У каждого свои страхи. Они стары как мир и вечны. Но прогресс не стоит на месте, и люди почти перестали бояться гнева богов природы. Теперь они боятся быть непонятыми, невинно осужденными, преданными и покинутыми теми, кого они любят, боятся не оправдать доверия или сделать неправильный выбор. Они желают отомстить, даже если придется прибегнуть к потусторонним силам.
Душераздирающие истории от мастеров жанра заставят вас холодеть от страха и скрежетать зубами от гнева. Ведь ужас реален и кроется в мелочах и повседневности нашей жизни.
New Fears – New Horror Stories by Masters of the Genre
Edited by Mark Morris
Copyright © 2006 by Paul Auster All rights reserved
This translation of New Fears, fi rst published in 2017, is published by arrangement with Titan Publishing Group Ltd.
Introduction Copyright © 2017 Mark Morris
The Boggle Hole Copyright © 2017 Alison Littlewood
Shepherds’ Business Copyright © 2017 Stephen Gallagher
No Good Deed Copyright © 2017 Angela Slatter
The Family Car Copyright © 2017 Brady Golden
Four Abstracts Copyright © 2017 Nina Allan
Sheltered In Place Copyright © 2017 Brian Keene
The Fold In The Heart Copyright © 2017 Chaz Brenchley
Departures Copyright © 2017 A.K. Benedict
The Salter Collection Copyright © 2017 Brian Lillie
Speaking Still Copyright © 2017 Ramsey Campbell
The Eyes Are White and Quiet Copyright © 2017 Carole Johnstone
The Embarrassment Of Dead Grandmothers Copyright © 2017 Sarah Lotz
Eumenides (The Benevolent Ladies) Copyright © 2017 Adam L.G. Nevill
Roundabout Copyright © 2017 Muriel Gray
The House of the Head Copyright © 2017 Josh Malerman
Succulents Copyright © 2017 Conrad Williams
Dollies Copyright © 2017 Kathryn Ptacek
The Abduction Door Copyright © 2017 Christopher Golden
The Swan Dive Copyright © 2017 Stephen Laws
© А. Авербух, перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. «Издательствво «Эксмо», 2020
Предисловие
Марк Моррис
Кажется, первым прочитанным мною романом ужасов был «Туман» Джеймса Герберта. Тогда, в 1976 году, мне было лет двенадцать-тринадцать. Но к этому времени такого рода литературу я читал уже несколько лет. Как и у многих писателей моего поколения, любовь к ужасам возникла у меня не от чтения романов, но от чтения десятков, сотен, даже, может быть, тысяч коротких рассказов. С раннего возраста я читал много и жадно – это и до сих пор так, – и вперемешку с произведениями Энид Блайтон, романами из серии
Помню, что до двенадцати лет читал и любил
Были также серии антологий – пятнадцать томов
Затем, конечно, были ежегодные книги хоррора и историй о призраках издательств Pan и Fontana.
Мое первое знакомство с одним из этих благородных изданий состоялось в 1972 году, когда мне было девять лет. Книга называлась
Это случилось в сочельник 1975 года, я был в гостях у друга и спал на походной кровати на первом этаже в кладовке, расположенной во фронтальной части дома. Помнится, там царил беспорядок – коробки, висящая одежда, старая мебель. В постели я стал читать книгу, которую привез с собой,
Не помню, много ли прочел в ту ночь, но знаю, что выключил свет далеко за полночь, уже первого января 1976 года, и попытался заснуть.
Говорю «попытался», потому что как только я закрыл глаза, в темноте послышались шорохи. Мне казалось, что нечто вышло из своего убежища и поползло к моей кровати.
Хуже того, надеясь рассеять свои страхи, я открыл глаза, но от этого стало только страшнее. Потому что в слабом свете уличного фонаря, проникавшем за закрытые шторы, я видел формы, дававшие пищу моему воображению. У гардероба стояла высокая фигура, другая сгорбилась у подоконника. Я запаниковал, включил свет, и высокая фигура мигом превратилась в висящую одежду, а горбатая – в стопку коробок. Я выключил свет, и через несколько секунд шорохи начались снова.
В моем лихорадочном состоянии долгие часы до рассвета превратились в кошмар наяву, и я, совсем изможденный, заснул, лишь когда небо за окном стало светлеть и тени рассеялись. Как ни странно, хоть этот опыт и нельзя назвать приятным, теперь я вспоминаю его с ностальгией и даже с нежностью. Он показал мне, каким могущественным может быть хорошее литературное произведение такого жанра, и, уж конечно, не помешал мне искать подобные рассказы и романы. Напротив, в следующие несколько лет я проглатывал все антологии издательств Pan и Fontana, какие только попадали мне в руки. Они распаляли мое воображение и на долгие годы убедили, что рассказы в большей степени, чем романы, представляют собой главную форму этого литературного жанра.
Нет ничего лучше умело написанного рассказа ужасов. Хороший короткий рассказ может на протяжении двадцати-тридцати своих страниц держать читателя в страхе и произвести неизгладимое впечатление. Слишком часто романы ужасов, вероятно, оттого, что их авторы считают нужным вознаградить читателя за время, уделенное их произведению, заканчиваются на оптимистической ноте: зло побеждено, статус-кво восстановлен. В коротких рассказах, однако, нет таких ограничений, вот почему короткое произведение такого жанра обычно мрачнее и менее утешительно, не говоря уж о том, что более двусмысленно и экспериментально, чем сочинения большего объема.
В детстве мне нравилось предчувствовать ужасное при чтении антологии, когда не знаешь, что будет дальше. Будет ли следующий рассказ страшным, забавным, приводящим в замешательство? Будет ли он о естественном или о сверхъестественном? Будет ли в нем колдовство, призраки, людоеды, одержимость демонами? Или что-то еще более странное, темное и трудно определяемое?
Недавно возникшая тенденция – тематические антологии ужасов, то есть собрание рассказов на конкретную тему. Есть книги об оборотнях и о зомби. Книги историй, в которых фигурируют одни и те же герои или которые разворачиваются в конкретном месте. Нельзя отрицать, что многие из этих антологий превосходны, авторы включенных в них произведений обнаруживают замечательную изобретательность и талант в разрушении ограничений жанра и в своеобразной интерпретации тем. Всякий раз, читая тематическую антологию, я втайне тоскую по антологиям, прочитанным в юности, в которых авторы не знали ограничений и их воображение имело полную свободу.
Вот тут и появляются «Новые страхи». В этом первом томе того, что, как я надеюсь, станет ежегодно обновляемой витриной лучших рассказов ужасов, вы найдете множество подходов, которые покажут, насколько разнообразен этот жанр. На этих страницах вы найдете рассказы, по-новому, по-новаторски рассматривающие древние мифы; рассказы о человеческих бедах, о безымянных и неясных ужасах; истории, где непостижимое и необъяснимое неожиданно вторгается в то, что мы воспринимаем как реальность. Тут есть юмор, надежда, горе и печаль, сожаление и непроницаемая тьма. Некоторые рассказы удивят вас, встревожат, потрясут. Но в первую очередь они захватят вас, вовлекут в развитие описываемых событий и заставят с нетерпением перелистывать страницы.
Наш удивительный жанр может предложить так много!
«Новые страхи» – лишь отправная точка этого путешествия.
Февраль 2017
Нора богла
Элисон Литлвуд
В доме, принадлежавшем дедушке Тима, все было совершенно не так, как должно быть. На подлокотниках кресел лежали белые кружевные салфетки, бумага обоев образовывала бугорки, телевизор был мал, и задняя стенка у него вздута. Ковер также имел рельеф: Тим через носки чувствовал его бледно-зеленые гребни. Но больше всего ему не нравилась стоявшая здесь Тишина. Въехавшая сюда и заполнившая собою все пространство дома, она как будто жила здесь. Тим не знал, как ее прогнать. Он мог лишь заставить ее отступать шаг за шагом в углы. Но он всегда знал, что она отступает на время, что, как только он закончит игру, она, вздутая хитрая тварь, крадучись, вползет обратно, дождется подходящего случая и тогда нападет.
Дома у Тима Тишины не было, как и самого его, и его мамы. Она уехала в отпуск на золотой пляж с человеком, которого Тим едва знал. Его не взяли. Стояло уже не лето, а поздняя осень, в водосточных желобах лежали мокрые опавшие листья. Вспомнив о матери, развлекавшейся где-то за много миль от него, Тим нахмурился.
– О чем задумался, дружок? – Тим понял, что, беззвучно ступая шлепанцами из коричневой клетчатой ткани, дедушка вошел в комнату и теперь стоял позади него. Из дыр в носках дедушкиных шлепанцев выглядывали кончики больших пальцев. Тапки были так уродливы, что Тим недоумевал, как дедушка мог купить их. Видно, старикам внешний вид вещей безразличен. Тим снова нахмурился.
– Скоро, скоро она приедет, дружок, – сказал дедушка, и Тим посмотрел в окно. Начинавшийся дождь пошел вовсю. Тим не слышал его, видел только стекавшие по стеклу капли.
– Знаю, тебе бы сейчас на Багаймы.
«Багамы», – подумал Тим, но поправлять дедушку не стал.
– Вот поедем с тобой к морю, – сказал дедушка. – Увидишь, там не так уж плохо. Ничего там нет, на этих заграничных курортах, сынок. Вот погоди, на наших есть
Тим посмотрел на дедушку.
– Окаменелости…
Тим вздохнул.
– Ну, хорошо. Тебе Багаймы подавай. Что поделаешь, сынок. – Дедушка вздохнул, выдвинул ящик буфета, достал трубку и зажал ее в кулаке. – Выйду курнуть. Она не любит, когда в доме курят, сам знаешь.
Дедушка, шаркая шлепанцами, пошел к двери. Тим, глядя ему вслед, нахмурился. Он знал, что дедушка, идя на улицу, не станет переобуваться. Он всегда выходил в домашних шлепанцах и при этом – Тим не понимал почему – говорил о бабушке.
Бабушка умерла давно, Тим ее почти не помнил, но дедушка по-прежнему боялся ей не угодить.
Тим посмотрел в окно и увидел дедушку, сидевшего в конце сада на своем обычном месте на мокрой от дождя скамейке. Он попыхивал трубкой и, глядя на дым, большим пальцем левой руки то и дело, снова и снова, крутил обручальное кольцо на безымянном пальце.
Местечко Богл-Хоул отличалось от большей части побережья. В эту небольшую бухточку, окруженную скалами, впадал ручеек, протекавший по дну узкого оврага. В обе стороны вдоль моря тянулись утесы цвета светлого песка. Сам пляж имел другой цвет. Большей частью он был черным с видневшимися кое-где ярко-зелеными пятнами выброшенных морем водорослей.
– Ну, что скажешь? – сказал дедушка.
Тим старался не хмуриться.
«Богл-Хоул, – думал он. – К югу от залива Робина Гуда. Рядом с Рейвенскар».
Раньше, когда дедушка произносил эти названия, у Тима замирало сердце, но в реальности все оказалось серо, голо и скучно. Он вспомнил, как дедушка впервые рассказал ему об этом месте.
– Богл-Ойле[1], – сказал дедушка. – Поедем в Богл-Ойле.
И Тим подумал о нефти и удивился: зачем ехать на залитый нефтью берег. Он представил себе что-то вроде того, что когда-то видел по телевизору: волонтеры торжественно окунали черных от нефти птиц в тазы с моющим средством. Сейчас он смотрел на темный пляж под темным небом и думал о том, насколько неверно представлял его.
– Да, вот летом другое дело. Можно строить замки из песка. Море, правда, их смывает. А сейчас уж зима идет. – Дедушка понюхал воздух, как будто можно было почувствовать запах приближавшейся зимы.
Тим тоже потянул носом воздух, но почувствовал только холод и характерный запах моря и подумал, что, возможно, это и есть запах зимы. Еще он подумал, что так, как сейчас, пляж выглядит не всегда. Было в нем что-то волшебное, и, казалось, стоит отвернуться, за спиной появится чудо.
– На этот пляж высаживались контрабандисты, – сказал дедушка. Тим посмотрел на него, и дедушка подмигнул, лицо стянулось, и на нем образовалось множество морщинок. – Контрабандисты и, может быть, люди, уцелевшие после кораблекрушений. И потом тут есть богл.
– Богл? – Тим думал, это просто странное название, как и многие другие на этом берегу. Он не понимал, что оно означает.
Дедушка просиял.
– Идем, дружок, – сказал он. – Сейчас покажу.
Пещера начиналась от темного углубления в утесах, которые как бы указывали к ней дорогу. Прыгая впереди, Тим заметил, что все же песок на пляже кое-где попадается: лепешки песка с обрывками зеленых водорослей пристали к его кроссовкам. Ему пришло в голову, что тут, в отличие от дедушкиного дома, было шумно: как дерущиеся коты, кричали чайки, хрустело под ногами, с вершины утеса доносился приглушенный звук работающего автомобильного двигателя. Внизу шумело море, как бы веля всему остальному утихнуть и слушать.
В пещере, впрочем, было тихо. Сюда доносился шум моря, но казалось, что тут стоит своя Тишина, старавшаяся не допускать снаружи другие звуки. Затем, тяжело дыша, в пещеру вошел дедушка, и Тим отвлекся от этой мысли.
– Вот Богл, дружок.
Тим обернулся.
– Что? – Он забыл о странном названии, но помнил дедушкино подмигивание и морщины на старческом лице.
– Это нора богла. Вот она. – Дедушка обвел рукой серые стены с выемками. – Вот здесь он живет.
– Что такое богл?
Дедушка приложил палец к губам:
– Хорошо, расскажу. Но тихо. Они не любят, когда о них говорят. – Он посмотрел по сторонам и прошептал: – Богл – своего рода дух. Некоторые называют их коричневыми человечками или эльфами. Тот, который живет здесь, называется богл. Тут есть еще одна пещера, та называется Эльфова Нора. А в эту иногда приводили детей, больных коклюшем. Просили эльфа исцелить их, и он иногда исцелял. Это правда, дружок, – и дедушка снова подмигнул.
Тим прежде не слышал о коклюше и не знал, что это такое. Он покачал головой.
– Говорят, этот богл сначала жил в заливе Робина Гуда, – продолжал дедушка. – Боглы там шалили, а этот так отличился, что другие его прогнали. Так он здесь поселился.
Тим оглядел небольшую пещеру. Казалось, боглу тут негде спрятаться. Он вопросительно посмотрел на дедушку.
– Э, его не увидишь. Разве только он сам этого захочет. – В дедушкином голосе послышался смех, и Тим не знал, серьезно ли он говорит или просто выдумывает. – Разве только… – Дедушка поднял одну косматую бровь. – Говорят, если смотреть на блестящий предмет, можно увидеть лицо богла. Вот. – Он медленно снял с пальца обручальное кольцо и отдал его Тиму. – Осторожно. Попробуй-ка. – И дедушка широко раскрыл глаза, как бы испугавшись.
Тим зажал в кулаке старое кольцо, которое показалось тяжелым, поднес его к глазам и заметил на нем мелкие царапины, но в целом кольцо блестело. Тим посмотрел на блестящую поверхность, но, подозревая, что дедушка его разыгрывает, взглянул на него.
Затем на поверхности кольца он увидел темный контур на фоне яркого овала, немного похожий на лицо. Тим наклонился ближе к кольцу, и форма выросла. Это было всего лишь его отражение. Тим нахмурился.
– Ну, хорошо, – сказал дедушка. – Наверно, не хочет выходить сегодня. Пойдем, поищем окаменелости. Может, попадется что-нибудь у ручья.
Тим пошел рядом с дедушкой. Снова сильно шумело море, разговор с боглов перешел на контрабандистов, а потом на динозавров. На побережье обнажились отложения юрского периода, сказал дедушка, и Тим подумал о тираннозаврах: не могут ли останки одного из них сохраниться в утесе, в котором находилась пещера. Тим увидел берег другими глазами. Когда он знал что-то о конкретном месте, оно становилось для него привлекательнее. Он вспомнил слова дедушки об этом побережье: «На нашем есть сокровища». Тим просунул руку в сухие пальцы дедушки, и тот улыбнулся. Тим ответил улыбкой.
«Сокровище» представляло собой кусок камня размером с кулак, свернутый в тугую спираль. С одной стороны, где от камня был отбит кусок, поверхность скола была неровная. Камень нисколько не напоминал сокровище, но дедушка сказал, что это «хаммонит», и Тим решил, что все-таки ему виднее. Дедушка достал трубку и стал ее раскуривать, а Тим в это время, сидя на большом камне у входа в бухту, рассматривал находку.
Через некоторое время Тим посмотрел в море, а затем на дедушку.
– Почему ты не куришь дома? – спросил он. «Ведь бабушки больше нет», – собирался добавить Тим, но спохватился: это соображение показалось ему жестоким, и он предпочел оставить его при себе. Взглянув на дедушку, он понял, что тот догадался, о чем умолчал Тим.
– Ей это никогда не нравилось, сынок, – сказал дедушка, вынув изо рта трубку и глядя на влажный черный загубник. – Ей, понимаешь ли, запах не нравился. Она говорила, он в доме застаивается. – Он посмотрел в землю невидящим взором. – И, как обычно, она была права. Дурная привычка. Поэтому курить я выхожу из дома.
– Но…
– Да, знаю, – сказал дедушка, и в его голосе появилась нежность. – Я знаю, дружок, что она умерла. Я бы мог курить и дома, если бы захотел. Но… мне как бы кажется, что памяти о ней это бы не понравилось. Понимаешь? А я не хочу делать ничего такого. Чтобы не прогонять ее.
Он замолчал, глядя перед собой в пространство, и Тим подумал, что дело, вероятно, в чем-то еще, но не мог себе представить в чем. Он тоже замолчал, как будто молчание было заразным, может быть, как коклюш. Как будто Тишина приехала вместе с ними из дома на берег моря.
– Пойдем, – сказал дедушка, выбивая золу из трубки. – Надо идти. Темнеет, прилив уже начался. Можно застрять. Лучше оставить это ископаемое на прежнем месте.
– Оставить на прежнем месте?
– Да, дружок. – На дедушкином лице медленно появилась улыбка. – С этого берега ничего не надо брать. Разве я тебе об этом не говорил? Это, видишь ли, огорчит богла. Возьмешь у него что-нибудь, а он возьмет что-нибудь у тебя. Как тебе это понравится? – Дедушка подмигнул. – Это правда, дружок. Каждое слово – истинная божья правда.
Они вернулись на это же место на следующий день. Тим ходил туда-сюда вдоль полосы прибоя, заглядывая в заполненные водой углубления в скалах. В некоторых к камню прилепились коричнево-розовые водянистые создания. Омываемые чистой водой, они вздувались и изгибались. Поверхность скал делалась шероховатой из-за прикрепившихся к ним ракообразных, называемых морскими уточками. Раковины крупных уточек были покрыты раковинами мелких. Тим попытался оторвать одно животное от камня, но оно не поддавалось. Тогда он топнул по толстому ковру оставленных приливом фукусов. Воздушные пузыри на их темно-зеленых листовидных телах с хлопком лопнули.
Он оглянулся на берег, находившийся позади. У ручья, который дедушка называл Ступ-Бек, были видны два человека, стоявшие у подножия утеса. Один из них нагнулся и сунул что-то себе в карман. Тим улыбнулся. Этот человек нашел окаменелость – может быть, ту же самую, которую вчера нашли они, – и это заставило Тима подумать о богле. О том, что он может отомстить человеку, унесшему что-либо с его берега.
Тим повернулся к дедушке. Старик не курил трубку, но следил глазами за внуком. Заметив его взгляд, дедушка улыбнулся и помахал рукой. Тим со смехом побежал к нему. Дедушка расставил руки, готовый поймать внука на бегу.
– Давай поищем богла, – сказал Тим, указав на левую руку дедушки.
Тот понял не сразу, потом, повозившись, снял с пальца кольцо и отдал Тиму.
– Только поосторожней.
Тим не понял, имел ли в виду дедушка кольцо или богла, которого можно увидеть на его поверхности. Он стал смотреть на золото, поворачивая кольцо. Тим видел облака, расплывчатые очертания самого себя. Но больше ничего. Он нахмурился, вспоминая дедушкины слова: «истинная божья правда».
Дедушка постучал указательным пальцем по крылу носа и протянул руку за кольцом.
– Только когда он сам захочет, сынок, – сказал он. – Хочешь, научу тебя находить сверкающие вещи?
Они ходили туда-сюда по берегу, но без толку. Дедушка, кряхтя, наклонялся, поднимал камень, пытался очистить его поверхность. Ничего не попадалось.
– Надо идти так, чтобы солнце светило в спину, понимаешь, – сказал он и указал на их неясно очерченные тени на камнях. Тим обернулся, чтобы понять, где солнце, но там, где оно должно было быть, плыли лишь более светлые облака.
– Лучше всего искать на закате или на восходе. Надо стать спиной к солнцу, оно сверкает на них, как будто они полированные. Иногда попадается агат или сердолик. Они тусклые, как морские камушки. Но когда солнце стоит невысоко и светит на них, они просто горят в его лучах. Тогда легче увидеть драгоценные камни. Они сверкают перед тобой. – Дедушка подмигнул. – Может, это из-за богла. Ведь это его сокровища, понимаешь? Может, он не хочет сегодня расставаться с ними.
– Так, значит, завтра? – оживился Тим и снова посмотрел через плечо на неяркое солнце, светившее сквозь пелену облаков.
Дедушка вздохнул и улыбнулся.
– Да, дружок. Может быть,
На следующий день Тим лихорадочно переходил от компьютерных игр к сандвичам и телевизионным программам и обратно. Иногда дедушка заставал его у окна. Тим с тревогой смотрел, не собирается ли дождь, и всякий раз, как он начинал идти, дедушка и внук, улыбаясь, переглядывались. Иногда они смеялись. Перед самым выходом из дома Тим заметил, что совсем перестал думать о Тишине. Она отступила, спряталась в укромном месте за сушильным шкафом или под кроватью, ждала своего часа.
Солнце стояло низко и ослепительно светило Тиму прямо в глаза. Все должно получиться. Он понял это, когда машина въехала на небольшую стоянку над пляжем. Охотники за окаменелостями упаковывали свою добычу, собираясь в дорогу. Машина у них была серого цвета и казалась старше даже дедушкиной. Увидев ее, дедушка присвистнул.
– Ты посмотри, – тихо сказал он. – Похоже, богл утащил у них колпаки с колес.
Тим улыбнулся.
«Возьмешь у него что-нибудь, – подумал Тим, – а он возьмет что-нибудь у тебя».
Сначала дедушка внимательно следил за Тимом. Тот, повернувшись спиной к солнцу, пошел вдоль прибоя, хрустя галькой. Дедушка сказал, что на всякий случай будет следить за приливом, но Тим знал, что он просто присел покурить.
Дойдя до определенного места, Тим вернулся и сделал еще один проход, потом еще. На этот раз солнце казалось уже не таким ярким, но более красным.
«Вот теперь он готов», – подумал он, повернулся к пещере богла и высунул язык.
Сейчас его тень имела четкую границу на гальке. Каждый камушек, по которому проходила эта граница, был разделен на светлую и темную части. Каждую трещинку и складку в песке заполняла тень.
«Сейчас», – подумал Тим.
Он сильно вынес ногу вперед и поставил ее на гальку. Под ступней хрустнуло. Еще шаг. Хруст. Солнце светило из-за спины. Перед собой он видел свою длинную тень, которая выглядела, как тень великана.
«Чтобы отпугивать боглов, – подумал он. – Чтобы не могли скрыть свои сокровища».
В пятне между черным и серым что-то сверкнуло и загорелось, как закат между камнями. След, указывающий путь к кладу богла.
Тим схватил светящееся, выпрямился, рассмотрел находку и нахмурился. Это был тусклый камень размером с грецкий орех, красноватый, но с поверхностью, серой, как старая кожа. Он даже не был красив, и Тим уже замахнулся, чтобы выбросить его в море, но тут ему пришла в голову мысль.
Он повернулся к солнцу и посмотрел камень, который держал между большим и указательным пальцами, на просвет. Ярко-оранжево-красный сердолик казался живым. Тим, торжествуя, обернулся к дедушке, но старик был занят выбиванием золы из трубки. Потом он встал, поднял руку и то ли махнул Тиму, то ли жестом позвал его к себе.
Тим посмотрел себе под ноги, когда чистая пенящаяся волна залила их, шевеля камни, и как бы предлагая: «Возьми лучше один из них». Он сунул камень в карман и пошел по берегу дальше.
В машине дедушка закашлялся. Дыхание стало хриплым, он похлопал себя по куртке, потом, извиваясь на сиденье, полез в карман брюк.
– Что с тобой, дедушка? – забеспокоился Тим.
Дедушка не ответил, а только взглянул на внука широко открытыми слезящимися глазами.
– Дедушка!
– Мое кольцо, – наконец сказал он, вытянул левую руку и расставил пальцы. – Мое кольцо, понимаешь. Ее кольцо. – Тяжело дыша, он снова похлопал себя по куртке. – Я, наверно, обронил… – Он умолк и ухватился за руль, как будто это могло помочь. – Должно быть. – Он посмотрел на кисть с толстыми пальцами. Тим вспомнил, как дедушка снимал кольцо с пальца, как тянул и поворачивал его, пока оно не снялось.
– Ты ведь смотрел в него, верно, дружок? – Он повернулся к Тиму: – Ведь смотрел.
Тим покачал головой.
– Это вчера было, – прошептал он. – Вчера, дедушка, помнишь?
Но дедушка вряд ли слышал. Он отвернулся от Тима и смотрел в окно.
– Слишком поздно, – едва дыша, произнес он. – Прилив уже начался. Поздно искать.
В тот вечер Тишина вернулась. Она усилилась, пока никого не было дома, распространилась в углы, окутала стены, просочилась под двери, призванные не пустить ее. Телевизор работал с выключенным звуком. Дедушка смотрел на экран, по-видимому, ничего не видя. У него по-прежнему слезились глаза. Время от времени он кивал себе, как бы слушая что-то такое, чего не слышал Тим. Дедушка то и дело поворачивался к фотографии бабушки, которую Тим не помнил, которую не знал. Посмотрит и сразу отворачивается, как будто не может выносить ее взгляда.
Тим сгорбился в кресле, стараясь стать меньше. Тишина распространилась и заполнила пустоту, которую он чувствовал за собой.
Он опустил руку в карман и нашел то, что положил в него. Камень был мал, гладок и холоден. Тим провел по нему кончиками пальцев, но теплее камень не стал. Он крутил и крутил камень в кармане, старался не думать и закрыл глаза.
На следующий день дедушка не вспоминал о пляже. Казалось, ему вообще ни о чем говорить не хочется. Трясущимися руками он приготовил завтрак, потом включил телевизор и сел перед ним, не глядя на экран.
Тим подошел к нему.
– Сегодня найдем кольцо, дедушка, правда?
Дедушка поерзал в кресле, но не ответил.
– Мы же поедем на пляж?
Старик быстро взглянул на Тима и взъерошил ему волосы. Было неприятно, но Тим ничего не сказал и не уклонился. Он думал о камне у себя в кармане.
«У меня, – думал он. – Ты должен был взять что-то у меня».
Так было неправильно. Несправедливо.
– Пожалуйста, дедушка, – сказал Тим, и на этот раз дедушка его услышал.
Дедушка повернулся к Тиму:
– Да, пожалуй. Хорошо. – Тиму пришлось наклониться к дедушке. – Поедем, дружок.
Вскоре они вышли из машины и по узкой тропинке пошли к морю. По небу ползли низкие облака, серое море влажно поблескивало. Волны шли к берегу медленно и без усилий, устало отливали от него.
Дедушка, глядя под ноги, стоял на месте, где сидел накануне.
– Иди, поиграй, дружок, – сказал он Тиму, махнув рукой.
Тим кивнул и отвернулся. Он знал, куда идти. Все в порядке. Одному даже лучше. Он пошел по берегу и обернулся. Дедушка, не шевелясь, смотрел не на Тима, а на гальку у себя под ногами.
Тим побежал и остановился только у входа в нору богла. Прислушался к исходившей оттуда Тишине. Затем вошел, и пещера поглотила его.
Его рука в кармане сжимала камень.
Он открыл рот, собираясь что-то сказать, но пришлось прочистить горло.
– Я принес это тебе. – Он вынул кусочек сердолика из кармана и держал в протянутой руке. – Я хочу, чтобы ты отдал кольцо.
Тим осмотрел углы пещеры. Без толку, богла здесь не было. Но он почувствовал, как Тишина собирается у него за спиной, выходя из моря. Он обернулся и обнаружил, что, в конце концов, слышит ее. Слышит, как она дразнит его:
– Шшш, шшш.
Он вышел на свет и посмотрел в море. Неужели оно забрало кольцо? Вода, по словам дедушки, во время прилива доходила до самых утесов. Заливала пещеру. Море, вероятно, подбиралось по пляжу в темноте, жадно охватывая любую сверкающую вещь. В это время солнце вышло из-за туч, и Тим посмотрел на шероховатые скалы между входом в пещеру и морем. Солнце сверкнуло на волнах и померкло.
Тим пошел к морю, осторожно выбирая дорогу. Перед ним было заполненное водой углубление в скале, широкое, с наносами песка на дне и с каймой черных волосоподобных водорослей. Края углубления несколько нависали над водой. Кто знает, что притаилось в этих водорослях. Может быть, крабы. Рыба. Рыба с зубами. Солнечный свет снова упал на поверхность воды, и Тим прищурился.
«Сверкающее», – подумал он и содрогнулся.
И тут Тим увидел то, что лежало под водой. Он ахнул, бросился вперед и упал коленями на скалу. Было больно, но об этом он не думал.
На светлом песке в чистой воде лежало массивное золотое кольцо. Тим посмотрел в сторону дедушки, который отсюда казался крошечной фигуркой. Он смотрел в волны. Может быть, так даже лучше. Тим представил себе дедушкино удивленное лицо, когда он подбежит и покажет ему кольцо. Он шумно выдохнул, почти засмеялся, и ему показалось, что у него за спиной прозвучал ответный звук.
Он обернулся. Сзади ничего не было. Это всего лишь эхо, донесшееся из пещеры, звук, отразившийся от утеса. Звук воды, журчащей среди камней.
Он посмотрел в залитое водой углубление в скале. Кольцо было на прежнем месте. Тим закатал рукав, ухватился за выступ скалы и наклонился, опустив руку в ледяную воду. Растопырил пальцы, ища кольцо, зачерпнул – в горсти оказался лишь песок, мелкие песчинки. Теперь его интересовал не песок. С тихим возгласом он позволил песчинкам вымыться из горсти и вытащил руку из воды. Когда ее поверхность успокоилась, он снова увидел лежавшее на песке кольцо. Вернее, оно выступало над поверхностью песка.
Тим нахмурился и потянулся за ним снова, и на этот раз наклонился ниже. Он попытался попасть пальцем в кольцо, но снова промахнулся.
Он сел и подождал, пока вода успокоится. Вот кольцо, но схватить его он не может. И тут он понял.
– Вот он, – пробормотал он. – Вот. Возьми, – он достал из кармана тусклый безжизненный сердолик, подержал его над водой и отпустил.
Сердолик упал в воду и исчез.
Тим нахмурился. Снова наклонился. Сердолик исчез. Тим его не видел. Он провел пальцами в песке, который мог скрыть упавший камень, но ничего не нашел.
И тогда на другом конце заполненного водой углубления в скале он увидел яркое оранжево-красное свечение, исходившее от дна. Двигаясь на коленях, он стал обходить углубление с водой. Там что-то было. Он мог видеть это, когда солнце светило из-за спины. Он взглянул на то место, где только что был. Поморгал. Он не понимал, как сердолик переместился оттуда сюда. Вероятно, вода текла, уходила к морю, подхватила камень и унесла с собой. Или, может быть, это было отражение, какая-то особенность природы этого водоема, солнца и его глаз. Он покачал головой. Это не имело значения. Имело же значение то, что на дне углубления он видел сердолик. Здесь было глубже. Чтобы достать его, придется погрузить лицо в воду.
Одной рукой Тим крепко ухватился за скалу и наклонился над водоемом и почти полностью погрузил руку в воду. Он ощупывал пальцами песчаное дно. Пальцы наткнулись на что-то холодное, твердое и гладкое. Он схватил это и выпрямился. С него потекла ледяная вода. Увидев предмет, который достал, он едва его не выронил. У него в руках было старое кольцо с царапинами. Кольцо его дедушки.
Тим посмотрел в сторону входа в пещеру, и его лицо медленно расплылось в улыбке. Держа кольцо в руке, он сделал ею благодарственный жест.
Снова ненадолго вышло солнце, и в водоеме что-то привлекло его взгляд: короткая вспышка света на поверхности воды, подобие лица, уродливого, искаженного и окаймленного косматыми волосами, смеющегося. Он видел его лишь мгновение.
«Отражение, – подумал он. – Только и всего».
Но он не знал точно. Он поднялся и пошел обратно по пляжу к дедушке, который стоял неподвижно, глядя на набегавшие на берег волны.
Его поразило выражение дедушкиного лица. Сначала его глаза засветились радостью. Все было так, как представлял себе Тим: он протянул кольцо, и на старческом лице появились морщины, глубокие морщины радости. Дедушка не мог говорить, только взял кольцо и дрожащей рукой надел его на палец. Затем сжал и разжал пальцы, и обнял Тима. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Это выражение появилось уже потом. Небольшая морщинка между глаз. Дедушка посмотрел на Тима, и эта морщинка углубилась.
– Так где, говоришь, нашел? – спросил он.
Тим указал в сторону пещеры.
– У богла, дедушка, – сказал Тим, и морщина между глаз дедушки стала еще глубже.
Они прошли по пляжу еще немного, но вскоре оба повернули к машине, как будто договорились, хотя не сказали ни слова.
– Мы туда не ходили, – пробормотал дедушка, ища в кармане ключи.
– Что, дедушка?
«Прошу прощения, не поняла», – сказала бы мама Тима, но сейчас ее здесь не было.
– Мы не подходили к этой пещере вчера, – сказал дедушка, стараясь не смотреть Тиму в глаза. Он смотрел на ключи, которые держал в руке. Нет, на обручальное кольцо, оно оказалось рядом с ключами. – Мы и близко не подходили.
– Не подходили, – согласился Тим.
– Ты ничего не видел?
– Что?
– Когда смотрел в кольцо.
Тим посмотрел на него, и в это время старик оглянулся назад. Вот теперь у него на лице появилось это выражение.
«
Он медленно покачал головой:
– Я не брал его, дедушка. Это был богл.
– Да, да, ты говорил. – Дедушка тяжело вздохнул. – Ну, по крайней мере, кольцо нашли. Это главное. Поехали, Тим. Поехали.
Дедушка впервые назвал его Тимом, и это показалось странным. Раньше он никогда внука так не называл. Он звал его «дружком», «сынком», но никогда не называл по имени. Странно, что Тим никогда прежде этого не замечал. Теперь он не знал, что об этом думать. Но делать было нечего, оставалось только сесть в машину и ехать к дому, тем более что начинался дождь.
Дома стояла Тишина. На этот раз она не пряталась и не расползалась. Это была жирная мрачная штука, находившаяся посреди комнаты, так что Тим почти мог ее видеть. Он посмотрел в окно на дождевые капли, стекавшие по стеклу. Скоро вернется загорелая за время отпуска мама. Она должна за ним заехать.
Дедушка разгадывал кроссворд. На кончике носа сидели очки для чтения, на пальце поблескивало обручальное кольцо. Со времени возвращения с пляжа они о кольце не говорили. К морю больше не ездили. Сидели дома вместе с Тишиной.
Тим сделал глубокий вдох.
– Дедушка, насчет богла…
Тот поднял газету так, что его совсем стало не видно.
– Если богл взял что-либо у тебя, а ты взял…
– Ну, хватит об этом. – Дедушка выпустил газету, которая с шелестом упала на пол. – Хватит. – Через мгновение он смягчился и чуть улыбнулся.
– Но, дедушка…
– Это всего лишь сказка, Тим, – сказал он, поднял с пола газету и, близко поднеся к глазам, продолжал читать.
Всего лишь сказка.
Тим думал о лице, которое видел на поверхности воды, о его жестокой усмешке, о шепотке и смехе у себя за спиной. Он крепко закрыл глаза. Дедушка, конечно, прав: такого не бывает. Это всего лишь сказка, Тиму повезло, он нашел кольцо, только и всего.
Тим вспомнил охотников за окаменелостями, пробиравшихся у подножия утеса, которые, вернувшись к машине, обнаружили, что колпаки сняты. Вероятно, они тоже слышали странный шепот, их пощипывал кто-то невидимый, вещи пропадали из карманов и уже больше не возвращаются.
Тим знал: его простили. Но он знал, что старик никогда не забудет, как не может забыть лица своей покойной жены. Это нечто присутствовало, неощутимое, извивающееся.
Глядя на дедушку, погруженного в чтение газеты, на эту морщину, появившуюся у него на переносице, Тим ясно понял, что сделал богл.
Пастушеская сделка
Стивен Галлахер
Представьте себе меня на старом пароходике типа Клайд-Пафферс, который развозит товары по островам, я плыву на нем к новому месту работы. 1947 год, со времени окончания войны прошло всего два года. Я – молодой врач с небольшим пока опытом практики. Представьте себе неспокойное море, палубу, которая вздымается на каждой волне и потом проваливается, и течение поперек курса судна, которое изо всех сил старается не дать нам подойти к острову. Перед отправлением мне посоветовали основательно позавтракать, это будто бы лучшее средство от морской болезни. Я последовал совету и теперь изо всех сил старался удержать завтрак в желудке.
Это почти удалось. Помогло мне в этом затишье, наступившее совершенно неожиданно, когда судно вошло в бухту. Я подбежал к борту и, боюсь, выплеснул из себя не только съеденное. Стоявшие на пирсе имели возможность наблюдать замечательное зрелище: новый доктор, вцепившийся в фальшборт, чайки кружат за кормой в поисках плавающего угощения.
У сходней меня встретил местный констебль в форме, человек примерно в возрасте моего отца, словно вырубленный из кремня и, судя по виду, считавший хорошее настроение недостатком, в котором его самого нельзя было упрекнуть.
– Манро Спенс? Доктор Манро Спенс?
– Да, это я, – сказал я.
– Вы не осмотрите доктора Лофтона до отправления? Мы отправим его на большую землю обратным рейсом. Дорога сюда далась ему нелегко.
О моем багаже было кому позаботиться, поэтому я пошел за констеблем в дом начальника порта, стоявший в начале пирса, каменное здание, массивное и солидное. Доктора Лофтона мы застали в гостиной, находившейся за конторой. Он сидел с пледом на коленях в кресле у камина, положив ноги на табуретку. С ним была одна из его медсестер, коренастая рыжеволосая девушка, самое большее, лет двадцати.
– Доктор Лофтон, я… – начал я.
– Знаю, приехали мне на смену, – сказал он. – Давайте поскорее с этим покончим.
Я проверил пульс, миндалины, послушал сердце и легкие и обнаружил признаки цианоза. Мой осмотр вряд ли требовался: доктор Лофтон уже сам поставил себе диагноз и затребовал перевода. Это был медик старой школы, учившийся в Эдинбурге, и я мог не сомневаться: раз «держаться» он больше не собирался, с ним что-то действительно серьезное. Он мог не обращать внимания на боли и прочее, но как единственный врач на острове не мог рисковать: если бы его состояние ухудшилось, здешние жители остались бы без медицинской помощи.
Я спросил его о болях в груди. Он не дал прямого ответа, но я все понял по выражению лица.
– Я бы советовал лететь на самолете, – сказал я.
– Это вы ради меня или ради себя советуете? – спросил он. – Считаете мой случай тяжелым. Вы бы видели свой цвет лица. – Затем, немного смягчившись, сказал: – Самолеты для срочных случаев, а мне-то какой смысл?
– Поедете с мистером Лофтоном? – спросил я медсестру.
– Да, – сказала она. – У меня там тетя, смогу остановиться у нее. Вернусь утренним пароходом.
Два человека из команды Паффера ждали, чтобы отнести доктора на борт. Мы расступились, чтобы они могли поднять его вместе с креслом. Пока они становились, Лофтон сказал мне:
– Постарайтесь никого тут не укокошить в первую неделю, не то меня вернут сюда на следующий же день.
Меня назначили его временным заместителем. Так считалось. Но мы оба понимали, что он не вернется. И почти наверняка последний раз увидит этот остров за кормой парохода.
Протиснув кресло с Лофтоном в дверной проем, моряки, по-видимому, без особых усилий понесли его к пароходу. На пирсе собралась кучка местных жителей, чтобы пожелать ему счастливого пути.
Мы с медсестрой пошли за моряками и Лофтоном.
– Как прикажете вас называть? – спросил я ее.
– Медсестра Керквуд, – сказала она. – Рози.
– Манро, – представился я. – У вас островной акцент, Рози?
– У вас чуткое ухо, доктор Спенс, – сказала она.
Она проследила за тем, как доктора Лофтона устроили в каюте на палубе, и не постеснялась командовать мужчинами, когда другая на ее месте ограничилась бы предложениями и просьбами. Прирожденная матрона, подобных ей я не встречал. Просоленные моряки слушались ее без возражений.
Когда все было сделано так, как того требовала сестра Керквуд, Лофтон сказал мне:
– Истории болезни последних больных у меня на столе. Теперь это ваш стол.
– Они не успеют соскучиться, доктор, а вы уж вернетесь, – сказала сестра Керквуд. Лофтон оставил это замечание без ответа.
– Они хорошие люди, – сказал он мне. – Уж вы за ними тут присмотрите.
Отдали концы. Сходни, по которым я шел на пирс, вытащили буквально у меня из-под ног. Я секунду помедлил, собрался с духом и вежливо кивнул в ответ на любопытные взгляды жителей, пришедших проводить пароход. Привезенный сегодня груз сложили на пирсе, своих чемоданов тут я не увидел и пошел их искать. Муди, водитель и мастер на все руки из местной больницы, ждал возле полевой машины «Скорой помощи», доставшейся острову от военных. Он болтал с другим человеком, который при моем приближении пожелал хорошего дня и ушел.
– Далеко ехать? – спросил я, сев в кабину.
– Так точно, – сказал Муди.
– Десять минут? Час? Полчаса?
– Так точно, – сказал он, закончив один из длиннейших наших с ним диалогов.
Благодаря небольшому размеру острова и хорошей бетонной дороге, оставленной военными, ехали мы чуть больше двадцати минут. Других машин не видели, сбавляли скорость, лишь чтобы пропустить иногда попадавшихся на дороге безразличных овец. В мирное время на острове занимались овцеводством ради получения шерсти, прядением и добычей омаров. В военное – местные жители служили преимущественно корректировщиками, артиллеристами и королевскими инженерами. Потом на острове возник лагерь для итальянских военнопленных. Их замаскированный медицинский блок передали медицинской службе Северной Шотландии и Островов после пожара, уничтожившего коттедж островной больницы. По дороге к этому блоку мы проехали все еще действующую взлетно-посадочную полосу, хотя сторожка у ворот аэродрома и диспетчерская башня пустовали.
Бывшая больница для военнопленных представляла собой бетонное здание с прилегающими к нему деревянными бараками. Итальянцы проложили дорожки и разбили сад, но сейчас он совсем зарос. Я оставил свои вещи на Муди и пошел искать старшую медсестру.
Старшая медсестра Гарсон смерила меня взглядом. По-видимому, я произвел на нее не слишком благоприятное впечатление, но она обращалась ко мне, добавляя слово «доктор», и обошла со мною всю больницу, рассказывая об обязанностях сотрудников. Именно тогда я узнал имя моего водителя. Познакомился с персоналом помимо миссис Муди, которая служила поварихой, экономкой и островной повитухой.
– У нас одна палата на шесть коек, – сказала сестра Гарсон. – В ней – мужчины, женщины – в офицерских квартирах. По две в комнате.
– Сколько пациентов на настоящий момент?
– На сегодняшнее утро всего один. Старый Джон Петри. Лег сюда умирать, – деловито проговорила она, и последняя фраза меня неприятно поразила.
– Я его сейчас посмотрю, – сказал я.
Старому Джону Петри было восемьдесят пять или восемьдесят семь, более точно определить по бумагам не представлялось возможным. Род знятий – пастух. Родни нет – на острове такое встречается редко. Он вел суровую жизнь на открытом воздухе, но суровость жизни не гарантирует бессмертия тела. Он так исхудал, что мог затеряться в койке. Доктор Лофтон никакого конкретного заболевания у него не нашел. Один из моих учителей поставил бы Петри диагноз СМДР: слишком много дней рождений. Петри нашли в доме на ферме, он лежал один едва живой от голода, не мог подняться. Я представился ему. В глазах у него теплилась жизнь, но признаков ее присутствия в других частях тела я почти не обнаружил.
Все устроилось. Миссис Муди будет приносить мне ужин, так мне сказали. Но если она на родах, обо мне будет заботиться мать Рози Керквуд, которая приедет на велосипеде из города.
В студенческие годы весь мой опыт в акушерстве сводился, главным образом, к тому, чтобы не путаться под ногами у акушерки. Старшая сестра Гарсон сказала:
– Рожают здесь обычно на дому в присутствии повитухи. В случае осложнений она вас позовет. Но такое случается редко. Может быть, захотите поговорить с миссис Таллок, пока она не ушла домой. Она в воскресенье родила мертвого.
– А где ее найти? – спросил я.
Дверь палаты миссис Таллок в женском крыле была закрыта, в коридоре ждал муж.
– Переодевается, – объяснил он.
– Томас, это доктор Спенс. Приехал на смену доктору Лофтону, – сказала сестра Гарсон и оставила нас наедине.
Томас Таллок, молодой человек примерно моего возраста, но гораздо более мужественный, был в потертом костюме из всепогодного твида, который выглядел так, будто отслужил нескольким поколениям владельцев. Темная борода, голубые глаза. Внешность, которая, насколько я понимаю, нравится женщинам. Но мне он сначала показался похожим на большеглазого колли. Что тут скажешь? Я люблю собак.
– Как чувствует себя ваша жена? – спросил я.
– Мне трудно сказать, – ответил он. – Она мало говорит. – Затем, когда сестра Гарсон отошла настолько, что уже не могла его услышать, он понизил голос и сказал: – Кто это был?
– О ком вы? – не понял я.
– Ребенок. Это был мальчик или девочка?
– Понятия не имею.
– Никто не говорит. Дейзи не удалось ее даже увидеть. Просто сказали: у вас ребенок мертворожденный, переживите это, у вас еще другие родятся.
– Ее первенец?
Он кивнул.
Я попытался представить себе, кто бы тут мог предложить ей такое утешение. Пожалуй, всякий. Таков был подход в то время. Смерть ребенка перестала быть обычным явлением, как в старые времена, но прежнее отношение к ней пока сохранялось.
– А как вы себя чувствуете? – спросил я.
Таллок пожал плечами.
– Природа, что поделаешь, – сказал он. – Но даже овца не оставляет мертвого ягненка. Джон Петри теперь умирает?
– Не могу сказать. А почему вы спрашиваете?
– Я смотрю за его овцами и собакой. Собака не сидит на месте, убегает.
В это время дверь отворилась, и к нам вышла миссис Таллок – Дейзи[2] – в полном соответствии со своим именем, смятый цветок. Бледная, белокурая, маленького роста, она едва доставала мужу до плеча. Я подумал, что она слышала наши голоса, и надеялся, что и весь разговор.
– Миссис Таллок, – сказал я. – Меня зовут доктор Спенс. Вы уверены, что чувствуете себя настолько хорошо, чтобы выписаться?
– Да, спасибо, доктор, – сказала она почти шепотом. Издалека эту взрослую замужнюю женщину можно было принять за шестнадцатилетнюю девочку.
Я посмотрел на Таллока и сказал:
– Как вы доберетесь до дому?
– На машине «Скорой помощи», нам сказали, подвезут, – сказал он не совсем уверенно. – Или дойдем до остановки почтового автобуса.
– Давайте я поговорю с мистером Муди, – сказал я.
Муди, по-видимому, ничего не знал о том, что Таллоков обещали подвезти, и особого энтузиазма не выказал. Настаивать, имея дело с человеком, который мне в отцы годился, было неловко, но дать слабину сейчас значило бы сильно осложнить наши отношения в будущем.
– Я не позволю женщине в положении миссис Таллок ловить машину на пустоши. Садитесь за руль, мистер Муди.
Рядом с полевой машиной «Скорой помощи» я увидел разбитый «Райли-Роудстер», отслуживший уже не меньше двенадцати лет. Старая машина Лофтона, которой мог пользоваться и я.
Пока Таллоки садились в «Скорую помощь», я сказал, обращаясь к Дейзи:
– Я зайду осмотреть вас через день-другой, – и затем, обращаясь к ее мужу: – Посмотрю, может быть, мне удастся ответить на ваш вопрос.
В кабинете меня ожидала картотека моего предшественника. Истории болезни пациентов, обращавшихся в последние полгода, он оставил на столе, и это была лишь верхушка айсберга. Со временем мне предстояло ознакомиться с историями всех жителей острова, а их насчитывалось полторы тысячи душ. Большая ответственность для одного медика, но штатных врачей не хватало. Хотя война закончилась, военных медиков демобилизовали в последнюю очередь.
Я погрузился в чтение. Прошедшая зима была особенно суровой, несколько человек умерли от воспаления легких, многие ломали конечности при падениях на обледеневших дорогах. Я прочел о рыбаках, получивших обморожения, и о трехлетнем мальчике, оглохшем после кори. Двух больных отправили на большую землю для хирургических операций, одну срочную аппендиктомию успешно провел в больничной операционной сам Лофтон.
Я понимал, что предстоит заслужить уважение островитян.
С начала октября на острове родилось десять человек. Это довольно много, жизнь здесь зависит от прироста населения. Большинство детей благополучно росли, одна семья уехала. Миссис Флет родила седьмого ребенка без осложнений. Но была и Дейзи Таллок.
Я просмотрел ее историю болезни. Лофтон сделал записи всего несколько дней назад, они были неполны. Он писал трясущейся рукой, и я подумал, что на исход родов могло повлиять его состояние. Не его ошибка, а то, что его позвали через тридцать шесть часов с момента начала схваток у Дейзи. Может быть, повитуха вызвала его слишком поздно. Ко времени его вмешательства сердцебиение у плода уже не прослушивалось, и родоразрешение было возможно лишь при помощи щипцов.
Я совсем забыл о времени, так что совершенно не ожидал появления миссис Муди с подносом.
– Не вставайте, доктор, – сказала она. – Я вам чай принесла.
Я положил историю болезни на стол корешком вверх и отодвинул назад стул. Для одного дня, пожалуй, достаточно.
– Мертворожденный ребенок Таллоков. Это был мальчик или девочка?
– Этим занимался доктор Лофтон, – ответила миссис Муди. – Меня там не было, я не видела. Теперь это уже не важно, ведь верно?
– Мертворожденных следует регистрировать, – сказал я.
– Как прикажете, доктор.
– Таков закон, миссис Муди. Как поступили с трупом?
– Он в убежище. Ждет гробовщика. Это у нас самое холодное место. Гробовщик заберет его перед следующими похоронами.
Я поел, оставил поднос с посудой миссис Муди и вышел к убежищу. Мне просто хотелось удовлетворить любопытство Таллоков. Не зная пола мертвого ребенка, я не мог закончить оформление документов. В те времена тела мертворожденных часто хоронили вместе со взрослыми женщинами, которые не приходились ребенку родней.
Убежище от воздушных налетов представляло собой бункер, расположенный между больницей и аэродромом, и теперь использовалось как хранилище. Говоря «хранилище», я имею в виду, что оно предназначалось для всего – от мыла и рулонов туалетной бумаги до недавно умерших. Там было несколько помещений, большая часть которых располагалась под невысокой, поросшей травой насыпью. Снаружи были видны лишь вентиляционная труба и выложенный кирпичом пандус, ведший к двери в торце убежища. На двери висел гигантский замок, ключа от которого не было.
Внутри я пробрался по помещениям, заставленным ящиками и клетями, к двери с надписью «Покойницкая», в которой стоял бильярдный стол, со всех сторон заключенный в бетон (несомненно, все теми же итальянцами) и приспособленный к несвойственному ему использованию моим предшественником. На нем лежал нелепо маленький сверток из хлопчатобумажной ткани без ярлыка. Я с трудом развернул ткань и проверил пол ребенка. Девочка. От пупка тянулась пуповина, на теле были заметны следы щипцов. Щипцы при рождении живого ребенка используются для придания правильной ориентации головке. Следы на мертвом теле укрепили мое подозрение, что Лофтона призвали на роды слишком поздно, когда ему оставалось лишь спасать жизнь матери.
Когда я вышел из убежища, уже стемнело. Я мыл руки перед тем, как проведать нашего умирающего пастуха, и думал об обычае подкладывать мертворожденного в гроб к чужой женщине. С одной стороны, такая практика казалась жестокой. С другой, было что-то трогательное в том, что безымянного ребенка передавали на попечение другой душе. Представление о бесконечности для меня всегда связывалось с одиночеством. Соседство в гробу ребенка с женщиной могло бы служить утешением для обоих.
Джон Петри лежал, повернувшись лицом к темному окну. Со времени моего первого посещения его умыли, покормили и привели в порядок его постель.
– Мистер Петри, вы меня помните? Я доктор Спенс.
В частоте его дыхания произошло едва заметное изменение, которое я принял за утвердительный ответ.
– Вам удобно? – спросил я.
Он посмотрел на меня, потом снова на окно. Никаких других движений не было.
– Ну а боль? У вас что-нибудь болит? Если болит, я могу помочь. – Я потянулся было к шторе, но тут он издал протестующий звук.
– Не закрывать? – спросил я. – Вы уверены?
Я проследил за его взглядом.
Из окна во дворе я видел насыпь. В этот час можно было различить лишь неясную форму холмика, один слой сгущающейся темноты над другим. На фоне неба в меркнущем свете дня я мог различить контуры животного, собаки, которая, казалось, следила за зданием больницы.
Я сделал так, как желал Джон Петри, оставил шторы открытыми, а его перед окном, за которым сгущалась ночь.
Меня поселили в деревянном бараке, где прежде жили военнопленные. Свет давала масляная лампа, окно закрывала пообтрепавшаяся штора. Мои чемоданы выстроились в ряд на конце скрипучей койки. Единственным предметом роскоши был лоскутный половичок на полу.
Разобрать вещи можно было утром. Я разделся, повалился на койку и спал крепко, как никогда прежде.
Утром я впервые почувствовал вкус жизни практикующего врача. Рано утром обход больничных палат, затем по будням поездка в город для проведения хирургических операций. Для этой цели использовалась комната по соседству с библиотекой. Операции проводились в порядке живой очереди и продолжались, пока не будет прооперирован последний пациент. Все прошло без особых задержек. Нет сомнения, что некоторые больные решили повременить с операцией, пока не выяснится, что за человек новый доктор. Другие, наоборот, явились с пустяковыми жалобами, желая удовлетворить свое любопытство. Я еще работал, когда пришла Рози Керквуд, только что сошедшая с парохода. Плавание на большую землю далось доктору Лофтону нелегко, сказала она, на этом разговор о нем и закончился.
После ухода последнего пациента (с обморожениями) сестра Керквуд сказала:
– Вижу, вы ездите на машине доктора Лофтона. Не подбросите меня до больницы?
– Охотно, – сказал я. – Кстати, не покажете ли, где живут Таллоки? Я бы хотел заглянуть к ним.
– Могу показать вам дорогу, – сказала она. – Но это не такое место, куда можно просто «заглянуть».
Не стану утверждать, что освоил «Райли». Назвав его разбитым, я нисколько не преувеличил. Мотор гремел, как катящийся с горы бочонок с болтами. Поездка напоминала катание на некоторых ярмарочных каруселях, нас мотало и болтало на каждом ухабе, и рессоры от этого не спасали. Рози, казалось, к этому привыкла.
Когда ехали через город и позади была видна бухта, я сказал:
– Где тут у вас гробовщик?
– Только что проехали.
– Мебельная мастерская?
– Дональд Бадж. Кузен моего отца. Также коронер и изготовитель шкафов.
Через две минуты мы выехали за город и оказались на унылой вересковой пустоши с небольшими возвышенностями, которая тянулась до самого горизонта.
– Вы здесь с детства живете? – прокричал я, стараясь быть услышанным, несмотря на свист ветра и потрескивание ветрового стекла.
– Да, – сказала она. – Во время войны здесь все переменилось. Мы думали, все снова станет по-прежнему. Но нет, не становится, вы согласны?
– Наши ожидания не сбываются, – сказал я.
– Доктор Лофтон ведь не вернется, правда?
– Всегда остается надежда.
– Так мы говорим пациентам.
Я оторвался от дороги и посмотрел на нее.
– Мне вы можете сказать откровенно, доктор. Для меня быть медсестрой – работа, а не развлечение в свободное время. Я не собираюсь всю жизнь проработать здесь. – Затем, слегка изменив тон, она сказала: – Сейчас у телефонной будки будет развилка.
Я посмотрел вперед по дороге.
– Здесь повернуть?
– Нет еще. Следующий поворот после развилки.
После поворота дорога стала ухабистая, и словосочетание «перетряхивание костей» не дает представление о том, что она с нами делала. Если такое происходило при каждом посещении больного на дому, легко было понять, почему «Райли» разваливался на части. Так мы проехали примерно милю, и дорога наконец стала совершенно непроезжей, хотя до дома Таллоков оставалось еще метров сто.
Они жили в одноэтажном фермерском коттедже с побеленными стенами и дерновой крышей. К дому примыкала овчарня из дикого камня. Я взял с сиденья чемоданчик с медицинскими принадлежностями, и до дома Таллоков мы дошли пешком.
У двери сестра Керквуд постучала и крикнула:
– Дейзи, тут к тебе доктор.
За дверью послышалась возня. Пока мы ждали, я осмотрелся. Художники любят такие места, считают их романтичными, но все, что я видел, говорило о тяжелой жизни. В нескольких ярдах от дома на цепи сидела собака, показавшаяся мне наделенной человеческой душой. Она напоминала другую собаку, которую я видел накануне вечером, хотя, по правде сказать, то же самое можно было сказать о любой собаке на этом острове.
Заставив нас подождать столько, сколько потребовалось для срочного приведения в порядок себя и комнаты, Дейзи Таллок открыла дверь и пригласила нас войти. На ней было платье с цветочным рисунком, волосы она поспешно заколола.
Дейзи предложила нам чаю. Сестра Керквуд настояла на том, что чай заварит сама. Хотя в связи с этим Дейзи поднялась с места с необходимой любезностью, было заметно, что ей это тяжело. Опыт последней недели явно обошелся ей недешево.
– Не хочу причинять никакого беспокойства, доктор, – сказала она. – Просто устала, и только.
Доктора люди уважают, но говорить предпочитают с медсестрой. Услышав снаружи блеяние овец и лай не одной собаки, а нескольких сразу, я вышел из дома, чтобы дать возможность женщинам спокойно поговорить. Таллок загонял десятка два овец в грязный загон, примыкавший к дому. Смешанное стадо, если судить по меткам. Сегодня на Таллоке были матерчатая кепка и синие рабочие штаны на подтяжках. Я сообразил, что твидовые брюки, которые я накануне принял за рабочую одежду, на самом деле были его лучшими воскресными.
Я подождал, пока он загонит овец, и тогда подошел к нему.
– Это была бы девочка, – сказал я. – Но… – Я не договорил. Что я мог еще добавить? Но тут мне пришла мысль, которую я и высказал: – Возможно, вы захотите, чтобы дальше вас это не пошло. Зачем осложнять положение?
– То же и доктор Лофтон говорил. Выше голову, жизнь продолжается, родите себе еще ребенка. Но она не хочет так относиться к этому.
Он прошел к овчарне и вернулся с ведром охры в одной руке и палкой в другой с накрученной на ее конец тряпкой – чтобы метить овец.
– Это овцы Джона Петри? – спросил я.
– Так и есть, – ответил он. – Но кто-то должен их метить и стричь. Он вообще вернется?
– Всегда есть надежда, – сказал я. – А что его собака?
Таллок посмотрел на животное у конуры, наблюдавшее за нами.
– Бидди? – сказал Таллок. – Эта собака мне ни к чему. Следующий раз убежит и пропадет – не пойду ее искать.
– Собака? – сказала медсестра Керквуд и ухватилась за приборную панель. Мы, подпрыгивая на ухабах, поехали обратно к дороге. – Старшая медсестра Гарсон будет в восторге.
– Буду держать ее в бараках, – сказал я. – Старшей сестре Гарсон об этом знать ни к чему.
Медсестра Керквуд обернулась и посмотрела на Бидди, сидевшую в открытом багажнике. Колли выставила морду на ветер и в полном блаженстве закрыла глаза.
– В добрый час, – сказала медсестра Керквуд.
В тот вечер, дождавшись подходящего момента, я тайком впустил Бидди в палату.
– Джон, – сказал я. – К вам посетитель.
Я стал постепенно привыкать к работе. Посещал больных на дому, выбрал время для знакомства с местными светилами от священника до почтальона и секретаря пастбищной комиссии. Большую часть времени Бидди разъезжала со мной в багажнике «Райли». Как-то вечером я поехал в город и взял ее с собой в бар. Теперь люди меня уже узнавали. Должно было пройти еще некоторое время, чтобы меня приняли за своего, но я чувствовал, что начало положено.
Старшая сестра Гарсон сказала, что Дональд Бадж, гробовщик, забрал тело мертвого младенца для погребения, и добавила, что он пожаловался на состояние, в котором обнаружил тело. Я попросил направить его ко мне, чтобы я объяснил медицинские обстоятельства ситуации, но Бадж ко мне так и не обратился.
На следующий день в помещение возле библиотеки пришел Томас Таллок, один.
– Мистер Таллок, – сказал я. – Чем я могу вам помочь?
– Не мне, – сказал он. – Дейзи, но она не придет. Можете прописать ей что-нибудь тонизирующее? Что-нибудь, что ее приободрит. Что я ни делал, ничего не помогает.
– Дайте ей время. Ведь прошло лишь несколько дней.
– Ей все хуже. Теперь уж из дома не выходит. Уговаривал навестить ее сестру, но она только к стене отворачивается.
Я выписал ей снадобье Пэрриш, безопасную красную жидкость, подслащенный раствор фосфата железа, который в лучшем случае укрепил бы ей аппетит, а в худшем не подействовал бы вовсе. Вот и все, что я мог предложить. Депрессию в те времена полагалось преодолевать, «взяв себя в руки». Тех, кто не мог этого сделать, считали упрямцами, людьми, которые во что бы то ни стало пытаются привлечь к себе внимание. Последнее особенно часто относилось к женщинам. Таллок, человек, едва освоивший грамоту даже по островным стандартам, был необычайно внимательным супругом для своего времени.
С Джоном Петри произошло просто чудо. Я тогда думал, что обманываю старшую медсестру, но сейчас понимаю, что она, скорее всего, смотрела на присутствие собаки в палате сквозь пальцы. После каждого такого посещения Петри дышалось легче, и спал он спокойнее. Пришел день, когда я услышал от него первые слова. Он жестом попросил меня наклониться к нему и сказал в ухо:
– Из вас будет толк.
После такого одобрения я оглянулся и обнаружил ожидающего меня констебля, который стоял с головным убором в руке. Вид у него был такой, будто он не знал, какому протоколу следовать, как себя держать. Неужели место у постели умирающего подобно церкви? Он не хотел рисковать.
– Простите, что отвлекаю от работы, доктор. Надеюсь, вы рассеете мои опасения.
– Могу постараться.
– Ходят слухи о мертвом ребенке Таллоков. Над ним надругались?
– Не понимаю.
– Говорят, будто с него сняли кожу.
– Сняли кожу? – повторил я.
– Я видел, что происходит на посмертных вскрытиях и подобных процедурах, – настаивал констебль. – Но никогда не слыхивал, что требуются такие вещи.
– Я тоже не слышал, – сказал я. – Это просто испорченный телефон, Дэвид. Я видел тело до того, как его забрал Дональд Бадж. Оно было в жалком состоянии, но примите во внимание долгие и сложные роды. Все повреждения тела возникли по естественным причинам.
– Я руководствуюсь тем, что говорят.
– Ради бога, не позволяйте говорить такие вещи в присутствии матери мертвого ребенка.
– Я слышал, что она сильно переживает, – уступил констебль. – То же было и с моей сестрой, но она как-то это пережила. Никогда не слышал, чтобы она об этом говорила.
Констебль обошел кровать и, взглядом спросив у меня разрешения, присел, упершись руками в колени, и обратился к Петри, как к ребенку или к слабоумному.
– Все нормально, Джон? – сказал констебль. – Вскоре уж на ногах будешь, а?
Сняли кожу? Слыханное ли дело? Сплетни пошли, должно быть, от Дональда Баджа и с каждым пересказом становились все гротескней. Судя по истории болезни, у Баджа было четверо своих детей. Вся его семья принимала активное участие в любительских театральных постановках и в церковном хоре. Трудно было ожидать от человека, занимающего такое положение, распространения таких сплетен.
На следующий день я вносил записи в истории болезни в городском хирургическом кабинете, когда снаружи послышался шум. Медсестра Керквуд вышла узнать, в чем дело, и через минуту вернулась с запыхавшимся мальчиком лет девяти.
– Это Роберт Флет, – сказала она. – Он прибежал сказать, что с его матерью произошел несчастный случай.
– Какого рода несчастный случай?
Мой прямой вопрос напугал мальчика, и он молчал, но Рози Керквуд ответила за него:
– Он говорит, что она упала.
Я посмотрел на Рози:
– Дорогу знаете?
– Конечно.
Мы все вместе поехали на «Райли» в западную часть острова. Медсестра Керквуд сидела рядом со мной, Роберта я посадил в открытый багажник с собакой, где, к радости мальчика, они вполне поместились.
С высочайшей точки пустоши медсестра Керквуд заметила на тропинке вдалеке от дороги идущую фигуру.
– Это Томас Таллок? Что он может там делать? – Но я не мог отвлечься от дороги и не посмотрел.
Адам Флет происходил из наиболее преуспевающей семьи островных арендаторов. У него было два брата. Помимо разведения овец на арендованной земле они регулярно получали от правительства деньги за выполнение работ по контракту. Поскольку владение землей на правах аренды защищалось законом, Адам выстроил на ней двухэтажный дом под сланцевой крышей и провел к нему приличную дорогу. Нам удалось подъехать почти к самой двери. Я затормозил, овцы бросились врассыпную. Из дома выскочил мальчишка и вместе с другими детьми, размахивая палкой, стал собирать овец.
Несколько недель назад Джин Флет родила седьмого ребенка. Роды прошли легко, но новость об ее падении меня озадачила. Старшая девочка лет двенадцати впустила нас в дом. Я оглянулся и увидел, как Адам Флет смотрит на нас с дальнего конца двора.
Джин Флет лежала на сильно потертом диване и, когда мы вошли в комнату, попыталась подняться. Было видно, что она нас не ожидала. Несмотря на большую семью, ей было лишь немного за тридцать.
– Миссис Флет? – сказал я, а медсестра Керквуд бросилась мимо меня, чтобы поддержать пациентку и помочь ей снова лечь на диван.
– Это доктор Спенс, – объяснила медсестра Керквуд.
– Я же говорила Марион, – возмутилась Джин Флет. – Я же не велела посылать за вами.
– Ну, раз уж я здесь, – сказал я, – давайте сделаем так, чтобы моя поездка не оказалась напрасной. Не могли бы вы сказать мне, что произошло?
Она, не глядя на меня, пренебрежительно махнула рукой:
– Упала я, вот и все.
– Где болит?
– Просто дышать трудно, задыхаюсь.
Я проверил пульс и попросил указать, где болит. Она поморщилась раз, когда я пальпировал живот, и другой, когда шею.
– Эти синяки были до падения?
– Для меня это было потрясением. Я не помню.
Боль в животе при пальпации, повышенная частота сердечных сокращений, боль в левом боку и синяки, появившиеся, как выяснилось, несколько дней назад.
Мы с медсестрой Керквуд переглянулись. Представлялось вполне вероятным, что недавно родившую женщину приперли к стене и били кулаками.
– Придется дня на два-три положить вас в больницу.
– Нет! – сказала она. – Просто заболело. Пройдет.
– У вас кровоизлияние в селезенке, миссис Флет. Не думаю, что разрыв, но надо проверить. В противном случае потребуется срочная операция.
– Ой, нет.
– Надо понаблюдать вас. Медсестра Керквуд, не поможете миссис Флет собраться?
Я вышел из дому. Адам Флет подошел ближе к дому, но держался от меня на расстоянии.
– У нее сильные ушибы, – сказал я. – Это, должно быть, от падения.
– Она говорит «ничего», – сказал он, стараясь убедить себя, что это именно так. Но он видел ее боль и, по-моему, был напуган.
– От ушибов внутренних органов она могла умереть. Я серьезно, мистер Флет. Я пришлю за ней машину «Скорой помощи». – Я думал, что медсестра Керквуд все еще в доме, поэтому не ожидал услышать ее голос рядом с собой.
– Где младенец, мистер Флет? – спросила она.
– Спит, – ответил он.
– Где? Я хочу посмотреть.
– Не ваше дело. И никому другому до него дела нет.
Негодование медсестры Керквуд росло, но и Флет держался все более вызывающе.
– Что вы с ним сделали? – настаивала она. – Весь остров знает, что это не ваш ребенок. Вы избавились от него? Ваша ссора с женой с этим связана? Поэтому вы ее побили? – Четверо детей Флета стояли, наблюдая за нами издалека.
– Братья Флет заслужили себе тут плохую репутацию, доктор, – сказала медсестра Керквуд, понижая голос, чтобы дети не слышали. – Это уже не первый раз чужого ребенка заносят в хлев и топят в ведре.
Адам бросился к ней, и мне пришлось встать между ними.
– Прекратите! – сказал я. Он стряхнул с себя мои руки, но и сам попятился и стал ходить, как обиженный боксер, чей противник стоит позади судьи. Между тем медсестра Керквуд не обнаруживала никаких признаков испуга.
– Ну, что? – сказала она.
– Вы неправильно поняли, – сказал он. – Вы ничего не знаете.
– Я не уеду, пока вы не докажете, что с ребенком все благополучно.
– Постойте, – сказал я. Меня вдруг осенило, и я, как мне показалось, понял, что случилось. – Он отдал ребенка Томасу Таллоку в обмен на овец Джона Петри. Я узнаю метки. Я сам видел, как он метил овец. – Я посмотрел на Флета: – Так?
Флет некоторое время помолчал.
– Так это овцы Петри? – спросил он наконец.
– Наверно, Томас их пригнал, – сказал я. – Медсестра Керквуд видела, как он шел домой по пустоши. Ребенок у него?
Флет только пожал плечами.
– Мне не важно, правдивы ли слухи, – сказал я. – Ребенка у матери забирать нельзя. Мне придется доложить об этом.
– Делайте, что хотите, – сказал Флет. – Это была ее идея. – С этими словами он ушел.
Я не мог посадить Джин Флет в «Райли», но и не хотел оставлять ее одну до приезда машины «Скорой помощи».
– Я подожду здесь, – сказала медсестра Керквуд. – Ничего здесь со мною не сделается.
На шоссе, выстроенном военными, я остановился у телефонной будки на перекрестке дорог, шедших по пустоши, и вызвал «Скорую». По дороге к больнице она попалась мне навстречу.
Приехав, я сделал необходимые распоряжения для приема миссис Флет. Меня беспокоили полученные ею повреждения, а не ее личная жизнь. Одному богу известно, как жена арендатора, имеющая шестерых детей, нашла время, возможность и энергию для страсти, какой бы непродолжительной она ни была. Оставляю исследование этого вопроса вашим Г. Э. Бейтсам и Д. Г. Лоуренсам[3], наделенным бо́льшим талантом, чем мой. Вообще говоря, ее здоровье, как и здоровье других островитянок, казалось крепким. Но селезенке после кровоизлияний, чтобы вернуться к нормальному состоянию, нужен покой, кроме того, другие последствия побоев могли проявиться через день-другой.
Бидди ходила за мной по пятам. Я взял стул и пошел посидеть с Джоном Петри. При появлении собаки он немного приободрялся, но мой прогноз оставался неизменным. Я приоткрыл окно с тем, чтобы Бидди могла выскочить на улицу при приближении старшей медсестры.
– Я знаю, что могу говорить с вами прямо, Джон, – сказал я. – Как вы смотрите на то, чтобы завещать имущество и дать будущее нежеланному ребенку?
Ведь, в конце концов, это его овцы участвовали в обмене. И Джин Флет подтвердила свое желание, чтобы ребенка воспитывали там, где ему рады. Что касается чувств Дейзи, я пытался объяснить их словами Таллока, что и овца не хочет оставить своего мертвого ягненка. Я не сомневался, что Джон Петри это поймет. Он выслушал меня и жестом попросил наклониться поближе.
То, что он прошептал мне, заставило меня броситься к машине. Я не знал, успел ли Томас Таллок дойти до своего дома, я не настолько хорошо представлял себе географию острова. Я даже не знал наверняка, нес ли он младенца Джин Флет.
Я гнал «Райли» на предельной скорости и, свернув на ухабистую дорогу, поехал лишь чуть медленнее. Как машина не развалилась надвое, как я не потерял управления, не знаю. Меня бросало во все стороны, но я гнал машину, пока не оказался перед участком дороги, по которому проехать было уже невозможно. Тогда я выскочил и добежал до дома.
Я увидел Таллока по дороге с возвышенности на пустоши, как раз когда показался его дом. Я мог успеть к нему еще до того, как он дойдет до дома. Он нес сверток, прижимая его к груди. Я позвал его, но то ли он меня не услышал, то ли просто решил не обращать на меня внимания.
Мне надо было остановить его до того, как он придет к Дейзи.
Это была пастушеская сделка. В нескольких словах, которые сумел вымолвить Джон Петри, он сказал мне, что новорожденный ягненок, отвергнутый матерью, может быть отдан другой овце, чей ягненок умер при родах. Но сначала пастух должен освежевать мертвого ягненка и закутать живого в его кожу. Тогда новая мать примет его за своего. Если бы овцы понимали, они бы пришли в ужас. Но животные – не люди.
Я и сам не верил тому, что думал. Но что, если?
Я видел, как арендатор открыл дверь и вошел в дом со своим свертком. Я отстал от него всего на несколько шагов. Но этих считаных мгновений оказалось достаточно.
Во время нашей последней встречи Дейзи Таллок выглядела так, что, казалось, ничто и никогда не сможет вывести ее из уныния.
Но едва я подошел к порогу, в доме раздался крик.
Нехорошее дело
Энджела Слэттер
Изабель в нерешительности останавливается перед великолепной дверью, ведущей в палату, отведенную, как она прежде считала, им с Адольфусом. Дверь – произведение искусства, на ней перед деревом стоят фигуры Адама и Лилит, у комля дерева – кошка, передаваемый плод находится между Первым мужчиной и Первой женщиной, так что невозможно понять, это она предлагает плод ему или наоборот.
Ее недавние усилия лишили ее сил, которые у нее оставались, и пища, найденная на главной кухне (все слуги спят, запах перегара поднимается от них, как болотный газ), лежит тяжестью в желудке, сильно уменьшившемся в размерах от долгого голодания не по своей воле. Лакированные деревянные половицы галереи холодны под ее худыми – такими худыми! – ступнями. Никогда в жизни не были они так худы.
«Умеренное голодание творит чудеса», – думает она.
Проходя по дому, она видит свое отражение в зеркалах с филигранью, замечает произошедшие с ней перемены: серебряный узор во всклокоченных темных волосах, ужасно узкое лицо – кто бы мог подумать, что под всем этим жиром прячутся такие красивые скулы? – недовольно надутые губы по-прежнему как лук Купидона, маленький нос, но глаза ввалились и, она могла бы поклясться, их цвет изменился: были светло-зеленые, а стали совершенно черные, как будто в них наступила ночь. Платье вздувается вокруг ее нового тела, лишней ткани теперь столько, что из нее можно сделать парус для корабля.
Сколько же потребуется времени до восстановления округлости форм? До тех пор, когда щеки станут, как яблочки, и разгладятся морщины на лице. Она снова чувствует запахи, но различает лишь запах собственного так давно не мытого тела.
«Ванна», – думает она с вожделением, но затем возвращает внимание, куда следует: на дверь.
Вернее, на то, что находится за ней.
Она протягивает руку, смотрит на пальцы, похожие на прутики, на черные полумесяцы грязи под ногтями. Какими зловеще белыми кажутся ее кисти на дверной ручке, имеющей форму головы волка, такой вздутой, что она едва может за нее как следует ухватиться. Она делает глубокий долгий вдох и поворачивает дверную ручку.
Изабель проснулась, чувствуя тяжесть на глазах, холодную, мертвую.
Рот тоже чем-то придавлен: губы прижаты, между ними проникли тонкие металлические усики. Лоб повязан чем-то прохладным и твердым, нижний край этой повязки проходит через нос. Щеки и подбородок заключены во что-то, как будто на ней шлем, но она не помнит, чтобы надевала его перед сном. Она не помнит, как легла. Горло и предплечья, к счастью, свободны, но грудь, живот и кисти во что-то заключены. Так, значит, она не в клетке.
«Сохраняй спокойствие, – сказала она сама себе. – Дыши медленнее». В школе святой Димфны ее учили тщательно оценивать ситуацию. Легко сказать, труднее сделать, когда не можешь открыть глаза.
«Кольца, – подумала она. – Кольца у меня на пальцах, колокольчики на больших пальцах ног». Она попробовала пошевелить ступнями, но они онемели и отказывались повиноваться. Начиналось покалывание, как будто иголочками. Однако это значит, что хоть какая-то надежда остается. Запястья окружены, охвачены… браслетами. Она пошевелила пальцами. Лишь один из них нес приемлемое бремя, кольцо, свернутое из тонкой металлической ленты. Родные ее мужа, как бы ни были богаты, всегда настаивали на простом обручальном кольце. Ибо любовь, полагали они, украшать не следует.
«Мой муж, – подумала она, – где бы он мог быть?»
Адольфус Воллстоункрафт.
Не мог же он ее оставить! То есть, конечно, мог, но, по крайней мере, не так же скоро. Потом она вспомнила, что они только что поженились. Что еще сегодня утром она готовилась к свадьбе в окружении кузин Адольфуса, которых было столько, что, обращаясь к каждой, ей приходилось останавливаться и вспоминать имя, чтобы, неправильно произнеся его, не нанести обиды. (Это, конечно, не относилось к кузинам Инид и Дельвин, они сошлись и стали так близки!) Все они нарядились подружками невесты, ибо у Изабель не было ни сестер, ни кузин, ни теть, ни друзей, которые могли бы сослужить ей такую службу. Все вместе кузины – круговорот пастельных оттенков и мягких тканей, свет канделябров сверкал на роскошных ожерельях, серьгах, брошах и украшениях для волос, не у всякой королевы найдутся такие изящные. Но все эти украшения не могли сравниться с теми, которые привезла с собой Изабель. Она унаследовала их от матери и бабушек, теть и двоюродных бабушек, как последняя в роду, женщина, на которой все может закончиться или с которой все может снова начаться в зависимости от каприза ее матки.
Она провела языком по зубам, потрогала им проволоку и сумела снять ее – послышался влажный стук металла о зубы. Но оставалось что-то еще: ее клыки стали больше и изменили форму. Она языком различила на них прохладные гладкие места и острые грани. Потрогала кончиком языка одну из таких граней, почувствовала вкус железа и вообразила кровь как красное цветение.
Она открыла рот пошире и почувствовала вес на губах, которые свесились в полость рта, повернула голову и сплюнула. Назубник выпал. Проволока, неохотно ослабив хватку на зубном ряде, с тихим «шлеп» выпала на то мягкое, на чем она лежала. То, что прикреплялось к клыкам, держалось на них так прочно, что она уже не пыталась снять это после первого пореза.
– Это подождет, – подумала она.
Изабель пошевелила головой, и то, что отягчало глаза и лицо, также сдвинулось. Она пошевелила головой сильнее, и эта тяжесть с лязгом и звяканьем свалилась туда же, куда и все остальное. На чем бы она ни лежала, это было мягкое, но сжимавшееся под тяжестью ее тела. Сколько она находится здесь?
И где она?
Изабель открыла глаза, хотя ресницы склеились от сна. Она энергично поморгала, но, даже широко раскрыв глаза, видела лишь черноту. Она снова закрыла глаза и стала медленно дышать, чтобы успокоиться, но дыхание участилось и сделалось поверхностным, когда она поняла, что в воздухе пахнет тленом.
– Я сплю, – подумала она. – Сплю на своем брачном ложе. – Но она никак не могла вспомнить ни подробностей свадебного вечера, ни пира, ни прелюбодеяния, а ведь это было необходимо. Плохо ли, хорошо ли, но вспомнить надо. Прикосновения, вздохи, восторг? Боль, тяжесть, принуждение? Конечно, она вспомнит хотя бы что-то из того, о чем шептали по ночам девочки в школе святой Димфны в спальне, расположенной в мансарде, когда им полагалось спать.
– Я сплю, – сказала она вслух. – Сплю на своем брачном ложе.
– Ох, нет, не спишь, – донесся голос из темноты, ломкий, хриплый и чуть насмешливый, как будто сказанное показалось говорившему забавным. Не Адольфус, нет. Женщина. Женщина, которая, судя по голосу, очень давно молчала.
Изабель вздрогнула. То, что тяготило ей грудь, звякнув, сползло и свалилось. Она села и ударилась головой о каменный выступ. Кожа в верхней части лба разошлась, и Изабель почувствовала, как по лицу потекла кровь. Она не сразу смогла снова заговорить.
– Кто вы? И где я? – Наставницы, сестры Мейрик, всегда говорили, что вопросы следует задавать при каждом подходящем случае.
«Никогда не знаешь, какие сведения помогут уцелеть», – учили сестры.
– Я – это ты, – отвечала женщина, и Изабель подумала, что, может быть, сошла с ума, и помолилась, чтобы проснуться. – Ну, ты до тебя, так я думаю. А ты есть я после меня.
– Не говорите загадками! Скажите, как мне проснуться?! – Прошу тебя, дух, освободи меня от этого бреда!
– Ах, ты думаешь, что на тебе скачет злой ночной дух? – В голосе послышалось удивление, говорящая захихикала, и это хихиканье повторило эхо. Где же они находятся? – О, нет, – сказал голос уже серьезней, хотя в нем угадывались следы только что прекратившегося хихиканья. – О, нет, бедная Изабель. Как ни прискорбно, ты бодрствуешь. Ты наконец-то очнулась от сна.
– Кто вы? Почему я здесь? Где мой муж? Я была на свадебном пиру… – Она умолкла, не находя в памяти никаких следов пира. Потом ей показалось, что она вспоминает кого-то – мать Адольфуса? – кто тянул ее за вуаль вниз, готовя к шествию через замок. Или это была кузина Инид? Или кузина Дельвин? Или?
Кто-то приподнял вуаль, это несомненно, ибо вуаль собралась в складки под затылком. Затем прочитали
И этих наставниц. Сестер Мейрик. Она не могла забыть их.
Прежние школьные наставницы Изабель, хоть и не получили приглашений, явились посмотреть, стать свидетелями сделанного ею выбора, убедиться, что все их наставления и деньги ее матери пропали впустую. Ни Орла, ни Фидельма не говорили с нею, не вымолвили ни слова, поздравляя или порицая. Ничего, кроме разочарованных взглядов в то время, как они с Адольфусом шли по проходу между скамьями часовни как муж и жена.
Вот!
Воспоминание, верное и надежное. Она идет рядом со своим красивым мужем, а сестры Мейрик так далеки от своей школы, где готовят отравительниц. Сестры смотрят на нее так, как будто она оставила их дом гореть. Будто выставила их на позор. Вовсе не приятное воспоминание, но хоть какое-то, да воспоминание. Настоящее. Подлинное. Что-то такое, за что можно держаться.
