«Автозавод», первая книга Наталии Ким, «яркая, сильная и беспощадно-печальная» (Дина Рубина), была встречена читателями на ура. Жители автозаводской округи и выходцы из нее восприняли книгу как литературный памятник своему незабвенному прошлому. Но прошлое сменилось настоящим, география новой книги Наталии Ким стала пошире, да и герои поразнообразнее. Тут и литредактор, и медсестричка, и сироты-инвалиды, и плечевые проститутки, и олдовые хиппи, и кладбищенские бомжи – люди всё хорошие, добрые, свои. «По причине избранности фамильной и наследственной» (автор о себе) Наталия Ким взялась их запечатлеть и увековечить, признаться им в любви, всех пожалеть и всех простить. И да, непременно будет «намечтанный, вымученный, сладкий эпизод оглушительного женского счастья» – потому что любовью к людям спасаемся, а как же иначе!
Информация от издательства
© Ким Н. Ю., 2019
© Состав, оформление, «Время», 2019
Моим друзьям детства – Татьяне Валериус и Борису Мирзе, с бесконечной любовью и благодарностью
От автора
История того, как мой первый сборник рассказов «Родина моя, Автозавод» был принят читателями, оказалась нежданным удивительным подарком, за что не устаю благодарить всех и вся. Я получила какое-то неописуемое количество откликов, в том числе от своих «земляков» по Автозаводу, от бывших соседей и их потомков. Отдельно упомяну письмо из Новой Зеландии – каким-то непостижимым образом маленькая книжечка добралась до той части земли и попала в руки людям, которые когда-то жили со мной бок о бок и помнят до сих пор некоторых персонажей, описанных мной в «Автозаводе». Благодаря книге я обрела родственников, о которых знала только понаслышке и упомянула косвенно в одном из рассказов, – они тоже прочли книгу и нашли меня в Сети, теперь мы общаемся через океан. Мне продолжают писать в социальных сетях, останавливают на улице родного квартала, задают вопросы продавцы книжных магазинов – все это какая-то фантастическая сказка о том, как из воспоминаний рождается литература и как книга, выпущенная в свет, отправляется в совершенно самостоятельное, никак не подконтрольное тебе плавание – то есть живет собственной жизнью.
Вторая книга для начинающего автора – это огромное испытание, особенно если первая почему-либо была отмечена читателями, ведь очень страшно облажаться. Сборник «По фактической погоде», как и первый, состоит из двух частей. Первую часть я озаглавила «Эклектика», потому что она содержит рассказы и зарисовки в совершенно разных жанрах; вторая – «Сюжеты» – это несколько десятков коротких, жестких историй. Мне было очень интересно и важно уйти от привычного уже «автозаводского» формата, и насколько это удалось – судить читателям.
Часть 1. По фактической погоде (эклектика)
Сеньора мочалка
Памяти Л. К.
Пенная ванна, крупные пузыри по воде там, где льется поток из крана, кран плоский и широкий. Тонны дрожащей, мерцающей мелкими-мелкими разноцветными огонечками пены, ее так приятно брать в руки, она плотная, из нее можно строить замки. А еще очень здорово намазать ее по локоть и думать, что у тебя такие удивительные перчатки, ни у кого таких нет. Маленькие неуклюжие детские руки изображают торжественный танец в перчатках. Потом танцевать наскучивает, и тогда можно погрузить голову в воду, тонут уши, перестаешь слышать все звуки, кроме текущей под слоем пены воды, снежные воздушные шапки вздымаются горами и вот-вот какая-нибудь лавина может сойти на детскую рожицу.
Девочка лет пяти завороженно всматривается из воды в огонечки, они кружатся перед глазами, образуют тоннель, голова тянет на дно ванны, веки наливаются песочной тяжестью, тепло и мыльные хлопья смыкаются, затягивают воронку, которая появилась, когда голова погружается… так волшебно, так чудно, так хорошо! Но тут в подводный дивный мир врывается резкий звук, дуновение воздуха – кто-то открыл дверь и вошел в ванную, и слышен глуховатый женский голос:
– Ку-ку! Куся, ты захлебнешься, глупый кур! Давай-ка вылезай. Пора мыться.
Девочка нехотя выныривает, она не готова так вот сразу покидать свою пенную сказку.
На маленькой табуретке возле ванны сидит миловидная женщина лет тридцати. У нее короткие кудрявые волосы и очень яркие зеленые глаза, на ней водолазка темно-травяного цвета, она закатала рукава. Говорит очень тихо, но так чудесно улыбается, что девочка сразу начинает улыбаться в ответ:
– Лика, играть! Играть в сеньору-мочалку!
Женщина притворно вздыхает, соблюдая ритуал, – она должна отказываться, а потом сдаваться:
– Куся, ты уже большая девочка, только малыши играют с мочалками! Большие девочки должны дать мне потереть спинку…
– …не спинку, не потереть! Играть в сеньору, а еще поискать мышек между пальчиками! Лика, ну пожалуйста, ну немножечко, ну один последний-препоследний разик!
– Ну ладно… мыряй тогда!
Девочка плюхается в воду, счастливая от их тайного «глупского» слова «мыряй» – она ведь и знает, что так неправильно говорить, но это специальное игрательное их с Ликой слово, это важно. Лика снимает с протянутой под потолком веревки нечто похожее на тонкий шершавый шарф нежно-голубого цвета. Когда-то голландская корреспондентка, приезжавшая к Кусиному папе брать интервью, подарила им это чудо – японскую мочалку. Среди грубых растрепанных веников настоящего мочала и на фоне пористых морских губок цвета мокрого кирпича, привезенных кем-то из папиных учеников с Камчатки, загадочная японка выглядела очень изящно. Лика завязала на одном конце узел – получилась как будто голова с короной – и стала медленно змеиными движениями «плавать», приближаясь к Кусиному подбородку, мелко дрожащему от еле сдерживаемых смеха и визга, пришепетывая и присвистывая:
– Кто тут выззззывал ссссеньору мочалку? Я пришшшшла… я вижу кого-то очень-очень замурзззззанного… мне кажется, тут есть какие-то пятки, ссссейчас проверим… – «сеньора» нырнула, ухватив большой палец правой Кусиной ноги, и начался обычный хаос с воплями, брызганьем, оттиранием пяток, ловлей «грязных мышек» между пальцами детских ног.
Хохочущая Лика в абсолютно промокшей водолазке наконец отмыла девочку, завернула ее в огромную полосатую махровую простыню, взвалила на плечо, «как куль картошки» (это тоже обязательно надо было произнести вслух), и понесла в кровать, не забывая при этом бубнить что-то про безобразно грязных негодяек, которым тетушка Пемза в следующий раз непременно «начистит хрюльник».
Куся обожала мамину подругу Лику, тянулась к ней больше, чем к любым другим людям, бывавшим в их открытом хлебосольном доме конца 70-х, интеллигентском гнезде застолий, мордобойных споров, пьяных песен, горячих теологических баталий, салонных бесед, вернисажей и поэтических чтений. Взрослых в жизни маленькой Куси было гораздо больше, чем детей, – в садик родители ее не отдавали, оставляя на попечение бабушек, и Лика была главным взрослым в ее жизни помимо родителей.
Лика говорила едва слышно, почти под нос, но все равно лучше нее никто не читал вслух «Карлсона», особенно часть про дядюшку Юлиуса, третью, самую Кусину любимую. Почему-то Лике как никому удавалось так говорить за всех персонажей, что великолепная детская пластинка с Литвиновым-рассказчиком и даже мультик с неподражаемым Ливановым-Карлсоном не затмевали для Куси Ликино исполнение. Ее присутствие было Кусе необходимо, с ней рядом можно было не бояться даже когда застенное застолье входило в самую развесело-пьяную стадию и Кусин дед, бывший политзэка, регулярно исполнял песню, вгонявшую засыпающую за стенкой Кусю в ледяной ужас: «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный…» Бывало, что Лика не приходила в такие дни, и Куся лежала в комнате одна после прощального маминого «спокойной ночи» и горько плакала. Ей казалось, что именно она виновата в том, что творится за стеной, именно из-за ее непослушания, несъеденной на завтрак каши, продырявленных случайно колготок и нечищенных зубов взрослые по ту сторону стены ведут себя так странно, так неприятно, они смеются и кричат как маленькие, но они совсем не играют и им вовсе не так уж весело… «Завтра я начинаю новую жизнь, – повторяла девочка услышанную раз от папы фразу, – я буду всех слушаться, и больше они не придут и не будут пить водку и петь…» Но все со временем повторялось, и только спасительная Лика, кажется, почему-то понимала, как девочке все это тяжело.
– Лика, – спрашивала Куся, изо всех сил стараясь не засовывать в рот большой палец, – почему вот «динь-бом» там поют в такой жуткой песне? Это же для детей такое волшебное, ну в сказках, это детские слова, а их туда засунули…
– Не знаю, – помедлив, отвечала Лика, – может быть, эти люди, про которых поют, они ведь идут на каторгу… ну, в такое место, где на них надевают цепи и они должны таскать тяжелые камни… вот так специально про себя сочинили, чтобы не было страшно идти и слушать этот звон кандалов, в смысле – цепей…
– Лика, а я, когда вырасту, тоже должна буду петь эту песню, все взрослые должны ее петь?
– Ну ты прямо как Малыш! Помнишь, он спрашивал маму, надо ли ему будет жениться на старой жене своего брата? Ты будешь петь только то, что захочешь сама. Взрослым, Кусь, живется довольно трудно, но зато они могут позволить себе выбирать, что им петь… хоть и не всегда.
– А тебе она нравится, эта песня?
– Мне не нравится, что ты до сих пор не спишь и задаешь глупышовые вопросы. Давай-ка, ежик, иголки на бочок – и молчок. А я буду тебя за ушком чесать. – Лика подоткнула одеяло вокруг Куси и подложила ей любимую спальную игрушку, когда-то сшитую одной из бабушек, – лохматого ежа.
– У ежиков разве есть ушки? – с сомнением оглядывала ежа Куся. – Смотри, нет ушков! И хвостика у них нету!
– Зато у них есть глазки, и сейчас ежики их закрывают крепко-крепко. Спи, Кусятина моя, спи сладко.
– А ты не уйдешь, пока они там… поют?
– Не уйду, не волнуйся. Спи! – Лика целовала девочку в кончик носа и убавляла свет, ночник начинал жужжать, а Кусины глаза слипаться.
Лика сидела рядом, пока не убеждалась, что девочка крепко спит. После чего возвращалась в соседнюю комнату и только после этого позволяла себе выпить рюмку-другую… и третью… и тоже вливалась в хор нестройных пьяных голосов, но Куся несколько блаженных детских лет ничего этого не замечала, а когда подросла, ей уже не бывало так страшно от застенного пения. Впервые увидев пьяную до бесчувствия Лику, девочка испытала ощущение чудовищного разочарования и брезгливости, с которыми пыталась бороться потом до конца Ликиной жизни, чувствуя при этом горючую вину перед таким близким и родным когда-то человеком, упасавшим ее от ночных кошмаров.
От мамы Куся слышала, что Лика была когда-то очень талантливым физиком, закончила аспирантуру МГУ, подавала блестящие надежды. Она работала в одном из самых популярных в советской стране научных журналов, занимая не последнюю должность. В редакции ее обожали, родители ею гордились, Лика была красивой, нежной, скромной и очень интересной молодой женщиной, старики мечтали о внуках и навязчиво заводили разговоры о том, что уже пора бы, пора… Ликин папа, военный, герой-фронтовик, в глубине души много лет надеялся, что Лике понравится сын его сослуживца, вундеркинд-шахматист-полиглот, они так подходят друг к другу, ахал старик. Но Лика снисходительно улыбалась и мягко отказывалась от предложений полиглота сходить с ним в театр на Таганку или в мастерскую известных художников-авангардистов посмотреть на двухметрового Христа, спаянного из кладбищенских оград. У Лики была своя личная жизнь, которую она сохраняла в тайне от родителей, понимая, что правда может привести кого-то из них к инсульту – возлюбленный Лики был старше нее почти на четверть века, страшно пил и вел самый антисоветский образ жизни.
Лика, сама не зная того, повторяла судьбу Марины Влади, которая, по рассказам, пила вместе с Высоцким, чтобы тому «меньше досталось». Лика глотала водку наравне со своей любовью, но угнаться за матерым мужиком ей было не под силу. Все свободное время Лика проводила с ним, они мотались по всей стране, снимали какие-то халупы в Орджоникидзе, жили на веранде у старых крымских татар в Коктебеле, искали и легко находили «вписки» в Дубне, Киеве, Дербенте, Риге, Оймяконе, Архангельске, Тбилиси… Если бы не родители, Лика бросила бы работу, но ей очень не хотелось их тревожить и огорчать, она всегда была хорошей, послушной и заботливой дочкой. Поэтому Лика старалась на работе делать много чего вперед, чтобы потом набрать отгулов и рвануть за своей истовой любовью туда, куда тому пригрезится…
Так продолжалось много лет. Лика сделала за это время десяток абортов. Врачи давно приговорили ее – детей не будет. Быть может, поэтому Лика так возилась с Кусей – она отдавала ей всю свою нерастраченную нежность, все свое желание быть нужной кому-то, кто любит ее просто так, светло и легко. Отец Лики умер, мама много болела. Что Лика спивается, друзья и родные поняли слишком поздно, впрочем, даже если бы они заметили это раньше, едва ли бы смогли изменить ход событий. Ликин мужчина в пьяном угаре гордился перед одноразовыми собутыльниками: «Я споил Лику и Басю!» Бася – его официальная жена, кроткая женщина, боевая подруга в горе и в радости, которую тот оставил ради юной Лики. Тут он был прав – Бася спилась раньше них всех, став к концу жизни практически блаженной, отойдя тихо, незаметно, необременительно ни для кого. Лика страшно горевала – в этом чудовищном вертепе изломанных судеб Бася была поистине воплощением любви и преданности, она и Лику любила искренне, жалела ее, прикладывала капустные листья к переливающимся всеми цветами синякам на лице, оставленным их общим мужиком, жалобно шепча какие-то утешительные слова.
Возлюбленный Лики пережил Басю едва на полгода и умер во время приступа «белочки» – огромный, грузный, заросший мохеровой сединой. Кусю на эти похороны не взяли, отправили на несколько дней к другой маминой подруге, у которой было трое детей. Там Куся обрела новый покой и новую стальную защиту, в этой семье за стеной не пили, не пели страшных песен, не дрались, с детьми обращались уважительно и спокойно. Куся прикипела душой к этому дому и оставалась там ночевать с радостью и тайным облегчением.
Лика в Кусином доме появлялась все реже. Она сошлась с ближайшим другом своего покойного возлюбленного, человеком очень порядочным, добрым и мягким, но опять-таки сильно пьющим. Лика перебралась жить к нему в Подмосковье. На работе она давно уже числилась простым курьером, ее держали из жалости и из большого уважения к былым талантам и заслугам. Изредка в моменты просветов она приезжала в редакцию и пыталась чем-то заниматься, ей было очень важно, что она до сих пор числится в штате, то есть имеет официальное место работы, какой-никакой статус… Лика отвозила какие-то бумажки по нужным адресам – и пропадала на неделю и больше. В какой-то момент в журнале сменилось руководство, новое первым делом вымело Лику с работы, и бывшие коллеги, сколько могли, скрывали это от нее, скидываясь Лике на «зарплату» и давая ей «редактировать» какие-то прошлогодние гранки.
Когда Кусе исполнилось шестнадцать лет, ее родители уехали на целый месяц за границу – впервые приоткрылся железный занавес, и советские граждане потихоньку стали совершать еще недавно совершенно невозможное – пересекать границы, заново обретая уехавших по разным политическим, религиозным и прочим причинам родных и друзей. Куся впервые надолго осталась одна, наслаждаясь свободой и безнаказанностью, нагло прогуливала школу, покупала запретные чебуреки, запивала их советского производства пепси-колой, курила «Честерфильд» из маминой заначки, приглашала в гости хипповских друзей и крутила с ними диски. Эти «сейшны», как тогда называлось то, что нынешние тинейджеры именуют «тусами», отчасти были похожи на родительские, музыка и песни поколения 80-х, как и музыка предыдущих поколений второй половины XX века, несли в себе сложный заряд противостояния всем существующим запретам и системам, отрицания любых авторитетов, косности и консерватизма и яростного, открытого желания любви во всех ее проявлениях. Куся со случайными знакомыми и старыми друзьями отрывалась от души, ей не наскучивало и не было тревожно.
Во время одного такого «сейшна» раздался телефонный звонок, и Куся, поколебавшись, все же взяла трубку. Звонили из ближайшего отделения милиции, дежурный говорил, что они подобрали у метро женщину, которая не может назвать своего имени, но четко называет Кусин домашний телефон в ответ на вопрос, где она живет. И что хорошо бы кто-нибудь пришел и забрал ее, а то вонь стоит на все отделение. Куся быстро выпроводила гостей, взяла на всякий случай паспорт и побежала в милицию.
Она даже не сразу узнала Лику, они не виделись к тому моменту несколько месяцев. Только пронзительные ярко-зеленые глаза с крошечными точечками зрачков на абсолютно синюшном лице напоминали прежнюю красавицу. Куся тащила ее домой, еле сдерживая рвотные позывы, – запах действительно был чудовищный. Лика послушно переставляла ноги и молчала. Дома Куся заставила ее раздеться и посадила в ванну. Худенькое хрупкое тело в разноцветных синяках, выпирающие ребра, камушки позвоночника – все это Куся с остервенением отдраивала все той же «сеньорой мочалкой», от которой остался один крепкий кусок. Удивительно, тело-то как у молодой, автоматически отмечала Куся, кожа прекрасная, руки вон до сих пор какие красивые… Она дважды вымыла Лике голову заграничным яблочным шампунем, насухо вытерла жестким полотенцем и одела в чистое – частично свое, частично мамино. Лика по-прежнему молчала и только курила одну сигарету от другой. Куся сварила кофе, Лика к нему не притронулась. Куся не знала, о чем говорить и что спрашивать, больше всего на свете ей хотелось, чтобы поскорей настало утро и Лику можно было отвезти домой, к ее старенькой маме Валюше. Подростку Кусе не было жалко эту когда-то такую родную и любимую женщину, она исполнила некий свой долг и не желала больше иметь отношения к происходящему. Она отвела Лику в постель, набросила поверх одеяла большую старую шубу, подумала и подоткнула ее со всех сторон, едва ли осознавая, что пришло время – и она поменялась с Ликой местами.
Наутро Куся Лики в доме не обнаружила, та ушла, тихо защелкнув замок. Пропала только пачка сигарет. Маме, позвонившей вечером, Куся ничего не рассказала, ей было немножко стыдно своего чересчур откровенного отвращения по отношению к Лике, которое Куся не потрудилась скрыть от нее…
Два десятка лет спустя мы видим уже совершено взрослую Кусю, мать двоих маленьких детей, снова несущуюся куда-то, чтобы изъять из отделения милиции или приемного покоя полуживое существо, которое когда-то было Ликой. Мама Куси перед смертью умоляла дочь не оставлять подругу – последнее время Кусины родители ее полностью содержали вместе с мамой, чью пенсию Лика пропивала в три дня. Куся честно дважды в месяц принимала Лику у себя на кухне, по-прежнему каждый раз варила ей кофе, от которого Лика отказывалась. Она ничего не ела, давно получая калории исключительно из водки. Разговор состоял из пауз, и наконец Куся доставала какие-то невеликие деньги и вручала Лике, после чего та немедленно начинала собираться домой. Иногда Куся звонила ее маме и выслушивала жалобные тоненькие трели о том, как Лика водит домой каких-то алкашей, которые разбили унитаз, украли иконы, тушили бычки в горшке с фиалками; как притащила с помойки котенка и он все время орет от голода; как пропадает иногда днями и ночами и забывает перестелить маме простынку и оставить водички, и она вся в сраме и гадости… Куся собиралась и ехала на улицу с обманчиво уютным названием Старый Гай, входила в вонючую темную квартиру и нередко спотыкалась о спящую на пороге незапертого дома гундосо храпящую Лику, меняла белье Валюше, кормила озверевшего от голода кота, выносила мусор, отмывала развалины сортира… На Лику она не тратила времени, ей важно было сварить жидкую кашу, покормить Валюшу и скорей, скорей бежать на воздух из этого ада, задавая себе один-единственный вопрос: когда же была пройдена эта точка невозврата, когда Лика еще могла остановиться, задержаться в человеческом образе жизни?.. Она не понимала, зачем ее мама столько лет давала Лике денег – ведь давала-то, получается, только на водку, вместо того чтобы попытаться ее вылечить и спасти, и безусловным оправданием для почившей мамы была мысль о том, что та самая точка была пройдена давным-давно, и мама очень старалась, но просто не справилась…
Так повторялось много раз, пока Кусе не позвонили из «Склифа». Незнакомый мужской голос сухо сообщал, что поступила больная Валентина Владимировна К., попытка суицида путем употребления уксусной кислоты. «И рука сломана, свежий перелом, похоже, упала бабуля», – добавил доктор. Руку, как выяснилось вскоре, маме сломала пьяная Лика. Как удалось Валюше, какие отчаянные силы помогли ей, беспомощной и полупарализованной, доползти до кухни и выпить смертельную жидкость – остается только гадать. Беременная третьим ребенком Куся потащилась в «Склиф», где полтора часа простояла, дрожа от холода, в каком-то подвале с другими замершими от горя родными суицидников-подростков. К этой фонящей ужасом и бессилием кучке людей вышел врач средних лет с серьгой в ухе. Устало глядя перед собой, он наткнулся взглядом на Кусин дынеподобный живот и закричал остервенелым истерическим криком: «Вон! вон отсюда! С ума сошла – ребенка сюда тащить! чтоб я тебя тут больше не видел! Что ты мне суешь, какой боржоми?! К кому ты?.. к К.?.. Не надо ей уже ничего, 80 % пищевода обожжено!!! пусть кто-нибудь другой, давай, двигай отсюда!!!» – и взашей вытолкал Кусю из подвала.
Валюша скончалась на следующий день. Куся с мужем занимались похоронами, Ликины подруги помогали. Лика в основном сидела во дворе, тупо глядя перед собой узенькими щелками опухших глаз, не просыхая ни на секунду. В крематории она заснула, и Кусин муж с еще одним человеком тащили ее в машину, отвозили домой, где ждала дальняя родственница Валюши, приехавшая из Орска и доселе не появлявшаяся, – она напоминала такого маленького кроткого коршуна или шакала, безусловно нацелившегося на квартиру, ибо Лике, по всеобщему мнению, оставалось недолго. Она, эта Инна, уверяла всех, что присмотрит «за деточкой», однако не выдержала и двух недель подле агонизирующей Лики, укатила в Орск, оставив на случай «как что уже случится» свой телефон Кусе.
Через несколько месяцев, под Новый год, Лика попала в больницу – какие-то сердобольные люди на улице вызвали «скорую», которая отвезла ее в 15-ю. Те же люди позвонили Кусе, которая недавно родила. Куся вошла в огромную, на четырнадцать человек, палату. Ликина койка стояла ровно посередине. Ярко-желтая трезвая Лика лежала, с интересом глядя вокруг. Она попросила Кусю поменять ей памперс. Куся ловко орудовала влажными салфетками, бегала мыть судно, а потом в коридоре все же дождалась врача, выслушала знакомые после деда слова «цирроз печени» и «вопрос нескольких дней». Куся вернулась в палату. Лика пила воду из бутылочки. Куся спросила Лику, не хочет ли она креститься. Та не ответила, уставившись в точку в районе Кусиного правого плеча. Тогда Куся пообещала, что вернется завтра со священником, заставила себя поцеловать Лику в лоб, тут Лика взяла ее за руку и потянула вниз, чтобы Куся села обратно.
– Ты Мурзилу моего покорми, пожалуйста, – тихо попросила Лика. – Он уже три дня там один. Инна обещала приехать, ей отсюда звонили, но… и ты знаешь что – в шкафу на полочке сверху – там возьми себе… давно лежит, все забывала тебе отдать.
Куся обещала, но про себя решила, что поедет к коту только после того, как отец Валерий, давний друг, совершит таинство. На следующий день они вместе с батюшкой ехали на его машине в больницу, Куся везла новую белую майку, полотенце и крестик из Иерусалима – ей казалось, что это таким образом похороненная там мама передает что-то своей несчастной подруге. Еще даже не войдя в палату, из коридора Куся увидела, что Ликина кровать пуста, на подушке остались пятна крови. Ой, что было, наперебой загалдели соседки, она вдруг вся винтом завертелась, стала кричать кому-то, чтобы ее не трогали, чтобы убрали когти, что ей больно – ну как же, не пила столько, психоз делириумовый начался, конечно, – ох крутило ее, ох билась она обо все и всех, кричала криком, а глаза зеленые, такие адские, такие жуткие, ой отмучилась без креста, сердешная, ну да бог с тобой, девочка, уезжай, у тебя делов-то поважнее полно, вон пятна на майке – молоко встало колом уже, небось!
На похороны Куся не поехала, потому что предвестники родов вовсю давали о себе знать. Одна бывшая коллега Лики прислала ей фотографии с кладбища – Куся поразилась, сколько народу пришло хоронить, кажется, давно всеми забытую Лику. Она, наверное, очень бы удивилась, если бы увидела, сколько пришло пожилых мужчин, сколько из них плакало над телом совершенно неузнаваемой Лики, чье желтое лицо осталось искажено нечеловеческой мукой…
Куся позвонила через неделю после похорон Лике домой и, как и рассчитывала, застала там деловитую Инну. Та не была ей рада, она уже вовсю готовила квартиру к продаже, но приехать разрешила. Куся приехала, еще раз осмотрела знакомую до каждой черточки на старом паркете Ликину комнату, посидела на кособоком зеленом диване. Вот покрытые пылью книги – Сартр, Толстой, Искандер, так и не открытый новенький Борис Виан. Вон любимая «агашка» – зачитанные, замусоленные по краям томики Агаты Кристи. Полная окурков пепельница в виде бочки. Из-под «вольтеровского» кресла торчит рыжий кошачий хвост. На шкафу громоздятся картонные коробки с надписью «фото» и «посуда». Куся открыла шкаф – и мысленно ахнула. На полках аккуратными стопками лежали вещи – новые джинсы с бирками, футболки, свитера, постельное белье в хрустящем целлофане – все это дарила Лике Кусина мама еще сколько лет назад! Ничего этого не нужно было Лике уже тогда. Куся пошарила на верхней полке и у стенки нащупала небольшой пакет. На нем фломастером было написано: «Кусеньке». И в Кусины руки из пакета выпал изящный тонкий шершавый шарфик – японская мочалка. Точно такая же, как в детстве, только розовая.
– Инна, что вы будете делать с Мурзиком?
– Да кормлю пока, а как купят квартиру – на лестницу отправлю, куда мне его, не с собой же тащить, у меня своих две, да и поганый он – глаза в гноище, изо рта воняет…
– Я заберу его.
– Иди ты! Оно тебе надо? Ну мне не жалко, что мне-то…
Куся с трудом отловила психованного драного кота, запихала его в хозяйственную сумку и поехала домой. По дороге кот притих, а Куся думала, что на это скажет ей семейство, особенно муж-аллергик. У подъезда Мурзик очнулся и какофонически заорал. Куся поставила сумку на асфальт и полезла за ключами, в это время кот вывинтился из разошедшейся на сумке молнии и рванул к помойке. Куся заплакала.
На следующий день Мурзика нашла уборщица Кусиного подъезда, восхитилась ярким необычным окрасом поганца, при помощи ласки и селедочных голов приманила и приютила у себя дома окончательно, за что Куся и по сей день каждый квартал покупает ей мешок кошачьего корма.
Розовую сеньору-мочалку Куся долго прятала сама от себя, как и небольшой чемоданчик с семейными Ликиными фотографиями – тетка Инна сказала, что все равно толком не знает, кто там на них, больше и некому разбираться, а ей не надо. Дети случайно наткнулись в шкафчике на японский пакетик и раздербанили содержимое, вплетя в какую-то случайную игру. И так когда-нибудь они или их дети обнаружат заткнутый на антресоли фанерный чемоданчик, подаренный когда-то Лике ее возлюбленным, бывшим зэка, – с этим чемоданчиком он вышел на свободу в 53-м году и шел сотни километров пешком к своей семье. Но об этом Кусины внуки уже никогда не узнают, глянут внутрь, пожмут плечами и без сожаления выбросят эти последние свидетельства отдельно взятой человеческой жизни.
Двухпальчик и дурачок
Кусин дед обожал воблу. Маленькой Кусе давали кусочки, она их деликатно гоняла во рту, а потом шла закапывать в горшки с алоэ; туда же отправлялись вареная цветная капуста и прочие пенки от молока. Через некоторое время алоэ стало источать запахи, преступление вскрылось, и больше Кусе есть в комнате не разрешалось, чтобы она не сгубила оставшиеся растения. От воблы деточке доставались плавательные пузыри, ну то есть она с годами только узнала, что они так называются, а тогда это были такие волшебные штуки, Куся в трехлетнем возрасте их запускала плавать в миске с водой. Еще чуть старше, то есть годам к шести, она вставляла их в пластилиновые домики, это были окна, как раз Куся слушала какую-то пластинку, где рассказывалось, что вот давным-давно бедные люди вместо стекол вставляли бычьи пузыри. Девочка играла, что воблы – это такие маленькие плавучие быки, рыбаки их долго не могли поймать, а потом вдруг окружили целое стадо – а все для того, чтобы наконец можно было из дома на улицу смотреть.
Папа и дед Куси курили папиросы «Беломор» и «Казбек», бабушка тоже, а мама все-таки сигареты, болгарские «Опал» или «Родопи». Говорилось – не забудь, купи «родопу», и внучка с бабушкой выходили за сигаретами и еще «за бормотушкой». Куся так и объясняла остолбеневшим соседкам, которые интересовались маршрутом: куда, мол, деточка, направляетесь в такую рань? «С бабуской за болмотуской», – честно отвечала деточка. А с дедом они ходили за пивом через железную дорогу в ларек. Он брал авоську, такой ни у кого не было, не из ниток, а из цветной лески – синей и белой. Ее можно было скомякать в маленький кулек, а потом она растягивалась до размеров трехлитровой банки пива. В очереди дед много и громко беседовал, размахивал руками, Куся всегда боялась, что он разобьет банку. На обратном пути он давал Кусе семечек, они шли и плевались, кто дальше, Куся всегда выигрывала. Иногда она тихенько тягала в свои игры эту авоську – это была, понятно, рыболовная сеть.
Еще на Кусиной кухне имелись два прекрасных предмета – чугунный старый утюг (это был пароход) и железная подставка, как сейчас бы сказали – трансформер: у подставки были пластмассовые синие круглые ножки, вытягиваясь, она превращалась в крокодила о двух носах. Вот, мысленно плавая на «утюге-пароходе», Куся забрасывала «сеть» на пол, в нее попадался «крокодил», дальше она его пытала – отвинчивала ножки, он плакал и говорил, что больше не будет, причем он ни в чем конкретном не был повинен, а фраза «я больше не буду» вмещала сразу все представляемые Кусей проказы и безобразия. Тогда Куся милостиво привинчивала ему обратно конечности и выпускала в свободное плавание на стол.
Авоську в результате постигла грустная участь, точнее, не столько сумочку, сколько Кусю – она взяла ее играть на улицу, и авоську немедленно отобрал Кусин сосед Женька Двухпальчик. Это был мальчишка парой лет постарше, у него на каждой руке и ноге было действительно по два только пальца – это, объяснял он, батя мамку бил по пузу, когда я там сидел. Во дворе взрослые Двухпальчика звали уродом, а девочки крабиком. Ноги Женька показывал исключительно за деньги, но Кусю и от рук его охватывал такой ужас, что даже великодушное предложение позырить бесплатно не прельстило. Тогда он оскорбился и отнял авоську: я, говорит, ею буду голубей ловить и жарить их потом в гаражах. Двухпальчик растянул сеточку и каким-то образом ухитрился ее порвать, она мгновенно расплелась, и он швырнул, шипя, на снег никчемные куски лески, пнул Кусю острым коленом в живот и ушел. Куся, рыдая, приволокла веревочки домой и немедленно спряталась в кладовке за бабушкин старый сундучище, потому что боялась дедова гнева, и правильно, ибо дед рычал в ярости и собирался пойти выяснять отношения с Женькиным батей, но Кусины папа с мамой его как-то удержали. Оказалось потом, что это кто-то из дедовых солагерников сплел авоську и подарил ему, вот дед и переживал. Дома еще лежали в специальной шкатулке вышитые крестиком закладки и две ручки от ножей – сами ножи почему-то сломались, а ручки, очень красиво вырезанные, хранились – это тоже были подарки его сосидельцев, Кусю учили, что это семейные реликвии…
Зеленый лук на Кусиной кухне жил в банках с водой, пускал корни и стрелочки. Дед любил яичницу с зеленым луком на сале, поэтому бабушка выращивала этот лук. Кроме лука и алоэ, растений в доме не было. Потом появился роскошный праздничный амариллис – папа подарил его Кусе на 1 сентября, когда она пошла в первый класс – красные граммофончики. Куся тщательно замеряла длину стебля, на котором потом они расцветали, записывала в книжечку, любовалась и гордилась.
Во втором классе Кусе велели принести для урока природоведения что-нибудь, что растет дома. Амариллис родители не разрешили взять, алоэ было гигантским, поэтому Куся, погибая от конфуза, притащила одну из луковиц, и над ней истерически смеялся весь класс. Куся страдала от унижения, тем более, что ее соседка по парте, например, предъявила белую фиалку с красными мраморными прожилками – это они с бабушкой поливали цветок мясным соком: положишь мясо размораживаться, а потом этой вот водичкой… Земля из того горшка, кстати, пахла не лучше, чем Кусин алоэ с похороненными в земле кусочками воблы. Победил мальчик, который скромно представил шикарный цветущий пушистый кактус. У мальчика шапка была с зеленым пушистым помпоном, точь-в-точь как тот кактус. Куся ему об этом сказала, он аж побледнел от злобы и сказал Кусе, что она дура луковая.
Когда грустная Куся возвращалась домой после этого позорного урока с луковицами, то увидела, как отец лупит Женьку Двухпальчика прямо перед подъездом, как говорится, смертным боем, Женька уже даже скулить перестал, голова у него моталась из стороны в сторону на тонкой синеватой шее, на которой отпечаталась мужицкая здоровая пятерня. Это было так страшно, что Куся чуть не описалась и убежала в детский сад – переждать, пока все кончится. От переживаний заснула на скамейке, где ее и нашла воспитательница детского сада в пять часов вечера, когда вывела старшую группу на прогулку. Родители к тому моменту чуть не сошли с ума, точнее мама с бабушкой, ибо Кусиного папы не было в Москве, они бегали с милицией и искали ребенка. Кусю нашли, целовали и одновременно давали подзатыльники, засунули в ванну. Бабушке Куся рассказывала про луковицу и Двухпальчика, но та совсем не слышала ее и только говорила: «Грей, грей рученьки свои, свои грей…»
Бабушка выпивала каждый день понемножку. Будучи тихим алкоголиком, она никогда в жизни не повысила на Кусю голоса, но и оставлять деточку на бабушку родители не решались, хотя маленькая Куся ничего про это не понимала. Бабушка вечером смотрела программу «Время», потом шла «мыть зубы» и ложилась спать. Куся не засыпала, пока бабушки не было рядом, этот проговоренный ритуал: «Ты сейчас идешь смотреть «Время»? – Да, золотко. – А потом мыть зубы? – Да, моя хорошая. – А потом спать ко мне? – Конечно, детка!» – потом уже, после бабушкиной смерти, спасал Кусю последующими одинокими страшными ночами, она очень боялась снов, в которых к ней приходил Женька Двухпальчик и еще один ужасный персонаж ее детства – Машка-дурачок.
Машка был сыном почтальонши, Кусе из ее пятилетнего возраста виделся стариком, на самом деле это был дядька слегка за тридцать, со смуглым лицом и редкими разрушенными зубами, черными сумасшедшими глазами и отвратительно ярким красным ртом. Кусе говорили, что вот, когда Машка-дурачок был маленьким, то не слушал маму, зимой бегал без шапки, заболел менингитом – и остался навсегда пятилетним ребенком. Куся давала клятвенные обещания родным, что никогда-никогда не будет ходить без шапки и всегда станет слушаться родителей. Машка – на самом-то деле его звали Михаилом, презрительное прозвище было дано, конечно, глумливыми мужиками – часами простаивал в Кусином подъезде, мотая веревочку на катушку из-под ниток, каждого входящего он спрашивал, когда тот ему, Машке, принесет конфетку. Кусины бабушка и мама всегда ласково сулили дурачку сладость, и Куся все с интересом ждала, когда же они выполнят свое обещание, но родные почему-то ничего Машке не несли. Машка не был агрессивным, но все же Куся побаивалась даже в подростковом возрасте входить в подъезд, когда он там стоял, мотая веревочку, ждала кого-нибудь из взрослых, чтобы проскользнуть с ними вместе. Она внутренне всегда напряженно ждала чего-нибудь очень страшного в связи этим Машкой, и это произошло, когда Кусе было лет тринадцать. Тогда еще лифты открывались вручную, а сама шахта была ограждена железной сеткой, в дверях лифта имелись стеклянные окошки, так что можно было видеть, какой ты проезжаешь этаж. И раз Куся, поздно возвращаясь из художественной школы, села в лифт, поехала и вдруг увидела прижавшееся к сетке жуткое оскаленное рычащее лицо, шершавый змей ужаса и омерзения словно придушил Кусю, лишив ее возможности даже сипеть. Она не сразу осознала, что видела всего-навсего дурачка Машку, и еще не раз просыпалась после от собственного стона – ей снились чудовищная гримаса, вжавшийся в железную сетку красный язык, рваные мокрые губы и бешеные глаза.
В 70-е и 80-е годы соседи общались гораздо чаще и относились друг к другу с гораздо большим сочувствием, нежели сегодня. Машку не трогали, не гоняли и, хоть называли обидно, все же больше жалели. Когда Куся подросла, то как-то торжественно вручила ему вожделенную конфетку, точнее целый кулек – восполнила, как она думала, обман и несправедливость, допущенные ее родными по отношению к дурачку. Машкина мама-почтальонша была благодарна людям за то, что они не обижают ее сына. И все же какая-то шалава из компании Женьки Двухпальчика наговорила своим родителям, будто бы дурачок бегал за ней с палкой с гвоздями, а потом якобы снимал при ней штаны. Сама она при этом неоднократно была уличена в том, что обучает Машку говорить непристойности… Мама Машки испугалась не на шутку, и дурачок надолго исчез из подъезда. В следующий раз Куся увидела его через несколько лет. Он превратился в серого почти бесплотного старика и только мычал, в этом мычании угадывался привычный вопрос про конфетку. Потом говорили, что мама-почтальонша померла, и старший брат дурачка сдал-таки его в какой-то интернат, и Куся не узнала, когда и где скончался бедный Машка. Двухпальчик тоже исчез, возможно переехал, тогда многие жители окрестных коммуналок продавали свои комнаты, перебираясь на московские окраины.
Спустя много лет Куся, которая подвизалась на ниве благотворительности, побывала в одном детском доме Смоленской области. Она явилась не одна, конечно, ездила в компании энтузиастов-меценатов, привезла вместе с ними детям игрушки и сладости – на заре нового витка «эры милосердия» взрослые выражали свое сострадание и желание помочь именно в этих единицах. Дети вертелись вокруг гостей, и маленькая девочка с хитрющим взглядом вдруг сказала: «А у нас один мальчик не пришел, он стесняется, там он, в спальне…» – и все захихикали. Куся встала и пошла в спальню. На кровати сидел бритый налысо малыш, засунув руки под себя, и раскачивался. Куся протянула малышу какую-то коробку с машинкой, тот не реагировал. Девочка, которая рассказала о нем, закричала: вынь руки, двухпальчик, дурак несчастный! Мальчишка низко опустил голову, как тут вбежали другие дети, уже каждый со своей игрушкой, и с удовольствием завели: двухпальчик, двухпальчик, урод, козел! Куся обняла малыша и посадила его себе на колени, рявкнув на веселых детей. Они обиженно выматерились и ушли общаться с другими взрослыми. Мальчик прямо сидел на коленях у Куси, не решаясь прижаться к ней. Как тебя зовут, малыш, спросила Куся. «Миша», – тихо ответил мальчик. Куся спросила, сколько ему лет, и Миша, помедлив, вынул из-за спины руки и протянул Кусе длинные изуродованные шершавые пальчики: «Тетыре…» – прошептал он. Так в памяти Куси в этом бедном мальчишке в одну секунду соединились воспоминания о двухпалом Женьке и дурачке Машке, которого на самом деле звали Мишей…
Куся несколько лет потом посылала Мише-двухпальчику персональные открытки с праздниками и небольшие подарки, собираясь съездить к нему и откладывая каждый раз. Когда же она наконец снова добралась в Дорогобужский район Смоленской области, выяснилось, что Мишку почти сразу после их тогдашнего приезда забрали, оформив опеку, люди, которым кто-то из ее товарищей о нем рассказал. То есть, поняла Куся, открытки и игрушки, ему адресованные, доставались кому-то из других ребят. Засыпая, вздрагивая всем телом в тряской жесткой электричке, Куся видела в полудреме взрослого Женьку Двухпальчика, который с улыбкой обнимает малыша – то ли Мишку, то ли Машку-дурачка – и весело говорит ему: «Ну че, крабик, как оно вообще?..»
«Берендеи»
В 1987–88 годах Куся, неряшливый агрессивный подросток, несколько месяцев пела с ансамблем «Берендеи». Любители КСП наверняка знают о них, в трех словах: организовался коллектив в 1974-м силами студентов лесотехнического института, позже в него влился ансамбль «Альтруисты» МИУ, а еще позже – более младшее поколение все того же лесотехнического – «Эльфы». Ездили по БАМу с концертами, были лауреатами всяких фестивалей… Куся от околокаэспешной братии знала участников «Берендеев» только по именам – Слава, Паша, Ляля, Люба, а как и что они поют – не представляла вообще. «Они славные и очень мелодичные», – скупо прокомментировал творчество коллектива Кусин папа. Кусе было безразлично. Кто такие «берендеи», она знала смутно, ей представлялись какие-то условные дриады.
