«Был Эру, Единый, которого в Арде называют Илуватар» — так начинается знаменитая книга Дж. Р. Р. Толкиена «Сильмариллион». Вроде бы все понятно и просто: Творец, Эру, — благ, восставший против него Мелькор — воплощенное Зло. Зло должно быть побеждено. Но так ли уж правы победившие и такими ли ужасными злодеями были побежденные? Об этом рассказывает «Черная Книга Арды» — взгляд с другой стороны на всем известный мир Толкиена.
РАЗГОВОР-I: ВЕЧЕР
Черная Книга Арды
ИЗНАЧАЛЬНЫЕ: Обретение имени
«Был Эру, Единый, которого в Арде называют Илуватаром, Отцом Всего Сущего; и первыми создал он Айнур, Божественных, что были порождением мысли его, и были они с ним прежде, чем было создано что-либо иное. И говорил он с ними, и давал им темы музыки, и пели они перед ним, и радовался он. Но долго пели они поодиночке или немногие — вместе, в то время как прочие внимали, ибо каждый из них постиг лишь ту часть разума Илуватара, которой был рожден, и медленно росло в них понимание собратьев своих. И все же чем больше слушали они, тем больше постигали, и увеличивались согласие и гармония в музыке их…»
Так говорит эльфийское предание «Айнулиндалэ».
…Имя — не просто сплетение звуков. Это — ты, твое я. А он, не похожий на других, лишен даже этого. Алкар, Лучезарный. Имя — часть его силы, его сути — отняли. Дали — другое. Кто сделал это? Зачем? Алкар. Алкар. Чужое, холодное. Мертвое.
Айнур ощущают имя частью себя, своим
Эти — ближе всех, чем-то похожие и — иные. А его имя лишено цвета и живого звука. Алкар. Ал-кар. Мертвый сверкающий камень. Невыносимая мука — слышать, но иного имени не дано. Он — чужой. Чуждый. Иной. Он. Кто — он? Алкар. Стук падающих на стекло драгоценных камней. Алкар, Око Света. Алкар, Лучезарный. Алкар, Лишенный Имени.
А там, за пределами обители Единого — Пустота и вечный мрак. Так Он сказал, всеведущий Единый Творец. И в душе Айну — пустота. Не лучше ли уйти туда, в Ничто, составляющее его суть, чтобы не видеть светлой радости Айнур, чтобы не слышать этого имени — Алкар… Чужой. Иной. Одиночество и отчужденность: первые дары бытия. Лучше — не-быть, вернуться в Ничто, навсегда покинуть чертоги Эру…
…темнота обрушилась на него мягким оглушающим беззвучием. Значит, это и есть — Ничто? Но почему так тяжело сделать шаг вперед — словно огромная ладонь упирается в грудь, отталкивает… Если он, Алкар — часть Ничто, почему же и пустота не принимает его? Неужели — снова чужой?..
Тогда он рванулся вперед с силой отчаяния сквозь упругую стену и внезапно увидел.
И все-таки даже это показалось незначительным перед способностью видеть. Он не знал, что это, но слова рвались с его губ, и тогда он сказал:
…Айну Мелькор вернулся в чертоги Эру: изумленно встретили его собратья, ибо увидели, что иным стал облик его; и был он среди прочих Айнур, как дерзкий юноша в кругу детей. Ныне не в одеяния из переливчатого света — в одежды Тьмы был облачен он, и ночь Эа мантией легла на плечи его. Он был словно озарен изнутри трепетным мерцанием, облик его был неуловимо изменчивым — и все же определенным; взгляд — твердый и ясный, глаза светлы, как звезды. И, представ перед Эру, так говорил он:
И ответил ему Эру Илуватар:
В недоумении ушел Айну Мелькор от Престола Единого; тесно было ему в Чертогах Эру, и вновь покинул он обитель Илуватара. Так начались его странствия в Эа; и все меньше мысли его походили на мысли прочих Айнур…
…И было так: созвал Эру всех Айнур, и зазвучала перед ними Музыка, прекраснее которой не было еще сотворено в Чертогах. И рек Эру:
…а ему казалось — чего-то недостает в совершенной красоте Музыки; он видел в ней лишь Вечность, Неизменность и Покой. Тогда он шагнул в рождающуюся Песнь, изменяя ее, и новая Музыка Творения встала перед глазами Айнур странными, прекрасными и тревожащими образами.
Еще неясные призрачные фигуры: только — тонкие летящие руки, только — сияющие глаза… Явились — и исчезли; и смутная, неясная тоска шевельнулась в душе…
…И поднималась Песнь горько-соленой волной, и полынные искры вспыхивали на гребне ее — над золото-зелеными густыми волнами музыки Эру летела она ледяным обжигающим ветром и вспарывала, как клинок, блестящую, переливающуюся мягкими струнными аккордами глуховатую неизменность. И вот — гаснет музыка Единого, и только прекрасный и безумный голос одинокой скрипки эхом отдается в Чертогах: Время рождается из Безвременья, огнем вечного Движения пульсирует сердце неведомого…
…Мелодия Эру, изысканно-красивая и нежная, оттененная легкой печалью, струилась пред глазами Айнур шелковистой аквамариновой прозрачностью арф: медленно текущие меж пальцев капли драгоценных камней.
Но музыка Мелькора также достигла единства в себе: тяжелая черная бронза, острая вороненая сталь и светлое серебро, мерцание темных аметистов, горьковатый глубокий поток реки-Времени… Печаль и радость, хмельное вино Творения, осознание Бытия — биение сердца связывало воедино тысячи несхожих странных мелодий, и таяло сияние Чертогов, и тысячами глаз смотрела на Творящих — Тьма…
И две темы сплелись, но не смешались, дополняя друг друга, но не сливаясь воедино; но в тот миг одним аккордом — глубже Бездны, выше Свода Небесного, пронзительным, как свет ока Илуватара, — оборвалась Музыка.
…И рек Илуватар:
И узрели Айнур новый мир; и история мира разворачивалась перед ними подобно свитку. Тогда вновь сказал Илуватар:
Но угасло видение, и стало так потому, что Илуватар оборвал Музыку. И смутились Айнур; но Илуватар воззвал к ним и рек им:
Первым из четырнадцати, избравших путь Валар, Могуществ Арды, был Мелькор, сильнейший из них. Тогда так сказал Илуватар:
И говорили после Валар: такова необходимость любви их к миру, что не могут они покинуть пределы его.
Так повествует «Айнулиндалэ».
…
…Казалось, здесь нет ничего, кроме клубов темного пара и беснующегося пламени. Только иссиня-белые молнии хлещут из хаоса облаков, бьют в море темного огня. И почти невозможно угадать, каким станет этот юный яростный мир. Потому и прочие Валар медлят вступить в него: буйство стихий слишком не похоже на то, что открылось им в Видении Мира.
Он радовался, ощущая силу пробуждающегося мира; неведомые огненные знаки обретали для него смысл, складываясь в слова мудрости бытия, он чувствовал Песнь, рождающуюся из хаоса звуков… Но тысячи мелодий, тысячи тем станут музыкой, лишь связанные единым ритмом. Тысячи тем, тысячи путей: не ему сейчас решать, каким будет путь мира, каким будет лик его. Он слушал, постигая огненную песнь мира, сливаясь с ним. Он был — пламенное сердце мира, он был — горы, столбами огня рвущиеся в небо, он был — тяжелая пелена туч и ослепительные изломы молний, он был — стремительный черный ветер… Он слышал мир, он
Медленно успокаивалось буйство стихий, и вот — он стоит уже на вершине горы в одеждах из темного пламени, с огненными крыльями за спиной — словно воплощенная душа мира: венец из молний на челе его, и черный ветер — волосы его. Он поднимает руки к небу, и внезапно наступает оглушительная тишина: рвется плотная облачная пелена, и вспыхивает над его головой — Звезда. И звучит Музыка, и светлой горечью вплетается в нее голос Звезды…
Отныне так будет всегда: нет ему жизни без этого мира, нет жизни миру без него.
РАЗГОВОР-II
… —
ТВОРЕНИЕ: Танцующая-в-Пламени
…потрескавшаяся лава похожа на чешую, черную и золото-алую, и языки огня — крылья, узкое тело — изгиб лепестка пламени, блестящие темные камни — глаза…
…Старший из Айнур задумчиво чертит в воздухе какие-то странные фигуры.
Танец пламени. Письмена Силы. Сила, которая может стать зримым образом, Сила, раскрывающаяся тому, кто может постичь суть знака…
Къат-эр.
Танец пламени в Круге силы: Тьма и Свет, Земля и Металл, Мысль и Путь, Пламя и Лед: Время…
…Гибкое чешуйчатое ящеричье тело Ваятель создал из огня, меди и черненого золота, крылья — из пламени, а большие удлиненные глаза — из обсидиановых капель. Черно-золото-алое существо с его ладони скользнуло в огненную круговерть — Ваятель застыл в изумлении и восхищении: существо танцевало, и в танце огня он узнавал те знаки, что чертил Мелькор. Основой танца был знак Пламени Земли — Ллах, назвал его Ступающий-во-Тьме, — и Ваятель подумал, что танцующая-в-огне так и должна зваться —
Ауле счастливо улыбался, глядя на новое существо, представляя себе, как будет изумлен и обрадован Мелькор — он удивительно умел радоваться творениям других… Улыбка так и застыла на его лице, обернулась больным оскалом, когда что-то жгучее, похожее на незримый раскаленный обруч, сдавило его голову. Багровые и черные круги заплясали перед глазами, и со стоном он медленно повалился на землю.
Больше он уже ничего не слышал.
Глаза цвета темной меди с крохотными точками зрачков. Неузнающие. Слепые. Мертвые.
Он приподнял Ауле — тело Ваятеля безвольно обвисло на его руках, — сжал его плечи, заглянул в глаза, повторяя, как заклинание —
Медленно, медленно взгляд Ауле становился осмысленным, но теперь в его глазах появилось новое выражение — страха, всепоглощающего безумного ужаса.
Он повторял эти слова бесконечно — ровным неживым голосом, медленно раскачиваясь из стороны в сторону. Ступающий-во-Тьме начал понимать, что произошло.
Руки Ваятеля дрогнули:
Мелькор сильно тряхнул его за плечи. Кажется, подействовало; Ауле отчаянно замотал головой — и вдруг сбивчиво и горячо потекли мысли, как прорвавшая застывшую корку лава:
Узкие руки, крылья тьмы: Сила. Обнимают, заслоняют. Надежно.
Отчаяние: бьется, мечется в пустоте. Не создать ничего — перестать быть. Мертвый холод, пронизывающие лучи, ощупывающие душу ледяными острыми уколами игл.
Потускневшие медные глаза вдруг вспыхивают живым яростным огнем:
Он внезапно замер, с побелевших губ сорвался стон — рухнул навзничь, тело его выгнулось — забилось на земле — затихло.
Это было новое чувство — как волна темного пламени: гнев. Мелькор поднялся, сжимая кулаки, выпрямился во весь рост и, запрокинув голову, взглянул туда, в бездонную черноту:
И услышал слова из ниоткуда, из ледяного сияния:
Огненная ящерка скользнула к нему на ладонь, сложила крылья и свернулась клубочком — маленький сгусток остывающей лавы, только темные глаза смотрят грустно и виновато.
— Будешь жить у меня, что ж поделаешь… Только лучше бы и он с нами ушел, как ты думаешь?
Саламандра шевельнулась и моргнула.
— Может, он все же решится…
ТВОРЕНИЕ: Создания одиночества
…Сюда не придет никто — в ночную землю вечных льдов, в царство холода, не знающее ни жизни, ни смерти. Не придут и Валар к горам на границе царства зимней ночи. Только Венец в небе: семь — осколки льда, одна — светлое пламя.
Хэлгор — Ледяные горы. Хэлгор — горький лед. Хэлгор — печаль.
Горы, венчанные башнями, словно высечены изо льда вечной ночи. Это позже первую Обитель Отступника назовут Утумно; сейчас о нем не знает никто, и в одиночестве бродит он по подземным залам. Снова — один.
Они стали созданиями его одиночества — те, кого позже северяне назовут Духами Льда. Он дал им плоть морозного тумана и крылья метели, одеяния из мерцающего ледяного пламени и холодные звезды глаз, кристальную чистоту мысли и голоса, похожие на шорох хрупких льдинок и звон заледеневших ветвей. Все-таки они были похожи на людей, хотя и облик, и сущность их были иными.
Если Духам Льда ведома любовь, должно быть, они любили своего создателя. Редко появлялись в его обители — чаще он приходил к ним; и странный мерцающий мир, который творили и частью которого были Хэлгэайни, дарил ему недолгие минуты покоя, и не так мучило одиночество.
Они были мудры и прекрасны. Но они не были людьми.
СОТВОРЕННЫЕ
"Велико могущество Валар, но и бессмертные могут устать от трудов своих. Потому было так: собрал король мира Могучих Арды и рек им:
— Подобно тому, как сотворил Единый Айнур, что были плодом мысли Его, создадим и мы ныне помощников себе, и будут они частью разума Великих. Как Айнур суть орудия в руке Единого, призванные вершить волю Его, так и они станут орудиями в руках наших, и наречется имя им —
И было по слову Его".
…Майяр Королевы Мира были схожи, как одинаково ограненные сапфиры в одном венце: лазурноокие, золотоволосые, отмеченные печатью совершенной завершенности. Сотворенные же Повелителя Ветров — грозовые облака, похожие на распахнувших крылья огромных орлов, — лишь иногда принимали обличье, подобное облику Детей Единого; так и майяр Ульмо чаще являлись в облике морских волн, увенчанных гребнями белоснежной пены.
Майяр Намо были его
Майяр Йаванны Кементари, стройные и гибкие, как юные деревца, способны были принимать облик кэлвар и олвар — или танцевать на лесных полянах солнечными бликами; схожи с ними были Сотворенные Ваны, Девы-Весны и Индис-Невесты.
Ороме Великий Охотник не нуждался в Сотворенных: кому смог бы он передать исполнение своего предназначения? Он имел власть над творениями прочих Валар, но власть его была лишь в одном: сказав творению —
Каждый из них создавал Сотворенных так, как привык и умел. Если бы кому-то из Детей довелось видеть Творение, он мог бы сказать: Ауле ковал, и Вайрэ ткала; Манве пел, и Йаванна взращивала ростки; Эстэ плела кружево, и Ирмо творил видения…
Изначальный пел, и сплетались в ладонях его нити звездного света и языки пламени, шорохи листвы, пение трав под ветром, шепот ломких льдинок, шелест дождя и звон ручья, и глуховатая песнь камня. Каждому из Начал — то, что изменяет его: Дереву — Вода, Металлу — Огонь, Камню — Ветер. Средоточием их — Арта…
Из пламени и темного льда, из живой плоти Земли и вечной изменчивости бегущей воды, из призрачного тумана, из ночи и света звезд, из глубины видений явились они, его Сотворенные, в ком была часть души и сердца его, разума и силы его —
Таирэн Ортхэннэр, крылья Пламени, непокойное огненное сердце.
Сэйор Морхэллен, темный лед Ночи, в котором мерцают вечные звезды.
Время и Вечность, Тьма и Свет, Смерть и Жизнь, Будущее и Прошлое, Разум и Вдохновение, Танец и Песнь, Возрождение и Исцеление, Путь, Прозрение — Память и Надежда…
Старший из двух открыл глаза и, увидев лицо склонившегося над ним, — улыбнулся, потянувшись к Крылатому, как ребенок. Изначальный заглянул в глаза Сотворенному, положил руки ему на лоб и на грудь. Фаэрни сомкнул веки.
…Оглушающая волна чужой ненависти обрушилась на него, подобно гневу Эру; сейчас он был — душа без защиты плоти, сердце, распахнутое миру: он не успел заслониться, и клокочущая ярость сбила его с ног, швырнула в воющую воронку стремительной пустоты, лишая сознания и сил. Он перестал видеть и слышать, он терял себя; он не помнил, ни что было с ним, ни сколько длилось это. Только когда все кончилось, тьма мягко коснулась его пылающего лба, и звезды взглянули ему в лицо…
…Два неподвижных тела в золото-огненном сумраке кузни Ваятеля Ауле. В недоумении он смотрит на них, не понимая, как эти двое Сотворенных оказались здесь, откуда, что ему делать с ними.
Слишком знакомы острые и тонкие черты лиц Сотворенных: не им созданы, не для его рук эти орудия — из тьмы и пламени, из огня и льда.
…Тот, кого в Сфере Мира нарекли Тулкасом Астальдо, пришел в мир не по велению души: такова была воля Всеотца. Так Он сказал своему Сотворенному:
Он не умел сражаться и разрушать.
Но так повелел Единый.
И та часть его, что подчинилась велению Илуватара, воплотилась в мире, став Тулкасом Астальдо, Гневом Эру.
Единственный из всех Изначальных, Гнев Эру ненавидел Отступника.
Единственный из Валар, он не мог создать себе помощников — не может быть продолжения у того, кто сам лишен цельности. Вместо живого творил Вала Тулкас грубые статуи со смазанными чертами — словно скульптор с силой провел по лицу едва вылепленного изваяния. А он пытался — снова и снова; не потому даже, что
И Могучий попытался творить — снова…
…Чертоги Тулкаса в Валмаре похожи на выкрошившуюся мозаику. Словно кто-то начал украшать их — но ни на чем не мог удержаться мыслью дольше нескольких мгновений: потеря еще не обретенного. То, что умерло, не успев родиться. Грубое полотно, едва начатый гобелен, в котором невозможно различить замысел. Статуя, очертания которой начал и так и не окончил намечать скульптор. Краем глаза замечаешь то, что должно быть, не может не быть прекрасным, но, обернувшись, видишь пустоту там, где виделось
Весь чертог кажется одной огромной пиршественной залой — а может, так оно и есть. Бесконечный стол, уставленный блюдами, кубками, кувшинами, — единственное, что ощутимо и завершено, и могучий Вала — во главе его с тяжелым, червонного золота кубком, усыпанным алыми камнями, в руке. И темноглазые, темноволосые, в багрянце и золоте — с яростными криками сшибаются грудь в грудь, и звенят мечи, и кровь, празднично-яркая, течет по клинкам, и затягиваются на глазах смертельные раны — вечное празднество боя, багряное и алое пятнают золото и пурпур, и те, что мгновение назад умирали от ран, поднимаются, принимают чаши окровавленными руками, и смеются, и пьют драгоценное сладкое вино, и возглашают здравицы, сплескивая из чаш — во славу Единого и Могучих Арды, во славу Тулкаса Астальдо и Нэссы Индис; и золотое густое вино на их губах мешается с кровью…
И Махтар, чуть раньше сестры ступивший на порог, останавливается.
Потому что у всех пирующих в Чертоге Битвы — их лица.
Вала поворачивается к дверям, и замирают пурпурно-золото-алые фигуры вокруг него: каменеют поднятые руки, скрестившиеся мечи, безжизненными масками застывают лица, тускнеют, словно копотью подернувшись, глаза, течет на грудь вино из поднятого к губам кубка… Майяр чувствуют, как тянется к ним мыслью Могучий, но почти невозможным кажется остаться здесь, среди этих подобий живого, имеющих их образ и облик…
Даже их, Сотворенных, невыносимо видеть Гневу Эру — тому, кто не сознает, но чувствует, что лишен гармонии и цельности, тому, кто утратил большую часть своего я. Даже они, которым назначено быть его орудиями, сторонятся его. И бежит Могучего Индис-Невеста — та, что знала его в Безначалье, та, у которой недостало сил вернуть ему цельность: один пирует в своем чертоге непобедимый Воитель Валар. Он ждет своего часа.
Так изрек Единый:
Когда свершится…
РАЗГОВОР-III
ТВОРЕНИЕ: Весна Арды
Арда должна стать домом для детей Единого — вечным, неизменным, совершенным домом: так предречено. Так предпето Музыкой Айнур.
В Доме нет места Тьме — и возвышаются над землей, струя сияние вечного дня, Столпы Света, великие Светильники, Иллуин и Ормал, творящие безвременье — миг, растянувшийся на века.
Дом должен быть прекрасен — и поднимаются, тянутся к свету деревья и травы Йаванны Кементари — множество растений, великих и малых: мхи и лишайники, и травы, и огромные папоротники, и деревья — словно живые горы, чьи вершины достигают купола небес, чье подножие окутывает зеленый сумрак; но в безвременье даже легчайшее дуновение ветра не пошевелит их листву. Гладкое зеркало — моря и озера Ульмо, отражающие вечный свет.
И являются звери в долинах, заросших травами, в реках и озерах и в сумраке лесов: живые статуи в мире-без-времени. А Изначальные ищут — ищут совершенной гармонии Дома. Им некуда спешить: впереди Вечность.
Вечность неизменности.
Совершенный покой.
Весна Арды.
Мир-картина, с которой соскабливают, стирают несовершенное изображение — и рисуют новое. Мир-гобелен, который распускают, когда в него вплетается неверно выбранная нить. Мир-поэма, которую переписывают снова и снова в поисках совершенства. Мир-музыка, которую исполняют вновь и вновь, стремясь достичь безупречного звучания.
Живой мир, замкнутый в скорлупу безвременья.
Мир, не знающий смерти.
Забывший, что такое жизнь.
…Он стиснул виски руками: Арта глухо стонала от боли, словно женщина, которая не может разрешиться от бремени; огонь, ее жизнь, жег ее изнутри. Крик пульсировал в его мозгу в такт биению крови в висках, не умолкая, не умолкая, не умолкая ни на минуту. Боль стиснула его сердце, словно чья-то властная равнодушная рука.
Мир, потерявшийся между жизнью и небытием. Живое огненное сердце, бьющееся в застывшем теле.
И тогда он поднял руку.
И дрогнула земля под ногами Валар.
И рухнули Столпы Света.
…Когда Светильники рухнули, по телу Арты прошла дрожь, словно ее разбудило прикосновение раскаленного железа. Глухо нарастая, из недр земли рванулся в небо рев, и фонтанами брызнула ее огненная кровь, и огненные языки вулканов лизнули небо. Когда Светильники рухнули, сорвались с цепи спавшие дотоле стихии; бешеный раскаленный ветер омывал тело Арты, выдирал из ее недр горы, размазывал по небу тучи пепла и грязи. Когда Светильники рухнули, молнии разодрали слепое небо, и сметающий все на своем пути черный дождь обрушился навстречу рвущемуся в небо пламени. Трещины земли набухали лавой, и огненные реки ползли навстречу сорвавшимся с места водам, и темные струи пара вздымались в небо. И настала Тьма, и не стало неба, и багровые сполохи залили тяжелые низкие тучи, и иссиня-белые молнии вспороли дымные облака. И не стало звуков, ибо стон Арты, бившейся в родовых муках, был таков, что его уже не воспринимало ухо. В молчании рушились и вздымались горы, срывались пласты земли, и бились о горячие скалы новые реки, и поднимались из глубин моря новые земли, и белый пар клубился над неостывшей их поверхностью.
Казалось, незримая рука сминает мир как глину, лепит его заново. И в немоте встала волна, выше самых высоких гор Арты, и беззвучно прокатилась — волна воды по волнам суши… И утихла плоть Арты, и стало слышно ее прерывистое огненное дыхание.
Когда Светильники рухнули, не было света, не было тьмы, но это был миг Рождения, миг Начала Времен.
И была ночь.
…и над ночной пылающей землей на крыльях черного ветра летел он и смеялся свободно и радостно. С грохотом рушились горы — и восставали вновь, выше прежних. И кто-то шепнул Мелькору:
И был день.
…в клубах раскаленного пара, в облаках медленно оседающего на землю черного пепла встало Солнце, и свет его был алым, багровым, кровавым. И было затмение Солнца. Оно обратилось в огненный, нестерпимо сияющий серп, а потом стало черным диском — пылающая тьма; и корона пламени окружала его, и в биении небесного огня, в танце медленных хлопьев пепла слышался отголосок темной, мятежной и грозной музыки; в нее вплетался печальный льдистый шорох и тихий звон звезд — нежная мелодия флейты; и стремительный ветер, ледяной и огненный, звучал, как низкие голоса струнных; и приглушенный хор горных вершин был как глуховатое многоголосье медных труб…
Он шел, вслушиваясь в прерывистое дыхание земли. Он говорил, и песнью были его слова, исцеляющие и изгоняющие боль, — тогда ровно и уверенно стало биться огненное сердце Арты, и спокойным стало ее дыхание. Тишина стала в мире, и Обрученный-с-Артой услышал тихий шепот нерожденных растений, скрытых слоем пепла. И песнью были его слова, обращающие смерть в сон, дабы в должный час пробудились в новом мире деревья и травы. И Песнью были его слова — той, что дарит жизнь, что творит живое из неживого.
Но пока он пел, вновь рванулось в небо пламя вулкана и расступилось, и вышли из него новые неведомые существа, пугающе прекрасные. Пылающая тьма была плотью их, и глаза их были — озера огня; были они рождены из пламени земли силой Слова и Песни. И стали Пробужденные, которым нарек он имя
Они были могучи и прекрасны. Но они не были людьми.
…Когда утихла земля, и пепел укрыл ее, словно черный плащ, и развеялась тяжелая туманная мгла, Мелькор увидел новый мир. Нарушен был покой вод и земель, и более не было в лике Арты сходства с застывшей маской. Горные цепи вставали на месте долин, море затопило холмы, и заливы остро врезались в сушу. Пенные бешеные неукрощенные реки, ревя на перекатах, несли воды к океану; и над водопадами в кисее мелких брызг из воды и лучей Солнца рождались радуги.
Обрученный-с-Артой глубоко, всей грудью, вдохнул воздух обновленного мира. Он улыбался.
СОТВОРЕННЫЕ: Четверо
…Когда Светильники рухнули — он, забытый, потерянный в рождающемся мире, увидел темноту. Ему было страшно. Не было места на земле, которое оставалось бы твердым и неизменным, и он бежал, бежал,
Вода подняла его бесчувственное тело, закрутила и выбросила на высокий холм, и отхлынула вновь. И много раз перекатывалась через него вода — холодная, соленая, словно кровь, омывая его, смывая с тела грязь. Ветер мчался над ним, сгоняя с неба мглу, смывая дым вулканов, протирая черное стекло неба. И когда открыл он глаза, на него тысячами глаз посмотрела Ночь. Он не мог понять — что это, где это, почему? Это — Тьма? Это — Свет? И вдруг сказал себе —
Он сделал первый шаг по земле и увидел, что она тверда, и пошел в неведомое. Он видел первый Рассвет и Солнце, Закат и Луну; удивлялся и радовался, давал имена и пел…
Похожий на тонкую свечу из золотого воска, он стоял в Круге Изначальных и пел — о Солнце, раскрывающемся к полудню огненным цветком, о Луне, бледно-золотой на бархате полуночи и опалово-жемчужной в прозрачных нежных рассветных сумерках, об аметисте и пурпуре заката и о прохладно-золотых восходах, о том, как море из черно-серебряного становится прозрачным, золотисто-зеленым, а потом наливается глубокой теплой синью… Он пел, и расплавленное золото солнца плескалось в его глазах…
А потом молчание стеной из ледяного камня обступило его — песнь неба умолкла, остались только неподвижные статуи Круга Изначальных и ровный свет полированного белого камня под ногами.
Сжимается кольцо мыслей, дрожит, угасая, пламя свечи:
Медленно поднимается, размыкая круг, Ткущий-Видения, скользит прочь, маня за собой Золотоокого, — Сотворенный следует за ним, словно зачарованный колдовским взглядом Ирмо.
В мягкий сумрак садов Ирмо вошел Золотоокий. Кто-то легко коснулся его плеча. Золотоокий обернулся — позади стоял один из Сотворенных Ткущего-Видения. У него было много образов: Мастер Наваждений, Сплетающий чары, Песнь-в-сумерках… таким он и был, непредсказуемый и неожиданный, какой-то мерцающий. И сейчас Золотоокий смутно видел его в сумраке садов. Только глаза — завораживающие, светло-серые, ясные. Казалось, он улыбался, но эта улыбка была неуловимой, а лицо смутно мерцало в тени темного облака волос, как призрачный лунный цветок. Его одежды были мягко-серыми, но в складках они отливали бледным золотом и темной сталью. Золотоокий посмотрел на него, и новое слово раскрылось в нем —
Когда смолкла песнь Золотоокого, Айо положил ему руки на плечи и внимательно, серьезно посмотрел в глаза; лицо его в этот миг стало определенным — необыкновенно красивым и чарующим.
…Почва под ногами была мягкой и еще теплой; ее покрывал толстый слой пепла. Как будто кто-то нарочно приготовил эту землю, чтобы ей, ученице Йаванны, выпала высокая честь опробовать здесь, в страшном, пустом, еще не устроенном мире, свое искусство. Наверное, нужно было вернуться, поведать о том, как пуста и безвидна ныне Арда — но ей хотелось попытаться творить самой здесь, где некому запретить ей… И она подумала — не будет большой беды, если я задержусь. Она не думала, что сейчас идет путем Отступника — пытается создать свое. Она не осознала, что
Но в мире тяжело быть одному — и потому появились на земле поющие деревья и говорящие цветы, и цветы, что поворачивали свои головки к Солнцу всегда, даже в пасмурный день. И были цветы, что раскрывались только ночью, не вынося Солнца, но приветствуя Луну. Были цветы, что зацветали только в избранный день, и не каждый год случалось такое. Ночью Колдовства Сотворенная шла среди светящихся зловеще-алых цветков папоротника, которые она наделила спящей душой, способной исполнять желания; со дна прудов всплывали серебряные кувшинки и мерно покачивались на черной воде и Сотворенная шла в венке из мерцающих водяных цветов… Она давала души растениям, и они говорили с нею. И пробужденные духи живого обретали образ и летали в небе, качались на ветвях и смеялись в озерах и реках.
Здесь, среди живых ростков юного мира. Сотворенная обрела, отыскала свое имя: Весенний Лист.
Она вырастила растения, в которых хотела выразить двойственность мира: в их корнях, листьях и цветах жили одновременно смерть и жизнь, яд и исцеление. Но более всего ей удавались растения, что были совсем бесполезны, те, смысл которых был лишь в их красоте. Запах, цвет, форма — ей так нравилось колдовать над ними! Она была счастлива. Она не торопилась, да и не хотела возвращаться. Ей почему-то казалось — все, что она создала, будет отнято у нее, перестанет быть… Но она гнала эти мысли.
В тот день она разговаривала с полевыми цветами:
Весенний Лист обернулась. Стоявший у нее за спиной был высоким, зеленоглазым, с волосами цвета спелого ореха. Одежда его была цвета древесной коры, а на поясе висел охотничий рог. Сильные руки были обнажены до плеч, волосы перехвачены тонким ремешком. Весенний Лист удивленно посмотрела на пришельца.
Весенний Лист коротко вздохнула: значит, она была права, медля с возвращением. Значит, не зря укрыла свои творения здесь, в землях, забытых Изначальными. Если Охотник скажет —
…Весенний Лист больше не была одна: вместе шли по земле Сотворенные Ороме и Йаванны, и не хотелось им расставаться — они создавали Красоту. Ищущий-следы сотворил птиц для ее лесов и разноцветных насекомых — для трав и цветов; зверей полевых и лесных и гадов ползучих; и рыб для озер, прудов и рек. Все имело свое место, все зависели друг от друга, и все прочнее живая Красота связывала Ищущего-следы и Весенний Лист.
Но то здесь, то там встречались Сотворенным существа, неведомо кем приведенные в мир: птицы-бабочки, похожие на россыпь драгоценных камней, кружили над причудливыми цветами, которые Весенний Лист создала в теплых землях; или крылатая рыба вдруг вспарывала гладь моря; или похожий на лисицу большеухий зверек с темными миндалевидными глазами настороженно выглядывал из-за песчаного холма… А однажды, забравшись высоко в горы. Сотворенные нашли там среди холодного камня цветок, похожий на серебристую теплую звездочку. Словно кто-то был рядом, и этому «кому-то» нравилось удивлять их неожиданными дарами — а иногда он по-доброму подсмеивался над ними. Так было, когда они сидели возле теплой ленивой речушки, а на корень дерева вдруг выбралась пучеглазая рыбешка и уставилась на них в недоумении. Весенний Лист даже вскрикнула от неожиданности, а потом рассмеялась — уж очень чудная была тварь; и в налетевшем внезапно порыве ветра им послышался еще чей-то смех, но чей — они не знали…
ТВОРЕНИЕ: Предание о драконах
"…Из огня и льда силой Музыки Творения, силой Слов Тьмы и Света были созданы те, кого люди именовали Драконами, Старшие же —
И Луна своими чарами наделила создания Властелина Тьмы, поэтому завораживал взгляд их.
Первыми явились в мир Драконы Земли. Тяжелой была поступь их, огненным было дыхание их, и глаза их горели яростным золотом, и гнев Мастера, создавшего их, пылал в их сердцах. Красной медью одело их восходящее Солнце, так что, когда шли они, казалось — пламя вырывается из-под пластин чешуи. Из рода Драконов Земли был Глаурунг, которого называют еще Отцом Драконов.
И был полдень, и создал Мастер Драконов Огня. Золотой броней гибкой чешуи одело их тела Солнце, и золотыми были огромные крылья их, и глаза их были цвета бледного сапфира, цвета неба пустыни. Веянье крыльев их — раскаленный ветер, и даже металл расплавится от жара дыхания их. Гибкие, изящные, стремительные, как крылатые стрелы, они прекрасны — и красота их смертоносна. Из рода Драконов Огня известно лишь имя одного из последних — Смауг, Золотой Дракон.
Вечером последней луны осени, когда льдистый шорох звезд только начинает вплетаться в медленную мелодию тумана, когда непрочное стекло первого льда сковывает воду и искристый иней покрывает тонкие ветви, явились в мир Драконы Воздуха. Таинственное мерцание болотных огней жило в их глазах; они были закованы в сталь и черненое серебро, аспидными были крылья их, и когти их — тверже адаманта. Бесшумен и стремителен, быстрее ветра был полет их; и дана была им холодная, беспощадная мудрость воинов. Немногим дано было видеть медленный завораживающий танец Драконов Воздуха в ночном небе, когда их омывал лунный свет и звезды отражались в темных бесчисленных зеркалах чешуи. Так говорят люди: видевший этот танец становится слугой Ночи, и свет дня более не приносит ему радости. Говорят еще, что в час небесного танца Драконов Воздуха странные травы и цветы прорастают из зерен, что десятилетия спали в земле, и тянутся к бледной Луне. Кто соберет их в Ночь Драконьего Танца, познает великую мудрость и обретет неодолимую силу; он станет большим, чем человек, но никогда более не вернется к людям. Но если злоба и жажда власти будут в сердце его, он погибнет, и дух его станет болотным огнем; и лишь в Драконью Ночь будет обретать он призрачный облик, сходный с человеческим. Таковы были Драконы Воздуха; из их рода происходил Анкалагон Черный, величайший из драконов.
Порождением Ночи были Драконы Вод. Медленная красота была в движениях их, и черной бронзой были одеты они, и свет бледно-золотой Луны жил в их глазах. Древняя мудрость Тьмы влекла их больше, чем битвы; темной и прекрасной была музыка, творившая их. Тишину — спутницу раздумий — ценили они превыше всего; и постижение сокрытых тайн мира было высшим наслаждением для них. Потому избрали они жилища для себя в глубинах темных озер, отражающих звезды, и в бездонных впадинах восточных морей, неведомых и недоступных Ульмо. Мало кто видел их, потому в преданиях Старших не говорится о них ничего; но легенды людей Востока часто рассказывают о мудрых Драконах, Повелителях Вод…"
Они станут мечтой. Но никогда — людьми.
…Прикосновение. Другой. Кто? Сила. Пробужденный открыл глаза. Склонившийся над ним -
Глаза — темное золото и медь, даже зрачки отливают золотом.
…тьма, и из тьмы — узкое лицо, глаза — сияние, свет, ласково и тепло мерцающий, сила…
Глаза Ауле потемнели, чуть расширились зрачки — он отвел взгляд.
Мысли — ударами молота, отдаются в мозгу надтреснутым глухим звоном.
…прикосновение — рука ложится на лоб, на грудь, сила — Сила, поднимающееся из глубин существа искрящееся тепло — отблеск света, скользнувший по лицу…
Сквозь тяжелый звон, сковывающий все существо Пробужденного, он потянулся мыслью к тому, что в мыслях Ваятеля было
…сплетение хрустальных нитей и лепестков пламени в бархатной черноте, сгусток души в руках сильных и осторожных, имя — искра, мерцающая во тьме, искра, разгорающаяся в ладонях ясным огнем, все ярче —
Серебряная нить оборвалась с мучительным звоном. Стало почему-то холодно. Нареченный приподнялся, сел, упираясь ладонями в холодное и влажное — не зная, что это называется «земля». Вокруг было пусто. Сумрачные очертания непонятных сущностей, иных, чем он. Тепло и ощущение ласковой силы ушло. Совсем.
…Он и сам не знал, зачем перенес этих двоих для пробуждения в Земли-без-Света. Наверное, просто потому, что знал: здесь они были созданы, здесь должны впервые осознать себя. Так будет лучше. Так надо.
Братья — но так не похожи друг на друга и душой, и обликом… Лучший — Артано, искуснейший — Курумо. Один — насмешлив и дерзок, другой молчалив, спокоен, усерден. У старшего — глаза Мелькора, душа Мелькора; младший — словно орудие, пытающееся приспособиться к руке мастера.
Артано был нетерпелив и порывист, его мысли часто обращались в вопросы, отточенной сталью скрещивавшиеся с мыслями Ваятеля. В мысли Курумо все образы знания, откованные Кузнецом, погружались, как в расплавленный воск; вбирая в себя и цепко запоминая все, он смотрел пристально темными, как Извечная Ночь, глазами — не понять, что думает. Никогда не возражал. Странен был. Часто Кузнец ловил себя на том, что рядом с ним чувствует себя не менее неуютно, чем под пронизывающим взглядом Артано.
С Артано Ваятель был зачастую суров и неприветлив: страшился странных, почти кощунственных вопросов майя, на которые не смел искать ответа, его сомнений, стремительности мыслей и решений. Рожденный Пламенем, и сам — пламя, ярое и непокорное: Артано Аулендил, Артано Айканаро… Страшно предчувствовать, что когда-нибудь проснется память, дремлющая в глубине холодно-ярких глаз. И тогда он уйдет — и кара Единого настигнет его, как и его создателя…
Однажды Артано принес ему странное орудие — первое, что сделал сам; и снова страх проснулся в душе Ваятеля. Острый клинок из голубоватой стали; и гибкие огнеглазые существа, сплетавшиеся в рукояти, мучительно напомнили Ваятелю — то, крылатое, танцующее-в-пламени. И хлестнул — холод отчужденности, как горсть сухого песка в лицо; Артано отступил на шаг, и на лице его появилась растерянность, какое-то горестное непонимание. С тем и ушел. Больше этого его творения Ваятель не видел.
Сам Ауле давно смирился со своим предначертанием; от прежнего бытия осталась только глухая тоска. Он старался не вспоминать — и, наверно, это даже удалось бы ему, если бы не Артано…
А майя все не мог забыть того, кого первым увидел при пробуждении. Тщетно искал черты Крылатого в лицах Валар; и тогда странная мысль родилась в его душе — мысль, показавшаяся ему безумной. Гнал ее — но мысль не уходила; и однажды он решился.
В глазах Ауле метнулось — непонятное, и снова звучание его мысли напомнило майя о треснувшем колоколе. Из клубящегося мрака соткалась чудовищная в своей неопределенности черно-огненная фигура, излучавшая недобрую силу — огонь, поглощающий деревья и травы, вздымающий жгучий пепел, чудовищный жар, иссушающий моря и заставляющий рассыпаться в прах горы, опаляющий живых сотворенных, до мучительной неузнаваемости искажающий их облик…
Образ стерся — Ауле уловил сомнение в мыслях Артано. Видение, сотканное майя, было похоже на Великую Музыку не больше, чем тень ветви — на живую цветущую ветвь, но и в этом отзвуке не было, не могло быть того, что нарисовал Ауле. И снова проступило полустертым воспоминанием: лицо — взгляд — отголосок Силы — образ ладони и мерцающей на ней живой искры…
И со всей мощью всколыхнувшегося в душе ужаса и предчувствия
Треснувший колокол.
Сухой стук камня о камень, не рождающий эха.
Тишина.
Он больше не слышал мыслей майя: всколыхнулись тяжелые волны — исчезли, оставив незамутненной гладь темного бездонного озера.
Глаза Артано были похожи на полированную сталь, в которой не увидишь ничего, кроме своего отражения. Холодные. Лишенные прежней родниковой прозрачности. Больше не будет вопросов, не будет
…Он знал, что это запретно, он ничего не забыл — но все более неодолимым становилось жгучее желание создать
Один за другим они открывали глаза — темные, как глаза их создателя, поднимались, изумленно оглядывая сверкающий драгоценными кристаллами высокий свод пещеры, подобный звездному небу. И тот, что пробудился первым, остановив наконец взгляд на Кузнеце, медленно, неумело улыбнулся, словно хотел что-то спросить.
— Я… — выговорил Ауле на том языке, который сам сотворил для них, на языке камня и гор, пещер и подземных рек, — я Махал. Я создал вас.
Его лицо пылало, он даже не заметил того, что сказанное им — святотатство, потому что символ и образ этот —
— Махал, — повторил Новый и опять улыбнулся. Ткнул себя пальцем в широкую — только мехи раздувать! — грудь, потом обвел жестом других пробудившихся: во взгляде читался вопрос.
—
— Кхазад, — повторил Новый и тоже кивнул — запоминая.
Создатель раскинул руки, запрокинув лицо к сияющим сводам — счастье переполняло его, все — золотое сияние и звонкая медь, хотелось смеяться, хотелось взлететь, распахнув крылья, хотелось…
…Ничего этого майя не слышал — видел только, как внезапно замер Кузнец, как страх удушливо-темной волной затопил его глаза, как с побелевшим лицом, искаженным болью и тоской, он, словно повинуясь чужой воле, поднимает молот…
Майя вцепился в руку Кузнеца, повис на ней — молча, стиснув зубы.
Не выдержав пронзительно-светлого вопрошающего взгляда, Ауле отвернулся.
Майя выпустил Ваятеля; дернул плечом, щуря дерзкие глаза.
Ауле все ниже клонил голову.
Майя остановился: мысли Кузнеца склубились в туман, на миг в них проступил и исчез образ — больше ничего понять было невозможно, и Артано спросил снова, уже угадывая ответ:
…Из глубин непроглядного темного озера рванулся столб ослепительного пламени: Ваятель поднял голову в изумлении, и Сотворенный впился в его зрачки взглядом и больше не отпускал — его мысль хлестала огненным бичом, словно пытаясь из треснувшей бронзы извлечь хотя бы один чистый звук, и в какой-то миг из клубка вопящего тумана явилось вспышкой пламени тонкое яростное лицо, мучительно искаженное —
Дымной чернотой заволокло видение, и что-то болезненно дергалось в этом дыму, дрожало, стремилось забиться в глубь золото-медных глаз, сжавшихся в точку зрачков, но Сотворенный в яростном нетерпении не отпускал взгляда Ваятеля.
Ваятель вскинул крестом руки, заслоняясь от жгучего взгляда Сотворенного.
Ваятель опустил тяжелые веки и ответил. Голос его звучал ровно, слова падали свинцовыми каплями, глухо и тускло:
— Ты… пришел из тьмы… и… несешь в себе… тьму. Уходи,
Он отвернулся и медленно побрел прочь, еще ожидая, что Сотворенный остановит его. Но бесшумные шаги позади не были шагами Артано, и Кузнецу не нужно было оборачиваться, чтобы понять,
…На мгновение майя показалось — он видит перед собой Властителя Изначальных; даже головой тряхнул, отгоняя наваждение, — но стоило вглядеться, и он уже не понимал, как мог ошибиться.
И дело было не в том, что стоящий перед ним был в черном и черными были его волосы, тяжелыми волнами спадающие на плечи. Весь он был как-то легче, тоньше, стремительнее — хотя и стоял неподвижно, даже шага не сделал навстречу вошедшему. Резче и острее — черты лица, и какая-то неуловимая неправильность в них —
Майя так и остался стоять посреди подземного зала, не зная, с чего начать. Кажется, Ступающий-во-Тьме вовсе не намеревался помогать ему: просто рассматривал его — спокойно, внимательно — и еще было в его глазах что-то странное, то, что прежде майя читал иногда во взгляде Одинокой.
Мысль, коснувшаяся его сознания, оставила ощущение глубокого мягкого голоса. Майя кивнул, но так ничего и не сказал.
Снова майя не ответил, и Изначальный повторил:
— Ты станешь говорить словами?
Голос у него оказался именно такой, какой и ожидал услышать майя. Слова были иными — по-другому говорят в Валиноре, когда выбирают
— Да.
— Так говори.
— Был среди Народа Валар. Ушел.
— Зачем?
— Хотел видеть. Хотел понять.
— И что же ты увидел? — Еле уловимая усмешка в голосе — как искорка.
Говорить словами было непривычно, тяжело, и майя немного помолчал, прежде чем ответить:
— Чего не увидел — сказать легче. Говорили — искажаешь Замысел. Говорили — извращаешь кэлвар и олвар. Говорили — бездны огня и пустыни без жизни создаешь. Этого — не видел. Теперь — вижу тебя.
— И что понял?
— Что не вернусь.
Изначальный помолчал: задумался. Тени и блики скользили по его лицу, неуловимо меняя облик.
— Вижу — ты был среди майяр Ауле, — странно он подчеркнул слово «майяр». — Как имя тебе?
— Имени больше нет, Ступающий-во-Тьме. Называли — Артано. Артано Аулендил, — во взгляде майя вспыхнул мрачноватый упорный огонек — и словно в ответ в глазах Изначального заплясали огненно-золотые искры, черты лица стали острее и резче:
— Так — не стану называть,
— Знать.
Изначальный пожал плечами: странный его, из тьмы сотканный плащ колыхнулся, словно ветер хотел распахнуть его — только ветра не было.
— Смотри.
Поднял руку; на его ладони вспыхнула искорка — разгорелась — пламя взлетело жгутами, переплетаясь с какими-то тонкими хрустально-светлыми нитями, вбирая их в себя… сплетенные пальцы рук — пламя и тьма, и ветер, и песнь — вечно изменчивая, распадающаяся на тысячи голосов, шорохов, шелестов — снова сплетающаяся, сливающаяся в одно — ветер, поющий в сломанном стебле тростника, — звон металла — звон струн — танец огня…
Внезапно майя почувствовал странное: словно бы Изначальный держал сейчас в ладони его душу — смятенную, еще не обретшую себя, лишенную цельности, лишенную имени — суть рождающейся души. Он разделился надвое — был здесь, в поющем подземном зале, а его
— Подожди!..
Пламя сжалось в единственную алую искру — и угасло; Изначальный медленно опустил руку и так же медленно поднял глаза, сейчас — задумчиво-серые.
— Ты создал меня?
Сталь во взгляде:
— Ты только это хотел знать?
Майя ощутил какую-то затягивающую холодную пустоту внутри; и этот, самый главный вопрос, который собирался задать с самого начала, показался вдруг неважным.
И — с силой почти отчаянной:
— Хочу остаться с тобой — позволь! Возьми — это все, что есть, — снял с пояса кинжал, протянул — резко, порывисто. — Только — прими к себе!
Сталь и темное золото. Сталь и медь. Светлые льдистые искры на темном железе.
— Дар не нужен,
Прозрачная золотисто-зеленая волна радости поднимает высоко — выше — и душа готова сорваться с пенного гребня вверх, распахнув крылья.
— Камни — твоя песнь?
— Видел — огонь. Хотел сохранить. Не застывшее — живое. Вот… — майя неловко развел руками.
— А что Ауле?
— Сказал: твой замысел — мой замысел. Иного в тебе нет. Непонятно. Я ведь сам увидел…
Чуткие пальцы Изначального скользнули по рукояти кинжала — двум сплетенным змеям, серебряной и черненой, с отливом в синеву:
— Это?..
— Не знаю. Не мое. Не его. Другая песнь. Услышал. Красиво. Словно — знак. Сделал — а понять не могу.
— Почему решил отдать мне? — Изначальный все еще разглядывал клинок.
— Ты поймешь. У тебя руки творца. А еще — хотел остаться. Примешь?
Изначальный медленно провел рукой по клинку — железо вспыхнуло льдистым бледным пламенем, потом чуть потускнело, словно остывая, но свет, холодный и прозрачный, остался внутри самого металла, — и коротким движением протянул кинжал майя.
— Отвергаешь?
— Нет. Это — твоя первая песнь. Пусть останется у тебя. Идем…
… — Смотри, — тихо сказал Изначальный.
Но слова уже были не нужны — и без того майя не мог бы оторвать глаз от неба, где, ослепительным светом заполняя глаза, горело — раскаленное, огненное, сияющее… Майя тихо вскрикнул и прикрыл глаза рукой:
— Что это? Откуда?
— Сай-эрэ.
— Твоя песнь…
— Нет. Оно было раньше, прежде Арты. Смотри.
И майя смотрел и видел, как огненный шар, темнея — словно остывал кипящий металл, — скрылся за горизонтом. И стала тьма, но теперь он ясно видел в ней свет — искры, мерцающие холодным светом капли.
— Что это?
— Гэлли. Тоже — сай-эрэй, как то, что видел ты. Только они очень далеко. Там — иные миры…
— Тоже — песнь Единого? Как и Твердь-в-Ничто?
— Многие были и до Эру; и он не единственный творец…
Изначальный надолго замолчал, потом проговорил тихо:
— Ты станешь моим
Это был миг рождения слова, но майя понял.
— Тано… — только и сумел выговорить он, — благодарю,
И почему-то ему показалось, что привычное это слово — «Мастер» — сейчас обрело иной смысл: в нем было все, что успел испытать майя, — тревога и ожидание, страх и радость — огромная, невероятная, и счастливое изумление — словно вот тут, на его глазах, с ним — произошло необъяснимое нежданное чудо.
— А имя твое — Ортхэннэр. — Изначальный улыбнулся светло и спокойно. — Тебе многое предстоит узнать, ученик…
Слова для Народа Валар — то же, что одежды плоти для Изначальных; они не нужны — можно просто соприкоснуться мыслью. Потому майя недоумевал немного — почему Ступающий-во-Тьме выбрал говорить словами? Но теперь это казалось ему правильным; то, что в Земле-без-Тьмы было игрой с гармониями новых звуков, здесь обретало какой-то особенный смысл, и он уже не мог понять, как прежде обходился без слов.
Тано говорил —
Он учился словам:
Изначальный улыбнулся — и в душе Ортхэннэра поднялась теплая солнечная волна:
— Разве ты сам не слышишь?..
Шепот осыпающегося песка —
— Разве все ветра поют одним голосом?
Изначальный помолчал; его глаза в тени длинных ресниц казались сейчас почти черными:
— А я давно один…
Ортхэннэр помолчал, не сразу решившись задать вопрос:
— Ты сказал странно:
Неуловимая ускользающая улыбка, золотые искры в зеленых озерах глаз:
— Потому что — не майя. Не рука моя, не орудие в руке. Иной, чем я. Новый. Идущий своим путем. Фаэрни.
… — И чему ты думаешь научиться?
— Всему. Всему, что не знает Ауле.
— Зачем тебе это?