И другое воспоминание: сестры Мейрик снова на свадебном пиру, они ждут у дверей, а счастливых молодоженов приветствуют и поздравляют гости.
«Я должна заговорить с ними, – думает Изабель, – все-таки они любили меня на свой лад».
Она пробралась через толпу и стала перед своими прежними наставницами в великолепных нарядах. У Орлы левый глаз голубой, правый желтый. У Фидельмы наоборот. Фидельма заговорила далеко не сразу.
– Твоей матери, – сказала она, – должно быть стыдно.
Орла стала у Изабель за спиной, и та испытала неведомый ей прежде ужас.
– Фи! – сказала Орла и показала Изабель длинную серебряную заколку для волос с головкой, украшенной драгоценными камнями, в форме ромашки. Лепестки были из бриллиантов, а сердцевина, разделенная на половинки, из желтых топазов. Орла приподняла длинную вуаль Изабель и вставила заколку в ее сложную прическу, где никто не сможет увидеть это украшение и оценить его изящество.
– Это, – сказала Орла, – последнее из того, что мы можем для тебя сделать.
Изабель не успела ответить – сестры Мейрик, казалось, растворились в воздухе, хотя Изабель видела на их лицах выражение элегантного презрения, они не просто ушли, но ушли совсем.
Затем все тот же голос повторил:
– Свадебный пир? – И Изабель оказалась перенесенной в стигийские[5] пределы… где бы то ни было.
– Свадебный пир, я помню свой свадебный пир. Представители знатных семей, все эти кровные родственники, кузины, тетки и дядья Адольфуса. У меня, сироты из очень богатой семьи, никого не было.
«Котенок – на самом деле Китти, так он ласково называл меня, – Китти, милая, – сказал он, – все тебя обожают! Как будто ты им кровная родня, истинная Воллстоункрафт. Кузины Инид и Дельвин то же самое говорят». И эти самые кузины сидели рядом со мной на свадебном пиру, следя за тем, чтобы я пила из кубка вино, налитое мне мужем, и предупредительно доливали.
Женщина в темноте захихикала.
– Тебе это знакомо?
– Где я? – очень тихо спросила Изабель. Она не сказала, что все это ей очень знакомо. Она осторожно подняла руки, прикоснулась кончиками пальцев к низкому каменному потолку, ощупала его, нашла в камне следы обтесывавшего инструмента и место, где потолок подходил к стене. Но тут был лишь намек на линию, лишь тактильное предположение, но ни щелки, ни прорехи, через которую мог бы проникнуть свет и воздух.
Сколько же между ее ложем и потолком? Шестьдесят сантиметров, девяносто? Да и потолок ли это? Может быть,
– Ты там, где провела последний год в мертвом сне. – Говорившая понизила голос и продолжала, как будто делясь тайной: – Но я знала, что ты жива. Я слышала медленное биение твоего сердца, поверхностное дыхание, при котором едва заметно вздымалась и опускалась грудь.
– Год? Не говорите глупостей. Я бы умерла.
– Ты и должна была умереть! Но когда человек почти мертв, все происходит неспешно. Теперь, когда я об этом сказала, ты почувствуешь сильнейший аппетит.
Как бы в ответ на эти слова в животе у Изабель заурчало и что-то там судорожно сжалось. Она приложила руку к животу и обнаружила на нем своего рода доспех, массивный корсет с рельефом, который вполне мог защитить от удара ножом. На его боках располагались легко открывавшиеся небольшие защелки: видимо, никто не рассчитывал, что покойница захочет снять доспех.
– Яд, к которому прибегли, – задумчиво продолжала ее компаньонка, – странная смесь. Если дать ее слишком мало, человек заболеет. Если слишком много – уснет сном, неотличимым от смерти, но если дать в са-а-а-мый раз, только тогда умрет. Меня отравили недавно приготовленным ядом, поэтому я умерла. Тебе подмешали старый, Адольфус запаниковал и перестарался, поэтому ты лишь уснула.
– Вы лжете. Вы с ума сошли.
– Ох-хо! Я с ума сошла? Это, пожалуй, возможно. Я тут уже давно наедине со своими мыслями жду твоего пробуждения. Мне не с кем было поговорить, только с самой собой. Кто ж от такого не сойдет немного с ума?! – Вздох превратился в черноту. Изабель была почти уверена, что видела это. – Показать тебе, где мы? Тогда сможем обсудить, лгу я или нет. Идет?
– Идет, – слабым голосом проговорила Изабель.
Сначала ничего не происходило, не было ни звука, ни движения, потом затеплился свет. Крошечный зеленый огонек, точка, которая пульсировала и росла, светила все ярче и освещала все большее пространство. Ее свет отражался от вещей, упавших с Изабель, когда она так стремительно села, блестел на их краях и гранях. Казалось, сотни маленьких огоньков зажглись на заплесневелом пурпурном шелке.
Изабель отвлеклась на необычные королевские украшения. Редкие, драгоценные, такие древние, что казалось, привезены из других стран. Изабель ничего подобного никогда не видела. Своих украшений среди них она не узнавала, ничего из семейных сокровищ семьи Лоренсов, ни единой вещи. Она приложила руку к затылку под вуалью, которая стала странной на ощупь, и нашла драгоценность, об обладании которой не знал никто – никто, кроме сестер Мейрикс. Заколку в виде ромашки, ее вид вселял надежду.
Изабель осмотрелась и обнаружила, что находится в пространстве размером метр восемьдесят на два метра на слежавшемся матраце. Такая маленькая комнатка! Вероятно, альков, но никаких признаков двери и окон. И этот матрац… ничего подобного она в жизни не видела – ни тика, ни ситца, ни пуха, ни камыша, чтобы придать ему пышность, но она чувствовала запах лаванды… нет, скорее это похоже на… смертный одр.
Она поискала свою компаньонку и увидела…
Увидела…
Увидела лишь скелет в пожелтевшем свадебном платье, в голубых с золотом сапожках с серебряными пуговками сбоку, ощерившийся череп со свисающими с него рыжими волосами под сбившейся на сторону вуалью. Скелет украшали странные изящные вещицы, когда-то сама Изабель носила похожие.
Скелет светился тем же самым зеленым светом, который позволил Изабель осмотреть место, где они находились.
Она вспомнила, где в последний раз видела так роскошно украшенных покойников – в местах, где богатые поклонялись своим мертвым и превращали их в сверкающих святых. Представители древних родов и служители Высокой церкви. В роду Воллстоункрафтов были и те, и другие.
Изабель, поняв наконец, где находилась, закричала.
В комнате, палате Мастера, пахло перегаром, спермой, крепким табаком и, возможно, ладаном. Может быть, каким-то снадобьем? Изабель заметила в углу некое подобие трубки, длиной, может быть, сантиметров девяносто из дутого стекла, которое переливалось всеми цветами радуги, как масляная пленка на воде. К стеклянному корпусу крепились шелковые кисточки, мундштук и трубка. О таких штуках она слышала в школе святой Димфны: Хепсиба Бэллантайн утверждала, что нанести яд на загубник трубки – прекрасный способ отравить человека. Она всегда говорила, что убийца должен изучить привычки жертвы, жить вместе с нею и нанести смертельный удар так, чтобы этот удар никто не мог отличить от заурядного явления, из которых состоит жизнь.
Изабель смотрит на кровать, стоящую под несколькими окнами, в которых прозрачная часть собрана из ромбовидных стекол. Кровать так велика, что в ней может улечься шесть человек, но сейчас Изабель видит в ней троих. Покрывала отброшены, ставни открыты, ибо вечер теплый. Светит луна. Одна из ее нянюшек всегда говорила, что сон при лунном свете порождает в спящем безумие. Сколько представителей рода Воллстоункрафт спали при лунном свете?
«Лето, – думает она, – и я выходила замуж тоже летом. Вышедшая замуж летом так долго пролежала, холодная, как зима. Адольфус не соблюдает траур, – замечает она, – спит не один».
Ее муж лежит между обнаженными телами кузин Инид и Дельвин на смятых простынях, их темные локоны Воллстоункрафтов разметались по накрахмаленным наволочкам. Две девушки, которых Изабель когда-то считала своими подругами или которые вскоре могли ими стать. Они спят сном изрядно потрудившихся. Ошибки тут быть не может. Мертвая невеста не солгала. Ей ни к чему было лгать:
– Воллстоункрафты рожают только от Воллстоункрафтов, и они плодовиты. Они прячут на чердаках и в подвалах тех, чьи родители находятся в слишком близком родстве, тех, кто обнаруживает слишком много двойного, тройного и четверного цветения крови.
Изабель думает, ее захлестывают воспоминания о Воллстоункрафтах, которые так пристально следили за ней на свадебном пиру. Как ей могло когда-то казаться, будто их взоры сверкают от любви и счастья, будто их губы кривятся от гостеприимных улыбок, а не от алчности?! Вероятно, она не замечала их жадности из-за того, что ее собственная была так велика, когда она пила из свадебного кубка, который держал Адольфус. Он предложил ей пить первой – вопреки традиции! – в знак своей преданности и любви к молодой жене. Даже сейчас она не могла вспомнить, как уснула за столом, как поплыла в то, что ее новая семья приняла за смерть. Она сохранила единственное воспоминание об этом кубке, о темной жидкости в нем, о ласковой улыбке своего мужа.
Даже и теперь Изабель не помнит, как прошла по большой комнате. И вот она стоит возле огромной кровати и смотрит сверху вниз на кузину Инид, чьей тонкой талией всегда восхищалась. Левую руку Инид украшает бриллиантовый браслет, который прежде принадлежал матери Изабель. Изабель поднимает руку к затылку, проникает ею под ломкую вуаль и находит заколку, последний дар Орлы и Фидельмы Мейрик. Драгоценные камни и металл холодны, она чувствует это кончиками пальцев, заколка легко выходит из волос. Изабель внимательно осматривает ее, вспоминая наставления школьной учительницы, и удовлетворенно кивает. Эти трое, лежащие в кровати, много пили и курили – все они храпят. Разбудить их не так-то просто.
Изабель наклоняется над кузиной Инид, опускает заколку острием вниз к обращенной вверх ушной раковине, похожей на раковину моллюска, и надавливает на левую сторону сердцевины ромашки. Единственная крошечная капля паралитического яда, который так силен, что Изабель боится, как бы он не попал на кожу ей самой, выступает из кончика заколки и стекает на погруженное в тень ухо Инид. Изабель считает до пяти и, держа заколку за головку, быстро погружает ее в наружный слуховой канал Инид, затем надавливает пальцами на правую часть сердцевины ромашки, и стержень заколки расщепляется вдоль на четыре очень тонких, острых и жестких шипа, которые вонзаются в мозг. Тело кузины Инид чуть содрогается, мочевой пузырь и кишечник опорожняются. Запах испражнений едва различим в и без того насыщенной запахами атмосфере комнаты.
Изабель, крадучись, подходит к кровати с другой стороны, и с кузиной Дельвин, чьим роскошным локонам Изабель часто завидовала, повторяется все то же. На лебединой шее Дельвин медальон с изумрудом и жемчужиной, который прежде принадлежал бабушке Изабель. Дельвин умирает так же тихо, как Инид, хотя она крупнее, яда на единицу веса ей достается меньше, поэтому он парализует не все тело. Она дергает ногами совсем рядом с Адольфусом, поэтому Изабель хватает одну ногу и удерживает ее, пока дрожь не затихает. Изабель горда собой: время, проведенное в школе святой Димфны, потрачено не даром. То, чему ее научили, не забыто. Сама Орла Мейрик не могла бы проделать все это аккуратней.
Адольфус по-прежнему лежит без движения.
Изабель убирает украденные у нее ювелирные украшения в потайной карман платья, делает несколько шагов и становится между кроватью и дверью. Ее дыхание остается ровным, его частота не изменилась даже тогда, когда она убивала этих лживых кузин. Она чувствует шевеление в себе холодной бесстрастной ярости, решимости довести дело до конца. Изабель набирает в легкие воздуха и начинает петь.
– Ты закончила? – раздается голос, когда Изабель наконец остановилась, тяжело дыша и не испытывая страха. – Ты – гордость школы святой Димфны.
– Откуда вы узнали…
– У меня была возможность целый год бродить в твоем спящем сознании, и нечего на меня так смотреть. Мне уже очень давно скучно. Тут и святая бы не остановилась. Я не могу больше ничего сделать, не могу выйти отсюда. У меня мало сил, и я берегу их не для того, чтобы утешать тебя и просто донимать.
– Как я сюда попала? Как вы сюда попали? – взмолилась Изабель, уязвленная бесчувственностью компаньонки.
– Наш муж, дурочка! Адольфус Траян Воллстоункрафт. Мы уже не первые невесты, от которых он избавился, чтобы завладеть их богатствами, но ты была первая из тех, кто, как считалось, убьет его. И сделала это совершенно незрелищным способом. Вообрази, от каких хлопот ты могла бы избавить. Несомненно, будут и иные обрученные после нас, когда его благовидный траур закончится, а все твои богатства распроданы, деньги, полученные за них, промотаны!
– Сколько их было? – Изабель была так потрясена, что перестала всхлипывать.
– Четыре. Они похоронены по ту сторону алтаря. Не сомневаюсь, они уже выбрали новых дев, которые поселятся рядом с нами в полноте времени.
– Но вы говорите об этом так легко…
– Это малое и горькое утешение. Как я и говорила, я больше не могу никого донимать. Для этого Хепсиба Бэллантайн слишком хорошо знает свое дело.
Изабель, услышав это имя, вздрогнула и подумала об учительнице, которая в школе святой Димфны учила девочек готовить темные яды. Ходили слухи, что она была также и гробовщицей и что прославилась именно на этом поприще. Знание ядов стало просто счастливым совпадением и тайной для директрис и учениц школы святой Димфны. Доходным занятием, возникшим из далеко не мимолетного интереса Бэллантайн к смерти.
– Боже мой, до чего же интересные вещи сохраняет память. Я узнала ее имя из разговоров Адольфуса и его матери, которые они вели, прогуливаясь над моей гробницей – они любили строить свои планы в часовне. Вероятно, от этого планы казались оправданными и священными, – печально проговорила мертвая невеста.
– Яд, – сказала Изабель.
– И потом, конечно, драгоценные камни. Они не только дорого заплатили за эти смертные ложа, на которых мы тут лежим под ними, они положили на нас эти проклятые драгоценные камни.
Изабель потрогала за то, что прикреплялось к ее клыкам, и мертвая невеста сказала:
– Это должно помешать нам стать вампирами или вообще призраками. Нас сделали святыми против нашей воли, восторженными покойницами, чтобы скрыть их преступления, не дать нам донимать их и отомстить.
– Но я не мертвая, – тихо сказала Изабель.
– Да нет, конечно, ты живая! Ни одна из цепей, наложенных на тебя живыми, не держит тебя, милая Изабель, и ты годишься для выполнения моего замысла!
Изабель слушала, глядя на неподвижный скелет. Лишь слабая пульсация зеленого свечения убеждала ее, что она здесь не одна, что этот голос звучит не у нее в голове, а вне ее. Но что от этого толку? Что, если свет – это тоже галлюцинация? Вероятно, таково ее наказание.
Наказание за что?
За то ли, что она покинула школу святой Димфны в смертный час своей матери?
За отказ выполнить свои обязанности?
За то, что полюбила человека, которого должна была убить?
За то, что совершила глупость, поверив?
– Зачем ты поверила ему? Ты оказалась в таком выгодном положении, как никто из нас. Тебя обучили. У тебя была цель и обязанности.
– Убирайся из моей головы! Я теперь в сознании, и мне не нравится, что ты используешь его как площадку для своих игр! – Изабель закричала в замкнутом пространстве так громко, что стало больно в ушах.
– Прости, – сказала мертвая невеста. – Тут, внизу, до этикета никому нет дела, поэтому я забываю.
– О нем. Он был чуть старше меня, забавный, милый, умный. Ему было все равно, что я толстая. Он был… добрый. Мы познакомились до того, как меня отправили в школу святой Димфны. Я чуть не с колыбели знала, для чего предназначена, что моя жизнь нужна лишь для того, чтобы отнять чужую, – отомстить смертью за смерть одной женщины из моего рода, погибшей от рук его праотцов. – Изабель помолчала. – Но я познакомилась с ним и полюбила его с первого взгляда, хоть и знала, что этого не следует допускать. Я думала… Я думала, подожду, отложу, не буду убивать его, пока жива мама, а потом уж его смерть будет никому не нужна. Тогда мы с ним будем счастливы, а прошлое мертво, похоронено и забыто.
Потом мама умерла, я к тому времени еще не закончила учебу. Я уехала из школы святой Димфны в тот же день, как узнала о ее смерти. Я поехала к нему, в его дом, и мы планировали нашу дальнейшую совместную жизнь.
Вы же знаете, Воллстоункрафты не так сказочно богаты, как кажется. Многое делается напоказ, но подвалы пусты, часто там золотые монеты, подсвечники и подносы с гербами можно по пальцам перечесть. Фамильное серебро то и дело закладывают и выкупают – в Колдере серебряных дел мастера с семьей Воллстоункрафтов знакомы давно.
– Но…
– Семья живет за счет богатых невест. Мы для них – агнцы, мясо к столу, деньги в банке, невесты в гробах. Ты не удивилась, что на свадьбу не пригласили друзей? Что на ней не было никого, кроме Воллстоункрафтов? Что они живут так далеко, несмотря на их предполагаемое богатство? Трудно сохранить что-либо в тайне в городе, где каждый следит за каждым твоим шагом, где в благополучных семьях не выпускают дочерей из поля зрения. – Долгий вздох. – Ты все подписала, ведь верно? Все богатства, собранные твоей матерью, все выстроенные ею торговые предприятия, все доходы, полученные умной королевой от инвестиций за долгие годы, все это ты отписала за единственный член. – Она невесело усмехнулась. – Не казнись, не такая уж ты дура. Я, невесты до меня и ты, в остальных отношениях считавшаяся умной, – все мы поступили так же. Я… Я была уродлива, но он убедил меня в своей любви, убедил в том, что ему совершенно безразлично, красива я или нет.
– Но Адольфус любил меня. Он не знал, от чего я отказалась ради него, что я на первое место поставила его жизнь. – Но она подумала о признаках, на которые прежде старалась не обращать внимания: он откладывал то, что они наметили сделать после свадьбы, и не хотел ничего с нею обсуждать.
«Об этом не волнуйся, моя дорогая, у нас еще будет для этого много времени потом», – повторял он. Но как он настаивал, как умолял, чтобы она поскорее подписала документы, которые делали его собственником ее имущества в случае ужасной трагедии, которая, конечно, никогда не произойдет.
– Думаешь, не знал? Яд, которым он воспользовался, приготовила Бэллантайн, знавшая тебя по школе. Это она оборудовала для тебя склеп и смертное ложе. То же она делала и для остальных. Она не настолько умело управляется с деревом и камнем, но меня в ловушку все же поймала. Ты оставила его в живых, Изабель, но никакое доброе дело не остается безнаказанным. – Скелет горестно ухмыльнулся. – Сомневаюсь, что ты – первая девушка-отравительница, которая бежала из этого почтенного заведения и предпочла любовь долгу.
– Вы знаете, да, я – действительно первая. Мне об этом с величайшим удовольствием и обидой сообщили сестры Мейрик, – призналась Изабель.
– Ах, моя история – твоя история. По крайней мере, они так похожи, что мелкие различия в подробностях вряд ли имеют значение. Но наконец кое-что можно сделать. – Мертвая невеста возвысила голос, как будто это были слова победного гимна.
– Вы мертвы, – безжизненным голосом проговорила Изабель. – Вы мертвы, а я в ловушке. Даже если – если? – он меня предал, ничего сделать нельзя.
– У тебя с собой подаренное им обручальное кольцо? Огромный сапфир, если мне не изменяет память, голубой, как послеполуденное небо?
Изабель посмотрела на свои пальцы, на то место, где должно было находиться украшение, о котором спрашивала мертвая невеста. Но на пальцах были лишь изукрашенные кольца, соединенные между собой золотыми цепочками, которые должны были удержать ее на месте. Изабель сняла эти кольца, сложив их в поблескивавшую кучку рядом с собой.
– Нет. Только венчальное, – задумчиво проговорила мертвая невеста. – То же и с остальными. Зачем расставаться с обручальным кольцом, когда его можно использовать снова и снова, как собачий ошейник? Они не хотят обременять себя расходами на дорогую замену, а эти использовать не могут. – Изабель знала, что мертвая невеста имеет в виду проклятые вещи. – Боже упаси, чтобы что-нибудь случилось с агнцем до венчания, до того, как Воллстоункрафты завладеют богатством, которого так усердно добивались!
Изабель посмотрела на руки мертвой невесты, державшие букетик мертвых роз, которые почему-то выглядели как живые, хотя от сильного ветра они бы рассыпались в прах. На одном пальце она различила тусклый блеск кольца, такого же, как было у нее.
– Я тут умру, – сказала она. – Умру от голода, как того и заслуживает доверчивая дурочка. Я задохнусь. – Вдруг ей показалось, что воздух стал более пахучим, но в то же время разреженным, легким его не хватало. – Но сначала я сойду с ума.
– Это будет восхитительная перемена, – захихикала мертвая невеста. – От голода в ближайшее время не умрешь, хотя на вид ты худа, но до меня тебе далеко. Воздуха здесь много, глупышка. Что же касается безумия, то найти в нем убежище – единственный способ сохранить хоть толику рассудка.
Тут Изабель заметила, что ее платье со всеми своими лентами, оборками и бантами, долженствовавшее сделать ее прекрасной, но на самом деле делавшее ее только еще более полной, стало ужасно, ужасно велико ей и что лишнего веса, который она носила на себе при жизни и который приводил в отчаяние ее матушку и нянюшек, более не оставалось. Читая ее мысли, мертвая невеста сказала:
– Ты, конечно, не думала, что будешь так благодарна своему жиру. Что, по-твоему, поддерживало в тебе жизнь весь этот год?
– Я не хочу жить, – заплакала Изабель, но едва она вымолвила эти слова, как поняла, что говорит глупости.
– О боги, до чего же жалки воспитанницы школы святой Димфны! Тебя предал мужчина, и ты уж хочешь умереть?
– Нет. Я… Доверившись ему, избрав его, я предала мать и учителей. – Изабель подумала о сестрах Мейрик и их суровых лицах.
– И ты полагаешь, что они одобрили бы твой выбор умереть? Ты, на которую было потрачено столько сил, чтобы сделать тебя более активной? – Мертвая невеста издала что-то похожее на цоканье языком. – Было бы проще, конечно, расстаться с жизнью, но, насколько я понимаю, воспитанниц школы святой Димфны учили не выбирать легких путей. Ты происходишь не от безвольных тряпок и плаксивых нюнь. Прежде женщины носили щит и меч, они сражались в открытую, их кровь была красна и яростна! Эта кровь и в твоих жилах, Изабель, так что возьми себя в руки!
– Но я не могу выбраться…
– Еще как можешь. Есть способ. Это способ для живых.
Изабель села, выпрямилась, как только могла, и внимательно посмотрела на неподвижную мертвую невесту.
– Какой?
– Я сообщу тебе этот способ, Изабель, но за это кое-что от тебя потребую.
– Говори сейчас же, или, клянусь, я разбросаю твои кости и раскрошу их в прах, даже если изувечу себе пальцы!
– Вот это дух! А теперь успокойся. В обмен на мои очень полезные сведения ты мне дашь обещание, которое будешь хранить как никто и никогда прежде, или так поможешь мне…
– Обещаю все, что угодно, – перебила Изабель, – только вытащи меня из этой гробницы.
Эту песню посоветовала мертвая невеста, которая собиралась научить ей Изабель, но оказалось, что в этом нет необходимости. Изабель знала ее с детства, ее пели ей няни и гувернантка. Адольфус не пошевелился, поэтому Изабель начинает петь громче, ибо здесь нет никого, кто бы мог проснуться, кроме ее мужа. Она думает о том, как он проводил свои дни после ее смерти, и понимает, что может догадаться. Она поет громко, сладкозвучно, но ее терпение иссякает, и она просто кричит:
– Адольфус!
Он, ошеломленный, садится и моргает, потерявшись в полумраке, в лунном свете и отступающем сне, отчего некоторое время ничего не видит. Он не замечает лежащие по разные стороны от себя неподвижные тела своих кузин, не удостаивает их ни взгляда. Он видит только Изабель.
Ей кажется, что она должна походить на призрак, в который он так старался превратить ее. Она улыбается и следует сценарию.
– Адольфус, любовь моя, не бойся. Я тебе просто снюсь.
Она видит, что он не узнает ее, и вспоминает, как сильно изменилась, как отличается от той неуклюжей неповоротливой девушки, которую, как уверял Адольфус, он любит больше всех на свете, что все те места, которые он ласкал, к которым прикасался пальцами, теперь найти гораздо проще.
– Это Изабель, любовь моя. Видишь, я снюсь тебе такой, какой была на самом деле, какой хотела стать. Но ты же узнаешь мое сердце!
– Но ты мертва, моя Изабель. – В его голосе слышен страх.
– О, да! Мертва, а ты всего лишь видишь меня во сне, но я хочу тебе сказать одну вещь, нечто такое, что угрожает твоему дому и твоему будущему. Меня привела к тебе моя любовь. Последуешь ли ты за мной, захочешь ли посмотреть?
– Ну конечно! Надо же, ты любишь меня и после смерти! От этого на сердце становится теплей, – говорит он и перебирается в изножье кровати, чтобы не потревожить сон своих спящих кузин. Адольфус тянется к Изабель, но она предостерегающе выставляет руку.
– Живые не могут прикасаться к мертвым, любовь моя! А не то увлеку тебя, и будешь лежать рядом со мной. – Адольфус кивает. Изабель улыбается. – Так идем же, и позволь мне сослужить тебе эту последнюю службу.
В тот момент, когда она поворачивается к нему спиной, она понимает, что совершила ошибку, но ее переполняет уверенность в том, что ее обман уже удался, что она уже выиграла. Она вновь чувствует на себе осуждающие взгляды Орлы и Фидельмы, и одновременно пальцы ее мужа смыкаются у нее на левом запястье.
– Глупая сучка! Я создал достаточно призраков, чтобы узнать одного из них! Думаешь, я не могу отличить запах теплой крови от запаха холодной? «Моя любовь привела меня к тебе». О боги, каким же слабоумным ты меня считаешь! Наверно, таким же, как ты сама.
Изабель сопротивляется, но силы ее скудны из-за долгого сна, и Адольфус одолевает.
– Не бойся, милая Изабель, я верну тебя туда, где тебе место.
Изабель бьет его в промежность и с восторгом смотрит, как он сгибается, и только тут вспоминает, что надо бежать. Она захлопывает за собой дверь и бросается к широкой парадной лестнице. Она успевает спуститься до ее середины, когда по грохоту и треску древесины наверху понимает, что супруг преследует ее. Силы ее на исходе, она едва идет и не может двигаться быстрее. После лестницы ей предстоит пройти через зал с мраморным полом, темноту арки, спуститься еще на несколько истертых ступеней в часовню и подойти к алтарю.
Что, если он успеет схватить ее?
Что, если он задумал удушить ее здесь и сейчас? Ибо ее никто не будет искать, никто не подозревает, что она жива. Ему даже не придется делать вид, что ничего не произошло. Если рядом окажется кто-то из членов семьи, ни у кого нет причин спасать ее. Сзади доносится рев, свидетельствующий о таком гневе, что у ее ног появляются крылья. Она, скользя по мраморным плитам, пробегает аванзал, не касаясь ступеней, пролетает несколько метров в часовню и оказывается на скамье в третьем ряду, от столкновения с которой сотрясаются все кости в теле. Затем встает, спотыкаясь, проходит к алтарю с его мерцающей драгоценной табличкой и со всплесками цвета на ярком белом покрывале, где на него падает лунный свет, проходящий через цветные стекла витража.
Адольфус в ярости. Он не видит открытой гробницы, крышка которой, как и плита пола часовни, отодвинута посредством секретного механизма, о котором Изабель рассказала мертвая невеста – полезное знание, полученное ею от одного из пролетавших мимо призраков замка Воллстоункрафтов, духа каменщика, строившего секретные ходы и гробницы по заказу прапрапрапрадедушки Адольфуса, маниакально боявшегося быть похороненным заживо. Но эти ходы покойникам ни к чему, а пращур Адольфуса был положен в гробницу вполне мертвым, хотя его кости и кости других усопших сместились и перемешались, когда нынешнее поколение стало хоронить невест. Сам каменщик, доверчивый дурак, был предан смерти вскоре после того, как закончил свою работу.
«План непродуманный и неудачный, – думает Изабель. – Жаль, что мертвая невеста за все время, проведенное в гробнице, не выработала лучшей стратегии. Но, вероятно, она была не слишком практична при жизни». Изабель, хоть и не доучилась в школе святой Димфны, не сомневалась, что на месте мертвой невесты придумала бы что-нибудь получше.
Адольфус не замечает четырех фигур, сгорбившихся на передних скамьях. Изабель пробегает мимо них, тормозя, скользит по гладкому полу и останавливается. Ее муж замирает рядом с ней. Он изрыгает проклятия, плюется и говорит ей все, что думает о ее жизни и смерти. Если у нее оставались какие-то сомнения о роли, сыгранной им в ее кончине, они рассеиваются раз и навсегда.
– Я уложу тебя обратно в землю, милая Изабель. Впрочем, год, проведенный тобою под полом часовни, пошел тебе на пользу. Кто бы мог подумать, что под слоем жира ты так ужасно хороша?
– Помешало бы тебе это убить меня? – спрашивает она из чистого любопытства.
Он по-волчьи улыбается и качает головой:
– Нет. Но я бы мог подольше развлекаться с тобой. Мы могли бы поразвлечься и сейчас. Есть же у меня, в конце концов, супружеские права.
– Воспользуешься ли ты ими с каждой из нас? – спрашивает Изабель так тихо, что он ошарашен ее спокойствием и отсутствием паники.
– Из нас? – Он склоняет голову набок. – Ты безумна, я полагаю, это из-за темноты.
– Безумна, несомненно, но ты разделишь безумие со мной, любовь моя. Поприветствуй же своих дев. Они ждут у тебя за спиной, как и положено хорошим женам.
Адольфус не без усилия отрывает взгляд от Изабель и чуть поворачивает голову, но этого достаточно, чтобы увидеть то, что ждет его за спиной. Скелеты четырех его супруг, выпущенные Изабель из золоченых клеток гробниц, с трудом поднимаются со скамьи. Их кости постукивают и поскрипывают, волосы ниспадают с голов на плечи и далее на пустые грудные клетки. Их платья полностью истлели, остаются лишь нитки и лоскутки, зацепившиеся там за сустав, здесь за кость. Как будто это брачная ночь, в которой их муж отказал им и они могут полностью показать ему свою наготу. Однако нет и следа хрящей, сухожилий и мышц, которыми кости удерживались бы между собой. Они держатся только волей – злой волей, думала Изабель, а не волшебством, которое могло бы стать ее результатом.
Она рассматривает черепа со швами, проходящими по границе волос на лбу, оставшиеся на костях пятна тлена, некогда великолепные пряди волос. Один скелет хромает, у другого недостает руки. Хромые, некогда тучные и уродливые, все они были особенно чувствительны к доброте и не допускали мысли, что лишь приданое представляет ценность для их мужа.
«Не была ли ее компаньонка и наставница, мертвая невеста, при жизни ведьмой, – думает Изабель, – неразоблаченной ведьмой, раз ее сила сохраняется так долго после смерти? Или, может быть, просто ее надежды и мечты не сбылись и это сохранило в ней самое сильное и самое худшее?»
Адольфус бледнеет, как будто из него выпустили кровь. Губы двигаются, но слышно только частое дыхание «хох, хох, хох».
– Хох? Что ты пытаешься сказать мне, любовь моя? Что это за заклинание? Наверное, то, которое ты сам создал убийствами и обманами.
Невесты подходят к Адольфусу и окружают его со всех сторон. Он пятится и поднимает руки, как бы стремясь остановить их ужасное приближение, сопровождаемое постукиванием и поскрипыванием.
– Тебе следует знать, любовь моя, что сегодня падет твой дом. Я предам мечу каждого Воллстоункрафта. Затем займусь тем, что выслежу всех полукровок и внебрачных детей, всякий плод, упавший с вашего родословного древа, и уничтожу. Я сотру вашу породу с лица Земли и клянусь тебе и твоим женам, что я посвящу этому свою жизнь.
Мертвые невесты тянутся к своему мужу, тонкие пальцы, костлявые руки, изуродованные суставы. Адольфус с криком пятится. Он не видит разинутую пасть гробницы позади себя и, взмахнув руками, падает в нее. На мгновение наступает тишина, затем слышится звук падения, хруст, и только пыль клубится в лунном свете.
Изабель и мертвые невесты заглядывают в гробницу.
Адольфус лежит там, откуда недавно вышла Изабель. Ее проклятых украшений теперь не видно. Изабель замечает, что некоторые кости мертвой невесты поломаны, но еще до того, как Адольфус приходит в себя, руки мертвой невесты начинают двигаться. Он еще не понимает, что происходит. Пальцы правой руки мертвой невесты смыкаются на древке копья, она втыкает его в грудь Адольфуса, и плоть расходится, как будто это не более чем мягкое сливочное масло. Расходятся сломанные ребра, слышится влажное хлюпанье красного мяса. Его накрывает кисть скелета.
– Твое сердце, любовь моя, – говорит мертвая невеста, – навсегда останется со мной.
После этого слышен громкий вздох, как будто исходящий от многих людей сразу. Адольфус перестает двигаться, глаза его стекленеют. Мертвая невеста не отвечает Изабель. Хор невест падает на плитки пола и на ее глазах превращается в прах. Она же, убедившись, что им есть где лечь, сметает их прах в гробницу. Прах осыпает Адольфуса и его последнюю невесту, как конфетти. Изабель шепчет слова прощания другим невестам, надеясь, что они услышат ее, затем надавливает на часть фриза, закрывающую крышку гробницы, и другую, которая возвращает на место плиты пола. После этого часовня выглядит так, будто в ней ничего не случилось.
Изабель встает. В доме должно быть оружие, сабли, стилеты, развешанные по стенам, ими можно воспользоваться по их прямому назначению. Она прольет всю кровь, которую сможет здесь найти, предаст людей мечу, а затем подожжет шторы в спальнях, гостиных и в большом зале. Она сожжет этот замок дотла.
Изабель понимает, что нет способа лучше отблагодарить школу святой Димфны. Она не вернется к сестрам Мейрик, лишь будет писать им время от времени, вычеркнув имя очередного Воллстоункрафта из своего списка. Изабель не будет охотиться на Хепсибу Бэллантайн, ибо та всего лишь выполняла свою работу и яд, которым отравили Изабель, предназначался не ей. Ох, она найдет эту гробовщицу и даст ей работу, а работа для нее у Изабель найдется. Глуп тот, кто не использует хорошую отравительницу, но прежде всего она как следует припугнет Хепсибу просто для забавы. Можно даже оставить на некоторое время драгоценные камни на клыках, чтобы улыбнуться, глядя в глаза Бэллантайн, ужасающей улыбкой.
Изабель бросает последний взгляд на часовню и замечает, что уже не может найти место на полу, где плиты снова разойдутся, если она нажмет на нужные части алтарного фриза. Она думает, что теперь ее будет мучить только то, что она не спросила имени последней мертвой невесты.
Семейный автомобиль
Брэйди Голден
В зеркале заднего вида Линдси замечает покрытую слоем пыли машину. Брызги и полупрозрачная корка затвердели на ветровом стекле, крашеные участки пестрят ржавыми пятнами, как пораженные внутренние органы. В мире нет недостатка в автомобилях с кузовом «универсал», многие из них белого цвета. Если не обращать внимания на запущенное состояние, этот похож на остальные. Но это их машина. Линдси не понимает, откуда у нее такая уверенность, но она не сомневается. Это машина ее родителей. Она ездила на ней тысячу раз, на ней же училась водить. Того, что она видит, не может быть. Она повторяет себе это, чувствуя, как напрягаются мышцы. Невозможно. Ее родители исчезли, а вместе с ними и их машина. Чтобы убедить себя, чтобы вернуть себе способность управлять собственным телом прежде, чем ее охватит паника, Линдси поворачивает зеркало, чтобы взглянуть на номерной щиток.
Она не видела этого номера восемь лет и даже не знала, помнит ли его теперь, но вот он.
Сумерки. Солнце освещает крыши машин, остановившихся на двух полосах у перекрестка. Водители ждут зеленого света. Перед Линдси только серебристый микроавтобус. Менее чем на секунду она позволяет себе подумать, что его водитель – ее отец, но нет, это не он. Через толстый слой грязи на ветровом стекле ей мало что видно – темная глыба туловища, руки в перчатках на руле, – но она понимает, что это не он. Да, отец, как ни крути, был человек крупный, но этот водитель просто огромен. Чтобы поместиться в машине, ему приходится горбиться, принять форму вопросительного знака. Кто же тогда?
Загорается зеленый. Микроавтобус трогается с места, она медлит. Следующая за ней машина – не с «универсальным» кузовом, не загадочный водитель, сигналит. Линдси трогается с места.
Последнее ее воспоминание о машине с «универсальным» кузовом – ее прямоугольные очертания удаляются по улице Евклида. Это она вообразила. Ее воображение породило это представление об исчезновении ее семьи. На самом деле в тот день она не видела, как уезжали родители. Она тогда еще не встала, смотрела через узкие щелки прикрытых век, считала удары сердца, чтобы не думать о том, как хочется блевать.
Это случилось, когда ей было шестнадцать лет. С тех пор у нее была тайная теория, от которой она не могла избавиться, какой бы абсурдной она ни казалась, что накануне вечером ей удалось так разозлить родителей, разочаровать их до такой степени, что, сев в машину в то утро, они решили: «Хрен с ней, оставим это позади и начнем заново где-нибудь в другом месте». Всякий, видевший это выражение на лице отца, зашедшего утром к ней в комнату, должен был бы признать, что эта идея не так уж безумна, как может показаться. В тот день предстояло ехать на завтрак по случаю дня рождения бабушки – матери отца Линдси, – но из-за причуд Линдси накануне вечером приглашение для нее отменили. К причудам среди прочего относилась и бутылка клубничного Буниз-Фарм[6], и пикап, принадлежавший парню на четыре года старше ее, который на этом пикапе врезался в светофор в центре города. Последнее, что сказал отец, сообщив, что они уезжают без нее:
– Ты снова и снова делаешь глупейшие вещи.
До завтрака они так и добрались. По сведениям полиции, они никуда не добрались. Что-то случилось с семьей Кингов на отрезке длиной в две мили в жилом квартале между их домом и домом бабушки. Что бы то ни было, то же случилось и с семейным автомобилем. Ни родителей, ни автомобиля больше никто не видел. До сегодняшнего дня.
Ведя машину, Линдси то и дело поглядывает в зеркало. Автомобиль с «универсальным» кузовом едет следом за ней, и так близко, что, если она притормозит, он въедет ей прямо в бампер. Знает ли водитель, кто она? Хочет ли, чтобы она его заметила? Господи, уж не преследует ли он ее? Они проезжают один большой квартал за другим мимо торговых центров и бензозаправочных станций. Час пик, улицы загружены транспортом, но кажется, что машин всего две: ее и другая. Спица страха покалывает в груди, и она вдруг спохватывается, что задерживает дыхание.
Ее сумочка лежит на пассажирском сиденье справа от нее. Потянувшись к ней, Линдси достает телефон. Пальцы дрожат, она со второй попытки набирает нужный номер, звонок прошел. Отвечает оператор службы 911. Голос далекий и звучит глухо. Линдси, не расслышав приветствия в начале разговора, начинает говорить:
– Меня зовут Линдси Кинг. Еду на восток по Грэнд. Меня преследует машина. Белая с «универсальным» кузовом. Мы только что проехали…
Она ищет табличку с названием улицы, и тут оказывается, что на перекрестке проехала на красный свет. Окно пассажирского сиденья рядом с водительским темнеет, его заполняет другая машина. Пальцы роняют телефон. Она дергает руль, топает по педали тормоза, но уже поздно. Раздается пронзительный визг, который прерывается ударом металла о металл. Стекло разлетается на осколки. Удар бросает ее на дверь у водительского сиденья, и левая сторона ее тела освещается. Машина крутится на месте и останавливается. Снаружи слышны крики, но голоса звучат приглушенно. Что-то щекочет щеку. Она прикасается к этому месту, и на руке появляется ярко-красное пятно. Кровь продолжает течь. Она сбегает по лицу и скапливается в складках рубашки.
В больницу приезжает бабушка. Она сидит с Линдси, пока врач накладывает швы на рассеченный лоб, затем везет Линдси к себе домой. Муж бабушки умер три года назад. После этого Дениз продала дом, в котором вырастила сына и где с нею три года жила ее внучка, и переехала на стоянку передвижных домов-прицепов. Теперь она живет в узкой коробке, обшитой изнутри дранкой, с горшками на каждом окне, в которых густо растут полевые цветы.
Полицейский, который приходит к ним, не тот, который занимался делом родителей, когда Линдси была подростком. Глупо было бы ожидать, чтобы это был тот же. За восемь лет мир меняется.
Линдси и Дениз устраиваются на диване. Пока Линдси рассказывает, полицейский делает заметки в карманном блокноте, листки которого соединены спиралью. У него круглые глаза-пуговицы тряпичной куклы. Дениз кладет ладонь на руку Линдси. Она сухая и мягкая, как тесто. Линдси доходит в своем рассказе до того момента, когда после аварии вышла из машины и обнаружила, что автомобиль с «универсальным» кузовом исчез. Полицейский выжидает несколько тактов тишины, потом говорит:
– Почему вы уверены, что это была машина ваших родителей, а не какая-нибудь другая, похожая?
«Я просто знала», – едва не произносит Линдси.
– Я видела номерной знак.
Кивнув, он перелистывает в блокноте несколько страниц к началу.
– Так какой же это был номер?
Он записывает в блокнот. Задает ей вопросы, как ведущий в телепередаче. Она должна знать ответ, она знала его всего два часа назад. Но теперь не может вспомнить.
– Не помню, – говорит она.
Его сверкающие кукольные глаза, кажется, никогда не мигают.
– Какие-нибудь лекарства сейчас принимаете?
– Лексапро. Ативан.
– Это от тревоги?
– И от депрессии, – говорит она.
– Проходите какое-нибудь лечение?
– Нет. Сейчас нет.
Дениз стискивает руку Линдси. Этим жестом она выдает то, о чем никогда не сказала бы вслух, – она тоже не верит Линдси. Просто не верит. Эта авария – последнее событие из восьмилетней серии проявлений неприспособленности ее внучки продвигаться к жизни. Линдси не винит ее за такой вывод, равно как не винит и полицейского. Она зла лишь на себя за то, что не поняла этого раньше.
В тот день близких потеряла не только она. Дениз потеряла своего единственного сына, но нашла способ жить дальше. Сколько же жизненной энергии должно быть у человека! Бабушка стала главой семьи, взяла под крыло Линдси, заботилась о своем муже, который медленно умирал два года. Между тем, несмотря на таблетки, которые, как считалось, должны были помочь сознанию Линдси работать, она видела призраков и на перекрестке выехала на красный свет под колеса несущегося транспорта.
После ухода полицейского Дениз заваривает чай. Они сидят на разных концах дивана. От чашек поднимаются ленты пара. Некоторое время обе молчат. Еле слышно гудит трансформатор трейлера.
– Мне пора, – говорит Линдси.
– Я тебя подвезу, – говорит Дениз. – А то оставайся у меня, если хочешь. Я тебе всегда рада.
– Спасибо. Нет, я хотела сказать, мне надо уехать отсюда. Город. Мне надо прийти в себя. Боюсь, здесь не смогу.
Линдси, говоря это, старается не отворачиваться. Она последняя из семьи Дениз, и когда она уедет, бабушка останется одна. Это похоже на предательство, поэтому реакция Дениз кажется неожиданной. Она вдруг улыбается. Глаза наполняются слезами, это слезы радости, ошибиться невозможно. Линдси не сразу понимает, что Дениз годами ждала от нее именно этих слов.
Телефонный звонок застает ее на кухне. Она смотрит на снегоуборочную машину с медленно мигающими огоньками, ползущую по переулку у нее под окном. Коричневый снег насыпью лежит вдоль тротуара. Еще нет девяти, но рабочий день Пола начинается до рассвета, поэтому он уже спит в соседней комнате, а Линдси остается только кухня. Большинство вечеров она проводит здесь.
Три года назад она переехала сюда, в город в самом сердце континента. Назад уж больше не возвращалась. Она по-прежнему разговаривает с бабушкой по два раза в неделю. Эти телефонные звонки – все, что ей нужно, все, что ей по силам. Через полтора месяца они с Полом полетят на Гавайи и там обвенчаются. Линдси с нетерпением ждет венчания и того, что с ним связано, но прежде всего новой встречи с Дениз. Бабушка поведет ее по проходу между скамьями к алтарю.
Телефон лежит на кухонном столе рядом со стаканом воды и книжкой, открыть которую у нее пока не дошли руки. На экране телефона выведены номер и имя бабушки. Сообщение, что сегодня не тот день недели, по которым они обычно разговаривают, появится на экране лишь после того, как Линдси примет звонок.
– Привет, бабушка.
– Это Линдси Кинг? – Голос мужской, говорит мягко, слегка растягивая гласные. Что-то холодное начинает подниматься по позвоночнику Линдси. Она, сидя, выпрямляется.
– Да.
– Это Линдси?
– Что случилось?
Мужчина на другом конце провода прочищает горло.
– Меня зовут Гас Уинклер. Я сосед вашей бабушки. А также ее добрый друг.
– Пожалуйста, не тяните. Что случилось?
– Мне очень тяжело говорить об этом, – говорит он. – Но с Дениз сегодня случился удар.
– Она… жива? В сознании? – Линдси не может найти в себе сил выговорить этот вопрос.
– Она еще не очнулась. Врачи не знают, очнется ли. Предлагают, если хотите попрощаться, сделать это поскорее.
Линдси и Пол работают в компании, занимающейся промышленным проектированием. Она в отделе по работе с клиентами, он устанавливает отопительное, вентиляционное и терморегулирующее оборудование в крупных коммерческих учреждениях. Город сейчас переживает строительный бум. В центре вырос целый лес кранов и скелетов небоскребов. Пол, проснувшись, не совсем трезв, и Линдси говорит, что ему нет смысла ехать с нею, но он все равно хочет. Так она и думала. К полудню следующего дня они уже в самолете, летящем на запад.
Сначала Линдси кажется странным, что Дениз никогда не говорила ей о своем добром друге по имени Гас. Потом ей начинает казаться, что, может быть, и говорила. Бабушка часто упоминала о соседе, с которым они строили планы – сходить в кино, в музей, в ресторан, друг к другу в гости, – но Дениз никогда не называла этого друга по имени и даже не использовала, говоря о нем или о ней, личного местоимения. Линдси всегда считала, что бабушка имела в виду подругу, несомненно, так оно и было.
В аэропорту Пол берет напрокат машину, они едут прямо в больницу и оказываются на месте уже вечером. Комната ожидания отделения интенсивной терапии находится на третьем этаже. В ней, ссутулившись на диванах и в креслах, сидят несколько человек. Гас Уинклер сразу узнает Линдси. Это пожилой человек с темной кожей, предплечья напоминают черенки метлы. Гавайская рубашка выглядит так, будто он в ней спал. Он представляется Линдси, и она по глазам видит, что он думает, не обнять ли ее. К ее облегчению, он отказывается от такого намерения. Они обходятся даже без рукопожатия. Пол стоит сбоку и чуть позади Линдси. В непредвиденных ситуациях он позволяет ей вести, но держится достаточно близко, чтобы она чувствовала его авторитет.
Гас ведет их мимо поста медсестры в палату, где лежит бабушка.
– Хочешь, могу подождать здесь, – говорит Пол.
– Конечно нет.
В постели Дениз кажется маленькой. Руки лежат поверх одеяла. Лицо утратило форму, как будто кто-то высосал все из-под кожи.
– Скажи что-нибудь, – подсказывает Пол, – чтобы она поняла, что ты здесь.
– Я здесь, – это и все, что приходит Линдси в голову.
«Глупо», – думает она и берет бабушкину руку. Рука твердая и холодная.
Они остаются с Дениз, пока медсестра не говорит, что время посещений закончилось. В комнате ожидания в одном из кресел Линдси, нисколько не удивившись, видит крепко спящего Гаса. Линдси и Пол выбирают себе диван. Пол полулежа устраивается в углу и предлагает Линдси положить голову ему на грудь. Она мостится возле него, и он накрывает ее и себя курткой. Она чувствует под щекой его мышцы. На время Линдси засыпает.
Когда она просыпается, в комнате тихо. Пол спит с раскрытым ртом. Пузырек слюны на нижней губе дрожит при каждом выдохе. Линдси выбирается из-под куртки. Пол шевелится, всхрапывает, но глаза остаются закрытыми. Она смотрит на экран телефона, до рассвета еще несколько часов. Было бы разумно поспать еще, но у Линдси изжога. Ей хочется на свежий воздух.
Она спускается на лифте в малолюдный вестибюль, проходит по нему, автоматические двери раздвигаются перед ней, и Линдси оказывается на тротуаре.
В теплом воздухе пахнет выхлопными газами. Пока Линдси не переехала в другой город, она думала, что так пахнет во всем мире. Но по этому запаху она не скучала. На другой стороне улицы на фоне неба возвышается автостоянка, темная, мрачная. Это самое высокое здание здесь, оно даже выше больницы, сотрудники и пациенты которой оставляют здесь машины.
Был ли в конце концов ее переезд на новое место ошибкой? Эти три года уже не вернешь. Она думает, каково это, быть последней в семье, потом мысли переключаются на то, что скоро они с Полом создадут новую семью. Сначала их будет двое, но это ненадолго, Пол хочет детей. Это он дал ей понять вполне ясно. Она тоже хочет, так ей кажется. Сейчас ее семья состоит только из нее. Но в дальнейшем семья станет больше. Такая цикличность представляется ей естественной. Грустно, но все же нормально.
От этих мыслей ее отвлекает шум работающего автомобильного двигателя, глухой, как шипение последних капель воды в кипятильнике. Она оглядывается по сторонам, ища источник звука. Наконец находит его, и у нее перехватывает горло.
В десяти метрах от нее у обочины стоит автомобиль ее родителей с «универсальным» кузовом. Почему-то он грязнее, чем когда она видела его в последний раз. На его боку толстая корка грязи. Вокруг бледные облака выхлопных газов. За ветровым стеклом темно. Она не видит водителя, но чувствует на себе его взгляд. Он рассматривает ее. Вдруг в темноте салона возникает желтое светящееся пятно размером с теннисный мяч. Через мгновение оно гаснет, и она не знает, что об этом подумать. Зажигалка, может быть? Невольно она делает шаг к машине, чтобы рассмотреть, что внутри.
Фары включаются, выхватывая ее из полумрака. Ее охватывает страх. Она воображает, что «фольксваген» рванулся вперед и переехал ее, дробя кости. На краткий миг она застывает на месте, ноги не слушаются ее. Шум двигателя усиливается, водитель переключает передачу, машина приходит в движение. Линдси находит в себе силы сделать шаг назад, затем еще один, пройти через автоматические двери в сонную безопасность вестибюля. Двери за ней захлопываются, она видит, как за ними быстро проезжает «фольксваген» и пропадает из виду.
Она поднимается на лифте в комнату ожидания отделения интенсивной терапии, на лице каплями выступает пот. Когда двери открываются, перед ней совсем не такая картина, как была здесь, когда она уходила. Медсестры и врачи, собравшись кучкой, переговариваются шепотом, остальные вбегают в комнату и выбегают из нее. Линдси видит мужчину в форме охранника, он бежит трусцой по коридору, примыкающему к комнате ожидания. Пол и Гас уже проснулись и стоят рядом. Они замечают выходящую из лифта Линдси и идут ей навстречу.
– Где ты была? – спрашивает Пол.
Прежде чем Линдси успевает ответить, Гас делает шаг вперед и говорит:
– Она очнулась.
Сначала Линдси не понимает, но, поняв, устремляется в коридор. Она готова бежать в бабушкину палату, но Пол останавливает ее, положив ладонь ей на руку.
– Мы не знаем, где она, – говорит он.
– Что?
– На пост сестры поступил сигнал об отключении оборудования, которое следило за состоянием Дениз. Когда пришли в палату, чтобы узнать, что происходит, ее там не было.
– Когда это произошло? – сдавленным голосом спрашивает Линдси.
– Пять минут назад? Десять?
– Врачи думают, она заблудилась, потерялась, – говорит Гас.
– Не знают, где искать. Она ушла.
Пол кивает:
– Нам сказали: «Нет повода для беспокойства. Далеко не уйдет». Тут посты медсестер, охранники, камеры наблюдения. Она все еще в больнице и не может выйти незамеченной. Объявится. Ее найдут.
Проходит час. Потом другой. Писк и шипение переговорных устройств охранников становятся фоновым шумом комнаты ожидания. Линдси и Пол сидят, Гас ходит по комнате, расспрашивая всякого человека в форме, который готов его выслушать. По его усиливающейся сутулости Линдси видит, что он начинает понимать, что что-то тут не так. Пол шепчет Линдси слова ободрения, но она не слышит. В ушах у нее стоит шум работающего двигателя «фольксвагена», перед глазами – желтая вспышка за его темным ветровым стеклом.
На рассвете появляется полиция. Среди других – полицейский с глазами-пуговицами. Линдси думает, что он не узнал ее, пока он не отводит ее в сторонку для разговора с глазу на глаз.
– Хочу, чтобы вы знали, нет абсолютно никаких оснований полагать, что ее исчезновение имеет какое-то отношение к тому, что случилось с вашими родителями.
Она кивает. Он, конечно, неправ. Люди из семьи, носящей фамилию Кинг, исчезают. Их кто-то похищает. Ей кажется нелепостью идея привязать к этой семье Пола, не говоря уж о том, чтобы завести детей. К чему бы она их всех приговорила? Сколько прошло бы времени, прежде чем за ними бы кто-то явился? Она подходит к Полу, берет его за руку и переплетает свои пальцы с его. Она уже решила: когда он поднимется в самолет, чтобы лететь обратно, она с ним не полетит.
Пистолет завернут в красное трикотажное одеяло. Линдси в порыве энтузиазма собирает все, что может сохранять запах бабушки, в большой узел, чтобы отвезти в прачечную самообслуживания. Из выдвижного ящика под кроватью она вытаскивает одеяло, из него вываливается пистолет и с глухим стуком падает на пол. Линдси поднимает его. Рукоятка матово-черная с углублениями для пальцев. В металле ствола отражается лицо Линдси. Она никогда в жизни не прикасалась к оружию. До сих пор она считала, что и бабушка тоже. Такое ощущение, что она наткнулась на что-то очень личное и интимное. С таким же успехом это мог бы быть и вибратор. Линдси убирает пистолет обратно в ящик.
Несколько дней она собирается с духом, чтобы спросить Гаса, что он знает о пистолете.
– Последние месяца два, – говорит он, – Дениз стала… Ненавижу слово «параноик». Подозрительной. Ей казалось, что ее преследуют. Говорила, что слышит ночью какие-то странные звуки.
– А вы что-нибудь слышали? – Трейлер, в котором живет Гас, стоит напротив дома Дениз по другую сторону узкого проезда.
– Не могу этого утверждать.
После этого Линдси кладет пистолет на тумбочку возле кровати, и с тех пор он постоянно лежит здесь.
Она уже четвертый месяц живет в бабушкином трейлере. Пол долго отказывался верить, что Линдси не передумает и не вернется к нему, а потом некоторое время был так зол, что они вообще не общались. Наконец он прислал Линдси ее вещи, но она так привыкла пользоваться бабушкиными, что из присланного распаковала только одежду. В тесном трейлере коробки быстро превратились в мебель. Линдси сложила их по углам в прислоненные к стенам стопки.
Гас настолько одобряет переселение Линдси в бабушкин трейлер, что никогда не спрашивает ее о женихе, впрочем, и она о нем никогда не упоминает.
– Кто-то должен ухаживать за цветами до ее возвращения, – говорит Гас. У Линдси, не имеющей таланта чувствовать потребности растений, цветы погибли, и бабушка не вернулась. Все осталось, как было. Первые недели две полицейский Глаза-Пуговицы звонил ей каждый день, потом передал эту обязанность кому-то другому, потом из полиции перестали звонить вовсе.
Найти работу оказалось непросто, вероятно, оттого, что последнее место Линдси оставила без предупреждения, разбив сердце одному из сослуживцев, всеобщему любимцу. Но это, если кому-то не лень проверять ее рекомендации, хотя очень может быть, что никто и не проверяет. Ей удалось найти себе временную работу, но она не спасала. Начать с того, что сбережения у нее были весьма скромные. Через четыре месяца они иссякли, и она стала быстро набирать долги. Режим сна превратился во что-то неузнаваемое. Днем она часто засыпает, ночами без конца переходит от нервозности к тоске и обратно.
Свободное время она проводит, разъезжая по широким улицам, крутит головой в поисках грязного белого автомобиля с «универсальным» кузовом. Город представляет собой прямоугольную сетку улиц на плоскости. Жилые районы уступают место торговым центрам, а те – жилым районам, и так повторяется с регулярностью метронома. Линдси изо всех сил старается ехать со скоростью на десять миль в час меньше предельной. Вождение ее нисколько не беспокоит. Здесь все ездят медленно. Машины проползают мимо. Пешеходы бредут, как лунатики. Дети на скутерах едут как будто в прозрачном геле. То, что движет мир, работает здесь в два раза медленнее обычного, так что Линдси ничего не пропустит, и не пропустит того факта, что тут нечего пропускать.
Как-то после полудня она просыпается на бабушкином диване от голода. Есть хочется так, что болит живот. Осмотр холодильника и буфетов заканчивается ничем. Она смотрит в окно и видит Гаса, сидящего на складном кресле перед своим трейлером. Он замечает Линдси, машет ей рукой, она отвечает тем же. Видя, что она не отходит от окна, он снова машет ей, на этот раз приглашая присоединиться к нему. Линдси надевает чистую футболку и выходит. Гас сидит, положив ноги на белый контейнер для охлаждения напитков. В руках у него бутылка «Бад Лайт».
– Пиво будете? – спрашивает он.
– Мне, наверно, не следовало бы.
– Слишком рано?
– Я еще не ела сегодня, – говорит Линдси. Затем продолжает: – Впрочем, знаете что? Я бы, пожалуй, с удовольствием.
Гас убирает ноги с контейнера.
– Угощайтесь.
Так она и поступает, отворачивает крышечку и бросает в стоящий рядом пустой глиняный горшок. Первый глоток действует на пустой желудок именно так, как она и ожидала.
– Вы с бабушкой много времени проводили вместе?
– Конечно.
– Боюсь, из меня дрянная соседка. Надо бы чаще навещать вас.
– Да нет, – говорит он. Заметив выражение ее лица, он поспешно добавляет: – Не то чтобы я не рад компании. Я считаю, вы правильно делаете, поддерживая огонь в домашнем очаге. Но я ни на секунду не заблуждаюсь, будто вы можете заменить Дениз. Человека не заменишь. Вы, наверно, знаете это лучше кого бы то ни было.
Он приглашает ее на ужин. Они готовят на гриле гамбургеры. Линдси съедает два. После захода солнца становится холодно, они заходят в трейлер, и она выпивает еще несколько бутылок пива. Уходит сонная, чувствуя, что Гас накормил ее так, как давно никто не кормил, и ей этого не хватало. Он задремал в кресле. Она пытается найти одеяло, чтобы укрыть его, но не находит. Прямоугольник света от его двери образует дорожку к ее трейлеру. Она закрывает дверь, и этот прямоугольник исчезает.
Она не успевает перейти через проезд между рядами трейлеров, как позади слышит едущую машину. Она чувствует спиной тепло ее мотора. С громким лязгом машина останавливается. У нее в животе скручивается ком ужаса. Еще не повернувшись, она уже знает, что это за машина.
Несколько секунд ничего не происходит. Как будто водитель хочет дать Линдси возможность осознать происходящее. Она пытается осознать. В заднем окне видно детское сиденье ее сестры с разноцветными слонами, они, глупо улыбаясь, идут по горизонтальным линиям, каждый держит хоботом хвост предыдущего. Дверь у переднего пассажирского сиденья открывается, и она смотрит внутрь на водителя.
Внутри темно, как в сарае. Она различает натянутую на лоб мягкую шапку, теплое пальто с поднятым воротником, руки в перчатках на руле. От машины пахнет плесенью. Водитель поворачивается, чтобы взглянуть на нее. Во рту у Линдси пересыхает.
Его голова невероятно длинная и узкая, выпуклая на макушке и членообразная в нижней части, как осенняя тыква. Подбородок покрыт темными волосами. Они дрожат, исследуя воздух, пробуя его на вкус. Рта как такового нет, но посередине лица, образуя вертикальную линию, расположено четыре черных шара. Линдси ловит себя на том, что считает их глазами, хотя в них нет ни намека на мысль, на то, что он ими видит.
Она понимает, что пришло время кричать, но с его глазками что-то происходит, и она не может отвести от них взгляд. Они становятся светлее, делаются сначала янтарного цвета, затем желтого. Уходящая из них темнота оставляет закорючку на желтом, как моча, фоне. Четыре человека, по одному в каждом глазке. Поза у всех одинаковая, руки раскинуты, головы склонены, ноги висят. Если смотреть сверху вниз, то это ее отец, мама, сестра и бабушка, они висят в жидкости, взвешены в ней и не тонут. Все выглядят так, как в день исчезновения, даже младенец, пухлый и слабый.
– Они умерли? – спрашивает Линдси.
Вместо ответа водитель кивает на пустое пассажирское сиденье. Приглашает.
«Есть только один способ выяснить это», – как бы говорит он.
Это будет так просто.
Линдси делает шаг назад. Из машины доносится шорох, затем происходит какое-то движение, слишком быстрое, чтобы она могла его осознать. Водитель бросается на нее. Как подхваченная ветром газета, он пролетает над пассажирским сиденьем и оказывается перед нею. Вне машины он может выпрямиться в полный рост. Он весь – суставы и странные углы. Развернувшись, он громоздится над ней и смотрит на нее сверху вниз.
Теперь Линдси готова уступить. От страха у нее в голове стоит шум, как у водопада. Она может упасть перед этой силой, буквально осесть на землю, и водитель подхватит ее и бросит на заднее сиденье. Это приведет ее к семье, в это освещенное желтым светом место, к ответам. В зависимости от того, останется ли у нее к тому времени сознание, она, может быть, сумеет даже понять некоторые из этих ответов.
Она бросается к своему трейлеру. Водитель, двигаясь с шипением, преследует. Она захлопывает за собой входную дверь, но через мгновение слышит, как она распахивается. Кухонная табуретка, которую она опрокидывает, отлетает в стену с такой силой, что едва не валит трейлер. Она не успела зажечь свет. Трейлер тесен, в нем в темноте трудно найти дорогу. Она налетает коленями на углы мебели, плечами на косяки. Спотыкаясь, она продолжает двигаться, не оглядываясь назад. Она не поворачивается, пока не оказывается в спальне. Обеими руками она держит пистолет. Перед ней возникает водитель. Ей нет нужды целиться.
Три выстрела, три вспышки. Водитель отлетает назад, ударяется о стену и валится на пол. Он лежит неподвижно, куча одежды и выпирающие углы. Некоторое время Линдси стоит, тяжело дыша и выставив перед собой пистолет. Затем садится на тумбочку. Три выстрела. Потребовалось чуть больше секунды, чтобы со всем покончить. Это было так просто, так бессмысленно. Руки болят из-за отдачи. Ей хочется заплакать. Но она подходит к окну и выглядывает из-за тонкой занавески.
Встревоженные выстрелами соседи выглядывают из окон, осторожно выходят из домов. Кто-то уже держит возле уха сотовый телефон. Теперь приедет полиция. Что тогда? Что они скажут обо всем этом? Как объяснят?
Водитель, будто почувствовав, что она думает о нем, пошевелился. Линдси затаивает дыхание. Эта куча тряпок и торчащих углов начинает медленно подниматься, как надувная кукла. Прижимаясь к стене, Линдси боком пробирается мимо водителя из спальни и, не сводя с него глаз, проходит к выходу из трейлера. Пока она нащупывает ручку входной двери, фигура водителя распрямляется в полный рост. Он поворачивает голову, смотрит на нее. От дыр, оставленных пулями в его пальто, поднимаются завитки дыма. Он двигается к ней. Она выбегает из трейлера.
Машина с «универсальным» кузовом с незаглушенным двигателем стоит посередине проезда. Дверь у переднего пассажирского сиденья остается открытой. Линдси забирается в машину и закрывает дверь. На обивке салона видны пятна плесени. Вибрация двигателя ощущается через сиденье. Из трейлера выходит водитель и мгновенно оказывается рядом с машиной. В следующее мгновение он тянется к дверной ручке. Линдси успевает вовремя заблокировать двери. Водитель лязгает ручкой, потом выпускает ее и прижимается лицом к стеклу. По волоскам на его лице проходит рябь. Он ударяет кулаком в перчатке по стеклу и оставляет кулак на нем. Линдси видит на кулаке слишком много костяшек, от которых отходят слишком длинные пальцы.
Она лихорадочно перебирается через стояночный тормоз на место водителя и прижимается к двери. От ключа в замке зажигания свешивается, слегка покачиваясь, знакомая цепочка.
Что-то впереди привлекает ее внимание. Слабое свечение проникает сквозь слой грязи на ветровом стекле. Она искоса смотрит туда. В десяти метрах перед нею в воздухе висят огоньки. Она не может понять, что именно видит. Там нет ничего такого, от чего мог бы отражаться свет, просто свободное пространство. Это, должно быть, иллюзия, результат странного взаимодействия грязного стекла и лампы, горящей у соседа на крыльце, только Линдси знает, что это не так. Она знает, поскольку огоньки такого же желчного оттенка, который она видела в глазках водителя. И огоньки не похожи на висящие в воздухе, скорее, они плывут в нем, светятся в его толще. Выглядит это так, будто фонарик светит через приложенную к нему папиросную бумагу. Лучи просачиваются через нее, выявляя ее тонкость и непрочность, готовность порваться при малейшем растяжении.
С одной стороны от Линдси водитель продолжает возиться с дверцей машины. С другой из трейлера выходит Гас. Он видит, что происходит, и сонное выражение на его лице уступает место ужасу. Он кричит, зовет Линдси по имени. Что бы он ни кричал, она все равно не слышит. Прошло восемь лет с тех пор, как она последний раз сидела за рулем этого автомобиля. Отец отвозил ее на пустые автостоянки, чтобы она там упражнялась в вождении. Он расставлял оранжевые конусы и часами занимался с нею возвратно-поступательными разворотами и парковкой в ряд. Если у нее получалось, в награду он разрешал ей довести машину до дому. Восемь лет, но мышечная память все еще сохраняется, а ее уже нет.
Четыре абстрактные картины
Нина Аллан
Ребекка Хэтауэй умерла в феврале 2015 года от осложнений, последовавших за поставленным четырьмя годами ранее диагнозом «болезнь Альцгеймера в ранней стадии». Ей было сорок девять лет. На протяжении своей творческой жизни Хэтауэй работала с разными материалами, в том числе с керамикой и тканями, постоянно возвращаясь к живописи маслом. Свои живописные работы она сравнивала с ведением дневника. Десять работ, выполненных маслом по холсту, представленные на настоящей выставке, созданы в разные периоды ее творчества. Самая ранняя из них – дипломная работа в коллежде Ридинга 1984 года, самые поздние – две до сих пор не выставлявшиеся картины из ее студии в Хартленде из цикла, над которым она работала перед смертью. Выставленные работы дают уникальную возможность заглянуть во внутренний мир художницы, чья бурная личная жизнь часто отражалась в ее произведениях.
Вы спрашиваете меня, как мы познакомились и что она была за человек. Это долгая история.
1. «Рухлядь», 1984 год, 122 х 91,5 сантиметра, холст, масло. На дипломной выставке Хэтауэй было представлено восемь холстов одного и того же размера, и на каждом в гиперреалистическом стиле были выписаны обыкновенные в домашнем хозяйстве предметы, которые заполняли холст целиком, не оставляя свободного места. Представленный здесь холст, номер 6 из оригинальной серии, представляет собой несколько предметов из того, что Хэтауэй называла «ящиком с хламом» из туалетного столика в ее однокомнатной квартире на Лимингтон-роуд: тубусы губной помады, маникюрные ножницы, непарные серьги, а также ластик. Все предметы изображены чуть больше чем в натуральную величину, их цвета ярче естественных, что напоминает поп-арт 1960-х годов, хотя сама Хэтауэй всегда отрицала влияние этого направления на свое творчество. Свою дипломную выставку она называла серией «дистиллированных наблюдений», дневником визуальных впечатлений того года, когда они были написаны.
Вскоре после нашей первой встречи Бек рассказала мне странную историю. Это было в 1980 году, тогда мы обе изучали историю искусств в университете Ридинга. Мы обменивались детскими воспоминаниями, как обычно и бывает после знакомства, и я рассказала Бек, как приставила лестницу к окошку ванной, чтобы подглядывать за моим братом Робином, пока он лежал в ванне. Мне было тогда четырнадцать лет, а Робби двенадцать.
– Тебе не кажется это странным? – спросила я. – То вы бегаете голышом по саду позади дома, а то ведете себя как незнакомые люди. По-моему, это странно.
Узнав, что я подглядывала, Робби разозлился и едва не заплакал. Я сказала ему, что он стал пленником социального конструкта.
– Отвали, – сказал он.
– Это инстинкт, – сказала Бек. – Он подсказывает, что с определенного момента больше нельзя вместе принимать ванну, и дело кончается тем, что ты трахаешь собственного брата.
Я захохотала, и мы обе так зашлись смехом, что, скрючившись, касались лбами ковра. Я втайне думала, что мне нравится брат Бек, Бен, а не Робби. У Бена были тонкие, как тростник, предплечья и длинные ресницы. Бен был на три года старше нас с Бек, и у него уже была невеста, девочка по имени Роуз, изучавшая в Оксфорде философию, политику и экономику.
– Тебе это покажется странным, – продолжала Бек, – но в десять лет мама усадила меня и сказала, что женщины в нашей семье – отчасти пауки.
– Что? – Я украдкой взглянула на нее, пытаясь понять, серьезно она или хохмит. Она закрыла глаза и прислонилась запрокинутой головой к кровати. У Бек были такие же длинные ресницы, как и у ее брата, но у Бена темно-коричневые, а у Бек цвета лесного ореха, при определенном освещении они казались почти бесцветными. Цвета топаза, сказала Бек, такие же, как у ее матери.
– Знаю, ты думаешь, я шучу, но это правда, – добавила она. – Мама сказала, что у меня начнутся месячные, как и у всех остальных, только у меня каждый раз будет дольше и болезненней, потому что выстилка матки содержит шелк и человеческому телу трудно от нее избавиться. Мама сказала, что скоро я к этому привыкну. Я спросила, что еще будет, а она сказала, что, наверно, ничего, потому что паучьи гены за долгие века разбавились человеческими, и я, скорее всего, проживу жизнь, даже не замечая, что они во мне есть.
Она помолчала, и это выглядело так, будто она дает мне возможность вклиниться, задать вопрос, даже рассердиться, но я не придумала, что бы сказать. Я понимала, что все это не всерьез – может ли быть иначе? – и ожидала, что Бек снова повалится от смеха лицом в ковер, пихнет меня коленом в бок и скажет, что на этот раз она меня надула как следует, как никогда, но она ничего такого не делала, а только, прислонившись головой к кровати, молчала и ждала. Мне стало жутковато.
– Этого, однако же, не может быть, – сказала я в конце концов. – Зачем твоей маме говорить тебе такое?
Бек перестала смеяться, издала нечто вроде «ха» и презрительно фыркнула.
– Ты мою маму не знаешь, – сказала она. – Вероятно, так на свой лад она хотела объяснить мне, чего ждать от половозрелости.
В комнате было почти темно – горела только тонкая лампа дневного света над раковиной, все остальные мы выключили – но, повернувшись к Бек, я заметила слезу, блестевшую у нее на щеке. Я проследила, как слеза скатилась по щеке и капнула ей на колени.
– В прошлом году у меня месячные совсем прекратились, – сказала я. – Врачи не понимают, что со мной неладно. Думают, это просто стресс – экзамены, начало учебы в колледже и все такое. По-моему, это оттого, что я с отклонениями.
– Ничего не с отклонениями.
Я наклонилась вбок и обняла ее. Она прижалась лицом к моему плечу и заплакала. Я чувствовала, как слезы пропитывают мне футболку, и не понимала, отчего она плачет, – оттого ли, что у нее странная мама, что у меня месячные прекратились или отчего-то еще, скрытого между контурами других вещей, но это не казалось важным. Важно же было то, что она может поплакать и есть я, есть кому ее обнять. Я испытывала тайный восторг, не так уж сильно отличавшийся от того, что чувствовала, стоя на приставной лестнице и глядя через запотевшее стекло ванной на изменившееся тело Робби.
Через некоторое время Бек улеглась на пол, положила голову мне на колени и мы продолжали разговор с того места, где прервались. Говорили о тех, кого больше всех терпеть не могли в школе, о том, что будем делать по окончании университета. Проболтали до двух часов ночи. Мы все еще были неразлучны, хотя прошло уже три недели семестра. Я боялась. Боялась того, что все нам испортит. Испортить могли мои отношения с Беном, потому что, думала я, это значит, что я буду все время думать о нем и какая это будет тоска, когда исчезнет новизна.
Я испытала облегчение, узнав, что у Бена уже есть подружка, что у нас с ним никогда ничего не будет.
Все это время я знала, что мама Бек – фотограф Дженни Хэтауэй. Прежде всего именно благодаря Дженни я подружилась с Бек, и если честно, то у меня появилась безумная идея написать о ней дипломную работу – хотя на самом деле мы познакомились с Дженни только на свадьбе Бена на следующее лето. Дженни мне показалась нервной, она как будто постоянно искала способ удрать, как будто свадьба, гости, события того дня – всего этого для нее многовато. Маленькая, худая как привидение, волосы прямее и бледнее, чем у Бек. Постоянно поглядывала вокруг, искала сюжеты для снимков.
Было в ней что-то такое, от чего я чувствовала себя не в своей тарелке. Может быть, дело в том, что она очень отличалась от моей мамы, которая работала в банке и в последнюю пятницу каждого месяца ходила с подругами в винный бар «У Йейтса». Домой обычно приходила пьяная. Мне больше нравился отец Бек, Адам. Он казался более спокойным и похожим на Бена.
Только начав работать над диссертацией, я обнаружила, что Дженни Хэтауэй сделала серию фотографий биолога Терезии Солк, умершей от редкой и совершенно истощившей ее болезни, которой она заболела во время долгих полевых исследований в бассейне Амазонки. По некоторым сообщениям, она заболела от укуса паука, хотя скорее ее иммунная система еще раньше была расшатана повторявшимися приступами лихорадки и не могла сопротивляться болезни.
Я не смогла понять, с чего все началось. Семья Солк, по-видимому, купила участок земли. Домашние твердо решили не давать ей снимать, фотографии рассматривались как покушение на неприкосновенность их частной жизни.
Дженни Хэтауэй снимала довольно странные вещи, один газетный обозреватель даже назвал ее британской Дианой Арбус[7], но у меня сложилось впечатление, что смерть Солк подействовала на нее сильнее, чем Дженни пыталась это представить, она приняла ее очень близко к сердцу.
Это могло бы объяснить, почему она скармливала Бек всю эту чепуху о пауках. Ребенок Терезии Солк умер у нее в матке, это я знаю. Врачам пришлось делать кесарево сечение, Солк была слишком слаба, чтобы родить самостоятельно.
Дженни, по-видимому, сфотографировала этого мертвого ребенка. Невозможно увидеть эту фотографию и не пережить потрясения, особенно если у вас маленькие дети. Возможно, Дженни страдала от какой-то редкой формы комплекса вины за то, что осталась жива.
2. «Колюшки», 1988 год, 61 х 91,5 сантиметра. Холст, масло. Этот холст, впервые представленный на первой крупной выставке Хэтауэй в Лондоне, написан в том же стиле, что и работы ее дипломной выставки, хотя цветовая палитра более приглушенная и есть указания на менее строгий и более живописный стиль, характерный для ее работ следующего десятилетия. При ближайшем рассмотрении можно видеть, что «колюшки», образующие плотную стайку и занимающие целиком весь холст, суть на самом деле йельские ключи, более двух сотен йельских ключей, специально собранных Хэтауэй с тем, чтобы написать их. Во время интервью ее спросили о значении колюшек, и Хэтауэй заговорила о значении ключей как символов секретности и ограничения свободы передвижения.
Осенью на втором курсе Бек ушла с отделения Истории искусств и перевелась в колледж в Ридинге. Она хотела стать художником, настаивала она, а не профессором. Мы по этому поводу серьезно поссорились, и некоторое время после этого Бек со мной не разговаривала. Через несколько лет она сказала мне, что причина, по которой она разрывала связи, состояла в том, что она боялась потерять меня, что даже тогда представлялось довольно нелепым, какой-то агонией.
Она жила в безобразной однокомнатной квартирке неподалеку от Лондон-роуд и проводила большую часть времени с аспиранткой Эйприл[8] Лессор, которая делала коллажи из полосок довоенных тканей и старых автобусных билетов. Я отказывалась называть Эйприл художником, хотя коллажи из текстиля сейчас в моде, и, мне кажется, можно сказать, что в своем творчестве она опережала время. Как бы то ни было, смотреть на нее мне было противно. Я даже возненавидела месяц, название которого ей дали в качестве имени.
Думаю, Бек и Эйприл были любовницами, хотя я никогда об этом не спрашивала. К тому времени, когда мы снова стали разговаривать с Бек, Эйприл уже ушла в историю.
Через неделю после похорон Бек мне позвонил Бен и спросил, не помогу ли я ему убраться у нее. Сначала я не поняла, кто говорит, то есть голос был знакомый, но никак не могла сообразить, кому он принадлежит. До тех пор мы с Беном никогда по телефону не говорили, ни разу.
Он вошел в мою жизнь более чем на тридцать лет, и все же, если суммировать все то время, которое мы провели друг с другом, едва ли наберется два выходных дня, даже меньше.
– Ты вовсе не должна соглашаться, Изабель, – сказал Бен. – Но если чувствуешь, что выдержишь, я буду тебе признателен. Я не был там, понимаешь, с прошлой зимы. Стало слишком тяжело.
Я испытала прилив самодовольной благодарности: выходило, что дело было не только во мне.
– Зачем она хочет себя там похоронить? – сказала жена Бена, Роуз, когда Бек объявила, что уезжает из Лондона, будет снимать коттедж на побережье в северном Девоне. Неплохой вопрос, хотя ответ казался более очевидным, чем я допускала в то время. По моему опыту, с людьми после разрыва происходит одно из двух: либо трахаются до самозабвения, либо запираются в глуши, делая вид, что нашли себя.
Выйдя на платформу железнодорожной станции Эксетер – Сент-Дэвидс, я не могла избавиться от мысли, что последний раз ехала к Бек года четыре назад, или, по крайней мере, так я себе говорила, хотя на самом деле ближе к семи. Я нашла Хартленд на карте, он не показался мне таким уж изолированным. В стране такого размера, как Англия, нет места, которое было бы сильно удалено от любого другого места, по крайней мере все так думают, отчего кажется тем более невероятным, что дорога в Хартленд занимает пять часов: сначала на скоростном поезде до Эксетера, затем на местном до Барнстейпл и потом на автобусе вдоль побережья до Хартленда. Последний отрезок пути, казалось, не закончится никогда. Барнстейпл странное место – наполовину исторический порт, наполовину промышленная зона, и от этого пейзаж кажется только более странным. Я и не подозревала о существовании пустынного шоссе, тянувшегося по плоскому кочковатому побережью, мимо фермерских домов, ветровых электрогенераторов и изредка попадавшихся развалин сараев.
Наконец показалась и сама деревня, это одно из тех мест, которые вы посещали во время каникул в школьные годы: остановка автобуса, круглосуточно работающий магазин, кафе с полосатым навесом, церковь и лавчонка, где туристы покупают подарки и сувениры. В кафе теперь есть машина, готовящая капучино, от этого вы одновременно испытываете и грусть, и облегчение.
Выйдя из автобуса, я почувствовала разлуку с Лондоном так, будто от почти зажившей раны оторвали грязный кусок пластыря и выкинули.
Коттедж, в котором жила Бек, стоял в дальнем конце грязного переулка. Внутри все производило впечатление сознательной реконструкции типичного интерьера 1960-х годов, включая виниловые обои и гарнитур из трех дутых кресел оранжевого цвета. Дровяная печь, чудовищная плита фирмы «Рейберн», дававшая также горячую воду.
– Владельцы сказали, что можно все переделать здесь по своему вкусу, – радостно сообщила мне Бек, только она так ничего и не переделала, просто бросила свои вещи и забыла о ремонте. То же было и с квартирой в Фулхаме.
Лучше всего в этом коттедже было его положение – окна выходили на поля, вдалеке за деревьями виднелось море. Заросший сад позади дома, грязный бетонированный двор, за ним непроходимые заросли ежевики и купыря. Возле дома сарай-пристройка, крыша которого почти столь же водонепроницаема и который Бек использовала как студию. Обогревался сарай его огромным серо-коричневым нагревателем, который, запасая тепло, работал по ночам, когда электроэнергия дешевле, и выглядел так, будто его изготовили в день победы над Германией. Убрать его отсюда значило разобрать часть сарая, и сразу становилось ясно, почему никто до сих пор не предпринимал таких попыток. Балки сарая образовывали дуги у нас над головами, как обнаженные шпангоуты опрокинутого струга викингов.
Я поежилась. Я не говорила Бек, что Эдди от меня переехал. После ее разрыва с Марко я боялась, что это будет выглядеть смешным подражанием. Мне все еще недоставало его сильнее, чем я ожидала, хоть я и понимала, что не хватает не столько самого Эдди, сколько привычного образа жизни, включая и постоянного пиления друг друга, которое за десять лет совместной жизни мы довели до состояния высокого искусства.
Мне, наверно, не хотелось это обсуждать. Я надеялась, что и о Марко мы тоже говорить не будем. Бек провела большую часть последних полутора лет в убеждении, что ее возвращение – лишь вопрос времени, что с ее стороны, очевидно, было заблуждением. Марко отслужил свое время и не собирался возвращаться к бессмысленному повторению одного и того же.
Везде, и в коттедже, и в сарае, пахло сыростью, и я даже тогда беспокоилась о здоровье Бек.
Это был тот год, когда Бек начала работать над серией картин, посвященных паукам-крестовикам. Я видела кое-что из того, что она делала, – главным образом подмалевки, жженая охра, много телесного цвета и неапольского желтого. Эти цвета напоминали мне поля за ее домом.
Считается, что Бек и Марко разошлись из-за болезни Бек или что ее болезнь стала результатом ухода Марко. И то, и другое неверно. Марко ушел из-за романа Бек с Лилой Нуньез, по крайней мере воспользовался им как поводом. Но истинная причина болезни Бек заключалась в самоубийстве ее матери.
– То же самое будет и со мной, – сказала она, позвонив мне. Я не понимала, что она имеет в виду. Она всхлипывала. Я сказала ей притормозить. Именно это и говорят человеку, который несет непонятно что, разве не так? Притормозить, независимо от того, с какой скоростью он говорит.
Большая часть того, что пыталась сказать Бек, тонула в слезах.
– Мама умерла, – сказала она наконец. – Тело никому не показывают. Она спрыгнула с крыши многоэтажной автостоянки.
Я похолодела. Еще одно идиотское клише, но в данном случае именно это я почувствовала, как будто мне в вену ввели холодную жидкость.
Дженни Хэтауэй покончила с собой.