То межвременье между тринадцатью и пятнадцатью годами осталось в Кусиной памяти бесконечной какой-то маетой невысказанных и несформулированных мыслей и желаний, телесное лихорадочно брало верх над интеллектом и искало входа и выхода, не находило, мучило, увеличивая закомплексованность тушки. Неясно, как Кусиному папе пришло в голову отправить мрачную дочь петь в этот ансамбль и почему Куся не послала всех к чертям за такие решительные инициативы, ибо любые самые робкие предложения со стороны родных и близких воспринимались ею тогда как чудовищное насилие над личностью, но в одно ноябрьское воскресенье она ехала на север Москвы искать некий НИИ, где собирались на репетиции эти совершенно не знакомые ей люди.
Все, что касалось КСП, Кусе всегда страшно нравилось, притягивало и казалось средоточием каких-то истинных ценностей, от которых ее папа, известный бард, как она чувствовала, если не отталкивался, то, по крайней мере, к ним не стремился, а Кусе яростно хотелось туда со всеми потрохами, она сердилась на папу, втайне считала его слишком гордым и некомпанейским. К тому времени Куся уже побывала в 83-м на одном бардовском фестивале на Камчатке, где они три дня жили в настоящих палатках, а папа был главным в жюри; а еще они проехали в 86-м через всю Сибирь от Новосибирска через Красноярск в Норильск, где везде-везде тоже были какие-то смотры самодеятельной песни, конкурсы, концерты, все волновало и очаровывало юную душу. Куся ходила в походы с компанией друзей старше на несколько лет и не мыслила жизни без костров, палаток-серебрянок, канов, КЛМН (кружка-ложка-миска-нож), рюкзака «Сенеж», штормовки, тельняшки, прожженного спальника и целого набора окказиональных шуточек, цитат, терминов, традиций… И конечно, песен. Одинаково романтически обаятельными на тот момент были для нее песни Визбора, Городницкого, обеих Матвеевых, Ивасей, Никитиных и даже Розенбаума – серый в яблоках конь обещающе мчался через белые скалы Босфора, послушные волы с венками на рогах плелись через Фанские горы в Бричмуллу, и все пили зеленый чай в таверне у девушки, чьей любви кто-то боялся зря. Отдельно от всего этого где-то были Высоцкий и Галич, особняком, разумеется, собственно Кусин папа, а еще имелся тщательно оберегаемый от остальных Михаил Щербаков, чье творчество несколько лет на две трети составляло Кусин подростковый внутренний мир, Куся знала наизусть все его песни даже лучше, чем творения собственного отца.
Одним словом, чужие слова и музыка, еще не вылившись в подростковом сознании в рок, который потом на долгие годы вытеснит все стоящие у печки лыжи и бригантины – все это заменяло Кусе понимание и ощущение любви и страсти, о которых она пока что имела слишком смутное представление.
Куся приехала в серую НИИ-коробку, нашла нужную комнату на первом этаже и познакомилась с «Берендеями». Они были очень добры и приветливы, попросили что-то спеть, Куся, гордясь, спела две-три песни Щербакова, и на лицах ее новых знакомых застыло выражение недоумения и напряжения. «Мне кажется, это какая-то математика», – робко сказала тоненькая Ляля. Остальные кивали. Ну, хлопнул по коленке Слава, это не вполне наш репертуар, давай-ка вот, вливайся – и дал Кусе листок с текстом. Они разучивали песню «Девушка пела в церковном хоре» на слова Блока. Это было очень красиво, музыкальные линии полифонически плавали вокруг друг друга, нежнейшие девичьи сопрано сливались с альтом и баритоном, тягучая мощная мелодия вынимала всю душу, слова завораживали, и хотя Куся не понимала ничего, мысли не успевали за музыкой и скакали как блохи. «Почему девушка пела именно в церковном хоре “о всех кораблях, ушедших в море”? Разве в церкви поют не про божественное? Откуда какой-то вдруг “ребенок”, да еще “причастный тайнам” и плакал, откуда он знал, что “никто не придет назад”? Что такое “царские врата”, почему ребенок забрался “высоко”? Какая дичь – “белое платье пело в луче”, розовые сопли, фу!» – но все эти обрывки мыслей и ощущений таяли, как маленькие ледяные фигурки, расплавленные тонким лучом и сладким тембром той, что пела в церковном хоре, о которой рассказывали на разные голоса ребята из «Берендеев», и делали это – Куся вынуждена была признать – бесподобно…
Два с лишним часа они показывали ей, как надо – а она никак не могла влиться. Не смогла ни в этот раз, ни в следующий. Не получалось петь с ними Матвееву, Якушеву, Дулова, Луферова, Окуджаву. Чем больше с ней возились, тем больше Куся лажала. Ребята – взрослые люди! – были все так милы, что не позволяли ни досадовать, ни ругаться, а все с большим энтузиазмом пытались применить Кусины данные к своим умениям. Много позже Куся думала, что все это делалось ими из искренней симпатии, а не потому, что она была дочерью барда, «отца-основателя», как его иногда называли. Вот чудеса, удивлялись они, одна поет чисто, а вдвоем даже в унисон не может. Почему так?.. Наконец они придумали – давали петь одной повторяющиеся припевы, точнее хвостики припевов. И все это они готовили на концерт в ДК медиков к 8 Марта.
Они разучивали песню Новеллы Матвеевой «Синее море», чуть убыстрив изначальный медленный ритм вальса, от чего слова переливались и мерцали морскими бликами, а «кенгуру с кукабарою, крабы корявые и рыбы колючие» оживали и запросто ходили и плавали по бетонному полу НИИ. Неоднократно раньше слышанная и высмеянная Кусей песня на слова Овсея Дриза и музыку Суханова про зеленую карету в исполнении «Берендеев» рождала страстное физиологическое желание раствориться в воздухе немедленно, очутиться лишней звездой в Большой Медведице, смотреть сверху вниз на прекрасную непостижимую Землю со всеми ее мышатами и ежатами. Кусе больше ничто не казалось в этих словах и мелодике приторным и пошлым, на уроках она неумело рисовала зеленой ручкой крошечную карету поверх прямых и острых геометрических углов… Ей не для кого еще было вторить словам песни Ады Якушевой «Я не хочу, чтобы ты уходил», предчувствие и желание любви тлело, мерцало, но еще не вспыхивало, и тем мучительней были для девочки-подростка эти чужие эмоции, такие понятные другим и пока недоступные ей.
Куся моталась на репетиции по воскресеньям, совершенно не понимая, зачем она это делает. Конечно, ей было приятно находиться вне дома среди взрослых людей, которые разговаривают с ней запросто и как с равной, не поучают, не делают замечаний, но это не было главным. Иногда она замолкала, просто чтобы послушать, как без ее прямого, сильного, совершенно негибкого голоса чисто звучит этот квартет, ей было горько, сладко, досадно, тяжко и радостно одновременно. Почему-то хоровые исполнения у костра не действовали
Вечером накануне концерта «Берендеи» потащили Кусю в гости в какую-то дружественную компанию. Огромная квартира с высоченными потолками, темная, заставленная книгами, завешанная картинами и репродукциями, полки, уставленные фотографиями и разными милыми безделушками, висящая на стене гитара – гриф пестрит разноцветными лентами, корпус расписан красками. Захламленная гудящая кухня, где готовились нехитрые угощения. Растерявшуюся Кусю представили двум десяткам незнакомых людей, за столом было шумно, весело, добродушно и тепло, и Кусе даже налили водки – впервые в жизни, как-то эти взрослые милые люди совершенно не задавались вопросом, сколько ей лет. Куся выпила, задохнулась и, чтобы скорей скрыть смущение, торопливо закурила. Люба подняла брови – она раньше не видела Кусю с сигаретой. «Детка, не надо бы, – сказала она ласково, – голос хрипнет, да и вообще…» И тут вдруг выяснилось, что, оказывается, после того как все поедят-выпьют, мы (для коллектива Куся была уже своей, они это подчеркивали, чтобы ее подбодрить) «обкатаем» на хозяевах и их гостях завтрашнюю программу. Куся представила, как она сейчас на глазах кучи народа облажается, но никто этого не заметит, разве что переглянутся украдкой и пожмут плечами. Слава похлопал Кусю по плечу, словно догадавшись, о чем она думает. Бородатый пожилой мужчина в полосатом свитере нагнулся к хозяйке дома и довольно громко спросил: «А эта девочка вообще кто?» – «Дочка Барда, – ответила хозяйка, понизив голос, – она теперь с ребятами поет». Голос ее звучал неуверенно, мужчина посмотрел на Кусю скептически. И в эту секунду Куся всем телом и душой ощутила, насколько она тут всем чужая. Да, они доброжелательные, открытые и просто хорошие люди, но ей не место среди них по причине избранности фамильной и наследственной, словно она по умолчанию навсегда вынужденно стоит за соседским забором и смотрит на то, как чудесно играет в футбол команда из другого двора. «Берендеи» настраивали гитары. От отчаяния она выпила еще водки и сбежала навсегда и из этой квартиры, и из «Берендеев», по дороге растерзав подаренный Пашей к празднику букетик мимозы. Шел мокрющий иголочный снег, он залеплял Кусины очки, которые запотевали от слез. Она шла оттуда, расставаясь с КСП и всей этой романтизированной простотой, суровостью и радостью, светлостью, единством помыслов и порывов. Она шла домой, к папе.
Ансамбль «Берендеи» существует и поныне. Некоторых участников уже нет на свете. Они были очень хорошими. Они делали все от души. Они были абсолютно чужими ей. Куся так и не сказала им «простите» и «спасибо». Делаю это сейчас.
У Гааза нет отказа
Так и не состоявшийся роман Куси с ансамблем «Берендеи» стал для нее некоторой отправной точкой, началом тайной, гадкой по ощущениям и очень одинокой подростковой жизни. Кусю, с ее домашним воспитанием и привычкой гибко подстраиваться под обстоятельства, предлагаемые взрослыми, громко и настойчиво звала улица, звал город, заглушая трагический отчаянный шепот родного дома, умолявший не влезать и не рисковать. После школы, а нередко и вместо нее, Куся отправлялась шататься, быстро освоив район Павелецкой-Новокузнецкой-Третьяковской со всеми его проходными дворами и палисадниками; яузские берега, от Серебрянической набережной до Спасо-Андроникова монастыря; обходила тщательно лелеемые и любимые с детства «старые названия» – Пречистенку, Варварку, Воздвиженку, Покровку, Чистые и Патриаршие пруды, затем углубилась в опасный район трех вокзалов, ну и, разумеется, влетела в неминучие арбатские переулки, где тусовались хиппи.
Как я уже писала в предыдущей книге, хиппи конца 80-х – чаще всего вполне домашние дети из интеллигентских московских семей, изо всех сил напускавшие на себя вид реальных «системщиков», «олды». Кое-кто из реальных «олдовых» хиппи редко, но таки появлялся возле арбатского кафе, именуемого в этой среде «Бисквитом», или дул «крымку» на «Гоголях», но основная масса этой молодежи, невнятно болтающая на своем наречии, как стадо человеколюдей из уэлссовского «Острова доктора Моро», вставляющая англицизмы направо и налево, крутилась между пятью-шестью точками в поисках «вписки» на ночь. Скоро Куся освоила этот нетрудный язык явок и паролей, знала правильные подвалы, крыши и многокомнатные странные квартиры, где легко можно было остаться на сколько хочешь. Соблюдая дресс-код, Куся прилежно мастерила себе по ночам из старых джинсов «ксивник» и «ксиводан», на которых вышивала бисером куриную лапку-«пацифик», покупала у фарцы самопальные значки с битлами, рисовала на руках черной ручкой цветы и слоганы из серии MAKE LOVE NOT WAR, сплела из разноцветного мулине «хайратник», которым обвязывала длинные немытые патлы и даже ходила босиком, – правда, прежде чем войти в метро и когда не видели остальные, она доставала из джинсового мешка спрятанные кеды. Неудобной деталью оставались неклевые очки в толстой розовой оправе, потому Куся, придя на тусовку, прятала их подальше и щурилась, стараясь разглядеть новые лица в ленивой, разморенной московским солнцем толпе молодых людей. Она придумала себе кликуху – Гамма, но оказалось, что это имя уже занято, причем не кем-нибудь, а настоящей «системщицей», вдовой кого-то очень известного, кто – говорилось с понижением голоса – недавно «сторчался».
Кусин главный проводник по этому миру, с которым они познакомились, слушая арбатского певца Собаку, нервный толстый и сутулый парень Спайк (в миру Илюша Апштейн, ученик самой известной московской математической школы, вундеркинд, впоследствии уехавший на Запад, после многих лет обучения в самых престижных вузах мира плюнувший на математику, чтобы стать раввином в Монреале), быстро придумал ей к кликухе приставку «черная», ибо та самая «олдовая» Гамма была рыжей, чтобы никто не путал. Вся эта толпа с удовольствием исповедовала свободную любовь так, как они это понимали, и поэтому Куся за один вечер вынужденно целовалась с добрым десятком незнакомых ей молодых небритых или прыщавых людей, ибо отказываться было не принято. Спайк несколько раз сопровождал ее на «вписанный» ночлег и не подпускал к Кусе никого, загораживая ее своим огромным медузообразным телом, но сам робел даже взять ее за руку. Впрочем, все происходило вполне дружелюбно и без насилия, нет так нет, не стремайся, систер, ибо все они были братьями и сестрами по духу противоречия и противопоставления себя родительским ценностям и государственному официозу. Некоторые из них хвастались, что попадали в «винтилово» и проводили ночи в знаменитом Пятом арбатском отделении милиции, демонстрировали свежие синяки, чем вызывали восторг и поклонение. Все эти интеллигентские детишки, из тех, кто не сел на иглу, имели очень смутное представление о настоящих советских хиппи – художниках и музыкантах, легендах с их подчас трагическими жизнями, зато жонглировали у кого-то когда-то услышанными и жадно повторенными именами – Поня, Солнышко, Сольми, Крис, Ромашка с Машкой (или Машка с Ромашкой), Володя Баптист, Женя Парадокс, Ришелье, Шапокляк, Маугли, Синоптик, Суматошка, Арыч, Лель… Разумеется, каждый представлялся добрым приятелем того или другой, и все верили и не верили, втайне желая для себя какой-нибудь исключительной истории, они рвались из пионерско-комсомольских рамок к яркой новой жизни, полной опасностей, безнадзорности, безбашенности и безответственности.
Прежде чем «вписаться на флэт», Куся, стыдливо скрываясь от компании, шла на «стрит» в поисках телефона-автомата и «аскала» у прохожих двушечку, чтобы позвонить домой и сказать родителям: мол, не волнуйтесь, я тут у подружки готовлюсь к зачету по литературе, вот только у нее телефона нет, – и торопливо бросала трубку, не успев дослушать вопрос о том, почему в таком случае ее школьная сумка с учебниками и тетрадями валяется в комнате… Ей было важно, чтобы родители не волновались, и таким образом она подтверждала свое реноме послушной дочери, от которой просили только одного – звонить и сообщать. Она и сообщала то, что считала нужным.
Училась Куся хорошо, все зачеты и библиотечные книги сдавала вовремя, несложные семейные обязанности выполняла почти безукоризненно, и может быть поэтому родители, уезжая на месяц, легко верили ее горячим уверениям, что она уже выросла и вполне справится сама, оставили приличную сумму денег на пропитание и отправились навстречу совершенно иным мирам и обществам. Они так и не узнали, что с момента их отъезда в доме толокся странный и, пожалуй, малопривлекательный народ, который Куся с идиотическими радушием и навязчивостью тащила с арбатских тусовок. Правда, она на всякий случай спрятала на антресолях две самые ценные иконы, сумочку со сберкнижкой и мамину шкатулку с побрякушками (где не было в принципе ничего ценного, кроме любимых мамой полудрагоценных камней в темных плохо сделанных оправах – агатового кулона, кольца с яшмой, ожерелья из тусклых мелких гранатов), а все остальное, включая главную семейную ценность – импортный кассетник и настоящую отцовскую цыганскую семиструнную гитару, инкрустированную перламутром, – она сочла возможным оставить на своих местах, прежде чем приглашать в дом кого попало. Много раз после Куся возносила молитвы небесам, что папа никогда не был свидетелем того, как с его вещами обращаются грязные и беспардонные люди разных возрастов, как офенькованный пипл безбожно перестраивал семиструнку на шестиструнный лад и дурными голосами орал под нее все, что имел в копилке, – битлов, саббатов, перплов, цепеллинов, каждый третий исполнял непременную «Лестницу в небо»… Куся довольно быстро устала от этих однообразных шалманов, тем более что ее верный телохранитель и друг Спайк к тому моменту был крепко стреножен родителями на дедовой профессорской даче, где занимался с репетиторами, готовясь к поступлению на мехмат, а без него Куся даже на своей территории регулярно попадала в какие-нибудь неприятности и еле выкручивалась.
Конкретно Куся напугалась, когда волосатые приволокли к ней домой какого-то взрослого расписного зэка с жуткой культей вместо правой руки. Юные балбесы взахлеб воспевали этого Василия с погонялом Зефирка, который во время их восторженного булькания относительно подробностей его богатой биографии зорко обсмотрел Кусину квартиру, просканировал с ног до головы хозяйку дома и явно остался доволен перспективами. Куся, похолодев, отследила его взгляд, изучавший полку с самиздатской литературой и книгами, изданными за границей, где, помимо прочего, находились еще огромная старая Библия и новая, в зеленой обложке, так называемая брюссельская. Зефирка почему-то произвел на Кусю такое страшное впечатление, что, улучив минутку, она умчалась к старушке-соседке этажом ниже и велела ей вызвать милицию, а сама отсиделась, пока менты выгоняли из ее жилища возмущенных подростков и забирали бывшего зэка в отделение, и явилась только под занавес, предъявила паспорт с пропиской, что-то отчаянно врала, обещала назавтра непременно явиться куда-то там, и наконец осталась одна.
Следующую неделю девица просидела дома тихо как мышь, не включая свет, не открывая ни на звонки, ни на настойчивую долбежку в дверь. Она старалась незаметно пройти на кухню, которая была хорошо видна одной своей частью из окна на лестничной клетке, благо холодильник находился как раз в непросматриваемой части. Когда продукты кончились, она позвонила другу своих родителей, доктору, и пожаловалась, что есть нечего. Тот приехал, натащил ей кучу еды и даже великодушно оставил пачку импортных сигарет. Следующим ранним утром Куся ехала на электричке на дачу к теткиным друзьям, где и провела остаток времени, пока родители не вернулись из поездки. Еще пару месяцев в ее квартиру продолжали стучаться разные незнакомые и полузнакомые волосатые люди – молва о гостеприимном флэте распространилась быстро – но Куся просила родителей говорить, что, мол, Гамма Черная уехала на все лето и вернется только к учебе в сентябре. Так бесславно завершилась ее хипповская история, и больше всего Куся боялась, что тот жуткий Зефирка нападет на их квартиру или стукнет куда надо про Библию… Однако ей повезло – сначала она уехала с отцом в Данию на месяц, затем в деревню под Полтавой, так что к сентябрю все само собой рассосалось, и Куся понуро втянулась в учебу. Школу свою она любила беззаветно, но пубертат метрономом стучал в висках и требовал каких-то новых поисков.
Куся часто думала о смерти. Годом раньше она даже предприняла безобразную попытку наглотаться феназепама – не от несчастной любви или в результате еще какого-то конкретного удара судьбы, просто ей вдруг показалось все безразличным и чудовищно скучным в своей бесперспективности. Скорей ее забавляла мысль о том, как «все забегают и заплачут», но мысль эта не вызывала злорадства или удовлетворения, то был исключительно легкий оттенок эгоцентрического любопытства, а о том, как все получится в действительности, как-то не особенно и думалось. Куся выцыганила таблетки у добрейшей женщины-провизора, мамы своей одноклассницы, насочиняв какую-то драматическую историю о том, что мама мучается бессонницей, но не решается никому об этом рассказать, а она, Куся, хочет ей помочь. Засыпая, черствая дочь чутких и заботливых, но совершенно ничего не понимающих в ее жизни родителей, успела ответить на телефонный звонок своей подруги детства Муси (так они и с детства были в рифму, Муся и Куся), пробормотав что-то патетическое типа «…может быть, в морг еще успеешь». Верная Муся побежала к своей маме, а та немедленно перезвонила Кусиным родителям, которые пришли в ужас, растолкали Кусю, заставили ее выпить полведра воды с марганцовкой и одновременно ставили клизму. Дурында Куся и не догадывалась, что если пришлось бы вызывать «скорую», то эта «понарошку» суицидальная попытка закончилась бы постановкой на учет в психоневрологический диспансер и еще рядом пренеприятнейших последствий. Но обошлось без «скорой», мама плакала и пыталась добиться причины, папа смотрел в одну точку, и трудно было понять, о чем он думал. Кусе было все равно. Она проспала целый день и, проснувшись под вечер, поняла, что ей непременно надо поехать на кладбище, где похоронены ее прабабка, которую она никогда не видела, дед с бабушкой и сестричка, прожившая всего месяц в 85-м году. В ближайший выходной Куся села на трамвай и отправилась на Введенское (в простонародье – Немецкое) кладбище в Лефортове.
С того дня Куся повадилась совершать эти поездки каждое воскресенье. Прежде чем прийти на могилу к своим, она долго гуляла по двадцати гектарам, огороженным кирпичной красной стеной, между заброшенными часовнями, белыми ангелами и строгими черными стелами. Через месяц она уже хорошо ориентировалась в географии кладбища и приметила завсегдатаев. Ближе к Новому году, когда боковые дорожки были уже заметены снегом и без труда можно было передвигаться только по главной аллее, Кусю вдруг подозвали к себе выпивающие возле часовни мукомольных промышленников Эрлангеров, построенной по проекту Шехтеля, одетые в рваные телогрейки нетрезвые люди. Они весело предложили ей водки и спросили сигарет, Куся не отказалась и угостила их маминым «Честерфильдом», что мгновенно приклеило к ней кличку Буржуйка. Компания состояла из трех мужчин и пяти женщин, двое из них жили и работали на кладбище, остальные имели сложные криминальные биографии и бродяжничали. Аборигены ни о чем не спрашивали Кусю, зато очень много и охотно ей рассказывали собственно о Немецком погосте, для Куси это звучало какой-то бесконечной сагой о потустороннем мире. В следующий раз она уже прицельно искала своих новых знакомых, нашла их на том же месте и заранее полезла в сумку за припрятанной буржуйской пачкой курева…
Пожилой работник кладбища, которого называли Гордеичем, полуспившийся бывший театральный осветитель, неспешно затягиваясь дареным Кусиным «Честером», рассказывал ей, что Введенское было открыто в конце восемнадцатого века во время эпидемии чумы, как и знаменитое Ваганьковское, ибо умерших от болезни запретили хоронить на церковных погостах в черте Москвы. Первое время оно в народе называлось Иноверческим, потому что там в основном хоронили католиков, протестантов, представителей англиканской церкви, старообрядцев, а что до национальностей, то потому впоследствии кладбище и стало зваться Немецким – из-за огромного количества упокоившихся в русской земле немцев, от Фердинанда Теодора Эйнема, основателя кондитерской фабрики (будущий «Красный Октябрь») до «тюремного», «сумасшедшего» доктора Фридриха Гааза. Последнего, кстати, Кусины собутыльники уважали более прочих. Они подвели ее к массивному камню с каменным же крестом, обнесенному толстыми цепями. На цоколе имелась надпись блеклым золотом – «СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ ДОБРО», и Гордеич поведал:
– Псих был этот немецкий айболит. Говорят, суконную фабрику продал свою, дом, усадьбу подмосковную – все чтобы неимущим помогать, больничку построил – и сам там жил. И очень следил за тем, как арестантов содержат. Придумал кандалы полегче, на себе прям проверял, шел с зэками вместе по тракту по Владимирскому – который теперь Шоссе Энтузиастов – их в Сибирь гнали, а он проверял, как идут, не трудно ли, не бьют ли. Благодаря ему железные прутья запретили, баб брить наголо перестали – им и кандалы кожей изнутри обивали, кстати. Стариков и больных вообще от цепей освободили, так шли. Помер доктор, как последний нищий, у него в конце жизни одна только подзорная труба и осталась из личных вещей, очень, говорят, любил на звезды смотреть. Так что его хоронили за казенный счет, а провожать двадцать тыщ народу пришло, вот какой был немец, щас таких не делают. Я знаю, если кто с зоны откинется – не первым, но вторым делом сюда, доктору поклониться, традиция. И если о чем попросят – чтоб родственник какой или кореш срок мотали справно – тоже к нему бегут, и всегда сбывается, потому говорят – «у Гааза нет отказа».
Еще Гордеич рассказывал, что во время войны кладбище подверглось великому крушению и разорению – ненавидящие фашистов жители Москвы с остервенением сбивали кресты с памятников, разбивали могильные плиты и поджигали часовни. Одна часовня – Кусе показали обугленные развалины с проваленной крышей – уж неизвестно чья, но проклятая, туда сатанисты приходят, кошаков живьем рвут на службе своей дьявольской, они, Гордеич со товарищи, ее стороной обходят, жутко там.
Несколько месяцев Куся приезжала по воскресеньям потоптаться на пятачке в центре Немецкого кладбища с Гордеичем и компанией, выпить, послушать какие-нибудь очередные байки и почувствовать себя теплее. Эти маргиналы легко признали ее своей, и, когда она от них отправлялась в сторону родового могильного участка, всегда напутствовали – ты только, если мужика белоглазого такого в синей куртке увидишь, прям сразу беги от него, он извращенец, умными речами тебя заморочит, а потом опоганит прям под памятником каким-нибудь да и прирежет тут же, вон, Анька-дура от него еле вырвалась, такой бешеный. Кусе пару раз действительно попадался молодой парень с очень светлыми глазами, в синей куртке и надвинутой на брови шапочке-петушке, неспешно разгуливающий по аллеям и глядящий на нее вопросительно, но разговоров он не заводил, не окликал, так что она спокойно продолжала свой путь – отчего-то, возможно после выпитого спиртного, – она чувствовала себя среди могил, крестов и оградок в полной безопасности.
Участок на этом кладбище был выделен Кусиной семье Министерством обороны СССР, когда умерла прабабушка, вдова расстрелянного командарма. К участку прилагалась еще квитанция на приобретение в каком-то спецпитомнике маленькой голубой елочки. Елочку посадили, а через несколько лет кто-то не погнушался спилить ее себе на Новый год. Кусины мама и бабушка очень расстраивались, но вскорости из корня полезло аж четыре елки – не голубые уже, обыкновенные. Пришлось две из них срубить, чтобы не мешали расти оставшимся. Две елки тянулись вверх, пока одну из двух опять-таки кто-то не унес в очередном декабре. Последняя елка успела вымахать огромной, такую не потащишь домой. На могильных плитах были выбиты имена командарма (хотя никто так и не знает, где упокоился его прах после расстрела), его жены, затем Кусиной бабушки – маминой мамы – и сестренки Маечки. Весной, в самом начале апреля, после Пасхи и праздничной выпивки с Гордеичем, Анькой, Шнырей, Ольгой-Лепехой, Хачикоидом, Пинькой-дыркой и дядей Валей, Куся, прибравшись в ограде, посыпав песочком землю, выдернув сорняки и оттерев плиты, сидела на скамеечке, палила тоненькие церковные свечки, курила, жевала елочные иголки и рассеянно думала о чем-то маловнятном. И не заметила, как за ее спиной возле ограды оказался тот самый парень «с белесыми глазами», уже без куртки и без шапки, одетый в тельняшку, штормовку, штаны защитного цвета и брезентовую кепку. В руках он вертел крошечный перочинный ножик.
– Здравствуйте, барышня, – сказал молодой человек, слегка пришепетывая, – я вас уже несколько раз тут видел, еще с зимы. Смотрю, часто приезжаете. Навещаете – или вообще интересуетесь? Я могу вам многое здесь показать… я тут, можно сказать, местный историк-краевед… Вас как зовут? Меня Роман, Роман Климов, я учусь в историко-архивном, заканчиваю. Кладбища – мой конек и тема диплома. А вы, простите, действительно хиппи? Прикид у вас соответствующий… Но вообще говоря, это место не для детей цветов, тут скорей развлекаются приверженцы тех ночных, гм, сил зла, когда тьма властвует безраздельно… Однако не хочу вас пугать. Так что ж – прогуляемся?
Парень подкупал обаянием и дружелюбием, и на извращенца – решила Куся – похож не был. Она назвалась и согласилась на «небольшую экскурсию». И они с Романом пошли по направлению к главной аллее.
За три с лишним часа они обошли десятки участков. Было жарко, Кусю мутило, во рту было горько, в голове путались Пришвин, Сытин и Васнецов, уже не было сил вспомнить, на чьей именно могиле сидела птица сирин работы Коненкова, что за белая балерина вечно танцует напротив аэропланного пропеллера и почему тут имеется крест из рельсов, стоящий на вагонных колесах, в какой стороне искать останки летчиков из эскадрильи «Нормандия – Неман», а где – надгробие Феррейна. Роман сыпал именами актеров, композиторов, архитекторов, историков, литераторов, военачальников и священников с непередаваемой скоростью, тыча пальцем во все стороны, периодически сбиваясь на какую-нибудь длинную историю, в основном о призраках. Куся запомнила только что-то о шотландце, генерале Гордоне, соратнике Петра Великого, дескать, никто точно не знает, где он похоронен, и по ночам генерал ходит между могилами, стуча каблуками и ругаясь на гаэльском. Надолго остановились возле могилы виноторговца Филиппа де Пре, и Роман с восторгом шептал, что этот обелиск – портал в загробный мир, дверь в другое измерение. У Куси кружилась голова от обилия информации об изображенных гексаграммах, ветках папоротника, розах – все это что-то, разумеется, символизировало. Горелая часовня оказалась фамильным склепом «отца русского ситца» мануфактурщика Кнопа. До середины войны перед ней стояла статуя Христа работы итальянского мастера Романелли, одна рука Спасителя была направлена вниз. Паломники приходили, поливали эту руку водой и считали ее с этого момента чудотворной…
Куся чувствовала себя очень странно. Тембр голоса Романа, его манера быстро и путано говорить, пришепетывание и то, как он все чаще мягко касался ее локтя или руки, чтобы обратить внимание на что-нибудь, вводили девицу в сонное тревожное оцепенение. Уже темнело, в семь вечера кладбище закрывалось. Молодой человек потащил Кусю к выходу, обещая напоследок показать «самый кайф» – невзрачный крест над могилой старца Захарии (Зосимы), схиархимандрита, который, по преданию, был последним монахом, покинувшим Троице-Сергиеву лавру после революции, когда уже вся братия разъехалась по частным квартирам. На могиле горела самодельная лампадка – фитилек в баночке из-под майонеза…
– Здесь каждый день дежурят, следят, чтобы не гасла, – пояснил Роман. – Есть даже люди, кто помнит его, называют себя некоторые старухи его духовными чадами, он перед самой заварухой сталинской помер, в 1936 году. Видишь, рядом с ним целая семья Висконти… и все в одном году умерли, до них я еще не докопался, кто да что… Я слышал всякое про него, но очень любят все историю про белые грибы, вот слушай. Любил старец природу, и кто-то пошел с ним по грибы, и Захария молился все время, радовался и сказал, будто в шутку: как бы хорошо встретить полянку, а на ней двенадцать белых грибов, ровных, красивых, а перед ними – один большой, и будет словно Спаситель с Апостолами. И сразу они на такое и натолкнулись, и старец плакал и смеялся: мы, Господи, как дети, и ты нас радуешь, исполнив самую пустяковую просьбу… Он Троицу трижды видал, дважды по воде ходил аки посуху… по молитве его человек воскрес, как Лазарь…
Куся уже почти ничего не соображала, повисая всем телом на руке спутника и шкрябая кедами по земле. Она пыталась понять, отчего ей так поплохело, но голова работать не желала, Кусе хотелось только одного – лечь и отключиться, но вокруг не было ни одной скамейки, а до дома – не меньше сорока минут на трамвае. Роман с трудом впихнул нехуденькую девицу в вагон, сел с ней рядом, периодически легонько встряхивал, не давая уснуть. Сквозь слипающиеся глаза, ощущая нарастающую из глубины живота какую-то глухую истерическую муть и не чувствуя сил ни освободиться от чужих рук, ни крикнуть, Куся вдруг обратила внимание, что речь Романа стала уже совсем какой-то чудной, он продолжал говорить, но все невнятнее, сглатывал окончания слов, она почти перестала его понимать, напрягаясь и продираясь через что-то вроде «…подземн… Введен… катаком… цел… город… чрез… чсвн…». Очень светлые голубые глаза студента теперь казались темно-фиолетовыми из-за огромных зрачков. Он дрожал и все крепче обнимал Кусю за плечи. За две остановки до дома Роман вдруг рывком выдернул Кусю с сиденья со словами: «…в мнстыре… Новоспасс… место силы… идем…»
Роман тащил девчонку к каким-то постройкам возле пруда у Новоспасского монастыря, то ли гаражам, то ли сараям. Студент – если, конечно, он был студентом – уже откровенно лапал ее, и из голоса исчезли мурлыкающие баюкающие нотки, он шептал по-прежнему нечленораздельно, но что-то безусловно отвратительное, непристойное, тихо страшно хихикал, больно щипал ей руки. Вдоль набережной зажглись фонари, их отсветы плыли по глади пруда, поднимался ветер. Еле волочащаяся Куся споткнулась и упала, парень раздраженно пнул ее ногой по ребрам, велел вставать. Путаясь в юбке, Куся с трудом встала на четвереньки, она не могла дышать и некрасиво разевала рот, тупо глядя на то, как ее провожатый расстегивает штаны, – и вдруг на парня откуда-то из темноты напрыгнул какой-то мужчина, они покатились и упали в пруд. Всплеск воды и крики о помощи мгновенно вернули Кусю в сознание, будто прорвался плотный целлофановый пакет, в который она была завернута. Девица резко сильно задышала и села на траву, загоняя изо всех сил в легкие ночной апрельский воздух. Возня в воде и крики прекратились, одна из двух вылезших на землю фигур спешно удалялась, а вторая встала на ноги, решительно двинувшись к Кусе, и оказалась не кем иным, как промокшим до нитки ее кладбищенским другом Гордеичем:
– Ну?! Доигрался хер на скрипке?! А я говорил – не ходи с уродом этим?! Говорил! Кто меня слушал?! Дура малолетняя! Вот я ж знал, что у него какой-то секрет есть – девки от него дурманятся, как не в себе делаются, идут как кролики за дудкой!.. Вот че ты с ним пошла, можешь мне объяснить? Я всю дорогу в трамвае за вами сидел, ты ж ни слова не сказала – почему? Поил он тебя чем? Давал колеса какие? С какого тебя так развезло – ты и с нами выпила-то чего – чекушку, тьфу!.. Я думал – ну доедет она до дому, обойдется, так это чмо белоглазое че творить вздумал, я еле выскочить успел за вами! Че молчишь, говори давай, дура буржуйская!! Я ж хожу-то плохо, а тут еще светофор этот, еле догнал, думал, не поспею! Ты это, че ртом-то хлопаешь – больно он тебя? Ууу, сссука, нарик гребаный, ну попадись мне еще, я ж тебя в колумбарии с ногами и с кепкой замурую!
Куся счастливо ревела, изо всех сил обнимая не вполне трезвого пожилого мужика в вонючей мокрой телогрейке.
Когда через несколько лет Куся, выпускница журфака МГУ, отважилась впервые с того жуткого дня появиться на Введенском погосте, уже никого из прежних местных жителей не застала, совсем другие бездомные толклись теперь возле восстановленной розовой часовни Эрлангеров, исписанной воззваниями страждущих: «Господи! Хочу замуж за Алексея!», «Помоги сдать сессию!», «Хочу жить в достатке и здоровье!», «Пусть Сережа вернется с армии ко мне, а не к Соньке!» и даже «Дай Христос мира во всем мире, особенно в Африке чтоб не голодали дети!» Куся постояла там, поглядела на прекрасную фреску Петрова-Водкина (Христос-сеятель) за коваными резными дверцами часовни и горячо помянула про себя Гордеича, Спайка и вообще всех тех странных людей, которые в разное время приходили ей на помощь в патовых ситуациях. С тех пор она ездила на Немецкое кладбище регулярно, водила по нему своих выросших детей, рассказывала все, что помнила о людях, которые там уснули навеки, непременно заходила в крошечную часовенку, которую возвели над могилой старца Захарии («старца-грибника», как она его про себя называла) и всегда, всегда лепила свечку на камень-Голгофу, придавливающий могилу «тюремного доктора», прося его помочь всем волонтерам и врачам, искренне веря в то, что «у Гааза нет отказа». А еще через много лет она сделала себе татуировку на руке, где написана на иврите фраза, увиденная Кусей в иерусалимском хосписе и вернувшая ее к этим воспоминаниям: «СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ ДОБРО».
Не ищет своего
Взрослая, дважды разведенная Куся (которая уже лет пять как стеснялась этого домашнего прозвища и представлялась исключительно по имени-отчеству), мать троих немаленьких детей, тоскливо смотрела на размахивающего руками рыхлого человека средних лет, честно пытаясь вникнуть в смысл его монолога и хотя бы из вежливости сменить отсутствующее выражение лица на заинтересованное. Это было не очень сложно, но крайне утомительно, а Куся из последних сил цеплялась за свой собственный закон сохранения энергии. В конце концов, он, бедняга, не виноват в том, что не видит себя со стороны, не понимает, насколько вся ситуация сейчас далека от минимально приспособленной для того, на что он рассчитывает.
Мужчина уже битых полчаса рассказывал историю своего переезда из полуисторического центра Москвы на окраину. Он подробно описывал критерии своих поисков нового жилья, где, по его представлениям, когда-нибудь поселится с ним женщина, которая родит ему ребенка: непременно детская площадка с подветренной стороны, минимум лестниц (зимой они обледенеют, дворники эти нерусские, конечно, не озаботятся, есть большой риск упасть, а если с коляской, то что?!), чтобы крупный торговый центр в шаговой доступности, детский садик, окна на юг, ну и конечно – чтобы обильные зеленые насаждения (он так и говорил – «насаждения»). Куся собралась с мыслями и задала еще один промежуточный вопрос, оставляя себе как минимум несколько минут до того, как он перейдет к делу: она спросила, чем, собственно, ему не угодил его родной Новоспасский переулок, и получила, как и рассчитывала, новый длинный обличительный монолог от одного из самых невыносимых типажей мужской ипохондрии, рассказ о собственных недугах и контактах с врачами, которые слупили с него тьму бабла, залечили и так далее.
«В сущности, его нужно пожалеть, – думала свое женщина, – но если честно, то как раз жалеть-то и не надо, ибо я смогу ему быть по-настоящему полезной, только если скажу в лицо обидные, оскорбительные вещи… Услышит ли, вникнет ли? Вдруг что-то да зацепится в сознании, что позволит хоть на миллиметр изменить ситуацию? Господи, какая жена, о чем он?.. Какие дети?.. Никакая слабоумная идиотка, кроме разве хищной провинциальной пумы, не польстится тут ни на что, кроме квартиры… Но он слишком прагматичен и боязлив, таких пум не подпустит на пушечный выстрел, что, возможно, и к лучшему… И не во внешности дело – достаточно смазлив, а когда молчит, так даже местами хорош… Кто только ему посоветовал этот бездарный, такой приторный сладкий запах, что за туалетная вода или что там у него, я же щас свихнусь, если он подвинется еще на полметра ближе… Подвести бы его к зеркалу и потыкать в него – послушай, золотце!!! нельзя встречать женщину, которую ты пригласил домой, в грязных брюках и жеваной рубашке!.. А кстати, где тут у него зеркало?..»
Зеркало было только одно – в кошмарном гробообразном шкафу, делали такие в 50-е годы советской власти неподъемные, кургузые, мерзкого цвета; со временем такая мебель покрывалась тонким слоем жировой копоти с въевшейся пылью. Само зерно зеркала было каким-то слоистым, мутноватым. Куся постояла перед ним, балансируя между коробками с книгами, сломанным миксером и трехногой вешалкой, родной сестрой шкафа, такой же мертвой – вся квартира была забита неразобранным барахлом после переезда. Мужчина подошел к ней сзади, обнял одной рукой за плечи, оглаживая другой рукой по волосам и скуле. «Как лошадь», – подумала Куся, наблюдая за происходящим в отражении. Руки у него были маленькими, чуть не детскими, что странно при его росте, цвета плохого фарфора, уже не белого, но и не желтого, и что-то, он говорил, у него с сосудами, потому пальцы холодные и влажные. Влажные руки на собственной шее. «Что я тут делаю!..» Женщина зажмурилась.
Что она там делала, было до зубной боли очевидно: она совершала очередную и такую распространенную ошибку, пытаясь этим приездом забить ноющую маету стремления к совсем другому человеку. Человек этот, разумеется, был недоступен ни физически, ни морально, и более того, он уже назвал и имя своей невесты. Имя все и решило; до того, пока невеста была абстрактной, Куся играла с собой в азартные прятки, придумывая горы оправданий этим странным отношениям по обмену голосовыми сообщениями. Она не соблюла элементарные правила, известные тысячи лет благодаря всему совокупному опыту слабого пола, будучи абсолютно загипнотизированной и очарованной умом и глубиной сложного маргинального человека, разговаривала с ним так, как в тот момент своей жизни не говорила ни с кем, открываясь без защиты, доверяя на тысячи никому, кроме нее, не нужных процентов, и слишком быстро подсела на иглу регулярности общения. Она бесконечно переслушивала его записи, стараясь только ценить! Только!..
Взрослая Куся знала и про его прошлые отношения, и про существование нынешних, но гибкий ум стремительно нашел новую формулу: я буду эксклюзивом, где бы и с кем бы он ни был, я всю жизнь буду крутиться где-то на его орбите, то удаляясь, то приближаясь к ядру, и никто не будет знать об этом, кроме обоих присных. Это же и выход, и почет… Куся обманывала себя как умела, чтобы не попасть в унизительнейшую ситуацию всех времен и отношений, которая теперь у молодых называется френдзоной, а когда-то попросту – отказом. Она избегала слова «любовь», потому что слишком страшно было входить снова в эту воду, такую единственно верную. Надо отдать должное – и Куся отдавала без фиги в кармане – ее предмету мыслей и страстей, ибо он не дрогнул ни мускулом, ни выдал себя ни словом и не дал понять, что она нужна, важна, интересна или по-своему дорога ему. Он просто говорил.