— Как это — зачем? — недоуменно поднял брови фаэрни. — Чтобы создавать новое. Чтобы знать. Почему ты спрашиваешь?
— Я не хочу, чтобы ты торопился. Сначала разберись в себе. Убедись, что не употребишь знания во зло.
— Но разве знание может быть злом?
— Конечно. Вот смотри.
Изначальный поднял руку, и Ортхэннэр увидел на его запястье странный черно-золотой браслет. Нет, не браслет — гибкое, прекрасное существо обвивало руку Учителя.
— Что это?
— Ллисс.
— Я не знал, что такое бывает…
— Рукоять твоего клинка — помнишь?
— Да… Но мне казалось — я просто услышал. Как видение Ткущего-Туманы. А тут — живое…
— Протяни руку.
Ортхэннэр повиновался, и чешуйчатое холодное тело змеи обвилось вокруг его запястья.
— Красивая… Твоя песня?
— Да… Ты говоришь — красивая? И все же она опасна.
— Разве такое может быть опасным?
— Да. Ее яд — энгэ.
Новое слово отозвалось в душе тяжелым звоном, глухим и темным.
— Что это, Тано?
— Ты знаешь, что такое одиночество? Фаэрни сдвинул брови и глуховато ответил:
— Да.
— А страх? Забвение?
— Я видел страх… Забвение — меня пытались заставить забыть…
— Представь себе, что ты — одинок. Ты — душа без защиты тела, обнаженная и беспомощная. И ты знаешь, что можешь утратить память обо всем, что пережил, что знал и умел, что видел — кем был; ты — один на один с собой, со страхом перед забвением, страхом потерять себя… мне тяжело это объяснить, таирни. Ведь я сам — Бессмертный…
— Кажется, я понял, — задумчиво проговорил Ортхэннэр. И, вспыхнув радостной, какой-то детской улыбкой: — Но и я бессмертен! Значит, я никогда не забуду тебя…
Смутился, опустил глаза. Мелькор положил руку ему на плечо.
— Ты говорил, Тано…
— Да. Этот же яд может продлить жизнь — если знать, как использовать его; нам это не нужно — но пригодится Детям… Двойственность. Потому во многих мирах существа, подобные этому, — знак знания: оно равно может нести и жизнь, и смерть. И так же опасно оно в неопытных руках, ибо может обернуться злом. Первым твоим творением был клинок. Потому я и спросил.
… — Знаешь, Тано… иногда почему-то кажется — мир так хрупок…
— Потому я и хочу, чтобы ты был осторожен, таирни. В тебе — сила; одно неверное движение, шаг с пути — и ты начнешь разрушать.
— Я понимаю, — фаэрни обернулся к Мелькору — и замер.
«Крылья?!»
Изначальный смотрел на ночное небо, тихо улыбаясь — то ли своим мыслям, то ли чему-то не слышимому пока для Ортхэннэра.
Огромные черные крылья за спиной.
«Конечно… если Валар могут принимать любой облик, кому же и быть крылатым, как не ему?..»
— Почему… — тихо, почти шепотом, боясь спугнуть видение, — почему в твоей песне нет крылатых?
Изначальный улыбнулся тихо каким-то своим мыслям; задумчиво ответил:
— Это не только мой мир. Я жду…
Помолчал.
— Иди. Теперь иди — смотри на мир сам. Своими глазами. Потом возвращайся. Я… буду ждать, таирни.
СОТВОРЕННЫЕ: Друг
…Под защитой скал плясал огонь.
Они и прежде видели огонь — когда молния ударяла в сухое дерево. Но самим им никогда не приходило в голову разжечь костер; да и зачем?
А сейчас огонь плясал под защитой скал, и кто-то был у костра — тень в ночи. Он пел — как поют ковыли, или луна, или тростник под ветром; и двое остановились, пытаясь понять, кто это и почему он здесь — где нет больше никого, кроме них…
Песня умолкла, колыхнулась черная тень, вздохнул ветер — и вот уже нет никого у костра.
Они подошли ближе, присели у огня. На плоском черном камне лежало что-то мерцающее и легкое — Весенний Лист нерешительно протянула руку и осторожно взяла вещь: легкое переплетение серебряных цепочек, искорки камешков, зеленых и золотистых, как медвяные капли, и россыпь маленьких колокольчиков… Весенний Лист завороженно разглядывала поясок.
Ищущий-следы пожал плечами:
— Нет, ничего я не говорил… а что?
Весенний Лист, внезапно решившись, обвила пояском талию; колокольчики запели чистыми тихими голосами.
— Погоди, это же не наше!
Она рассмеялась, закружилась, вскинув руки:
— А-ах, ты не понял, не понял… это подарок, он же сказал —
— Чей подарок? Кто он?
Весенний Лист остановилась.
— Н-не знаю… — проговорила задумчиво. — Кто-то ведь был здесь?
Ищущий-следы держал в руках странную штуковину — несколько тростниковых стеблей, переплетенных тонкими серебряными нитями. Разобравшись, что к чему, поднес к губам, дунул — стебли отозвались приглушенной печальной нотой ветра.
— А это — тебе. И вот это, — очень уверенно заявила Весенний Лист, подняв с земли два удлиненных невзрачных камешка.
— Зачем? — Ищущий-следы отложил свирель, взял камешки, повертел в пальцах — прислушался — и резким движением чиркнул одним по другому. На мгновение вспыхнула яркая искорка.
— Ветер… ты понял, зачем они?
— Кажется — чтобы призывать огонь. Тхайрэт, камень-рождающий-искру.
— Ты сам придумал слово?
— Ветер сказал, — сам словно бы удивляясь своим словам, ответил Ищущий-следы. — Ветер…
Весенний Лист задумалась, сдвинула брови, потом вдруг, просияв, указала тонким пальчиком на поющую вещь из тростника:
— Ты сумеешь сыграть на этом? Для ветра?
— Попробую, — пожал плечами Ищущий-следы. — Но кто это все-таки?
— Ветер, — улыбнулась Весенний Лист. — Тень. Ночь.
…Получалось у него поначалу не слишком хорошо; но протяжные ноты-вздохи и перепев крохотных колокольчиков сами собой сложились в незатейливую мелодию, в перезвон весенней капели — Весенний Лист кружилась в танце сорвавшимся с ветви листом, птицей, лепестком снежного цветка, и как-то так получилось — слилось это все, и танец, и ветреная песнь, и тихий перезвон, и ночь, и веселое пламя — в одну музыку, в тихую волшебную сказку, какие еще будут когда-нибудь рассказывать на этой земле: о добром боге и юной богине леса.
Потом они долго сидели, глядя на раскрывавшийся ярким цветком живой огонь, зажженный неведомо чьей рукой.
— Может, он такой же, как мы, — проговорила Весенний Лист. — Может, это Артано. Ты помнишь Артано?
Ищущий-следы сдвинул брови; задумался:
— Говорят, он ушел к Тому, кто во Тьме…
— Говорят. Мы же не знаем. Эй, — задорно крикнула Весенний Лист в ночь, — тебе понравилось?
Ветер рассмеялся.
— Ты думаешь — это правда? — снова спросила Весенний Лист. — То, что мы знали о Ступающем-во-Тьме — там?
— Теперь уже не знаю. Не видел я ни злых тварей, ни наваждений…
Они переглянулись. Потом Весенний Лист неуверенно проговорила шепотом:
— Думаешь, это может быть он?
— Кто?
— М-моро… — с запинкой, растерянно.
— Не знаю. Я не знаю.
… —
Золотоокий спал, но сон его был не совсем сном. Ибо казалось ему, что он в Арде — везде и повсюду одновременно, в Валиноре и в Сирых Землях; и видит, и слышит все, что творится… А потом он увидел над собой прекрасное лицо Айо, понимая, что это сон. Но Айо был властен входить в любые сны, и сейчас он выводил из сна Золотоокого.
Золотоокий опустил ресницы. Потом вскинул взгляд на Айо:
Айо улыбнулся:
ВОПЛОЩЕННЫЕ: Дети Звезд
Озеро было похоже на око, на темный сапфир в черненой оправе. Вода в Озере была прохладно-прозрачной, а по берегам его росли душистые нежные цветы ночи, и вековые деревья, как колонны, поддерживали невесомый фиолетово-черный купол небес, усыпанный ясными каплями звезд, и тонкие ветви ив склонялись к самой глади Озера…
Такой была Ночь Пробуждения. Таким был мир, в который вступили Старшие Дети, первые из Воплощенных. Они не знали, что бессмертны, эти Дети, рожденные взрослыми. Не знали, что судьбы их неразрывно связаны с судьбой мира. Мир был для Детей странным, чудесным, огромным подарком, и все в мире было удивлением и радостью, открытием и откровением.
Они подняли глаза вверх и увидели там, в вышине, Свет, мерцающий и ласковый. Свет отражался в водах Озера, и Дети пытались зачерпнуть его ладонями, но Свет ускользал — в горсти оставалось только прозрачное теплое колыхание. И Дети пили воду, не зная, что это вода, и вдыхали аромат цветов, не зная, что это цветы, и гладили, удивляясь, шелковистую мягкую траву, не зная, что это трава. Они не спешили уходить от берегов Озера: вокруг поднимался лес, и Свет не мог пробиться сквозь переплетение ветвей, не мог рассеять густые черные тени. Вокруг было Неведомое. А Свет в вышине был надеждой, и тогда один из Детей протянул руки к звездному небу, словно ждал, что Свет каплями упадет в его ладони, и тихо позвал:
—
То было первое Слово в новом мире — мире Детей. Потом разные народы и племена будут по-своему перепевать его —
То был первый шаг в неведомое; и Дети стали нарекать имена сущему — всему, что видели вокруг: они полюбили сплетать звуки и образы в слова. Ведь и сам мир, ставший их Домом, сотворен был Песней и Словом…
Первым пришел в долину Озера Пробуждения тот, кто носил одежды Тьмы. Вместе с Детьми искал он слова сущему, говорил с ними, отвечал, рассказывал о мире и его творцах, о звездах, о землях ближних и дальних, о тварях земных, о стихиях и силах. Говорил о Замысле, о предначертанном и предопределенном и о свободе — о Свете и Тьме…
Те, кто пошел за ним, звались Эльфами Тьмы, Эллери Ахэ.
Вторыми пришли к Озеру Пробуждения те, в чьих глазах жил свет дня и свет ночи; и те, кому пели они, полюбили землю под звездами, в которой пробудились к жизни, и остались в ней навсегда: они звались Линди, Поющие.
Здесь, у озера Куивиэнен, встретили Айо и Золотоокий Ищущего-следы и Весенний Лист. И Золотоокий назвал Сотворенную Йаванны —
— Иногда, — говорили им Линди, — ветер приносит слова, иногда — понимание слов или сути вещей… Словно кто-то прошел мимо, остановился и подсказал. А кто — мы не знаем…
— С нами тоже так бывает. И мы не знаем, кто это, — отвечала Ити. — Мы зовем его
— Мы видели его, — говорили Линди. — Один миг всего. И истинны твои слова: он был — ночь, только лицо и руки — как белые цветы, светящиеся во тьме. И он улыбался. А больше мы не успели разглядеть: был — и не стало его… Мы не решились пойти за ним, а были те, что ушли… Они говорили, его обитель там, под венцом Семизвездья, там, где горит Звезда-Сердце.
И Четверо поняли, кто пел им словами ветра; им захотелось говорить с ним и увидеть тех, кто стал его народом, но слишком привязались они к Поющим, чтобы покинуть их сейчас.
Третьим к Озеру Пробуждения пришел Белый Всадник, облаченный в сияние; и те, кто пошел за ним, звались Эльфами Света, Калаквэнди.
РАЗГОВОР-IV
ВОПЛОЩЕННЫЕ: Ирхи
"…Однако рассказ о народах, населяющих Арту, был бы неполным, если не упомянуть в нем народ ирхи, который старшие именуют
Ирхи более приземисты и широки в кости, чем эльфы, и подобны обликом скорее Подгорному народу
Старшие говорят, что народ ирхи суть воплощенное Искажение и что им не должно быть места в мире. Сколь известно мне из разговоров с Учителем, это воистину так: ибо в замыслах Творивших Мир не было ирхи, и были они непредсказанными, но явились, когда мира коснулась Пустота.
Нельзя сказать, что ирхи есть зло от начала; ибо жестокость их, обращенная, как кажется, против всех, есть жестокость хищного зверя, убивающего соперника там, где прокормиться может лишь один. И не было злого умысла в их появлении, ибо изменившая их сила лишена желаний и воли: так нет злого умысла у камня, который, если бросить его, неизменно падает на землю. Но о силе этой, именуемой
И все же истинно то, что для Арты и народов, живущих в ней, ирхи в большинстве своем несут зло: если бы пожелал кто создать народ завоевателей, дабы вытеснить иные народы
Женщины рождаются у ирхи много реже, чем мужчины: то же видим мы и у Аулехини, и у Старших, кроме первых поколений их. Потому в племенах ирхи женщины считаются наибольшей ценностью, так что немногие из иных народов видели их, ибо хранят их, и оберегают, и прячут от чужих глаз. Как и звери, ирхи сражаются между собой за право оставить потомство, и сильнейшие побеждают. В народе же Северных ирхи женщины правят, и во главе народа их стоит Мать родов. на их языке —
Как сказано было, ирхи плодовиты, подобно Смертным и даже более их; ибо редко бывает так, чтобы у людей рождалась двойня или тройня, у ирхи же подобное случается много чаще Бессмертие их делает невозможной смену поколений, потому и племена их неуклонно увеличиваются в числе, несмотря не любые тяготы и невзгоды. Когда же земля, в которой живут они, — а надо сказать, что кормятся ирхи большею частью охотой и тем, что может дать им лес, — становится неспособной прокормить их, племя разделяется, подобно тому как новый пчелиный рой отделяется от старого, и отправляются ирхи на поиски новых земель, и войны ведут из-за них с иными народами и между собой, движимые единственно желанием выжить.
Так, не будь препятствий тому, в скором времени не осталось бы в мире иных существ, наделенных разумом, кроме ирхи: ибо бессмертные эльфы и долгоживущие Аулехини не столь плодовиты, сколь они; люди же смертны.
Часто Старшие высказывают сомнения в том, что ирхи родственны им, ибо по сложению и облику народы эти весьма различны. Истина в том, что нет у ирхи неизменности эльфов, потому облик их в течение нескольких поколений может измениться так, как требует того жизнь их. И если первые из ирхи — а их и доселе мы можем видеть в Северном племени, — были воистину во многом подобны эльфам, ныне облик их разнится не менее, а зачастую и более, чем облик эльфов и людей.
Ирхи — чужие миру, и потому сама Арта отвергает их: земля не родит для них, и хищные звери, встретившись с ирхи, нападают на них, прочие же бегут их. Оттого и сами ирхи ощущают чужим этот мир и не заботятся о том, чтобы жить в единении с ним, полагая это невозможным; и мыслят, что могут делать с миром и живущими в нем все, что захотят.
Далее следует кратко сказать о тех ирхи, что живут ныне к западу от Гор Солнца.
Первым пришло в западные земли племя, называвшее себя
Племя это, как и говорил я ранее, отлично от иных племен ирхи, ибо в древние времена приняли они Закон, каковой не дает числу их умножаться сверх меры: и стало так по вере их, которую сумел внушить им Владыка Севера. Потому и не ищут они новых земель для себя и не истощают тех, в коих живут; потому и мир не враждебен им и в них не пробуждается вражды к нему. Однако к истокам своим не вернулись они, став иным народом, непохожим ни на эльфов, ни на людей, ни на прочих ирхи; называют же их ныне не Искаженными, но Измененными.
Вторым племенем ирхи были
Ныне уруг-ай отвоевали себе земли в Дортонион и ревностно охраняют их, почитая врагом любое существо, будь то нолдо или синда, человек Трех Племен или воин Севера, или даже соплеменник их, кто посмеет преступить границы их владений. Страшатся они Владыки Севера и воинов его, потому из страха могут подчиниться его воле; но не может быть опоры в том, кто служит из страха, потому уруг-ай — более враги Северу, нежели союзники.
Третьими были
(Из
РАЗГОВОР-V
… —
ТВОРЕНИЕ: О крылатых конях
Осенняя ночь была живой. Сторожко прислушиваясь к шагам времени — звуку мерно падающих с ветвей капель росы, — она застыла в ожидании чего-то, ведомого только ей. Ночь слушала Время. Двое слушали ночь. Медленно струился серебристыми лентами вечный туман ненареченной долины. Травы здесь казались серебряными, словно подернутыми инеем; здесь расцветал тихо светящийся в ночи звездоцвет-
Внезапный порыв ветра взметнул волосы фаэрни вихрем — серебряным в свете луны.
— О чем ты молчишь? — тихо спросил Мелькор, коснувшись его плеча. Ортхэннэр вздрогнул, словно просыпаясь.
— Я видел… или мне показалось? — растерянным полушепотом заговорил он. — Эти облака… наверное, они обманули меня… Знаешь, мне вдруг увиделось, что там, в небе, — конь. Облако, сгусток лунной осенней ночи — тело его, крылья — ветер небесный, грива — из тумана и росчерков падающих звезд, глаза — отражение луны в ночном озере… Я слышал его полет, его дыхание — словно порыв осеннего ветра… Учитель, как я хотел бы, чтобы это не было видением…
— Это больше не видение. Смотри!
Мелькор указал куда-то в туман — и вот, плавно, бесшумно скользя над землей, возник крылатый конь, приблизился, неслышно переступая, и остановился рядом с ними, кося звездным глазом. Фаэрни улыбнулся:
— Это ты сделал? Снова подарок?
— Нет, — Мелькор был серьезен, — это ты сам. Просто — очень захотел…
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Странники
Они поселились в горном замке — Вала называл его прохладно-печальным словом
А несколько месяцев спустя Странники нашли — Долину.
Долина эта между двух рек, бегущих с гор, заворожила их чуть печальной красотой и мерцающей тайной тумана, поднимавшегося от воды, полумраком леса и песней тростника в заводях, и колдовскими цветами, прохладой мхов на каменистых склонах и кристальной чистотой ручьев.
Здесь, говорили они, мы останемся.
Здесь, говорили они, будет наш дом.
И Учитель улыбался.
В рассветные часы бывало так, что дымка тумана не таяла под лучами солнца, а поднималась вверх невесомым облачным покровом, и солнце тогда становилось похожим на бледный жемчуг; только к вечеру кисея облаков рассеивалась, и смотрели на землю холодные низкие звезды.
Учитель, спросили они, есть у этой долины имя?
Нет, ответил он.
Лаан Гэлломэ, сказали они. Пусть зовется — Лаан Гэлломэ, чашей звездного тумана, долиной вечерних звезд. Тебе нравится?
И Учитель улыбался.
Здесь были деревья, чьи ветви весной клонились под тяжестью белых цветов, а осенью на них зрели красные в черноту мелкие ягоды, горьковатые и терпкие; и были серебристые сосны, а в реках плескались рыбы, и течение колыхало тонкие шелковистые нити водорослей, а на отмелях можно было отыскать съедобных моллюсков и мерцающие изнутри перламутром раковины жемчужниц.
И здесь Эллери строили свои дома из золотистого дерева, тонким узором резьбы обрамляли окна, перебрасывали через речные потоки кружевные мосты.
Земля щедра к тем, кто умеет слушать и понимать ее; потому от начала она одаривала старших своих детей. Но Арта — не Аман Благословенный: здесь бывает и дождливая осень, и суровые зимы, и холодные весны. Здесь не потекут реки медом и молоком — не взойдут хлеба и не вырастут сады по единому слову Йаванны Кементари, и дичь волей Ороме не пойдет в силки, а веление Ульмо не наполнит сети рыбаков…
Они отыскали дикую рожь и пшеницу, научились пахать поля и растить хлеб. Они приручили диких коней и коз, они пряли шерсть и лен, ткали полотно и окрашивали его красками из золотоцветной лапчатки, череды и охры, из дрока, коры дуба, ясеня и дикой яблони, из трилистника, таволги и бессмертника… Брали кору ивы и дуба, чтобы дубить кожу, и ставили на реке верши из гибких ивовых прутьев. Они научились делать ульи и переселяли туда рои диких пчел; они принесли в Долину саженцы яблонь и слив и развели сады — весной Долина тонула в белой, бледно-розовой, нежно-лиловой пене цветов. Они отыскивали рудные жилы, жгли уголь, ковали металл, варили стекло и гранили камни…
Через десятилетия еще два народа поселились в Северных землях: юго-западные лесистые предгорья Гор Ночи стали домом Измененных-иртха, а на Острова Ожерелья пришло племя Смертных-файар, называвших себя Странниками Звезды — Эллири…
— Тано, почему у тебя нет дома?
Он растерялся:
— Как же — нет… А Хэлгор?
— Нет, — Тьоллэ задумалась, подбирая слова. — Это не то. Гор'тай-арн — камень, скалы… почему у тебя нет такого дома, как у нас? Ты ведь сам говорил — у файа должен быть дом.
…и была эта невероятная удивленная радость обретения: хрустальными каплями родниковой воды, шелковым шелестом трав, птичьей песней, рассветным солнцем — та же сумасшедшая весенняя радость и непокой, испытанные единожды, возвращавшиеся снова и снова, каждый раз — по-иному, истинностью слов: мир мой в ладонях твоих — кор-эме о анти-эте, таирни.
Потому что каждый видит свои оттенки в бездонном летнем небе, свои песни слышит в кружении осенних листьев и шелесте трав, угадывает свое в огненных и лиловых облаках заката, -
Он слышал их всех — все голоса, чувства, движения души; радостно угадывал еще не родившиеся замыслы, несложенные стихи — так в бутоне цветка предощущаешь легкий пьянящий запах и лунную белизну полупрозрачных лепестков.
Так они стали, эти цветы, — песнью сумерек, лунного светящегося тумана, пронизанного нотами звезд и нитями предчувствий: иэлли. И, когда касался хрупкого чуда лепестков, казалось ему — летящие души держит он в ладонях.
Он говорил цветами и травами: сумеречно-лиловые вечерние кубки
Он жил — на одном дыхании, на счастливом вздохе; юным ветром над пробуждающейся в улыбке снежных и золотых первоцветов землей — он пел и смеялся, и смеялись духи лесов, и танцевали в ветвях, осыпая с едва раскрывшихся листьев медвяные капли росы, и танцевали с ними Дети Звезд; и он был — одним из них, и он был — ими, и жизнь была переплетением тончайших легко-звонких нитей, пронизанных солнцем, искрящейся радостью полета — так бывает, когда вдыхаешь хмельной воздух рассвета, и весь мир бьется сердцем в твоей груди, и хочется петь, смеяться и плакать, и не можешь найти слов, сам становясь песнью: истаивали слова, становясь ненужными — был порог счастья, когда сердце рвалось в небо стремительной птицей и душа не вмещалась в хрупкий хрусталь фраз -
Крылатый юноша, танцевавший в поющем небе с драконами, смеявшийся и певший вместе с весенними ветрами, он был —
Эллери назвали его тогда —
…и мир его был в их ладонях.
…
…Они до рассвета засиживались с Къоларом над картами земель: Тано вычерчивал их легко и уверенно — изломанные линии побережий, плавные изгибы рек, леса и горы, — а потом долго пытался объяснить что-то о Сфере Мира — Къолар к этой идее отнесся крайне недоверчиво, и тогда Учитель соткал видение, в котором вокруг огненного шара Саэрэ вращались девять Сфер Миров, а вокруг Арты в свой черед — жемчужина Иэрэ, и убедил-таки: странник наконец страшно заинтересовался идеей, расспрашивал про далекие острова в Море Восхода и о том, можно ли построить такую ладью, чтобы до этих островов добраться, и почему нельзя плыть в Аман — эта земля ведь гораздо ближе…
Гортхауэр, сидевший рядом, смотрел сияющими восторженными глазами (он-то и затеял разговор, рассказав, что в Аман мир полагают плоским, имеющим форму огромной ладьи, заключенной в хрустальную сферу) и кивал, во всем соглашаясь с Учителем; если бы тот сейчас сказал, что мир имеет форму куба, должно быть, согласился бы и с этим немедленно — верил он Учителю безоговорочно, как только дети умеют верить взрослым.
Тано уже давно поглядывал на своего первого ученика с легкой ласковой усмешкой, видя все и все понимая; но, поразмыслив, вслух решил ничего не говорить.
Фаэрнэй созданы
— …А кстати, — голос Къолара вывел его из задумчивости, — Учитель, я не рассказывал, что тут Айкъоно опять вытворил? Представь себе…
Семья Странников была у них: старшая сестра, золотоглазая Иллайнэ, наделенная даром изменять облик, почти уже не появлялась в Гэлломэ — говорят, пришлись ей по душе какие-то Смертные-файар, и она подумывала даже остаться с ними. Къолар — тот мечтал о дальних дорогах, а рассказы о своих странствиях подробнейшим образом записывал (надо сказать, однако, получалось это у него всегда интересно, да и рассказчик он был хороший, так что от детишек, что своих, что чужих, отбоя не было — вечно забегали послушать). Айкъоно, младший в семье, от всех этих серьезностей был далек — ему просто нравилось бродить в неведомых новых землях.
На этот раз, вернувшись, он немедленно явился к Халтору — а вернее сказать, к Сайэллинн, единственной любимой доченьке синеглазого целителя.
— Сайэ, Лли! — весело заявил он и, как был, в сапогах, заляпанных дорожной грязью — Сайэллинн только горестно всплеснула руками, — протопал по навощенному полу, гордо водрузив на стол небольшой холщовый мешок. — Держи! Это — тебе!
Девушка поспешно начала вытирать руки — тесто месила, — распустила тесемки и принялась озадаченно разглядывать маленькие невзрачные луковки. Цветы она любила, и Айкъоно, зная об этом, часто приносил из своих странствий семена растений, которых в Гэлломэ не знали. Новые растения приживались — пожалуй, ни у кого в Долине не было такого странного и красивого сада, как этот, отданный Халтором и Алдарэн в полное распоряжение дочери. Правда, таких растений Сайэллинн никогда еще не видела; пока же она разглядывала луковички, Айкъоно повествовал о том, как по дороге чуть было не съел подарок, когда забрел в горы, где есть было — ну, вовсе нечего, но — донес все-таки. Вот.
— …А потом говорит — если будут такого же цвета, как твои глаза, выйдешь за меня?
— А что Сайэллинн?
Глаза у девушки были странного голубовато-лилового цвета, как ласковые летние сумерки. Давно уже у них был уговор: если Айкъоно добудет такие цветы, сыграют свадьбу тут же. Айкъоно не везло; в саду Сайэллинн цвел густо-фиолетовый водосбор и серебристо-лиловые тюльпаны, голубые ирисы и лилово-розовые, как рассветный туман, фиалки с плотными темно-зелеными кожистыми листьями, и вовсе уж неведомые цветы всех оттенков синего, сиреневого, лилового, розового, фиолетового… не было только тех, цвета глаз Сайэллинн. Она бы, по чести сказать, и рада была забыть об этом их уговоре, но Айкъоно, похоже, уперся: сказала найти — значит, найду, и не надо мне никаких поблажек!
— Да она и так согласна, все знают, кроме Айкъоно! Теперь вот опять ждем весны. Лли осунулась даже — если опять будет не то, парень ведь снова уйдет — хорошо, если к лету вернется…
…Невысокие цветочные стрелки были усыпаны сжатыми кулачками бутонов, сперва бледно-зеленых, крошечных, постепенно начинавших обретать цвет и наконец раскрывавшихся восковыми звездчатыми колокольцами пьяняще-ароматных цветов.
Зеленовато-белых.
Густо-фиолетовых.
Бледно-розовых, как утренний туман.
И…
— Так, — протянула Алдарэн и, закончив созерцать единственный голубовато-лиловый сумеречный цветок, подняла взгляд на счастливо обнявшуюся и прямо-таки сияющую пару.
— Так, — повторила она, и голос ее стал мрачнее грозового облака. — А теперь вот что, дети. Либо. Свадьба. Будет. Сегодня же. Либо. Никогда. Ясно?..
Такого в Гэлломэ никогда еще не было. Больше всего хлопот выпало Алдарэн («Ну, можно ли так… ты посмотри только, ахэнно, до чего девочка довела себя — ведь на два десятка танар похудела, теперь сколько в швах убирать!..»). Сунувшегося было в дом Айкъоно она вытолкала чуть ли не взашей.
— Но, къэли… но, артэи… за что? — с преувеличенным отчаянием взмолился жених.
— Я тебе покажу «матушку»! Пух ты камышовый, кермек перекатный!.. Девочка глаза выплакала, пока это платье вышивала — столько лет! — а он еще спрашивает, за что! Иди-иди, уж сколько Лли ждала — не тебе чета, как-нибудь до сумерек потерпишь!..
Управились; и к вечеру — как раз к тем лиловым нежным сумеркам цвета глаз Сайэллинн — все было готово. И были хэлгээрт в весенних, цвета нежной зелени с серебром, одеяниях; и серебряное пение
ИРТХА: Дух Севера
Записывает Халтор-йолэнно:
…Хар-ману Рагха медленно перетирает в каменной ступке свежие листья Злой травы. Руки хар-ману покрыты мелкими темными пятнами — там, куда попал едкий сок йарвха.
Ах-ха… Три дочери у матери рода, три остроглазые волчицы, а сын один. Лучший охотник иртх-хай, Рраугнур. Не было у него женщины — уже не будет: рухнувшее дерево придавило, сломало спину. Живой — да все равно что мертвый Рраугнур. Пхут й'ханг, совсем плохо. Ах-ха…
Три луны прошло с тех пор, как Иртха пришли в закатные земли: добрые земли, дичи много по лесам, съедобных корней и ягод, а в горах нашлись просторные пещеры. И духи здешние не тревожили. До этого дня. Волка-однолетку отправили Иртха к духам — пусть брат-волк заступится перед ними за иртх-хай, — да не по нраву, видно, пришлась здешним духам волчья кровь. Улахх-кхан сказал — надо, чтобы иртха пошел к духам, лучший — тогда он сам станет улахх, будет хранить племя. Видно, духи сами выбрали, кто. Улахх-кхан пришел к Рраугнуру, сказал ему — тот прикрыл глаза, соглашаясь: говорить не мог. Радуйся, мать рода: быть твоему сыну среди улахх-хай, род хранить, давать удачу в охоте… ах-ха…
Охотники уже ушли в лес — рубить сухое дерево для жертвенного костра. Лучшие шкуры постелют на последнее ложе, три копья и охотничий нож дадут Рраугнуру в дорогу, обрядят его в праздничную одежду; не забудут ни ожерелья из медвежьих когтей, ни вырезанных из кости оберегов. Будет плясать в огненном круге говорящий-с-духами, улахх-кхан, будет бить в тугой бубен, будет звать улах-хай — пусть примут Рраугнура в круг свой… Радуйся, мать рода…
Улахх-кхан Й'нурт недаром слыл мудрым среди Иртха: сама мать рода прислушивалась к нему. Умел он лечить раны и ведал тайны трав; нарекал имена младенцам и испрашивал у духов удачу. Знал и те слова, какими провожают уходящих в обитель духов.
Говорящим-с-духами он стал всего несколько полных солнц назад. Первый улахх-кхан народа Иртха сгинул на заснеженном горном перевале; поразмыслив, Й'нурт решил, что снежные духи, видно, позвали его истинным именем, потому прежний улахх-кхан и не смог им противиться. Так нынешний улахх-кхан стал Безымянным; истинное же имя свое он хранил в тайне.
Улахх-кхан Й'нурт был мудр.
И ныне в круге священных огней он призывал тех, к кому шел Рраугнур.
Медленно, тяжело и гулко ударил большой бубен, улахх-кхан подпрыгнул с резким криком и повел странный диковатый танец. Все быстрее, быстрее танец, все громче гудит бубен, резкие крики сливаются в песнь-заклинание — и внезапно обрываются.
Й'нурт поднял копье, готовясь освободить дух Рраугнура — но тут по другую сторону от неподвижного тела в вихре метели явилась темная крылатая фигура, в первый миг показавшаяся шаману огромной. Пришедший поднял руку, и древко копья переломилось в руках шамана.
Улахх-кхан Й'нурт не был трусом. Застыв напротив пришедшего-на-зов, он отрывисто бросил:
— Ха-артх?
Пришедший не разжал губ, но голос его вдруг зазвучал в голове шамана:
Улахх-кхан облизнул пересохшие губы, липкий холодок пополз по хребту: Пришедший знал его истинное имя! Знал — а значит, имел власть и над самим говорящим-с-духами!
Пришедший еле заметно улыбнулся.
Пришедший-на-зов стремительным движением склонился к охотнику, его длинные чуткие пальцы заскользили по лицу, по груди Рраугнура… замерли. Он выпрямился, глядя на шамана странными светлыми глазами, и на узком лице его больше не было улыбки:
Он уже стоял, легко, словно ребенка, держа на руках молодого охотника. В мертвой тишине было слышно только, как, не сдержавшись, глубоко вздохнула мать рода, Рагха-Волчица.
— Иртха приносят жертву, молодого волка, — улахх-хай недовольны. Иртха тогда посылают к улахх-хай лучшего охотника — улахх-хай не принимают. Какой жертвы надо улахх-хай? — опасливо и недоуменно спросил шаман, кланяясь Пришедшему.
Черные крылья обняли тело Рраугнура, дух-Хозяин прикрыл глаза, — и, почуяв, что сейчас он исчезнет, как явился, Л'ахх-иргит отважился спросить:
— Хасса улахх-хар, как имя ему?
Улахх-кхан Л'ахх-иргит тяжело опустился на землю. Зубы у него стучали.
Радуйся, мать рода — сам Хозяин зимнего ветра пришел за твоим сыном, живым забрал его в чертог духов…
Три дня и три ночи никто не смел ступать на поляну, где явился Иртха дух-Хозяин. Только говорящий-с-духами появлялся рядом с ней временами: ждал. Думал.
Вечером четвертого дня посреди поляны закружился столб искристой метели, и шагнул из ледяной круговерти на жухлую траву крылатый Дух зимы, а следом за ним — Рраугнур-охотник.
Радуйся, мать рода: в горной обители духов побывал твой сын, живым вернулся к очагу Волчицы-Рагхи. Чем отблагодарить иртх-хай Духа зимы, какие жертвы принести ему? Священно для Иртха место, где впервые явился им дух-Хозяин: говорящий-с-духами сам вырезал изваяние Крылатого. После появились статуи домашних духов и духов леса, духов-хранителей очага и духов-охотников: в ночь рожденной луны и в ночь полной луны оставляли здесь Иртха немудрящие свои приношения — плоды и шкуры, наконечники стрел и жертвенное мясо…
Должно быть, приношения оказались угодны духам: немного дней прошло, и Иртха стали находить на священной поляне их дары. Там были звонкие, тонкие и прочные чаши невиданной красоты, ножи и наконечники стрел из звенящего светлого камня, тончайшие, удивительной мягкости и легкости теплые шкуры, сладкие плоды и пища, которую позже назвали Иртха словом из языка духов —
Ясноглазые говорили на языке духов — словно звон дождевых капель; Мелх-хар по-прежнему обходился без слов. Они сами выбрали среди Иртха троих помощников, чтобы вершить странные свои обряды по обычаям духов.
Они жгли дубовые поленья и дробили бурый болотный камень; после, смешав угли и камень в широкогорлом горшке, поставили сосуд в большой костер. Потом горшок разбили, накалили болотный камень до цвета закатного солнца и принялись бить по нему молотами, придавая форму. А после один из улахх-хай высыпал в глубокую плошку с водой горсть белого соленого песка, который он назвал
Для ножей светлоглазый выбрал другую закалку: прокованные клинки погружали в растопленный жир. Лезвия ножей были, может, и не такими светлыми и блестящими, а сами ножи — не такими красивыми, как те, что даровали духи, — но новоявленным кузнецам они казались немногим хуже. Иртха разглядывали творения рук своих с каким-то детским восторгом, словно никак не могли понять, что сами сотворили это чудо.
С тех пор светлоглазые духи часто появлялись среди иртх-хай; и всегда их приводил с собой хасса улахх-хар, великий Дух Северного Ветра. Они учили женщин прясть крапиву и дикий лен, ткать и печь из зерен лепешки
Десятки лет пройдут, прежде чем Иртха узнают и смогут понять: светлоглазые
Записывает Халтор-йолэнно:
Иртха примут новый Закон:
Потом, когда станет ясно, что замысел удался, можно будет прийти к другим племенам Ирхи, чтобы и их превратить в Измененных. Но тот, кого ныне Иртха именуют
Потому что в ту пору Валинор вспомнит о Смертных Землях.
ВОПЛОЩЕННЫЕ: Свободные
(Из
…От Долины Пробуждения разошлись пути Людей, и каждый народ нашел землю, что стала домом им. Лишь Эллири были Странниками от начала. Долгие годы провели они в странствиях и видели многие земли, но ни об одной не сказали —
И однажды в пути застала их ночь Великого Колдовства…
Распахнув огромные крылья, в ночном небе бесшумно парил Дракон. В лучах медно-медовой луны чешуя его мерцала бледным золотом; он танцевал, подставляя гибкое тело колдовскому свету, сплетая знаки Начал и Сил, земли и звезд в единую чародейную вязь, — а люди смотрели, не отводя глаз, поддавшись чарам Лунного Танца, и в сердцах их рождалась Музыка. Ночь пела, и раскрывались странные бледносветящиеся цветы, плыл в воздухе горьковатый печальный аромат, и звучала тихая мелодия флейты, и темно-огненными сполохами с отливом в червонное золото вплетались в нее пряные ноты цветов папоротника. Музыка ночи звучала низко и глуховато — пели тысячелетние деревья, и танцевали духи леса, не таясь от людских глаз, и голоса их были неотличимы от голосов цветов и трав, и на фиолетово-черном бархате осеннего неба чертили странные руны звезды, и в колдовском танце кружил Дракон…
Иннирэ, Танцующая-с-Луной, вплела в волосы свои белые цветы-звезды, и вышла она, и повела танец; и духи леса танцевали с нею. В ту ночь языком трав и цветов говорили люди, ибо не хотели звуком голоса нарушить тишину: цветы и травы были словами их, и звезды венчали их…
С той поры знаком высокой мудрости и магии Знания стал для Эллири танцующий в ночном небе дракон под короной из Семи звезд, венчанной — Одной, ярчайшей…
Так шли они по земле — Странники Звезды. И настал час, когда в странствиях своих увидели они в тишине полуночи Венец, опустившийся на седые горы севера, и, как драгоценнейший камень, в Короне Мира сияла Звезда.
Звезда привела Эллири к берегу моря. Холодное северное море короткого северного лета. Все казалось каким-то седым, словно налет соли лежал и на небе, и на бледных песках, и на жестких травах; серо-зеленая морская гладь затягивала взгляд в пенную даль, где небо сливалось с морем, и казалось людям, что вот-вот возникнет там долгожданная Земля Звезды. Стояли люди молча и слушали невнятный шепот трав и вздохи осыпающегося песка, тихий голос волн и далекие крики белых чаек, и понимали они — море и ветер говорят с ними, несут им весть о дальней земле, но что именно значат слова ветра и моря, еще не знали они. И непонятная тоска поселилась в их сердцах, и кто-то сказал — это Морские Чары, Тэллор — сила Моря. И навеки отныне любовь к морю поселилась в их сердцах. Сила Моря дала силу их ладьям, и Сила Любви хранила их в пути. На север, на север неслись ладьи под белыми, словно пена, парусами, и ни бури, ни льды не преграждали им путь, и ветер нес на крылах их лебединые суденышки. Счастлив был их путь. И вот — в морском утреннем мареве увидели они острова, и белые клочья пены чайками срывались со скал и криками приветствовали людей. И те, что видели лучше других, — те видели даже днем Звезду, стоявшую прямо над островами. Она всегда оставалась на месте, хотя остальные звезды поворачивались в небе вокруг великой оси. И тогда назвали люди эту землю — Земля-под-Звездой, Эллэс.
Некогда, еще во дни юности Арты, из крови ее и пламени сотворил силой своей эту землю Мелькор — как вызов замершему, еще безжизненному миру. Пламя плескалось в чашах восьми вулканов — словно вино в кубках, вознесенных к небу на извечном пиру. Силой Мелькора связано было ныне буйство огня, ибо и огонь, и холод были в его власти. Глубокий слой пепла, выброшенного в дни безумства вулканов, согретый пламенем Арты, принял семена, занесенные сюда ветром. Здесь остались семена и тех растений, что уже давно погибли в Средиземье, и тех, которых в Большом Мире не было никогда. Те двое Сотворенных, которых через века люди будут звать Забытыми Богами, приходили и сюда: Ити сотворила для здешних лесов новые, не виданные никогда растения, цветы и травы, и Алтарэн привел в них зверей…
Теплая земля взрастила на островах могучие леса, и в лугах поднялись травы; морские птицы гнездились в скалах, и морские звери жили на берегах, и леса были полны дичи, а реки и воды морские — рыбы. Привезенные из Эндорэ семена злаков и деревьев дали богатые плоды, и люди сказали — благословенна эта земля, останемся же здесь!
Они умели многое и знали многое. Знали силу трав и камней, заговоров и чар и умели лечить многие болезни, от которых не знали средств люди Эндорэ. Они умели читать знаки неба и моря, слушать ветер и землю, и все, что узнавали они, наносили на камень, дерево и кожу рисунками и знаками и запоминали эту мудрость, облекая ее в форму стихов и песен, что передавались из поколения в поколение. Они имели власть над деревом, ибо знали его душу — и дерево становилось в их руках легкими теплыми домами и ладьями стремительными, как птицы, резной утварью, прекрасными статуэтками и резными картинами. Мало кто был в этом искусен так же, как они. И дерево становилось певучим, и тот, кто слышал песнь дерева, становился музыкантом и певцом. И таких людей почитали не меньше, чем вождей и мудрецов, ибо они творили музыку и красоту.
Знали они душу камня и умели находить разноцветные застывшие слова земли. И больше всего ценили они обсидиан, ибо был он памятью и словом земного огня, и янтарь, ибо был он памятью и словом моря.
Знали они душу моря, и корабли их плавали на восток, ибо так говорило море; но не искали они путей на запад, к Аваллонэ и Валинору, ибо сердца их и сила моря Тэллор говорили: там ждет вас беда. А они верили голосу сердца и голосу моря.
Знали они душу металла, и в руках их он звенел и пел, становясь украшениями и чашами для пира, струнами лиры и стрелами для охоты — всем, что нужно было человеку для труда его и для веселья. И только оружия иного, чем охотничье, не делали они, ибо не знали войн. Жизнь человека была для них священна, ибо в каждом жил свой особый дар, отличавший его от других; они называли это —
Они уважали смерть и в торжественной печали провожали уходящих, ибо человек, прошедший по дороге жизни, не опуская глаз и не ища покоя, достоин преклонения. И не страшились смерти, ибо знали — нет конца Пути…
Города строили они, но не было у них крепостных стен. Элдайн звалась их столица — Город Звезды. Управлял страной Совет Мудрых — Настари; и трое Мудрейших избирали правителя, что звался — аэнтар. И знаменем Элдайн было — на черном полотнище Золотой Дракон под венцом из восьми звезд.
Так жили они — Эллири, Люди Звезды, в Эллэс, Земле Звезды, что между Валинором и побережьем Белерианда. Валар не обращали свои взоры к восьми островам — Ожерелью Средиземья — до времени; и корабли Тэлери не заходили в эти воды…
Легенды о Забытых богах остались и у Странников Звезды, хотя богами они больше не называли ни Сотворенных, ни Изначальных. Тот, кто был Учителем для Эллери Ахэ, стал Учителем и людям Островов; а в самих Эллери видели Странники Звезды старших братьев своих. Бывало такое не единожды, хотя и нечасто: Старшие-Эллери и Смертные-Эллири решались связать свои судьбы серебряной нитью союза, как Къертир-эллеро и Илтайниэ-файа…
…Он выглядел самым старшим среди Эллери: долгие годы сила его хранила юность Смертной, долгие годы летящая душа Илтайниэ находила опору в его душе… Долго, но не вечно. Когда оба поняли, что перед Смертной уже раскрываются врата, за которыми лежит Неведомый Путь, Къертир хотел последовать за ней. Хотел, но не сделал этого.
Было ради чего жить.
Душа серебряной луны, Илтайниэ — ушла, растаяла струйкой голубоватого дыма в осенней тихой ночи.
Осталась Дочь Луны, Иэрне. Единственное их дитя.
СОТВОРЕННЫЕ: Чаша
Он привык смотреть на себя как на орудие в руках Ваятеля. Орудие, рукоять которого сделана — для иной руки. Почему? — этого он не знал. Сперва думал, что так и должно быть, пытался приспособиться. Потом начал сомневаться. Он не задавал вопросов, как Артано: наблюдал, сопоставлял, взвешивал, зачастую замечая больше, чем первый подмастерье Ваятеля. Заметил и странную стесненность, которую Ваятель явно ощущал в их присутствии, и то, как темнел его взгляд, когда он смотрел на Артано…
Он выжидал. Знал, что рано или поздно ответ будет найден. Осознавал странное родство между собой и Артано — единственными среди орудий Ваятеля. Не в одной форме отлиты, но подобны творениям, вышедшим из-под рук одного мастера: разные и неуловимо схожие в чем-то.
…Ты пришел из тьмы, сказал Ваятель, и голос его был неживым, как тусклый стылый металл, ты пришел из тьмы и несешь в себе тьму.
Уходи, айканаро, сказал Ваятель, и глаза его, как металл — патиной, подернулись безнадеждной тоской; ты сожжешь меня и сгоришь сам.
Большего я не скажу, молвил Ваятель и, отвернувшись, пошел прочь — как плети повисли руки, на плечи навалилась неведомая тяжесть.
Бесшумно ступая следом за Ваятелем, Курумо размышлял, вслушиваясь в эхо этих слов.
Артано не вернулся — канул во тьму Сирых Земель и растворился в ней, словно и не было его никогда. И с недоумением, со странным неспокойным чувством Курумо осознал, что ему недостает этого, яростного и порывистого, стремительного в мыслях и решениях. Слишком непохожего на Ваятеля. Как будто лишился цельности, которую едва начал осознавать.
Это было странно. Это было непривычно: непокой. Он размышлял и взвешивал. Приглядывался к другим майяр, все более осознавая свою непохожесть на них.
Среди десятка резцов, удобно ложащихся в ладонь, один —
Разные, но сотворенные одним Мастером…
Теперь он хотел слушать о Преступившем — но не задавал вопросов, пытался угадать. И только однажды, встретившись взглядом с Той-что-в-Тени, решился.
Он протянул к ней руки жестом мольбы.
Ее глаза потемнели — он отступил на шаг, вглядываясь в сотканное из прозрачного сумрака видение: черный вихрь, распахнутые стремительные крылья, ветер — взгляд — протянутая (к ней? к нему?) узкая рука -
Валиэ отступила в тень — тонула в ней, растворяясь в сумраке и шелесте листвы, — только глаза мерцали, и призрачным звоном-шорохом его коснулось:
— Ты… пришел из тьмы.
Той-что-в-Тени уже не было — только покачивались темнолистные ветви.
И когда непонятное, неуютное чувство, поселившееся в душе Курумо, стало невыносимым, когда он уверился в правильности своей догадки, — майя решился.
Он вплетал камни в золотое кружево. Ему было странно — ожидание какого-то чуда, озарения: наконец он обретет себя. Он не будет больше
Он пытался вспомнить (если помнит Артано, то почему не он?), но вспоминалась только тень какого-то ощущения… цельности? тепла?
Работа была окончена. И он замер в почти благоговейном восхищении — ни разу не удавалось ему в своих творениях достичь такого совершенства, идеальной завершенности и гармонии. Это творение стало бы достойным даром даже Королю Мира.
…Он шел долго — вдоль прибрежных скал, пробирался через сумрачные леса звериными тропами, тенью скользил по звенящей земле пустошей. Один раз увидел город, возведенный из неведомого ему золотистого материала; через реку на берег, где стоял город, переброшены были кружевные легкие мосты. В городе жили. Курумо долго следил за ними, укрывшись в тени деревьев за густой порослью кустарника. Те, из города, были похожи на него самого, и без колебаний майя признал их Сотворенными. Сотворенные занимались какими-то непонятными своими делами, плескались в реке, и смеялись, и говорили —
Поразмыслив, майя решил, что загадку эту он разрешит после. Цель у него была другая.
…Эти чертоги были не похожи на сияющую обитель Властителя Мира. Они словно бы вырастали из тела горы — воплощением Ночи. И, глядя на замок из черного льда, Курумо понял, что достиг цели своего пути. Потому что только обителью Ступающего-во-Тьме и мог быть этот чертог.
И тогда он вошел.
Против ожиданий, горная обитель была пуста, и в одиночестве он бродил по высоким залам и галереям, поднимался по лестницам, выходил на площадки башен.
В одном из залов наткнулся на странную вещь: ровно обрезанные тонкие листы, свернутые в свитки или сшитые вместе, покрытые черными значками, похожими на стебли трав под ветром. Значки были красивы, но, видимо, было у них и иное назначение, кроме красоты; их вязь напоминала странный неправильный узор, и крылся в этом узоре некий тайный смысл, недоступный майя. Он разглядывал изображения, изредка попадавшиеся среди значков, то яркие, в ажурных серебряных или золотых обрамлениях, то туманно-расплывчатые, кажется, готовые вот-вот исчезнуть, как зыбкие видения. Здесь были зарисовки гор и речных потоков, неведомых кэлвар и олвар и тех непонятных Сотворенных, которых он видел в городе, — майя в конце концов так увлекся разглядыванием картин, совершенно, на его взгляд, бесполезных и все же обладавших какой-то притягательной силой, что не сразу заметил, как еще кто-то появился в зале.
Он обернулся. Несколько мгновений смотрел на вошедшего, а потом безмолвно опустился на колени, низко склонив голову, не смея поднять глаза.
Мгновение Мелькор ошеломленно смотрел на него — потом — нет, не сделал шаг — просто оказался рядом, сжал плечи майя, поднял:
— Встань… что ты? Как ты можешь, зачем?!
Он
И — оцепенел, не в силах пошевелиться, не в силах сказать хотя бы слово. Он умел понимать и ценить красоту — но это лицо потрясло его больше, чем совершенные лики Валар, больше, чем все, что видел прежде. Что в нем было? — может, какая-то неуловимая неправильность — тень ощущения, которое он еще не мог понять… Была — красота. Чужая. Иная. Не похожая на все, что он знал прежде. Завораживающая и пугающая своей непонятностью.
— Что же ты молчишь?
— Высокий, — с трудом подбирая слова земли Аман, проговорил Курумо, — ты не спросил — кто я…
— Я помню. Ты хочешь знать свое имя?
— Я — Курумо, Высокий…
Майя не знал, что сказать еще — да и говорить ему было непривычно, и тяжеловесной казалась совершенная речь Валинора в сравнении с тем странным языком, на котором говорил Преступивший, — подобным изменчивостью своей речному потоку. И золотая чаша стала вдруг слишком тяжелой, почему-то — неуместной и ненужной здесь, он не понимал, зачем держит ее в руках, не знал, что станет с ней делать дальше.
Какая-то тень скользнула по лицу Мелькора, и майя, жадно вглядывавшегося в черты своего Создателя, захлестнуло странное неуютное чувство; он сжался под пристальным задумчивым взглядом — и вдруг вскрикнул отчаянно:
— Не гони… Тано!..