– Она?.. – спросила я после положенных пятнадцати минут восклицаний «Какой ужас!», возмущения и сочувствия – всего сразу. «Она оставила записку?» – вот что я должна была спросить, а Бек, должно быть, поняла меня, потому что ответила на мой вопрос, как будто я произнесла вслух все слова, а не только первое.
– В этом не было необходимости, ведь правда? Отец знал. Мы все знали. Она менялась. Она, должно быть, чувствовала, что ей осталось совсем немного.
Мы говорили почти час.
– Я не собираюсь ей подражать, – сказала Бек под конец разговора. К тому времени она уже перестала плакать, но голос был еще хриплый от недавних слез. – Никто не заставит меня так поступить. И не моя вина, что я…
Она так и не договорила.
«С отклонениями», – подумала я. Я отлично понимала, что она имеет в виду. То же когда-то сказала она и мне. Не было необходимости растолковывать.
Что же я чувствовала к ней, в конце концов? Что брошу все и буду с ней. Что не хочу больше ее видеть.
Врач, которого опрашивали в связи со смертью Дженни Хэтауэй, подтвердил, что она уже несколько лет страдала от хронического заболевания, связанного с деградацией мускулатуры. Прогноз был неопределенный, добавил он, потому что окончательного решения о природе ее заболевания так и не приняли.
– Редкая форма мышечной дистрофии, – предположил врач, – с дополнительными осложнениями.
Его спросили об этих осложнениях. Он сначала растерялся, потом сказал, что Дженни Хэтауэй страдала от обызвествления эпидермиса и что перенесла полное удаление матки после того, как хирургическое вмешательство с целью уточнения диагноза выявило многочисленные фиброзные волокна, прикрепленные к эпителиальной выстилке матки.
– Шелк, – сказала Бек. – Только никто этого не признает. По их чертовым учебникам, такого заболевания не бывает.
– Бек, – сказала я. – Ты не можешь знать это наверняка.
«Взгляни на вещи трезво, – хотела сказать я, – все эти бредни насчет пауков – лишь у тебя в голове».
Создаются телевизионные программы о природе гениальности, о страданиях аутистов говорят, понизив голос. Но никогда не говорят о том, сколько времени поглощают проблемы этих людей, сколько часов приходится убить на обсуждение их последнего кризиса лишь для того, чтобы ваш совет они часом позже спустили в унитаз. И все равно собирать осколки предстоит вам.
А если проявить твердость и отказаться выступать в роли слушателя? Скорее всего, вас сочтут очерствевшей человеконенавистницей, утопающей в зависти. Никому не придет в голову, что вы просто устали. Вы выслушиваете страдалицу часами, неделями и годами, вы обнимаете ее и держите ее за руку и ни разу не велите ей заткнуться, взять себя в руки, перестать быть такой эгоисткой, потому что это значило бы, что вы не поняли, что вы недостаточно чутки, чтобы понять, насколько тонка кожа у этих гениев, что они настолько ранимы, что едва справляются с бременем, которое представляет собой для них жизнь на белом свете.
Как насчет тех из нас, кому приходится просто держаться и упорно добиваться своего? Как насчет тех из нас, кто всякий раз прибегает, очертя голову, едва гению покажется, что он вот-вот сойдет с рельсов?
Вашей гениальной подруги среди таких людей нет, уж это точно.
Мы с Бек оставались так близки только по той причине, что бывали долгие периоды, когда я не имела с нею вообще ничего общего.
3. «Дзёро-гумо»[9], 1995 год, 122 х 91,5 сантиметра, холст, масло. В японской мифологии это женщина, которая может превращаться в паука и обратно, иногда ее называют «связывающей невестой». Ее часто изображают несущей ребенка, который в дальнейшем оказывается мешочком с паучьими яйцами и разрывается, когда пауки вылупляются из яиц. Автор испытала на себе сильное влияние произведения португальского художника Виера-да-Сильва, работы которого вызывали восхищение Хэтауэй. Дзёро-гумо заштрихована тонкими белыми, розовыми и розовато-лиловыми параллельными мазками, эти мазки местами образуют толстый слой краски. Если смотреть на холст с небольшого расстояния, это наслоение производит впечатление плотной ткани. Если же смотреть издалека, можно различить сероватые контуры женской фигуры, длинные пряди ее багрянистых волос переходят в созданный штрихами фон. «Дзёро-гумо» – наиболее известная картина Хэтауэй, принесшая ей в 1996 году серебряную медаль, премию Сименс-Пейнтинг для художников, не достигших пятидесятилетнего возраста. Награда включала в себя грант, который Хэтауэй использовала для продления своего пребывания в Берлине. Именно в это время она познакомилась с Марко Тайком, художником, который в дальнейшем стал ее мужем.
Марко мне нравился. Блестящий художник, он удивлял своими работами. Он был жизнерадостен, интересовался другими людьми, что для художника, уж вы мне поверьте, черты характера необычные.
Я ни разу не видела, чтобы он согласился с Бек, такого не могло случиться и за миллион лет. Но даже при этом она была так хрупка, так погружена в себя. Кто-то считал, что она создана для вечеринок, но это неверно. Единственное, что ей нравилось в вечеринках, так это возможность сидеть в углу, пить водку и ни с кем не разговаривать. Разговоры вел Марко. Он был прекрасный хозяин, когда в настроении, а в настроении он бывал большую часть свободного от работы времени.
Он был знаком с Ансельмом Кифером[10], хотя никогда не распространялся на эту тему, просто не было необходимости.
Помню, он сказал мне, что Бек разбазаривает свой талант.
– Пьет слишком много, – сказал он, как будто Бек решила бы свои проблемы, если бы потребляла меньше алкоголя. Марко тоже любил выпить, но никогда не пил до шести часов вечера, в это время он обычно заканчивал работу. Можете возразить, что суровая трудовая этика Марко осложняла жизнь Бек, заставляла его думать, что дни, проводимые ею в баре, – корень ее бед, хотя это было не так, это была лишь маска, которую она надевала.
Бар был местом, где, в конце концов, она чувствовала себя в наибольшей безопасности. Большинство драк, которые разыгрываются в барах, заканчиваются разбитым носом, и демоны в них не участвуют.
Важно сказать, что Бек действительно считала себя дзёро-гумо, женщиной-пауком. Думаю, ей, как и ее матери, диагностировали шизофрению. Различие же между ними заключалось в том, что у Дженни был Адам. Адам Хэтауэй не просто защищал Дженни от мира, но от нее самой, вот почему ей удалось так долго прожить с Марко. Сам Марко не мог бы сыграть такую роль защитника, во-первых, потому что, как и все художники, был эгоистом, и во-вторых, потому что отказывался признать, что с ней что-то неладно.
Для Марко все упиралось в дисциплину, вернее, в ее отсутствие – стоило Бек должным образом организовать жизнь, считал он, и все наладится. Возможно, он даже был прав – хотя бы наполовину. Видит бог, у Бек был редкий талант жить в хаосе.
В Западной Африке и на Карибских островах паук считается воплощением Ананси, бога-обманщика, рассказчика, следопыта. В мифологии хопи и навахо Суссистанако, или Бабушка-паучиха, научила людей скрываться на открытом месте. По всему миру богини-пауки – женские божества (исключением является лишь Ананси), носители тайного знания, которым делятся с людьми, хранители огня – они учат терпению и хитрости как главным достоинствам. У инуитов игры с веревочкой, передававшиеся буквально из рук в руки от одного поколения к другому, – подводят девочек к наследию, оставленному пауками.
Арахна ткала шелковые гобелены с такими узорами, что ее таланту завидовали олимпийские боги.
После присуждения Бек премии за «Дзёро-гумо» я решила написать очерк – может быть, даже монографию – о знаменитых гравюрах Доре[11], посвященных Арахне, и сравнить их с серией этюдов, выполненных пером и чернилами американской художницей японского происхождения Хелен Огава. На первый взгляд эти две группы изображений замечательно похожи, они показывают ужасную метаморфозу женщины – ее тело сгибается, искажается и принимает несвойственную ему форму. Присмотритесь к ним внимательней и увидите, что тогда как в образах Доре на первом месте агония потери, работы Огавы показывают экстаз нарушения закона природы и повторного рождения.
Дзёро-гумо более могущественна в своей паучьей форме и знает это. Ее трансформация дается ей с трудом, но, несмотря на очевидные неудобства, она страстно желает ее.
Когда автобус подъехал к бару, уже почти стемнело. Во время поездки было прохладно, но снаружи просто морозно. Пахло рыбой и чипсами. В животе бурчало – последний раз я поела в Эксетере. Я всерьез подумывала о том, чтобы зайти в бар, заказать что-нибудь горячее и жирное из меню, забыть Бек, Бена и всю эту печальную историю. На час или около того, по крайней мере.
Я спрашивала себя: зачем я согласилась приехать и особенно зачем согласилась остановиться в доме Бек. Это была ошибка.
Я не могла оправдать себя тем, что Бен ждал, ждал моего приезда, чтобы мы вместе поужинали. Я оставила позади бар, прошла по дороге и повернула в узкий каменный мешок, где стоял дом Бек, с облегчением увидела свет на крыльце и в окне на первом этаже, позвонила и ждала, поеживаясь в тонкой куртке с капюшоном, которую не надевала со времени последней поездки сюда.
Осталась бы Бек в живых, если бы я больше сделала для нее? Здесь, в Хартленде, этот вопрос казался почему-то более актуальным и определенно более жестоким, вероятно, оттого, что избежать его было сложнее.
Бек была обречена – это знали все знавшие ее. Обречена и больна. По крайней мере, врачи подтвердили, что течение ее болезни невозможно не то что остановить, но даже точно назвать.
Парадная дверь отворилась, из передней пахнуло знакомым запахом влажных старых газет и умеренных лишений такого рода, что с ними проще примириться, чем попытаться что-либо изменить.
– Изабель, – сказал Бен. – Выглядишь измотанной. – Он был в пальто и, как я поняла, собирался выйти из дому – пойти в бар, если у него еще оставался рассудок. Он потоптался в дверях, видимо, не зная, пригласить ли меня в дом или предложить пойти в бар вместе с ним.
– Может, выйдем, раздобудем какой-нибудь еды? – сказала я, решив за него. – Я на самом деле проголодалась.
– Если ты в состоянии. Я хочу сказать, ты же только приехала. Я вполне могу сходить за рыбой и чипсами.
– Бар рядом. К тому же я уже одета.
– В таком случае, пиво за мой счет. – У него вдруг перехватило дыхание, как будто упоминание спиртного напитка даже в таком безобидном контексте по-прежнему было и навсегда останется под запретом. Он сильно хлопнул дверью, что только и позволяло убедиться, что она должным образом закрыта. Покоробившись от сырости, она не очень плотно прилегала к притолоке.
Конечно, я видела Бена на похоронах, но тогда все было иначе. Тогда он выглядел ужасно: слишком худой, на щеках щетина, черный старомодного покроя костюм, вероятно, взятый напрокат. Роуз, напротив, казалась благополучной и ухоженной, ее учительское платье с черным фартуком, как ни странно, случайно оказалось модным впервые за все время, что я ее знала. Она тогда была в шапке, похожей на русскую ушанку, которая могла бы показаться неуместной, если бы не погода: было так холодно, что вот-вот мог пойти снег.
Опять я брюзжу, не правда ли? Дорогая Роуз, она всегда все делала по инструкциям из книжки. Вот почему с ней заключили договор в колледже Оксфорда, а я – все еще нетвердо стоящий на ногах фрилансер, и всегда им останусь, славный временный сотрудник. Если Роуз – это порядок, а Бек – это хаос, то, черт возьми, что такое я?
В баре уютно пахло пивом, в камине пылал огонь. Мы заказали две тарелки домашней лазаньи, затем взяли кружки с пивом и сели в одной из ниш. Я поймала себя на мысли, что Бек, возможно, сидела именно на этом месте. Я почти ничего не знала о ее жизни здесь, в деревне, знала только о ее работе – сначала ей здесь понравилось, но по мере развития болезни ее изоляция усугублялась. Я понятия не имела о том, что она здесь делает помимо работы. Завела ли друзей, людей, с которыми регулярно ходила в бар? Я знала, что лондонские друзья приезжают навещать ее время от времени – прежде всего Нуала Рейнхард, Эйприл Лессор и даже Марко, – но вряд ли это можно было назвать жизнью в человеческом обществе.
Чувствовала ли она одиночество? Вероятно. Я решила, что на эту тему лучше не думать.
Парень, стоявший за барной стойкой, принес нам лазанью.
– Вы родственники молодой женщины, которая умерла, – сказал он. Это был не вопрос, а утверждение. Я привыкла думать, что рассказы о деревенских сплетнях, которые распространяются со сверхъестественной быстротой, – преувеличение, но, по-видимому, я ошибалась.
– Бен, – сразу сказал Бен и протянул бармену руку. – Я брат Ребекки. А это ее лучшая подруга, Изабель.
Лучшая подруга. Я чуть улыбнулась; так в кино улыбается человек, который на самом деле думает: «Да пошел ты». Меня зацепили слова «молодая женщина», или я зацепилась за них, как пластиковый пакет за колючую проволоку, потому что Бек должно было исполниться пятьдесят и она выглядела сущим скелетом. Удивительно, как можно было назвать ее молодой женщиной. Потом я подумала, что так нас, лондонцев, воспринимают здесь: юными душой, если не телом, розовыми, жалкими и разнузданными придурками, шаркающими по главной улице, как школьники на прогулке, жалующимися на холод и не понимающими, зачем нас привезли сюда и что мы будем с собой делать до тех пор, пока не придет время садиться в автобус, чтобы ехать восвояси.
– Спасибо, что приехала, Изабель, – сказал Бен после того, как я утолила первый голод. – Я серьезно. Я бы тут один не справился. Я тебе действительно благодарен. – Он помолчал. – Роуз не знала Бек, почти не знала. Она считает, что надо обратиться в здешнюю фирму, занимающуюся уборкой, и от многого избавиться. Она, вероятно, права, по крайней мере это разумно. Но я не могу заставить себя это сделать. Я говорю глупости?
– Ничего подобного. И помимо всего прочего, есть работы Бек. Надо каталогизировать, выяснить, что тут есть.
– Именно. – Он вздохнул. – Я знал, что ты поймешь. Вы с Бек…
Я не дала ему договорить. Не была готова говорить о ней. Еще не могла.
– Как поживает Руоз?
– Роуз – отлично. Вся поглощена Чентал. Вероятно, поэтому у нее нет сил на… ну, на это.
Я забыла упомянуть, что у Бена сейчас маленький ребенок. После четырех десятилетий бескомпромиссного исполнения роли синего чулка, ужасных кардиганов и всего такого Роуз вдруг решила родить. Бен, естественно, был в восторге. С первого взгляда видно, что он должен быть хорошим отцом. Глядя на Роуз, можно было подумать, что она не догадается, что делать с ребенком – разве что статью о нем написать, – но оказалось, что она рождена для материнства, совершенная земная мать. Она даже перешла на неполный рабочий день. Наконец, до меня дошли слухи, что она завела в Сети портал, на котором участники могут обмениваться вариантами финалов волшебных сказок и прочего.
Роуз, само собой, не хотела допускать Бек к дочке. От этой кошмарной тетки исходило дурное влияние, у нее пустые водочные бутылки валились из-под раковины и торчали из пакетов с мусором.
А Бен? Уловила ли я хоть намек на знакомую печаль мужчины-ребенка, когда он рассказывал мне, как занята теперь Роуз? Пытался ли он дать мне понять своим окольным безоценочным способом, что его жена не понимает его теперь, когда все ее внимание сосредоточено на дочке?
Если разобраться, мужчины все одинаковы. Даже хорошие.
– Хочешь посмотреть фотографии? – задал он вопрос, на который невозможно ответить отрицательно, по крайней мере если вы хотите считаться человеком. Он стал прокручивать в телефоне библиотеку картинок: бесчисленные снимки лунолицей девочки с обиженно надутыми губами и широко раскрытыми глазами. Роуз, которая чувствует себя неприлично уютно в новых фартуках и настолько довольна собой, что можно подумать, будто завела ребенка без посторонней помощи.
На самом деле я была рада развлечению. Я ворковала над маленькой Чентал, и это почти позволяло забыть, зачем мы сюда приехали. Позволяло делать вид, что все нормально, хотя оба мы знали, что ненормально и нормально уже никогда не будет.
– Думаешь, это я ее подтолкнул? – гораздо позже спросил Бен, когда мы уже вернулись в дом, полупьяные сидели за кухонном столом и между нами стояла бутылка «мерло».
– Не более чем я. – Вероятно, это было самое честное из того, что я сказала с того момента, как вышла из автобуса. Мы посмотрели друг на друга и отвернулись.
Я почувствовала себя близкой ему, как никогда, и это не было приятно.
Я спала в свободной комнате, в той же самой, что и в последний свой приезд сюда, когда Бек еще была жива. Комната была унылая, но чистая, казалось, здесь ничего не изменилось, даже не вполне устойчивая стопка картонных коробок в углу у окна, их обращенные вверх поверхности покрылись пылью, их логотипы – «Брилло», «Кэмпбеллз», «Бёрдз» – указывали в прошлое, похороненное где-то в прошлом веке.
В прошлый свой приезд я заглянула в верхнюю коробку. В ней лежали школьные тетрадки, я не ожидала, что еще когда-либо увижу подобные вещи, и, уж конечно, я бы такое хранить не стала. Я представила, как эти коробки следуют за Бек из дома ее родителей возле Питерборо в однокомнатную квартирку в Левишэме, затем в Фултон, затем сюда. Судя по слою пыли, эти коробки не переставляли с тех пор, как сложили сюда после переезда.
Одеяло из термоустойчивого водо– и воздухонепроницаемого материала говорит о вашей самобытности, даже является доказательством вашего существования. Но после вашей смерти превращается просто в хлам, от которого следует избавиться.
– Сколько из этого, по-твоему, надо оставить? – спросил Бен утром на следующий день. Мы бродили из комнаты в комнату, брали в руки вещи и в нерешительности клали на прежнее место.
Насчет крупных вещей, предметов мебели, старых садовых инструментов и одежды Бек решить было просто, они ничего не стоили. Их можно погрузить в фургон и увезти. Часа через два я позвонила в компанию, занимавшуюся уборкой, и договорилась, что именно это ее сотрудники и сделают.
– Приедут в пятницу, – сказала я Бену. – Между десятью и двенадцатью. – Я надеялась уехать к тому времени, впрочем, это зависело от того, как скоро мы разберемся с остальным: школьными тетрадками и дневниками, блокнотами миллиметровой бумаги формата А4, листы которых несли коричневые отпечатки кофейной чашки и винные пятна, а также изредка попадающиеся списки того, что надо купить в магазине – призраки идей, которые Бек более полно воплотила в альбомах для рисования.
Затем, конечно, сами альбомы в таком количестве, что ими можно было бы заполнить объемистый гардероб, многие из них в печальном состоянии.
Будь Бек Ли Краснер[12] или Джоан Митчелл[13], в доме было бы не протолкнуться от экспертов-искусствоведов и судебных исполнителей, они бы раскладывали творческое наследие по сейфам, опечатывали бы их, не давая никому тайком утащить ни наброска. Но Бек умерла, не успев стать заметной фигурой. Ее ожидал предначертанный путь, и был небольшой круг ценителей ее таланта из числа известных людей. Но истинные сильные мира сего, люди с деньгами, едва знали о существовании Ребекки Хэтауэй.
Не было ни толпы экспертов, ни архива. Если бы мы, а лучше сказать, Бен, решили, что будем хранить все это, ему бы пришлось найти место для хранения, пока в высших искусствоведческих кругах не придут к мнению, что Бек – художник, вокруг которого стоит поднимать суету. Тут-то падальщики-кураторы и соберутся, и Бен почувствует себя последней задницей, приняв от них деньги за то, что полугодом ранее они бы охотно отправили на свалку. Потому что он примет предложенные ими деньги. Надо быть идиотом, чтобы отказаться.
Как бы то ни было, Бек сказала бы то же самое. Она, конечно, хотела бы, чтобы он получил эти деньги.
Коттедж был в довольно приличном состоянии. Я думала, будет гораздо хуже – засорившиеся унитазы, простыни в пятнах, раковина на кухне, заваленная грязными тарелками. Но на самом деле здесь были только пыль и уныние – кокон, из которого уже вылупилась личинка. Дом, в котором раньше жил человек, но больше не живет.
В последние годы шепотом поговаривали, что Бек может закончить жизнь в доме престарелых, что ее мозг уподобится сыру и от нее будет вонять мочой. Эти мрачные предсказания не сбылись. Ее состояние просто ухудшилось, или, по крайней мере, так казалось, настолько, что ей больше не хотелось жить. Настолько, что, несмотря на все намерения, она решила уйти из жизни.
«Она мало ест, – за две недели до смерти Бек сказала мне по телефону ухаживавшая за ней женщина по имени Габи. – Мне кажется, она большую часть времени не понимает, что я здесь. Но в остальном все нормально».
Габи – крепкого сложения широкоплечая женщина. Щеки у нее ввалились, ноги мускулистые из-за сотен километров, которые она проезжает каждую неделю на велосипеде. Она профессиональная сиделка, работающая в местной благотворительной организации «Заместители медсестер», воплощение компетентности и опытности, но без сентиментальности.
При обычных обстоятельствах Бек восхищалась бы ею, в то же время ужасаясь полной неспособности проникнуть в мир Габи. Бек ходила бы вокруг нее на цыпочках. Во всяком случае, именно так, я думаю, и было.
Я звонила Габи каждые дней десять, и нам обеим удавалось избегать неприятной темы моего физического отсутствия. Заговорить на эту тему мне не хватало духа, ей не позволял профессиональный такт. Бек перестала разговаривать со мной и вообще со всеми недели через две после появления Габи. Со мной это было так: я слышала, как Габи позвала Бек к телефону, последовало долгое молчание, потом со мной снова заговорила Габи.
– Мне кажется, у нас сейчас нет настроения разговаривать, ведь верно, моя дорогая? – сказала Габи. – Я бы на вашем месте не беспокоилась, в остальном она в полном порядке. Попробуете позвонить завтра утром?
В некотором смысле это было дело обычное. Помню долгие унылые месяцы, последовавшие за первым срывом Бек, еще до Марко. Я позвонила ей и долго слушала длинные гудки, потом терпение у ее телефона кончилось, и я услышала в трубке протяжный пронзительный и безжалостный звук. Я знала, что Бек дома, что слышит звонок, но лежит на кровати, и ей решительно наплевать на всех, и особенно на меня.
Хотелось думать, что мой телефонный звонок может изменить ее настроение, что она поймет, что я стараюсь дозвониться, что кому-то не все равно, что с нею творится. Но в дальнейшем – я имею в виду, когда ей стало лучше, – она никогда не упоминала об этом непринятом звонке, так что узнать, как он на нее подействовал, мне было неоткуда.
От Габи я узнала, что Бек под конец весила всего тридцать восемь килограммов.
– Принуждать ее есть, такую умиротворенную, нет смысла. Просто она чувствует, что время ее пришло, вот и все. Мне кажется, лучше уж дать ей спокойно уйти.
Прозрачная. В устах Габи это слово звучало странно, казалось, она выбрала его по прихоти. Услышав его, я подумала, что то же самое она сказала Бену.
Бен организовал доставку тела Бек для кремирования в Оксфорд. В какой-то момент первого дня нашего пребывания в Хартленде, ближе к вечеру, когда мы разбирали вещи уже, казалось, целую вечность, я спросила его, как Бек выглядела.
– Как ребенок, – сказал он. – Или как древняя старушка. Лежала на боку. Полностью отсутствовала. Волосы сильно поредели.
Я пролистала альбом для набросков формата А3, заполненный тщательно выполненными рисунками обычного садового паука
Бек обожала эти старые учебники. Говорила, что училась рисовать, копируя эти иллюстрации из отцовской книжки «Мир пауков» В. С. Бристоу.
Рисунки из альбома для набросков поднимали искусство копирования на новый уровень, от скрупулезного следования природе к туманным экстатическим столкновениям света и тени.
Я смотрела предварительные наброски ее серии, посвященной паукам-крестовикам.
– Что у тебя там? – спросил Бен.
Я передала ему блокнот, стараясь придать этому жесту небрежность, как будто его содержание не представляло собой ценности, как будто это еще один обломок, выброшенный на берег бескрайним морем, стараясь скрыть, что я не хотела выпускать его из рук даже на секунду. Эти рисунки были слишком ценны, слишком характерны для Бек.
Я думала о том, каким преступлением было бы выбросить все это, независимо от того, представляют эти работы какую-либо художественную ценность или нет. Имело значение их качество, и хотя я часто сомневалась в нормальности Бек, я никогда не сомневалась в ее таланте.
Думаю, именно тогда – мы просматривали с Беном альбомы для набросков – я впервые призналась себе, что хочу написать о Бек серьезное исследование, что мое личное горе затмевается чем-то более значительным.
– Смотри, – сказала я. – Это можно разложить по коробкам и хранить у меня, если хочешь. У меня в гараже места много. Он не используется.
– Ты не передумаешь? – спросил он необычайно тонким голосом. – У меня бы такой камень с души свалился, ты себе даже представить не можешь. Роуз… ну, она не очень хочет хранить вещи Бек у нас. Говорит, нет места, что она на самом деле…
– Отлично. Честно.
Примерно в половине седьмого мы снова пошли в бар. Сидели за тем же столиком, заказали то же самое, хотя в остальных отношениях этот второй вечер, проведенный вместе, от первого отличался сильно. Как будто разбор вещей Бек отпер в нас обоих какие-то замки, позволив наконец как следует говорить друг с другом – обмениваться воспоминаниями, признаваться в сокровенном – так, как до сих пор казалось невозможным. По мере того как время шло, а мы все сильнее сближались, я не могла не думать о близости – дружеской, товарищеской, – которая могла бы возникнуть между мной и Беном, если бы Бек была уравновешенной и здоровой, если бы была таким человеком, который проводит время со своей семьей, как все нормальные люди.
Сразу после закрытия бара мы вернулись в дом. Я понимала, что дело идет к сексу, я знала это всю дорогу от бара, потому что к тому времени мы почти совсем перестали разговаривать, хотя каждый чувствовал прочную связь с другим. Вовсе не намереваясь, мы совершенно зациклились друг на друге, по крайней мере временно. Бывает.
Мы сразу пошли наверх.
– Не там, – сказала я, имея в виду комнату Бек. Как я ни была возбуждена, такая идея приводила меня в ужас. Легли в моей комнате, предназначавшейся для гостей. Шторы оставались открытыми, но это не имело значения: свет не включали. Я смотрела, как Бен раздевается в свете уличного фонаря, и думала, что ситуация должна казаться незаконченной, только она такой не казалась. Я не думала о Бене в этом плане годами – десятилетиями. Сама идея, что я все это время связывала с ним какие-то фантазии, была настолько далека от истины, что просто смешна.
Просто мы оказались людьми, которые захотели одного и того же в одно и то же время и решили как можно лучше воспользоваться представившейся возможностью. У меня не было секса полтора года, со времени кратковременной и неблагоразумной интрижки с одним аспирантом. Судя по тому, как Бен вцепился в руль и повел, с Роуз у него по этой части в последнее время тоже было негусто – вернее, у нее с ним.
Потом осложнений не было. Мы не только оба знали расклад, но оба оказались достаточно взрослыми и благоразумными, чтобы обсуждение нам не требовалось. Говорили о Бек, то есть говорили без обиняков. О безумных вещах, которые она творила в детстве. О том, какой чудаковатой она была в университете. О том, что Бен никогда не ладил с Марко, о том, как угнетала меня моя неспособность примириться с ее болезнью и к чему это привело.
Чем больше мы говорили, тем яснее я понимала, что мы оба обходим тему Дженни.
«Если не спросить его сейчас, значит, не спросить никогда», – подумала я и рассказала Бену историю, услышанную от Бек вскоре после нашего знакомства, о том, что все женщины в их семье – отчасти пауки.
– Что это за история о Бек и пауках? – спросила я. – Неужели ваша мать действительно что-то такое говорила десятилетней девочке?
Бен вздохнул.
– Ты ведь не настолько хорошо знала маму, верно?
– Мы познакомились на твоей свадьбе. Потом я видела ее на дне рождения Бек, ей тогда исполнился двадцать один год.
– Боже мой. – Он откинулся на подушки. – Это как будто другой мир, как в старых многосерийных фильмах. Понимаешь, что я имею в виду?
– Конечно. Для меня это то же самое.
Когда прошлое должным образом превращается в прошлое и делается для нас недоступным, но уступает лишь настойчивым усилиям памяти? Это, я полагаю, зависит от того, насколько сильно оно нас изменило.
– Знаешь, кажется, я был у мамы любимчиком. Мне это не нравилось. Во многих отношениях она была очень сурова с Бек. Они были так похожи, хотя, наверно, ни одна бы это не признала.
– Думаешь, ты больше похож на отца?
Он кивнул.
– Мы с ним тоже не настолько близки, по крайней мере сейчас. Вероятно, мы оба чувствуем свою вину.
– Вину за что?
– За то, что у нас все, в общем, в порядке. Мама была… Знаешь, я просто не могу вспомнить, когда бы она была здорова. А Бек жила в каком-то своем мирке. Я говорил себе, что просто она такая, что так она счастлива. Витает с феями, говаривал отец. Теперь мне кажется, что ей было одиноко. И страшно. Боялась закончить, как мама. Или хуже.
Он вдруг повернулся ко мне, часть лица странно осветилась лившимся в окно розоватым светом уличного фонаря.
– Эта история о пауках – одна из маминых странностей. Она всегда ужасно боялась заболеть – не душевно, а телесно. В такой болезни она видела крайнее унижение, крайнюю беспомощность. Когда она болела, ей иногда казалось, что у нее отваливаются сгнившие руки, что выпадают волосы. Это было ужасно. Особенно под конец, она тогда действительно стала таять на глазах, именно так, как всегда предсказывала.
– Бек мне говорила, что эта история о пауках – просто способ, к которому прибегла Дженни, чтобы рассказать ей о половозрелости.
Бен засмеялся.
– Знаешь, возможно, так и было. Это вполне в мамином духе.
Не могла ли история о дзёро-гумо быть попыткой Бек разрешить конфликты и покончить с напряжением, существовавшим между нею и ее матерью-пауком?
Такая теория казалась вполне правдоподобной. Я лежала в темноте, думая о том, как исхудала Бек ко времени смерти. Не погубила ли ее та же болезнь, которая погубила ее мать? Габи говорила мне, что потеря веса нормальна, что страдающие от болезни Альцгеймера, которую диагностировали у Бек, в конце концов перестают есть вообще.
– Так тело отпускает жизнь, – сказала мне Габи.
Как и моя теория о дзёро-гумо, это показалось мне вполне правдоподобным.
Но что, если страхи Дженни по поводу дочери имели основания? Что, если это наследственное заболевание, передающееся по женской линии?
Я подумала, что после смерти паука его тело усыхает, делается крошечным. Всякий найденный мертвый паук выглядит как комочек, узелок на нитке.
Иссохшим.
Свернулась, лежа на боку, как ребенок или древняя старуха.
Дыхание Бена стало ровным, затем более глубоким, в горле у него время от времени зарождался храп. Я засомневалась, что правильно поступила, переспав с ним.
«К чертям, – подумала я. – Теперь поздно убиваться». И вскоре после этого тоже заснула.
Ко времени нашего последнего разговора с Бек по телефону ее болезнь уже вступила в заключительную стадию, хотя даже и тогда трудно было определить, что есть проявление болезни, а что – самой Бек.
Она заговорила со мной, начала предложение, как бы возвращаясь к только что прерванному разговору, хотя последний раз мы говорили с нею, по крайней мере, неделю назад.
– Помнишь Миту Исси[15], Миту Бомберг? Ты ее спросишь об этом, ведь верно? Я послала ей рисунки.
Было у меня подозрение, что Мита Бомберг – племянница, кузина или какая-то еще родственница Марко, хотя почему Бек так настаивала на том, чтобы я с нею связалась, понятия не имею.
– Да, обязательно, разумеется, свяжусь, – сказала я. – Ты не волнуйся.
– Это бывает, – сказала после этого Бек очень тихо. Голос как будто сжался, как будто это говорил ребенок, ребенок-Бек, которого я никогда не знала, но который все это время присутствовал в ней. – Я не боюсь, больше не боюсь, потому что это значит, что я буду свободна.
Что скажешь в ответ на такую реплику? Оказалось, что я не могу сказать ничего. Я подумала, что она говорит о смерти, на пути к которой находилась, но на самом деле еще не совсем.
Когда человек заболевает и нет надежды на выздоровление, между вами разверзается пропасть. Вы – по одну сторону, больной – по другую, и перебраться с одной стороны на другую невозможно. Вы и не хотите, чтобы эта пропасть исчезла. Вы никогда не признаете этого, да вам и не придется, но все, что вы думаете и чувствуете, выключая свет вечером, – я жива, у меня есть возможность сделать все то, что я собираюсь сделать, и я этой возможностью воспользуюсь. Другой человек, тот, кого вы когда-то любили как равного, уже ушел или уже так изменился, что это все равно что ушел. Реальным и тайным образом вы уже, как говорится, умыли руки.
Если идти в Хартленде по Фор-стрит и выйти на Спрингфилд, окажетесь перед воротами, за которыми начинается тропинка. Если идти по ней довольно долго, она приведет вас к утесу, круто обрывающемуся вниз. Задолго до выхода к морю вы окажетесь в узкой, заросшей лесом лощине. Место настолько уединенное, что трудно поверить, что до центра деревни отсюда всего пятнадцать минут ходьбы.
Впервые я оказалась там вместе с Бек летом, в день изнуряющей жары и блаженной усталости, которую помнишь с детства. В лощине гудели насекомые, одуревшие от запаха клевера и дикого чеснока. Мы стояли рядом в траве по пояс, зачарованные, и мне удалось увидеть, что привело Бек в такое уединенное место. Представление о целительных силах природы – представление, с которым я жила настолько давно, что даже стала презирать его, – стало просачиваться мне в мозг, как дым марихуаны.
– Так, говоришь, здесь можно снять недорого, – услышала я собственный голос. Коттедж, например. Беленые стены, герань в ящике под окном. Основные продукты из захудалого и тем не менее очаровательного деревенского магазинчика. Приемник, настроенный на волну «Радио 4», не выключается целый день, и нет нужды запирать дверь, уходя на почту.
Разве не стоило хотя бы обдумать такую возможность? Лишь единственный раз, вернувшись в Лондон, я стала укорять себя за то, что позволила собственному желанию «показать Эдди» угрожать ниспровержением моей логике. Решительные порывы прекрасны, но я забыла о безумно долгой дороге, о том, как медленно работает в Хартленде широкополосный Интернет. Теперь, выскальзывая из дома Бек холодным мартовским утром, я самодовольно тешила себя тем, что окончательно отбросила идею заточить себя в Хартленде, поскольку идея эта безумна.
Было начало седьмого, еще не совсем рассвело. Бен спал – одной из главных причин моего ухода из дому было желание дать ему возможность проснуться и убраться из моей комнаты до моего возвращения. Не то чтобы я жалела о случившемся – к тому времени сожаления были уже в прошлом, – но я не собиралась повторять этот эпизод и хотела, чтобы ситуация вернулась к норме как можно скорее. На полутемной улице никого не было, я не преувеличиваю, действительно ни души, и я слегка испугалась собственного одиночества, и в то же время душа пела. Не помню, чтобы когда-нибудь чувствовала такое уединение. Не одиночество, но отсутствие других людей.
У начала тропинки к утесу стояла полная тьма, как в туннеле, я вступила в ее сгустившееся ничто и подумала, что это тот самый момент в фильме ужасов, когда шестое чувство подсказывает герою: не ходи туда, не будь таким кретином, но он все равно идет, потому что, разумеется, хочет узнать, что таится в зарослях, потому что в противном случае не было бы и фильма.
В реальной жизни все более прозаично. Я почувствовала запах влажной земли, мокрых листьев, и, по мере того как светлело, стали проступать сгрудившиеся стволы деревьев и контуры стен лощины, как на передержанной фотографии. Было свежо, но я едва обращала на это внимание. Я была занята мыслями о Бек: ходила ли она по этой тропинке в темноте, видела ли когда-нибудь, как лес появляется в странном свете восхода?
Можно ли в такой момент поверить, что вы умираете?
Я спустилась на дно лощины, теперь за мной извивался беловатый просвет неба. Кусты прямо передо мной, казалось, горели, испуская мягкое сероватое свечение, такое же, как свечение неба, только более интенсивное. Тут я заметила, что это свечение исходит на самом деле от паутины, замысловато сотканного одеяла паутины, сверкающего блестками капель росы.
Вид был удивительный, волшебный, но в то же время очень волнующий. Я содрогнулась, меня охватило желание бежать и это тревожное ощущение, которое испытываешь, когда думаешь, будто ты одна, и вдруг понимаешь, что кто-то неотступно все время следил за тобой.
Я обернулась и посмотрела на тропинку, по которой пришла. Никого не было. Кусты шевелились, кивая ветками на ветру.
«Бек мертва», – подумала я и вдруг полностью осознала, что человек, которого я любила и который был частью меня, ушел навсегда. Что его нет в этом мире. И больше никаких вопросов, ничего.
Я подумала об Арахне работы Доре, о ее согбенной спине, об агонии. Лучше ли жить в теле чудовища, чем исчезнуть навсегда? Врачи намекали, что Бек перед смертью превратится в чудовище: создание, которое гадит и блюет, не сознавая, что делает, которое более не вспомнит своего имени. До этого не дошло. На обратном пути я вспомнила, как Бек отреагировала на свой диагноз.
– Ерунда это, – сказала она. – Они ошибаются. – Я представила себе, как она покачала головой и стала снова кончиками пальцев втирать краску в холст. После этого она отказывалась обсуждать диагноз.
Бен был на кухне, готовил завтрак.
– Чувствую запах ветчины, – сказала я. – Ох и вкуснятина!
Я прогуляла два часа. Бен приподнял бровь и улыбнулся. Все вернулось на обычные рельсы. Если он и испытывал любопытство по поводу того, куда я ходила, то умело его скрывал.
– Кто такая Мита Бомберг? – спросила я, когда он разложил завтрак по тарелкам.
– Сестра жены брата Марко, – сказал он. Да, вот так. – Почему ты спрашиваешь?
– Просто поинтересовалась. Бек однажды упомянула о ней в телефонном разговоре.
– Она историк. – Он помолчал. – Мне кажется, у нее с Бек однажды что-то было.
– «Спроси у Миты», – сказала она. – Что надо было спросить у Миты?
– Понятия не имею.
Спросить у нее, не было ли у нее с Бек того же, что было у Бек с Эйприл Лессор, которая, кстати, явилась на похороны, как будто день и без того не выдался тяжелым. Не помню Миту на похоронах, впрочем, если она тогда и была, я бы ее не узнала. Спросить ее, стала ли она причиной болезни Бек? Спросить ее мнение о том, что моя лучшая подруга превратилась в паука?
– Я гулять ходила, – сказала я. – По лесной тропинке.
– Должно быть, замерзла.
– Не помню, когда последний раз так рано выходила из дому. То есть действительно надолго, а не бежала на поезд или еще куда-нибудь.
Он поднял взгляд от своей тарелки.
– Мы с Бек постоянно удирали в детстве. Мама с ума сходила – ей казалось, что мы слишком устаем, чтобы сосредоточиться на школьных занятиях, – но нас это не останавливало. Смотрели, как молочный туман стелется, но только и всего. Казалось, нам принадлежит весь мир.
Просто удивительно, как правильно выбранное слово упорядочивает, казалось бы, полный хаос. Как только мы решили, что архив Бек будет храниться у меня, задача по наведению порядка в доме значительно упростилась. Я сказала Бену, что если он займется одеждой, мебелью и другими пожитками Бек, то я разберусь с остальным. Все законченные произведения можно отправить прямо в галерею Бек для оценки и каталогизации. Блокноты, альбомы и дневники будут храниться у меня. Я позвонила в компанию в Бидефорде, занимавшуюся грузоперевозками, заказала ящики и договорилась о машине.
Спросила Бена, раскошелится ли он на профессиональную уборку дома после того, как мы закончим. Мне сначала показалось, что такая идея не привела его в восторг, но потом он согласился. За дом было заплачено на пять месяцев вперед, но Бен уже решил, что отдавать его в субаренду не станет.
– Пересдав, ты, по крайней мере, вернешь деньги, выплаченные Бек за дом, – сказала я. – Кроме того, мы сможем уехать отсюда, как только закончим с упаковкой вещей. Ключи можно будет оставить у агента по аренде недвижимости.
Бену хотелось поскорее уехать из Хартленда, и кто бы мог его в этом винить. Пока я осторожно перемещалась по студии Бек, раскладывая бумаги стопками и запихивая мусор в пластиковые пакеты, я подумала, не снять ли этот дом мне самой, хотя бы на лето, хотя бы просто для того, чтобы посмотреть, каково мне здесь живется. Я бы прямо на месте привела в должный порядок архив Бек, наметила бы контуры будущей монографии.
Эту мысль я сразу отбросила.
Часам к десяти появилась Габи. Было неловко видеть ее во плоти. Она казалась здесь неуместной, персонажем из романа. Ее роль в моей жизни, думала я, уже сыграна до конца. Я мрачно посмотрела, как она, раскрасневшаяся, с растрепанными ветром волосами, пристегнула велосипед цепочкой к фонарному столбу и прошла по тропинке к дому.
«До чего неприятен нам вид человека в определенную пору жизни», – подумала я.
– Я ненадолго, – сказала она. – Вижу, вы заняты. Но я хотела принести вам мои соболезнования. И отдать вот это. – Она протянула мне что-то – конверт, пакет? Я, не думая, схватила его. – Она просила передать это вам, чтобы я отдала лично в руки. Я не открывала, – сказала она. – Это было за три дня до смерти.
Коричневый конверт с бумагами формата А4.
– Не выпьете ли чашечку чаю? – Я не могла не предложить.
Она покачала головой:
– Я лучше поеду. Но спасибо вам.
– Спасибо вам, – сказала я. – Спасибо за все.
Мы посмотрели друг на друга. Я чувствовала себя испорченной, неспособной и обидно неадекватной. Эта женщина держала мою подругу за руку, когда та умирала.
Мы, Габи и я, больше не увидим друг друга, и я была этому рада.
После ее ухода я заварила себе чай и вернулась в студию. Бен уехал в Бидефорд за продуктами. Яркий мартовский свет струился в световой люк в крыше и растекался тонкой пленкой по бетонному полу. Я поставила кружку с чаем на скамью, надорвала конверт, запустила в него пальцы и попробовала отклеить клапан, не порвав его, и удивилась своей осторожности. Это был всего лишь конверт.
Внутри были письма, отправленные из Германии. Почерк я не узнала, но угадала, что он принадлежал Мите Бомберг. Целлофановая папка с четырьмя рисунками. Дневник 1980 года, первый курс в колледже. Сложенный вдвое лист бумаги с моим именем, написанным снаружи заглавными буквами с не совсем одинаковым наклоном.
Даты не было, но, судя по почерку Бек, написано в последние три месяца.
Она подписала эту записку паукообразной буквой «Х», так обычно в конце письма обозначают слово «целую», либо она имела в виду, что ее имя уже не имеет значения.
В дневнике я прочла:
Ходила пить кофе с Изабель Хэмптон. Она, как и я, читает историю искусств, но, в отличие от большинства других, по-видимому, действительно интересуется живописью. У нее есть замечательные книжки и родимое пятно на лице в форме младенческой ладони, метка нормальной психики. Меня тянет нарисовать ее, но я не смею попросить об этом. Она много сквернословит. Рядом с нею чувствую себя менее ненормальной.
Это было во вторую неделю октября, менее чем за неделю до нашего ночного разговора о Робби, Дженни и наследственных особенностях Бек. Паучьи шелковые нити в матке, да ради бога! На глаза навернулись слезы. Ведь все могло бы быть иначе, если бы я поддержала Бек в ее решении бросить университет.
Мы тогда поссорились. До сих пор больно вспоминать об этом, хоть ее и нет в живых.
Я сказала, что она неудачница, что ей никогда не стать настоящим художником, что она саботирует собственное будущее.
Как объяснить это в воспоминаниях, которые я собиралась написать? Признаться, что я завидовала ее таланту? Благовидно, верно? Драматично и правдоподобно.
По-моему, это неправда, а если и правда, то не вся. Наверно, я боялась, что она встретит кого-нибудь другого, человека, которого полюбит больше меня. Так и вышло, разве нет? Она встретила Эйприл.
Но, может быть, и Эйприл – всецело моя вина.
В тот раз она позвонила мне из Берлина, когда поехала туда искать Марко. Она была пьяна, а я зла. Я сказала ей, взять себя в руки, что Марко, как ни крути, а всего-навсего член, что ей без него будет только лучше. С этими словами я положила трубку.
Последние воспоминания: мы с Бек сидим на камнях, обхватив руками колени, в саду возле коттеджа, вокруг крестовник и тысячелистник. Пахнет крапивой, над нами голубое небо. Погода жаркая до невозможности, каждое лето мечтаешь о такой, и все впустую. Бек, кажется, чувствует себя хорошо, она почти нормальна. Иногда легко забыть, что она больна.
– Сиди, не двигайся, – говорит она. – Вот он, смотри.
Она очень медленно поднимает палец, указывая на коричневого паука, только что показавшегося из-под листа. Он изготовил себе нить, позволившую ему плавно опуститься с огромного растения, которое я приняла за купырь лесной, но только Бек сказала, что это не лесной, а бутенелистный, что к концу июня лесной уже перестает цвести.
– Ты раньше не знала таких тонкостей, – сказала я.
– Откуда ты можешь это знать? – рассеянно возразила она. – Смотри, спрятался.
Паук сновал туда-сюда, натягивая опорную раму паутины. Это зрелище завораживало, но чем-то отталкивало.
Я, прикрыв глаза ладонью, посмотрела в небо.
«Какого черта я тут сижу?» – подумала я. Бек и ее чертовы пауки. Можно было бы вернуться в город и выпить пива с кем-нибудь нормальным.
4. «Святая Жанна д’Арк», 2012 год, 61 х 61 сантиметр, холст, масло. В 2009 году вслед за срывом, который последовал за вступлением Хэтауэй в брак, она переехала из квартиры в Фулхаме, которую давно занимала, в уединенную деревушку Хартленд на побережье северного Девона. В новой обстановке Хэтауэй обнаруживала все больший интерес к природе, заинтересовалась колонией пауков в заросшем саду позади коттеджа, который снимала. Наблюдения Хэтауэй отражены в сотнях рисунков, выполненных пером и чернилами или карандашом, а также в пятнадцати крупных полотнах, известных как серия, посвященная крестовикам, и впервые после смерти художницы выставленных в нынешнем году в галерее «Артемис» в Челси. Пауки обладают очень слабым зрением и ориентируются, главным образом, с помощью осязания и слуха. Такие элементы этих полотен, как стебли трав, древесная кора, стены, сложенные из камня без использования известкового раствора, и семена, сведены к абстрактным поверхностям с ярко выраженной текстурой, индивидуальные черты которых то растворяются, то объединяются в целое, по мере того, как мы сосредотачиваем на них свое внимание.
Письма Миты, хаотичные, бессвязные, совсем не такие, какие можно было бы ожидать от ученого с ее положением. Правда, в нерабочее время мы совершенно меняемся. Тут были страницы, посвященные воспоминаниям о времени, которое они провели в Берлине и о котором я знала мало, поскольку мы с Бек тогда не поддерживали отношений. Мита часто упоминала о студии, которую Бек снимала в Берлине. Вероятно, студия освободилась, и есть намеки – в двух или трех письмах – о том, что Бек может снова ее снять. Переезд туда так и не состоялся, но без писем Бек, в которых она бы описала ситуацию, причину этого понять невозможно.
Если я серьезно намеревалась написать биографию Бек, мне следовало в какой-то момент связаться с Митой, выяснить, не сохранились ли у нее письма Бек и не даст ли она мне возможность с ними ознакомиться. Надо сказать, что такая задача не приводила меня в восторг, особенно ввиду того, что часть переписки, которая у меня уже была, наводила на мысль, что с Митой иметь дело так же трудно, как и с Бек. К такому мнению меня привели не только письма, хотя они производили довольно странное впечатление. Сердце у меня екало от ксерокопий газетных вырезок, часто сопровождавших письма. В одной говорилось о случае халатности, проявленной медиками в Анси на юго-востоке Франции. Семья женщины подала в суд на ее врачей, не сумевших диагностировать болезнь, оказавшуюся в дальнейшем редкой формой эндометриоза[16]. Половые органы этой женщины, а также брюшина зарастали фиброзной тканью с такой скоростью, что бесчисленные операции не могли ее избавить от нее. Женщина умерла от осложнений, последовавших за полным удалением матки.
Другая вырезка была из американской газеты, в ней рассказывалось о преподавательнице колледжа, заболевшей загадочным заболеванием, приведшим к тому, что кожа на предплечьях, ногах и в нижней части живота поросла густыми, чрезвычайно тонкими шелковистыми волосками. В третьей вырезке говорилось о женщине, жившей на территории нынешней Камбрии в 1660-х годах. Эта «женщина-паук из Уайтхейвена» с очень слабо развитой речью не выносила света и большую часть жизни провела в крошечной комнате, завернувшись в бесчисленные шали – так она стремилась скрыть жесткие черные волосы, покрывавшие, по слухам, все ее тело. Она жила и кормилась предсказаниями, этот дар обеспечил ей репутацию и положение среди горожан. Но затем по этому региону прокатилась чума, и к тому времени общественное мнение обратилось против нее, ее стали преследовать как ведьму.
Эта женщина покинула Уайтхейвен в 1670 году. По некоторым сведениям, она ушла по собственной воле, хотя один источник утверждает, что ее преследовала и захватила группа «бдительных граждан» и забила камнями до смерти.
Какой ужас, подумала я. Трудно было понять, что побуждало Миту заполнять голову и без того мнительной Бек сведениями такого рода. Внизу третьей вырезки о так называемой женщине-пауке из Уайтхейвена Мита подчеркнула и обвела ее фамилию, Чилкот. Я долго ломала над этим голову, но потом вспомнила, что Чилкот – девичья фамилия Дженни Хэтауэй.
Смешно. Есть люди – вроде Миты Бомберг, – которые берут простое совпадение и мигом раздувают из него бог знает что, но я к их числу никогда не относилась.
Бен уехал из Хартленда в пятницу после полудня. Еще до его отъезда приехали уборщики и сказали, сколько будет стоить вывоз мебели. Я помогла Бену упаковать книги и безделушки в несколько ящиков, которые он хотел по дороге домой завезти в магазин, торгующий подержанными вещами и отдающий выручку на благотворительные цели.
Я сказала Бену, что планирую пожить немного в Хартленде, по крайней мере недели две, может быть, больше, но вскоре передумала. С отъездом Бена в коттедже стало мрачно, хотелось выйти из замкнутого пространства, атмосфера в доме давила, в ней ощущалась неясная угроза.
«Воспоминания, – думала я, – чувство утраты, обычные банальности».
И да, и нет. Не сомневаюсь, отчасти это было просто сожаление, что при жизни Бек я не приложила больше усилий, не потратила на нее больше времени. Но прошел один день, потом другой, и я поймала себя на том, что без нужды все больше думаю о странности всей этой истории: об одиночестве Бек в этом коттедже, об ужасной и безжалостной природе ее болезни, о смятении, которое должно было охватить ее в самом конце.
Коттедж, когда я осталась в нем одна, казалось, пропитан всем этим, окутан страхом и безнадежностью настолько, что мне часто приходилось выходить, было жутко.
Я стала понимать, что призраки – это просто запоздалое понимание.
В конце концов я признала поражение. Сказала себе, что работа по каталогизации архива Бек пойдет быстрее в Лодноне, где все привычное у меня под рукой. Я договорилась об уборке дома, как мы и решили с Беном, два дня лихорадочно паковала бумаги Бек и заворачивала холсты на подрамниках в пленку с воздушными пузырьками.
Что я могу сказать о том последнем, что сделала перед отъездом? Вероятно, обычно такие действия называют безумными. Видимо, я не настолько рациональна, как думала.
Тут всегда было много пауков – я хочу сказать, когда я приезжала к Бек. На этот раз мне потребовалась куча времени, чтобы найти хотя бы одного. Я приписала это погоде, хотя понятия не имею, так это или нет. Как пауки относятся к холоду? Я не знала. Паук, которого я наконец нашла, был как раз из тех пухлых, коричневых с полосатыми ногами, которых Бек называла крестовиками.
– Из-за креста на спине. Видишь? Это точно крестовик.
«Ну, давай же, иди», – думала я, загоняя паука в спичечный коробок. Время сменить место жительства. Он забрался туда неохотно, потыкался туда-сюда, затем забился в уголок, собрал ноги вокруг тела, выстроив забор из перевернутых букв V. Явно обиделся. Я не винила его за это, честно говоря.
Я положила коробок в сумку и попыталась забыть о нем, но всю дорогу домой мне казалось, что паук ползет у меня по шее, сзади. В поезде, идя в вагон-ресторан, я подумала, не оставить ли коробок как бы по рассеянности на прилавке, но потом поняла, что его утрата будет так же беспокоить меня, как если бы он лежал у меня в сумке.
Вернувшись домой, я выпустила паука в месте, показавшемся мне безопасным для него: возле стены гаража под навесом. Он побежал вверх по стене, расставив ноги, как радиально расходящиеся кинжалы, затем исчез в трещине за желобом.
После этого мне стало лучше. Глупо, я понимаю.
[Это эссе впервые было опубликовано в антологии «Жизнь и волшебная жизнь после смерти Ребекки Хэтауэй, художницы», вышедшей в свет ко второй годовщине ее смерти. В интервью, сопровождавшем это эссе, его автор Изабель Хэмптон называла его «фантазией на тему воспоминаний» и подчеркивала, что описанные ею события не соответствуют действительным, что действующих лиц не следует отождествлять с ныне здравствующими друзьями и родственниками художницы и даже с ней самой. Изабель Хэмптон – историк искусств и критик. В настоящее время она работает над подробной биографией Ребекки Хэтауэй, которая была ее близким другом на протяжении более тридцати лет.]
Укрыться на месте
Брайан Кин
Полиция появилась быстро. К этому времени дым от выстрелов и от взрыва бомбы все еще густо висел в воздухе, клубясь у вентиляционных отверстий в потолке. Бомба была не фугасная, а дымовая, белое маслянистое облако дыма должно было вызвать панику. Эхо выстрелов еще отдавалось в зоне выдачи багажа. Люди кричали и плакали. Дым застилал все. Он обжег мне слизистую носа и горла, от него слезились глаза, из-за звона в ушах я едва слышал, что происходит вокруг. Видели фильм «Спасение рядового Райана»? Помните, в начале, когда пытаются взять Омаха-Бич, совершенно отрешенный Том Хэнкс сидит и смотрит, как разворачивается побоище, вокруг хаос, в ушах у него звенит, кроме этого звона он ничего не слышит. Вот именно так чувствовал себя и я.
Полицейские бросились через терминалы с оружием в руках, приказали всем лечь. Я слышал как-то по телевизору, что так делают не без причины. Предполагается, что стрелок останется на ногах, а оказавшиеся на месте теракта граждане сразу же повинуются приказу. Кажется, так сейчас и получилось. Я сразу бросился на колени, затем лег на пол и оказался на мертвом бизнесмене. Что он бизнесмен, я понял по одежде, по дорогим часам на запястье, стекло которых разбилось, и по портфелю, ручку которого он все еще сжимал в руке. Что он мертв, я понял потому, что у него не было затылка. Я лежал на плитках пола в его еще теплой крови и смотрел на его рану. С такого расстояния я видел его мозг. Чувствовал его запах. Он напоминал розовато-белый прессованный творог, покрытый местами красным желе.
– Всем лежать! Лежать, лежать, лежать!
Звон в ушах постепенно стихал. Плач и крики сделались громче. Я осторожно поднял голову. В это время раздалось еще три выстрела. На этот раз стрелял один из полицейских. Я повернул голову и, посмотрев направо, увидел человека, отлетевшего к стене. Он медленно осел, оставив на ней кровавый след, потом повалился на пол.
– Это стрелявший? – захныкал кто-то позади меня. – Его уложили?
Полицейские продолжали кричать. С моего места трудно было определить, все ли в зоне получения багажа им подчинились. Я изо всех сил старался лежать неподвижно и сохранять спокойствие. Не хотел стать следующим подстреленным. Я лежал, уставившись в отсутствующий затылок лысого бизнесмена, и вдруг мне ужасно захотелось помочиться. Я извивался, прижимался низом живота к полу. Кровь убитого бизнесмена впиталась в ткань брюк и рубашки.
– Всем лежать, – снова приказал полицейский. – Укрыться на месте. Никаких резких движений. Не вставать. Если вы ранены, потерпите. Помощь уже в пути.
Я подумал, эти полицейские – сотрудники аэропорта, управления транспортной безопасности или службы национальной безопасности? Скорее всего, первое, судя по форме. Оглядываясь в прошлое, могу сказать, что их реакция произвела сильное впечатление. Сколько же прошло времени между первым выстрелом и появлением полиции? Казалось, несколько минут, но на самом деле… может быть, сорок пять секунд? Может быть, самое большее, минута? Сколько бы народу погибло, если бы они не оказались на месте так быстро? И в самом деле, сколько же погибло? Из-за дыма трудно было сказать.
Выстрелы сделались тише, крики прекратились, но возникли новые звуки. Плач, конечно, но также и молитвы, шепот, маленький ребенок звал маму. Я не мог понять, мальчик это или девочка, но вставать и смотреть не собирался. Многие теперь кашляли, наверно, из-за дыма. Кого-то, судя по звукам, рвало. Я слышал английскую и испанскую речь, а также то, что могло оказаться швейцарским французским. Кто-то бормотал на непонятном языке, судя по лицу, выходец из Азии. Понимаю, это неполиткорректно, но повторяю, ради того только, чтобы определить национальность пассажира, я не собирался рисковать и получить пулю от полицейского. Многие стонали явно от боли. Один, вернее, одна, судя по голосу, убеждала человека по имени Джон:
– Дыши, просто дыши.
Я осторожно повернул голову налево и заметил еще одного мертвого. Молодая женщина в розовых брюках для занятий йогой и в черном балахоне с капюшоном. На одной ноге сандалия. Другая – босая. Пуля попала ей в горло, и концы ее длинных светлых волос, собранных в конский хвост, от крови стали клубничного цвета. Рядом с нею неподвижно лежал, раскинувшись, человек с открытыми невидящими глазами. Одну руку он закинул на молодую женщину.
«Знали ли они друг друга? – подумал я сначала, а потом: – Как он погиб».
Его не подстрелили. Я не видел ран. Может быть, сердечный приступ? От потрясения?
Конвейерная лента продолжала двигаться. Поскрипывали шкивы и блоки. Чемоданы, рюкзаки проплывали мимо, описывая круг за кругом.
«Почему никто не выключит конвейер?» – подумал я.
– Кто-нибудь видел стрелявшего?
Задавший этот вопрос стоял прямо передо мной. Я чуть поднял голову и увидел парня в гавайской рубашке. Я видел его и раньше в зоне получения багажа. Странно, как он оказался по эту сторону от конвейера.
– Я ни хрена не видел, – ответил кто-то.
– Наверняка гребаный террорист, – пробормотал человек в гавайской рубашке. – Фанатики хреновы.
– По-моему, это как раз тот, которого застрелили полицейские, – послышался женский голос.
– Нет, – пискнул кто-то еще. – Этот парень был не мусульманин.
– Кто сказал, что стрелок должен быть мусульманин? – прозвучал сердитый женский голос.
– Тихо, – приказал полицейский. – Всем сохранять спокойствие. Помощь уже в пути.
Из переговорного устройства полицейского донесся свист и затем треск. Диспетчер произнес что-то очень быстро, но сообщение сопровождалось такими помехами, что я ничего не понял. Громкоговорители аэропорта напомнили, что не следует оставлять багаж без присмотра, принимать вещи для перевозки от незнакомых лиц, и попросили сообщать о подозрительных действиях сотрудникам безопасности аэропорта. Как ни странно, это вызвало смешки лежавших на полу.
Вдруг стали звонить и пищать сотовые телефоны. Первые сообщения о стрельбе, вероятно, были переданы средствами массовой информации и появились на новостных порталах. Озабоченные люди пытались связаться с друзьями и близкими. Я подумал, что у аэропорта скопилось много людей, которые не могут попасть в здание. К этому времени власти уже наверняка заблокировали входы.
– Не двигаться, – напомнил нам полицейский. Голос звучал пронзительно, как гитара, струны которой натянуты слишком сильно. – Пусть звонят. Сначала надо зачистить эту зону.
– Мой муж ранен, – закричал женский голос. – Помогите ему, пожалуйста.
– Оставайтесь на месте, мадам. Мы делаем все, что в наших силах. Мы…
– Ни хрена вы не делаете, – закричала женщина. – Он тут умирает!
Несколько человек вокруг меня ахнули. Я поднял голову и увидел молодого полицейского, наводившего оружие. Руки у него тряслись.
– Мадам, сейчас же лечь! Лечь на пол!
– Мой муж…
– Лечь на пол, мать твою!
Одни стали говорить этой женщине, чтобы легла, другие – ругать полицию. Женщина всхлипывала, но, видимо, подчинилась, потому что полицейский оружие опустил.
Бизнесмен с дырой в затылке завибрировал. Пол рядом с ним задрожал. Это звонил его телефон, переведенный на вибровызов. Я чувствовал потребность ответить. Телефон погудел еще секунд двадцать и умолк. В переговорных устройствах полицейских снова запищало. Я опять не смог разобрать, что говорилось.
Тут мне пришло в голову, что страх-то совсем прошел. Клубок напряжения, ощущавшийся в животе и тяжелый, как мешок с цементом, исчез. Просто рассосался. Такая стрельба с многочисленными жертвами в последнее время случается часто. Раз в месяц, иногда даже чаще, прерывают программы передач, чтобы сообщить о новом случае. Снова стреляют, снова жертвы. Школы, железнодорожные вокзалы, территории колледжей, кинотеатры, ночные клубы… аэропорты. Помню, как в первый раз услышал слова «укрыться на месте». После теракта на бостонском марафоне полиция, по существу, ввела военное положение и обходила квартиры в поисках террористов. Тогда СМИ сообщали, что жителям приказали укрыться на месте.
Я всегда пытался представить, через что приходится пройти людям в таких ситуациях. Что они думают? Что чувствуют? Теперь я знаю. Я не почувствовал ничего.
Но помочиться по-прежнему хотелось.
Лужа крови, в которой я лежал, стала остывать. Ладони и пальцы были покрыты ею, как кленовым сиропом. Как ни удивительно, из мертвого бизнесмена все еще текла кровь. Она непрерывно сочилась из головы, как из незакрытого крана. Это, наверно, должно бы показаться отвратительным, но мне не казалось. Казалось восхитительным.
На месте теракта появились спасатели. Полицейские собрались с ними в кучку, потом повернулись к нам. У всех было оружие наготове.
– Так, слушайте. Мы сейчас зачистим это помещение. Вас одного за другим обыщут. После обыска встаете и выходите через те двери. Все время выполняете приказы и держите руки над головой.
Я посмотрел в указанном направлении. За стеклом ярко сияло солнце. Погожий выдался денек.
– Без приказа не вставать и не двигаться. Если будете делать, что вам говорят, все закончится гораздо быстрее. Мы понимаем, что вы напуганы. Кто-то из вас ранен. Но мы не можем рисковать, пока не убедимся, что среди вас нет стрелка.
Он не спросил, поняли ли мы, но несколько человек пробормотали что-то, что можно было принять за согласие. Другие застонали от боли, придя в отчаяние при виде спасателей: помощь так близко и тем не менее так далеко.
Полицейские разошлись парами среди лежавших, которых стали обыскивать одного за другим. Один полицейский держит лежащего на мушке, другой обыскивает. Убедившись, что обыскиваемый не стрелок, давали команду встать. Людям, которые самостоятельно встать не могли, помогали. Затем направляли вставшего к двери, где стояли другие полицейские. Каждый из нас уходил из зоны получения багажа, высоко подняв руки над головой, как и было приказано.
Вскоре пришла моя очередь. Я лежал неподвижно, пока полицейский, похлопывая, ощупал мою одежду. Он стоял настолько близко, что я чувствовал исходившее от него тепло и запах одеколона. Его напарник держал наведенный на меня пистолет. Желание помочиться стало почти невыносимым. Закончив, мне велели встать, поднять руки над головой и идти к дверям, где ждали другие полицейские. Так я и сделал.
Они не заметили мой пистолет, подложенный под лысого бизнесмена, из трупа которого все еще сочилась кровь.
Не заметили они и ожога, оставленного дымовой шашкой у меня на пальце, когда я привел ее в действие.
Я поехал домой и напечатал все это, только сейчас закончил. Не знаю, сколько уйдет на это времени, но, думаю, поймут они довольно скоро. Поймут, что стрелок – это я. Может быть, просмотрят записи, сделанные камерой наблюдения, или кто-то сфотографировал меня на сотовый, когда я открыл огонь и когда все еще не было окутано дымом. Может быть, найдут мои отпечатки пальцев на пистолете.
Я сижу здесь, пытаясь понять, что делать дальше.
Выйти на улицу и продолжить начатое.
Или можно дожидаться их, сидя здесь, укрывшись на месте.
Складка в сердце
Чез Бренчли
– Не понимаю, – сказала она, с досадой оглядывая церковное кладбище, – зачем мы всегда так за все держимся. За что бы то ни было. Боже мой, мы даже не можем отпустить своих мертвых.
Я ничего не сказал. Я, целый долгий год пытавшийся удержаться за живых, но потерпевший полную неудачу. У меня в гардеробе была урна с прахом, но я понятия не имел, что с ним делать. Только расстаться с ним не мог.
Роуан[17]… иногда я звал ее моей любимой племянницей, иногда своей крестницей. Ни то, ни другое на самом деле не соответствовало истине, но она была первым ребенком моих старых друзей и была мне дороже кровной родственницы, гораздо дороже веры.
– Хочу, чтобы меня похоронили среди деревьев, – сказала она, – хочу гроб, сплетенный из лозы, и никаких указателей. Просто посадите на могиле дерево и забудьте какое.
– Я мог бы похоронить тебя в море, – бодро произнес я. – Зашить в гамак и положить в ноги пушечное ядро в качестве груза.
– Ты это серьезно?
– Конечно. Для этого мне бы потребовалась лицензия, а насчет гамака я пошутил. В гроб для веса придется положить сталь и бетон, но это возможно. Если захочешь.
У нее было время подумать об этом, пока мы перебирались через перелаз на поле площадью в тридцать шесть гектаров. Она покачала головой:
– Нет. Я не настолько люблю корабли. Или рыбу. Извини, понимаю: я – сплошное разочарование.
– Именно. Тогда, значит, среди деревьев. Не могу обещать, что забуду, где мы тебя посадим, но прослежу, чтобы твои родители не положили под рябиной.
– Это было бы безвкусно, – согласилась она. – Мне, пожалуйста, что-нибудь такое, что вырастет, согнется, станет старым и почтенным. Непригодным для изготовления яхт. Не хочу, чтобы меня спилили и пустили на стройматериалы.
– Жаль. Из тебя получились бы превосходные доски: длинные, прямые, гибкие.
Я, как обычно, выставил в сторону локоть. Она послушно взяла меня под руку, и мы пошли по тяжелому влажному дерну. Между прибрежным утесом и перелазом протоптанной тропинки не было, и по этому коровьему пастбищу мы проходили всякий раз новой дорогой, обходя новые коровьи лепешки и осторожно ступая по старым. Даже и в сапогах. Посередине поля стояла овчарня, мимо которой приходилось проходить, так или иначе. От перелаза к овчарне, от овчарни к морю. Это было естественное, присущее, абсолютное. Данность.
Когда Роуан была маленькой, у овчарни мы останавливались отдохнуть. Она забиралась на каменную стену или пряталась. Мы сочиняли истории про волшебника, оказавшегося в ловушке в одиноко стоявшей башне, и о смелой принцессе, приходившей ему на помощь. Став повзрослее, Роуан присоединялась к здешним ребятишкам и приезжим в шумных играх в салочки, где овчарня всегда бывала «домиком», безопасным местом.
Теперь она выросла, а я уже не в том возрасте, чтобы ее «выручить», и она не станет убегать от моего поцелуя[18].
– Кто-то тут поработал, – положив руку на стену, сказала Роуан почти осуждающе, как будто стена должна оставаться в полуразрушенном состоянии, которое она запомнила.
Овчарня на пастбище для коров не имеет явного назначения и иных врагов, кроме времени. Но все равно.
– Люди, – мягко сказал я. – То и дело какой-нибудь мальчишка захочет узнать, как класть стены. Всегда найдется фермер, который захочет его научить. Вот здесь они и учатся. Коровы трутся своими задами об стену, камни и падают. Иногда бывает, свалят весь угол. Ты видела стену в самом жалком состоянии. Значит, надо было ее поправить. Вот и поправили. – Овец на этой земле нет уж лет сто или более, но овчарня стоит, серые стены на зеленом поле.
Она скептически хмыкнула и прислонилась своими подтянутыми ягодицами к стене, как бы поддаваясь искушению попробовать, не удастся ли столкнуть краеугольный камень.
– Расскажи мне о Брюсе, – сказала она, глядя на горизонт.
– Что тебе рассказать о Брюсе? Ты его всю жизнь знаешь.
– Да, но я была девчонкой, – сказала она, – а он уже пожилым человеком, и… ну, сам знаешь. Вовсе не добрым дедушкой. Он действительно не хотел, чтобы я находилась на лодочном дворе. За мной надо было все время следить из-за инструментов и…
– И я смотрел не на него и думал не о работе, а ему не нравилось ни то, ни другое. И он не хотел оставлять тебя и в коттедже, потому что ты слишком шумела, и опять-таки я смотрел не на него. Дело было не в тебе, а в детях вообще. На твоем месте мог бы быть кто угодно. Ему не нравились и мои друзья.
– Верно. Я не понимала этого в детстве, но потом поняла. И потом он по-прежнему не хотел, чтобы я там бывала.
– А ты все равно приходила, дай тебе бог здоровья.
Она приехала и на его похороны, сама, что, возможно, стало первым ее взрослым поступком. Я собирался сказать это, но она меня опередила:
– Это отравляло жизнь, правда? Он пытался руководить твоей жизнью, и я не понимаю, как ты мог ему это позволить.
Конечно, она не понимала. В двадцать лет она пользовалась такой свободой, какая мне и не снилась. То, что Брюс умер, ничего не меняло.
– Отравляло, может быть, – сказал я. – Но так же говорят о растениях томатов и картофеля просто оттого, что они относятся к тому же семейству, что и паслен. Яд отравляет. Целые цивилизации выстроены на картофеле. Брюс был непрост, но он взял дикого ребенка, из которого мог вырасти подонок, и сделал из меня приличного человека. Приличного, с его точки зрения и с моей тоже. – Моя точка зрения, по совести говоря, была привита им мне и от его точки зрения не отличалась. Он научил меня не только столярному делу и строительству яхт.
– Ты не просто приличный. Ты – есть. Но все равно. Не следовало позволять ему так подчинить себя.
– Милая, я даже не собираюсь притворяться, будто у меня был выбор. Так уж бывает с подчинением. Ты не выбираешь его, не можешь проголосовать против. И остаешься благодарным. Это лучшее из того, что со мной вообще случалось.
– Скорее единственное, что с тобой вообще случалось. Ты жил жизнью, которую он избрал для тебя, и до сих пор так живешь. Его лодочная мастерская, его предприятие. Его коттедж.
– Теперь мой. Он стал распоряжаться моей жизнью, это верно, но тогда она не стоила ничего. Она имела ценность только для него. Он придал ей ценность. Он дал мне все – и, мне кажется, это честно – в обмен на все, что взял.
– Я все равно думаю, что он тебя использовал.
– Конечно, использовал. Я попал к нему в пятнадцать лет. Я был глиной, из которой он мог лепить все, что хотел. Ему было сорок. – Меня до сих пор бросало в дрожь от воспоминания о силе его рук, его воли. – Двадцать пять лет, дорогая, это слишком долгий срок. У меня не было шансов.
– Такая же разница в возрасте между тобой и Джошем, – сказала она, глядя на меня чуть искоса.
– И между мною и тобой. Но ты никогда не была глиной. Мы об этом позаботились. К пятнадцати годам ты была, как заточенная сталь. Что же касается Джоша… Я не знал его в пятнадцатилетнем возрасте. Он явился ко мне уже вполне сформировавшимся человеком. – Ему было полных двадцать лет, как и ей, почему она и проглотила эту ложь, чистосердечно считая ее истиной.
Она кивнула и поднялась с места, чтобы продолжить путь. Протянула мне руку, не желая идти без меня.
– Подожди еще, – сказал я, улыбаясь, и привалился к стене овчарни. – Смеркается. Скоро поднимется шум.
Она поморгала, с опаской глядя в пустое небо.
– О, они все еще здесь?
– Не все. Но в этом году Пасха рано, они не все улетели. Но оставшихся достаточно, чтобы поднять шум.
– О, здорово…
Она села на стену рядом со мной, и мы смотрели на небо, на море, на лодки и на горизонт, пока они не появились.
С октября до апреля на прибрежных утесах и вдали от моря, на крышах церквей и на перемычках над окнами баров, на каждом дереве собираются в огромных количествах скворцы. Днем они разлетаются небольшими стайками в поисках корма, но с заходом солнца собираются, кружатся и выписывают в воздухе удивительные фигуры. «Роятся», этому слову научил меня Брюс. «Шумное небо», когда-то назвала это явление маленькая Роуан. Нам это было на руку: шум в трех измерениях, создаваемый далеко не случайными силами. Белый шум, исходящий в мир, имеющий форму, сущность и название.
Мы следили за его порождением, видели, как небо складывается в полотна, в кривые и углы, во взрывы звука и тени, придававшие на мгновение твердость ветру, как будто намечали его текучие границы.
Человеку свойственно искать осмысленные формы в случайном, придавать значение несущественному. У нас для этого даже есть специальное слово. Мы видим знакомые формы в облаках и называем это явление парейдолией, как будто понимаем его. Как будто тут есть что понимать.
Если я видел лица, одно лицо, повторяющееся снова, снова и снова, – что ж, меня в этом никто не упрекнет. Кроме того, я не чувствовал нужды говорить, что я вижу, пока не спросил ее.
Наконец стало темнеть, и птицы распределились менее плотно, их стаи ныряли так и эдак, разделялись на части. Мы поднялись, Роуан, молча, взяла меня под руку, и мы пошли. Вот и край утеса.
– Осторожно, – сказал я, высвобождая руку и ведя Роуан позади себя. – Совет не предпринял ничего, чтобы сделать эту тропинку безопасней, а утес по-прежнему крошится.
– Конечно крошится. И не перестанет оттого только, что приходской совет считает это неудобным. Или дорогим. Я пойду за тобой след в след. – Она положила обе руки мне на плечи. Когда она была маленькая, мы так спускались: я ставил ее впереди и направлял, держал крепко и думал, как она хрупка и сильна. Она могла пережить все лодки, остававшиеся в моем дворе, а я отлично знал, как хорошо они сделаны.
Мы спускались все ниже и ниже и наконец пришли к месту, где тропинка выходила на пляж. Если это можно назвать пляжем. Больше залитых водой углублений в скалах, чем песка. Больше голой скальной породы, чем чего-либо другого. Во время прилива между стеной утеса и водой – голая скальная порода, которая во время сизигия целиком уходит под воду. Туристы едут к другой стороне залива, вот там широкие пляжи, кафе и магазины. Нашу тропинку вниз изредка находят любители пеших походов, но только самые целеустремленные из них.
Мне это было на руку, потому что в конце пляжа на спорной территории, где река впадает в море, находился мой лодочный двор. Официальный вход с другой стороны, по берегу реки. Тот, кто подходит со стороны пляжа, видит забор из дерева и рифленого железа, который тянется от утеса до самой воды. Ворота сначала можно не заметить, как и весь забор, они сделаны из дерева и железа и выкрашены дегтем. Неброское черное на черном, в пятнах соли.
Тропинка здесь протоптана не лучше, чем на пастбище. Что коровы достигли наверху, то же самое внизу сделали приливы и отливы. Лужи меняли свое положение, море выбрасывало новые водоросли, тогда как старые уносило. Всякий раз даже я ходил по-разному, ступая с песка на камень и снова на песок. Роуан прыгала, чертыхалась и хихикала, поскальзывалась, вскрикивала, наконец, вытащила ногу из сапога, оставив его в трещине между камнями. Отмахивалась от меня, когда я пришел ей на помощь, но затем схватила мою руку. Не могла решить, прижаться ли ко мне, держать ли мою руку подальше от себя или оттолкнуть меня вовсе.
– Сядешь на спину, – безразличным тоном предложил я.
– Хм, да. Пожалуйста…
Сначала я вытащил ее застрявший сапог, пока она, как аист, стояла на одной ноге, затем согнулся, чтобы она смогла забраться мне на спину. Ее ноги торчали вперед на уровне моей талии, и я использовал их как таран, чтобы распахнуть ворота, и внес ее на двор, как королеву.
Мы строим лодки из дерева с помощью ручного инструмента. Тем не менее наш лодочный двор не чужд шуму, который отражается от утеса и уносится в море. Шум в этот вечер стоял исключительный. Один парень, деревянная колотушка и тяжелый лист меди. Он подложил сложенный брезент между этим листом и бетоном, но все равно. Полтора квадратных метра меди запоет, когда по ней стучат.
Запоет также и парень, под собственный ритмический стук. По крайней мере, он отрывает взгляд от работы и видит, что теперь не один.
Японцы, в общем и целом, народ тихий, ценят искусную сидячую работу без применения силы. Одинокий цветок на вазе ваби-саби, три иероглифа, нанесенные кистью, сад с разровненным граблями гравием. Сложенный прямоугольный листок бумаги – не разрезанный, не разорванный – образует стилизованную фигуру: журавль, единорог, лягушка. Кораблик.
В Джоше не было ничего японского и ничего спокойного. К оригами его привела скорее неукротимая энергия, ему требовалось чем-то занять руки. Во время нашей первой беседы – в баре, который также использовался мною как контора – его быстрые проворные пальцы превратили листки цветной бумаги в ряд фигурок: Дарт Вейдер и R2-D2, два совокупляющихся единорога, кошка в коробке. Классическая техника в соединении с популярной культурой порождает стиль столь же странный, сколь и очаровательный. Добавьте сюда инструменты, материалы и пространство. Результат оказался грубоватый. Шумный. Оригами, получившее свободу.
«Судно для путешествия в никуда» – яхта с кливером и гротом, сложенная из листа меди четыре на четыре, а не бумаги. Она уже обошлась мне в один лист как доказательство жизнеспособности концепции, практическим уроком того, как следует сгибать металл. Сейчас Джош работает над этой яхтой. Формально – в свободное от работы время, но у меня и моего юного ученика не только общий рабочий двор, не только общий дом, но и общее небрежное отношение к хронометражу. Иногда мы задерживаемся до середины ночи, трудимся при фонарях, пока не закончим работу. Иногда начинаем в полдень и заканчиваем в три или не доходим до лодочного двора вообще. Сейчас я не смогу отвлечь его от «Судна для путешествия в никуда», даже если и попытаюсь.
Роуан не знает, как относиться к Джошу или к его идее. При других обстоятельствах меня бы позабавила ее настороженная отчужденность, ее неспособность понять, кто из нас более раним, кто кого эксплуатирует. Она видела, как я воспроизвожу сделанное Брюсом – для меня, вместе со мной, – таким образом создавая лишнее звено в цепи, которую я же, возможно, и порвал. Она могла это всецело осуждать. В то же время она могла совершенно не доверять мотивам молодого человека, который вцепляется в более старшего, когда тот в печали менее всего может оказать сопротивление. Она любила меня, защищала меня и гораздо лучше меня – разумеется! – знала, что для меня лучше всего. И это «лучше всего» не включало парня ее возраста, который был более чем вдвое младше меня.
И теперь она находилась здесь, лицом к лицу с тем, каким в реальности был он в коттедже и на лодочном дворе. Угловатая красота и небрежное очарование, безжалостная движущая ею энергия и неожиданно возникающие вокруг нее стены. Она могла бы стать его следующим завоеванием, или он ее, если бы он не занимал неожиданное, необсуждаемое пространство, станину, которую построил Брюс.
Она совершенно не знала, что думать и чувствовать. Мне неприятно было видеть ее в таком смятении, такой запутавшейся там, где она должна была чувствовать себя увереннее всего. Я не мог придумать иного решения, чем то, к которому еще прежде пришел Брюс, прожить с парнем остаток моей жизни и посмотреть, не станет ли это своего рода побудительным аргументом для нее.
Сейчас я посадил ее на перевернутый барабан для кабеля и с угодливым поклоном вручил ей потерянный сапог. Она знала, что Джош смотрит, что занесенная им колотушка замерла в воздухе, что работа стоит.
– Эй, Золушка, – крикнул Джош. – Оставишь туфельку и уедешь?
– Что тебе сказать… Все у меня идет наперекосяк. Он даже не мой прекрасный принц. – Она слегка подчеркнула «мой». Благослови ее господь, она действительно старалась. Она могла осуждать нас обоих, но изо всех сил старалась этого не показать. По крайней мере, ему.
Надев сапог, она подошла посмотреть, как идет работа, и восхититься тем, какими ровными получаются у него сгибы.
– Но поплывет ли она, когда будет готова? Одно время нас учили в школе делать кораблики, но они больше походили на баржи. Они держались на плаву. Их можно было нагрузить бусами и прочим. Но, если перегрузишь, тонули.
– Думаю, эта поплывет, – сказал он. – Суда можно делать хоть из бетона, так что медь подойдет. По-моему, она первым делом превратится в черепаху. Паруса и мачты поднимут центр тяжести, видишь, а киля, чтобы не опрокинулась, нет. Разве что балласт добавить в корпус, но тогда наверняка все равно утонет.
– Хорошо, что в море не пойдет. Или вообще куда-нибудь.
– Это верно.
Он оставил модель на брезенте, встал и потянулся – медленно, основательно, как разбуженная кошка, с порочной неспешностью, и улыбнулся мне через лодочный двор. Весь – практицизм и целеустремленность. Задел при этом Роуан, но это случайно. Если Джош и знал о ее чувствах, то это знание его не тревожило. И не остановило его.
О боже милостивый, он так напоминал мне меня самого. Иногда напоминал слишком сильно. Молодой человек, сознающий свою власть и при этом беспечный, небрежный с нею, желающий отдать ее. Желающий отдать все это в обмен на что? На жизнь, на компаньона, на судно, на родной дом. Все, что я получил от Брюса, я отдал оптом, одной упаковкой. Если только такая упаковка существовала отдельно от нас, и мы пока просто исполняли роли, каждый по очереди произносил свою реплику. Иногда мне казалось, что нас просто использовала какая-то сила, находившаяся вне нас, получившая нужную форму, чтобы удерживаться на месте безымянной неизбежностью. Я был им. Он будет мной. Мы оба будем Брюсом, в конце концов, пеплом в урне. Уроки выучены. Уроки пройдены. Обязанность кого-то другого.
В небе произошло какое-то движение. Сначала я подумал, что это летят поздние скворцы, одновременно поворачивая к ночевке на уступах утеса, и последний свет солнца отражается от их крыльев. Роуан и Джош, сосредоточившись на своего рода неловкой
– Эй, смотрите-ка, смотрите…
Они обернулись и подняли головы как раз в тот момент, когда я охотно взял бы эти слова обратно и сказал бы:
– Нет, не смотрите, вам лучше этого не видеть…
В темноте неба снова невозможно, непреодолимо висело его лицо. Не в том дело, что оно просто скользило по подсвеченному снизу облаку, каждый из нас видел одно и то же. Парейдолия. И каждый из нас знал, чье это лицо. Двое из нас знали этого человека лично. Джош знал его по фотографиям, но этого оказалось достаточно, чтобы придать озадаченную определенность его голосу.