Названное, легитимизированное имя невесты в мгновение потрясло, отрезвило взрослую опытную женщину и заставило в отчаянии искать утешения у несчастливого одинокого персонажа, который сейчас раздевал ее, оставляя на теле отпечатки влажных нетерпеливых пальцев. «Я живой человек, – думала она, – я имею право… имею… какое жалкое у него дыхание… что я здесь делаю, мамочки…»
Мужчина торопился, подталкивая партнершу через коробки и ящики в угол к кровати, застеленной черными простынями – по его понятиям, черное постельное белье – это было шикарно, на черном, ошибочно полагал он, грязь меньше видно, но Куся успела увидеть все, чего не видел он, – все чужое, гадкое, несвежее. На столе сиял голубым мерцающим светом огромный монитор. Куся попросила выключить – глазам больно. Ну что ты, засмеялся мужчина, я не люблю в темноте… Он мелкими клевками целовал ее лицо, губы, шею, плечи, он давно жил на голодном пайке, но даже этот факт не заставил его забыть контрольное «ты только замуж за меня не соберись, я не готов воспитывать чужих детей…» Он не задавал ей никаких вопросов: человек-рупор, которому важно только высказаться, а не принять, ему необходимо было – еще больше сексуальной – удовлетворить потребность вылить в кого-нибудь, как в помойное ведро, тонны гноя собственного одиночества, ему совершенно не интересно было в этой женщине ничего, кроме ее готовности выслушать и затем, так уж и быть, лечь с ним в постель.
…Через полчаса Куся сидела в такси, легкая и довольная. Сымитировав приступ боли в животе, она вывернулась из липких объятий, мгновенно оделась и сбежала, как динамистка-подросток. Мужчина пытался идти с ней, надеясь довести барышню до ближайшей ночной аптеки, где бы она купила нужное лекарство, он уговаривал ее съездить домой, принять что-нибудь – и тут же вернуться, он даже готов был – о чудо! – оплатить ей дорогу. Но Куся стенала вполне натурально, ей даже не нужно было притворяться – невозможность отдаться без хоть капли какого-то чувства, даже хотя бы жалости, помогала ей быть убедительной; с этими стонами из нее выходило омерзение к себе, к нему, к грязи и пыли, к потным рукам, вообще к ситуации, к тому, что она выбирает только того, с кем невозможно быть, запретив себе думать о невозможности, оставляя надежду в тех пропорциях, в каких непозволительно это делать взрослому человеку, чья земная жизнь уже пройдена дальше половины…
Таксист попался пожилой, спокойный, немногословный, не захоти она, то и вообще бы всю дорогу промолчали, но Кусе нужно было поговорить, срочно заболтать воспоминания о том, к кому она приезжала. Она успела уверить его, что не будет следующего раза, и немедленно густое осязаемое чувство вины перед безнадежно эмпатически глухим, неухоженным, эгоцентричным мужчиной, искренне рассчитывающим на какое-то эфемерное будущее счастье, заполнило Кусю и заставило ее произнести страстный монолог о том, как он прекрасен, умен, мил, нежен («руки, твои руки…»), как ему нужно уезжать из этой страны, где его не ценят ни на службе, ни в личной жизни («все наши бабы – стервы»), как у него есть еще все шансы выучить язык и начать совершенно новую жизнь, как у него еще не пройдена точка невозврата… Куся говорила, говорила все то, во что не верила, но делала это страстно и вдохновенно, чтобы загладить собственную не пойми какую вину.
Ночь случилась прекраснейшая – падал крупный пухлый снег, вокруг тишина, в три часа утра машин практически не было. Такси неслышно летело по пустым дорогам, из приемника раздавалось урчание радио «Релакс», умиротворяющая музыка ни о чем. Женщина с таксистом болтали, вспоминая странный момент, когда в Москве вдруг запретили реагенты на дорогах, и рано по утрам все проспекты в лучах встающего солнца казались темно-розовыми, сверкающими, ибо нечищеный выпавший за ночь снег отражал зарю. Машина подъехала к дому, Куся попросила таксиста покурить вместе с ней на улице. Он вылез, поежившись, без куртки, покурил в кулак. («Вы военный?» – спросила она и получила подтверждение… Еще задать парочку наводящих вопросов… Вечная журналистская любопытствующая гусеница вылезала из Кусиного сознания даже в моменты полного душевного опустошения). Метель секла фонари и билась тонкими змейками в железную дверь подъезда.
Дома все пахло теплом и покоем. Куся, не раздеваясь, прошла на кухню и налила себе водки. Выпив, достала мобильник и в который раз вслушалась в последнюю услышанную от предмета своих мечтаний аудиозапись. «…через аскетизм безусловно Иов получает наслаждение, не банальное удовольствие, а большое наслаждение, невыразимое, которое уничтожает его “я” по сравнению с чем-то большим, божественным… мне тяжело объяснить, потому что это сильный уровень абстракции, мне представляется… и он, конечно же, наслаждается через сдерживание, терпение, унижение. Хотя, с одной стороны, он разбит и выгнан из города, но, с другой стороны, он не сломлен и не собирается отрекаться от своей позиции… Иов неоднозначен, этим он меня цепляет, он претерпевает страдания, а еще все время спрашивает – почему одни должны страдать, а другие могут не страдать, зачем мне это все… у него есть такая иллюзия, что одним дается по заслугам, а другим не дается… интересно, где находится Сатана, когда Бог появляется? Бог в этот момент вбирает в себя обратно Сатану, интегрирует в себя эту вот часть, потому что ответ Бога совсем не однозначный… Иов мог бы, наверное, простить Бога, но так нельзя. Бог вроде бы должен отменить свое испытание и сказать, что я тебя всего лишь проверял… как будто бы… как это было с жертвоприношением Авраама. Но он не отменяет, а еще больше дает понять, еще сильнее, что его значимость вообще ничего не стоит… будто бы кастрирует его своим появлением и уничтожает своим могуществом. И интересно, как Бог сам в этот момент чувствует себя в момент этого могущества…»
«Я думаю, – отвечала она мысленно, – что я не знаю, как буду без тебя. Еще я думаю, что Бог не испытывает чувств, но нам этого не понять. Пусть мы даже знаем, что Он может гневаться, но может ли он, например, умиляться? Хихикать?.. Есть ли у Бога чувство юмора? Если человек создан по образу и подобию – должно быть, по идее, но где же оно?.. А затем я думаю, что все же Сатана – это не оборотная сторона этой божественной медали, это отдельное воплощение, квинтэссенция зла, которое аккумулировало человечество на Земле. Дав выбор Человеку, Бог самоустранился и не препятствовал зарождению зла. И поэтому мне легко ответить на обычный вопрос агностика – где был Бог, когда убивали детей, сжигали живьем женщин, закапывали мужчин, когда мучили родных на глазах друг у друга, когда погибало мучительной смертью столько народу – Бог был с ними в выгребных ямах, в печах, Он тысячу раз был распинаем вместе со всеми страдающими, страдая вместе с ними. Перед Иовом ты рисуешь Его как тех фашистов, которые сводили в лагерях людей с ума, лишив их возможности постичь логику, они намеренно действовали алогично, убивая ни за что, поощряя там, где ожидалась смерть… Иова и Авраама нам из нашего сегодня не постичь, они-то жили с Богом, разговаривая и общаясь с Ним напрямую, это была какая-то совершенно иная парадигма отношений и пониманий, которая сильно сузилась к нашим дням. Знаешь, многие живут по принципу – чего я не понимаю, того не существует. Вся наша жизнь в Боге заставляет нас отходить от этого принципа, иначе как постичь смысл… Но я говорила уже тебе, что как организму моему последнее время требуется самая простая еда, условные такие отруби, – так и все остальное требует упрощения, оплощения. Поэтому всего-то и говорю: люблю Тебя, Господи, помоги мне следовать за Тобой…»
Куся могла бы разговаривать так с ним бесконечно, потому что вообще про это можно было только с ним, таким странным, раненым, беспокойным. И ждать, что когда-нибудь все звезды на земле и тропинки на небе сойдутся воедино, и она сможет встретиться с ним, закрыть глаза и ни о чем больше не думать. Она понимала, что это фантомная такая боль и что она должна все же совершить усилие и сделать самый важный шаг – отпустить, потому что названное своими словами проживаемое время последней любви, если уж брать за основу то, что она «не ищет своего», – обязывает выдать этот мандат. Куся затушила сигарету, положила голову на руки и запела песню о том, как лирический герой ходит по кругу, стремительно приближаясь к своей возлюбленной, но в последний момент оказываясь где-то на другой стороне той же улицы, – песню, посвященную много лет назад ее маме человеком, который ее любил. Снег в такт пропеваемым строчкам жалобно стучался в окно, и Куся наконец смогла заплакать.
Выходной
Оля давным-давно выговорила себе, что четырнадцатого февраля у нее выходной, – такая традиция была у некоторых, ее даже работодатели уважали. Планы намечались такие: сначала заскочить к матери, прихватить кое-что из шмоток сестры Риты, которая хотя денег иногда присылала им с матерью в маленький городок Ульяновской области, дома уже года три как не объявлялась, а Оля как раз до ее барахла доросла. Потом собирались на одной хате с девками лепить пельмени, а вечером – в кино. Оля позвонила домой, сказала, что забежит, мать ответила, что кислые щи в холодильнике, а биточки пусть купит в кулинарии и пожарит себе сама. Оля села на рейсовый автобус и через час была у калитки. Она хотела чуточку подкоротить одну Риткину юбку из кожзама, взяла железную коробку из-под датского печенья с иголками-нитками, вошла в свою комнату, и через секунду катушки, иголки, булавки и бесчисленные разрозненные пуговицы покатились по полу – Оля выронила коробку, потому что на кровати увидела сестру Риту собственной персоной. Та проснулась от грохота и приподнялась, сонно моргая на Олю.
– Ты чего тут, ты когда?.. А мама знает? – забормотала Оля.
– Не. Я пару часов только как… – голос у Риты был сиплый.
– Так это… а че не предупредила, не позвонила?
– Нахера? Я че – домой должна предупреждать, что приду?
– Тебя ж… ну ты давно не приезжала, мы бы тут ну… сготовили чего, давно ж не виделись… Ты откуда вообще?
– Оттуда, блин. Работала я. Выходной у меня сегодня… Завтра уеду.
– Как – завтра? Ты че? только приехала – и на один день?! Мама придет если только к восьми же! Я ей щас наберу от теть-Кати, ты мозги-то включи, как это – завтра уеду, после стока дней!
– Утухни, судорога… не мечись… Ну хочешь – звони, я что… Оль, слышь, я – спать, извини, ваще не волоку, что ты тут мне… устала я. Выходной у меня сегодня. Выдь, я тя прошу.
И Рита повернулась на бок, подтянув коленки к животу. Оля подумала, что так и не успела достать из шкафа юбку, но не стала возиться, тихо собрала содержимое коробки, прикрыла белую крашеную дверь и побежала к соседке – звонить матери. Мать молча выслушала Олину тираду и сказала, что раньше шести часов из поликлиники все равно не придет, а чтобы Оля Риту не трогала и вообще чтобы уезжала. Что-то в этом было не то, Оля такому повелению изумилась, но переспрашивать не стала, вернулась домой и села в кухне на табуретку, тупо глядя в окно. Шел снег.
Рита спала тяжким крепким сном почти до пяти вечера. С девяти утра она дважды встала в туалет, где тщательно с содой мыла потом после себя все, и трижды попила воду из бутылки, которую привезла с собой. Оля все сидела на кухне, пыталась что-то спросить, но сестра отмахивалась и вытягивалась на своем бесформенном стареньком диванчике лицом к стене, привычно пересчитывая про себя красные и зеленые квадратики на протертом настенном ковре.
Стемнело, вернулась мать, увидела Олю, взмахнула руками и, не раздеваясь, прошла в комнату, где была Рита. Та уже проснулась и села.
– Явление Христа народу, посмотрите-ка. Ну здравствуй, доча. Отоспалась, поди?
– Здрасте вам тоже… отоспалась вроде… а ты с дежурства, что ли?
– С дежурства не с дежурства, не суть. А суть – если ты отоспалась, то собирайся-ка, знаешь… откуда пришла собирайся! – голос у матери тоненько дрожал, Оля сразу поняла, что она совсем не шутит.
– А. То есть до утра мне до автобуса – нет?..
– Нет! А ты что думала – я тут с тобой чаи буду гонять, что ли? С ней, что ли, – мать показала за спину на Ольгу, – думаешь, поговорить с ней дам? Чтобы она тоже… тоже… Собирайся, чтоб мне греха на душу не брать, звонить там кому ни то…
– Ххха! А не грех, мам, гнать человека из дома родного? Я тут еще прописана, я думаю?
– Прописана, и что? нет такого закона, чтобы я в доме даже прописанную… тебя! должна была…
– Мам, слушай… вот те крест… я все за собой… Я, думаешь, не понимаю… Я живая еле, ну ты ж видишь, не гони, мам, пожалуйста, ну не гони сегодня-то, у меня выходной, понимаешь, один только выходной, я на него ехала сюда, домой… душой полечиться, мам, отлежаться в норе родной, ну ты пойми ж меня, я не знаю, встретимся еще, дай до утра добыть, мне ни есть ни пить не надо с вами, у меня свое все…
Рита зашуршала пакетами, но мать в исступлении вырвала у нее из рук пакеты, швырнула в коридор, наподдала ногой китайскую спортивную сумку:
– Вон отсюда!!! никогда больше не ехай сюда, забудь, все забудь, нас забудь, что мы есть твои родные родственники!!! Уходи, Рита, к своим иди, таким же… плечевым!!!
Рита зыркнула на мать, потом остановила взгляд на Оле.
– Оль, ты тоже хочешь, чтоб я ушла? Ты тоже такие слова уже знаешь?..
Оля в отчаянии смотрела на эту сцену, напрочь забыв про юбку, пельмени и кино. Она понимала, что совершается страшное. Ее невзрослое сердце щемило, мелкие слезы копились в глазах, но она еще не плакала:
– Мам, Ритуль, ну мам… ну пусть она, пусть с нами, она уставшая какая, мам, видишь, ну прям серая вся… Ну мы же не виделись сколько…
Мать повернулась и тихо вышла из комнаты, оделась, закрыла дверь. Рита глянула в окно – мать шла к соседке, тете Кате.
– Ох, епть, никак и правда звонить надумала… ну вот же… Олька, набери мне эту бутылку с-под крана, слышь, уходить мне надо…
– Рит, ну да ты че, ну она просто… Куда ей звонить-то, зачем, кому?
– А в ментовку, куда еще, – Рита быстро засовывала пакеты в сумку. – Ты ж слышала, как она меня… будто это приговор какой… Ты воды-то налей! – прикрикнула.
Оля налила сестре воды, Рита, уже одетая, ждала ее на пороге. Она открыла дверь и увидела, как по тропинке от их дома, оглядываясь, бежит тети-Катина старшая внучка – видать, ходила проверяла, дома ли еще Рита.
– Спасибо. Куда бы мне… Да уж тут ни к кому не сунуться, я так чую, щас вся улица будет знать, что у Синельниковых Ритка явилась домой, шалавая… Че, мать тебе не вещала еще? Удивительно! Небось думала, что я сдохну, а не приду домой, вот и поберегла тебя! Да ты ж пару лет как в городе, да? Лялька звонила что-то про то… Ладно… я побегла… Уж как увидимся – не знаю. Если что, – хохотнула Рита, – открыточку тебе пришлют, тебе, не матери! Целоваться не будем, больная я. Давай, Олька… держи… – Рита грязно выругалась, – на запоре, поняла? Не будь дурой! – Она повернулась и мелкими шагами двинулась в сторону трассы Оренбург – Москва.
Оля посидела дома, сняла с Ритиной постели белье, покрывало, засунула в пакет, подушки и одеяло бросила на холод. Матери все не было. Оле было жаль Риту – слыхала от девчонок, что плечевые – самая низшая каста в проституточной иерархии, ниже некуда, как с дальнобойщиками от заправки до заправки (несколько десятков километров и называлось – «плечо») кататься за триста рублей, сто в карман, двести крыше. Конечно, она давно уже слышала про сестру, что та работает на стоянках, где фуры дальнобойные становятся в круг, а в центре круга – «плечевые», какой фарами поморгает – в ту кабину лезь… Сколько их на федеральных трассах гибло, пропадало – не счесть. Одна у них раз была, чудом вырвалась как-то, в массажный салон поступила, рассказывала, что обморожения вечно были, сколько на морозе-то стоять, что трофические язвы на ногах лечила, гепатит, который скрыла при приеме на работу, еще удивительно, что не цапанула ВИЧ, что ценятся те, кто еще не рожал, но, бывает, и 40-летние работают – наберут кредитов, а как отдавать? Что самое жуткое – попасть на гимор, то есть на групповое изнасилование, ведь сколько их там на самом деле, кроме водилы – поди знай заранее. Но работали, трасса – она как наркотик, так та, из салона, говорила, трудно отказаться. Про одну старую шалаву слыхали, что она за три года на корову заработала, а за следующие пять – на «Оку», но может врали, кто ее в глаза видел. А Рита, видать, вляпалась всерьез… А у них, гляди, тоже такая же традиция – 14 февраля выходной брать, надо же…
А еще Оля подумала, что ей-то самой как раз сильно повезло – работать в тепле, в одной комнате всего втроем и только по вызову к проверенным клиентам, сауны или особняки в частном секторе, она как-то с самого начала была на хорошем счету, покладистая и расторопная, и один постоянный клиент ей завтра обещал подарить духи. «Маме потом отдам, – рассеянно размышляла Оля, – а то расстроилась, поди, из-за глупой Ритки… что ей дома не жилось? В Ульяновске бы тоже пристроилась, нет, в Оренбург понесло… Эх, жаль, выходной зря пропал…»
Она помедлила, колеблясь все еще насчет юбки, потом заперла дверь и пошла к остановке автобуса, но на всякий случай – не на ближайшую. Вдруг Ритка еще не уехала.
Завтра будет день опять
Белые буквы от «А» до «Д» на синем фоне, по пять штук в ряд. Мучительное движение памяти, попытка изъять из многослойных выпукло-вогнутых глубин следующий кадр, неимоверные физические усилия, потеют ладони, меленько дрожит веко: «Если я сейчас не вспомню, то кто-то умрет…» Еще одно усилие мысли, и тело благодарно обмякает: вспомнила. «Синий, красный, белый, желтый квадратики. Какая-то в них была последовательность, левый верхний точно был синим, но как дальше?.. «Вот вам стол, а вот скамейка, взяли в руки карандаш…» Почему эта песенка в миноре, детская же передача?.. Мысли путаются, мешает какой-то гул, кто-то гулит, какое смешное слово – «гулить». Но нельзя, нельзя отвлекаться – по квадратикам медленно передвигаются котик и смешная лопоухая собака, более всего похожая на бассета, так странно, не было бассетов в СССР в 70-х, хотя художник мог же видеть наверняка в каких-нибудь западных журналах фотографии этих коротколапых нелепостей собачьего мира с ушами, метущими пол. Котик скачет за птичкой в виде буквы «А», предполагается, что это непременно аист. «Вас участники программы будут грамоте учить, если не забыли мамы…» Что не забыли? Покормить? Отлупить? Наградить?.. Песик-псевдобассет лижет котенка и виляет хвостом, как будто минутная стрелка часов застряла на одном месте и никак не решит, куда ей двинуться, вперед или назад.
Вдруг обрел форму и стал понятен источник гула – соседка по палате что-то раздраженно выговаривает по телефону мужу: что-то не то он принес, не тот крем, не тот лосьон, неправильные тапочки, и ничего-то ему нельзя поручить, и ни о чем он не думает, кроме. Что «кроме», NN не очень уловила, в голове все плавилось – кровать втиснута вплотную к батарее, которая жарит так, будто это ее последний шанс продемонстрировать все свои технические возможности. Пару раз за последние недели NN робко просила кого-нибудь из ходячих сопалатниц открыть хотя бы на пять минуточек фрамугу, но женщины были как глухие, сплоченный обстоятельствами коллективчик, гордый превосходством самостоятельности. «Памперсная», – называли они NN между собой, не особо заботясь о том, слышит она это или нет.
«АБВГДейка, ЕЁЖЗейка, ИКЛМНейка, ОПРСТейка, УФХЦЧейка, ЭЮЯйка, накрывай на стол, хозяйка. Жительницы сказочного городка Заходерска, где живут также Бука, Бяка, Мним и иже с ним, мечут на стол пироги с твердыми знаками, жаркое из свежих ятей, супы с нежнейшими жирными ижицами. И все-таки, почему же минор?.. Помнится, жизнерадостный ходульный юноша из той же страны мультипликационных лопоухих собак вставал на голову вполне в мажоре: “Прекрасно, если вам с утра воскликнуть хочется ‘ура!’, кричите на здоровье и не спорьте”. Трудно себе представить, что кто-то отказался бы в то время крикнуть “ура”, особенно когда от тебя этого ждут, так что какие могут быть споры… А дальше что? “Когда заглянет к вам рассвет… и птичий хор подхватит вашу пееееесню…” Это ту самую, от которой легко на сердце, веселую. Фууу, как же жарко, Господи, хоть бы уж дождь прошел, нормаааааальный летний доооождь…»
После операции на позвоночнике, случившейся три года тому, NN могла лежать только на спине. Так случилось, что у нее не было ни мужа, ни детей, ни близких друзей, всю свою жизнь она привыкла опираться лишь на младшую сестру, Людмилу, Мильку, тоже не нажившую семьи. Две нестарые бобылки, плохонькие преподавательницы втуза, они зависели друг от друга сейчас гораздо сильнее, чем близнецы в утробе матери. Прожив совместно более полувека, пережив все стадии взаимной любви, ненависти, зависти, снисходительности, жалости и спасительного безразличия, сейчас они топтались на пороге чего-то совершенно нового – неизбежности окончательного расставания, когда одна с тщательно скрываемым от себя ужасом гадает, на какое число – четное или нечетное – придется ее последний вздох, а вторая несмело, но уже пробует представить себе ласково подступающую свободу от одной из частей своего тела, души и бытия. Милька приходила к NN каждый день, задавала ей два вопроса – «хочешь пить?» и «судно надо?», не получив ответа, замолкала (все уже переговорено, все бумажки оформлены, все документы подписаны, и места на кладбище в семейной ограде хватит на обеих) – до того момента, как всех посетителей просили убраться из клиники, в 20.00 медсестры гасили свет. Соседки по палате, тихо переговариваясь и ворочаясь, со временем затихали, похрапывали, постанывали, и NN оставалась вновь одна в дрожащем пограничье сна и яви, вызывая в памяти обрывки заставок к советским телепередачам – было в этом процессе нечто, что позволяло хотя бы на время вытеснить очевидное.
«Очевидное… непостижимое? А, нет, “невероятное”, конечно. Клетки делятся под звуки падающих капель. Динозавры!.. Три секунды, но настоящие динозавры, и еще летающая тарелка, красная с желтым ободком. Сколько нам открытий чудных… и опыт, сын ошибок трудных… и, конечно, “пародксовдруг”, в одно слово. Думала, это такая фамилия гения – Парадоксовдруг. Еще был мультик… я любила… по рисункам Пушкина, Юрский озвучивал. Нет, Смоктуновский?.. фамилия режиссера очень странная. Напоминает Гржемелика без Вахмурки. Станиславского без Немировича. Бойля без Мариотта… Сколько же в голове словесной трухи, мельчайшей мыльной пыли – толстым слоем поверх чего-то важного, что никак не вспомнить…»
NN сложила пальцы в щепоть и попыталась перекреститься. Память услужливо выдала картинку: нянька Аграфена – Феня Графин, неграмотная деревенская бабка, встающая с колен, затем кряхтя кладущая последний поясной поклон утреннего правила, которое она читала вслух громко, особенно по субботам, когда безбожное семейство законно отсыпалось после трудовой недели. По воскресеньям суровая Феня Графин отправлялась на службу куда-то далеко за город, приезжала тихая, кроткая и до вечера ни с кем не разговаривала, только смотрела прозрачно, а утром понедельника все вскакивали от громогласного «Госпадя, помилуй, бла-а-слави!». Графин учила NN правильно креститься, «пальчик один тудой, другой к ентому рядышком и как клювик чтоп!». «Клювик чтоп» не складывался, пальцы скребли по жесткой простыне и одноразовой пеленке. «Как обираюсь прям…» – подумала NN и вновь совершила усилие, которым вызвала песню в исполнении Мирей Матье из «Кинопанорамы» – когда-то давно NN, обмирая от сильного, немножко пионерского голоса француженки, двадцать раз подряд прослушала голубенькую тонкую пластинку из журнала «Кругозор», со слуха записывая слова незнакомого языка и распевала затем, тщательно грассируя – «пардоне муа се каприсе д’анфан, пардоне муа ревье муа ком аван…».
Сестра NN, Милька, то бишь Людмила Генриховна, тем временем уже битых полчаса стояла на остановке в ожидании автобуса, и мысли ее удивительным образом совпали с воспоминаниями NN: незадолго до последнего инфаркта из трех, практически оглохшая Феня Графин скрипела Мильке на ухо: «Тебе всево (25, 33, 40, 46) 51, время твое вперяди, вон Верка свово любимку когда сыскала – в 58! Смех и грех один, нявеста без места, а туды же! Успееца ыщо (дальше следовало непечатное пророчество, обозначающее Милькину перспективу начать личную жизнь)!» Любым излагаемым окружающими людьми жизненным коллизиям Графин воздвигала неколебимую преграду – опыт ее собственной племянницы Верки, прошедшей, по словам Фени, не только огонь, воду, медные трубы, Крым и Рим, но еще массу каких-то трудновыговариваемых населенных пунктов, в основном матерных.
Эту Верку никто никогда в семье не видел, и Милька с сестрой иногда даже сомневались в том, что она существует, а не является личным мифом Графина. Но когда одним ярко-снежным рождественским утром дом не огласился праздничным тропарем и семейство увидело стоящую на коленях мертвую Феню, ткнувшуюся лбом в гобеленовое покрывало, то через час после того, как тело увезли в морг, сестры обнаружили в тумбочке у Графина бумажку с крупно написанными цифрами – телефоном пресловутой Верки. NN позвонила, и через минуту уже и Милька, и их отец поняли, что у мифа есть мощный деревенский голос, лишенный мелизмов, простой, как паровозный гудок. Верка пришла на похороны тетки, огромная, тучная, с лицом в лиловых родинках и прожилках, с весело лоснящейся синячиной в полскулы, рыдала взвизгами и падала на гроб, а после на поминках много шумно ела и охотно отвечала на вопросы: «Да в окружение они попали… Тетка Феня всех вела, вывела, а сама в болоте притопла, еле выползла, в окопчике схоронилась, а тут фрицы шли, так она назад в топь легла и пузыри только пускала, вышла больная наскрозь… ее ваш дед лечил и вылечил, она влюбилась в беспамяти в него, все готова была, клятву дала, раз он женатый, служить ему и всем евойным, кто ни есть…»
NN старательно, словно помимо собственной воли, задавала вопросы о жизни самой Верки, но та отмахивалась: «Я что, я всегда ее уважала, хоть неграмотна она с измалолетства-то… Я ее всегда слушала, через нее я не блудила боле, стыдно было тетки… Ээээх, Аграфена Сергевна, кто теперь думу развеет, чернь из души выведет…» Семейство каменело, понимая, что десятилетиями жило, бездумно пользуясь добротой и хлопотами человека, о котором никто практически ничего не знал, доставшегося им по умолчанию в наследство от деда, человека сурового, дидактичного, похоронившего на войне жену и понятие о нежности к людям, умершего от туберкулеза всего через шесть лет после войны. Сына Генриха (или Гену, как из осторожности звали его все домашние и как он называл себя сам потом вплоть до 90-х годов), родившегося в трагическом июне 41-го, и вырастила эта деревенская тетка, а потом и троих его детей, ходила за всеми, хранила семейные радости, горести, тайны и перечисляла в записках имена неизвестных им погибших в белорусском пекле родственников только после имен обожаемого семейства… Когда нелепо погиб брат Зиночка, милый рассеянный юноша, перепутавший в патовой ситуации газ с тормозом, Графин уехала в скит к какому-то старцу просить разрешения молиться за некрещеного Зиновия, чего-то она там не добилась, вернулась замкнутая и сосредоточенная. Через какое-то время на ее табуреточном «иконостасе» появилась затертая картинка, отрисованная ручками разных цветов и с надписью «св. Уаръ» – ему молилась уже сразу обо всех своих любимых раба Божия Аграфена. «Что-то она мне на ум пришла сегодня, – думала раздраженно Милька, пряча руки поглубже в карманы от стылости, – небось напоминает, что на кладбище давно не были. Ну съезжу, съезжу к тебе, дура старая, завтра, только не забыть еще памперсов взять другой дуре, ох, не забыть бы еще “Балетом” меж пальцами ей смазать…»
Тем временем NN от «Кинопанорамы» уже мысленно прокочевала к колокольчикам передачи «В гостях у сказки», вызванивающим мелодию песни из известного детского фильма, задержалась по какой-то отдельной ассоциации на «Музыкальном киоске», изъявшем из недр памяти даже такую сложную фразу, как «Гений Шостаковича закодировал в этой музыке нашу сегодняшнюю трагедию…». «Вот только какую именно музыку имела в виду эта царственного вида заслуженная артистка РСФСР? И как ее, кстати, звали?.. Похожа немножко на Его маму, несостоявшуюся свекровь, надо же, только сейчас поняла… Интересно, что Он скажет, когда узнает, что меня больше нет? Точнее, не скажет – кому ему говорить-то об этом, не жене же этой припадочной… Подумает – может быть… Да и откуда ему узнать?.. Мильке, что ли, рассказать уже про этот анекдот моей жизни, она, бедняга, даже не подозревает, всю дорогу всех по себе привыкла мерять, она синий чулок – это да, так в ее понимании я прям-таки черный… А Он уже, наверное, полковника получил… “Служу Советскому Союзу!”, ха-ха-ха! Как это Он говорил, силился слепить слова в предложении: “Отличное свойство у наших парадов, они вселяют в нас мужество!” Обожал парады майские, иные так чемпионата мира по футболу не ждут, как Он – парады… Как все глупо и пошло вышло, мамочки, вроде все было – любовь до гроба, всего хотели вместе, но мать эта его… Нора, Элеонора – точно, и ведущую же “Киоска” тоже звали Элеонора!.. не совсем я еще умом плыву, не совсем…»
Перед глазами NN возник циферблат с желтыми цифрами, до девяти часов оставалось шесть минут, она напряженно ждала наступления чего-то важного, когда секундная стрелка добралась до цифры двенадцать, но не дождалась – оторвался тромб и двинулся в свой роковой путь, оставляя NN каплю времени. «“Время”, программа “Время”, конечно, – мерцающе вспыхивало в мозгу, – вот тут-то как раз Шостакович, да явно не то, что имелось в виду… еще должен был быть какой-то звук… барабан… чечетка… нет… А, кони, кони, ксилофон…» Соседка слева что-то вскрикнула, забормотала, потом села, потрогала ладонью вспотевший лоб, отерла пазухи полотенцем и жадно глотнула из кружки. NN, уже отчаливая из душного сумрака палаты в лучший из миров, успела разглядеть нарисованный на кружке паровозик, и это последнее, что красочно и уютно отпечаталось в ее сознании. Легко порхнув в воздухе, кровать NN будто выдвинулась из больших дверей палаты и встроилась в какой-то воздушный теплый поток, в котором пестрели яркие разноцветные пылинки или пузырики, NN с любопытством поглядела в проплывающее мимо зеркало и увидела удаляющиеся в серебристо-серой перспективе пластилиновые вагончики-колыбельки. «За день мы устали? – Очень…» – пробормотала NN, из-под века выкатились две мутные слезинки – и ее не стало.
Милька вышла из ванной и провела еще полчаса перед зеркалом. Завтра, конечно, она сперва съездит на кладбище к навязчивой дуре Графину, так и быть, найти вот только красных свечек с позапрошлой Пасхи, куда-то она их тогда припрятала, вынув из куличей. Новые покупать – еще чего, тратиться, и эти сойдут. Да, как бы не так – все-таки сперва в больницу, на кладбище тащиться с пачкой памперсов, глупей не придумаешь. Или все-таки на кладбище? До него двумя трамваями, это какой же крюк! Женщина досадливо отмахнулась от размышлений, передернула плечами, поделала дыхательную гимнастику, приводя себя в состояние умиротворения, – у Мильки оставалось еще четверть часа до прихода Полковника, с трудом наконец вырвавшегося из семейного гнезда всего на полвечера, подготовка к параду для него – святое дело, устает, бедный, и она, с помягчевшим от предвкушения свидания сердцем, решила назавтра все-таки сперва съездить в больницу. «Влажных салфеток возьму, – великодушно думала Людмила Генриховна, – с ромашкой, на обтирку… Который там час уже? не спит еще небось, мается… И все же – что она там думает по ночам, ведь ни радости, ни гадости, ни вспомнить чего, мужика своего все скрывала, смех один, и того удержать при себе больше года не смогла… А я, если по ее рассуждать, синим чулком так и помереть должна была бы… Как там говорила Графин – “по себе портки пошила и других в них сует”. Нет, все-таки сперва на кладбище».
По фактической погоде
«Митька, пятилетний сын Нины, сидя в прикрученном к столу красно-синем детском стульчике, тихонько перекладывал гречневую кашу из ложки в руку и ссыпал ее на пол, где вертелся песик Байрон, который мгновенно слизывал все, чем его угощал младший член семьи. Эта пантомима повторялась почти каждое утро, в зависимости от того, что Нина готовила на завтрак, – скажем, манную кашу Митька сливать не рисковал, боялся заляпаться, а еще, что Байрон может обжечься. Все делали вид, будто никто ничего не замечает: малыш преувеличенно внимательно таращился в планшет на любимых “Смешариков”, песик переставал путаться под ногами и сосредотачивался строго под Митькиным стульчиком, Нина стояла на лоджии к ним спиной и курила, и только няня Мавджуда, именующая себя Машей (“для русский ухо так проще”), неодобрительно бормотала что-то под нос. Мавджуда выросла в предгорье Памира, где собак держали исключительно в пастушьих целях, потому ей непонятна была эта блажь московских семей – держать животных просто для удовольствия. Байрона она недолюбливала, он платил ей тем же, что, впрочем, не мешало им мирно сосуществовать и даже совершать долгие совместные прогулки в близлежащем парке.
Нина докурила, затушила сигарету в жестяной банке из-под кофе, стряхнула с рукава пепел и, хмуро поглядев поверх сизых низких крыш на традиционную глухую пробку на Третьем кольце, пошла собираться на работу. Она трудилась редактором в глянцевом журнале, одном из многих в крупном издательском доме. Сегодня Нине предстояло взять интервью у очень известной дамы – психотерапевта, встречу та назначила у себя в институте, институт был в двух шагах от работы, времени много, и Нина рассчитывала успеть съесть омлет в кафешке неподалеку от редакции в компании коллег, а заодно обсудить с ними грядущий спецвыпуск на “детскую” тему, который свалился как снег на голову буквально вчера. Женщина чмокнула Митьку в макушку, велела не балагурить и слушаться Машу, попросила нарисовать к вечеру что-нибудь смешное. Митька важно пообещал и просил приезжать скорее. Нина вышла на улицу, повернула в арку, где стояла машина. За дворник была заткнута бумажка, очередная реклама свежеоткрывшейся пиццерии через квартал. Нина скомкала бумажку, засунула ее в бардачок, включила радио и, вздохнув, двинулась в сторону центра.
Из динамиков мурлыкало радио “Книга”, хорошо поставленный актерский баритон читал рассказ нового автора “из молодых”, что-то о роковой страсти 70-летней квартирной хозяйки к своему 25-летнему постояльцу-фотографу. Текст Нине понравился, ей хотелось узнать, чем окончилось, она черкнула в блокноте назва…»
Редактор крутанулась в вертящемся кресле и с раздражением прихлопнула крышку ноутбука. «Лавры Токаревой не дают покоя измученной душе, – думала она, – хотя куда ей до Токаревой. Та короткими предложениями пишет, ничего лишнего, а если какая деталь – то одна и, помимо нее, ничего не нужно, а эта тесто раскатает, что твой граф Толстой… Токарева излагает все от первого лица и ничего не стесняется и не боится – про покойников-писателей с их женами-любовницами, про своих мужиков, про домработниц и всегда о том, что смерть – продолжение любви. Казалось бы – одна палка два струна, а поди повтори. Или вот про Довлатова говорили, когда только публиковать стали эти черные сборники в начале 90-х – ах, да я такое могу писать километрами. Какая чушь! Где хоть один километр такой прозы, хоть полметра?.. Назвала героиню собственным именем, но не пишешь “я”, ссыкотно, может, что-то личное? Ну и что там будет с этой твоей Ниной 2.0 – она приедет на встречу с психотерапевтом, случайно в кафе увидит – кого? Правильно, бывшую какую-нибудь свою бешеную любовь. Они встретятся, все заверте… Потом они расходятся, потому что у каждого позади такая своя жизнь, которую уже на другие рельсы не переставить – у Нины-2 там ведь в шкафу какой-нибудь жирный скелет, дай отгадаю? О, типа психбольной сын бывшего мужа от первого брака, который содержится в интернате, а она его навещает, и нет никому до него дела, кроме этой твоей героини, а она, конечно, сама совесть и благородство, русская долюшка, долюшка женская. Короче, все как обычно – плевать всем на эту твою Нину, кроме ее детей, давайте теперь все ее хором пожалеем и повосхищаемся, как она и на следующее утро после ду-ше-раз-ди-ра-ю-ще-го расставания с любовью всей своей тупой жизни снова встанет курить на лоджии спиной к сынульке, который крошит кашу на пол псу… Байроном собаку назвала, уже где-то было у нее Байрон, только кот, в другом рассказе, ни фантазии, ни памяти… Господи, ну ведь чудовищно скучно!»
Забулькал мобильник. «Нина легка на помине, ха-ха-ха, хи-хи-хи, Злата пишет стихи», – пробормотала редактор и взяла трубку:
– Нина Сергеевна, приветствую! А я тут как раз…
– Добрый день, золотко, – проворковала трубка, – ну как там наши дела?
– Дела – ну как, работаем… Вот только что ко второй повести перешла…
– Как мило, Златочка, вы стремительны, как…
– …домкрат…
– Что, простите?
– Нет-нет, ничего! Если вопросы будут – я соберу в файлик и вам пришлю, ну как обычно, да?
– Конечно, дружочек, как обычно, вы мой ангел, моя великая китайская стена. Златочка, я, собственно, чего звоню – вы, надеюсь, относитесь ко мне предвзято, то есть, хочу сказать, вполне положительно, и потому простите мне кое-какие хулиганства… В сущности, вся наша жизнь – это всего-навсего несколько устоявшихся сюжетов, нового никто не придумал… Одним словом, наберите, как закончите, а то уж и верстка не за горами… Ну, хорошего дня, Златочка!
– И вам, – ответила редактор, однако абонент уже отключился.
Редактор Злата сварила кофе, вернулась в кресло и углубилась дальше в повесть, которая называлась «По фактической погоде». Героиня действительно встретилась в кафе, но не с первой любовью, а с одним из своих бывших практикантов, умным сероглазым юношей с периферии. Юноша благодаря своим талантам и хватке закрепился в столице, у них с героиней внезапно состоялся интереснейший разговор, который им захотелось продолжить, да так, что героиня быстро перенесла интервью с дамой-психотерапевтом, и они с молодым человеком поехали кататься на речном трамвае…
Чем дольше читала Злата, тем меньше верила своим глазам, потому что, начиная с этого эпизода в кафе, писательница Нина разделала под орех ее собственную, Златину, историю, неочевидные подробности каковой еще недавно смаковала вся редакция.
В журнал на практику просилось довольно много студентов-дипломников, но главный редактор брала всегда только одного, непременно красавца-парнишку, который в результате выполнял исключительно функции курьера и вообще мальчика на побегушках, закупавшего кофе, заказывавшего картриджи или букеты, гонявшего до аптеки, отвозившего в такси на дачу пьяного арт-директора и так далее. Эти Костики, Владики и Олежки сменялись раз в полгода, не имея ни единого дальнейшего шанса приступить непосредственно к творческой работе в издательстве, и последний из этой череды, Володя, поразил Злату в самое сердце своим «г» фрикативным и огромными серыми глазами. Их служебный полуроман довольно быстро стал достоянием общественности и вызывал у коллег женского пола полный восторг своей больше чем двадцатилетней разницей в возрасте. «Наша-то старушка-пампушка, а? Не теряется!» – развязно подмигивали друг другу бильд-редакторши в курилке, юные рекламщицы шушукались и прыскали в кулачок, когда Володя подходил к Златиному столу и привставал на одно колено, чтобы поговорить с ней – он был огромного роста и нежно смотрел Злате в глаза, как вполне такой трафаретный трогательный жеребенок с пушистыми ресницами. Володя длинным шагом несся из столовой, таща возлюбленной на пластиковой тарелочке яблоко и печеньки; когда они уходили из офиса, он накидывал ей на плечи свою кондовую кожаную куртку, пропахшую табаком и умопомрачительно бездарной какой-то туалетной водой; он встречал ее перед работой у метро и провожал домой почти каждый вечер. Все ждали новогоднего корпоратива, ибо именно после него, полагали коллеги, «у них все будет». Злата не слышала этого ничего, в ее голове только вспыхивали петарды ужаса на тему «я ему гожусь в матери». Она была уже десять лет в разводе, единственный в жизни взаимный роман когда-то перерос в довольно унылые брачные отношения, она не умела принимать ухаживания и до спазма в горле боялась, что в один прекрасный день юный поклонник заскучает и не встретит ее у метро. В чем она ему и призналась через некоторое время.