Это было как удар молнии: нежданное, непонятное, неведомое прежде чувство, от которого странно щемило внутри. Он вдруг понял, что не может, никогда не сможет расстаться с
Он качнулся, словно хотел снова опуститься на колени, — Изначальный удержал его: смотрел в лицо — странно, чем-то похоже на Ту-что-в-Тени; сказал только:
— Как же я тебя прогоню, фаэрни…
— Привыкли в своем Валимаре — чуть что, на колени падать, — насмешливо произнес новый, знакомый голос. — Ну —
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Полынь
…Выбор Звездного Имени, кэннэн Гэлиэ — праздник для всех. И даже среди зимы, она знала, будут цветы. Тем более сегодня — в День Звезды: двойной праздник. Она выбрала именно этот день, а с нею — еще двое, оба двумя годами старше. На одну ночь они — увенчанные звездами, словно равны Учителю: таков обычай. Но это все еще будет…
А сейчас — трое посреди зала, и Учитель стоит перед ними.
— Я, Артаис из рода Слушающих-землю, избрала свой Путь, и знаком Пути, во имя Арты и Эа, беру имя Гэллаан, Звездная Долина.
— Перед звездами Эа и этой землей ныне имя тебе Гэллаан. Путь твой избран — да станет так.
Рука Учителя касается склоненной темноволосой головы, и со звездой, вспыхнувшей на челе, девушка выпрямляется, сияя улыбкой.
— Я, Тайр, избираю Путь Наблюдающего Звезды, и знаком Пути, во имя Арты и Эа, беру имя Гэллир, Звездочет.
— Перед звездами Эа и этой землей…
Последняя — она. И замирает сердце — только ли потому, что она — младшая, рано нашедшая свою дорогу? Как трудно сделать шаг вперед…
— Я, Эленхел…
Она опускает голову, почему-то пряча глаза.
— …избираю Путь Видящей и Помнящей… и знаком Пути, во имя Арты и Эа, принимаю…
Резко вскидывает голову, голос звенит.
— …то имя, которым назвал меня ты, Учитель, ибо оно — знак моей дороги на тысячелетия…
Знакомый холодок в груди: она не просто говорит, она — видит.
— …имя Элхэ, Полынь.
Маленькая ледяная молния иголочкой впивается в сердце. Какое у тебя странное лицо. Учитель… что с тобой? Словно забыл слова, которые произносил десятки раз… или — я что-то не так сделала? Или — ты тоже — видишь?
Ее охватывает страх.
— Перед звездами Эа и… Артой… отныне… — он смотрит ей в глаза, и взгляд у него горький, тревожный, — и навеки, ибо нет конца Дороге… имя твое — Элхэ. Да будет так.
Он берет ее за руку — и это тоже непривычно — и проводит пальцами по узкой, доверчиво открытой ладони. Пламя вспыхивает в руке — прохладное и легкое, как лепесток цветка. Несколько мгновений она смотрит на ясный голубовато-белый огонек, потом прижимает ладонь к груди слева.
Учитель отворачивается и с тем же отчаянно-светлым лицом вдруг выбрасывает вверх руки — дождь звездных искр осыпает всех, изумленный радостный вздох пролетает по залу, где-то вспыхивает смех…
— Воистину — Дети Звезд…
Он говорит очень тихо, пожалуй, только она и слышит эти слова.
— А ты снова забыл о себе.
Он переводит на Элхэ удивленный взгляд. Та, прикрыв глаза, сосредоточенно сцепляет пальцы, потом раскрывает ладони — и взлетает вокруг высокой фигуры в черном снежный вихрь: мантия — ночное небо, и звезды в волосах.
— Где ты этому научилась? — Он почти по-детски радостно удивлен.
— Не знаю… везде… Мне… ну, просто очень захотелось, — она окончательно смущена. Он смеется тихо и с полушутливой торжественностью подает ей руку. Артаис-Гэллаан и Тайр-Гэллир составляют вторую пару.
…А праздник шел своим чередом: искрилось в кубках сладко-пряное золотое вино, медленно текло в чаши терпкое рубиновое; взлетал под деревянные своды стайкой птиц — смех, звенели струны, и пели флейты…
— Учитель, — шепотом.
— Да, Элхэ?
— Учитель, — она коснулась его руки, — а ты — ты разве не будешь играть?
— Ну, отчего же… — Изначальный задумался, потом сказал решительно: — Только петь будешь — ты.
— Ой-и… — совсем по-детски.
— И никаких «ой-и»! — передразнил он на удивление похоже и, уже поднимаясь, окликнул: — Гэлрэн! Позволь лютню.
Только что — смех и безудержное веселье, но взлетела мелодия — прозрачная, пронзительно-печальная, и звону струн вторил голос — Изначальный пел, не разжимая губ, просто вел мелодию, и тихо-тихо перезвоном серебра в нее начали вплетаться слова — вступил второй голос, юный и чистый:
Андэле-тэи кор-эме
эс-сэй о анти-эме
ар илмари-эллар
ар Эннор Саэрэй-алло…
Оллаис а лэтти ах-энниэ
Андэле-тэи кори'м…
Я подарю тебе мир мой -
родниковую воду в ладонях,
россыпи звездных жемчужин,
светлое пламя рассветного солнца…
в сплетении первых цветов
Я подарю тебе сердце…
Два голоса плели кружево колдовской мелодии, и мерцали звезды, и даже когда отзвучала песня, никто не нарушил молчания — эхо ее все еще отдавалось под сводами и в сердце… …пока с грохотом не полетел на пол тяжелый кубок. Собственно, сразу никто не разобрался, что происходит; Учитель только сказал укоризненно:
— Элдхэнн!
Дракон смущенно фыркнул и сделал попытку прикрыться крылом.
— И позволь спросить, зачем же ты сюда заявился?
Резковатый, металлический и в то же время какой-то детский голосок ответствовал:
— Я хотел… как это… поздравить… а еще я слушал…
— И — как? — поинтересовался Изначальный.
Дракон мечтательно зажмурился.
— А кубок зачем скинул?
Дракон аккуратно подцепил помянутый кубок чешуйчатой лапой и со всеми предосторожностями водрузил на стол, не забыв, впрочем, пару раз лизнуть тонким розовым раздвоенным язычком разлитое вино:
— Так крылья ж… опять же хвост…
Он-таки ухитрился, не устраивая более разрушений, добраться до Мелькора и теперь искоса на него поглядывал, припав к полу: Ну как рассердится?
— Послу-ушать хочется… — даже носом шмыгнул — очень похоже — и просительно поцарапал коготком сапог Мелькора: разреши, а?
— Ну, дите малое, — притворно тяжко вздохнул тот, — Эй!.. А эт-то еще что такое?
Элхэ перестала трепать еще мягкую шкурку под узкой нижней челюстью дракона — дракон от этого блаженно щурил лунно-золотые глаза и только что не мурлыкал.
— А что?.. Ну, Учитель, ну, ему ведь нравится… смотри!
Элдхэнн в подтверждение сказанного мягко прорычал что-то.
— Слушай, Элхэ, хочешь его домашним зверьком взять — так прямо и скажи! — нарочито возмутился Мелькор.
Элхэ в раздумье сморщила нос.
— А это мысль, Учитель! — просияв, заявила она через мгновение.
В ответ раздался многоголосый смех и крики: «Слава!» Мелькор тоже рассмеялся облегченно: ну вот, все-таки совсем девочка!..
Все-таки тревожно на сердце.
— …А песня, Гортхауэр!.. Видел, как Гэлрэн на нее смотрел?
Ученик лукаво взглянул на Учителя:
— А — подрастет?
— Хм… Остерегись — как бы и тебя не приворожила!
Но какие глаза!.. Словно ровесница миру. «Знак Дороги на тысячелетия»…
…Здесь было так холодно, что трескались губы, а на ресницах и меховом капюшоне у подбородка оседал иней. Она уже подумала было, не вернуться ли, и в это мгновение увидела
Крылатые снежные вихри, отблески холодного небесного огня — это и есть?..
— Кто вы?
Губы не слушались. Шорох льдинок, тихий звон сложился в слово:
Она улыбнулась, не ощущая ни заледенелого лица, ни выступившей в трещинах рта крови. Она не смогла бы объяснить, что видит. Музыка, ставшая зримой, колдовской танец, сплетение струй ледяного пламени, медленное кружение звездной пыли… Она стояла, завороженная неведомым, непостижимым чудом ледяного мира — мира не-людей, Духов Льда.
Они услышали.
Шесть еле слышных мерцающих нот — имя. Она повторила его про себя, и каждая нота раскрывалась снежным цветком: ветер-несущий-песнь-звезд-в-зрячих-ладонях. Тэннаэлиайно. Она смотрела, пока не начали тяжелеть веки, и звездная метель кружилась вокруг нее — это и есть смерть?.. — как покойно… Уже не ощутила стремительного порыва ветра, когда черные огромные крылья обняли ее.
Он растирал осторожно и сильно синевато-бледные руки и ноги девушки, накладывал остро пахнущую мазь из пчелиного клея, поил замерзшую терпким вином с медом и травами, а потом бесконечные часы сидел рядом с ней, согревая в ладонях ледяную тонкую руку, по капле переливая в неподвижное тело силы, и звал, звал…
Как тяжело поднять ресницы… Ты?.. Тэннаэлиайно… Нет сил даже улыбнуться.
Он погладил ее серебристые волосы:
Она прижалась щекой к его ладони и снова закрыла глаза.
— Учитель… Ты так и просидел здесь всю ночь?
— И еще день, и еще ночь. Как ты?
— Я была глупая. Мне так хотелось увидеть их… Хэлгэайни. Они… я не сумею рассказать. Но я бы… я бы умерла, если бы не ты. Прости меня…
— Сам виноват. Я знаю тебя — не нужно было рассказывать. После той истории с драконом…
На щеках Элхэ проступил легкий румянец.
— Ты не забыл?
— Я помню все о каждом из вас. Конечно, тебе захотелось их увидеть.
Она опустила голову:
— Ты не сердишься на меня, Тэннаэлиайно?
— Не очень, — он отвернулся, пряча улыбку. — Подожди… как ты меня назвала? Они говорили с тобой?
— Я не уверена… Я думала, мне это приснилось. Просто это так красиво звучит…
— Хэлгэайни редко говорят словами… — поднялся. — Я пойду. Есть хочешь?
— Ужасно! Он рассмеялся:
— В соседней комнате стол накрыт. Потом, если хочешь посмотреть замок или почитать что-нибудь, — спроси Нээрэ, он покажет.
— Кто это?
— Первый из Духов Огня. Ты их еще не видела?
Она склонила голову набок, отбросила прядку волос со лба:
— Нет…
— Они, правда, не слишком разговорчивы, но ничего. Я скоро вернусь.
— Нээрэ!..
Двери распахнулись, и огромная крылатая фигура почтительно склонилась перед девочкой. Она ахнула, завороженно глядя в огненные глаза.
— Это ты — Дух Огня?
— Я, — голос Ахэро прозвучал приглушенным раскатом грома.
Элхэ протянула ему руку.
— Осторожно. Можешь обжечься. Руки горячие. Эрраэнэр создал нас из огня Арты…
— Ты знаешь, что такое любить?
Нээрэ долго молчал, подбирая слова.
— Они… странные. Я бы все для них сделал, — он запахнулся в крылья как в плащ, в огненных глазах появились медленные золотые огоньки; задумался. — Такие… как искры. Яркие. Быстрые. И беззащитные.
На этот раз он умолк окончательно.
— Проведи меня в библиотеку, — попросила Элхэ.
Огненный кивнул.
Еще с порога она увидела стоящего у окна фаэрни, с головой ушедшего в чтение. Услышав ее шаги, он обернулся, и что-то странное на мгновение проступило в его лице: то ли досада, то ли смущение.
— Что ты здесь делаешь? — резковато спросил Курумо, захлопнув книгу.
Вопрос заставил девушку смешаться; она беспомощно пролепетала:
— Я?.. Я в гостях… у Учителя…
— Зачем?
Она с трудом справилась с собой:
— Просто… так вышло. Что ты читал?
Курумо пристально посмотрел на нее непроглядно-темными глазами: не ответил.
— Я чем-то ранила тебя? Прости…
— Вовсе нет, — он не отводил взгляда: кажется, ждал, когда она уйдет. И только когда закрылись двери, снова открыл небольшую книгу в переплете из темной тисненой ткани и принялся за чтение, в усилии понять неосознанно хмурясь.
По этому замку можно бродить часами. Просто ходить и смотреть, вслушиваясь в еле слышную музыку, стараясь унять непокой ожидания. Она поднялась на верхнюю площадку одной из башен, словно кто-то звал ее сюда…
…Он медленно сложил за спиной огромные крылья, все еще наполненный счастливым чувством полета, летящего в лицо звездного ветра и свободы. И услышал тихий изумленный вздох. Девочка протянула руку и, затаив дыхание, словно боясь, что чудо исчезнет, коснулась черного крыла. Тихонько счастливо рассмеялась, подняв глаза:
— Учитель… у тебя звезды в волосах, смотри!
Он поднял было руку, чтобы стряхнуть снежинки, но передумал.
— Пойдем. Так ты никогда не поправишься — без плаща на ветру…
…Менее всего Гортхауэр ожидал застать такую картину. Он знал, что его Тано непредсказуем; но то, что увидел теперь, настолько не вязалось с образом спокойного и мудрого Учителя, что фаэрни растерялся. Они… играли в снежки! Похоже, Мелькору доставалось больше прочих: разметавшиеся по плечам волосы его были осыпаны снегом, снегом был залеплен плащ. «Своеобразный способ выразить любовь к Учителю!» Впрочем, самому Мелькору все происходящее доставляло удовольствие. Он смеялся — открыто и радостно; подбросил снежок в воздух — и тот рассыпался мерцающими звездами.
— Учитель! — окликнул его Гортхауэр.
Тот обернулся и подошел к Ученику, на ходу стряхивая налипший на одежду снег.
— Что ты делаешь? Зачем?
Мелькор, едва успев заслониться от метко пущенного Рукой Мастера снежка, ответил:
— Чтобы понять людей, нужно делить с ними все: и горе, и радость, и труд, и веселье. Разве не так, Ученик?
— Да, Учитель, но все же… они же просто как дети, и ты…
— Почему бы и нет? — рассмеялся Изначальный. — Скажи честно: не хочется самому попробовать?
Гортхауэр смутился:
— Но ты ведь — Учитель… Как же они… Как же я…
Снежок, попавший ему в плечо, помешал фаэрни закончить фразу.
Гортхауэр нагнулся, зачерпнул ладонью пригоршню снега; второй снежок угодил ему в лоб.
— Ну, держитесь! Я ж вам!.. — с притворной яростью прорычал он. — Я тут по делу, а вы вот чем меня встречаете!
Увернуться Мастеру не удалось.
— А это от меня! — крикнул Мелькор, и снежок, коснувшись груди Сказителя, обратился в белую птицу.
Гортхауэр, повернув к Мелькору залепленное снегом лицо — Мастер Гэлеон в долгу не остался, — предложил, широко улыбаясь:
— Ну что, Учитель, покажем им, на что мы способны?
Мелькор кивнул, изящно увернувшись от очередного снежного снаряда.
В руках Менестреля снежок неожиданно обернулся горностаюшкой. Зверек замер столбиком на ладони эллеро, поблескивая черными бусинками глаз, фыркнул, когда его осыпали снежинки, и юркнул под меховую куртку Менестреля.
— Развлекаешься, Учитель? — рассмеялся Гортхауэр.
…К ночи собрались в доме вайолло Гэллора — греться у огня и сушить вымокшую одежду. Слушали песни Гэлрэна, пили горячее вино с пряностями. Мелькор, разглядывая окованную серебром чашу из оникса, дар Мастера Гэлеона, вполголоса говорил Гортхауэру:
— Конечно, Слова довольно, чтобы прогнать холод, высушить одежду; Бессмертные могут вообще не ощущать стужи. Но разве не приятнее греться у огня в кругу друзей, пить доброе вино — хотя, по сути, тебе это и не нужно, — просто слушать песни и вести беседу?
— Ты прав, Учитель, — задумчиво сказал фаэрни. — Я только одного не могу понять: почему в Валимаре тебя называют Отступником? Почему говорят, что добро неведомо тебе, что ты не способен творить? Прости, если мои слова оскорбили тебя… но разве не проще жить, если понимаешь других, не похожих на тебя самого? Если не боишься?
— Я понял тебя. Беда в том, что они не хотят понимать. Изначальные страшатся нарушить волю Эру. А союз со мной означает именно это. И, чтобы никто и помыслить не мог о таком, Валинор учат думать, что ничего доброго не может быть ни в мыслях, ни в деяниях моих.
— Но ведь это не так!
— А ты можешь считать злом того, кто умеет любить, как и ты; кто хочет видеть мир прекрасным, как и ты; кто умеет мыслить и чувствовать, как и ты; кто так же радуется способности творить? Кто, по сути, желает того же, что и ты?
— Какое же это тогда зло?
— В том-то и дело. — Мелькор отпил глоток вина.
— Знаешь, — после минутного молчания тихо сказал Гортхауэр, — я пытаюсь представить себе Ауле, играющего в снежки со своими учениками.
— И что? — заинтересовался Изначальный.
— Не выходит, — вздохнул фаэрни. — Он не снизойдет. Наверное, ему никогда не придет в голову превратить комок снега в птицу. Ведь пользы от этого никакой. Просто красиво, интересно, забавно… А он — Великий Кузнец, Ваятель, потому и должен создавать только великое и нужное. К вящей славе Единого. А от такого — какая слава? Просто… на сердце теплее, что ли? Не знаю, как сказать…
— Это не так, тъирни. Я расскажу тебе о Ваятеле. Только… не теперь.
… — Позволишь ли переночевать у тебя, Гэллор?.. У него не было своего дома в Гэлломэ; обычно к ночи он возвращался в Хэлгор, но сегодня ему хотелось остаться с Эллери.
Вайолло Гэллор просиял:
— Конечно, Учитель! Зачем ты спрашиваешь? Мы всегда рады тебе…
Гости уже разошлись, и они остались одни. Разговор затянулся допоздна. Гэллор был не прочь и продолжить беседу, но Изначальный с улыбкой остановил его:
— Довольно, пощады! Если бы я был человеком, ты вконец замучил бы меня: не торопись, ты хочешь узнать все сразу. Эллеро смущенно рассмеялся:
— Ты прав. Учитель.
…Девушка свернулась калачиком в кресле, подобрав ноги: огонь в камине догорал, и в комнате было прохладно. Мелькор невольно залюбовался ею.
Эленхел. Имя — соленый свет далекой звезды. На языке Новых, Пришедших, оно прозвучало бы — Элхэле, звездный лед: зеленоватый прозрачный лед, королевской мантией одевающий вершины гор, цветом схожий с ее глазами. Он сказал как-то — Элхэ. Имя — горькое серебро полынного стебелька. И вправду похожа на стебель полыни — невысокая, хрупкая, тоненькая; а волосы — серебряные, водопадом светлого металла. Огромные, на пол-лица, глаза — то прозрачные, как горные реки зимой, то темные, зеленые зеленью увядающей травы…
Она редко плакала, но смеялась еще реже. Она была — мечтательница, умевшая рассказывать чудесные истории; только иногда взгляд ее становился горьким и пристальным — тогда вспоминались невольно те слова, что сказала в день выбора имени:
Непредсказуемая, она могла часами беседовать с Книжником или Магом, расспрашивать Странников об иных землях, и они забывали за разговором, что ей только шестнадцать, а потом вытворяла что-нибудь по-мальчишески лихое и отчаянное. Ну кто, кроме нее, отважился бы летать в полнолуние в ночном небе, оседлав крылатого дракона? Дети восхищались и втайне завидовали. Учитель хотел было отчитать за хулиганство, но был совершенно обезоружен смущенной улыбкой и чуть виноватым: «Но ведь он сам позволил… Знаешь, Учитель, ему понравилось…»
Наверное, хотела спросить о чем-то, а ждать пришлось долго… Изначальный осторожно укрыл девушку плащом, отошел к окну.
— Тано!..
Он мгновенно оказался рядом. Девушка с ужасом смотрела на его руки; дрожащими пальцами коснулась запястьев, коротко вздохнула и прикрыла глаза.
— Что с тобой? — Он был встревожен.
— Ничего… прости, это только сон… страшный сон… — Она попыталась улыбнуться. — Я тебе постель застелила, хотела принести горячего вина — ты ведь замерз, наверное, — и, видишь, заснула…
Он провел рукой по серебристым волосам девушки; в последнее время они все чаще забывают, что он — иной.
— Но ведь ты не за этим пришла. Ты хотела говорить со мной, Элхэ?
— Да… Нет… Я не хочу этого, но я должна сказать… Тано, — совсем тихо заговорила она, — он страшит меня. Тано, он беду принесет с собой — для всех, для тебя… Он —
— О ком ты, Элхэ? — Изначальный был растерян; он никогда не видел ее такой.
— О твоем…
Помолчали.
— Учитель, я принесу вина?
Он рассеянно кивнул.
— И огонь почти погас… Сейчас я…
— Не надо, Элхэ, — он начертил в воздухе знак Ллах, и в очаге взметнулись языки пламени.
Она вернулась очень быстро; он благодарно улыбнулся, приняв из ее рук чашу горячего и терпкого вина: вишня? Тёрн?..
— Тано…
Он поднял голову: Элхэ стояла уже в дверях — тоненькая фигурка в черном; и необыкновенно отчетливо он увидел ее глаза.
— Тано, — узкая рука легла на грудь, — береги себя. Знаю, не умеешь, и все же… Ты неуязвим, ты почти всесилен — но только пока не ранено твое сердце. Я боюсь за тебя.
Он хотел спросить, о чем она говорит, но Элхэ уже исчезла.
…
Покачивается в темной воде венок: ирис, осока и можжевельник связаны тонкими корнями аира. Файар верят, что несбыточное, непредсказанное, невозможное — сбудется, если в сплетенье цветов отразится луна.
Не смотри мне в глаза. Не говори — так не может быть. Это — во мне.
Не тот горчащий вздох весеннего ветра, который рождает светлые, как росные капли, летящие, по-детски простые и трогательные строки и мелодии — нет, яростно-прекрасное в силе своей огненное чувство, сжигающее слова, как палую листву, оставляющее только:
А отражение луны в темной заводи — ускользает, скрывается в опаловой дымке облаков, и высоки травы разлуки по берегам.
Корни аира прочны,
но скрыты от глаз:
чаще видишь острые листья…
РАЗГОВОР-VI
… —
ИРТХА: Охранители
…Валинор скован канонами — не может жить по-иному Народ Валар. Ибо есть Закон, данный Единым и провозглашенный Королем Мира. Незыблемый, вечный, неизменный Закон.
Здесь, казалось ему, ломались все каноны. Здесь было странное, чарующее мастерство, невозможное в Валиноре, были знания, неведомые и запретные, была сила.
И страшно было: созданное им — совершенное, соразмерное, выверенное до мелочей — здесь казалось мертвым и грубым. Творения его рук, то, во что он вложил все знания, все умение, все силы свои, были неживой и косной материей. А то, что создавали Эллери, нарушало все законы, ломало каноны, но — жило. Не могло жить, не могло быть прекрасным, ибо прекрасно лишь соразмерное и совершенное — он знал это — и все же…
Он хотел быть первым. А оказался — даже Учителю,
И снова — что бы он ни делал, все было мертво. И снова — непонимание, обида, боль: почему? Ведь он же теперь знает все, что знают Эллери, он помнит все, он все понял… С болезненным недоумением разглядывал свои руки — гибкие, сильные… не способные творить живое.
— Но почему, Тано? Укажи мне ошибку, скажи, где я не прав, что я делаю неверно?
— Таирни… прости мне — я не вижу ошибки. Все правильно. Только — в этом нет живой крови. Может быть, твой замысел успевает остыть… нет, не так. Ты взвешиваешь все — и все же слишком торопишься. Ты спешишь изменить себя — и боишься измениться. Зачем?
— Сэйор Морхэллен… — повторил Сотворенный.
— Ортхэннэр — сердце, ты — разум. Вы разные от начала, но равно нужны мне — оба. Я не сужу о вас по заслугам, Морхэллен. Сейчас миру ближе сердце, чем разум; потому тебе так тяжело. Не бойся того, что не можешь еще найти себя, свой единственный путь. Ты привык к неизменности, и изменение страшит тебя; но, пытаясь силой побороть этот страх, ты ломаешь себя. Будь собой, Морхэллен. Просто — будь собой…
…Как выверял он все пропорции, как расспрашивал о породах дерева, о металле, который пошел на струны, о составе лака, когда делал — ту, первую и единственную свою лютню… И вот — она в его руках. Точное, скрупулезно, в мельчайших деталях повторенное творение Мастера Хэлгааля.
Пальцы легли на гриф, он провел рукой по струнам -
— и с глухим стоном швырнул лютню в стену.
Звук был мертвым, царапал слух, как скрип железа по камню.
Подобрал обломки, размеренным медленным шагом дошел до камина и опустил их на раскаленные угли. Внутри все застыло, онемело: как же так? Разве он хоть в чем-то ошибся? Нет — ни на волос… но почему, почему,
…Как оттачивал он каждое слово, каждую строку песни: шлифовал, словно драгоценные камни, но совершенные, созданные по канонам мелодии, безупречные строки песнопений ему самому уже казались уродливыми в сравнении с самой незатейливой песенкой Гэлрэна или с колыбельной, которую Эйрэ пела своим малышам.
…Как уходил в лес, в горы, к морю: пытался услышать то же, что слушающие-землю или говорящие-с-травами, понимал разумом, что это не просто звуки, что для Эллери они означают что-то иное — но что? Пытался услышать Песнь, о которой говорил Учитель, но слышал только тот же шум волн, шелест листьев, крик птицы и завывания ветра в скалах.
"Учитель, скажи, объясни, что мне сделать? Я не понимаю, в чем моя ошибка… Прикажи стать другим, прикажи измениться, я исполню все — мне нужно только слово твое, Учитель!.. Я сумею — научи меня, укажи мне путь… Я буду жить во имя твое, все творения мои, все силы мои, все, все — твое, все возьми, только научи, подскажи, что мне сделать… я слаб и неразумен, я не могу понять тебя, постичь замыслы твои — но прикажи, я изменюсь, я стану иным —
Дорог — ни за что?
Любить — просто так?
Не за то, что — первый, не за то, что — лучший?
Нет…
Он преклонялся перед Учителем, боготворил его, любил — безумно, ревниво, отчаянно. Он должен был заслужить любовь Учителя — не по праву творения, по праву ученика: завоевать эту любовь — любой ценой, любой ценой — стать первым, стать лучшим — единственным среди всех. По-другому он не мыслил себя.
Разговор Морхэллен завел без особой причины — выдалась возможность поговорить, и он задал первый же вопрос, пришедший в голову:
— Тано. Ирхи — что это?
—
Изначальный потер висок узкими пальцами.
— Я хотел бы изменить их, — проговорил тихо. — Сделать их… прежними. Не могу. Можно сделать только, чтобы число их не умножалось с такой быстротой. Иртха не столь многочисленны, сколь могли бы быть; земля может прокормить их, они перестали быть бременем для нее. Думаю, то же можно сделать и с остальными. Тогда они перестанут быть угрозой Арте. Тогда мир примет их: ведь сейчас сама Арта против них…
Помолчал.
— Почему ты не задаешь вопросов, таирни?
— Ты говоришь, Тано, — я слушаю. — Морхэллен склонил голову. — Мои мысли и без того тебе открыты — я ведь твой… твой майя.
— Фаэрни.
— У тебя просто иное слово для этого.
— В ином слове иной смысл, тъирни…
…После, обдумывая этот разговор, Морхэллен вдруг во внезапной вспышке озарения понял — вот оно! Не нужно ломать себя, не нужно быть похожим ни на кого — он будет
"Я буду собой. Ты прав, Тано, ты тысячу раз прав — я понял, я знаю теперь, в чем мое предназначение! Я стану щитом твоим, мечом твоим, ты будешь непобедим — и
Не Эллери станут защитой тебе, нет… Я вижу — они избранники твои, они призваны для другого — украсить тот мир, который ты создашь… но защищать его стану я. Это начало, это только начало — все Старшие Дети будут под рукой твоей, и Валар ничего не смогут сделать — они не посмеют уничтожить Детей Единого, не сумеют преступить Закон… так пусть им останется — Валинор, им не место здесь — в
… — Что это?
За спиной Морхэллена стоят ирхи — вооруженные, в доспехах. Не из Северного клана, и обликом разнятся: должно быть, из разных племен. Смотрят со страхом и преданностью. По знаку Морхэллена пали на колени.
— Твои охранители, Тано, — глаза фаэрни сияют гордостью и с трудом сдерживаемой радостью.
— Зачем? — во взгляде Учителя — растерянность.
И тогда Морхэллен начинает говорить — горячо, страстно, как никогда еще не смел, не мог говорить с Учителем, — и те слова, которые он тысячу раз повторял про себя, словно рождаются сейчас заново.
… — Это — мой дар — тебе, Тано!
— И что же мне делать с твоим даром? — очень тихо. — От кого они станут оберегать меня? У меня нет противников.
— Они будут!.. И когда Валинор снова поднимется против тебя, нам будет что противопоставить им! Изначальные не смогут сражаться с Детьми Единого…
— А что же будут делать эти… мои охранители, пока не наступило твое «когда»?
— Я… я не знаю… не думал… — на мгновение Морхэллен теряется, но переполняющая его радость оказывается сильнее растерянности: — Это неважно! Они должны быть готовы…
Учитель сжимает руки, говорит все так же тихо, с горечью:
— Ты так ничего и не понял… они могли стать другими…
— Нет, нет, поверь мне — это не нужно! Я думал, я искал… Они — только начало! Я приду к другим племенам ирхи, к другим
— Да! — Он счастлив, что Учитель наконец понял его, он улыбается — в первый раз, неумело и искренне. — Старшие и Идущие Следом — их клинки, их сила…
— ..их кровь…
— …помогут воплощению твоих замыслов, они будут биться за тебя…
— И умирать. За меня.
— Во имя мира, который станет — твоим!.
Мелькор поднимает на Морхэллена потемневшие глаза
— Уходи. Сейчас. Уйди, — слишком ровно, словно с трудом сдерживая себя.
— Что?.. — Улыбка гаснет — словно свечу задули.
И внезапно огненным шквалом обрушивается на фаэрни — отвращение, боль, гнев
Он почти забыл, как говорят Изначальные — не слова, не бережное прикосновение мыслей-осанве — сплетение образов, столь яркое и яростное, что Морхэллен отшатывается невольно, словно пламя это опалило его, зажмуривается на мгновение. А когда открывает глаза, Тано стоит перед ним неподвижно, и лицо у него — застывшее, бледное, расчерченное резкими тенями. Страшное Морхэллен пятится, отступает к дверям — медленно, неуверенно, словно ждет еще, что Тано передумает, остановит его, — но тот не двигается.
— …Господин! — хриплый, подобострастный голос. — Господин!
Он открывает глаза. Ирха смотрит снизу вверх на хозяина — подрагивают губы, кажется, сейчас оскалится, как хищник, чующий кровь.
— Господин, прикажи..
Изначальный смотрит на Искаженного, не видя его.
Он шел, ничего не видя перед собой.
Орудие, которому так и не раскрыли, какой цели оно должно служить. Сталь с изъяном, неудача мастера — но как будет тосковать рукоять по прикосновению его руки… Уже никогда не понять, в чем была ошибка, в чем провинился… Тано… как глаза жжет…
— Я исполню, — губы вздрагивали беззвучно. — Я уйду… Тано…
Он шел, пошатываясь, медленно-медленно, и Гортхауэр, увидев его, остановился удивленно — уж слишком не похож на себя был темноглазый фаэрни. И лицо его больше не казалось маской воплощенного спокойствия — смертная тоска была в нем, обреченность, и это было так невероятно, так непривычно, что, шагнув навстречу, Гортхауэр порывисто протянул ему руки:
— Тайро!..
Морхэллен остановился, словно натолкнувшись на стену. Медленно поднял глаза — растерянный, молящий взгляд — потом криво и жалко усмехнулся и торопливо зашагал, почти побежал прочь.
Гортхауэр замер в растерянности на миг: что делать? Броситься за ним? Он ведь с Тано говорил… что же случилось там у них?
Дверь распахивается.
— Тано, Морхэллен… — взволнованно начинает Гортхауэр — и застывает на пороге.
— Учитель, — тихо, почти шепотом, — что это? Кто это? Зачем?
Он поднимает голову.
— Это моя Свора, — страшная усмешка на лице. — Не хуже Псов Охотника, верно? Это дар. Дар моего ученика. Моего
А Свора ждет. И Гортхауэр поворачивается к ним. Какое-то новое чувство поднимается в нем — неуловимо изменяется осанка Ученика, делая его похожим на хищного зверя. Ирха отступает назад, в его глазах животный ужас.
— Ты. Ты пойдешь сейчас за мной, — глухо рычит Ученик и быстро, по-рысьи выскальзывает в раскрытые двери. Ирхи пятятся за ним, но, едва успевает закрыться за ними дверь, Гортхауэр снова появляется в зале:
— Как же Морхэллен, Тано? Куда он пошел?..
— Ты… — трудно выговаривает Мелькор, — если можешь… уведи этих. За Горы Ночи. Там долина есть… Гортхауэр коротко кивает.
— Я найду его. Я сам. Ты только… уведи…
…Он и сам не знал, что будет делать и что говорить. А когда очнулся — словно от сна, от тяжелого бреда, где была только смертная тоска и бессмысленно, бесконечно повторяющееся —
Он почувствовал, что они листают его воспоминания, как книгу, разворачивают свиток памяти — его памяти — бесстрастно и спокойно. Он не хотел этого. И ничего не мог сделать.
Молчание. Полная тишина, страшная, гнетущая.
Запоздало Морхэллен понял, что увидели Изначальные. Понял, что они хотят сделать. И, холодея от страшного предчувствия, распахнул им свой разум — пусть видят
Но Изначальные уже не слышали его.
И тогда Морхэллен шагнул вперед к золотому престолу Властителя Изначальных, неловко преклонил колена, готовый взмолиться — поймите, посмотрите, все не так, разберитесь, вот я, вот — моя память, все открыто, смотрите же!.. — почти ожидая эхом отдающихся в памяти слов —
А Манве Сулимо, младший брат Отступника, медленно и величественно протянул ему руку.
И, уже не понимая, что делает, Морхэллен-Курумо поднес эту руку к губам.
Он сознавал, что пытается оправдаться в собственных глазах, что, не желая того, совершил непоправимое. Что — он не знал; всплывало в памяти только слово ирхи: й'ханг, зло.
А когда понял — годы спустя, поздно было объяснять, говорить, пытаться исправить хоть что-то. Он оказался прав, но правота его обернулась пеплом и кровью. Война пришла в Арту, и привел ее — он, Морхэллен.
Нет.
Это случилось бы рано или поздно, говорил он — и понимал, что это не так.
Тано сумеет защитить себя, говорил он — и понимал, что лжет самому себе.
… — Кхуру, он не был здесь много харума. Кхуру, он приходит, — ирха задумался, шевеля губами: считал. Просияв, сообщил: — Один нах'харума и еще шесть на десять харума прошло!
Изначальный опустил голову. Молча.
— Харт'ан Мелхар, он слышит слово Аррагх?
Мелькор вздрогнул:
— А?.. Да, говори.
— Иртха думают, Кхуру глупый совсем, — рассудительно начал назвавшийся Аррагхом. — Харт'ан учит делать из звонкого камня наконечники для стрел, ножи, топоры — иртха понимают: звонкий камень шкуру пробьет лучше, чем кость, нож из звонкого камня режет хорошо, топор дерево рубит для очага. Кхуру приходит, говорит: иртха делают большие ножи, сильно большие — двумя руками только взять можно. Большим ножом мясо резать плохо, шкуру снимать плохо — зачем нужен такой? Кхуру говорит: приходят улахх из-за горькой воды, много — сосчитать нельзя. Говорит: улахх убивают всех, иртха тогда дерутся с улахх. Зачем? Зверя убивают — мясо берут, шкуру берут. Артха не убивает никто — зачем? Улахх убить нельзя: улахх смерть не знают. Зачем тогда? Иртха думают: Кхуру говорит то, чего нет. Совсем головой плохой Кхуру, пхут. Лечить надо.
Он замолк и выжидательно посмотрел на Изначального; тот долго молчал, потом проговорил:
— Харайа.
И исчез. Не вышел, ни шагу не сделал: просто был — и не стало его.
Гортхауэру довольно было увидеть Эллери, чтобы понять: что-то произошло, что-то скверное непоправимо. Он не стал расспрашивать — отправился сразу к Учителю.
Изначальный сидел, опустив голову, сжимая виски узкими пальцами.
— Тано, я увел их. Приказал им быть там, в Туманной долине. Они не посмеют ослушаться — да и Ахэрэ не дадут им разбежаться…
Он замолчал, не решаясь задать вопрос. Изначальный заговорил сам, не поднимая глаз:
— Я не нашел его. Мы не сумели. Не успели.
Надолго умолк. Гортхауэр не знал, что сказать ему сейчас. Может, Учителю лучше сейчас остаться одному?.. Он бесшумно шагнул к дверям, но остановился, услышав тихое:
— Останься. Не уходи, — и, почти беззвучно: —
РАЗГОВОР-VII
… —
ТВОРЕНИЕ: Оживший камень
…Случилось так — пришел к Мелькору Айкъоро-Оружейник и, посмеиваясь — такая уж у него была манера говорить, — сказал:
— Учитель! Гортхауэр просил меня поговорить с тобой.
Это было любопытно. Обычно фаэрни всегда приходил сам. Непонятно, что могло помешать ему теперь.
— Ну, так говори. Я всегда рад слушать тебя и его.
Оружейник опять усмехнулся. Не слишком рослый, он был наделен огромной силой; постоянная работа в кузнице дала ему мощную широкую грудь и плечи, мускулистые руки, похожие на корни тысячелетнего дерева. Спокойный и основательный, один из немногих он носил бороду: говорил — «для внушительности», и, видно, эта внушительность помогала ему. Кто бы мог подумать, что он моложе многих, едва ли не ровесник Гэлрэну?..
— Так вот, Учитель, сам Гортхауэр не решился идти к тебе…
— Почему? — недоуменно поднял бровь Изначальный.
— Да побаивается, — усмехнулся Айкъоро.
— Но чего? Ведь я еще даже не знаю, в чем дело!
— Понимаешь ли, Учитель, это не вещи касается. Он сделал
Оружейник опять усмехнулся:
— Право же, забавные чудища. Но, клянусь, не понимаю, чего хотел Гортхауэр!
— Так пусть идет сюда. Да вместе со своим творением. Кажется мне, натворил он что-то не то…
А Гортхауэр чувствовал себя страшно виноватым. С одной стороны, им руководили благие намерения: он хотел, чтобы тяжелый труд углежогов, работу в шахтах и на рудниках, а может, потом и на строительстве каменного жилья выполнял бы кто-нибудь покрепче Эллери. С другой стороны… он не поверил, конечно, тому, что сам создал крылатых коней. По крайней мере, не совсем поверил. Но привести в мир живое хотелось невероятно: вот ведь даже у Сотворенного Ороме получается — может, выйдет и у него, Гортхауэра? Новый замысел совершенно заворожил его… Спохватился он поздно — ведь, по сути дела, сотворенное это оказалось живым орудием, вроде кирки или молота. И вот тут ему стало страшно. От глаз Учителя все равно не укроешь, уничтожить — рука не поднимается, живые все-таки… Решил покаяться, пока не поздно.
…Тварь была здоровенная и несуразная. Можно было разгневаться, но можно было и рассмеяться. Мелькор предпочел второе. Да и как тут не рассмеяться — стоит посмотреть только на неуклюжую эту громадину, похожую на заросший лишайником булыжник!..
— Что ты сотворил? — веселился Мелькор. — Это что такое?
— Учитель, — облегченно вздохнул фаэрни, осознав, что осуждать за сотворенное его никто не будет, — ну… правду сказать, я и сам не знаю. Хотел сделать их в помощь Эллери, да, боюсь, толку от них будет немного. Честно говоря, неловко мне как-то. Они получились… как бы точнее сказать… ущербными. Даже если они сами этого не сознают — что до того? Разум говорит — уничтожь, а рука не поднимается.
— В этом ты прав. Они живые, и разум у них есть какой-никакой. Пусть живут. И как они будут зваться?
— Я их зову къал'торни…
— Из чего же ты их сотворил — из камня?
Гортхауэр закивал, заулыбался: он любил рассказывать о том, как он делал ту или иную вещь, увлекаясь, расписывал все до мельчайших подробностей.
— Понимаешь, я их давно задумал, но никак не мог представить, какими они могут быть. А вот раз ночью увидел кучу валунов. Очертаниями они были похожи на что-то с руками и ногами. Ну, я и поспешил связать образ Словом, заклясть его, чтобы не забыть, не потерять. Наверное, поторопился… А потом я дополнил его кое-какими деталями и заклял уже заклятием сущности. Вот такой он и появился…
Гортхауэр растерянно и все-таки с какой-то симпатией посмотрел на гиганта.
— А что же он в чешуе? И в пасти такие зубищи?
— Ох, Учитель, если бы я знал! Похоже, в камнях спала ящерица, и, когда я заклинал образ, я и ее заклял. А еще он света не любит, ведь я его в ночи увидел. Учитель, что же мне с ним делать?
— Что делать?.. Ничего. Пусть живет. Может, и из них выйдет толк… — Изначальный вдруг помрачнел. Фаэрни без слов понял, о чем думает его Учитель.
— Не дам! — упрямо сказал он. — Не допущу! И чтобы никто не посмел использовать их во зло, я наложу на них еще одно заклятие. Они не смогут жить на солнце. Ночь породила их образ, дневной свет будет их превращать в те же камни, из которых они рождены.
— Не спеши. Зачастую живая тварь выходит из-под власти создателя; тем паче что они скорее Пробужденные, чем сотворенные. Раз уж эти ожившие камни живы и разумны, пусть будут свободны. Пусть будет у них возможность стать иными. Пусть живут сами по себе — может, хватит им силы и ума сделать себя. Только ты уж присмотри за ними…
Гортхауэр улыбнулся.
— Хорошо. Я даже надеяться не смел… Но, Учитель, прости меня — если бы ты повелел сейчас уничтожить их, я бы тогда точно ушел!
Мелькор посмотрел на фаэрни с некоторой укоризной:
— Плохо же ты меня знаешь… Но, по чести сказать, мне бы никогда не пришло в голову
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Цветущая вишня
…Он был спокойным малышом — почти никогда не плакал, хотя и улыбался редко; за это и назвали — Соото.
Эллери рано выбирают Путь, а ему уже минуло восемнадцать — но он не торопился; да и избранного, взрослого имени у него еще не было. Один из лучших во всем — он ни в чем не был первым; сам о себе он иногда в шутку говорил:
Еще — Соото был красив и — темноволосый, темноглазый, стройный — невероятно походил на Курумо. Впрочем, не только внешне: его так же влекли знания, так же точны и совершенны были его движения, так же он был сдержан в чувствах, почти замкнут, и так же — незримым пламенем — жгло его желание обрести себя.
Днем Звезды он выбрал — пятый день знака Хэа: а было это в двадцатый год его жизни. В дымчато-серых одеждах спокойно стоял он — один — посреди зала, и ровно звучали его слова — без тени волнения, уверенностью в правильности выбора:
—
В глазах Учителя промелькнула тень удивления.
— Перед этой землей и звездами Эа отныне имя тебе — Гэленнар Соот-сэйор… — ответил. — Да станет так.
Легкий шорох-шепот под сводами зала. Гэленнар Соот-сэйор причины этого не понял, но решил спросить позже: должно быть, что-то было не так, как обычно, — просто он пока не знал, что.
— Тано, ты не сказал — «Путь твой избран». Почему?
— Это не Путь, Соото. Все мы — Познающие; ты не назвал сути Дара…
— Но я и не хочу выбирать что-то одно! Я хочу знать все, Учитель! Как ты, — с не свойственной ему горячностью перебил Гэленнар. — Разве у тебя нет Пути?
— Есть. Только я — не эллеро, — тень скользнула по лицу Изначального. — Да и каждый из вас — ведь не в одном чем-то одарен. Но у каждого один Дар — главный. Не спеши. Ищи себя. Мне кажется, что твоему Дару еще нет имени.
— Учитель… наверно, я понял… — почти беззвучным жарким шепотом, словно поверяя великую тайну. — Я… я хочу стать таким, как ты.
— И в этом нет дурного, — улыбнулся Изначальный. — Но, знаешь…
Он задумался.
— Знаешь, Соото… — после недолгого молчания проговорил, словно бы сам удивляясь своим словам, — знаешь — ведь у меня тоже есть свой Дар…
Гэленнар не стал спрашивать — какой, хотя знать очень хотелось, конечно. А Учитель больше ничего не прибавил.
Наконец-то он сумел определить суть давней своей, еще детской мечты: он хотел стать подобным Учителю. Он жаждал быть столь же любимым. В самом деле — был ли в Гэлломэ хоть один, чьему сердцу не был бы близок Тано Мелькор?
И Гэленнар Соот-сэйор думал: если я буду знать и уметь столько же, сколь и Учитель, все сердца обратятся ко мне…
…Он любил помогать Къертиру-Книжнику — и тот был доволен таким помощником. Почерк Соото был изящен и соразмерен, знаки тай-ан казались не рукописными — оттисками на тонкой бумаге. Пожалуй, и самому Книжнику не удавалось создать столь изящных виньеток, сплести такое тонкое серебряное кружево обрамления для рисунков. Он любил рисовать. Редко изображал арта-ири, чаще — деревья и скалы. речные заводи и горные водопады. Рисунки его были чуть размытыми, словно тонули в туманной дымке, — рисовал он кистью по влажной бумаге, — но всегда узнаваемыми. На такие картины хорошо смотреть в минуты спокойного раздумья. А вот портреты ему не удавались. Нет, они были верными до мельчайших деталей, но чего-то не хватало в них — слишком покойными получались лица, словно в погоне за точностью линий и совершенством изображения из работ Соото уходила сама жизнь.
Раздавал он картины легко, но самые лучшие всегда оставлял только одной.
Аллуа.
Похожая на пламя, быстрая, порывистая, сильная, то взрывающаяся смехом, то вдруг мрачневшая — костер в ночи, одаряющий всех своим теплом и светом. И красота ее делала других красивее: так один светильник зажигается от другого.
Аллуа.
Разумом он понимал, что она, равно дарящая своей приязнью всех, еще ребенок, что глубокие чувства недоступны ей; и все же хотел, чтобы она была —
Она не избегала его, но и не искала встреч; не принимала от него венков в дни весны, смеясь, ускользала, как живое серебро меж ладоней. Нельзя сказать, чтобы Соото ей не нравился — просто в глубине души она считала его слишком невозмутимым, слишком спокойным и чуточку скучным. Он иногда ловил себя на мысли, что она любит его не больше, чем бельчонка или детеныша лани. Но, наверно, и не меньше. Он пытался удержать ее, но как?
— Нельзя же любить всех, Ллуа… когда-нибудь тебе придется выбрать кого-то одного…
— И этим «одним» непременно должен быть ты, да? Да? — Она рассмеялась. — А почему ты, почему не Гэлрэн? Почему не Альд или Наурэ?
Здесь она слукавила; Наурэ казался ей таким же серьезным и скучным, как и Соото.
— Потому что я люблю тебя, Ллуа! Я! И я хочу, чтобы ты была со мной, только со мной!
Она посмотрела на него озадаченно, сдвинула брови в раздумье.
— Понимаешь, — сказала искренне и серьезно, — я так не могу. Я не могу
— Но ведь ты нужна мне! Почему ты не хочешь идти со мной?
— Ты хочешь, чтобы я шла не с тобой, а
— Нет, Аллуа, нет!.. Небо, с чего же ты взяла… нет, это не так… я… я сделаю все, что ты захочешь, я изменюсь… Это правда, поверь мне! — с искренней горячностью выдохнул он; страх потерять ее обжигал каленым железом. — Я ведь люблю тебя…
Она покачала головой.
— Нет. Не меня — себя. Откуда ты только взялся такой…
Размышляя после, он со спокойной грустью сознавал: ей, юной огненной птице, слишком страшно было потерять свободу — настолько, что и смутный призрак неволи пугал ее.
Понял.
Легче не стало.
…Мастер сбросил промокший плащ и вошел следом за хозяином. Дом был просторный, из крепких дубовых бревен, весь изукрашенный резьбой: на большую семью строили — а вышло так, что жили здесь только двое, отец и дочь. В большой комнате ярко горел камин, на столе лежала книга: до прихода гостя хозяин расписывал затейливыми инициалами и заставками тонкие листы снежно-белой — гордость тарно Ноара — бумаги. Рядом на отдельных листах были разложены уже готовые миниатюры.
— Красивая книга будет, — сказал Мастер, рассматривая искусную работу. — Гэленнар рисунки делал?
Къертир кивнул. Картины Гэленнара невозможно было спутать ни с чем; Къертир любил его работу и часто просил помочь.
— Хочешь, я сделаю к ней оклад и застежки?
— Кто же откажется от твоей работы, Мастер Гэлеон! Думаю, Сказитель Айолло будет рад, что и ты поможешь ему.
— Так… — задумался Гэлеон. — Хризопраз, халцедон, вечернее серебро… или все-таки аметист-ниннорэ?.. Нет, наверно, хризопраз…
Къертир усмехнулся:
— Однако же!.. Ведь не за этим ты пришел, Мастер?
Гэлеон отчаянно покраснел. Не зная, куда девать глаза, он вынул из-под руки небольшой ларец резного серебряного дерева-илтари и подал Книжнику:
— Вот. Это
Тот рассмеялся.
— Это для меня не новость. Разве я не знаю, что у вас уговор? И я рад, хотя и тяжко мне будет расстаться с дочерью — больше ведь никого у меня нет…
Гэлеон склонил голову; промолчал. Ему и мысль о том, что он может потерять свою
Къертир вздохнул тяжело — видно, понял мысли Мастера.
— Ну что ж, — сказал, вставая, — если дочь согласна — да будет так. В конце лета начнем готовить свадьбу, и в день Начала Осени будет у нас большой пир. Идем же, выпьем меду по случаю нашего уговора!
…В сплетении тонких серебряных нитей сгустками тумана мерцали голубовато-туманные халцедоны: осенний туман и звенящие нити дождя, легкие паутинки снов-видений… Кто видел дар Мастера, говорил, что драгоценный
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Кружево звезд
…Такая сумасшедшая выдалась весна — никогда раньше не было такой, а он видел все весны Арты и помнил их: Бессмертные ничего не забывают. Сумасшедшая весна — кровь бродит в жилах, как молодое вино. Как-то получилось, что он оказался совсем один — всех эта бешеная круговерть куда-то растащила. Утром он столкнулся с Гортхауэром — глаза у того были большущие и совсем по-детски восхищенные. Он смотрел на Тано и словно не видел его — а может, никак не мог понять, кто перед ним.
— Что с тобой? — изумленно спросил Изначальный. Гортхауэр ответил не сразу. Говорил медленно, и голос его снизился почти до шепота.
— Но ведь весна, — непонятно к чему сказал. — Ландыши в лесу.
А потом ушел, словно околдованный Луной.