– Это… это… – Он не мог закончить предложение, несмотря на определенность в голосе, и начал новое: – Это что, должно приводить в трепет или как? Вон там было что-то похожее на Брюса?
Джош стоял рядом со мной, хоть я и не видел, как он подошел. Роуан так же внезапно оказалась с другой стороны от меня, взяла меня за руку и прижалась к ней без намека на взрослую стеснительность.
– Правда, – сказала она. – Ведь правда?
Да и нет. Лицо не приводило в трепет. А если и приводило, то не так, как имел в виду Джош. Портрет, как взгляд искоса, выписанный сумерками, облаками и домыслом, но не случайность и существующий не только в наших головах. Если Джош, никогда не видевший Брюса, не сомневался, если Роуан, знавшая и любившая его, не сомневалась, насколько же тверже был уверен я, знавший и любивший его, проживший с ним тридцать лет? Все мы смотрели вверх и видели облака, разорванные ветром, первые бледные звезды в сгущавшемся мраке, и не видели никаких намеков на лицо. Вот так.
– Идемте, ребята. Вы знаете, он не сводил с меня глаз. Разве после смерти должно быть иначе?
Шутка показалась неуместной, как фальшивая нота, но что я мог поделать? Я помедлил, опасливо посмотрел вверх, затем взял каждого из них за плечо и развернул. Иногда необъяснимое слишком велико, чтобы бросить ему вызов, чтобы в нем усомниться и проявить по отношению к нему любопытство. Приходится просто принять реальность этого религиозного опыта и затем уйти.
Трудно было повернуться спиной к нему, но мы могли, по крайней мере, оставить позади море. Буквально в десяти шагах впереди находилась мастерская с приотворенной дверью, в которой уже горел свет.
Со времен моей дикой юности своим домом и убежищем я в первую очередь считал мастерскую, а не коттедж. Я спал в ней чаще, чем в других местах, устроив себе гнездо из одеял, и мои сны отдавали запахом стружек и дизельного топлива. Проснувшись поутру, я заваривал себе кофе на керосиновой печке, точил инструменты на оселке и кричал приветствия друзьям, проезжавшим мимо на моторных лодках вслед за косяками скумбрии и сардин. Все это время я то и дело поглядывал на тропинку: не покажется ли вдалеке коренастая фигура спускающегося на пляж Брюса.
Теперь в мастерской новый пол под новой крышей и нормальный водопровод, есть электричество. Настоящая кровать для Джоша, или для меня, или для нас обоих, когда так и не удается уйти домой. При всем том, в сущности, это все та же мастерская, имеющая все ту же долгую историю. Даже запах керосина до сих пор не выветрился. Возможно, это только кажется, как и далекая фигура, знакомой походкой спускающаяся по тропинке на пляж. Я, пожалуй, нахожу утешение в этих мгновениях, думая, что он по-прежнему следит за моей работой. Особенно когда оборачиваюсь, вглядываюсь и, конечно, его нет. Он по-прежнему мертв, а я все никак не могу в это поверить. Может ли он дать мне лучшее утешение, чем эти случайные напоминания о том, что я действительно могу обходиться без него.
Но сейчас это не утешение. Траур уже закончился, и у меня есть свой подмастерье, и этот поворот головы, который вполне можно принять за намерение отказаться от нас. И здесь же Роуан, вечная колючка, заноза, стена между нами в пространстве, где не должно быть ничего. И теперь в небе его лицо, и оно не означает никакого утешения. Что-то другое, что-то большее, но, по-видимому, не выражение гнева и не предъявление своих прав на собственность или смерть.
Но мы все трое здесь, под моей крышей – моей, теперь моей! – отрезанные от света неба, от его взгляда. Окно мастерской не выходит на стапель и море. В этой стене только дверь. Окно выходит на реку и дорогу.
Как раз когда я заводил их в мастерскую, Джош посмотрел назад, ахнул, извернулся и выскользнул наружу. Я обернулся, хотел догнать его, но меня охватила нерешительность в дверном проеме, где с одной стороны от меня оказалась Роуан, а с другой Джош. Догнать или остаться на месте, он или она? Невозможно выбрать, и потом я подумал, слава богу, что в этом выборе не было необходимости, ибо Джош, едва выйдя, сразу же вернулся.
Он схватил с бетона «Лодку, плывущую в никуда» и крепко держал ее под мышкой.
– Если эта штука на небе означает шторм, – сказал он, смеясь и пожимая плечами, – я не оставлю ее приливу.
Люди так и думают. Все мы. Это то, что делает меня моряком. Вот почему, когда собирается непогода, я рад ста милям воды между собою и ближайшей землей. Потому что опасностью грозит узкая зона, где океан встречается с берегом. Волна зарождается в глубине и ударяет в землю, и помоги вам Боже, если вы оказались между молотом и наковальней. Вот почему мы стоим и смотрим в море, почему строим маяки, волнорезы и пирсы, вот почему в тумане звучат сирены.
Иногда следует взглянуть и в другую сторону. В сторону суши, где все определено, надежно и разумно. Где структуры имеют вес и определенность, где фазы луны не оказывают никакого воздействия, где ветер и дождь должны усердно поработать вместе, чтобы привести к незначительным разрушениям. Где легко забыть, что все – от вершины горы до нижней точки равнины – устроено так, чтобы направить воду и связанные с нею неприятности в море.
Вода течет туда, где ниже. Поэтому мчащаяся река встретится с приливом здесь.
Вероятно, раньше где-то на пустоши возникла естественная запруда, которой никто не замечал: упавшее дерево, накопившиеся наносы. Вероятно, случился погодный катаклизм, дождь лил без конца, дождевой воды перед запрудой скапливалось все больше и больше. Вероятно, вода каким-то странным образом является выражением долготерпения и воли, доброй или злой. Вероятно, Брюс мог сделать так, что вода просто нахлынула. Вся сразу в виде потопа.
Все началось как бормотание, отдаленные раскаты, какой-то разрыв в ткани мира. Дети смотрели на меня, ища ободрения, объяснения, чего угодно. Мне было нечего сказать, я мог лишь вопросительно смотреть на них. Я качал головой и отворачивался к окну.
Снаружи все потемнело, но не настолько, чтобы я не мог видеть, что приближается. Деревня, расположенная вверх по течению речки, светилась огнями, этот маяк каждый вечер указывал нам дорогу к бару, к дому, к ужину и постели. В тот вечер половина из этих огоньков почти одновременно погасла. Продолжали гореть лишь расположенные на более высоких местах, они служили рамой для темноты. Все происходит на краях. На этом месте встречи света и тьмы был кипящий хаос, силуэт движущейся вздымающейся стены, звук, ставший непрерывным, нарастающий рев…
– Уходим, – сказал я. – Сейчас же. Не сюда. – Роуан растерянно повернулась к двери, через которую мы вошли. За ней стоял мой грузовик, ворота, деревня и весь мир. Но половины деревни уже не было, она двигалась в нашу сторону в виде обломков. Ломала дорогу, по которой приближалась.
– Наводнение, – произнес я как можно спокойней, стараясь передать следующую мысль – все кончено, мира, который вы знали, больше нет. Смерть приближается, и она предназначена для нас. – Пойдем по пляжу, поднимемся на утес. Держимся вместе, в этом залог спасения. – Как я ни спешил вывести их наружу, мы почти опоздали. Вода теряет силу, выйдя из узкого русла на широкий пляж у моря, но здесь она встретила ветер и прилив, которым лучше бы никогда не объединять усилия. К этому ни часы, ни календарь не были готовы. Со времени сизигия прошла неделя, до полной воды оставалось три часа, но все равно: слишком высокий прилив нагрянул прежде времени, и к тому времени, когда я с трудом открыл дверь мастерской, он уже заливал стапель. Ветер, штормовой и не предсказанный никакими прогнозами, невероятный и почти невозможный, как и такая погода, был так силен, что едва не отбросил меня обратно в мастерскую.
Ветер сдержал несущуюся стену реки. Прилив ударил в основание этой стены и поднял ее еще выше, воду и обломки, которые она несла с собой и материалом для которых послужила половина деревни. Я стоял на стапеле и видел, как обломки, камни, балки, грязь неслись на высоте человеческого роста к воротам, к грузовику, к мастерской – к нам.
– Чистая сила воли. – Но я не хотел думать об этом.
Я схватил завороженных Роуан и Джоша за руки. Они старались устоять на ветру. Я потянул обоих, и они подчинились и пошли со мной. Немало пришлось приложить усилий, чтобы добраться до калитки. Нас подстегивал страх. Нетрудно было представить, что будет дальше.
Калитка по-прежнему была открыта. Ветер хлопал ею снова и снова. Мне захотелось остановиться и закрыть ее, дать ей шанс пережить сегодняшний вечер.
Но ничто бы не уцелело в этом потопе, и мне для этого пришлось бы выпустить руку одного из молодых людей. Мне важно было спасти их, жавшихся ко мне. Прилив кипел у наших ног, сзади доносились ужасные звуки разрушения, по мере того как наводнение поглощало ворота, затем грузовик и мастерскую.
Внезапно нахлынувшая сзади волна вымочила нас до пояса, на мгновение подхватила Роуан и едва не сбила ее с ног. После этого она стала держаться еще ближе ко мне. Я упорно продвигался вперед, стараясь идти по следам Джоша, которого одной рукой вел перед собой, выступая якорем нашего трио. Эта волна стала, должно быть, последним порывом наводнения. По-прежнему приходилось бороться с ветром и приливом и брести в воде.
Но это было еще не все.
– Идем цепочкой, – прокричал я, стараясь быть услышанным, несмотря на шум ветра, когда мы дошли до начала подъема по тропинке. – Держимся за руки, медленно, осторожно. Прижимаемся к утесу. Джош, ты первый. – Я был в середине, держал их обоих за руки. Тропинка могла осыпаться перед нами, позади нас или прямо под нами. Но если идти, то всем вместе.
Я смотрел, главным образом, себе под ноги и прижимался спиной к утесу, чтобы парусить как можно меньше. Роуан тщательно подражала мне. Но Джош, шедший впереди, все время отступал от утеса, чтобы лучше видеть дорогу. Всякий раз, краем глаза замечая это, я тревожно поднимал голову и тянул его за руку, заставляя вернуться в мнимую безопасность, прижаться к утесу.
Может быть, он становился увереннее, чувствуя, что самое худшее уже позади. Может быть, уже видел конец тропинки на вершине утеса. По крайней мере, он воспротивился и потянул меня на себя.
Я не был готов к этому и сделал слишком широкий шаг к нему.
Я выпустил ее руку. Она была слишком далеко позади и не могла дотянуться до меня. Я почувствовал, как ее пальцы выскользнули из моих.
Я, не поворачивая головы, искал ее руку, потом почувствовал сильную руку рядом со своей.
Сильную, мокрую и холодную, состоящую из соли, ветра и воды, и так сильно отличную от руки Роуан.
Тем не менее знакомую. Не руку Роуан, а руку того, кого не должно было быть здесь. И вообще где-либо.
Мы всегда хотим за что-то держаться. Мы даже не позволяем уйти нашим мертвым.
Иногда мертвые не отпускают нас.
И тогда я посмотрел.
Во мраке я видел вовсе не Роуан, а фигуру, стоявшую между нами. Широкогрудая, ширококостная, она твердо стояла на тропинке. Знакомая, цельная, ошибиться было невозможно. Меня за руку держал мертвец.
Я выждал секунду. Мне нужна была эта секунда, просто чтобы постоять, вернуться, укрыться от ветра, прижавшись к утесу.
И тогда я рванулся прямо через него, через то, что имело эту форму, через соленые брызги и ветер и все остальное. Великая неподвижность, происходящая из движения, как все мы суть, как все вещи суть.
Я слепо и очертя голову бросился к Роуан.
Для этого мне пришлось выпустить руку Джоша.
Любая рассказанная история, в конце концов, есть история о предательстве. Нам, счастливчикам, позволяется выбрать, кого мы предаем.
Если кратчайший момент воистину может длиться вечно, то, честно признаюсь, я не думал, что найду ее. Я думал, ее больше нет: она скрылась с уступа, тропинка осыпалась под ней, или ее просто нет, нет нигде.
Но я наткнулся на ее физическое тело, и на мгновение мы обнялись, едва не упав с уступа. Затем кое-как отчаянно достигли неловкого равновесия, как если бы это был выбор Софи[19], к которому я пришел.
Пришел и не мог пожалеть о нем, когда она прильнула ко мне, мокрая, холодная и дрожащая. Но меня убивало то, что я выпустил руку Джоша. Я посмотрел поверх ее головы, думая, что Брюс, должно быть, забрал того, руку кого я отпустил, я не сомневался, что больше никогда не увижу парня, – и вдруг оказалось, что вот он, вынырнул из тьмы, которая была гуще ночной.
Опять мы зашатались, но устояли. Теперь я обнимал их обоих, и Брюс потерял свое преимущество. Какой бы выбор я ни сделал, остальные были свободны и могли тоже выбирать.
– Все вместе или вообще никто, – сказал я, и на этот раз я поставил Роуан перед собой, положил руки ей на плечи, как бывало прежде, как всегда и должно быть. Джош последовал моему примеру, мне не пришлось его об этом просить. Он положил ладони мне на плечи и стал настолько близко, что я чувствовал его дыхание у себя на шее, несмотря на сильный ветер. Даже в такой опасности он поцеловал меня сзади в шею.
Я слегка подтолкнул Роуан вперед, и так мы прошли остаток тропинки. Как гусеница, шагая одновременно и тесно прижимаясь друг к другу. Наверно, я по-прежнему изо всех сил держал Роуан, надеясь, что Джош будет держаться за меня. Но теперь это не казалось мне предательством. Скорее осознанием. Что-то новое возникло между нами, что-то сдвинулось, я находился столь же в его власти, сколь он в моей.
Выше и выше, шаг за шагом. И вот мы на вершине, и ветер, дующий с моря, уже не помеха, он подталкивает нас к большей безопасности, подальше от края утеса. Даже теперь трудно поверить, что я никого не потерял на тропинке, оставшейся под нами, хотя был момент, когда мне показалось, что я потерял обоих. И теперь я мог обнять их за плечи и повести вперед, смеясь в лицо ночи. У Брюса был шанс, думал я, но он им не воспользовался и…
Я испытывал глупую уверенность в себе, и, конечно, тут-то он и появился снова, когда мы думали, что худшее уже позади. Он всегда любил застать меня врасплох, лишить равновесия, чтобы мог меня поддержать и чтобы я нуждался в его поддержке.
Опять он был штормовой тенью, сплетенной из мрака, ветра и воды. Он явился из ниоткуда и стал перед нами, отрицать его существование было так же невозможно, как смерть, – и затем пошел через коровье пастбище, как будто проводник, указывающий дорогу путникам.
К овчарне, куда, разумеется, мы бы направились в любом случае, чтобы передохнуть, перевести дыхание, сгрудиться в углу, пытаясь осознать, через что только что прошли, укрыться за каменной стеной, на которую наваливается ветер.
Он вел нас, мы следовали за ним. Что же еще нам оставалось, куда еще идти? Не было иной дороги к безопасности, вообще никакой дороги. Если мы его видели, то, по крайней мере, знали, где он стоит.
Кроме того, ветер подталкивал нас, так что мы шли за ним по пятам. Я пробовал упираться ветру, действовать как тормоз для нас троих. Несмотря на это, мы едва не натыкались на него. Мы шли по его следу, и он вел нас именно туда, куда мы хотели. Каждый шаг казался неизбежным, предопределенным, и противиться ему было невозможно.
В овчарне был проем для калитки, но самой калитки не было. Брюс довел нас до него, остановился и повернулся – я чуть было не сказал «обернулся к нам лицом», но шерстяная шапка с отверстием для глаз не позволяла видеть лица.
Мы тоже остановились и затаили дыхание. Даже ветер, казалось, стих на время этого противостояния. Он пошел дальше. Изменил форму. Стал рамой калитки, как бы приглашая:
Как будто вход в церковный двор под крышей, где в прежние времена оставляли покойников, одновременно угроза и обещание.
Калитка была недостаточно широка, чтобы мы могли пройти втроем, как бы тесно ни сгрудились. Он снова хотел навязать мне выбор, и на этот раз помилования не будет. Он заберет того, кого я оставлю снаружи. Он уже испытал меня однажды и знал – мы все знали, – каким будет мое решение.
Может быть, он хотел моего нового ученика.
Но только не сейчас.
Я чувствовал, как напрягся Джош, стоявший рядом со мной. Он видел то же, что и я, и приходил к тем же умозаключениям. Он ждал, что я отстранюсь.
Нет, только не сейчас
На этот раз я сделал иной выбор.
Я отступил от них обоих на шаг назад. Взял их обоих за руки, и не успели они воспротивиться, как соединил их руки. Затем обнял их обеими руками за шеи и подтолкнул вперед.
Роуан и Джош инстинктивно прижались друг к другу. Если кто-то из них и понимал, что я делаю, у них не было времени преодолеть инстинкт и отпрянуть друг от друга. Я толкнул их в проем калитки.
Брюс их не тронул. Я этого и ожидал: он не смог бы. Овчарня была прежде и оставалась теперь «домиком», безопасной зоной, он даже и не попытался преследовать их внутри.
Вместо этого, как вам сказать… Взявшись за руки, мы прошли парами.
Я выставил руку, чтобы прикоснуться к облакоподобному ближайшему столбу этой странной мерцающей рамы, и почувствовал, как мою руку снова схватили те же сильные холодные пальцы, что и прежде. Он снова явился в почти человеческом облике, принял почти тот же размер и форму, что и Брюс.
Если он обладал всей силой ветра и воды, то предпочел ее не использовать. Вероятно, приняв человеческий облик и придав этому облику сходство с Брюсом, насколько это было возможно, он ограничил себя только человеческой силой. Это диктовалось памятью о пребывании в теле смертного человека со всеми его возможностями и ограничениями.
Во всяком случае, я мог противопоставить ему свою телесную силу и не посрамиться. Я мог тянуть его против ветра к обрыву утеса и к тропинке, ведшей на пляж. Возможно, он не противился. Я отказался выбирать между Роуан и Джошем, и он мог растеряться. Мог быть заинтригован. Если он был способен на то или другое, и вообще способен на что-либо, кроме злобы. Я не мог определить, призрак ли он, воссоздан ли он из всех своих прежних свойств и противоречий, не является ли только воспоминанием или внешним видом, каким-то образом сохранившимся в этом мире.
Это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме моей решимости увести его от Роуан и Джоша, из этого мира, если удастся.
Инстинкт побуждает людей, молодых и старых, льнуть друг к другу.
Мы всегда так за все держимся. Мы даже не позволяем уйти своим мертвецам.
Наверно, я рисковал, полагая, что смогу удержать его сейчас, увести его с собой, что у него не хватит ни силы, ни воли уйти от меня.
Теперь я почти бежал, таща его за собой. Если он что-либо думал – если он был способен мыслить, – он, вероятно, решил, что я направляюсь к тропинке и доверю ему поддерживать меня во время спуска по ней.
Только не я. Я подвел его прямо к краю утеса.
Вот и все, что у меня было. Так я хотел спасти Роуан и Джоша, если это вообще было возможно. Отвлечь внимание Брюса на себя и покончить с собой. У меня не было времени на сожаления, на тщательное обдумывание, на прощание. Просто добраться до обрыва, и вниз.
Броситься вместе с ним навстречу ветру, который, казалось, задул сильнее перед нашим падением. Я надеялся, что он… что? Может быть, развалится? Что его части утратят связь между собой и он растворится в воздухе, из которого создан? У меня не было времени подумать, а не то мои намерения могли бы показаться глупыми, безнадежными, нелогичными. Я показался бы себе неудачником.
Как бы то ни было, я и считал себя неудачником. Покойником без надежды вернуться на этот свет, будь то с дурными намерениями или с благими.
Я прыгнул, почти взлетел, почти упал, но…
Он всегда меня спасал. Всегда был моим спасением, всегда выбирал роль спасителя.
Теперь – кто знает отчего? – он выступил в ней снова.
В своей гордыне, силе и зрелости я считал себя таким взрослым, ответственным и знающим. И теперь я вдруг снова стал ребенком, в то время как взрослый держал меня за руку.
Мне казалось, что это я его держу, но оказалось, что он держит мою руку в своей, как бывало всегда. Он взмахнул рукой, подняв меня высоко в воздух, и отбросил от обрыва.
Я сильно ударился об землю и некоторое время не мог вздохнуть. После падения я ничего не видел из-за темноты и ветра. Но вскоре ветер утих. Тогда я смог встать и увидел, что смотреть не на что. Я пошел к овчарне и нашел прижавшихся друг к другу Роуан и Джоша.
Подождал ли он, ушел ли, растворился ли в воздухе? Я не мог этого знать. Знал только, что его нет.
Не оказалось на месте и лодочного двора – я спустился на пляж как только смог. Не осталось и большей части мастерской. Крыша и двери исчезли, уцелели только некоторые стены, но были в таком жалком состоянии, что ремонтировать их не имело смысла. Желания строить снова у меня не было. Мастерская принадлежала Брюсу, а моей побыла всего ничего, и он забрал ее себе. Деревня лежала в развалинах, и моя жизнь тоже.
Правда, у меня была страховка. Брюс застраховал все имущество и незадолго до смерти перевел страховку на мое имя. Он всегда очень заботился о своем, включая и меня. Получив страховку, я купил себе яхту, не такую красивую, как строили мы, но неплохую. Достойную плавания в открытом море.
Коттедж я решил подарить Роуан, если бы она захотела владеть им. Если нет, то Джошу, а если и он не захочет, то деревенскому фонду помощи людям, оказавшимся в бедственном положении, всем моим друзьям и соседям.
Из коттеджа я забрал только пепел Брюса. Из того, что осталось на лодочном дворе, – только оригами, изготовленное Джошем из листа меди, «Судно, которое не поплывет никуда». Побитую и погнутую, негодную для плавания, я возьму эту яхту с собой и увезу далеко-далеко в море, пересыплю в нее пепел Брюса, отдам это все океану и прослежу, как он ее поглотит.
И потом – я не вернусь. По крайней мере, в ближайшее время. Отдам свою судьбу на волю ветра и моря.
«Зал ожидания»
А. К. Бенедикт
Она понятия не имеет, где находится, но, судя по запаху пива, поднимающемуся от ткани под ее лбом, можно предположить, что сидит в баре, опустив лицо на стол. Должно быть, кто-то пригласил ее вечером быстро пропустить по одной, и это «быстро по одной» превратилось, как это обычно и бывает, в долгие десять. Может быть, ей повезло, бар закрылся, но ее оставили в зале. Может быть, ее удерживали против ее воли, хотя бы мгновение.
Она медленно поднимает голову и открывает глаза. Окружающее пошатывается. Да, она сидит за столом в углу заведения на скамье, идущей вдоль стены, перед ней пустая бутылка джина. Голова, однако, ощущается вовсе не как фигурка животного, наполненная сладостями, которую подвесили к потолку и которую одного из присутствующих с завязанными глазами просят разбить палкой. Ее не мучает чувство вины или стыда, нервные окончания никак не дают о себе знать. Если повезло, линии, которыми она подвела глаза, на месте, а не размазались по ее или чьему-то еще лицу.
Все же что-то определенно не так. Она понимает это так же ясно, как помнит собственное имя. Что-то так же нереально, как перегиб соломинки в стакане с коктейлем. Она пока не понимает, что именно. Она даже не уверена, что бывала здесь прежде. Бар, как все бары: в углу понуро опустила ветки рождественская елка, ее украшения выглядят так, будто знавали времена и получше, но, вероятно, на самом деле не знавали; клиенты что-то бормочут, бармен трет что-то тряпкой; дым заполняет помещение, и это подтверждает, что бар уже закрыт и что его владелец закон соблюдает, но не слишком строго – все вышеперечисленное означает, что она может находиться в любом из дублинских баров.
Двое из сидящих за стойкой поворачиваются к ней. Ближайший из них – хмурый вид, бочкообразное туловище – оглядывает ее с головы до ног и глумливо усмехается. Она откидывается на спинку кресла. Другой высок, худ, с очень длинной шеей. Он медленно приближается к ней, как огромная бутылка шампанского.
– Ты слабый человек, Хенрик. Неужели хоть раз нельзя не лезть не в свое дело? – говорит ухмыляющийся.
– Оставь это, Карни, – говорит Хенрик. Он идет тяжело, как будто двигает перед собой тяжесть. – Так ты, значит, очнулась, – говорит он, подойдя к ней, и садится. – Не обращай внимания на Карни. Вечно он с целым миром воюет. – Он улыбается, отчего его лицо начинает походить на смятый носовой платок. – Что, нехорошо тебе?
– Могло быть и хуже. Так ты тут был прошлым вечером? – спрашивает она.
– Я всегда здесь.
– Ты хозяин? Если я что-нибудь сломала, скажи, будь добр. Ну, знаешь, столы, стулья. Закон нарушила. Сердца разбила. Я понятия не имею, как сюда попала.
– Этого никто не знает. – Он невыносимо медленно скрещивает ноги, как скелет Шерон Стоун в замедленной съемке.
За баром начинает гудеть кофемашина.
– Мне нужно кофе, – говорит она. В какой-то момент воспоминания обязательно всплывут, и к тому времени она должна быть в состоянии извиниться, вызвать полицию или бежать.
– Боюсь, пользы от кофе тебе не будет, – говорит он. – Ты сама это чувствуешь в глубине души. – Его рука, то и дело останавливаясь, ползет по столу к ее руке.
Она пытается убрать руку, но та будто к столу приклеилась. Тяжелое похмелье.
– Мы знакомы? – спрашивает она и пытается скрестить пальцы, надеясь, что прошлым вечером они не перешли границ дозволенного. Ее указательный палец подрагивает, но в остальном кисть неподвижна. Ей никогда прежде не бывало так холодно. Вряд ли дело лишь в том, что она выпила слишком много рюмок егермайстера[20].
– Нет, но, надеюсь, будем друзьями. Меня зовут Хенрик. Я – комитет по торжественной встрече возвращающихся на родину.
– Разве в таком комитете обычно только один человек?
– Недавно количество членов сократили. Может быть, хочешь вступить?
– Не люблю организационную деятельность.
Он смотрит на нее, немного склонив голову набок.
– Ты действительно не помнишь, что было, милая?
– Ты не мог бы просто сказать мне, что я натворила, кого обидела и что пила вчера вечером? И тогда я просто пойду домой или на промывание желудка, – говорит она и думает: – Я ему не милая. И вообще никому.
– Дорогу домой найдешь? – спрашивает он.
– Спасибо, но я не настолько пьяна. Как только пойму, где я, домой доберусь. Не могу же я быть так далеко от дома, чтобы не добраться.
– Ты в аэропорту. Бар называется «Зал ожидания».
Ну, да, так далеко она вполне могла оказаться.
– В таком случае я возьму такси.
– Я вызову из бара. Куда везти? Назови адрес, – говорит он.
– … – но слова не идут.
– На каком берегу реки?
Это она должна знать. Она знает, что знает это, но не может даже представить себе свою гостиную.
– И как сказать, для кого я вызываю такси, мисс?
Она снова открывает рот, но не находит слов для ответа. Не может найти в памяти ни имени, ни фамилии. Она даже не помнит, есть ли у нее второе имя, есть ли работа, и если есть, то что это за работа. Как будто она ищет в сумочке что-то, что точно должно в ней быть, но попадаются только старые подушечки мятной жевательной резинки, билеты на фильм, который она не помнит, с оторванными контрольными корешками и флакончик жидкости «типпекс» для замазывания опечаток. И теперь кто-то замазал «типпексом» все, что она знала. В памяти забелены все факты. Она даже не знает, мама кого из участников группы «Манкиз» изобрела «типпекс». Или из «Пост-итс»? По крайней мере, она знает в глубине души, где таится похоть, что у нее нет партнера.
– Не так-то просто, а? – говорит Хенрик.
– Мне что-то подмешали, – говорит она, начиная паниковать. Она даже свое имя не может вспомнить. Что же еще вычеркнуто из памяти? – Мне надо в… как это называется? Здание с такими почти белыми коридорами, там еще дезинфицирующим средством пахнет.
– Больница.
– Вот, точно. Скажите, что меня надо отвезти в больницу.
– Боюсь, сейчас для больницы поздновато, душа моя.
Она пытается встать, но ничего не происходит.
– Это ты? Это ты сделал? – кричит она, но голос звучит так, будто доносится издалека.
– Ш-ш, – успокаивает ее Хенрик. – Не спеши. Никто тут ничего тебе не сделал. Осмотрись хорошенько. Вскоре вспомнишь.
– Слушай, ты не мог бы отвалить?
Он не отваливает.
– Не замечаешь ничего странного в дыме? – спрашивает он.
В баре много дыма, много даже и для времени после закрытия. Так что правила работы бара она все еще помнит. Допустим, такое забывается в последнюю очередь. Кроме того, дым висит не лентами, он плывет по помещению так, будто стремится к конкретной цели. Пахнет не дымом, а хлоркой, кофе, жирными чипсами и пивом. И никто не курит, двери распахнуты, и огонь в камине не горит, так что дыма вообще быть не должно.
– Ты уже почти догадалась, – мягко говорит он с печальным видом. – Присмотрись.
Она смотрит на облачко дыма, проплывающее мимо стола, и вдруг чувствует себя так, будто ее сердце положили в ведро со льдом. В дыму есть лица. Носы, рты, глаза, которые не видят, и конечности, которые двигаются быстро, как страницы блокнота с движущимися картинками. Прозрачные, быстрые, это люди, почти люди, они движутся массой, как туман.
Или призраки.
Она пытается встать, но ноги не слушаются.
– Кто это? – говорит она.
– Не волнуйся, они ничего тебе не сделают.
– Я не об этом спрашиваю.
– Ну, а сама ты как думаешь?
– Довольно с меня этого сократова[21] дерьма, ты отлично знаешь, что я о них думаю.
– Вели своей подружке заткнуться, – кричит Карни, даже не оборачиваясь в их сторону. – Или я сам ее заткну.
– Славное у вас тут местечко, – говорит она. – Говнюки у бара, а драгоценное свободное место занимают призраки. – Она видит, как два призрака поворачивают к ней лица, как будто слыша ее слова, и затем исчезают. – Чего они хотят, в конце концов?
– Выпить перед полетом, выпить после полета, охранники заходят на перерыв помолчать несколько минут, взять бургер с чипсами до прилета сестры… они все здесь по разным причинам, как и мы.
– Мы?
– У них напряженная жизнь. А мы здесь наблюдаем за ними.
Воздух вокруг нее делается плотным, как будто у него есть кожа. Она тянется к своему стакану, теперь она в состоянии двигаться, но движение требует колоссальных усилий, как будто приходится преодолевать сопротивление чего-то невидимого. Ей нужно выпить, чтобы успокоить нервы. Она дотягивается кончиками пальцев до стакана, но они проходят сквозь него.
– Что происходит? – спрашивает она.
– Скоро вспомнишь, – говорит Хенрик. Глаза у него янтарного цвета, как непрозрачное пиво в кружке.
– Что вспомню?
– Как ты умерла.
– О чем ты говоришь? Я не умерла, это те, кто… – Она умолкает. Один из духов, мужчина, наклоняется, берет ее стакан и предплечьем задевает ее. Ей становится еще холоднее прежнего. Дух смотрит прямо ей в глаза, моргает, содрогается и затем вдруг исчезает в дыму. И тут она понимает. Все дело в том, как он посмотрел на нее: она призрак.
Прошло три дня, три дня, на протяжении которых она отталкивала Хенрика, пыталась уйти, но не могла двинуться из своего отгороженного пространства в баре, боролась со смертью и при этом была мертва, отрицала это, плакала над этим, пыталась вспомнить что-то, хоть что-нибудь. Думаете, она, по крайней мере, вспомнит, как умерла? Нет, она просто сидела, глядя в стол, как будто он откроется в коричневую лужу, где она сможет пощекотать воспоминания, будто это форель. Но ничего не вспоминалось. Все это время хихикающая река живых текла мимо, образовывала завихрения. По крайней мере, ей кажется, что прошло три дня, но определить трудно, минуты проносятся так быстро, час на циферблате часов над баром длится столько же, сколько микровыражение[22]. Настенные часы должны бы здесь показывать дни и годы. Такие единицы измерения времени были бы более уместны.
Ей следовало бы крепче держаться за жизнь. Такое копошение должно прекратиться. Она целиком и полностью за то, чтобы провести жизнь в баре, но какой в этом смысл, если невозможно выпить?
– Хенрик, – зовет она.
Хенрик, который, по-видимому, пытается помирить Карни и другого клиента, поворачивается к ней.
– Это, знаешь ли, ничего не меняет, – говорит Карни, и его рот кривится. Хенрик идет к ней. – Ты можешь помочь многим, скольким захочешь, но ее ты все равно подвел. Ты слаб. Ты вода в ее стакане с виски и всегда таким был. В конечном счете, ты сдашься.
Хенрик закрывает глаза и садится рядом с нею.
– О чем это все? – спрашивает она.
– Он хочет кое-что узнать, а я ему не говорю. Выкинь это из головы. Выглядишь немного лучше, – говорит Хенрик. – Ты вызывала у меня опасения. У всех нас.
– Кроме Карни.
– Карни заботится только о самом себе.
– Что это за место? – спрашивает она уже не таким слабым голосом, как прежде. – Ад? Лимб?[23] Валгалла?[24]
– Ты не назвала Царство Небесное, – говорит Хенрик.
– Может, мы и в баре, но это не Царство Небесное. Будь это Царство Небесное, я бы испытывала бо́льшую вину.
– Насколько нам известно, из всего, тобой перечисленного, ближе всего лимб. Никто толком не знает. Нет начальства, сказать, что происходит, некому, только указания передаются ушедшими ушедшим.
– «Ушедшим». То есть жизнь посмотрела на меня и сказала: «Пусть уйдет во время празднования тридцать третьего дня рождения».
Хенрик хлопнул в ладоши. Звук получился странный.
– Помнишь свой возраст – хорошее начало.
– Может быть, все возвращается.
– Дай время. Как бы то ни было, иногда люди возвращаются к жизни, у каждого для этого свои причины.
– Я никогда не вернусь к жизни, – говорит она.
– Браво! – говорит Хенрик. – Насколько мы понимаем, это место в буквальном смысле слова – салон последних шансов.
– Что такое последний шанс?
– Шанс повторить, пережить часть собственной жизни и принять такие решения, которые позволят не умереть, по крайней мере умереть не так рано.
– Что надо делать? – спрашивает она с надеждой.
– Тут непросто, – говорит Хенрик. – Придется вспомнить, кто ты.
– И что потом?
– Люди, которых ты тут видишь вокруг себя, в некотором смысле призраки – они в прошлом. Каждый при жизни бежал к собственной смерти. В какой-то момент твоего прошлого ты оказалась здесь. Твоя задача – ждать и затем оказаться среди миллионов.
– И что тогда?
– Тогда хватай ноги в руки, вложи свой будущий дух в твое же бывшее тело и убеди его не умирать.
– Всего-то, – говорит она, цепляясь за сарказм, как за расщепленное плавающее в море бревно. – Принимая во внимание, что я понятия не имею, на что я похожа, как меня зовут или как двигаться в этой пространственно-временной хрени.
– В таком случае, надо тебя двигать, – говорит Хенрик.
Час, день или год спустя она сумела добраться до середины бара. Каким-то образом знание, что она находится на другой плоскости, ведущей в лихорадочный мир живых, помогает ей двигаться в нем. Через год, день или час она стоит в зале ожидания перед выходом на посадку. Потоки живых сплетаются и расплетаются, как тяжи ДНК. Они закручиваются вокруг нее, и все в них, как один, вздрагивают, когда кто-то прикасается к ней.
Призраки собираются. Их множество. Они стоят у стоек регистрации, стоек предполетного досмотра и в кафе. Головы медленно поворачиваются, призраки смотрят в дым на себя в прошлом. Хенрик говорит, что мертвых находят в местах, через которые проходит много народу, – в музеях, концертных залах, вокзалах. Она никогда не любили аэропорты, ее отталкивала их толчея и суета, но, может быть, в глубине души она знала, что мертвые ждут, что там гораздо больше людей, чем полагали живые.
Она медленно проходит мимо охранников в зал, где продается парфюмерия. Ее призрачному телу тяжел стоящий здесь запах, она как будто проходит через занавеси, состоящие из свисающих сверху бус. О чем она думала? О мужчине. Она говорила с мужчиной. В баре. Воспоминания о нем пропадают, как сведения о рейсах с табло в зале ожидания перед выходом на посадку. Хенрик. Да, точно.
Люди проходят, глядя друг на друга, как будто в масках с широко разинутыми ртами. Их столько же, сколько смешивающихся запахов алкоголя и перегара. Ей надо узнать себя среди них. Это невозможно. Ей никогда не выбраться отсюда. Она оседает на пол и сворачивается в клубок под ногами потоков людей из плоти.
– Разве не говорил я тебе не заходить слишком далеко в первый раз? – говорит Хенрик, когда она подходит. Она снова в баре.
– Говорил, но я тогда забыла. – Ей хочется лечь на скамью, идущую вдоль стены в баре, и заснуть.
– Именно поэтому и не следовало заходить слишком далеко. Бар хранит наши воспоминания, только не спрашивай меня, каким образом. Они как будто консервируются, пропитавшись алкоголем. Если можешь сохранять сознание, это поможет.
Она сосредотачивается на плакате возле барной стойки. Это традиционная ирландская молитва, которую часто можно видеть на полотенцах, табличках на магнитах, которые прикрепляются к холодильникам, и на подкладках для пивных кружек. Вероятно, вы видели такую на пивной кружке в доме у вашей тети – она начинается словами «Да поднимется дорога тебе навстречу» и заканчивается благословением «Да бережет тебя Бог в ямке на своей ладони». На этом плакате последние три слова были неразборчивы, их уничтожили время, солнце или хранящиеся рядом упаковки свиных шкварок.
Хенрик проследил за ее взглядом.
– Вот почему мы называем это заведение «Ямкой». – Он крестится и говорит: – Да хранит нас Бог в ямке своей ладони.
– Я думала, что цель состояла в том, чтобы уйти, – говорит она.
– Нам даровали возможность по-новому пережить часть прошлого, но не знаю, всем ли так повезло. Насколько мы знаем, некоторые переходят прямо к следующей стадии, если таковая имеется. Или никуда вообще не переходят. Находиться в ямке – возможность, благословение.
– Скажи это ему, – говорит она, глядя на идущего в дыму Карни. Живые сторонятся его, как будто он – воздуходувные мехи. Она чувствует их панику, меняющую вкус воздуха, добавляющую привкус железа, как будто рот заполняется кровью. Призраки тоже держатся на расстоянии.
– В чем дело? – спрашивает она.
– Его убили, – говорит Хенрик. – Не спрашивай меня, почему и зачем, и уж, конечно, не спрашивай его, но это то, что им движет, – он хочет найти и убить своего убийцу.
– Но он же призрак. Я видела, с каким трудом ему удалось разбить пивной стакан. Он никого убить не сможет.
– Что ж, это другая сторона благословения, – говорит Хенрик.
– Разве другая сторона благословения – не проклятие? – спрашивает она.
– Можно и так сказать, хотя проклятие ложится и на нас, и на живых. Например, если думаешь, что нашла себя в прошлом, и обнимешь эту найденную женщину, но ошибешься, ты обречешь ее на смерть.
– Вот дерьмо.
– Да, она может умереть прямо тут же или через несколько недель или лет, но до своего срока. И ты угаснешь вместо того, чтобы жить снова. У нас есть возможность выбрать лишь раз. Один шанс.
– Так вот для чего я здесь? Кто же устроил эту игру?
Хенрик пожимает плечами:
– Не знаю. Но таковы правила.
В дыму проходит семья, везя чемоданы на колесиках, затем две женщины, они держатся за руки и целуются: счастливые люди в отпуске, который заканчивается так быстро, что не успеешь моргнуть.
– Пошел ты, – кричит Карни в дым. Ноздри у него раздуваются, он сжимает кулаки. Теперь она понимает, что он чувствует.
После этого она совершает лишь краткие вылазки в аэропорт и сразу возвращается в «Ямку». Атомы воспоминаний соединяются между собой. Теперь она знает, что жила в Дон-Лонайе, что Ширли Бэссей записала три музыкальные заставки к фильмам о Джеймсе Бонде.
И она запомнила свое имя. Сиан.
В тот вечер или в другой она сидит с Хенриком в «Ямке», глядя в поток людей.
– Как я выгляжу? – спрашивает она.
– У тебя, – говорит он, искоса взглянув на нее, – карие глаза, такого цвета, как крепкий портер. И пьянят так же.
Сиан смеется.
– Волосы каштановые со светлыми прядями, у моей жены были такие же. И скулы такие, что ими можно открывать банки фирмы «Батчелорз»[25].
– Ты мало говоришь о жене.
– Верно, – говорит Хенрик и смотрит в сторону. – Не люблю. Мне от нее досталась лишь ангельская доля[26].
Из соседнего отгороженного пространства доносится стон, как будто кто-то корчится от боли.
– Мой выход, – говорит Хенрик. Он встает, затем оборачивается к Сиан: – Хочешь помочь?
Она пожимает плечами. Это все-таки действие.
На соседней скамье – молодая женщина, только что превратившаяся в призрак, ей лет двадцать пять, она скулит, обхватив колени и раскачиваясь взад-вперед.
– Все в порядке, все в порядке, – говорит Хенрик.
Сиан удерживается, чтобы не сказать, что на самом деле не все в порядке.
Молодая женщина смотрит на Хенрика, затем поворачивается к Сиан, голубые глаза широко раскрыты, зрачки медленно расширяются. Как будто она знает Сиан. Уже знает. Она сотрясается от рыданий, и Сиан ищет в себе силы, чтобы обнять ее. Ее глаза закрываются.
– В минуту нужды лишь скажи, и мы окажемся рядом, – тихо говорит Хенрик и уводит Сиан.
На следующий день эта молодая женщина уже настороже, она оглядывает бар. Заметив Сиан, она едва заметно улыбается. Сиан проходит к ней от барной стойки и садится рядом, а Хенрик начинает медленно рассказывать о «Ямке», об аэропорте и о происходящих в нем поисках. Слова проплывают мимо Сиан, пока она рассматривает женщину: облегающие джинсы, футболку на два размера больше нужного с групповым портретом «Флейминг-Липс»[27], волосы, выбритые по бокам головы, и со взлохмаченной челкой. Сиан повезло, она вспоминает имя этой женщины: Марта.
– Есть у тебя мудрые слова, Сиан? – спрашивает Хенрик.
– Что? – говорит Сиан.
– Какой-нибудь мудрый совет для Марты. Ты недавно прошла через то же.
– Вряд ли меня стоит об этом спрашивать. Я свое имя лишь недавно вспомнила.
Марта смотрит себе на колени, она как будто разочарована.
– Могу сказать тебе одно, – быстро говорит Сиан. – Живые кажутся страшными, но они сами по какой-то причине нас боятся. Но мы не для того являемся, чтобы причинить им вред. – Сиан смотрит на Карни. – Правда, не все.
– Но вред причинить можем, – говорит Хенрик. – Обознавшись, мы обрекаем человека на раннюю смерть. Они инстинктивно это чувствуют. Живые донимают своими явлениями мертвых, а мертвые – живых. Так было всегда.
– Что ж, разбудить под такую музыку мертвых – недурная идея, – тихо говорит Марта. Ее сарказм освежает, как первая пинта пива под конец дня.
– Оставляю это занятие тебе, – говорит Хенрик и медленно идет в угол, где Карни припер к стене призрака-гитариста. Карни предостерегающе выставляет руку перед Хенриком. Тот пятится.
– Кто это? – спрашивает Марта, ее пальцы становятся подобны когтям и пытаются ухватиться за край скамьи.
– Это Карни. Несчастный человек. Но здесь много хороших людей. Тут царит дух зала ожидания. Были бы мы живы, раздавали бы конфеты. Но я могу поделиться только историями, да и тех немного.
– Почему бы нет? – говорит Марта, смотрит на меня, и между нами пробегает ток прошедшего и будущего.
– Не знаю, как я жила и как умерла, – говорит Сиан. – По словам Хенрика, в момент смерти из-за травмы возможна потеря памяти. Так что, мне кажется, я умерла нехорошо.
– А кто хорошо-то? – спрашивает Марта.
– Джоан Кроуфорд[28]. По-видимому, ее экономка помолилась за нее, и Джоан закричала: «К черту! Не смей просить, чтобы бог помогал мне!» Не спрашивай, откуда я это знаю. Я и не знала, что помню это.
– Последние слова, сказанные Боуги своей жене Баколл[29]: «До свидания крошка, возвращайся скорей».
– Ну, разве не здорово знать кого-то так же, как они знали друг друга? И чтобы тебя знали так же.
– Конечно, здорово, – говорит Марта.
Они повсюду ходят вместе: по залу ожидания перед выходом на посадку и даже по залу прибытия. Сидят, молча рассматривают призраков живых. Разговаривают часами по мере того, как возвращаются тонкие пленки памяти. Говорят об ушедшей кошке Сиан, о Патриции Вентворт[30], о каникулах в горах Шотландии, проведенных ею вместе со своей первой подругой, об одежде, оставленной в сушильном шкафу. Иногда они ходят искать самих себя или смотреть, как это делают другие, и тогда это напоминает телепередачу «Жди меня». Однажды они сидят на скамье у стойки регистрации, и вдруг призрак вскрикивает от радости и, раскрыв объятия, бросается за проходящей женщиной. Та оборачивается. Это не один и тот же человек. Сиан вскрикивает, но призрак уже опустился на живую, как сумерки. Призрак и женщина отшатываются друг от друга, одновременно восклицают, и некоторое время ничего не происходит. Потом женщина хватает себя за левое предплечье и падает замертво.
Сиан и Марта сидят молча. Риск слишком велик. Они не могут расстаться друг с другом ради того, чтобы рискнуть. Как бы то ни было, теперь, когда они нашли друг друга, важность их встречи убывает. Марта поворачивается к Сиан и подается вперед. Их губы не соприкасаются, они и не могут здесь соприкоснуться, но они промахиваются в одном и том же пространстве, и для настоящего момента это почти хорошо.
После этого они много раз так почти целуются. Они почти целуются в отгороженном пространстве бара, где сидит Сиан, когда появляется Карни.
– Вот он, вот эта ж… – говорит он, указывая в дым. Его лицо стягивается в красный узел.
– О ком он говорит? – шепчет Марта.
– О своем убийце, так я думаю, – говорит Сиан, вставая.
Карни ходит по бару за облаком дыма. Напряжение в баре нарастает. Сиан подходит к Карни.
– Оставь, Карни, – тихо говорит Хенрик. – Говоришь мне не лезть не в свое дело, может, и тебе не стоит?
– Он убил меня. Задушил своими руками, отправил меня сюда. Это мое дело, – говорит Карни, глядя на крупного мужчину, которого оттеснил от пролетающих живых. Этот мужчина поворачивается в сторону выхода, но Карни уже перед ним. Куда бы этот мужчина ни двинулся, Карни везде. Карни тянется к его горлу.
– Может, ты тоже виноват. Ты об этом подумал? – говорит Сиан. Она не знает, как это у нее получается, но она движется быстрее Карни.
– Вали отсюда к своей подружке, – говорит Карни, поворачиваясь к Сиан.
– Может, ты здесь, чтобы иметь возможность вернуться и все поправить. Просто вернуться и изменить одну вещь, и сроки сдвинутся. У тебя один шанс, и ты впустую израсходуешь его на этого типа. – Краем глаза она видит, как крупный мужчина удаляется, страх растягивает его лицо в крик.
– Он
– Если бы у меня был шанс прожить часть жизни заново, то да, позволила бы, – говорит Сиан. – Я бы переиграла ее, изменила бы конец.
– Я переиграю, – рявкает Карни. – Я переиграю смерть этого убийцы, умирая снова и снова.
– Боюсь, что нет, – говорит Хенрик из-за плеча Сиан.
Карни смотрит по сторонам. Намеченная им жертва исчезла.
– Ты лишила меня шанса, – говорит он, обращаясь к Сиан, и его лицо перекашивается. – И ты за это заплатишь.
– Призрак ведь не может убить другого призрака, верно? – спрашивает Сиан.
Хенрик молчит.
Он, Сиан и Марта ходят по аэропорту после полуночи. Магазины и стойки регистрации закрыты, слышен только храп живых, спящих на чемоданах. Они побегут в очередь при объявлении рейса, но пока в аэропорте царит покой.
– Правильно ли я понимаю, что могу не беспокоиться о нем, пока не найду себя живую?
– Необязательно. Мне кажется, лучше всего найти себя среди живых как можно скорее, – говорит Хенрик. – И потом держаться от этого аэропорта подальше.
– Так, значит, есть способ, – говорит Марта. – Но как, ведь мы не можем даже прикоснуться.
– Мало кто из мертвых знает об этом. Я даже не уверен, что это так. Вряд ли скажу тебе или кому-то другому, даже если меня будут умолять, – говорит Хенрик. – Не хочу отягчать этим свою совесть. – Его голос – сплошная боль и углы.
Они идут дальше молча и проходят мимо семьи, сгрудившейся на скамье. Все храпят, храп похож на хрюканье свиней.
– Так есть все же способ прикоснуться? – говорит Марта, своим мизинцем едва не прикасаясь к моему.
Мы обе смотрим на Хенрика. Он вздыхает.
– Со временем, как только приспособитесь к движению в другом измерении и к воздействию на живых, вы станете сильнее в этом отношении. Это не прикосновение, как вы помните, но столь же хорошо. – Он морщится и закрывает глаза, как бы отталкивая воспоминание.
– Ты сказал, что не хочешь отягчать этим «столь же хорошо» свою совесть, – говорит Сиан. – Это имеет какое-то отношение к твоей жене? К твоей ангельской доле?
– Что это за ангельская доля? – спрашивает Марта.
– Это небольшой процент алкоголя, который испаряется из бочки, – говорит Хенрик.
– И ты так называешь свою жену, потому что… – говорит Сиан.
– Потому что она ушла. Потому что мне не хватило храбрости последовать за ней. А теперь, пожалуйста, – говорит Хенрик. В глазах у него стоят слезы. – Я пытался помочь вам. Оставьте меня. Держитесь подальше от Карни. Уходите отсюда. Злость – единственное, что им движет, и вы лишили его способа отомстить. Он будет искать другой. И я не знаю, смогу ли удержать его. – Хенрик поспешно уходит.
– Не надо было давить на него, – говорит Сиан.
– Мы обе давили, – отвечает Марта.
Всякий раз при встрече Карни говорит им колкости. Подходит близко и стоит. Смотрит. Нижняя челюсть ходит вперед-назад, как будто во рту жвачка.
– Развлекайтесь, пока можете, – говорит он. – Я всегда буду здесь.
Хенрик подходит бочком. В глаза не смотрит. Кажется, он побледнел и даже похудел.
– Он знает, – говорит он. – Он знает способ. Он копит силы, но вы должны найти свои тела.
Они после этого избегают «Ямку», возвращаются туда лишь для того, чтобы освежить воспоминания. Чем больше они узнают о себе, тем вероятней найти свои живые тела, медленно плывущие по залу аэропорта. Карни провожает эти тела взглядом. Сиан и Марта слышат его свист даже тогда, когда его не видят. Чувствуют запах пива, исходящий от него вместо одеколона, табачного перегара и спермы. Запах, который сопровождает его даже после смерти.
Пробираясь в толпе, они видят лица тысяч женщин, Марта ищет Сиан, а Сиан Марту, каждая знает лицо другой лучше, чем свое собственное. Затем однажды Марта поворачивается к Сиан, и на ее лице видна борьба микровыражений.
– Что? – спрашивает Сиан.
– Ты вон там, – говорит Марта, показывая в сторону киоска, где женщина покупает белый шерстяной шарф.
– Это я? – говорит Сиан. Она не может вспомнить женщину, но воспоминание о шарфе кружит возле нее. Он был теплый и немного колючий, как ногти на шее.
– Иди, быстро, – говорит Марта, отталкивая Сиан. – И не возвращайся.
Сиан подходит к женщине с каштановыми волосами и твердым взглядом. Женщина открывает рот, наступает момент узнавания и печали. Сиан раскрывает объятия и входит в свое тело.
Требуется некоторое время, чтобы найти место внутри Сиан. Ее призрак пытается, извиваясь по-змеиному, проникнуть в ее мысли, но они заняты работой, она придумывает вопросы для телевизионных викторин и сочиняет домыслы о петардах, а вечера заняты спиртным и любовниками. Трудно ограничиваться «Ямкой» и тем, что там происходит. Призрак живого может чувствовать, что воспоминания уходят. Она пытается заставить себя написать слова «Марта», «Хенрик» и «Карни», но они появляются только во снах. Вскоре между будущей и прошлой Сиан почти не остается места, остается только пространство, где может поместиться память.
Сиан, впрочем, носит с собой определенные вещи. Откуда-то у нее появилась любовь к одному ирландскому благословению и мания преследования. Почему-то теперь она не хочет летать. Ездит только поездом, автобусом или на корабле. Друзья не знают, отчего в ней произошли такие перемены, не знает и она сама, знает только, что ни за что не приблизится к залу ожидания перед выходом на посадку и что в сердце у нее пустота.
Через день, неделю или год сестра Сиан, Ивон, собирается прилететь на Рождество из Нью-Йорка.
– Встреть меня, пожалуйста, – говорит Ивон по телефону. – На такси дорого.
– Ты шутишь? Это тебе-то с твоими долларами? Ты же зарабатываешь.
– Говоришь, прямо как отец.
– Ох.
И вот Сиан встречает сестру в аэропорту. Не нашлось благовидного предлога отказать. Кроме того, в зал ожидания перед выходом на посадку ей идти ни к чему.
Сиан сидит, шарф защищает ее от сквозняка, дующего от автоматических дверей. Она греет руки об огромную чашку кофе – заказала имбирный латте. Рождество же, в конце концов. Она поднимает взгляд и видит мужчину, который пристально смотрит на нее. Он невысок, но широкоплеч. Холодок, не имеющий ничего общего со сквозняком, проходит у нее по позвоночнику, как будто на ней расстегивают молнию. Она туже затягивает на себе шарф.
Он медленно подходит ближе. Чашка выскальзывает из пальцев, кофе заливает все – она понимает, что видит сквозь него. Другие люди двигаются рядом, не видя, не замечая его, но он идет к ней. Она это знает. Она не знает, откуда она это знает, но она знает.
Она вскакивает на ноги, отталкивает с дороги стул и, спотыкаясь, выбегает из кафе. Оглядывается, чтобы понять, где он, и видит, что он догоняет. Есть в нем что-то знакомое. В его ухмылке.
Она, запыхавшись, подбегает к справочному бюро.
– Помогите мне, пожалуйста. Меня преследуют. Мне угрожает опасность.
– Не так быстро, мадам, – говорит ей гладкокожая ухоженная женщина, сидящая за столом. – Кто вас преследует?
Сиан указывает на мужчину, медленно идущего к ней.
Женщина, имя которой Риэнон, это указано на нагрудном значке, улыбается ей, ее глаза холодны, как воды реки Лифи.
– Там нет никого, мадам. – Ее нарисованные брови образуют перевернутые буквы V.
Сиан отворачивается. Он уже рядом, в нескольких дюймах от нее. Она чувствует его запах, смесь виски, табака и тлена.
– Я говорил Хенрику, что он слаб, и я сказал, что ты заплатишь, – говорит он и тянется к ней руками.
– Нет, – говорит чей-то еще голос.
За ним стоит молодая женщина. Ее руки у него на шее, ее сухожилия натянуты, глаза закрыты. Она сдавливает ему шею, оттаскивая его назад, от Сиан.
– Как тебе это удается? – с невероятным трудом выплевывая каждое слово, говорит он.
– Хенрик, – говорит женщина, – сказал, что должен сделать что-то, чтобы искупить все это.
Сердце Сиан сжимается и расширяется, как будто дышит.
– Я тебя знаю, – говорит она.
– Знаешь, – говорит Марта. – А я знаю тебя.
Мужчина, Карни, держась за горло, валится на пол. Он пульсирует, как бракованная лампочка.
– У нас мало времени, – Марта тоже пульсирует.
Сиан подходит к ней.
– Нет, мы не можем, – говорит Марта, отступая, но Сиан быстрее ее. Их пальцы соприкасаются, губы соединяются в поцелуе, и на мгновение Сиан обнимает Марту.
– Скорее возвращайся, – говорит Марта.
Сиан открывает глаза. Марта и Карни исчезли, она в самой гуще потока людей, живых и мертвых, и она совершенно одна.
Вернувшись домой, Сиан все это записывает. Все. Не на компьютере, но на листах бумаги, которые сможет прижать к себе и прочесть, когда воспоминания померкнут. А когда чернила выцветут, она напишет все это снова. Она пишет факты о петардах, сочиняет вопросы для идиотов, но понимает, что знает мало. Иногда она сидит в «Ямке», наблюдая за неизлечимо медленным Стиксом мертвых, ожидая того, что ждет ее в засаде. Она не знает, много ли ей осталось. Может быть, Марта каким-то образом будет там. Может быть, она уже здесь. Да хранит она ее в «Ямке». Да хранит она ее в ямке на своей ладони.
Коллекция Солтера
Брайан Лили
Когда вы входите в рощу древних деревьев, которые выше обычных и закрывают небо своими плотно переплетенными ветвями, разве величественные тени леса, тишина этого места и ужасный мрак обреченной пещеры не поразят вас присутствием божества?
Алиса молча провела мистера Коля и тележку, с которой он никогда не расставался, по хранилищам и извилистым коридорам в крыле Особых коллекций. Они миновали несколько дипломников с затуманенными после долгого чтения глазами, прошли мимо Терри с третьего этажа, деловито вытаскивавшей пожелтевшие карты топографической съемки из огромного ящика коллекции Макинтайра. Увидев, кого сопровождает Алиса, Терри закатила глаза.
Всякий, работавший в библиотеке, мог рассказать хотя бы по одной истории о мистере Коле. Этот странный тип всегда ходил в черном костюме-тройке, в черных теннисных тапочках, с прищуренными глазами подо лбом с такими глубокими морщинами, что их можно было принять за разломы, и таким выражением лица, как будто он только что попробовал что-то тошнотворное. Он имел печальную известность человека, который никогда не смотрит на того, к кому соблаговолит обратиться, и обладателя социальных навыков насекомого. При всех этих отталкивающих чертах Коль прославился тем, что мог починить почти что угодно, почему Алиса и позвала его.
Они дошли до помещения, где хранилась коллекция Солтера. Алиса провела картой перед считывающим устройством, набрала нужный цифровой код и провела Коля в темный коридор. Через мгновение он со своей тележкой исчез в пахнущей плесенью черноте. Помигав, автоматически включились лампы, и стало видно лицо розовощекого охотника в окружении сосен, пристально смотрящего с картины, висящей напротив входа. Алиса проработала в библиотеке почти три года, но, несмотря на это, картина всякий раз пугала ее.
– Привет, мистер Солтер.
Алиса указала налево, в кольцеобразный мраморный коридор, вдоль стен которого тянулись книжные полки и полки, уставленные аккуратно маркированными коробками. Рядом с дверью стоял открытый ларь с бумагами, доставленными из поместья Солтер неделю назад, с которыми Алиса постепенно знакомилась.
– Комната для прослушивания…
– Знаю…
Открывая дверь комнаты для прослушивания, Алиса взглянула на наручные часы. Она не могла поверить, что еще не было и половины девятого. После этого ей придется выпить тройной капучино в кафе, расположенном в вестибюле.
Коль ахнул. Можно было подумать, что он только что оказался на месте преступления, где стены забрызганы кровью, но здесь все было именно так, как Алиса оставила двадцатью минутами ранее: пустая комната с белыми оштукатуренными стенами, два дубовых стола, четыре дубовых стула и корзинка устаревших наушников на полке. Единственная необычная вещь – небольшая коричневая трубка на полу, по-видимому, треснувшая посередине.
Это последнее обстоятельство и заставило Коля ахнуть. Он буквально бросился на пол, чтобы рассмотреть трещину.
– Вот в таком виде я ее и обнаружила, – сказала Алиса. – Я решила ничего не делать, потому…
– Тихо! – рявкнул Коль. Он стал на колени, подтянул поближе тележку и из кучи всякой всячины на ее нижних полках достал пару перчаток и картонную коробочку.
– Я бы попросила вас следить за тоном, каким вы говорите, – не сдержавшись, сказала Алиса.
Коль фыркнул:
– Может быть, если б вы меньше следили за тоном и тратили больше времени на заботу о вверенных вам экспонатах, не было бы нужды в этом неприятном общении. – Он надел перчатки и осторожно потыкал чем-то вроде вязального крючка в растрескавшуюся область цилиндра.
– Я не имею к этому никакого отношения и не одобряю этот намек. Я лишь открыла коллекцию цилиндров для профессора Хастингса и его студентов. К тому же их тут не было уж несколько недель.
Коль, что-то искавший в своей тележке, остановился и со своего места на полу посмотрел Алисе в глаза, отчего ей стало не по себе.
– Хотите сказать в таком случае, что одна из древних цилиндровых записей сама себя выпустила из запертого футляра, каким-то образом закатилась в эту комнату и здесь разбилась на полу?
– Нет, я вовсе не это вам говорю.
Коль сделал глубокий вдох.
– Во всяком случае, я бы попросил вас воздержаться от высказываний на те несколько минут, что я попытаюсь разобраться с повреждениями.
Алиса вздохнула, стараясь удержаться от высказывания всего того, что просилось ей на язык в настоящий момент.
– Я буду в зале, – наконец сказала она, повернулась на каблуке и ушла прежде, чем этот ублюдок успел ответить.
Она не просто разозлилась на этого напыщенного гнома. Ничего из этого вообще не должно было случиться, и точка. Чтобы хотя бы взглянуть на один из этих восковых цилиндров, желающий должен был получить письменное разрешение музыковедческого отдела и оставить свое водительское удостоверение у нее на столе. Алиса отвела бы этого человека сюда лично, воспользовалась бы двумя разными картами-ключами и цифровым паролем для открывания нужной клетки. В довершение всего, профессор Хастингс (который, по существу, и представлял собой отдел музыковедения) всегда посылал одного из своих дипломников приглядывать за всяким, получившим доступ к аудио-коллекции. Правдоподобного объяснения того, как кто-то мог проникнуть в хранилище без ее ведома, просто не существовало.
Впрочем, все это не имело никакого значения.
Иногда, особенно по утрам, когда она не успевала как следует накачаться кофе, роль хранителя воспринималась Алисой как отбытие долгого срока заключения в тюрьме, когда все ее преступления давно забыты, а до освобождения еще очень и очень далеко.
Автоматически включившиеся лампы в хранилище носителей аудиозаписей мигали даже дольше, чем в кольцеобразном коридоре, и Алисе показалось, что лампы перегорят – идеальный финал для такого чудесного утра. Но не успела она со злости топнуть ногой, некоторые старые лампы со стоном все же зажглись, осветив большие клетки-хранилища, в которые можно было входить с одной стороны комнаты, и то неясное, что находилось в их тени.
Аудиозаписи в разных форматах из частной коллекции Итона Солтера занимали бо́льшую часть клеток – в одной хранились заключенные в ацетат целлюлозы плоские диски для первой поступившей в продажу звукозаписывающей машины. Две клетки заполняли граммофонные записи и несколько оригинальных моделей граммофонов. Но истинная жемчужина коллекции помещалась в клетке, расположенной дальше всего от входа, – восковые цилиндры.
Алиса набрала последовательность цифр и открыла дверь, почувствовав зубами скрип металлических петель, потянула за шнур выключателя и осмотрела комнату: все ли в порядке. Слева от нее на трех полках располагались цилиндровые проигрыватели и звукозаписывающие устройства – оригинальные Белл-Лабз-Графофоун конца 1880-х годов и три модели Эдисона примерно начала двадцатого века.
Все остальное пространство здесь занимали несколько старинных шкафов, некоторые стояли в два яруса. Алиса открыла первый шкаф, осмотрела его содержимое и при слабом освещении, прищурившись, прочла надписи от руки на ярлычках. Три полки в этом шкафу занимали три десятка картонных трубок на осях, в каждой находился коричневый восковой цилиндр со звукозаписями. Судя по водяным пятнам на покоробившемся картоне, одни сохранились лучше, другие хуже. В первом шкафу хранились преимущественно музыкальные записи, популярные во времена Солтера, в том числе в исполнении «Джорджа Дж. Гаскина и его Манхасеттского квартета».
Все цилиндры в этом шкафу были на месте. То же относилось к шкафам с номерами от второго до шестого – все на своем месте, пустых футляров или осей нет. Алиса открыла последний шкаф, седьмой, и в задней части второй полки сразу заметила ось без цилиндра, которая бросалась в глаза, как отсутствующий передний зуб. Алиса кивнула себе:
– Победитель определился.
Алиса провела пальцем по схеме на внутренней поверхности дверцы шкафа, отражавшей расположение единиц хранения, и нашла отсутствующую вещь – она имела ярлык «Инвентарь города Уайт-Хилл, 11 октября, 1899 года», написанный угловатым почерком Солтера. Она не могла сразу вспомнить, какая именно запись была на этом цилиндре, хотя во время оцифровки ее, должно быть, слышала. Алиса испытала облегчение – сломавшийся цилиндр нес на себе одну из личных записей. Беречь следовало, конечно, всякий уцелевший восковой носитель, но, прослушав несколько монологов Солтера, Алиса не считала утрату этого цилиндра большой потерей для человечества.
Ко времени возвращения Алисы мистер Коль все еще находился в комнате для прослушиваний. Он с пинцетом в руке расположился за одним из столов перед увеличительным стеклом со включенной подсветкой.
– Спасти удастся? – спросила она, вполне понимая, что починить цилиндр невозможно.
Коль повернулся на стуле.
– Это замечательная находка, – сказал он, широко раскрыв глаза.
– Что вы хотите сказать?
– Смотрите – под растрескавшимся наружным слоем скрывается другая запись.
– Что? – Алиса бросилась к столу. Коль удалил добрую треть поврежденного воска, выложив каждый его кусочек на подушечку из синей ваты. Под этим слоем воска была другая грязно-серая запись, казавшаяся сделанной недавно.
– Удивительно, – сказала Алиса, забыв свою досаду перед этой воистину интересной находкой, обнаруженной в библиотеке. – Наружный цилиндр, должно быть, пришлось соскоблить полностью, чтобы поместить этот внутри его.
– Весьма впечатляющая работа, – сказал Коль.
– Слушайте, давайте послушаем запись, а потом я позову профессора Хастингса, – неожиданно для себя самой сказала Алиса.
Коль, столь же удивленный, кивнул:
– Давайте.
Алиса распаковала археофон и, не теряя времени, откалибровала его для загадочного цилиндра. К нему подошла одна из стандартных осей прибора, балансировки вращения почти не потребовалось. Алиса указала, что запись должна быть помещена в файл типа WAV, подув, отбросила с лица выбившуюся прядь волос и повернулась к Колю.
– Вроде бы готово, – сказала она.
Мистер Коль поднял брови.
Алиса включила прибор и не убирала руку от регулятора скорости. Цилинд стал вращаться на оси археофона. Несколько секунд было слышно лишь шипение, потом стала воспроизводиться запись.
Коль широко раскрыл глаза. Он не мог поверить.
Не успев остановить себя, Алиса потянулась и выключила прибор. В комнате эхом отдавалось то, что они только что слышали.
– Что это такое было, черт возьми? – сказала Алиса. – Неужели голос Солтера? На каком языке он говорил? И что это за… сопровождающие звуки?
Коль выглядел так, будто только что получил пощечину. Не говоря ни слова, он стал собирать свои инструменты и складывать на тележку.
– Это нереально, ведь правда? – сказала Алиса. – Невозможно. – Она могла поклясться, что пахло дымом, но археофон не перегрелся, и цилиндр, невинно насаженный на ось, оставался неповрежденным.
– Понятия не имею, что мы слушали, но предлагаю, чтобы с этим разбирался кто-нибудь другой.
– Это собаки? Как будто собаки напали на кого-то, верно?
– Довольно, женщина! – сказал мистер Коль, поднимая палец. – Пожалуйста, выведите меня отсюда. Сейчас же.
После обеда Алиса помогала Конни подобрать материал по сложному запросу для отдела классической филологии. Алиса не упоминала о восковом цилиндре, а Конни была слишком озабочена, чтобы думать о чем-либо, кроме того, что нескольких номеров журнала «Хеспирия»[31] не оказалось на той полке, где они должны были стоять. Примерно в половине четвертого Конни решилась вернуться в хранилище, чтобы поискать эти номера в последний раз, а Алиса тотчас подняла трубку настольного телефона. Рафаэль ответил через несколько гудков:
– Служба безопасности, Фуэнтес.
– Нашли что-нибудь? – спросила Алиса.
– И вам тоже привет, мисс.
– Извините.
– Не беда, – рассмеялся Рафаэль. – Я проверил журнал выдачи ключевых карт для входа в крыло Особых коллекций. Со вчерашнего вечера после десяти часов и примерно до половины восьмого сегодня утром, когда вы взяли карту, ничего не зарегистрировано. Если кто-то и воспользовался отмычкой, это все равно было бы отражено в журнале.
– Ну а видеозаписи камер наблюдения?
– Как я и сказал, вчера после десяти дверь Особых коллекций никто не открывал. Не понимаю, что может показать нам видеозапись.
– Пожалуйста, – сказала Алиса. – Сделайте одолжение, посмотрите видеозаписи камеры в нашем вестибюле за вчерашний вечер. Я пытаюсь найти объяснение очень странному явлению.
Рафаэль вздохнул:
– Ладно, но только для Алисы-библиотекаря.
– Спасибо, – сказала Алиса. – Сообщите, если будет что-нибудь необычное, ладно?
– Сделаю, – сказал Рафаэль. – Кстати, я предпочитаю печенье с шоколадной крошкой.
– Договорились, – сказала Алиса. Она надеялась, что он согласится на «Чипс эхой!»[32], поскольку ничего не пекла со времени учебы в старшей школе и не собиралась приниматься за это снова.
Кто бы в 1920-х годах ни проектировал Маркет-стрит, со своей работой этот человек справился великолепно. В туннеле, образованном высотными зданиями, постоянно дул ветер, и, идя от остановки автобуса до дома, в котором жила, Алиса успевала продрогнуть до костей. Она не была, что называется, «любительницей зимы», но сегодня порывы ледяного ветра казались благотворными, поскольку разгоняли сонливость, навеянную поездкой в автобусе.
Как обычно, в подъезде никого не было, писем в почтовом ящике не оказалось. В квартире по-прежнему, почти через неделю после того, как Лестера увезли восвояси к Магз и Лизе, пахло мокрой собакой. Запах ударил Алисе в ноздри, едва она открыла дверь. Гулять с этой ворчливой дворнягой дважды в день в снегу или в снеговой каше было тяжело, но теперь, когда ее увезли, квартира казалась особенно пустой. Алиса даже привыкла к тому, что Лестер храпит на коврике у ее кровати.
Почему-то эта мысль повлекла за собой мысль о звукозаписи, скрытой под слоем воска, – скрежет собачьих зубов, крик, выражение ужаса на сплюснутом с боков лице мистера Коля. Непонятные слова.
Алиса покачала головой, как будто этим можно было отогнать воспоминание.
– Будет время поволноваться об этом завтра, – сказала она себе, торопливо расстегнула пуговицы, сняла с себя многочисленные слои зимней одежды и надела оставленные у входной двери старые мокасины. Через пять минут она уже сидела на диване, закрыв ноги старым маминым лоскутным одеялом, с банкой пива и пластиковым контейнером фирмы «Тапавеа» со вчерашним пловом.
В пору юности она смотрела на жизнь с бо́льшим оптимизмом и думала, что в своем нынешнем возрасте, то есть около тридцати пяти лет, во-первых, будет жить в штате с более теплым климатом, во-вторых, в солнечном доме с огромным садом и, в-третьих, будет все время писать. Ноль из трех. В зимние ночи, как эта, тяжесть несбывшихся надежд становилась почти сюрреалистической. Она вздохнула и сделала большой глоток пива, вкус которого едва чувствовала.
Наконец, желая отвлечься от мыслей о восковом цилиндре и избавиться от кислого настроения, Алиса включила музыку и взялась за книжку, которую читала последние недели две, Герман Мелвилл «Пьер, или Неясности». Единственная неясность состояла в том, зачем она заставляет себя дочитывать это тяжеловесное сочинение, поскольку никого на Земле не волновало, является она поклонницей Мелвилла или нет.
Неудивительно, что она жила одна.
Алиса проснулась около двух часов ночи и не сразу поняла, где находится. Сначала ей показалось, что в библиотеке, что заснула там за рабочим столом. Она запаниковала. Ей снилось, что она ищет что-то в коллекции Солтера?
Знакомый запах лоскутного одеяла вернул Алису к действительности. Мелькнуло воспоминание о ее строгой и разочарованной матери. Алиса откинула лоскутное одеяло, как будто оно укусило ее. Никак не могла найти мокасины, поэтому включила свет в гостиной и босиком по ледяному полу пошла в спальню, где проскользнула под столь же ледяное одеяло, где никак не могла успокоиться и снова заснуть. Остаток ночи она провела, прислушиваясь к тому, как ветер стучит старыми рамами, стараясь не думать о той записи, о том, почему не позвала свою начальницу, Грету Грин, или профессора Хастингса и не рассказала о ней.
На следующее утро Алиса не успела на свой обычный автобус и опоздала на работу. Никакие дозы тиленола и обжигающе-горячий душ не могли унять головную боль. Повесив пальто, она упала в рабочее кресло. Хотелось положить голову на стол и заснуть. Она заметила, что на телефоне мигает индикатор принятых сообщений.
Сообщение было от Рафаэля.
«Привет, Алиса-библиотекарь, – начиналось оно. – Когда получите это сообщение, спуститесь на первый этаж в отдел охраны и найдите меня».
Рафаэль сидел, навалившись туловищем на конторку и флиртуя со студенткой-практиканткой, которая была в два раза моложе его.
– А, вот и вы, – сказал он, увидев Алису. Он извинился перед студенткой и повел Алису в комнатку на другом конце вестибюля. В ней стояли древний стол с двумя стульями, несколько старых мониторов, которые показывали нерезкие черно-белые картинки интерьера в разных частях библиотеки, и клавиатура с большим тумблером. «Добро пожаловать в нервный центр».
– Впечатляет, – сказала Алиса.
Они уселись, и Рафаэль, глядя на один из мониторов, несколько минут искал нужное место видеозаписи. Алиса краем глаза видела картинки, поступавшие от камер на пяти других экранах. В библиотеке все казалось замедленным – обычное дело по утрам в пятницу, – но положение усугублялось сильным снегопадом, который, по прогнозу, должен был начаться около полудня.
– Почти готово, – сказал Рафаэль, включая и выключая быструю перемотку записи, сделанной в вестибюле Особых коллекций. Сначала на экране менялось лишь время в углу и дрожали строки развертки, больше ничего не происходило.
– Я едва заметил это в первый раз при быстрой перемотке вперед, – сказал Рафаэль.
Он уменьшил скорость воспроизведения до обычной на метке 12:38:45 и слегка похлопал Алису по плечу:
– А теперь, мисс, следите за дверью.
Дверь, о которой он говорил, находилась между столами Алисы и Конни, это был вход в крыло Особых коллекций. Камера располагалась правее этой двери и над нею, поэтому было видно лишь примерно две трети дверного проема.
– Что надо искать? – спросила Алиса, наклоняясь к монитору.
– Подождите…
Следующие несколько секунд движения не было, но на временной метке 12:40:00, заставив Алису вздрогнуть, из крыла Особых коллекций решительным шагом вышла высокая мужская фигура, которая по прямой пересекла вестибюль и исчезла с экрана. Всего этот человек был виден секунды две.
– Кто это? – сказала Алиса.
– Я думал, вы мне скажете, – Рафаэль остановил запись, перемотал назад и остановил. Фигура, делавшая шаг, застыла в центре экрана. – Кажется знакомым?
– А вы не могли бы, ну, знаете, сделать поконтрастней или увеличить? Ну, хоть что-нибудь сделайте.
Рафаэль засмеялся.
– Глупый библиотекарь. Эти мониторы практически от парового котла работают.
Алиса смотрела на расплывчатое изображение на экране и не могла представить, кто бы это мог быть.
– Ох, подождите, – сказала она. – Загадка разрешена. Я знаю, кто это. Это Стив, не помню фамилию, аспирант профессора Олвидара из группы по изучению гражданской войны. Я совсем забыла, что дала ему разрешение остаться после закрытия, если потребуется. Это вполне объясняет историю с ключевыми картами.
Рафаэль покосился на Алису.
– У вас ужасная память, – сказал он.
– Простите, что втянула вас. Чувствую себя идиоткой. – На самом деле она чувствовала себя прожженной лгуньей и не могла до конца осознать, что собирается делать.
Все утро Алиса провела за столом в одиночестве, единственное живое существо на пятом этаже. Ни студентов, ни помощников преподавателей, ни самих преподавателей, ничего, кроме стука, передававшегося по древним трубам библиотеки, и шипения в системе отопления. Ей вообще не нравилось сидеть в гулком вестибюле, но сегодня казалось, будто она работает в огромной пещере.
Около половины десятого позвонила Конни и сказала, что не сможет прийти. Ее микроавтобус отменили из-за снегопада, прогнозы о котором становились все более зловещими, и она не могла рисковать оказаться вдали от дома в такую погоду.
Алиса подключилась к цифровому архиву и от нечего делать набрала в строке поиска «Солтер, Итон». Сопоставив сведения, выданные поисковой системой о последних крупных пожертвованиях, она узнала о Солтере довольно много: он приехал из Англии около 1860 года и погиб во время знаменитого пожара на лесопильной фабрике в Минтоне в 1911 году, а за это время сделался одним из богатейших людей на Среднем Западе. Вместе со своим партнером Корнелием Уилксом он сделал себе состояние на вырубке девственных лесов белой сосны и на продаже пиломатериалов строителям на Восточном побережье. Их компания «C&У Ламбер» выстроила несколько городков лесозаготовителей по всему штату, большинство из которых к 1930-м годам оказались заброшены. На берегу Барроу-ривер возле озера Карлайл Солтер воздвиг себе знаменитый бревенчатый особняк, Кастра Солтус[33]. Вокруг него вырос небольшой поселок, со временем превратившийся в город Уайт-Хилл, в котором позднее был открыт университет.
Солтер любил жизнь на открытом воздухе и был страстным охотником. Многие фотографии, выложенные в Сети, висели также и на стенах помещения, где хранилась коллекция. Солтера фотографировали в разное время жизни: с веслом в байдарке, на огромном дереве, на вершине отвесной скалы с винтовкой. Все эти снимки Алиса видела по нескольку раз и прежде, имела дело с копиями большинства из них. Но на этот раз ее внимание привлекла одна фотография, которую, как ей показалось, она раньше не видела. На ней Солтер и Уилкс, оба в двубортных сюртуках и в шелковых цилиндрах, стояли, не улыбаясь, на лесной поляне перед двумя огромными металлическими колесами. Сбоку, со стороны Солтера, сидели с важным видом две крупные собаки. С другой стороны стояла группа мужчин в подтяжках и с чумазыми лицами, все они смотрели на собак, как бы ожидая, что те в любой момент могут броситься на них. Подпись гласила: «29 июля 1903 года, округ Арлингтон, лагерь 12. Трудно с уверенностью сказать, опасаются ли собравшиеся лесорубы близости своих работодателей или Скела и Хати».
Обедала Алиса в одиночестве за рабочим столом. Затем взяла карты-ключи и третью чашку кофе и вошла в помещение, где хранилась Особая коллекция. Нечасто приходилось ей бывать здесь одной среди упорядоченно расставленных реликвий прошлого. Тут стояла такая тишина, что воздух казался пушистым. Алиса подумала, что, возможно, заболевает.
Совершенно неожиданно для себя она оказалась перед помещением, в котором хранилась коллекция Солтера. Алиса поднесла кофейную чашку к лицу и вдохнула пар. Провела карточкой перед считывающим устройством, набрала код, открыла дверь и собиралась войти. В это время зажглись лампы, осветив портрет Солтера перед входом.
Она внимательно посмотрела в его выписанные глаза.
Странные слова эхом отозвались у нее в голове.
Ее жизнь казалась такой…
– Как вы себя чувствуете, моя дорогая, в такой ветреный день?
Алиса вздрогнула, вскрикнула и резко повернулась назад, едва не уронив чашку с кофе. Перед нею стоял профессор Хастингс, он сделал шаг назад и широко раскрыл глаза.
– Простите, что напугал вас, – проговорил он. – Я думал, вы слышите мои шаги.
Алиса перевела дух.
– Нет-нет, все в порядке. Иногда нервы немного шалят. – Она посмотрела вниз и обнаружила, что держит в руках черную папку. Когда же она ее взяла?
Хастингс, как всегда, выглядел щеголем: галстук-бабочка, белые, как кость, волосы аккуратно пострижены.
– Я думал, никто не придет на работу в такую чудесную погоду, – сказал он.
– Начинаю думать, что мне следовало прийти.
Хастингс улыбнулся и кивнул в сторону открытой двери:
– Собирались навестить сокровища старика Итона?
Алиса растерялась. Зачем она сюда пришла? Она взмахнула папкой.
– На самом деле просто взяла несколько документов и уже запирала, – сказала она, закрывая дверь. – Вам что-то нужно?
Профессор вздохнул.
– Я работаю над статьей, представьте себе, об Александре Скрябине и понял, что мне нужна аранжировка Немтина начальной части его «Предварительного действа», копия которой есть, как я знаю, в коллекции Кейси. – Он поднял тонкий том в клеенчатом переплете. – Так я решил заехать сюда и стащить ее прежде, чем полярный циклон накроет город.
Алиса проводила профессора Хастингса до вестибюля, вполуха слушая его болтовню о скрябинской «Мистерии» и о том, как исполнение этого неоконченного произведения должно было стать началом новой золотой эры существования мира. Алиса не могла избавиться от ощущения, что забыла что-то сделать.
Хастингс слегка махнул рукой, двери лифта закрылись, и только тут Алиса вспомнила, что опять не ввела его в курс дела с цилиндром. Она не сказала об этом Хастингсу, она не позвонила Грете. Алиса надеялась, что и мистер Коль тоже ничего никому не сообщил, но почему – она не могла даже предположить.
В черной папке было несколько вырезок из старых газет в прозрачных пластиковых файликах и книга «Лесорубы-бродяги на опасной работе: Краткая история лесоповала на Среднем Западе». Алиса разложила вырезки по рабочему столу. Бегло просмотрев их, она выяснила, что в большинстве вырезок речь шла о непрерывном росте компании Солтера и Уилкса в период ее расцвета, успешных сделках и тому подобном в период с конца 1800-х до 1905 года. Одна вырезка из газеты «Минтон-Мессенджер» включала некролог о Корнелии Уилксе от 17 апреля 1905 года. В качестве причины смерти указывалось «воспаление легких».
Алиса взяла книгу и пролистала ее. В ней несколько глав посвящались компании «С&У» и ее конкурентам в штате. В тексте попадались немногочисленные фотографии. Внимание Алисы привлекла заметка под заголовком «Куда, о, куда уехал наш маленький миллионер?».
«Вот одна из давних загадок истории наших лесозаготовок: где пропадал Итон Солтер между июлем и ноябрем 1909 года?
Говорят, что он отправился в одиночку в поход (которыми очень увлекался) сразу после Дня независимости 1909 года, взошел на борт «Саттри-Спешл» в Айрн-Сити и проехал 320 километров к северу, сойдя где-то у нынешнего Уоллай-Лейк, штат Форест. Этот седовласый, но еще крепкий барон лесозаготовок планировал прожить несколько недель на природе, кормясь рыбалкой. После этого он намеревался провести с сыновьями Корнелия Уилкса, Эдмондом и Грантом (которые еще прежде унаследовали долю своего отца в «С&У»), ежегодную летнюю встречу в Минтоне, посвященную делам компании.