Володя обожал кататься на речном трамвайчике, с детской непосредственностью реагируя на все, что вызывало у него интерес или восторг, громко хохотал, они со Златой изъездили всю Москву-реку, пока позволяла погода. Он робко брал Злату за руку перед ее подъездом, пожимал и, замирая, ждал ответного пожатия. В отличие от героини редактируемого текста, женщина жила одна, ее взрослая дочка парой месяцев раньше переехала на съемную квартиру, матери звонила раз в неделю и вообще существовала автономно, решительно и свободно. Злата кавалера домой не приглашала, только позволяла себе посмотреть в щелочку между занавесками – стоит ли еще внизу, ищет ли взглядом окна?.. Он стоял, и Злата оседала в кресло с блаженным сердцебиением – да! «Да! Это он для меня, зрелой тетки стоит!.. Значит, не такая уж унылая, не такая уж уродина, еще интересна..! И неважно, что ничего не будет, спасибо, спасибо, что довелось еще хоть что-то пережить!..» Злата благодарила мироздание, она задыхалась, она была счастлива, и ей не было стыдно ни перед кем.
На новогодний корпоратив Злата не пошла, потому что накануне свалилась с каким-то гнуснейшим вирусом. Вызвала дочку, та притащила лекарств, быстро сварила морс, взбила пюре, приготовила на пару дней голубцов и отбыла по своим делам, пожелав матери «скорей вычухиваться, праздники же». Впервые Злате предстояло одной входить в следующий год, она с кривой ухмылкой представляла, как закажет себе какой-нибудь снеди в прозрачных контейнерах, типа утиного филе с брусникой, зажжет наконец огромную ароматическую свечку, привезенную черт-те когда из Испании, и будет тыриться в телевизор, выключив звук на послании президента, вплоть до боя курантов. Мысли о юном курьере-воздыхателе она старательно отгоняла – с января на его место должен был поступить уже новый кандидат, шансов увидеться еще раз было немного. «Хорошенького понемножку, – лицемерно думала Злата, – повеселили общество – и будет… Я толстая, снулая разведенка, все, что было сердцу мило, все давным-давно уплыло…» Она повторяла себе эту фразу столько раз, что, когда раздался звонок в дверь, была совершенно не готова принять этот соткавшийся на пороге намечтанный, вымученный, сладкий эпизод оглушительного женского счастья.
Володя исчез наутро, пока Злата спала вполне блаженным сном. Телефонами они так и не обменялись за все время их знакомства. Злата прождала его все праздники, боясь выбежать вниз в круглосуточный магазин за продуктами – вдруг она выйдет, а он как раз появится. В конце концов она написала записку, прикрепила на дверь и совершила забег до супермаркета, обернувшись минут за пятнадцать. Записка висела на месте. Десятого января Злата вышла на работу, прожила кое-как планерку, на которой был представлен «новый Володя», коренастый смуглый парень с восточным именем. Коллеги поглядывали на Злату с разными выражениями лица – кто сочувственно, кто злорадно, но все более-менее вопросительно. Злата не завела на работе близких знакомств, держалась всегда вежливо и дружелюбно, а любые попытки навязаться в наперсницы, которые участились с появлением в ее жизни Володи, пресекала на корню. Жизнь вошла в послепраздничную колею, новый курьер исправно выполнял свои обязанности, про Володю никто не вспоминал, как будто его и не было. Прошел почти год, и снова впереди маячили праздники.
Повесть изобиловала такими подробностями, что не оставалось сомнений – кто-то в красках изобразил известной писательнице Нине Сергеевне Коршуновой эту конкретную историю Златиных одноразовых отношений, не поленившись вспомнить и описать даже такую мелочь, как рисунок на ее редакционной чашке – семейство Муми-троллей, манеру переобувать на работе уличную обувь на смешные лохматые тапки, неловкое движение, которым Злата поправляла очки, словно боясь их уронить; даже то, что она с детства обожала до дрожи грибной суп, всегда сначала вылавливала из него кусочки грибов и складывала их на край тарелки, чтобы съесть потом, как самое вкусное…
Злата никогда не встречалась с этой женщиной, ограничиваясь общением исключительно по телефону и по электронной почте, пожилая писательница редко выходила из дому, и в крайнем случае к ней направляли курьера, чтобы она подписала какие-нибудь необходимые бумажки. Курьера… В желудке у Златы словно вырос большой мокрый еж, какая-то смутная мысль цвиркнула мгновенно в голове и исчезла. Она протерла краем майки очки, прикрыла глаза, откинулась на спинку кресла. Повесть оканчивалась тем, что героиня Нина решается лететь к себе на родину в Сибирь навестить отца – и застревает в аэропорту, где по громкой связи объявляют: «Рейс будет совершен по фактической погоде». Нина выходит на воздух из душного здания аэропорта, закуривает и смотрит на летящий высоко в небе самолет. В сущности, героиня выглядела совершеннейшей пафосной идиоткой и лузером. У писательницы подавляющее большинство женских образов были именно такими, и Злата давно перестала понимать, почему эти бесконечные поточные сборники рассказов раскупаются как горячие пирожки.
Редактор Злата взяла трубку и набрала номер писательницы. Та сбросила звонок. Злата позвонила еще, затем написала sms с одним только словом: «Зачем?»
Писательница перезвонила через несколько дней, выждав, пока Злата, по ее представлениям, закончит вносить правку в текст. Они вместе работали давно, Коршунова привыкла к ней и по умолчанию доверяла больше, чем кому бы то ни было в издательстве.
– Алло, Златочка, дорогая! Как настроение? Как там мои опусы – отправили?
– Скажите, Нина Сергевна… вы ведь получили мое сообщение?.. Нина Сергевна – зачем?..
– Ах, ну да. Получила. Златочка, я же говорила вам, что вы должны были бы простить старухе немножко эдакого, знаете, литературно-субъективного хулиганства. В сущности, финал же открыт – наша жизнь складывается по фактической погоде, и у моей героини – вы, кстати, оценили, что я снабдила ее собственным именем? – все еще впереди…
– Нина Сергевна, мне хотелось бы знать, откуда это все вам…
– Златочка, детка! Не грустите. Вы, верно, не в курсе – Володюшка уж полгода как женат на моей балбеске. Он под прошлый Новый год отвозил мне договор, а я была занята, Аленка принимала его на кухне, пока я там то-се, ну у них и сладилось со временем, не сразу, не сразу – все ж разница в возрасте у них приличная, на пяток лет моя постарше… Златочка, он о вас отзывался с большим теплом, так, знаете, по-доброму, очень обаятельно, так трогательно, знаете, он ведь на самом деле испытал что-то к вам такое, ну, сострадательное отчасти, отчасти даже восхищенное что-то, можно понять – провинциальный мальчик, а тут такое внимание, разговоры, кораблики, музеи… Да тут вот так случилось, что Алена заинтересовалась, да так, знаете, агрессивно даже. Не то чтобы мы, скажем прямо, были от этого в восторге в семье, но, – писательница добродушно хихикнула, – там нам сделали ножкой топ, ну а мы с мужем не стали…
– Ну спасибо и вам с Володюшкой, и Аленке заодно, – решительно перебила Коршунову Злата.
– Голубчик мой, повестушка получилась славная, ничего оскорбительного, история стара как мир: она – женщина элегантного возраста, он – желторотый юнец, ей кажется, что больше никогда ничего не будет, а тут такой подарок… последняя страсть, чужие насмешки, сомнение, катарсис… Разве плохо? Я же говорила вам, что, в сущности, буквально пара-тройка сюжетов существует в нашей этой писательской ноосфере… Будьте лапкой, не сердитесь, я даже, можно сказать, горжусь, это для меня очень важный, созидательный текст… Подумаешь – пустяки!.. Вы закончили править?
– Да, – чуть помедлив ответила Злата.
– Ну и чудненько, можно отправлять, мы и так уже подзадержались!
Злата отключилась от беспардонного добродушия звезды издательства. «Действительно, чудовищно скучно», – вспомнила она мысль, на которой застряла несколько дней назад, читая повесть. Злата открыла компьютер, заменила везде в повести имя «Нина» на «Алена», сохранила файл и нажала кнопку «отправить». Теперь можно было не сомневаться, что именно в таком виде «славная повестушка» увидит свет. «Ниночка, вы же простите мне это невинное литературно-субъективное хулиганство… Ну не грустите, золотко, подумаешь – пустяки…» Злата еще немножко с удовольствием покривлялась перед зеркалом, после чего написала дочери: «Привет! Зайди, есть повод – отметим мое увольнение».
Перемещение тела
Посвящается Кате и Мише Дворецким, сиротам-инвалидам, которые, в отличие от главного героя, победили систему, наполнив жизнь смыслом, любовью и безусловной верой в людей
Навязчиво зудел дешевый мобильник. Андрей с тоской смотрел на вибрирующую трубку. Ему редко звонили, поэтому легко было предположить, кто бы это мог быть. Либо подруга по интернату, которая в сотый раз станет причитать и долго, повторяясь, рассказывать о том, что у нее после замужества отобрали право пользоваться услугами соцработника, а муж часто в командировках, и она на своих костылях никак не может сходить в магазин. Либо другой знакомый, уже по пансионату для ветеранов труда, инвалид-колясочник, будет подробно нудеть о своей переписке с органами соцзащиты, которые футболят его заявления и требования сделать капремонт в квартире. «Они сказали, что сделают, но не кап, а косметический, и только тогда, когда я вывезу мебель и сам уберусь из квартиры, – жаловался знакомый, – а куда, куда я денусь, скажи мне?!» Андрей не мог пригласить его переждать ремонт в свою квартиру, потому что двум колясочникам на этих крошечных метрах было бы не развернуться. Однако номер оказался незнакомым, и Андрей ответил на звонок. Голос в трубке был фальшиво бодрым и доброжелательным – собес интересовался, приедет ли Андрей сам голосовать на избирательный участок или требуется, чтобы урну принесли ему на дом.
…Андрея Павлова в прямом смысле слова нашли в капусте, на плодоовощной базе, среди занозистых ящиков с полусгнившими кочанами. Работницы ЗИЛа, активно пользовавшиеся для личных хозяйственных целей подобной «неучтенной» продукцией, для чего и пришли чуть свет на склад, первыми наткнулись на картонную коробку, где лежал крошечный спящий младенец, посасывающий тряпочку, в которой был кусочек сахара, пропитанный бормотухой. «Это, чтоб не орал, мамаша ему рот заткнула, – пояснила видавшая разное на своем жизненном пути контролерша сборочного цеха Светка, бывшая медсестра с рыхлым лицом и жестким взглядом. – По-тихому вышло подкинуть, кукушка гребаная». Женщины жалостливо охали, решительная Светка осторожно вынула крошечного ребенка из коробки, взяла на руки и дернула подбородком: «Бумажка там внизу, гляньте!» На четвертинке тетрадного листа в клеточку карандашом было написано: «Андрей Павлов, 18.01.1969 г.р.». Эти сведения так и остались единственными в жизни мальчика, родителей его, разумеется, не нашли, да и едва ли искали. «Скорая» отвезла ребенка в дом малютки в городе Александрове, откуда через четыре года он попал в московский специнтернат для детей с диагнозом ДЦП – «детский церебральный паралич».
До шести лет Андрей не мог ни стоять, ни ходить, только ползал. Когда ему исполнилось пятнадцать, знакомая медсестричка под большим секретом вынесла по его просьбе личное дело. Так он узнал, что поступил в дом малютки недоношенным, весом всего в 1900 граммов.
Свой первый интернат Андрей вспоминал тепло, потому что весь персонал относился к детям с неподдельными любовью и заботой, уж не говоря о врачах. Только благодаря постоянным занятиям гимнастикой и ЛФК мальчик с трудом встал на нетвердые искривленные ноги, ходить мог только на цыпочках. Больше всего Андрею нравилось кататься по коридорам на велосипеде – в их отделении были такие специальные велосипеды со стульчиками. Он с трудом крутил педали и представлял, что однажды будет ехать так по длинной красивой дороге, которая ведет к озеру – на фото в альманахе «Рыболов-спортсмен», забытом на посту дежурной медсестры каким-то рассеянным человеком, приходившим навещать своего сына-колясочника, малыш увидел эту дорогу и озеро, запомнил на всю жизнь.
Пять лет Андрей носил тяжеленные железные аппараты с ортопедическими ботинками, спал в лангетках – специальных приспособлениях для укрепления мышц, выше колен, на шнуровках. На каникулах почти все разъезжались по домам, в интернате оставались только сироты. Андрея регулярно на это время переводили в больницу, где в три этапа гипсовали ноги. Даже взрослому, ему иногда снились лампы, которыми сушили гипс… Когда мальчику должно было исполниться тринадцать, перед Новым годом приехала специальная комиссия во главе с хирургом, который снял гипс с его тонких измученных ног и сказал: все, милый, дальше надо как-то самому, иначе мышцы атрофируются. Андрей занимался лечебной физкультурой с яростью фанатика, он во что бы то ни стало хотел двигаться самостоятельно, что ему постепенно удалось ценой неимоверных усилий и тайных слез.
Мальчик рос доброжелательным, легким в общении, охотно выполнял все, что ему поручали и что было ему под силу. С семи лет он, сидя на стуле, гладил свою школьную форму – форма была обязательна даже в интернате, как и портфели. Учился он неплохо, был сообразителен, учителя его хвалили, воспитатели радовались, что парнишка с удовольствием возится с малышами, врачи уважительно наблюдали за тем, как он изо всех сил старается стать еще самостоятельнее, еще нужнее – себе и окружающим. Ему было хорошо среди всех этих людей, несмотря на то что кормили из рук вон, – и санитарки, нянечки и даже врачи старались сами подкармливать маленьких инвалидов. Само же здание интерната дышало на ладан, кое-где проступал грибок на стенах, полы угрожающе скрипели, сантехника текла, а ночами ребята боялись идти в туалет, потому что рисковали наткнуться на стаю крыс, которая хозяйничала в темноте, шурша бумагой и пронзительно пища. Наконец очередная проверка привела к трагическому для обитателей интерната результату – здание подлежало капитальному ремонту, интернат был расформирован, детей рассовали кого куда. Андрей, будучи абсолютно интеллектуально сохранным, по роковому стечению обстоятельств был направлен в психоневрологический интернат.
Много лет спустя Андрей продолжал удивляться тому, как он ухитрился выжить и не сойти с ума в этом заведении. В ПНИ находились самые разные люди с самыми сложными диагнозами, в том числе хронические психически больные, на окнах были решетки, привычных нянечек сменили грубые санитары. Об учебе можно было практически забыть, хоть она и существовала номинально. Четыре года тянулись мучительно долго, подросток страшно скучал по прежнему интернату, но надежда на то, что здание отремонтируют и все будет по-старому, едва теплилась, а потом исчезла совсем. Одно только грело – по достижении семнадцати лет сиротам полагалось собственное жилье. Андрей к тому моменту достаточно уверенно передвигался и мечтал о том, что скоро все кончится, и он выберется из этих опостылевших стен.
Пришло время очередной раз проходить ВТЭК. Андрей был к этому готов и уверен, что все обойдется, у него была вторая группа инвалидности и никаких препятствий к тому, чтобы начать самостоятельную жизнь, не просматривалось. Однако за некоторое время до ВТЭКа в их богом забытую лечебницу приехала главврач другого ПНИ, о котором ходила уж совершенно чудовищная слава. Эта властная холодная женщина расспрашивала медперсонал о каждом, кто должен был пройти в ближайшее время комиссию, задержала пристальный взгляд на Андрее, который ковылял с ведром, полным воды, – ему предстояло вымыть туалет и лестницу. «Силен малый, – сказала она сопровождавшему ее мужчине свирепого вида, – годится, запиши». Андрей не обратил внимания на эту фразу, его мысли были заняты чем угодно, кроме очередной тетки в белом халате.
Как выяснилось буквально через месяц, эта женщина с внезапной ягодной фамилией Дыня присматривала себе более-менее трудоспособных больных, особенно ее интересовали молодые люди, которые могли сами себя обеспечивать и не нуждались в особенном уходе, то есть ходячие и при этом не дистрофики. Таким образом она убивала двух зайцев, получая себе бесплатных и при этом бесправных работников, а заодно одобрительные отчеты проверяющих комиссий. Андрей же к тому моменту путем трудных тренировок и упражнений накачал приличные мускулы, чем страшно гордился, компенсируя несовершенство одних своих конечностей мощью других. Если бы он знал, чем это обернется, предпочел бы броситься на пол, дергая руками и ногами, имитируя приступ эпилепсии, чему научился у других «сохранных» больных довольно быстро – достаточно было быстро прожевать небольшой кусочек хозяйственного мыла, чтобы пустить пену изо рта, закатывать глаза и изгибаться дугой.
Купленная Дыней комиссия определила у Андрея заболевание, которое формулировалось как «олигофрения в стадии дебильности». Поскольку ему исполнилось семнадцать, то в прежнем ПНИ он оставаться не мог по возрасту, а жилье людям с таким диагнозом, разумеется, закон не предоставлял. Андрей был отправлен в тот ПНИ, откуда приезжала присматривать себе очередных рабов главврач Дыня. Андрей, убитый откровенно «пришитым» диагнозом, не оправившись толком от шока, с первого дня понял, что попал в преисподнюю.
Юношу поместили в палату, где кроме него жили двое «хроников», это было против правил, однако именно в тот момент Дыня выбила дотацию на ремонт здания, поэтому палаты уплотнили. Следующие полтора года Андрей спал урывками, потому что один из его соседей, юркий и тощий, которого санитары звали Засеря, имел обыкновение наваливаться ночью всем телом ему на лицо и страшно рычать. Кличка говорила о многом, Андрею приходилось отмывать не только пол, но и стены, изрисованные больным парнем. Еще Засеря присваивал себе все, что казалось ему полезным, нужным или красивым. Так Андрей лишился тапочек, зубной щетки, а затем и одной из двух клетчатых рубашек, подаренных ему на прощанье старой уборщицей Анютой, единственной человечной женщиной в предыдущем интернате, которая по мере сил то матюгами, то шваброй защищала его от санитаров и потихоньку совала яблоко или кусок сахару. Иногда Засеря настолько надоедал персоналу, что ему вкалывали мощное снотворное, и тогда Андрею тоже удавалось поспать, но ровно до тех пор, пока запах не возвещал о необходимости сменить несчастному белье.
Второй постоянный житель Андреевой палаты, страдающий одышкой человек-гора Сережа Калинов, был сосредоточен исключительно на еде. Он задавал всем входящим один-единственный вопрос: «А когда мне покушать дадут?» Приносили обед, он сваливал в тарелку с супом кашу, хлеб, туда же выливал компот, все содержимое выходило из берегов и заливало поднос, все это Калиныч с жадностью и животными звуками поглощал так, что нормальному человеку было отвратительно смотреть на это. Андрей быстро привык и не обращал на Калиныча внимания, тот не был злобным или непредсказуемым, в отличие от Засери. Единственное, что изумляло Андрея, это то, что Сережа совсем не узнает мать и брата, навещавших его по церковным большим праздникам. Он поворачивался к ним ровно с тем же тупым выражением лица, что и ко всем, спрашивая: «Кушать мне принесли?» После чего двумя большими руками впихивал в себя куличи, пасхальные яйца, пряники, запивая святой водой, принесенной матерью в стеклянной баночке, обернутой марлей. Калиныч при этом был относительно чистоплотен во всем, что не касалось еды, и долго, бесконечно долго мыл руки, лицо и уши, выводя из себя сестру-хозяйку, которая кричала, что «мыла на это говно не напасешься».
К самому Андрею приклеилась кличка Балерун, потому что он, переваливаясь, ходил на цыпочках, – больные ДЦП вообще были в диковинку обитателям и работникам интерната. Ему приходилось мыть полы, лестницы, туалеты, полы в столовой, а после тихого часа – собирать коробки для вафельных тортов фабрики «Рот Фронт». Формально за эту работу полагались деньги, но вживую их практически никто не видел, деньги получали и беззастенчиво тратили воспитатели. Не существовало никакой «нормы выработки», но если Андрей делал, по мнению воспитателей или санитаров, что-либо плохо или недостаточно быстро, он, как и все прочие, мог получить скрученным полотенцем по голове или по ногам. Еще санитары развлекались старым как мир армейским способом – ночью между пальцами спящих пациентов вставляли полоски бумаги и поджигали их, радостно гогоча при виде ошалевших от боли и страха «психов», которые спросонья дергали ногами, это называлось «велосипед». Повысившему голос или отказавшемуся делать что-либо по приказу санитаров светила «дыба» – засунув страдальца в смирительную рубашку, его подвешивали на решетке окна, пропустив под узел из рукавов связанные полотенца.
Месяцами больных не выпускали на прогулку, Андрея конкретно – девять месяцев подряд. Он смутно помнил, что любил когда-то гулять, что очень хотел учиться, ходить в кино, просто смотреть на лица людей на улицах – на новые прекрасные лица, представлять, как и чем живут эти неизвестные свободные люди, что несут в своих сумках и кому. Он достраивал мысленно про каждого нового встречного целую историю, но багаж его знаний о том, как живут люди там, вне стен интерната, был настолько скуден, что истории эти быстро превращались в какие-то скучные однообразные сказки. Андрей понимал это и жадно прислушивался к каждому разговору людей «с воли», это был его личный клад, сокровище обретения чего-то, чего он не знал до этой минуты.
Время шло, менялась страна, менялись ценностные векторы и жизненная роза ветров. К власти пришел Горбачев, постепенно, несмело стали расцветать и отваживаться на разные остросоциальные темы СМИ. Измученному Андрею иногда попадали в руки газеты, забытые кем-то из медперсонала или принесенные родственниками пациентов ПНИ. Он вчитывался в статьи и заметки, пытаясь понять, как вообще пишут письма в газету, кому их надо направлять, как правильно написать адрес на конверте… Наконец, после нескольких месяцев колебаний, он написал письмо в «Собеседник». Попросить купить конверт кого-либо из медсестер или воспитателей, уж не говоря о врачах, Андрей боялся – могли стукнуть, к тому же всем было известно, что у него нет никаких родных и близких, писать ему некому, поэтому просьба о конверте сразу выглядела бы подозрительно. Парень решил дождаться визита матери или брата Сережи Калинова, – дело как раз близилось к Рождеству.
Мать Сережи смотрела на Андрея тяжелым усталым взглядом. Он протягивал ей сложенный вдвое листок бумаги с написанным адресом редакции газеты, прося купить конверт и отправить письмо, в другой руке он сжимал несколько монеток – на конверт и марку. «Покушать, покушать давай», – бубнил, икая, ее родной сын Сережа, только что на их глазах умявший все рождественские угощения. «Горе мое ненасытное, – горько думала мама Калиныча. – За что мне, Господи, чем виновата, что не так делала, всем помогала, всем угождала, себя не помнила, за что…» Она едва ли всерьез собиралась взять у обритого налысо нелепого молодого человека письмо, однако ее старший сын, тоже Андрей, сделал это сам. «Я пошлю, – сказал он своему мнущемуся тезке, – чем черт не шутит, сейчас все талдычат за милосердие, давай, и не суй мне свой гроши, глядишь, не обеднеем». Они ушли, и Андрей стал ждать. Ждать пришлось не очень долго.
Той же ночью Андрей проснулся от удушья. Он было решил, что это опять Засеря принялся за свое, однако в следующую секунду его сбросили на пол. «Вставай, сука, – сказал мужской голос, – щас мы тебе устроим радость жизни, писака херов». Андрей попытался встать на карачки, но получил ногой в пах, затем по спине, задохнулся, закашлялся, от его кашля и сипения проснулся Засеря и начал орать, раздался глухой звук удара – ор прекратился, Андрея же поволокли за ноги из палаты в коридор.
Андрей Калинов отнес листочек дежурному врачу. «Смотрите, у вас тут подрывная деятельность процветает, пишет, что вы людей избиваете и заставляете выполнять тяжелый физический труд, – недобро хохотнул он, – ишь, бедняжка, перетрудился, значит!» Врач, Ангелина Семеновна, ветеран труда и старожил интерната, выхватила письмо Андрея из рук стукача-доброхота. «Спасибо, спасибо, знаем, Павлов у нас шибко умный стал, давно уже на него смотрим, давно», – выпроваживала она посетителя. Прочла письмо, позвонила куда-то по коммутатору, потом вызвала к себе санитаров Толика и Славика, двоих из ларца одинаковых с лица, и доходчиво объяснила им план действий. Андрей, помимо сломанных ребер, получил адскую дозу аминазина, и эта экзекуция повторилась еще трижды. Молодой человек стремительно превращался в овощ, от уколов становилась вязкой речь, неподъемные мысли текли рвано и плавно, он ни на чем не мог сосредоточиться, как должное получал все тем же скрученным полотенцем за то, что не мог контролировать мочеиспускание, кругом все было ватным и тусклым, никаких желаний у него не было, только иногда острое ощущение отчаяния и бессмысленности жизни посещало молодого человека, сковывая волю. После уколов снотворного не давали спать, но заставляли работать – коробки для тортов никто не отменял. Девятнадцатилетний Андрей Павлов двигался, как сломанный робот, лишенный чувств и эмоций, наполненный патологической усталостью.
Так прошло еще несколько месяцев. Андрей вел себя тише воды ниже травы, постепенно о нем забыли, пытки прекратились. Однажды ночью завершился земной путь Сережи Калинова – беднягу сразил инсульт, а Засерю перевели в изолятор – стал слишком агрессивен. Какое-то время Андрей оставался в палате один, пока к нему не подселили новенького – лысого пожилого мужчину в очках, он представился Андрею по имени-отчеству: «Борис Матвеевич, можно просто Борис», сразу сообщил, что по профессии он металлург, и предупредил, что сильно храпит во сне. Никаких особых странностей или явных признаков психических отклонений Андрей не видел в этом новом соседе, удивляясь, что же тот в таком случае здесь делает. Прошла неделя, другая, Борис Матвеевич жил, без неудовольствия подчиняясь распорядку дня и тщательно выполняя все предписания, бодро собирал коробки для тортов, ел без брезгливых гримас и спал как младенец, с той только разницей, что младенцы, конечно, не храпят, как трактор.
Постепенно Андрей начал робко задавать соседу вопросы, сначала отвлеченного характера, затем, осмелев, спросил, почему он здесь находится. «Родным осточертел, – спокойно поделился Борис, – у нас в квартире по семь человек в каждой комнате живет, а у меня контузия старая, иногда припадки случаются, вот они и уцепились, дали кому надо сколько надо, ВТЭК-шмэк, и Боря в дамках. По мне, знаешь, даже лучше здесь, чем дома этот серпентарий выносить, ор детский, по матери все, ну их к бесу. Здесь вообще спокойно, хоть отосплюсь. Я вот раньше в 34-м интернате гостевал, так там даже книг не давали, а тут, смотрю, ничего, спокойно к этому. У тебя, кстати, нет чего почитать?» У Андрея был схрон – роман Пикуля и журнал «Юный натуралист», украденные им с чьих-то тумбочек, он их давным-давно спрятал под линолеумом возле процедурной – был там такой закуток, где линолеум отставал от прогнившего пола, образовалась ниша. Андрей втихаря достал свои богатства и принес соседу. Из журнала выпал черновик письма в «Собеседник», Борис Матвеевич, не таясь, его прочел и вопросительно посмотрел на Андрея, и тогда молодой человек, заикаясь, поведал ему свою грустную историю. «М-да, – сказал Борис, – вляпался ты крупно. Но вот что – давай-ка напишем по-нормальному все, а то у тебя тут ошибок… А как передать – это не волнуйся, скоро у меня день рождения, дочь зайдет обязательно, с ней передадим, это верный случай».
Таким образом, Андреево письмо (куда Борис Матвеевич добавил рассказ и о предыдущей неудачной попытке обратиться в СМИ, и об истязаниях, которым Андрей подвергся за это) нашло адресата. Под видом посетителя в ПНИ пробрался журналист из «Собеседника», отыскал Андрея, долго с ним разговаривал, потом о чем-то секретничал с умным Борисом, после чего в еженедельнике появилась гигантская статья, где подробно были описаны все перипетии Андреевой жизни. «Прошу считать этот материал заявлением в прокуратуру», – писал журналист. И действительно, после прокурорской проверки руководство ПНИ во главе с непотопляемой когда-то Дыней, полетело со своих должностей, а в жизни Андрея настали совершенно новые времена.
После «скандала имени Андрея Павлова» в газеты посыпались письма от молодых людей со схожими историями. Все они были именно инвалидами с ДЦП, две трети – сиротами, но главное, что они, казалось, навсегда вычеркнуты из жизни общества психиатрическим диагнозом и годами живут в подобных заведениях, что и Андрей. Через некоторое время в следствие появления этих писем создали специальную комиссию, затем привлекли основанную в 89-м году Независимую психиатрическую ассоциацию, и через некоторое время в несколько приемов с десятков обратившихся за помощью в СМИ юношей и девушек был снят психиатричесчкий диагноз. Их собрали вместе и направили на постоянное проживание в пансионат для ветеранов труда. Андрею к тому моменту исполнилось двадцать лет.
Жизнь в пансионате оказалась похожей на ту, которая смутно рисовалась Андрею в мечтах. У него была своя комната, которую он мог закрыть на ключ, появилось довольно много личных вещей. О ребятах-инвалидах сняли немало телевизионных сюжетов и документальных фильмов, где Андрей всегда был на первых ролях, как человек, благодаря которому и другие вырвались из лап жестокой системы. Юноше писали письма, к нему приезжали разные люди, дарили ему одежду, книги, постельное белье, полотенца и еду. Его приглашали в гости люди со всех концов еще не вполне развалившейся страны, и он даже съездил один раз по такому приглашению в Анапу к милейшей бездетной пожилой паре. Когда Андрей увидел море, ему стало нехорошо, руки и ноги мелко дрожали, а в горле словно возникла какая-то пленка, которая мешала плакать и говорить. Но дурнота отпустила, и парень часами не вылезал из воды. Он ел, пил, спал, гулял вместе со своими новыми друзьями, охотно и легко рассказывая о своей прежней жизни, словно зачеркивая ее. Воспоминания о месяце в этом раю не раз потом спасали Андрея от черных мыслей, и он не мог внятно ответить на вопрос, почему отказался, когда эти люди предложили его усыновить…
В пансионате у Андрея впервые появились приятели-сверстники. Всем им было чем поделиться друг с другом, у каждого имелась своя, в меру кошмарная, история. Андрей начал курить, у него обнаружились собственные желания и вкусы, а после того, как группа студентов МГУ подарила ему купленный вскладчину магнитофон «Лота-Стерео» и несколько кассет с музыкой, превратился в настоящего меломана. Он, как и все его товарищи по новообретенной жизни, получал пенсию, ее едва хватало на всякие нужды, но Андрей откладывал деньги для покупки новых кассет, собирая свою собственную коллекцию. Еще он оформил льготную подписку на «Московский комсомолец» и альманах «Рыболов-спортсмен», где когда-то увидел фотографию дороги к озеру, втайне надеясь, что нечто подобное обнаружит там еще раз, настолько сильный след отпечатался в его душе благодаря той ничем не примечательной для обычного человека картинке.
Долго ли, коротко ли, но ажиотаж вокруг истории инвалидов-дэцэпэшников постепенно спал. Осталось несколько взрослых женщин, которые продолжали навещать Андрея и в меру сил заботиться о том, чтобы в его жизни были не только казенные обеды, подаваемые в пансионате, но и что-то сверх того. Иногда они забирали его в гости, одного или с двумя-тремя друзьями, устраивали им праздники, отмечали дни рождения, водили в театр, цирк, музеи. Андрей ценил это отношение, ему казалось, что теперь все его любят, и он со всей широтой души готов был дарить любовь и признательность всем, кому было до него дело.
В пансионате стали появляться прихожане восстановленной неподалеку и заново освященной церкви. Группа молодежи из этого храма регулярно приходила к ребятам-инвалидам, они горели ярким ровным светом неофитства, делились им охотно и слегка навязчиво. Андрею понравилось ходить в храм, он плохо понимал, что, собственно, там происходит, хотя ему не раз и не два объясняли суть таинств. В конце концов он даже прошел катехизацию и крестился в компании еще десятка ребят из пансионата, постепенно разобравшись в том, что поют «на крылосе», что следует за чем и в какой момент нужно скрестить руки на груди и смело двинуться к чаше. В храме его обожали, всегда пропускали вперед, доверяли разливать теплоту и счищать накипевший воск с подсвечников. Радость и ощущение неиссякаемой любви наполняли Андрея, и, будь его воля, он бы с удовольствием остался жить в маленьком домике при храме, который занимал сторож – хмурый и неразговорчивый малый, бывший бомж, тоже нашедший наконец свою тихую гавань. Андрей ему безусловно завидовал, понимая, что испытывает неблагодатное чувство, и с силой молился, чтобы было ему от этой зависти избавление.
Тем временем часть помещений пансионата директор сдал в субаренду – разнообразные кооперативы росли как грибы и требовали пространства. Небольшую часть склада арендовали торговцы видеомагнитофонами, они появлялись там изредка, в основном ночами. И вот в одно прекрасное утро в пансионат вошел наряд милиции – торгашей ограбили, срезав замки и вынеся все коробки с «видиками». Милиционеры собрали обитателей пансионата, включая ветеранов труда, вежливо опросили и отпустили с миром – всех, кроме Андрея, которому предложили проехать в отделение. Ничего не подозревающий парень спокойно собрался и поехал, думая, что его показания зачем-то хотят зафиксировать отдельно от остальных, хотя он ровным счетом ничего не знал о том, кто бы мог быть причастным к этому преступлению. В отделении он с удивлением обнаружил того самого церковного сторожа, который часом раньше сообщил милиционерам, будто видел, как Андрей ходит возле двери кооператива и «что-то высматривает», а еще выложил видеокассету, которую якобы этот инвалид-прихожанин ему предлагал купить. Содержимое видеокассеты было непристойным, но об этом Андрей узнал уже после того, как его начали избивать, требуя назвать сообщников, которых он навел на кооператив «Квант».
Андрея хватились к вечеру того же дня, друзья волновались и звонили в отделение, где их грубо посылали. Тогда кто-то догадался поискать в комнате Павлова записную книжечку, где нашелся телефон того самого журналиста из «Собеседника», который первым написал статью о нем. Журналист оказался в командировке, но его жена дала номер какого-то депутата Верховного Совета, он должен был, по ее уверениям, помочь. Депутату звонить было поздно, решили ждать до утра, утром еще раз для верности попробовали дозвониться в милицию, не дозвонились, и наконец отважились набрать номер приемной депутата. Дальше все происходило стремительно: в отделение помчался депутат с помощницей и адвокатом. С того момента, как увезли Андрея, прошли ровно сутки. И за эти сутки его из ходячего больного превратили в инвалида-колясочника, сломав ему в нескольких местах ноги и отбив почки.
Справедливость стремительно восторжествовала – тогда, в конце 80-х, это еще случалось; виновные в избиении инвалида были наказаны и получили срок, их начальники лишились насиженных мест, и даже через какое-то время были задержаны в результате активных поисков грабители, обчистившие кооператив. Церковный сторож исчез прямо из отделения милиции – то ли сбежал, то ли его за деньги выпустили, он оказался замазан в какой-то криминальной истории, и Андрея подставил исключительно для того, чтобы на время отвлечь внимание от своей мутной персоны. К Андрею приходили следователи, записывали на камеру его показания, а когда он через несколько месяцев смог сидеть, то его на коляске доставили в суд в качестве потерпевшего. Но все это его уже мало волновало, к тому моменту врачебный вердикт был сформулирован окончательно – ходить молодой человек больше не сможет никогда. После нескольких операций Андрею вывели стому – отныне он был приговорен к мочесборнику.
Друзья и знакомые первое время не оставляли его ни днем ни ночью – боялись, что молодой человек крепко подумывает о самоубийстве. Андрей действительно размышлял об этом, досадовал на постоянно толкущихся возле него людей, замыкался, когда к нему приходили ребята из церкви, отвечал односложно, отказывался от услуг добровольцев, готовых вывезти его погулять или на службу. Частенько наведывался молодой батюшка, говорил много и деликатно, вдумчиво, читал ему Писание, притчи, показывал фотографии из паломнических поездок в Израиль – Андрей практически не реагировал, все это ему казалось далеким и недостижимым, не имеющим к нему теперь уже никакого отношения. Знакомая расстаралась и привезла к нему известного психиатра, интеллигентнейшего старика, который рекомендовал поместить Андрея в центр психического здоровья, где бы тщательно контролировали прием необходимых парню лекарств, но тут Андрей встал насмерть – он считал, что абсолютно здоров, а нащупать смысл в своих новых реалиях мог только он сам. Постепенно от него отстали, но не забыли и регулярно навещали то одни, то другие, то третьи. Андрей не испытывал ни чувства благодарности, ни особого беспокойства, снисходительно думая, что это все скорей нужно им, нежели ему.
Андрей сосредоточился на теле. Ног он не чувствовал, но занимался руками и, насколько мог, спиной. Все чудовищные и унизительные сложности, связанные с существованием в пространстве маленькой комнаты и крошечного санузла, где не было ни специального сиденья, ни поручней, он преодолевал со спартанским терпением. К друзьям Андрей обратился дважды – попросил помочь приобрести специальный ортопедический матрас, чтобы не образовывались пролежни, и набор гантелей. Он выписал себе видеоспецкурс с какими-то восточными практиками, затем увлекся акупунктурой. Один из врачей-реабилитологов пансионата, также интересовавшийся нетрадиционной медициной, снабжал его необходимой литературой, полынными сигарами, раздобыл иголки. Андрей хранил их в металлической коробочке, наполненной спиртом, упражняться на самом себе он не отваживался, но верил, что когда-нибудь тончайшие иглы найдут в его руках применение. Впрочем, этому не суждено было случиться, однако увлечение восточной медициной безусловно вытащило Андрея из небытия.
Шли годы. Андрей не спился, не ездил побираться под цыганским оком на перекрестки, его жизнь сосредоточилась в переписке с самыми разными инстанциями – он встал на очередь по улучшению жилищных условий. Осуществлялись разные социальные программы, инвалидам давали квартиры, вторичное жилье на окраинах Москвы. Мужчина добивался новостройки, чтобы непременно первый этаж с пандусом – таким эксклюзивом квартирный фонд, выделенный на обеспечение нужд инвалидов, не располагал. Андрей упорно писал письма, запросы, обращался к депутатам, получал бесплатные консультации у адвокатов. В конце 90-х ему подарили старенький ноутбук и матричный принтер, Андрей освоил нехитрый процесс печатанья и продолжал яростно бомбардировать письмами все те органы, которые обязаны были отвечать за его жизнеобеспечение. Десять лет ушло на переписку, и наконец в начале 2007 года Андрей Павлов получил ордер на однокомнатную квартиру в новостройке в Бутове. Это была бетонная коробка, требующая ремонта и замены окон. Еще года полтора инвалид добивался ремонта, добился, и наконец в 2009 году въехал в собственное жилье. Давние друзья, не оставлявшие его уже много лет, помогли с переездом, всем миром скинулись Андрею на примитивную мебель и бытовую технику б.у.
Поначалу Андрей пользовался услугами социальных работников. Перед ним прошла череда самых разных людей – образованных, совсем необразованных, старых, молодых, больных, здоровых, доброжелательных, кликуш, агрессивных, городских сумасшедших, заносчивых поэтов, неоцененных художников, многодетных матерей, старых дев, воодушевленных подвижников, неодушевленных людей обоего пола… Каждый из них в меру своих способностей выполнял нехитрые обязанности, которые должны были облегчать жизнь одинокого инвалида. Иной раз Андрей был вынужден сползать с коляски и лежа на боку тереть тряпкой пол после ухода очередного «помощника», не потрудившегося снять обувь. Нередко мужчине доводилось выступать в роли психотерапевта, исповедника, учителя, наставника… Вымотанный беседами, он не переставал удивляться разнообразию человеческих судеб и историй жизни «нормальных полноценных людей».
Пару раз Андрею предлагали поехать в санаторий. По его заболеванию ему была показана «средняя полоса», и каждый раз предложение поступало в ранневесеннюю пору грязи и пронизывающего холода. Давние приятельницы Андрея уговорили его ехать, помогли собраться и довезли до места. Первое, что бросилось в глаза – никаких намеков на пандус. «Ничего себе профильный санаторий», – пробормотала Андреева знакомая. Быстро выяснилось, что выделенный ему номер находится на десятом этаже. Коляска в сложенном виде в лифт проходила, так что надежда на отдых в 150 км от города еще оставалась, пока Андрею не сказали, что столовая находится на шестом этаже, куда попасть было можно только на лифте… Женщины горячо пытались договориться, чтобы ему приносили еду в номер, но Андрей заплакал и больше ни о чем слышать не хотел. Они вернулись в город.
В 2011 году Андрей получил по почте «Список тарифов на дополнительные социальные услуги, предоставляемые инвалидам госучреждениями нестационарного социального обслуживания г. Москвы, не входящие в перечень гарантированных государством социальных услуг». С интересом изучив список, он узнал, что отныне вынос мусора (20 минут) стоит 64 рубля, мытье одного окна (1 час) – 193, чтение периодических изданий (30 минут) – 97, кипячение воды в чайнике/чистка овощей/нарезка хлебных изделий, разогрев пищи (30 минут) – 90, мытье унитаза (средствами клиента) – 290. Дороже всего ценилось оформление документов на предоставление ритуальных услуг умершим одиноким гражданам – 1158 рублей. Дойдя до пункта «перемещение тела на стул/кровать/унитаз» Андрей швырнул бумаги в угол. Вот уж с этим он вполне справлялся самостоятельно.
Код диагноза: F20 (три мини-пьесы)
ДЕВОЧКА-ПОДРОСТОК в темных очках.
МАМА.
ПАПА.
МАЛЬЧИК МИТЯ, 3 лет.
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ.
ГОЛОС ЗА ДВЕРЬЮ (медсестра Соня).
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ЗА ДВЕРЬЮ (Даня, 8 лет).
МАМА. Ты не причесалась. Ты должна причесываться.
ДЕВОЧКА (
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
МАМА. Нет, ну я же вижу! Дай я перечешу…
ДЕВОЧКА. Не надо.
МАМА. Нет, ну я ехала сюда, чтоб с тобой препираться, что ли?
ПАПА. И шея черная. Вы что, не моетесь тут?
МАМА. Где?.. Ах!.. кошмар какой-то! У меня влажные салфе…
ПАПА. И руки, руки, опять грызла, да? Тебе тут не сказали, что нельзя пальцы жрать?