Мелькор засмеялся. Чего уж непонятного — весна, и в лесу ландыши. Конечно. Что может быть важнее? Весна. Ландыши. Брось думы, ты, Бессмертный, иди — ведь пропустишь всю весну! И ему стало вдруг так хорошо из-за этого простого ответа —
Лес был полон весеннего сумасшествия. Даже лужицы меж моховыми кочками неожиданно вспыхивали на солнце, словно смех, доносившийся с реки. Неужели купаются? Ведь вода еще холодная… Он пошел на смех. Здесь берег был высоким, и лес подходил вплотную к обрыву. На камне под обрывом кто-то сидел. Он раздвинул ветви. Совершенная неподвижность, бледно-золотые волосы — конечно, Оннэле Кьолла. Даже в этот яркий день. У нее бывали такие часы — ничего не замечая, она замирала, погруженная в свои мысли, и, если удавалось ее вывести из этого состояния, говорила: «Я слушала». А
Оннэле медленно обернулась. Она улыбалась, а на коленях у нее он увидел венок.
— Задумалась?
— Сейчас ведь весна, — он улыбнулся. — Ландыши в лесу… Вот и венок тебе кто-то подарил…
— Да, — девушка рассмеялась. — И знаешь кто? Гортхауэр.
Мелькор приподнял бровь.
— Учитель, ты ошибаешься. Я поняла, о чем ты подумал. Просто у меня не было венка — некому подарить…
— Неужели?
— Я не читаю мыслей… А там, посмотри — видишь? Ну, смотри же, Тано!
Он тихонько посмотрел туда, словно боялся спугнуть. Моро и Ориен.
— Смотри, делают вид, что не знают друг друга, что им все равно! Знаешь, Учитель, сегодня хороший день. Несмотря ни на что.
— В чем дело? — Он почти инстинктивно ощутил какую-то тревогу в ее словах.
— Я слушала, — она промолчала. Затем, стремительно вскинув ярко-зеленые глаза, спросила: — Что такое смерть? Как это — умирать? Почему? Зачем? Это — не быть? Когда ничего нет? Значит, когда меня не было, это тоже было смертью? Или смерть — когда осознаешь, что это смерть, что ничего больше не будет?
Мелькор помолчал, потом заговорил медленно, глуховато:
— Я еще не говорил с тобой об этом… От начала ах'къалли не в силах покинуть мир. Для них Арта — ларец, от которого выброшен ключ: души их остаются в мире до его конца. Арта подобна Смертным-
— Значит, смерть — это благо?
— Нет — если нить жизни прервана до срока. Да — если Свободный сам выбирает Обновление. Ах'къалли тоже устают от жизни во времени; стареют — хотя и по-иному, чем Свободные… Смерть — это Исцеление для Старших и Обновление для Смертных. Смерть — это путь, в который ты можешь взять с собой только память; и то, что с тобой, — всегда с тобой, и то, что ты теряешь, — теряешь навсегда. Тот, кто ушел, не успев завершить начатого, может вернуться. Кто пожелает, сможет писать свою жизнь заново, с чистого листа, — голос Изначального звучал все глуше и тяжелее. — Жизнь файар не должна была быть так коротка; от начала они были подобны вам… Но душа не знает смерти, Оннэле. Душа не знает смерти…
Девушка нерешительно коснулась руки Изначального:
— Не надо больше, Тано. Не сегодня.
— Мысли не выбирают часа.
— В такой день… — Она улыбнулась. — Но мы ведь еще поговорим потом, правда?
— Хорошо… Ну, и кому же ты подаришь венок?
— Надо же сделать приятное Гортхауэру! А ты?
— Не знаю… — пожал плечами Изначальный.
Девушка задумалась.
— Мне кажется, — проговорила раздумчиво, — я знаю, кто ждет от тебя весеннего дара, Тано. Только… прости, этого я не скажу.
…Уже в сумерках она подошла к реке и, вздохнув, бережно опустила на воду венок из цветов-звезд.
Думала — хватит смелости отдать. Ему никто никогда не дарил венка… Смешно даже. Вот — не сумела. Даже подойти не смогла. Забилась в лес, как зверек какой… ох, как же глупо все вышло… Было бы красиво — белые цветы-звезды на черных волосах… и бояться было нечего, он, наверно, решил бы, что это просто — весенний дар… обрадовался бы… улыбнулся бы, наверно — а может, и венок бы ей подарил — отдал же Гортхауэр свой венок Оннэле…
Кто-то легко коснулся ее плеча. Она стремительно обернулась: лицо, неожиданно вспыхнувшее колдовской, невероятно беззащитной и завораживающей красотой, широко распахнутые сияющие глаза, полуоткрытые губы, с которых готово сорваться слово —
И Гэлрэн умолк, прочитав это, несказанное. Озарившая ее лицо светлая удивленная улыбка погасла, уголки рта поползли вниз, а на глазах вдруг выступили непрошеные слезы.
Гэлрэн смотрел теперь мимо нее, на венок, покачивавшийся в черной заводи. Три звездных цветка — белоснежные, жемчужно мерцающие бутоны
Менестрель опустил голову, потом, шагнув к берегу, резким коротким движением швырнул свой венок в воду.
— Прости меня, — тихо сказал он.
Элхэ не ответила.
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Праздник Ирисов
Праздник Ирисов — середина лета. Здесь, на Севере, поздно наступает весна, и теплое время коротко. Праздник Ирисов приходится на пору белых ночей: три дня и три ночи — царствование Королевы Ирисов…
…Испуганный ребенок закрывает глаза, думая, что так можно спрятаться от того, что внушает страх; но она давно перестала быть ребенком, и — как закрыть глаза души? Видеть и ведать — и не отречешься от этого…
Кому стать последней Королевой Ирисов?
Сияющие глаза Гэлрэна:
— Элхэ, мы решили, Королева — ты!
На мгновение замерло сердце — ударило гулко, жаркая кровь прихлынула к щекам.
Потому что с той поры, как празднуется День Ирисов, Королева должна называть имя — Короля. Хотя и было так несколько раз: та, чье сердце свободно, называла Королем Учителя или его первого Ученика; может, никто и не подумает…
Решение пришло мгновенно, хотя ей показалось — прошла вечность:
— Нет, постойте! Я лучше придумала! — Она тихонечко рассмеялась, захлопала в ладоши. — Йолли!
Мягкие золотые локоны — предмет особой гордости девочки; глаза будут, наверно, черными — неуловимое ощущение, но сейчас, как у всех маленьких, ясно-серые.
Йолли со взрослой серьезностью принимает, словно драгоценный скипетр, золотисто-розовый рассветный ирис на длинном стебле. Элхэ почтительно ведет маленькую королеву к трону — резное дерево увито плющом и диким виноградом; Гэлрэн идет по другую сторону от Йолли, временами поглядывая на Элхэ.
Глаза девушки улыбаются, но голос серьезен и торжествен:
— Госпожа наша Йолли, светлая Королева Ирисов, назови нам имя своего Короля.
Йолли задумчиво морщит нос, потом светлеет лицом и, подняв цветочный жезл, указывает на…
«Ну, конечно. А, согласись, ты ведь и не ждала другого. Так?»
— Госпожа королева, — шепотом спрашивает Элхэ; золотые пушистые волосы девочки щекочут губы, — а почему — он?
Йолли смущается, смотрит искоса с затаенным недоверием в улыбающееся лицо девушки:
— Никому не скажешь?
Элхэ отрицательно качает головой.
— Наклонись поближе…
Та послушно наклоняется, и девочка жарко шепчет ей в самое ухо:
— Он дразниться не будет.
— А как дразнятся? — тоже шепотом спрашивает Элхэ.
Девочка чуть заметно краснеет:
— Йутти-йулли…
Элхэ с трудом сдерживает смех: горностаюшка-ласочка, вот ведь прозвали! Это наверняка Эйно придумал; острый язычок у мальчишки, похоже, от рождения. Не-ет, на три дня — никаких «йутти-йулли»: Королева есть Королева, и обращаться к ней нужно с должным почтением!
Праздник почти предписывает светлые одежды, поэтому в привычном черном очень немногие, из женщин — одна Элхэ. А Гэлрэн — в серебристо-зеленом, цвета полынных листьев. Словно вызов. В черном и нынешний Король Ирисов: только талию стягивает пояс, искусно вышитый причудливым узором из сверкающих искр драгоценных камней.
— Госпожа Королева… — низкий почтительный поклон.
Девочка склоняет голову, изо всех сил стараясь казаться серьезной и взрослой.
Она с надеждой смотрит на своего Короля; его голос звучит спокойно и ласково, но Элхэ невольно отводит глаза:
— Мы все, госпожа моя Королева, надеемся на это.
Поднял чашу:
— За надежду.
Золотое вино пьют в молчании, словно больше нет ни у кого слов. И когда звенящая тишина, которую никто не решается нарушить, становится непереносимой, Король поднимается:
— Песню в честь Королевы Ирисов!
Гэлрэн шагнул вперед:
— Здравствуй, моя королева — Элмэ иэлли-солли,
Здравствуй, моя королева — ирис рассветный, Йолли:
Сладко вино золотое, ходит по кругу чаша -
Да не изведаешь горя, о королева наша!
Смейся, моя королева в белом венке из хмеля,
Смейся, моя королева, — твой виноградник зелен;
Полнится чаша восхода звоном лесных напевов -
Дочь ковылей и меда, смейся, моя королева!..
Шествуй в цветах, королева, — ветер поет рассвету;
Славься, моя королева в звездной короне Лета!
В светлом рассветном золоте клонятся к заводи ивы -
О ллаис а лэтти-соотэ Йолли аи Элмэ-инни…
Здравствуй, моя королева,
Смейся, моя королева,
Шествуй в цветах, королева, -
Славься, моя королева…
Пел — для Йолли, но глаз не сводил — с лица своей
— Гэллиэ-эйлор о лаан коирэ-анти -
Льдистые звезды в чаше ладоней долины -
Кэнни-эте гэлли-тииа о антъэле тайрэ:
В раковине души слова твои — жемчуг;
Андэле-тэи, мельдэ, ллиэнн а кори'м -
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце:
Гэллиэ-ллаис а кьелла о иммэ-ллиэнн.
Кружево звезд и аир — венок моей песни,
нежность и верность…
Элхэ побледнела заметно даже в вечерних сумерках —
— Андэле-тэи нинни о коирэ лонно,
Слезы росы в чаше белого мака — дар мой,
Энъге а ниэнэ-алва о анти-эме -
Листья осоки и ветви ивы в ладонях.
Йоолэй къонни-ирэй им ваирэлли ойор,
Стебли наших путей никогда не сплетутся:
Фьелло а элхэ им итэи аили Арта -
Вместе вовек не расти тростнику и полыни.
Горечь разлуки.
Теперь две лютни согласно пели в разговоре струн — она уже понимала, куда выведет их эта песня, начавшаяся, кажется, просто как состязание в мастерстве
— Андэле-тэи, мельдэ, ллиэнн а кори'м.
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце.
— Андэле-тэи, т'айро, сэнниа-лонно…
Дар мой прими, о брат мой, — белые маки,
милость забвенья.
— Гэллиэ-ллаис а кьелла о иммэ-ллиэнн.
Кружево звезд и аир — венок моей песни.
— Энъге а ниэнэ-алва о анти-эме…
Листья осоки и ивы в моих ладонях:
Час расставанья.
Низко и горько запела многострунная льолль — предчувствием беды, и затихли все голоса, побледнел, подавшись вперед, Король, и глаза его стали — распахнутые окна в непроглядную тьму.
— Им-мэи Саэрэй-алло, ай иэллэ-мельдэ,
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце.
Астэл-эме эс-алва айлэме-лээ.
Недолговечна надежда, как цвет вишневый:
ветер развеет…
Эйнъе-мэй суулэ-энге дин эртэ Хэле -
Ветер-клинок занесен над этой землею:
Тхэно тэи-ийе танно, ай элхэ-йолли?
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
«Зачем ты, т'айро…» — но, откликаясь, зазвенела льалль пронзительной горечью:
— Им-мэи Саэрэй-алло, ай гэллиэ-т'айро:
— Радости нет в моем сердце, о названый брат мой.
Элгъе-мэй суулэ-сотэ ллиэнэ энге,
Слышу я ветер заката, поющий разлуку
сталью звенящей,
Эйнъе-мэй эртэ о морнэрэ — ийен о кори'м -
Вижу я гневное пламя — боль в моем сердце.
Танно ан горт-анта суули ойо и-тхэннэ…
И не укрыться сосне на ладони вершины…
И снова — две мелодии, как руки в безнадежном жесте несоприкосновения:
— Им-мэи Саэрэй-алло, ай иэллэ-мельдэ.
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце.
— Астэл-эме алва айлэме-лээ, т'айро -
Вишни цветущей ветвь — надежда, о брат мой:
недолговечна.
— Тхэно тэи-ийе танно, ай элхэ-йолли?
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
— Танно ан горт-анта суули ойо и-тхэннэ…
Что защитит сосну на ладони вершины…
ЛААН ГЭЛЛОМЭ: Осока
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
Он услышал их.
Валинор пришел в Арту — и теперь он слышал их, Изначальных и Сотворенных.
Он впился пальцами в виски,
Он судорожно вздохнул.
Он смотрел их глазами, он кричал, задыхаясь — это не так! Неправда!..
И тогда в отчаянии он распахнул им свою память — смотрите же! Смотрите! -
…Хэлгээрт в одеждах цвета меда и трав, земли и солнечного камня, ведущие колдовской танец Благодарения Земле в день Нэйрэ; Кэнно йоолэй, сплетающие в венки слова трав в те весенние вечера, когда говорили только травами; Эайнэрэй, видящие-иное, ткущие песни об иных мирах из лучей звезд и радужных нитей; Ллиирэй, говорящие звоном струн и песнями ветра, читающие в сердцах, исцеляющие песнью; Къон-айолэй, бредящие-дорогой; Таальхэй, чья жизнь — в стремительном полете ладьи по речным перекатам, по прозрачному горько-соленому морю; Таннаар, слушающие слова металла, заклинающие огонь кузни…
— …смотрите не так, как повелел Эру, —
…внезапно поднялись вокруг тяжелые каменные стены равнодушно замкнувшие его в кольцо безвременья, а откуда-то сверху, показалось, зазвучали голоса, или — один голос, отраженный во множестве зеркал: гулко отдающееся в каменное колодце -
Белее полотна — искаженное страшное лицо.
— Тано! Что с тобой?!
— Иди… скорее… Скажи им — пусть уходят, пусть уходят все. Это…
Голос срывается в хрип.
— Это… смерть. Скажи им! Спеши…
— Но… ты…
— Скорее!
Ударом в грудь — темный взгляд. Фаэрни стремительно бросается прочь — за его спиной Изначальный медленно сползает на пол со стоном:
— Это же Дети… — и снова, с болезненной растерянностью: — Дети…
… — Куда же я пойду, Гортхауэр?
Под стать друг другу — один Дар, одна жизнь. У Алтарна — карие глаза с веселыми светлыми точечками-искорками, словно блестящая корочка свежеиспеченного ржаного хлеба; у Тъелле — золотисто-карие, как гречишный мед. У мужчины золотые, на солнце выгоревшие волосы перехвачены через лоб кожаным ремешком, волной спадают на плечи; у женщины золотые колокольчики звенят в тяжелых длинных косах…
— Посмотри — колосья налились, время жатвы близко: земля говорит — еще день-два, и можно будет убирать рожь…
Скользит в руках Алтарна янтарно-золотистый гладкий — тысячами прикосновений отполированное дерево — шест, увенчанный чем-то похожим на цветок горного тюльпана: перехватишь черешок яблока между лепестками — плод легко отделится от ветки, ляжет в чашечку золотого звонкого цветка. Эти яблоки до середины зимы пролежат, а то и поболе — не битые, не успевшие упасть, покрытые тончайшим восковым налетом.
— И яблоки уже спелые, — вмешивается в разговор Тъелле: голосок звенит золотыми колокольчиками — за то и прозвали Жаворонком. — Вот, попробуй! Какие-то особенные они в этом году, верно? Подожди, соберем падалицу — ко дню Нэйрэ будет у нас яблочное вино!
Она смеется, запрокидывая голову, и смеются золотые колокольчики, тихонько звенят подвески на висках — Хэлгээрт в первые дни сбора урожая надевают лучшие одежды и украшения, чтобы почтить Землю.
— Тоже мне, придумали — осенью-то!.. — хмурится Алтарн. — Глупости это все. Никуда я не пойду: хлеб пропадет, жалко ведь… Нашли себе игру! Танцевать с клинками и на празднике можно — пусть бы приходили, там и узнаем, чей поет звонче!
…Он чувствовал беду, как дикий зверь, как волк — нюхом. Беда пахла гарью, горьким дымом — не дымом лесного пожара, чем-то еще более жестоким и страшным, сладковато-удушливым. Чувствовал, но не мог объяснить. Не мог убедить.
— И вот что я тебе скажу, — неожиданно тяжело проговорил Алтарн, и глаза Тъелле потемнели, затуманились. — Не по нраву это все земле. То, что они пришли, — скверно это. Неправильно.
На яблоневой ветви, ломающейся под тяжестью плодов, почему-то зреют самые сладкие яблоки…
— Ты говорил с ах'къалли. Они — не ах'къалли и не файар.
Странник с улыбкой пожал плечами:
— Но Учитель — тоже из народа Изначальных, а ты — фаэрни… Разве вы не похожи на нас? Разве не понимаете нас? Разве вам нужна война?
— Но мы
— А прочие Изначальные? Разве они приняли облик, сходный с обликом арта-ири, не для того, чтобы лучше понять их? Ведь Тано говорил так; ты не веришь ему? — Странник снова улыбнулся. Сжал руку фаэрни, сказал мягко и успокаивающе:
— Ничего не случится. Они поймут, Гортхауэр…
…Он смотрел на тех двоих, что недавно пришли сюда, в земли Севера. Такое иногда случалось: эльфы забредали в сумрачные леса, выходили к деревянному городу — да так и оставались Тут, среди ясноглазых и открытых Эллери Ахэ. Брат и сестра, Гэлнор и Гэллот, оба пепельноволосые и сероглазые, стояли, держась за руки. Было что-то детское в их лицах; даже юная Артаис из Слушающих Землю казалась бы сейчас старше. Но в ответ на его молчаливый вопрос они в один голос сказали — нет.
— Учитель, — с трудом подбирая слова, прибавил Гэлнор, — мы старались быть достойными того, чтобы зваться твоими учениками. Может, мы многого не понимали из того, что говорил ты; может, часто совершали ошибки. Но скажи, как могли бы мы оставить своих друзей, тебя — в час беды? Да, верно, мы не успели научиться танцу стали. Мы не постигли очень и очень многого, но Путь избран. Прости, мы не уйдем.
…
…Девять стояли в небольшом зале мастерской, глядя растерянно — словно не узнавали Учителя.
Лицо — голубоватый лед, глаза — темные в черноту, смотрит поверх голов:
— Вы — верите мне?
— Да, — тихо ответил Наурэ.
— Клятву! — жестко бросил он.
— Зачем?
— Клянитесь исполнить то, что я вам скажу!
— Мэй антъе къелла, — нестройно. И — кто звонко, кто — почти шепотом: —
Цепким взглядом скользнул по лицам. Элхэ опустила глаза, остальные смотрели с напряженным вниманием: чего хочет от них Учитель?
— Уходите. Немедленно.
— Нет! — порывисто проговорила Аллуа. — Мы не оставим тебя.
— Вы — приняли — клятву, — размеренно. — Уходите. На восход, за Горы Солнца. Берите только то, что нужно в дороге. Идите к людям. Им нужны ваши знания. Ваша сила.
— А как же… — начал Альд.
— Во имя Арты! — как удар; юноша отшатнулся, вскинул руки, заслоняясь — то ли от слов этих, то ли от взгляда запавших страшных глаз.
— Учитель, — негромко сказал Моро, — я знаю, чего ты хочешь. Но пойми и ты — мы не можем уйти… сейчас. Недоброе грядет, оно на пороге, и мы хотим быть здесь, с теми, кто дорог нам. Позволь…
— Во имя Арты!
Больше уже никто и ничего не пытался сказать. И тогда Изначальный снова заговорил — с видимым усилием, часто останавливаясь — не хватало дыхания:
— Я… знаю, что вы сейчас… не понимаете… меня. Может быть… проклинаете. Я… не прошу вас… понять. И объяснить… не могу. Я… прошу… умоляю вас… поверить мне. Так нужно.
Пошатнулся. Глухо, почти неузнаваемым голосом:
— Во имя Арты… и тех… кто придет.
Молчание.
— Я знаю, вы… думаете, что я жесток. Я знаю… какой путь выбираю для вас. Знаю… что вы… быть может… никогда не простите меня. Но вы… должны остаться жить… Во имя Арты… — Голос прервался.
— Да что же вы с ним делаете! — отчаянный крик заставил его вздрогнуть. — Вы что, не видите?! Моро! Оннэле!
Он поднял глаза. Элхэ стояла спиной к нему, словно заслоняя его от остальных. Стремительно обернулась:
— Они поймут, Тано. Не казни себя и не вини их. Они еще дети. Они поймут. Это просто очень тяжело понять. Никто не будет тебя ненавидеть!..
Изначальный шагнул вперед и тихо проговорил:
— Вы — моя надежда. Надежда-над-пропастью. Мир мой в ваших ладонях —
Долгое, бесконечно длящееся молчание. Потом:
— Мэй антъе, — Оннэле ответила тихо, не сразу. И почти одновременно с ней порывисто это —
— Мэй антъе… — трудно, выталкивая из горла слова; Моро низко склонил голову, прикрыл глаза рукой.
— Мэй антъе. — Дэнэ выпрямился, расправил еще мальчишески узкие угловатые плечи; Айони повторила слова шепотом, почти неразличимо — бледная, на висках бисеринками выступила испарина. Аллуа приобняла девочку за плечи, поддерживая — в последнее время Айони часто нездоровилось, — откликнулась напряженно-звонким голосом:
— Мэй антъе.
— Мэй антъе, — тяжело повторил следом за ними Наурэ, исподлобья взглянув на Учителя; разумом он, старший из Девяти, конечно, понимал правильность решения, но то, что Учитель лишал их выбора…
— Мэй антъе, — прошелестел голос Олло; взгляд Учителя остановился на нем, и юноша как-то виновато улыбнулся, развел руками, словно извиняясь: видишь, как все выходит…
— Мэй… антъе, — последней неслышно повторила Элхэ. Глаз она не поднимала.
— Еще одно. — Учитель подошел к Наурэ, коснулся браслета из мориона на его запястье — в пересечении лучей искристым очерком обозначилась къатта Эрат.
— Так ваши потомки смогут узнать друг друга. А вы сможете черпать силу знаков, связующих Начала. Больше… мне нечего дать вам.
Девять знаков. Элхэ вдруг осознала — он касается только камня и металла, не дотрагиваясь до кожи.
— Будьте благословенны. Теперь… идите.
Они подчинились. Молча. Все девять. Нет, восемь.
— Тано, Гэлломэ?..
Он еле заметно кивнул.
— Тебе нельзя сейчас быть одному. Сядь. Пожалуйста, сядь.
Он опустился в кресло.
— Ты… тогда сказала…
— Я отдала бы все, чтобы это было неправдой.
— Нет. Все… так.
— Не говори ничего. — Элхэ опустилась на колени рядом с ним, хотела взять за руку — он вздрогнул и отстранился. — Нет-нет, не надо. Я понимаю, почему — но я ведь все равно вижу и… знаю. Не заслоняйся от меня, не надо. А они все поймут.
Помолчала; совсем тихо:
— Слишком скоро… Кто коснется рук — коснется твоего сердца. А иринэй будут считать тебя всесильным… — Попыталась улыбнуться, но улыбки не вышло — только губы дрогнули горько.
— Иринэй…
— Разве Смертные — не твои дети?
Он промолчал.
— Тано, скажи… а вернуться можно? Если уйдешь за Грань?
— Не знаю. Наверно… если чего-то не завершил, не окончил — и больше некому… Зачем тебе?
— Просто. Чтобы знать…
Голос — натянутая до предела тонкая ткань, готовая порваться.
— Никого, — раздельно и тихо проговорила вдруг. Застыла, чуть раскачиваясь из стороны в сторону, закрыв глаза — вздрагивали длинные влажно блестящие ресницы, и вздрагивали горько губы.
Он опустился на колени рядом с ней, притянул ее к себе — и, словно тепла этих рук, этой капли сочувствия довольно было, она вздохнула судорожно:
— Мама… мамочка… — И слезы пробились из-под ресниц, прочертили влажные дорожки по щекам. — Все, все… все. Уже все. Прости меня, Тано, — она не открыла глаз — просто повернула к нему лицо, осторожно высвободилась и подняла руки ладонями вверх: — Кори'м о анти-эте, Тано: сердце мое — в ладонях твоих.
— Именно теперь?..
— Именно теперь.
— Кор-эме о анти-эте, таирнэ.
На этот раз он не сумел отнять рук — тонкими пальцами она оплела его запястья.
—
Ладонь-к-ладони — расширились, затопив глаза обморочной чернотой, зрачки — черный песок, впитывающий кровь, а он еще пытался разжать тонкие пальцы, не причинив ей боли, удивляясь их нежданной силе, и — не смог, и мир утонул во тьме безмолвного крика — они оба застыли среди тьмы и жгучего огня на едином костре, задыхаясь от горького дыма, —
Когда этот ужас оборвался, отхлынула раскаленная пелена, они долго еще сидели, не в силах осознать, что все кончено, не в силах разжать рук, не в силах понять даже, что смотрят друг другу в глаза, не понимая,
— Теперь… — заговорила она наконец, облизнув пересохшие потрескавшиеся губы, — теперь я могу идти.
— Ты… — без голоса.
— Не тревожься. Со мной все… —
— Таирнэ — халлэ… — чуть задыхаясь, выговорил он слово благодарности. — Но…
— Удивляешься, что позволил мне?.. А ты
Добравшись до комнаты, опустилась на пол, прислонилась к стене, запоздало осознав, что дрожит всем телом. Было страшно. И больно было. Очень. И очень холодно в груди — там, где сердце. Потому что все уже кончилось. Потому что она уже все решила. И все равно было, что — потом.
— Ты связал нас словом, — сказала почему-то вслух. — Прости меня. Мэй киръе къелла — ломаю аир…
Сухо всхлипнула, сжимаясь в комочек.
— Ты… прости. Если бы даже не это… я не смогла бы, Тано-эме. Если бы ты знал… Думаешь, ты мог бы не позволить?.. Как же ты… как же я не знала…
Она так и сидела — долго, пока небо за окном не начало светлеть, наливаясь ласковым теплым золотом. Потом поднялась, из валявшейся на кровати заплечной сумки вытащила кинжал — очень спокойно, перехватила густые волосы и так же спокойно, без мыслей и сожалений, принялась резать узким клинком непокорные тяжелые пряди. Получалось неровно, но это было неважно. Все было неважно. Страха не было.
Кольчуга у нее была в том же заплечнике — тонкая и прочная. И длинная — до колен. Айкъоро делал. Оружейник. Странное слово. Влезла в стальную рубаху, поеживаясь от холодного прикосновения черненого металла. Долго вглядывалась в свое отражение. Покачала головой — непривычно легко было без серебряных, едва не до колен, кос, — и, тихо вздохнув, надела шлем. Теперь никто не узнает ее.
— Элхэ!..
Аллуа распахнула дверь в комнату. Хрупкий юноша, стоявший к ней спиной, обернулся медленно.
— Элхэ?.. — Девушка растерянно остановилась. Юноша снял шлем; Аллуа улыбнулась:
— И не узнать тебя… — посерьезнела. — Думаешь, это понадобится в дороге?
Элхэ не ответила. Смотрела спокойно и отстранение, чуть склонив голову. Аллуа отчего-то стало не по себе.
— Ты… идешь?
— Нет, — тихо.
— Почему?.. Но ведь… А Учитель — знает?
Элхэ покачала головой.
— Но нужно сказать… — Аллуа окончательно растерялась.
— Ты не скажешь ему. Он не должен знать, — а голос не изменился, звучал так же ровно и спокойно, словно речь шла о чем-то совершенно очевидном и давно известном, и только в глазах появился непривычный холодок.
— Элхэ! Ведь это наш долг — исполнить…
— Я вернусь, — коротко, как звон клинка.
— Послушай, — Аллуа прикрыла дверь, — ведь ты понимаешь…
— Да. Я не уйду.
— Ты принимала слово…
Элхэ сощурилась, стиснув руки — ногти впились в ладони:
— Я ломаю аир. Я… теперь — знаю свой Дар. И не могу уйти. Простите меня. Или… — резким движением отбросила назад волосы, — или — не прощайте. Так надо. Я не уйду.
Несколько мгновений Аллуа смотрела потрясение, потом закричала:
— Ты что? Ты думаешь, нам хочется бежать? Думаешь, нам легко расставаться с теми, кто нам дорог?! Думаешь, ты одна такая? Думаешь…
— Ты не понимаешь, — как-то слишком спокойно ответила Элхэ.
— Так объясни! Почему ты, ты одна считаешь себя вправе разрушить то, что создаем мы все? Ради чего?!
Элхэ покачала головой:
— Я вернусь. Верь мне. Я знаю. Вижу.
— И это все, что ты можешь сказать?!
— Да. Это все.
— Не понимаю, — со внезапной беспомощностью проговорила Аллуа. — Не понимаю. Объясни…
Элхэ отвернулась.
— Потому — что — я — не — оставлю — его, — очень ровно ответила. — Больше я ничего не скажу. А теперь — во имя неба, уходи. Уходи, т'айрэ.
И только когда дверь закрылась и затихло эхо шагов, она сдавленно проговорила:
— Не надо было тебе приходить, Ллуа… не надо было… Небо… как же страшно…
И, в первый и последний раз за все эти дни, разрыдалась, закрывая лицо руками.
Золото мое — листья ломкие на ветру,
Серебро мое — словно капля росы костру…
Кровь с лица сотрет ветра тонкая рука:
Завтра не придет -
лишь трава разлуки высока…
— Почему она не идет со всеми?
— Она нездорова. Учитель велел мне передать, чтобы мы уходили без нее. Дней через двенадцать она найдет нас.
— Так пойдем к ней, — недоуменно дернул плечом Альд. — Что мы стоим-то — может, помочь чем надо?
— Не надо, — поспешно ответила Аллуа. — Не надо, Учитель о ней позаботится… или ты что, думаешь, из тебя целитель лучше, чем из него?
Она даже улыбнулась. Краем глаза заметила, как Моро отвел взгляд. Не поверил. На то и видящий. Это у Элхэ как-то получается — видящих обманывать, подумала беспомощно, а у меня вот — нет. Ну, промолчи, ну, что тебе стоит… Моро?
Промолчал.
— Ну, если так… — Наурэ вздохнул. — Что же, на рассвете — в дорогу.
…Он шел вперед, навстречу воинству Валинора. Безоружный.
Шел медленно, все еще пытаясь дотянуться, соприкоснуться мыслью, объяснить — остановить то, что должно было произойти сейчас: зная, что бесполезно.
Потому что, увидев Искаженных-"охранителей", Изначальные не верили уже более ничему и тех же Искаженных видели сейчас в Эллери.
Потому что слово Силы уже летело стремительной стрелой, и за его спиной вскрикнул кто-то, ударила в открытое горло острая боль — он остановился, натолкнувшись на незримую стену.
…Она успела только краем глаза заметить двоих майяр в алых и багряных, цвета незагустевшей крови, одеждах, — двойную вспышку стали, — и тело опередило разум, одним прыжком она оказалась слева от Тано, вскинув руку в отвращающем жесте, — и тяжелый удар отбросил ее назад, следом — второй, она не успела еще осознать боли, когда начала медленно оседать на землю, а с двух сторон рванулись Нээрэ и Ортхэннэр: огненный дух — с бешеным ревом, подобным грохоту обвала, Сотворенный — молча, с перекошенным страшным лицом; сильная рука подхватила ее, падающую…
И тогда пришла боль. Разорвалась двумя жгучими комками — под ключицей и слева в груди, и мир заволокла кровавая пелена, а потом из нее выплыло лицо…
Она закашлялась, яркая кровь потекла по подбородку, по груди.
— Зачем ты, — беспомощно выдохнул Изначальный, — зачем, я же просил…
— Больно… — простонала она.
— Зачем…
— Файэ… файэ-мэи, — с трудом выговорила, — и, склонившись к самым ее губам, он не услышал — ощутил — последним дыханием: — …мэл кори…
Золото мое — ковылем да сухой травой,
Серебро мое разменяли на сталь и боль;
Струны не звенят, ветер бьется в небесах…
Не тревожь меня -
лишь ладонью мне закрой глаза…
…боль.
И гнев.
…иссиня-белые молнии срываются с ладоней, хлещут ледяной плетью, оплетают воинов Валинора, обращая в лед, в холодный прах тех, кто стоит перед тобой; и яростнее молний — глаза, черные, нестерпимо черные, как кипящая смола, со дна которых поднимается страшное багровое пламя, и губы, изломанные чудовищной усмешкой-оскалом, горячими горькими сгустками крови выплевывают слова, которых нет ни в одном языке — меч Силы ложится в руки…
А они идут. Сквозь молнии и лед, размеренно, неотвратимо — идут, повинуясь воле Могуществ: бессмертные, несущие гибель.
Ярость.
И боль…
…стремительный смерч, волна огня, оставляющая за собой спекшуюся выжженную землю и тонкую невесомую пыль — горячую пыль, в которой смешался прах Сотворенных с пеплом сгоревшего лилового и белого вереска…
А они идут. Сквозь темное пламя и огненный дождь, ступая по стылому праху — они идут, солдаты Валинора, идут — и нет силы, которая может остановить их, пока есть те, кто посылает их в бой.
…ярость.
И Смерть.
Не та смерть, которая есть путь к возрождению, обновлению и новой жизни: Смерть, не оставляющая за собой ничего, кроме спекшейся от чудовищного жара земли, невозможный, невероятный вихрь огня и льда, — Смерть, которая стремится дотянуться не до Сотворенных — до Сотворивших. Сила — клинок, готовый обрушиться на этот мир: потому что — зачем быть миру, где бессмертные убивают детей,
Боль.
Смерть.
Клинок…
…и ты стоишь в безвременье с занесенным мечом, готовым обрушиться на этот мир, — потому что, уничтожив Изначальных, ты обратишь в ничто и сотворенное ими, — потому что, только уничтожив мир, можно уничтожить Силы мира: Землю, Камень, Воды, Воздух, Сны и Память, Закон…
Себя самого.
Потому что сейчас ты — ледяной ветер, плавящийся камень и горящая земля, вода, ставшая жгучим паром, небо, пролившееся дождем серным и огненным, — Закон, обернувшийся карой, Сон, ставший кошмаром. Жизнь, обратившаяся в небытие, — мир, рушащийся, как пылающая башня, — в себя.
Все это — ты.
Но это неважно.
Все — неважно.
Несправедливо?
Жестоко?
Загляните в лицо тому, на чьих глазах только что убили его детей, скажите ему — ты несправедлив, нужно попытаться понять…
Скажете?!.
…черный меч бесконечно и стремительно начинает опускаться над миром — неотвратимо, как неотвратима молния, бьющая в дерево, как неотвратима смерть для живущих-во-времени, как неотвратимо само Время…
И опускается меч…
…не нанеся удара.
…Иэрне сама удивлялась, как ей удалось продержаться так долго. Может, на мече Гэлеона лежали чары? Или гнев давал силу? Ее тело привыкло к танцу и быстрым движениям, она легко уходила от ударов и долго не ощущала усталости. А потом перед ней появилась женщина, прекрасная и беспощадная, с мертвыми черными глазами, и Иэрне поняла, что не устоит. Пыталась сопротивляться, но удар меча рассек длинной полосой легкую кожаную куртку, и одежду, и тело. Узкая рана мгновенно наполнилась кровью. Второй удар опрокинул ее на землю. Меч отлетел в сторону. «Вот и все», — без малейшего страха подумала она, увидев окровавленный клинок над своим горлом. Но вдруг жало меча медленно отклонилось в сторону. Что-то новое, живое затеплилось в больших черных глазах. Не по-женски сильная рука приподняла ее, обхватив под спину.
— Нет. Не так, — покачала головой Воительница Меассэ. — Мы не тронем пленных, обещаю. Встань, я помогу. Идти можешь?
Иэрне ошеломленно кивнула.
Рассекли доспех, чтобы легче дышалось мне -
Невеликий грех, в битве не до жалости.
Из цветов и звезд не сплести уже венка -
На дороге слез лишь трава разлуки высока…
…Гэленнар закрутил и отбросил в сторону меч противника — откуда только силы взялись! — не успев осознать, что делает, вскинул клинок, светлая сталь со свистом рассекла воздух…
…а в следующее мгновение майя уже медленно оседал на землю, пытаясь хоть как-то зажать рану на шее, и глаза его ожили — в них затеплилось недоумение, изумление, растерянность… а клинок меча Гэленнара был почему-то уже не светлым, сияющим —
И в это время свод неба обрушился на него.
…Черные крылья обняли Гэлрэна; менестрель открыл глаза:
— Все-таки… увидел тебя… еще раз, Тано… Прощай… прости меня… прости нас всех… за то, что… будет. Мы не сумели… прости…
— Что ты говоришь… — Изначальный задохнулся от боли.
— Тано, ты… береги ее, — стынущими пальцами он стиснул руку Учителя. — Она… жива, знаю — ты спас ее… благодарю… береги ее, ведь ты знаешь — она…
Голова Менестреля бессильно запрокинулась, рука разжалась. Он улыбался.
Осторожно, словно боясь разбудить спящего ребенка, Изначальный уложил тело ученика на землю и провел ладонью по его лицу, опуская веки.
Вереск на равнине, да горы — как горький лед:
Не найти долины, где встречи трава растет.
Где найти мне сил, чтоб вернуться через века,
Чтобы ты — простил?..
А трава разлуки высока…
…Воители видели: те, кого называли Искаженными, падали мертвыми, отчаянно защищая своего повелителя, и постепенно в душах Махтара и Меассэ вставало восхищение отвагой врагов. И вот — с последним из отступников схватился Воитель Махтар; его противник был ранен и защищался с трудом.
— Сдавайся! — крикнул майя. — Сдавайся, я клянусь — ты будешь жить!
Эллеро покачал головой — и Махтар сильным ударом выбил меч из его ослабевших рук. Пошатнувшись, эллеро рухнул навзничь. Воитель наклонился, чтобы помочь ему встать, но эллеро неожиданно схватился за лезвие его меча и рывком всадил его себе в горло.
«Почему? — растерянно думал Махтар. — Ведь я сдержал бы слово! Или он так страшился меня? Или — так ненавидел?» Но в лице эллеро не было ни страха, ни ненависти: мертвая ночь стыла в глазах Раальта-Видящего, и искрами угасала в ней непереносимая
Шорох ломких льдинок, слова ли листвой шуршат,
Плачет ли в долине бездомная душа.
Черных маков море — да нет моего цветка;
Лишь полынь да горечь,
да трава разлуки высока…
Он был подле каждого из них в последний миг. Никто из них не успел задуматься о том, что это невозможно: были черные крылья, и слово прощания, и прикосновение рук, уносившее боль. Как Врата, распахивалось звездное небо: они поднимались и шли в ночь — на неведомый путь, они принимали, не зная этого, последний его дар — тот, что потом, века спустя, назовут — последним даром Твердыни.
…Судьба подарила им еще несколько мгновений — перед яростным темным пламенем гнева Ллахайни отступили Бессмертные.
— Таирни.
Ровный, неправдоподобно ровный голос, неподвижные мертвые зрачки широко распахнутых глаз: не понять, видит ли стоящего перед ним фаэрни.
— Уходи.
Гортхауэр закусил губу и отчаянно замотал головой.
— Уходи — я — прошу — тебя.
— Я не оставлю тебя! Тано, я…
— Им я нужен. Я, не ты. Ты останешься здесь.
— Нет! Я буду с тобой рядом. Что бы ни было. Рядом, слышишь? Моя кровь, моя сталь — твои, Тано… ты слышишь меня?! Станут судить — пусть судят меня! Я…
Лицо Изначального болезненно дернулось, глаза ожили — страшные, сухие, темные:
— Я приказываю, я прошу тебя… ведь больше никого нет, ты — последняя надежда, и если тебя не будет… жить и помнить — ты должен, таирни, а я вернусь, верь мне… тъирни, я умоляю… Поверь мне!
Жаркая жгучая волна поднялась в груди фаэрни, горло сжал спазм — он не смог вымолвить ни слова, только кивнул. Но на пороге зала остановился, не в силах решиться.
— Уходи! — хлестнул крик. — Скорее!..
Воинство Валинора ворвалось в замок, и Тулкас бился с Мелькором. Противники схватились врукопашную. Несколько секунд они стояли не шевелясь, и хватка их могла бы показаться братскими объятиями — но вот медленно-медленно Тулкас, багровея лицом, стал опускаться на колени: казалось, сам взгляд Отступника гнет его к земле. Махтар толкнул сестру в плечо:
— Смотри! Вот это мощь!
Та молча кивнула. Лицо ее разрумянилось.
— Если он его одолеет, нам придется уйти ни с чем — таков закон честного боя!
Честного боя — не было.
…Эллеро, которого когда-то — тысячи лет назад — звали Гэленнаром, добрался до леса и, упав на колени у ручья, принялся ожесточенно оттирать руки — водой, песком, — выдрал пучок травы, тер и тер узкими режущими стеблями кровоточащие пальцы, — тер, сдирая кожу, уже не понимая, что делает, липкий ужас опустошал душу, и по воде плыли маслянисто-красные разводы, он все пытался смыть кровь, не понимая, что это
И когда нестерпимый, отдающийся во всем теле звон заполнил все его существо — он закричал, не слыша собственного крика, вцепившись жесткими пальцами в горло…
И рухнул в беспамятство.
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
…Тишина царила на туманном корабле, уносившем пленников в Валинор: казалось, на море стоит мертвый штиль — даже плеска волн не было слышно.
— Вот и сыграли мы свадьбу, — печально проговорила Иэрне. Мастер молча обнял ее.
— Может, все обойдется? Она сказала — пленных не тронут… Ведь правда, все обойдется? — Иэрне умоляюще посмотрела на Мастера, и тот вымученно улыбнулся. Кто-то подошел и опустился на пол рядом с ними. Къертир-Книжник.
— Иэрне, ты не печалься. Что бы ни случилось — мы свободны. Мы же — файар…
— И все-таки я хотела бы еще пожить.
— Я тоже…
Повисло тяжелое молчание. Внезапно Книжник поднялся; глаза его сияли.
— Так ведь вы же должны были пожениться… Эй, все сюда!
Остальные окружили их, не понимая, что происходит. И тогда Къертир, подняв руки вверх, произнес:
—
И тогда вдруг навзрыд расплакалась Айлэмэ — почти совсем девочка: только сейчас она поняла, что все кончено, что никогда у нее не будет ничего — даже такой свадьбы. И Къертир подошел к ней и отвел ее руки от заплаканного лица. Он негромко заговорил:
— Зачем ты плачешь? Ты — стройнее тростника, ты гибка, как лоза; глаза твои — утренние звезды, улыбка твоя яснее весеннего солнца. Твое сердце тверже базальта и звонче меди. Волосы твои — светлый лен. Ты прекрасна, и я люблю тебя. Зачем же ты плачешь? Остальное — неважно. Я люблю тебя и беру тебя в жены — перед всеми. Не плачь…
— Выдумываешь, — всхлипнула девушка.
— Разве я когда-нибудь лгал? И теперь я говорю правду, верь мне, пожалуйста. Веришь, да?
— Правда?
— О Великий, — нарушил молчание Ингве, опустив ресницы, — слова меркнут, ибо бессильны выразить то, что чувствуем мы в сердцах своих…
— Не называй меня великим; ибо я не более чем посланник Могучих Арды, лишь прах у ног Валар и тень тени их. Но вы избраны не затем лишь, чтобы видеть Аман и говорить о нем с вашими народами: тень скорби омрачила покой Высоких, и должен я, ибо такова воля их, говорить с вами о Преступившем.
— Преступивший? Кто это? — растерянно спросил Элве.
— Узнайте же, что Преступивший суть тот, кто нарушил и исказил Великий Замысел; что желает он уничтожить красу мира, обратить в пепел сады и в пустыню долины, иссушить реки и всепоглощающее пламя выпустить на волю, дабы в хаос был повержен мир и дабы вечная Тьма поглотила Свет…
Элве вздрогнул, отступив на шаг: посланник не просто говорил — он сплетал образы, от которых замирало сердце и липкий холодок полз по спине.
— …но и это не худший из замыслов его. Знайте, что возжелал он отнять дарованное вам Илуватаром, дабы узнали вы смерть.
— Что это — смерть?
— Смерть уведет вас за грань мира, в ничто, в пустоту, и пустотой станете вы, а все чувства и мысли ваши, творения ваши и само существо ваше обратится в прах.
Они молчали, пытаясь осознать услышанное. Как же так? Все это будет — цветы и деревья, звезды и трава, и горы, и сам мир, — но не будет их. Все останется как есть, не будет только их, и никогда не услышать песни ручья, не увидеть ясное небо в звездной пыли, не ощутить вкуса плодов, не вдохнуть запах трав, не подставить лицо ветру… Как это? Непостижимо и страшно: все есть, нет только тебя самого, и это — навсегда?
— Зачем… зачем ему это? — шепотом спросил Ингве.
— Зависть в его сердце — зависть ко всему светлому и чистому, ко всему недоступному для него. И несчастьем вашим хочет он возвеличить себя и обратить вас в рабов, покорно вершащих его волю. Страшно то, что души многих отвратил он от Света Илуватара, так что стали они прислужниками его; но страх жестоких мучений, которым подвергает он отступников, сильнее, и ныне ненависть их обращена на весь мир, всего же более — на тех, что некогда были их соплеменниками, но отвергли путь Зла. Тех же, чью душу не смог поработить Преступивший, в мрачных подземельях слуги его подвергают чудовищным пыткам, затмевающим разум и калечащим тело; и так создает он злобных тварей, которые суть насмешка над прекрасными Детьми Единого, ибо сам он ничего не может творить, но лишь осквернять и извращать творения других.
— О посланник… — Элве низко опустил голову; пряди длинных пепельных волос совершенно скрыли его лицо. — Ответь, зачем ты говоришь нам об этом здесь, в земле, недоступной Преступившему? Или и в Валинор уже проникло зло?
Майя долго молчал, из-под полуопущенных век разглядывал троих. Наконец он заговорил медленно и торжественно:
— В тяжкой войне Могучие Арды повергли Преступившего, и прислужники его уничтожены или рассеяны, как злой туман. Но Великие призваны не карать, а вершить справедливость; потому Преступивший и те, что служили ему, предстанут ныне перед судом Валар. И так как не ради покоя своего, но ради Детей Единого вели они войну, как ради Детей Единого пришли они некогда в Арду, дабы приготовить обитель им, то достойные из Элдар должны будут сказать слово свое на этом суде: такова воля Валар. Лишь после этого сможет Совет Великих вынести приговор отступникам. И я пришел сказать вам: да будут ныне мысли ваши о благе народов ваших; укрепите сердца свои, очистите помыслы свои и следуйте за мной, ибо должно вам предстать перед Великими в Маханаксар.
…Что сделает ребенок, впервые в жизни увидев паука — многоногое уродливое чудовище? Один — убежит в ужасе и с плачем будет жаться к ногам старших. Другой застынет, не в силах ни сдвинуться с места, ни понять, что он видит. Третий — с жестокой детской отвагой раздавит отвратительное насекомое, чтобы навсегда избавиться от него…
ВАЛИНОР: Суд Изначальных
В слепящей пустыне, в круге немых безликих статуй кричал человек, захлебываясь жгучим неживым воздухом. Не различал лиц в мертвом сиянии, в бриллиантовом зыбком мареве — не видел цвета одежд, не знал, кто перед ним, — и не желал знать этого.
— За что вы убили их?
Крик — кровь горлом, режущая пыль липнет к гортани.
— За что вы уничтожили мой народ?!
Казалось, заклятое железо Ангайнор не выдержит — так сильно он натянул цепь.
— Они ведь — живые!.. Народ мой, ученики мои… дети мои, — его голос сорвался.
…Вздох, похожий на стон: колыхнулась призрачная вуаль, скрыв не лик —
Опустил веки, замер в каменной неподвижности Владыка Судеб.
…Их ввели в Круг Судей.
За единственный миг — краткое мгновение — он успевает увидеть — услышать — запомнить все.
Гэлеон и Иэрне: девушка пытается запахнуть рассеченную одежду на груди — так неудобно со скованными руками, мешает короткая цепь… Мастер прижимает свою нареченную к себе; она — в кольце его скованных рук. Вместе.
Къертир, Книжник — позади них — бережно, так бережно поддерживает за плечи Айлэмэ: невероятно юная, надломленное деревце, льняные волосы падают на лицо — и нет уже сил поднять руку, поправить шелковистые пряди… Знаю, все знаю — что говорил ей, как утешал — и она знает, что это ложь, но так хотелось — хоть капли света и нежности, а Эллери любят единожды в жизни, как же больно тебе было, девочка, как же одиноко и страшно, если ты смогла — заставила себя поверить в милосердную эту ложь…
Къелло, Видящий. Едва держится на ногах, и упал бы, если бы не Айто и Тъелль — губы, синевато-бледные, шепчут, шепчут, шепчут имена — нет, не ранен, ни царапины, но не закроешь ведь душу, и стынет в глазах без-надеждная смертная тоска —
Тъелль Гэлтааль, Звездная волна, белая пена на бледном золоте влажного песка, солоноватый ветер, поющий в скалах, и крик чайки -
Айто, солнечный сокол, червонное золото и дерзкая прозрачная голубизна глаз, танцующий-с-мечами, къер'тайэ — полет стрелы, звон натянутой тетивы -
"
Гэллорн, Звездного древа — ветвь, золотистые цветы къаль, мягкое серебро листьев, кружево тонких стеблей… Напряженное лицо — словно вслушивается во что-то, и с каждым мгновением все сильнее — растерянность, болезненное недоумение. Впервые он звал — а земля не откликнулась ему, как это бывало всегда; он звал, но деревья не отозвались, и в шорохе листьев не было слов, не было смысла.
Сээйтор — ночной взгляд, обращенный в себя, узкое смуглое лицо, черные в синеву тяжелые пряди волос.
Гэлтайр, Звездочет — лиловые ласковые сумерки, прозрачная дымка тумана, звенящие нити дождя, тихая печальная улыбка первой звезды.
Халтор, Целитель — яркие глаза, не голубые, не синие — как луговой цветок, как высокое летнее небо… крошечная точка зрачка, заострившееся лицо, зубы стиснуты — я еще нужен, я еще могу помочь… Черная кожаная безрукавка распахнута, рубахи под ней нет — разорвал на повязки.
Солльх, Помнящий — имя вереска, память вереска, невесомое кружево паутины — прозрачная глубина темно-серых глаз, серебрящиеся темные волосы слиплись от крови —
Исххэ — шелковые ночные травы, тепло маленьких ладоней, непроглядная бархатная чернота взгляда — обморочная; руками прикрывает живот, словно это еще нужно, словно может еще что-то быть — маленький мой, желанный, йолло-айолли-йорро, петь бы колыбельные песни, убаюкивать, нашептывать сказки — не будет ничего — не будет — никогда…
Таннар, Кузнец — сталь клинка, закаленная в лунных лучах, темная медь взгляда… Обручились зимой — а где зимой возьмешь цветы? — но в свадебном уборе переплелись медные дубовые листья и червонные резные листья бересклета, и солнечно-золотые лайни — последний дар осени. Последняя свадьба.