К середине августа Солтер не вернулся, и тогда компания отправила на север поездом небольшую поисковую армию. Некоторые утверждают, что все это было лишь для вида, что на самом деле эти так называемые «спасатели» проводили время в пьянстве и картежных играх, выжидая наступления зимы с тем, чтобы прекратить поиски и чтобы братья Уилкс могли объявить о смерти Солтера. Бумаги о признании его умершим стали заполнять в начале ноября того года, и компания «С&У» через несколько дней собиралась подать эти бумаги властям штата и уже отозвала большинство людей, направленных на поиски, когда едва державшийся на ногах Солтер вышел к железнодорожному депо в Калхауне в добрых ста километрах от того места, где вошел в лес четырьмя месяцами ранее. Говорят, на нем не было ни царапины.
Сведения о событиях, последовавших за его возвращением, туманны, но известно, что именно тогда начался период «экстравагантных выходок» Солтера. Вернувшись домой после своего затянувшегося похода на север, он продал свою долю в «С&У» и стал, говоря современным языком, одним из первых «обнимающих деревья»[34]. Все это достигнет апогея двумя годами позже, когда Солтер в Минтоне подожжет свою лесопильную фабрику и погибнет в пожаре вместе со своими любимыми собаками и Эдмондом Уилксом».
В нижней части вырезки было две фотографии. Одна из них – знаменитый снимок седовласого Солтера, стоящего на вершине отвесной скалы с винтовкой. Взгляд говорит о его уверенности в себе. Увидев другой снимок, на котором был Эдмонд Уилкс, Алиса едва не вскрикнула.
Около трех часов дня Алиса подобрала книги по единственному в тот день требованию для пары студентов-лингвистов, расположившихся в читальном зале на втором этаже. Она уже шла к лифту, когда по системе громкой связи объявили, что из-за метели библиотека на сегодня закрывается. Алиса поднялась на служебном лифте на пятый этаж. Голова кружилась, она не могла избавиться от ощущения, что Эдмонд Уилкс через сто лет после своей смерти каким-то образом проник в помещение, где хранилась Особая коллекция. Когда поцарапанные двери лифта открылись на пятом этаже, Алиса, к своему удивлению, увидела возле своего рабочего стола мистера Коля. Тележки при нем не было. Он заметно нервничал, и когда она вышла в вестибюль, взглянул на нее.
– Что-нибудь забыли? – спросила Алиса.
Коль покачался на каблуках, глядя в пол.
– Нет. Я…
– Так, я ухожу. Слышали объявление? – сказала Алиса, протискиваясь мимо него, чтобы взять пальто с крючка позади стола. – Если вы пришли еще покричать на меня, то можете не трудиться.
– Нет-нет, боже упаси, – сказал Коль. – Я просто подумал, что, возможно, мы с вами думаем одно и то же. – Он еще покачался, нервно засунув руки в карманы.
«О господи, надеюсь, нет», – подумала Алиса.
– Что вы, собственно, хотите сказать?
Коль посмотрел прямо на нее. Она заметила его бледность, синяки под глазами.
– Сколько же там еще таких скрытых записей, как вы думаете? – сказал он.
Алиса не ответила, но положила пальто на стол. Именно об этом она и думала, но только до сих пор не сознавала этого.
– Как вы и говорили, об этом должны беспокоиться профессор Хастингс и Грета, – сказала Алиса.
– Вот как? В таком случае, почему вы им не сказали?
– Я была занята. А вы почему?
Коль вынул правую руку из кармана. В ней он держал складной нож с серой рукояткой.
– Допустим, окажется, что еще несколько цилиндров загадочным образом потрескались в своих шкафах. У нас не будет выбора, придется расследовать, верно?
Алиса задумалась. Наконец, снова неожиданно для себя, она кивнула и отперла верхний ящик рабочего стола.
– Мне кажется, надо проверить, нет ли трещин на других цилиндрах, – сказала она и взяла карточки-ключи.
К тому времени, когда все лампы в хранилище загорелись, Алиса уже вводила комбинацию цифр на двери комнаты, где хранились восковые цилиндры. Дверь жалобно скрипнула, и Алиса и Коль остановились у входа, глядя перед собой на окутанные тенями шкафы.
– Который? – спросил Коль.
Алиса, дернув за шнур, включила свет.
– Номер семь.
Они подошли к шкафу. Нарушая тишину, Алиса отперла дверцу и сделала шаг назад, чтобы Коль мог осмотреть содержимое.
– С какого начнем? – спросил он.
Алиса взглянула на схему, прикрепленную к внутренней поверхности дверцы шкафа, пытаясь выбрать.
– Вот с этого, – сказала она, указывая на цилиндр посередине полки с надписью на ярлыке: «Комментарии к спору в округе Платт, 21 ноября 1899 года».
Алиса не могла поверить, что мелочно-придирчивый мистер Коль и стоявший сейчас перед нею – один и тот же человек. Новый мистер Коль потянулся, достал из шкафа картонный тубус и извлек из него цилиндр, все это без малейших колебаний. Прежде чем кто-либо из них успел передумать, он воткнул нож в матовый коричневый воск. Алиса затаила дыхание. Коль отогнул большой кусок и уронил его на пол.
– Вот дерьмо, – сказал он и закашлял. Под снятым слоем коричневого воска находился другой, серый. Запись на нем казалась нанесенной так же недавно, как на наружном. Коль и Алиса переглянулись. Она кивнула. Он дал ей такой же перочинный нож, какой держал сам.
Они ограничились лишь второй полкой седьмого шкафа, решив, что смогут сослаться на помрачение рассудка, если их застанут за порчей цилиндров. Оказалось, что все одиннадцать цилиндров имели скрытые записи на сером воске под слоем коричневого.
Коль тяжело и шумно дышал и согнулся, чтобы перевести дух.
– Все нормально? – сказала Алиса. – У вас есть ингалятор или что-нибудь такое?
– Это не астма, – сказал Коль. – Будь у меня… аллергия на пыль… я бы уж давно умер в этом здании.
– Ну, во всяком случае, давайте выйдем из комнаты. Может, у вас реакция на плесень.
Алиса сложила цилиндры со снятым поверхностным слоем в пустую картонную коробку. Они уже повернулись, чтобы выйти из комнаты, когда обе лампы под потолком вдруг погасли. Комната сразу погрузилась в полную темноту.
– Черт! – сказала Алиса. – У меня даже фонарика нет.
Коль на это ничего не ответил, зажег карманный фонарик и улыбнулся.
– Да будет…
В этот момент они услышали удар, как будто по влажному мясу, из-за седьмого шкафа, как будто что-то большое пыталось сдвинуть его. Алиса и Коль вскрикнули и выбежали из комнаты. В кольцеобразном коридоре вне помещения, где хранились цилиндры, было так же темно, как и в хранилище. Луч света от фонарика Коля едва рассеивал мрак.
– Что это было? – шумно дыша, спросил Коль, пока они бежали к двери в хранилище.
– Понятия не имею, – сказала Алиса.
Перед дверью Алиса взяла фонарик у Коля, а ему отдала коробку с цилиндрами. Она не сразу сумела взять себя в руки, чтобы провести ключ-картой перед считывающим устройством и набрать цифровой код. Рука у нее дрожала, но она столько раз вводила пароль, что могла сделать это машинально. Хотя считывающее устройство не могло действовать из-за отключения электричества, дверь не открылась. Обычно, когда она вводила код с ошибкой, на устройстве сбоку начинал мигать красный огонек. На этот раз ничего не мигало.
– В чем… дело? – сказал Коль.
– Не знаю. – Алиса провела картой перед устройством и набрала код второй раз. По-прежнему ничего. Во время третьей попытки все огоньки на устройстве погасли.
«Этого не может быть», – подумала Алиса. Система охранной сигнализации питалась от особой защищенной сети. В случае отключения электричества автономные генераторы должны были тотчас включиться.
– Дайте я попробую, – сказал Коль.
Алиса подавила в себе тревогу, отдала ему карту и посветила фонариком на считывающее устройство.
– Какой код? – спросил Коль.
– Гм…
– Живо! – крикнул он.
– 1234.
Коль нахмурился. Тени в свете фонарика делали выражение его лица особенно язвительным.
– Вы с ума сошли?
– Либо попробуйте эту чертову карту, либо отойдите, я сама, педантичный болван!
Не говоря ни слова, Коль отвернулся и предпринял еще одну попытку. Замок не открывался. Он отдал карту Алисе. Глаза у него влажно поблескивали.
– Бесполезно, – сказал он.
– Послушайте, – сказала Алиса. – Простите меня.
Коль утер глаза рукавом.
– Я понимаю… я человек несимпатичный… но это не повод, чтобы…
Из темноты донесся еще один удар. Алиса направила луч фонарика в темноту, туда, откуда они прибежали. Он осветил только книжные полки и истертый мраморный пол.
– Идемте, – Алиса схватила Коля за рукав и потянула за собой.
Как только они заперлись в комнате для прослушивания, зажегся свет. Оба стояли, дрожа и ожидая, когда то, что находилось за дверью, ее сломает. Несколько минут ничего не происходило. Алиса спохватилась, что по-прежнему прижимает к груди коробку с восковыми цилиндрами, и поставила ее на стол рядом с археофоном.
Коль, все еще дышавший со свистом, некоторое время смотрел на прибор, потом взял из коробки один цилиндр и, подняв бровь, посмотрел на Алису.
– Наверно… надо… прослушать их, – сказал он.
Алиса вдруг ясно вспомнила сон, разбудивший ее ночью. В нем она искала в коллекции Солтера что-то отчаянно необходимое, но не могла вспомнить, что именно. Пол в коридоре покрылся грязью. Она поскользнулась и упала в холодную жижу, но не успела подняться, как послышался рев несущейся воды, заполнившей коридор. Ледяная вода подхватила ее и понесла.
Наконец Алиса выбралась из этой реки и поднялась на берег к деревьям, и стала пробираться сквозь чащу. Ветки царапали ей лицо. Она вышла на поляну посередине бесконечного освещенного луной леса. В темноте выли собаки.
Из тьмы до нее донесся шепот, и ей что-то положили в карман.
Алиса взяла цилиндр у мистера Коля. Он пульсировал у нее в руке, как шелковый мешочек, в который самка паука отложила яйца. И в этот момент она вспомнила, что сказал ей Солтер:
– Оно возвращается.
Она улыбнулась и насадила цилиндр на ось.
Скел и Хати появились под конец девятого цилиндра. К этому времени мистер Коль смирился со своей ролью в ритуале и даже не кричал, когда они рвали его на куски. Кровь забрызгала все вокруг, трудно было представить, что в таком маленьком человеке ее столько. Алисе пришлось обтереть десятый цилиндр о свою блузку прежде, чем поставить его на археофон, но даже и тогда игла перескочила, и пришлось начать воспроизведение сначала.
Пожар начался сам собой, когда стали проигрывать двенадцатый, последний, цилиндр.
Алиса шла по следу собак на снегу. Особняк был освещен, как на Рождество. Она видела исходящее от него свечение задолго до того, как поднялась на последний холм и взглянула с него на массивное деревянное сооружение.
В проеме парадной двери стояла освещенная сзади фигура.
Алиса засмеялась. Она смеялась так, как не смеялась уже много лет, возможно, с самого детства, прошедшего в том крошечном сером домике до того, как разочарование изменило ее. Ее поразило, до чего весело, что вся пустота, и тоска, и ложь себе, и беспокойство – все это лишь тень, упавшая на плодородную землю, облако, закрывшее солнце. Она чувствовала, как шевелятся ее истинные корни, готовясь прорасти через замерзшую землю ее бытия.
Алиса стряхнула свою старую жизнь, как нитку паутины с рукава. Сердце ее радостно билось, когда она ступила на покрытый снегом склон, направляясь к фигуре, стоявшей в дверях.
Она услышала, как раздвинулись двери лифта сразу за опушкой леса. Рафаэль комически ахнул, и это было слышно даже и на таком расстоянии, здесь, за деревьями. Алиса знала, что Хастингс с ним, она чувствовала ужас старика. Вероятно, он ожидал новой эры, надеялся, что она будет чуть менее…
Дикой.
Она улыбнулась.
– Алиса! – крикнул Рафаэль. – Ты здесь?
– Нет, – тихо сказала она и проследила за вибрацией их страха до опушки леса, где эта пара стояла на полированном полу с широко раскрытыми ртами, не в силах принять открывшуюся перед ними картину, простиравшуюся до высокого куполообразного потолка.
Скел и Хати, крадучись, вышли из-за деревьев к своему хозяину, остановились и покорно сели по обе стороны от нее.
Хастингс попятился назад, подальше от собак, прочь от деревьев, в сторону открытых дверей лифта. Рафаэль сделал шаг к ней и протянул вперед руку.
– Давайте, мисс, давайте вызволим вас отсюда, – сказал он.
Она улыбнулась, раскрыла рот и словом вернула существование первобытному лесу.
Все еще говорит
Рэмси Кэмпбелл
Едва я открыл дверь «Жабьего грота», я увидел Даниэля. Я думал, что приду в бар раньше и выпью, ожидая его, но он сидел у стойки спиной ко мне и говорил по телефону. Я шел по выцветшему ковру между крепкими старыми – им лет по десять, не меньше, – столами с ожогами от сигарет, и тут он меня заметил.
– А теперь до свидания, любовь моя, – прошептал он, встал и убрал телефон в карман.
– Судя по виду, ты готов выпить.
Это было наше обычное приветствие, но, как мне показалось, он надеялся, что я не слышал других его слов. От неловкости я попробовал пошутить:
– Что пьем сегодня?
– Мамино лекарство, – сказал он и указал на свою кружку. – Вовсе не такая моча, как может показаться.
– Это то, что доктор прописал, верно?
– То, что прописывает этот доктор.
Мы и раньше разыгрывали такой диалог, но сейчас он получился очень уж отрепетированным.
– Попробую составить о нем независимое суждение, – сказал я, чтобы положить этому конец.
Он принес мне кружку с шапкой пены, пиво показалось вкусным. Мы всегда пробовали эль для гостей, а потом обычно переходили на наше любимое. Даниэль сделал мужественный глоток и утер пену с поросшей щетиной верхней губы. За последние несколько месяцев он стал не так пухл, как прежде, но кожа обвисала, отставала от него, так что его округлое лицо напоминало мне воздушный шарик, оставшийся после вечеринки, морщинистый, но сохраняющий неизменную улыбку, которая могла бы означать просьбу.
– Задай мне вопрос, Билл, – сказал он, продолжая улыбаться.
– Как поживаешь?
– Я бы предпочел забыть об этом, если позволишь. Повидал я коллег, у которых умирали пациенты, но тут совсем другое. – Даниэль раскрыл глаза еще шире, что выглядело как призыв остановить мгновение, если не поднявшуюся из желудка жидкость. – Работа сейчас помогает, – сказал он, – но я думал, ты не об этом спросишь.
– Лучше сам скажи, о чем надо было спросить.
– Тебе, наверно, интересно знать, с кем это я говорил, когда ты вошел?
– Честно говоря, Даниэль, это не мое дело. Если нашел кого-то…
– Думаешь, я так быстро найду другую? Или думаешь, уже нашел?
– Извини за предположение. Я, наверно, ослышался.
– Вряд ли. Вероятно, ты пропустил очевидное. – И, сжалившись надо мной, Даниэль сказал: – Я говорил с Дороти, Билл.
Я подумал, что это было далеко не очевидно, но промолчал и занялся пивом.
– Не смущайся, – сказал Даниэль. – Запись еще здесь. Хочешь послушать?
– Пожалуйста, – сказал я, хотя последние слова не очень-то походили на приглашение.
Он достал телефон и открыл папку с картинками, чтобы показать мне ее фотографию.
– Это последняя. Она хотела, чтобы я сделал снимок, ну, я и сделал.
Снимок был перекошенный и, очевидно, сделан наспех. Его жена сидела на больничной кровати. Она похудела значительно сильнее, чем Даниэль, и в буквальном смысле слова облысела, но улыбалась так же широко, как, видимо, улыбнулся ей он, если не шире.
– Но сегодня это не был разговор в полном смысле слова, – сказал Даниэль. – Вот послушай.
Он открыл список принятых голосовых сообщений, а я наклонился над телефоном.
– Сегодня днем не трудись приезжать, – сказала Дороти. – Будет осмотр. Думаю, закончится только к вечеру, так что буду в таком состоянии, что тебе не стоит тратить время на дорогу.
Оказалось, что я стесняюсь смотреть в глаза Даниэлю, особенно после того, как он сказал:
– Это последние ее слова. Я приехал и был с нею до самого конца.
– Ты говорил.
– Тут не все, что у меня было. Но я только рад, что ничего не удалял с прошлого года.
Голосовые сообщения поплыли по экрану. Он влажным пальцем выбрал одно. На этот раз его жена объясняла, в каком проходе супермаркета она находится и какие товары он должен отыскать в других отделах того же магазина.
– Это больше похоже на нее прежнюю, верно? – сказал Даниэль.
Голос был гораздо сильнее, и говорила она быстрее, чем в сообщении из клиники. Я попытался уговорить себя не огорчаться тому, что он пытается сохранить все, связанное с нею.
– Но и это на самом деле не совсем она, – сказал Даниэль.
– Как это, Даниэль? – спросил я, опасаясь, что сказать больше было бы рискованно.
– Она выстроила вокруг себя стену и так и не избавилась от нее. Иногда мне кажется, что дети, которыми мы были прежде, остаются в нас и, может быть, надеются, что мы оставим их в покое. – Он убрал телефон в карман и продолжал: – Слава богу, она наконец освободилась от своей мамы.
– Я думал, ее мать умерла год назад.
– Но в сознании Дороти она продолжала жить, – сказал Даниэль и так крепко закрыл глаза, как будто пытался раздавить память. – Расскажи мне захватывающую сказку о бухгалтерском учете, Билл.
Это еще одна из наших старых шуток, которую я не слышал уже несколько недель. Я постарался заинтересовать Даниэля звонком налоговому инспектору, который сделал от имени клиента, и затем был рад послушать новости из медицинского мира. Когда бар закрылся, мы разошлись в разные стороны, договорившись, что встретимся на следующей неделе. Я оглянулся и увидел, что Даниэль остановился возле фонарного столба и достал телефон, хотя говорит ли он, я понять не мог.
Моя жена Джейн уже легла и выключила свет.
– Ну, как твой друг? – только и спросила она.
– Скучает по Дороти.
– Так я и думала. Надеюсь, ты тоже будешь по мне скучать.
Я подумал, что лучше бы уж она этого не говорила, хотя, разумеется, она имела в виду лишь то, что я буду скучать, если ей предстоит уйти первой, когда через несколько лет случится неизбежное. К тому времени, когда я тоже лег, мне удалось выкинуть все это из головы, и ситуацию Даниэля также. Не могу сказать, что много думал о нем на той неделе, но в понедельник уже с нетерпением ожидал встречи с ним. Он всегда бывал поглощен мыслями о своих пациентах, поэтому я надеялся, что работа отвлечет его от мрачных мыслей.
Я уже подходил к бару, когда увидел его на улице. Он говорил по телефону, и я, поскольку не видел его лица, подумал, что, пожалуй, догонять не стоит. Я обогнал его у входа в бар и услышал его слова:
– Все у тебя будет хорошо, Дороти. У тебя по-прежнему есть необходимые силы.
Когда я заходил в бар, дверь скрипнула. Даниэль обернулся, запоздало изобразил улыбку и сунул телефон в карман.
– Да, я готов выпить.
Он сразу вошел в бар, так что я подумал, что он хочет избежать разговора, который мог бы тут возникнуть. Однако, когда я принес к столу две пинты пива «Собачий вой», он был готов разговаривать.
– Некоторые врачи так пытаются показать свою ученость, – сказал он, – что думаешь, не следует ли им самим обратиться к врачу. Призывают рассматривать шизофрению не как отдельное заболевание, а как ряд отдельных синдромов.
– Но ведь это не твоя область.
– Я знаю о шизофрении больше, чем хотелось бы. – Он сделал большой глоток мутноватого пива как бы для того, чтобы умерить свой пыл. – Я просто рад, что врачи не воспользовались таким подходом, когда ставили диагноз матери Дороти.
– Я не знал, что у нее нашли шизофрению, Даниэль.
– Дороти не хотела обсуждать это даже с друзьями. Для нее эта тема была запретная, так ее воспитала мать. Даже я не понимал, в чем дело, и так продолжалось до тех пор, когда ее мать уже не могла более скрывать свою болезнь.
– Давно это случилось?
– Совсем недавно. До тех пор, то есть на протяжении почти всей нашей совместной жизни, я ничего не знал о детстве Дороти.
Стало ясно, что от темы, занимавшей его мысли неделю назад, он так и не ушел.
– А как она росла? – спросил я.
– Расскажу тебе лишь одну историю, которую не могу забыть. В детстве, еще до школы… – Он сделал глоток эля, который, казалось, должен был придать ему силы. – Если Дороти делала что-то плохое – а никогда нельзя было предвидеть, какой поступок окажется плохим в следующий раз, мать запирала ее в комнате, выключала свет и говорила, что если Дороти его включит, то сделает с ней такое, что она себе и представить не может.
Я почувствовал себя обязанным спросить:
– И она включала?
– Несколько лет не включала, но потом все же включила, и знаешь, что эта старая… знаешь, что сделала мать? Вывернула из патрона лампочку и не позволяла Дороти ввернуть другую.
У меня заканчивались вопросы, которые я бы хотел задать.
– И как, по-твоему, это подействовало на Дороти?
– Мне она говорила, что тогда никак. По ее словам, она бросала вызов тому, что должно было испугать ее, требовала, чтобы оно показалось, но, естественно, ничего не показывалось. Она уверяла меня, что это закалило ее, что она никогда не боялась всего того, что придумывала ее мать.
– Это только делало ее сильнее.
– Если это действительно так. Боюсь, Дороти скрывала страх в глубине души.
– Даниэль, пожалуйста, не пойми меня неправильно, но, по крайней мере, тебе ни к чему обо всем этом думать.
Он открыл рот, и я думал, что он хочет что-то сказать, но он приложился к стакану. Сделав глоток, он пробормотал:
– Ты ее мать не знаешь.
– А если бы знал?
– Можешь считать, что я преувеличиваю, но всякий раз, когда она входила в комнату, казалось, что в ней темнело.
– Наверно, так могло показаться тому, кто знал, что она делала с Дороти в детстве.
– Я чувствовал это еще до того, как узнал. – Даниэль подтвердил это, задумчиво посмотрев на меня. – И, по-моему, в клинике все это к Дороти вернулось, хоть она и пыталась это скрыть.
– Конечно, она испытала облегчение, когда о ее матери стали заботиться.
– Хотелось бы надеяться. Мать твердила Дороти, что, если мы будем держать ее в больнице, она постарается, чтобы Дороти оказалась вместе с нею, – сказал он с бо́льшим убеждением, чем, как мне казалось, было уместно.
– Но Дороти же не была с нею, поэтому я бы сказал…
– Умирая, она только об этом и говорила. Говорила, что будет ждать Дороти в темноте, будет вся из червей.
– Да она в детство впала, согласись. Надеюсь, и твоя жена была того же мнения.
Стакан Даниэля замер в воздухе на пути к губам.
– Кто впал, Билл?
– Конечно ее мать. Дороти всегда была сильной, и я ничего иного о ней никогда не слышал.
Даниэль приложился к стакану, и я видел, что он обдумывает ответ.
– Ты слышал, что я говорил перед входом в бар?
– Я не хотел подслушивать.
– Я бы на твоем месте тоже мог услышать. – И, как бы извиняясь, он продолжал: – Такое я могу спросить только у старого друга.
– Так спроси у меня, – сказал я, понятия не имея, куда это нас заведет.
– Как, по-твоему, Дороти меня слышала?
– Что ты имеешь в виду?
Я готов был услышать, что он имеет в виду ее последние минуты, и совершенно не ожидал, что он скажет:
– Сейчас.
– Мы не можем этого знать, не так ли? – Желая приободрить его, я сказал: – В некотором смысле мы поддерживаем в ней жизнь, говоря о ней.
– Я не имел в виду тебя. – Он улыбался, но, говоря это, чуть поморщился, как если бы подумал, что сказанное может показаться невежливым. – Я имею в виду, когда я говорю с ней по телефону.
– Тебе бы хотелось так думать, – сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало как можно более доброжелательно.
– Да, но я спрашиваю твое мнение.
– Я не скажу, что ты ошибаешься, Даниэль.
– Отлично, Билл, ты уволен. Страданиям конец.
Чувство юмора изменило ему, и он сказал:
– Интересно, что бы сказала на это твоя жена. Она ведь, в конце концов, специалист по компьютерам.
Я подумал, насколько крепко пиво, которое мы пьем.
– Как мы перешли к компьютерам?
– Последнее время я все время о них думаю. Начинаю верить, что благодаря им существует жизнь после смерти.
– Ты имеешь в виду фотографии Дороти у тебя в телефоне. – Он не ответил, и я добавил: – Сообщения с ее голосом.
– Это то, что я храню, моя жена в электронной форме.
– И, кроме того, воспоминания о ней.
– Не думай, пожалуйста, что я напился и стал слезлив. – Я собирался на это возразить, но он опередил меня: – Я просто думаю, много ли ее в фотографиях и звуковых файлах.
– Боюсь, я не успеваю за ходом твоей мысли.
– Все существенное в нас – электроника, не так ли? То, что раньше называли душой, это совокупность электронных импульсов в мозгу. Раньше им некуда было деваться, но, может быть, сейчас есть куда.
Мне хотелось приложиться к кружке, но я сказал:
– Мы по-прежнему говорим о компьютерах.
– Да, об Интернете. Там все, что нам известно, обретает электронную форму. Возможно, я чего-то не понимаю, – сказал Даниэль, и я уж решил, что рациональный подход возобладал, но тут он добавил: – Вероятно, Интернет дает нам доступ к месту, которое ко времени его возникновения уже существовало.
Я уже не знал, как ответить. Набрал в рот пива, но не глотал.
– Я понимаю, что ты не согласишься с этим без доказательств, – сказал Даниэль.
– Доказательства помогли бы.
Он сразу достал телефон.
– Есть еще одно сообщение, – сказал он.
Он оставил отпечаток мокрого пальца на одной из строк списка полученных голосовых сообщений и повернул телефон экраном ко мне. Голос его жены звучал тише и, казалось, доносился с большего расстояния, чем прежде.
– Ты там? Ты не там, верно? Не тя…
Я решил, что она прервала голосовое сообщение по ошибке, поскольку в голосе чувствовалась нервозность.
– Она просила тебя не тянуть?
– Надеюсь, что так, но не в том дело. Это ее самое последнее сообщение, Билл.
– Я думал, последнее – которое ты давал мне послушать неделю назад.
– Тогда оно было последним, – сказал Даниэль и показал мне телефон. – Как видишь, теперь это идет в списке первым.
– Но оно без даты.
– Тебя не удивляет, как такое могло случиться? – Я не мог это объяснить, хотя мог бы заметить, что и имя отправителя сообщения не указано. – Ты не мог бы спросить у жены?
– Я поговорю с ней и позвоню тебе, ладно?
– В этом нет необходимости. Расскажешь при следующей нашей встрече.
Я думал, что он изо всех сил старается выкинуть это из головы. Он забыл пошутить о бухгалтерском учете и довольно долго рассказывал, как медицина вскоре сможет продлевать человеческую жизнь, и я не мог понять, то ли он жалеет, что его жена не дожила до этих революционных успехов, то ли радуется, что их не застала ее мать. Мне казалось, что этот монолог он произносит с тем, чтобы не сказать то, что ему не терпелось сказать. Затем я догадался, что, возможно, я не тот человек, которому ему отчаянно хотелось это высказать.
Едва мы расстались, выйдя из бара, как я услышал его телефонный разговор. То ли он хотел, чтобы я его услышал, то ли ему было все равно, слышу я или нет.
– Дороти, извини, я не принял твой звонок. Не знаю, когда ты звонила, потому что не слышал звонка. Буду следить за телефоном по возможности, на всякий случай. Знаю, что вскоре мы снова будем вместе, и тогда все время на свете будет нашим.
Говорил он так, что я бы по голосу его не узнал. Он так же не походил на самого себя, как, по его словам, не походила на себя в голосовых сообщениях его жена. Я пошел домой, и телефонный разговор, которому я стал свидетелем, сделал осеннюю ночь холодной, как черный лед.
Джейн спала, проехав за день восемьдесят километров, чтобы реанимировать все компьютеры в большом учреждении. Встретившись с нею за завтраком, я обнаружил, что мне не терпится спросить:
– Не знаешь ли, почему у пропущенного звонка не указывается дата?
– У них фиксируется только номер.
– Я тоже так подумал. У Даниэля звонок без даты.
– Ему придется удалить его самостоятельно, только я не знаю как. – Джейн перестала хмуриться, отчего ее проницательные глаза прищуривались, и спросила: – Как он поживает?
– Я бы не сказал, что хорошо. Он сохранил в телефоне все сообщения, полученные от жены, но, кажется, убеждает себя, что по-прежнему их получает.
– Может быть, так ему легче справиться с горем. Не вижу в этом ничего страшного, если это не угрожает его пациентам.
Я не мог поверить, что Даниэль позволит горю повлиять на свою работу. Если бы он подумал, что теряет профессиональные качества, он бы скорее перестал оперировать, чем стал бы рисковать жизнью пациентов. Вероятно, Джейн права, и его зацикленность на Дороти – всего лишь способ утешения. Как ни иррационален был такой вывод, я понял это лишь неделю спустя, когда вернулся от клиента, которого убеждал хранить чеки шесть лет, а не всего лишь год.
– О вас спрашивал доктор Харгрейвс, Билл, – сказала Самира. – Вы ведь не заболели, верно?
– Нет, это мой друг.
– Но мне показалось, что вы нужны ему срочно. Он сказал не звонить, если у вас нет ничего срочного, что он встретится с вами, как обычно, вечером.
Встречу в пятницу вечером ни в коем случае нельзя было назвать обычной, и если бы Джейн не уехала в тот день с ночевкой, чтобы разобраться с вышедшей из строя локальной сетью, парализовавшей работу целого учреждения, я бы не счел возможным оставлять ее одну на два вечера в неделю. Я пришел в бар раньше обыкновенного, но Даниэль уже сидел за столом. Стакан его был наполовину пуст, это означало, что либо он пьет быстро, либо сидит тут уже некоторое время. Угостив меня пинтой сорта, который назывался «Запрет Мухаммеда», он принялся за новую кружку такого же.
– Есть еще одно сообщение, – сказал он.
Его улыбка показывала, что он не намерен уступить, но была почти бессмысленной. Он достал телефон, и я увидел, что у нового голосового сообщения дата и имя отправителя не указаны.
– Джейн не знает, как сообщение может быть без даты, – сказал я и рискнул добавить: – Тебе не кажется, что это значит, что оно не обязательно новое.
– Его раньше не было. Иначе я бы его прослушал.
– Я хочу сказать, может быть, его доставили с опозданием. Может быть, произошла ошибка, и отсутствие даты – тоже ее следствие.
На это вместо ответа он включил воспроизведение последнего сообщения, развернул телефон к моему уху и отстранил мою руку, когда я попытался его взять. Но, даже пригнувшись к динамику, я едва разбирал слова Дороти из-за стоявшего в баре шума голосов. Я едва узнал ее голос, он звучал еще слабее, чем прежде.
– Мне это не нравится. Я не понимаю, где нахожусь, – сказала она почти детским голосом. – Тут темно и сыро. По-моему, оно извивается, или это я сама. Разве не слышишь?
Послышалось шипение помех и как будто какое-то падение, прервавшее сообщение. Убрав телефон в карман, Даниэль выжидательно, если не умоляюще, посмотрел на меня, но мне не хотелось делиться первой пришедшей в голову мыслью – что Дороти унаследовала душевное заболевание своей матери, которое проявилось под конец жизни.
– Тебе не кажется, что так она чувствовала себя, ожидая тебя в клинике? И все проходило, стоило тебе туда приехать.
– Она была едва в сознании. По-моему, она не понимала, что я рядом.
– Не сомневаюсь, что ты прогонял такие чувства, так что под конец она их не испытывала.
Его улыбка стала выглядеть менее натянуто.
– Хочешь сказать, что она сделала этот звонок из клиники?
– Не сомневаюсь, что именно так оно и было. У меня бывало, что сообщение о непринятых звонках приходило с опозданием на несколько дней. Если хочешь, я могу спросить у Джейн, каков может быть наибольший срок задержки.
– Я уже говорил с персоналом клиники. Там говорят, что, когда у нее брали анализы, она не в состоянии была звонить.
– Это лишь доказывает, что они ошиблись насчет этого звонка, не так ли? Она же звонила тебе и просила, чтобы ты не опаздывал.
– Я не верю, что это действительно сказала она или что звонила из клиники. – Смысл его улыбки теперь был вполне ясен: то, о чем он говорил, казалось ему не столько забавным, сколько печальным. – Не думаю, что ее звонок прервали, – сказал он. – Если помнишь, она говорила, что кого-то там нет. По-моему, она не хотела, чтобы там кто-то был, и говорила об этом.
– Послушай, Даниэль, – сказал я, возможно, слишком энергично. – С кем она могла говорить по телефону, кроме тебя? А ты – последний из тех, от кого она бы хотела отделаться.
Либо это до какой-то степени убедило его, либо он предпочел промолчать. Вскоре он уже распространялся о преимуществах эвтаназии и помощи при самоубийстве. Подозреваю, он чувствовал, что я был рад смене темы, потому что, когда мы уходили из бара, Даниэль сказал:
– Пожалуй, я столько наговорил, что тебе на ближайшую неделю хватит.
– Если бы это было так, я бы не был тебе старым другом. Давай встретимся в понедельник, как обычно, – сказал я. Уходя от меня во мрак, он не достал телефон, и от этого я испытал облегчение.
Задача, стоявшая перед Джейн, оказалась сложнее, чем она предполагала, и домой она вернулась только вечером в субботу, когда я уже лег. В понедельник утром я спохватился, что забыл задать ей вопрос по просьбе Даниэля.
– Как думаешь, на сколько может задержаться доставка голосового сообщения на мобильный? – спросил я.
– Довольно надолго, – сказала Джейн, наливая себе кофе, который был еще чернее, чем тот, который она только что пила. – У одного моего клиента пришло через несколько месяцев.
– Так я и знал, – сказал я и подумал, не позвонить ли Даниэлю сразу. – Даниэль продолжает получать голосовые сообщения от жены, он считает их новыми. Так, говоришь, они могут задерживаться. Я ему скажу.
– Не знаю, стоит ли. – Джейн отхлебнула кофе до того крепкий, что я поморщился. – Никогда не слышала о нерегулярных задержках, кажется, ты именно такие описываешь, – сказала она. – По-моему, такое вообще невозможно.
Я решил не звонить Даниэлю, рассчитывая придумать, что ему скажу, ко времени нашей встречи вечером. Но я так и не придумал: на работе встречи с клиентами не позволяли спокойно подумать. Я сидел за письменным столом и работал над электронным сообщением, в котором слов было меньше, чем цифр, когда мне позвонила сотрудница приемной.
– Билл, вас хочет видеть какой-то господин.
– Вы не могли бы спросить его, что он будет пить? Он пришел на полчаса раньше назначенного времени.
– Он не на прием. Это ваш друг, так он говорит. – И с сомнением в голосе Джоди сказала: – Доктор Харгрейвс.
Сначала я хотел сказать, что занят, но потом мне стало стыдно. Я поспешил в вестибюль, где нашел Даниэля. Ссутулившись и сидя на стуле в почти эмбриональной позе, он смотрел на экран телефона, как будто сторожил его. Он посмотрел на меня, и я подумал, что он мучительно вспоминает, как люди улыбаются.
– Можем поговорить с глазу на глаз? – еле слышно произнес он.
В ближайшей переговорной по обе стороны от пустого стола стояло по шесть обычных стульев. Пока я закрывал дверь, Даниэль рухнул на стул. Я сел напротив.
– Снова она, Билл.
– Джейн говорит, звонки могут задерживаться на месяцы.
– Во-первых, не уверен, что это звонки. – Он положил телефон на стол между нами и с расстроенным видом посмотрел на его погасший экран. – Я уверен, что это – не звонок, – сказал он.
– А что это еще может быть?
– Я считаю, что вступил в своего рода связь. – Он положил руки по обе стороны телефона, и на столе под подушечками пальцев появились влажные пятна. – Возможно, помогло бы, если бы она была на линии. Я уверен, что попытка заставить ее заговорить точно помогла бы, – сказал он. – Я считаю, что мы слышим то, что она говорит сейчас.
Я бы предпочел не слышать доказательств, но твердо решил помочь, если смогу.
– Давай послушаем, Даниэль.
Влажные следы рук все еще оставались на столе, когда он выбрал последний звонок в списке, не имевший ни даты, ни имени абонента. Даниэль включил громкоговоритель, но голос Дороти все равно был едва слышен.
– Темно, потому что у меня нет глаз. Вот почему темнота так велика. Или она проедает себе дорогу, потому что состоит из червей. Они – все то, во что превращусь я…
Еле слышный голос умолк, и Даниэль влажным пальцем прикоснулся к экрану. Страхи Дороти превратили ее в пугливого ребенка, и это меня потрясло, но я постарался успокоить Даниэля:
– Это, должно быть, старый звонок, Даниэль. Печально, конечно, но это лишь один из страхов, от которого ты ее избавил своим присутствием в самом конце.
– Ты еще не все услышал. – Он поднял палец, и сердце у меня екнуло: я понял, что он лишь приостановил воспроизведение голосового сообщения. – Скажи мне, что услышишь, – попросил Даниэль.
– Это я. Это только я или тьма. Я не могу ее почувствовать, только темно. Как будто я сплю и вижу сон. Просто тьма и мое воображение. – В этом месте голос совсем было затих, но затем зазвучал громче. – Кто это? – воскликнула Дороти. Последовало влажное почмокивание, превратившееся в ответ:
– Я.
Даниэль стиснул телефон, как бы желая защитить его, хотя от чего он мог его защищать, я не мог себе представить.
– Ты слышал? Слышал другой голос?
– Я слышал Дороти, Даниэль. – Как бы отчетливо и пронзительно ни звучало последнее слово, оно явно выражало лишь нетерпение, и ничего больше. – Она сказала то же, что и прежде, – настаивал я. – Это не должно тебя огорчать, но она хотела сказать, что находится в одиночестве. И затем ты приехал и оставался с нею до конца.
– Хотел бы я в это поверить. – Хоть он и смотрел на меня, но, казалось, видел что-то гораздо менее дружелюбное, чем я.
Я бы мог поспорить, но ограничился словами:
– Давай обсудим это вечером. Мне надо подготовиться к встрече.
– Если не возражаешь, давай сегодняшнюю встречу отменим. Мне тоже надо подготовиться.
Я представил себе, как он сидит один у себя дома с телефоном в руке, ожидая очередного запоздавшего сообщения. Может быть, следовало настоять, чтобы он сегодня пришел в бар? Но я сказал:
– Тогда в следующий понедельник.
– В понедельник, – повторил он, как будто перспектива встречи через неделю была неуместна, если не невообразимо далека.
Я проводил его до выхода и пожелал ему всего хорошего. Мне показалось, он едва меня услышал.
После полудня деловые встречи и телефонные звонки продолжались без перерыва до конца рабочего дня. Джейн снова пришлось уехать по рабочим делам, вернуться она должна была только во вторник. Наш опустевший дом, казалось, показывал, каково будет в нем, когда один из нас останется в одиночестве. Я очень обрадовался, когда во время завтрака позвонила Джейн и сказала, что уже едет домой.
– И вот что можешь еще сказать Даниэлю, если захочешь, – сказала Джейн. – Я нашла случай, когда человек сделал семь звонков за час, но тот, кому он звонил, получал сообщения об этих звонках почти целую неделю.
Я подумал, что стоит передать это Даниэлю сразу же, и, попрощавшись с Джейн, позвонил ему. Его телефон не отвечал и даже отказывался принимать голосовые сообщения. Я считал, что в сообщениях его жены он неправильно толкует полную тишину как тьму настолько полную, что она может поглотить все звуки. Я позвонил ему на работу в больницу, но лишь узнал, что он отменил все свои операции. Там понятия не имели, когда он вернется к работе – сами хотели бы это знать.
У меня первая деловая встреча была назначена после обеда. По дороге в пригородный район, находившийся рядом с моим, я пытался придумать, что скажу Даниэлю. Я надеялся убедить его в том, что ему нужна помощь специалиста. Его дом с широким фасадом – ему в нем принадлежала половина – и эркером, казалось, переживал ложную беременность. Часть дома находилась в тени платана, засыпавшего всю лужайку своими семенами. Окна гостиной в свете спрятавшегося за облако солнца казались запыленными, если не неухоженными. Я звонил уже третий раз, когда из дома вышла соседка Даниэля и указала ключом на свою машину, чтобы завести ее.
– Он уехал, – сказала она, – на работу.
Я сразу понял, где он может быть. Через пять минут я уже был на кладбище, где мы похоронили Дороти. Ее могила находилась в самой новой части, где трава росла, как на лужайке у садоводческого центра, а надгробные камни были чисты, как реклама мастерской камнереза. Я припарковал машину, и ветер повел меня по поросшей травой лужайке под благоразумный шепот кипариса. Вряд ли шум моих шагов был громче. Увидев Даниэля, я решил держаться ненавязчиво.
Он стоял у могилы Дороти спиной ко мне и не отреагировал, когда я захлопнул дверцу машины. Впрочем, я постарался сделать это как можно тише. Я не хотел беспокоить его, но хотел понять, в каком он состоянии. Я напрягал слух, но слышал только сдержанный шум ветра. Я не собирался прерывать молитву Даниэля или попытку вступить в диалог с Дороти. Пока я шел к нему, он пошевелился, как если бы намеревался приветствовать меня. Но нет, это тень пошевелилась у него на плече, едва ощутимый жест кипариса. Даниэль был так неподвижен, что я не мог не прочистить горло, чтобы привлечь его внимание. Это, впрочем, ни к какому результату не привело, и, подойдя достаточно близко, чтобы увидеть его лицо, я уже занервничал.
Он не просто стоял на коленях, но навалился грудью на надгробие и уперся подбородком в его острый край. Как бы неудобно ему ни было, он никак не обнаруживал, что ему неудобно или больно. Его застывшая улыбка казалась непоколебимой, глаза были раскрыты так широко, что я мог только гадать, что он старается увидеть. Сейчас эти глаза не видели ничего, потому что ими никто не смотрел. Я опустил их веки и вообразил темноту.
Его телефон выпал из свисающей руки и лежал рядом с надгробием. Я поднял его. Он был холоден и покрылся росой. Я вытер его рукавом. На мгновение я испытал облегчение, что не смогу проверить сообщения, поскольку для этого требовалось знать пароль, но потом я вспомнил, что Даниэль вводил дату своего рождения. Еще не успев запаниковать, я ввел необходимые цифры и открыл список сообщений. Все последние были без имен и дат. Кроме тех, что я видел прежде, появились два новых.
Я открыл первое и затаил дыхание. Просящий голос звучал не громче, чем шепот кипариса. Мне показалось, что говорившая боялась, что ее услышат или узнают по голосу.
– Оставь меня в покое. Ты всего лишь тьма и черви. Ты всего лишь сон, и я хочу другой. – Сначала мне показалось, что последовавший шум был всего лишь помехами, потрескиванием разрядов, но затем стал разбирать слова: – Мама теперь здесь. Она стала тем, чем обещала. Тебе некому сказать, и никто не увидит. Она будет с тобой всегда, как и следует матери.
Я пытался поверить объяснению, которое дал бы Даниэлю – что это еще одно запоздалое голосовое сообщение от Дороти, вот почему она говорит о матери в третьем лице, – но голос казался нечеловеческим не только из-за странного словоупотребления. Он не столько напоминал разряды статического электричества, сколько копошение бесчисленных червей, этот образ я попытался прогнать от себя, прослушав второе сообщение. Пожалуй, лучше бы мне его не слушать. Стремительная атака червей вырвалась из динамика бессловесным триумфом, поглощая просящий голос, едва слышимый, но все же пытающийся выговаривать слова. Я не мог долго это выносить и уже собирался остановить воспроизведение, когда раздался другой голос, заглушивший прочий шум.
– Я тоже здесь.
Голос, хоть и очень слабый, несомненно, принадлежал Даниэлю. Менее чем через секунду голосовое сообщение закончилось. Я сжал телефон в кулаке и попытался сказать себе, что Даниэль записал свой голос поверх последней части уже существующего сообщения. Но идея, которой он поделился со мной два дня назад, возобладала: причиной этой ситуации стало то, что он не просто стремился сохранить все голосовые сообщения своей жены, но и вступить с нею в контакт. Вероятно, я ошибался, но к тому времени, когда я усомнился в своем решении, было уже слишком поздно. Я нашел кнопку «Удалить все сообщения», нажал ее и сделал длинный прерывистый выдох.
Я воспользовался телефоном Даниэля, чтобы позвонить в полицию. Через несколько недель следствие подтвердило, что он отравился. Полицейские опросили меня прямо на кладбище, и оттуда я поехал на работу. Хоть мне очень хотелось поскорее вернуться домой, все же пришлось поработать с несколькими клиентами. Наконец я оказался у нашей парадной двери. Джейн открыла мне и ахнула в моих объятиях, как будто я выдавил из нее весь воздух.
– Нет нужды так душить. Я же никуда не уезжаю, – сказала она, и я подумал: как я смогу ей объяснить?!
Глаза белые и спокойные
Кэрол Джонстоун
18.02.19 (Клиника: BAR55, 14.02.19)
Консультант: доктор Баррига
Офтальмология – прямая линия: 020 5489 9000/ Факс: 020 5487 5291
Хирургическая больница Минарда, Минард-роуд, SE6 5UX
Дорогой док. Уилсон,
Ханна Сомервиль (06.07.93)
Кв. 01, 3 Бродфилд-роуд, SE6 5UP
Национальная служба здравоохранения N: 566 455 6123
Благодарю вас за направление к нам этой молодой дамы, чей окулист заподозрил нарушение глазной чаши диска зрительного нерва. Острота зрения правого глаза 6/6, левого 6/4. Оба глаза белые и спокойные. Внутриглазное давление в правом глазу 18 мм ртутного столба, в левом – 16 мм. В обоих глазах передние углы камер открытые. Отношение диаметра чаши к диаметру оптического диска приблизительно равно 0.5. Выраженные дефекты визуального поля отсутствуют.
Ее зрение, по-видимому, не ухудшается. Жалуется на перемежающиеся нарушения зрения, но в клинике они не наблюдались. У предков глаукому не находили. Я не назначал никаких препаратов. Если никаких новых нарушений не возникнет, она будет наблюдаться в глазной клинике через двенадцать месяцев после повторной проверки полей зрения и оценки толщины центрального слоя роговицы.
Искренне преданный вам,
Док. Раджеш Рошан, дипломированный член Королевской коллегии хирургов, штатный специалист по офтальмологии.
19.08.19 (Клиника: BAR55, 15.08.19)
Консультант: док. Баррига
Офтальмологическое отделение – Прямая линия: 020 5489 9000/ Факс: 020 5487 5291
Хирургическая больница Минарда, Минард-роуд, SE6 5UX
Дорогой док. Уилсон,
Ханна Сомервиль (06.07.93)
Кв. 01, 3 Бродфилд-роуд, SE6 5UP
Национальная служба здравоохранения N: 566 455 6123
Эта пациентка прошла сегодня обследование в глазной клинике по собственному желанию. Острота зрения правого глаза 6/6, левого 6/5. Глаза белые и спокойные. Отношение диаметра чаши к диаметру оптического диска в обоих глазах приблизительно равно 0.5. Выраженные дефекты поля зрения отсутствуют, признаков глаукомы нет.
За прошедшие полгода мы видели эту молодую женщину, по меньшей мере, трижды и можем утверждать, что физической причины для ее жалоб на перемежающиеся нарушения зрения и периоды «полной слепоты» нет. По ее словам, они продолжались до двух часов, она считает, что их частота увеличивается.
Я полагаю, что больше ничего для нее мы сделать не можем. Я направил ее на психологическое обследование и выписал из глазной клиники, посоветовав обращаться к окулисту ежегодно.
Искренне преданный вам,
Док. Раджеш Рошан, дипломированный член Королевской коллегии хирургов, штатный специалист по офтальмологии.
– Я хочу сказать, вся эта гребаная болтовня и выворачивание себя наизнанку, все думают, что стали снова цивилизованными, а посмотри, как быстро все сворачивает туда же, куда и все остальное, стоит им подумать, что вечером кого-то убили. – Стоя на каблуках, он качнулся назад. Грязь потрескивала на его сапогах. Огонь грел ей лицо, и она наклонилась к нему поближе. Ей всегда было чертовски холодно.
– Как бы то ни было, делиться переживаниями – всегда плохо. Этот шикарный болван, он полубезумен от этой Дебби. Старая задница не знает и половины того, что у него в голове. Джимми больше боится диких собак, чем того, что действительно может нас убить. Вот и все, нет, что ли? Слушать, выяснять, что движет людьми, что заставляет их обсираться. Инстинкт самосохранения – если ты такой умный. Ничего не говори и дай говорить всем остальным.
Он был из Ливерпуля и одинок. У него были ужасные зубы. Часто, еще не начав говорить, он чувствовал запах у себя изо рта. Его звали Роббо. Это и все, что он знал о себе. Это, да еще то, что говорил слишком много для человека, который так неодобрительно отзывался о разговорчивых людях. Он любил поговорить с нею. Она понятия не имела почему.
– Так что же ты в таком случае не уйдешь? – спросила она. Пошел снег: холодные, скользящие прикосновения к отогревшимся у огня щекам. Она слышала усиливавшееся бормотание и испуганные крики из-за припаркованных фургонов. Теперь они разводили, по меньшей мере, четыре костра, по одному на каждом углу, как в походном лагере римской пехоты.
– Идти некуда. И люди тянутся к людям, типа. Это ведь тоже инстинкт самосохранения, так ведь? У одних людей больше этого, чем у других. И, я хочу сказать, вряд ли ты знаешь, каким станешь к тому времени, как это случится, а? Рохли вроде Джимми боятся собственной тени, и потом появляются люди вроде Боба-гребаного-Марли, которые несутся на все, как настоящие тараны. Дебби и та, другая птица – шотландская…
– Сара.
– Точно. Сара. Я хочу сказать, что они сделали с тех пор, как мы все сошлись, а?
– Они просто напуганы.
– Я напуган на хрен. Не мешай мне делать дело, делать обход. То есть объясни это, а? Взгляни на животных, так? Нет ведь такого, что Питер-гребаный-Кролик[35] просыпается как-то ночью и думает, на хрен, c какой радости? Не могу я убегать от всякого, кто хочет поиметь меня на завтрак. Можно бы сдаться и типа умереть. Или просто плакать, пока не уснешь в своем удобном «фольксвагене».
Она улыбнулась.
– Это не то же самое. – Он был зол и расстроен. Он всегда был на взводе, всегда самоуверенный, но события дня и дикая собака, прокравшаяся мимо костров, достали его. Его пот был свеж, но пах плохо. Это напомнило ей дни, когда никто не понимал, что происходит. Когда все так отчаянно старались бежать от того, что было везде, а они еще не понимали этого.
– Я хочу сказать, черт побери, посмотри на себя, Ханна. Ты уже не ходишь на разведку сама, а ведешь несколько человек. И не можешь отличить жопу от своего гребаного локтя.
Она не ответила.
– Ну, ладно тебе, не можешь, типа. Я не член хренов. Это веское соображение.
Ей нравилось, что слова, засорявшие его речь, напоминали шипение сифонов с горячей водой в кофейнях, где она пряталась, когда зрение стало резко ослабевать. Почему-то это было утешительно. Ей нравилось и как он восхищался ею. Она еще не успела показать себя перед всеми остальными, а он уже первым вызывался дежурить вместе с нею. Тогда она была просто слепой девушкой.
В те первые несколько месяцев было немало конвоев, машин, двигавшихся колоннами, но ни одна не останавливалась ради нее, а если и останавливалась, то сразу же уезжала без нее. Этот сразу согласился, но, как она подозревала, только из-за Роббо. Его и конвоем-то едва можно было назвать. Один из фургонов был его побитый «форд», в котором держался запах метилового спирта, краски и солярки. Другой – «фольксваген» – прежде принадлежал паре братьев, чьи имена она уже забыла.
Сзади вдруг послышался шум движения, и Роббо выругался.
– Идите жрать, дамы.
– Мило, – сказал Роббо, делая вид, что это не он выругался, что не слышал тихого хихиканья Марли. – Есть хочешь, Ханна?
Она выставила вперед руки и обрадовалась нежданному теплу подноса из фольги.
– Спасибо.
Марли был крупный, это она понимала. Иногда – часто – она чувствовала в нем нечто иное помимо презрения и туго закрученной осторожности, особенно когда они оставались наедине. Однажды он пошел с нею к неглубокой яме, которые они всегда вырывали возле лагеря, она присела помочиться, а он смотрел, она это чувствовала. Она тогда чувствовала его запах. Она понимала, что, если бы не Роббо, ей бы следовало опасаться Марли.
Когда Марли снова оставил их наедине, Роббо с удовольствием набросился на свое рагу. Она подозревала, что он всегда ел с широко открытым ртом. Возникавшие при этом звуки тоже казались странно утешительными. Она ела тихо, механически, совершенно не чувствуя вкуса.
– Что этот гребаный снег не прекращается? – наконец пробормотал он. – Только гребаной снежной бури нам не хватало.
– Я смогу их услышать, – сказала она, а он тяжело вздохнул, хоть это и была ложь. Она всегда удивлялась, как с самого начала легко верили этой лжи, как будто непосредственным следствием ее слепоты должно было быть почти сверхъестественное обострение всех остальных ее чувств. Впрочем, ей верили – все, – и это тоже было хорошо. Это делало ее полезной, может быть, незаменимой. Она знала, что даже потертые фигурки Питера Рэббита, принадлежавшие Роббо, помнили ту ночь, когда на них напали белые, пока все спали. Она знала, что все помнили ее тревожный крик, мертвого белого у ее ног возле открытой дверцы «фольксвагена», окровавленную монтировку у нее в руках. Когда пара братьев, пошатываясь, вышла из фургона, они натянули пальто на животы, плакали, рыдали, благодарили бога за спасение.
– О-па, – сказал Роббо, обнаружив тело пакистанца, имя которого Ханна тоже давно забыла, у входа в лагерь. – Что он сделал, чтобы достать Его, а? – Пакистанец умер плохой смертью. Хоть Роббо никогда не рассказывал, как именно, она чувствовала это по запаху. Она могла
Они тогда сожгли оба тела возле лагеря, а затем заложили дымившийся костер тяжелыми влажными кусками дерна.
– Они выглядят почти так же, как мы, – прошептал ей потом Роббо. – По крайней мере, после смерти. Когда не бежали.
После этого они перестали спать в фургонах. После этого ни один из членов конвоя не возражал, когда она стала возглавлять дозоры, как и все остальные. Всегда находился кто-нибудь, кто готов был поддержать ее под локоть, понести ее ранец. Через несколько недель после убийства белых пара братьев не вернулась из несложного рейса за продовольствием. Никто не отважился их искать.
– Так что вы за люди, Роббо? – На самом деле она хотела спросить что-то совсем другое, но надо же было с чего-то начать. Они никогда не обсуждали ничего серьезного. Никогда не говорили о том, откуда они, потому что никто из них не верил, что они когда-нибудь вернутся. Они никогда не говорили о том, куда едут, потому что они никуда не ехали. Они просто переезжали с места на место. И это происходило медленно. Безопасней было разведывать дорогу из лагеря пешком, а затем подгонять фургоны. Фургоны уже не предназначались для путешествий, они служили для спасения. Сегодня она возглавляла дозор, и два дня назад тоже, и Роббо поддерживал ее за локоть от имени всех остальных. Вот почему именно сегодня вечером ей надо было с чего-то начать.
– Я все еще здесь, а? Откуда ты это знаешь?
Она сглотнула. На краткий миг страх поглотил ее, сомнение стиснуло пальцы на горле.
– Расскажи мне что-нибудь о своем доме. О том, что было раньше, о себе прежнем.
Он вздохнул. В груди у него по-прежнему хрипело, хотя последние сигареты закончились несколько недель назад.
– Ладно, Ханна. Не вижу гребаного смысла, но ладно.
Она слышала, как он поменял положение, пересел поближе.
– Все лучше, чем быть одному, нет? Вот так это и есть. Поэтому мы все еще здесь, нет? Был у меня этот дружок, так? Мы дружили со школьных лет – не то чтобы были лучшими друзьями, потому что он был чуть с приветом, а ты же знаешь, как это у детей бывает. Не будешь же проводить время с рохлей. Но мы поддерживали отношения, потому что жили рядом, и оба работали в «Асда»[36], и по выходным ходили в одни и те же бары. И этот парень, Ханна, он, господи, был совсем не такой, как остальные. Как брошенные щенки, которых показывают во время перерывов на рекламу. Сложен он был, как кирпичный нужник, но мягкий, как дерьмо, потому что в детстве мамаша лупила его всякий раз, как наклюкается, а папаша пытался отхарить всякий раз, как она не видела. Ему нужен был кто-то, хоть кто-нибудь. От него этим пахло.
Когда Роббо закашлял, она едва не сказала ему, что все нормально, что он может не продолжать, если не хочет. Но не сказала. Она стряхнула снег со своего одеяла и натянула его на плечи. Поморгала, провела ледяными пальцами по ресницам, предлагая Роббо иллюзию, будто может его видеть.
– Он нашел кого-нибудь?
Роббо засмеялся сердито, но она знала, что он не сердится.
– Да, нашел. Ей, похоже, не везло до их встречи. Люди никогда не знают, как быть с любовью, которой невозможно сопротивляться, ты это знаешь, Ханна? Думают, только ее им и нужно, пока она не придет. От нее крыша едет, потому что это бессмыслица. Они как мишени в тире. Через некоторое время тебе надо, чтобы все они полегли, понимаешь.
Она кивнула, хотя понятия не имела, о чем он говорит.
– К тому времени, когда они встречались уже полгода, она у него за спиной перетрахала половину нашего района.
– Он узнал?
Он снова зло рассмеялся.
– Да, узнал.
– И что было?
Он не отвечал, и она потыкала костер палкой, между ними полетели снопы искр. Сердце у нее по-прежнему билось слишком часто.
– Роббо.
– Он застал ее с другим, – пробормотал он и вдруг заговорил слишком быстро и горячо, она с трудом поспевала за ним. – Он ударил ее по голове молотком, а потом бросился с ножом на парня. И потом пришел к моему дому, весь в их крови, и спрашивает, можно ли типа войти, не дам ли я ему гребаное полотенце. А я говорю, давай, парень, спокуха, прими душ, раз уж на то пошло. И едва он ушел в душ, я позвонил в полицию.
Он тяжело дышал. Она почти чувствовала его горячее порывистое отчаянье.
– Ты правильно поступил, Роббо. Он убил людей. Что ты еще мог сделать?
– Ты это серьезно или притворяешься? Вот если б я не вызвал полицию, потому что он убил людей, то это на хрен было бы правильным поступком, Ханна. Я вызвал, потому что думал, он убьет и меня. И он пришел ко мне, потому что знал, что я это сделаю, знал, что я его заложу.
Она открыла рот, собираясь заговорить, может быть, сказать, что ей очень жаль, но он не договорил. Она слышала, как он двигал сапогами по земле и его учащенное дыхание.
– И когда его увозили, все еще мокрого от этого гребаного душа, он сказал мне: «Все нормально, Роббо», как будто вполне серьезно, а я стоял на пороге в нижнем белье и в тапочках, беспокоясь о гребаных соседях.
– А я раньше была троллем.
Он снова закашлялся.
– Что?
Она указала жестом на снег:
– До всего этого. Я тогда была зрячей, и в мире уже был Интернет. Я работала в ночную смену кассиром на бензозаправочной станции, а днем в чатах троллем.
Она едва слышала, как он моргал. Ей вдруг захотелось рассмеяться.
– Хочешь сказать, ты была одной из этих идиоток, которые выводят людей из себя подколками и хихиканьем?
– Нет, – быстро проговорила она, но не потому, что хотела оправдаться. – Я делала то же, что и ты. Наблюдала, слушала. Понимала, в чем слабость людей, и использовала их.
– У тебя это типа чертовски хорошо получается, – сказал он с тихим застенчивым смешком, потому что был гораздо умнее, чем о нем думали.
Некоторое время он молчал. Она больше не слышала даже его дыхания, только потрескивание хвороста в костре и приглушенные разговоры на другой стороне лагеря, звук закрываемой дверцы машины, лишенную эха пелену ложащегося снега. Мысленным взором она видела растущие группами сосны, запах которых чувствовала до того, как здесь разбили лагерь. Она вообразила их белые ветви, шишки, поблескивающие от мороза, темные стволы в тени. Она представила заброшенные города и деревни и вновь выстроенные города, покрытые бездыханной белизной и тишиной. Она вообразила себе все лагеря, несомненно, такие же, как этот: маленькие бастионы огненного сопротивления, подобные серовато-коричневым бакенам на побережье, передающим сообщения судьбы.
Она вздрогнула, когда Роббо прочистил горло.
– Какого черта ты этим занималась? – Голос звучал сердито, и это, по крайней мере, она могла понять. Роббо не только считал, что из-за слепоты она может лучше слышать и обонять, он думал, что она вообще была лучше. Лучше всех остальных.
Она и сама много думала зачем. Чаще всего она выступала от лица мужчины, хищника, чье женоненавистничество скрыто под наигранным интересом и небрежным брутальным обаянием.
– Не знаю. Просто так.
Она услышала звук, возможно, сломалась под тяжестью снега ветка или оголодавшая дикая собака попыталась охотиться. Ей сразу же снова стало страшно, уверенность в себе пропала. Она протянула к костру онемевшие кисти.
– Ты когда-нибудь уставал, Роббо?
– Конечно. – Снова эта застенчивая усмешка. – Желал бы я вместо этого остаться дома и упиться вусмерть? Конечно да.
Снег попал между одеялом и кожей на шее.
– Как по-твоему, мы оба стали лучше?
– Нет. А ты как думаешь?
– Нет. – Она улыбнулась, и заболели потрескавшиеся губы. – У нас не осталось этого гадкого рома?
– Осталось немного, но ты пей на здоровье.
– Можем вместе выпить. – Она услышала, как он отвинчивал колпачок фляжки и тихий плеск ее содержимого. Когда Роббо поднялся, чтобы обойти вокруг костра, она слышала, как под его сапогами хрустит снег, хруст сначала уходил в снег и лишь затем вырывался в воздух. Снег быстро становился все глубже. Роббо присел рядом с ней на корточки, и она сразу почувствовала запах рома, его дыхания, его пота. По коже пошли мурашки. Вероятно, остальные ее чувства в конце концов тоже обострились.
– Все нормально, Ханна?
– Да, – сказала она, ощущая ладонями холодную гладкость фляжки. Она охватила онемевшими пальцами горлышко и приложила его к губам. Едва хлебнув, она закашлялась, затем снова поднесла горлышко к губам и остановилась.
– Ты ничего, допивай, – сказал Роббо.
Когда он стал подниматься, она потянула его рукой за пальто. Он снова сел на корточки, и она спохватилась, что задержала дыхание, и выдохнула. Она больше не прикладывалась к фляжке, но проглотила ром, который набрала в рот.
– Я вижу их, Роббо. Белых. Я всегда могла их видеть. С самого начала.
Он потерял равновесие. Она слышала, как ноги перестали держать его, как каблук сапога скользнул по засыпанной снегом земле, и зад опустился в снег с почти забавным звуком «хрум».
– Только их я и могу видеть. – Она почувствовала потребность объяснить, теперь это было излишне, но умолчание ощущалось слишком тяжело. Все эти недели люди доверяли ей, поддерживали ее под локоть, считали особо одаренной, залогом своей удачи. Она помогала им, но недостаточно. Не так, как могла бы. И теперь случилось это.
– И отлично, Ханна. – Но говорил он осторожно, опасливо. Может быть, в его голосе даже звучало некоторое разочарование. – И я понимаю, почему ты никогда об этом не говорила. Тогда ты бы стала такой же, как те, кто не ходит вслепую среди этих триффидов[37], верно? Каждая п… хотела бы кусочек тебя.
Она попыталась улыбнуться, когда он сразу выругался: понял, что сказал, и попытался взять свои слова обратно. Этим он понравился ей еще сильней. Сердце, бившееся и без того учащенно, забилось еще быстрей.
– Ты прав, Роббо. Ты прав, это то же самое. – Но это не было то же самое. Она не умолчала о своей способности видеть эти быстрые и тихие белые ужасы, подобные сетям вздувшегося муслина, перекрученного ветром, потому что боялась, что ее будут эксплуатировать. Она делала это, потому что хотела быть нужной, нуждалась в том, чтобы нуждались в ней. Так же как все те нудные дни проводила, сгорбившись, перед ноутбуком в закопченной ледяной кухоньке своей однокомнатной квартиры. Ей было важно чувствовать себя могущественной.
Она сделала еще глоток рома, он дался легче, чем первый. На этот раз она не закашлялась. Она встряхнула фляжку, которая, судя по звуку, была почти пуста.
– Допивай, – сказала она, потянув его за пальто.
– Почему сегодня ты сказала остановиться здесь, Ханна?
Она слышала спокойное равнодушие в его голосе, разумную, вселяющую страх определенность. Она снова представила себе эти серовато-коричневые огненные маяки.
– Знаешь, что я думаю, Роббо? – сказала она, вопреки обстоятельствам чувствуя театральность своей реплики. – Я думаю, что в мире будет лучше без нас. Я думаю, что суша, моря и все живое и там, и там только выиграют от того, что нас не будет. И я думаю, что богу – если он есть – тоже будет лучше без нас. – Она остановилась, утерла слезы и крупные хлопья снега под глазами и снова повернулась к Роббо, к его жару, поту и пугающей определенности. – Но мне надо знать, что думаешь ты, Роббо. Мне нужно, чтобы ты сказал мне, что
Он подвигался и снова сел на корточки. Когда он заговорил, она слышала в его словах улыбку и весь этот страх.
– Думаю, что нам было бы лучше без этого гребаного бога, Ханна. – Он цокнул языком, как будто был раздосадован своим ответом, и затем тяжело вздохнул. – Я считаю, что любовь просто еще один повод для ненависти.
– Хорошо, – сказала она. Она тоже судорожно вздохнула и представила себе вышедший изо рта воздух как серебристое облачко пара. – Я тоже.
«И мир будет тих и бел, – подумала она. – Только тишина и белизна».
– Не будешь допивать ром? – вслух спросила она, и зубы у нее сильно застучали. Она прикусила себе язык.
– Все нормально, Ханна, – сказал Роббо, взяв обе ее кисти и пряча их в тепло у себя на груди. Она костяшками пальцев чувствовала частое биение его сердца.
Она подумала о его друге, еще мокром после душа, которого вывели к полицейской машине и который оглядывался на Роббо, стоявшего в нижнем белье и тапочках, и крепко закрыла глаза.
«И мир будет тих и бел, – подумала она. – Только тишина и белизна». – Она повторяла это, как мантру, в действенность которой когда-то верила, но теперь перестала верить совсем.
– Извини, – прошептала она.
Она продолжала держать Роббо за руки, когда подняла голову и открыла глаза. Она стиснула их еще сильнее, позволив себе увидеть вздутые кулаки белого ветра вокруг них. Все эти небрежно-жестокие глаза, голодные темные рты. Сотни – может быть, даже тысячи – их припали к земле в ожидающей тишине. Они не ждали ее. Они не ждали вообще ничего. Они просто получали удовольствие, растягивая тишину насколько могли.
Она вспомнила, каково это было знать, что она кого-то поймала и заманила в ловушку своей улыбчивой ложью, что предчувствие разрушения всего того, что она создала, часто превосходило само окончательное разрушение. И как эта потребность очищения – стремление передать весь свой страх и неистовое одиночество, как распространение огня по мысу или утесу, – никогда не убывала, никогда не теряла свою силу. Сейчас ей было жаль этой нужды, жаль всего, но она никогда не лгала себе. Она никогда не притворялась, что, если бы Белые не пришли, она бы когда-нибудь остановилась.
Мир будет тих и бел.
– Все нормально, Ханна, – повторил Роббо, прижавшись мокрой колючей щетиной к ее лицу, в то время как эти глаза, эти рты, вся эта жаждущая изогнутая белизна нашла на лагерь удушающим туманом, который вскоре вовсе не будет тих. – Все нормально.
И она поверила ему, она доверилась ему, она прильнула к нему. Хотя он был слеп.
Замешательство из-за умершей бабушки
Сара Лотц
О боже. Я почти уверен: она не дышит. Впрочем, трудно сказать наверняка, когда на сцене стоит такой шум. Призрак чертовой Оперы[38]. Это она захотела пойти на этот спектакль, не я. Что ж, по крайней мере, если она мертва, я смогу винить Эндрю Ллойда Веббера.
На самом деле она подозрительно тиха, особенно если учесть, что обычно дышит шумно – днем ее грудь издает такие же звуки, как автомобиль «Фольксваген Жук» с треснутым карбюратором. И если она не хрипит, то издает влажное чмоканье, поправляя плохо сидящие зубные протезы. От этого не совсем приятного звукового сопровождения я обычно лезу на стену, но сейчас бы отдал левую руку, если бы она запыхтела, кашлянула или даже пукнула. Меня устроил бы любой признак жизни. Глаза ее закрыты. Возможно, она просто задремала.
Хорошо, рассмотрим наихудший вариант: она мертва. Что тогда? Что мне, черт возьми, тогда делать? Что, остановить спектакль? От одной мысли об этом у меня мурашки идут по коже. Не люблю устраивать сцены. Я ни разу не жаловался на плохое обслуживание в ресторане, не ввязывался также и в перепалки на дороге (а в Лондоне это просто подвиг, если принять во внимание этих чертовых велосипедистов).
Господи.
Этот поход в театр не заладился с самого начала. Сначала эта история с зубами. Во-первых, зачем вынимать зубные протезы изо рта в дамской комнате? Боже мой, видели бы вы лицо служительницы, когда та вручила бабушке зубной протез, завернутый в туалетную бумагу.
Все же надо убедиться. Да, убедиться, прежде чем предпринимать решительные меры. Вообразите, какой будет конфуз, если она просто вздремнула.
Не сводя глаз со сцены, я нежно похлопываю ее по руке, как бы желая успокоить. Ничего. Я похлопываю сильнее. Никакой реакции. Сделав над собой усилие, я щиплю ей кожу на тыльной стороне ладони. Эта покрытая пигментными пятнами кожа податлива, как дешевая ветчина. Она также несколько холодна, но, с другой стороны, бабушка любит распространяться о своем плохом кровообращении. Лучше проверить пульс. Ритм «Музыки ночи» проникает в меня через подошвы, но я не могу уловить ни малейшего шевеления в бабушкиных венах.
Я как можно нежнее отпускаю ее запястье и вытираю потеющие ладони. Не заметил ли кто-нибудь? Этот мясистый парень, с трудом поместившийся на сиденье с другой стороны от бабушки, не сводит глаз со сцены, колени у него усыпаны разноцветными обертками от конфет. Он беззвучно повторяет то, что поют на сцене, перевирая каждое второе слово.
Надо сосредоточиться.
Не могу я прервать спектакль объявлением о скоропостижной кончине моей бабушки. Поступить так просто невозможно. Лучше дождаться антракта, затем выскользнуть из зала и обратиться за помощью. Именно так. А сейчас сделать вид, что ничего необычного не происходит. Просто сидеть, и все. Смотреть на сцену.
Наконец свет в зале загорается, начинается антракт. Крупный парень, сидящий рядом с бабушкой, выбирается из кресла и по прямой устремляется в буфет. Время действовать. Легко сказать – действовать. Последние полчаса или около того я сидел совершенно неподвижно, ноги у меня затекли. Я топаю ими, чтобы избавиться от покалывания, и вот я уже почти встал, и тут чувствую, как кто-то меня похлопывает по спине. Мне едва удается подавить крик.
– Стивен? – слышу я знакомый голос.
Поворачиваюсь.
– Это ты. Это же я, Лиз, помнишь суд, второй этаж? Я сразу подумала, что это ты.
– Лиз, привет! – О господи. Надо же, чтобы все это сразу и сегодня вечером. Я несколько недель искал повода поговорить с Лиз, и теперь она здесь, на расстоянии вытянутой руки. И что же, черт возьми, я ей скажу?
– Я и не знала, что интересуешься мюзиклами, Стивен.
– Не интересуюсь. Обычно не интересуюсь, я хотел сказать.
– Я тоже. Клиент прислал нам целую пачку билетов. В таком случае, с кем ты здесь?
– А, это моя бабушка, – говорю я, стараясь – и безуспешно – казаться невозмутимым. Бедра у меня болят от неловкого положения – я полустою, полусижу. – Бабушка любит походы в театр.
– О, это так мило.
Я широко открываю рот, как бы в гримасе ужаса, и улыбаюсь.
– Извини, – говорит Лиз. – Не позволяй мне тебя задерживать. Ты в буфет собирался? Если хочешь, составлю компанию твоей бабушке. Ну, знаешь, пока тебя не будет.
Я плюхаюсь на сиденье так, что едва не ломаю себе копчик. Пожалуй, лучше сказать ей. Будет очень странно, если не сказать хотя бы что-нибудь.
– Все нормально? – спрашивает Лиз. – Что-то ты бледен.
– Все нормально. Правда.
– Что ж, разве ты меня не представишь?
– Прости?
– Не представишь меня бабушке, глупый?
Кислота переполняет мне желудок.
– Бабушка, это Лиз. Лиз, это моя бабушка.
– Рада познакомиться, – говорит Лиз.
Бабушка не отвечает, что неудивительно.
– Извини, – говорю я. – Она немного глуховата (и это правда).
– Вот досада, наверно, для нее уже поздновато. Она, должно быть, смертельно устала.
– Слушай, – говорит Лиз, – с моей стороны это может показаться бесцеремонным, но после спектакля мы, нас тут несколько человек, собираемся пойти выпить. Не хочешь присоединиться?
– Было бы здорово! – срывается у меня с языка, я даже не успел подумать. – То есть я бы с удовольствием, но надо разобраться с бабушкой.
– Бери ее с собой! Будет весело!
Свет постепенно гаснет, оркестр гудит. Лиз стискивает мне плечо и откидывается на спинку кресла.
Теперь у меня нет иного выбора: надо дождаться конца спектакля. Может быть, это и неплохая идея. Да, дождаться, когда зрительный зал опустеет, и тогда вызывать кавалерию.
Но как же быть с Лиз?
Но невозможно слышать собственные мысли, когда на сцене такой кошачий концерт.
Парень, сидящий рядом с бабушкой, ворочается в кресле и заезжает локтем ей в бок. Ее голова склоняется мне на плечо, но я бессилен что-либо сделать. Я не могу ее оттолкнуть – если толкнуть слишком сильно, она может повалиться в другую сторону, и ее голова окажется на коленях у тучного соседа. Попал я в ситуацию. Бабушкины волосы, замечательные для ее возраста и блестящие, щекочут мне ухо. Через какое время после смерти наступает трупное окоченение? Роман «Скарпетта»[40] я читал давным-давно и уже не помню. Осторожным движением достаю телефон и спрашиваю Гугл. Женщина слева от меня (она бабушкиного возраста, от нее едва ощутимо пахнет говядиной в красном вине) осуждающе хмыкает – экран айфона светится у меня на коленях.
Тут я совершил серьезную ошибку. В горле першит. В груди тяжесть. Я прикусываю язык, чтобы подавить всхлипывание. Бабушка не всегда была обузой. Не всегда дышала ртом, посасывая зубы. Всплывают давно забытые воспоминания. Голоса моих родителей становятся все тише и тише, превращаясь в угрожающее шипение. Дверь их спальни закрывается, пауза, а затем…
– Не говори им! – умоляю я. Она не кричит на меня за то, что я убежал из дома. Она обнимает меня, смотрит вместе со мной мультипликационный телесериал «Настоящий герой и хозяева вселенной», делает мне горячий шоколад и укладывает спать в свободной комнате. Там пахнет ею.
Меня возвращают к действительности аплодисменты. Все вокруг встают с мест, хлопают, раздаются крики «браво» – овация. Я не шевелюсь. Не смею. Пусть думают, что мы с бабушкой плохо воспитаны.
Только когда публика начинает доставать из-под кресел свои вещи, мне удается посадить бабушку прямо. Голова у нее свешивается на грудь, но нельзя сказать, что она выглядит
У одного из выходов из зала замечаю Лиз. Она машет мне, и я чувствую, что смотрю на нее, как неумелый волокита, скованный нерешительностью.
– Ты идешь, Стивен? – кричит Лиз. Определенно в ее голосе есть нечто такое, что не передать словами. Приглашение. Призыв. – Не стесняйся и бери с собой бабушку!
– Ее подвезут домой, – слышу я свой голос, который разносится над толпой гораздо громче, чем голос актера, игравшего Призрака. Что ж, это правда, не так ли? Я могу позвонить в похоронное бюро из бара, если придется.
– Круто! Подождем тебя на улице.
Я смотрю на тело.
– Пока, бабушка. – Я целую ее в щеку, которая теплее, чем рука, вот так – и убираюсь из зрительного зала к чертям, налетая голенями на сиденья. Боюсь, что Лиз с друзьями уйдет.
Оборачиваюсь. Один из служителей похлопывает бабушку по плечу. Она медленно валится и ударяется лбом о спинку кресла впереди с такой силой, что изо рта вполне могут выпасть зубные протезы.
И тогда я бегу.
Евмениды [благожелательные дамы]
Адам Л. Дж. Нэвилл
Единственное, что в первый день на новой работе, в логистической конторе центра «Агри-Тех», понравилось Джейсону, была Электра и ее длинные ноги. В следующие два месяца его восхищение превратилось в одержимость, от которой он страдал по будням с утра и до конца рабочего дня.
Всякий раз, глядя вслед Электре, уходившей от его стола, Джейсон впадал в гипнотический транс. Всякий раз, как его неуправляемое внимание сосредотачивалось на ее ногах, казалось, что она только это и делает, вечно движется от него, дразня, и в этом было больше мучения, чем приятного.
Электра была единственным лучом света во мраке его жизни, единственным развлечением в рабочее время, которое он приветствовал. Работа в центре уничтожала последние следы его индивидуальности, она, казалось, должна была рассеять надежды на что-то лучшее в жизни, но он втайне трепетал в предвкушении очередного рабочего дня, сулившего верную встречу с
Весь рабочий день Джейсона проходил в огромном, но малолюдном «логистическом центре», через который проходили двигатели и запчасти для сельскохозяйственных машин. Здесь же располагался скромный кабинет Джейсона. Саллет-на-Тренте, город, приютивший «Агри-Тех», находился на севере центральных районов Англии, не совсем в «Черной стране»[42], не совсем в Стаффордшире, но отчасти и там, и там, но, как считалось, ни к тому, ни к другому не относился. Саллет-на-Тренте, или Салли, не имел ни географического, ни культурного, ни политического значения. Он не мог похвастаться общественной жизнью или достопримечательностями, привлекавшими туристов. Город с примыкающей к нему местностью были своего рода антиматерией и застряли у пересечения новых скоростных магистралей, по которым люди проносились мимо.
Пять лет назад Джейсон окончил университет и мечтал стать журналистом в Лондоне, но попал в другое мертвое место сразу за трассой М25, которое могло бы находиться в Бакингемшире. Оттуда он переехал в Саллет-на-Тренте и в первую же неделю после переезда понял, что здесь еще хуже. Ему казалось, жизнь должна бессмысленно пройти среди дорог с двусторонним движением, металлических заборов, жутковато-тихих промышленных зон, белых фургонов, новых домов, выстроенных на железнодорожных насыпях и похожих на склады розничных торговых центров размером с футбольное поле, торгующих товарами для домашних животных, холодильниками, стиральными машинами, электрическими и газовыми плитами и так далее.
Джейсон обнаружил, что жизнь в таких городах, как Саллет-на-Тренте, представляет собой полную противоположность той, которая могла бы привлекать, вовлекать или воодушевлять человека. Такие города предлагали своим обитателям существование, а не возможность достичь чего-либо существенного, и вследствие этого оставались безжизненными. Джейсон также обнаружил, что рабочие места создавались и занимались в них обычно людьми, лишенными воображения.
В Салли на Джейсона навалились апатия и вялость, обычные для таких мест. Временами ему хотелось закричать, истерически расхохотаться, сломать, что попадется под руку. Чем дольше он жил в Салли, тем сильнее напоминал себе наряженную в дешевый костюм обезьяну, заключенную в клетку или в тесное и замусоренное пространство с бетонными полами и стенами; забытого примата, изолированного от себе подобных, без конца шлепающего себя по лицу широкой безволосой ладонью.
Чтобы не дать мозгу умереть без впечатлений, оставалось лишь заказывать в Интернете книги. Джейсон терпеливо читал их в свободное время, стремился познать себя и понять, как выбраться из сложившейся жизненной ситуации. Это чтение было попыткой защитить от ветра пламя, горевшее в нем три года во время учебы в университете. Во что он превратится, со страхом думал Джейсон, если этот огонек погаснет? Вероятно, в человека, который забудет свое прошлое.
В Салли, как и на прежней работе, сотрудниками Джейсона были большей частью мужчины, удручающе обыкновенные, но циничные, немногословные, все интересы которых ограничивались футболом, машинами, бытовой электроникой, компьютерными играми и выпивкой. Любой, даже самый короткий разговор на работе приводил Джейсона в уныние, порожденное смертельной скукой.
Сетевые сайты знакомств могли предложить лишь восемь одиноких женщин, находящихся в географической доступности, сведения их биографий доверия не внушали. Романтические возможности, которые бы могли облегчить его угнетающее одиночество, оказались скудны. Жительницы Салли, казалось, выходят замуж рано, а матерями становятся еще раньше. Только Электра казалась не такой, как остальные. Что же она за человек и что здесь делает? Не могло быть сомнений, что она училась и после школы, недавно окончила учебное заведение и, вероятно, у нее уже кто-то есть.
Всякий раз,
Вероятно, Электра была религиозна и берегла себя. Думать так позволяло то, что из украшений она носила только крестик из белого золота. Джейсон думал, что готов перейти в любую веру, лишь бы быть с нею.
В обществе Джейсона, когда он подсаживался к ней во время обеденных перерывов, она отвечала односложно, полуулыбалась, сама ни о чем не спрашивала, и у него часто возникало подозрение, что Электра о нем того же мнения, что и остальные сотрудники, и что его попытки завязать общение с нею ее тяготят. Иногда он подозревал, что Электра, в лучшем случае, просто его терпит.
Когда Джейсон сидел рядом с нею, голова у него переполнялась кровью, и он говорил глупости, делал замечания столь безжизненные и непривлекательные, что единственным подходящим средством от них казалось направленное на себя членовредительство. Электра накручивала на палец прядь волос, достававших ей до плеч, затем своими зелеными глазами внимательно рассматривала палец с накрученными на него волосами; она не нервничала, но и не была вполне раскованной, всегда сидела, положив ногу на ногу, полосатая юбка открывала колени, одна туфля с высоким каблуком покачивалась, держась на пальцах ноги.
Он настолько потерял голову от этой девушки, что в последний день своего испытательного срока набрался мужества пригласить ее. Пока Электра заваривала чай для всей конторы, Джейсон прошел вместе с нею в кухню, открыл зачем-то дверцу холодильника и сказал:
– Может, сходим куда-нибудь вместе?