МАЛЬЧИК. Низяяяя… пальтики кусять…
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ДЕВОЧКА. Нажмите кнопку. Кнопка у стенда. Придет кто-нибудь.
МАМА. Я, кажется, с тобой разговариваю! Кнопка ей!
ПАПА (
ДЕВОЧКА. Какое тут может быть настроение. Догадайся.
ПАПА. Ну-ну, не надо прям преувеличивать, понимаешь, так сказать, показывать свое настроение сразу.
ДЕВОЧКА. Ты меня только что спрашивал про мое настроение.
ПАПА. Ну вот я и говорю, показывать его прям с порога, знаешь, родителям…
МАМА (
ДЕВОЧКА. Да, спасибо. Только больше не приносите, их тут и так дают.
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Мама?! Мам! Мам, это ты тут?
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Данечка! Сынок, это я, я мама твоя! Даня! Почему мне не открывают, поди, сынок, спроси! Скажи, передачу я принесла!
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ (
МАЛЬЧИК. Ни вазьмууууть… (
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Сынок! ну спроси какую-нибудь тетю, сестру там, нянечку, врача спроси – я ж полгорода ехала!
МАМА (
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ПАПА. Ну знаете, как в детстве – индюк тоже, знаете, думал!
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Мам, я щас спрошу, не уходи, не уходи, не уходи, я быстро, не уходи! (
МАМА. Елена! ты уроки… слушаешь?
ДЕВОЧКА. На кой.
МАМА. Нет, ну все-таки я понимаю, что нет специалиста тебе, но ведь скучно так, посидела бы, послушала.
ДЕВОЧКА (
ПАПА. А что, а полезно все равно! Все равно слушать – это представлять! Химию представлять, таблицу Менделеева.
ДЕВОЧКА. Че, правда? Прям таблицу? Прям Менделеева?
ПАПА (
МАЛЬЧИК. Мама, я писять хотю… Алёся, отклой двель… писять… а-а-а…
МАМА (
МАЛЬЧИК. А-аа-аааа!
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ПАПА С МАМОЙ (
МАЛЬЧИК (
ДЕВОЧКА (
МАМА. Замолчи! Замолчи!
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Мама!! Мама, ты тут? Я тут! Я позвал! Они сказали – нельзя, но щас придет там одна тетя Соня Егорова, она хорошая, мам, мам, ты тут?
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Данечка, я здесь, здеся, я жду, я подожду, мой хороший, скажи, ты хорошо себя ведешь? Хорошо ведешь?
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ (
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Бабушку – не люблю!!! Ничего не люблю ее больше! Я ее потом опять побью!!!
МАМА. Какой агрессивный мальчик, ужас.
ПАПА. Ну-ну-ну, не наши дела, не наши.
ДЕВОЧКА. Отличный пацан. Мне воды приносил с кулера, и в руки прямо стаканчик вставляет, держит, чтобы я не уронила. Говорит, это как ты смогла глаз себе сама, я бы не смог. Просил очки померять, ты почему не видишь глазом, который остался, я не понимаю, говорит. Я очки не дала. Но он такой, норм. Другие еще хуже.
ПАПА. Неприлично такие вопросы, беспардонно так! Я матери сейчас этой объясню…
ДЕВОЧКА. Папа!..
МАМА. Не надо, Эдик!
МАЛЬЧИК. Писяяяять… Папа, не надо, папа не надо, папа не надо, не да па, па не да, но де па…
ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Женщина, Казанцева, сегодня не приемный день передачный! Завтра, в среду приходите в это же время!
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Простите! Простите, пожалуйста! Можно вас попросить взять сегодня! Я отгул брала, у вас время такое неудобное, а что день не этот, я не знала! Мне завтра не дадут!
ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Не могу, у нас сегодня электричество перемкнуло, мы все холодильники на помывку поставили, повыкидали все, что портится.
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Мам, ты что принесла?! Конфетки, мармеладки принесла? Они не портятся, теть Сонь, мы с ребятами их сразу…
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Да, да, сушки-конфетки-сок! Сок фабричной упаковки! Не надо холодильник! Пожалуйста, женщина, я полгорода проехала с черте чего откудова, с Химок, я прошу вас, пожалуйста, примите!
ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Ну хорошо, я сейчас открою. Казанцев, ты уходи, дружочек, сегодня вам свидания не положено еще, ты новенький, тебе нельзя.
МАЛЬЧИК. Не полозено… Мам, дай пить. Мам, пить хотю.
ДЕВОЧКА (
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ (
ДЕВОЧКА (
МАМА. Леся, что ты?!
ДЕВОЧКА. В смысле хроник.
МАЛЬЧИК (
ДЕВОЧКА (
МАМА (
ПАПА. Пока, доча, до завтра!
МАЛЬЧИК. А я не до завтла! А я завтла с няней! Мам, пиииить!..
(
ЖЕНЩИНА С СУМКОЙ. Данечка!!!
ДАНЯ. Мамочка!!!
(
ЖЕНЩИНА. Сынок! Сынок, веди себя хорошо! Тогда будешь с мамой снова! Снова будешь! Если будешь хорошо… И бабушку если не будешь любить, я тебя тоже не буду любить, слышишь, Даня?!
ДЕТСКИЙ ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Не буду! Не буду любить бабушку! Буду только тебя!
ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. Казанцев! Быстро в палату! Бегом! Казанцев! Накажу! Отойди от дверей!
ДЕТСКИЙ ГОЛОС. Аааааа!
ЖЕНЩИНА. Я ухожу! Я ухожу! Я приеду… в субботу приеду! Мы приедем! Ты веди себя хорошо только, тогда приедем! Пока, сынок! Пока, маме на работу надо!
ГОЛОС ДЕВОЧКИ. Дань, пойдем. Дань, не плачь. Хочешь, очки. На, надень.
Д – доктор (мужчина, 40).
А – пациент (подросток, 15 лет).
М – мама пациента (дама, за 45).
Д. …таким образом, я полагаю, что пока думать о выписке преждевременно.
М (
Д. Обманных реакций.
М. Вот-вот, этих! Нет-нет, я специально по утрам следила, как встанет, сразу к зеркалу – ну, что видишь?! А он говорит: там я! Он там, понимаете? Он, а не… а не.
Д (
М. Какие идеи, ну пожалуйста, какие еще могут быть идеи, после того как мы все уже пропили, и сон у нас наладился, и он больше ничего не сделал с этими… ну…
Д (
М (
Д (
М. Что вы несете, что значит – все дверь? Сыночка, скажи нам с доктором, что это такое? (
А. Это кусок древесного леса прямоугольной формы, имеющий сбоку ряд отверстий для вставок железных петель, которыми крепится к стене. Может открываться внутрь, может наружу. Имеет ручку разной формы – крутить и нажимать.
М (
Д (
А (
Д (
М (
А. Мам. Не плачь, пожалуйста. Твоя дверь сейчас очень искривляется, она ненастоящая. Она как… как в зеркале, мам.
СТУДЕНТКИ-ПРАКТИКАНТКИ
ВРАЧИ, ТРИ ЖЕНЩИНЫ И МУЖЧИНА
МАМА СРЕДНИХ ЛЕТ
ПСИХОЛОГ-КОНСУЛЬТАНТ
ДЛИННЫЙ НЕСКЛАДНЫЙ МАЛЬЧИК, 13 лет
МЕДСЕСТРА ДИНА
ОЧЕНЬ СТАРЕНЬКАЯ КРОШЕЧНАЯ БАБУШКА
СТУДЕНТКА (
ВРАЧ. Одну секунду, подождите! (
МАМА (
ВРАЧ. Я вас туда не посылала, это было ваше решение.
СТУДЕНТКА (
ВРАЧ (
ВРАЧ-2. Я щас разберусь… Давайте, что у вас?
МАЛЬЧИК. Где мама… А вы не знаете, где мама?
БАБУШКА. В Боге восхвалю я слово Его; на Бога уповаю, не боюсь; что сделает мне плоть?..
МАМА. …Даже не дадут права! Я так не оставлю! Вы перекрыли…
ВРАЧ-2. Вы собираетесь вернуться на следующий год?
СТУДЕНТКА (
МАЛЬЧИК (
ВРАЧ-3 (
ВРАЧ-2 (
СТУДЕНТКА. Подпишите практику, ну бежать же, опоздаю, ых… Мне все уже ж печати поставили!
СТУДЕНТКА-2. Ответственность… денег ноль…
СТУДЕНТКА-3. И тяжело нереально. Я в садик пойду.
ВРАЧ-2. А вам, что ли, подписали?
СТУДЕНТКИ-2-3 (
БАБУШКА. На Бога уповаю, не боюсь; что сделает мне человек?
ВРАЧ-3. …как порядочная перед отъездом им добавила аминазин, чтоб точно…
МАМА (
ВРАЧ. О, Виктор Сергеич, Виктор Сергеич, можно вас, тут вот у нас мамочка одна переживает слишком, а мне студентку надо подписать, вот, пожалуйста…
МАЛЬЧИК (
ВРАЧ. Лева, горе мое, давай-ка, шуруй в палату, мама приедет через недельку!
ВРАЧ-2 (
СТУДЕНТКИ (
ВРАЧ-3. …а так все хорошо, но погоды не было, а так нормально, я не звонила, зачем, думаю, звонить…
МЕДСЕСТРА ДИНА (
БАБУШКА. У Тебя исчислены мои скитания; положи слезы мои в сосуд у Тебя, – не в книге ли они Твоей…
СТУДЕНТКА. …не имеете права, у меня справка же, а не прогул!
ВРАЧ И ВРАЧ-2. Нет, вот тут часов ты недобрала, смотри ведомость!
СТУДЕНТКА. Не, блин, это че ваще, я закрыла все, мне печать поставили уже!
ПСИХОЛОГ (
МАМА. Я все испортила, доктор… Я все сама ему испортила-а… Я же не знала-а-а! Он теперь… он меня и так… скотчем все мои растения залепи-и-ил, в назло так, в наперекор, чтоб по его было! А как про машину узнает, что не водить – так я просто боюсь теперь…
МЕДСЕСТРА (
ВРАЧ (
СТУДЕНТКА. ПОДПИШИТЕ!!!
ВРАЧ-2. Ой, вот еще я нанималась тут… (
ПСИХОЛОГ. …телефон, консультация стоит три тысячи первично, вот через тот терминал оплачиваете и с чеком в двадцать седьмой кабинет…
ВРАЧ-3. …и в конце мы на балконе тупили только с этими дойчами, чего ни сделаешь со скуки…
ВРАЧ (
БАБУШКА. Подлинно ли правду говорите вы, судьи, и справедливо судите, сыны человеческие?
ПСИХОЛОГ. Лев! Лев, ты меня слышишь? Лев, давай сейчас встанем и пройдем с Диной Николаевной, надо сменить майку – ты испачкал, видишь? Как ты маму будешь встречать в такой грязной майке? (
МАМА (
ВРАЧ. Э-э… как-то вы заранее, я вижу… Ну, если будет такая необходимость – все решаемо…
МАМА. В смысле – необходимость? Разве…
ВРАЧИ 1–2 (
МАМА. Я думала, что… как говорится, у нас редкий слу… Думала, что могу рассчитывать на… так скажем… индивиду… что мы вам… (
ВРАЧИ (
МАМА. Да-да… это была такая ошибка!..
БАБУШКА. …и скажет человек: подлинно есть плод праведнику!
МАМА (
ВРАЧ. …автограф вот здесь. И здесь. Хорошо. Вы свободны. (
БАБУШКА (
Костюм (многоголосье в Сети)
А. Всем привет! Нет ли у кого-нибудь на время костюма зайчика, у сына рост 110? У нас в саду утренник 25-го декабря, сразу после постираем и вернем в целости! Буду очень признательна! С нас тортик!
Б. Привет! У нас нету!
В. Привет, есть, правда с юбочкой – женский зайчик. Надо?
А. Э-э… нет, наверное с юбочкой не надо…
В. Ну а че, какая разница-то?
А. Ну не знаю… наверное, мой не захочет в девчачьем…
В. Как хошь.
Г. В, а вам уже костюм не нужен? Может, просто юбочку аккуратно обрезать?
В. Зачем вещи портить? Сами себе обрежьте чендь.
Г. (
В (
Д. Стоп-стоп, не ругайтесь, у меня есть! (
А. Спасибо… Прости, но он кажется очень маленький, не?..
Д. Ща гляну… 98 см!
А. Да мой не влезет туда, я же написала – 110!
Е. У нас тоже нету! Есть пингвин как раз на 110.
В. Во, пришьешь пингвину уши…
Ж. В, вы какая-то неадекватная, все норовите что-нибудь испортить. А ясно сказала же, что ей нужно.
З. У нас нету, был точно, но взяли одни там в другой садик. Могу тебе их телефон дать, которые в том садике, скажешь, от Венеры Васильевны, это свекровь бывшая…
В (
Ж (
А. …З, спасибо, какая-то прям сверхсложная комбинация…
И. А вам срочно?
А. Я ж написала – к 25 декабря!!!
И. Католическое Рождество… странно, зачем…
К. Могу попробовать сшить. Я, правда, на детей не шила еще никогда…
А. Спасибо, К, не надо, я надеюсь все же найти!
К. Прости, нету. Извини, что не смогла помочь…
А. Спасибо!!!
К. У нас че-то никогда ничего нету полезного… прости…
Л. Слушай, А, ты давай беги из этого садика, знаю я, там вечно одни тупые зайчики, ваще сплошной совок, переходите к нам, у нас ставят на новый год «Поллианну»…
А. Так у вас платно же!
Л. И что? Тебе денег на ребенка жалко, на мозги его?
В. Угу, а свежий воздух из Швейцарии в канистрах вам не завозют?
Л. Воздух не завозят, зато бассейн нормальный, конюшня, своя пекарня…
А. Девочки!!! ну что мне, на «Авито» идти, нету правда ни у кого?
Ж. У меня есть, но это антикварная вещь – прошлого века костюм.
А. Не, ну это я нет.
Ж. Так я бы и не дала.
А. А зачем вообще говорить тогда?!
Ж. Вы тоже неадекватная, извините.
В
М. А, детка, я куплю, не волнуйся.
А. Мама!!! ну что ты тут делаешь, я же просила!..
М. Я так и думала, что ты не сможешь ничего сделать ребенку вовремя, вот, лишний раз убедилась.
И. М, мне кажется, вы нарушаете сейчас личные границы А.
М. Уважаемая И, я как-нибудь разберусь с нашими семейными делами без вас, уж простите.
И. А, ну понятно всё с вами.
М. Я счастлива.
И. На здоровье.
А. Всем спасибо, я нашла на «Авито».
М. Деньги только тратить. Небось дранье какое-то. Может, с покойника.
В. Ага, надо новый.
М. А я о чем.
А. Мам, все!!!
Н. Привет, А! У нас есть, гляди!
А. О, ну отлично, спасибо, завтра притащите?
Н. Только, пожалуйста, 500 р в день, это прокат!
А. Фу, блин. Не надо тогда.
М. Угу, лучше за 2 тыщи – и ношеное. И еще неизвестно кем. И в каком состоянии.
В. Ага, надо новый!
О. У нас нет!
А. Короче, все, спасибо, я разобралась.
М (
П. А какой тортик?
А удаляет чат.
Личное сообщение. «Привет, слуш, я видела, тебе типа на корпоратив костюм ослика? У меня есть кигуруми, но только зебра. Надо?»
Союз одиночеств – 1988
Девочка-подросток со всеми своими прыщами и полуосознанной сексуальностью сидит и точит слезы в зеленую тетрадку с клеенчатой обложкой, в дневник. Она боится вслух, потому говорит, бесконечно письменно говорит сама с собой об объекте, объектах, это заменяет ей общение. Она исписывает пять страниц в клеточку в каждой строчке скачущим, пинг-понговым почерком, не дописывает слова, многоточие – главный знак препинания, сейчас все вокруг – одно сплошное многоточие, любая мысль, вздох, просьба к соседу через проход передать ластик. Девочка-девушка часто меняет ручки, набор невелик – черная, красная, зеленая. Только не синяя, синяя – это школа, это липкие столы, разбавленный гадкий кофе, плавленые сырки, заклеенные лаком стрелки на колготках, потный запах в мальчишеской раздевалке, гадкий фиолетовый мешок со сменной обувью с вышитой фамилией, бабушка вышивала, нету больше бабушки, нет любимой, единственной. Стрелами в занозах впиваются в тело чужие глаза, обжигает заспинное хихиканье тех, кто красивее, успешнее, кого съедают взглядом мальчики; она ненавидит их всех, она ненавидит себя. Настольное зеркало отражает лоб в пятнах, угревую сыпь, запекшийся рот – она училась целоваться на апельсинах, садняще болят заеды в углах рта. Она пытается в словах излить всю муку невнятности собственных отношений с телом и с людьми, получается коряво, она повторяется, зачеркивает, плачет. Томление, духота, отупение, запах плохой косметики. Одежда везде натирает и причиняет боль, хочется содрать кожу, хочется выдрать с корнем пальцы, хочется носить темные очки и не видеть лиц. Вид собственной крови успокаивает, поэтому она чертит острием циркуля на ногах и животе пацифики и кресты. В метро любое случайное прикосновение чужих рук, плеч и даже простых кошелок и портфелей может привести к мгновенному рвотному позыву, но при этом наглый взгляд и уверенные подлые пальцы прижавшегося в автобусной давке мужчины почему-то вдруг оказываются сладкими, вызывающими при воспоминаниях восхитительный жар, уши и щеки пылают, кулаки сжимаются, сделать себе больно так просто, так заслуженно. Очень хочется поделиться этим с кем-то, но полная чьими-то полуслучайными телефонами («Ленка Позднякова», «Коля, стадион, красная куртка», «Сережа, брат Зойки с 5-го», «тетя Марина, зубы») записная книжка безнадежна. Бездарность, идиотка, и главное – уродина, уродина! Щипать себя под коленкой, обломанные ногти вонзить в подушечку ладони, так тебе, так!.. И снова еще страницы с повторяющимися заклинаниями и вопросами – кто полюбит меня, пусть кто-нибудь придет и полюбит, пусть, пусть я умру.
В комнату входит мама девочки-подростка и ложится на кровать, подпирая голову рукой. Ей хочется поговорить, ей кажется, что она утрачивает связь с той реальностью, в которой где-то в адском масляном котле варится ее хмурый ребенок. Мама сделала все, что сочла нужным, обеспечив всем, на что была способна. Ей хочется по душам. Девочка мечтает до рези в горле, чтобы мать ушла, немедленно, сию же секунду встала с гребаной кровати и закрыла за собой дверь. Но девочка понимает, что так нельзя, что любое пожатие плечом или гримаса неудовольствия вызовет цунами, в котором она бесславно сгинет, захлебнувшись в материнских воззваниях к совести, упреках в неблагодарности. Только бы не сорваться!.. И девочка сдерживается из последних сил, если все обойдется, то она скоро сможет опять бесконечно перечитывать дневник, отыскивая на страницах какие-то признаки приязни к себе со стороны тех, кого она так желает и так ненавидит… Но мама встревожена, поэтому много говорит, повышая голос к концу фразы. Маме одиноко, у нее давно проблемы с желудком и что-то подозрительное по женской части, в чем так страшно пойти и убедиться, на работе смертная тоска и однообразие, и такая тусклая личная жизнь, состоящая из одноразовых отношений в командировках или чужих квартирах, все женаты, никому не интересна она и ее тревоги, и болезни, и долги, все рассказывают о своих женах, детях, работах, очередях на кооператив или «жигули»… и ей тоже хочется этим поделиться с самым близким человеком – с дочерью, но нельзя, она еще маленькая и не поймет, зато она не может же не ценить, как мать убивается, работая сверхурочно, как достает телефоны лучших репетиторов, врачей, косметологов, портних… Мама делает все, что должна, и мама требует слов благодарности.
Девочка-подросток молчит, искрясь.
Мама чувствует, что ее присутствие не нужно никому здесь. Мама плачет. Маме некуда пойти, кроме кухни.
Девочка остается одна и расслабленно вздыхает. Быстро пишет подряд в строчку все известные ей матерные слова, шепчет непристойности, ложится в постель в одежде, ей хорошо, очень хорошо, внутренний демон танцует с кольчатыми бубенцами в руках, их звон убаюкивает, девочка спит тяжким потным сном, пока мать курит на кухне одну за другой, одну за другой, бессмысленно уставившись на настенный календарь с тигром. Цифры на календаре сливаются, часики тихо звякают – Москва, полночь, и к ней тоже приходит сон, маленькая смерть.
Терапия (свидетельство)
– Мне мой принес бананы с пролежнями!
– А мои купили бананы – уже трупы.
– Я б селедки щас так бы съела. Муж говорит, копыта на холодец взял, так рульку пожидился правильной фирмы, теперь второй раз брать, а эту собаке евойной, хрен с тобой, захленись слюной!
– Ой, ну сколько можно орать-то! Больно ей! Пошла на хер, пока поезда ходят!
– Женщина, сойди в пятнадцатый кабинет на процедуры, ноги отваливаются с вас всех сахар брать по пять раз в день. Ну и что – температура, ты ж ходячая! Кашляй тише, ссы медленней!
– Мрут все. Бабка ночь ныла-орала, под утро температуру ей принесли, а она уж все. Выкатили и не накрыли даж лицо-от, а мы мимо до сортира… Ох, царство небесное всем правнославным…
– У меня глаза да нос остались. Ножки, как у козерожки. Пропердеться не могу, болит все. Сглазили меня на Пасху, сглазили.
– Женщина, вы как фамилия? Ну, вспоминай быстрей! Тебе на ночь длинный и короткий, поняла? Короткий – как фамилие твое, ха-ха-ха. Ты потеешь, нет? Мож, климакс, а не пневмония? Че такое «рано», рано у всех неодинаковое.
– Гляди, пузо у меня. Вода одна, вот тут. Потрогай! Да потрогай, грю, брезгаешь, что ли?! Во-от, чуешь? Сливать будут, а я им – только через реланивум чтобы! Иначе я их затоплю, нарочно все, если без реланивума.
– Че на обед? Тьпфу, суфле. Говнофле! Я такое не ем. Я б щас очень горчички на хлебушко. Хлебушко страсть люблю.
Почему так болезненно воспринимается нарушение личных границ именно в замкнутом помещении, когда твоим сокамерницам скучно… Они обсудили по двадцать раз меню на Новый год, вспомнили, как было принято праздновать у родителей, кумов, сватов; им совершенно не интересно услышать другого, скажем рецепт какой-то, ни малейшего любопытства, важно только высказаться про свое – «нет, а вот у нас…». Почему так ранят и кажутся настолько пошлыми разговоры о естественных отправлениях, когда тебя просят посмотреть, какого цвета нынче содержимое мочесборника, приглашают к дискуссии на тему. Ты читаешь, но ей именно сию секунду приспичило показать тебе фотки с прошлогоднего корпоратива, внука в костюме на празднике, летние пейзажи с шашлыками и пойманной рыбой. Если ты в наушниках, но ей надо, то будет громко звать или даже подойдет, чтоб привлечь твое внимание, руками помашет, за наушник дернет – слышь, бабка-то, что орала всю ночь, померла! Ты настолько в раздражении, что честно спросишь в ответ – ну и что?.. – чем даешь повод для бесконечных пересудов о твоей персоне во время променадов по коридору перед обедом. Твой сахар, твоя физиотерапия, ингалятор – все предмет для отвлечения больных женщин от вынужденной праздности. Книг не читают, а телика в холле нет, несовременная больница. Я выучила уже по именам и даже по доносящимся из динамика голосам всех телефонных подруг моих сопалатниц, все реалии всех родственников. В момент особого раздражения уходишь в холл, и пишешь там, злобно рефлексируя, а им скучно, тебя уже обсудили, поэтому тоже вылазят в холл и находят таких же соскучившихся, и снова речь про новогодний стол, селедочку под шубой, мимозку, печень трески и гемоглобин.
Свет выключен, под потолком тяжело кучкуются пухлые комья, влажные глиняные мысли неспящих несчастных женщин. Они сегодня устали – много говорили и вспоминали о любви, в основном о своей, но порой отвлекались на чужую. Для описания самых романтических и эротических моментов ими использовалось полтора десятка слов и междометий, во всех рассказах сквозь слова лился практически осязаемый алкоголь. Они азартно играют в игру «Давай, терь ты расскажи свой первый раз», им от 57 до 88, трое в гостях у двоих (я в холле и не скажу все равно). Хохот, железные зубы, битье по ляжкам. Что-то про баню, визг и восторг. Теперь половина храпит, раскрывшись, разметавшись на узких койках (так жарят батареи, что двери в палаты открыты), а вторая плодит эти тягучие душные мысли о том, что надо бы увольняться с Мосводоканала, но ведь сядет дочь на шею, превратишься в домработницу, а так хоть на людях, хоть повод есть накраситься-причепуриться, хоть есть кого матом весело послать, когда будет перебой с электричеством… А так – внук вообще поселится, а Галька, шалава, загуляет… В другом углу потолка копятся идеи продать квартиру и навсегда отвалить в Гусь-Хрустальный, к маминой и бабкиной могилам поближе, да только Сережка, муж, не схочет, ну а если ему новый мотор на лодку пообещать, мож тогда, да как-то надо, чтоб Петька не узнал, а то начнется – кто бабину сберкнижку трогал да по какому праву, пока камня не поставили, трогать не могли, и будет прав… А как смешно посидели, вспомнили охальное, срамно ругались и чаю пили с шиповником. А эта нос воротит – уходит, ей, поди, рассказать-то неча, детей откуда надуло-то.
И изо всех сил пытаешься не добавлять свою мелочевку к их сизым сырым выхлопам бессонных мыслей, но стайки моих мысленных мыльных пузырей неизбежно взлетают к потолку – успеть бы подарки, гнусный стол № 9 – как его впрясть в новогоднее, не успеваю попасть на юбилей любимого друга, а младшую дочку срочно надо везти к ее психологу, пока не случилось снова срыва… А про мой первый раз тридцать лет тому я сама с собой вздохну и поржу в кулачок, а жалкое гадание на Бродском приносит только полнейшее отрицание женской составляющей. И пузыри лопаются об чужие ватные чувалы, в них много майонеза, незашитых надорванных карманов, россыпи таблеток, толстенных стекол очков из перехода, судоку и телеведущий кадавр Владимир Соловьев, моющиеся тапочки и кусок хозяйственного мыла, соль в коробочке от киндер-сюрприза и долгие, долгие вздохи по ночам, тягостное молчание всех неспящих, у кого все давно прошло, заветрилось, испохабилось и висит легкой взвесью воспоминаний и сожалений о том, что жизнь прошла в ожидании любви.
И у меня, родные мои, и у меня – тоже. Спите спокойно, спите поскорей.
Бедные люди (монологи)
Есть люди, которых не хотят. Никто не хочет. Вот это дело, как таким выжить.
– …на окна прям мучительно смотреть. Или, знаешь, в журналах бывают фотографии – крупный город в огнях с высоты птичьего полета. Да, вот именно предвечерние окна в домах, когда уже все, значит, вернулись с работы… бабы в фартуках и в косынках на бигудях, кто-то сразу переоделся в домашнее, а кто-то торопится своих накормить… и прям поверх блузонов, поверх костюмов – фартук, хрясь, хрясь, котлеты, туда, сюда, салатик, а соль передай, а уксусу к пельмен
– Дорогая, любимая!.. Я хочу поднять этот тост за тебя, родная, ибо мы с тобой, как говорится, два берега у одной манды! Сорок четыре года я тебя люблю и обожаю, у меня по отношению к тебе штилей не бывает, это ж Айвазовский, девятый вал, он палитру заебал! Мы с тобой всю жизнь… сообщающиеся сосуды!
…и сидим в разных комнатах, он в своей, я через две комнаты – в своей, встречаемся на кухне. У него своя полка в холодильнике, если бы не был таким жмотом – точно бы завел себе собственный в своей комнате. Он всегда считает, на какое количество денег я наела сегодня – чуть ли не в миллиметрах меряет «общий» кусок сыра. В больнице сам появился только один раз, когда переводили из реанимации после ампутации. Зато всем рассказывает, сколько денег он «угробил на ее врачей». На 35-летие совместной жизни расщедрился, заказал домой пиццу, выпил кока-колы за мое здоровье и произнес тост: ты никогда не была мне женой, потому что у тебя нет этой хромосомы – «быть женой», но ты знаешь меня и мои слабости лучше всех, за это я тебя и кормлю до сих пор. Когда злится, запирает дверь снаружи, я с коляской не могу выехать. Писать приходится в ведро для бумаг… Если я его не вылью до того, как он обнаружит, может вылить на постель. У него сейчас две любовницы – одна замужняя, другая студентка. Обеих водит домой и опять же припирает дверь снаружи, успевает как-то выхватить у меня из руки мобильник, а стационарный телефон давно уже сломан. Я их не слышу – между нами две комнаты и холл, слава богу, а то бы, наверное, умом тронулась вконец, хотя и так хватает поводов… Иногда любит встать в дверях голым и предаваться воспоминаниям о только что проведенном сексуальном сеансе. Еще очень любит вспоминать Берлинский кинофестиваль десятилетней давности, где за ночь оттрахал двух народных артисток, прям захлебывается от восторга – такой, знаешь, накатанный рассказ, до оха-вздоха отрепетированный, вылизанный, прям номер для шоу. Нанял девушку-уборщицу, выгнал нашу верную Иру, теперь у него Лола, непоступившая студентка, сама понимаешь, зачем она в доме, опять-таки. Она кошку ногой под брюхо пинает, я сколько раз видела. Прошу, кричу – она молча дверь запирает, он ей разрешил… Еще посчитать любит – сколько за жизнь нашу совместную он заработал, и сколько я, и сколько я теперь по идее ему должна за все время совместного проживания. Заоблачные суммы, каждый раз новые и каждый раз все б
– Натуль, я бы просила твоего папу, чтобы он мне дал протекцию в клуб какой-нибудь, где поют легкий, легенький такой шансончик… там, «Гнездо глухаря», «Альма-матер», еще есть разные клубы – туда же так просто не прорваться со своей программой, и потом, мне же нужна практика, а то чем дольше без публики – тем больше, знаешь, мандража. Я у себя на сайте на страничке пишу, что у меня любимые авторы, ну, помимо разных рокеров, Виктор Цой, Высоцкий и Михаил Круг – я думаю, нормально?.. На радио «Шансон» они там все вместе обычно! Мне бы человечка, который мной занялся, антрепренера типа… Я пела раньше в «Манхэттене», потом был перерыв, творческий кризис… Теперь вот почти не зовут… зовут на какой-то фестиваль в Сочи, но у меня нет денег, там за свой счет все… пожалуйста, не отказывайте мне! Я точно знаю – у вас связи!!!
– …и тут я замечать стала, что мусор мой дурит, глаз дурной. Я такие вещи на раз вообще. У него мамаша ласты склеила, он, понимаешь ли, переживал. Он, правда, ту мамашу видел раз в год по обещанию, но тут его че-то резко развезло. Я на похороны не ходила – че я, обязана? Я от нее ничего, кроме говна, не видела в жизни! Короче, девка только от нас моя пошла старшая, мелких не пустила, нечего им. Потом девять дней, туда-сюда, потом сорок – и вот тут я заметила, что мусор на работе задерживается все дольше, дольше… У меня в мобильнике программа такая – я вижу, где он находится, у меня не забалуешь. Так вот, он не на объектах, а в офисе сидит, че сидеть, жопу протирать… слушай, я так думаю – эге, не иначе, мусор наш бабу завел, ну а че еще может быть? Почитала эсэмэски – он ведь отдельный под нее телефон держал! – ну точно, только вычислить бы, кто там у них на работе-то. А он ее все «лапа» да «сонце», по имени ни разу, и в том телефоне только ее номер. Ну я его срисовала, сама Ирке звоню, секретарше – она та еще ваще блядь, конечно, но два раза ей объяснять не надо. Быренько мне слила ее фотку, я глянула, ржать стала, мусор-то прям себе под стать нашел, такая ж кобыла ростом, как он, и даже на лицо похожи! Оказывается, у нее тоже недавно мать сдохла. Во-от, они на этой почве и стакнулись! Она его, я так думаю, «понимала», все его мудовые страдания. Короче!.. раз вижу – он не в офисе, а в районе отеля «Подушкина», знаешь, да, такие места на потрахаться? На Таганке, там на набережной. Привез, урод. Я проехала мимо – ага, вон его машина стоит, ну и на работу к нему поехала, сижу, с Иркой чаи гоняю. Возвращаются они оба, меня увидели, он че-то заблеял, она к ему за спину, ну тут я ждать не стала – чуть полноса не сковырнула ей ногтями, пальцы потом болели, прикинь! Я ему сразу – значит, так: шалаве своей расчет дашь, сам валишь в квартиру матери на Шипиловскую. После разговаривать будем. В смысле – чего я не боюсь?.. А, так слушай, я со всех сторон в домике – он на меня все – квартиру, дачу, машину – и всякие там бумаги-активы-шмактивы переписал, я еще когда второго, Илюшку, рожала, такое поставила условие ему, я ж не идиотка. Ну во-от, он недельку носа не казал, потом явился – я, говорит, ее уволить не могу, это нечестно. Вот еще, говорю, заявление, вообще у тебя яиц нет, я вижу? Давай я с ней еще раз поговорю, сама уйдет! Нет, она вообще на тебя писать собирается – за оскорбление и причинение телесных… О, говорю, опомнилась! Побои-то сняла хоть? Нет? Ну и до свидания, кто это все видел, свидетели есть? Нету! Пусть мозги не туда-сюда мне. Короче, или ты ее убрал – или я на развод подам. Ну и что ты думаешь? Он ее не убрал, а зато сам в другой офис перешел, там у него партнеры или чего-то. Я его даже зауважала где-то, я ж в свое время почти в такой же ситуации была, когда его у жены уводила – она тогда учинила вопрос – или она с сыном, или развод. Он все им там оставил, мы как с Омска приехали сюда – все с нуля начинали… я третьим, Никиткой, ходила – натаскалась тогда по больницам, чуть не выкинула. Мусор мой за мной так трогательно все, бульончики варил, воду только бутилированную носил канистрами, а ему ведь нельзя, он у меня ваще весь ломаный, битый, ему в жизни знаешь сколько до генерал-майорских погон-то досталось? На роту здоровых мужиков хватит, сколько он перенес всего!.. Я его никому не отдам, сколько я в него вложила-то!!!
Слова любви: К 80-летию Юлия Кима
…Мы идем с папой высоко над морем по узенькой тропиночке, внизу обрыв. Это, кажется, Коктебель, я выучила новые слова «бухта» и «сердолик». Папа рассказывает мне про Пеппи, значит, это 1977-й, и мне уже четыре. Мне совсем не страшно, а мама идет внизу, потому что боится высоты, и машет мне. Папа – это главное спокойствие и необъятный мир моей детской жизни. С ним для меня вся земля – с городами, все моря – с кораблями, и не сравняется с нами никакой великан.
…Мы идем с папой по красивой ухоженной улице в эстонском городе Пярну в 80-м. Мы идем в гости к поэту Давиду Самойлову, мне еще семь, поэтому он для меня не великий поэт, а просто дядя Дэзик, у него толстые очки и очень величественный голос. Смотрим на альпийские горки и мелкие кустовые гвоздички. Я ем из фунтика землянику, а папа пытается произносить эстонскими словами обозначение денег – рубла, копикат… он сочиняет стихи по названиям улиц, по которым мы идем:
…Мы идем с папой по скользким мокрым камням, моросит дождик и заливает наши очки. Это мы в 83-м году движемся по косе к маяку от крошечного камчатского рыбацкого поселка Ильпырь, где папа преподавал после педагогического института. Камчатка – папина самая большая любовь, я знаю. Проходим множество ржавых, наполовину ушедших в землю и камни кораблей и катеров, и вот он – 15–29, отчаянный жучок, МРС, малый рыболовный сейнер, я пела про него во все горло в ванной. Папа снимает кепку. Дождик усилился, мы поворачиваем обратно, и чай в термосе не успевает остыть. Мы не видели рыбу-кита, но зато видели нерпу… Папа предлагает мне придумать рифму к слову «нерпа» и надолго задумывается.
…Мы идем с папой по склону прекрасного холма в 84-м. Это мы впервые приехали в деревню Шишаки Полтавской области. На холме стоит дом, который на долгое время станет для нас символом всего – радости, дружбы, прекрасных людей, застольных песен, закатов, споров и первого исполнения папиных душераздирающих «Московских кухонь». Мы поем только что сочиненную им песню про «и тую горилку дуем помаленьку». Счастье.
…Мы идем с папой по заброшенному кладбищу эстонских офицеров на далеком острове в 120 км от Норильска в 86-м году. Их сослали туда в сороковом, они построили без единого гвоздя прочные мощные деревянные дома и все погибли. Теперь тут дом отдыха. Папа читает какие-то непонятные стихи, фамилия «Бродский» мне ни о чем не говорит. Очень много грусти и тоски. Папа срывает маленький букетик и кладет на какую-то безымянную могилу. Свистит евражка, мы вздрагиваем и одновременно начинаем свистеть в ответ.
…Мы идем в 88-м с папой в театр «Третье направление». Я там работаю звукотехником, мне пятнадцать лет, я страшно горжусь собой. Папа в сотый раз смотрит спектакль по его песням – «Не покидай меня, весна!». Это чудо – песни и театр – это папа, это уникальный синтез, это то, чем он наполнен и дышит. Я это чувствую и горжусь вдвойне.
…Мы идем с папой в 89-м по датским дюнам возле города Скаген, слева Скагеррак, справа Каттегат, песчаная длинная коса, по ней бежит заяц. Мы идем с ним купаться, хотя вода холодная, но мы все равно будем, потому что у нас с ним есть традиция – купаться везде, куда занесет, мы купались даже в Тихом океане на Камчатке. На берегу стоит шезлонг, в нем, закутавшись в плед, сидит Булат Окуджава. Это они с папой на фестивале – из СССР начали выпускать поэтов в Европу. Мэтр ежится и принимает таблетки. Мы с папой кидаемся медузами. Мне шестнадцать лет, и я обожаю папу.
…Мы идем с папой под руку по скользкому асфальту в 94-м, в феврале. Мне очень страшно: меня вот-вот бросит муж, а я, кажется, беременна, но сказать я не могу, все давит, все рвется внутри. Папа внезапно тащит меня на какое-то КСП-шное действо, там очень тепло, мы поем за столом множество разных песен, а больше всех папа, он лучше всех, он в ударе, и я понимаю, что он сейчас старается для меня, потому что чувствует, как мне плохо. Он всегда может мне помочь без лишних слов.
…Мы идем с папой по Автозаводскому скверу в начале сентября 95-го. Мы только что выпили бутылку теплой водки, потому что муж вчера меня все-таки бросил. Жарко. Через полдня папу хватит страшнейший инфаркт. Он позвонит мне на работу и скажет веселым голосом: меня тут увозят в больницу, но ты не переживай и арбуз в холодильник убери – а то забродит. Я бегу домой и про себя бормочу только одно слово: арбуз, арбуз… Успеваю, скорая еще не уехала. Он машет мне рукой в окно. Один Бог знает, чего ему стоит это движение. Папа – самый терпеливый, скромный и неприхотливый человек на свете, который больше всего боится обременить кого-нибудь собой.
…Мы идем с папой по колено в грязи, из которой он с трудом выдергивает палку: ему трудно ходить, болит нога. Это мы в 98-м году наконец-таки оказались на Грушинском фестивале, моя мечта. Перед ним расступаются люди, шепчут в спину восторженное, забегают вперед, стараются сфотографировать его или сфотографироваться с ним. Я понимаю, что он тут – это странно. Это не его тусовка. Мне хочется оберегать его от толпы. Но в нем столько спокойного достоинства, что я понимаю – не нужно.
…Мы идем с папой в 99-м по каменной пыльной дороге, которая серпантином обвивает гору – Гиват-Шауль в Иерусалиме. Дорога приводит нас к белому камню на пустом участке земли. Возле камня растет крошечный кипарис. На камне ивритские буквы – это мамина могила. Я не успела ее похоронить и попрощаться, а папа был рядом все полгода, что она старалась выжить. И мы стоим, осененные ее благословением – жить дальше.
И мы живем, уже двадцать лет с тех пор живем, поддерживая друг друга и оберегая, он, конечно, гораздо больше все это делает, чем я. Потому что это он всем – Юлий Ким – поэт, драматург, писатель, правозащитник, лирический герой, клоун, затейник, третий лишний, журавль по небу, волшебник, Дон Кихот, Галилей… а мне он – Папа, самый близкий, он все время идет со мной, где бы и с кем бы я ни находилась, он научил меня смотреть на джентльмена в белом кашне, который стоит в углу комнаты и олицетворяет собой совесть. А сам папа ходит, как Гамлет, прямой и степенный, и сейчас я, сидя на своей московской кухне, вижу так ясно, как будто нахожусь в полуметре от него, как он идет медленно по иерусалимской улице Хэйль-а-авир и несет в авоське что-нибудь вкусное, например соленые фисташки в пакетике или правильный йогурт. Улица поднимается вверх, папа замедляет шаг, а в голове его плывет самая легкая лодка в мире.
Часть 2. Жила-была одна женщина… (сюжеты)
Небольшое предисловие
Несколько лет назад популярные блогеры и писательницы Марта Кетро и Юлия Рублева затеяли смешную историю в «живом журнале» (ЖЖ): они предложили всем желающим написать маленький рассказик под условным названием «Мытая шея» – о том, как женщина тщательно собирается на свидание, которое по какой-то причине отменяется. Было условие: текст должен начинаться со слов «Жила-была Одна Женщина…» и заканчиваться фразой «…и все у нее было хорошо, а как же иначе». Много народу поучаствовало в этом проекте (по результатам был выпущен сборник «Одна Женщина, Один Мужчина» – АСТ, 2013; он оканчивается моими шестью текстами), и мне так понравилась эта заданная форма, что я уместила в нее несколько десятков сюжетов (не только и не столько о «мытых шеях»), которые к тому моменту переполняли мои память и душу. Не каждый сюжет про «одну женщину» (ОЖ) заканчивается хорошо, потому я не стала «подтягивать» все финалы под заданную позитивную фразу. «Эти твои ОЖ написаны так, что нечем дышать, в них совсем нет пауз, чтобы выдохнуть, лучше бы ты из каждого сюжета сделала полноценный рассказ», – так мне с укором указывали те, кто читал «Одних Женщин» в сборниках, журналах и соцсетях. Прошу прощения, если это действительно настолько некомфортно, мне просто кажется, что есть в жизни место именно таким жестким кратким описаниям, «житиям» наших с вами современников, нас самих. Любую жизнь, включая мою, можно впихнуть в этот жанр, и нет в этом ничего смешного или позорного. Все эти истории – не придуманы. Иногда хочется добавить – «к сожалению».