Льолль — шепот звезд, шепот струн, негромкий голос — жемчужины слов на тонкой серебряной нити мелодии —
Хэлгалль, Мастер Поющего Дерева, сам похожий на юное деревце в золоте осенней листвы, — тот, что создавал лютни из серебряного дерева —
Ахтэнэр, Художник, мастер витражей — черные горячечные звезды глаз, черные с отливом в огонь волосы… Прозрачные картины в окнах, наполненные солнцем, — медвяные травы и огненные цветы лайни, и золотые резные листья кленов, невиданные птицы, кружево вишневых ветвей…
Алтэйо, лисенок, шорох леса: уже не сознает, где он, что с ним — золотисто-карие миндалевидные глаза смотрят бессмысленно, по лицу пробегает судорога.
Лээнно, Сплетающий Чары — бессильно вздрагивают прозрачные пальцы, ткавшие паутинные гобелены видений. Пытался — заслонить от яви, но искристое кружево звезд рассыпалось алмазными острыми осколками, ранит руки.
Айкъоно, Странник — темно-карие глаза, рыжеватые волосы — ржаной хлеб пути, песня пути, душа, распахнутая, как ладони — небу, бредящий-дорогой…
Гэллайо, ученик Сказителя Айолло — серебряный ковыльный стебель, опаловая туманная дымка над заводью, вересковое вечернее небо.
Травы ветра, травы ночи, звездные птицы…
Живые отражения безжизненных ликов Изначальных.
Мелькор прохрипел: «Не надо!..» — и рухнул на колени, протянув к Великим скованные руки беспомощным отчаянным жестом мольбы.
— Пощадите их! Я в ответе за все, я! Я заставил их повиноваться мне, я вел их: делайте со мной что хотите, но пощадите их! Я умоляю…
…Они жались друг к другу — растерянные, полуослепшие, не понимая, не в силах понять, что происходит, почему Учитель вдруг упал на колени, чему в ответ почти неузнаваемый сорванный голос произносит
А Он уже не слышал ни мыслей Великих, ни своих слов — только твердил: «Да… да…» Да, Илуватар — единственный Творец; да, иные миры — ложь; да, за гранью Арды — только пустота и тьма; да, он, Мелькор, ничего не видел в Пустоте; да, он исказил замысел Творения; да, он умел только разрушать; да, он ненавидел все живущее; да, он привел в мир смерть; да, звезды — творение Варды, да, да, да…
— Что он говорит… — без голоса простонал Видящий. — Небо, что он говорит…
Из слепящего сияния — величественный мертвяще-спокойный голос:
— Пусть… слышат… все. Говори.
— Я… отрекаюсь. Я… признаюсь, что… лгал… пощадите… — стоном сквозь зубы; тяжелые черные волосы волной скрыли лицо.
— Ныне… слышали вы… тот, кто вел вас путем лжи… отрекся… от деяний своих, — медленными хрустальными каплями падают слова. — Отрекитесь же… и вы… от пути неправедного… и в милосердии своем… Единый… дарует вам… прощение.
— Иймэ! — выдохнул Гэлеон; и, беспомощно, с болью непонимания: — Тано… Алла эл'кэннайнэ-тэи, Тано?
Он не успел ответить.
— Айа ат-тэи, Тано?..
Из вихря темного пламени взгляд — ожогом раскаленного железа:
— Они назначили цену моей свободы. Вашу кровь.
— Мы ведь все равно не сможем жить… — прошептала Айлэмэ.
Кажется, он не услышал — только скованные руки дрогнули. Развернувшись к Королю Мира, бешено:
— Энгъе!..
И, снова обращаясь к Эллери, неожиданно глубоким и ясным голосом:
— Я отрекся от себя, надеясь этим спасти вас. Единственный раз — здесь, в Круге Судей — я солгал. И только в этом раскаиваюсь. Простите меня.
— Ала, — тихо вымолвил Гэлеон, склоняя голову. — Я понял.
И — звенящей струной:
— Не надо больше. Учитель! Они не знают сострадания. Они…
Тяжелый удар бросил его на белые плиты. Оглушительная тишина.
И вновь заговорил Король Мира:
— Что должно сделать с теми, кто отверг Единого и встал на сторону Врага? Что сделаем мы тем, кто хотел погибели вашей, о Дети Единого?
Молчали Великие. Молчали майяр. Молчали предводители Элдар. Но внезапно Финве шагнул вперед; глаза его горели, а ясный напряженный голос звучал почти вдохновенно:
— Дозволь мне сказать слово, о Манве Сулимо, Король Мира, повелитель небесных сфер! Самой суровой кары достойны отступники, и никакое наказание не будет слишком жестоким для них. Должно Великим забыть о бесконечном милосердии своем в этот час, и да свершится воля Единого!
Манве согласно кивнул и молвил:
— Ныне возвещаю я слова Единого, что рек он мне, и хочу я, чтобы все слышали их:
Стиснув зубы, Мелькор встал рядом со своими учениками. Он слушал слова приговора молча. Не проронив ни слова.
— …И будут они пребывать в Чертогах Мандос, покуда не очистятся их души от зла, покуда не узрят они всей меры греха своего, пока не примут Исцеление…
И тут они засмеялись. Осужденные на смерть и обреченный жить — они хохотали в лицо властителям судеб Арды, кашляя от забивающейся в легкие режущей пыли, утирая полуослепшие глаза; в последние минуты — вместе они смеялись над Великими, не сумевшими предусмотреть такой простой вещи — искренне, от души, как только люди и могут смеяться над не знающими смерти богами.
— Но мы — Люди! — крикнул Гэлеон; юношески дерзкий голос прозвенел серебром. — Мы свободны, у вас нет силы удержать фааэй!
Обернулся к Мелькору, взглянул пристально:
— Да, Учитель?
— Уведите их! — приказал Король Мира.
…Оковы рукам — черные распятия на ослепительной алмазно-снежной белизне Таникветил: дурную траву рвут с корнем. Но Изначальные не дадут легкой смерти отступникам. Не жестокость: Всеблагой Отец все еще ждет, и ждут Его Сотворенные. Ждут только слова — одного слова покаяния…
За которым наступит забвение..
Исцеление.
Они ждут…
…Он стоял и смотрел. Нет, никто не держал его — но он не отводил взгляда. Не мог закрыть глаз. И когда когти орла рванули шею Иэрне, Намо увидел — багряный жгучий смерч рванулся в небо, закружился вокруг Крылатого — едва различим в бешеной пляске пламени был Отступник, и только видно было, как он поднимает скованные руки ладонями вверх…
Мир замер.
Пурпурное пламя застыло — и вдруг, словно треснувшее стекло, рассыпалось режущими осколками, рубиновой пылью, каплями крови, застывавшей на одеждах Великих.
Намо тряхнул головой, отгоняя наваждение. И, словно почувствовав это. Отступник обернулся.
Волосы его были — белее снегов Таникветил. И, на миг взглянув в его невидящие, мертво расширенные глаза, Намо понял,
РАЗГОВОР-VIII
ВЕК ОКОВ
Обители Валар — их продолжение.
Чертоги Намо — часть его самого.
Мандос (с глухим звоном захлопываются медные врата. шаг во мрак среди стен, не рождающих эха). Чертоги Мертвых, принявшие живого, избрали ему кару. Чертоги Мертвых отторгали его, обволакивали, пытаясь избавиться от режущего чужеродного осколка.
Чертоги создали это подземелье, замкнули живого в куб каменных стен (от одной стены до другой — пять шагов, и давят тяжелые своды), вмуровали его во мрак беззвучия.
ИРТХА: Черный огонь
Хар-ману Рагха сидит у огня, переплетая длинные височные косицы полосками красной кожи.
Дурные настали времена. С тех пор, как небо за горами загорелось злым огнем…
Она шевелит губами, хмурясь, загибает пальцы. Да, полных пять на два и еще три луны прошло. Никто не приходил в горы иртха. А холода выдались жестокие — Рагха не припомнит таких много лун, сосчитать нельзя. Трое детей умерло, из них девочек две — ах-ха, совсем плохо. Зверя в лесу не было; Урхах, добрый охотник, сцепился с лесным хозяином — с тех пор Урхах Кривой не охотник совсем, шкуры и то с трудом скоблит. В холода йерри приходили чаще, а иногда и сам харт'ан — добрую еду приносили, целебные зелья и ягоды, которые сил прибавляют; но холода прошли, и наступают снова, и никто не идет, даже Кхуру, хотя Кхуру совсем глупый был — учил большие ножи делать, которые только двумя руками поднять можно — на что такие? Заячьи мозги у Кхуру, хоть он и улахх. Ах-ха, совсем плохо. Пхут. Х'ману Тхаурх родила тройню, все — мальчики, кормить нечем — двоих придется зверю отдать. Видно, совсем разгневались снежные улахх на иртха. Ах-ха…
— Хар-ману слушает Аррагх?
— Пусть снежный зверь заберет Аррагх! — недовольно бормочет хар-ману, неохотно поворачиваясь к выходу из пещеры.
— Хар-ману знает улахх Ортханна?..
…Мать рода долго внимательно разглядывала фаэрни; ей приходилось видеть его и прежде, но сейчас она с трудом узнала его. Одежда на Ортхэннэре висела клочьями, едва прикрывая тело, босые ноги были сбиты в кровь, руки ободраны и изрезаны, словно пробирался через заросли осоки, в спутанных густых волосах — репьи и лесной мусор, лицо белое, как у мертвеца, и неподвижный взгляд запавших глаз.
Аррагх тем временем объяснял, что — вот, нашел Ортханну в горах, и что был тот вовсе плох — шел, как старый зверь, шатаясь и хромая, а когда он, Аррагх, его остановил — встал столбом, словно наткнулся на скалу или дерево; и что, опять же, вовсе непонятно, что с ним делать, и путного ничего он не говорит, а ежели по правде, так и вообще ничего не говорит, но не оставлять же его было там, а потому пусть хар-ману решает…
Рагха тряхнула головой — звякнули бронзовые кругляши-подвески в височных косицах — и заговорила гортанным резким голосом, ничего доброго не предвещавшим.
Выяснилось из ее речи, что Аррагх — третий единоутробный сын, заячий выкормыш и
Дальше Аррагх слушать не стал.
Среди поднявшейся суеты Ортхэннэр был неподвижен, глядел в пустоту остановившимся взглядом; Рагхе пришлось за руку подвести его к костру и силком усадить на принесенную «заячьим выкормышем» медвежью шкуру.
И тут что-то дрогнуло в его глазах; мгновение фаэрни смотрел на пляску жгучих языков пламени, потом вдруг стремительно протянул руку в огонь — по счастью, Рагха это заметила, с силой ударила его по руке, оттолкнула:
— Ортханна совсем плохой! Рагха знает, Ортханна — улахх, но огонь жжет всех!
Лицо Ортхэннэра перекосилось, он согнулся пополам, рухнул на бок и замер, вздрагивая всем телом, так и не издав ни звука.
Потом затих.
Для начала его напоили горчайшим полынным настоем, к которому Рагха подмешала еще какой-то порошок из корня водяной травы; раздев, уложили на шкуры, промыли царапины и наложили на них примочки из подорожника и крупных желтых цветов, какие летом собирают в горах, а на раны — сухой белый мох; он относился к этому с полнейшим безразличием, словно бы и вовсе не ощущал боли. Хар-ману тем временем сварила в глиняном горшке несъедобного вида лишайник, зеленовато-серый с кровяно-красными пятнами, смешала слизистое варево с мясным отваром (Аррагх заикнулся было насчет мяса, но хар-ману молча швырнула в него костяным скребком, и он счел за благо больше советов не давать — и добро, что замолк, безмозглый, этак и вовсе худо сделать можно, вон, по всему же видно — пол-луны, а то и поболе, ни крошки у Ортханны во рту не было, а ежели накормить его мясом, с отвычки и вовсе помереть может… ну, помереть не помрет, конечно, потому как улахх, однако ж и доброго не будет ничего…) и заставила фаэрни все это выпить до капли. Он не противился. Это ему тоже было безразлично. С тем же успехом его могли резать на куски или поить отравой. Взгляд его оставался пустым и темным, словно душа блуждала где-то далеко от тела.
На третий день, убедившись, что ни одна рана не воспалилась и что лихорадки у фаэрни нет, хар-ману поручила его заботам Удрун и Аррагха и засадила двух женщин шить для Ортхэннэра одежду.
А когда минуло трижды десять дней, фаэрни ушел, так и не сказав никому ни слова.
Аррагх, впрочем, отправился следом — мало ли что случиться может, совсем ведь не в себе был Ортханна, и непохоже было, чтобы на поправку пошел, — и добрался аж до самого Звездного Озера, но тут повернул назад: иртха открытой местности не любят.
…Он шел по звенящей земле, задевая сухие стебли вереска, шел медленно, с бессмысленным упорством, и с каждым шагом, с каждым вздохом что-то оживало внутри его, болезненно вздрагивало в ожидании, в предчувствии…
Никого.
Только черные цветы, бархатные бутоны, готовые раскрыться.
Один.
Он остановился перед вратами Хэлгор, под рухнувшей аркой, вслушиваясь до звона в ушах — но развалины молчали. Неожиданно нахлынула слабость, он отступил на шаг, наткнулся рукой на холодный скол камня, обернулся — несколько мгновений стоял, мучительно пытаясь осознать — что это, почему непроглядную черноту пятнает что-то ржаво-бурое, откуда на камне капли застывшего металла…
Неуверенно, медленно он провел пальцами по холодному камню — и, словно почувствовав что-то, вдруг прижал к нему ладони.
Резкая боль рванула, сдавила запястья, жгучая тяжесть сковала руки, он не мог поднять их — не мог избавиться от наваждения, раскаленная исчерна-багровая пелена застила глаза, но боль возвращала разум, возвращала память.
И, поняв все, он рухнул на колени у Камня Оков: не стереть ветру, не смыть дождям — этой крови.
Не было слов.
Изваянием в неживой неподвижности — он замер, прижавшись лбом к камню.
…Когда хлынул дождь, он медленно поднял голову, подставил лицо крупным каплям, не чувствуя их холода — они катились вниз как слезы, омывали мертвые ледяные озера глаз, мир расплывался, таял в дымчато-серой пелене смертной тоски.
— Им файе, — тяжело, стыло проговорил сквозь зубы. И снова: — Им файе.
Он не знал, куда идти. Мелькнула мысль: оседлать крылатого коня и — туда, за море, к Островам Ожерелья…
Но если Тано вернется, он вернется сюда.
Не сразу он понял смысл этого — «если». И медленно-медленно липкий душный страх начал заполнять душу.
Он был один.
Непоправимо, без-надеждно один.
Он не мог вынести этого; одиночество сводило его с ума. И тогда он поднялся и пошел назад — к тем, кого не хотел видеть, к тем, у кого только и мог сейчас найти пристанище.
… — Хагра, харт'ан приходит?
— Нет, — с трудом подбирая слова языка иртха, ответил Ортхэннэр. — Там — смерть. Огонь. Кровь. Нет.
— Харт'ан не знает смерть, — с глубоким убеждением проговорил Аррагх.
— Он видел смерть. — Ортхэннэр смотрел в огонь незрячими глазами.
— Хагра говорит темно. Харт'ан приходит потом? Один, два, десять нах-харума? — не отставал Аррагх.
И тогда Ортхэннэр заговорил — сначала тихо, размеренно, неживым ровным голосом — потом все быстрее, словно пытался выплеснуть жгучую боль, поднимающуюся в груди, не сознавая уже, что говорит на Ах'энн, — и задыхался от невозможности рассказать, потому что Ах'энн не знает таких слов и нет их в языке ирхи.
…Он шел по золе Гэлломэ, а в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; он смотрел в распахнутые небу глаза мертвых — тление не коснулось их, и если бы не кровь, черной коркой запекшаяся на ранах, казалось бы, что они спят, — он хоронил их, закрывая лица листьями осоки, и собирал в плащ обуглившиеся кости, разрывал руками пепел и землю, ломая ногти, — все это в каком-то оцепенении: тело отказывалось чувствовать боль, душа больше не могла воспринимать невыносимого ужаса.
Он утратил ощущение времени: могло пройти несколько часов — или дней — или лет — он не знал, не ощущал ни ночного холода, ни тепла солнечных лучей, не ощущал своего тела, не помнил себя, уже не знал, зачем делает все это, — только повторял «я должен», пока эти слова не утратили всякий смысл.
Засыпав последнюю могилу, Ортхэннэр опустился на колени, поднял лицо к багровой ущербной луне, судорожно вдыхая стылый воздух, — и вдруг завыл глухо и страшно, как раненый зверь.
Горький туман, тяжелый и жгучий, как дым пожарища, опустился на Долину.
И не стало ничего.
Когда он закончил и поднял глаза, оказалось — вокруг собралась добрая половина племени. Поняли его речь, как видно, немногие, но всем ясно было, что рассказывал он что-то невыразимо страшное, а потому — молчали, ждали, что объяснит.
— Хагра говорит, — после долгого молчания нарушил тишину Аррагх, — те, со светлыми глазами, йерри — их нет совсем. Хагра говорит — харт'ан не идет много холодов. Хагра говорит — его дом, его очаг, их нет совсем…
Ортхэннэр поднялся и вышел. Стоял у скалы, прижавшись лбом к камню: губы пересохли, горло жгло, словно опять вдохнул горький туман Гэлломэ. Он не мог больше говорить, не мог слышать гортанную речь иртха, не мог никого видеть.
Когда рука Аррагха легла ему на плечо, он вздрогнул, словно иртха коснулся открытой раны.
— Хагра Ортханна, он слышит слово Аррагх?
Фаэрни промолчал.
— Ухо Аррагха слышит: йерри говорят — хагра, его другое имя Гортхар. Аррагх слышит верно?
— Йах, — слово прозвучало похоже на хриплый выдох.
— Ах-ха, — довольно проговорил Аррагх. — Хар-ману говорит: кто дает имя, видит след змеи на камне. Хар-ману говорит: сердце хагра — черный огонь. Хар-ману говорит: сердце иртха — черный огонь. Кто идет из-за большой воды, потом знает смерть. Хар-ману говорит: Гортхар, Вождь-Смерть, стал наш ах-хагра. Гортхар живет с иртха. Здесь его очаг. Харт'ан Мелхар приходит, иртха — меч в его руке. Харт'ан Мелхар не видит смерть совсем. Теперь Гортхар говорит слово.
Фаэрни повернулся к Аррагху и долго пристально смотрел на него. Иртха отвел глаза первым, не выдержав медленно разгоравшегося во взгляде фаэрни жгучего пламени.
— Йах, — наконец жестко вымолвил Гортхауэр. Стиснул зубы и повторил — одним яростным дыханием: — Йах.
Аррагх удовлетворенно кивнул:
— Хар-ману верно видит сердце хагра.
«Сердце Сильного — черный огонь». Гортхауэр по-волчьи оскалился и коротко, страшно рассмеялся.
— Да, так, — с жестокой радостью проговорил он. — Так! И те, что придут с запада, узнают смерть.
Он видел сейчас — они придут. И будет кому встретить их.
Теперь его жизнь обрела смысл.
Ненависть.
…Рраугхар прислушался. Из-за деревьев доносились голоса. Говорили двое: один голос, молодой, чуть резковатый, звучал горячо и настойчиво, второй, глухой и низкий, — ровно и тихо. Языка Рраугхар не знал: звучало похоже на речь Светлоглазых. Пригибаясь, охотник бесшумно двинулся вперед.
На небольшой прогалине, как оказалось, кроме двух спорящих мужчин была еще и женщина — сидела, прислонившись спиной к дереву, не шевелясь и, кажется, даже не моргая. Поразмыслив, Рраугхар половчее перехватил копье и выбрался из подлеска. Двое немедленно замолчали и уставились на него в явном удивлении: оба высокие, мало не на полголовы выше Рраугхара, только один светловолосый, а у другого лицо все в морщинах и волосы небывалые, белые, как снег. Женщина только скользнула по лицу охотника взглядом, и у того нехорошо похолодело внутри: неживые у нее были глаза, какие бывают у того, кто уже видит смерть.
— Ха-артх? — осведомился Рраугхар, ткнув в мужчин пальцем.
Тот, что с белыми волосами, приглядевшись, спросил:
— Иртха?
— Йах, — охотник опустил копье и гордо объявил, стукнув себя в грудь кулаком: — Рраугхар! У — ха-артх?
Гордиться Волку-Рраугхару очень даже было чем: имя он получил вполне заслуженно, свидетельством тому была теплая куртка из волчьего меха — мало у кого в племени найдется такая: волчина попался громадный, матерый, по всему видно — вожак, а юноше-иртха тогда едва-едва минуло семнадцать полных солнц. Однако ж чужаки этого не оценили, чем немало разочаровали Рраугхара.
— Эллири, — сказал беловолосый.
Охотник недоверчиво прищурился и переспросил:
— Йерри?
— Эллири, — кивнув, повторил беловолосый.
— Х-ха! — просиял Рраугхар. — Йерри и-рах-хай Гортхар!
И махнул рукой, показывая — идите за мной. Молодой человек, чуть поколебавшись, подхватил два дорожных мешка и охотничий лук, беловолосый забрал третий мешок, за руку поднял женщину, и все трое направились следом за Рраугхаром.
— Йерри, они пришли говорить с Гортхар…
Гортхауэр вскочил. Несколько мгновений потрясенно смотрел на Рраугхара, потом бросился к выходу из пещеры — сердце колотилось гулко, бешено, рвалось из груди. Эллери… кто? Неужели кто-то спасся? Или это из тех Девяти? А может, Ориен?..
И — остановился, с размаху ударившись всей грудью о незримую стену.
Потому что те, кто стоял перед ним, не были Эллери.
Они вообще не были
Они были — Смертными.
А беловолосый старик смотрел в лицо того, кого на Островах звали — Эрт'эннир. Смотрел, не узнавая жесткого решительного лица, сейчас искаженного бешеной яростью, не узнавая запавших мрачных глаз и жутковатых, нечеловечески стремительных — взгляд не успевал уследить — резких движений.
— Вы!..
Мгновение старику казалось — фаэрни ударит его. Но Эрт'эннир вдруг как-то обмяк, ссутулился — у человека защемило сердце при виде этого отчаяния, тоски этой смертной. Он понял, что совершил что-то непоправимое; не понимал только — что.
Словно хрустальную чашу швырнули на камни — разлетелась со звоном в пыль.
— Эллири, — глухо проговорил фаэрни. И рассмеялся коротко и горько. — Эллири. А я подумал… Идем, — это уже старику — утомленно, равнодушно: не гнать же теперь прочь, коли пришли.
Рраугхар на Гортхара смотрел в ужасе: да что с ним? Вспыхнул, как сухая хвоя в костре — а теперь смотрит, как старый зверь, ждущий смерти, и глаза — стылый пепел… Ах-ха, плохо сделал Рраугхар, что привел сюда этих йерри. Совсем плохо. Оставить надо было, где нашел. Бхух Рраугхар, дурная голова, пень гнилой…
Сели в пещере у костра: старик завернулся в медвежью шкуру — кости ломило, видно, от осеннего промозглого холода. Парень с любопытством вертел головой по сторонам, а молодая женщина безучастно смотрела в огонь — Рагха как ее увидела, так перестала замечать ее спутников, а только разглядывала гостью внимательно, щуря глаза от дыма. Женщина была больна. Совсем больна.
Старик заговорил тихо, часто останавливаясь и прикрывая глаза, словно даже свет костра выносить ему было тяжело:
— Мы ждали начала ант-айви… я помню тот день… да, помню… Был ясный день, чистое небо и солнце — теплое такое… и ласковое море, спокойное и тихое… дети пошли на берег — собирать раковины и водоросли после прилива…
Замолчал.
— А потом пришли тучи. Не было ветра, но тучи неслись по небу от заката — огромные орлы, и всадники, и колесницы… Было странно. Красиво. Мы стояли и смотрели. И тут внезапно на берег обрушился шторм, и волны…
Он снова замолчал, глядя в огонь. Глаза у него были мертвые.
— Моих всех, — сказал ровно, — этот шторм взял. Кроме Раннэ. И Йалло вот… у него тоже никого не осталось — вместо сына он мне теперь. А Раннэ в тот день рыбачила. К ночи до берега добралась. Вплавь. С тех пор не говорит. Совсем. Она видела… Море… море всех вернуло. Всех. Потом успокоилось. Было небо: как медь и кровь. Земля дрожала. Видящие… мы старались не давать им спать, но они и наяву смотрели в смерть. Много дней. Они сходили с ума. Потом небо стало прежним, а море — гладким, как синее стекло. А над ним низко-низко стелился туман. Голубоватый, живой… и холодный. Да… Он светился изнутри, и огромные туманные корабли шли мимо Островов — бесшумно, как тени. И звезды падали с неба. Звезды кричали. Небо плакало, а мы… мы уже не могли.
Он глубоко вздохнул:
— Мы посылали крылатых вестников, но никто не откликнулся. Мы не смогли прийти раньше. Надо было… — трудно сглотнул, выговорил через силу, — хоронить. Лечить раненых. Урожай погиб почти весь, и надо было строить новые дома, и ладьи… Вот, пришли. А здесь — никого. Мы искали, — вымученно улыбнулся, — а вышло, что
Гортхауэр промолчал. Рагха заговорила вместо него, мешая Ах'энн со словами иртха:
— Гортхар говорит, улахх пришли из-за горькой воды. Много улахх. Улахх, они как звери… алх-увар, пьяные от крови. Как й'ханг у-хаш-ша. Йерри, их нет больше. Совсем. Харт'ан Мелхар, улахх увели его с собой. Никто не знает, когда харт'ан вернется. Гортхар теперь ах-хагра для иртха.
Старик кивнул. Судя по всему, он переступил ту грань, до которой можно еще удивляться или ощущать боль утраты. Рагха оглядела странников, покачала головой:
— Рагха говорит, йерри из-за горькой воды, они остаются с иртха — пять, десять харума. Й'мани, она идти не может. Плохо. Рагха травы давать будет, лечить будет. Не лечить — совсем плохо будет, пхут. Гортхар когда пришел к иртха, он был как й'мани сейчас. Рагха знает. Й'мани, в ней злой туман, она не видит дороги. Надо идти по своему следу. Страх пройти. Боль пройти. Потом к небесному огню повернуться, страх за спиной оставить. Тогда й'мани говорить будет. Жить будет. Белоголовый, он теперь говорит слово.
— Йах, — кивнул головой старик, неловко и грустно улыбнувшись непривычному звучанию чужой речи.
И, поднявшись, низко поклонился матери рода.
…
ЛААН НИЭН: Вереск
Он бредет без дороги — едва прикрывает страшно исхудавшее тело одежда, изорванная о камни и шипы, сбиты в кровь ноги. Нет пути, нет цели. Мрак и пустота. Он не видит снов — а может, не спит вовсе. Звери не трогают его. Он один. Идет. Зачем? Все равно. Надо уйти. Там, позади — страшное. Он не помнит, что. Надо идти. Дальше.
…Стоят вокруг — сильные, крепкие, темноволосые и темноглазые. Смотрят. Он останавливается. Когда они уступят дорогу, он снова пойдет вперед. Его взгляд бесцельно скользит по лицам — и вдруг расширяются глаза, текучее серебро затопляет их безумным сиянием: кровь на шкуре зверя — медленные темные капли падают в траву, стынут крупными бусинами.
Он кричит.
Дико, безумно, на неведомом языке — кричит, бьется на земле; дугой выгибается тело, клокочет в горле дыхание, судорожно вздымаются обтянутые кожей ребра.
Его держат сильные руки, вжимают в бурую, снегом припорошенную траву — он пытается вырваться, потом затихает.
Голоса. Резкие, слишком громкие.
Селение. Тепло. Очаг. Дом.
Голова безумца запрокидывается бессильно. Издалека, откуда-то сверху, до него доносится голос человека, властный и ровный:
— Мы возьмем его с собой. Я сказал.
Он успевает уловить смутную мысль человека:
Гэленнар Соот-сэйор проваливается в сон.
… — Ллуа, ты говорила, что Элхэ найдет нас позже.
— Да, — Аллуа прикусила губу, потупилась. — Говорила.
— Она не придет, — впервые с тех пор, как они покинули Хэлгор, подал голос Моро. — Никто больше не придет. Нам некуда возвращаться. Лаан Гэлломэ больше нет.
Он говорил ровно, почти буднично; и хотя все восемь сказанное им предвидели и предчувствовали, но даже невозмутимый Наурэ вздрогнул при звуке этого глуховатого голоса, а маленькая Айони, побелев как полотно, начала оседать на землю — Альд едва успел подхватить ее.
— Я не знала! — отчаянно вскрикнула Аллуа. — Я же не знала, что она так любит Гэлрэна! И никто не знал, никто!
— Гэлрэна?.. — Оннэле медленно подняла глаза.
— Да, да! Я спросила ее, почему она не идет с нами, а она сказала… — Аллуа всхлипнула, — «потому что я не оставлю его». Откуда мне было знать?..
…Айони так и не оправилась от своего полуобморока. Она ничего не говорила, не возражала, не спорила: шла, куда вели, останавливалась, когда останавливались все. Давали еду — ела; нет — не просила. Кричала во сне, просыпалась в слезах — и снова затихала, замыкалась в пугающем молчании без слов и мыслей. Глаза у нее стали как тусклое зеленое стекло.
— Нужно ее отвести туда, где ей смогут помочь, — сказал Наурэ. — Мы ничего не сможем сделать здесь. Надо торопиться.
— Мы отведем ее к Детям Леса, — подал голос Альд.
— Я знаю, где это, — кивнул Наурэ. — Я поведу.
Он
Он видел Стаю — и его глазами увидели Псов остальные.
Золотоглазые Аои, Дети Леса, стояли позади него полукругом. На пришельцев смотрели спокойно, без опаски, но казалось — довольно одного резкого движения, слишком громкого слова, чтобы они ушли, растворились среди деревьев.
— Фойолли сказали, что постараются помочь ей. Не думаю, чтобы Стая нашла нас здесь. А если и найдет… я постараюсь защитить ее.
Он не знал, что однажды ночью, очнувшись от тяжелого страшного сна, Айони напуганным зверьком бросится прочь, и ни Дети Леса, ни сам Наурэ не смогут отыскать серебристо-черного зеленоглазого лисенка в лесах Эндорэ. И долгие годы Наурэ будет искать ее, но так и не найдет, не сумеет услышать…
…Неутомимый стремительный волк с золото-янтарными глазами: где она, Стая? — кого и преследовать ей, как не волка?.. Бесконечный пьянящий бег под бледной луной среди серебряных ковылей, сухой и горький запах степных трав…
Люди звали эту гору — Айт-эн-Эрд, Соколиной Вершиной. Он не знал этого: были просто горы и медленная светлая река, а на берегах ее — ночные, сине-фиолетовые ирисы и острая красноватая осока. Он пришел сюда и остался здесь и уходил снова и снова — чтобы вернуться к вершине ветров.
…Он не научился до конца соразмерять силы. То, что он делал, пугало. Людям юный чародей казался опасным, как острый клинок из голубоватой стали. Люди не приняли его.
Он шел по каменистой равнине, где редко пробивались сквозь сухую корку спекшейся земли жесткие стебли травы и приземистый шипастый кустарник; губы его запеклись от жажды, а он все не мог нащупать мыслью подземный источник, который можно было бы отомкнуть ключом Тэ-эссэ. Ночью ледяной холод пробирал его до костей, и остро отточенный изогнутый клинок луны висел над ним в небе…
Он упал, не дойдя до гор. Был полдень, и раскаленное солнце в жаркой бледной голубизне жгло кожу — но он уже не чувствовал этого. Не ощутил, как укрыла его тень золото-черненых крыльев.
…Он бродил по земле, так и не найдя той, в которой хотел бы остаться, и Дорога уносила горечь, утишала боль. Он шел, как Звездный Странник из забытой сказки: сплетая сны и слова, узнавая, запоминая, постигая.
Через века Дорога выведет его к Ирисным Низинам, Лоэг Нинглорон, к туманным горам. Он встретит того, кто был его собратом. И не станет Дороги, будет — бег, стремительный и безумный, будет пыльный песчаник и злой туман Соот-ург-ат-Ана, будет — безумный пророк, и слова, не внятные никому…
…Они стояли у подножия гор, тонущих в холодной дымке тумана. Мелкий осенний дождь размывал очертания вершин. Под шатром ветвей огромной ели они прятались от дождя, и редкие капли воды, падавшие на их волосы и плечи, были кисловато-горькими на вкус, как зимняя хвоя.
— Холодно, — поежилась Аллуа. — Как холодно…
— Я останусь здесь, — сказала Оннэле. — Здесь горы. Здесь Врата Миров… Я останусь.
Аллуа смотрела на густо-вишневый гранат: вино в горсти, и тлеет в глубине искорка алого пламени. Словно камень мог согреть ее в этом неприветливом северном лесу.
— Я пойду дальше, — тихо сказала она. — К югу. Я не могу… не могу без солнца. Я найду свои Врата. Альд говорил, если идти на восход, там горная страна. Бесснежные черные скалы и алые поля маков в предгорьях…
Оннэле кивнула.
Она проводила взглядом уходящую и, тихо вздохнув, начала подниматься по каменистой горной тропе. А внизу лежала долина — чаша, наполненная туманом осени, голубовато-серым, как халцедон, — и звезды над ней складывались в созвездие именем — Къолла, похожее на знак Воды и Времени, къатта Тэ-эссэ. Или — на светлый стальной клинок.
ВАЛИНОР: Белый мак
Тонкие пальцы Пряхи сплетают, сплетают невесомые многоцветные нити.
Трепетный язычок белого пламени, готовый вот-вот погаснуть, струйка голубоватого дыма над костром.
— Кто я? Я помню иную себя, другую жизнь…
Текут ручьи нитей, сплетаясь в радужный водопад гобелена.
— Как мое имя? Где мой народ? Куда мне возвращаться, Высокая?
— Я вижу настоящее, Мириэль. Прошлое скрыто в тени…
— …Скорбящая, скажи…
Тень среди теней Мандос, шелест ивовых листьев, голубоватый вечерний туман над глубокой рекой:
Он ощутил чужое присутствие раньше, чем поднял глаза. Тонкая фигурка замерла на пороге, серебристо-мерцающая, как лунный свет, и он вскочил на ноги прежде, чем осознал, что — ошибся.
— Мириэль… — с трудом глухо выговорил. — Что нужно прекрасной королеве Нолдор от пленного мятежника?
Видение заколебалось, словно готовое растаять, но в голосе говорившего было больше боли, чем насмешки, и она спросила:
— Скажи мне, кто я?
— Тайли, дочь Эллери. Мириэль, королева Нолдор.
— Что мне делать? Куда идти?
— Тайли не сможет жить в Валиноре. Мириэль не может помнить Гэлломэ. Ты должна выбрать.
— Значит, я должна — забыть? Но я не могу, я помню, Отступник…
Она замолчала, словно испугалась невольно вырвавшегося слова.
— У тебя волосы совсем седые… — серебристая фигурка качнулась, словно хотела приблизиться
— Как ты оказалась здесь? — тихо спросил он.
— Я… уснула. Мне было так тяжело… Воздух жжет, и свет… Но покидать сына… Феанаро, он так похож на… на нас… и — Финве… ведь он любит меня; и я…
Его лицо дернулось, когда он услышал это имя.
— Ты ненавидишь его, Мелькор? — В голосе-шорохе — тень печального удивления. — Ты был другим. Ты не умел ненавидеть.
— Думаешь,
Она уже снова говорила о Финве:
— Он такой светлый, открытый — как ребенок… Мне иногда казалось, что я старше его; хотелось помочь, защитить… Разве можно его, такого, ненавидеть?
Он долго молчал, потом сказал тихо:
— В чем-то ты, может, и права. Можно сказать и так…
Его руки невольно сжались в кулаки, глаза вспыхнули ледяным огнем:
— Не могу, Тайли!.. Не могу…
— Ты не умел ненавидеть, — повторила она. — Я понимаю… иногда его лицо становилось таким странным… это тень твоей ненависти. Что он сделал тебе? — Она прижала узкие бледные руки к груди, посмотрела с мольбой. — Что он мог сделать тебе?
— Мне? — Он не удержался от сухого смешка. —
— Но все же ты ненавидишь его… И сына — его сына — ты тоже станешь ненавидеть?! — с отчаянием выдохнула она.
— Ты пришла просить за них? Нет, я не смогу и не стану ненавидеть твоего сына, Тайли, — его голос дрогнул, но тут же вновь обрел прежнюю твердость, зазвучал жестко, почти жестоко: — Но не проси, чтобы я простил твоего супруга, королева Мириэль!
Мерцающая фигурка качнулась, как под порывом ветра.
— Не понимаю, — обреченным шепотом, — не понимаю…
— Ты помнишь, что стало с твоей сестрой?
— Ориен… ее нет…
— А твой брат?
— Я не помню… не знаю… — Она смешалась, поднесла прозрачную руку к виску. — Не знаю… Я спала… Потом Владыка Ирмо взял меня за руку, и я пошла с ним… Он был почему-то таким печальным… Был свет, и цветы — много цветов… красивые… другие. Не как… дома. Королева Варда улыбнулась мне и сказала — как ты прекрасна, дитя мое… Я так растерялась, что даже забыла поклониться… А он… Его я увидела в Садах Ирмо. Он был прекрасен…
— Нет!..
Она вздрогнула и отшатнулась. Он стиснул до хруста зубы, сжал седую голову руками:
— Нет, нет! Только не это… Не так…
— Что с тобой?
Он молчал. Она долго ждала ответа, потом скользнула к двери, но обернулась на пороге и спросила как-то беспомощно-удивленно, словно впервые задумалась об этом:
— Мелькор… Почему ты здесь? Зачем тебе сковали руки?
Он поднял на нее глаза — и внезапно, не выдержав, хрипло и страшно расхохотался.
Она исчезла — легкий утренний туман под порывом злого ледяного ветра, — а он все смеялся, пока смех не перешел в глухое бесслезное рыдание, и умолк.
…Ахтэнэр, мастер витражей — черные с золотыми искрами глаза, черные с отливом в огонь волосы, дерзкий и насмешливый… Знал ли будущий Король Нолдор, что обрек на смерть брата той, которая стала его возлюбленной супругой? Наверно, нет; и она не знала…
В чем виноват камень, ставший началом обвала?
И он ли был — началом?..
…
…Ирмо медленно идет среди теней и бликов, шорохов и отдаленного звона падающих капель росы. Там, где проходит Ткущий-Видения, Сады обретают новую, целительную силу. Медленно, в задумчивости идет он, скользя над травой, не оставляя и легкого следа на земле. Сады — часть самого Ирмо, его сила и разум: он ощущает их как самого себя. И сейчас дергающая боль в виске ведет его туда, где от чьего-то горя умирают травы…
Ветви сплетаются над маленькой круглой поляной, оставляя в зеленом куполе окно, сквозь которое падает сноп мягкого рассеянного света. Там, в круге света, среди мелких белых цветов, спит юная женщина. Ткущему-Видения хорошо знаком этот уголок Садов, и от того, что нарушено печальное совершенство этого места, он чувствует острую боль. Тихий быстрый шепот, всхлипывания — листва тревожно дрожит… Темная коленопреклоненная фигура, плечи вздрагивают от рыданий. Ирмо уже знает, кто это. Он часто приходит сюда. Беззвучный шорох, качнулись светлые блики — и Ткущий-Видения уже стоит над плачущим. Тот поднимает голову; красивое, переполненное отчаянной тоской лицо залито слезами.
— Высокий, — срывающимся шепотом, — почему… О, почему? Они сказали — Мириэль больше не проснется, она не хочет возвращаться из Чертогов Мандос… почему, почему, Высокий?! Ведь я же люблю ее! И она тоже… Ведь она не может умереть, правда? Правда?!
Ирмо не отвечает — но Королю Нолдор, похоже, и не до ответа. Он говорит. Говорит скорее себе, чем Ирмо.
— Я помню, помню… Ведь это здесь, в этих Садах, я встретил ее… О, как же она прекрасна…
— Нет, — нарушил молчание Ирмо, — она такая же, как и ты.
— Я знаю… Но ведь тогда она не может умереть! Не может пока жива Арда! Элдар не умирают!
— Не умирают.
— И она не умерла? Да? Она спит? Она вернется? Мне говорили — она ушла, ушла совсем… Но как же так… я не верю! Она не могла покинуть меня, мы же так любили друг друга!
Ирмо опустился на траву рядом с Финве. Заговорил тихо, ровно, успокаивающе:
— Ее душа не в силах более жить в этом теле. Всю свою силу она отдала вашему сыну; ведь ваша любовь дала ему жизнь…
— Любовь… Неужели любовь убивает? Значит, это я убил ее? Да? Значит, слишком сильно любить — смертоносно… Я во всем виноват, я, я!!
Его снова охватило отчаяние; стиснув виски, он раскачивался из стороны в сторону, повторяя это —
— Нет. Не любовь ее убила. Но не все могут безнаказанно отдавать свою силу. Иногда ее слишком тяжело восстановить.
— Но здесь Аман! Разве может быть такое в этой святой земле? Разве не здесь — исцеление всех скорбей? Владыка, я не понимаю!
— Не всем здесь можно жить. Некоторые не могут вынести… благодати Амана. Да, Финве, она любила тебя, и твоя любовь давала ей силы. Но ведь и тебе она отдавала всю себя. Ей было слишком тяжело. Жить здесь, носить под сердцем сына… Она была сильной, Финве, но…
Финве неотрывно смотрел на Ирмо, начиная что-то смутно осознавать.
— Ты говоришь, — тихо-тихо начал он, — она не могла вынести благодати Амана? Но ведь только… только один не может… она — из
Ирмо молчал — но Финве уже не нужны были слова.
— Она знала? — глухо спросил он.
— Нет.
Финве долго молчал, опустив голову, и вдруг с глухим стоном рухнул на тело Мириэль:
— Ненавижу… ненавижу! Это он, он убил ее! Он извратил, исказил, сломал их души! Даже те, что ушли из его власти, не могут жить здесь! Даже здесь его черная длань настигает их! Вот, значит, какова его месть… Он убил ее. Он убил меня. Мириэль…
Стремительно поднялся, яростно сверкнув глазами:
— Он мстит за все, что против его воли! Да, их надо было убить! Они несли зло, их уже нельзя было исцелить! Их надо было убить, чтобы хоть души их вырвать у него!
Ты
Ирмо молчал. Эльф тоже умолк; поднял взгляд на Ткущего-Видения. Лицо его вновь стало скорбным, черты смягчились:
— Прости меня, Высокий, я был неучтив. Благодарю тебя. Позволь мне остаться одному. Я должен проститься с ней… — голос его упал до шепота, он закрыл лицо руками.
Ткущий-Видения поднялся и тихо отступил в тень, растворившись в ней. На поляне остались двое — Мириэль в непробудном сне и застывший словно изваяние Финве — на коленях; белая прозрачно-светлая рука Мириэль лежала в его ладонях, словно он надеялся, согрев ее, вернуть возлюбленной жизнь.
Словно мерцающий язычок пламени свечи — зыбкая фигурка в вечном мраке Чертогов Мандос. Он с трудом различал лицо, неверное, как ускользающее воспоминание. Лишь когда узнавание нахлынуло горько-соленой волной, лицо стало более определенным, и он понял, кто пришел к нему. Бесконечно печальное лицо, сплетенные тонкие пальцы, серебристые волосы, окутывающие фигуру, как саван… Склоненная голова, глаза полуприкрыты длинными темными ресницами.
Тихий горький голос:
— Мелькор… прости меня.
— За что, Тайли? — глухо.
— Я хочу вернуться к своему народу. Я знаю… помню, я родилась в Гэлломэ… но здесь, среди Нолдор, — здесь я прожила сотни лет, здесь мой сын, здесь тот, кого я люблю… Скорбящая будет просить за меня Владыку Судеб… я ошиблась, я не могу оставаться в Чертогах Намо и идти на Неведомый Путь — не хочу…
— Я понимаю. Мне не в чем тебя винить. Тайли… Мириэль. Теперь твой народ — Нолдор. Ты вольна в своем выборе.
— Я хочу быть с Феанаро, с… — опустила ресницы, не решившись произнести имя. — Все равно. Я ухожу. Прости… и — благодарю тебя, Учитель.
Боль полоснула когтем по сердцу, заставив задрожать и задохнуться. Какую-то долю мгновения слепота застила глаза, а когда он сумел прозреть, вокруг только тихо колыхалась тьма и таяло беззвучное эхо:
— Учитель… Учитель… Учитель…
…
СОТВОРЕННЫЕ: Освобождение
В Валиноре теперь он был окружен почетом; Ауле, кажется, даже робел несколько перед возвратившимся учеником, а Король Мира был милостив к нему и приблизил его к себе. Творения рук его были прекрасны и совершенны — но снова чего-то не хватало в них, он видел это — даже здесь. Было мучительно: словно, не успев еще обрести, осознать — утратил что-то.
Узнав о суде, он сам пришел в Маханаксар — пришел, чтобы взять на себя вину, чтобы рассказать, объяснить…
Он не поверил — но и не решился говорить на суде, не посмел перед всеми Изначальными предстать — единственным защитником Отступника.
А потом — он ждал. Ждал со жгучим нетерпением — и страшился, проклинал себя за то, что открыл Владыкам Мира. Пусть он не хотел этого — как объяснить теперь?.. Что свершено — свершено. И захочет ли Учитель слушать его?
«Поверь мне — разве я желал зла? Разве я думал, что будет так? Я ведь хотел только защитить тебя… Я не хотел, чтобы ты сам брался за меч — мои воины уничтожили бы все, что могло грозить тебе. Ты не понял меня — почему, ну почему… Что такое кусок мертвой земли, когда речь шла о твоей свободе? Прости — я не понимаю тебя, не могу понять, почему ты не защитил себя. Ведь мог!.. И не было бы твоих оков…»
Страшно было думать об этом, а не думать он не мог. Бессмертные ничего не забывают. Страшно было вспоминать мертвые, словно пеплом подернувшиеся эти глаза и скованные руки… Хотел тогда крикнуть — не надо! — и не смог.
«Будь я проклят, Тано… я бы ведь душу свою отдал по капле, чтобы избавить тебя от боли… и — молчал. Я трус. Я предал тебя. Я оказался слишком слабым. Прости меня, Учитель…»
И наступил день, когда окончилось заточение Мелькора.
Он снова увидел Учителя — и замерла, оцепенела душа, когда понял: не простит. Хотелось к ногам броситься, умолять на коленях о прощении — разберись, пойми, ведь я не предавал тебя, я не хотел, ты так дорог мне, Учитель, не гони меня… бесполезно. Когда на миг их глаза встретились, рванулся к Учителю всем своим существом — и напоролся, как на меч, на страшный обжигающе-холодный взгляд.
Он не ушел. Он видел суд и слышал слова приговора:
— Суула… ты будешь меня звать так, да? Ты… нарекаешь мне имя?
— Если захочешь…
А у него больше не было имени. Только прозвание:
Отчаяние. Тупое, выматывающее душу. Больше нечего ждать. Не на что надеяться. Что проку в правоте, когда за нее приходится платить — так? Одиночество и пустота. Он все еще любил Учителя — прежней, ревнивой, почти безумной, яростной любовью. И — боялся встретиться с ним. Боялся снова услышать —
Кажется, он сам не заметил, когда яростная любовь превратилась в столь же яростную слепую ненависть, в которой сам он боялся себе признаться. Убить — чтобы не пытаться больше понять, не винить больше в несправедливости. Убить — чтобы Тано остался с ним навсегда: бессмертные не забывают ничего, но можно было бы хотя бы попытаться забыть все, кроме тех нескольких тревожных и счастливых лет в Эндорэ. Чтобы всегда помнить, каким Тано был тогда. Чтобы уничтожить память об этом тяжелом и горьком взгляде, вычеркивающем из жизни — его, Морхэллена.
Его, Курумо.
Убить — чтобы Тано остался прежним в его памяти.
Вздор, нельзя убить бессмертного Айну…
Но — хотя бы — избавиться от самого воспоминания об этом взгляде, о глазах, в которых больше нет ни любви, ни понимания… Но нет и ненависти. И это тоже непонятно, мучительно — страшно.
Белые и алые одежды — как алая кровь на белых снегах Таникветил Ойолоссэ, пролитая — по чьей вине?..
ЛААН НИЭН: Сады Лориэн
…Отступник стоял на берегу озера Лорэллин, отражавшего вечные звезды, и тихо склонялись к нему тонкие ветви серебряных ив… Светлая рябь пробежала по зеркалу озера — и вот уже стоит рядом с Отступником Ткущий-Видения. Стоит молча, не решаясь заговорить, не решаясь соприкоснуться мыслью.
— Ирмо.
Качнулись тени, отчетливее проступило в нежных сумерках колдовское тонкое лицо:
— Я должен рассказать тебе, как было… с ними.
Ткущему-Видения было трудно, непривычно говорить словами, но казалось, что сейчас нужно именно так.
— Зачем снова причинять боль своей душе? — глуховато откликнулся Отступник.
— Никто из нас не умеет забывать; не забыть и мне. Прощения твоего я не ищу — просто хочу рассказать. Ты… выслушаешь меня?
Отступник обернулся и взглянул в глаза Ирмо. Тот отвел взгляд первым.
— Говори.
…Майяр в лазурных одеждах с прекрасными, ничего не выражающими лицами стояли полукругом позади них.
— Ты должен нас убить? — почти одновременно спросила темноглазая сереброволосая девочка, немногим младше парнишки. К ней испуганно жалась девчушка лет четырех, — старшая гладила ее спутанные золотые волосы, пытаясь успокоить.
Он смотрел в их глаза, он видел непонимание, боль, страх, видел кровь на светлой стали, видел серебряно-стальных Псов Охотника, бесшумно и стремительно летящих по следу… Он входил в их воспоминания, и увиденное ужасало, резало, рвало на части душу — а прозрачные пальцы его уже ткали туманный гобелен видений, исцеляющих снов, и Целительница, шагнувшая из теней колдовского леса, вплетала в ткань нити забвения…
…Мир сотворен Песнью и Словом. Творцам мира Слово раскрывает свою силу. Они властны над тем, чему наречено имя.
— Йолли… — широко распахнутые глаза, печальные, как у беспомощного маленького зверька, худенькая, и, кажется, видно, как колотится маленькое сердечко.
— Эйно, — тоже золотоволосый, сероглазый и решительный.
— Даэл… Ойоли… — наверно, брат и сестра, оба пепельноволосые, хрупкие и тихие; жмутся друг к другу, как беззащитные озябшие птенцы.
— Ахэир, — темноволосый и ясноглазый, — а это Гэлли, — совсем малышка, года полтора, которую он держит на руках.
— Тайо, — светло-золотые волосы, золотистая кожа, упрямо и сурово сдвинутые брови: маленький рыцарь. А вот и его дама: короткие волосы с отливом в рыжину, пытается смотреть дерзко, хотя напугана:
— Эрэлли.