После этого вопроса в кухне сгустилось молчание, как будто сам воздух превратился в желе, тогда как пространство между его ушами заполнил шум, какой стоит в подземном туннеле, когда в нем движутся товарные составы. Джейсон, собирая разбежавшиеся мысли, пытался вспомнить заранее отрепетированную реплику, которая позволила бы выйти из затруднительного положения.
О чем он только раньше думал? Он на десять лет старше ее. Он для нее
– Хорошо. Куда бы вы хотели пойти? – сказала Электра, не глядя на него. Ее безразличие, как ему показалось, объяснялось скукой.
Ей было скучно. Скуку вызывало все, связанное с ним. В ней не было ничего таинственного, загадочного, кокетливого или жеманного, ничего такого, что приписывало ей его воображение. Просто она молода, и ей скучно. Он почувствовал это, когда стены отшатнулись и помещение приняло свои прежние размеры.
Джейсон настолько был уверен в неудаче, в том, что она откажет, что даже не подумал заранее, куда бы они могли пойти.
– А куда стоит… здесь пойти? – спросил он.
Электра нахмурилась.
– Да, в общем-то, особенно некуда. Разве что в зоопарк.
Джейсон снимал комнату в большом доме Викторианской эпохи на самой старой улице города, к сожалению, отделенной от территории, с которой она была связана исторически, после того, как в шестидесятые годы по-новому провели границы графств. После переселения в Саллет-на-Тренте Джейсон сначала надеялся приобрести жилье в собственность, но даже и в городке, расположенном так далеко от Лондона, на обслуживание долга перед банком уходила большая часть его заработка, поэтому приходилось снимать.
Все постоянные жильцы дома, где снимал комнату Джейсон, были мужчины, все старше его и казались еще более усталыми от жизни и более разочарованными, чем он сам. Если ему не удастся вырваться из нынешней ситуации с бесперспективной низкооплачиваемой должностью в богом забытом городке, расположенном у пересечения транспортных артерий, он станет таким же, как соседи по дому.
Лишь один постоянный жилец дома заговаривал с Джейсоном, хотя лучше бы этому Джеральду быть таким же скрытным, угрюмым и молчаливым, как и другие серые фигуры, существовавшие перед бормочущими телевизорами в своих комнатах. Но Джеральд был одним из тех несчастных, кто не может выносить одиночества, но в то же время лишен достоинств, необходимых для общения, и не способен к эмпатии. Джеральд также считал себя знатоком в области муниципальной политики, рассуждения о которой пересыпал фактами из местной политической истории, иногда очень давней. Он всегда говорил с полуулыбкой знатока ироническим тоном, что помогло Джейсону понять, почему соседи дома, где он жил, частенько убивали друг друга.
Но Джеральду требовался слушатель, и на эту роль он выбрал Джейсона, когда тот, перевозя свои скудные пожитки на новое место, старался казаться общительным новым соседом. За что и приходилось теперь дорого платить, всякий раз появляясь на кухне.
Эта часть здания стала своего рода ловушкой, устроенной пауками и морщинистым Джеральдом. Стоило кому-то зайти на кухню, дверь его комнаты на первом этаже со щелчком открывалась, и фигура, в которой было что-то от насекомого, беззвучно выходила в коридор и становилась у двери в кухню, как бы плетя невидимую сеть, из которой не могли бы вырваться его жертвы, если бы решили, и с полным основанием, что голод и жажда лучше, чем компания Джеральда.
Вечером накануне «свидания» с Электрой Джейсон увидел редкую возможность воспользоваться знаниями Джеральда о городе, возможность, которая ни разу не представлялась прежде, когда Джеральд говорил, а Джейсону приходилось слушать. Джейсон принес купленный готовый ужин в кухню на первом этаже и, взмахнув рукой, как волшебник, нажал кнопку «Открыть дверцу» микроволновки. Громко прозвучал сигнал, похожий на звон колокольчика, и через три секунды дверь комнаты Джеральда со щелчком открылась.
– Добрый вечер, – сказал он, став в дверях кухни, и продолжил своим обычным вопросом: – Как там жизнь в яме? – после чего прыснул в бороду в восторге от собственной шутки.
Джейсон отказался от мер, которые прежде предпринимал, чтобы не позволить Джеральду окружить себя со всех сторон. На этот раз Джейсон не противился.
– Я понятия не имел, что в Саллете есть зоопарк.
Джеральд перестал улыбаться и нахмурился.
– Зоопарка нет. По крайней мере, все те годы, что я здесь живу. Я бы знал. Уж можете мне поверить.
Джейсон так был убежден в познаниях Джеральда, касающихся города, что эта новость вызвала в нем полное смятение, перешедшее в страх. Выходило, что Электра выставила его дураком. Если Джеральд говорит, что зоопарка нет, значит, его нет. И разве зоопарк не место, куда взрослые, отцы и дяди обычно водят по выходным девочек вроде дочерей и племянниц? Предложение Электры встретиться с ним у ворот зоопарка на следующее утро, в субботу, должно быть, хитроумная уловка, издевательский отказ, смысла которого он сдуру не понял сразу.
Придет Джейсон на работу в понедельник, обвинит Электру в том, что она сыграла с ним жестокую шутку, а она скажет:
– Вы и вправду подумали? Нет, вы мне скажите, вы не поняли? Я пошутила. Нет, погодите, неужели вы действительно пошли и искали зоопарк? В Салли? – Он так и слышал ее голос. Его позор и унижение станут известны водителям вильчатых погрузчиков к одиннадцати утра. Подумать только, сколько пищи для насмешек и шуток на зоологические темы он дал своим сотрудникам! Надо же быть таким доверчивым! В Саллете нет ни кинотеатра, ни театра, ни музея, ни боулинга. Это просто место, где люди существуют. Отдыхать ездят за город. Откуда в таком городе может взяться зоопарк?
– Но тут было мошенничество, идеальный пример. Довольно типично. – Голос Джеральда вернул к действительности Джейсона, застывшего в оцепенении перед микроволновкой. – Как обычно, деньги исчезли. Джиббит в то время загонял муниципалитет в землю. Так что бюджет израсходовали на никому не нужную дорогу.
Ужас Джейсона в связи с обманом Электры превратился в гнев.
– Какого черта вы несете?! Я вас о зоопарке спросил, а не о бюджетах и дорогах.
Джеральд усмехнулся с таким видом, как будто предвидел именно такую реакцию.
– Это вам и надо понять. Вам надо понять, как все это…
– Нет, мне не надо. Зоопарка нет. Я знаю то, что мне нужно.
– Да, но зоопарк некогда был. Зоологический сад Пентри. Ныне он в руинах. Его до сих пор видно с A2546. Если едете к Банриджу, прямо перед тем местом, где раньше стоял «Человек на луне»… – На эту тему Джеральд распространялся некоторое время. Другой излюбленной его темой были направления дорог, в рассказах о которых он упоминал уже исчезнувшие ориентиры.
– Хватит, – Джейсон умоляюще выставил руки. – Пожалуйста, хватит. Зоопарк. Раньше он был, но больше нет.
– Именно это я и сказал. Когда Джиббит…
– Стоп. Помедленнее. Пожалуйста. Этот зоопарк. Сам зоопарк все еще сохранился. Что еще сохранилось?
Джеральд нахмурился.
– Что есть из развлечений? – спросил Джейсон. – Парк с аттракционами? Ресторан? Бар? Что еще? Зачем туда теперь ходят?
– Ну, вообще-то туда не ходят, разве что члены местного исторического общества. Я одно время был его секретарем, с…
– Джеральд! Зачем туда ходить членам исторического общества?
– Из-за архитектуры, разумеется. Это один из последних оставшихся зоопарков Викторианской эпохи, выстроенный архитектором по фамилии Беллоубай. Свидетельство бесчеловечности. Будь вы животным, доставленным из Азии или Африки, то меньше всего захотели бы оказаться в Зоологическом саду Пентри. Видите ли, вам надо понять…
– Так это музей своего рода, открытый для публики?
– Ничего подобного. Никогда не хватало денег, чтобы его снести, не говоря уж о том, чтобы содержать и поддерживать.
– Так он заброшенный? Заброшенный зоопарк Викторианской эпохи?
– Более или менее. Почему вы спрашиваете?
– Иду туда завтра. На встречу.
Глаза Джеральда радостно засветились. Он увидел благоприятную возможность.
– Что ж, это хорошо. Я ничего. Я тоже пойду. Нет смысла идти без человека, который может рассказать.
– Нет-нет. Спасибо, но нет. Это свидание.
– Свидание? С девушкой? Там? – Потрясение Джеральда в равной степени относилось к тому, что Джейсон знаком с женщиной, и к тому, что они вместе собираются в заброшенный зоопарк.
– Нам рассказы не потребуются. Простите. О здешней истории и тому подобном. Не потребуются.
Получив отказ, Джеральд сдулся.
– Может быть, в таком случае она все знает о зоопарке.
– Сомневаюсь. – Тут Джейсон подумал, что Электра хотела, чтобы в субботу утром он нашел зоопарк на замке и в руинах, что это должно было бы послужить эпитафией его романтическим мечтам. Или она имела в виду, что он сам животное, которое следует держать взаперти? Самое подходящее место для него, досаждающего ей на работе и пялящегося на ее ноги? Господи, подумал Джейсон, и все у него внутри сжалось. Неужели это было так заметно?
– Плохо дело. Религиозные психи довершили то, что начиналось с нехватки средств.
Выведенный из размышлений Джейсон взглянул на Джеральда:
– Что? Что вы сказали? – Кто бы мог подумать, что он когда-либо задаст Джеральду такой вопрос. – Почему плохо дело? О каких психах вы говорите?
Одушевление, столь недавно покинувшее Джеральда, снова к нему вернулось.
– Все животные погибли. Ужасно. Подозревали, что их отравили химикатами, доставленными с производства в Банолле. Зоопарк уже много лет находился в упадке, так что бедные животные были в жалком состоянии. Никаких денег, понимаете. Но прежде чем защитники прав животных организовались, животные пришли в ужасающее состояние. Но косоглазые евангелисты по ночам проникали в загоны и травили животных. Сестры белого креста, так они себя называли. У них был храм на Раддери-уэй, там теперь отбеливают зубы…
В первый раз за время жизни в этом доме Джейсон стоял спокойно, не переминаясь с ноги на ногу, не глядя на часы и не порываясь позвонить по телефону, хотя звонить ему было совершенно ни к чему, и слушал Джеральда.
– Привет! – Электра тепло улыбнулась Джейсону, он и не знал, что она на это способна.
Вопросы, которые ему хотелось задать, цеплялись один за другой у него в мозгу, как клоуны в длинных башмаках. Его мысли окутывал туман смущения и желания, который не желал подниматься. Но сомнений, что у них
Молодая женщина не стала бы носить сапоги на высоких каблуках, колготки из такого блестящего материала, что они казались мокрыми, мини-юбку в обтяжку и столько макияжа, если бы у нее не было намерения произвести впечатление. На прическу она, должно быть, тоже потратила не один час.
– Как мне пройти внутрь? – За этим без паузы он спросил: – Почему именно здесь? – Девушка, в которой он с трудом узнавал свою сотрудницу, показала ему проход между металлическим шестом и проволочной сеткой. Электра на вопрос Джейсона не ответила, но улыбнулась и потупила глаза с накладными ресницами. – Кстати, выглядите потрясающе.
Один из четырех турникетов возле билетных касс повернулся с громким металлическим стуком, когда Джейсон и Электра прошли через бывший вход. Длинный деревянный фасад нес поблекшие изображения животных с человеческими лицами. Неприятный звук поворачивавшегося турникета эхом отозвался в глубине территории, лежавшей за входом, как странный дверной звонок, и затих. Джейсон осмотрелся по сторонам.
Он стоял на гудронированном переднем дворе, который, по замыслу архитектора, должен был вмещать много народу. Напротив турникетов располагался магазин подарков с окнами и дверью, заколоченными досками, и кафе «Гоу-Эйп», окна которого были закрыты ставнями. Фасады павильонов, посвященных различным животным, тянулись до неиспользуемой детской площадки. На ней за стволами наступающих деревьев виднелся красный и желтый пластик детских качелей и каруселей. На некотором расстоянии у миниатюрной платформы, украшенной пышной решеткой филигранной работы, стоял маленький детский поезд с продырявленными шинами. Туалетный блок с плоской крышей большей частью оброс мхом и был завален засохшими ветками. Из дорожек росла густая высокая трава. Повсюду землю покрывали выцветшие обертки от мороженого.
Над всем этим возвышался крутой и высокий холм, вершина которого скрывалась в низкой серой туче. Глядя в сторону этой вершины, Джейсон заметил бетонные стены вольеров, ржавые металлические шесты и свисающие с них обрывки проволоки, догнивающую площадку для катания на электрических автомобильчиках и указатели возле дорожек, идущих через заросли деревьев листопадных пород. Вольеры зоологического сада располагались на склонах этого холма, мимо них вела дорожка, начинавшаяся слева от Джейсона.
Эта странная экзотическая обстановка привела Джейсона в ребяческий восторг. Он подумал, что недооценивал Электру. По-видимому, она способна оценить странную красоту заброшенности, испытывать интерес, не отягченный заумностью, к былому величию и к местной истории? Ему захотелось обнять ее, крепко поцеловать красивые губы, провести ладонями по округлостям ее тела. Она, по-видимому, чувствовала его пыл, и этот пыл ее не отталкивал. Она улыбалась.
– Возможно, это единственное интересное место в Салли. – Это его замечание ей также понравилось. Среди таких развалин ее внезапный смех показался мелодичным и волшебным. Такого смеха Джейсон никогда не слышал.
– Такого больше нигде нет. – Она, запрокинув голову, в восторге посмотрела на холм. – Когда зоопарк работал, мне сюда никогда не хотелось.
Джейсон не был уверен, что правильно понял последнюю реплику, но хотел согласиться с Электрой. Впрочем, что-то заставляло его подозревать, что в своем энтузиазме она безумна. Безумна, но прекрасна, как, по словам Джеральда, были безумны Сестры белого креста. Одна из них, местная красавица, некогда завоевала корону Мисс Великобритании. Она постриглась в монахини этой секты.
– Почему именно здесь? Зачем вы сюда ходите?
На лице Электры появилась полускрытая улыбка, которую Джейсон знал очень хорошо и надеялся, что эта улыбка просто игривая.
– Потому что здесь мне хорошо. Спокойно.
– Часто сюда приходите?
– Очень.
– В одиночку?
– Большей частью. Иногда встречаюсь здесь с друзьями.
Как ни лестна была последняя реплика, так сильно хотелось ему завоевать расположение этой девушки, что он предпочел думать, что она бывает здесь одна и это место готова разделись только с ним.
– Они придут сюда позже. Можем встретиться.
– Ваши друзья придут? – Джейсон надеялся, что его разочарование не слишком очевидно.
Электра пошла по дорожке, начинавшейся слева от них, и он подумал, что она хочет таким образом и уйти от его расспросов и показать ему что-то еще. Джейсон видел по ее лицу, что ей не терпится подняться на холм выше. Он не поспевал за нею, идти быстрее не позволяли новые ботинки. Электра держалась свободнее, чем обычно, она шла, запрокинув голову, как будто подставив лицо солнечным лучам. Сейчас Джейсон видел Электру такой, какой она никогда не бывала на работе, и с каждой прошедшей минутой узнать ее было все труднее. Он попытался побороть это чувство, заговорив с ней:
– Вы знаете, что здесь случилось в семидесятые годы, еще до вашего рождения? – Джейсон спохватился, что рискует процитировать части монолога Джеральда, который предыдущим вечером растянулся более чем на час. Рассказ Джеральда изобиловал подробностями о культе, приверженцы которого отравили животных зоопарка, и украшен сведениями о политике муниципалитета, который впоследствии этот зоопарк закрыл. Вскоре не столько одышка от подъема, сколько внезапный страх уподобиться Джеральду заставил Джейсона замолчать.
– Ах, так вы об этом знаете? – В тоне Электры он уловил сарказм. Она остановилась у большого навеса над заросшим вольером, сооруженным из стальных шестов и сетки с большими прорехами. Земли не было видно под толстым слоем опавшей листвы и гнилыми бревнами. Середину вольера занимали заросли молодых деревьев. Высоко над бетонной стеной в тыльной части вольера непривлекательно зияли входы в две искусственные пещеры. Электра усмехнулась, как будто заметила в заброшенном вольере редкое и боязливое животное.
Джейсон одной рукой убрал ветки с листвой от стальной таблички, рельефно изображавшей карту Африки, и провел пальцем по названию одного из когда-то содержавшихся здесь животных: гелада,
– Интересно, как они сюда проникли. Женщины. Эти ненормальные, которые отравили животных.
Электра предпочла оставить этот вопрос без ответа. Это вызвало раздражение Джейсона. Наступило неловкое молчание, которое он попробовал заполнить.
– Одну из женщин убили. Но не львы или тигры, которые тогда здесь были, как вы могли бы подумать. Ее убила слониха. Можете себе такое представить? – По словам Джеральда, старая и слепая слониха по прозвищу Долли в своем загоне прижала коленями ноги одной из сестер белого креста к земле, а массивной головой давила ей на туловище, пока та не умерла. Это как раз была королева красоты. Она подползла, чтобы отравить солому мышьяком, но это стоило ей жизни.
Закончив безмолвное общение с пятнистыми скалами и мертвыми деревьями в вольере, где некогда прыгали приматы, Электра отвернулась от ограды и стала подниматься на холм.
– Всегда они все понимают неправильно, – сказала она, и Джейсон не понял, кого она подразумевает под «они». – Люди не знают, что здесь произошло, – добавила она.
– Ах, нет, знают. Эти сумасшедшие отравили всех животных, кроме рептилий. По-видимому, забили дубинками мелких, кого сумели загнать в угол. Меня вовсе не удивляет, что… город… – Джейсон едва не сказал «муниципалитет», это слово было бы совершенно неуместно на свидании, – …хочет, чтобы здесь было тихо. Все это немного жутковато – вам не кажется? – если знать, что здесь случилось. По-моему, уцелевших женщин отправили в лечебницу.
Джейсон понимал, что его комментарии неприятны Электре. Вероятно, дело было в мрачном настроении, от которого он не мог избавиться, оказавшись в зоопарке.
– Люди не знают, почему это случилось. Их там не было. – Электра произнесла это резко, но с лукавинкой в прекрасных глазах, как будто была посвящена в тайну, которую не могла раскрыть. От этого она казалась простой и еще более молодой. – Не следует делать заключение, не зная фактов, – добавила она. – Ужасные вещи случаются по определенным причинам. Разве не знаете?
– Да, конечно, – поспешно проговорил Джейсон, отчаянно желая вернуть Электре прежнее настроение.
Он шел за ней в молчании, и она провела его мимо тесных заросших клеток для сов, больших австралийских зимородков, макак, алых ара и амазонских попугаев. Подъем вызвал у Джейсона одышку, он весь взмок и пытался скрыть это, отставая от Электры. Она быстро шла, ее красивые ноги поблескивали в металлическом свете и, казалось, без усилий посылали тело к началу длинной бетонной лестницы, ведшей на следующий уровень.
Табличка рядом с металлическими перилами в начале подъема сообщала, что орангутанги, гиббоны, шимпанзе и лемуры отбывают заключение где-то выше. Кроны небольших деревьев образовывали арку над лестницей, погружая ее в густую тень. Джейсону приходилось пригнуться, чтобы не задевать ветви головой.
– Вы идете или как? – сказала Электра.
Он так запыхался, что с трудом проговорил:
– Есть ли какая-нибудь другая дорога? – Он сильно натер пятку левой ноги.
С вершины холма из одетых туманом деревьев донесся пронзительный крик, который Джейсону хотелось принять за человеческий. Перед мысленным взором встали желтые зубы, пыль, поднимаемая черными ступнями с когтями. Он представил себе худые волосатые конечности, хватающиеся за ветки деревьев, в отчаянной попытке оторваться от погони других мохнатых теней.
Электра захихикала. На мгновение, прежде чем она скользнула в темный туннель лестницы, выражение ее лица показалось Джейсону особенно сладострастным. Распутным, жестоким и свойственным женщине гораздо более старшей, такое не могло появиться на юном лице Электры.
Джейсон так резко повернулся на крик, что чуть не упал на перила у начала лестницы. Он осмотрел темные влажные кроны деревьев над собой и взглянул вдаль, на заостренные бетонные крыши, которые так странно выглядели в тумане над верхушками деревьев у вершины. Глядя на туман, он вдруг подумал о разрушенном храме во влажных джунглях на горном хребте где-нибудь в Азии. Все это в совокупности, крик, туман, буйство зелени, заставляло Джейсона подозревать, что он оказался за пределами Саллета-на-Тренте, города, который по-настоящему не относился ни к одной из административных единиц.
На каменной лестнице из тени сверху доносился стук каблучков Электры.
Джейсон торопился за ней. Он дважды позвал ее по имени и попросил: «Подождите!» Она игриво засмеялась, находясь, как ему показалось, гораздо дальше от него, чем он ожидал.
Свод ветвей не пропускал света, и Джейсон едва видел, куда ступает. Он шумно дышал, в голове стучал пульс. Споткнувшись, он едва не упал, не сумев ухватиться за поручень. Но среди запахов гниющей листвы и влажной земли он чувствовал аромат духов Электры. Он преследовал это благоухание.
Наконец Джейсон повернул за угол бетонной лестницы, и в конце туннеля, образованного деревьями, как монета из белого золота, показался дневной свет. Когда до вершины оставалось уже недалеко, Электра радостно крикнула: «Не отставайте!» – и исчезла. От этих слов Джейсону показалось, что он в два раза старше, чем на самом деле.
Вдруг сбоку от лестницы второй раз раздался животный крик, сопровождающийся приближающимся шумом, потом невидимое животное замерло, как показалось Джейсону, у него над головой. Он остановился. Животное знало о его присутствии, Джейсон не сомневался с этом так же, как не сомневался в силе затаившегося в темноте наверху и в его способности быстро перемещаться.
Добравшись до вершины, Джейсон был едва жив от усталости и страха. Но Электра не ждала его на широкой и зеленеющей бетонной дорожке.
Он посмотрел назад в туннель, из которого вышел, согнувшись и ощущая во рту вкус крови. Там, внизу, снова все было тихо. Но теперь он знал, что сорок лет назад сестры белого креста уничтожили не всех животных, содержавшихся в зоопарке. Какая-то обезьяна, должно быть, уцелела и принесла потомство. В британской фауне никто не мог бы издавать такие адские крики, никто из крупных животных не мог бы так проворно двигаться на такой высоте.
Это-то, видимо, и привлекало Электру и ее друзей. Они знали, что зоологический сад не совсем пуст, как считалось в городе. Электра хотела удивить Джейсона чем-то особенным и тайным, чем-то таким, чего он не мог бы увидеть в другом месте. Теперь ее загадочные замечания становились для Джейсона более понятными.
Но где же сама Электра? Джейсон опасался, что их свидание переросло в детскую игру в прятки. Он слишком устал и был слишком потрясен, чтобы играть в такие игры. Пусть его ожидает награда в виде поцелуя Электры, но Джейсон хотел вернуться домой.
Перед ним по обе стороны от единственной дорожки тянулись вольеры для животных, перед каждым из которых располагалась приподнятая платформа для посетителей. Джейсон несколько раз позвал «Электра!», но ответом ему была лишь тишина, которая, как ему показалось, говорила о том, что существо, находившееся в зелени где-то рядом, затаилось.
Единственный приемлемый для него путь отсюда вел вперед и вверх, но Джейсон надеялся со временем найти дорожку, которая спускалась бы вниз. Изначальная планировка зоопарка здесь, близ вершины, была гораздо яснее. Дорожка спиралью опоясывала холм и постепенно поднималась по склонам. Видимо, предполагалось, что посетители во время подъема будут останавливаться и рассматривать животных, а все прочее увидят при спуске.
Теперь с одной стороны от Джейсона находился вольер для орангутангов, а с другой – для шимпанзе. Он понял это на платформе для зрителей по неумело написанному на щите изображению рыжей обезьяны. В противоположном вольере на цепях были подвешены бревна, на которых некогда резвились шимпанзе. Некоторые из них все еще покачивались, как будто с них только что кто-то соскочил. Джейсона охватил ужас, который он попытался проглотить, как ком в горле. Он боялся, что из одного из темных проемов в бетонной стене дома для шимпанзе появится обращенное к нему черное лицо. В широком бассейне валялись пни деревьев и сучья.
Позади Джейсона, с территории орангутангов, донесся громкий плеск, как будто что-то тяжелое плюхнулось в воду.
Джейсон, дышавший, как астматик, бросился к ограде, не решаясь подняться на платформу, казавшуюся ненадежной.
В шести метрах под ним находился ров с водой. Видимо, в свое время он служил препятствием для обезьян или позволял им купаться. Сейчас он был полон грязной дождевой воды, покрытой ковром из опавших листьев и веток. В одной части рва вода волновалась и маслянисто выплескивалась на зеленеющие бетонные берега. Что бы ни скрывалось под опавшими листьями, это животное не выныривало.
За рвом стояли полусгнивший деревянный домик и две большие, состоявшие из нескольких каменных блоков фигуры обезьян. Джейсону они показались грубыми изображениями слабоумных божков, забытых в замусоренном гроте.
Он чувствовал крепкий животных дух – пряный, свежий, богатый аммиаком, который бил в ноздри и грозил вывернуть наизнанку желудок.
Он прибавил шагу и быстро дошел до перекрестка, откуда можно было идти вниз, вверх и прямо вперед.
– Электра! – завопил он от злости и от страха, и среди влажных деревьев собственный голос прозвучал на удивление слабо. Джейсону показалось, что и воздух стал гораздо теплее, и сильнее запахло сухими листьями.
Ответ донесся откуда-то издалека и сверху. Это был ужасный крик, перешедший во что-то похожее на безумный смех. Джейсон подумал, что, вероятно, это еще один из уцелевших потомков обезьян. Но чем же они здесь питаются?
Теперь Джейсон находился ближе к вершине холма, примерно на полдороге к ней, и мог лучше рассмотреть то, что ожидало его, если бы он отважился подняться выше. Несколько сводчатых бетонных крыш – каждая напоминала миниатюрный Дом Оперы в Сиднее – выступали из тумана между двумя большими дубами. Вероятно, это была одна из тех архитектурных достопримечательностей, которым Джеральд приписывал историческую ценность.
Под пустым и безразличным небом Джейсон видел также грязную статую пингвина, который раскрывал обломанный каменный клюв. Бетонная птица навеки застыла, жалуясь криком на одиночество и неволю в проклятом месте, где ее оставили.
Воображение Джейсона лихорадочно заработало.
На самой вершине виднелась красная черепичная крыша. Прямо под ней, в просвете между кронами деревьев, Джейсон увидел Электру, которая разговаривала по крайней мере с тремя женщинами в темных одеждах. На фоне бетона, потерявшего цвет от времени, лица собеседниц Электры выглядели особенно бледными.
Все они повернулись и смотрели на него сверху вниз. Электра энергично помахала рукой. Ее собеседницы оставались неподвижными и только смотрели.
Джейсон трусцой обогнул огороженный стенами участок для жирафов, ныне заваленный битым кирпичом и камнями. В вольерах, где раньше держали тапиров, капибар и гривастых баранов, теперь разрослись папоротник-орляк, ежевика и высокая трава.
Стараясь не обращать внимания на боль в натертых ногах, Джейсон думал, что должен вызывать у женщин опасения, если не враждебное отношение, поскольку зашел на территорию, где ему не рады.
«Смешно так думать, – пытался убедить он себя. – Разволновался из-за одичавших потомков обезьян, содержавшихся в зоопарке. Только и всего». Он догонит Электру и заставит ее объяснить, что это за странные крики. Но что она сможет предложить в качестве объяснения тому, что соскользнуло в ров с маслянистой водой возле вольера с орангутангами?
Решив не смотреть за железные прутья, чтобы не пугаться того, что может находиться в вонючих вольерах, Джейсон бросился вперед и наконец, запыхавшийся и весь мокрый от пота, добрался до места, где последний раз видел Электру.
Он снова оказался один, перед ним лежало крошечное озерцо с дном из грязного бетона, заваленное опавшими листьями, где некогда скользили в воде морские львы. Невероятно, но, несмотря на сорок лет, прошедших со времени закрытия зоопарка, от застойной бетонированной лужи все еще пахло гниющей рыбой.
На противоположной стороне большой вымощенной площадки стояло бетонное сооружение с куполом, который Джейсон видел снизу, и с крышей, расписанной под снег и лед. Некогда здесь жили пингвины. Теперь же единственной нелетающей птицей здесь было печальное каменное создание, которое Джейсон также видел снизу над вершинами деревьев. С того места, где он сейчас находился, время и швы между каменными блоками делали один видимый глаз статуи безумным: казалось, пингвин до смерти напуган.
Дверей в проемах того, что прежде называлось «Арктической ареной», давно не было, но вонь, которой повеяло из темноты, легко победила любопытство Джейсона, и он раздумал входить внутрь.
Он снова позвал Электру, но на этот раз ответом ему был не крик из зарослей деревьев, но шум под куполом «Арктической арены», как будто кто-то там сгребал опавшие листья. Что бы ни шуршало, он не сомневался, что это не Электра.
Все, находившееся ниже Джейсона и вокруг, вселяло в него неуверенность в себе и страх. Пытаясь отыскать Электру на самой вершине, он дважды споткнулся. Он неровно и учащенно дышал, мысли его были в расстройстве. Одежда промокла, в горле пересохло от ужасной жажды.
Вверх. Какой-то глубоко запрятанный инстинкт подсказывал Джейсону, что Электра будет ждать его на вершине. Он снова стал подниматься в гору.
Он нашел Электру на вершине.
Она сидела за одним из двадцати металлических столов для пикника, расставленных снаружи у ресторана с красной крышей и с окнами, заколоченными досками. Электра казалась озабоченной, если не скучающей, какой он обычно видел ее на работе. Ее красивые розовые губы были недавно снова подкрашены и приоткрывались, когда она смотрела на одноэтажный террариум по другую сторону от площадки, занятой столами. Она положила ногу на ногу и позволила юбке обнажить верхние части золотистых чулок, к которым крепились короткие резинки.
Других женщин теперь не было видно.
Джейсон заговорил не сразу, пришлось собраться с мыслями. Он не знал, что сказать о пережитом на этом холме.
Но более, чем внезапное появление Электры, Джейсону мешала сосредоточиться жара. Иссушающий зной проникал через беловатый туман над площадкой со столами. Джейсон снял пальто. Пятна пота расплывались на его рубашке и джинсах. Запах разгоряченного тела мог вносить свой вклад в и без того насыщенную запахами атмосферу, но точно он этого сказать не мог.
– Вы не спешили, – сказала Электра с жестокой улыбкой.
– Где… остальные? – Джейсон поморгал, сгоняя с век капли пота, и посмотрел на небо. Солнца не было.
– Вы хотите знать, зачем это?
– Простите?
– Я покажу вам дорогу.
– Что?
– Мы готовы! – крикнула кому-то Электра.
За закрытыми металлическими дверями террариума что-то стало с грохотом бросаться на стены, пол и потолок. Судя по звукам, их производило существо крупное. Затем оно издало шуршащий звук, как будто палкой провели дугу по песку. Металлические двери задрожали в проемах.
Джейсон едва не упал, повернувшись к скамье, на которой сидела Электра. Он подошел к ней, и тут она встала и подняла подол тугой юбки к талии. При других обстоятельствах это было бы шокирующим, хотя и возбуждающим выставлением себя напоказ, но сейчас показалось Джейсону грубым и неприятным. Безволосый лобок Электры был едва прикрыт прозрачным нижним бельем черного цвета. Ее сильные ноги, казалось, светились в нейлоновых чулках.
– Мы должны стать, как звери, чтобы быть с остальными. Быстро. Сделай это быстро, – сказала она и запрокинула голову, как если бы уже испытывала экстаз.
Несмотря на отвращение, член Джейсона затвердел и распрямился, как бесчувственный питон, движимый исключительно запахом и инстинктом.
Девушка предлагала себя, но ему или кому-то другому, он не понимал. То, появление чего она, как ему казалось, ждала из террариума, что скручивалось кольцами, корчилось и билось о старые металлические двери, заставило Джейсона захныкать, как ребенка. Причиной стонов Электры был либо ее собственный страх, либо половое возбуждение, либо и то, и другое.
Пониже вершины разразились звериные крики, рев и вопли, как будто зоопарк снова стал полон обитателями, которые давно уже ожидали кормежки. Ветви в кронах деревьев, стоявших вокруг площадки для пикника, пришли в движение. Зной от невидимого солнца пек непокрытую голову Джейсона все сильнее, мысли пропали, остался только ужас.
– Ну же. Впусти его в свое сердце. В свое сердце, – сказала Электра, легла спиной на стол для пикника и раздвинула бедра.
Джейсон отбежал к началу дорожки, которая должна была вести от вершины вниз.
Из-за закрытого ставнями окошка, из которого прежде в заброшенном ресторане продавали мороженое, послышался пронзительный крик, но, судя по голосу, кричала женщина, которая была старше Электры:
– Ляг с маленьким черным ягненком!
Джейсон попытался посмотреть в сторону окошка, но потерял равновесие и упал, поранив колени и ладони. Боль несколько отрезвила его, и он сумел подняться на ноги.
Двойные двери террариума раскрылись, не выдержав ударов изнутри, и заскрежетали по мостовой. Запах горячего гнилого мяса вырвался, как ядовитый газ, и окутал вершину холма.
Две худые женщины в пыльных черных одеждах вышли из дверного проема террариума и пошли по мостовой, спотыкаясь и сталкиваясь головами, как будто чтобы встряхнуть ужасы, сокрытые в их черепах.
Электра, лежа на спине, подняла нижнюю часть туловища в воздух, в нетерпении расставив ноги.
Два изможденных призрака женщин пали на колени и зарыдали. Между ними бросилось что-то толстое и черное.
Это явилось из террариума на свет дневной, как ужасный язык. Туловище толщиной с канализационную трубу тяжело волочилось по грязной земле. Голова твари, покрытая грязными болтающимися повязками, красными у концов, шлепнула по мостовой рядом с Электрой. Черная кожа, которую успел увидеть Джейсон, казалась такой же бугорчатой, как у мертвого левиафана, оказавшегося на берегу после отлива.
Джейсон добежал до края небольшого плато на вершине и стал спускаться по склону.
Позади него или где-то в низких горячих облаках над ним заскрежетал огромный турникет. Джейсон прикусил себе язык и сбросил оба ботинка.
На полдороге к подножию холма он взобрался на стену вонючего вольера, некогда предназначавшегося для бурых медведей, и забился в открытую клетку в его тыльной части. Ее обитатель, наполовину засыпанный сухими листьями, испугался еще сильнее, чем сам Джейсон.
Транспортная развязка
Мюриэл Грей
Дэнни решил, что пора передвинуть Темную штуку на блоубартонской развязке.
– Собираюсь передвинуть Темную штуку.
Армаан и Билл переглянулись.
– П-ф-ф-ф, – фыркнул Армаан.
Билл откинулся на спинку стула, шумно потянул в себя чай из чашки и утер губы.
– Удачи тебе с этим, приятель, – и затем тоже фыркнул.
– Возьму грузовик.
Армаан выдвинул ящик письменного стола, порылся в нем и пустил ключи по столешнице.
– Не выключай габаритные огни. Не люблю рисковать.
Ребята на складе как-то пробовали угадать, когда были посажены деревья – с очень толстыми стволами и высокие – в круге, ограниченном блоубартонской развязкой.
– Просто джунгли, – сказал как-то Эдди, вернувшись оттуда в разорванном комбинезоне.
Чтобы решить этот вопрос, Дэнни позвонил в департамент транспорта, но там не делились сведениями с департаментами парков и организации досуга.
– Не знаю, приятель, – сказал ему тогда вялый мужской голос. – Это, наверно, где-нибудь на сайте муниципалитета надо смотреть.
Но они, работники садового хозяйства, сами поняли. Козья ива, орешник, несколько высоких лип, раскидистых платанов, берез, выросших из попавших в почву семян, рябина – вот и готово. Настоящий лес. По опушке густые заросли кизильника, барбариса с длинными шипами и боярышника. Все это, по расчетам, росло лет двадцать. Может быть, двадцать пять, самое большее. Тогда отдел планирования заставил новый торгово-развлекательный центр, находившийся за городом, выстроить эту развязку. Она действительно была очень велика. Здесь встречались пять дорог. Развязка нужна была, чтобы объехать автостраду или выехать на нее.
Но хоть они и не могли в точности сказать, когда были посажены деревья, все хорошо помнили, когда здесь перестали косить траву: после Публичного художественного проекта. Точнее, после того, как Публичный художественный проект был прекращен, а художественное произведение, выставленное в его рамках, убрано.
– Давайте перестанем там косить, – первым предложил Билл.
– Заметят, – сказал Дэнни.
– П-ф-ф-ф, – сказал Билл. – Я имею в виду не вокруг. Конечно, заметят. На опушке покосим. А под деревьями оставим как есть. Понимаете?
Все кивнули.
– Да, так можно, – сказал Дэнни.
И сработало. Если не выключать габаритные огни.
Плана у Дэнни не было. Он понял это сразу, едва выехав на грузовике на траву. Откровенно говоря, время дня он выбрал неудачно. С автострады уже плотным потоком двигался транспорт, и на четырех съездах с нее уже выстроились очереди по пятнадцать машин и более. Но было еще светло. Только это и имело значение. Солнце светило на небе где-то за серым одеялом облака. Оно делало достаточно для этой северной местности, чтобы считалось, что еще светло.
Водители обычно не подавали звуковых сигналов, когда грузовик замедлял ход или останавливался на развязках. Парки и досуг. Кто же будет сигналить такой машине? Большая механическая косилка сзади, несколько лопат, тачка, все это помещалось в пространстве, ограниченном металлической сеткой, и прижато к ней. Чего еще ожидать от такой машины?! Она, естественно, должна останавливаться. Но всегда найдется кто-нибудь. И всегда находился. Несется по дуге и вынужден тормозить как сумасшедший. Навалится на кнопку звукового сигнала, как будто умер за рулем. Весь красный, дрожит и выставляет из окна средний палец, проносясь мимо зеленого грузовичка Дэнни, который наполовину съехал на обочину, двигатель работает на холостом ходу. Дэнни занят делом, оранжевые габаритные огни мигают. Он только оглянется назад.
«Однажды у этого парня случится сердечный приступ, – думает Дэнни. – Ну что так кричать и сигналить? Повалится на руль и умрет. Все это уже прямо сейчас видно».
Блоубартонская развязка занимает чуть больше четырех тысяч квадратных метров. Если учесть окружающую проезжую часть трехметровую полосу травы, которую они по-прежнему продолжали косить, то, может быть, и еще чуть больше. Поскольку плана у Дэнни не было, а время подходило к обеду, он решил съесть сандвич. Сегодня Агнес сделала их с паштетом. Он развернул один и, поглядывая вокруг, жевал. На этой, западной стороне развязки, листва позволяла видеть только два съезда с дугообразной проезжей части, которые затем выходили на шоссе, тянувшееся на север. На северо-востоке за мостом виднелась граница нового района. Одни только крыши.
– Не могу это видеть, – сказал Армаан, когда этот район только начинали строить. Остальные согласились.
– Слишком близко.
– Но все же пешком не дойдешь, верно? – сказал Эдди. – Через шесть полос не перейдешь.
– Дети перебегут. Через мост и все такое.
– Дети куда угодно доберутся, – сказал Дэнни.
– Да. – Билл кивнул. Все некоторое время над этим подумали.
– Хотят висящие корзинки.
– Кто? – фыркнул Билл.
– В новом районе, – сказал Армаан.
– Пф-ф-ф, – сказал Билл.
– Не получат они их. При нынешнем муниципалитете – дохлый номер.
– Так я им и сказал.
– Хорошо, – сказал Билл.
В тот день они говорили мало. Думали. На следующее утро Билл, погремев швабрами и опрокинув коробку с мешками для пылесоса, достал из шкафа уборщицы белую доску, на которой пишут фломастерами, и нарисовал план дорог, идущих вокруг блоубартонской развязки и нового района на месте прежней скотобойни. Но синий и красный фломастеры высохли, поэтому получилось не совсем удачно: схема состояла только из двух цветов, а не из четырех.
Билл убрал доску, и больше о ней не упоминали. Только уборщица. Она спросила, кто рылся у нее в шкафу, и ни у кого не хватило мужества признаться.
Дэнни посмотрел на сандвич с паштетом, который держал в руке, и решил, что с него довольно. Агнес делала хорошие сандвичи. Вкусные, солоноватые, с белым хлебом. Некоторое время хотела, чтобы он ел фрукты, но он оставлял их в сумке, так что она перестала давать их с собой. Дэнни достал мобильный телефон, посмотрел время, хотел убедиться, что обед официально закончился, положил телефон на сиденье, а пластиковую коробку для сандвичей сунул под него и посмотрел на густой подлесок.
Без плана могло получиться непросто. Все они понимали, что надо что-то делать, только никто ничего хорошего пока не придумал. Эдди однажды все утро собирал черепа и кости у опушки, которые можно было достать, запустив руку в кустарник, и сложил их в тачку. Он хотел посмотреть, что будет. Он опустил борт, сел на край кузова и стал читать газету. Всю прочел с последней страницы до первой, по крайней мере дважды, и выкурил две сигареты. Но Темная штука не пошевелилась. Могла пошелестеть немного, так он тогда сказал. На востоке, под липами. Или, может быть, это был ветер. Или эвакуатор. Они ведь высокие, могут, проезжая, задеть ветки деревьев. Но если говорить честно, казалось, что Темной штуке все равно. Поэтому он тогда просто принес эти кости, и все они на них посмотрели. Много лисьих. И, по-видимому, кролики. Но также и косуля. Это вызвало определенный интерес.
– Эта забрела откуда-то, – сказал Эдди.
– Красивое животное, – сказал Билл.
– Мой дядя охотится на них, – сказал Армаан. – Получил разрешение на карабин. Потому что у него есть поле, он сдает его рядом с Драбом.
– Это где же? – спросил Билл.
– Рядом с Клэкхитоном.
– Все равно не знаю, где это.
– Хорошее. Держит на нем лошадь.
Они решили перемолоть кости и использовать костную муку. Засыпали ее всю в кашпо возле нового досугового центра. Бегонии в тот год росли буйно.
Дэнни вышел из «такси», застегнул зеленый комбинезон, надел издалека заметный желтый жилет, облокотился о дверцу и посмотрел в темную густую листву под деревьями. Если знать, куда смотреть, все еще можно было увидеть остаток шеста Публичного художественного проекта. Предполагалось удалить весь этот металлический шест целиком, но эту работу им поручили в декабре. Очевидно, возникли осложнения с тем, что темнеть начинало в четыре часа, за час до конца рабочего дня. Поэтому Эдди принес к стержню болгарку и срезал его в самом доступном месте примерно на высоте плеч. Просто чтобы побыстрее выбраться оттуда. Пока светло.
– С дороги не видно, – сказал он тогда.
Билл дважды приезжал проверять.
– С дороги не видно, – подтвердил он.
Теперь срез металлического шеста был гладким, увит ежевикой и скрыт кустами, но, если присмотреться, никуда не делся. А срезали шест всего три года назад. Природа свое берет быстро.
Дэнни попытался вспомнить, как звали художника, но не смог. У него было только имя. Как у знаменитостей, которым фамилии ни к чему. Но художник из Лондона, это Дэнни помнил, потому что был в команде, которая инсталлировала Публичный художественный проект, и они с этим художником выкурили сигарету. Сказать по правде, художник курил косячок, пока вырезанную из камня фигуру животного снимали лебедкой с платформы грузовика, мигающего габаритными огнями.
Это напомнило Дэнни, как однажды, давно уже, мигали габаритные оранжевые огни их зеленого грузовика во мраке сумерек перед воротами крематория.
Армаан тогда сказал:
– Как походный костер, верно?
– Как что? – спросил Билл.
– Походный костер. Мигающие огни. Как пламя. Успокаивает.
– Пф-ф-ф-ф, – сказал Билл.
– Костер. Раньше ими волков отгоняли. Пещерные люди и тому подобные.
– Полицию от нас отгоняет, нет? – сказал Билл.
– Точно, – сказал Армаан.
Дэнни тогда спросил художника, каково это жить в Лондоне, а художник сказал, что ничего, нормально, но только он мало там пожил, потому что был в армии, и что эту скульптуру животного привез из Афганистана или из какого-то другого места поблизости от Афганистана, что нашел ее в пустыне, занесенную песком. После этого он вернулся домой и решил стать художником вместо того, чтобы убивать людей.
Дэнни спросил его, много ли в Лондоне стоят квартиры по сравнению с Брэдфордом, и художник поскучнел и сказал, что не знает, потому что живет в коммуне, где материальное не имеет большого значения. Дэнни не совсем понял, что тот имеет в виду, но кивнул, и они просто покурили и посмотрели, как Публичный художественный проект выгружают из грузовика.
Дэнни на самом деле не мог решить, что это было, но тогда он мало знал об искусстве. Скульптура была не слишком велика, размером с две большие дыни. Художник изготовил длинный металлический шест, Дэнни с другими ребятами вкопали его посередине круглого участка земли, ограниченного развязкой, рядом с самым большим платаном с толстым стволом. Думали применить мини-бур, но Билл сказал, нет, потому что тогда, чтобы подогнать машину, придется свалить деревья, а валить деревья можно только с разрешения муниципалитета.
Разрешения муниципалитета у них не было, поэтому яму вырыли киркомотыгами, затем залили ее цементным раствором, и ни одно дерево не повредили, если не считать нескольких сломанных веток. На вершине шеста была большая форма, сделанная из дерева, как гигантская подставка для яйца, в нее-то и должна была входить эта штука, вырезанная из камня. Как яйцо в подставку.
Назвать ее красивой язык бы не повернулся. Это была странной формы штука, походившая на уродливую голову лошади. Но с чрезвычайно длинными, острыми, оскаленными зубами и безумными глазами, но не по бокам головы, а спереди. Один глаз был закрашен красной краской, которая отваливалась чешуйками, и Дэнни подумал, что другой глаз должен быть таким же, но, видно, краска кончилась, и его закрасили неоднотонным коричнево-малиновым. Все вместе казалось очень старым и каким-то поломанным. Никому фигура не нравилась, кроме художника.
– Ну, вот, установили, и что это, по-вашему, такое? – спросил Армаан.
– Напрасная трата денег, – сказал Билл. – Вот что это такое.
– Ее даже хорошенько не видно, – сказал Эдди. – Если идти не от западного перекрестка.
– Может, оно и к лучшему, – сказал Армаан. – Ужасно, правда?
– Напрасная трата денег, – повторил Билл.
Они тогда проследили, как лебедка неловко опустила эту голову в чашу подставки. Художник кричал и размахивал руками, пока голова не вошла в нужное место, и тогда он отошел подальше и любовался ею.
Художник с одним именем сказал им, что это называется «Завоеватель» и что он смотрит на юго-восток, на все те земли, которые мы завоевали и разграбили.
– Почему? – спросил тогда Билл. – Что она ищет?
Этот вопрос очень понравился художнику, и он присел на корточки, схватившись за голову руками так, что ребята едва не пошли за помощью. Но он снова встал как раз вовремя, взял Билла за плечо, что, ребята это видели, Биллу совершенно не понравилось, и сказал очень медленно, как будто это была последняя реплика фильма или чего-нибудь такого:
– Искупление, приятель. Она ищет наше искупление.
Дэнни решил не глушить двигатель, пройти по траве и взять тачку. Движение по развязке было напряженным, и ему следовало постараться и принять деловой вид на случай, если мимо поедет кто-нибудь из муниципалитета. Еще раньше он бросил в кузов большую сеть, ту самую, с телескопически выдвигающейся ручкой, которую Эдди заказал, чтобы снимать с деревьев мертвых белок. Ни одной мертвой белки на деревьях они пока не нашли. Этот факт, как признал Эдди, он прочел на странице своей дочери в Фейсбуке. Но теперь сетка с телескопически выдвигавшейся ручкой у них была. И могла пригодиться.
Дэнни переложил сетку в тачку и стал обходить лесок по опушке, двигаясь по часовой стрелке.
Дойдя до места, где когда-то стояла машина художника, он остановился и поставил тачку. Годы изгладили глубокие следы шин, но Дэнни, да и все они знали, с какого именно места отбуксировали машину. Колючий дрок позади этого места рос особенно густо, а ива перед ним, которую кто-то стал было сдуру подрезать несколько лет назад (вероятно, Эдди), теперь представляла собой буквально метлу из блестящих ветвей.
Дэнни взял подушечку жевательной резинки и посмотрел в направлении от развязки в ту сторону, куда был обращен капот его грузовика. Поверх двигавшегося нескончаемым потоком транспорта с небольшой возвышенности он мог видеть шоссе, уходившее на восток, и за ним безучастный пейзаж. Видно было далеко. Было бы на что смотреть.
Полиция пришла к выводу, что небольшая дешевенькая машина художника попала в аварию, потому что бампер глубоко ушел в мягкий дерн откоса. Дверца у пассажирского сиденья была распахнута, а самого художника так и не нашли.
– Пристойно смылся, – сказал тогда Эдди.
– П-ф-ф-ф-т, – сказал Билл. – Неудивительно.
– Напрасная трата денег. Все это.
Дэнни и Армаан были на месте, когда буксировали машину художника. Билл сказал, что надо бы раздобыть где-нибудь дерна, чтобы привести в порядок травяной покров, но Армаан был мастер по части работать лопатой и граблями, так что эту работу так и не выполнили.
Пока машину художника грузили на эвакуатор, Дэнни поболтал с полицейским дорожной службы. Тот сказал, что бензобак был совершенно пуст и что аккумулятор сел. Дэнни потом часто и долго об этом вспоминал.
– Ну, уж это чересчур, – сказал тогда Билл, дочитав местную газету.
Это было уже когда Публичный художественный проект некоторое время воплощался в жизнь, художник разбил машину, исчез и больше его не видели, после того как ему пришлось часто выступать в местных новостях, отвечать на сердитые письма в газете и на посты в Фейсбуке, в которых спрашивали, почему его фигура хороша, хотя все, кроме него, считают ее плохой. Никому она не нравилась. Некоторые считали, что она отвлекает водителей и может стать причиной дорожного происшествия. Другие говорили, что это напрасная трата денег, что фигура уродлива и нелепа, в то время как в больницах не хватает медсестер, а библиотеки закрываются из-за нехватки библиотекарей. Большинство просто не понимало, что изображено.
– Что это такое? – спрашивал тогда Армаан.
– Говорят, он душевнобольной или что-то такое.
– Кто? – сказал Эдди.
– Художник. Публичный художественный проект.
– Да? – сказал Армаан.
– ПТСР[43], – сказал Билл. – П-ф-ф-ф-т.
– Да ты что? – сказал Армаан.
Никто не знал, что это такое, но Эдди сказал, что, кажется, слышал, будто это как-то связано со службой в армии.
Поэтому, когда художник разбил машину, смылся и больше не возвращался, все решили, что он сошел с ума от недоброжелательного отношения местных жителей к его работе, которая ему нравилась, а всем остальным нет. Муниципалитет выждал немного и прекратил Публичный художественный проект. Фигуру сняли. Потому что она никому не нравилась.
Саму «подставку для яйца» и резную голову лошади, которая в нее помещалась, увезли на большом грузовике, приехавшем из Лондона, а ребята остались, чтобы убрать металлический шест. После этого блоубартонская развязка упоминалась в местных новостях, в газетах или в Фейсбуке в связи с пробками на автостраде или в связи с прекращением движения на одном из перекрестков из-за дорожных работ.
Дэнни продолжал много думать обо всем этом еще долго: о том, почему в машине художника не оказалось бензина и почему сел аккумулятор. Вскоре после того как они стали замечать Темную штуку, он понял, как все это могло быть. Но к этому времени полиция уже потеряла интерес к маловажной автомобильной аварии, случившейся несколько лет назад на загруженной транспортом развязке, не оборудованной системой видеонаблюдения, и к душевнобольному художнику, который бесследно исчез.
Никаких споров по поводу того, кто заметил Темную штуку первым, никогда не бывало. Оттого, что об этом говорить не любили. Дэнни думал, что это был Билл, потому что он пришел весь белый и какой-то странный в тот раз, когда пошел подобрать оставленную кем-то газонокосилку. Но Билл говорил, что первым заметил Армаан, который молчал целый день после того, как в феврале его послали ближе к вечеру обрезать ветки, цеплявшиеся за тенты высоких фургонов. Но все они в разное время видели
– Как что-то вроде акулы под лодкой, – сказал Армаан в тот единственный раз, когда говорил об этом, стараясь избегать их взглядов.
– Так ты акулу видел? – заинтересовался Билл.
– Нет. Только по телику в программах о жизни природы.
Но они понимали, что он имел в виду. Если пытаться посмотреть на это прямо, то оно двигалось вместе с глазом, и ты ничего не видел.
Труднопостижимое. Но вреда ведь не причиняет, верно? Никакого. Просто нечто, что существует, но прямо на это взглянуть нельзя. Беда только в том, что оно смотрит на тебя, и ты это знаешь. И чувствуешь, что смотрит недоброжелательно.
– Решил, что лучше уйти, – сказал однажды, вернувшись, растерянный Эдди. Только это и сказал.
Но теперь на месте оказался Дэнни. Он не ушел. Он слишком долго об этом думал. Новый район. Что, если Темная штука больше не следит за ними? И вот он был на месте. Со своей сеткой. Сеткой, чтобы снимать мертвых белок с деревьев.
Кто-то перестраивался в другой ряд и посигналил. Дэнни вздрогнул.
Он вошел в чащу через заросли орешника. Никаких шипов. Проще протиснуться, хоть и не совсем просто. В хмурый день в подлеске было темнее, чем он ожидал. Кроны деревьев не пропускали свет, ветки кустов переплелись. Даже постоянный шум движущегося транспорта здесь был приглушен, как шум улицы в подвале с задернутыми шторами. Дэнни двигался медленно и осторожно к центру круга, образованного развязкой, и досадливо цокал языком, когда сетка цеплялась за ветви.
Теперь у него был своего рода план. Не слишком замысловатый, но все же план. Дэнни собирался сесть, прислонившись спиной к дереву в центре круга, в месте, откуда он сможет видеть мигающие габаритные огни грузовика. Тут он будет ждать с сеткой, а там видно будет. Большой платан стоял как раз в центре круга на небольшом возвышении, крона шумела листвой. Дэнни направился к нему.
Чего тут только не было! Люди в наше время просто опускают стекло машины и выбрасывают все ненужное.
– Свиньи, да и только, – сказал как-то Эдди, когда они убирали в парке возле станции.
– П-ф-ф-ф-т, – ответил тогда Билл, подняв граблями с длинным черенком половину бюстгальтера, и бросил ее в пластиковый мешок.
То же и на блоубастерской развязке. Дэнни шел по сплющенным алюминиевым банкам и картонным упаковкам. По шуршащим пакетам и бутылкам. Везде по дороге к намеченному платану ему наряду с обычным мусором попадались кости. Множество костей. Мелкие черепа, целые и обломки. Такого в парках не бывает. По крайней мере, он сам не видел.
«Оно проголодалось, – думал он. – Тут, в лесу, окруженном развязкой, полно пищи». Ребята всегда знали это. Это была их тайна. Обычный водитель, спеша, проезжает мимо и даже не подозревает о диких животных, обитающих в этих лесистых островках, изолированных друг от друга морем транспорта, где не ступает нога человека. Вот почему лисы бегут через многополосные автострады, чтобы добраться сюда. Здесь, в безопасности кустов под слоем опавшей листвы, тихо живут полевки и кролики.
Дэнни дошел до намеченного дерева, положил сетку, расчистил место возле комля и сел. Почва была песчаная. Под прелыми листьями почти чистый песок. Это показалось ему странным. Если предложить ребятам угадать состав блоубартонской почвы, большинство скажет, что она глинистая.
– Граница проходит возле библиотеки, – сказал как-то Эдди, когда они решали, что будут сажать.
– Да? – сказал Билл.
– Почва слишком кислая. Нужны азалии.
– П-ф-ф-т, – сказал Билл.
– Говорю тебе, – сказал Эдди и надулся.
Билл заставил их посадить лаванду, и все растения погибли. Эдди был доволен. С тех пор они всегда подсыпали под саженцы торф или известь. Но кто же сажает в песок? Никто не сажает в песок. Те еще ребята засаживали блоубартонскую развязку двадцать лет назад.
«Но все же, – думал Дэнни, – получилось. Ведь выросли же деревья. Да еще как».
Вернувшись, он рассказал о песке Биллу. Может быть, такой способ мог бы помочь на клумбах при входе на стадион для мини-футбола, где ничто приличное расти не желало.
Под слоем листьев в песке у комля было много костей. Крошечных косточек. Тонких, как зубочистки. Дэнни провел пальцами по мелкому песку, какой вполне мог бы быть на карибских пляжах. И все эти мелкие косточки лежали в нем, как ракушки. Затем он сел и стал ждать.
День выдался неплохой. Не слишком холодный. Не слишком теплый. Последний дождь прошел несколько недель назад, поэтому было сухо. И ветра, можно сказать, тоже не было. Дэнни посмотрел по сторонам.
«Если бы не Темная штука, – подумал он, – здесь можно было бы жить». Хорошее место, укромное, безлюдное». Вдалеке через просветы в подлеске он видел мигающие габаритные огни оранжевого цвета, и Дэнни подумал, что надо сделать фотоснимки. Показать ребятам, что он побывал прямо в самом центре развязки. Чтобы показать им, что он не шутит.
Он опустил руку в карман куртки за телефоном, но его не было. Он остался в грузовике на сиденье. Дэнни досадливо цокнул языком и достал еще одну подушечку жевательной резинки. Не важно.
«Было бы хорошо поработать тут снова», – подумал он. Вот он подвинет Темную штуку, и станет безопасно. Его взгляд скользил по кустам и деревьям, которые следовало подрезать. Затем он посмотрел на землю.
Перед ним лежал высокий кед. Они постоянно находили обувь. Обычно кроссовки. Никогда не могли понять почему. Этот кед был, однако, необычный. Грязный и наполовину засыпанный листвой, но до сих пор было видно, что некогда голубой и блестящий. Красные шнурки.
«Такое носят студенты, – подумал Дэнни. – Или художники». Он взял сетку, вытянул телескопическую ручку и осторожно потрогал ею каучуковую подошву.
Ветер зашевелил листву в кронах деревьев, и Дэнни взглянул вверх. Это не эвакуатор задел ветки. Это было здесь, в самом леске. Дерево над ним дрожало.
Это была Темная штука. Он чувствовал, что она смотрит.
Дэнни прикинул, что делать дальше. Он знал, где она находится, потому что крайне левая часть поля зрения левого глаза была совершенно темна. Может быть, надо было повернуть голову, но смотреть вперед.
Он попробовал так и сделать. Темная штука двигалась с той же скоростью и оставалась все такой же темной. Может быть, даже стала еще темнее.
Тогда он подумал, что можно закрыть глаза, повернуть голову туда, где была она, и затем быстро открыть глаза.
Теперь сердце Дэнни билось очень часто, потому что он боялся. Он не хотел закрывать глаза. Ему хотелось встать и убежать. Но он пришел сюда не просто так. Он пришел сюда подвинуть Темную штуку, вот так. Поэтому он посмотрел на утешительное мигание габаритных огней в листве, сглотнул и закрыл глаза. Повернул голову немного налево и открыл глаза. Какая-то форма двинулась. Слишком быстро, чтобы можно было ее увидеть. Но что-то двинулось, и это что-то имело форму.
«Это хороший план, – подумал Дэнни и слегка подвинулся у комля, потому что немного погрузился в мелкий песок, и это было неприятно. Темная штука на этот раз оказалась справа от него. Пульс по-прежнему громко стучал в ушах, но он снова закрыл глаза. – Подожду подольше на этот раз», – подумал он, повернул голову и сосчитал до пяти. И снова открыл глаза.
Это была очень странная форма. Дэнни подумал даже, что это оттого, что теперь она была ближе к нему, а может быть, оттого, что он застал ее врасплох. Но она выскользнула из его поля зрения, как леска с насаженной на нее искусственной мушкой из реки, и на этот раз оставила за собой впечатление. Она имела форму, напоминающую человека. Со слишком большой головой. Головой, как у лошади. Вернее, немного похожей на лошадиную. Или что-то такое.
Дэнни посмотрел на сетку и подумал, не удастся ли накинуть это приспособление для снятия мертвых белок с деревьев на что-то, что нельзя видеть и что больше человека и половины лошади. На что-то слишком страшное, чтобы на это можно было смотреть.
Он снова подвинулся на земле и посмотрел вниз. Его ноги уже были покрыты песком, и двигать ими было тяжело. Он уперся в землю одной рукой, но от этого ноги ушли в песок еще глубже. Дэнни запаниковал. Темная штука по-прежнему следила за ним. Он это точно знал. Она была очень черная и сейчас находилась справа от него, и тень от нее заполняла его поле зрение, если не считать оранжевых габаритных огней, мигавших за подлеском.
Кед, на который он смотрел, когда появилась Темная штука, по-прежнему лежал перед ним и беспокоил Дэнни. Он снова вытянул рукоятку сетки и снова ткнул ею ботинок. На этот раз Дэнни толкнул его настолько сильно, что кед перевернулся. Из него торчала кость. Она выглядела, как кость человеческой ноги.
Был когда-то случай, они нашли нечто ужасное.
Армаан убирал хворост и неиспользованные мешки с навозом от мелкой проволочной сетки (такой огораживают курятники) за медицинским центром.
– Слушайте, идите сюда! – закричал он голосом, который был слишком тонок для мужчины. Вообще Армаан никогда не кричал.
Они все подошли. Из-под брезента торчала нога. Она была в грязной штанине и в носке. Ботинка не было.
– Неважно выглядит, – сказал Билл.
Послали за помощью. Оказалось, что это метадоновый[44] наркоман, которого знали в медицинском центре. Ребятам пришлось ответить на несколько вопросов полицейского, но затем тело забрали и больше о нем не упоминали. Эта история даже в газеты не попала. Билл проверял их несколько дней.
Дэнни посмотрел на кость в кеде и подумал, не попадет ли это в газеты, если о находке станет известно. Пожалуй, попадет.
Он посмотрел вниз и обнаружил, что погрузился в песок почти по пояс. Ногами пошевелить он вообще теперь не мог. Казалось, все вокруг него становится темнее.
Дэнни понял, что должно случиться. Темная штука просто выжидала.
«План был хорош», – подумал Дэнни. В конце концов, он знал, что случилось с машиной художника. Бензобак опустел, потому что бензин израсходовался на питание габаритных огней. Сначала кончился бензин, потом сел аккумулятор. То же должно было случиться с грузовиком Дэнни. Оранжевые огни погаснут. Походный костер затухнет.
Кричать не имело смысла. И телефона при нем не оказалось. Он подумал с минуту. Сигареты и зажигалка лежали в верхнем кармане. Дэнни порылся там и вынул зажигалку.
«С этим повезло», – подумал он. Могла бы оказаться в кармане брюк, а они уже ушли глубоко в песок. Стали недоступны.
Он подвинул к себе несколько сухих веток и сложил их в кучку. Хворост здесь был сух, как трут.
Дэнни собирался поджечь эту кучку, но сразу почувствовал, как Темная штука задрожала. Он очень обрадовался. Что он испытывал? Страх, ярость? Он надеялся, что и то, и другое. Он надеялся, что даже если она и не умерла, потому что, может быть, очень стара и не может умереть, то уйдет обратно туда, откуда пришла, и будет скрываться от походных костров, выжидая в темноте момента, когда жители пустыни совершат ошибку.
Этот новый план был очень рискованным. Но всего лишь в нескольких метрах от Дэнни ежечасно проносились мимо сотни и сотни водителей. Сотни. Один бы остановился, чтобы помочь. Может быть, он не из тех, кто выбрасывал бутылки, банки и кроссовки из окон автомобиля, кто сигналил их грузовику, когда он останавливался на обочине. Но, может быть, это добрый водитель грузовика. Или женщина, которая делала покупки и теперь возвращается домой. Может быть, пожарный в свободное от службы время. Кто знает? Кто-нибудь все-таки остановился бы. Кто-нибудь пришел бы и помог. И тогда все это будет кончено.
Дэнни щелкнул зажигалкой и поджег кучку хвороста. Пламя сразу охватило сухие сучья, а он подкладывал сухие листья и новые сучья, пока костер, шипя и потрескивая, не разгорелся. Дэнни дождался этого момента и осторожно толкнул костер, так что горящие сучья рассыпались по сухим листьям. Он смотрел, как пламя быстро распространяется по сухим серым веткам ивы. Потом Дэнни закрыл глаза.
– Так что там пишут? – сказал Эдди.
– П-ф-ф-ф-т, – сказал Билл, кладя газету. – Знать не захочешь.
Армаан встал и поставил на огонь чайник.
– Ничего они не понимают, эти журналюги, – сказал Билл. – Им бы только бабки загребать.
– Что? – сказал Эдди.
– Для того только и пишут.
– Да, – сказал Армаан и помыл ложки, потому что была его очередь.
Дом головы
Джош Малерман
Зимой 1974 года Эльви Мей, которой в то время было шесть лет, увидела нечто сверхъестественное, и это ее так потрясло, что, даже повзрослев, она не могла забыть этой истории. Сверхъестественное прямо не воздействовало на нее, и ни она сама, ни ее семья в этой истории не пострадали. Хотя случилось это в ее доме, в ее втором доме, в кукольном домике, розовом с белым, просторном и изукрашенном, который был гораздо красивее большего дома Мей, который включал в себя этот кукольный домик. Жившие в кукольном домике (
Как и во всякой хорошей истории о сверхъестественном, события в кукольном домике начались со случаев, происходивших по всему дому и казавшихся безобидными, но лишь несколько подозрительными. Но, как и во всякой хорошей истории о сверхъестественном, эти события развивались стремительно. Каждый день, придя из школы, Эльви садилась в свое детское кресло из красного пластика и наблюдала, как разворачивается ситуация в кукольном домике, желая поскорее узнать судьбу Итана, его родителей и датского дога. Все это время родители Эльви замечали в своей дочке тревогу и делали то, что обычно делают в таких случаях, чтобы успокоить ребенка. Ей покупали разные вещи, возили развлекать, читали ей книжки, шутили и потакали ее желаниям. Но невероятные события, происходившие в спальне Эльви, никогда не выходили за пределы кукольного домика, и она никогда не чувствовала необходимости сообщить о них родителям.
Много лет спустя двадцатипятилетняя Эльви Мей всегда внутренне напрягалась при просьбе ее мужа, Эрика, рассказать друзьям эту историю. Он подначивал ее, не понимая, какое влияние оказал этот опыт на представления Эльви о жизни вне кукольного домика.
– Расскажи о Смитсмитах, – просил Эрик. – Расскажи историю, которая случилась в кукольном домике. – Эти слова Эрика часто заставляли Эльви краснеть. Иногда из-за них она начинала ненавидеть мужа. Не потому, что, предлагая ей поделиться воспоминаниями, он вел себя неприлично, но потому, что то, что на ее глазах происходило в Доме Головы, возвращалось в ее нынешнюю жизнь, заставляя ее смотреть в пространство невидящими глазами и отрицательно качать головой:
– Нет, нет, нет…
– Господи, Рэнди, – сказала Марша. – Прямо лучше нашего.
– Так и есть, – улыбнулся Рэнди, склонившийся над розово-белым домиком. Восемь спален. Три ванных. Чердак. Гостиная. Библиотека. Дом полностью меблирован. Приоткроешь дверцу – будто в музей заглянул.
– Ей очень понравится.
Марша заметила мальчишескую искру в глазах мужа. Отговорить его от выполнения задуманного, когда глаза у него так сияли, было невозможно, но она все же попробовала:
– Ты ее балуешь.
Рэнди посмотрел на жену с улыбкой:
– Да. Балую.
– Ну, не знаю, хорошо ли это.
– А почему не побаловать? Вырастет и будет любить родителей. Какой ужас!
Марша закатила глаза.
– Большинство детей не слушаются, – сказала она. – Рассчитываешь вырастить ее любящей дочерью, а она, не успеем моргнуть, уж будет по улицам бегать.
На мгновение Марше показалось, что она убедила мужа. В его глазах появился было ужас и пропал.
– Смотри, – он указал на кукольный домик. – Все готово для вселения. – Рэнди подошел к жене и обнял ее за плечи. – Вспомни, Марша, каково это быть маленькой девочкой.
– Рэнди…
– Нет-нет… выслушай меня. Я хочу, чтобы ты вообразила, почувствовала, каково это: приходишь из школы и видишь… все это у себя в спальне.
Марша склонилась над домиком, рассматривая комнаты. Затем посмотрела на фигурки, выбранные Рэнди.
– Только три человека во всем доме?
– Как и в нашем. И больше не будет. Так она не будет просить себе братика или сестренку.
– Это хорошо, – наконец согласилась Марша.
– Да, – Рэнди улыбнулся, глаза его искрились. – Идеально.
Эльви сразу дала имя мальчику – Итан. Так звали старшего брата Эшли Форд. Такой славный парень. Итак, в кукольном домике жили Итан, Мама, Папа и Дейн (кличку собаке выбрали после того, как Рэнди сказал Эльви, как называется такая порода). Дейн – отличная кличка. Дейн большой. Такой же, как Итан. Пес был выше стола в кухне игрушечного домика и легко мог бы занять одну из кроватей в многочисленных спальнях. Он был весь черный, мышцы рельефно выделялись при определенном освещении, уши настороже, как будто пес постоянно чувствовал присутствие посторонних в доме.
И все же, несмотря на замечательную собаку, главной куклой в домике для Эльви определенно был Итан.
На нем были темно-синие штаны и красный свитер. Общим с братом Эшли Форд оказались не только его каштановые волосы, но и добрые глаза. Эльви поместила Итана в такое место в домике, что казалось, будто он улыбается. У него были часы, то, о чем мечтала сама Эльви. Его черные ботинки никогда не оставляли пятен на роскошном деревянном полу ее розово-белого кукольного домика.
Вероятно, самая красивая одежда в кукольной семье была у матери Итана: желтые брюки в обтяжку, оранжевый свитер, зеленые носки. Мама Эльви назвала прическу матери Итана «начесом». Зеленая лента поддерживала начес на месте.
Это, как сказал папа Эльви, «истинно современный вид». И Эльви знала, что это правда.
Отец Итана также был одет современно: расклешенные джинсы «колокола», белая рубашка на пуговицах, расстегнутая у ворота так, что под ней виднелись волосы на груди, и очки с круглыми стеклами.
– Родители Итана не хиппи, – сказала мама, – но определенно люди, шагающие в ногу со временем. – Итан по сравнению с ними выглядел консерватором.
С этой игрушечной семьей было связано много забавного.
Выбрать спальню для Итана оказалось не так-то просто. Главную спальню занимали родители Итана, но помимо нее оставалось еще семь, из которых предстояло выбрать. Но чем дольше Эльви думала, тем более казались ей подходящими для сна Итана
– Домик твой, Эльви. Это значит, что ты можешь с ним делать все, что угодно.
Поэтому Эльви могла позволить Итану спать хоть на крыше. И все же наконец она решила поставить его кровать в комнате для отдыха, предоставив в его распоряжение весь первый этаж кукольного домика.
Выбор казался Эльви правильным. Для себя она бы тоже хотела такую комнату.
С приходом Эльви из школы в кукольном домике начиналась жизнь. Сентябрь в тот год выдался аномально холодным (много лет спустя, по просьбе своего жениха, Эрика, Эльви начнет свой рассказ о Доме Головы так: «Был холодный сентябрь, это я помню»), но лишь с наступлением настоящих зимних морозов обстановка в кукольном домике стала тревожной. До тех пор Эльви редко играла с ним, отдавая предпочтение другим игрушками, которых у нее было много, и, только когда они наскучили ей, начинала переставлять вещи в доме Итана.
Часто Эльви давала матери Итана книжку, усаживала ее в кресло, обитое тканью с замысловатой вышивкой, в нескольких дюймах от отца Итана, который любил сидеть поближе к камину. Или ставила самого Итана рядом с открытым холодильником, его маму – на верхнюю площадку лестницы, отца – на нижнюю, как будто они смотрят на своего сына. Забавно было разыгрывать сценки с противопоставлением Дейна остальным. Эльви быстро поняла, что может поместить собаку в ванную, закрыть дверь и поставить Маму, Папу и Итана перед нею – они как бы смотрят друг на друга, не зная, что делать.
Несмотря на мороз на улице, Эльви считала, что в доме Итана тепло и уютно.
Эльви также обнаружила, что ей не нравится ставить в кукольный домик игрушки, к нему не относящиеся, несмотря на, казалось бы, чрезвычайную заманчивость такой идеи. Поставить пони в кабинет было забавно, но Эльви чувствовала, что ему там не место. Кукольный домик с самого начала жил своей жизнью, и Эльви к его независимости относилась с благоговейным уважением.
Жизнь шла своим чередом. Эльви следила за ней, сидя в красном пластиковом кресле в своей большой спальне.
Итан просыпался в комнате отдыха, ужинал с Мамой и Папой в столовой (иногда, когда Эльви начинала скучать, – в одной из дополнительных спален), играл в бильярд в гостиной и варил себе яйца в кухне. Иногда Эльви разрешала ему полежать в постели весь день.
Что бы ни говорил календарь, наступила мичиганская зима. При минус двадцати градусах в районе стали подумывать о прекращении занятий в школах. В этом Эльви увидела возможность поиграть со своим кукольным домиком, но, к ее глубокому разочарованию, занятия в начальной школе продолжались, и ей приходилось одеваться по-зимнему: в две рубашки (длинную и короткую), свитер, перчатки, шапку, куртку, сапоги с теплыми вкладышами и шарф. Сидя в классе, она видела, что за окном идет густой снег, что старшие ребята лепят на переменах ангелов. На дорогу домой на автобусе теперь уходило больше времени, чем в теплое время года.
Дома мама помогала Эльви выбраться из многослойной одежды, и девочка шла прямо к себе в спальню, где кукольный домик, части которого могли раздвигаться на петлях, по-прежнему занимал стол, не оставляя места для чего-либо другого.
Однажды что-то привлекло внимание Эльви в гостиной дома Итана.
Она подошла к столику, стала на колени, нахмурилась и сначала подумала, что это слюни или что-то оставленное Джеком (ее псом). Она потянулась к этому, собираясь вытереть, но быстро отдернула руку.
Это была голова.
На диване игрушечной гостиной лицом к Эльви лежала голова одной фигурки, которая была чуть больше, чем голова Итана. Эльви едва узнала ее: большие выразительные глаза, выцветшие на солнце краски, лысые участки на местах с выпавшими волосами. Эта голова когда-то имела тело, только Эльви не могла вспомнить, какое именно.
Голова лежала на краю дивана. Через отверстие в лишенной тела шее Эльви могла видеть ее красные внутренности.
Эльви не клала голову в кукольный домик. И тем не менее голова в нем оказалась. На диване. Лицом к Эльви.
Голова.
Эльви быстро обыскала весь игрушечный дом и обнаружила Маму и Папу сидящими на краю кровати. Выглядело это так, будто они обсуждают что-то серьезное. Такую позу матери Итана Эльви видела прежде у своей мамы, когда та задумывалась, волновалась или была озабочена. Можно было подумать, что отец Итана пытается утешить жену.
Внизу в комнате отдыха в своей кровати сидел Итан. Простыню он натянул себе на лицо до уровня глаз. Эльви показалось, что он напуган.
Это она сама так разместила фигурки кукольного домика?
Эльви тихо ахнула, обнаружив Дейна в дверях гостиной. Он стоял, повернув морду прямо к лишенной тела голове с красной шеей, лежавшей посередине дивана. Эльви почти услышала рычание собаки.
– Эльви!
Эльви подскочила от неожиданности, услышав мамин голос, и случайно задела ногой стол, на котором стоял дом Итана. Голова с дивана свалилась на пол гостиной, покатилась к Эльви и остановилась, лежа на боку и по-прежнему оставаясь лицом к ней.
– Быстрее, Эльви! Опоздаем на анонсы.
Анонсы? Эльви не сразу поняла, о чем говорит мама. Сегодня они собирались в кино. В центре города в кинотеатре «Американа» шел хороший фильм. Но Эльви не могла оторвать глаз от обращенной к ней головы.
Она заглянула в спальню родителей Итана и обнаружила, что его отец теперь был обращен лицом к двери спальни. Как будто услышал какой-то шум в доме.
– Эльви! Почему ты не отвечаешь?
– Иду, мам.
Эльви посмотрела на Итана и заметила, что он по-прежнему большей частью скрыт за простыней, которая доходила ему до носа. Дейн так и стоял перед дверью в гостиную, но его морда уже находилась в ней.
Эльви отрицательно покачала головой, потому что просто не понимала, что еще можно сделать. Что бы она ни видела, как бы ни менялись положения фигурок отца Итана и Дейна, это, вероятно, объяснялось игрой света, о которой Эльви узнала в детском саду. Они ставили пьесу, в которой она играла морковку, а миссис Данбар тогда впервые позволила ей заглянуть в мир шоу-бизнеса.
– Сейчас твой костюм желтый, но при сценическом освещении будешь рыжая, как морковь, – сказала миссис Данбар.
– Игра света, – сказала себе Эльви.
– Эльви!
Наконец она оторвалась от кукольного домика, быстро вышла из спальни и стала спускаться вниз.
Но выражение глаз Итана и простыня, закрывавшая его до самого носа, так и стояли у нее перед глазами.
На полпути вниз по лестнице она развернулась и побежала обратно в спальню. Эльви пробежала через всю комнату к кукольному домику, подняла полулысую голову с пола игрушечной гостиной, бросила ее за парту, за кукольный домик в темный угол, где кучей лежали другие игрушки и одежда ярких цветов.
Голова упала со стуком.
– Ладно, Эльви. Не пойдем.
– Иду!
В кино Эльви забыла о доме Итана. Они с мамой смеялись и согласились друг с другом, что кино хорошее. Эльви совсем не думала о голове, Итане и кукольном домике. Но вот они вернулись домой, и Эльви побежала наверх к своему красному креслу и увидела, что голова по-прежнему лежит на полу в игрушечной гостиной и ее большие нарисованные глаза смотрят прямо на нее.
На следующий день Эльви не могла дождаться окончания уроков. Она волновалась об Итане, о его родителях и о Дейне. Она не убрала голову перед сном накануне вечером. Эльви тогда легла на живот головой к изножью кровати и смотрела на кукольный дом через всю спальню. Естественно, Итан и его родители должны были двигаться. Такое один раз случилось и прежде. Или два раза. Эльви надеялась застать их в движении.
Так Эльви и заснула, а когда проснулась, оказалось, что все они сдвинулись. На самом деле они двигались много.
Вся закутанная и недовольная тем, что приходится уйти из дома, Эльви села в красное кресло и посмотрела на кукольный домик.
Мама и Папа стояли на лестнице, пройдя полпути вниз. Впереди был Папа, сзади Мама, он положил одну руку ей на плечо. Оба они смотрели на дверь на нижней площадке лестницы, которая вела в кухню и могла открываться и в ту, и в другую сторону. Итан стоял в дальней от входа части кухни, боком ко второй двери из кухни.
Голова без туловища лежала на кухонном столе. Крошечные вилки и ножи валялись по полу. В свете утреннего солнца, проходившего через окна дома Эльви и дома Итана, красное у основания шеи казалось пурпурным.
Эльви поискала Дейна.
Его она нашла вне кукольного домика, пластиковая морда касалась кухонного окна, и он смотрел внутрь головы.
– Кто тебя выпустил? – спросила Эльви.
Она снова посмотрела на Маму и Папу, стоявших на лестнице. Слышали ли они что-нибудь? Судя по их виду, несомненно, слышали. Папа защищал Маму. Итан прислушивался: не удастся ли услышать что-нибудь еще? А Дейн хотел вернуться в дом.
Глаза головы казались больше, чем накануне вечером, они как будто следили за обеими дверями из кухни сразу.
Эльви прикоснулась рукой в перчатке к кукольному домику и задумалась. Вчера вечером она убрала голову из домика, но та все равно оказалась в нем.
– Сделайте что-нибудь, – сказала Эльви, глядя на фигурки жильцов кукольного домика. Она долго неотрывно смотрела на них. Столько, сколько могла. Пыталась понять, что означают разбросанные по кухонному полу столовые приборы.
Дверь спальни Эльви приотворилась, и она вскрикнула. По ковру к ней подбежал Джек.
– Ты напугал меня! – сказала она, схватив пса за холку, и потерлась носом о собачий нос. Джек лизнул ее, Эльви улыбнулась. Но Джеку надоели ее объятия, он вырвался и выбежал из спальни так же быстро, как вбежал.
Эльви снова посмотрела на кукольный домик.
Головы в кухне больше не было. Теперь она была наверху, на родительской кровати.
Мама и Папа все так же стояли на лестнице, глядя в сторону двери в кухню. Итан по-прежнему прислонялся к другой кухонной двери. Все они, казалось, прислушивались, рассчитывая услышать то, что беспокоило их сильнее всего.
Но Дейн… Дейна у окна уже не было. Его вообще не было видно.
– Эльви! – донесся снизу голос мамы. – В школу опоздаешь.
Эльви встала, обошла парту и оказалась у тыльной части кукольного домика.
Тут она заметила Дейна, он сидел на столе в гостиной, глядя вверх на окно второго этажа. Эльви знала, что это окно родительской спальни в кукольном домике. Окно комнаты, в которой находилась голова.
– Кто тебя выпустил? – снова спросила пса Эльви.
Но вообразила, что знает ответ на этот вопрос, потому что ее мама и папа всегда выпускали Джека по той же причине.
Дейн, должно быть, слишком много лаял и не давал никому спать. Эльви вообразила, что он пытается привлечь внимание хозяев: смотрите, смотрите, идите сюда, идите, тут вместе с нами в доме находится нечто, что-то такое, чего здесь раньше не было.
Эльви снова подошла к тыльной части кукольного домика и почувствовала, что в зимней одежде ей жарко. То, что она увидела, сильно ее напугало. Мама, став на колени, собирала вилки и ножи. Папа стоял, опершись на раковину, его пластиковая голова находилась рядом с кухонным окном. Как будто он искал Дейна или прислушивался, не слышно ли его шагов. Итан тоже находился в кухне, он смотрел на потолок.
Эльви проследила за его взглядом через потолок на второй этаж в спальню родителей Итана. Здесь на кровати лежала голова.
Эльви подумала, не позвать ли своих родителей. Может быть, стоило показать им. Но вместо этого она вышла из спальни и закрыла за собой дверь. Решила посмотреть, что будет дальше, когда она вернется из школы.
Дальше было плохо.
Эльви сосредоточилась на школьных занятиях и мало думала о кукольном домике. Смеялась с подругами, слушала учительницу, на перемене слепила часть снеговика. Об Итане и его семье она начала всерьез думать лишь в автобусе по дороге из школы, их положение ее серьезно тревожило.
Их донимало привидение. Это Эльви знала точно. Мертвая кукла донимала семью живых. Сломанная фигурка как-то вернулась, забралась в домик и не желала его покидать.
Чего она хотела?
Только напугать Смитсмитов?
С того самого дня Эльви и стала звать их Смитсмитами. Она разговаривала с Дженни Пенн, не удержалась и рассказала, что у нее дома есть большой кукольный домик. Дженни спросила, как фамилия живущей в нем семьи, и Эльви сразу придумала «Смитсмиты».
Живущие в нем.
Смитсмиты.
От этой фамилии ей становилось холодно. Они действительно жили в кукольном домике, не так ли? А если они могли в нем жить, разве не могли они в нем и умереть?
Еще до возвращения домой Эльви решила, что надо им помочь. Надо помочь Смитсмитам.
Эльви упрашивала маму съездить с нею в магазин игрушек, но мама отказалась. Тогда Эльви стала упрашивать папу.
Эльви очень любила бывать в магазине «Современные игрушки» на улице Сивера. Мистер и миссис Огман многое знали насчет игрушек и охотно говорили о них.