Сортирный шепот
Жила-была Одна Женщина (ОЖ), которая один раз весь день провела у своих друзей, у которых умерла мама. Она любила друзей и эту их ушедшую маму, сгоревшую буквально за полтора месяца от рака гортани. С самого утра ОЖ читала канон по усопшей возле тела (ее дочери успели маму крестить перед кончиной), прочесть вслух 400 страниц оказалось гораздо сложней, чем она сперва полагала, и хвала небесам, что на 318-й странице ее сменил приехавший друг усопшей, самый настоящий дьякон с прекрасным баритональным тенором. ОЖ напоили чаем, она курила на кухне и собиралась обратно присоединиться к дьякону, но тут ей позвонил муж, который уже давно волновался, как она там, звал домой, вызвался встретить, встретил, тут же им по дороге попалась старшая дочь ОЖ от первого брака, которая ехала вся в бодром настроении, так как в тот день сдала зачет по литературе в школе на отлично. Они втроем поужинали заказанной пиццей, поиграли с младшими детьми, и тут муж ОЖ предложил ей «вместе поглядеть какое-нибудь дурацкое кинцо, тебе же надо в себя прийти после таких переживаний!». ОЖ благодарно согласилась и отправилась в душ. В душе она полоскалась довольно долго, вышла, прикидывая, что же сейчас будет лучше – почесать глаз обо что-то тыщу раз смотренное и бодренькое, но главное – не грузящее, типа «Факеров» или «Дюплекса», или уж достать несколько заветных, до сих пор несмотренных дисков с разной киноклассикой. Она уже направилась было к полке с заветными, как вдруг ей послышалось, будто в сортире кто-то тихо-тихо что-то говорит. ОЖ удивилась и подошла к двери сортира, из-за которой доносился сильно приглушенный включенной вытяжкой шепот мужа. Муж шептал дословно следующее: «Я так люблю тебя… это невыносимо… я не могу ее видеть, понимаешь… сейчас вот кино еще придется смотреть… я так скучаю… так скучаю…» ОЖ не стала слушать дальше и постучалась. Сортирный шепот резко оборвался, и с этого момента потекли недолгие часы и минуты до того хлопанья дверью, когда стремительно закончилась ее семейная жизнь, длительностью в восемь с лишним лет и числом в двое детей от этого второго брака плюс дочь от первого. Уходя, муж вынес елку – это была его почетная семейная обязанность, и даже в этих обстоятельствах он не нашел причин ей пренебречь. И наступил следующий день, и побежали щелкать другие дни и часы, но уже ничего более страшного и пошлого, чем этот шепоток только что родного человека из-за двери сортира с ней больше не происходило, и ничего она больше не боится, потому что смерти нет, а время стирает память. Старшая дочь поступила в вуз, младшие учатся и занимаются всякими своими интересными маленькими и большими делами, а ОЖ постепенно собрала разрозненный пазл своей жизни в целую картинку, порадовалась этому, и все с ней было дальше хорошо, а как же иначе.
Злоумышленница
Жила-была Одна Очень Молодая Женщина, почти девочка, инфантильная, общительная и беззаботная. У нее было много друзей и знакомых, она любила весело проводить время, легко сходилась и расходилась с людьми, легко забывала обиды. Ее не удручали бедность, алкоголизм матери, свинство и даже пьяные домогательства братьев, она не слишком думала о настоящем, но верила в то, что жизнь ее когда-нибудь обязательно изменится. Однажды в магазин, где она работала, зашел юноша, завел с ОЖ беседу, рассмешил парой анекдотов и предложил выпить пива, когда ее смена закончится. Они выпили по банке пива, поболтали, потом, не раздумывая особо, предались сладкому сексу в беседке на детской площадке, а следующим вечером ОЖ собрала нехитрые пожитки и переехала к нему. Неделя пролетела, ОЖ бросила работу и начала вить вокруг двуспального матраса уютное гнездышко, ожидая возлюбленного, который пропадал на работе до вечера, приходил усталый, улыбался ласково и просил поделать ему массаж шеи. Все было прекрасно, и должно было быть еще лучше, как вдруг через пару дней молодой человек спросил – детка, а что, есть ли среди твоих друганов такие, у которых можно разжиться эйчем, ну или там, марфой? (
Семейная реликвия
Жила-была Одна Симпатичная Женщина, и все у нее в жизни было хорошо. Единственное, что немножко тревожило – это отсутствие личной жизни «с продолжением», свидание – раз, ночь вдвоем – два, и все – субъект испарялся. ОЖ была в недоумении, потому что ничем-то ее судьба не обделила – ни внешностью, ни обаянием, ни квартирой, ни кулинарными талантами, ну была она несколько прямолинейна в оценках, но на фоне основных ттх это же сущие пустяки. Однако все едва начавшиеся романы заканчивались под копирку – кино, кофе с коньяком, постель, «я позвоню» и – тишина. ОЖ грустила и спрашивала подруг, что с ней не так. Те мялись и блеяли, с радостью переводя разговор во время будущее – «просто не нашелся еще Твой Человек, который тебя оценит!». ОЖ такие ответы не устраивали, и она решила пойти по самому верному пути – искать любви в интернете. Заполняя анкету на сайте знакомств, ОЖ добросовестно ответила на все вопросы (любимый фильм – «Красотка», любимый цвет – земляничный, любимое животное – кошка, любимое занятие – смотреть юмористические шоу, любимый певец – Стас Михайлов и так далее) и вывесила свои фотографии – на фоне пальмы, за рабочим столом и на новогодней вечеринке в костюме зайчика. В графе «я ищу» она написала: мужа, который оценит мои внутренние качества. Отправила, и стала ждать. На ее страничку частенько захаживали разные соискатели, но писем не писали. Прошло две недели, она рискнула и опубликовала даже свой номер телефона, однако телефон удрученно молчал. ОЖ совсем уже было приуныла, как вдруг субботним вечером раздался звонок. Приятный мужской голос сообщил, что прочел ее анкету и хотел бы встретиться с такой интересной девушкой. ОЖ обрадовалась, договорилась о времени и месте (22.00, кинотеатр «5 звезд» на Павелецкой), записалась на маникюр, педикюр, сеанс массажа, пилинг и купила новые чулки модного цвета «нежный лосось». Свидание прошло прекрасно, обладатель приятного голоса был галантен и мило шутил, когда же кинокомедия была посмотрена и мороженое съето, то как-то само собой опять получилось, что были и кофе с коньяком, и танцы под Стаса Михайлова, и постель… Когда ранним утром ОЖ подавала субъекту на кухне кофе (уже без коньяка), он прикидывал, получится ли развести барышню на еще один сексуальный сеанс, но тут ОЖ, выложив на тарелочку свежеиспеченные вафли, сказала, что у нее есть для него сюрприз. Серьезный мужчина не любил сюрпризов, особенно от малознакомой женщины – он, как и многие, свято верил в то, что «постель – не повод для знакомства». ОЖ, мягко улыбаясь, вынесла небольшую коробочку и достала старое обручальное кольцо красного золота, с полустершейся надписью на внутренней стороне. Это наше, фамильное, принадлежало моему прадеду, примерь… Кольцо оказалось чуть великовато, ну ничего, у меня есть знакомый ювелир, он сможет его уменьшить, размышляла ОЖ вслух. Тем временем приятный мужчина спешно обувался в коридоре, я тебе позвоню, крикнул он, сбегая по ступенькам вниз, выбросив окончательно из головы этот странный эпизод на третьем этаже из восьми. ОЖ задумчиво допивала кофе за приятным мужчиной и размышляла. Странно, быть может, им не нравится, что кольцо старое? Но ведь сейчас это так модно – антиквариат, семейная реликвия… Так думала ОЖ час, и другой, и еще несколько дней. И вновь зазвонил телефон – приятный мужской голос сказал, что ему очень понравились фотографии на сайте и он был бы рад встретиться безотлагательно. ОЖ согласилась, купила чулки цвета чайной розы, новую банку кофе и муку для вафель…
Эльдорадо
Жила-была Одна Безупречная Женщина, которую из всех возможных явлений, предметов и событий интересовала только португальская мебель в викторианском стиле. Прям-таки душу готова была продать за гарнитур. Да вот беда – нигде оптом гарнитура не было, но вообще, в принципе – он был, она видела такой в каталоге и еще на одной фотографии в статье о каком-то французском замке. Она знала наизусть телефоны всех антикварных крупных магазинов и имена знатоков и ценителей португальских резных кроватей и письменных столов темно-красного дерева. И каждый из них готов был ей предложить что-то уникальное, однако ОЖ вбила себе в голову, что где-то непременно найдет гарнитур из двенадцати предметов – ни больше ни меньше. Английскую викторианскую мебель она презирала за, как она говорила, «очевидность». ОЖ была дамой весьма обеспеченной – отчим, генерал, оставил ей прекрасную пятикомнатную квартиру на Сухаревской, забулдыжный непризнанный химик-накроман папа – дачу в Покровском-Стрешневе, покойный муж – пару земельных участков на Истре, где трудился и таки надорвался, командуя бригадами прокладчиков труб для элитных поселков. Она разумно распорядилась своим немалым наследством, что-то продала, что-то обменяла, что-то превратила в акции и с чего-то ей капали нехилые проценты, что позволяло ей вкладывать феерические средства в поиски и наемный труд специалистов-антикваров деле от Москвы до Лиссабона, Женевы и Лондона. При этом ОЖ вовсе не пинала балду – она работала в институте художественной экспертизы, преподавая за деньги бонистику, охотно консультировала на дому, проводя экспертную оценку принесенным ей ветхим дензнакам времен Временного Правительства, поражая клиентов знанием серий, росчерков, подписей, водяных знаков и так далее. Но сердце ее раз и навсегда отравлено желанием иметь дома некий идеально изумительный двенадцатипредметный португальский гарнитур – без него жизнь кажется ОЖ категорически несовершенной. Друзей ОЖ не нажила, детей как-то не сложилось, но ей совершенно не бывало ни скучно, ни одиноко, она слыла дамой уравновешенной, четко знала, «как надо» и «как ни в коем случае не надо», руководствовалась простыми жизненными принципами и никому не навязывала своей точки зрения. И только одна печаль продолжает томить ОЖ много лет – так и не найденное сокровище в викторианском стиле… Она как-то поделилась этой печалью с почтальоншей, которая принесла ей первую пенсию… ОЖ еще надеется и верит, что это ее краснодеревянное эльдорадо всплывет на каком-нибудь заштатном интернет-аукционе или мелькнет в каталоге раритетов.
Двое – я и моя тень
Жили-были Две Женщины, сестры-близнецы, только одна из них действительно жила-была, а вторая существовала только в воображении первой. Их и на самом деле при рождении было двое, но первая выжила, а вторая родилась на свет уже мертвой. Родители очень горевали и частенько поминали ОЖ ее сестру – вот, говорили они маленькой тогда еще ОЖ, а твоя сестренка все видит, все про тебя знает, все рассказывает нам, ты не шали, не ври – мы от нее все узнаем все равно! ОЖ очень боялась своей этой сестры-привидения, она вела с ней пододеяльные переговоры, умоляла ее не доносить, оставляла в укромных местах маленькие подарки и сладости. Однако сестра-привидение была сурова, даров не принимала, на компромиссы не шла и становилась с годами все жестче. Когда ОЖ пробовала сопротивляться, сестра молча брала ее за руку и сжимала изо всех сил, до появления жутких багровых пятен-отпечатков пальцев на запястье или на тощем боку будущей ОЖ. Врачи удивлялись, а родители краснели – это, говорят, дочка сама себя щиплет, нарочно, чтобы нам досадить. ОЖ научилась скрывать свои наблюдения за жизнью и деятельностью своей сестры-привидения, она прекрасно маскировала свой исступленный ужас перед очередным возможным вмешательством в свою жизнь… Время шло, родители регулярно пытались вслух вообразить, какой бы была сейчас – в 10, 13, 15, 17, 20 лет – невыжившая сестра ОЖ, как бы она выглядела, что бы любила, чем бы занималась – и всегда выходило, что ОЖ во всем уступала привидению – то было усидчиво, успешно, покладисто, у него все было прекрасно с внешностью (у ОЖ уши торчали, как ручки от сахарницы, она занавешивала их жидкими косицами или хвостиками, вызывая фыркание матери и разбиваясь взглядом о скользящий, торопящийся скорее мимо взгляд отца) и личной жизнью (ОЖ, стремясь добрать любви вне дома, поняла, что этого довольно легко достичь, производя нехитрые манипуляции с разными мужчинами на лестничных клетках, в лифтах, на школьном чердаке или просто в запертом классе). И чем старше они обе становились, тем изощреннее и бесцеремоннее вела себя сестра-призрак. И однажды ОЖ, которой сровнялось 25 лет, увидела журнал для девочек-подростков, где были изображены известные американские актрисы-близнецы Олсен, наряженные на праздник Хеллоуин: одна из них изображала труп с восковым лицом с веревкой на шее, а вторая держала ее за эту веревку и глумливо улыбалась. И ОЖ вдруг поняла, что выход есть, она даже засмеялась, таким простым и естественным он ей показался!.. Вечером того же дня постаревший отец ОЖ услышал в комнате странный скрип, как будто что-то качается и бьет в стенку, от чего стали подпрыгивать книги на полке… Слава богу, ОЖ откачали, и теперь она живет в странном месте рядом со странными людьми, с которыми она может открыто разговаривать о сестре-призраке и жаловаться на ее закидоны, то есть наконец-то найти тех, с кем можно поделиться этим ужасом всей ее жизни, и так ей от этого полегчало и наконец все в жизни стало хорошо…
Теща на блины
Жила-была Одна Решительная Молодая Женщина, хрупкая коротко стриженная брюнетка с «щучьим» выражением лица, которая теплым весенним вечером на Масленой неделе ехала в город Химки для судьбоносного разговора с давним и регулярным любовником – он должен был, по ее разумению, немедленно развестись и жениться на ОЖ. Собственно, она ехала для разговора не столько с ним, сколько с его тупицей-женой – в конце концов, думала ОЖ, нельзя же быть такой эгоцентричкой, сейчас мы быстро все решим и ситуация наконец сдвинется с мертвой точки. ОЖ выбрала именно этот вечер, потому что накануне ее давний и регулярный предупредил – зайкуся, не смогу завтра, принимаем дома тещу, сама понимаешь. «Вот заодно и тещу поглядим, – размышляла весело ОЖ, – небось такая же тугоумная, как дочка». Легко найдя дом (пару раз он привозил ее к себе, пока официальная жена проводила время на садовом участке кверху попой в огороде), ОЖ дождалась, когда к подъезду направилась пожилая хорошо одетая дама, намереваясь пристроиться за ней и пройти, и уже почти вошла за дамой, как вдруг внутри ОЖ словно все в ужасе замерло – она увидела на руке набирающей номер квартиры на домофоне дамы едва заметный след от выведенной татуировки вроде солнышка и буквы «М». Такая татуировка в сочетании с цифрами на домофоне (номер именно той, конечно, квартиры, куда направлялась ОЖ) и старинным перстнем с мертвым тусклым опалом означала только одно: тещей ее регулярного оказалась непосредственная начальница ОЖ, Марина Александровна, зав. отделением гнойной хирургии, в каковом ОЖ трудилась медсестрой. И отступать уже было некуда – добрейшая М. А. уже обнаружила за своей спиной Киру, которая так ловко ставит капельницы и летает между реанимацией и отделением как ласточка. «Кирочка, какая неожиданная радость – встретить вас здесь, вы же кажется живете в Бирюлеве? А я вот иду к своим, теща идет на блины, представляете, не ко мне они, а я к ним… Послушайте, если вы не торопитесь – давайте зайдем вместе? Признаться, у меня зять – тот еще пенек с ушами, не самое приятное знакомство, но хоть блинов поедим, а?» ОЖ как могла вежливо отказалась – «я тут по маминым делам, срочно бегу обратно, спасибо-спасибо, в другой раз», и утратив всю свою решительность отправилась ждать маршрутку до «Войковской». «А ведь М. А. права абсолютно – пенек и есть, – думала уныло ОЖ, – и вот почему некоторым идиотам везет – у них такие тещи!» И рассказывает теперь ОЖ эту нелепую историю подругам с досадой и завистью, хотя в общем-то, если представить все возможные варианты развития событий (скажем, М. А. вошла бы в разгар расстановок точек над «и»), все кончилось хорошо.
Не как в сказке
Жила-была Одна Милая Женщина мягкого нрава, очаровательная и обаятельная, обожаемая всеми вокруг, но увы, как часто случается, не было у нее детей. Все было – любящий муж, чудесные родители и нелицемерные заботливые свекры, племянники разных возрастов, верные друзья и близкие подруги, нехлопотный мелкий бизнес и крепкие стабильные заработки, просторное жилье в городе и дача за городом, личный аккуратный джипчик и годовой абонемент в фитнес-клуб, громадный шотландский вислоухий котяра и прибамбасы по уходу за ним… А детей все не было – не задерживались завязи, не совпадали какие-то ттх у нее с любящим мужем, не могла ОЖ выносить собственное дитя. Поогорчались, попробовали то и это, съездили в ту заграницу и еще в другую, и поняли, что есть только два варианта – попробовать суррогатное материнство, либо взять под опеку (усыновление – это неправильно, решили они, мало ли что – вдруг не сложится, а ребенок уже носит твою фамилию) малыша из детского дома. Вот только никак не могли супруги прийти к решению – каким вариантом воспользоваться, и в результате пошли обоими путями. ОЖ начала искать суррогатную мать (она считала, это дело более ответственным, нежели выбор уже готового ребенка), а ее муж исправно посещал сайт «Отказники.ру» и записался в школу для будущих приемных родителей. Через полгода все было чудесно: юная, но уже опытная в роли инкубатора, молдаванка вынашивала им крупного мальчика, в то время как уже был собран полный пакет документов на опеку над крошечной годовалой девочкой, чья мать уже была крепко и надежно лишена родительских прав. ОЖ, муж и вся их большая дружная семья волновались, готовились, читали книги только о здоровье и воспитании маленьких детей, трогательно совещались заранее насчет частного детского садика для обоих, консультировались с агентствами по найму лучших в мире нянь, обследовали пони-клубы… Однажды, выезжая с парковки, ОЖ почувствовала вдруг легкое головокружение, постаралась не обращать на него внимание и боле-менее благополучно добралась до работы. Через час ей стало плохо, а еще через четыре месяца, за два дня до рождения молдаванкой их ребенка, ее не стало совсем – опухоль мозга стремительно и необратимо разрослась и поглотила бедную ОЖ, так и не пришедшую в сознание. На похоронах муж ОЖ не мог плакать и не мог простить себе того, как он последние несколько месяцев отмахивался от жалоб обычно никогда и ничем не болевшей жены на головокружения и «сверчки в ушах», полагая это милым вздором, всего лишь желанием сиюминутного внимания к себе… Прошло еще какое-то время. Молдаванка благополучно родила сына мужу ОЖ, и без особенных восторгов и эмоций согласилась сперва кормить мальчика, а затем выйти замуж за молодого вдовца – о лучшей доле для себя и своего родного, в 15 лет рожденного сына, она и не могла мечтать. И сейчас в этой большой дружной семье растут пятеро обласканных детей, и никто уже не помнит, не хочет помнить, где приемный, где родной, где рожденный до кончины ОЖ, где после – и это уже не нужно, потому что все теперь у них прекрасно.
«Огонек»
Жила-была Одна боле-менее пожилая Женщина, которая всю жизнь смирно проучительствовала в маленьком городишке, вырастила дочь, схоронила мужа, получила какую-то блеклую пенсию и посвятила остаток жизни воспитанию кошек. Она даже специально переехала со своими любимыми когтящими всех и вся вокруг животинами числом пять штук на садовый свой участок в домушку с печкой, два десятка километров от Бежецка. Походила по соседям, напомнила кой-кому о своем родстве с ними, с кем-то выпила за упокой души родителей, кому-то помогла кроссворд разгадать, кому кляузу настрочить, а некоторым так вообще обещала ребенка до ПТУ дотянуть по русскому – в общем, находила на поленницу дров, на зиму должно было хватить. Кошки довольно быстро принялись за несильно пуганых деревенских птичек и скакали по чужим сенникам в поисках мышиных гнезд – свои мыши в домушке если и были, то в предынфарктном состоянии эвакуировались из нехорошего дома с пятью кошачьими запахами. ОЖ освоила баню, накорчевала и свалила в подвал несколько мешков мерзлой картошки, успела насолить грибов и настоять водку на рябине. Дочь раз заехала навестить матушку, пыталась всучить денег (продала материну библиотеку приключений, антологию фантастики бело-красную и всего Пикуля), разругалась из-за спитого чая и хлопнула калиткой палисадничка в расстройстве. А ОЖ чувствовала себя прекрасно, раз в неделю ходила четыре километра до поселка за «Огоньком», который ей за специальную мзду откладывала на почте тетка-телеграммщица – они с ней вместе собирали опят по осени. Так вот, в одном из предновогодних «Огоньков» ОЖ вдруг увидела фотографию своего троюродного брата, военного моряка, который, оказывается, лишился ног и побирался в Москве у трех вокзалов, – просто фотография в очерке из серии «Время и мы». ОЖ засобиралась в столицу искать по вокзалам этого своего морского кузена, котов на время пристроила по разным домам, задвинула щеколду на калитке и поехала. И случился с ОЖ в электричке сердечный приступ большой сложности, и попала она в кардиологическое отделение промежуточной бедной районной больницы, где тихо отошла под Рождество. Дочь нашла матушку недели через две – паспорт и пенсионное удостоверение еще в электричке тиснули какие-то оборотистые люди. Схоронила ее на деревенском кладбище, деревянно вымыла посуду и стопки за отголосившими свое соседками. Перелистнула «Огонек», уперлась в известную уже фотографию. Прочла надпись на полях, сделанную материнской рукой – «Лева, три вокзала, гнида Тося, складень!!!!!!!» И вспомнила дочь ОЖ какую-то хитрую историю про семейную икону, взяла да и поехала на следующий день в Москву, где действительно на площади отыскала безногого родственника. Три месяца спустя дочь ОЖ была практически хозяйкой роскошных двух комнат в коммуналке на Стромынке, откуда в общем даже без особых сложностей изгнала бывшую жену моряка, ту самую тетю Тосю, непрописанную подлюгу, выдворившую инвалида на улицу. Дядя Лева приходил в себя в военном госпитале под Подольском, где ему обещали вывести стому и облегчить мучения с почками. А дочь ОЖ каждый вечер смотрит на найденный в замурованном мусоропроводе медный складень – Рождество и не хочет его продавать, хотя дядя Лева велел к его возвращению хотя бы «найти желающих». Она прикидывает, сколько нужно накопить им с дядькой денег, чтобы справить матушке пристойную ограду в благодарность за такой новый поворот в жизни и судьбе. И если чем и мучается дочь ОЖ, то только одним – что кошек маминых любимых не приютила, не взяла в столицу, но успокаивает себя: «Им там гораздо лучше, чем тут».
Ангел с пластырем
Жила-была Одна Обыкновенная Женщина, экономист с высшим образованием, полная, одышливая, смешливая, обожающая готовить, желательно на огромную толпу гостей – сама в гости ходить не очень любила, слава о кулебяках, форшмаках и сациви ОЖ вышла далеко за пределы ее собственной кухни. Очень славная это была женщина, и семья у нее была славная, и все у них в жизни было хорошо, пока не грянуло: смертельно заболел сын-подросток. Точнее, заболел-то он, видимо, давно, только узнали они об этом поздно, когда и сделать-то ничего уже было нельзя – им так и сказали, мол, даже не тыркайтесь, никакая заграница вам не поможет, никакие доноры, никакое типирование, пусть парень доживет уже дома свое, отмучается. Муж ОЖ, среднестатистический программист, довольно быстро слился из этой невозможной для него ситуации, когда он ничем не может помочь своей семье. ОЖ и ее на глазах уходящий и мучающийся страшными болями сын остались вдвоем и почти не разговаривали, мать обдумывала каждое слово и каждую интонацию, чтобы не напомнить 17-летнему родному единственному существу ничем о том, что его ожидает вскорости. Что ожидает ее – об этом у нее не было времени думать. ОЖ никогда не ходила в церковь, была крещена в раннем детстве и молиться не умела, потому что считала, что своими словами – это неуважительно к «инстанциям», а молитвам обучена не была. Соседки ей надавали бутылок со святой водой, наперебой инструктируя, как лучше и с какими словами ее применять, но ОЖ была как промокшее насквозь гнилое бревно и разрушающееся изнутри от любой капли, любого слова. И как-то ночью ОЖ, которая теперь спала всегда полусидя в кресле возле кровати сына, сквозь полузабытье попросила в воздух хоть что-нибудь, что бы помогло сыну ее уйти во сне, без боли, без ужасных корчей и еще более ужасного бессловесного взгляда мимо. Утром она вздрогнула от телефонного звонка – звонил бывший сослуживец ее мужа, который был не в курсе их ситуации, хотел собственно позвать на похороны своей матери. Узнав про мальчика, сослуживец вздохнул и сказал – я могу только привезти вам пластыри, знаете эти, с наркотиком, от мамы осталось… я привезу их сейчас. И часом позже два окаменевших каждый от своего горя человека стояли в коридоре и молчали, ОЖ взяла эти драгоценности нашего времени, «дюрогезики». И случилось по ее желанию – хоть сколько-то помогли эти пластыри, и мальчик ее ушел во сне, спокойней и безболезненней, чем вышло бы – без них. Когда его не стало, ОЖ посмотрела на часы – наступило католическое Рождество, и черты лица сына разгладились, и ушла мука с этого родного лица. И тогда она смогла плакать и молиться и даже благодарить. Я услышала эту историю в поезде от нее самой, едущей в Пюхтицкий монастырь, откуда после ОЖ собиралась в Польшу и в Остру Браму. На прощанье ОЖ сказала мне – ты веруй как можешь, не пыжься, помни, что Он с нами всегда – с теми, кто уже и плакать не может и у кого нет сил увидеть свою жизнь незаконченной, и Он плачет с тобой и мучается с твоими близкими, но когда все кончается, Он обнимает нас и дает силы жить, и так было, и так будет.
Андерсен
Жила-была Одна Ужасно Скучная Женщина – все о ней так отзывались. Она и сама понимала смутно, что с детства все вокруг нее равномерно дышало серостью, обыденностью, и даже суета, которая под разные праздники наполняла дом, была неинтересной, какой-то жалкой, неяркой, предсказуемой… ОЖ не умела радоваться подаркам, выходным, каникулам, поездкам в лагерь, походам в кино, первым наручным часикам – все это, ну или почти все было и у других вокруг тоже. А ей хотелось увидеть себя в совершенно иных обстоятельствах и декорациях, ОЖ была абсолютно уверена, что именно она, вытерпевшая банальные десять классов, пары кружков и музыкалку, опрокинет свое скучное прошлое триумфально, чтобы «они все» (под «всеми» подразумевались без исключения и родители, и подружки, и редкие воздыхатели, и учителя, и даже пожилая балерина, бывшая прима провинциального театрика, носившая камею у горла и вызывавшая у ОЖ легкую тень интереса, как ей удается так долго и медленно снимать перчатки, пальчик за пальчиком) единомоментно прозрели, потряслись и прониклись отвращением к себе и бессмысленности своих трепыханий. Что именно должно произойти, ОЖ плохо представляла, она просто терпеливо ждала, как штопальная игла из сказки Андерсена, что ее заметят и оценят в институте, на практике, в аспирантуре, на одной работе, на другой, третьей… После тридцати двух лет годы вдруг полетели очень быстро, ОЖ ловила себя на том, что на вопрос о возрасте вынуждена отнимать от текущего года год рождения, чтобы точно сказать, сколько же. Воздыхатели растворялись после одной-двух проведенных вместе вечеров, не то что ночей – их просто не было. ОЖ увядала, курвилась, обретала черты стародевической стервозы, ненавидела молодых и замужних, а еще не дай бог беременных сотрудниц, достигла небывалых высот в мастерстве рабочих интриг и создания скандальных ситуаций… уже не было на свете, кажется, ни одного человека, который бы ее любил, ее не уважали, но боялись. Она это понимала, где-то в глубине души сожалела о чем-то, но так толком и не понимала, о чем именно. Карьера ОЖ шла в гору, ее посылали уже и за границу на разные выставки и конференции. И вот одна такая конференция проходила в Копенгагене и заканчивалась аккурат под католическое Рождество. ОЖ решила прихватить пару деньков и просто погулять по пустым вечерним улицам сказочного города, поглядеть на зеленые крыши и Русалочку с неотпиленными в кои-то веки частями тела. На набережной ОЖ как раз фотографировала Русалочку на камне и залив, когда в нее со всего размаху наехал господин на велосипеде. ОЖ очнулась в объятиях насмерть перепуганного датчанина в красном вязаном шарфе, который пытался уложить ОЖ на скамью и задирал ей подол, чтобы осмотреть ногу. ОЖ набрала воздуху в грудь, чтобы заорать – и от боли, и от не самой приличной ситуации… и передумала. И правильно сделала, потому что теперь она не просто какая-то постсоветская ОЖ, а вполне себе госпожа Кнудсен при муже, ветеринарном гении Харлафе Кнудсене и его почтенной, впавшей в маразм маменьке, которую они забирают из пансиона на Пасху и Рождество, а как же иначе!
«The Beatles»
Жила-была Одна Женщина неопределенного досреднего возраста, у которой все было хорошо, по крайней мере она так всем говорила. Что она на самом деле думала о себе и своей жизни, в общем, мало кого интересовало. ОЖ была исполнительной без маниакальности, доброжелательной без претензий на дружбу, в ней всего было настолько в меру, включая чувство юмора, проявление искренности и умения слушать, что особенно ничего не хотелось менять в отношениях с таким человеком. Никто бы сходу не сказал, какого цвета у нее глаза и никто точно не помнил, когда у нее день рожденья, а как раз он приходился на День святого Валентина, недавний насильственно внедренный с энтузиазмом культивированный праздник. И с тех пор, как в их конторе началась эпоха валентинства, все волей-неволей вынуждены были запомнить, что в этот лихорадочно-приторный день придется сперва выпить за ОЖ, которая аккуратно накрывала поляну, просила непременно попробовать ее фирменный салат с имбирем и каперсами, выслушивала похвалы новому платью, выпивала ровно треть пластикового стаканчика «Asti» и ровно в 6 вечера уходила с работы домой, в то время как молодые коллеги собирались в клуб или на квартиру продолжить весельбу. Коллегам не приходило в голову позвать ее, хотя она едва ли была сильно старше – просто ни у кого за время не возникло мысли спросить, а кто, собственно, ждет ее дома и ждет ли вообще, есть ли ей с кем спраздновать семейно день рожденья – она просто всем своим обликом и обращением словно исключила возможность усомниться в том, что у нее все хорошо. Так прошло года три или четыре, и вот после очередного, уже такого привычного фуршета 14 февраля, ОЖ вдруг спросила у разошедшихся по рабочим местам сотрудников: «А что мы будем делать дальше, куда двинемся?» Все замялись и неопределенно жали плечами, хотя планы уже были давно определены – некоторые уже уехали вперед, на дачу к девушке из соседнего отдела, остальные должны были затариться, сесть на два вызванных уже такси (все выпили, впереди ждали выходные) и подъехать позже. ОЖ стояла посреди комнаты и смотрела искательно на каждого, но никто так и не взял на себя миссию решительного вранья, и пауза висела и разбухала, пока наконец ОЖ не вздохнула: жаль, мне сегодня очень хотелось бы… но она так и не сформулировала, чего именно ей хотелось, и ушла отмывать контейнеры от холодца и салата. Молодежь сдуло ветром – всем было неловко. Выходные прошли бурно, в воскресенье под вечер все расползались с дачи сонные, мятые, пытаясь совместить личность с организмом. В понедельник ОЖ не появилась на работе, стол ее был идеально убран, на нем стояли уже несколько пожухшие букеты, подаренные в пятницу. Надо же, не забрала, неужели обиделась, тревожились сотрудники. ОЖ не брала трубку, во вторник ее тоже не было… и только в середине дня в большую комнату вошел начальник с лицом полным трагической таинственности и сообщил, что ОЖ в пятницу пришла домой, выпила несколько десятков таблеток и уснула навсегда. Когда кто-то из службы безопасности пришел и включил ее компьютер, все увидели, что она вместо savescreen оставила бегущую строку:
ALL I NEED WAS LOVЕ
Месяц в деревне
Жила-была Одна Счастливая Женщина, хохотушка, хлопотунья, хозяйка – Три ха-ха, так ее называли подружки. Все любили ее, ее дом, уютную кухню, нелепейшую квартиру, забитую разномастной эклектикой из разных жизней, какие-то обрывки семейных слитых историй пялились косо со стен, валялись по углам, пылились на полках. Мужа любили как-то заодно – он к ней прилагался сразу, оптом, как пакет гречки к красной икре в продуктовом заказе советского времени. Милый, добродушный, близорукий – иногда снимал очки, протирал их суматошным движением, впадая в панику от полуминуты максимальной близорукости, но надев, немедленно расплывался в улыбке – чудный, чудный малый, говорили все. В доме ОЖ всегда были рады любому количеству гостей, там вечно кто-то жил, ночевал, останавливался, вписывался. Муж ОЖ так хотел быть рядом с ней, слитно и безраздельно, что смог убедить себя, будто это бесконечная невозможность побыть только с ней, в своей семье ему радостна – потому что ОЖ была очень заразительно и неделанно радостным, искренним человеком, она любила всех, всех жалела, никогда никого вслух не осуждала, сердилась смешно и коротко, пеняя сыну-первокурснику на продранные джинсы и потерянную трешницу, а мужу на выбитые зимой стекла на лоджии и сдохших с голодухи сомов-анциструсов в аквариуме. Надолго задержался при них бывший сослуживец мужа ОЖ – перекантовываясь между командировками жестоко заболел, был при смерти, но стараниями ОЖ был реанимирован, выхожен и оставлен при семье на правах старого друга, «верного помощника и советчика, единственного, в сущности, мужчины в доме». Друг воспринял свою роль ответственно и мрачно, ибо сметенный цунамической заботой ОЖ он, убежденный холостяк и вообще желчный персонаж, насмерть влюбился в жену своего сослуживца и поклялся себе быть при ней, пока не прогонит. ОЖ даже не очень льстила эта привязанность – она сочла ее такой же естественной, как все, что вокруг нее творилось по ее воле, она даже решила, что эта его преданная влюбленность – ее собственная прихоть, и так все и катилось дальше, легко, уверенно, весело, и долго могло бы еще катиться, пока не наступило очередное лето. Семейство полным составом плюс бабушки с одним дедом и братом деда съехало на дачу, ОЖ ведрами варила борщ, тесто для оладьев замешивала в тазу и выкатывала эту гору еды в сад на детской тачке, как Муми-мама. На выходные под конец июля ожидались очередные гости, приехал и сын, привезя с собой приятеля-старшекурсника, который мыкался по друзьям, пока закрыта общага, не желая обременять собой семейство, проживающее где-то в Белоруссии. ОЖ обозвала приятеля сын Грегорашем – очень он ей напомнил мальчишку из мультика в ее детстве, немедленно запрягла расслабленных бездельем студентов, гоняла их за водой на источник или за сепарированной сметаной в деревню. Муж ОЖ и его друг, пробавлялись рыбалкой, решали кроссворды, жестоко спорили о черных дырах во Вселенной, им было спокойно и нескучно, и только изредка верный остроглазый приятель мужа с недоумением поглядывал в сторону своего платонического предмета – ему все казалось, что что-то искрит в воздухе, что-то тревожное, неправильное в том, как ОЖ вечером поправляет перед зеркалом волосы, словно собирается выйти куда-то… Выходные прошли, уехали-приехали новые люди, и пролетел почти весь август, ночи были холодные и в меру звездные, роса выпадала большая и лежала тяжело и долго, электрички гудели призывно и напоминали о городе, о том, что скоро начнется новый год – ОЖ привычно меряла годы учебными, а не первоянварскими. Она энергично закрывала на зиму грибы, ягоды, овощи, делала заправку для супов и замораживала зелень. Друг мужа вдруг почувствовал себя обманутым, ему стало грустно и тоскливо, он все чаще ходил на почту, пытаясь по межгороду выговорить себе какой-нибудь очередной пункт назначения. Раз вечером, возвращаясь с почты, он увидел вдруг невозможную, совершенно выбивающуюся из его картины мира сцену – муж ОЖ, присев на корточки, прижимается к забору и смотрит в просвет между двумя штакетинами, долго смотрит, после чего сползает и трясется в безмолвных всхлипах, выдирая одной рукой траву, впиваясь всей пухлой вялой пятерней в землю так, что она набивается ему в завернутые манжеты рукавов… именно эти манжеты потом вспомнит друг, когда три месяца спустя получит телеграмму от сына ОЖ – отец бросился под машину. Прилетев на похороны, друг мужа не застал Три ха-ха дома – она уехала в Белоруссию с мальчиком, похожим на Грегораша, как сказала им обоим, сыну и мужу, – «навсегда и наконец-то».
Красота в глазах смотрящего
Жила-была Одна Малопривлекательная Женщина, и не было у нее никакой личной жизни, ну совсем никакой и никогда. Росла ОЖ при матери-одиночке, тоже не блещущей красотой и обаянием, выучившей дочь печатать на машинке и верить в то, что ей, такой вот Богом обиженной в плане внешности (гренадерский рост, неприличный для девушки огромный размер ступней и кистей, узкопоставленные глаза, едва второй размер лифчика, носик на сторону и волосы, вьющиеся мелким бесом), имеет смысл принять как данность – мужа не будет, а если кто и позарится, то не верить и пресекать, и в жизни ни на кого не полагаться, кроме как на себя. Мать вообще была строга и последовательна, и когда случились первые признаки тяжелой болезни, приняла дозу снотворного, сообщив об этом ОЖ заранее, категорически запретила вызывать «скорую» и аккуратно выложила на видное место записку с «прошу никого не винить». ОЖ горевала, но очень тускло и глубоко – в сущности, ей не с кем было обсудить маму, ее болезнь, свое чувство вины и так далее. Она жила, отмеряя год за годом, исправно навещая могилу единственного родного человека. Вот на кладбище-то и настигла ОЖ судьба в виде человека по имени Юсуф, был он наполовину турком-месхетинцем, специалистом по прокладке труб – он пришел туда с экскурсией: по этому старому кладбищу часто водили желающих поглядеть на могилы знаменитых артистов и писателей. Юсуф был потрясен, увидев ОЖ – такую статную, рослую, широченную в лодыжках и кистях даму, утирающую уголки глаз носовым платком. Он подошел к ней и, глядя сильно снизу вверх, сказал от всей души: «Ты такой красивый госпожа!..» ОЖ от неожиданности крупно переступила своими громадными ногами и случайно отдавила Юсуфу плюсны – он мужественно сдержал вопль и смотрел на ОЖ глазами полными искреннего восторга и попросил кого-то из товарищей, кто лучше говорил по-русски, взять у «госпожи» телефон. Чтобы долго не томить – ибо сказке конец – скажу, что ОЖ проживает теперь в Турции, недалеко от моря и далеко от известных туристических маршрутов. У нее есть домик, такой зефирно-розовый, с садиком и белым креслом-качалкой, где она сидит летом и вышивает что-нибудь. Муж ее обожает до обморока, и покупает лукум только развесной, а не в упаковках, особенно она любит шоколадный. И каждый день Юсуф говорит ей – спасибо твоей маме, мир праху ее, иначе бы я никогда тебя не встретил, моя госпожа. ОЖ иногда украдкой глядит в зеркало и исполняется гордости: ее, вот такую вот, любят и нежат, а так бывает только в сказках, где, как правило, все заканчивается хорошо, а как же иначе.