— Эллорн… Эннэт… — близнецы, оба черноволосые, и держатся за руки так крепко, что костяшки пальцев побелели.
— Торн…
— Исилхэ… — большущие глаза, губы дрожат — вот-вот заплачет, но держится из последних сил.
— Тэнно…
— Алхо…
— Энноро…
— Хэллир…
— Аэлло…
— Тииэллинн… — снова девчушка, и голосок тоненький, чистый.
— Анта… — смешалась, — Анта-элли…
Последняя молчит. Тииэллинн отвечает за нее:
— Она — Элгэни. Она не… Она не будет говорить. Лайтэнн — ее сестра. Была.
— Остальных куда-то увели, — добавляет Линнэр. — Мы спрашивали, но нам не сказали — куда.
Он отвел их в глубь колдовского леса — дети следовали за ним в сосредоточенном настороженном молчании. Добра здесь они не ждали.
…Покачивались под едва ощутимым ветром белые цветы, стелилась под ноги шелковистая нежная трава, маня ласковым покоем, суля отдых измученному телу. Медленно опускались дети в траву, и колыхались над ними покойные серебристо-зеленые сумерки, тихо пели деревья, сплетался вновь туманный гобелен видений, заслоняя от яви… Ирмо говорил с каждым — словами сумрака и тумана, тихой песнью чар, — заглядывал в недетски печальные глаза, звал каждого по имени, уводя в сон. И склонялась над детьми Целительница, поднося к их губам тонкую хрустальную чашу — роса с лепестков белого мака, напиток забвения, лунный опал и прозрачный жемчуг…
Линнэр был последним.
— Ты не ответил мне, — он пристально смотрел в глаза Ирмо. — Впрочем, я и так знаю. У нас никого и ничего больше не осталось; и он… — мальчишка замолчал, на мгновение опустив ресницы и стиснув зубы, — а ты, — резко и отчетливо, — должен отнять у нас память. Последнее, что есть. Так, Ирмо?
На коленях застыл подле него Ткущий-Видения, дрогнула чаша в руках Целительницы.
— Конечно. Знали, кого просить об этом. Ты ведь милосерден. Ты не захочешь новой крови здесь, — мальчишку передернуло. — Соскоблить письмена с пергамента. Ведь пергамент плохо горит. Да и к чему? — ведь можно потом все переписать заново! Но следы других, стертых знаков — они ведь останутся, Ирмо. Их не вытравить ничем.
Владыке Снов казалось — слова эти и самый голос принадлежат тому, чей путь сейчас — в Чертоги Мандос.
— И не вся кровь прорастет травой; след останется. Останется и в ваших душах, и на руках ваших; и все воды Великого Моря не смоют ее… Почему я не родился раньше! — я мог бы встать там, рядом с моими братьями и сестрами, с мечом в руках… Да что проку. Мы не умели убивать. Вы — умеете.
Линнэр заговорил о другом:
— Этой осенью я должен был избрать Звездное Имя. Я уже знал его: Гэллэйн. Я ведь Видящий. Но нет Учителя, чтобы он сказал: «Ныне имя тебе Гэллэйн; Путь твой избран — да станет так». И Пути уже не будет. Не будет — здесь. И недостанет сил вернуться. Да и некуда.
Он приподнялся на локте и оглядел спящих.
— Сколько из них поднимут меч против него? — тихо и горько.
Ирмо не ответил — и знал ли ответ?
— Я ведь уйду, Владыка Снов. Я знаю, ты не желаешь нам зла. Учитель рассказал нам: мы знаем о вас. Обо всех. О тебе. О Могучем. О Ваятеле. Мы только одного понять не смогли: как можно запретить творить. Зачем это нужно. И как убивать людей, он нам тоже не объяснял, — криво усмехнулся. — Ну да ничего: это мы и сами увидели.
Глубоко вздохнул, прикрыл на мгновение глаза:
— Ты не желал зла. Да что я: никто здесь не желал зла! Только слепо вершили чужую волю. Как дети несмышленые. Но ты, Владыка Снов… Мне тяжело видеть так далеко, но ты еще станешь иным. И, знаешь…
Мальчик улыбнулся печально и мудро — совсем не по-детски:
— Знаешь… пусть ты скажешь те слова, которые не успел сказать Учитель. Он не осудил бы меня.
Глубоко вздохнул:
— Я, Линнэр, избрал Путь Видящего, и знаком Пути, во имя Арты и Эа, беру имя Гэллэйн, Око Звезды.
И тогда впервые Ирмо заговорил, не понимая, откуда идут слова, в чьем сне он узнал их:
— Перед звездами Эа… и… Артой… ныне имя тебе Гэллэйн. Путь твой избран… Да станет так.
Мальчик улыбнулся:
— Благодарю. Прощай.
Эстэ склонилась к нему, протянула чашу с опалово мерцающим напитком. Мальчик покачал головой: нет.
И закрыл глаза.
Один изо всех, он не очнулся от колдовского сна в урочный час.
… — Я не должен был говорить твои слова вместо тебя, прости.
— Мне не в чем тебя винить. И потом, он сам так решил.
— Он и не смог забыть. Он был твоим учеником… Я увидел, что его воля сильнее моей. Я был не властен над ним. И прав он был: память не исчезла, она спит в них — во всех, даже в Гэлли. Я… я мог, наверное, убить их память. И не сделал этого. Они могут вспомнить, если захотят. Только если захотят. Этого нельзя простить, я знаю…
Последние слова прозвучали странно — и все-таки, кажется, Мелькор понял, что хотел сказать Ткущий-Видения.
— Кто станет рассказывать об этом Силам? — коротко усмехнулся он. — А дети… ведь они живы. Благодарю тебя.
— Они перестали быть твоими детьми…
— Это значит лишь, что от своего приемного отца они вернулись к родному.
— Но у приемного — не лучше ли было им?
— Что ж, тогда, может, у своих теперешних приемных родителей они будут счастливее, чем… Где они теперь? Тайли Мириэль — я знаю. А другие?
Ирмо опустил глаза:
— Йолли и Эйно — воспитанники Манве. Теперь их зовут Амариэ и Лаурефиндо. Тайо — Ингалаурэ — воспитывался в доме короля Ванъяр Ингве. Даэл, Ойоли, Исилхэ и Тииэллинн — в Алквалондэ у Олве… Тииэллинн — приемная дочь Олве. Она…
— Я знаю.
— Остальные — у Нолдор?
— Да.
— Лучше нам не встречаться. Если вспомнят — не смогут жить здесь. И если… нет, этого не будет.
Усмехнулся коротко и зло:
— Итак, мой младший брат тоже решил обзавестись учениками. И хорошо защитил род своих избранников!.. И неожиданно тихо и обреченно:
— Как же все оказалось просто…
ВАЛИНОР: Огненный Дух
…Финве нашел исцеление своему горю в Златокудрой Индис из народа Ванъяр; он не забыл Мириэль и больше всех детей своих любил ее сына, Феанаро, но облик Индис, ее голос, звенящий подобно пению жаворонка в лазурной вышине небес, наполняли радостью его душу. Он узнал, что сестра Ингве, единожды увидев, полюбила его и любовь эту долгие годы таила в своем сердце; и оттого сердце его полнилось нежностью к ней. Пятерых детей подарила Индис Златокудрая королю Нолдор, двух сыновей и трех дочерей: тем больше была любовь и благодарность Финве прекрасной дочери Ванъяр.
Сыновьям своим он дал свое имя, как и сыну Мириэль, быть может, затем, чтобы утвердить их в правах законных сыновей, дабы дарили их уважением равно с Феанаро. Старший из сыновей Индис получил имя Нолофинве, что значит Мудрый; младший же — имя Арафинве, что значит Благородный. Но это было не по нраву Куруфинве Феанаро, ибо почитал он себя не только искуснейшим среди Нолдор (о чем говорило его имя), но также мудрейшим и благороднейшим из них; и, быть может, стало это одной из причин неприязни, которую питал Феанаро к братьям своим. Любви к ним не было в сердце Феанаро, и сторонился он жены своего отца: хотя и любил Финве, но полагал второй брак его делом неправедным, и самая мысль об этом была горька ему.
…В год рождения Феанаро создал Румил
Уже в зрелые годы задумался Феанаро о
Он понял. Понял, какими будут его знаки: похожими на травы под ветром, легкими, летящими, сплетающимися, как тонкие стебли… Строй знаков был ясен и прост, начертание их более подходило не резцу, не перу даже, но тонкой кисти. И гордость была в душе сына Мириэль, и нарек он письменам своим имя —
Но не было никого в Благословенной Земле, кто сумел бы прочесть в узоре трав на золотом браслете слова погибшего народа…
…Золото Лаурэлин, серебро Тэлперион вплетаются в песнь нового замысла…
Меркнет свет Лаурэлин, расцветает серебряный Тэлперион… он не замечает этого. Он забыл обо всем. Есть только лучи, тончайшие невесомые нити света — звонкое прозрачное серебро, празднично яркое золото, хрустальная голубоватая чистота
Мир Валинора не существует для Феанаро. Он не замечает течения времени, он работает без отдыха, пусть даже ему — кровь Старших Детей Единого — почти не нужен сон. Что это — сон? Он не помнит. Забыл. Только невесомое сплетение лучей, сливающихся в ясных кристаллах… Радость и гордость переполняют Мастера: он смеет творить то, чего никто и никогда не мог — и не сможет — создать: Камни Света. Свет Дерев, свет небесный — в едином творении. Камни Света — прекраснее, чем Свет… Святотатство. Но Мастер не думает об этом.
Меркнет свет Тэлперион, расцветает золотой Лаурэлин… И вот они лежат на его ладонях — Сильмариллы, сияющие, лучезарные камни, прекраснее которых — не найти ничего в Валиноре. Он улыбается: это был великий труд — огранить камни так, чтобы каждая грань светила по-своему. Соразмерность и совершенство. Не только свет Двух Дерев — кажется, самую суть Валинора вобрали они в себя: манят, притягивают взгляд, завораживают колдовскими переливами света…
«…Равно в чести были среди Элдар Феанаро и Нолофинве, старшие сыновья Финве; потому не желал Нолофинве признавать главенства Феанаро. И показалось Феанаро, что брат его хочет занять его место как на троне в Тирион, так и в сердце Финве, отца их. Тогда снова втайне начал работу Феанаро; но на этот раз начал он ковать мечи. Так же поступили и прочие Нолдор знатнейших родов, хотя до поры никто не носил оружия открыто…»
Он проводит ладонью над сияющей зеркальной сталью меча — первого меча, откованного Нолдор. И высокая вдохновенная радость мастера, создавшего новое, смешивается в его душе с иной, доселе неведомой жестокой радостью воина. Он смеется, но и самый смех его звучит жестко, резко, как удар стали о сталь. В его руку ложится рукоять, украшенная густо-алыми камнями, — так удобно, так привычно… продолжением руки, продолжением его самого — светлая сталь клинка.
Освобождение.
Вот то, что проложит Нолдор путь в новые земли, думает он. Вот ключ от золоченой клетки Валинора. Вот то, что вознесет его надо всеми. Он — первый. Первый Мастер Меча.
Со свистом, с хищным шипением рассекает воздух новорожденный меч, и в звуке этом слышится Мастеру новое слово:
"…В ту пору Нолофинве пришел к отцу своему; и так говорил он:
— Государь и отец мой, укроти гордыню брата нашего Куруфинве Феанаро — воистину, по праву носит он огненное имя, ибо яростная душа его подобна всепожирающему пламени. Кто дал ему право быть предстоятелем нашего народа так, словно он — король Нолдор? Не ты ли говорил в давние времена пред Квэнди, не ты ли по слову Валар призвал их в Аман? Не ты ли был предводителем Нолдор в многотрудном Великом Походе, не ты ли вывел их из мрака Эндорэ к благословенному свету Элдамар? И, если ныне ты не раскаиваешься в этом, у тебя остаются два сына, чтящих слово твое!
Но пока говорил он, Феанаро вошел в чертоги; и был он в доспехах и опоясан тяжелым мечом. Гневные слова говорил он Нолофинве, обвиняя брата в том, что тот хочет посеять вражду между Феанаро и отцом его. Нолофинве промолчал и хотел уйти, но Феанаро догнал его и, приставив острие меча к его груди, сказал:
— Видишь, брат мой по отцу, —
По-прежнему не говоря ни слова, тая свой гнев, ушел Нолофинве; но Валар узнали о деяниях и словах Феанаро, и был он призван в Маханаксар, дабы держать ответ перед Великими. Таков был приговор Валар: не дозволено более было Феанаро жить в Тирион-на-Туне. И ушел он, и семь сыновей его, и часть народа Нолдор на север земли Аман, и возвели там город-крепость Форменос. И Финве, король Нолдор, последовал в изгнание за Феанаро из любви к сыну Мириэль…"
… — Но среди всех бесценных сокровищ Валмара не найти равных Сильмариллам.
— Я уже слышал это слово. Что это, Румил?
— Никто не знает, кроме мастера Феанаро и Великих. Феанаро создал три камня, в которых заключен свет Дерев. Золотое и серебряное сияние смешивается в них, и свет этот похож на блеск алмаза — и на мерцание жемчуга, и… Мелькор, ты слушаешь меня?
—
Он был похож на странника в своих черных одеждах и запыленном плаще: только посоха и не хватает. Или лютни за спиной. Правда, пыль — сверкающая, яркая. Алмазная.
Он остановился, невольно залюбовавшись домом: причудливая вязь узоров по каменным колоннам, драгоценные витражи в ажурных переплетах из серебра… Там — тоже любили такое. Но дерево легко сгорает, и тогда начинают плавиться серебряные кружева оконных переплетов…
Горечь воспоминания комом подступила к горлу. Нельзя же вечно бередить рану — и так не заживет, как ожоги на запястьях.
Он медленно поднялся по ступеням и постучал. Дверь распахнулась почти сразу — словно его ждали; на пороге выросла высокая фигура в черно-алых одеждах. Черных?!. ах, да — ведь Феанаро ныне в немилости у Короля Мира…
— С чем ты пришел?
— Хочу спросить тебя, Феанаро. Сладок ли тебе покой Валинора? По сердцу ли тебе милости Великих?
В глазах Нолдо заплясали недобрые огоньки:
— Говори.
— Ты все же мастер, Феанаро, — с непонятной горечью сказал Вала. — Хочешь ли ты остаться здесь и украшать драгоценными игрушками кукольные сады — или все-таки решишься изведать горечь свободы?
— Говори.
— Я повторю тебе, Феанаро, — сила и знания мои будут в помощь вам; во второй раз Валар не начнут такой войны — да и вы сами сможете постоять за себя.
С усмешкой мрачной гордости Нолдо погладил драгоценную рукоять меча.
— И чего же ты хочешь в награду?
— Лишь одного: чтобы Нолдор стали старшими братьями и учителями для тех, кто идет следом за вами.
— Я подумаю над твоими словами.
— И еще, Феанаро, — чуть помедлив, попросил Изначальный, — позволь мне взглянуть на Сильмариллы. Ты знаешь, — он коротко усмехнулся, — меня не станут звать на празднества… Мне не довелось еще видеть твое творение.
Нолдо бросил на Изначального короткий острый взгляд; в его глазах вспыхнул гнев.
— Я понял, к чему все твои сладкие речи, ты, беглый раб Валар!
Вала вздрогнул — словно очнулся.
— Ты возжелал света моих творений для себя одного! Вижу, хоть прочны эти стены и доблестны стражи, в земле Валар недовольно этого, чтобы сохранить Сильмариллы! Убирайся прочь, ворон, убирайся в темницу Мандос — там твое место! Прочь от моих дверей!..
… — И Варда благословила эти камни, сказав, что не коснется их отныне ни тот, чьи руки нечисты, ни тот, чье сердце таит злобу, ни тот, кто идет путем Смертных, но будут они жечь смертную плоть, что коснется их. И отныне, сказала она, эти камни станут знаком избранного рода… Ты слушаешь меня, Мелькор?
— Слышу. Это цена и предвестье крови.
— Что ты такое говоришь?!.
РАЗГОВОР-IX
ВАЛИНОР: Тропы памяти
…Ему никогда не приходила в голову мысль о том, что он
На этот раз — не удалось.
Владыка Судеб стремительно шагнул к нему, и майя невольно отшатнулся, вскинув руки, но, опомнившись, сжал кулаки и посмотрел прямо в лицо Намо — чего сделать, кажется, не мог никто, кроме Отступника да Феантури:
— Нет, Сотворивший! Я слушал… я пытался… хотел понять… Я… — он смешался на мгновение, потом тихо попросил: — Отпусти меня с ним. Когда его… освободят. Отпусти.
Намо молчал, тяжело глядя на Илталиндо; темные глаза майя сузились.
— Все равно, — сквозь зубы проговорил, — не удержишь. Хочешь, — вскинул руки, — вот! Пусть и цепи, все равно… Все равно уйду. Как Артано.
Намо опустил веки. Голос его звучал приглушенным звоном медного колокола:
— Твой выбор. Иди. Все равно. Вернешься.
Майя так и застыл с поднятыми руками, на подвижном лице его появилось выражение растерянности: он не ожидал этого, не ожидал, что Владыка Судеб заговорит с ним — ведь вопрос не был задан… или — был?
— Благодарю, — поклонился. Когда поднял голову, Намо рядом уже не было.
…Он был в Круге Судей, когда решалась судьба Отступника, три сотни лет Валинора проведшего в безвременье Чертогов Мандос. Не решился подойти сразу или встать рядом: просто смотрел. Только потом, когда Отступник покинул Круг, шагнул к нему, почти в тот же миг опустив глаза. Взгляд упал на тяжелые, темные, в синеву отливающие браслеты на запястьях тонких рук Изначального. Сотворенный судорожно сглотнул, спросил неловко:
— Это… ты?
— Я.
— Я хотел, — все еще не поднимая головы, проговорил майя, — уйти с тобой. Туда, за Море. Я слышал, о чем вы говорили. Хочу увидеть сам. И еще… хочу быть рядом с тобой. Позволишь?
— Как имя твое? — спросил Изначальный глуховато.
— Илталиндо, — вскинул голову майя.
У него было узкое лицо, но черты не столь тонкие, как у Ортхэннэра; и угадывалось в нем сходство с Владыкой Судеб. Тяжелые блестящие черные волосы с сине-фиолетовым, как вороново крыло, отливом. Высокие скулы; темные, ночные глаза, в которых плясали звездные искорки; широкие брови, близко сходившиеся к переносице. И казалось бы это лицо почти мрачным, если бы…
Отступник покачал головой.
— Ллиннайно илтэлли-суула, — проговорил почти беззвучно.
Нерешительно и очарованно майя улыбнулся, и ни следа кажущейся мрачности не стало в его лице:
— Что это?
— Душа серебряных звезд, поющая ветер, — медленно перевел Изначальный; видно было, что ему тяжело перекладывать в слова Валинора певучие звуки чужого языка. — Суула — это свирель ветра, ее делают из сухих стеблей тростника…
Замолчал, задумавшись о чем-то.
— Суула, — тихо повторил майя. — Почему?
— Ты похож…
Образ стремительно сплелся где-то внутри майя: серебряные травы и серебряный льдисто-звонкий диск в черноте неба, и прохладный горьковатый ветер, не тревожащий — непокойный, юный, мчащий рваные клочья опаловой пены облаков… и приглушенный долгий певучий звук — словно поют сами травы. И все это, нигде, никогда не виденное, было
— Суула… ты будешь меня звать так, да? Ты… нарекаешь мне имя?
— Если захочешь.
— Я принимаю! — порывисто воскликнул майя. И, отчего-то смутившись: — А ты расскажешь мне, как —
…Он застал Отступника в Садах Лориэн; тот сидел на берегу озера, почему-то отражавшего звезды, смотрел в прозрачно-темное зеркало воды. Майя тихонько присел рядом.
— Ты не расскажешь мне?.. — нерешительно начал он. И так и не окончил вопроса, потому что Отступник, по-прежнему не глядя на него, заговорил.
Пробормотав слово благодарности, Суула поднялся и бесшумно пошел прочь, улыбаясь неведомо чему, все еще во власти видений. Он не знал, что значит терять. Он не оглянулся. А даже оглянувшись, ничего не увидел бы: Изначальный просто склонил голову, и тяжелая волна седых волос закрыла его лицо.
И снова он пришел на берег озера в час, когда меркнет свет Лаурэлин. Отступник уже был здесь — словно и не уходил никуда.
— Расскажи, — попросил Суула.
Он не задавал вопросов — просто смотрел и слушал, не замечая того, что Отступник давно уже говорит с ним на странном незнакомом языке, том самом, на котором — эхом имени Илталиндо — прозвучало:
— Расскажи еще…
Он не знал, что значит — терять, иначе тысячу раз подумал бы, прежде чем позволить Отступнику уходить все дальше по тропам памяти.
— Ты возьмешь меня туда? Возьмешь — к ним? Ведь ты же вернешься, да? Можно мне пойти с тобой? Я хочу увидеть…
Несколько мгновений Изначальный смотрел на него — словно бы издалека, не понимая смысла слов, — и вдруг хрустальная паутина видения налилась огнем и кровью, близкий пожар опалил лицо майя, и нависло над ним медное небо, — горький черный дым жег грудь на вдохе — майя рухнул навзничь, откатился в сторону, зарылся лицом в высокую росную траву…
Жестокие сильные руки перевернули, подняли его. На него с пугающе прекрасного, искаженного яростью и болью лица смотрели огромные черные сухие глаза, и в этих глазах полыхало безумное темное пламя.
— Нет их больше, — сдавленно выдохнул. — Нет, ты понимаешь! Нет!..
Он тряс майя, впившись в плечи жесткими пальцами —
— Не надо… — прошептал непослушными губами.
Отступник внезапно отпустил, почти отшвырнул его. Спрятал лицо в ладонях.
— Прости, — глухо, через силу. — Не хотел… пугать тебя.
— Почему…
— Потому, что — это — было — неугодно — Единому, — в размеренном голосе Отступника жгучая горечь мешалась с издевкой.
— Но… как же… — Суула приподнялся, взглянул беспомощно, — ведь это же прекрасно! Всеотцу угодна красота, Он не мог…
— А ты не думал, — очень тихо, — что он
Суула понимал не все слова, сказанные Отступником: он только слышал чувства — но этого было довольно. Он не смел вымолвить слова, не мог поднять глаз.
— Им файе, — сквозь стиснутые зубы вымолвил Отступник. — Ни себя. Ни Его. Ни… этих. Не прощу.
И — умолк, словно горло перехватило.
Не сразу Суула решился заговорить.
— Я прошу тебя, — сказал только; голос дрогнул. — Прошу тебя. Возьми меня с собой. Когда уйдешь. Позволь уйти. Я… я так хочу.
— Мэй халлъе, — вдруг тихо ответил Отступник; угасло темное пламя, глаза его подернулись дымкой — туман над озером. — Только — как же я уйду…
— Разве ты не можешь? — вскинул глаза Суула.
— Нет. Арта — моя жизнь. Сила моя. Я здесь пленник — как и Элдар: они ведь тоже не могут покинуть Аман, даже если и хотели бы…
— Почему? — Это было новой тайной Валинора, о которой майя никогда прежде не задумывался.
— Деревья…
И, увидев, Суула вздрогнул невольно — жутковатой выходила картина того мира, в котором он пребывал с мига пробуждения, всю свою жизнь. Непроницаемая стена тончайшего… стекла? тумана? безвоздушья?.. Прочнее адаманта: не вырваться.
— …Тэлери пытаются иногда плыть на восход — и их ладьи поворачивают назад. Они рассказывали мне об этом. Цепи сняли — а что проку… все равно — скован…
— Но неужели ничего нельзя сделать с этим?! — вскрикнул Суула отчаянно.
— Сделать?.. — странный был взгляд у Отступника. — Может быть…
ВАЛИНОР: Меч Тьмы
Изначальный избегал встреч с ними — с детьми Эллери, познавшими Исцеление-через-забвение. Уходил поспешно — так, что, должно быть, это напоминало бегство, — даже увидев издалека. Ну почему именно сейчас…
— Тайо!
Черные брови чуть приподнялись в недоумении:
— Что?..
— Мое имя Ингалаурэ, — холодом и презрением ожег голос.
— Тайо, подожди… — Он протянул руку, осознавая, как беспомощен этот жест — остановить, удержать…
— С последним из слуг Валар я еще стал бы говорить…
Отчеканил — как по металлу. Боль скрутила все внутри, на мгновение перед глазами потемнело; со стороны услышал свой больной сорванный голос:
— Постой…Тайо…
Золотоволосого уже не было рядом — незачем было смотреть. Он остался стоять, ссутулившись, словно обрушился Небесный Купол, придавив его обломками, задыхаясь…
Мир стал ослепительно, раскаленно-белым, застывший воздух рвал легкие изнутри. Он стиснул кулаки, впиваясь ногтями в ладони.
Словно тугая пружина неотвратимо разворачивалась внутри: все, что он запер в душе, запретив себе думать и чувствовать —
..
И в этот миг гнев и боль Изначального, Сила его обратились в черный клинок, и ослепительно сверкнул в рукояти камень-око…
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
У Силы не было облика. Она была — сгусток мрака, она была — колышущееся мертвенное марево и липкие клубки тяжелого тумана, она была все это сразу — и она была
Ничто дрогнуло, повинуясь приказу. И, развернувшись, он пошел вперед, спиной чувствуя не-жизнь, следующую за ним.
…Было время великого празднества в Валиноре, и по повелению Короля Мира Манве в чертогах его на вершине Таникветил собрались Валар, майяр и эльфы. И пришел также Феанаро, старший сын Финве; но Сильмариллы, творение рук своих, оставил он в Форменос. И отец его, Финве, и Нолдор, жившие в Форменос, не явились на празднество.
В этот час спустился Мелькор с вершины Хьярментир и взошел на Короллаирэ. И Тварь, следовавшая за ним, выпила жизнь их и иссушила их; и стали они темными ломкими скелетами. Так погибли Два Древа Валинора,
И Мелькор покинул Короллаирэ; но Тварь, окутанная мраком, следовала за ним.
Стала ночь, и Валар собрались в Маханаксар, и долго сидели они в молчании. Валиэ Йаванна взошла на холм и коснулась Деревьев; но они были черны и мертвы, и под ее руками ветви их ломались и падали на землю. Тогда сказала Йаванна, что сумела бы воскресить Деревья, будь у нее хоть капля благословенного света их. И Манве просил Феанаро отдать Йаванне Сильмариллы; и Тулкас приказал сыну Финве уступить мольбам Йаванны. Но ответил на то Феанаро, что слишком дороги ему Сильмариллы и никогда не сможет он создать подобное им.
— Ибо, — говорил он, — если разобью я их, то разобью и сердце свое и погибну — первый из Элдар в земле Аман.
— Не первый, — глухо молвил Намо; но немногие поняли его слова.
Тяжело задумался Феанаро; но не желал он уступить воле Валар. И воскликнул он:
— По своей воле я не сделаю этого. Но если Валар принудят меня силой, тогда я скажу, что воистину Мелькор — родня им!
— Ты сказал, — ответил Намо.
И плакала Ниенна…
Пред клубящимся мраком бежали все. Остался — один: и, пошатываясь, словно опьянев от жгучего вина горя и ненависти, он расхохотался в лицо Смерти, стоявшей перед ним с обнаженным мечом.
— Ты пришел… пришел все-таки, о… как я молил Эру об этом!.. Ты пришел, убийца, раб,
Смерти не нужны были слова.
— Я убью тебя — слышишь?! —
Смерть смотрела молча. Смерти, казалось, было все равно — только разгоралось в зрачках страшное темное пламя. А Король Нолдор все кричал безумные слова ненависти и хохотал в лицо врагу:
— …Что, сокровища Нолдор не дают покоя? А-а, нет, я . знаю… знаю! Мстить пришел? Да?! — не так-то просто взять мою жизнь, исчадие Тьмы! И слушай, ты!.. Я рад, что это сделал! И тысячу раз… тысячу раз я сделал бы то же самое! Дурную траву — рвут с корнем!..
Смерть
А потом Король Нолдор умолк.
И меч Смерти взлетел черной молнией в приветствии перед поединком.
И с хриплым яростным криком Король Нолдор бросился вперед…
…Еще несколько секунд жизнь цеплялась за холодеющее тело. Губы Короля Нолдор едва заметно дрогнули, и Король-Смерть прикрыл глаза. Он понял, какое имя умирает на стынущих губах.
И мрак укрыл Город.
О Форменос…
…клыки скал впивались в низкое небо, и Крылатый обернулся, чтобы встретить врага лицом к лицу — а колыхание пустоты стало зыбким зеркалом мертвой заводи, оно завораживало, медленно затягивала илистая цепкая муть, он чувствовал, как тянутся щупальца мертвенного холода — к нему, в него, сквозь него — словно в склизкой тине рука утопленника навстречу обожженной живой ладони — и не было сил вырваться, не было сил удержаться на краю бездны -
Наверно, он закричал.
И долина ответила стоном.
И еще, кажется, он пошатнулся, едва не упав, и, отступив на шаг, спиной натолкнулся на шершавый, хранящий тепло солнца ствол дерева.
Он умер, когда Ничто дотянулось до его сердца.
И в этот миг эхо Ламмот стало вдруг — голосом.
…он родился заново: всесильный и беспомощный перед новым пониманием, пришедшим в миг смерти-рождения. В миг, когда он был единым с Артой. В миг, когда Дар его раскрылся в нем.
Потом — он не сможет надеть доспех: будет казаться, что сталь отделяет, ограждает его от мира. Он не сможет нанести удара без того, чтобы не ощутить боль своего противника. Не сможет больше сражаться. И убить для него будет значить — убить себя. И за века — не зарубцуются, не затянутся раны, нанесенные ненавистью.
Потом — он будет ощущать каждого из воинов Твердыни Севера как самого себя. Он будет рядом с каждым из них в последний миг, и воины без страха и боли будут ступать на неведомый Путь.
Он вскинул руку, стремительно очертив знак Силы — словно воздух уплотнился, став незримой прочнейшей стеной-щитом
Но Ничто, отступившее было, уже начинало прорастать щупальцами, паучьими лапами сквозь преграду, вгрызаясь в нее, словно червь в яблоко, меняя обличье — и сорвался с обожженных пальцев знак Эрат, пережигая нити, связывавшие
Крылатый медленно опустился на колени, потом навзничь на каменистую звенящую землю Ламмот и закрыл глаза.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Он изверился. Больше не было надежды на то, что Тано вернется. Жизнь утратила смысл — остались только воспоминания, рассыпающиеся под пальцами, как сухой песок.
Он помнил нетерпеливый жест, которым Учитель отбрасывал назад пряди тяжелых черных волос; как стремительно оборачивался он на звук шагов и вспыхивало в глазах узнавание, еле заметно меняя черты лица; как он смеялся, запрокидывая голову; как в задумчивости потирал висок узкими пальцами… осколки воспоминаний не складывались в образ, ужас захлестывал душу — неужели я забыл? И стискивала сердце смертная тоска: никогда больше не увидеть.
Но снова и снова он приходил к Хэлгор, надеясь без надежды: Тано вернется, ведь он обещал — он вернется, он придет сюда… И бешено колотилось сердце, чтобы снова рухнуть в пустоту больно сжавшимся комком: нет.
Тысячи раз Гортхауэр представлял себе их встречу, проклиная себя за то, что не может не думать об этом. Не может жить без этой больной надежды, тысячи раз за сотни лет обманывавшей его.
А увидев — замер, не смея подойти, не смея узнать, боясь снова обмануться.
…Он стоял неподвижно, склонив голову, и тяжелые складки плаща казались высеченными из черного камня, и только волосы трепал ветер — волны снежного света зимней луны, и покачивались под ветром черные чаши маков… ветер донес слово — Ученик почти не узнавал изменившегося глухого голоса, но понял — сразу.
Мелькор медленно обернулся — Ученик бросился к нему, разрывалось сердце от отчаянной радости — обнять, уткнуться лицом в плечо и говорить, говорить, как ждал, как верил…
И — остановился, словно натолкнувшись на незримую стену.
Несколько бесконечных мгновений они смотрели друг другу в глаза.
— Я… ждал, — наконец тихо проговорил Мелькор.
— Тано, — Гортхауэр преклонил колено, но глаз уже не смог поднять — смотрел в сторону.
— Моя кровь — твоя кровь, — медленно, сквозь мертвенный холод страха, сквозь горячечный жар боли и отчаяния. — Моя сталь — твоя сталь. Мой меч — твой меч. Я стану тебе щитом — если позволишь, я буду тебе опорой — если примешь меня. Прошу только — прости меня и… не оставляй.
И — внезапно, одним дыханием:
— Позволь быть рядом, мне не нужно взамен ничего!..
— Таирни…
— Сердце мое в ладонях твоих, Тано. — Гортхауэр поднял руки ладонями вверх.
Одно соприкосновение рук — ладонь-к-ладони; Мелькор поднял Ученика с колен и заглянул ему в глаза.
— Таирни, — только и сказал он.
— Я… я никогда не оставлю тебя. Я с тобой. Всегда. Навсегда, — горько и просто, как последняя клятва.
Изначальный долго молчал. Потом проговорил тихо, словно в ответ каким-то своим мыслям:
— Навсегда — это очень долго.
…Он сидел на валуне, поросшем темным бархатным мхом, фаэрни — у его ног, с беспомощным недоумением касаясь тонких обожженных пальцев и темного металла наручников. Оба молчали.
— Сердце мое в ладонях твоих, — тихо повторил ученик. Мгновение казалось — он поднесет руку Учителя к губам; но только бережно, боясь причинить боль, прижал ее к своему виску.
— Я так боюсь потерять тебя, Учитель…
Поднял глаза, спросил нерешительно:
— Ты не вернешься в Хэлгор?
Мелькор покачал головой; смотрел куда-то в сторону, и глаза у него снова стали — лед под стылым пеплом.
— Хэлгор больше нет, — очень тихо, очень ровно.
Фаэрни молчал, не решаясь задать вопрос — где же ты будешь жить?
— Где жил ты? — Изначальный, кажется, прочитал его мысли.
— С ирхи. Потом — в Гортар Орэ. У реки — помнишь? — Орхэле, там, где Трехглавая Вершина, Горт Дар-айри.
— Там… живет еще кто-нибудь?
— Нет. Только драконы-Тхэннэй и Ллах'айни. Ты вспомнил о
— Хорошо. Покажешь. Потом.
— Ты уходишь? Снова? Куда?
Мелькор не ответил.
…
Ничего больше не повторится. Ничего нет. Никого нет. И больше не будет. Сейчас он почти рад своему одиночеству — никто не увидит его слабости.
Сгорбившись, он сидит на камне, сцепив больные руки, и ветер треплет его поседевшие волосы. Шорох снежной крупы, и сухой мерзлый шелест слов. Камни укрыл седой мох, холмы — в печальной дымке вереска… Память — пыль в больных руках осеннего ветра.
Сухая горечь ветра — там, где нет больше песен и голосов, где нет даже боли — не может ее быть, когда нет надежды.
Один.
Он закрывает глаза. Небо делается хрустально-прозрачным, чистым, как родниковая вода. Босоногий мальчишка устроился на камне, укрытом зеленым покровом мха, смотрит в небо… у него глаза мечтателя, для которого сны — только иная явь, глубокие и светлые глаза; и тростниковая свирель в его руках поет протяжно, легко и горько, как весенний ветер…
Видение так ярко, что он уже готов поверить: конечно же, все это было только сном, наваждением!.. Война, смерть, празднично алая кровь на клинке — ничего этого не было — и скоро зацветут вишни…
Тихий шорох заставляет его обернуться.
Несколько мучительных минут они смотрели друг на друга, не зная, с чего начать. Пришедший был высок ростом, золотые волосы пушистым облаком лежали на плечах, серые глаза полны надежды и мольбы. Он был бос, потрепанная черная хламида подпоясана веревкой.
— Здравствуй, — наконец медленно произнес Изначальный.
Эллеро как-то нелепо быстро кивнул, словно дернул головой, сглотнул и ответил еле слышно:
— Здравствуй…
Он осекся, не смея вымолвить привычное — «Учитель».
— Сядь.
Эллеро поспешно опустился на камень и, нервно сплетая и расплетая пальцы, заговорил, глядя куда-то мимо лица Мелькора:
— Я хотел тогда вернуться, правда! Мне было страшно, очень страшно, я боялся… Я уговаривал себя, что волен выбирать, ты ведь сам говорил. Я хотел жить! А потом, чуть позже, испугался того, что остался жить — один. Я вернулся к Хэлгор — а там одни мертвые. Я словно обезумел — звал, кричал, думал — хоть кто-то жив… Потом я хоронил их всех — много дней, много ночей. Всех звал по именам, всех знал в лицо… Я их похоронил. Там. Это целое поле. Там ничего не растет — только маки. Черные маки с красным пятном в середине. Поле маков… Они говорят, если слушать…
— Я был там. Что потом?
— Ничего. До Гэлломэ я так и не дошел… Где-то бродил. Как во сне — знаешь, что сон, а проснуться не можешь. Меня подобрали люди. Я жил у них семь лет. Потом ушел — я же не старею… Я скрывал свою суть. Много видел племен. Привык к людям…
— Как ты нашел меня?
— Я хотел тебя видеть. Я чувствовал тут, внутри, все, что было с ними… что было с тобой… Я почувствовал — и пришел…
Изначальный смотрел на него пристально, ни слова не говоря, — и, встретившись с ним глазами, золотоволосый вдруг запнулся, потом, набрав в грудь воздуха — словно в ледяную воду прыгал с обрыва, — заговорил быстро, горячо:
— Пришел… вымаливать прощение. Знаю, что такое не простить, не забыть, но я же понял все! Я пережил… Я казнил себя каждую секунду, я больше не могу! Прости меня! Вели искупить, вели умереть!
Мелькор не ответил — только по лицу прошла короткая судорога.
— Мне нужно твое слово! — отчаянно вскрикнул золотоволосый. — Скажи, что прощаешь! Скажи, умоляю! — качнулся вперед, словно готов был упасть на колени.
— Я и не вправе ни карать тебя, ни винить, — очень тихо. — Зачем тебе нужно было мое слово?.. Я ведь сам тогда сказал…
— Просто — никто не ушел больше. Никто не сумел. Я знаю, не договаривай! Я ведь видел… Я и не смел надеяться на то, что ты… Мне нужно было только твое прощение. А я — я себя не прощу.
Снова повисло молчание.
— Позволь… позволь быть с тобой, помогать… Не гони меня…
— Я не гоню — как бы я смог, йолло… — Изначальный отвернулся, невидяще глядя на поросшие мхом белые камни — развалины моста.
— Понимаю. Ты просто велишь мне уйти. Я всем чужой, и тебе… — вздохнул коротко, судорожно. — Все верно. Ты прав.
— Нет, йолло! Ты не понял… Ты будешь со мной, только… подожди немного.
— Да… да, айанто. Я на все согласен.
… — Это здесь?
Фаэрни кивнул.
Изначальный медленно пошел вдоль скальной стены, изредка касаясь черного камня — Гортхауэр готов был поклясться, что Учитель говорит с горами о чем-то, ведомом только ему, что камень откликается его рукам — в нем вспыхивали синие и стальные искры, складываясь в неслышимые слова. Остановился, зачерпнул ладонью ледяную воду, но пить не стал — вода текла меж пальцев, темные хрустальные капли звенели, разбиваясь о камни.
Он опустился на одно колено, вонзил меч в каменистую звенящую землю и склонил голову, вслушиваясь и безмолвно отвечая — земля слушала его, и Гортхауэр понял вдруг, что — видит, как горы, и река, и земля становятся музыкой, их мелодии сплетаются, но медлят слиться воедино -
Мелькор стремительно поднялся и вскинул обожженные руки к небу…
…Он опустил руки, но Песнь продолжала звучать — почти неслышно, угадывалась в острых шпилях башен, в стрельчатых узких окнах, во взлетах арок — образ венца и образ меча.
— Как ты назовешь это, Тано?
Изначальный помедлил с ответом.
— Аст Ахэ, — наконец сказал он. — Пусть зовется — Аст Ахэ.
Они встретились опять — у развалин Хэлгор, когда само вечернее, алое с черным небо казалось гигантским маком. Дул ветер, и Мелькор снова ясно услышал поющие голоса цветов и вместе с ними — плач. Он почти сразу понял, кто это. Как безумный людской пророк, эллеро шел среди цветов, звал каждый по имени, что-то говорил им, просил о чем-то. Медленно Изначальный подошел к нему и обнял его за плечи. Гэлторн вздрогнул и замер: натянутая тетива.
— Идем, — сказал Мелькор. — Идем домой.
ГОБЕЛЕНЫ
Она обернулась: бледное лицо и водопад серебряных волос, глаза — два темных озера печали.
— Мириэль… — шепотом. — Не уходи…
Взлетели бесплотные руки, белые крылья рукавов:
— Финве, супруг мой, возлюбленный…
— Я знаю, — торопливо шептал он, словно слова обжигали горло, — я знаю, кто ты…
— Я нолдэ. Пусть не по крови: но я выбрала разделить твой путь и твою судьбу — я нолдэ, как ты, как наш сын.
— Ты отреклась?..
— Нет, — она улыбнулась печально, — я выбрала. Я хотела бы вернуться к своему народу. К своему сыну. Но знаю, что мне нет пути из Чертога Мандос… а решиться ступить на Неведомый путь — не могу…
— Ты отказалась от Исцеления…
— Я познала исцеление в Садах Лориэн, когда Ирмо заткал для нас явь гобеленом видений. Я больше не хочу этого. Разве
— Мне показалось, я обрел Исцеление, когда услышал песню Индис там, у подножия Таникветил — как песня жаворонка
— …память горька, как травы печали, но я не хочу забвения…
— …я не хочу забвения, и если Исцеление в этом, то мне оно ненужно…
— …даже если мне суждено остаться в Чертогах до конца времен…
— Это из-за меня. Все из-за меня. Я должен был ждать… я обрел драгоценный дар — но мне захотелось большего, Мириэль. Треснула моя чаша — вражда пролегла между Феанаро и сыновьями Индис…
— …осока…
— …обоюдоострый клинок. Моя вина, Мириэль. И златокудрая Индис, дочь Ванъяр, покинула меня; не смерть пролегла между нами, разлука… Потому перед
— Я виновата перед тобой, перед нашим сыном, — после долгого молчания заговорила Мириэль. — Я виновата в том, что не вернулась к вам: я помогла бы ему стать мудрее… Не мне винить Индис: она сберегла то, что я покинула.
— Любимая…
— Я знаю, что не могу вернуться, и я принимаю эту судьбу: она справедлива. Мне хотелось бы только одного… я видела гобелены Вайрэ — и я хотела бы выткать историю рода Финве, историю Нолдор, чтобы память… — ее голос дрогнул — словно ветер колыхнул пламя свечи, — да, память… память осталась навечно… Только мне нет пути из Чертогов.
— Нет, Мириэль! Нет, я знаю… знаю, как освободить тебя, не нарушив Закона… Я сам буду говорить пред Владыкой Судеб! Я жалею только об одном — что мне нечего больше отдать тебе…
— Властитель Намо, я прошу тебя: возьми меня вместо нее! Индис не в радость стало бы мое возвращение; не в радость оно и мне. Я не смог бы утешить ее — это сделают наши дети. Для Мириэль же нет иного исхода, кроме того, что нарушит волю Всеотца. Этого ты не можешь желать, Судия. Пусть Мириэль вернется к Живущим — а я останусь здесь до конца времен. Пусть это станет выкупом за нее. Высокий! Не должен мир утратить такую красоту, не должен лишиться творений Мириэль Сэриндэ… Я умоляю тебя — ведь это справедливо! Не ради сострадания — оно неведомо Судии; но ведь Закон не Будет нарушен, о Высокий, ты видишь…
Летящие пальцы сплетают многоцветные нити в водопад гобеленов… Высшая похвала для Элдар — сказать: «Это прекрасно, как гобелены Фириэль»; ибо так теперь зовут ее — Та, что Вздохнула. И тень, что была Королем Нолдор, часто замирает у одного, самого первого гобелена.
Четверо в мастерской витражей; и юноша так похож на Феанаро — черные волосы с отливом в огонь и непокойное пламя взгляда — только глаза черны, как омуты, полные золотых звезд. Две девы стоят перед ними: младшая — Мириэль, но юная, совсем девочка; на ее серебряных волосах — венок из белых первоцветов, в руках — кувшин с родниковой водой. Лица второй Король Нолдор не знает: она — черный тростник в серебре инея, глаза — трава подо льдом, и тонкие пальцы сплелись на чаше черненого серебра… Радость свершения и горечь предчувствия, творение и предвидение: то, чего никогда уже не будет, то, что отныне может видеть лишь Скорбящая.
Четвертого Финве знает слишком хорошо.
Это Отступник.
АСТ АХЭ
Мелькор ответил не сразу — цветное стекло легло в тонкое серебряное кружево, на миг вспыхнув золотистым огоньком.
— Здесь люди будут жить, — ответил со спокойной уверенностью, так что сразу стало ясно — будут, и именно Люди. — Им должно быть тепло. Не только от очага…
Гортхауэр глубоко вздохнул, не сразу подобрав слова; решившись, проговорил порывисто:
— Но, Тано, тебе ведь нельзя…
Осекся. Изначальный поднял на него взгляд:
— …с моими-то руками? — медленно; неживое спокойствие в голосе. И — вдруг — оказался рядом с Гортхауэром, схватил его за плечи, тряхнул яростно:
— Калекой меня считаешь? — хрипло; гневное темное пламя бьется в зрачках. — Не смей! Никогда! Слышишь! Не смей!
Фаэрни с ужасом смотрел в искаженное побелевшее лицо:
— Тано! Прости меня… Тано, пожалуйста, прости, я не хотел, прости… — все ниже клоня голову, задыхаясь от жгучей боли — ожидая удара, ожидая слова —
А потом — привыкнет, как привыкнут люди Твердыни, к тому, что Тано просто есть. Есть всегда: как горы, или море, или звездное небо.
Мелькор отпустил его. Отвернулся.
— Прости, тъирни, — глухо. — Просто… это нужно делать руками. Не словом творить. Тогда по-другому будет… тяжело объяснить. Понимаешь —
Отошел к столу, принялся куском полотна вытирать руки — потрескалась корка ожогов, ладони начали кровоточить. Фаэрни шагнул за ним, встал за спиной, потерянно глядя на почти оконченный витраж — танцующий солнечный дракон; коснулся стеклянной чешуи — очертил линию крыла… Замерла рука. Очень тихим неровным голосом:
— Я понимаю, кажется… Он… живой. В нем… да, тепло… тепло… твоих рук.
Последние цветные осколки легли в серебряную тонкую оправу переплета. Изначальный провел рукой над витражом, будто гладил поблескивающую чешую, — под его ладонью пробегали золотистые блики; обернулся к Ученику — тот уже смотрел завороженно, растерянно улыбаясь, — сказал суховато:
— Пойдем. Это должно пройти через огонь. Потом поможешь вставить в раму. В Восточной башне.
…На этот раз Волк забрался далеко на юг, к озерам. Недаром забрался, довольно думал он про себя: зверье здесь непуганое, а в озере рыбины водятся — загляденье: одну он добыл — руками поймал, подцепив под жабры, — прямо у берега в мелкой, по колено, воде — здоровенная, и чешуя отливает полированной медью, крупная — хоть монисто делай. Рыбину он спек на углях, скупо посыпал горячее розоватое мясо крупными серыми кристаллами соли и съел. Всю. Кости только остались. Вечерело, торопиться было некуда, а потому Волк, которого от сытости клонило в сон, пристроился у костра, завернулся в меховое одеяло — осень есть осень, по ночам подмораживает иногда, — и заснул.
Сладко спалось на сытый желудок, и проснулся Волк, только когда солнце уже стояло высоко над горизонтом. Подержал немного — на осенний холодок из-под теплого меха, говоря по чести, не хотелось совсем, — потом решительно поднялся, потянулся блаженно… и тут увидел.
Черные, нет, очень темные, как дымчато-просвечивающие кристаллы, в которые шаманы смотрят, чтобы видеть духов ушедших, прямо из тела горы вырастали башни в зубчатых венцах, с тонкими иглами шпилей. Кое-где меж башнями были переброшены легкие кружевные мосты, арки, вились высокие лестницы… И все это казалось —
И тут вдруг его осенило:
Волк на ощупь скатал и упихал в заплечник одеяло, не отводя глаз от невероятного чертога, подхватил копье и двинулся на север, то и дело оглядываясь через плечо — не исчезло ли чудо. Надо было спешить. Надо было рассказать людям — он вернулся, Небесный отец ирайни-Лхор…
…И, разумеется, никто ему не поверил. Старейшины, и вождь, и колдун — все они выслушали его рассказ. Внимательно. Не перебивая. И — не поверили. Потому что никто с незапамятных времен не видел богов, ходящих среди людей.
И, конечно, не поверили молодые охотники, которым за чарой медового хмельного напитка уже заплетающимся языком Волк поведал о горной обители. И тогда, ударив кулаком по дубовой щербатой столешнице, Волк побился об заклад на копье, охотничий нож и голову в придачу, что не врет.
Копье было доброе, нож — прадедовский еще, из странного светлого железа, которое не брала ржа: говорили, прадеду его подарил кто-то из Сов, а откуда у них взялось чудо такое, они и сами толком рассказать не могли. Голова немедленно была признана наименее ценным и как заклад отвергнута с негодованием.
— А ты отведи туда — поглядим! — веселился Дарайна, второй сын вождя.
— И отведу! Хоть поутру! Хоть прям счас!
— И отведи!
— Отведу! — рявкнул Волк и еще раз с размаху шарахнул кулаком по столу. Для убедительности, надо полагать.
Вызвались чуть не все — «непременно поутру», как заявил Дарайна. На трезвую голову, однако ж, поостыли: с Волком идти решили человек пять, да и те поход отложили на пару дней.
— Чертоги там, не чертоги, — рассудительно басил Борг-Медведь, — а коли охота хорошая — что ж, можно и сходить… только, того… собрать надо кой-чего в дорогу — путь-то неблизкий…
…Всю дорогу Волка не оставляла мысль, что чудо невиданное как явилось, так и пропасть может — поди докажи потом, что не примерещилось… он уже и сам не был в этом уверен: Дарайна зря времени не терял и неустанно веселил компанию рассказами о разных героях, которые, мухоморчиков нажравшись, беседовали с богами, летали по небу и прекраснейших дев из небесных чертогов… того… ну, ясно, в общем. И никто, представляете, ну, совершенно никто почему-то им не верил! С чего бы это?..
А он был молодым Волком. И Волчонком его перестали называть всего полтора года назад. И жгуче благодарен он был иро-Бъоргу за его: «Ладно, парень, дойдем — поглядим, чего там за чертог такой…»
И поглядели. Волк в душе возблагодарил Ннар'йанто — подумать страшно, что было бы, если бы это чудо пропало! Да Дарайна его б после этого со свету сжил своими насмешками — и так солоно пришлось… Чувство облегчения было столь велико, что он почти не ощутил того благоговейного восторга и изумления, которое испытал в первый раз. Зато остальные!.. Волка так распирало от гордости, будто он сам собственноручно построил горный замок.
Дарайна, пришедший в себя первым, предложил посмотреть на это вблизи; подумав, остальные согласились с ним — не без затаенной робости, надо признать. Однако издавна известно, что молодые парни готовы полезть хоть в ледяную преисподнюю, хоть Великому Змею в пасть, только бы их не сочли трусами.