– Это отдел игрушек для мальчиков, – сказал папа, когда Эльви увела его в дальнюю от входа часть магазина.
Он был прав, но Эльви как раз и искала игрушки для мальчиков.
Она искала полицейского.
– В самом деле? – спросил папа. – Полицейского?
Эльви кивнула.
– У меня ни одного нет, – сказала она.
Папа задумался.
– Интересно. Мне нравится, что у тебя появляются новые интересы. Как бы то ни было, игрушки не должны подвергаться сегрегации, верно? Мы же живем в семидесятые годы, ради бога!
Когда они вернулись домой, мама закатила глаза и сказала, что папа балует единственную дочку, но он только улыбнулся и подмигнул Эльви. Она сразу отнесла свою новую игрушку наверх.
Эльви застала Итана и всю его семью за кухонным столом. Отец Итана стоял, сложив ладони и опустив голову, как будто произносил молитву. Его жена и сын не молились, но зато тут присутствовали молившиеся друзья. Дейн стоял возле кухонной двери.
Фигурки, которые должны были участвовать в общих играх, имели одинаковый размер. Полицейский был чуть больше, чем Итан и члены его семьи. Эльви поставила полицейского на кухню вместе со Смитсмитами.
Затем Эльви спустилась вниз ужинать. На ужин была курица с рисом, и, когда она вернулась, оказалось, что семья в кукольном домике уже познакомилась с полицейским.
И голова тоже.
Эльви села в свое красное кресло.
Полицейский стоял на стуле в одной из дополнительных спален, верхняя половина его туловища при этом находилась на чердаке. Итан и вся его семья стояли вокруг полицейского. Папа обнимал Маму за талию. Дейн смотрел вверх на полицейского. Сам полицейский искал голову, Эльви это знала. Обыскивал дом в поисках головы.
Эльви пошла в ванную чистить зубы. Ко времени ее возвращения родители Итана стояли в одном конце чердака. Сам Итан склонился над Дейном в другом. Между ними на коленях стоял полицейский, верхняя часть его туловища находилась над потолком чердака. Эльви ее не видела.
Она была очень рада происходящему. Рада, что полицейский делает именно то, что, как она надеялась, покупая его, он и должен делать.
Ее папа зашел в ванную и спросил, не хочет ли она, чтобы он почитал ей сказку. Эльви сказала, что хочет. Она легла, папа сел рядом и стал читать ей сказку о многоцветном поле, пурпурном небе и красных деревьях. Закончив чтение, он поцеловал Эльви в лоб, выключил свет в спальне и ушел. Эльви выждала минуту, встала, тихонько подошла к своему пластиковому креслу и прислушалась, нет ли поблизости родителей. Затем она включила свет у столика.
Полицейский лежал на животе в прихожей.
У него не было головы. Крошечная пластиковая деталь, прежде соединявшая голову полицейского с телом, была красная. Теперь ее могла видеть вся семья.
Эльви зажала себе ладонью рот. Хотелось кричать, надо было закричать, но она не хотела, чтобы родители узнали, что она встала.
Эльви отрицательно покачала головой.
Нет, она надеялась совсем на другое.
Итан стоял над мертвым полицейским, прижав ко рту пластиковую руку. Его Мама стояла рядом с ним, положив обе руки ему на плечи. Видимо, она только что потянула сына от обезглавленной фигурки полицейского. Отец и Дейн были вне прихожей на нижней площадке лестницы.
Дейн смотрел на верх лестницы.
Отец смотрел сверху вниз на Дейна.
– Где это, Дейн? Где?
Отец держал пистолет полицейского.
Эльви поискала и голову. Она обыскала восемь спален, чердак, кухню, столовую, гостиную, библиотеку – все.
Где это, Дейн? Где?
Затем Эльви нашла ее. Как бы нашла. В ванной комнате на втором этаже она увидела отражение головы в зеркале. Но, обыскав эту ванную, голову найти не сумела. Возможно, голова застряла где-то, где Эльви не могла ее видеть. Но не может же быть отражения предмета, Эльви понимала это, без самого предмета.
Она потянулась к ванне и отдернула руку.
Эльви посмотрела на лежащего полицейского. На красный пластик шеи. Она прижала руку к горлу. Ей стало плохо. Плохо оттого, что она поставила полицейского в кукольный домик.
Домик Головы.
Она выключила лампу, легла в кровать и заснула, думая о способах помочь Смитсмитам. Что еще она может сделать?
Что она могла сделать?
Как мог отец Итана стрелять в голову, если ее не было в ванной, где Эльви видела ее отражение?
Но Эльви знала, что голова должна была там быть. Должна.
Она заснула с этими словами на губах:
– Она должна… она должна… она должна.
В игрушечном магазине не было игрушечных священников и раввинов. Эльви поговорила об этом с мистером и миссис Огман.
– Может быть, найдете что-нибудь в церковном магазине, – сказал мистер Огман. Его жена сомневалась в существовании таких игрушек. Мистер Огман точно не знал. – В религиозных общинах часто используют игрушки для представления сцен Ветхого и Нового заветов и тому подобного.
– Но в их книгах нет священников, – сказала миссис Огман.
И тут мистеру Огману пришла замечательная мысль:
– У нас есть игрушки индейцев, Эльви.
– Какое это имеет отношения к делу? – сердито сказала миссис Огман.
Мистер Огман не сводил глаз с Эльви.
– Они очень духовные люди. Вероятно, настолько духовные, что никакой священник или раввин и мечтать не могли стать такими. Ты ведь ищешь духовную игрушку, не так ли, Эльви?
Эльви утвердительно кивнула.
– Зачем она тебе? – спросила миссис Огман.
Эльви не сказала им зачем.
Едва индеец вошел в Дом Головы, Эльви сразу немного успокоилась. Он был примерно того же размера, что и полицейский, но выглядел гораздо более свирепым. И более мудрым. Эльви подумала, что он выглядит так, будто точно знает, что тут происходит и как поправить дело. Как положить этому конец.
Итан и его родители сидели на диване в гостиной. Все трое бок о бок. Дейн стоял на полу рядом с диваном. Все четверо смотрели в сторону Эльви. Все это как раз подходило для того, чтобы они выслушали индейца. Эльви поставила его фигурку перед ними на коврик в гостиной.
Она села в свое красное кресло, откинулась на спинку и стала смотреть на фигурки. Индеец стоял к ней спиной. Его боевая раскраска распространялась на всю грудь, бока и почти на всю спину. Длинные волосы свисали ниже плеч. У него было больше мускулов, чем у Дейна.
В одной руке он держал боевой топорик, другой указывал.
Эльви решила, что, пожалуй, теперь все будет хорошо.
Обедать они всей семьей отправились в новый ресторан, открывшийся в городе. Мама говорила о рынке недвижимости. Отец – о Джеке. Сказал, что Джек стареет. Что у него ослабевает зрение. Мама сказала, что это в порядке вещей, и папа согласился.
Когда вернулись домой, Эльви побежала наверх, но мама остановила ее на полпути:
– Как насчет того, чтобы немного посмотреть с нами телевизор? Не хочешь?
Эльви посмотрела вверх по лестнице, с ее места была видна дверь ее спальни.
– Ладно, – сказала она.
Она спустилась вниз и посмотрела вместе с родителями телевизионную передачу. Передача была смешная. Папа и мама много смеялись. Эльви этому радовалась.
По окончании передачи и мама, и папа выглядели усталыми. Эльви тоже устала, но ей отчаянно хотелось проведать Смитсмитов.
– Я сама лягу, – сказала она родителям, стоя в коридоре между их спальнями.
– Точно? – спросила мама.
– Да.
– Так-так-так, – сказал папа. – Джек у нас не единственный, кто стареет.
Каждый из родителей поцеловал Эльви в лоб, она проводила их взглядом. Они вошли в свою спальню, держась за руки. Тогда Эльви пошла к себе и тихо закрыла за собой дверь.
Она села в красное кресло и включила лампу.
Все Смитсмиты собрались в одной комнате. В библиотеке. И Дейн с ними. Дверь библиотеки была закрыта. Родители Итана и он сам не читали и не сидели в креслах, предназначенных для чтения. Все стояли в центре комнаты, глядя на потолок. И Дейн тоже. Наверху в ванной индеец стоял с вытянутыми вперед руками. Эльви подумала, что он уговаривает остальных подождать внизу. Что сам позаботится обо всем.
Видя страх на лице Итана, Эльви надеялась, что индеец действительно позаботится.
Дверь в ее спальню чуть отворилась, и Эльви, повернувшись, увидела заглянувшего в щелку Джека. Он смотрел на нее с любопытством.
– Заходи, Джек, – прошептала она.
Джек вбежал в комнату, виляя хвостом.
Эльви снова повернулась к домику и увидела, что индеец уже в прихожей. Руки у него были по-прежнему выставлены вперед.
Эльви поискала глазами голову.
Она осмотрела каждую комнату. Заглянула в баки с грязным бельем, за занавеску душа, под одеяла на кроватях, даже в постель Итана во второй гостиной. Проверила чуланы, шкафы, раковины, под столами и за каждой открытой дверью.
Когда она снова посмотрела наверх, индеец был в одной из неиспользовавшихся спален. Руки были выставлены в направлении стен. В выражении лица читалось мужество и отвага. Эльви кивнула. Может быть, он действительно избавит дом от головы.
Джек залаял, напугав Эльви чуть не до обморока. Наконец, когда ее сердечный ритм вернулся к прежней частоте, она обняла пса и поцеловала в нос.
– Ты ведь не стареешь, а, Джек?
Джек лизнул ее в лицо.
– Ш-ш-ш, – пыталась утихомирить его Эльви. Пес убрал передние лапы с ее коленей и выбежал из комнаты. Эльви подумала, уж не собирается ли он разбудить родителей.
Эльви снова посмотрела на игрушечный домик.
Индеец теперь стоял в главной спальне, подняв руки к потолку. Он замахивался топориком.
Эльви поискала глазами голову.
Снова обыскала все места, где она могла бы находиться.
Неужели индеец покончил с головой? Неужели избавил от нее кукольный домик?
Эльви не могла не думать о мистере и миссис Огман. Если индеец действительно избавит домик от головы, придется поблагодарить их. Может быть, даже рассказать им, что случилось.
Эльви встала и пошла в ванную. Она слишком боялась смотреть в зеркало и потому не смотрела. Она только пописала, быстро, не глядя в зеркало, вымыла руки и вернулась в спальню.
Села в свое кресло.
Индеец обнимал створку окна главной спальни. Эльви видела лишь его ноги. Может быть, он искал голову во дворе.
Эльви встала и обошла стол, на котором стоял кукольный домик.
Пришлось немного повернуть лампу, чтобы стал хорошо виден кукольный домик снаружи.
– О нет! – проговорила она и прижала руку ко рту.
У индейца не было волос. И головы. Пластиковая деталь, прежде прикреплявшая голову к туловищу, была красна, как боевая раскраска у него на груди.
Он лежал на пороге дома, руки свешивались на поверхность стола. В руках топорика не было. Рука, прежде его державшая, была красна, как будто пластиковое оружие вырвали у него, удалив краску с его ладони.
Эльви осмотрела поверхность парты, ища голову индейца, но не нашла ее. Не могла найти.
Она снова быстро обошла парту, поправила лампу и села в кресло.
Все Смитсмиты по-прежнему оставались в библиотеке. Теперь они держались за руки, но по-прежнему смотрели на потолок.
Позади них, на одной из полок, невидимая ими, находилась голова.
И рядом с ней лежал топорик индейца.
– Берегитесь! – закричала Эльви.
В коридоре она услышала какое-то движение. Эльви выключила лампу и, пробежав через комнату, нырнула в постель.
Дверь спальни отворилась, и она услышала громкий голос мамы:
– Эльви! Что случилось? Страшный сон приснился?
Эльви притворилась, что просыпается.
– Что? Нет. Все в порядке.
– Ты кричала, дорогая.
– Я?
– Мы проснулись от твоего крика.
– Извините.
– Нет, не надо извиняться. – Мама вошла в спальню и села на краешек постели Эльви. – Я просто хотела убедиться, что с тобой все в порядке. Все в порядке?
– Да, – Эльви улыбнулась в темноте. – Я просто спала.
– Хочешь поспать вместе с нами?
– Нет. – Не слишком ли выразительно это прозвучало? Мама может догадаться. Она такие вещи чувствует лучше папы.
– Ладно, милая, – сказала мама. – Но если потребуется, если еще приснится что-нибудь страшное, просто приходи к нам.
– Хорошо.
– Обещаешь?
– Приду.
Мама зевнула, потом зевнула Эльви. Сделала вид, что зевает. После этого мама ушла, притворив дверь спальни так, что оставалась узенькая щелка. Эльви слышала мамины шаги в коридоре, слышала, как та вошла в родительскую спальню. Слышала, как закрыла дверь. Потом услышала, как родители шепчутся.
Эльви ждала.
Так долго ждала, что уснула.
Когда она проснулась, в ее спальне по-прежнему было темно. Она еще не умела узнавать время и поэтому не знала, который час. Она хотела, чтобы родители купили ей наручные часы, но они всякий раз, как она просила, только смеялись. Эльви встала с кровати, поспешила к парте, включила лампу и тихо заплакала.
Родители Итана лежали на полу библиотеки, голов у них не было. Мама Итана тянулась к закрытой двери библиотеки. Без головы она походила на манекен. Отец Итана неестественно выгнулся назад, лежа поперек кресла для чтения. Как будто у него спина сломана. Руки безжизненно лежали рядом с туловищем. Красный пластик, прежде скрываемый их телами и одеждой, теперь стал ясно виден.
– О нет, – повторяла Эльви, плача, – о нет-нет-нет.
Итан наполовину поместился под письменным столом, его голова и плечи были в тени. Эльви потянулась к нему, вытащила его из-под стола, осмотрела и положила обратно.
Голова лежала на столе.
Она лежала на боку. Как бы прислушивалась через стол, слушая под собой дыхание Итана. Рядом с головой лежал топорик. Большие глаза Итана, казалось, смотрели в глаза Эльви.
Дейн стоял мордой к столу. Он был жив.
Дверь в спальню Эльви со скрипом отворилась, и вбежал Джек. Она повернулась, чтобы не дать ему залаять, но он оказался быстрее ее: вспрыгнул передними ногами ей на колени и залаял. Эльви пыталась зажать ему пасть.
– Ш-ш-ш, – сказала она. – Ш-ш-ш.
Джек успокоился. Язык вывалился из пасти, он тяжело дышал.
Эльви снова повернулась к домику.
Дейн стоял головой в ее сторону. Головы на столе уже не было. Она исчезла.
Эльви посмотрела через плечо.
Почему Дейн стоит головой к ней? Куда делась голова? Может быть, она здесь? В ее спальне?
Ей стало холодно, холодно по-зимнему, она встала, чтобы осмотреть свою спальню. Эльви вообразила, что голова, отрубленная от туловища, выскользнет из-под ее кровати. Вырвется из стенного шкафа. Заглянет из коридора в дверь спальни.
Эльви вообразила, как топорик отрубает ей голову.
Она повернулась к домику.
Здесь она видела только Дейна. Он по-прежнему смотрел на нее. Или смотрел в ее спальню ей за спину.
Эльви посмотрела на тело Итана под столом. Подумала о его родителях. О полицейском. Об индейце.
Вдруг Джек убрал передние ноги с ее коленей и, по-прежнему тяжело дыша, выбежал из спальни в коридор. Эльви осмотрела спальню. Затем повернулась к домику.
Дейн по-прежнему смотрел на нее.
Эльви вдруг стало жарко, невыносимо жарко. Казалось, жар идет изнутри ее тела. Ей показалось, что кожа может загореться, если она не пошевелится.
Она пошевелилась.
Она встала и повалила красное пластиковое кресло на пол.
Дейн по-прежнему пристально смотрел на нее. Итан неподвижно лежал под столом в библиотеке.
Эльви быстро осмотрела одну комнату кукольного домика за другой, ища голову. Она не хотела заглядывать в зеркало в ванной наверху. Но когда она выбежала из спальни в коридор и в спальню родителей и забралась к ним в постель, она не знала, действительно ли видела голову в зеркале, когда она посмотрела в него последний раз, или это было воспоминание о том времени, когда она видела ее прежде.
Много лет спустя двадцатипятилетняя Эльви не любила говорить об этом. Эрик, ее муж, считал эту историю замечательной и во время вечеринок просил Эльви рассказать ее. Иногда она рассказывала. Иногда нет. И всякий раз, как Эрик заводил разговор о голове, Эльви вспоминала Дейна. Она так и не нашла голову в домике. Не нашла и в своей спальне. Наконец она попросила родителей помочь найти голову. Через некоторое время они стали спрашивать, зачем эта голова так уж ей нужна, но Эльви всякий раз отвечала просто «затем». Наконец родители прекратили безуспешные поиски, и Эльви закрыла кукольный домик, сведя две его части, двигавшиеся на петлях. Она перенесла его в теневую часть своей спальни, где уже так давно лежали в куче старые игрушки и одежда.
Каждый вечер перед тем, как лечь в постель, она осматривала ее. Осматривала и потолок. Проверяла книжки, подоконник и занавеси, заглядывала в обувь.
Эльви так и не нашла голову. Но часто думала о ней. И о Дейне тоже.
Всякий раз, как Эрик заводил разговор о Доме Головы, Эльви жалела, что у нее больше нет Дейна. Хотела бы вытащить его из кармана или показать, что носит его на шее, и сказать:
– Вот он… все смотрит. Вы понимаете, на что он смотрит? Как выглядит то, что он видит?
А еще она думала об Итане, о его каштановых волосах и добрых глазах. О том, что она так и не поняла, как он умер, что так и не вытащила его тело из-под стола в библиотеке Дома Головы.
Суккуленты
Конрад Уильямс
Они отправились на велосипедную прогулку под беспощадным полуденным солнцем. Большая часть маршрута проходила по хорошо утоптанным тропинкам в зарослях кустарника. Большие участки глубокого песка не давали ехать: приходилось слезать и вести велосипеды. К тому времени, когда доехали до Кабо-Сордейо, Грехам уже весь взмок и был рад отдыху. Рад, что ехал последним, потому что его шестилетнему сыну Феликсу приходилось тяжелее остальных. В Кабо-Сордейо вся остальная группа стояла, наблюдая за тем, как подтягиваются отставшие. Один начал медленно хлопать в ладоши, остальные подхватили. Грехам скрипнул зубами, подавляя желание упрекнуть.
– Следи за своим настроением, – сказал он себе. На эту тему часто высказывалась Черри.
– С возрастом ты делаешься невыносим… надо противиться, не позволять себе так раздражаться… иначе, знаешь ли, тебя ждет сердечный приступ. Помнишь тот раз…
Рикардо, их гид, теперь говорил, то и дело останавливаясь, чтобы подыскать нужное слово, очаровательно коверкая английский, об отдельных скалах, тянущихся до самой середины залива, ограниченного с обеих сторон отвесными утесами. Еще раньше они видели, как неустрашимые купальщики с полотенцами шажками по несколько сантиметров спускались по крутому обрыву, держась лишь за старые веревки, оставленные заботливыми скалолазами. Казалось, это серьезный риск, пусть наградой за него и становился фактически личный пляж.
– Если хотите увидеть гнездо аиста, ступайте медленно и осторожно, – сказал Рикардо. – Если он споткнется и упадет, его спасут крылья. У вас, я думаю, их нет.
– Хочешь посмотреть гнездо, Феликс? – спросил Грехам.
– Да! Это аисты с длинными ногами? Или это цапли?
– Цапли. И у тех, и у других длинные ноги. И у Шейлы вон там.
– В этом нет нужды, Грехам. Ты в отпуске. Веди себя дружелюбно.
Он подумал об оставшейся в отеле Черри, которая лакомилась
Время заводить друзей для тебя и для ребенка – так она это называла. Он спросил, почему бы и ей тоже не поехать с ними, но она сразу заняла оборонительную позицию:
– Ты же знаешь, что мне тяжело даются крутые подъемы. Буду всех задерживать.
Другие члены группы поехали дальше по сужающейся тропинке. Грехам взял Феликса за руку и последовал за остальными. Он смотрел на зад Шейлы, выбиравшей дорогу в траве, которая была ей по бедра.
– Не своди с этого глаз, и все будет хорошо, – сказал он себе и затем едва не рассмеялся. Он почему-то подумал о «Звездных войнах», о Люке Скайуокере, направлявшем свой икс-винг[47] на битву со Звездой Смерти. – Тут тебе не Луна.
– Что смеешься, пап? – спросил Феликс.
– Ничего. Просто смотри, куда ставишь ногу, ладно? И не выпускай мою руку.
Грехам завидовал тем, кто не обращал особого внимания на обрыв. Знойное марево окутывало облизанные морем мысы далее к югу. Если прищуриться, он мог различить автостоянку, от которой они начали свой путь. Рука мальчика, заключенная в его ладони, расслабилась, Грехам стиснул ее и велел Феликсу не валять дурака.
Увидев гнездо – поразительно большое сооружение из сложенных прутиков, частично расположенное над обрывом, как будто аист насмехался над его рискованным положением, Грехам не захотел подходить ближе. Он не хотел фотографировать. В гнезде не было ни птенцов, ни самого аиста… и оно напоминало забытую игру Джек Строуз[48].
– Пошли, Феликс, – сказал Грехам. – Вернемся к велосипедам.
С каждым шагом, приближавшим их к тропе, он чувствовал все большее облегчение. Пока в его отпуске было слишком много того, что он предпочитал избегать в повседневной жизни: высоты, жары, от которой на коже появлялись пузыри, физической нагрузки. Ему хотелось поскорее вернуться в отель к Черри. Феликсу нравилось плавать в бассейне. Они могли укреплять отношения там, не опасаясь проколов, падения с обрыва и нападений аистов.
Или впечатлений от задницы Шейлы.
«
– Нормально себя чувствуете? – спросил Рикардо.
– Нормально, – задыхаясь и делая шажки по несколько сантиметров, ответил Грехам и, обернувшись, увидел всю группу, выстроившуюся за ними на тропинке. – Я, должно быть, пыльцы надышался или чего-то такого. Через минуту все придет в норму.
– Передохните минут пять, – сказал Рикардо. – Как бы то ни было, хочу показать вам одну вещь.
Вся группа уставилась на Грехама: быкоподобного, потного, одетого не по погоде и не для такой физической нагрузки. Он чувствовал, что грубые края штанин его холщовых шортов натирают кожу. Потом будут волдыри или, по крайней мере, некрасивое покраснение. Вот что бывает, когда люди среднего возраста приподнимают зад с дивана на неделю. Рубашка с короткими рукавами и темными полосами пота на спине. Красные виски. Неповоротливость. Сонливость. Он вспомнил, каким был в возрасте Феликса: футбол и перетягивание каната на заднем дворе, пока в темноте не станет уж совсем ничего не видно. Выпивка тайком. Когда ты потерял эту игривость, этот задор? Когда «давай сыграем» сменилось на «давай полежим»?
Рикардо стоял на коленях в кустарнике, который вполне мог бы быть частью декораций к научно-фантастическому фильму. Землю сплошным ковром покрывали низкорослые растения с толстыми листьями и мясистыми, собранными в розетки цветками такого же цвета, как столовая горчица.
– Видите? – сказал Рикардо, срывая один из цветков соцветия. Из отверстия завязи на пальцы Рикардо вытекла прозрачная капля. Он слизнул ее.
– Отвратительно. – В голосе Шейлы слышалось отвращение. Она сплюнула.
– Вовсе нет, – сказал Рикардо. Он взял цветок обеими руками и раскрыл его. Что-то громко чмокнуло. – Это растение называется «Материнские слезы», – сказал он. – Потому что, видите, оно все время плачет.
Он сорвал еще несколько цветков в виде пухлых сердечек и раздал членам группы. Каждый в группе смотрел на остальных ничего не выражающим взглядом. Грехаму члены группы напомнили детей, которым он в первый раз раздавал музыкальные инструменты.
– Теперь смотрите, – продолжал Рикардо. Он поднял раскрытый цветок и приложил ко рту. Шейла уронила цветок, который держала в руках, и повернулась спиной к гиду. Лицо ее было бледно. – Как все материнские слезы, слезы этого растения сладки. – Он посмотрел прямо на Грехама: – Попробуйте.
Это была не просьба. Грехаму пришлось убедить себя посмотреть прямо на человека, стоявшего ближе всех к нему. Теперь он понял, что Рикардо, хоть был молод и худ, на самом деле был выше и шире его. Грехам занервничал, испытав тот же самый страх, который испытывал в детстве и который вызвала идиотская мысль: что сделает этот португалец, если он, Грехам, не попробует сок цветка, который, он сейчас это понял, обладал резким мускусным запахом. Животным запахом. И даже человеческим.
– Я не… – начал он, но Рикардо только улыбнулся, обнажив белые зубы, среди которых виднелись бледно-серые частички завязи, и прижал руку Грехама ко рту. Грехам видел, как остальные отвернулись, незаметно выбрасывая цветки, которые раздал португалец, вытирали руки о шорты и направлялись обратно к велосипедам.
Грехам откусил кусочек цветка и почувствовал, как содержимое желудка поднимается навстречу проглоченному.
– Хорошо, да?
Грехам ничего не сказал, но проглотил то, что оказалось во рту. Вкус был сладкий, но неприятный, вкус земли, вкус ржавчины. Но неприятный вкус был ничто по сравнению с консистенцией, напомнившей ему рубец, который он ел в детстве с репчатым луком. Больше никогда в жизни.
– Если окажетесь в жаркой местности и у вас не будет с собой воды, это растение может спасти жизнь.
Они вернулись к велосипедам, и Грехам сосредоточился на том, чтобы удержать в желудке съеденный сегодня завтрак. Ему было досадно, что Феликс не видел, как он проглотил часть растения. По крайней мере, Рикардо, по-видимому, выделял его из всей группы, относился с особым уважением. Он сказал Грехаму подождать, чтобы Грехам, Феликс и Рикардо ехали последними в группе.
– Ваша жена, – сказал Рикардо, когда они с трудом миновали песчаные участки и нашли приемлемый темп. – Она не
Грехам промолчал в ответ в убеждении, что этот человек только что уподобил его жену велосипеду. Потом учел трудности Рикардо с английским и понял, что тот хотел сказать «не любит велосипед».
– Нет, она не то чтобы велосипедистка, нет, – сказал он.
– Вам нравится ее зад? Он красив и кругл, нет? Может быть, слишком много веса.
– Моя жена…
Но Рикардо смотрел на зад Шейлы, осторожно двигавшейся по крутому спуску перед ними. Грехам оглянулся на Феликса, который сосредоточенно крутил педали и следил за бабочками, порхавшими над кустами вдоль тропинки.
– Это немного неуместно, вам не кажется…
– Я люблю большие зады. Мне нравится дуга. Я худой, как грабли, но моя подружка? Она сложена, как гребаный танк. Ваша жена. Она в хорошей форме. Есть за что подержаться, когда она возьмет вас в большую поездку.
Рикардо находился так близко к Грехаму, что тот мог снова рассмотреть его зубы. Они, мелкие и серые, теснились во рту, который казался для них слишком просторным. Его отвисшие губы имели цвет клубничного дайкири[49], который Черри заказывала перед обедом. Сок растения засох и блестел у него на подбородке. Грехам был так шокирован словами гида, что мышцы дыхательного горла сократились, сделав его просвет, как у соломинки. Грехам не мог произнести ни звука.
– Вы
Грехам затормозил, велосипед, продвинувшись еще немного юзом, остановился. Феликс, едва не задев его заднее колесо, проехал чуть вперед и оглянулся на отца, озабоченность стянула все его черты в центр лица.
Рикардо казался искренне удивленным:
– Что не так? Ваш велосипед, он что, старый и неотзывчивый?
Теперь Грехам почувствовал явное пренебрежение в словах гида. Рикардо владел языком лучше, чем можно было подумать. У Грехама руки и ноги дрожали от ярости. Он чувствовал слабость, как если бы резко упало содержание сахара в крови.
– Что вы хотите сказать этим «следите за ребенком»?
– Это во всех новостях в регионе Алантейджо. Вы слышали об «О-Седенто»?
– Нет, – Грехам покачал головой. Он едва мог дышать. – Что это?
– Не что это, а кто это. Это человек. О-Седенто. По-английски значит «жаждущий».
– Жаждущий?
– Это
– Чего жаждущий?
Рикардо облизал губы. Его язык был как недожаренная вырезка, слишком велик для его рта. Он подмигнул.
–
– Кровожадный, – поправил его Грехам.
– Это как будто Дракулас выходит из теней Пенсильвании, нет?
В любое другое время Грехам нашел бы ошибки в употреблении английских слов забавными и даже милыми. Теперь от них у него шли мурашки по коже. Он жал на педали, стремясь оторваться от гида. В животе у Грехама бурлило.
Они закончили велосипедную прогулку на автостоянке, где их уже поджидал микроавтобус, чтобы отвезти в отель. Пока остальные стояли и восхищались открывшимся видом, Грехам велел Феликсу постоять рядом с Шейлой, а сам зашел в туалет. Оказавшись там, бросился к писсуару, но пришел в ужас, увидев струю мочи цвета ржавчины. Разве он не выпил добрый литр воды утром, готовясь с этой тяжелой поездке? Тогда, видимо, дело в этом растении. Да, от мочи исходил тот же хлебный запах. Сок растения прошел через него, как запах спаржи. Все, больше никакой дикарской еды. Он ждал вечера. Только вырезка и еще раз вырезка. И графин вина.
Он вышел из кабинки, вымыл руки и почувствовал, как сердце в груди затрепетало.
Довольно. Единственное, чего он терпеть не мог в Черри, так это что она постоянно вспоминала прошлое. Казалось, она неспособна смотреть вперед. Не помнит, что он похудел на восемнадцать килограммов за последние полгода. Не помнит, что уровень холестерина у него низок, как никогда, что он теперь сидит на средиземноморской диете. Нет. Он представил, как сегодня вечером за столом она будет с отвращением смотреть на говядину и чипсы у него на тарелке.
Ему не нужны напоминания. Это была даже не остановка сердца в истинном смысле слова. Уж если что и было, то предупреждение. Он был в школе, обходил игровую площадку со своей обычной чашкой чая с молоком и двумя чайными ложками сахара, когда появились первые признаки. Ему стало досадно, потому что в тот вечер директор попросил его присутствовать вместо себя на собрании, и к тому же Феликс то ли задирал других, то ли его задирали, в зависимости от того, какие слухи принимать во внимание. Кроме того, в то утро они с Черри заспорили во время секса, и она оттолкнула его. Потом болела челюсть, повышалось давление и болело за грудиной. Затем он запыхался, поднимаясь по лестнице в спортивный зал после работы. Тогда, чувствуя умеренный трепет в сердце, он решил, что физические нагрузки надо приостановить. Посещение лечащего врача на следующее утро закончилось тем, что тот вызвал «Скорую».
Кардиолог сделал электрокардиограмму и дал полный отбой, но оставалось выбрать правильный образ жизни. Он и выбрал. Теперь его чай около десяти утра был без сахара и неизменно зеленый. Он сократил число потребляемых калорий и увеличил физическую нагрузку. Сливочное масло превратилось в растительное масло. Треска в кляре превратилась в жаренного на гриле лосося. Он ел салат и бурый рис. Пинты пива превратились в изредка позволяемый себе стакан красного вина. Вес бежал от него. Но на Черри это не производило впечатления. Может быть, она завидовала. По мере того как оба они приближались к среднему возрасту, это она понемногу набирала вес.
Теперь, когда все стали садиться в микроавтобус, Грехам подумал, что сок растения мог содержать какой-то яд, подействовавший на сердце. Феликс сидел рядом с ним, положив голову ему на плечо, а сам Грехам думал о своих родителях (оба они давно умерли от сердечных приступов) и об их любви к садоводству. Отец изредка называл растения по-латыни, это был один из многих способов соответствовать замечательным академическим успехам своего единственного сына.
Теперь Грехам думал об аконите и белладонне, о каликантусе и морознике черном, об олеандре и наперстянке. В детстве он любил абрикосы и ревень, но отец, грозя пальцем, рассказывал, что Грехам находился в шаге от ужасной смерти. Листья ревеня содержат соли щавелевой кислоты, которая может остановить работу почек. В косточках абрикосов таится синильная кислота, способная вызвать кому, из которой уже не выйдешь. Он часто думал, не являлся ли его избыточный вес следствием таких опасений: хлеб и пирожные, насколько он знал, можно потреблять, не опасаясь отравиться, на них он и налегал.
Его, подтолкнув локтем, разбудил Рикардо. Микроавтобус стоял у отеля. Солнце уже опустилось довольно низко, но жара не убывала. Грехам вдруг понял, что пятно засохшего сока на подбородке гида было цвета сыровидной смазки, покрывавшей после рождения тело Феликса. Неуклюже, подавляя приступы тошноты, Грехам выбрался из дверцы в задней стенке мини-автобуса. Впереди него по тропинке к их корпусу шел Феликс. От бассейна доносились плеск и детский смех. За бассейном располагался теннисный корт, откуда слышались удары по мячу. Никаких признаков Черри в номере не оказалось, как и записки, объяснявшей, где бы она могла быть. Грехам загнал Феликса под душ, и они оделись к ужину. Грехам почистил зубы, но вкус растения во рту не пропадал.
– Пойдем поищем маму, – сказал Грехам.
Возле бассейна Черри не оказалось, хотя шезлонг украшало доказательство ее пребывания в нем: роман ее любимой Патрисии Корнуэлл; пустой стакан, несущий отпечаток губ сливового цвета; шелковый платок, которым она повязывала собранные назад волосы. Грехам нашел ее у бара, перед нею стоял стакан с клубничным дайкири, она слишком громко смеялась тому, что говорил бармен, бывший значительно младше нее.
– Мы сделали это, – сказал Грехам, садясь рядом с женой. Доля секунды. Но он заметил: выражение ее лица резко изменилось, флирту конец.
Черри немного поквохтала над Феликсом, сказала, что он уже большой мальчик, раз может так далеко ездить на велосипеде и присматривать за папочкой. Договорились, что Феликс перед ужином может двадцать минут купаться в бассейне. Черри взяла стакан к столику у бассейна, а Грехам, заказав себе мартини, присоединился к ней.
– Продуктивный день? – спросил он, садясь.
– Говорить колкости нет нужды.
– Я не говорю колкости, – сказал Грехам, подвинулся на стуле и почувствовал, как усилия сегодняшнего дня дают знать о себе в мышцах. В бедрах пекло, но это была приятная боль, праведная. Завтра утром, впрочем, все может обернуться совсем иначе.
– Перетрудился сегодня? – спросила Черри.
– Определи смысл слова «перетрудился». Ты заказала нагрузку… извини, экскурсию. Может быть, надеялась, что она окажется для меня непосильной и я не вернусь. Тогда бы ты могла смеяться шуткам бармена, сколько душе угодно.
– Я беспокоюсь о тебе, что бы ты об этом ни думал.
Грехам сделал большой глоток холодного, как лед, мартини. Как это говорили в студенческие годы в коктейльном клубе?
– Извини, – сказал он. – Удачный был день. Я развлекся. Феликс развлекся. Мы скучали по тебе, вот и все.
– Послушаешь тебя и поверишь, – сказала она, но это было насмешливое предостережение, окрашенное триумфом в связи с тем, что ей первой удалось заставить его извиниться. Она улыбнулась и прикоснулась к тыльной стороне его ладони. – Еще десять минут, и я бы легла в постель с этим барменом.
Они допили напитки и выманили Феликса из бассейна обещанием шоколадного мороженого. Ужин был хороший, и Черри не комментировала количество вина, которое Грехам выпил, не таясь.
Грехам унес в номер Феликса, который начал клевать носом над своим десертом. Настроение Грехама снова испортилось, он чувствовал вкус Материнских слез, несмотря на перечный соус, ничтожным количеством которого приправил вырезку.
Черри уже была в ночном наряде, том самом, который был призван дать Грехаму сигнал, что любые ночные маневры она не приветствует. Непривлекательные бежевые бриджи. Нельстящий ночной бюстгальтер под прилегающим топиком, в котором она занималась йогой и с которым можно было сладить с помощью стамесок и плоскогубцев. Грехам оставил жену совершать ее ежевечерний ритуал с использованием очистителей кожи, тонеров и увлажнителей и вернулся в бар.
Он с удовлетворением отметил, что бармена, с которым флиртовала Черри, уже нет и вместо него работает женщина. Грехам подумал было включить свое прежнее обаяние, но понял, что слишком устал и взволнован. У него не было настроения флиртовать. В боках покалывало, это напоминало колику, от которой он страдал в детстве. Следовало бы лечь в постель и постараться уснуть, но бурление в животе его тревожило. Свежий ночной воздух, а он действительно был свеж, утесы облаков, поднимавшиеся от моря и указывавшие на приближающийся шторм, – все это в дальнейшем очень помогло бы ему расслабиться.
Грехам заказал стакан тоника в надежде, что действие хинина снимет боль, унес напиток в дальний угол бара, где телевизор показывал отрывки вечернего футбольного матча. Он не мог понять, кто играет и где, не говоря уж о том, за что. Но на крупнозернистом изображении можно было сосредоточиться, пока внутренности бурлили, а ветер пробовал свою все нарастающую силу, проверяя прочность здания.
– Вкусно.
Грехам подскочил на стуле. Он был не один. То, что казалось ему сгущением теней, оказалось человеком. Он стоял, сложив руки на груди и привалившись к стене. Он тоже следил за игрой по телевизору, а Грехам сел так, что загородил ему экран.
– Простите, – сказал Грехам, извиняясь за то, что загородил телевизор, но мужчина воспринял это как просьбу пояснить сказанное.
– Этот вкус. Он хорош.
– Я бы предпочел, чтобы был еще и джин, но да, это освежающий напиток.
– Не ваш стакан. Сок в теле. Его питание.
Теперь Грехам заметил, что человек держал в руке газету, размахивал ею. Грехам не мог перевести заголовок, но узнал слово, которое уже слышал сегодня.
О-Седенто.
– Рикардо?
Гид ответил небрежным приветствием, движением руки.
– Вас послушать, так можно подумать, вы им восхищаетесь, – сказал Грехам.
– Кто сказал, что это он?
– Тогда женщина. Кто бы то ни был.
– Кто сказал женщина?
– Кто тогда? Ведьма? Проклятая? Кошмар? – Грехаму уже хотелось, чтобы Рикардо ушел. Он хотел досмотреть футбол по дрянному телевизору, допить тоник и пойти спать.
– Не знаю, – сказал Рикардо. – Может быть, все это сразу. Может быть, нет. Может быть, О-Седенто – аппетит, который есть у каждого. Лучшие из нас его скрывают, разве нет? – Он сложил газету и убрал в задний карман. Потрогал пальцем лоб. – Прошу прощения. Не хотел досаждать. Доброй ночи. И не ложитесь жаждущим, да?
В любой другой день Грехам, ненавидевший конфликты, ненавидевший ощущение, что мог обидеть кого-то неясным умопомрачительным британским образом, сказал бы что-нибудь в ответ, угостил бы гида выпивкой, пригласил присесть к своему столику. Но Грехам был рад увидеть его спину. Дверь за ним захлопнулась, и Грехам в окно увидел, как волосы Рикардо развеваются на ветру. Потом тени поглотили его.
Грехам допил стакан и направился в номер. В воздухе уже ощущался дождь – мелкая водяная пыль, которой ветер не давал оседать. Эта водяная пыль кипела вокруг него. К тому времени, когда он оказался у своей двери, одежда уже промокла.
Грехам вытерся полотенцем и сел в кресло. Сон пришел как репетиция смерти. Ему не хотелось подниматься по лестнице в спальню. Мясо, съеденное за ужином, комом лежало в желудке, как не разжеванное. Он ухватился за подлокотники кресла, очень напоминавшие выбеленный солнцем панцирь краба, они много видели таких на берегу бухты на этой неделе. Пот ощущался на коже как засохший клей. В животе бурчало. Как будто злополучное растение не давало ему переваривать всякую другую пищу.
Почему-то он вспомнил, как впервые увидел Черри на дворе университета, где они оба учились. Это случилось в конце его первого курса. Он учился, чтобы, в конце концов, получить какую-то степень Микки-Мауса, не готовившую его ни к какой работе вообще. Она зубрила, готовилась к выпускным экзаменам, место в банке, расположенном в Сити, было ей уже обеспечено… но об этом он узнал потом. В тот момент он лишь видел ее затылок и шею, знал, что она свернулась на траве рядом с кипой учебников. Необычайно длинная шея, взъерошенные ветром волосы, ямочки на пояснице по обе стороны от позвоночника…
Он смотрел на эти ямочки до тех пор, пока, он в этом не сомневался, она не почувствовала его взгляд. Она села прямо, уперлась ладонью в траву и развернулась, опираясь на руку. Безумная логика сна показала Грехаму Феликса в ее руках, хотя до его рождения оставалось семь лет.
Все вокруг них дрожало, как если бы он видел это по телевизору в условиях плохого приема сигнала. Затем подстриженная трава исчезла, и он оказался один со своей семьей на ближайшем пляже, где древний корабль, ржавея, превращался в гальку. Она уволокла Феликса прочь, и оба они опасливо оглядывались через плечо. Они исчезли в огромной дыре в левом борту корабля. Он последовал за ними, но всякий раз, как произносил их имена, то, что стояло в горле, вырывалось наружу.
Он прижал ладони к глазам, надавил и увидел косяки света, проносящиеся по внутренней темноте, и, когда он снова открыл глаза, он был в комнате один, стояла глубокая ночь, шторм усилился, гремел по побережью, и их раскрывшаяся дверь хлопала на ветру.
В горле стояло что-то со странным вкусом.
– Черри! – позвал он.
Ответа не последовало. Он подумал, что она, возможно, слишком много выпила и решила разжечь пламя, которое, как он заметил, затеплилось в молодом бармене. Или, может быть, просто заснула после долгого праздного дня.
Он закрыл дверь и с шумом стал подниматься в спальню. Пусто. Постель Феликса представляла собой мешанину одеял, как будто его донимали беспокойные сны. Или он боролся с человеком, который пытался похитить его из кровати. При этой мысли Грехам обмер.
Он проверил ванную в безумной надежде, что они решили принять душ вместе поздней ночью, но все комнаты были пусты. Спотыкаясь на винтовой лестнице, он спустился на первый этаж и выбежал под дождь. Он звал, но сильный ветер заглушал все звуки. По всему гостиничному комплексу ставни грохотали в своих рамах или там, где они не были должным образом закреплены, ритмично стучали, как восторженные металлические сердца. Казалось, деревья поражены ужасом. Возле бассейна никого не было. Все шезлонги были привязаны, но несколько больших подушек ветер подхватил и бросил на воду бассейна.
Стальные лопасти сверкнули за серыми плащами, поднявшимися на горизонте. Он услышал шум полицейского вертолета через несколько секунд после того, как тот пронесся у него над головой, и следил за ним, пораженный тем, что пилота не остановил сильный ветер. Луч прожектора, исходивший из брюха вертолета, высветил пелену дождя. Он выхватывал верхушки деревьев, крыши, утесы. Неужели там кого-то нашли? Тело на скалах? Содержимое желудка снова поднялось вверх, и Грехам попытался помочь: ему хотелось, чтобы желудок избавился от вкуса того растения. Но его свернувшийся сироп еще не был готов покинуть его.
Он пробежал по территории отельного комплекса в ее тыльную часть к теннисным кортам. В одном углу была калитка, от которой песчаная тропинка вела на пляж. Он оказался у моря через несколько минут и увидел высокие волны с пенными гребнями, как будто подсвеченные изнутри. Вертолет висел, как мог, над склоном холма, обрывавшегося в море. Возле обрыва виднелись фигуры, как игрушечные солдатики на одеяле. С полдюжины темных теней и единственная фигура в белой футболке. Даже с такого расстояния Грехам увидел, что это Рикардо: волнистые волосы, хромота. В руках он что-то держал. Прожектор вертолета шарил вокруг него не останавливаясь. Неужели это… нет, господи, нет! Неужели это джемпер Феликса?
Рикардо повернулся и посмотрел на Грехама. Затем поднял руку, как бы желая помахать. Затем уронил руку, будто она мгновенно лишилась костей. Через мгновение Грехам услышал звуки выстрелов. Освещенный прожектором круг сместился по склону холма. Он больше не видел, что происходит. Полицейский вертолет полетел обратно вдоль побережья. Он пролетел над Грехамом, и прожектор выхватил из тьмы остатки корабля из его сна.
Что это проскользнуло в одно из отверстий в корпусе, неужели человеческая фигура? Грехам хотел подняться на холм, чтобы подтвердить то, что, как ему показалось, он увидел, но в то же время надо было искать Черри и Феликса. Если это был джемпер Феликса, то что тогда? Может быть, Феликс снял его утром, потому что было слишком жарко. Вероятно, Рикардо просто пытался вернуть джемпер. Разум Грехама не мог справиться с обилием версий происходящего. Приходилось выбирать благоприятные. Думать об остальных было слишком страшно.
Грехам, спотыкаясь, вернулся вдоль обнажившейся скальной породы, сознавая, что рядом обрыв, под которым девятью метрами ниже заостренные скалы. Дождь хлестал почти горизонтально. Отсюда начинался спуск на пляж, где ржавый корабль превращался в гальку. Грехам прошел зону относительного затишья, где был слышен стук дождя по разрушающемуся корпусу судна, удары волн по камням.
У входа зазмеилась молния. Отверстие в корпусе, где человеческая фигура искала убежища, было иссиня-черное. Его окаймляли железные ребра, наклоненные внутрь: вероятно, эта пробоина стала для корабля роковой. Грехам приблизился, сознавая, что цветы, которые Рикардо умолял его высосать, располагались вокруг металлического корпуса судна, как если бы питались маслом, выпотевающим из маслосборников, сажей на дымовой трубе, ржавчиной, будто бляшками псориаза покрывавшей металлические поверхности.
У отверстия Грехам остановился. Тут собиралась совсем иная тишина. Сильно пахло железом, дизельным топливом и гниющими водорослями. Он слышал собственное дыхание, ему вторило эхо в замкнутом пространстве, если только это не было дыхание другого, которого он еще не видел. Он откусил эту мысль под корень и выплюнул. Он позвал жену по имени, и имя упало мертвым у его ног, как будто отравилось этим воздухом.
Он уже собирался двинуться в глубь корабля и выйти из зоны опасности, когда в ночи снова сверкнула дуга молнии. На миллисекунду она осветила внутренность корабельного корпуса, но этого было достаточно, чтобы он увидел то, что выглядело как человеческое тело, висящее на металлической штанге, торчащей из потолка. Оно напомнило увешанную зимней одеждой вешалку в баре. Хотя после вспышки молнии темнота ринулась обратно в корпус судна, висящий человек запечатлелся в сетчатке. Опустошенный… истощенный… Грехам надеялся, что, может быть, это лишь пальто, в конце концов. Но нет: были и алые костяшки пальцев, которые будто что-то жевало. Грехам вообразил перемалывание мелких косточек запястья мощными челюстями. Хруст, как будто жуют чипсы.
Он, спотыкаясь, отступил назад, поскользнулся на одном из листьев того растения и упал в гнездо вздувшихся стеблей. Запах Материнских слез поднялся, как ужасное искушение. Во рту скопилась красная слюна. Чтобы отступиться от них, он сорвал целую пригоршню цветов и впился зубами в их серединки. Сладкая тошнотворная слизь хлынула ему на язык, и он проглотил ее. Теперь его желудок возмутился находившейся в нем смесью, он согнулся, и его вырвало. Прежде чем тьма стала полной, он успел взглянуть на рвоту и различил среди полупереваренных кусков влажный блеск обручального кольца на том, что осталось от пальца.
Куклы
Кэтрин Птейсек
Все куклы, которые были у меня в детстве, носили имя Элизабет – это не мое имя, но могло бы быть моим, если бы мама догадалась, как втиснуть его в мой уже и без того длинный список имен, – и все они умерли от оспы.
Я не «помогала» куклам, ставя синие точки на их лицах, руках, ногах и туловищах шариковыми ручками, мелками или фломастерами. Нет, эти синие точки появлялись сами.
Не знаю, почему я связывала синие точки с оспой. Я читала сообщения о вспышках этого заболевания, но не помню, чтобы кто-либо упоминал при мне о пустулах, имеющих синеватый оттенок. Тем не менее однажды я объявила маме, что Элизабет 1, кукла-младенец довольно крупного размера, которую мне прислала в подарок бабушка и для которой она вручную изготовила красивую одежду, умерла от оспы.
Мама огорчилась – тому, что я допускала возможность смерти одной из моих кукол, и тому, что я сказала, что она умерла от оспы. Сколько найдется пятилетних детей, которые знают, что оспа – это такое заболевание, и что оно смертельно? Откуда-то я это знала.
Элизабет 1 я убрала на полку в стенном шкафу, а сама переключилась на другие игрушки. Я никогда особенно не любила кукол, никогда не включала их в список подарков на день рождения или на Рождество, но это не мешало моим родителям, бабушкам и другим благонамеренным родственникам мне их дарить. Ведь они думали: раз я девочка, значит, должна играть с куклами, верно? Не совсем.
Мои немногочисленные подруги, казалось, имели всевозможных кукол: и говорящих, от голоса которых у меня всегда мурашки шли по коже; и крупных, размером с настоящих детей, которые назывались «куклами-близнецами» и тоже тревожили меня, потому что на самом деле не походили на своих обладательниц, как близнецы. Другие имели целые коллекции кукол небольшого размера, привезенных из разных стран, в которых побывали родственники. Некоторые куклы имели больше одежды, чем мои подруги, и у них были всевозможные кошелечки, ботиночки и шляпы, которыми можно было заниматься часами. Приходя к ним в гости, я, бывало, поиграю полчаса, и мне становилось скучно, и я уходила из комнаты, где остальные маленькие девочки наряжали своих пупсиков.
Тогда-то я впервые подслушала, как моя мама шепотом сообщила матери Петры, что я такой странный ребенок. В тот момент я почувствовала себя польщенной. Лишь увидев выражение маминого лица, я поняла, что сказанное ею вовсе не лестно. Я никогда не говорила ей, что узнала тогда, подслушивая.
Вскоре после того в моей жизни появилась другая кукла.
Элизабет 2 была ростом с меня – а я возвышалась над другими детьми своего возраста; она была само совершенство с фарфоровым лицом и руками. В одежде неясно какой, но прошедшей эпохи – все кружева, изысканные ткани и роскошное нижнее белье. Она была прекрасна – «кукла Мадам Алексис», произведение компании, которая изготавливала таких кукол много лет. Мама сказала, что у нее в моем возрасте тоже была такая. Я как-то побаивалась взять на себя заботу о такой кукле, но пожилая дама, у которой мы были в гостях, настаивала, чтобы я забрала куклу домой. Я вопросительно взглянула на маму, которая бесчувственно кивнула, и я торжественно сказала «спасибо», прижала куклу к груди, и, вероятно, всякий, видевший нас в тот момент, не вполне понимал, кто кого держит.
Мы поехали домой в метель, и, оказавшись у себя в спальне, я поместила куклу – уже названную Элизабет 2 – в детское кресло-качалку, которая еще прежде принадлежала моей маме. Эта качалка стояла рядом с моей кроваткой с розовым ватным одеялом и подушками в виде кошек. Я прошла коридором в ванную, почистила зубы, надела фланелевую пижаму и легла. Родители подоткнули мне одеяло.
– Никаких сказок сегодня, – сказала я и посмотрела на Элизабет 2, которая виднелась в сочившемся в окно свете, и пожелала ей спокойной ночи.
Прошла примерно неделя, и я заметила первое синее пятно на грациозной белой руке Элизабет 2. Я поплевала на палец и потерла пятно, но оно не изменилось: маленькое и синее… что-то среднее между цветом синего мундира военного моряка и зеленовато-голубым яйцом дрозда. Я огорчилась, потому что любила Элизабет 2, хотя и не играла с ней. Это была одна из тех кукол, которые предназначены лишь для украшения комнаты. Было у меня два-три чаепития с нею, с моей черной собакой и с плюшевым медведем, который некогда был бурый с белым, но после того, как мама постирала его в машине, превратился в золотистого с коричневыми разводами. Я налила воображаемого чаю своим гостям и положила тонкие деревянные прямоугольнички – как бы печенья – на тарелки, и мы стали болтать. Элизабет 2 терпеливо сидела в маленькой качалке, ее большие голубые глаза смотрели в пространство, золотые локоны поблескивали в солнечных лучах, заливавших мою спальню после полудня.
Когда выяснилось, что слюной оттереть синее пятно не удается, я взяла салфетку, намочила ее в ванной и потерла руку Элизабет 2. С тем же успехом.
На следующий день я обнаружила второе пятно, на этот раз на шее. Я посмотрела на куклу, она ответила мне таким же взглядом. Ни одна из нас не проронила ни слова. К выходным, когда мы с родителями отправились ужинать, я уже обнаружила одиннадцать синих пятен на шее и руках Элизабет 2. Я не проверяла туловища, но знала, что там их будет гораздо больше. Я повернула ее в качалке и затем подвинула немного, чтобы она не была на солнце. Теперь она сидела в тени, и чтобы заметить синие пятна, надо было рассматривать ее вблизи. Я решила, что будет лучше утаить эти пятна от родителей. Я догадывалась, что кукла стоит дорого, так что она вполне могла навлечь на меня неприятности.
Мы поехали в кафетерий, где обычно бывали по субботним вечерам. Отодвигая зеленый горошек у себя на тарелке, я объявила:
– По-моему, Элизабет умирает.
Папа, собиравшийся отрезать кусок мяса от свиного ребрышка, переглянулся с мамой, которая со стуком поставила кофейную чашку и сказала:
– Я думала, ты убрала Элизабет в стенной шкаф и больше с нею не играешь.
Я кивнула, и пряди челки переместились у меня на лбу.
– Верно. Но это другая Элизабет. Элизабет 2.
Мама приподняла бровь:
– Кукла мадам Алексис?
– Угу.
– Она тоже Элизабет? Почему бы тебе не назвать ее как-нибудь иначе, Нонни?
– Нет. Ее зовут Элизабет. Она мне так сказала.
Папа попытался скрыть улыбку, а мама просто смотрела на меня.
– Хорошо, милая. Но мне кажется, надо бы тебе назвать куклу как-нибудь иначе. Разве одной Элизабет недостаточно?
Я пожала плечами, схватила кусок хлеба с маслом и уставилась себе в тарелку.
Родители заговорили о разных разностях – о папиной работе, о конторе, в которой работала мама, о нашем районе и о том, что не сидит ли вон там возле пианино та женщина с берега, – и только когда я уже натянула пальто и мы шли к машине, я сообразила, что родители не спросили меня, откуда я знаю, что Элизабет 2 умирает, и отчего она умирает.
Элизабет 2 скончалась вскоре после этого и была отправлена на кладбищенскую полку в стенном шкафу. После этого у меня некоторое время не было кукол, только мягкие игрушки-животные. У всех были разные имена (Фрогги, Спот, Китти… думаю, давая им имена, я была не слишком оригинальна), они никогда не заболевали оспой, и я была рада, поскольку предпочитала их куклам. Я придумывала сложные истории об этих игрушках, а они участвовали в битвах, женились, посещали другие миры, и я была вполне довольна своим зверинцем из пушистых созданий.
Примерно в это время мама стала по ночам заходить в мою спальню. Постоит у моей кроватки, ничего не говорит и не двигается. Я старалась дышать ровно, как если бы спала, но следила за ней из-под ресниц. Большей частью она просто на меня смотрела. Однажды я слышала, как она прошептала что-то вроде «Долли».
Я никогда не говорила ей об этих ночных посещениях, не упоминала о них и при папе. Я о них вообще почти не думала. Через некоторое время я поняла, что она тихонько заходила в мою спальню годами… но, наверно, я была слишком маленькая, чтобы помнить такое.
На свой восьмой день рождения я получила много подарков от бабушки (маминой мамы, той самой, которая подарила мне куклу-младенца) и была рада тому, что кукол среди них не было. Однако другая бабушка недавно ездила на родину и привезла мне оттуда сувенир – куклу в национальном костюме.
– Какое изящество! – воскликнули все присутствовавшие – то есть я, родители и бабушка – и затем стали говорить, что кукла так похожа на меня, у нее такие же высокие скулы, каштановые волосы и челка. Даже глаза у нее были зеленовато-коричневые, как у меня, и я не без некоторого трепета, рассматривая узор на маленьком белом чепце у нее на голове, думала о том, скоро ли Элизабет 3 умрет от оспы.
Другой раз я слышала разговор родителей, когда они думали, что я на первом этаже.
– Думаешь, она знает? – сказала мама.
Они были у себя в спальне, готовились к ужину.
– Не может она знать, – уверенно сказал папа.
– «Знает что?» – подумала я.
– Но ей надо… надо. Как? – И тут мама заплакала.
– Все хорошо, Джен, – сказал папа. – В самом деле, хорошо.
Мама продолжала всхлипывать, а я тихонько ушла к себе и прикрыла дверь. Достала с полок свои мягкие игрушки и стала играть, но они были в плохом настроении, хотели драться, нападать друг на друга, поэтому я убрала их обратно, чтобы успокоились.
Я нахмурилась. Что я могла знать? Я ничего не знала. Я была просто ребенком.
– По-моему, Элизабет больна, – объявила я за завтраком через две недели.
Мама посмотрела на папу, а он выпрямился на стуле. Я слышала, как он вздохнул. Потом он сказал:
– Мы хотели поговорить с тобой, Нонни.
Я тотчас почувствовала себя виноватой. Что я наделала? Я не хотела – что бы я ни натворила! Правда! Я понимала, что дело плохо. Вот что означает это «поговорить». Я сделала… что-то… еще раньше, и теперь меня ждут большие неприятности. Только я не могла понять, что же я такое сделала. Оттого ли это, что я должна была что-то знать, но только не знала?
Мама слегка кашлянула.
– По-моему, сейчас не время, Дерек.
– Ей уже восемь, Джен. Уже пора знать.
Мамины глаза наполнились слезами.
– Нет, – прошептала она. – Не сейчас.
Папа прикрыл ее кисть своей ладонью. Я поерзала на стуле. Мне не нравилось, когда родители прикасались друг к другу или целовались. То же, думаю, чувствуют все дети. Что-то в этом… неправильное.
– Пожалуйста.
– Хорошо. Не сегодня.
Мама кивнула и поднесла ко рту чашку с кофе, а я смотрела на яичницу у себя на тарелке и пыталась понять, о чем они собираются мне сказать.
После этого я попросила разрешения уйти, и они разрешили, и я убежала к себе в спальню к своим бедным мертвым куклам.
В ту ночь мама снова пришла в мою спальню, низко склонилась ко мне, ее платье шуршало. Я лицом чувствовала ее дыхание.
– Это была не моя вина, – прошептала она. От нее пахло гвоздикой и чем-то еще… чем-то кислым. Я сделала над собой усилие, чтобы не наморщить нос. Я не хотела показать ей, что не сплю. Она постояла еще минуту-другую, просто глядя на меня, затем выпрямилась и повернулась, собираясь уйти.
У двери она остановилась.
– Я знаю, что ты не спишь, Нонни. Ты всегда не спишь.
Я молчала.
Она подождала еще и ушла. Я почувствовала влагу на щеках и поняла, что плачу, только не знала почему.
Папа по-прежнему хотел что-то сказать мне… не знаю что. А мама повторяла: нет, не сейчас. Так было, когда мне было десять лет, и когда одиннадцать… и даже когда пошел двенадцатый, она умоляла папу не говорить мне. Он вздыхал, затем кивал. Я знала: он не хотел огорчать ее.
Потом я уже настолько повзрослела, что могла бы спросить у родителей порознь. Я не могла больше ждать, когда они мне скажут. Но я стала немного упрямой, так я думаю. Если они уже несколько лет хотят что-то мне сказать, хотят обсудить со мной что-то существенное, пусть они скажут и обсудят. Я не собиралась поднимать этот вопрос. Нет.
Мама продолжала приходить по ночам ко мне в спальню, и я думала, что, вероятно, родители родителей тоже так поступали… смотрели на них, когда они спали. Я хотела расспросить об этом своих одноклассников, но теперь у меня не было хороших друзей. Я была слишком застенчива, слишком нерешительна, чтобы спросить, можно ли присоединиться к их компании, поэтому большей частью я держалась особняком и за играми других детей наблюдала со стороны.
Однажды новенькая в нашей школе девочка спросила меня, не хочу ли я сесть с нею во время ленча, и я просто уставилась на нее. Я хотела, но я не знала, что сказать. Она подождала с минуту, пожала плечами, отвернулась и больше не пыталась со мной заговаривать. Мне было немного грустно, и я хотела поговорить об этом с мамой, но опять-таки не знала, что сказать.
Однако в тот день я рассказала мертвым куклам об однокласснице, с которой могла бы подружиться. Они выслушали меня молча. Разумеется.
После этого случая с новенькой девочкой я, наверно, обрела репутацию сноба или человека, который не снисходит до разговора с людьми, стоящими ниже на социальной лестнице, но я не была такой. Я просто не знала, что и как сказать. Я могла поговорить со своими мертвыми куклами, но не с живыми детьми своего возраста.
Я общалась только с одноклассниками, если, разумеется, не считать домашних. Родители были люди не слишком общительные. Не помню ни единого случая, чтобы к нам пришли их друзья или соседи, и никто на нашей улице не приглашал нас летом на шашлыки или на вечеринки у бассейна. Иногда я становилась у окна своей спальни и смотрела через улицу на собравшихся там людей… дети бегали вокруг родителей со своими и чужими собаками, мамы и папы стояли со стаканами холодного пива или содовой, до меня доносились смех и крики. Кто-то бренчал на гитаре. Мне казалось, что вот это настоящее веселье, и хотелось, чтобы нас тоже пригласили. Но нас не приглашали никогда. И я стояла у себя в комнате, слушая приглушенный смех, доносившийся с улицы, а в нашем доме только однообразно тикали часы в гостиной.
Почему-то считалось, что мне следует дарить кукол. В двенадцать лет я уже считала себя слишком взрослой для них, и когда бабушка подарила мне очередную куклу, я вежливо поблагодарила ее и сразу убрала подарок в стенной шкаф. Я уже знала, что случится дальше. У Элизабет с новым номером появятся синие пятна, она умрет, и этим все кончится. Мне всегда нравилось объявлять родителям о предстоящей смерти куклы… Я чувствовала, что должна им сообщать. Не знаю почему.
Столько раз отец начинал было мне что-то говорить, но мама безмолвно умоляла его остановиться, и он замолкал и просто смотрел на меня, качая головой. Теперь он приезжал с работы позже прежнего, и мы виделись с ним мало, и часто к тому времени, когда он появлялся дома, я уже была в кровати. Вот так это и продолжалось до моего четырнадцатого дня рождения, когда я забеременела, а отец как-то вечером уехал из дома и больше не вернулся.
Мама сказала, что эти события не связаны между собой, но это было не так. Они должны были быть связаны. Отец не мог смириться с мыслью, что его маленькую девочку трахнул какой-то парень из школы, который был хорош собой только наполовину и который поговорил с нею несколько раз, а потом сказал, что хочет показать ей нечто после уроков. И показал. Он и два его приятеля. Они знали, что я молчунья, что никому не скажу о том, что было. И они оказались правы. Я по-прежнему была выше большинства девочек, но у меня уже появилась женская фигура. Я всегда одевалась в мешковатые платья, не хотела, чтобы все видели появившиеся у меня груди. Но, наверно, эти ребята знали.
Когда в положенное время у меня не случилось месячных, я немного занервничала. Их не было больше двух месяцев, и я заметила, что ем больше. Тогда я поняла. Пошел уже четвертый месяц, когда спохватилась мама. Она потребовала, чтобы я сказала, беременна я или нет, и я, кажется, сказала, что да… немного. Она стала плакать и кричать на меня, упрашивала и требовала, чтобы я рассказала, как все случилось. Но, по-моему, ей это было не очень важно. Она не хотела знать, что два потных парня меня держали по очереди, когда третий лежал на мне.
Отец только посмотрел на меня, не говоря ни слова.
«Что он хотел рассказать мне все эти годы?» – думала я. Он сказал, что ему надо съездить в магазин. Схватил бумажник – черный кожаный, который я подарила ему на прошлое Рождество, – и ключи, вышел к машине, выехал задним ходом по подъездной дорожке на улицу, развернулся и поехал к магазинам на краю района. Больше я его не видела.
Мама продолжала кричать на меня, потом перестала и зарыдала. Она продолжала спрашивать меня, что подумают люди. Я хотела сказать, что они подумают, что я забеременела, вот и все. Мама сказала, что мне придется сделать аборт, а через две минуты после этого – что мне придется оставить ребенка, чтобы это стало мне уроком. Она говорила, что не будет воспитывать его. Что придется отдать его, чтобы его приняли в свою семью другие люди. О нет, она притворится беременной, уедет в другое место, потом вернется со мной и ребенком, и они с отцом скажут, что это их ребенок, мой нежданно появившийся на свет брат или сестра.
Она плакала и кричала на меня часа два, но через некоторое время стала затихать. К тому времени отец уже должен был вернуться домой. Мама пробовала позвонить ему по телефону, но мы услышали звонок из родительской спальни. Телефон он оставил там.
К полуночи отца все еще не было, и мама позвонила в полицию, чтобы сообщить о его исчезновении, но для них отец пока не считался пропавшим, поэтому мама стала обзванивать больницы. Она позвонила в полицию штата. Она ходила туда-сюда по коридору, заходила в гостиную, смотрела там из окон, как бы рассчитывая заметить отца, проезжающего мимо, или что-то такое. Она заходила во все комнаты, включая там свет, затем включила свет возле дома. Наверно, наш дом выглядел как гигантский торт, купленный по случаю дня рождения, все огни в нем и вокруг него горели. Зачем она это делала? Может быть, думала, что он потерялся во тьме и что ему нужен своего рода маяк, который бы указывал дорогу к дому.
По истечении положенного срока она сообщила о его исчезновении в полицию, и они расклеили объявления. Одни говорили, что его видели на севере штата Нью-Йорк, или другие, что в штате Мичиган. Он не звонил. И не писал.
Мы с мамой постепенно привыкали к жизни в изменившихся условиях: она ходила на работу, а я в школу, хотя, как только учителя и другие заметили мой вздувшийся живот, я решила оставаться дома. Маме я этого не говорила. Я просто уходила прежде нее, дожидалась за углом, пока она уйдет, потом возвращалась домой, шла к себе в комнату, валилась на кровать и смотрела в потолок. Иногда я делала себе бутерброд, но большей частью сидела или лежала на кровати и думала… ни о чем.
На шестом месяце я была дома и ничего не делала, когда в дверь позвонили. Я подошла к ней. Это был один из тех ребят. Он даже не заслуживает того, чтобы быть названным по имени. Он-то точно не называл меня по имени во время всего того полуторачасового испытания. Я распахнула дверь.
– Что?
Он потоптался на месте.
– Можно войти?
– Нет.
Я удивилась его приходу. Не подозревала, что он знает, где я живу. Может быть, он узнал у кого-то. Зачем ему это могло понадобиться? Не настолько он мною интересовался, чтобы появиться раньше.
– Я просто хотел сказать…
– Хватит. Слишком поздно. Не говори, что вы сожалеете. Вы не сожалеете. Вы просто боитесь, что я скажу кому-нибудь, что вы сделали, ты и твои дружки.
Он посмотрел на свои кроссовки, потом поднял взгляд на меня.
– Да. Но я сожалею. Я не хотел…
Я захлопнула дверь и вернулась в комнату к своим мертвым куклам. Достала их из стенного шкафа, взяла мокрую тряпку, раздела их и тщательно вымыла их тела. Как странно было думать, что через несколько месяцев я буду делать то же самое с маленьким существом, растущем во мне. Я хотела чувствовать себя счастливой, грустной или хоть какой-нибудь. Большей частью я ничего не чувствовала.
Я еще не показывалась врачу. Мама сказала, что не может отвести меня к нему. Люди узнают. Начнутся разговоры. От идеи уехать, затем вернуться и сделать вид, что это ее ребенок, мама отказалась. Я пыталась представить, что подумают люди, услышав детский плач из нашего дома.
Я считала, что мы могли бы переехать. Примерно в это время мама заговорила о меньшем доме. Отец не умер, считали мы, но он не присылал денег, а маминого заработка не хватало, чтобы поддерживать наш большой дом. Мне не хотелось уезжать. Что, если отец вернется, а мы переехали? Как ему узнать, где нас найти?
Когда в следующий раз к нам приехала бабушка, она покосилась на меня, потом на маму и сказала:
– Этой надо сесть на диету.
Мама засмеялась и сказала, что мы обе уже на диете.
Бабушка сделала мне еще один подарок. Новую куклу. Я поблагодарила ее. Уж не знаю, зачем она это сделала, мне было уже почти пятнадцать. Может быть, она считала, что я их все эти годы коллекционирую. Я положила новую Элизабет на полку и стала ждать.
Вскоре после этого мама нашла нам новый дом, бабушкин, и мы переехали в него. У нее был довольно большой дом, и там у меня была отдельная спальня в тыльной части дома, и мне здесь нравилось, было тихо и уединенно. Мама наконец не выдержала и сказала бабушке, что происходит, и бабушка ничего не сказала, а только сжала губы так, что они стали тонкие и бескровные. Тогда-то она и сказала, что нам надо переехать к ней.
На переезд ушла почти неделя, но мы перевезли к бабушке все свои вещи. Пришлось продать часть мебели, мама упаковала все отцовские вещи… на случай, что он когда-нибудь заедет, так я думаю, все его ботинки, джинсы, куртки и прочее. Зачем ему могли понадобиться эти вещи, когда ему не была нужна собственная жена и дочка? Но маме я ничего не сказала. Я видела, что она еще на что-то надеется. Бабушка просто головой покачала. Уж она-то знала.
Мы зажили довольно спокойно. Бабушка отвела меня к врачу, который изумился здоровью ребенка. Он говорил мне о разных возможностях, а я просто сказала, что мы с мамой собираемся его оставить. Врач посмотрел на бабушку, она пожала плечами. Дома она сказала, что я должна продолжать учебу, достала кое-какие книжки, и мы стали говорить об истории и всем таком… Это было интересней, чем в школе. Она сказала, что я могу пойти в тот же класс на будущий год или сдать тесты по программе средней школы через несколько лет. Я все думала, почему бабушка уделяет мне больше внимания, чем мама.
Как-то днем я решала задачки по математике, и тут бабушка сказала:
– Твоя мама тяжело это переносит. Понимаешь?
Я положила карандаш.
– Я не знала.
– Она потеряла ребенка.
В самом деле? Она никогда ничего об этом не говорила. Я ни разу не слышала о брате или сестре. Почему же она мне не сказала? Не это ли отец так долго собирался рассказать мне?
– Близнецы. У нее должны были родиться близняшки, – сказала бабушка и тяжело вздохнула. – Ты была одной из них.
– Я была близняшкой? – Я поморгала. Это у меня в голове не укладывалось.
– Ей пришлось выбирать. Родиться мог лишь один ребенок. Пришлось сделать выбор. Родилась ты.
Я смотрела на свои руки и не знала, что сказать. Вопросы теснились у меня в голове… слова просились с языка… но я ничего не сказала.
– Возвращайся к своей математике, – сказала наконец бабушка. Могло показаться, что это грубо, но на самом деле вовсе нет. Она не любила целоваться, обниматься и все такое, и для нее грубоватое обращение со мной было проявлением доброты. Старосветские люди. Рассусоливать не любят.
Я попробовала сосредоточиться, но то, на что обычно требовалось несколько минут, отняло у меня час. Наконец я закончила, сказала, что пойду, пришла к себе в комнату, закрыла дверь и легла на кровать.
Потом я заплакала. Мне было жаль себя, своей неродившейся близняшки, мамы и папы, которые мне о ней не сказали. Я плакала об этом ребенке. И о том парне, который мог бы быть моим парнем или даже другом. И я подумала: сможет ли он когда-нибудь найти меня в бабушкином доме? А отец?
В тот вечер я не ужинала – есть не хотелось – и оставалась в своей комнате. Дрожа, я забралась под одеяло.
Через некоторое время я услышала шум открываемой двери и стала ждать. Вскоре мама подошла к моей кровати. Это она впервые зашла в мою комнату ночью с тех пор, как мы переехали к бабушке. Я затаила дыхание.
– Я знаю, она тебе сказала, – прошептала мама. – Мы хотели тебе сказать. Отец хотел. Но я не позволяла. Это было неправильно, так я думала. Не знаю почему. Мы должны были тебе сказать еще несколько лет назад. Надо было. – Она помолчала, ожидая, что, может быть, я захочу что-нибудь сказать, но я тоже молчала. – Это была ошибка. Выбор близнеца.
– Ты хочешь сказать, что надо было дать родиться нам обоим? – спросила я наконец.
– Нет, – сказала мама. – Я хочу сказать, что сделала неправильный выбор. Я дала жизнь не тому близнецу.
После этого я перестала разговаривать с мамой. Мне нечего было сказать ей. Я говорила с бабушкой, и она говорила со мной, но мама для меня перестала существовать. Она могла бы уйти, как это сделал отец.
На поздних сроках беременности я чувствовала себя неважно, возможно, так и должно быть. Я начала читать кое-что в Сети, но просто не хотела знать. Я не хотела слышать обо всех этих ужасных вещах. Я думала: бабушка отвезет меня рожать в больницу или у меня будут домашние роды? Она еще прежде говорила мне, что родилась дома, но что ее младшие братья все появились на свет в больнице. Я не была уверена, что бабушка сможет принять младенца. Не моего младенца.
Но я ничего не говорила. Никто не говорил о беременности, младенце или о чем-то таком. Мама продолжала уходить на работу и возвращаться под конец дня, она ужинала и уходила к себе в комнату рядом с гостиной. А я ложилась спать в спальне в тыльной части дома. Не знаю, что в это время делала бабушка.
Но когда начались схватки, мамы и бабушки в доме не было. Я собиралась позвонить 911, но раздумала. Пошла в ванную, стала на колени в ванне и стала тужиться, как все эти женщины, о которых вы слышите, долго пыхтела и наконец почувствовала мокрое между ног – во́ды, должно быть, отошли, – а затем и ребенок, девочка, просто выскользнула из меня. Я подхватила ее, не дав удариться о дно ванны, в которой не было воды, и рассмотрела в резком свете ванной комнаты.
Такие маленькие… крошечные пальчики. Темные волосики приклеились к головке. Она дышала, но едва слышно. Кожа показалась мне слегка синеватой. Я вложила палец ей в рот, чтобы его прочистить. Она кашлянула раз, другой и задышала уже легче.
– Элизабет, – прошептала я.
Я намочила тряпочку и тщательно обмыла ее, перерезала пуповину, вытерла кровь и прочее, затем завернула девочку в чистое полотенце. Вымылась и сама, но в ванне оставила все, как было. Затем пошла в спальню вместе с Элизабет.
Я села на кровать и посмотрела на нее сверху вниз. С момента рождения она не издала ни звука, но я слышала ее хриплое дыхание. Мама сделала выбор. У меня тоже был выбор.
Я приложила пальцы к ее носу и рту. Все закончилось быстро. Она даже не сопротивлялась, только медленно помахала крошечным кулачком. Я смотрела, как вздымалась и опадала ее грудь, и когда это прекратилось, я наклонилась и поцеловала ее в макушку, а затем встала и прошла по комнате к стенному шкафу, где положила ее на полку вместе с другими куклами по имени Элизабет.
Потом я села на кровать и стала ждать. Когда придут домой мама и бабушка.
Дверь для похищения
Кристофер Голден
Вероятно, вы видели дверь для похищений, может быть, даже стояли рядом с ней, не сознавая грозящей вам опасности. Может быть, вы даже не замечали ее. Вот как это бывает: заходите в лифт, и вот вас уже нет, и нет объяснения, как будто с небольшой дверцей в стенке лифта ничего необычного не случилось. Эта дверца не в тыльной стороне кабины – как, например, в больницах, где большинство лифтов имеют двери с двух противоположных сторон сразу. Дверь для похищений всегда располагается в одной из боковых стенок, что нелогично и даже абсурдно. Эта дверь слишком мала, чтобы через нее мог пройти человек, ее площадь примерно четверть квадратных метра, а ширина около сорока пяти сантиметров. Разумеется, даже если кто-то и захочет пройти через такую дверь, это бессмысленно, не так ли? Единственное, что может быть за этой дверью, – шахта лифта.
И это правда, не так ли?
Разумеется, правда.
Когда я был маленьким, отец прилагал немало усилий, чтобы вырастить меня смелым, но для него «смелость» состояла, главным образом, в том, чтобы не обращать внимания на страх. Мама это не одобряла. Она учила меня доверять своим страхам, исследовать то трепетное, что постигается интуицией. Но даже у мамы были предубеждения. Даже она говорила мне, что мой страх перед дверцей для похищений – глупость и ребячество.
Интересно, что бы она сказала о нем сейчас.
Подозреваю, что она бы просто закричала.
В первый раз я обратил внимание на дверцу для похищений в девять лет, в этом я почти уверен. Это было в 1986 году. Родители взяли меня с собой в Нью-Йорк на парад Мейси по случаю Дня благодарения[50]. Я – единственный ребенок в семье, поэтому меня в детстве очень баловали, и я ценил каждую минуту доставленных мне удовольствий. Вспоминаю те выходные, и множество образов теснится у меня в памяти: люди, стоящие на тротуарах на Таймс-сквер, огромные надувные шары в форме сказочных персонажей висят над головами, марширующие оркестры, платформы на колесах, Санта-Клаус, который машет рукой именно мне, оранжевый платок на маме, румяные от мороза щеки у папы… столько всего. Но яснее всего помню, как второй раз в жизни увидел дверцу для похищений.
Не первый раз, потому что при первом взгляде на нее я испытал лишь любопытство. Но вот второй взгляд вселил в меня ужас на всю жизнь. Мало что может вселить такой ужас в ребенка девяти лет.
Родители всегда винили того коридорного, коренного жителя Нью-Йорка по имени Сирил. В своей красно-черной униформе, жилистый, с седыми усами (ему уже перевалило за шестьдесят), Сирил казался едва ли не частью самого отеля, как если бы вышел прямо из обоев, которыми был оклеен вестибюль, и уходил в них вечером, когда его смена заканчивалась. Вечером Дня благодарения мы вышли поужинать из отеля и потом вернулись – не помню его названия, но теперь это уже не важно, не так ли? Когда мы вернулись после ужина, Сирил стоял с одной из этих тележек на колесиках, нагруженных чьим-то багажом, и мы все вместе ждали лифт. Я заметил дверцу для похищений еще по дороге на ужин, не раньше, хотя с момента вселения мы ездили на этом лифте вверх и вниз раз десять.
Сирил казался мне мудрым. Старым и мудрым, в большей степени частью отеля, чем более молодые сотрудники, работавшие за стойкой регистрации.
– Для чего эта дверца? – спросил я Сирила.
– Скажи еще раз, мальчик. Что ты сказал?
Родители улыбнулись. Так улыбаются мамы и папы, уверенные в развитии своих детей не по годам и в том, что все должны находить их отпрысков очаровательными.
– Маленькая дверца в лифте, сбоку. Куда она ведет?
Сирил не улыбнулся. Важно, чтобы вы это приняли во внимание. Он не улыбнулся, не подмигнул родителям, не пригнулся с хрустом в пораженных артритом суставах, не расправил усы. Он сдвинул брови и взглянул на двери лифта. Над ними менялись обозначения этажей, буквы от L до А.
– Я начал работать в отелях Манхэттена еще студентом, – сказал Сирил. – Тогда еще в лифтах кое-где были лифтеры. Эту дверцу один старик назвал «дверцей для похищений». Сказал, что детей через нее выхватывают прямо во время движения лифта… Иногда и взрослых тоже.
Я уставился на него, затаив дыхание.
– Эй, – сказал папа. – Так нельзя, послушайте. Ему всего девять лет. Дети в этом возрасте легковерны. Скажите, что это выдумка.
Сирил тогда улыбнулся, но его глаза оставались скучными и стеклянистыми, как у куклы, – как будто он хотел что угодно, но только не улыбаться.
– Конечно, это выдумка. Прости, маленький человечек, – сказал он, обращаясь ко мне. – Не хотел тебя напугать. В этих старых отелях много жутких историй – призраки и все такое, – но это всего лишь выдумки. Выдумки.
Теперь он расправил усы и посмотрел в сторону от меня. Я понимал, что он лжет.
– Они когда-нибудь возвращаются? – спросил я.
– Хватит, – сказала мама, но я не понял, обращается она ко мне или к Сирилу.
– Забавно, что ты спросил, – сказал коридорный Сирил, теперь он стоял, опираясь на тележку с багажом и поставив на нее одну ногу, как герой – поборник справедливости в каком-нибудь старом фильме. Он был раскован и уверен в себе, поэтому я знал, что следующие его слова будут правдой. – Примерно месяц назад – тут ни слова лжи – я ждал лифта. Двери открылись, и из лифта выбегает этот мальчик. Маленький, года на два младше тебя. Напуган до полусмерти, хватается за меня и не отпускает. Говорит, убежал. Кто-то схватил его в лифте, но он удрал от них. Да только дело в том, что у нас камеры на каждом этаже, так? Ни одна камера на всех этажах не видела, как этот ребенок входил в лифт. Он просто появился в лифте во время движения, а затем выпрыгнул, когда двери открылись в вестибюле.
Сердце у меня бешено колотилось. Мама запротестовала, папа встал между мною и Сирилом и пригрозил, что за такое можно и работу потерять. Думаю, папа даже схватил его за эти красные лацканы униформы, но мама его оттащила. Сирил сказал, что просто пытался загладить то, что рассказал мне о дверце для похищений, решил, что история об удравшем мальчике все поправит. Папа пробормотал что-то насчет того, что этот коридорный форменный псих. Когда звякнул колокольчик, сообщая о приходе лифта, все мы вздрогнули.
Папа указал на Сирила и сказал:
– Можете поехать на следующем.
Сирил поднял руки, показывая, что сдается и смиряется, но, как только мы с родителями вошли в лифт и двери стали закрываться, я услышал, как старый коридорный закончил свою историю:
– Стали искать родителей этого мальчика, и тут выяснилось, что они исчезли из лифта отеля в Питтсбурге, – сказал Сирил. – Вы только представьте.
Пока мы ехали на свой этаж, я смотрел себе на ботинки. Родители возмущались, решили позвонить администратору и устроить скандал в связи с поведением Сирила, но я едва слышал хоть слово из того, что они говорили. Их гнев обратился на меня, но я продолжал смотреть себе на ботинки. Лифт доехал до десятого этажа, задрожал и со скрипом остановился. Сначала мне показалось, что двери не откроются, что мы попались в ловушку, что висим и ожидаем падения.
Тут что-то скрипнуло над моим левым плечом. Я посмотрел и увидел нечто. Просто мимолетное видение за предплечьем папы, портмоне мамы и сумкой с покупками в папиной руке. Дверцу для похищений.
Можете вообразить, как вылетел я из лифта, когда двери наконец открылись.
Четверть столетия спустя я нахожусь в Лос-Анджелесе вместе с женой и дочкой. Мы не живем здесь. Здесь вообще никто не живет. Тори и я много ездили с тех пор, как девять лет назад родилась Грейси. Отчасти этот дух странствий возник из-за моих рабочих разъездов, но некоторые из поездок были предприняты из-за того, что Тори не могла оставаться и жить в местах, где полностью себя дискредитировала. Алкоголизм и шизофрения – ужасные друзья, но Тори дружила и с тем, и с другим. Она доблестно ведет войну на два фронта и почти каждый день побеждает, но бывают дни, когда все становится так плохо, что и представить себе невозможно.
Или, может быть, вы все-таки можете себе это представить. Тогда я вам сочувствую.