Мисандерстэндинг
Жила-была в конце 80-х Одна Обычная Женщина, которая внезапно обнаружила себя глубоко влюбленной в одноклассника своего собственного сына. Этого сына ОЖ родила без мужа, растила без ощущения какой-то неполноценности их маленькой семьи. Они жили мирно и спокойно, предпочитая общество друг друга любым иным возможным вариантам, например, дружно отмахиваясь от назойливых бабушки и дедушки, настаивая на праве встретить Новый год без них. У ОЖ были, конечно, какие-то приятельницы, с которыми она расчетливо поддерживала отношения еще в колясочно-прогулочный период, заранее озаботясь таким образом будущим кругом ровесников для сына. ОЖ удалось выполнить всю программу под условным названием «счастливое детство для моего ребенка» со всей необходимой атрибутикой – спортом, музыкой, культмассовыми развлечениями; она прилежно следовала всем положенным каждому возрасту ритуалам по мере взросления сына – от детских дней рождений с шарадами и обязательной летней поездкой на море до легализованных поездок на дачу к приятелям с ночевкой и чаепитий дома со смущающимися от ее радушия девочками. Она легко пережила все мальчишеские возрастные выкрутасы, которые не вылились в какое-то особенно вязкое хамство со стороны сына, его друзья с удовольствием тусовались у них дома, ОЖ все для этого сделала, резонно замечая приятельницам, что «лучше уж на глазах, чем по подъездам». Друзья-приятели и их девушки проникались приязнью к атмосфере легкости и недидактичности на этой уютной кухоньке со скошенным потолком, с уважением отзывались о маме своего товарища, которая легко достигала в отношениях с ними того градуса доверия (одностороннего, конечно, она совсем не собиралась становиться одной из них), что позволяет открыто жаловаться на родителей, учителей, просить совета в непростых сердечных делах… Сын был доволен, говорил, приобнимая ОЖ за плечи, «мать, ты – человек!», ОЖ мысленно ставила себе пятерку и уходила к приятельнице или соседке, чтобы дать возможностям детям почувствовать себя свободными в домашних условиях. В этой компашке ОЖ всегда выделяла хмурого нескладного мальчика, он был умным, хоть и не стремился это продемонстрировать, в отличие от фазанистых и павлинских прочих кухонных завсегдатаев; ей нравился его нетривиальный грубоватый юмор, она знала от сына, что парень живет трудно, плохо ладит с отчимом, вынужден много времени возиться со своими младшими братьями, в которых, впрочем, души не чает, что мама его болеет все время, что иной раз голодно в доме… У нее на кухне этот тонкий мальчик немножко отмякал, переставал быть похожим на железный скрипичный ключ, глядел прямо и доверчиво без заискивания, вопросы задавал редко, но с безусловным желанием получить ответ, а не послушать, как прозвучит его вопрос, – он вообще умел хорошо слушать, не старался подстраиваться под собеседника, если чего-то не понимал – не пытался этого скрыть, если его что-то раздражало – говорил об этом сразу. И раз за разом, вечер за вечером он оставался у них все дольше и дольше, иной раз сын махал рукой и говорил – ну вы тут как хотите, а я уже валюсь, и шел спать, а они сидели и разговаривали до тех пор, пока не начинали глаза слипаться у парнишки, а он все медлил уходить, пока ОЖ решительно не вставала из-за стола и не направлялась в коридор, чтобы закрыть за ним дверь. Как-то незаметно для себя ОЖ рассказала ему всю свою жизнь, унылую историю любви с отцом ее сына, остальные одноразовые безрадостные полтора эпизода отношений с мужчинами; потом увлеченно вспоминала, как никогда не пользовалась услугами молочной кухни (сама делала творожок и кефирчик дома, еле на ногах стояла, а все ж таки сама) и поликлиники, как училась у травников лечить ребенка и все мамочки вокруг бегали к ней за советом, как осваивала самые современные воспитательные методики, как давала сыну с собой в садик баночки с полезной вкусной едой… Мальчик слушал с напряженным интересом, он точно умел и слушать и слышать, он безошибочно угадал то, что было главной ее гордостью, никогда даже в самых неприличных мыслях не проговоренной себе самой, и он произнес это вслух – я завидую вашему Коле, как же вам удалось одной, без помощи, без напруги стать такой удивительной мамой, вы поразительная женщина, вы такая мо-ло-дец… ОЖ мгновенно поплыла, в ее голове закрутился какой-то клип на музыку из фильма «Вам и не снилось», она как-то одновременно почувствовала себя обоими молодыми героями, и при этом же – и их родителями, глядела на грустного сосредоточеного юношу, ушедшего в мысли о своей несравнимой с сыном ОЖ доле, и шептала себе – да он добр… я никогда ничего, наверное, на самом деле не хотела от мужчин, кроме одного – чтобы они были добры… С этого момента ОЖ переживала с каждым визитом этого 16-летнего подростка вещи стыдные, умопомрачительные, ей приходилось притворяться больной, потому что она боялась выдать себя, и в результате каких-то стремительных новых изменений в душе и сознании действительно слегла. Мальчик беспокоился, навещал захворавшую в полутемной комнате, мялся возле торшера, спрашивал, не нужно ли чего, вызывался ходить за продуктами, сделать влажную уборку, она натужными шутками выгоняла его, тогда он брал инициативу в свои руки и чистил картошку, выводил на прогулку собаку, починил все розетки в квартире, купил вдруг им в дом вантуз и железную заточку для ножей… ОЖ прятала пионового цвета щеки в подушку и не могла ни спать, ни читать, вообще не могла двигаться, пока сын не заходил к ней и не ставил на тумбочку большую кружку с чаем и медом, а «объект» маялся где-то в простенках квартиры, боясь обеспокоить, обременить собой лишний раз и наконец уходил. Болезнь тянулась и тянулась, ОЖ понимала смутно, что все можно разом прекратить, попросив сына о покое, сославшись на усталость и желание быть побольше одной – тут они друг друга без слов понимали. Но медлила, надеясь на то, что после болезни она окрепнет телом и мыслью, и справится с собой, просто постарается пореже быть дома по вечерам – авось сам поймет, что надо бы прикрыть эту лавочку с ежевечерними визитами. Тут мальчик исчез сам по себе, и сын рассказал про очередные ужасы у того дома, про драку с отчимом, который в пылу покалечил одного из малышей, про милицию, попавшую в больницу маму… ОЖ изнывала от душевных корчей, страстно жалея и желая беднягу, резко выздоровела, и белым днем, набравшись духу, позвонила ему домой (это не было чем-то необычным, все друзья сына звонили ей запросто, равно как и она могла себе это позволить, разыскивая отпрыска) и попросила прийти как можно скорее (сын был на подготовительных курсах, впереди маячили вступительные). Мальчик явился, смотрел искательно, почти ничего не говорил, на вопросы про домашние дела отвечал невпопад, оба тяготились каким-то повисшим в воздухе электричеством, оба не знали, как продолжить беседу. ОЖ пару раз погладила его по голове, по руке, пытаясь таким образом, конечно, показать, как она ему сочувствует, говорила какие-то необязательные ласковости, переставая вообще понимать, что она делает и что произносит, и тут мальчик перехватил ее руку и сказал, давясь словами – мне надо с вами поговорить, я давно хотел… пожалуйста, не гоните, выслушайте, мне трудно, мне больше не к кому, только вы поймете, у меня никого нет, кроме вас… ОЖ села, у нее немели руки, дрожали колени, она приготовилась услышать то, чего никто и никогда – никогда! – не говорили ей в этой жизни, любовь и абсолютная нежность лились из ее глаз, и не сразу этот поток погас, даже когда она четко поняла, о чем именно толкует ей этот нескладный подросток. А толковал он ей вещи, о которых она читала что-то, слышала, осуждала заведомо, не особо вникая в подробности, полагая подобную информацию о взаимоотношениях полов лишней и ненужной, уж точно никак не относящейся к их с сыном жизни – ведь до этого момента у нее не было какой-то своей, отдельной от своего ребенка судьбы, собственного способа существования. И только когда он начал плакать, выплевывая из себя признания чудовищные о себе и своем севшем за побои отчиме, которого «любил как зверь только может любить зверя», ее затрясло, изнутри живота стал рваться хохот вперемешку с рвотными позывами, она стала махать на него руками, как на стаю птиц – кыш, кыш!! – указывая в направлении входной двери. Когда он ушел, она легла в ванну, и не помнила, сколько пролежала так, пока сын не застучал сердито в дверь – мать, ты там в порядке вообще?.. ОЖ вышла, села, закурила и сказала спокойным голосом, чтобы сын забыл приводить в дом этого извращенца, который набросился на нее как зверь, и что если хоть еще раз сын упомянет его, то она, ОЖ, прекращает с ним всякие отношения, потому что все-таки надо уметь выбирать себе нормальных друзей – так она сказала, ощущая всем ноющим желудком, что говорит дрянь и гадость, но понимая, что только так она защитится от того, что случилось, от раз и навсегда похороненной надежды быть любимой хоть кем-то на этой земле, кроме собственного сына.
Сын обещание выполнил, она никогда и не узнала больше ничего о том мальчике, как не узнала и того, что сделала с ним компания выпивших и науськанных сыном подростков. И только много лет спустя, когда ОЖ уже умерла, сын нашел ее дневник – она вела его всего одиннадцать дней, за время той самой болезни. Так он узнал, что его приятель на мать не покушался и что все было совсем не так, как он думал. Он прислал этот дневник в редакцию журнала психологу с вопросом «как мне ее забыть?». О том, как ее простить, а главное, как простить себе то, что он сделал, гонимый жаждой мести за единственного на тот момент близкого человека в жизни – он не спрашивал.
Зеленые трусы
Жила-была Одна Женщина, но тут не столько про нее речь, сколько про Одного Мужчину (ОМ), с которым ОЖ училась на журфаке в начале 90-х. Это был всем прекрасный молодой человек, поступивший в универ после армии и рабфака. Он приехал из маленького городка Нижняя Салда, был штампованно красив – высок, синеглаз, густобров, белозуб и очень располагал к общению. Добрый, открытый, отзывчивый, обаятельный и – как бы это внятней выразить – сразу было понятно, как он девственно чист и неопытен. И запала на эту нетронутость центровая раскрасавица курса, и ОМ тоже влюбился по уши. ОЖ и ОМ не то чтобы дружили, поэтому когда ОЖ сказали, что ОМ внезапно отчислился и пропал из поля зрения всех, кто с ним общался, она удивилась, но быстро забыла об этой информации – ей было не до того, она мучалась токсикозом, собираясь стать матерью-одиночкой, искала работу, переводилась на вечернее и так далее. Прошло ровно десять лет, и раз в коридорах одного информационного агентства ОЖ и ОМ столкнулись нос к носу, принужденно засмеялись и пошли в кафе. ОМ за это время заматерел, забрутальнел, глаза его из синих превратились в свинцовые, он больше отмалчивался и неприятно кривился на щебетание ОЖ об общих знакомых. Разговор не получался, и тогда ОЖ почувствовала, что он прям вот сидит и ждет вопроса о том, что же тогда-то случилось с ним, зачем он ушел из университета. И ОМ рассказал. Майским вечером возлюбленная девица внезапно пригласила ОМ домой, сказала – пойдем ко мне, моих нет дома. ОМ оробел страшно, но пошел. И случился с ним натуральный стресс сразу от всего – зеркального лифта, профессорской квартиры, гигантской библиотеки, высоких потолков, абрикосового унитаза и туалетной бумаги в тон… «Что я видел там, в своей Нижней Салде, ты понимаешь? Нет, куда тебе, “Маскваааа”, ты ж тоже… столичная бэйба, белая кость, малиновая кровь..!» (Воспоминания давались ОМ нелегко, ОЖ было приготовилась обижаться, но поняла, что он того даже не заметит и продолжала слушать). Опытная барышня сразу взяла кавалера за живое и недвусмысленно подтолкнула к ванной. ОМ подчинился, стал лихорадочно сдирать с себя все и вдруг оторопел, потому что на нем, как оказалось, в тот день были «зеленые семейные трусы до колен. Сатиновые. Бабушка мне пошила, я в них армию прошел». ОМ понял, что он не может выйти к ней, столичной этуали, красавице и отличнице, «в этих кошмарных обносках». ОМ не нашел ничего лучшего, как запереться в ванной и не отвечать на вопросы, стуки, просьбы и угрозы барышни. Бедняга просидел в этой фисташковой ванной пять (!!!) часов. «Когда она перестала умолять, стращать милицией и плакать, я услышал, как хлопнула дверь. Пулей вылетел из квартиры, это было уже под утро. Когда доехал до общаги, меня вырвало. Я заснул, а потом пил несколько дней». Оскорбленная дева постаралась от души – ославила синеглазого нижнесалдинца, с одной стороны, насильником, с другой – импотентом, он не вынес пошлых вопросов сокурсников и забрал документы, пошел работать, так и не получив высшего образования… ОМ еще выпил, ОЖ молчала. Она хотела, конечно, спросить его, что мешало ему, ну, там, обернуться полотенцем или не оборачиваться, а просто выйти… но потом она подумала, что никогда не сможет представить себя на месте девственника, нечеловечески комплексующего от своей провинциальности перед уверенной столичной красоткой. Говорить больше было не о чем, они не обменялись телефонами, попрощались и разошлись каждый в свою жизнь. ОЖ в общем пожалела ОМ, такого вот кислотно озлобленного, но при этом не могла отделаться от мысли о том, что же та девушка передумала за эти пять часов, чего только ни вообразила, как боялась, как ругала себя наверное, причем точно не зная, за что. ОЖ пришла к выводу, что сколько бы причин такого поведения она ни придумала, среди них точно не было зеленых трусов. И никто бы никогда не додумался. С тех пор ОЖ, пытаясь объяснить кому-либо бессмысленность додумывания за других и анализирования причин чьих бы то ни было (не)поступков, рассказывает эту историю про зеленые трусы, которая могла закончиться только так, как закончилась, и никак иначе.
В поисках овечки Долли
Жила-была Одна Завистливая Женщина, хотя по сути своей вовсе не была склонна испытывать зависть, скажем, она никогда не испытывала желания иметь шикарную внешность как у какой-нибудь кинозвезды или с блеском играть на сцене, как какая-нибудь великая актриса. Просто так сложилось, что еще со школьной скамьи ОЖ хотелось во всем походить на одну свою подругу, которой она во всем завидовала, ей и только ей. Трудно сказать, почему ОЖ выбрала именно эту девочку, ничем таким она не выделялась, никакими особыми талантами не блистала, внешности была самой обычной, среди мальчиков пользовалась популярностью умеренно. Но начиная класса с 8-го ОЖ обнаружила, что начала последовательно в мелочах подражать своей подруге: одевалась также, выкрасила свои пшеничные волосы в темный цвет и безжалостно остригла их, когда подруга явилась с короткой прической. Она переняла ее манеру разговаривать с собеседником, выставив вперед ладонь, старалась раздобыть такую же дешевую бижутерию, красилась также, обильно намазав веки черным и голубым. ОЖ даже начала курить, стоило ей пару раз заметить, как это делает подруга, хотя с ее астмой это было категорически запрещено. Многие заметили эту странную склонность ОЖ и хихикали за ее спиной, подруга хмурилась, но выяснять отношения не стремилась, она была вполне самодостаточным человеком и не собиралась заморачиваться чьим бы то ни было странностями. ОЖ после школы собиралась поступать в архитектурный, она с детства рисовала и училась в художественной школе, ее репетиторы были абсолютно уверены в успехе, но тут выяснилось, что подруга готовится в медицинский, и ОЖ, к отчаянию родителей бросив все свои рисовательные занятия, по уши окунулась в химию и биологию, не спала ночами, яростно готовилась и в результате, как в обмороке, неожиданно для себя оказалась студенткой стоматологического института, вслед за своим предметом подражания. Речь уже шла не о зависти, а о какой-то болезненной зависимости ОЖ от всего, что происходило с другим человеком. Нельзя ни в коем случае сказать, что ОЖ любила эту свою подругу, сопереживала ей, пыталась постичь глубину ее натуры – нет, это ее интересовало меньше всего. ОЖ потом не раз во взрослом возрасте задавалась вопросом, что же лежало в основе этой патологии, но плюнула и продолжала жить, помимо собственного осмысленного желания повторяя все повороты судьбы своей подруги, которая, например, рано вышла замуж за однокурсника и родила ребенка, не окончив института. ОЖ, отгуляв на свадьбе и внутренне огорчаясь, что не могла явиться в таком же платье под ручку с похожим на жениха подруги кавалером, старалась чаще появляться в доме молодоженов, рассчитывая на знакомство с кем-то из их окружения, и надо же, скоро стала встречаться с родным братом мужа подруги, причем старшим братом, уже состоявшимся врачом. Недолго думая, ОЖ постаралась срочно забеременеть, и в результате они с подругой родили детей всего с разницей в полгода, и очень ОЖ огорчалась, что у нее появилась дочка, в то время как у подруги подрастал сын. Институт, ОЖ, разумеется, бросила. Они дружили домами, но инициатива всегда исходила от ОЖ – то семейство довольно вяло откликалось на желание ОЖ жить взасос одной жизнью. Прошло несколько лет, ОЖ уже почти уговорила мужа продать выстроенный его родителями кооператив, чтобы купить новое жилище в доме, где проживала подруга с его братом. Но тут внезапно рисуемая идиллия дала сбой – подруга ушла от мужа, забрав сына, вернулась в родительский дом и наняла адвоката, чтобы тот занимался разводом и разделом имущества. ОЖ металась, ей было трудно принять новую ситуацию – не разводиться же теперь с собственным мужем! Однако собственный муж невольно сам облегчил ей задачу – ОЖ завела дочке котенка (ведь подруга неделю назад притащила с улицы какого-то замухрышку), а у мужа оказалась жесточайшая аллергия. ОЖ наотрез отказалась избавляться от Барсика, и муж, задолбавшийся закидываться тоннами антигистаминных препаратов, съехал, бранясь и угрожая отобрать ребенка, чего, впрочем, никогда не сделал. Разводились семьи в одном и том же суде, и, будьте уверены, ОЖ постаралась, чтобы это произошло в один день… Трудно сказать, что думала обо всем этом подруга, она вообще была довольно инертной и замкнутой, продолжала жить свою жизнь, смирясь с постоянным присутствием ОЖ в шаговой доступности. Они вместе ездили отдыхать, отдали детей в одну школу, одевались у одной и той же портнихи, и подруга давно перестала обращать внимание на вопросы общих знакомых, почему они выглядят как клонированные. Шли годы. Подруга вышла замуж второй раз, и тут уж ОЖ пришлось попотеть, потому что в 35 лет найти мужа, который бы взял ответственность за нее и ее ребенка, было непросто, однако через пару лет и ей это удалось. Стоит ли говорить, что обе новые семьи построили дачи рядом, и даже не поставили забор между участками. И вот на общем дачном новоселье подруга внезапно упала в обморок, была отвезена «скорой» в областную больницу, где и скончалась от мгновенного перитонита. ОЖ была в шоке, с потерей объекта разом утратив нерв собственной жизни. Она сникла, постоянно чем-нибудь болела, забросила дочку и мужа. Ее родные очень беспокоилось, муж таскал ОЖ по врачам и психотерапевтам, ей прописывали сильные успокоительные лекарства – ОЖ мало реагировала на внешние раздражители, ее мозг был мучительно занят не сформировавшейся толком мыслью о том, как же ей теперь жить дальше. И спустя какое-то время ей пришла в голову идея, которая совершенно перевернула все: она должна выйти замуж за вдовца, второго мужа усопшей подруги, который не стал заниматься воспитанием приемного сына, сдав его сильно постаревшей и убитой горем теще. Конечно, нужно закольцевать композицию, усыновить ребенка подруги и начать жить сначала! ОЖ воспряла, занялась собой, наполнилась новой энергией. О своих планах она рассказывала психотерапевту, и с легкостью разрешила поделиться своей клиентской историей спросившему ее разрешения специалисту, что он и сделал на страницах своей книги, приводя подробные записи сеансов. На этом этапе ее история, увы, обрывается, и вышло ли у ОЖ задуманное – мы не знаем, но надо полагать, что при таком мощном жизненном стимуле, как зависть – хоть ОЖ сама и называла именно это чувство, было ли это именно завистью? – у нее все будет хорошо, а как же иначе.
Женская проза
Жила-была Одна Женщина, чей незатейливо-распространенный жизненный сюжет заключался в том, что она влюблялась не в тех, с кем могла бы жить долго и счастливо. Собственно, ни с кем из них жить вообще было невозможно, но ОЖ упрямо отказывалась признавать очевидное. Правда, начиналось все пусть не очень радужно, но все как у многих: ОЖ силой всепоглощающего обожания женила на себе сокурсника, одинокого, дикого, никем не понятого, она рвалась стать ему защитой, опорой и родной матерью. Юный муж некоторое время этим пользовался с удовольствием, капризничал, дулся, много вкусно ел и ходил по вечерам один в кино, а ОЖ все это списывала на собственные несовершенства и просила на всякий случай прощения, стараясь заслужить похвалу и ласку. Скоро супруг от повторяющихся раз от разу сцен и преданных заплаканных глаз заскучал, стал поглядывать, а затем и похаживать налево, направо, наискосок и прочими курсами. ОЖ страдала, но терпела молча, проклиная свою неуклюжесть, неумелость, непривлекательность, о которых слышала чуть не ежедневно, уже в открытую сравниваемая мужем с прочими женщинами. Юнец вообще хамил и измывался, но, не встретив никакого сопротивления, уставал, а потом как-то одним особенно ясным утром заявил ОЖ, чтобы она убиралась из съемной хаты – к нему переезжает его первая любовь. ОЖ, глотая слезы, вернулась к родителям, которые возмутились поведением зятя, устроили ему скандал с битьем межкомнатных стеклянных дверей, заодно и выставили какие-то вполне денежные счета за стереосистему и подаренную на свадьбу дубленку, впрочем, все это в тайне от ОЖ. В отместку зятек буквально на следующий день подал заявление о разводе и избавился от семейных уз очень скоро безо всяких судов, ибо детей у них не было. ОЖ узнала об этом случайно, когда через пяток лет собралась снова замуж и решила подать наконец на развод. Второй замуж обещал быть счастьем – ОЖ чем-то покорила своего начальника, человека основательного, с мощнейшей мужской харизмой, властного и величественного. Он был, разумеется, также мощно и основательно женат, но и у него пришел возраст игривой страсти к полным переменам в жизни и смене курса, желанию обновлений за счет на четверть века младшей партнерши, такой милой дурочки, смотревшей ему в рот. ОЖ млела и благоговела, она точно в этих отношениях ничего не решала, ее просто взяли за жабры, отодрали на кожаном диване, затем на столе, еще раз на диване – и она уже бежала варить уставшему фавну кофею с гвоздикой. Свадьба была пышной, пришло много незнакомых людей – бизнес-партнеров мужа с дарами богатыми, они явились еще со старыми или уже тоже с новенькими свеженькими женами, которые чмокали воздух возле щеки ОЖ и лицемерно восхищались ее счастьем. Все как в кино, мама с папой в восторге, подруги кусают локти, партнеры хлопают по попе и целуют масляными губами троекратно по-русски. Пережив свадьбу, ОЖ выяснила, что отныне в ее ведении и полной ответственности оказались загородный дом, две большие квартиры, дальняя болгарская вилла, личный шофер, азиатская уборщица, кредитки, скидки и еще много всего удобного, но она была предупреждена: это все ерунда, а нужен ребенок, срочно, мальчик. ОЖ старалась как могла, бегала по врачам, гадалкам и экстрасенсам, жадно вчитывалась в знаменитую китайскую таблицу, по которой точно можно было спрогнозировать пол будущего младенца. Проблема в том, что младенец никак не завязывался, и ОЖ подозревала, что дело совсем не в ней – в предыдущем браке ее начальника дети тоже не случились, что и стало официальным поводом для его развода с усталой немолодой первой женой. К тому же муж, как выяснилось, здорово пил, а напившись, любил поглядеть на огромном мониторе порнушку в стиле оттенков серого, маренгового и асфальтового, что вгоняло ОЖ в тоскливый ступор. Она даже походила на специальные курсы, где ее обучали премудростям разных видов секса, но любые попытки применить изысканные знания на деле были встречены суровым рыком и банальным насилием… Через три года муж, точно также как и первый указал ОЖ на дверь, сославшись на беременность его новой секретарши, ее заместительницы, напоследок он тоже выдал жене список ее категорической профнепригодности как женщины, матери и просто личности, но ОЖ давно все это о себе и так знала, ушла с сухими глазами. Тут уже родители ничего не могли сделать, а бывшая детская, которую они успели переоборудовать в некое подобие зимнего сада, снова приняла страдалицу. ОЖ несколько лет приходила в себя, изредка, по требованию матери, навещая какую-нибудь кудесницу, которая бы сняла с нее проклятие или батюшку, который жалел ОЖ, выдавал духовную литературу и приглашал посещать воскресные встречи с прихожанами. Там-то на встрече ОЖ и приметила себе новую кандидатуру, бывшего циркового акробата, списанного после тяжелой травмы позвоночника… Акробат оказался истериком и православным неофитом, гонял ОЖ по крестным ходам и призывал ее жить с ним как сестра. После акробата был театральный художник, бисексуал, желавший делить постель одновременно с ОЖ и еще с кем-нибудь, неважно с кем, требуя найти подходящую кандидатуру. ОЖ честно пыталась, находила какого-нибудь жеманного помятого жителя богемных клубов, приводила домой и оставалась в недоумении наблюдать, как ее возлюбленный с жеманцем прекрасно обходятся без нее. После художника промелькнули еще какие-то промежуточные персонажи, каждый из которых не тянул на полноценного маргинала, но был безусловным мудаком… К 43 годам ОЖ поклялась дела больше с мужским полом не иметь никогда, но вскоре пала жертвой юного безусого откровенного альфонса, внучатого племянника соседки, приехавшего покорять Москву из Рыбинска. Первое время ОЖ сияла и лоснилась от такого нежданного подарка, обрела уже не второе и не третье, а двадцать третье дыхание, помолодела и начала ходить в спортзал. Она даже в порыве зарегистрировала Валерочку на своей жилплощади, пригрозив слабо протестующим престарелым родителям, что кремирует их, чего они оба, пардон за каламбур, боялись как огня, но все же какое-то чутье подсказало ОЖ не торопиться регистрировать брак, на чем настаивал нахальный мальчишка – в его-то понимании он жертвенно осчастливил собой грузную безнадежную старуху и жаждал вознаграждения. ОЖ опекала его, холила и лелеяла, учила красиво есть, одеваться, держаться в культурном обществе, таскала по театрам и филармониям, где бедняга зевал до спазма, а ОЖ каждый день благодарила Всевышнего за этот нежданный праздник собственной переживаемой нежности и голубиного воркования над Валерочкой. Вот от Валерочки-то ОЖ и забеременела, чего молодец никак не ожидал и бежал этажом ниже к тетушке, а затем и вовсе из города, с криками отвращения и досады. ОЖ мужественно перенесла очередное предательство и побрела сдаваться впервые в жизни в женскую консультацию, где получила гордое именование «старородящей»… Там-то мы с ней и познакомились, коротая время в очереди на УЗИ, а потом за чашкой зеленого чая в ближайшей кафешке. ОЖ неторопливо рассказывала о жизни, легко изумляясь своей последовательной потребности непременно выбрать в спутники человека, неприспособленного к совместности никаким боком. На мой вопрос, любила ли она кого-нибудь из них, ОЖ непритворно всплеснула руками – а как же! Всех! Всех их и любила, а иначе зачем все?.. Насколько мне известно, ОЖ родила в свой срок здоровую крупную девочку. Названная в честь матери, ОЖ и дочери своей дала то же имя, что лично меня наводит на какие-то грустные мысли.
Привидение
Жила-была Одна Обыкновенная Женщина, многодетная домохозяйка-разведенка, в чьем доме как-то сломался лифт, и она потащилась наверх по лестнице вслед за своим псом, тянувшим на поводке четыре этажа, а перед пятым собака вдруг застыла, задрожала мелко-мелко и начала скулить. ОЖ подняла голову от ступенек и впереди в паре метров от себя отчетливо увидела мутно-туманную фигуру, которая на ее глазах медленно вплыла в стену лифтовой шахты. ОЖ успела отметить, что фигура была женской, одета будто бы в длинное пальто по моде 70-х, а еще у нее была в туманных руках авоська с каким-то предметом или предметами. Пес ныл, вилял хвостом и напрочь отказывался подниматься выше, да и ОЖ была не готова пройти мимо места, где растворилось это нечто. Они сбежали вниз и час гуляли по заиндивевшему скверу, пока не убедились в том, что лифт починен. ОЖ, разговаривая сама с собой, пришла к выводу, что лично она находится в здравом уме и твердой памяти, в призраков не верит, но реакция пса и собственные глаза не оставляли ей выбора – она действительно видела что-то потустороннее. О привидениях ОЖ знала в основном из сказки про лорда Кентервиля, поэтому, придя домой, углубилась в недра ютьюба, где обнаружила тысячи видео с чем-то подобным. К ночи ОЖ была близка к помешательству после просмотра ряда фильмов о параллельных мирах, населенных неуспокоившимися душами, и начитавшись рекомендаций для начинающих, желающих вступить с духами в близкий контакт. ОЖ ничего такого не желала, но мысль о том, что шахте лифта ее собственного дома проживает призрак лишала ее покоя и способности здраво мыслить. Подруга посоветовала ОЖ обратиться к священнику. Пожилой мудрый батюшка выслушал ОЖ, велел на всякий случай все же освятить квартиру, а заодно дал ей неожиданный совет – поспрашивать соседей, не было ли каких-то злодейств, произошедших на их памяти в доме. ОЖ была озадачена – она переехала не так давно, соседей почти не знала, к тому же большинство хозяев сдавало свои квартиры временным жильцам. Однако ей повезло – первая же робко допрошенная старушка охотно поделилась воспоминаниями, и выяснилось, что непосредственно в квартире ОЖ, и даже прямо-таки в ее комнате проживала в конце 60-х некая дама, которая раз пошла на работу, а работала она в метро – и исчезла навсегда, с работы она ушла вовремя, а дома не появилась. Искали ее, сын подавал в розыск – тщетно, человек как будто никогда не существовал. Вот только имени дамы бабуля извлечь из памяти не могла, как ни старалась, даже перезвонила бывшей соседке по коммуналке, которая давно переехала в отдельную квартиру – та тоже помнила историю, но не помнила имени. Тогда ОЖ, движимая странными чувствами, отправилась в ЕИРЦ, где, по ее понятиям, хранились сведения о всех жильцах дома со дня его заселения в 54-м году. Сведения эти, конечно, просто так бы никто ей не дал, но она зашла к начальнице и не таясь рассказала буквально все как есть, объяснив необходимость выяснить имя горячим желанием ставить свечи за упокой конкретного человека, а не привидения. Начальница хлопала накрашенными глазами, ахала, вызвала свою заместительницу, а заодно подругу из бухгалтерии, заставила ОЖ повторить свой рассказ с самого начала и дала команду подчиненным покопаться в архивах. Через какое-то время, когда ОЖ с начальницей пили уже третью чашку кофе (и даже с коньяком – уж очень впечатлила история начальницу, которая даже несколько раз перекрестилась на стоящий на подоконнике образ), принесли папку, в которой оказалась даже старая паспортная фотография пропавшей в 1971 году Анны Демидовны Смирновой, 1934 года рождения. С фотографии глядело простое строгое лицо. ОЖ попыталась вызвать в памяти образ мутно-белого призрака и найти в нем схожие черты, но это ей никак не удалось. Однако имя «Анна» было озвучено, и ОЖ с легким сердцем отправилась в ближайший храм ставить свечку за упокой души предполагаемой рабы Божьей, хотя были определенные сомнения в том, что в 34-м году городскую девочку (место рождения – Москва) крестили. Тем не менее ОЖ взяла на себя ответственность и многословно помолилась о том, чтобы душа пропавшей Анны нашла покой и не вылезала ни под каким видом больше из шахты лифта. Квартиру тоже освятила, как велели. С тех пор прошло несколько лет, а постаревший пес как отказывался ходить по лестнице, так и отказывается. ОЖ как-то заставила себя подойти к тому месту, куда уплыла бело-молочная фигура, и даже осторожненько потрогать рукой стенку. Ничего особенного она не почувствовала, и со временем история эта стала стираться в памяти… до того момента, как из почтового ящика она достала поздравительную открытку, адресованную Смирновой А. Д. И написано там было: «Дорогая Анечка, не знаю, жива ли ты, а я тебя всегда помнил и помнить буду до гроба. Поздравляю тебя с годовщиной Революции. Всегда твой – Гриша». И приписка – «пишу со слов дедушки, он сам уже ничего не видит». Обратный адрес состоял из индекса и небрежной росписи, так что тут пинкертоновские таланты ОЖ были бессильны. ОЖ судорожно вздохнула и отправилась ставить свечку о здравии предполагаемого раба Божия Григория. Так ей было спокойнее, она считала, что делает все правильно и хорошо.
Мечтательница
Жила-была Одна Скучающая Женщина, которая внезапно для себя влюбилась, стоя в очереди на почте за бандеролью. Перед ней долго и нудно что-то выяснял мужчина ее мечты, седовласый военный с глубоким голосом – ему не доставили какое-то важное письмо, он волновался. В конце концов работница почты попросила мужчину продиктовать еще раз адрес прописки и мобильный телефон, что он и сделал, в качестве бонуса для ОЖ четко повторив все дважды, включая собственное ФИО, а ОЖ запомнила и на всякий случай тайком записала. Расстроенный военный ушел, ОЖ получила свою посылочку и, совершенно воздушная и к поцелуям зовущая, отправилась домой обдумывать план действий. И главное, на руках ее свежеиспеченного возлюбленного – таких мужественных! – не было и следа обручального кольца, она внимательно глядела. Надо сказать, что сама ОЖ к тому моменту дважды побывала замужем официально и еще пару раз так, без росписи, взрослые дети жили отдельно, внуков рожать не торопились, ОЖ было скучно и хотелось стариться в компании с каким-нибудь, наконец, положительным человеком, не пьянью, не жмотом, не ревнивцем и не тунеядцем, а в ее представлении таким должен был быть именно отставной военный. ОЖ блаженно мечтала о том, как они с, условно говоря, Петровичем (ей казалось очень милым, когда жена называет мужа именно так, по отчеству) съедут на его дачу (у военного же непременно должна быть казенная хотя бы дача, ошибочно рассуждала ОЖ), станут дружно заниматься облагораживанием участка, построят беседку с грилем, заведут большую собаку и пушистого кота, будут вечерами смотреть телевизор и решать сканворды, непременно долго гулять – в общем, ее мечты представляли собой набор штампов, что ОЖ никак не смущало. Несколько месяцев прошло в радужных думах о светлом будущем, пора было переходить к действиям, и ОЖ написала адресату – жаль, не Петровичу, но тоже хорошо: Федорычу – вдохновенное письмо о своей жизни, о том, как она одинока, как он покорил ее своими душевными качествами, не уточнив, впрочем, где именно она могла ими очароваться, и просила отвечать до востребования, подписавшись инициалами, отправила письмо и стала ждать. Ни через неделю, ни через месяц ответа не было. ОЖ не собиралась сдаваться и написала Федорычу еще одно письмо, умоляя уважаемого не сердиться и не бояться ее так мгновенно вспыхнувших чувств, быть может, это судьба, а от судьбы не стоит скрываться! Ответа не было. ОЖ было приуныла, но тут ее посетила мысль пойти по искомому адресу и посмотреть, не ошиблась ли она вдруг номером дома или квартирой. Несколько дней разведки и сидение по 3–4 часа (благо, лето) во дворе нужного дома с термосом и сушками не разочаровали – она таки выследила свой предмет обожания, он в штатском отправился выгуливать небольшую собачку. Ну хорошо, смиренно согласилась про себя ОЖ, пусть будет маленькая собачка, но кота Леонсио (в ее мечтах все было продумано до мелочей, включая клички будущих животных) они точно заведут вместе. Подойти ОЖ все же не решалась, зато отважилась на последний, беспроигрышный шаг – отослала Федорычу sms без подписи, но намекая на то, что это именно она автор полученных им писем и между делом интересуясь породой собачки. ОЖ сверлила глазами экранчик мобильника, но тот упорно не подавал признаков жизни. ОЖ мысленно дала ему три дня на то, чтобы объявиться, но не прошло и получаса, как телефон зазвонил, и ОЖ, обмирая, ответила, постаравшись придать интонациям достаточную весомость, а голосу – бархату: «Вас слушают, говорите!» И тут в уши ОЖ с того конца связи полился фантастический, виртуозный женский мат. Не сразу, но все же стало понятно, что письма и sms были читаны, очевидно, женой Федорыча. «Как же, а кольца-то не было же…» – попыталась вставить хоть слово ОЖ, но была сметена 9-м валом оценочной лексики, ей было обещаны жуткие увечья, конкретизированы жизненные перспективы в тюрьме и смерть от нескольких болезней сразу. ОЖ хотела было выйти из пике с достоинством и подбирала слова, но трубка еще пару раз выплюнула ругательства и отключилась. ОЖ накапала себе валосердина и слегла. В мыслях она горько проклинала Федорыча за предательство. Необходимость пожаловаться на судьбу заставила ее позвонить старшей дочери, та выслушала матушку, много смеялась и обещала послать родительницу на отдых, чтобы та «проветрила мозги». Не очень скоро, через года полтора, дочь обещание сдержала, и ОЖ отправилась под Сочи, загорать и мечтать.
Сюжет этот имеет две концовки. Во-первых, на отдыхе ОЖ познакомилась с милейшей семейной парой, он – отставной ракетчик, она – бывшая учительница, они давно продали хоромы в Питере, перебрались жить в южный поселок и были счастливы. ОЖ всерьез задумалась, не поступить ли ей также: своей добротной квартирой в сталинском доме она распоряжалась сама, сын давно жил за границей и ни в чем не нуждался, а дочь в ответ на высказанные планы сказала, что претендует только на гараж последнего из сожителей ОЖ, который тот ей завещал перед смертью, а так – валяй, мам, устраивай свою жизнь. И долго ли, коротко ли, ОЖ действительно переселилась туда, где «темные ночи и шашлычок под коньячок – вкусно очень», как поет нам радио «Шансон». Она, конечно, про себя повздыхала на предмет прекрасного пожилого военного ракетчика, но смирилась, что это не ее история, и продолжает дружить домами с новыми знакомыми. А во-вторых, через пару лет после переселения, она встретила на городской набережной того самого мужчину мечты, которому она писала письма. Он был не один – со старенькой мамой, которую почтительно вел под ручку, и она ему что-то раздраженно выговаривала. Этот скрипучий голос ОЖ не спутала бы ни с каким другим. И да – не было у него обручального кольца!.. ОЖ проводила их взглядом и, мысленно поблагодарив небеса за то, что они избавили ее от потенциальной свекрови в лице этой старой карги, поехала домой, там ее ждал кот Леонсио и прекрасные с любовью выращенные розы.
Цапля серая в камыши
Жила-была в начале 90-х Одна Вдовая Пожилая Женщина, у которой был маленький аккуратный домик в деревне, родительский еще, хорошо подправленный в свое время ее мужем. Последние лет пять после смерти супруга ОЖ там жила почти круглый год, оставив городскую квартиру безмужней и беспутной дочери, которая родила не пойми от кого, ОЖ так и не добилась. Она заправляла небольшим огородом и садом, в котором росли яблоки сорта «слава победителю», «китайка» и терн. ОЖ закрывала на зиму банки с томатами, огурцами, лечо, маленькими патиссонами, варила кой-какое варенье и даже научилась делать яблочную пастилу, не белевскую, конечно, но тоже очень славную, а еще ставила терновое вино, забивала морозилку ежевикой, укропом и грибами – лисичками и «мышатами», то есть рядовками. А горькуши вымачивала в двух водах, простой и с лавровым листом, и потом солила.
Перед Новым годом ОЖ на пару дней закрывала домик и, нагруженная баулами с банками, на попутке ехала в город к своим. Дочь принимала дары как должное, не утруждая себя особо благодарностями или вопросами о материнском житье-бытье, в девять часов вечера накрывала праздничный стол, выпивала первую стопку, затем чмокала маленькую дочь в макушку, поздравляла их с матерью с новым годом – и отбывала в гости. ОЖ после боя курантов кротко мыла тарелки, укладывала спать молчаливую внучку, а утром водила ее под елку открывать подарки – пару варежек, яркую, пахнущую чем-то химически-сладким розовую китайскую собачку и чупа-чупс. Дочь являлась под вечер 1-го января, помятая и расслабленная, делала такое плавное движение головой и руками – мол, много вами благодарны, маманя, теперь свободны. ОЖ шла с пустыми кошелками на остановку автобуса и за полночь добиралась домой, грустно размышляя о том, как это вышло, что с единственной родной душой у нее совершенно не сложилось никаких отношений, кроме этих предновогодних – летом дочь держала внучку в городе или изредка уезжала с ней на дачи к разнообразным друзьям, не вдаваясь ни в какие объяснения, ее более чем устраивало отсутствие матери в собственной судьбе. ОЖ привыкла к этому раскладу, пожаловаться на жизнь было особо некому, городским подругам звонить было не с руки, для этого нужно было проситься к соседям, а у самой ОЖ телефона в домике отродясь не водилось. В деревне она, конечно, знала с детства многих, точила лясы в очереди в автолавку, ходила смотреть новости и «Поле чудес» через два дома, делилась семенами привезенных из города цветов, но никаких задушевных разговоров не вела, отговариваясь на все вопросы о дочери и внучке обычным – «здоровы, заняты».
Внезапно одним сентябрьским вечером возле домика затормозила битая иномарка, из которой вышли дочь и внучка ОЖ, а за ними неторопливым сдержанным шагом поджарый человек в спортивном костюме, темных очках и веселенькой желтой кепочке.
Дочь ОЖ была кратка: мама, это мой муж Олег, у него проблемы, так что он поживет тут у тебя какое-то время, а ты давай собирайся – у меня новая работа в Приморске, выезжаю завтра утром, за Риткой смотреть некому, на него (кивок в сторону мужа, который с интересом изучал оклеенные вырезками из журналов стены кухни) я ее оставить не могу, с собой взять тоже. Переберешься в город на пару месяцев, ну может, чуть больше. ОЖ хватала воздух ртом, как рыба, пытаясь задавать вопросы, но дочь не слушала и метала в большую клеенчатую сумку одежду ОЖ, ее косметичку с лекарствами, очки, тапки и старенький молитвослов. Внучка Ритка крепко завладела бабушкиным указательным пальцем. ОЖ еле успела проинструктировать внезапного зятя про котел и электросчетчик, как ее затолкала в машину дочь и увезла в город, выдав матери полторы тысячи долларов и несколько тысяч рублей, велела к телефону пока не подходить, а связываться если что через подругу Тамарку – она сама зайдет и все объяснит.
Так в одну секунду изменилась жизнь ОЖ один раз, и буквально через три месяца второй – не выдержав разлуки с домиком, изнывая от неизвестности про дочь (Тамарка забежала только один раз, передала еще денег, шикарную курточку для девочки и сказала, что «все путем») ОЖ оставила внучку соседке и рванулась в деревню искать «зятя», и нашла там свежее пепелище: домик сгорел буквально днем раньше. Потом были бесконечные допросы местной милицией, затем городской, учинились обыски в квартире, ОЖ бесконечно тягали на беседы, где быстро выяснилось, что дочь ОЖ была замешана в какой-то наркокурьерской истории и погибла в Абхазии буквально через месяц после отъезда. ОЖ была в полнейшем ступоре, органы же не верили ее полнейшей неосведомленности о делах дочери и ее мужа, угрожали судом и что внучку отдадут на гособеспечение. ОЖ клялась, что «зятя» видела ровно 10 минут в жизни и даже толком не разглядела, а чем он занимался и как жил – ей неведомо. Соседи по деревне это все подтвердили: мужика несколько дней видели, а потом дом стоял пустой, в него лазали бомжи и нарики, разоряли огород…
ОЖ чувствовала себя ужасно. Ей не к кому было обратиться за помощью (как-то надо забрать тело дочери? Или там ее кремировать и привезти прах сюда? Оформлять опеку над внучкой? С чего начать? Как действовать? А внучке в школу скоро!..), подруги старые, только охают и ахают, а контактов друзей дочери, хотя бы той же Тамарки, не было, да и на допросах ОЖ ее имя почему-то поминать не стала и про деньги тоже. Деньги, конечно, еще оставались, но скоро будет только пенсия… Часть ОЖ потратила на юриста по имущественно-наследственным делам – дом-то хоть и сгорел, но можно было продать участок, тем более что и покупатель из деревенских нашелся быстро. По истечении нужных сроков и добыв с трудом все документы о смерти дочери, ОЖ оформила опеку над Риткой и стала получать от государства какие-то средства, а после продажи участка поехала в город Ткварчели и забрала прах дочери, похоронила рядом с мужем. Отправила Ритку в школу, сама чудом устроилась подрабатывать в почтовое отделение… Короче, жизнь встала на какие-то колеса, и все же ощущение горя и постоянной тревоги за внучку истачивали жизнь ОЖ, она хворала, плохо видела и только молила Бога, чтоб дал сил дотянуть до внучкиного совершеннолетия. И дотянула, дождалась, пока девочка поступит в техникум, а потом стремительно умерла.