— Вы кто? — раздался внезапно звучный низкий голос.
Все шестеро обернулись мгновенно — и остолбенели.
Потому что позади них стоял неизвестно откуда появившийся высокий человек в черном с головы до ног, а рядом с ним — громадный волчище, тоже черный, с невиданными изумрудно-зелеными глазами.
Взгляд у волка был человеческим. Почти. А с загорелого обветренного лица человека смотрели сияющие, ледяные глаза. Нелюдские. Совсем.
— Ирайни-Лхор, Дети Волка, — отважился ответить Волк: в горле мгновенно пересохло. Глаз от незнакомца отвести он не мог. Не получалось. Хотя понятно было, что такое откровенное разглядывание незнакомец вполне может воспринять как оскорбление.
Талию светлоглазого стягивал наборный пояс из драгоценного, тонкой работы серебра, плащ его был сколот на правом плече серебряной же застежкой с сияющими, невероятной чистоты и прозрачности адамантами, а иссиня-черные прямые волосы через лоб были перехвачены обручем светлого металла.
А еще — на поясе у него был кинжал с рукоятью из двух переплетенных змей.
А еще — он был красив.
Нечеловечески.
И тут благоговейное молчание нарушил Борг; поскреб в затылке и бухнул:
— Так ты чего же… это… Небесный Волк, значится, что ли?
— Нет, — помедлив немного, ответил незнакомец. — Я — его… спутник.
— Угу, понятно… — прогудел Борг. — А как, к примеру, звать тебя, спутник?
— Гортхауэр, — ответил незнакомец.
— Гортхаар, значит, — повторил Борг. И замолчал.
И тут по спине Волка пополз зябкий холодок: он осознал то, что должен был понять с самого начала.
Незнакомец говорил с ними, не разжимая губ.
…Вождь настороженно огляделся по сторонам, потом уселся на пол, скрестив ноги и положив меч на колени:
— Эти чертоги — твои, Ннар-Гортхаар?
— Нет, — фаэрни помолчал немного, вспоминая подходящее слово в языке ирайни-Лхор, не нашел и закончил: — Моего Тано.
— А кто это — твой… тханно?
— Он был одним из тех, кто создал этот мир.
— Значит, тханно — твой бог, а ты — его шаман. Так?
— Нет, могучий Хоннар эр'Лхор. Если позволишь, я объясню тебе…
— …Твои слова — мудрость, Гортхаар; но ты не объяснил. Говоришь — он вместе с богами творил мир. Говоришь — может приказать ветрам, морю и камню. Говоришь — ему служат духи. Говоришь — он не бог. Не могу понять. Его можно видеть?
— Сейчас его здесь нет. Я не знаю, когда он вернется. Может, на рассвете. Может, к концу этой луны. Может, через десять лет.
— Он не знает смерти?
— Мы бессмертны.
— Как наши боги: он могуч, бессмертен — и его нельзя видеть. Наши боги тоже не являются людям. А ты, значит, не шаман, тоже дух, который служит ему?
— У ваших духов есть кровь?
— Нет… — Лицо вождя осталось неподвижным, но в глазах появилось недоумение. Гортхауэр улыбнулся, вытащил кинжал из ножен — вождь положил руку на рукоять меча — и острием провел по руке чуть выше запястья. Из узкой ранки выступила капля крови.
Хоннар подался вперед, сдвинув брови, потом схватил фаэрни за руку — недоверчиво осмотрев ранку, провел по ней пальцем, стерев алую каплю, лизнул палец…
— Не понимаю. У духа не может быть тела человека. Если ты — человек, почему говоришь, что не знаешь смерти? Если дух — почему у тебя кровь? Не понимаю…
Задумался:
— Говорили — на юге за горами живут бессмертные мудрые колдуны с холодным огнем в глазах. Говорили — они не знают смерти. Ты — из них?
— Нет. Я… — Гортхауэр умолк. Он смотрел на что-то за спиной Хоннара, и лицо его менялось, становилось моложе, светлее, и теплели ледяные глаза. Хоннар обернулся стремительно, вскочил…
И медленно преклонил колено, не отрывая глаз от лица вошедшего.
Вошедший был не стар по меркам кланов — не больше лет тридцати — тридцати пяти; хотя волосы его и были совершенно седыми — но не как у старика, скорее как у человека, потерявшего то, что было ему дороже жизни и поседевшего в одночасье: Хоннару приходилось видеть такое. А глаза… звездные глаза, древние и юные, невероятно глубокие, колдовские — нет, не было у Волка-вождя слов, чтобы описать это.
— Встань, ннар-Хоннар, — сказал звездноглазый. Голос у — него был под стать глазам — глубокий, чарующий. Хоннар поднялся, глядя завороженно. И тут только понял, как смотрел на звездноглазого Гортхаар.
Потому что так же на него, Хоннара, смотрел его младший сын, Дан.
Чуть позже неведомо как они оказались за столом, и Хоннар уже неторопливо — хоть и голоден, да показывать негоже! — поглощал нежное мясо, приправленное пряными травами, запивая терпким хмельным напитком из каких-то ягод: а после рассказывал Небесному Отцу (хмель, что ли, язык развязал!) про всю свою обширную семью, про то, как живут кланы-иранна, об урожае, об охотничьих угодьях… да мало ли о чем еще может порассказать вождь, ежели за свой народ радеет! Небесный Отец слушал его внимательно, а потом спросил вдруг:
— Скажи мне, ннар-Хоннар, отдашь ли своего сына — того, что подмастерьем у кузнеца, — мне в ученики?
Хоннар едва не поперхнулся здоровым куском ароматного мяса, поняв, что за время застолья так и не вспомнил ни разу, что собеседник-то его — и не человек вовсе…
— В обучение? Богу? — хрипло спросил он.
— Да какой из меня бог… Я пришел помочь людям, — пожал плечами Ннар'йанто. — Но не могу же я быть везде и помогать всем в одиночку! Разве вам не нужны искусные кузнецы и целители, разве вы не хотите знать, как собрать и сохранить богатый урожай, как сделать, чтобы охотники и рыбаки не возвращались с пустыми руками? Да мало ли что может понадобиться людям! Вот я и буду учить.
— Я… мне нужно подумать, — побледнев, выдавил Хоннар. Шутка ли: родной сын, и вдруг — ученик бога, что бы там этот бог про себя ни говорил! На такое дело пойти — чай, не чарку медовухи опрокинуть, понимать надо! Вот ужо Ларана причитать будет — как же! кровиночку родимую! да в дальние края! а ежели провинится в чем — ведь ни могилки не останется, ни косточек белых…
Может, и не останется.
Бог все-таки.
— Подумай, — согласился Ннар'йанто. — А если еще кто надумает у меня поучиться — милости прошу.
— А что возьмешь за науку свою? — осмелился спросить вождь. Ннар'йанто обжег его ледяным взглядом — у бесстрашного Хоннара, который в одиночку, все знали, не раз на лесного хозяина ходил, зябкий холодок пополз по хребтине и возникло почти неодолимое желание забиться куда-нибудь в укромный уголок. Бог все-таки. А ну как прямо сейчас грозовой стрелой испепелит незнамо в чем провинившегося вождя-Волка?
— Мне, — глаза Небесного Отца полыхнули пламенем не хуже грозовых стрел, — не нужны ваши дары. Что нужно будет, чтобы прокормить ваших детей, то и принесете. Остальное я дам им сам. Понял ли ты меня, ннар-Хоннар эр'Лхор?
Еще б тут не понять! — разом ведь либо в прах обратит, либо в жабу бурую, безобразную… одно слово — бог. Хоть и добрый. Хоннар сглотнул тяжело и выговорил:
— Понял, Ннар'йанто… прости, что по неразумию прогневил…
Небесный Отец усмехнулся уголком губ:
— Ну, полно тебе… какое там — прогневил… Расскажи лучше еще об иранна: что-то странное там было о шаманах Ворона…
…
Почему-то Дан-Волчонок вбил себе в голову: непременно нужно войти в Чертог через Врата. Хотя идти сюда было дольше, да и смысла в этом, в общем-то, не было, до Врат он добрался — да так и остался стоять в растерянности, разглядывая огромные створы черного железа: как же открывают-то такую громадину? И как войти?
А Врата медленно бесшумно раскрылись. Дан, поколебавшись, шагнул вперед. И остановился. На него насмешливыми светлыми глазами смотрел воин — Дану показалось, вдвое выше его ростом.
— Ты кто таков? — поинтересовался воин.
— Дан йарннари эр'Лхор-йанто! — единым духом выпалил мальчишка, мучительно пытаясь совладать с дрожью в коленях.
— Ого! Небесный Волчонок, значит. И что ж тебе здесь нужно?
Дан молчал потерянно. Он, конечно, по дороге все придумал — и как говорить будет, и что держаться надо с достоинством — хоть и младший, а сын вождя все-таки… Но все слова разом улетучились куда-то, и стоял он теперь, как деревенский дурачок какой, приоткрыв рот, со страхом и любопытством разглядывая светлоглазого. Мысли в голову лезли совершенно дурацкие: сеструха бы в такого точно влюбилась, она и без того влюбляется каждую луну, а уж в этого…
Воин тихонько фыркнул, потом, не церемонясь особо, взял мальчишку за плечо и подтолкнул вперед:
— Пошли. Похоже, оголодал ты в дороге. Поешь, потом расскажешь, за какой надобностью пришел. Идет?
Дан голодно сглотнул слюну и закивал. Решительно, вести себя достойно не получалось.
Воин сидел напротив; сам не ел ничего — поставил локти на стол, положил подбородок на сцепленные пальцы и смотрел внимательно.
— Ну, так что, Дан йарннари эр'Лхор-йанто, зачем ты здесь, расскажешь?
От сытной еды и тепла Дана разморило, ресницы понемногу начали слипаться.
— Я про сны хотел спросить, — сонно ответил он.
— Про какие еще сны? — озадаченно поинтересовался воин.
— Сны… наяву. Знахарь сказал, чтобы я сюда шел. Сказал — там растолкуют, чего видишь. Илу Ннар'йанто там живет… ему про все ведомо…
— И ты, значит, не побоялся?
Парнишка глянул с подозрением — уж не смеется ли светлоглазый? — но тот смотрел с искренним интересом, и подвоха никакого в его вопросе вроде не было.
— Воин ничего не должен бояться! — ответил внушительно.
— Совсем не боялся? — недоверчиво переспросил светлоглазый.
— Ну… — смутился Дан, — было немного… Ты не думай, я ничего не боюсь! А все-таки — Ннар'йанто…
— Ты как думаешь, он какой?
— Вот те раз! Здесь живешь — и не видел? — поразился мальчишка.
— Видеть-то видел… А все-таки?
— Ну… такой… как Небесный Волк. Я сам слышал! И отец говорил — ннар'Хоннар эр'Лхор, знаешь его? Он первым в Горный Чертог пришел. И брат опять же…
Тут Дан приврал: ни отец, ни тем более брат, третий год учившийся в Горном Замке, ни словом не обмолвились о сходстве Ннар'йанто с волком, пусть даже и небесным. Отец говорил о нем с несколько удивленным почтением, в рассказах брата чувствовалась глубокая затаенная нежность — но Небесный Волк из легенд Дану пока что нравился больше, и расставаться с легендой он не торопился. Внушительнее как-то он был, что ли…
— Это как, — не отставал воин, — совсем волк?
— Не-е… голова только.
— Думаешь, человек с волчьей головой — это красиво?
Дан задумался.
— Не, не очень. Но ведуны говорят, что Небесный Волк такой, а Ннар'йанто вроде как он и есть.
— Кто? Волк?
— Известно, Волк! Небесный Отец, Тот, кто давным-давно создал все. А потом он смешал свою кровь с землей и сотворил людей. Все люди — дети Великого Волка. Ты разве не знаешь?
— Хм… — светлоглазый задумчиво потер лоб. — В ваших легендах есть доля истины. Если, конечно, не принимать их как
— Я хотел сказать, что легенды ведь не всегда говорят правду, как она есть. Ты же не думаешь, что людей лепили, как горшки из глины?
По растерянному лицу Дана было видно, что раньше его этот вопрос как-то не занимал.
— Ладно, об этом мы в другой раз поговорим, — сказал, поднимаясь, воин. — А пока что — если не хочешь отдохнуть сначала, пойдем.
— Куда?
— Ты же к Ннар'йанто собирался, разве нет?
Мальчишка замялся:
— Ну… надо же у него спросить, что ли… сказать…
Как видно, прежде он не задумывался всерьез над тем, каково будет встретиться с Небесным Вождем лицом к лицу, а если и задумывался, то больше о том, какие испытания ему придется пройти, чтобы встречи этой добиться.
— А зачем тянуть? Он и так знает, что ты здесь.
— Откуда? — Мальчишка расширил глаза. Спать вдруг расхотелось.
— Аст Ахэ — часть его самого. Он знает обо всех, кто сюда приходит. Ладно, пошли, сперва все-таки поспишь немного, — воин взял мальчишку за руку, потянул за собой — тот вдруг дернулся, словно хотел вырваться, воин обернулся удивленно — и выпустил разом похолодевшую ладошку:
— Что с тобой?
Дан заморгал, шумно вздохнул, приходя в себя, взгляд его обрел осмысленность, но лицо оставалось белым:
— Огонь… Ты родился… в огне, как клинок… Твои годы — глубокий колодец, темный, а на дне… огонь. Не трогай! — тоненько вскрикнул он, когда воин протянул ему руку. — Ты — не… не человек? Это ты — Ннар'йанто?
— Это и есть — твои «сны наяву»?
— Да!
— Сейчас я отведу тебя к одному… человеку. Расскажешь ему все. Он поможет. И еще — скажешь ему так… — воин произнес певучую фразу на незнакомом языке. — Это значит — «сердце мое в ладонях твоих». Повтори.
Дан старательно повторил, растягивая гласные. Светлоглазый вздохнул:
— Не совсем… ну да ладно. Значит, воин ничего не должен бояться?
— Ничего, — подтвердил Дан — без особой, впрочем, уверенности. Он мало что понимал в происходящем — за исключением того, что происходило явно что-то не то.
…Волчонок был худощав и зеленоглаз. И молод — младший сын вождя, на взгляд не больше лет десяти-двенадцати. А через пару лет уже будет считаться воином. Слишком мало они живут, так мало — искры в ветреной ночи…
А Волчонок преклонил колено, поднял руки ладонями вверх и старательно, с явным трудом выговаривая слова чужого языка, произнес фразу, которую твердил про себя всю дорогу.
Однако же!.. Гортхауэр ему подсказал, что ли? После всех этих лет, после всего, что было, — эта просьба? Вала немного растерялся:
— Ала… Кор-эме о анти-эте…
И протянул руки — ладонь-к-ладони, — а в следующее мгновение лицо мальчика смертельно побледнело, зрачки расширились, наливаясь обморочной чернотой, он стиснул руки Валы — начал медленно валиться на бок — Мелькор едва успел подхватить его…
… — Что это было?
— Что, алхор-инни?
— Что это… кто это был… когда? Кто они были?
— Это, — Мелькор отвернулся, — было очень давно. Очень.
— Но кто они? — с болезненной тоской. — За что их?..
Вала поднялся. Прошелся по комнате, не глядя на человека.
— Это было очень давно, — повторил. Повернулся, взглянул пристально:
— Ты — Энно.
— Не понимаю… что это?
— Видишь сны наяву. Странные. Говоришь с человеком — и вдруг понимаешь, что знаешь о нем что-то, чего он не рассказывал никогда. Или знаешь, что происходило — давно, еще до твоего рождения. Так?
— Д-да… И еще — сны… во сне — сны.
— Я знаю. Я входил в них. Давно?
— Не помню… пять зим, семь… — обморочно-тихо. — Не помню. Это болезнь какая-то? Я болен?
— Нет. Ты — Энно. Помнящий.
— Ты мне… даешь имя, Т'анно?
— Имя Пути… может быть. Кстати, это Гортхауэр научил тебя, что сказать?
Глаза мальчишки округлились:
— Так это сам Гортхаар был?!
Вала вздохнул:
— Значит, он. Тогда вот что. Тано — не имя, как ты подумал. Это… как бы тебе объяснить… в вашем языке нет такого слова, а показать тебе я сейчас не решусь. Скажем так: это тот, кто учит, кто дает знания, понимание сути вещей, кто помогает найти путь. Слова, которые ты сказал… сам не знаю, зачем принял. Надо было, конечно, сперва объяснить. Но я не жалею. Ты наделен редким даром.
— Я что, один… такой?
— Нет. Просто в тебе этот дар — как пламя. Память во всем — нужно только научиться смотреть и слушать. Ты слышал о тех, кого вы называете пророками?
— Да. Но они ведь сумасшедшие? Значит, я тоже сойду с ума? — в голосе парнишки зазвучал страх.
— Да, — жестко ответил Вала. И повторил: — Да — если не научишься владеть своим даром. Если эти сны наяву окажутся сильнее тебя и ты не сумеешь проснуться.
— Но я смогу остаться с тобой? Пожалуйста!
— Теперь я сам прошу тебя об этом.
— А это… это — зачем? — спросил Волчонок.
Вала усмехнулся уголком губ, бросив короткий взгляд на свои руки, обтянутые перчатками:
— Видишь ли, я предпочитаю тебя видеть живым… и в здравом уме. Почему-то.
Парнишка непонимающе уставился на него.
— Ты почему тогда так вцепился в мои ладони?
— Я… ну, понимаешь, я и раньше это видел, но никогда — так… так… — он замялся, не зная, как продолжить.
— Именно поэтому, — Вала вздохнул.
Волчонок задумался.
— Ты говорил, что Память во всем?
— Да.
— В деревьях, в земле, в горах?
— Да.
— И… в тебе? — Волчонок нерешительно поднял глаза.
Вала промолчал.
…Учитель появился в кузне по обыкновению бесшумно; молодой Волк что-то увлеченно рассказывал, двое Рысей и Аннэ из клана Молнии сгрудились вокруг. Гортхауэр вычерчивал на листе тонкой бумаги узор витража, делая вид, что полностью поглощен этим занятием и что веселье подмастерьев его нимало не интересует.
— Что произошло? — спросил Вала, подойдя поближе. Волк почтительно поклонился, но в его глазах плясали неуемные искорки смеха:
— Да вождь наш на Большом Совете с шаманом Воронов сцепился. Шаман говорит — мол, неправильный ты бог, а вождь ему — по мне, так лучше один такой неправильный бог, чем десяток правильных. Я, говорит, твоим правильным богам всю жизнь молился, жертвы приносил, а что они мне дали? Горному Богу, говорит, жертвы не нужны, молиться тоже не надо — а вот дочь мою вылечил, сын у него в обучении… гляди, какой нож мне принес! Сам ведь отковал! И еды у нас вдосталь, и чтоб урожай пропал — с тех пор, как неправильный бог тут объявился, не было такого… Поветрие было — кто от него спас? Опять же неправильный бог…
— А что шаман? — наконец откровенно заинтересовался Гортхауэр.
— А шаман — посохом об пол и кричит: пойду к этому богу, при всех в лицо ему скажу, что он не бог никакой, а улхаран, демон-обманщик.
— Придет? — спросил Вала.
— Как же, непременно придет…
Шаман явился через семь дней — путь от земель Воронов был неблизкий, и ему явно пришлось поторопиться. Мальчишка, его сопровождавший, выглядел измотанным до крайности, но держался гордо и независимо: неудивительно — шаманы Воронов, по слухам, наделены были едва ли не большей властью, чем вожди.
Вала встретил его в небольшом зале одной из башен; немногочисленные пока еще молодые ученики пролезли и сюда и теперь напряженно следили за вошедшим, стараясь, однако, взглядом с ним не встречаться.
— Ты — непредсказанный? — Шаман прищурил непривычно темные для северян глаза. — Я смотрел и слушал, но земля не сказала мне —
— Я не бог, — легко согласился Вала. — И что теперь?
Не отрывая взгляда от его лица, шаман извлек из сумы потемневшую деревянную чашу и глиняную флягу, плеснул в чашу какого-то густого, почти черного напитка, выпил залпом и взглянул прямо в глаза Бессмертному:
— Сын Ворона не боится духа-оборотня. И ты, если не боишься, — смотри в глаза.
Северяне затаили дыхание: они-то хорошо знали, что никому не по силам выдержать поединок взглядов с Сыном Ворона. А лицо шамана медленно теряло краски жизни, становясь не белым даже — мертвенным, землистым, и черные, кажется — уже без белков глаза смотрели, смотрели, не мигая, пока внезапно Сын Ворона не рухнул навзничь, крикнув страшно, словно душа в муках вырывалась из тела, не забился в ломающих тело конвульсиях на черных плитах пола. Бессмертный стремительно опустился рядом с ним, сорвал перчатки, обхватил руками его голову — шаман затих, и Вала начал медленно, осторожно массировать ему виски, затылок, грудь, пока тело человека не обмякло, а дыхание, хотя и едва различимое, не стало ровным и спокойным. Из угла рта шамана стекала вязкая струйка темной слюны с кровянистым оттенком.
Бессмертный поднял деревянную чашу, выпил остававшиеся в ней капли зелья.
— Полынь, ахэнэ, къет'Алхоро, красавка, спорынья… анхоран, — проговорил без выражения; и с какой-то ожесточенной горечью: — Дети неразумные… Давно он это пьет?
— Избранников Ворона приучают к напитку духов, едва им минет четырнадцать полных лун. Я пил его уже дважды, — гордо ответил мальчишка, сопровождавший шамана. Вала стремительно обернулся к нему:
— Ты?!
— Избранник Ворона, миновав порог двадцати восьми полных лун, находит тех, кто наделен Даром… Когда Избранник уходит, один из них занимает его место, в свой час становясь Избранником…
— Понятно, — оборвал распевную речь мальчишки Вала. — Тот, кто не умрет и не сойдет с ума, станет говорить с духами. У-хаш-ша! — сказал непонятно — как сплюнул. Внезапно развернулся к нему, впился взглядом в зрачки: — Сколько вы живете? Сколько?! Сорок лет? Тридцать?!
— Избранники платят свою цену за право говорить с духами… — испуганно пролепетал парнишка.
— Сколько?!
— Редко кто… редко кто доживает… до сороковой луны… — парнишка судорожно сглотнул; ясно было, что он готов рухнуть на колени и молить разгневанного бога о пощаде.
— Сорок лун… тридцать семь лет… — Вала стиснул виски, проговорил тихо: — А вы не думали о том, чтобы просто убивать ваших Видящих в колыбели?
— Что случилось, Йанто? — нерешительно спросил Дан-Волчонок.
— Что случилось… — повторил Вала. — Ну, полынь и чернобыльник тут ни при чем — их, должно быть, просто считают колдовскими травами. Что-то вроде — «горек корень знания». Къет'Алхоро усиливает способности Видящего, обостряет все чувства. Спорынья и красавка вызывают видения. Анхоран — яд, не гасящий сознания: не знаю, зачем еще и он, надо думать, чтобы никто, кроме шаманов, не смог выпить ни капли…
— Морэнни ррэн'Коррх, — потерянно проскулил парнишка.
— Черная роса с крыльев Ворона… красиво как, верно? — без выражения. — Должно быть, сначала поили просто дурманом с полынью, а уже здесь отыскали пятилистник. Если такое вот запить чашей вина…
— Избранники не пьют хмельного, — пискнул парнишка.
— Хоть до этого додумались, — горько усмехнулся Вала. — Детей у них нет, конечно.
— Избранникам не должно касаться женщин…
— Неудивительно. А что еще делают Избранники?.. Нет, Дан йарннари эр'Лхор-йанто, не спеши уходить — тебе полезно послушать. — Вала снова присел возле шамана, положив руки ему на лоб и на грудь. — Ну, будущий Избранник, говори, что же ты?
— Смотрят в кристаллы темного хрусталя…
Гортхауэр, не сдержавшись, протяжно, совершенно по-мальчишески присвистнул.
— Дым вдыхают…
— Конопли, — услужливо подсказал фаэрни и — угадал.
— Когда надо видеть грядущее — берут силы у камня-Черной звезды…
— Анхорэнно, шерл, — пояснил Вала недоуменно воззрившемуся Гортхауэру; тот беззвучно взвыл, схватился за голову и, кажется, совершенно перестал воспринимать дальнейший разговор. Не вовремя, надо сказать — потому что тут Раг Крыло Ворона решил прийти в себя.
— Я видел, — слова были как мелкий сухой песок, царапающий горло. — Безвременье видел. Мир в твоих руках видел. Тебя видел — в венце из грозовых стрел. Видел звезду, которая есть — ты. Радость видел. Войну, которая была, — и войну, которая будет. Железный венец твой видел. И огонь в твоих руках. Смерть твою видел. Зачем к нам пришел — знаю теперь. Ты не бог, ты — сильнее бога. Прости меня… — закашлялся; беззвучно: —
Вала прикрыл глаза, опустил голову.
— Что он сказал? — прошептал Дан.
— Он сказал… — Гортхауэр обнял мальчика за плечи, его голос дрогнул, — он сказал —
— Многое. Хранят память — читают память земли, как свиток. Могут исцелить разум человека. Избавить его от кошмаров — войдя в его сны, как это сделал я…
— А Видящие? — подал голос Хъета: Вороненок по-прежнему смотрел на Валу с благоговейным восторгом и робостью.
— Предвидеть то, что будет. Предупреждать несчастья — как, должно быть, у вас не раз было…
— И мы все это сможем? Сможем знать все, что знает земля?
— Многое. — Вала посмотрел на учеников пристально, тяжело. — Знание сжигает. Всего вы просто не успеете узнать. Ты еще не передумал. Дан?
— Нет, Тано!
— Хорошо. Но учиться придется долго. Закалять разум, как клинок меча. Не год, не два. Согласен?
Согласен-то он был согласен — но юность нетерпелива. Хотелось всего. Хотелось слышать землю и живущих на земле. Хотелось видеть так же далеко, как Ворон-шаман. Конечно, он будет умнее, чем Раг Крыло Ворона, — ведь его, Дана, учит сам Ннар'йанто! И потом — ведь у него уже получается, даже Тано сказал…
— Ну и зачем ты это сделал?
— Я… ты же сам говорил… я видеть хотел…
— В следующий раз сперва думай, потом делай. Настой къет'Алхоро — не мед, между прочим. Ты того шамана Воронов видел? Таким же хочешь стать?! — Глаза Учителя горели добела раскаленной сталью. — Снов наяву тебе захотелось, да? Я же говорил, что можешь не проснуться! Говорил или нет?
— Говорил… файэ-мэи, Тано…
— Как-нибудь. И не думай, что я добрее стану, если ты на Ах'энн со мной говорить будешь. Сколько настоя выхлебал, сознавайся?
— Глоточек один всего…
— «Один всего» я тебе десять дней назад давал, на первом испытании. Так что — не один. Да еще из лунной чаши.
— Так все же тогда хорошо прошло, ты сам сказал!.. Ох… — мальчишка скривился. — И ты сказал, что отведешь меня туда… ну, где Память… чтобы я понял.
— И отведу. Лет через десять. Когда научишься управлять видением и не хвататься за что не надо.
— Но мне Гортхауэр разрешил!
— Ты бы еще камешки в короне потрогал!
— А почему нельзя? — в голосе Дана послышалось любопытство. Глаза Валы потемнели.
— Ослеп бы на всю жизнь, вот почему. Проверить хочешь? — очень ровно поинтересовался. У Волчонка мурашки по спине забегали от этого спокойного голоса; он съежился, отводя взгляд, сжался в комочек под одеялом.
— Не бей… — жалобно. — Отец драл… теперь ты будешь?
— Надо бы. — Вала смотрел в сторону. — Рука не поднимается. А жаль.
Дан счел за благо побыстрее уйти от неприятной темы:
— А я смогу видеть то, что впереди? Или так и буду назад оглядываться? Можно видеть то, что будет… ну, завтра?
— Завтра, — суховато ответил Вала, — ты будешь лежать. И послезавтра. А потом пойдешь в лес с Гартом — травы собирать. Заодно и поучишься ходить, как подобает охотнику. Пока что ты способен только все зверье распугать на несколько къони вокруг. Тебя и колченогий заяц, на оба уха глухой, услышит. И удрать успеет.
Парнишка обиженно засопел:
— И неправда! Я в запрошлом годе лиса добыл! Сам!
Вала иронически прищурился:
— Да ну?
— Ну… почти… с братом со старшим… — смутился Дан.
— Именно что — с братом. И обижаться не на что. Ты танец фэа-алтээй видеть хотел? Хотел. Думаешь, они тебя подпустят?
— Не-а… Ну правда, можно видеть?
— Можно. Но тебе дано видеть то, что было, не то, что будет. Ты не пророк, ты — таир'энн'айно. Летописец. Думаешь, этого мало?
— Не…
— А если «не», то будь добр, во-первых, больше не притрагиваться к зельям, а во-вторых, не испытывать свои способности на подобных вещах. В следующий раз выгоню. Если сойдешь с ума, то уж не по моей вине. Я не шучу. Ты понял?
Волчонок шмыгнул носом:
— Понял, Тано. А ты мне ничего не дашь от головы? Болит жутко…
— Секира тебе будет в следующий раз от головы, — мрачно вмешался в разговор Гортхауэр, уже некоторое время стоявший в дверях. — Вообще, Тано, на твоем месте я бы с ним по-другому побеседовал. Драли его в детстве мало, вот что.
— Ну, пока что ты не на моем месте. И с тобой, тъирни, я еще поговорю. Идем. Дадим молодому человеку отдохнуть после тяжких трудов. И поразмыслить.
Волчонок прикрыл глаза, вслушиваясь в удаляющиеся голоса Бессмертных.
— …разве не понял, в каком он состоянии? Зачем вообще ты ему свой кинжал дал?
— Я не разобрался, Тано. А потом поздно было… сам перепугался, знаешь…
— Не разобрался!.. Драли тебя в детстве мало, по твоему же меткому выражению. Ты же помнишь, как это бывает. Хотя бы представляешь себе,
Вала склонился над неподвижным телом. Помедлил мгновение; поднял голову. Глаза — ледяная прозрачная вода горного озера, странный — зыбкий и ускользающий — взгляд.
— Раар иро-Бъорг… — как издалека — голос; кажется, Бессмертный с трудом подбирает слова. — В его эрдэ… в его теле… нет сил жить. И фаз… душа его… нашла уже свой путь. Нельзя дать подобие жизни плотской оболочке, если в ней нет души. Это против законов… человеческих.
— Но Хорат-Ллинхх — ты же спас его! Ты исцелил, вернул, когда сталь уже не туманилась у его губ!
— Его душа не хотела уходить, и кровь не остыла. Я дал ему силу и послал сон… — глаза затуманились дымкой воспоминания. — Долгий сон — как дереву зимой.
— Дерево?.. — Человек посмотрел ошеломленно, потом вскрикнул: — Да, я помню… помню! Я же своими глазами видел — дерево, сухое… мертвое!
— Зачем — жертва… — отстранение, устало. — Ты смотрел, не видя. В том дереве… в глубине… в сердцевине… была сила жить. Нужно было просто помочь…
— Значит, ты не бог, если не можешь вернуть мертвого, — потерянно и тихо проговорил Раар.
— Значит, не бог.
— И тебя… можно убить? — после недолгого молчания, осторожно, как-то вкрадчиво.
— Того, кого можно ранить, можно и убить.
Лязгнула сталь — Бессмертный уже был на ногах, его пальцы жестко сжимали правое запястье человека.
— В тебе… — выпустил руку Раара; голос спокоен и печален, глаза заволокла осенняя серая дымка. — В тебе говорит боль, Раар. Боль и гнев. Если для тебя бог тот, кто силой может вернуть душу с неведомых путей, то в мире нет богов. И силы такой — нет.
Несколько мгновений человек смотрел в глаза Бессмертному, потом медленно опустил руку.
— Сверши погребальный обряд по обычаям своего народа. После приходи.
В дверях человек остановился и спросил, не оборачиваясь:
— У вас всех — живая кровь?
— Нет.
— Почему — у тебя?
— Я выбрал жить среди людей. Это — цена.
— Я мог… убить тебя.
— Но не убил ведь…
ГОБЕЛЕНЫ: Золотое Древо Арафинве
…Дни Валинора были полны благословения. Те, кто узрел свет Земли Аман после веков Великого Странствия, благословенны — но тысячекрат благословенны те, кто родился здесь, в Пресветлой Земле. Избранная дочь избранного рода, соединившая в себе высшую кровь Ванъяр, Нолдор и Тэлери, прекрасная Артанис, блистательная Нэрвендэ — кто превзойдет ее из дочерей Элдар? Разве только Амариэ, любимица Манве, избранная его ученица… но Амариэ из Нерожденных, а они — особое племя среди Элдар. Амариэ — нежная, хрупкая красота, как радужно сверкающая капля росы на кончике травинки. Красота трепетная, трогательная, полная предчувствия мимолетности. Может, потому так нежно, с какой-то болью любит ее Финдарато, старший брат Артанис? А сама Артанис — воплощение торжествующей, ликующе-победной красоты. Ростом, силой и ловкостью не уступит она лучшим воинам в самых трудных состязаниях: дева, вобравшая в себя лучшие из даров, присущих трем племенам Элдар. В возвышенных искусствах сложения песен и танца она не уступит лучшим из Ванъяр; Ауле ставит ее выше многих мастеров Нолдор — разве что Феанаро, Махтан и Нэрданэл превосходят ее. А Тэлери дали ей неуемную кровь странников и жажду познания и поиска. Кто лучше Артанис?..
Как сливается свет Двух Дерев, так и в ней и брате слились все лучшие дары Элдар. Даже волосы ее были точь-в-точь переплетены лучами Лаурэлин и Тэлперион, и превыше всех сокровищ Элдар ценили ее густейшие пышные пряди…
Как давно это было… Феанаро, огненная душа, смотрел на нее своими мрачно пылающими глазами… Это льстило. Но родство было слишком близким, да и приязни никогда не было между детьми Мириэль и Индис. Какое же это было утонченное наслаждение — раз за разом отказывать ему… В знак любви эльфы дарили друг другу пряди своих волос, шелковую нить из вуали, красивые драгоценные безделушки… Феанаро она не осчастливила подобным подарком.
Тогда был великий день, но никто еще не ведал об этом, даже сам Феанаро. Он пришел к ней с безумным взглядом, — казалось, внутренний огонь сжигал его, — и упал на колени перед ней:
— Госпожа… прекраснейшая… я умоляю, снизойди хоть теперь! Я прошу так немного… только прядь! Только эти лучи света… О, если бы ты знала, что они значат для меня, эти сияющие, волшебные волосы…
Он говорил, глядя на нее с такой сумасшедшей жадностью, что она чуть ли не испугалась и, спрятав свое замешательство под маской застывшей надменности, молча выслушала его. А потом все так же молча, отстранение улыбаясь, показала рукой на дверь. Феанаро вскочил, стиснув зубы.
— Ты… ты еще пожалеешь! — крикнул он; ей даже показалось, что пламя плеснуло из его рта…
…Чистое золото волос, звездно-светлые лучистые глаза: старший в роду Золотого Древа Арафинве. Братья и сестра зовут его материнским именем — Инголдо: воистину благородством души, щедростью сердца он превосходит прочих Нолдор. Для прочих он — Финдарато. Только одна произносит это имя на Высоком Наречии —
— Расскажи мне об Эндорэ…
— Тебя не осудят ли за то, что ты слушаешь меня? — глуховато спрашивает Отступник. Финдарато смеется:
— Разве узнавать новое — это зло? И разве я — неразумное дитя, что за мною нужен присмотр? Расскажи.
…Отступник говорит долго, и завороженно слушает его старший сын Арафинве. Он не признается себе в этом, но образы Смертных Земель, которые рисует ему Отступник, уже давно заворожили его, и так хочется увидеть воочию все то, о чем говорит Черный Вала… Но есть еще вопрос, который до поры Финдарато не решается задать:
— Я знаю, что ты привнес в мир Искажение, что ты привел в него Смерть. Зачем?
Сведены в раздумье черные брови, похожие на крылья ласточки, колдовскими звездами мерцают глаза из-под длинных ресниц…
— Не искажение, Финдарато Арафинвион: изменение. Когда ты гранишь драгоценный камень, ты изменяешь его, но он от этого становится только прекраснее: разве это зло? Когда в песне ты находишь новые сочетания слов, ты изменяешь те, что существовали до тебя: разве это зло? Когда ты плавишь и чеканишь металл, оживляя его изображениями цветов и птиц, ты изменяешь его: разве это зло? И, если бы ты был властен над плотью мира и изменял бы ее, делая мир прекраснее, скажи — было бы это злом?
— Но что прекрасного в смерти? Мириэль Сэриндэ ушла навсегда из мира живущих, и Феанаро был лишен соприкосновения с ее душой: разве это благо? И назовешь ли ты благом ту боль, которую причинил уход Мириэль ее супругу Финве?
Несколько мгновений Отступник смотрит на Финдарато, глаза его заволакивает агатовый осенний туман.
— Жизнь не состоит из одних лишь обретений, Инголдо, — мягко и печально говорит он. — Не тебе сомневаться в этом. Но — нет, эту потерю я не назову благом. Здесь, в земле, не знающей смерти, такого не могло случиться. Боюсь, смерть Мириэль, как и рождение Феанаро, — часть Замысла, пока еще скрытого даже от нас. И все же нет ничего в мире, что не заключало бы в себе своей противоположности: если бы не эта утрата, разве мы говорили бы сейчас с тобой, Арафинвион?
— Это горькая мудрость, Мелькор, — золотоволосый опускает голову.
— Это двойственность мира, — отвечает Отступник. — Потери и обретения, радость и печаль… Как Жизнь несет в себе зародыш угасания, так Смерть таит в себе зерна Жизни; все имеет свое начало и свое завершение: но завершение пути не есть ли начало пути нового? Смотри сам…
И Отступник снова начинает рассказ, сплетая видения того, что никогда не увидеть живущим в Валиноре. Новый, неведомый мир открывается сыну Арафинве, и, уходя в него, дыша им, становясь им, он не может понять уже,
…Тяжелая пелена снегопада закрывала поле, сжимала мир в белый кокон, и только у ног выбивались сухие былинки мертвых трав.
Он шагнул под арку ветвей — и мир превратился в зачарованный замок, где ветви деревьев, серебрящиеся ледяной корой, смыкались сводами, где выточенные изо льда шпили высоких елей казались узкими башенками, а замерзший ручей становился коридором через бесконечные анфилады ледяных залов, сотворенных холодом и деревьями: жизнью и смертным сном.
Он шел по лесу и вдыхал морозный воздух, ловил ртом снежинки, каждая из которых была величиной с маленький сугроб; он грезил наяву, он был сном этого леса, который ждал слова пробуждения и видел сны прекраснее яви. Он спал и бодрствовал; он жил — но кровь его замерзла в жилах: он жил спящим лесом. Он шел — но оставался на месте, и солнце, навеки застывшее где-то там, далеко, над самым краем бесконечного леса, серебрило и одновременно наливало чуть розоватым цветом ветви, выточенные из снежного обсидиана.
Хрустальный звон замерзших капель, неясные блики в осколках озерца, мягкий мех заснеженной хвои — все это звало раствориться во сне навеки, застыть в ледяном покое.
Он вздохнул — и ветви отозвались легким шорохом; он поднял глаза — и лучи заиграли на кристаллах снега; он улыбнулся — и увидел конец сказки и рождение жизни…
…увидел изумрудное свечение юной листвы, оттененное густой зеленью старой хвои. Жемчужные капли, оставленные ласковым дождем, дробили лучи света: казалось, камни начинали цвести. Во всем, что двигалось и не двигалось, чувствовалась неуемная радость пробуждения. Он спустился вниз по склону вместе с хохочущим родником, прошел мимо маленького, тихого озера, хранящего в себе холодный покой времени ледяных снов, вдохнул запах пробудившихся трав и цветов. Вот мелькнули снежинками ландыши, чуть наметились на ветках точки, где вспыхнут сочные карбункулы ягод кизила; паучьи лапы корней цеплялись за камни, уходили в землю, питая силой жизни распускающиеся, рвущиеся вверх, к небу, стрелы, словно выточенные из мягко светящегося хризопраза. И все вокруг наполнял звенящий хрусталь поющих струй воды, отовсюду звучали мелодии зарождавшейся песни жизни — и он сплетал воедино все ноты, объединял их в одну Песнь, наливавшуюся силой с каждым его шагом.
И мелодия обрела тяжелую, грозную мощь, восстала глянцевыми стенами, поднимающимися из иссиня-черной глубины, увенчанными белоснежными шапками пены: он шагнул на берег моря — моря, еще не оставившего зимнюю свою дикость, моря, певшего гимн непокорности и свободы. Густой, соленый ветер наполнил его грудь. Запах водорослей, соленые брызги, слезами стекающие по щекам, — вечное море, хранящее память былого и знание того, что будет, даровало ему
И Солнце оторвалось от темных вод, поднялось вверх, в небо, даря всему вокруг свет и жизнь; и жизнь эта была — его жизнью, свет этот был — его кровью, лучился в его жилах. Он проснулся вместе с миром, а мир пел его пробуждение…
…солнце встало из моря, и наступило лето. Он шел по земле — изорванной оврагами, выжженной солнцем; а каменный скелет разрывал кожу Земли, прорывался наружу, и пыль скрипела на зубах, соленый пот стекал по лицу… Даже небо вылиняло, потеряло свою голубизну, выцвело под лучами огненного светила, надменно смотревшего вниз со своего сердоликового трона.
Время застыло в жарком мареве, а мир вокруг тек расплавленным металлом. Кровь стала густой и вязкой, тело плавилось вместе с камнями, рассыпалось пеплом по костям Земли. Ничто не смело жить под этим беспощадным светом.
А потом была ночь, и запах ночных трав, пение сверчков и кузнечиков — пробудившаяся в милосердном сумраке жизнь. И темное, бездонное озеро неба, вытканное прихотливым узором звезд — живых звезд, дышащих, шепчущих, поющих свою песню на границе звенящей тишины.
Он танцевал в хороводе звезд, подхваченный ночным ветром, плыл между небом и землей, и цветы ночи внизу не уступали светом своим жемчужинам неба в высоте. Королева-Ночь рассказывала свою вечную сказку, ожидая того мгновения, когда клинки лучей вновь разорвут ее мороки, выжигая жизнь, закаляя мир и того, кто жил этим миром в своем беспощадном пламени…
…и разлило солнце по небу золото и рубин, рассыпало их по земле. Ветер коснулся прощальной лаской напоенных заходящим солнцем листьев, и они закружились, играя, в недолговечном своем танце, одевая мир праздничным саваном. А небо оделось в изумруд и сапфир, рассыпало алмазы звезд, заострило темно-зеленые турмалины елей, и молочный туман лег на темный хрусталь озера.
Чаша с терпким вином коснулась его губ — безумие прощального танца, звон бубенцов, аромат полыни и вересковый цвет: скол времени.
И заскользили по зеркалу озера духи леса — пьяная ночным ветром звезда сорвалась вниз и вспыхнула костром на берегу, запели свирель и колокольцы, на грани теней закружилась в чарующем танце лунная ведьма: ветви деревьев сплели кружева, вторя ее колдовству, туман одел ее подвенечным покрывалом, аромат ночных трав укрыл озеро и костер, охраняя и оберегая. И, пробудившись, плыл в агатовом небе дракон, играя звездами и ветром — чаруя, зовя раствориться в опаловом потоке лучей…
Смеялась и плакала песня, плясала ночь; ночь укрывала землю, смывая печаль и усталость, даруя отдых и сны. Мир засыпал под колыбельную луны, улыбаясь в дреме, — засыпал, чтобы услышать новую сказку, чтобы проснуться к новой жизни…
…и в предутренних аметистовых сумерках ты шел по туману — ты засыпал вместе с лесом, и сорвавшийся с ветки последний лист падал всю твою оставшуюся жизнь. А ели взметнулись вверх призрачными башнями, и туман обнял тебя, все стало близким и далеким, а впереди чернела гладь обсидианового озера.
Память о жизни твоей и не твоей, о том, что было и чего не было, — все это звучало вокруг тебя, текло через тебя: черные стволы, шелест умирающей травы, мягкое одеяло хвои и ледяные искры звезд… Замер ручей в ожидании холода, застыли ветви, превратив песню в шепот, окаменело озеро. Мертвый лес, черный лес, спящий лес… Упали первые снежинки, запоздалыми каплями росы потекли по твоим щекам. Ледяная смерть даровала тебе свои слезы взамен тех, которых никогда не было у тебя…
…Золотоволосый смотрит и слушает, он пьет слова Отступника как горько-пряный яд, как густое терпкое вино, — вишня? терн?.. — как золото-пьяный мед иного бытия. И когда истаивает видение, может только выговорить пересохшими губами:
— Я хочу видеть все это. Хочу посмотреть своими глазами.
— Навряд ли тебе позволят: здесь вы под рукой Валар, и они не спешат освобождать вас от этой опеки.
Финрод смеется:
— В треснувшей форме отлито! Разве познание и постижение — зло? А если это благо, то как Великие могут воспретить подобное? Олве — мой родич, он не откажет мне в корабле…
— Но там, вне Земли Благословенной, Финдарато, — там мир меняется, там Время идет: Время властно над всем, что есть живого в мире; властно будет оно и над вами. Здесь твои
Вместо ответа Финрод спрашивает:
— А ты сам, ты тоже вошел в эту реку?
— Да, — отвечает Отступник.
— Почему?
— Ты видел.
— Так зачем же ты спрашиваешь меня? — улыбается Финрод. — Ты ведь сам говорил: уставших ждет Чертог Перерождения и обновленная жизнь…
Неожиданная мысль стирает улыбку с лица сына Арафинве, заставляет его снова сдвинуть брови в неясной тревоге:
— А ты? Тебя тоже ждет Перерождение?
Глаза Отступника тонут в темных полукружьях, Ночь заполняет их — Ночь Смертных Земель, которых Финдарато Арафинвион не видел еще никогда:
— Моя судьба неведома мне. Иногда мне кажется, что я разделю путь Младших Детей… Но одно я знаю наверное: Чертог Перерождения — не для меня. Исцеление в Земле Аман идет об руку с Забвением, Финдарато, — и я не хочу такого Исцеления…
…Серебряные кольца, тончайший филигранный узор — как кружево инея на ветвях:
— Возлюбленная, нареченная моя — сердце мое не знает покоя, сердце зовет меня в Смертные Земли… ты — пойдешь ли со мной?
Озера, скованные льдом, — глаза твои, Амариэ…
— Вы, Нолдор, словно бы лишены цельности: чего вы ищете? Что гонит вас туда, где царит мрак, где вас подстерегает опасность? Нет, Артафинде, я не разделю этот путь с тобой. Если хочешь, чтобы серебро обещания стало золотом союза, ты не покинешь меня. Выбирай между мной и Сирыми Землями; выбирай, что тебе дороже, Артафинде!..
…Но непокой уже поселился в его сердце, и зов Эндорэ все неотступнее звучал в его душе; и в роковой час не клятва крови вела его — он сделал выбор, и Валар более не властны были удержать его, ибо нет ничего в мире, что не заключало бы в себе своей противоположности: смерть Финве распахнула перед его потомками золоченую клетку Валинора… Среди мрака, укрывшего Землю Благословенную, стоял золотоволосый сын Арафинве перед своей возлюбленной. Он не говорил ничего — все было ясно без слов.
А в глазах ее, похожих на ледяные голубоватые звезды, читал Финдарато Арафинвион: Ты
Темное золото — словно медь и железо Нолдор сплавили со светлым золотом Ванъяр: Ангарато Ангамайтэ, властитель кузни, песнь молота. Он стал одним из первых, кому по душе пришлось ковать клинки — власть над металлом, пляска светлой стали заворожили его. Он был — твердость и верность, он был — опора и честь. И, когда старший брат избрал путь в Смертные Земли, без колебаний последовал за ним: так верный вассал пошел бы за своим сюзереном.
…и едва ли не больше, чем самого Финдарато, потрясла его чудовищная резня, учиненная в Алквалондэ сынами Феанаро. Он увидел, как танец светлой стали обернулся смертью, кровью и черным пеплом на мерцающих белых камнях Гавани; он видел нестерпимую боль, плескавшуюся в звездных глазах Олве…
И тогда Ангарато принял свою клятву. Он шел в Эндорэ для того, чтобы остановить стальной танец Смерти — тот танец, которому прежде отдавался с таким упоением. Он шел для того, чтобы остановить пророчество, чтобы никогда не стали истиной слова изреченной Судьбы:
Червонное золото, Ярое Пламя, непокой огненной души: Айканаро Амбарато, ведомый Судьбой… Здесь он не находил своего предначертания — здесь, в вечности покоя. Юный, стремительный, подобный узкому острому клинку — ни на миг сомнения не посетили его, когда старший брат сказал им:
Не усомнился, потому что знал: там, в Покинутых Землях, он встретит наконец свою Судьбу.
…И было — мерцающее зеркало Тарн Аэлуин, юный свежий запах высоких трав, и солнечная горечь сосновой смолы на языке — и Она, дева в венке из белых цветов Ночи на темных волосах, его колдунья, его Песнь, его любовь в венце из печальных звезд Эндорэ… Из Ее ладоней пил он родниковую воду, как пьют новобрачные вино на свадьбе, и сплетались их руки, как те пути, которым никогда не слиться воедино, и ветер переплетал их волосы — червонное золото закатного солнца и черный шелк ночи…
Ничего не было больше — только глоток родниковой воды и соприкосновение рук в горькой и сладостной муке встречи-расставания.
Но это было — потом.
А сейчас Айканаро Ярое Пламя делал первый шаг навстречу своей непредреченной Судьбе…
ГОБЕЛЕНЫ: Исход Нолдор
Розовый нежный жемчуг перекатывается, мерцая, в перламутровой чаше. Тэлери любят жемчуг. Их юноши и девушки часто далеко-далеко заплывают в Море, поднимая со дна дивной красы раковины, и диковинные рыбы со светящимися плавниками играют с пловцами. Почти все Тэлери носят украшения из жемчуга, кораллов и раковин; и сам дворец Олве Кириарана в Алквалондэ похож на огромную хрупкую белую раковину. Здесь вечные ласковые сумерки, и дворец тихо мерцает на берегу. Набегают и отступают волны — это они поют? или это голоса Детей Моря, Тэлери? Даже тот, кто слышал Ванъяр, все же не может не поддаться странному тревожащему очарованию этих мелодий. Песни Ванъяр — для пиров, для празднеств, для состязаний, где сплетают слова со звоном струн; песни Тэлери — для размышлений, ласковой печали и манящей мечты…
Нэрвендэ Артанис задумчиво покачала головой:
— Какие песни… Почему, государь, так редко твои подданные бывают на пирах в Валмаре?
— Мы не очень любим громкое и яркое. И не слишком довольны покоем.
— Нолдор тоже.
— Нет. Вы ищете другого: не находить, но подчинять и переделывать. Впрочем, не мне судить. Я не нолдо. Прости, если я не так понимаю твой народ.
— Я сама уже не понимаю… Но ведь и я не совсем нолдэ. Могу ли я называть тебя отцом, отец матери моей?
— Конечно, дитя мое. Но что тревожит тебя? Что случилось в Валмаре? Или новая беда постигла Тирион? Я слышал уже об изгнании брата твоего отца. Печалюсь о горе Финве, но Феанаро достоин наказания.