В девять лет Грейси видела и слышала такие вещи, которые никакому ребенку видеть или слышать не следует. Несомненно, в ней боролись такие вихри любви и ненависти, что она даже этого понять не могла, но при этом она милейшее, добрейшее и нежнейшее создание. Других таких вы не встретите.
Сегодня, когда мы ходили за покупками на Променад Третьей улицы в Санта-Монике, Тори стала кричать на женщину, стоявшую на углу и подставившую лицо солнечному свету. Тори была убеждена, что эта женщина – инопланетянка-насекомое, одна из миллионов, наводнивших наш мир, что ее песня управляет нашими умами. Тори думала, что ее долг спасти нас от этой музыки, следить за переменами в нашем поведении и убить нас, если появятся какие-то признаки того, что нами управляют инопланетяне-насекомые. Из милосердия, вы же понимаете.
Врачи Медицинского цента Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе сумели объяснить эту последнюю часть. По счастью, Тори не вышла сразу и не сказала нам с Грейси, что казнить нас – ее запасной план. Может, вы думаете, что такое бывает лишь в фильмах, претендующих на премию «Оскар», и ради вашего же спокойствия я оставлю вас в этом заблуждении. Надеюсь, у вас никогда не будет необходимости сталкиваться с обострением симптомов шизофрении.
Тори поместили в палату 5150 в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, что, в общем, означает, что за ней наблюдают помимо ее воли и что, даже если бы я захотел забрать ее оттуда, я бы не смог. Мне говорят, что подобные эпизоды мимолетны и хорошо поддаются лечению правильным подбором лекарств… но иногда они тянутся месяцами. Может быть, до самой смерти.
К тому времени, когда мы с Грейси удираем из больницы, уже стемнело. У меня так устали глаза, что, кажется, в них полно песка, и хотя Грейси актриса, она без сил. Я это вижу. Напряжение от постоянной необходимости притворяться, что все хорошо, кивать и говорить мне, что мама выздоровеет, – потому что такая уж это девятилетняя девочка, – утомили ее. Я везу нас обратно в «Отель Бомонт» – или просто «Бомонт», если вы здешний – и позволяю парковщику сделать так, чтобы машина исчезла. Мы устало плетемся по вестибюлю, ни с кем не разговариваем, едва смотрим на окружающих. «Бомонт» отреставрирован и выглядит именно так, как выглядел в начале 1940-х годов, в пору расцвета голливудской студийной системы, когда продюсеры и режиссеры встречались у плавательного бассейна, чтобы выпить, когда вдохновенные дебютантки днем нежились на солнце, а вечером в столовой слушали большой оркестр, надеясь, что Фрэнк Синатра или Берт Ланкастер заметят их и сделают кинозвездами.
Мы с Грейси стараемся не поднимать голов.
– Проголодалась, милая?
– Все в порядке, папа. – Она слишком устала даже для того, чтобы нажать кнопку вызова рядом с дверями лифта в стиле ар-деко, поэтому я делаю это за нее.
– Закажем поесть в номер.
Колокольчик в лифте звякает, и мы ждем, пока выйдут две пожилые дамы. Они в таком возрасте, что вполне могут быть парой тех вдохновенных дебютанток, надеявшихся привлечь внимание Берта Ланкастера. Мы с Грейси входим в лифт, шаркая, как будто мы еще старше этих дам, и я слабо улыбаюсь этой мысли. Кулаком нажимаю кнопку седьмого этажа, и двери, сдвигаясь, закрываются.
Повесив голову, я чувствую движение лифта. Он подергивается и грохочет, как будто это действительная реликвия тех времен, а не просто оформлен в стиле «ретро». Я думаю о Тори. Мысленным взором я вижу в ее лице безумную уверенность, что мир наводнен тайными силами, что она может как-то спасти нас, убив нас. На глаза выступают слезы, но я не могу позволить себе расплакаться. По крайней мере, сейчас. Я нужен Грейси. Милая Грейси, которая внешне так похожа на мать.
– Что говоришь, детка? – переспрашиваю я. – Закажем в номер?
Ничего. Затем приглушенное хлюпанье носом, которое, как я понимаю, означает, что моя дочь – в которой я души не чаю – наконец плачет, подавленная ужасом того, во что превратилась ее мать.
– Ну же, Грейси, это… – говорю я, поворачиваясь к ней.
Как раз вовремя, чтобы заметить длинные тонкие руки. Грязные кисти. Пальцы в пятнах. Как раз вовремя, чтобы увидеть, как они утаскивают мою девочку в дверцу для похищений. Удар сердца – и она исчезла. Я кричу, я бросаюсь к дверце, пытаюсь ухватиться за ее край, но слишком поздно, и дверца почти беззвучно захлопывается. Она должна была бы захлопнуться с сотрясающим землю грохотом, но щелчок очень тих.
Я кричу имя дочери, но лишь дважды. Всю жизнь я опасался этой дверцы для похищений. Я держался от нее подальше, я был бдителен. Она ждала, застала меня врасплох и теперь…
Я колочу в нее, пытаюсь вставить пальцы между ее половинок. Металл странно холоден и вибрирует совершенно независимо от грохота лифта. Слезы струятся у меня по лицу, челюсти сжаты, я чувствую, что дико рычу, и знаю, что это правильно. Теперь я дикарь. Моя Грейси, моя девочка… ее забрали, и единственная часть, оставшаяся во мне теперь, – животная часть. Самая древняя. Вот что значит быть родителем, любить своего ребенка. Это древнее и звериное, и я царапаю края дверцы ногтями, ломаю ноготь, и кровь капает, но мне удается зацепиться ногтями левой руки за край половинки дверцы, и я пытаюсь открыть ее, и появляется надежда, и мои слезы теперь – это слезы ярости и решимости.
Лифт замедляет движение. Звякает колокольчик. Я слышу, как настоящие двери, двери большого размера, скользя, начинают раздвигаться. Я поворачиваюсь, думая: «Помогите, они забрали Грейси». Мои пальцы соскальзывают с края дверцы.
В лифт входит парень лет тридцати, все его мышцы не помещаются в шелковую футболку. Он полсекунды смотрит на меня, возможно, думает, не следует ли подождать следующего лифта. Может быть, он видит мои слезы и согбенную позу, может быть, видит во мне животное, но это Л.А., так что, конечно, он видал вещи и более странные, чем я.
– Помогите, – говорю я и снова поворачиваюсь к дверце для похищений.
Но ее нет. С остановкой лифта она исчезла.
– Нет, – тихо говорю я. Так тихо, как щелкнула эта ужасная дверца. Я повторяю это снова, на этот раз громче, и провожу пальцами по стенке лифта, по гладкости, за которой скрылась Грейси. Я готов закричать, но слышу, как эта гора мускулов прочищает горло. Я резко поворачиваю голову, чтобы посмотреть на него.
Он осторожен, подозрителен, не напуган. Один кулак сжат. Лоб собран в морщины, мне кажется, он хочет помочь и готов к неприятностям. Может быть, эти мускулы не только для красоты.
– Ты в порядке, брат? – говорит он.
Я не могу ничего сказать. Не могу даже отвести от него глаз. Так мы стоим, запертые в мгновении напряженной возможности, пока в лифте не звякает звонок. Двери открываются, и он, бросив назад единственный взгляд и покачав головой, выходит. Мне кажется, он бормочет что-то вроде «гребаный город», но уверенности в этом у меня нет.
И вот он ушел, а я остался один в лифте.
Один. О господи, Грейси. Горячие слезы бегут по щекам, я становлюсь в угол лифта, глядя на гладкое место на его боковой стенке, и издаю протяжный вой. Жду, когда снова появится дверца для похищений. Я мог бы вызвать полицию, но что я могу сказать такого, во что кто-нибудь поверит?! Меня поместят по соседству с Тори в Медицинском центре Калифорнийского университета, двое из одной семьи, особый случай сегодня в палате 5150.
И вот я еду на лифте и жду. Я езжу на нем всю ночь.
Я слышу бормотание женщины прежде, чем чувствую ее прикосновение. Мои веки трепещут, и я вижу: она стоит передо мной, одна рука на чемодане на колесиках. Темнокожая и красивая, такая опрятная в форме стюардессы, она смотрит на меня с нескрываемой подлинной озабоченностью, с настоящим человеколюбием, которого так не хватает в нашей повседневной жизни, что, столкнувшись с ним лицом к лицу, испытываешь просто потрясение.
– Нормально себя чувствуете?
Я киваю, стараясь стоять прямо. Я прислонился к стенке в углу лифта и более или менее спал, стоя. Теперь я пытаюсь убрать кристаллики соли из глаз и удержать рыдание, рвущееся из груди. Я едва не сказал ей правду, что непременно привело бы к вмешательству полиции, и меня бы выволокли из лифта, но я не могу это так оставить. Не могу. Поэтому стараюсь удержать непролитые слезы.
– Долгая выдалась ночь, – наконец говорю я, сознавая, как ужасно должен выглядеть, как измотан и неряшлив, подобно какому-нибудь пьянчуге-завсегдатаю бара, который ввалился не в тот отель.
– У всех у нас такие бывают, – мягко говорит она, стараясь ободрить меня улыбкой. Но от ее доброты мне хочется плакать.
Я хочу узнать, сколько времени, но понимаю, что и так привлек к себе много внимания. Вероятно, еще рано, и стюардесса собирается ехать в аэропорт к раннему рейсу. Лифт скользит вниз, не останавливаясь на других этажах, и когда доходит до первого, колокольчик звякает. Стюардесса бросает на меня последний ободряющий взгляд и выходит, и мне мучительно не хватает этой женщины, давшей мне мгновение утешения. Мне хочется закричать ей вслед. Хочется, чтобы мне кто-нибудь помог. Пожалуйста, Господи, просто помоги мне вернуть мою детку.
Двери лифта закрываются. Что-то в нем тикает, он ожидает следующего вызова. Так проходит минута или около того, потом лифт едет вверх. Кто-то еще не спит, помимо стюардессы, кто-то еще собирается в город в предрассветные часы, и я думаю о Тори в больнице и знаю – я знаю, один я не смогу вернуть Грейси.
По мере подъема лифта зажигаются номера этажей. Дрожа, я выдыхаю и снова прислоняюсь к стенке, и тут краем глаза замечаю дверцу для похищений. Поворачиваясь к ней, я достаю из кармана ключи. Лифт поднимается, мимо проплывают двери этажей, и я знаю, что, когда он дойдет до этажа, с которого его вызвали, эта дверца снова может исчезнуть, поэтому я вставляю ключ от машины в щель между створками дверцы и с усилием поворачиваю его. Сейчас мне не важно, что будет с ключом или с машиной. Мне удается просунуть пальцы в щель, металлические края дверец сдирают кожу, выступает кровь, но через секунду дверцы поддаются. Нет ни щелчка, ни треска, ни скрежета металла, просто дверцы поддаются, как будто сами этого захотели.
Лифт замедляет движение. Я смотрю в пространство, зияющее за дверцей для похищений, в невозможное пространство. Там, где должна быть шахта лифта, находится узкий коридор, он одновременно и есть, и его нет. Он двигается вместе с лифтом, и это сбивает с толку, потому что я чувствую, что двигаюсь, но из-за того, что видно за этими дверцами, получается, что я не двигаюсь вовсе. Тени в этом невозможном пространстве жидкие, подвижные и в то же время твердые, так что все это кажется сонным туманом, в котором расплываются контуры вещей, но я чувствую, что это реально и что Грейси там, моя Грейси, и что если лифт остановится…
Я успеваю вдохнуть прежде, чем броситься в этот проем. В ссадинах пальцев пульсирует боль, они вытянуты и расставлены в тот момент, когда я падаю на пол по другую сторону от дверцы. Локоть хрустит при ударе об пол, и руку пронзает вполне реальная боль, но окружающее остается по-прежнему расплывчатым. Реальным и нереальным. Колокольчик лифта звякает так громко, как будто находится у самого моего уха. Смотрю на дверцу для похищений и вижу, что она закрылась. Металл у щели между створками испачкан кровью.
Надо бы закричать. Я встаю, и мир подо мною наклоняется, и надо бы закричать, потому что ничего подобного не может быть, по крайней мере при том устройстве вселенной, в которое меня научили верить. Надо бы свернуться клубком и кричать в ужасе, но я представляю себе это и чувствую боль в сердце, я стряхиваю с себя ужас, потому что я здесь не как ребенок, попавший в ловушку в ночном кошмаре, я здесь как отец, и моя задача освободить Грейси.
– Грейси, – говорю я. Ее имя для меня – молитва, мантра, боевой клич.
Мир состоит из узких коридоров и странно наклоненных дверей. Затененные смещающиеся коридоры заполняет запах жарящегося мяса, и у меня текут слюни. В желудке что-то происходит. Последний раз я ел полтора дня назад, и туман в тесных коридорах – это дым от печей в этом лабиринте.
Я едва не спотыкаюсь о человека в разорванном и покрытом пятнами костюме в тонкую полосочку. Он небрит, худ, и я думаю о тысячах бездомных, к которым в жизни относился как к призракам. Некоторым из них я давал деньги, одного или двух накормил, но мне прощены все те случаи, когда я безучастно проходил мимо них, не останавливаясь. Этот вздрагивает от прикосновения моей ноги, и я обхожу его.
– Простите, – бормочу я, потому что не могу о нем позаботиться. Грейси где-то здесь.
Тут я понимаю, что надо было его спросить о ней, но вижу следующего. Это женщина в джинсах и в заляпанной кровью толстовке, она сжалась в нише. За ней на боку лежит грязный голый мужчина, чья нечистая борода кажется слишком большой для его иссохшего тела. Хриплое дыхание вырывается из его груди, и проходит полсекунды, пока до меня доходит, что он плачет.
– Возвращайтесь, – говорит женщина в нише. Ее глаза полны той же нежной человечности, которую я видел в глазах стюардессы в том мире, из которого пришел. По крайней мере, такими они представляются, но через секунду я вижу ужас в ее взгляде. Ужас и отчаяние. Может быть, только для этого и существует человечность.
– Возвращайтесь, – повторяет она. – Просто уходите.
– Кого бы вы ни искали, – говорит мужчина в костюме в полосочку позади меня, – этот человек не стоит того. Уходите сейчас же. Цена слишком высока.
Я не свожу глаз с женщины в нише. Смотрю на кровь на ее толстовке и на кричащее горе в глазах.
– Это моя дочка, – говорю я.
Она только с досадой смотрит и поворачивается спиной ко мне, плечи трясутся, она охватывает себя руками. Голый мужчина на полу начинает выть, она с силой бьет его ногой в бок и кричит, чтобы он замолчал. Костюм в мелкую полосочку кричит, чтобы я уходил, но я пробегаю мимо них… в сгущающихся сумерках пробегаю извилистыми тесными коридорами мимо десятка пугал, в которые превратились люди. Нахожу спиральную лестницу, и, пока спускаюсь по ней, приходится пригнуть голову.
Останавливаюсь и на фоне стука собственного сердца слышу шепот детей и едва могу дышать, меня удушает собственная надежда. Продолжаю спускаться по винтовой лестнице. Вкусно пахнет жареным мясом, мне приходится прижать одну руку к бурчащему желудку, как будто мой голод – это растущее там дитя.
Лестница заканчивается в дымном помещении, пол которого состоит из стеклянных панелей, разделенных металлическими переборками, но, едва сделав первый шаг, я спотыкаюсь о стекло и падаю вперед на руки и колени. Пальцы погружаются в мягкое, теплое. Это податливая мембрана, которую я принял за стекло. Это соты из странных окон, и я смотрю через эту липкую слизь и вижу, что каждая из панелей – потолок небольшого загона и внутри каждого такого загона находится ребенок. А под этими сотами с похищенными детьми находится другое помещение, где у печей с широкими устьями двигаются ужасные худощавые фигуры, и, когда дверцы печей открыты, их пламя освещает тюремные соты ярко-красным. От дыма этих печей у меня текут слюни. Никакие запахи не вызывали у меня прежде такого слюнотечения, и я плачу от голода и отвращения при виде того, что помещают в эти печи. Чувствую позывы к рвоте, но нет времени вырвать. Я пробираюсь на четвереньках по желатиновой крыше сотовой тюрьмы, опираясь на прочные переборки между тем, что прежде принимал за панели, чтобы не погрузиться в них полностью, и я шепчу ее имя.
– Грейси. Грейси, пожалуйста. Грейси, ты меня слышишь? – шепотом повторяю я снова и снова.
Я не слышу ее ответа. Смотрю вниз через полупрозрачные панели, через потолки этих сот, осматриваю загон за загоном и вот наконец вижу ее лицо. Она смотрит на меня. Она говорит, но я не слышу голоса. Она плачет, и ее прекрасное лицо, прекрасное лицо моей девочки искажается ужасом, но это точно она.
Я погружаю руки в панель над ее сотой и вытаскиваю ее оттуда прежде, чем успеваю спросить себя, возможно ли это. Я знаю, что это должно быть возможно, и это действительно возможно. Грейси покрыта липкой слизистой мембраной, от которой воняет, но теперь она в моих руках. Я заглушаю ее плач, прижав к груди. Я пытаюсь утихомирить ее, но она отворачивается, и ее выворачивает всем тем, что было у нее в желудке, и в ее рвоте я вижу часть этой ужасной соты, и меня самого едва не рвет.
Запах готовящегося мяса душит меня, но я обхватываю Грейси и бросаюсь вверх по спиральной лестнице и далее по коридору. Ко мне тянутся руки этих жалких пу́гал, которые советовали мне вернуться, говорили сдаться, и теперь я их ненавижу. Презираю их за то, что они советовали мне такое. Но они все равно тянутся ко мне, как бы желая остановить меня, и я отталкиваю в сторону грязного, глумливо ухмыляющегося мужчину. Другие поворачиваются ко мне спинами, всхлипывают, как если бы я совершил какое-то зверство, и поэтому теперь они не могут смотреть на меня. Женщина в нише видит, что я приближаюсь, и горестно качает головой, но мужчина с нечистой бородой поднимает голову и выползает в узкий коридор.
– Стой! – визжит он. – Ты не понимаешь, что делаешь!
Но я точно знаю, что делаю. Я прижимаю к себе Грейси, чувствую ее тепло, никогда в жизни ни в чем я не был так уверен, как в этом.
– Папа, – говорит она. – Папа, я хочу проснуться.
Моя девочка думает, что это ей снится. Никогда не скажу ей, что все это время она не спала.
Мужчина в костюме в тонкую полосочку не двигается, когда я обхожу его, и в следующее же мгновение я у цели. Я допускал, что дверца для похищений могла исчезнуть, но она на месте, ее твердость определенна и неопределенна, сами стены почти переливаются от неопределенности собственной невозможной природы. Прижимая к себе Грейси, я прикасаюсь к дверце. Когда дочку забрали, дверцы были теплые и металл вибрировал. Но сейчас они холодны и вибрации нет.
Лифт. Он не двигается. Я уверен, что это так. Если только подождать…
– Папа, пожалуйста, – говорит Грейси, она смотрит на меня и кашляет, и я стираю последние остатки вонючей слизи с ее губ, и знаю, что уношу ее отсюда. Я несу ее домой.
Я жду, положив ладонь на дверцу для похищений. Я не надеюсь. Я точно знаю.
Слышится шарканье и шепот. Взглянув через плечо, вижу их, эти пу́гала в человеческом облике. Мужчина в костюме в тонкую полосочку, грязный голый человек с бородой, женщина из ниши и десятки других. Грейси замечает их и снова начинает плакать, но я могу лишь крепче прижать ее к себе одной рукой, тогда как другую я держу на холодном неподвижном металле дверцы для похищений. Хочу закричать на них, на эти бедные скорлупки, крикнуть, чтобы отошли, но они и так не подходят ближе. Только смотрят, ничего не предпринимают. Смотрят на нас с жалостью.
Чувствую, что металл дверцы для похищений начинает вибрировать и теплеть, и из меня рвется победный крик. К черту их жалость.
Рукой, прижатой к металлу, я чувствую дрожь металла, это свидетельство движения лифта. Пытаюсь забраться ободранными пальцами в щель между дверцами, открыть их на себя. Не сомневаюсь, что слышу…
– Голоса, – говорит Грейси. – Ты слышишь?
– Слышу. – Да, я слышу голоса по другую сторону дверцы для похищений.
Гудение стихает, металл становится холоднее, и я чувствую, как надежда во мне умирает; нет сомнения, что мне предстоит умереть. Но так продолжается недолго, гудение возобновляется, металл теплеет, и лифт по другую сторону от дверцы для похищений снова движется, но на этот раз в нем не слышно голосов.
Я открываю дверцу от себя с такой легкостью, что начинаю скулить от облегчения, и слезы катятся у меня по щекам. Наш мир на месте, он – по другую сторону от дверцы. Лампы в лифте на мгновение меркнут, слышу играющую в нем тихую музыку. И я думаю, это тот же самый лифт или другой по другую сторону от границы миров? Но я знаю, что это не имеет значения. Никакого. Лифт пуст, но движется, меняются номера над дверью, позвякивает колокольчик, и я не знаю, как долго дверца будет открыта, поэтому я проталкиваю в нее Грейси, проталкиваю от себя. Она цепляется за мою куртку, но я отрываю ее руки и пропихиваю ее через открытую дверцу. Она с глухим стуком падает на пол лифта, и это самый желанный звук, который я слышал в жизни. Она оборачивается, такая смелая теперь, и говорит мне:
– Давай, папа. Давай. Быстрей.
Но я не могу.
Барьера нет. Дверца остается открытой. Грейси стоит, широко раскрыв глаза, зовет меня, просит последовать за ней, но она слишком напугана, чтобы вновь подойти к дверце для похищений.
Я просто не могу. Мое тело не последует за ней. Я вою. Я в ярости. Я поднимаю руки, но не могу заставить их двинуться к проему, не могу заставить их пройти через него. Слышу шарканье пу́гал вокруг себя, этих потерянных людей, которые советовали мне вернуться, которые говорили, что я не знаю, что делаю. Теперь они молчат, только смотрят на меня, они – части теней в этом пространстве.
Звякает колокольчик, лифт замедляет движение, вот-вот откроются двери.
Я выкрикиваю имя дочки. Грейси плачет, дверца для похищений захлопывается, и только теперь я обретаю власть над своими руками. Я колочу по дверце. Пытаюсь просунуть пальцы в щель между дверцами, снова течет кровь, и я лишь слышу, как дочка зовет меня.
Прикладываю ладонь к металлу. Он холоден и не вибрирует.
Оборачиваюсь к пу́галам. Они начали отступать, некоторые что-то бормочут и покачивают головами. Я хватаю мужчину в костюме в мелкую полосочку за лацканы, ударяю его о стену с такой силой, что его голова отскакивает от нее, но он может лишь вскрикнуть и затем сползти по стене на пол, а я не могу его удержать. Я выпускаю его лацканы, и он сворачивается в комок скорби у моих ног.
Женщина из ниши не отошла от меня.
– Пожалуйста, – шепчу я ей.
– Вы взяли одного из их числа, – говорит она.
– Нет, я… я лишь вернул свою дочь.
– Они воспринимают это иначе. Вы взяли одну из их числа, и теперь они не выпустят вас, пока не дадите им тринадцать взамен.
Я смотрю на нее, не находя слов. Слова, как ни странно, повторяются эхом у меня в голове, в них нет смысла. Это так же невозможно, как этот мир за дверцей.
– Дать им? – говорю я наконец. – Как, черт возьми, я могу дать им тринадцать детей?
Выражение ее лица резко меняется, губы дрожат. Она поднимает руку, чтобы утереть слезы.
– Разве не видите? Для того и дверца.
И тут я понимаю. Она плачет не обо мне.
Ошеломленный, я осматриваю из конца в конец движущийся узкий коридор, смотрю на скорлупки населяющих его людей, и я понимаю. Они плачут не обо мне, не о Грейси, даже не о детях, которых я видел внизу. Они плачут о самих себе, потому что все они сделали именно то, что только что сделал я, и теперь они здесь в ловушке.
Дать им тринадцать взамен.
Немытые и оборванные отцы и матери, разбросанные по коридору, – теперь сами похитители. Они – чудовища, похищающие чужих детей, они должны отдать тринадцать, чтобы заплатить за одного своего.
Или они безнадежны, неспособны заставить себя сделать это, похитить чужого ребенка, и они знают, что вследствие этого они в ловушке в этом аду навечно.
Я выкрикиваю имя дочери.
И думаю, что будет дальше.
Нырок лебедя
Стивен Лауз
Не помню, как ночью шел по мосту через Тайн.
Но знал, что дошел по пешеходной дорожке до его середины и оказался над тем местом, где глубже всего. Я много раз проезжал по этому мосту по дороге на работу. Слишком много, чтобы сосчитать. Это было одним из событий повседневной жизни – ведь часто ведешь машину на автопилоте, едва сознавая, где едешь. Но я всегда замечал эту часть моста над центральной стойкой. Я замечал, что, когда разыгрывалась депрессия, думаю об этом месте. Вероятно, я прикидывал, что тут и закончу со временем свой путь, когда исчерпаю все свои возможности.
Мимо меня проносились машины, водители не обращали на меня внимания. Я подошел к ограждению и положил на него ладони. Взглянул через проемы барьера, хотел увидеть воду, но не смог. Видел только черноту.
Чтобы, глядя вниз, увидеть воду, придется взобраться на барьер.
Я видел блестевшие на воде огни деловых кварталов и жилых районов за пристанью Ньюкасл слева от меня и в Гейтсхеде справа. Но на них я смотреть не хотел.
Я хотел посмотреть на воду прямо под собой.
Я хотел увидеть рябь на воде.
Я оглянулся и посмотрел на проносившиеся позади машины. Кто-то дал звуковой сигнал, но он быстро стих в ночи, он не имел ко мне никакого отношения.
– Нет, – сказал я вслух. Мой голос прозвучал странно. Как будто это не мой голос.
Я снова повернулся к реке, взялся за поручень и забрался на парапет. Я обнял его, как будто сидел верхом на козлах для распила дров или на чем-нибудь таком. Бетон был холоден как лед, хоть ночь и выдалась теплая. Ветер трепал мне волосы, но в этом не было ласки. Я по-прежнему не видел воду внизу. Темнота внизу была так же черна, как ночное небо. Если забыть об огоньках на берегах, можно было бы думать, что я на мосту через лимб.
Я встал на четвереньки и поднялся во весь рост.
Это оказалось легче, чем я ожидал, и совсем не так страшно, как я думал.
Я обернулся и посмотрел на едущие машины. Я не опасался потерять равновесие и упасть назад. Как странно!
Водители машин по-прежнему не обращали на меня внимания. Им было куда ехать.
Но мне надо было быть здесь.
Понемногу смещая ступни, я развернулся спиной к машинам и был готов в любой момент потерять равновесие. В глубине души я очень удивился, что не потерял его. Теперь я стоял лицом к реке, ветер с невидимого Северного моря, находившегося в темноте за много миль от меня, дул мне в лицо. Здание «Сейдж», находившееся справа от меня в Гейтсхеде, было подобно огромному космическому кораблю из стекла и металла, многочисленные цветные огоньки мерцали на поверхности реки. Но, взглянув вниз, прямо под собой, я по-прежнему не видел их отражений в воде. Лишь черноту.
Тут я впервые понял, почему именно это место манило меня. Потому что глубина реки под ним была наибольшей, и после падения с моста, может быть (именно может быть), я благодаря глубине останусь в живых. Если бы я спрыгнул и упал на бетонную пристань (или подкос), уцелеть было бы невозможно. Но если бы я упал в воду, вероятно, погиб бы не сразу. Пожалуй, удар о воду при падении с такой высоты убил бы меня (помните эту шутку из «Бутч Кэссиди и Сандэнс Кид»[51] насчет нелепого страха утонуть, когда героев фильма убило бы падение?). В таком случае, дело сделано. Но что, если я переживу падение? Но что, если я не утону? И что, если меня вытащат из реки, приведут в чувство, или как это называется? Не захотят ли тогда добрые люди убедить меня, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить? Что есть неравнодушные люди и что я бы мог начать заново с новой надеждой в сердце и новым взглядом на жизнь?
– Да… – Ветер унес это слово, потому что не верил ему.
Я посмотрел на реку и подумал, что делать дальше.
Я развел руки в стороны на уровне плеч.
Я подумал: в какой момент появится страх? Когда им заполнится пустота внутри? Когда он придет и заполнит пустоту в животе и в груди, спрыгну ли я обратно, рыдая и содрогаясь, с парапета на пешеходную дорожку? Или исчезнет это странное и новое для меня чувство равновесия, я споткнусь и упаду с моста – буду на лету извиваться, кричать и цепляться за воздух?
Страх не приходил.
Страх мог не прийти вообще.
Я слегка согнул колени, готовясь.
Мне хотелось увидеть рябь на поверхности воды под собой. Мне надо было увидеть там свет. Любой свет, каким бы тусклым он ни был. Но теперь я понял, что я увижу его непосредственно перед входом в воду. Это было частью «испытания». Мне придется нырнуть, как если бы это было обещание. Моя часть обещанного – нырнуть, а обещание будет выполнено, рябь и огоньки станут видны, когда я сделаю то, что должно быть сделано.
В ту ночь я не пил – не чувствовал необходимости в этом впервые за долгое-долгое время, – но так это и должно было быть.
Рассчитывал ли я в глубине души, что кто-то из водителей даст звуковой сигнал, что сзади я услышу голос человека, который велит мне остановиться?
Ветер, уже не теплый, а холодный, дул мне в лицо, и он крепчал. Я вдруг понял – не сознавая, что уже принял решение, но чувствуя, что тяготение изменило все мое тело, – что уже начал нырок.
Глаза были открыты, голова запрокинута назад – но и при этом пришлось прикрыть глаза, чтобы уберечь их от встречного потока холодного воздуха. Тело приняло вертикальное положение головой вниз, спина прогнулась, ноги я держал прямо – теперь они оказались выше головы.
Это был мой последний идеальный нырок.
Я открыл глаза.
Страх, этот ненавистный лжец, навалился на меня. Я все время знал, что так оно и будет.
Наконец я увидел отражение своего лица в воде. Белое, как луна с неясными пятнами кратеров. Рябь на поверхности воды искажала это отражение. Я летел, широко раскинув руки. Это было идеальное отражение моего лебединого нырка. Мои раскинутые руки, обнимающие это отражение, быстро согнулись, как бы чтобы погладить лицо, за мгновение до того, как ладони с выпрямленными пальцами соединились, чтобы войти в черную воду.
Идеальное отражение моего лица вскипело, чтобы поцеловать меня.
Но эти расплывчатые пятна быстро изменили форму моего лица, превратив его во что-то другое.
Во что-то, что не было мной.
Во что-то, что было крупнее, в ужасную и чудовищную пародию на меня.
В этот момент замирания души от ужаса и осознания того, что я сделал, я успел заметить, что вовсе не смотрю на свое отражение.
Как только я нырнул с моста и должен был возмутить поверхность воды, что-то быстро поднялось снизу мне навстречу. То, что зеркально повторяло положение моего тела, выныривало из реки прямо подо мной и навстречу мне.
Наверно, я тогда закричал, но точно сказать не могу.
В следующий момент темная вода взорвалась и поглотила меня, заполнила мой рот и легкие. Что-то охватило меня с ужасной силой, которая так же внезапно изгнала из легких вонючую воду одним движением, во время которого я издал звук, похожий на лай. Я хватал ртом воздух, тогда как голова, казалось, болтается на шее. В ушах стоял страшный шум, как будто хлопал огромный холщовый парус, тело же мое оставалось в этих объятиях. Теперь я знал, что не падал, а двигался в противоположном направлении, я летел вверх. Руки пытались ухватиться за что-то, но соскальзывали на то, что казалось стремительно двигавшейся мокрой кожей. Хлопанье паруса продолжалось, кроме того, что-то шумело, как огромный водопад. Я беспомощно размахивал руками и ногами, как будто был привязан к веревке банджи[52]. Меня несло вверх в холодное ночное небо.
Меня несло назад в воздух то, что вырвалось из реки в тот самый момент, когда я стремился в нее войти.
Брызги летели от моих глаз, я видел искаженный калейдоскоп неоновых и уличных огней, балок моста. Тяжело дыша, как животное, я всасывал короткими затяжками ледяной воздух, заставлявший агонизировать легкие. Вдруг я снова стал мальчиком, пристегнутым ремнями к карусели «чашка и блюдце» в Ньюкасле, когда в городе проходила ярмарка «Хоппинс». И столь же неожиданно с хлопком я вернулся в реальное время, упал на колени и руки на твердый бетон. Меня рвало, я хватал ртом воздух, с меня стекала речная вода, образовывая лужу.
Светил уличный фонарь, но я стоял на четвереньках в тени. Я поднял голову и увидел, что каким-то образом оказался в верхней части улицы, называвшейся Ботл-Бэнк. Она шла параллельно мосту через Тайн, который сейчас находился чуть справа и впереди от меня, и поворачивала к пристани. Я стоял на четвереньках посередине улицы, хотя, если следовать логике, я должен был быть мертв.
Вдруг в поле моего зрения оказалась тень, которая была больше той, в которой находился я. Она имела форму человека, но была гораздо больше, чем мог бы быть человек, и что-то было неправильное в том, как она, молча, шагала ко мне. Ее ужасно длинные руки располагались горизонтально, образуя вместе с туловищем крест, но эти руки выглядели скорее как… нет, конечно, это не могли быть крылья. Они не походили ни на крылья птицы, ни на гладкие кожистые крылья летучей мыши, но скорее на натянутую между пальцами с когтями перепонку какого-нибудь иссиня-черного птерозавра или черного ангела из…
Меня снова отвлекло хлопанье холщового паруса, но на этот раз не разворачивающегося, а сворачиваемого, и тень быстро сложилась, и ее руки (или крылья) слились с туловищем.
Теперь это была лишь тень слишком большого человека, и, когда он сделал еще один шаг, наша общая тень превратилась в единое темное пятно, похожее на лужу. Я стал поднимать голову, чтобы получше рассмотреть его, но какой-то голос произнес:
– Я бы не советовал тебе смотреть.
Я чувствовал глубокий бас этого голоса в вибрации бетона под собой. Что-то подсказывало мне, что этому совету лучше последовать. Было что-то адское в этом голосе, ничего подобного мне в жизни слышать не доводилось. Описать его просто невозможно. Но я знал, что если подниму глаза и увижу это лицо, то сойду с ума.
Ужас охватил меня, я не смел поднять головы.
И тогда голос сказал:
– Следуй за мной…
Огромная тень отделилась от моей и двинулась по улице. У меня не было выбора. Пришлось встать и идти следом. Я знал – просто знал, – что, если хочу сохранить рассудок, надо идти, опустив голову, несмотря на сильное желание рассмотреть в подробностях того, кто, как мне казалось, стал моим ужасным спасителем.
Я уже говорил, что фигура была велика, слишком велика, чтобы можно было принять ее за человеческую. Краем глаза я заметил, что на ней черная мантия или плащ, подол которого развевался, когда мой спаситель шел. Но такого материала я никогда не видел. В нем отражались огни моста, он влажно поблескивал, но не был мокрым. Не кожа, не пластик, я такой ткани вообще никогда не видел. По характеру движения этого материала можно было предполагать, что он скрывает ноги, но в этом я не мог быть уверен. Но вот что точно, так это то, что я следовал на почтительном расстоянии позади так же послушно, как слуга следует за господином. Мы шли по Ботл-Бэнк в сторону реки.
По мосту над нами проносились машины, отель «Хилтон» остался по левую сторону от нас. Разумеется, кто-то мог нас видеть. Что это за сон мне снится?
Тень продолжала медленно идти, а я против собственной воли шел сзади, не приближаясь к ней.
Вдруг сзади раздался визг тормозов, от которого мостовая завибрировала, я почувствовал это подошвами. Я замер, сжался и ожидал неминуемого удара. Меня окутало облако дыма от резины покрышек. Я повернулся и увидел, что машина, ехавшая от Гейтсхеда, на высокой скорости свернула на Ботл-Бэнк. Видимо, водитель не рассчитывал в такой час наткнуться на что-то посреди проезжей части. Машина остановилась в нескольких метрах, ее фары слепили меня. Я услышал звук открываемой дверцы, после чего ее с силой захлопнули. Я все еще не мог видеть водителя.
– Да что с тобой такое, черт возьми?! – закричал мужской голос. – Может, тебе жить надоело, но мне-то нет! – продолжал голос, становившийся громче, по мере того как водитель грозно приближался ко мне. – Идиот! – Несмотря на свет фар, я видел, что это мужчина среднего возраста в голубом комбинезоне и кепке. Возможно, закончил смену и едет домой к жене и детям, и последнее, чего бы он желал по пути домой, – сбить идиота рядом со съездом с автострады. Он поравнялся с бампером машины. Мы встретились глазами, он приближался ко мне. Судя по выражению лица, одними только словами после такого тяжелого дня он бы не ограничился.
– Наркоман чертов! Верно я говорю? Накурился до чертиков, идешь перед моей машиной, и сам искалечишься, и машину мне изувечишь, я лишусь руки и ноги, у меня отберут права, прощай работа, в газеты попаду… – все это лилось из него без пауз.
Вдруг человек в комбинезоне замер, сделал несколько нерешительных шажков назад и положил руку на капот машины. Рот его широко раскрылся, глаза выпучились, в резком свете уличного фонаря показались белки. Он смотрел, но не на меня, а за меня, туда, где, молча и выжидая, стояла Тень.
– О, бог мой! – сказал человек в комбинезоне тихим, сдавленным голосом, в котором слышался страх. – О боже милостивый. Это… еще какого черта? – Перебирая руками по капоту машины и не сводя глаз с Тени, он добрался до дверцы у водительского сиденья. Его ужас передался и мне, и я весь сжался, видя краем глаза, как разрасталась Тень моего спутника. Я старался не смотреть на человека в комбинезоне, который вскрикнул – никогда я не слышал, чтобы человеческое существо так кричало. Затем дверца с шумом захлопнулась – ему удалось сесть машину.
Снова захлопал холщовый парус, сначала медленно, затем все быстрее. Двигатель машины кашлял, но не заводился. В панике человек в комбинезоне глушил двигатель, пытаясь сдать назад. Теперь хлопанье паруса так участилось, что звучало как стрекотание лопастей вертолета, набирающего скорость. Все вокруг меня превратилось в хаотический вихрь образов. Я крепко закрыл глаза и снова стал ребенком – и громко вскрикнул, когда раздался хлопок взрыва, как удар гигантского кнута, вокруг меня стоял звон разбитого стекла и скрежет металла. На самом деле я не хотел ничего видеть, но, когда раздался взрыв, я раскрыл глаза и увидел…
Машина, которая прежде едва меня не сбила, вся в языках оранжевого пламени и черного дыма перекатывалась с боку на бок – снова и снова – мимо меня по Ботл-Бэнк. С каждым переворотом ее корпус разрушался, обломки разлетались в стороны, дверцы открывались и захлопывались. Как будто ее увлекал с собой ураган.
Но никакого урагана не было.
Наконец машина стала на колеса, сделала еще несколько оборотов вокруг вертикальной оси, ударилась об опору моста по другую сторону улицы, выпустив в воздух сноп искр и черный дым, потом снова перевалилась через бок и, вращаясь все медленнее, остановилась вверх колесами посередине проезжей части.
Я видел покрытое паутиной трещин окно у водительского сиденья.
Даже издалека было видно, что водитель, человек в комбинезоне, еще жив. Его ошеломленное и кровоточащее лицо прижималось к растрескавшемуся стеклу, он колотил по нему обеими руками и, видимо, кричал, хотя крика я не слышал. Кепка у него свалилась. Невьющиеся волосы слиплись от крови.
На меня снова упала Тень, я поморщился и отвернулся. Все это время мне хотелось взглянуть в лицо того, кто отбрасывал такую тень, но я боялся узнать. Оставалось лишь смотреть в другую сторону на окровавленного, потрясенного водителя. Его пальцы нашли отверстия в растрескавшемся стекле, ему удалось их расширить и, прижимаясь губами к одному из них, он звал на помощь. Я ничего не слышал в шуме бушующего пламени – бензин вытекал из бака на дальней от меня стороне машины.
– Элтон, – сказала Тень, и это прозвучало так, как если бы он отечески положил руку мне на плечо, хоть я и не ощутил физического прикосновения. Я чувствовал исходящую от него мощь. Это было все равно что стоять рядом с промышленным генератором, гудящим от невидимой энергии.
– Откуда вы знаете мое имя? – звук собственного голоса удивил меня. Я думал, что потерял способность говорить.
– Я многое знаю, – отвечал голос. – И я знаю тебя.
– Спасибо вам, – сказал я, понимая, что смешно так говорить. Я казался себе напуганным ребенком в присутствии жестокого родителя. И потом я услышал собственный вопрос: – Как вас зовут?
Водителю удалось еще расширить отверстие в стекле, он приложил рот к отверстию с зазубренными краями. На этот раз я смог ясно услышать его громкий крик на фоне окружающего шума.
– Помогите, пожалуйста! Ради бога, помогите! – Я уставился на его перекошенное лицо и знал, что мой наводящий ужас спутник, возвышавшийся надо мной в темноте, тщательно обдумывает мой вопрос перед тем, как ответить.
Наверняка кто-то в гостиничном комплексе по другую сторону улицы мог слышать шум и прийти на помощь, прийти, чтобы избавить меня от этого ужасного кошмара.
Пурпурно-оранжевое пламя вспыхнуло в машине позади перекошенного и кровоточащего лица водителя. Его глаза раскрылись так широко, что мне показалось, что они выскочат из глазниц и лопнут. Он чувствовал жар, но не мог повернуться и посмотреть. Губы двигались, но слов я не слышал.
– Лебедь, – наконец произнесла Тень. – Зови меня Лебедем. – И хотя я знал, что это не его имя, я понял, почему он его выбрал.
Пламя в машине вдруг стало оранжевым, и в нем оказались лицо и руки водителя. Его рыжие волосы вспыхнули и исчезли. Плоть таяла и облезала слоями, как воск на манекене в универмаге, губы искривились в непроизвольной улыбке, обгорая и обнажая пожелтевшие зубы в челюстях, которые теперь казались значительно длиннее, чем прежде. Я понимал, что он бы закричал снова, если бы пламя не попало ему в горло и легкие и не сожгло их. Испытанное им при этом потрясение сделало его похожим не на горящего заживо, а на человека, страдающего от дурного пищеварения: он сглатывал и хватал ртом воздух, и это было самым ужасным и непристойным из того, что я вообще видел в жизни.
– Тихо теперь, Элтон, – сказал Лебедь. – Пока я поем. – Глаза водителя выпучились и потекли. Его челюсть продолжала беззвучно двигаться в пламени, как бы повторяя: «Да, да, да…»
В салоне машины бушевало пламя, черный дым поднимался из отверстия, где прежде было ветровое стекло, и от покрышек. Никакого движения внутри уже не было.
Лебедь сказал:
– Иди…
Я понимал, что он уже поел, и – о боже, боже, боже! – я испугался, потому что снова погрузился во тьму. Я ребрами почувствовал все те же удушающие объятия, которые спасли мне жизнь под мостом.
Дым, искры, вращающиеся балки моста через Тайн, снова вихрь, вихрь образов, неоновых огней, снова хлопанье этих огромных холщовых парусов, которые, как я понял, должны были быть крыльями, – и мы снова полетели.
В ночь.
Я не знал, как это возможно.
Это просто было.
На этот раз у меня не было ощущения, что меня несут и сбрасывают на землю в другом месте. Я едва переносил этот вихрь и чувствовал, что содержимое желудка стоит в горле – это был тот момент, когда страх и тошнота становятся одним и тем же ужасным переживанием, – меня едва не вырвало, когда я вдруг оказался в незнакомом переулке возле пристани. Свет пламени отражался на крышах складов вдалеке, и я слышал одинокий вой сирены пожарной машины.
Я замер и посмотрел вниз.
Неужели я цел?
Неужели то, что называло себя Лебедем, исчезло?
В этом переулке не было движущихся машин, и я понятия не имел, сколько может быть времени. Знал только, что сейчас поздняя ночь. У меня было странное ощущение, что я нахожусь на сцене. В реальном ли мире я находился? Или меня перенесли в какой-то параллельный, дьявольский? Уж не призрак ли я какой-нибудь, своего рода актер в жутком спектакле?
Я чувствовал на теле холодную как лед речную воду. Одежда еще не просохла, и ветер холодил мне кожу.
И тот же голос сказал:
– Идем… – Я хотел упасть на колени, рыдая и умоляя.
Но Тень двинулась мимо меня по переулку к реке, и я отвел от нее глаза, как прежде. Вид Горгоны превращал человека в камень. Вид Лебедя мог привести к гораздо, гораздо более печальным последствиям.
Я снова пошел за ним, опустив голову и глядя на движение подола его плаща. Я слышал звук, похожий на странное хныканье испуганного ребенка.
Лебедь сказал:
– Тихо. – И я понял, что это хнычу я.
Я сразу умолк.
– Скажи мне, Элтон, – продолжал Лебедь, идя впереди. Склонив голову, я ловил каждое его слово так же жадно, как осужденный, ожидающий помилования. – Какое мясо вкуснее? Мясо ягненка или волка? – Я не хотел обдумывать неявные смыслы этого вопроса, мне лишь хотелось, чтобы он остался доволен моим ответом.
– Мясо ягненка?
– Нет, Элтон. Ты ошибаешься. – Я снова захныкал, но Лебедь, по-видимому, этого не заметил.
– Мясо волка слаще. И я скажу тебе почему. – Мы повернули за темные здания, отгораживавшие нас от реки. Я видел неоновые огни, отражавшиеся впереди от влажной мостовой. Я не смел взглянуть на идущего впереди Лебедя.
– Ягненок сосет мать-овцу, – продолжал Лебедь все тем же душераздирающим басом. – Мать питается от земли и от того, что растет на земле. И это сладкое, Элтон. Да, это может быть сладким. Но… ох, волк. Он охотится на ягненка, убивает его и ест его мясо и пьет его кровь. И ужас ягненка – в этой крови и в этом мясе. Так что разве ты не согласен, Элтон, что кровь и мясо волка – того, кто охотится на ягненка, – гораздо слаще? – Мы дошли до здания, которое своими неоновыми огнями отражалось в воде. В луже у моих ног отражалась красная неоновая вывеска. Она была перевернута, и сначала мне показалось, что она написана на иностранном языке. Потом я понял: «Ресторан Можжевельник».
– Зайдем сюда, – сказал Лебедь, остановившись.
Я тоже остановился.
Его тень затемняла неоновую вывеску в лужице, чуть подернутой рябью. Сначала я подумал, что он – или оно – собирается пойти дальше. Я пошел было вперед, но сразу остановился.
Лебедь не сдвинулся с места.
Но что-то случилось с его тенью.
Рябь на луже усилилась, хотя ветра не было. Когда рябь пропала вовсе, я понял, что с существом, взявшим меня, по сути, в плен, что-то случилось. Я по-прежнему не мог его как следует рассмотреть, но видел краем глаза его самого, а также его отражение в луже. Лебедь изменился. Он как-то сжался и теперь вовсе не был значительно больше обычного мужчины – теперь мой спаситель стал вполне обычного роста.
– Возьми меня за руку, – сказал он, и я увидел протянутую ко мне руку Тени, отразившуюся в луже. В тот момент я испытал примерно то же, что и на мосту через Тайн, когда оказалось, что я забираюсь на каменный парапет и готовлюсь нырнуть. Мой инстинктивный ужас перед Лебедем, должно быть, лишил меня сил и воли. По крайней мере, мне казалось, что надо держаться подальше от этой руки, упасть на колени прямо в этой освещенной светом неоновой вывески луже. Но так же, как я не по собственной воле забрался на каменный парапет, я не по собственной воле подал руку Тени, и то маленькое и хнычущее, что было мной, но также и не мной, смирилось в момент соприкосновения наших рук с тем, что я точно обречен.
Но я не умер.
Я знал, что Лебедь взял мою руку, знал, что он сжал ее, но – как бы это объяснить? – физического ощущения контакта не было вовсе. Мою руку схватили и внешне, и внутренне, но так, что я не могу описать. Поэтому, когда Лебедь двинулся вперед, он потянул меня за собой, и это было так же верно, как если бы я был на поводке. И как боязливый ребенок, смертельно боящийся гнева родителя, я быстро восстановил расстояние между нами и пошел, опустив голову, так что тянуть меня ему не было необходимости.
Стеклянная дверь здания с громким стуком распахнулась, и мы вошли. Теперь краем глаза я видел, что мы вошли в ярко освещенный бар. Внутренний голос подсказывал мне, что Лебедь мог бы принести сюда с собой великую тьму, но предпочел обойтись без этого. Огоньки мигали, где-то перегорела лампочка, и кто-то сказал: «Черт!» Выложенный плиткой пол подо мной был в трещинах и пятнах. Из радиоприемника доносилась незнакомая рок-музыка. Я сознавал, что за столиками с покрытием из формайки[53] сидят склонившиеся фигуры. Лебедь прошел в угол и сел спиной к остальным. Все еще держа его за руку, я послушно сел рядом. Его черный плащ растекся по скамье рядом со мной, как жидкость, и мне показалось, что вот сейчас он закапает с ее краев на пол.
– Какое слово я ищу? – спросил мужской голос откуда-то сзади.
– «Педики»? – ответил другой.
– Да нет же, господи. Американское слово, обозначающее мужчин, которые держатся за руки.
– Мужчин? Нет, это не мужчины. Нет, слово, которое ты ищешь, – «геи».
– Геи? Они тебе кажутся счастливыми? Мне не кажутся. Если хочешь знать мое мнение, они выглядят жалкими.
– Голубые, вот какое слово.
– Не-а. Гомики. Вот какое.
– Эй, вы двое! Каким словом называют людей вроде вас?
Ответа не последовало, и первый голос сказал:
– Думаю, словом «глухие»! – Остальные посетители бара засмеялись.
Вдруг рядом со мной кто-то появился. Я повернулся и увидел молодого человека в фартуке, официанта. Его лицо побелело, как будто из него откачали кровь.
– Послушайте, – тихо сказал он, едва шевеля губами. – Я приму у вас заказ, если хотите. Но послушайте моего совета, лучше уходите. Я знаю, каковы эти ребята. – Я хотел заговорить, но не мог. Почему этот официант не отреагировал так, как мужчина в комбинезоне у съезда на Ботл-Бэнк отреагировал на моего спутника? Вероятно, тот сделался менее устрашающим.
– Я серьезно, слышите? Вам и вашему приятелю лучше бы уйти. Я не вызываю полицию, – продолжал официант. – Это будет третий раз на этой неделе, и я потеряю лицензию. Лучше вам уйти отсюда…
– Оставь их в покое, – произнес первый голос, я не видел, кому он принадлежал. – Да что с тобой такое? Не видишь, что ли, что голубки хотят побыть с глазу на глаз? – Послышался шум отодвигаемых стульев.
– Не говорите потом, что я вас не предупреждал, – простонал официант и скрылся.
Я закрыл глаза. Не оставалось сомнений, что к нам сзади приближается несколько человек.
– Знаете, что я вам скажу? – сказал еще один голос. – Почему бы вам не показать, как это делается?
– Да, мы знаем, как это бывает у парня с девчонкой.
– И как у девчонки с девчонкой, – хихикая, добавил новый голос.
– Да, и это тоже. Но парень с парнем – это что-то другое. Почему бы не показать нам, как это делается? – Я не знал, сколько их там собралось, но знал, что теперь они стоят совсем рядом.
– Думаю, вы двое столько долбили друг друга, что оглохли. – Послышалось нетерпеливое шарканье.
– Лучше отвечайте. Дурная манера не отвечать, когда с вами разговаривают. – Послышались смешки.
– Эй, ты! Большой мужик в гомосексуальном черном! Повернись, когда я с тобой разговариваю… – Мне на плечо опустилась тяжелая рука, а Лебедь в этот момент мою левую руку выпустил. Вернее, я почувствовал, что его рука не выпустила мою, а рассеялась. Лебедь стал медленно поворачиваться лицом к собравшимся.
Кто-то громко втянул губами воздух, имитируя звук, сопровождающий поцелуй.
Кто-то сказал:
– Вашу мать…
Когда поднялся крик, я сжался так, что голова оказалась почти на коленях, и заткнул пальцами уши.
Лебедя рядом со мной больше не было.
Послышался звон разбитого стекла, крики не прекращались.
Скамья, на которой я сидел, сотрясалась, но я только старался сжаться сильнее.
Что-то перелетело через меня и упало на стол, возле которого я сидел. Что-то разбилось, и музыка, взвизгнув, прекратилась. Сверху на меня посыпались искры, я стал смахивать их с волос, затем сел по-прежнему, желая проснуться или оказаться где-нибудь в другом месте. Где угодно, но только не тут, где угодно, но только не сейчас. Кто-то, находившийся рядом со мной, хрипел, будто его душат, что-то мокрое и теплое плеснуло мне на руки. Я продолжал зажимать ими уши, не желая слышать, не желая быть частью этого ада, разразившегося в баре.
Теперь кричал лишь один человек, но таким тонким голоском, так пронзительно и в таком ужасе, что я не мог понять, это кричит мужчина или женщина. Каждый этот крик сопровождался таким звуком, как будто разрывают что-то мокрое. Дюйм за дюймом. Это был грубый звук, но также почему-то и непристойно сокровенный. Потом этот визг перешел в безумное бормотание «Боже, о боже», которое я не хотел более слушать. Я молился, чтобы это прекратилось, но это продолжалось и продолжалось.
Понятия не имею, сколько это длилось, но когда наконец закончилось, я понял, что раскачиваюсь взад-вперед, как маленький ребенок, пытающийся успокоиться. Я перестал раскачиваться и осторожно вынул пальцы из ушей.
Позади меня хрустнуло разбитое стекло.
Я вздрогнул, но, прежде чем успел зажать уши, Лебедь сказал:
– Открой глаза и посмотри на стол. – Все лампы дневного света на потолке были разбиты, кроме одной, но она давала достаточно света, чтобы я мог увидеть перед собой поблескивавшую алую лужу, в которой выделялись осколки. Я не смел посмотреть по сторонам, но понимал, что бар полностью разгромлен.
– Опусти руки в кровь, Элтон. – Я сделал, как мне было велено, и по столу, покрытому формайкой, пошла рябь. Я слышал, как жидкость капала с его краев на пол.
– Оставь отпечатки рук.
– Где?
– Где-нибудь. Везде.
Я почувствовал себя азартным ребенком – участником соревнований по рисованию пальцами. Окунал руки и затем похлопывал сухие участки стола, скамьи, на которой сидел, а также самого себя.
– Довольно, – сказал Лебедь.
Я ожидал дальнейших указаний, стараясь не видеть отражения Лебедя в алой луже на столе.
– Знаешь ли, зачем я попросил тебя сделать это? – Я чувствовал вибрацию столешницы, жидкость на ней рябила, и она растекалась.
– Оставить отпечатки пальцев? – услышал я собственный вопрос.
Я
– И твою ДНК. Теперь займемся персонализацией.
– Персонализацией?
– Где ты живешь?
– Квартира 12а, Арбон-Билдингз на…
– Ах, да, Западный Джезмонд.
– Откуда вы знаете?
– Со мной, Элтон, малое идет далеко. К тому времени, когда мы окажемся у тебя, я буду знать гораздо больше. – Я увидел неясное темное отражение руки Лебедя на покрытом кровью столе. Рука протянулась ко мне. Я вздрогнул от одного ее вида и не хотел видеть подробностей. Но я знал: он хочет, чтобы я снова взял его за руку. Так я и сделал. Снова я понял, что мою руку взяли, но это не сопровождалось физическим ощущением.
Я опустил голову и позволил вывести себя из разгромленного бара, по дороге разглядывая то, что было под ногами. Попытался понять, что это за предмет с рваными краями, через который мне пришлось переступить. Только когда мы вышли на холодный ночной воздух, я понял, что это была оторванная от туловища человеческая голова с лицом, облепленным волосами.
– Не желаешь ли, чтобы я спел для тебя? – спросил Лебедь.
– Нет, спасибо.
– Очень хорошо. – Снова мир накренился, и я закрыл глаза, оказавшись в его ужасных объятиях. Мне казалось, что я не дышу, что не дышал до того, как Лебедь обнял меня, как будто в самом дыхании не было необходимости, когда это случилось. Тут мне пришла в голову еще одна мысль. Не испытал ли я нечто похожее, нырнув в Тайн, когда потрясение от собственного поступка заставляло меня судорожно набирать в легкие воду вместо воздуха? В некотором смысле это было похоже, а в некотором нет. Простите, я сознаю, что это непонятно, но объятия Лебедя содержали ужасную сущность того, что я пытаюсь передать. Снова началось ужасное хлопанье паруса, мы снова полетели.
Я желал потерять сознание. Такое со мной уже было однажды, много лет назад, когда я корчился от боли на больничной каталке, ожидая, пока освободится место в палате. У меня была бактериальная пневмония, и каждый сустав моего тела кричал от боли. Тогда мне как-то удалось провалиться в небытие и не избавиться от нее. То же я сделал и сейчас.
Не знаю, было ли сном то, что за этим последовало, но мне это казалось похожим на сон. На этот раз не было тошнотворного удушья, ощущения движения в ночном небе и сопровождавшего его ужасного хлопанья паруса. Но я оказался на темной лестнице в подъезде моего многоквартирного жилого дома в Западном Джезмонде. Дверь в подъезд была закрыта, и не помню, чтобы я открывал ее своим ключом. Но я находился посередине первого лестничного пролета, и что-то во мне хотело верить, что теперь-то уж я смогу полностью проснуться. Вероятно, я начал понимать, что пережил какой-то душевный кризис и что, если только сумею добраться до своей квартиры, все снова придет в порядок.
Я стал поворачиваться, чтобы взглянуть вверх по лестнице, но оказалось, что весь лестничный колодец находится под водой, заполнен голубым светом, как в морской глубине. Да и поворачивался я медленно, как аквалангист. В этот момент я знал, что на пробуждение нет надежды и что Лебедь находится там – на лестнице.
Ждет меня.
Я надеялся, что миссис Абермонт, живущая на первом этаже, «случайно» не откроет дверь из своей квартиры, как бывало обычно, когда она слышала чьи-то шаги, чтобы завести короткий разговор на обычные темы с тем, кто проходит по лестнице.
Потому что если бы она открыла свою дверь, она бы умерла.
– Нет, не умерла бы, – сказал невидимый Лебедь из темноты, которая находилась передо мной.
– Почему? – Мне показалось, что я задал этот вопрос медленно и тягуче.
– Потому что она тебе нравится.
Я стал подниматься по ступеням.
Может быть, я уже мертв и лежу на дне Тайна? Оттого ли мне кажется, что я выплываю из глубины и истертый ковер на лестнице клубится, как донный ил у меня под ногами, по мере моего восхождения по лестнице?
Слава богу, миссис Абермонт не вышла на площадку.
Поднимаясь, я не оглядывался по сторонам ни на втором, ни на третьем пролете лестницы. Но я знал, что Лебедь уже там, наверху, что он идет впереди к месту, о существовании которого он не мог знать, но каким-то образом знал.
Я услышал, как открылась дверь моей квартиры.
Я вошел в нее и направился к дивану в гостиной. Здесь было темнее, чем на лестнице, и также все заполнено водой. Лебедь шел передо мной, но как-то так получилось, что позади меня дверь квартиры сама закрылась и заперлась.
Я сел не поднимая головы и слушал Лебедя – его присутствие каким-то образом поглощало все в этой гостиной. Он двигался в темной жидкости, брал с полок и рассматривал безделушки и фотографии в рамках. Засохшие цветы из вазы рядом с телевизором оказались разбросаны у моих ног. Я услышал звонок городского телефона, за которым последовал шелест – Лебедь листал мою телефонную записную книжку.
– Ах, – наконец сказал он, – теперь я понимаю.
– В самом деле? – Опять мне показалось, что это говорил не я, а маленький испуганный ребенок, отчаянно желавший быть понятым.
– О да. Подойди сюда. – Я встал, не поднимая глаз, как напроказивший мальчишка, сидевший в задней части класса, но теперь вызванный к доске для наказания. Я сделал два шага, третий… и в растерянности остановился.
– Я действительно не хочу смотреть на вас.
– Лучше не смотреть, Элтон. Еще два шага, будь так добр.
Я сделал, как он мне велел, и теперь оказался рядом со столиком, на котором стоял телефон.
Вдруг у меня в руке оказалась телефонная трубка.
– Обязательно ей? – спросил я.
– Да. Скажи ей, чтобы зашла.
– Это обязательно?
– Да. Скажи, чтобы пришла одна.
– Но она не согласится. Она и его приведет.
– Знаю. Но все равно скажи, чтобы пришла одна.
Я набрал номер и некоторое время не мог вздохнуть.
Телефон продолжал звонить, а я пытался начать дышать снова. Сердце колотилось, в горле что-то сжалось.
– Какого?.. – Она наконец ответила, голос был резкий и сонный, но душераздирающе знакомый. – Какого черта?!
– Сьюзен?
– Что? Погоди, вот черт! Это ты, Элтон?
– Он с тобой?
– Ты хотя бы представляешь себе, сколько сейчас времени, урод?
– Он с тобой?
– Ты пьян. Обычная история, твою мать. Звонить мне в такое время! Я же тебе говорила. Если ты…
– Ты хочешь, чтобы те бумаги были подписаны или нет? – спросил я. Она не отвечала. Мне это молчание было необходимо: я едва мог говорить.
– Так хочешь? – шепнул Лебедь, стоявший рядом со мной. Как будто холодный зловонный ветер пронесся по комнате так, что шторы вздулись. Газеты и журналы, шелестя страницами, полетели на пол. – Я подписал их. – От этого шепота чашки и блюдца зазвенели на кухонном столе.
– Я подписал их, – повторил я за Лебедем.
–
– Но ты должна… должна прийти и забрать их.
–
– Ну… – Сьюзен на другом конце линии прочистила горло. – Ну, ладно. Хорошо. Но не сейчас же. Я зайду потом.
–
– Зайдешь сейчас…
–
– …и придешь одна.
–
– Я дома.
–
Я повторил то, что шептал Лебедь. На кухне упала и разбилась тарелка.
– Ладно, ублюдок. Я приду. Но если они не подписаны…
– Они подписаны, – сказал я без подсказки.
–
– Да, и еще, Сьюзен…
–
– Ты сука. – Я придал последнему слову особое ударение, в это время темное пятно легло на мою руку, и я положил трубку.
– Теперь она точно придет не одна.
–
– Они не подписаны. – Я смотрел на телефон. – Бумаги, касающиеся развода. Они не подписаны.
–
– Вы хотите, чтобы это так и было?
–
– Что мне теперь делать?
–
– Не понимаю.
– О!
Я сделал, как он велел. Чувствовал себя автоматом. Места для мыслей не было.
–
Показывали футбол. «Ньюкасл-Юнайтед» играл на чужом поле. Обычно футбол я смотрел с друзьями в баре. Или здесь, дома, запасшись несколькими банками пива.
– Ты же болеешь за «Ньюкасл-Юнайтед», – откуда-то из квартиры донеслись слова Лебедя. Голос звучал так, будто он рядом, и от этого голоса вибрировали стены, пол и потолок, но он мог быть в любой части комнаты. Это было совершенно банальное замечание, не требующее ответа. Мелкая подробность, но теперь я знал, что Лебедь знает обо мне все.
Не знаю, долго ли я смотрел телевизор, не понимая, что происходит на поле, когда Лебедь сказал:
– В этом году у них ни единого шанса. Защита – сплошные ошибки. А у нападения недостаточно агрессивности. – Противники забили гол, и стадион зашумел. – Видишь? – деловито спросил Лебедь.
Тут в дверь позвонили.
Сколько времени прошло со времени моего телефонного звонка? Узнать это было невозможно, но уж, конечно, не так мало, как мне показалось. Время в присутствии Лебедя теряло всякое значение.
Лебедя в гостиной не было. Я не заметил, чтобы он физически ушел, но его присутствие более не ощущалось, и я знал, что могу смело смотреть по сторонам.
Раздался еще один звонок, я ожидал указаний от Лебедя, где бы он ни находился. Никаких указаний не последовало. В дверь сердито застучали.
– Что мне делать? – спросил я.
Ответа не было. Как и указаний.
Теперь дверной звонок заливался и в дверь нетерпеливо колотили.
– Что мне делать?
– Элтон! – С лестничной клетки донесся приглушенный, но возмущенный голос Сьюзен. – Лучше открой!
– Пожалуйста, – взмолился я, не смея осмотреть комнату. Повсюду были раскиданы бумаги и безделушки, которые он рассмотрел и побросал. В телевизоре футбольные эксперты анализировали уже закончившийся матч.
– Я тебя слышу, – угрожала Сьюзен. – Открывай дверь! – Я нерешительно поднялся с дивана и, будто ступая по тонкому льду, пошел к двери на лестничную клетку. Звонки, стук и крики из-за двери продолжались. Едва я ее отпер, она с силой распахнулась и сильно задела меня по локтю: я инстинктивно вскинул руки, чтобы защитить лицо.
И, разумеется, Грег, вышибала из ночного клуба, с которым снюхалась моя жена, которая вскоре должна была стать бывшей, первым вошел в квартиру. Он отбросил мои руки, схватил меня одной рукой за горло и так провел меня через всю комнату к дивану, с которого я только что встал. Одним жестоким толчком он уложил меня на диван. Я хватал ртом воздух, пытаясь вдохнуть. Сьюзен захлопнула дверь и стала позади Грега, готовая броситься на меня.
Грег остановил ее. Сьюзен размахивала руками, а он удерживал ее и пытался успокоить.
– Ну, хватит, хватит. – Грег пытался добиться, чтобы она посмотрела на него. Наконец он решительно прикрикнул: – Хватит! – И она остановилась.
Сьюзен обошла Грега и посмотрела на него тем особым взглядом, который прежде приберегала для меня. У нее не было времени накраситься, и я знал, что одно это могло бы привести ее в ярость. Волосы были уложены не так идеально, как обычно. Она сердито отбросила непокорную прядь и привычным взглядом посмотрела на меня.
– Так, Элтон. Где бумаги? – Я сел, посмотрел вокруг и стал ждать. Но ощущения присутствия Лебедя не было вовсе.
– Элтон, – продолжала Сьюзен, и то, как она произнесла мое имя, напоминало хруст кубиков льда у нее на зубах.
Я снова осмотрелся по сторонам.
Ничего.
– Где они, Элтон? – Каждое из произнесенных слов, этих кусочков льда, обещали отдельное немедленное возмездие, связанное с насилием.
– Лебедь.
– Что? – сказал Грег.
– Лебедь, где ты?
– Какого хрена? – Терпению Грега приходил конец. – Какого хрена ты тут толкуешь о лебедях, Элтон? – Он особенно тщательно выговорил мое имя, которое казалось ему очень «бабьим».
– Видишь? – сказала Сьюзен, уперлась руками в бока и повернулась к Грегу: – Я же тебе говорила – опять он надрался. Ты только посмотри, в каком состоянии комната. – Я засмеялся. Скорее от нервного напряжения, чем от того, что видел в этом что-то смешное. Истерически. Просто не мог сдержаться. Мой смех просто потряс их обоих.
– Никаких бутылок и банок, – заметил я. – Оглядитесь. Не найдете здесь ни одной пустой бутылки от спиртного.
– Ах ты… – Грег придвинулся ко мне, целиком заполнив поле моего зрения. От него исходил какой-то кислый запах. Пахло ею. По-прежнему безо всяких усилий он снова взял меня за горло и сдавил так, что я не мог дышать. Без усилий же, хотя я колотил его по руке, он поднял меня с дивана в воздух. Его пальцы, казалось, по прочности не уступали стали, может быть, из такого же материала были тросы на мосту через Тайн. В этот момент я ясно представил себя на мосту в готовности совершить нырок лебедя и причину, приведшую меня на мост. Сарказм Сьюзен, постоянные обманы, а теперь и этот боров, последний из долгой череды мужчин, дававших ей то, «что ей нужно». Постоянные измены, стыд, депрессия, отчаяние и унижение. Пусть эта рука, крепкая, как сталь тросов на мосту, пережимает мне трахею. Пусть он отнимет у меня жизнь, я и сам готов был расстаться с нею ранее этой же ночью. Сьюзен довела меня до такого состояния, даже до странного убеждения, что я прыгнул с моста, хотя на самом деле я не прыгал. Это же состояние привело к тому, что я создал в воображении ужасающую фигуру того, что называло себя Лебедем, – чего-то такого, что существовало исключительно в моем неизлечимо больном мозгу.
Я обмяк, вес моего тела тяготил его руку. Его глаза расширились от удивления, но сразу же сделались злыми от того, что что-то могло бросить вызов силе этой горы мяса. Он заскрежетал зубами. Ему пришлось согнуть колени, чтобы держать меня в воздухе, хотя с таким же успехом он мог бы бросить меня на диван.
– Говори, где они! – потребовала Сьюзен.
Я усмехнулся, глядя на обезьяну, которая держала меня на весу. Теперь его глаза выпучились от напряжения и злости.
– Где они? – повторил он.
Я продолжал усмехаться.
– Костлявый ублюдок… – Грег выглядел так, как будто ему предстоит состязание в поднятии одной рукой тяжелейшей в мире гантели в эпизоде фильма «Самый сильный человек планеты».
И этой гантелью был я.
И он выиграет, если убьет меня.
– Отпусти его! – Ко мне приблизилось ухмыляющееся лицо Сьюзен. – Отпусти горло. Как он может говорить, когда ты его придушил? – Это был повод, в котором нуждался Грег.
Он бросил меня на диван. Его лицо покрывали капельки пота.
Меня рвало, Сьюзен в это время влепила мне несколько пощечин.
– Где они? Где эти бумаги? – Со мной было покончено. Я лишь хотел, чтобы эта гарпия перестала лупить меня по лицу, ушла из моей квартиры и из моей жизни. Я указал на бюро возле телефона. Сьюзен напоследок влепила мне пощечину, которая помогла мне начать снова дышать, и засеменила к бюро. Я и забыл, что бумаги разлетелись по всему полу. Это оно их сдуло?
Но что могло сдуть их, если это не было?..
Грег подошел к Сьюзен, стал перебирать бумаги на бюро и на полу. Я слышал, как Сьюзен бормотала:
– Живет, как свинья… засрал всю квартиру… в глухую ночь…
– Вот, вот оно, – сказал Грег, схватив с полу лист бумаги.
Они вместе почитали написанное на этом листе, и я уже знал, что будет дальше.
– Ублюдок! – процедила Сьюзен, повернувшись ко мне. – Ты не подписал! – Может быть, если бы я еще раз ей улыбнулся, Грег бы меня убил. Это казалось реальной возможностью. На моих глазах его лицо покраснело от злости. Неужели он действительно настолько ее любит? Или это просто я вывел его из себя?
Сьюзен бросилась ко мне и стала тыкать этой бумагой мне в лицо. Грег маячил за ней.
– Подписывай!
– Чем? – Голос у меня был хриплый и сдавленный.
– Грег, найди ручку.
Пока Грег искал ручку, она стояла, уперев руки в бока, постукивая носком по полу.
– Да он ни читать, ни писать не умеет. – Не знаю, зачем я это сказал. Слова как-то сами слетели с языка. Поэтому, когда Грег развернулся и ударил меня кулаком в голову сбоку, нельзя сказать, что я этого не ожидал. Но после этого все накренилось, Сьюзен и Грег то появлялись в поле зрения, то отшатывались из него.
– Поищи в спальне, – сказала Сьюзен. – У него там тоже есть какой-то стол.
– Как мило с твоей стороны об этом помнить. – Эти слова тоже сами слетели с языка.
Грег зло посмотрел на меня и прошел мимо.
– Он хоть знает, как выглядит ручка?
Я услышал, как Грег замер, и ждал, что он вернется, чтобы ударить снова. Я видел обращенный на него сердитый взгляд Сьюзен.
– Просто найди ручку, Грег! – сказала она. Грег издал какой-то звук, говоривший о том, в какой ярости он сейчас находится. Потом я услышал, как открылась дверь ванной.
В выражении лица Сьюзен ярость сменилась чем-то другим. Глаза расширились, челюсть отвисла, и удивление и связанные с ним морщины стали превращаться во что-то другое.
Что-то происходило позади меня, но я был слишком потрясен, чтобы повернуться и посмотреть. Я мог только как зачарованный наблюдать перемену выражения на лице Сьюзен. Теперь я понимал, что рассчитывал услышать крик Лебедя. Вероятно, такой же крик я слышал в ту ночь в баре. Теперь я знал, что то, что стал принимать за странные порождения собственной фантазии, случилось на самом деле. Вот почему я должен был услышать крик Грега высоким фальцетом, совершенно не подходящим для созданного им мужественного образа самого себя. Этот крик должен был сопровождаться ужасным звуком, как будто разрывают что-то влажное, и глухим плеском крови, лившейся на ковер в гостиной. Но нет – я слышал лишь звук… как бы это объяснить… частого дыхания. Частые, шумные, короткие вдохи звучали почти как во время соития, как спутники боли или наслаждения. И все это происходило в то время, когда гигантская крылатая тень медленно поднималась над телом Сьюзен, фигура которой была подсвечена сзади из двери спальни. Тень вздулась, расширилась и выросла, когда эти огромные крылья сложились. Ее лицо оказалось полностью в тени. Рот широко открылся, она, должно быть, кричала, ее затененное лицо скривилось, глаза в ужасе остановились. Но никаких звуков я не слышал.
Боже, помоги мне. Как ни любил я ее, как ни готов был покончить с собой, когда она бросила меня ради того, что теперь осталось от Грега, я чувствовал в себе горячую ненависть, от которой не мог отказаться в этот последний момент. И помоги мне бог, я пытался, но не мог найти в себе жалость, которая предотвратила бы то, что должно было случиться.
– Не могу, – сказал я.
– Знаю, – сказал Лебедь тем ужасным знакомым голосом, от которого содрогалась мебель в гостиной.
– Прости, Сьюзен. – Это были такие пустые слова.
Я закрыл глаза, согнулся вдвое, как это было в баре, и закрыл лицо руками.
И когда Сьюзен наконец смогла дать выход пронзительному крику, я закричал тоже. Я не хотел, но не смог не услышать плеск льющейся жидкости и звуки, сопровождающие раздирание чего-то влажного.
Когда мой крик превратился в рыдания, меня обняли и унесли. Холодный ветер дул мне в лицо, и снова хлопал этот ужасный парус, мы летели в ночи. Я все еще слышал замирающее эхо криков Сьюзен, хоть и знал, что нахожусь уже не в своей квартире, что Сьюзен получила от меня окончательный развод, которого так желала. Но это эхо превратилось во что-то другое, когда я принял эмбриональную позу в ужасных объятиях Лебедя и мои глаза были крепко закрыты.
Как ни покажется это странным, но эхо превратилось в резкий телефонный звонок.
И затем я услышал:
– Служба 999[54] слушает. Чем могу вам помочь?
– Полицию, – сказал голос Сьюзен на фоне шума ветра. – Вызовите полицию. – Как это мог быть голос Сьюзен, когда я знал, что ее больше нет?
– Назовите ваше имя и причину вызова, пожалуйста.
– Меня зовут Пордю, – сказал Лебедь голосом Сьюзен. – На меня только что совершил нападение мой муж, Элтон Пордю.
– Где вы находитесь, миссис Пордю? Не могли бы вы дать мне…
– Вы должны остановить его. Он убил моего друга и несколько человек в ресторане «Можжевельник» у набережной Гейтсхеда. У него пистолет.
– У него пистолет?
– У него пистолет, и он находится на мосту через Тайн. Я хочу сказать – он на мосту через Тайн в настоящий момент, и он…
– Миссис Пордю, пожалуйста, успокойтесь и скажите…
– Он только что мне позвонил. Он на мосту через Тайн, у него пистолет, он говорит, что начнет стрелять по проезжающим машинам и что вернет себе свое перед тем, как прыгнуть…
– Так он на мосту через Тайн сейчас?
– Он говорит, что вернет себе свое, вы меня слышите? Вернет себе свое, а затем спрыгнет с моста в реку, чтобы покончить с собой.
– Миссис Пордю! Не… – Затем голоса исчезли, линия разъединилась, послышались гудки как раз в тот момент, когда я упал на четвереньки на бетон, ушибив себе колени и ладони. Полная темнота, окружавшая меня, исчезла, как будто с меня сдернули бархатный плащ.
Мне не надо было оглядываться, чтобы понять, что я снова на том же месте моста через Тайн, где начался этот ужас.
Стояла ночь, мимо, как обычно, ехали машины, водители не обращали на меня внимания. Не поднимая головы, я рассматривал то, что мог видеть, чтобы понять, где находится Лебедь, и чтобы не совершить ошибки, взглянув прямо на него.
– Итак… – голос у меня был хриплый, в горле саднило. Я покашлял, и меня вырвало. – Итак, вы завязали все это. Доставили меня туда, откуда я начал. – Ответа не последовало, и я стал надеяться, что он – что оно – ушел. Но на самом деле я понимал, что надеяться на такое везение не следует.
– Вы тут?
– Да, – донесся этот жуткий, звучный голос откуда-то справа от меня. – Я здесь.
– Почему бы вам просто не убить меня?
– Какая бы это была неблагодарность с моей стороны, Элтон! После всего, что ты для меня сделал.
– В таком случае, вы, что же, сыты?
– О да. Столько волков. Столько нежного мяса.
– И теперь все думают, что это я всех убил. В баре. В квартире.
– Тех, кого можно найти, да. И не забудь мужчину в машине на берегу.
– Богатая событиями выдалась ночь.
– В самом деле.
– Я нужен вам. Люди меня любят. Чтобы накормить вас.
– Да, Элтон. Без тебя и таких, как ты, меня бы не существовало. – Что-то вдруг двинулось на меня от Лебедя, я сжался и закрыл лицо. Он лгал. Он все-таки намеревался в конце концов убить меня.
Но нет, когда ветер вокруг меня утих, я понял, что Лебедь вспрыгнул на парапет. На то самое место, с которого я совершил свой нырок лебедя, который и дал моему спасителю его имя.
– Так это и все? Тут и конец?
– Это зависит от тебя. Делай выбор, Элтон. Ты по-прежнему можешь выбирать.
– Что же вы такое, черт возьми?
– Не волк и не ягненок.
Он замолчал, и на мгновение я всерьез подумал, что получу должный ответ.
Но тут вдалеке послышался вой полицейской сирены.
Лебедь засмеялся. Или, по крайней мере, издал низкий дрожащий звук, который можно было принять за смех.
– До свидания, Элтон. – И Лебедь исчез за парапетом во тьме ночи.
Я поднялся на ноги и побежал, спотыкаясь, к парапету в надежде – так мне сейчас кажется – хотя бы на мгновение увидеть лицо того, кто стал причиной таких ужасных злоключений. Может быть, потрясение от лицезрения Лебедя не просто сведет меня с ума, но сделает больше. Может быть, оно милостиво убьет меня.
Но, заглянув за парапет, я увидел всего лишь большую тень, подобную гигантской морской птице. Она сложила на спине черные, как у летучей мыши, крылья и отвесно вошла в воду. На месте падения вода вспенилась, поднялась столбиком вверх и превратилась в водяную пыль. На мгновение под водой мелькнуло что-то вроде сверкающей чешуи, Лебедь ушел в глубину и от моста через реку Тайн. Затем я увидел огни – полиция окружала кордонами территорию на Ботл-Бэнк, где Лебедь убил водителя и сжег его машину.
Под громкий вой полицейских сирен я отвернулся от парапета. Положив обе руки на холодный бетон, я смотрел на проблесковые маячки не одной, а сразу двух полицейских машин: одна быстро приближалась ко мне по мосту со стороны Ньюкасла, другая – со стороны Гейтсхеда. За ними и там, и там полиция устанавливала кордоны на дорогах и останавливала движение транспорта.
Я уже стоял на парапете, когда первая из полицейских машин затормозила в нескольких метрах от меня. Все дверцы одновременно открылись, наружу выскочили четверо полицейских. Все они были в черных бронежилетах и при оружии. Когда вторая машина остановилась, они сразу рассредоточились, один из них направил пистолет прямо на меня. Разве они не видели, что я не вооружен, несмотря на то что им говорили Лебедь или «Сьюзен»? Полицейские во второй машине, по-видимому, были не вооружены и вскоре рассыпались полукругом, в центре которого находился я.
– Вооруженная полиция! – сказал тот, что целился в меня. – Спускайтесь с ограды.
– Нет, подождите!
Один из невооруженных полицейских протянул руку к вооруженному.
– Мистер Пордю. Почему бы вам не спуститься и не поговорить с нами? – Выходило, что некоторые из них хотели спустить меня с моста, другие – мирно поговорить.
«Ты по-прежнему можешь выбирать», – совсем недавно сказал мне Лебедь.
Я посмотрел через реку на Ньюкасл и Гейтсхед. Города полны волков и ягнят, и иногда существует такое, чего быть не должно, вроде Лебедя.
Теперь один полицейский хотел меня подстрелить, а другой спасти.
Следует ли мне сделать что-то, чтобы первый убил меня, или слезть к другому, чтобы меня увезли, судили и приговорили к пожизненному за убийства, случившиеся этой ночью?
Или мне следует закончить то, что я начал, и сделать второй нырок лебедя? Я точно знал, что на этот раз Лебедя не будет, чтобы подхватить меня.
Я посмотрел на пистолет.
Я посмотрел на протянутую руку.
И затем посмотрел вниз за парапет в темную воду под собой.
Как сказал Лебедь – выбор за мной.
Но каким способом нырять?
И в самом деле, каким?
Сведения об авторах
Последний роман Элисон Литлвуд
Лауреат премии Брэма Стокера, Всемирной премии фэнтези, Британской премии фэнтези и Международной премии гильдии писателей ужасов, Стивен Галлахер – романист и создатель телесериалов. В США он был ведущим сценаристом сериалов «Крузо» на Эн-би-си и «В последний миг» на Си-би-эс. Среди его пятнадцати романов выделяются
Дебютный роман Энджелы Слэттер,
Короткие рассказы Брэйди Голдена появились в сборниках
Рассказы Нины Аллан появлялись во множестве журналов и антологий, включая
Брайан Кин – автор более пятидесяти книг, большей частью относящихся к жанрам ужасов, детективов и фэнтези. Его роман
Чез Бренчли с восемнадцатилетнего возраста зарабатывает на жизнь писательским трудом. Он – автор девяти триллеров, двух серий фэнтези, двух рассказов о привидениях и двух сборников
Дебютный роман А. К. Бенедикт
Брайан Лили, американский писатель, кинематографист и музыкант из Энн-Арбор, Мичиган. Его рассказы появлялись или только должны появиться в
Первая книга Рэмси Кэмпбелла появилась в 1964 году, и с тех пор он верен жанру ужасов. Недавно у него вышли повесть
Лауреат Британской премии фэнтези Кэрол Джонстоун – шотландская писательница, сейчас живущая на острове Кипр. Ее короткие рассказы издавались в сборниках под редакцией Эллен Датлоу
Сара Лотц – романист и сценарист, любящий мрачные псевдонимы. Ее романы, написанные самостоятельно и в сотрудничестве с другими авторами, переведены более чем на двадцать пять языков. Под псевдонимом С. Л. Грей вместе с соавтором Луисом Гринбергом она пишет романы в стиле «урбан-хоррор»; вместе со своей дочерью Саванной под псевдонимом Лили Херн она пишет молодежные серии о зомби,
Адам Нэвилл родился в 1969 году в Бирмингеме, Англия. Рос в Англии и Новой Зеландии. Он является автором романов-ужасов
Мюриэл Грей – окончила Школу искусств в Глазго, работала иллюстратором и дизайнером музейных экспозиций. Презентация знаменитой музыкальной программы
Джош Малерман – автор романов «Птичий короб»,
Конрад Уильямс – автор девяти романов,
Романы Кэтрин Птейсек
Кристофер Голден – автор бестселлеров «Нью-Йорк Таймс
Стивен Лауз – удостоенный многих премий романист, пишущий в жанре ужасов. Им написаны книги