На отпевании и похоронах ОЖ было ровно три старушки и внучка. Когда после скудных поминок старушки ушли, внучка достала бабушкин мобильный телефон и позвонила с него по только ей известному номеру. «Тетя Тома, – сказала девушка, – все. Приезжайте». Через пару часов в квартиру вошли трое: подруга дочери ОЖ Тамарка, тот самый испарившийся зять – Олег и… дочь ОЖ, живая и вполне энергичная. «Ну, помянем маму, – сказала дочь ОЖ, – святая была женщина, вырастила тебя, не подвела. Жаль, конечно, что так она и не знала за меня, что живая, но выхода ж не было, прости, мамань, за все, земля те пухом!» Все выпили. «Доча, ты пока сиди тихо, учись там, то-се, на сороковой день на могилку сходи, чтоб знали, говори там – соседкам, подругам… а там мы тебя заберем как договаривались», – сказала мать, и все трое гостей растворились в ночи. Внучка ОЖ зажгла свечку перед бабушкиной маленькой фотографией и легла спать. Через сорок дней девушка пересекла границу и с тех пор проживает в Чехии вместе с матерью и отцом, ибо Олег действительно был ее родным папой, по совместительству настоящим цыганским бароном и большим денежным воротилой. У нее-то все и сейчас хорошо, а как же иначе, о чем она подробно публично пишет на своей странице в соцсети, вспоминая дважды в год на день рождения и день кончины свою бабушку, которая так ничего и не поняла в этой жизни.
Почти Уайльд
Жила-была Одна Одинокая Женщина, которая никогда никому ни в чем не могла отказать, и особенно одной своей коллеге. Обе дамы больше четверти века проработали в театре в некотором производственном цехе и жили в двух шагах друг от друга, так что жизни их были переплетены более чем. Коллега считала ОЖ своей лучшей подругой и всегда это подчеркивала, если ОЖ обращалась к ней с какой-нибудь пустяшной просьбой – купить по дороге на работу глазные капли, например – конечно, говорила коллега, ты же моя лучшая подруга, как я могу отказать? Куплю тебе капли за 230 рублей, ты мне только дай 250, а то мне не хватает на кефир с пребиотиком и пару булочек. И ОЖ безропотно платила ей эти лишние 20 рублей, потому что ж ну что уж тут такого?.. Иногда коллега-подруга ленилась ходить на работу и просила ОЖ чисто по-дружески отбыть за нее смену, свято клялась, что потом подменит ОЖ в сходной ситуации, но когда ОЖ робко просила ее об этом, страшно извинялась и называла тысячу и одну уважительную причину, по которой никак не может именно в этот раз. ОЖ закрывала на это глаза, добродушно усмехаясь – ну не сейчас, так потом… И «потом» наступило вот какое: раз коллега-подруга ворвалась в ночи к ОЖ и, рыдая, сообщила, что больше не может жить со своим подлюгой сыном, что еще немного, и они друг друга поубивают, а куда ж ему деваться, снимать не на что. ОЖ горячо утешала подругу и говорила, что как-нибудь все обязательно наладится, и тут коллега вытерла глаза и решительно сказала: слушай, пусть он у тебя поживет в маленькой комнатке пару недель, ты все равно одна, с тобой он счеты сводить не будет и хамить тоже, ты ему не родной человек, к тебе будет с уважением, мы поживем отдельно, остынем… ты должна пойти мне навстречу, мы с ним в одной комнате маемся как не знаю… что тебе стоит!! Настоящие друзья и не такие жертвы приносят, у постели умирающих друзей сидят, а ты-то здорова! ОЖ была мгновенно сметена этим смерчем доводов и не успела оглянуться, как в квартиру ввалился небритый качок со спортивной сумкой и магнитофоном «AIWA». Она даже не успела предложить гораздо более приемлемый для ОЖ вариант – чтобы подруга сама переехала к ней, а сын остался бы в той квартире, но стоило ОЖ через день-другой заикнуться на эту тему, как подруга загорелась праведным гневом – ты что?! Чтоб он ко мне на чистое девок триппозных водил и они моими полотеничками подтирались?! К тебе-то не будет, побоится! Качок, действительно, сперва девок не водил, выпивал культурно – один, посуду, правда, не мыл и имел привычку расхаживать по квартире в несвежем исподнем, но ведь могло быть сильно хуже… ОЖ пришлось несколько изменить свой образ жизни, например врезать замок в свою комнату и забирать часть продуктов между оконных рам, потому что жилец, похоже, воспринимал содержимое холодильника как свое собственное, а что оно обновляется без его участия, нахала как-то не волновало. Ну ничего, утешала себя ОЖ, это же ненадолго…
Подруга тем временем затеяла в квартиренке своей ремонт, решив объединить кухню с большим холлом, она была вся в заботах, взяла отпуск и на телефонные вопросы ОЖ отвечала кратко и мгновенно прощалась – некогда, плитку привезли! О сыне подруга-коллега не спрашивала, то есть – вообще. Сын, кстати, на работу не особо ходил, где-то он трудился в ремонтной мастерской, через пятое на десятое, и то не каждую неделю. Зато он слушал музыку, да такую, что ОЖ боялась попросить его уменьшить громкость – ей казалось, что если она только войдет в комнату, которая содрогается от этих децибелов, у нее лопнет какой-нибудь жизненно важный орган.
Прошло несколько месяцев, как-то ОЖ пришла с работы – и не смогла открыть дверь, она была заперта изнутри на засов. ОЖ стучала, кричала, звонила по городскому номеру в собственную квартиру – ноль реакции. Тогда она побежала домой к подруге-коллеге с требованиями, чтобы та немедленно дозвонилась сыну на мобильный, что за безобразие! Подруга похмыкала, пару раз набрала – телефон ответил по матери и отключился. «Бабу небось привел, – махнула беззаботно рукой коллега, – давай пока, чтоль, почайпим!» ОЖ ничего не оставалось, как гонять чаи в огромной отремонтированной и расширенной кухне. «Ремонт-то все, – вдруг сообразила ОЖ, – закончился! Значит, скоро это животное съедет…» – и немедленно поделилась этой радостной мыслью с подругой. Та задышала, накапала капелек, выпила – и выдала новость: пока шел ремонт, она сошлась с прорабом, настоящим мужчиной и кавалером, он носит ее в ванную на руках! Сейчас он живет с ней, а как быть с сыном – это они решат по-своему, есть у ее милого какие-то времянки… «Ты только погоди, не говори Руслану ничего, – увещевала подруга, – он, че доброго, занегодует, заблажит, придумает там чего-нить себе, отношения полезет выяснять, оно мне надо? Пусть у нас тут… ну, как-то устроится, обомнется – потом и ему скажем и сами решим, куда нам, куда ему! Потерпи чутка, я тя как подруга ближайшая прошу!» ОЖ была человеком смирным, деликатным и удар не держала, она жалобно попросила только, чтобы они обминались там поскорее, и пусть коллега все же сходит с ней домой и заставит поганца открыть дверь. Пошли. Дверь уже не была заперта, зато внутри были ад и кошмар, будто там как следует отдыхала «рота солдат с ротой сифилитичек», по меткому определению подруги-коллеги. Она горестно покачала головой, подобрала с пола халатик ОЖ, которым явно вытирали пролитый липкий ликер, отнесла его двумя пальцами в ванную и, сославшись на неотложные дела, испарилась.
…Когда через пару месяцев ОЖ наконец вызвала милицию, чтобы выдворить из дома пьяного наглого буяна, подруга-коллега поджимала губки – ишь, нежная какая, милицию ей подавай, человеку проспаться надо было, делов-то! ОЖ была настроена решительно: когда навязанного жильца таки вывели, она немедленно призвала слесаря, чтобы тот сменил заготовленный заранее замок. После ОЖ свалила в картонную коробку из-под пылесоса все барахло сына подруги и, пыхтя, дотащила до ее дверей, долго звонила в дверь, там не открыли, хотя в глазок явно смотрели. ОЖ плюнула и ушла. На следующий день коллега явилась на работу не в свою смену и устроила ОЖ гремучий скандал – оказывается, коробку разворошили, сперли магнитофон, раскидали-порвали одежку, сын был в ярости, «еле удержала, шел тебя убивать!». Исчезновение магнитофона рождало вопли: «Ты на него зарабатывала?! Ты за ним по комиссионкам гонялась?! Ты взятку за него давала?! Это намеренная порча имущества! Ты у меня ответишь за это! Я ее лучшей подругой тут, лекарства ей покупала, всем рассказывала, какая душевная да порядочная, а ты блядища неблагодарная!» – орала подруга-коллега и трясла ОЖ за худенькое плечо. У ОЖ было гадко на душе, она растерянно улыбалась, а потом сказала: «Знаешь, есть такая сказка у Уайльда – про преданного друга, там мельник тоже так с парнишкой дружил… парнишка ему во всем помогал, а тот пользовался без стыда и совести, прям как ты – если я сейчас от сердечного приступа помру, ты ж, как тот мельник, громче всех будешь рыдать на моей могиле, а потом предъявишь поддельное завещание на квартиру, и вселишь туда своего кретина уже на полных правах…» Подруга перестала голосить, по ее лицу было ясно, что она переваривает сказанное не в плане литературных ассоциаций, а исключительно на тему возможных подсказанных материальных выгод…
А дальше все было неинтересно. ОЖ уволилась и переехала, стала работать в районной библиотеке, Уайльда не перечитывала. Главное, что она сдает одну из двух комнат прекрасной семейной паре с ребеночком, они живут дружно в уважении и согласии, и скоро у ОЖ накопится достаточно денег, чтобы съездить в отпуск в какую-нибудь Турцию и починить расшатанные нервы. А подлая подруга-коллега осталась с носом, сыном-пьяницей и новым ремонтом.
Тедди
Жила-была Одна Малообеспеченная Женщина, и хотя речь пойдет вовсе не о ней, важно, что она как-то раз зашла в секонд-хенд на предмет покупки джинсов и увидела настоящего медвежонка Teddy, о котором читала в книжках. Мишка имел потрепанный вид, у него что-то не то было с носом, но ОЖ купила его, аккуратно почистила, пришила на нос смешную пуговицу и подарила сыну на Новый год. Сын медвежонка обожал, переназвал Федей, Федя жил у него в кровати, а потом был водружен на подоконник, и если солдатиков, настольный биллиард, пластикового крокодила и жутковатого синего зайчика постигла судьба «Истории игрушек» – коробка и антресоли – то Федю выросший мальчик берег и раз в год перед Новым годом чистил щеткой с детским мылом.
Прошло сколько-то лет. Выросший в Одного Мужчину мальчик внезапно заболел редкой болезнью, суть которой заключается в том, что у него постепенно начали атрофироваться мышцы, начиная с ног и поднимаясь все выше. Это процесс медленный, но, увы, необратимый. ОМ вынужден был бросить институт и засесть дома, лечение какое-то было, но и ему, и всем его родным было понятно, что со временем ОМ будет обездвижен. Юноша вел дневник в «Живом журнале», там-то я с ним и общалась, хотя вживую никогда не видела. И раз в этом ЖЖ объявили флешмоб, где люди выкладывали фото своих любимых игрушек, если у кого остались. Лично я продемонстрировала застиранного донельзя французского песика Снуппи, который даже когда-то играл грустную песенку, пока внутри не сорвалась пружина. Вот так из этого флешмоба я и узнала историю про Тедди-Федю. Молодой человек писал о том, что в каком-то чате познакомился с девушкой из Австрии, они оживленно переписывались, переписка на глазах превращалась в роман. И все бы прекрасно, кабы не скрывал молодой человек от девушки историю своей болезни, о чем говорил с отчаянным откровением, спрашивая совета у френдов, как ему быть, если дело дойдет до очной встречи. Все, конечно, советовали ему открыться и не питать, ежели что, ложных надежд. ОМ соглашался, но в результате не нашел в себе сил, а девушка Кристи уже оформляла поездку в Москву к любимому человеку.
Как вы уже поняли, конечно, Кристи приехала, пришла к нему в гости и узрела юношу на коляске. Она была в ступоре и с трудом владела лицом, она оказалась совсем-совсем не готова к такому повороту событий. И тут взгляд ее упал на Федю. О, говорит, у меня был такой же, мы его с мамой посылали каким-то то ли беженцам, то ли бездомным, у него правда не было носа, и еще я свои инициалы написала на бирочке у него. Юноша молча повернул Федю и показал ей этот хлястик с буквами К. С., написанными едким невыводимым черным маркером.
Хеппи-энда не случилось, Кристи как приехала, так и уехала, написав ОМ на прощанье горькое и обидное письмо: мол, зачем было обманывать, с такой болезнью долго не живут, а я потратилась на поездку, и вообще все с твоей стороны было нечестно, некрасиво и т. д. Федю юноша в тот же день растерзал на клочки и выбросил, о чем торжественно сообщил страшно переживающим френдам… Что с ним было дальше, я не знаю, потому что он писать перестал, а в какой-то момент просто удалил весь свой онлайн-дневник с концами и на письма больше никогда не отзывался… Так жаль его, и как бы хотелось написать, что потом-то у него, конечно, все стало хорошо, мол, как же иначе…
Девочки в белом
Жила-была Одна Женщина средних лет, которая одним февральским утром направилась в бутик детской одежды на Ленинском проспекте. Вместе с ОЖ вошла молодая девушка лет двадцати в дешевой синтепоновой куртке. Из-под свалявшейся розовой шапки свисал нечесаный хвост грязных волос. Продавщицы перемигнулись, и стажерка сладко пропела, обращаясь к обеим:
– Что вам предложить? На девочку, мальчика? Какой возраст?
Молодая женщина сказала гордо:
– На девочку. Возраст – год.
– О, прекрасно, что бы вы хотели посмотреть? Есть шикарные костюмчики, бодики, комбинезончики на эту сырость…
– Платье. Самое красивое платье!..
– У нас прекрасный выбор! Пожалуйста, посмотрите это – алый бархат, с золоты…
– Нет, только белые интересуют.
– О, пожалуйста. Взгляните – вот наша весенняя коллекция!
Продавщица показала на одно из платьиц, надетое на манекен. Оно все топорщилось, нижние юбки из жатки шуршали, к корсажу была пришита искусственная белая лилия, к платью прилагалась белая уродливая шляпка, шитая золотом и с гроздью золотых же ягодок. Молодая женщина смотрела с восторгом, ее спутницу больше интересовал ценник. Молодая не хотела смотреть больше ничего, она обратилась к ОЖ:
– Наташ? Я хочу это. Что с деньгами?
– Маша… да, денег хватает… ты уверена, что…
– Я уверена. Девушка! Заверните. Или лучше в коробку! У вас есть подарочные коробки?
Девушка согласно кивнула и ушла, вскоре вернулась с упакованным в атласную коробку платьем. ОЖ достала кошелек и пошла платить. Молодая выхватила коробку у продавщицы и, не слушая ту, прижала коробку к себе и пошла к выходу. Ее спутница чуть задержалась, и продавщица, не выдержав, с любопытством обратилась к ней:
– Дочке в подарок, да? На день рождения?
ОЖ посмотрела на продавщицу внимательно, решая, отвечать или нет, и, помедлив, сказала:
– Нет. На похороны.
Продавщица открыла рот – и не нашлась, что ответить. Обе женщины вышли из бутика.
Маше, поварихе из-под Воронежа, был двадцать один год. Ее мужу – на год больше, он работал сварщиком. Их дочке едва исполнилось полгода, когда врачи в Воронеже поставили диагноз – нефробластома. Через два месяца они попали в Москву, в онкологическое отделение РДКБ. Еще через некоторое время волонтеры разместили объявление в интернете – у Маши с мужем не было родных, не было в Москве знакомых, которые могли бы помочь. А помочь нужно было всем – начиная с одежды и заканчивая дорогостоящими лекарствами. Машин муж изо всех сил старался найти временную работу, но тщетно. Ему разрешили жить с ними в палате, он спал на полу. На весь день он уходил в незнакомый огромный город, пытаясь заработать хоть что-то. Маша с девочкой ждали результатов. Девочке сделали последовательно две операции. Ожидали третью.
ОЖ наткнулась на их историю в газетной статье одной известной девушки-волонтера. Та, как всегда, писала кратко и жестко. ОЖ еще не встречала подобных криков о помощи совершенно незнакомым людям. Ее отчего-то потрясло, что ее сын и девочка, которой нужно было помочь, родились в один день и год. Списавшись с автором статьи, она собрала что-то необходимое – и впервые поехала в конец Ленинского проспекта отыскивать 8-й корпус РДКБ, где познакомилась с другими людьми, в основном женщинами, которые приезжали в это отделение и помогали чем могли. Волонтеры рассказали ей много полезного, научили очевидным вещам и поддерживали во всем, насколько хватало сил.
Так для ОЖ начался свой путь – путь человека, которому вдруг стало стыдно за то, что он и его дети слишком хорошо живут. Каждый раз, навещая Машу с дочкой, женщина видела этому все больше и больше доказательств, и все больше и больше угрызений совести рождалось в ее душе. Она взялась за неподъемное дело – собирать деньги на четвертую, самую сложную операцию, ходила по друзьям, неумело кидала клич в социальных сетях, советовалась с разными чиновниками и медиками, сталкивалась как с жесточайшим цинизмом, так и с неслыханной и неожиданной щедростью, пережила отказы близких друзей включиться в эту историю и обрела массу внезапных новых знакомых, которые откликались словом и делом.
Четвертой операции девочка не дождалась, ее сердце не смогло выдержать такого количество мучений. Оставались немалые по тем временам деньги. Мама Маша сказала, что хочет видеть дочку в гробу «как принцессу», и потребовала отвести ее в самый дорогой бутик.
На робкие слова ОЖ о том, что, быть может, лучше она эти деньги возьмет с собой в Воронеж, поставит там нормальный памятник и так далее, Маша говорила: на памятник я заработаю. А сейчас я хочу, чтобы у нее было все самое лучшее. Именно поэтому остатки денег она грохнула на белый гроб с золотыми ручками, который был погружен в грязную газель, повезшую осиротевших родителей на родину.
Прошло много лет. Маша с тех пор родила двоих здоровых детей – мальчика и девочку. Каждый год на 8 марта и день смерти своей дочки она посылает в «Одноклассниках» ОЖ «подарки» – букеты и ангелочков. Она передает ОЖ с оказией банки с гусиной тушенкой, фрукты и печенье собственного производства. И каждый месяц водит своих детей на могилу той первой детки. Кажется, уже подросшая дочка ревнует маму к своей умершей старшей сестре.
Все знают избитую фразу: «У каждого волонтера есть свое кладбище» (изначально это относилось к врачам). На этом кладбище у ОЖ сейчас пятеро детей и двое взрослых. Но есть у нее и другой список – имена тех, кому удалось помочь. Их несоизмеримо больше, чем тех, кого ОЖ со товарищи похоронили, и хотя имена на виртуальных могилах не забываются, ОЖ и другие волонтеры продолжают свое дело и уже не могут иначе.
Шарлотта Гейз 2.0
Жила-была Одна Очень Красивая Страстная и Одинокая Женщина, ну не совсем уж одинокая – когда-то она все-таки кратко была замужем, просто рано овдовела (супруг был слаб здоровьем, старше ОЖ почти на два десятка лет и как-то раз перенервничал на почве игр в финансовую пирамиду МММ: продал квартиру матери, машину и гараж, все вложил в билеты с физиономией хитреца Мавроди, а пирамида возьми да развались. Сердце супруга ОЖ не выдержало в августе 1994 года, когда по всем каналам транслировалось, как спецназ по тросам спускается на восьмой этаж, штурмуя квартиру Мавроди). Зато ОЖ успела родить под новый 1995 год дочку. Родные ОЖ, вовлеченные зятем все в те же игрища, разоренные и разозленные, даже на похороны не пришли и вообще разорвали с бедной беременной вдовой все отношения. Так что дочку ОЖ растила одна – в строгости и с тщательно скрываемой от самой себя неприязнью к ребенку: смерть мужа и предательство родных в ее бессознательном прочно были связаны с появлением на свет девочки, ОЖ казалось, что ребенок – причина всех ее бед и жизненной неустроенности. ОЖ работала учительницей младших классов, дочку пристроила в свою же школу. К тринадцати годам девочка стала писаной красавицей, вся в мать, но, к сожалению, абсолютно не обаятельной, а хмурой, зажатой, относившейся с недоверием ко всем вокруг, сквозь зубы разговаривавшей с визгливой матерью, которая чуть что хваталась за скакалку или просто лупила ладонью наотмашь куда попало. У дочери ОЖ начался нервный тик, дети радостно ее передразнивали, она отвечала им тем же, с яростью и прекрасным артистизмом копируя самые крошечные и малозаметные недостатки и особенности всех и каждого. Она проделывала это и с матерью, когда та не видела, с наслаждением кривляясь и изображая, как мать художественно храпит с раскрытым ртом.
ОЖ очень страдала без мужского внимания и пыталась как-то сама организовать себе личную жизнь, но никак не преуспела в этом. Дальше пары свиданий дело не шло, мужчины не стремились заводить с ней настоящие длительные отношения. Этот факт ОЖ тоже относила на счет существования дочери, потому что, конечно же, – кто ж ее возьмет с ребенком?! Она продолжала свои метания и искания, как могла следила за собой, но, честно говоря, это было непросто, ибо ОЖ еле сводила концы с концами. В какой-то момент она расслышала уговоры соседки сдать одну из трех комнат своей квартиры порядочному жильцу, работавшему в КБ на авиазаводе, племяннику мужа той самой соседки – тот недавно развелся, оставил все жене, платил алименты на сыновей и мыкался по друзьям, а иногда, не решаясь никого стеснять, даже оставался ночевать на работе. Знакомство состоялось на территории соседки, потенциальный жилец произвел на ОЖ огромное впечатление скромностью, размеренной учтивой речью и тем, как он изящно владел ножом и вилкой (дочь не заставишь вести себя за столом культурно, к слову), даже попросил фруктовый ножик, чтобы порезать грушу на маленькие кусочки. Фруктовый нож все решил, и через неделю жилец водворился в детской. Дочь переселили в бывший кабинет отца, который ОЖ использовала под склад всякого барахла и не заходила туда неделями. Девочке пришлось самой потрудиться, чтобы привести это пропахшее пылью и ненужностью помещение в более-менее приемлемый вид. В семейную жизнь двух женщин вкрадчиво выплыли новые подробности: на полочке в ванной появились помазок и бритва (мужчина не признавал электрических новинок и скреб щетину по старинке, уделяя этому массу времени, пока ОЖ и дочь ожидали своей очереди принять душ), в коридоре – огромные клетчатые тапки, на кухне поначалу ему была выделена своя посуда и место в холодильнике, но довольно быстро сложилось так, что жилец начал столоваться вместе с ними, внеся какую-то там лепту в приобретение продуктов. В пятницу вечером ОЖ с жильцом смотрели разные ток-шоу и развлекательные программы, пару-тройку раз в выходные он свозил свою жилищную хозяйку на романтические прогулки в московские парки (дочь не брали, да она бы и не поехала), а однажды даже поцеловал ОЖ руку и нежно пожелал спокойной ночи. Все, с этого момента жизнь ОЖ наполнилась новым смыслом, душа ведь ждала кого-нибудь уже очень давно, и однажды ночью ОЖ храбро вошла в его комнату и осталась до утра, а через месяц абсолютно счастливая дама и ее свежеиспеченный жених подали заявление о регистрации брака. Свадьба была более чем скромной (хоть теперь мужчина и не платил за квартиру, отдавая супруге деньги «на хозяйство» – больше, чем будучи в статусе просто жильца, но все-таки алименты – это дело такое, да еще сверх того жилец отсылал за Урал какие-то деньги матери), ОЖ пригласила супружескую пару коллег из школы, мило посидели в кафе (опять же, никаких дочерей).
ОЖ рьяно взялась за улучшение жилищных условий, набрав разных небольших кредитов. Начала, разумеется, с большой двуспальной кровати, затем решительно включилась в объединение санузла (два месяца в грязи и пыли, зато новенький кафель, сияющие серебряные краны душевой кабины – дочь ужасно страдала, потому что любила поваляться в ванной, которой ее теперь лишили), заказывала по интернету разные элементы декора и изучала глянцевые журналы на тему сочетаемости разных стилей интерьера. Муж снисходительно поглядывал на все это жужжание и суету, украдкой морщась, когда слышал бесконечные переговоры супруги с разными службами доставки. На лето ОЖ запланировала для себя и мужа поездку на море, заодно договорившись с коллегой, что в их отсутствие она иногда будет позванивать дочери, чтобы выяснить, не привела ли она каких-нибудь гопников в свежеотремонтированную квартиру.
Все было прекрасно, ОЖ расцвела, перестала излишне гнобить девочку и даже разрешила ей отпраздновать пятнадцатилетие с подружками в «Макдоналдсе» – деньги на это, собственно, и были подарком. Лето наступило, и ОЖ с мужем отбыли на жаркий бело-оранжево-кобальтовый курорт, где прохлаждались дней пять, пока внезапно не позвонила коллега и не сказала, что дочь находится в больнице по причине тяжелого токсикоза на определенном сроке беременности и что коллега устроила ее к своей знакомой, что волноваться не нужно, но, вообще говоря, надо бы возвращаться.
Сказать, что ОЖ была в ярости – не сказать ничего. Нет, заявила она мужу, мы не поедем сейчас никуда, пусть тварь валяется в больнице, мы отбудем отдых по полной, а потом я ею займусь. Муж на новость отреагировал вяло и сказал, что это, в сущности, не его дело, пусть она решает сама, как правильно поступить. Они не сорвались и не поехали, но отдых был испорчен, коллега продолжала названивать и отчитываться о состоянии больной. ОЖ рвала и метала, она не знала, чего хочет больше – организовать немедленный аборт, предварительно добившись от мерзавки, кто автор ее интересного положения (найти ублюдка, выбить из него и его родителей денег, пригрозить статьей и пустить дело в ход) или просто уже отказаться от родительских прав – пусть государство занимается выращиванием этого не рожденного пока младенца и его непутевой мамаши. Печаль ОЖ заключалась в том, что дочь была собственницей в квартире, и так просто от нее избавиться, конечно, было невозможно.
Прилетев домой, ОЖ не поспешила бежать в больницу, сначала она отправилась к юристу, где задала массу вопросов, ответы на которые ее не очень порадовали и не удовлетворили: любое принятое решение тянуло бы за собой массу сложностей и последствий. Наконец, когда коллега прямо задала ей вопрос – когда ты собираешься забирать собственную дочь, – ОЖ привела себя в порядок, заготовила дежурные коробку конфет и бутылку коньяка и отправилась в больницу. Коллега вызвалась ее сопровождать.
Дочь ОЖ в казенном халате выглядела ужасно, матушка даже дрогнула было, уж очень убогая была больница, ее не приспособленная к трудностям дочь смотрела с отчаянием и болью в глазах куда-то поверх материнской головы. Поборов секундную слабость, ОЖ ледяным тоном поинтересовалась, как дочь себе представляет свою будущую жизнь и кто, собственно, папаша. Девочка молчала и плакала. ОЖ это сильно раздражало, она повысила голос, рисуя перспективы, особенно цветисто и вдохновенно рассказывая о возможности дочери «с выблядком» прибиться к каким-нибудь сердобольным женщинам при храмах и монастырях (муж ОЖ был набожен и приохотил ОЖ к кратким – долго она не выдерживала – стояниям на службах и вкрадчивым беседам о духовной жизни за вечерним чаем), где их и прокормят, и уму научат. «А мы, как ты понимаешь, не обязаны, – втолковывала дочери ОЖ. – Я вообще столько лет на тебя пахала, только жить начала, как тут ты со своим блядством подлым, неблагодарная ты сучка…» Коллега, хватаясь за сердце, пыталась остановить ОЖ, но та набирала обороты и децибелы, дочь под ее взглядом сжималась, и когда на очередное «кто отец, говори, мразь такая» ответа не последовало, мать от души врезала беременной девочке расслабленной пятерней по уху и щеке, больно задев ногтем глаз… И тогда девочка закричала, схватившись за лицо, скрючившись, упала на кровать, и уже бежали какие-то медсестры и нянечки, и уже хватали разъяренную ОЖ за руки, а она извивалась, выкручивалась из сдерживавших ее рук. И вот тут девочка проорала, закрывая руками голову: меня насиловал твой муж с первой ночи, как он у нас поселился!..
ОЖ не сразу поняла смысл сказанного, но уже слишком много народу все услышало и поняло правильно, а коллега произнесла слова «милиция, прокуратура, несовершеннолетняя». Не сказав больше ни слова, ОЖ рванулась на улицу в поисках такси, больно упала на скользком мартовском снегу, ободрав бедро о рваный край железной урны. Поймав машину, она, задыхаясь, поехала домой, частник обратил внимание на не вполне адекватное поведение пассажирки и, возможно, участливо обернулся к ней, протягивая бутылку воды… Это ли предполагаемое искреннее сочувственное движение стоило жизни ему и его пассажирке или что-то еще, но в них на полном ходу влетела потерявшая управление «газель».
Дочь ОЖ сказала неправду. Отцом ее ребенка был человек случайный – в том самом «Макдоналдсе» к ним за стол подсели симпатичные ребята, дело продолжилось на дискотеке, а затем в квартире одного из них, так все и вышло, легко и вполне радостно. О беременности она узнала только в больнице. А матери кричала исключительно для того, чтобы хоть раз в жизни сделать ей по-настоящему больно, чего ей, скорей всего, не удалось, но она так об этом и не узнала. Отцовство отчима доказано не было, сам он после экспертизы мгновенно испарился, а органы опеки вплотную занялись делом юной матери и будущего ребенка, да тут вмешалась многочисленная объявившаяся родня – та самая, которая отказалась от ОЖ пятнадцатью годами ранее. Так изумленная дочь ОЖ разом обрела бабушку, дедушку, пару теток с дядьями и некоторое количество кузенов. Вся эта толпа водила жалостные и деятельно заботливые хороводы вокруг ошеломленной девочки и ее пуза, и очень скоро у нее-то все стало хорошо. А как же иначе!
Синдром опустевшего гнезда
Жили-были Одна Женщина и Один Мужчина, тайно любившие друг друга. У каждого из них имелись семья, дети, непременный совместный отдых на майские и во второй половине августа, старые родители, долги, проблемы на работе, милые традиции, собака и кошка, дачный участок и средней руки автомобиль – в общем, почти все как у многих. ОЖ и ОМ, разумеется, дружили домами – мужские половины семейств пересекались на каких-то научных конференциях, пару раз вместе выпили, и кто-то был дружелюбнее и более открыт, чем другой – предложил вот прямо завтра поехать к ним на шашлыки, так и познакомились, и понравились взаимно. Дети, оценив друг друга на глазок, мгновенно испарились, и после их было не оторвать от множества важных совместных дел. Обменялись шашлычными визитами, а там легко всплыла идея справить Новый год в Эстонии: почти Европа, черепица-флюгера-огонечки, глинтвейн, ликер «Вана Таллин» – кто бы мог подумать, что он изобретен всего-навсего во второй половине XX века, а мы-то воображали и спорили, как лучше – со льдом или с кофе, 35 градусов или все 50, кремовый или лимонный. Вот под холодным эстонским небом, подогретые «Вана Таллинном», и пали друг другу в объятия ОЖ и ОМ, и так все было прекрасно и естественно в этом соитии душ, телес и настроения, что им на минуточку даже показалось, что те, не воссоединившиеся перекрестно супруг и супруга, если бы вдруг застукали их, снисходительно посмеялись и махнули бы рукой – так упоительна была ночь, сама ситуация, бесконечная симпатия всех ко всем и такие нежные раскрасневшиеся дети, спящие вповалку на полу коттеджа возле камина, путаясь в разноцветных спальниках.
Несколько лет ОЖ и ОМ встречались урывками, странными дорабочими утрами, обеденными перерывами, очень редко – вечерними сладкими часами в чьих-то сочувствующих квартирах. И трудно сказать, что им доставляло большее удовольствие – недолгие ласки и спешное обладание друг другом или бесконечные разговоры о своих домашних. ОЖ и ОМ делились мельчайшими подробностями, в итоге один знал так много о событиях в семье другой, что мог забыться и за общим ужином в клубе воскликнуть: а, это, что ли, та самая суперзажигалка, которую тебе подарил тесть? – и получить в ответ удивленный взгляд, ибо откуда вдруг такие сведения, вроде не всплывала эта тема в телефонных разговорах. Как-то врали, изворачивались, на ходу латали дыры, делали это более-менее искусно, по крайней мере никаких немых или любых других сцен после подобных ляпов так и не последовало. В следующий сеанс запретной любви ОЖ и ОМ, пожалуй, слишком поспешно отделывались от физиологической составляющей, чтобы поскорей перейти к жаркому обсуждению, как они в прошлый раз «чуть не засыпались», ахать, зарываться лицом в подушку и, зажмурившись, трясти головой – нет-нет, не дай бог, только не это, он(а) не переживет.
Больше всего ОЖ и ОМ боялись потревожить свои супружеские половины. «У него, знаешь, давление по утрам шкалит, уж не знаю, правда, может, почки надо проверить, в общем, ему нельзя волноваться ни при каких…» – тревожилась ОЖ. «О, моя тоже последнее время с тонометром не расстается, да и сахар скачет, как черт-те что… И ведь что смешно – ест она по диете, как птичка, по часам, все только пареное-вареное, ничего мучного-жирного-пасленового, но стоит хоть капельку понервничать, сахар – хлоп! – и в два раза…» – реагировал ОМ. Они обменивались добытыми телефонами «правильных» специалистов, доставали БАДы и витамины, предлагали забрать на выходные детей на дачу, чтобы привести расстроенное здоровье или нервы другой четы в порядок. Если бы муж ОЖ и жена ОМ только знали, как много им уделяется внимания, насколько чуткими и беспощадными к себе были их жена и муж, они были бы поражены и роняли бы слезы умиления.
Как сказано в детском стихотворении, «так бы все и продолжалось без конца, само собой, но развязка приближалась…» – и была развязка стремительной: ОЖ забыла дома телефон, что обнаружила, уже почти доехав на работу, после того как закинула детей в школу, и решила вернуться все же домой, ибо мобильник ей был жизненно необходим. Квартира оказалась закрытой, ОЖ не понимала в чем дело, и упорно жала кнопку звонка. Через некоторое время ей открыл муж, а в зеркале за его спиной отразилась испуганной ланью в простыне жена ОМ.
Разводы грянули, рокировка произошла. Новообразованные семьи напряженно выясняли отношения на детскую тему – кто, когда и при каких условиях общается со своими кровными отпрысками. Отпрыски, надо сказать, похоже, больше всего горевали оттого, что их уже ставший привычным и желанным совместный досуг с «теми» детьми испарился из их жизни, и совершенно не понимали, на каком, собственно, основании…
ОЖ и ОМ после разводов совершенно не спешили оформлять отношения, в отличие от их бывших – те ринулись в новую жизнь с энтузиазмом и нескрываемым удовольствием, они были все время заняты инициированными переменами – продавали квартиру, переезжали за город, сбагрили дачу родственникам за хорошие деньги, катались по миру и вообще чувствовали себя вполне счастливыми. ОЖ и ОМ, оставшись свободными лицом к лицу, быстро исчерпали основную тему былых переживаний, а новых тем не рождалось, они совершенно не знали, о чем еще можно друг с другом говорить! Так ведут себя родители, чьи взрослые дети покинули родовое гнездо, и выясняется, что мать и отец все это время были объединены единственно детьми и их проблемами, а жить без этого всего не научились. Оба томились и скучали, ОЖ раздраженно покрикивала на ОМ и все чаще задерживалась на работе, пока мрачный ОМ кормил ее не менее мрачных крошек вечерним корнфлексом, тоскуя о собственных детях, которым звонил, заходя в ванную и пуская воду на полную мощность. Чем дальше, тем больше ОЖ и ОМ воротило от ситуации, они были преисполнены невысказанных взаимных претензий, общались подчеркнуто вежливо и отстраненно, что уже было верхом идиотизма. ОМ не выдержал первым – и съехал к матери. ОЖ приняла это с плохо скрытым облегчением.
ОМ быстро и как-то рассеяно-неряшливо женился, так же быстро развелся, похоронил мать, сдает ее большую квартиру в Трехпрудном переулке, снимая однушку на Нагатинской и пропивая разницу. С детьми он не видится. Бывшие супруги ОМ и ОЖ абсолютно счастливы и родили совместного ребенка, их предыдущие дети выросли и давно общаются без участия и разрешения взрослых, обожая новорожденного малыша, у которого оказалось так много братьев и сестер сразу. ОЖ спустя семь лет после описанных событий внезапно обрела настоящее чувство – к давнему коллеге по работе. По словам ОЖ, до того она, оказывается, даже и не представляла, что такое любовь, нежность и ответственность, и теперь у нее наконец все хорошо, хотя все складывалось иначе.
Новый файл
Жила-была Одна Женщина, которой вдруг ужасно захотелось оказаться на месте всех вырвавшихся в свои СНТ на майские дачников, дышать доступным им воздухом, отмывать в резиновых перчатках холодной водой пыльную любимую кофейную кружку, смахивать всякую нападавшую на столик в саду осеннюю шелуху, радоваться повылазившим наглым остреньким зеленым травинкам и восторженно замирать над первоцветами, прикрывать глаза, слушая первую хрипатую кукушку (в «Шляпе волшебника» Туве Янсон первая кукушка в Муми-доле была непременно хрипатая), и наконец бесконечно вытягивать ноги в кроссовках без шнурков, а то и отважно, гляди-ка ты, босые, а может ничего не вытягивать, а просто сидеть на крыльце и с удовольствием курить сигарету, рассеивая тусклым дымом этот самый доступный сладостный весенний воздух, сигарета тут атрибут непременный, символ свободы, последний оставшийся липовый поставщик эндорфинов. Потом хотелось мысленно поднять задницу с крыльца, с удовольствием поглядев на легкие прозрачные стекла в осыпающихся рамах, и небрежно так, будто нехотя, поохотиться на только что отдраенный, пахнувший спертой затхлостью старенький холодильник, весело урчащий, вторящий кукушке по крайней мере тембром – рвануть на себя рубильник-ручку, нагнуться и вытащить из только-только начавшей набирать обороты морозилки банку пива, оставить на потных уже боках ее отпечатки пальцев, а затем, например, ухватить с верхней полки толстенький хвост славной такой чесночной колбасы, которую можно вот с этим вот неровным кусманом крупнозернистого хлеба, ах, в нем еще и семечки там какие-то скользкие, ловкие, меленькие, а зоркий глаз тем временем углядит в глубине дышащего всеми фреоновыми легкими холодильника невесомый прозрачный пластик с помидорками черри, не поверите, желтыми, а не красными, они сладкие и упругенькие, ими хочется играть в какую-то настольную игру, например использовать вместо фишки от «Монополии». Разложив всю эту красоту на притараненной из города терракотовой керамической обливной тарелке (чууууть-чуть оббит краешек), хлопнуть себя по лбу, хохоча – как же забыла про новехонький электрический чайник, ахнуть, срочно обмыть, залить, вскипятить, вылить, залить воды из новой канистры «Святого источника», чертыхнувшись, промахнуться мимо заварного заслуженного чайничка с петухами, сунуть его под горелую с одного бока ватную бабу в платке и с косой и ждать, пока настоится этот эрл грей, рассеянно поглядывая на верандовые залежи «Нового мира», «Октября», «Иностранки» и «Урала», вяло подумать о том, что никто из детей к этому уже не прикоснется, конечно, так стоит ли продолжать копить пыль… Далее ОЖ задумчиво мысленно пожевала цветки флоксов, взгляд ее упал на плоские скучные окна квартиры, и она разом вспомнила все – в первую очередь, что нету никакой дачи, нельзя ни одного из перечисленных продуктов, тем более пива, и остается только, в очередной раз забив на все честные слова, закурить коротенькую обманчивую сигарету «с кнопкой», потому что только она в данном случае реальна и доступна. ОЖ разом расхотелось продолжать бесплодные мечтания (которые можно было бы длить бесконечно, если еще прибавить непременное застолье с милейшими соседями, шашлыки, веселую пьяную певческую суету, довольного мужа, сгонявшего на машине в автолавку и привезшего совершенно внезапную прекрасную селедку, непременную пошлую луну, на фоне которой стремительно промелькивают беззвучно летучие мышки, и возможность спать, спать, спать, вдыхая запахи свежей сырой земли и зеленой поросли), и она со вздохом встала и закрыла окно, в которое бился осточертевший темный тревожный московский закат. ОЖ взяла ноутбук, капельку подумала и с головой нырнула в то единственное доставлявшее ей удовольствие занятие, которое было целиком и полностью ее собственным, не разделяемым ни с кем. Она открыла новый файл и написала: «Жила-была Одна Женщина…» И встали у нее за спиной сотни тысяч этих Одних Женщин, и каждая проговаривала, выкрикивала, шептала, прохохатывала, выплакивала ей свою историю, похожую на сотни тысяч историй банальнейшей вечной (и иной раз тщательно скрываемой от себя и других) темой – о поисках любви, приязни, тепла и понимания. Совсем не у всех из них все будет хорошо, ибо, увы, иначе и быть не может, но все-таки пусть каждая из нас не теряет надежды и помнит, что людьми спасаемся.