— Отец мой, непокой поселился в душах Нолдор. Может, это воистину слова Мелькора подняли муть со дна наших сердец… но, как это ни ужасно, мне сдается, что во многом он прав! Или иногда истина и ложь идут по одной тропе? Может ли это быть? И как тогда отличить одно от другого? Теперь мое сердце — как пойманная птица. Мне стало тяжело здесь. Что я могу? Все говорят — ты первая из дев Элдар, ты сильнее всех, умнее всех, прекраснее всех… Зачем мне это, если я ничего не могу? Ничего не могу изменить здесь так, как хотелось бы мне… Это, наверно, греховно, ведь нам говорили, что так начался путь Мелькора. Неужели мы в сердцах наших склоняемся к Тьме? Я боюсь себя, я не понимаю себя… Я хочу творить — творить в мире, покинутом нами. Что-то гонит меня туда.
— Но, может, так и должно быть? Не будет дурного, если ты откроешь свои думы Великим. Кому, как не им, знать о нас то, чего мы сами не знаем? Если это болезнь, то в Валиноре ты найдешь исцеление от любой горести…
— Нет, отец мой. Мириэль не вернулась.
Олве тяжело вздохнул.
— Не печалься. Ступай, откройся Великим. Не грусти, дитя мое.
Он поднял кувшин, сделанный из раковины, налил в чаши прозрачного зеленовато-золотого вина — жемчужины закружились на дне:
— Это вино благословила Йаванна. Оно развеселит тебя. Не должно печалиться тем, кто высок духом! Дочь дочери моей, не печалься! Знай — если желания сердца твоего будут угодны Великим и если путь твой поведет тебя в Забытые 3емли — не заботься о корабле. Он уже ждет тебя. Смотри!
Олве поднялся и шагнул к витражному окну, толкнул створку — и она бесшумно открылась наружу. Зеленовато-золотые, как вино, волны тихо покачивали серебристо-белые корабли. Один из них, показалось дочери Арафинве, только что вернулся из плаванья — его сонные паруса слабо вздувались и вновь опадали, словно спокойно дышали. Серебристо-пепельные волосы Олве тихо шевелил ветер, широкие рукава его белого одеяния напоминали крылья чайки.
— Вот тот, — указал король. — Это мой корабль. Я дарю его тебе, дочь дочери моей!
…Что было потом? Элдар не умеют забывать, нет им такого милосердного дара. Иногда невольно позавидуешь Смертным — им дано забвение. Или это возмещение за смерть? Одни Великие ведают…
…И медленно угас Свет, и звезды, как тысячи кровоточащих ран, испещрили небо. Угас Свет, и встал ужас в сердцах. Ночь бесконечная пала на Валинор, ночь, полная дымного чада факелов, ярости и боли.
Что было? Застывшие, широко открытые глаза Финве, похожие на серое стекло… В первый раз Нэрвендэ Артанис видела смерть. Это было неестественно. Это было страшно — так страшно, что она не могла отвести глаз от навсегда застывшего лица. Не в силах осознать этот ужас, Артанис только удивлялась охватившему ее цепенящему мертвенному спокойствию. Горели факелы, и свет их красил все вокруг в цвета крови и раскаленной стали. Ей казалось, что Феанаро сейчас так же опалит каждого своим прикосновением… И была — окровавленная рубаха Финве в руках полубезумного от горя и ярости Феанаро, и он швырнул ее в лицо посланнику Валар, обвиняя их в этом убийстве, ибо они — родня
Именно тогда она поняла, что все изменилось. Теперь она должна была уйти, хотя также не давала клятвы. Ее вела не месть: жажда изменить этот мир так, чтобы не видеть с мучительной неотступностью застывшие глаза Финве, чтобы, вернувшись, сложить к ногам Валар мир, избавленный от боли, горя и злобы… Кто знал, что самое страшное зло свершится в Валиноре, что злом будут сами Нолдор, что это зло они понесут в Сирые Земли… Кто знал…
Она первая принесла Тэлери вести о случившемся. Олве нервно вышагивал по залу:
— Теперь тебе нельзя плыть.
— Нет, отец мой! Именно теперь. На мне нет греха. Должен же быть хоть кто-то, кто сможет образумить их! Я их крови. Мне поверят. Ведь, если не это, они прибудут туда в великом гневе и ярости и сгинут все!
— Но…
Олве не успел ответить. В зал вошел эльф в серебристо-белом дворцовом одеянии и сказал, что Феанаро требует встречи…
Она помнила эту битву, короткую и страшную. Тогда Нэрвендэ воистину стала равной мужам, и кровь ее родичей до локтя обагрила ее руки. Это было страшно и красиво — убивать, и ужас в ее сердце боролся с восторгом. Помнила, как застыло все на миг, когда вдруг — глаза в глаза — она встретилась с Феанаро. Потом судьба развела их.
— Не стой на моем пути, женщина, — прорычал он.
— Я всегда буду на твоем пути! — тем же тоном ответила она. Сзади кто-то крикнул, Феанаро обернулся, и Нэрвендэ шагнула в сторону — на помощь Олве. А ведь ударь она тогда — все изменилось бы…
Олве был ранен, и она на себе волокла его к кораблям. Нолдор уже облепили палубы, как муравьи, и лишь корабль самого Олве еще защищали. Резня была сзади, бой был впереди, оставался лишь один путь — пробиться на корабль. С десятком-другим Тэлери они проложили себе дорогу. Корабль отошел от берега, и оттуда они с бессильной яростью наблюдали за резней и за гибелью оставшихся кораблей, ненужных Нолдор.
— Иди за ними! — сквозь зубы прорыдал Олве. — Иди! Теперь я прошу тебя об этом. Покарай их ты, если Валар это допустили! Отомсти за нас, дочь моей дочери!
Нэрвендэ молча стиснула руку Олве.
…В опустившейся на Валинор ночи, рассекаемой пламенем пожара, на берегу увидели Нолдор высокую мрачную фигуру Владыки Судеб. И голос, страшный своим спокойствием, изрек их судьбу:
— Отныне изгнаны вы из Валинора, и нет вам пути назад. Гнев Валар падет на род Феанаро, проливший кровь сородичей своих, и на тех, кто последует за ним. Клятва ваша будет вести вас и обратится против вас; сокровищами, о которых клялись вы, вам не владеть никогда. Все начинания ваши обратятся во зло; и брат предаст брата, и страх предательства будет вечно преследовать вас.
Вы, пролившие кровь собратьев ваших, заплатите кровью за кровь, и за пределами земли Аман будете блуждать в тени Смерти. Эру предрек вам бессмертие в Эа, и немощь телесная не может коснуться вас, но вы можете быть убиты — клинком, пыткой и горем; и будет так. И ваши бездомные души придут в Чертоги Мандос и будут блуждать там, лишенные плоти; и не будет милосердия вам, хотя бы и все, кого убили вы, просили за вас. Тем же, что останутся в Средиземье, жизнь станет в тягость, и будут они подобны бессильным теням пред лицем тех, кто идет следом за ними. Таково слово Валар. Такова ваша судьба, и вам не избегнуть ее, ибо она — в вас самих.
— Я все равно уйду туда, — шептала Нэрвендэ. — Я поняла. Я — кара Валар. Я — меч в их руках…
В бесконечной ночи ушел от берегов Аман среброкрылый корабль; и раньше воинства Нолдор принесли волны дочь Арафинве к берегам Смертных Земель, во владения Кирдана.
Как описать это одинокое странствие во мгле? Она одна была на борту — она и ее думы, ее страх, звавший назад, к ногам Валар, в уютную спокойную безопасность. И ее жажда познания и странствий, сильнее которой нет ничего в мире. Как хорошо она понимала своего брата, Финдарато… Где он сейчас? Нолофинве, если не отступится, вынужден будет идти через льды — другого пути нет, ведь кораблей уже не осталось. И вряд ли Тэлери будут помогать родне убийц, да еще и против воли Валар. Одинокие, покинутые всеми… Что осталось у них, кроме отваги и чести? Она хорошо знала — они не захотят потерять последнее… Значит, невиновным — самая тяжкая дорога…
Сквозь туманы и мрак, сквозь безвременье несся корабль, и ветер Эндорэ бросал ей в лицо пригоршни соленой влаги, ветер нес незнакомые, мучительно манящие запахи неведомой земли… И — звезды! Как их было много, как ярко горели они здесь! И казалось Артанис — сама Элентари освещает ей дорогу. Воистину судьба сопутствовала дочери Арафинве, и довелось ей стать вестницей — но вестницей скорби: как Олве узнал от нее о раздоре в Доме Финве, так Элве поведала она о Сильмариллах, о смерти Финве и Исходе Нолдор — но ни о клятве Феанаро, ни об Алквалондэ рассказать так и не смогла. Это сделал ее брат, Ангарато Ангамайтэ…
Как забыть путь из Эглареста в Менегрот — на белых конях, среди звонкого света звезд? Каким огромным был мир, открывшийся дочери Валинора!.. Щемило сердце от мимолетности, невозвратимости этой недолговечной красоты, и светлая печаль осеняла своими крылами дочь Валинора…
И был пир в Менегроте. Она слышала пение Ванъяр — но с чем сравнить песни Даэрона? Или резковатую красоту рун Синдар? В очах детей Валинора — вечный свет Дерев; в глазах Синдар — бездонное звездное небо Смертных Земель…
Весел и радостен был пир в честь гостьи из Благословенной Земли — а Нэрвен Артанис все медлила, страшась минуты, когда нужно будет поведать все… Снова запела флейта Даэрона, и голос, вознесшийся серебряной птицей под своды зала, подобные звездному небу, заставил ее вздрогнуть и обернуться.
Нэрвен замерла. Никогда не доводилось ей видеть
Тогда она и увидела его. Он стоял, прислонившись к стене, скрестив на груди руки, и смотрел на нее — молодой синда, ни статью, ни ростом не уступавший Тинголу. Стройный, гибкий, легкий в кости, он похож был на юное дерево; бледно-золотые, как лучи весенней луны, волосы его рассыпались по плечам — светлая волна скрыла лицо, когда синда склонил голову, приветствуя дочь Валинора, он нетерпеливым резковатым жестом отбросил назад непокорные пряди и прямо взглянул на Нэрвен.
И с этого мига она не видела больше ничего, кроме глаз этих — темно-серых, мерцающих, как звезды в вечернем тумане.
— Келеборн, мой внучатый племянник… — донесся до нее голос Элве.
Келеборн шагнул вперед; их руки соприкоснулись:
— Галадриэль, — одними губами, — венчанная сиянием…
АСТ АХЭ: Тростник на ветру
Он не знал, что делать. Не было ему места больше нигде — ни в Обители Мандос, ни в Садах Лориэн. Ни в самом Валиноре. Не сразу он решился шагнуть в неизвестное.
А решившись, распахнул крылья.
Незнакомое, удивительное, непривычное чувство: полет. Серебряный ветер в лицо — ветер, несущий ледяные соленые брызги моря. Потом — сухой горький запах незнакомых трав. Чужой земли.
Она неласково встретила его, эта земля. Скомкала, смяла крылья, бросила вниз, в кипящий снежной пеной прибой, на острые клыки скал. Он закрыл глаза…
Чьи-то руки подхватили его, огромные крыла рассекли воздух, и — мгновенья, показалось, не прошло — майя ощутил, что лежит в жесткой высокой траве.
…он шел.
По прибрежному песку среди сухих стеблей поседевших от соли трав; по серебряному и бархатно-зеленому мху среди медных колонн сосен; под высоким сводом неба, то прозрачно-светлого, то затянутого низкими серыми тучами, то глядящего на него бессчетными ясными глазами звезд; под дождем, под водопадом золотых солнечных лучей, встречая грудью горький непокойный ветер незнакомой земли -
Он шел.
У обрывистого берега реки он видел стремительных ласточек, которых задержала на севере теплая осень; возню тоненько тявкающих золото-рыжих лисят в высокой шелковистой траве; тонконогих пугливых ланей и гордых королевских оленей, чья шкура отливала огнем заката; притаившись в кустах, беззвучно смеялся, глядя на забавный полосатый выводок диких поросят (с их клыкастыми угрюмыми родителями он предпочел не заводить близкого знакомства); видел однажды даже лося в тяжкой короне рогов — глаза у лося были большие, бархатно-темные, почти по-человечески грустные…
Земля щедро одаривала его поздними ягодами — тело майя не требовало пищи, но густо-багряная клюква, горьковато-кислые коралловые грозди рябины и розово-алые брусничины казались удивительно приятными на вкус. Грибов в эту осень тоже было во множестве, однако майя такую диковину видел впервые и, хотя подозревал их в съедобности, попробовать все же не решался — только любовался иногда солнечными россыпями лисичек на зелено-серебряных мшаниках, разноцветными шляпками сыроежек, розовыми, с кольчатым рисунком и короткой мягкой бахромой рыжиками да бархатистыми крепенькими подосиновиками и белыми. Нахальные ярко-алые и оранжевые в белом крапе мухоморы и изысканные зеленовато-белые в кружевных оборочках поганки он нюхом признал несъедобными.
Он шел, узнавая Арту. И она узнавала его, принимала — еще чуть настороженно, уже без неприязни. Он не знал, что значит — причинять зло или боль; потому как не боялся лесного зверья, не испугался и охотника, встретившегося ему однажды на рассвете.
— Рах-ха! — Охотник вскинул левую руку ладонью вперед. В правой он крепко сжимал копье с железным грубой работы наконечником. Копье было тяжелым, с перекладиной — на крупного зверя. Наконечник целился в грудь майя. Тот улыбнулся со всем дружелюбием, на какое только был способен, развел руками, показывая, что оружия у него нет. Разглядывал охотника, надо признать, с откровенным любопытством; тот сдвинул брови — нападать не собирался, но и копья не опустил. Молчание затягивалось. И тут майя осенило.
— Иртха? — спросил осторожно.
— Йах, — коротко ответил охотник. — Йерри?
Майя кивнул.
Охотник опустил копье. Майя перевел дух и решил ковать железо, пока горячо.
— Ортхэннэр? — не забывая доброжелательно улыбаться, спросил он.
— Ортханна? — переспросил охотник.
— Ну, да… то есть, йах. Ортхэннэр. Гортхауэр, — всем своим видом майя выражал горячее желание узнать, где оный Ортханна, тьфу, Ортхэннэр, сейчас находится. Пожалуй, и себе самому он не смог бы объяснить, почему спросил об Ортхэннэре, не об Отступнике.
— Ах-хагра Гортхар, — удовлетворенно проговорил охотник. И разразился речью, явно непривычно длинной, из каковой майя, сосредоточившись, понял, что великий вождь Гортхар живет в обиталище у Трехглавой Горы и что идти к нему надо вдоль гор, туда, куда уходит Горний Огонь, а у озера, похожего на большой глаз, пройти через горы по перевалу.
Слов благодарности на языке иртха майя не знал.
— Халлэ, — сказал по какому-то наитию.
Иртха неожиданно скупо улыбнулся и, проворчав что-то («Доброй дороги», — понял майя), без шороха скрылся в густом подлеске.
Быстро холодало. Небо все чаще затягивало низкими тучами, — не раз приходилось майя искать под защитой скал убежища от мелкого осеннего дождя, — а по речным потокам корабликами плыли желтые и алые листья. Зябко кутаясь в отяжелевший от влаги плащ, майя размышлял. Слово, которое употребил иртха —
Добрался.
Нельзя сказать, что чертоги эти потрясли его — в Валиноре он видел не менее величественное и, быть может, не менее прекрасное. Они просто были
Невольно стараясь ступать тише, майя пошел вперед, завороженно разглядывая светильники из темного металла и резного камня, осторожно касаясь прохладных стен, — и потому только в последний миг, почти миновав, заметил темную фигуру под высокой стрельчатой аркой: кажется, сперва просто принял ее за статую.
— Ортхэннэр!
Фаэрни вышел на свет.
— Ты — Суула, — сказал коротко, уверенно. — Он говорил о тебе.
Майя кивнул, улыбаясь — но улыбка застыла на его лице, когда он пригляделся.
Он помнил Артано. Ортхэннэр был другим. Совсем. И не в черных одеждах было дело, не в лице, ставшем жестче и взрослее.
Глаза.
Глаза Ортхэннэра были ледяными. Обжигающе-холодными.
— Идем. Он ждет тебя, — тихо сказал Ортхэннэр.
…Он еще успел увидеть зиму — холодный невесомый пух, одевающий землю, и ломкую черноту ветвей; он еще успел узнать Смертных-фааэй — первых учеников Крылатого; он еще успел побывать в кланах-иранна… Но что-то не давало покоя, и однажды он решился сказать.
— Тано, — не поднимая глаз, говорил Суула. — Я хочу посмотреть… хочу пойти туда, где они жили. Позволь.
Они не смотрели друг на друга.
— Иди, — тяжело вымолвил Вала.
…
…Как добрался назад, Суула не знал тогда и не мог вспомнить потом. Шел как слепой и под аркой замка, шатнувшись, рухнул ничком — не вскрикнув.
Не ощутил, как подняли его, но от прикосновения узких пальцев к виску — дернулся, как от ожога, и распахнул глаза.
Без белков. Как скол темного граната.
Неузнающие.
Кровь и пламя во тьме.
— Я, — проговорил запекшимися губами, не слыша себя, — пойду… к ним. Я скажу… Они должны… понять… никогда… никогда…
Больше он не видел и не помнил ничего.
— Тано… вы, вы все… они тоже… все пришли в этот мир из любви к нему. Они должны увидеть то, что видел я. Я могу. Я сделаю это. Я покажу им. Расскажу. Они поймут.
…Они говорили долго. Трое постигших, что значит — терять. Знающих, что значит — непонимание. Видевших, что значит — война. Он выслушал их. Молча. Не перебивая, не споря, не возражая.
На рассвете он исчез.
Добраться до Благословенной Земли оказалось не легче, чем до Эндорэ: это его удивило. Стена тумана остановила его полет, и он рухнул в ленивые волны; отфыркиваясь, вынырнул среди золотисто-зеленого, нежданно теплого колыхания, невольно радуясь тому, что майяр не знают человеческой усталости: слишком долго пришлось плыть в вечном вечернем сумраке, пока не показались окутанные туманом прибрежные скалы.
— Я принес слово айну Мелькора Могучим Арды. Я прошу Изначальных выслушать меня…
В тронном зале на вершине Таникветил Суула стоял — как в Круге Судей, щурил глаза от сияния бессчетных драгоценных камней, от золото-лазурного блеска изысканно-сложной мозаики, от вечного света Валинора: успел отвыкнуть. Изначальные смотрели на него — все четырнадцать; он поклонился Феантури, после — всем прочим и заговорил.
…о лесах в золоте осени, о дорогах и замке в горах — о Смертных и иртха, об Учителе и Гортхауэре; ткал видения, задыхаясь от нахлынувшего щемяще-светлого чувства — так рассказывают о доме; о ласковом свете и горчащей красоте Лаан Гэлломэ, о том, что — не может,
…об обожженных руках и о золе Лаан Ниэн, о Трех Камнях, о том, что гнев и боль бывают сильнее живущих, о яростных Нолдор — и снова о Тано; мешая слова Валинора и Ах'энн — он говорил о войне, о боли, о мудрости, о том, что Света нет без Тьмы, и о любви… …он говорил.
…с яростной верой — о том, что возлюбившие мир не могут не понять друг друга, — и о том, что Изначальные превратили Аман в золотую клетку для Старших Детей, и о свободе; о справедливости и милосердии — и снова о любви…
…он говорил.
…он просил Великих остановить войну, пока это еще возможно, — все яснее понимая бесполезность своих слов, ощущая неверие, непонимание, гнев Изначальных как свинцовую тяжесть, давящую на плечи, сжимающую виски жарким тугим обручем.
— Да поймите же!.. — отчаянно крикнул в искристое душное сияние. — Смотрите сами!
…словно гигантская рука швырнула его прочь, вниз с ледяной алмазной вершины — тело дернулось нелепо, ища опоры, и еще миг он верил, что знакомые руки подхватят, не дадут упасть, — ждал, что хлестнет в лицо соленый воздух, рассеченный сильным взмахом черных крыльев…
Потом был удар.
И острые осколки, шипами впившиеся в скулу.
…Он открыл глаза и близко увидел, как в сверкающей пыли медленно течет, расплывается густая темная влага. Вишневое вино…
Потом раскаленные стальные когти боли рванули его тело, ночные глаза распахнулись в беспомощном непонимании, шевельнулись уже непослушные губы:
Лазурная эмаль неба лопнула со звоном — в шорохе битого стекла обрушился мир.
…Узколицые, безмолвные, облаченные в одеяния цвета ночи и застывшей крови посланники Чертогов Мандос укрыли тело плащом, подняли и понесли прочь.
ГОБЕЛЕНЫ: Оковы
Изначальный обернулся, по его лицу скользнула тень удивления — уж слишком странно звучал голос Ученика.
— Учитель… позволь…
Глаза фаэрни горели темным лихорадочным огнем. Мелькор поднялся, успокаивающим жестом положил руку на плечо Ученика; тот вздрогнул.
— Да что с тобой? Говори.
— Не могу больше видеть… это… — Ортхэннэр поднял руку, но отдернул почти мгновенно, не осмеливаясь коснуться матово поблескивающего темного, с неуловимым отливом в синеву, глухого браслета на запястье Изначального. — Я попробую… снять… А раны, — он вскинул на Учителя умоляющие глаза, — раны я залечу потом, я умею, ты же знаешь…
— Это невозможно, — глухо ответил Изначальный.
— Нет, нет! Я думал… искал… Это же только железо! Смотри, — фаэрни показал узкую полоску металла, щерящуюся острыми мелкими зубцами, — ничто не устоит, даже камень — я пробовал… Позволь!
— Это невозможно, — повторил Мелькор.
— Почему?
Изначальный не смог ответить. Как убедить, если просто
— Позволь…
— Хорошо.
…В отличие от внешней, гладкой, внутренняя сторона железного браслета была неровной и зернистой. Когда, вслед за движением узкой режущей полоски, наручник сдвинулся к запястью, весь мир заволокла багровая пелена боли, и Мелькор закусил губу, с трудом подавив стон. Не скоро — показалось, прошли века боли — он услышал, как сквозь туман, срывающийся отчаянный шепот Гортхауэра:
— Не получается… не получается…
С трудом разлепил веки. Гортхауэр стоял на коленях — бледный, потрясенный. Его руки и рукава одежды, так же как и руки Мелькора, были перемазаны кровью; бесполезная полоска светлого металла, что тверже камня, валялась на полу. На гладкой поверхности наручника не осталось даже царапины: Воротэмнар — «Те, что сковывают навеки».
Наверное, он произнес это вслух, потому что Гортхауэр вдруг уткнулся ему в колена и застыл так, вздрагивая всем телом…
Записывает Эханно эр'Лхор, летописец Севера:
…У восточных отрогов Эред Вэтрин Феанаро приказал остановиться тем, кто нес его; и, обратившись лицом к черным горам, трижды проклял он Врага и, обратившись к своим сыновьям, повелел им повторить ту клятву, что привела их в Покинутые Земли, хотя и понимал в предсмертном прозрении, что клятва эта тщетна. А после он приказал покинуть его всем, кроме Майдроса.
Никто не слышал, о чем говорил Феанаро своему старшему сыну; но когда Майдрос вернулся к братьям, обычно смуглое лицо его было восковым, изжелта-бледным.
— Куруфинве Феанаро Нолдоран, король Нолдор, покинул нас, — хрипло проговорил он. — Все вы слышали его волю; нам должно исполнить клятву и отметить за смерть государя и отца нашего: лишь тогда душа его обретет Исцеление в земле Аман. Я, Нелъофинве Маитимо Аран Этъанголдион, король Изгнанников, сказал.
Сыны Феанаро едва успели вернуться в Митрим, когда по равнине вдоль озера дробно застучали копыта вороных коней. Всадников было пятеро; спешившись под настороженными взглядами Нолдор, они попросили о встрече с королем.
Новый король Изгнанников-Нолдор был в черном и алом; и волосы его в лучах закатного солнца отливали медью.
— Что вам нужно здесь? Откуда вы пришли и кем посланы ко мне? — отрывисто бросил он.
Светловолосый юноша в черных одеждах склонил голову в знак приветствия:
— Нелъофинве Маитимо Аран Этъанголдион, нас послал Мелькор Аран Форондорион, Владыка Севера, — выговор у посланника был немного странный, но не резал слух: должно быть, тот, кто обучал его, хорошо знал Высокое Наречие. — Он скорбит о смерти Короля Нолдор Куруфинве Феанаро. Он готов дать виру за кровь вашего короля: если же на то не будет твоего согласия, пусть дело решит поединок королей…
Не отрываясь, Майдрос смотрел в лицо посланника. Странное что-то было в нем — он был
— Мелькор Аран Форондорион говорит: он хочет мира с народом Нолдор; и, если мир этот будет заключен, вам будет возвращено то, о чем вы клялись. Слово Короля и князей Нолдор он готов принять порукой тому, что вы не преступите пределов северных земель…
Келегорм недобро прищурился и шагнул было вперед, но остановился под тяжелым взглядом старшего брата. Сдвинув брови, Майдрос Высокий слушал посланника. Не пошевелился даже тогда, когда посланник заговорил о возвращении Сильмарила. Только когда юноша умолк, король поднялся и заговорил медленно и ровно, взвешивая каждое слово:
— Передай своему господину: я, Нелъофинве Маитимо Аран Этъанголдион, сын Куруфинве Феанаро, потомок Финве Аран Нолдоран, слышал слово Мелькора Аран Форондорион, короля Севера. Передай — я согласен. Я приду.
… — Ты безумен, брат! Еще не оплакан наш отец, душа его еще не нашла дороги в Чертог Ожидания — а ты решил вступить в сговор с Врагом?! Или ты не давал клятвы отмщения?
— Успокойся, Тъелкормо. Я предвижу, что Моргот сам решит встретиться со мной: силы его невелики, ему нужна передышка. Ты сам слышал,
Келегорм усмехнулся недобро, коротко кивнул и вышел из шатра.
— Но ты дал слово, брат… достойно ли короля Нолдор нарушать его? — тихо проговорил Амрод.
— Ты собираешься блюсти честь с убийцей и лжецом? Неужели ты не понимаешь — Врагу нужна отсрочка; дай ему только собраться с силами — и он преступит клятву. Так не лучше ли упредить удар Моргота?
Амрод опустил голову: он больше не спорил.
… — Это опасно, Тано. Я не верю Нелъофинве: боюсь, месть для него важнее мира и он готовит ловушку.
— Он дал слово, таирни… — Изначальный раздумчиво потер висок.
— Когда на одной чаше весов — слово короля, а на другой — исполнение клятвы и месть, что перевесит?
— Я думал об этом. Со мной пойдут Ллах'айни.
Поднялся, медленно прошелся по комнате:
— И все-таки мне хочется верить, что эта предосторожность окажется напрасной…
…Он вошел в зал, держась очень прямо — слишком прямо; ломким движением опустился в кресло.
— Я не думал… не думал, что будет так больно…
— Что, Тано?.. — Гортхауэр уже стоял рядом. — Ты ранен?
— Нет… — трудно выговорил Изначальный. — Кровь… не моя. Тело… не ранено…
Он не стал дожидаться вопросов — просто распахнул на миг мысли. Этого оказалось довольно: Гортхауэр увидел все. И отряд Майдроса, и смерть троих из десяти сопровождавших Тано — не мог он, просто не мог успеть везде после того, как обожгла боль первой
— Пленного доставят скоро. Нелъофинве. Сразу ко мне, — отрывисто бросил Изначальный. И, глубоко вздохнув со странной заминкой — как будто вздох этот причинил боль: — Прости, мне сейчас надо быть одному. Прости, тъирни…
Все ближе и ближе: бледное небо вспорото клыками черных бесснежных скал, черная арка — провал во тьму, и смыкаются каменные челюсти горных склонов. Чуждое, до ледяного озноба — чуждое, чужое и страшное, сковывающее волю, ломающее душу: чертог Смерти. Нолдо почти не замечал того, что было вокруг: спроси его кто — он не смог бы описать замок. Помнил только, что его вели какими-то бесконечными коридорами, что горели мертвенные огни, что стояли, застыв у окованных железом дверей, стражи в черном с мертвыми бледными лицами… Мрак и холод. Обитель Врага.
Он сжался, ожидая тяжелого лязга — но высокие двери растворились совершенно бесшумно. Его ввели в зал и поставили перед троном.
Король Нолдор поднял глаза.
Смерть сидела на черном престоле. Эта смерть заглянула в лицо Финве — и король Нолдор лежал среди мрака и огненных сполохов, сжимая в руке рукоять оплавленного меча, и неподвижные глаза его были как стылый лед под пеплом. Эта смерть коснулась ледяным дыханием Феанаро — и с последним вздохом пеплом и прахом рассыпалось тело короля Изгнанников, сгорев в пламени его духа как на погребальном костре. Эта смерть занесла меч над воинами Нолдор — и они пали мертвыми на чужую холодную землю, и жухлая седая трава была красной от их крови.
Смерть сидела на черном престоле — небытие, принявшее зримый облик; и король Нолдор понял, почему никто не держит его, почему ему оставили свободными руки, почему не обезоружили. Он и без того не смог бы поднять меча, не смог бы сделать и шага вперед: он ощущал себя песчинкой на берегу, над которым нависла темная волна Силы — и замерла за миг до того, как обрушиться на беззащитную землю, смести все на своем пути, поглотить весь мир. Майдросу потребовалось все его мужество для того, чтобы просто устоять на ногах.
— Ты совершил ошибку, нолдо.
Тяжелые слова были как камни — ни насмешки, ни горечи, ни ярости: смертный холод спокойствия. Но тяжелее было вынести взгляд — пронизывающий, обжигающий, он, казалось Майдросу, выворачивал его наизнанку, проникал в самые сокровенные его мысли.
Майдрос молчал, с отвагой обреченного глядя в лицо Врага — высеченную изо льда маску.
— Клянись не преступать границ моих земель и не поднимать меча против моего народа. Клянись Сильмариллами: если ты преступишь это слово, то лишишься камней навсегда. Ваша клятва держит вас крепче оков: преследовать любого, будь то Вала, майя, эльф или смертный, или иной из живущих, кто завладеет Сильмариллами, покуда камни не вернутся к вам. Исполнив клятву, данную мне, вы получите камни. Клянись — и я верну тебе свободу.
Майдрос облизнул внезапно пересохшие губы: на ладони Проклятого сиял Сильмарил — манил к себе, притягивал завороженный взгляд.
— Он твой — в обмен на клятву. Если же твои братья подтвердят ее, вы получите остальные камни. Мне они не нужны. Выбирай.
— Я не верю тебе. И не будет мира между нами — во веки веков! Делай со мной что хочешь — мне все равно; но знай, что сыновья Феанаро отплатят тебе за все. Ты хочешь клятвы? — я клянусь, и братья мои подтвердят эту клятву: до предела земель, до границ мира мы станем преследовать тебя — и в тот час, когда в оковах ты будешь повержен к стопам Великих, отец мой будет отмщен! И ты увидишь, как последние из твоих прислужников будут подыхать, прикованные к скале…
Он не договорил: безумная черно-огненная боль обожгла его, скрутила, швырнула на каменные плиты, и — оглушительнее обвала, холоднее вечных льдов Хэлкараксэ — размеренно и страшно прозвучало в зале:
— Ты — сказал. Ты — выбрал. Неси же свою кару — до того часа, пока преданный не простит предательство. Да будет так.
…Выворачивает суставы боль, тонет мир в ледяном тумане, и стоит перед глазами ледяное узкое лицо Смерти и глаза, бездонные глаза, сухие и страшные, и звучит, отдаваясь эхом медного колокола, — как проклятие Владыки Судеб — в меркнущем сознании:
…как дуновение ласкового ветра, несущего медовый аромат цветов, как песня жаворонка-
Но струны звенят — то ближе, то дальше, там, внизу, и голос не смолкает, возвращая надежду, суля избавление от боли…
Тогда Майдрос запел, не узнавая охрипшего, сорванного своего голоса, — и песнь зазвучала яснее, приближаясь, — и вот Финдекано уже стоит у подножия скалы, и ветер треплет темные пряди его волос, перевитые золотыми нитями.
Песня смолкла; Фингон кусал губы, в беспомощной растерянности глядя на того, кто был его другом.
— Прости… меня. — Майдрос не узнавал своего голоса. — Корабли… я не помешал отцу… убей…
ЗЕМЛЯ-У-МОРЯ: Долина Ирисов
…И пала завеса тумана, скрыла берега Земли Бессмертных…
О Эллэс,
были белыми крылья твоих кораблей,
но ныне серый пепел осыпал их,
и слезам
холодный ли ветер причиной…
Так говорят летописи Земли-у-Моря о Великом Исходе.
…Предания гласят, что лишь один из Валар приходил к людям. Предания говорят, что лишь единожды Отступник покидал свою крепость на севере Белерианда.
Предания не лгут.
К тому времени сто семьдесят лет существовала уже Твердыня Севера. Сто семьдесят лет приходили сюда дети, ждавшие волшебства и подвигов, — и возвращались к своим народам как Мастера. Даже в неурожайные годы земли Севера не знали голода; если приходило поветрие, ведающие-травы, ученики Твердыни, приходили на помощь — и болезнь отступала. Северные кланы постепенно объединялись в единое государство, которым правил Совет Вождей; дети вождей — как, впрочем, и дети пахарей и кузнецов, ткачей и плотников, сказителей и воинов — год за годом приходили в Твердыню, чтобы стать мастерами и учителями. Твердыня не знала господ и слуг, не различала вождей и простолюдинов; Твердыня раскрывала в каждом его дар — единственный, отличавший человека от других, каждому помогала выбрать свой путь…
Но люди Севера — не единственный Смертный народ Арты.
…Черный ветер качнул ветви деревьев, пригнул высокую траву. В следующую минуту человек устало опустился на землю и лег, подставив лицо мягкому свету звезд.
Слишком тяжело. Дорого обходятся валимарские украшения. Он грустно усмехнулся: никогда не думал, что можно отнять эту способность — летать.
Он не сразу поднялся. Было хорошо просто лежать в высокой траве, вдыхая горьковатый свежий ветер. Ветви деревьев тихо покачивались над ним, и шептали что-то звезды…
Здесь все было знакомо ему, хотя те деревья, что когда-то создал он для этих лесов, теперь упирались вершинами в небо — а Пришедший помнил их юными робкими ростками, едва доходившими ему до колена.
Он шел медленно и осторожно, вдыхая терпкий запах можжевельника, бережно раздвигая ветви молодой поросли. Листья были влажными от росы, и седые волосы Пришедшего были осыпаны мелкими сверкающими каплями. Он собирал прохладные кисловатые розово-красные ягоды брусники: они приятно холодили ладони, и он чувствовал, как утихает боль…
Звери выходили навстречу Пришедшему из лесной чащи: странные, невиданные в Эндорэ молчаливые звери, похожие на неясные чудесные видения, на призрачные колдовские фигуры, сотканные из лучей луны и тумана. Они не боялись его, и он улыбался им.
А потом появился Белый Единорог — первый из этого древнего рода, чьи глаза цветом были похожи на зеленый луч, странный дар моря и заходящего солнца, по преданиям делавший людей счастливыми. Единорог помнил его и, подойдя, положил голову на плечо Пришедшему. Зажмурил огромные удлиненные глаза, когда осторожная рука провела по его гордой шее.
«Ты помнишь?..»
«Я изменился».
«Не надо, малыш», — длинные пальцы перебирали шелковистые пряди гривы Единорога.
«Не надо».
«Я знаю».
«Нет. Я должен вернуться».
«Я должен».
Единорог вздохнул. Его дыхание было похоже на прохладный ветер, несущий аромат горьких трав.
Вместе они дошли до Долины Белых Ирисов. Крылатый долго стоял на берегу реки, склонив голову. Когда-то он создал эту колдовскую долину с мыслью, что его ученики будут приходить сюда, и не мог понять, почему здесь царит такая печаль… Единорог пошел вперед, но обернулся.
Крылатый покачал головой.
«Нет. Благодарю тебя. От этого не исцелить… Прощай».
Волны крупных цветов сошлись за ним, колыхнувшись, словно от легкого ветра.
Дверь отворилась бесшумно — он скорее почувствовал, чем услышал это. Не оборачиваясь — как страшно обмануться!
— Учитель?
Ответа нет. Он резко обернулся, вскочил — и, ничего еще не успев понять, крепко обнял, уткнулся лицом в грудь:
— Учитель… Ты пришел… Я так ждал тебя…
— Наурэ, мальчик…
— Входи скорее, садись… Я знал, я чувствовал… Учитель…
Крылатый отпустил плечи Наурэ, мягко отстранил его и сел у стола; рука в черной перчатке коснулась хрустального кубка с мерцающей в нем маленькой голубовато-белой звездой:
— Светильник…
— Да, да! Ты сам научил меня — помнишь? — Наурэ улыбнулся, но вскоре ясная, почти мальчишеская радость исчезла с его лица. — Зачем… ты прячешь руки?
Подобие горькой улыбки:
— От тебя все равно не скроешь.
Крылатый медленно стянул перчатки, еле заметно поморщившись от боли.
— Что… — хриплый до неузнаваемости голос, — что это?
— Это непонимание и ненависть.
— Твои волосы… снег…
— Это боль.
— Твой венец…
— Это память и скорбь.
— Ты… все видел… до конца?
Молчание.
— Кто это сделал? Ведь ты знаешь, скажи — кто?
— Нет.
— Почему…
— Потому что здесь нет виновных — и виновны все, и первым — я сам. Потому что тот, кто был поводом к войне, пришедшей в наши земли, сам не хотел войны — но ты будешь искать его. И найдешь. Через сотни лет найдешь. И сумеешь убить — если всем сердцем пожелаешь этого. Ты отдашь всю силу ненависти и не сможешь сделать того, зачем вы должны были прийти к файар…
Наурэ опустил голову, потом тихо сказал:
— Все равно наш круг не замкнется. Нас только восемь. Одна…
— Молчи!
Крылатый резко поднялся, лицо его дернулось, как от удара.
— Она вернется.
— Но…
— Молчи, я прошу тебя! Неужели ты не понимаешь, неужели так и не понял — эта кровь — на мне? На мне, слышишь? Она тогда спросила — можно ли вернуться, если… А я — я не догадался. Нужно быть слепым, чтобы…
— Прости меня, Учитель… если сможешь… — шепотом.
— Не говори больше об этом. Снова долгое молчание.
— Больше… никого?
— Помнишь Гэлторна?
— Я помню…
— Он. Еще дети и, кажется, Соото. И вы.
— Все восемь живы, не тревожься: я чувствую, — торопливо, горячо, словно в страхе — не успеть сказать.
— И черные маки, — непонятно сказал Крылатый, — целое поле. Только одного цветка нет.
Обернулся; взглянул в глаза Наурэ:
— Понимаешь… Гэлторн не помнит… как это было. Но ее там нет.
— Учитель, не надо… Ты сам просил…
— Помнишь, она однажды спросила о короне из молний? Сказала — наверное, Люди представляют богов такими… Только ведь, понимаешь, я был тогда один. И прежде никогда вам об этом не рассказывал. Она сказала —
Улыбнулся вдруг — углом губ, нелепо и беспомощно:
— Я так и не спросил — откуда…
ЗЕМЛЯ-У-МОРЯ: Дом
Они называли эту вершину — Горт Элло, вершиной Звезды. Черная, как непроглядная ночь, высокая, острая, как клинок, приставленный к горлу неба… Нет, конечно, в их песнях не могло быть такого: «клинок». Это — только его мысли.
Здесь стоял его дом. Дом. Он невесело усмехнулся: по сути, у него никогда не было дома — не станешь ведь думать так о каменном замке… Он редко бывал в доме — и все же возвращался сюда, когда боль воспоминаний становилась слишком сильной, чтобы утаить ее от Людей Надежды.
… — Астар, ты спишь?
Он приподнялся и сел на ложе.
— Нет, Элли. Я не умею спать.
— Можно к тебе? Только я не одна, со мной друзья. Можно? Я зажгу свечу?..
— Не надо, — он сказал это слишком поспешно. Девочка встревожилась:
— У тебя глаза болят?
— Да, — ответил, помедлив мгновение.
— Мы ненадолго и совсем-совсем тихо…
Они расселись кружком у его кресла.
— Сказку рассказать? — улыбнулся он.
Элли усердно закивала:
— Расскажи еще про девочку и дракона…
— …А как его звали, Астар?
— Элдхэнн.
— Наш Ледяной Дракон?.. Но он не умеет дышать огнем, и чешуя у него черно-серебряная…
— Элли, сестренка, это все-таки сказка…
…
— Нет, Илтанир. Это было очень давно — не здесь…
Казалось, он говорит сам с собой:
— Смелая. И печальная. Тоненькая, как стебелек полыни, а глаза — две зеленые льдинки. И серебряные волосы.
— Красивая? — шепотом спросила Элли.
— Очень.
— А что было потом?
Он помолчал немного, потом ответил:
— Она выросла, стала взрослой… Один из лучших менестрелей той земли полюбил ее и взял в жены. У них было двое сыновей…
— И они жили долго-долго, да? И были счастливы?
Он снова ответил не сразу:
— Да.
«Скажи уж лучше — и умерли в один день. Так будет вернее…»
— А как ее звали?
— Элхэ.
— Красивое имя. Только грустное…
«Нет, нельзя так… Но куда мне бежать от этого воспоминания? Твоя кровь — на моих руках… Твое сердце — в моих ладонях — умирающей птицей, и не забыть, не уйти… Вот ведь чего наплел. Тоже мне, сказитель. И кто только за язык тянул…»
«А ты скажи, скажи им правду! Что не прекрасного менестреля она полюбила, а слепца и труса с холодным сердцем. И не жила долго и счастливо, потому что бессмертный глупец позволил ей умереть за него!»
— О чем ты задумался, Астар?..
…И в первый раз над входом появился знак Одиночества — спящий дракон цвета листьев полыни на узкой черной ленте. В первый раз — осенью, на сколе времен…
— Пустите меня!..
Отчаянный женский крик заставил его вздрогнуть. Он еще успел машинально набросить плащ, спрятать в его тяжелых складках обожженные руки.
— Пустите, пустите!..
Крик захлебнулся. Она вбежала в комнату — спутанные волосы цвета золотистой сосновой коры почти скрывают лицо. Двое мужчин растерянно замерли на пороге, не зная, что делать. Он сразу же забыл о них: он видел только эти глаза, переполненные болью.
Женщина рухнула к его ногам, обнимая колени Валы:
— Звезда… помоги мне… помоги… Я знаю, ты можешь… Помоги!
Он поднял ее, осторожно усадил на скамью.
— Что случилось?
Видимо, сказалось страшное напряжение: женщина разрыдалась, закрыв лицо руками. Один из пришедших с ней поспешно вышел — наверное, воды принести; второй, совсем еще мальчишка — Хэлтэ было его имя, и ему предстояло стать корабелом, — сбивчиво стал объяснять. Нескольких слов было достаточно. Он решительно шагнул к дверям, бросив через плечо:
— Скорее!
У него было красивое имя — Тэллайо. И сам он был красив — высокий, стройный, светловолосый, с глазами цвета моря. Он говорил: твое имя — как морская соль на губах. Наис. Горечь. Он называл — Исилхэ, говорил — твои руки белы и нежны, как морская пена. Он называл — Тииа, говорил — твои глаза чисты, как спокойное море в солнечный день.
Маленькая Хэйтэл — Чайкой назвал он ее — все никак не могла успокоиться в тот вечер; и утром, едва стало светать, побежала на берег — тревожилась за отца. Оказалось — не зря. Он любил море, а море оказалось жестоким к нему, и разбитую ладью выбросило на черные камни.
Он никого не узнавал, ничего не видел вокруг. Кричать не мог: хриплое неровное дыхание и пузырящаяся на губах кровь. Целитель, страшно белея лицом, сказал: «Я могу только дать ему быструю смерть». А она не хотела верить, не смела даже на миг подумать, что все кончено. «Ведь он жив, как же можно терять надежду? — Она умоляюще заглядывала в глаза целителю. — Ведь он жив…»
И вот — когда не осталось иной надежды, она пришла сюда.
Он быстро осмотрел рыбака. Кости переломаны, похоже, задето легкое, поврежден позвоночник… Уже готов был сказать, что помочь нельзя, но слова замерли на губах, когда представил себе глаза Наис.
— Уходите. Все. Пусть никто не входит, пока я не позову. Уходите.
Он говорил глухо и резко, выталкивая из себя фразы. За его спиной почти бесшумно затворилась дверь. Тогда он сбросил плащ и склонился над тем, что недавно было молодым и сильным человеческим телом.
…Что было потом? Сколько длилось это? Он не помнил. Он принял в себя боль человека, и разрывало изнутри легкие, он дышал хрипло, прерывисто, но постепенно боль утихала, и ровнее билось сердце под обожженной ладонью…
«Сейчас… сейчас все пройдет… и будет ветер петь в парусах, все еще будет… Твой час еще не пришел — ты будешь жить. Я не отдам тебя смерти, ты слишком молод, чтобы уйти…»
Только следы шрамов остались на золотой от загара коже. Человек спал глубоким спокойным сном. Это было последнее, что успел понять Вала. Потом он просто опустился на колени у ложа и так замер, не в силах подняться…
…Что-то прохладное и влажное осторожно коснулось его лица. Он медленно приходил в себя. Получается, так и сидел здесь, да с открытыми глазами — только не видел ничего и не слышал… Да, зрелище не из приятных. Он не сразу понял, что происходит, откуда здесь Наис. А поняв, дернулся, словно хотел дотянуться до плаща.
— Нет-нет, не надо! Отдохни… — Ее губы кривились в измученном подобии улыбки.
— Ты видела, — хрипло сказал он.
— Если бы я знала, Астар, разве посмела бы я… ох, я не то… прости… Надо было уйти, а я не смогла…
Оба они смотрели теперь на его руки: она — с болью и растерянностью, он — сжимая зубы.
— Ты не бойся, Астар, — с трудом выговорила Наис. — Я никому не скажу… Теперь я понимаю, ты не хотел, чтобы мы видели…
Он криво усмехнулся этому — «не бойся».
— Кто?.. — почти беззвучно.
— Не спрашивай.
— Ты воистину всесилен… Когда я была маленькой, — она говорила как во сне, не замечая катящихся по лицу слез, — я любила слушать легенды о богах. Там и о тебе было; только теперь я вижу — ты сильнее, чем Элго Тхорэ наших преданий. И ты — человек. Знаю, можешь заставить меня забыть. Я прошу тебя — не надо. Я не хочу. Я никому не скажу. Но я хочу помнить.
— Я не отнимаю памяти.
Он поднялся, набросил плащ.
— Останься… куда ты, Астар?
— Домой, — он глубоко вздохнул и повторил тихо: — Домой.
…Он сознавал, что это был сон, видение, бред. Потому что невозможна встреча вне времени, встреча сквозь тысячи лет — как стрела навылет.
…На столе неярко горел маленький магический светильник — голубовато-белая звезда в хрустальном кубке, — выхватывая из мрака зимней ночи усталое бледное лицо, седые волосы, искалеченные руки, бессильно лежащие на столе. Не было слов — только мысли, тяжелые и горькие…
Тень чужого, знакомого до саднящей боли в груди голоса. Слова шли извне, и он не решался понять — кто говорит с ним, почему сейчас с ним — так…
Впервые — он поднял взгляд, не ожидая увидеть ничего, кроме ночного сумрака, страшась этого, с неясной безумной надеждой…
Темные с проседью волосы, бледное до прозрачности юное лицо, то же — и иное, и глаза — те же глаза…
Он протянул к ней руки над звездным пламенем светильника:
— Элхэ!..
Он сознавал, что это был сон, видение, бред. Потому что невозможна встреча вне времени, встреча сквозь тысячи лет — как стрела навылет. Через тысячелетия — не соприкоснуться рукам. Только — словно прикосновение прохладного ветра к ладоням…
ЗЕМЛЯ-У-МОРЯ: Прощание
Он шел по прозрачному светлому осеннему лесу — рассвет встретил его в дороге, и печальное солнце цвета молочного янтаря, затянутое облачной дымкой, стояло сейчас высоко над горизонтом.
Золотисто-коричневый шуршащий ковер листвы стелился ему под ноги, можно было идти долго, не думая об отдыхе, но он все-таки опустился на покрытую пружинящей палой хвоей землю в тени темных лап вековой ели. Медленная поздняя осенняя бабочка устало опустилась ему на колено и замерла, греясь под лучами бледного солнца; так тихо, что слышно, как шуршат, чуть вздрагивая, черные с отливом в зеленый металл крылья…
Крылья. Он почему-то не подумал об этом. Наверно, живя среди людей, привык считать себя одним из них, да и просто хорошо было — идти и идти, вдыхая горьковатый запах сухих листьев.
Осторожно, чтобы не спугнуть, он протянул к бабочке руку. Она повела усиками и медленно перебралась к нему на пальцы, цепляясь за кожу тоненькими лапками. Он усадил ее на плечо, и она снова замерла, распластав крылья, — черно — изумрудная брошь.
Он пошел вперед — медленно, но уже не останавливаясь, лишь на мгновение задержался у молоденькой рябинки, чтобы сорвать несколько кораллово-красных ягод. У рябины был вкус осени — горчащий, с кислинкой; вкус дороги без возврата и светлой печали.
На исходе дня он пришел к Долине Ирисов. Странно было видеть белую пену поздних цветов — будто снег выпал. Ветерок донес легкий неуловимый запах — и, словно это придало ей сил, бабочка взмахнула крыльями, еще раз, и еще и, вспорхнув с его плеча, медленно полетела в долину.
Крылья.
Черные, как непроглядная ночь, они медленно распахнулись за его спиной, наполняя душу отчаянно-счастливым чувством полета и ледяного ветра высоты, бьющего в лицо. Он замер, полуприкрыв глаза; крылья резко рассекли воздух — боль ударила в плечи двумя острыми клинками, и он сразу понял все. И с глухим стоном медленно опустился на землю, уткнулся в нее лицом, все еще не находя сил поверить…
Вот и все.
Он лежал, раскинув руки — ладонями вверх.
Небо потемнело, зарядил мелкий дождь, затянул тонкой кисеей Долину и лес, сделал дальние горы похожими на низкие кучевые облака… Он лежал не шевелясь — не было сил даже поднять руку, стереть с лица холодные капли. Вскоре морось и вовсе прекратилась, небо расчистилось, и показались первые звезды.
Так и будет. Арта выпьет его до капли, как земля пьет этот недолгий дождь. На что нужна чаша, если нечем наполнить ее вновь? Наверно, уже не будет ни больно, ни страшно: останется только это чувство звенящей пустоты — пустоты, которую нечем заполнить. И куда, зачем тогда идти ему, что делать с бесполезным своим бессмертием…
А ночь смотрела на него ясными и печальными глазами звезд, и помимо воли он начал вслушиваться в ту Песнь, которую никогда не узнаешь до конца, даже прожив тысячи лет, — загораются и гаснут звезды, рождаются и умирают миры, а Песнь живет…
Он медленно поднялся, постоял, вытряхивая запутавшиеся в волосах хвоинки, и, осторожно ступая по живой земле, пошел по краю Долины, пытаясь различить в Песне Арты отдельные мелодии — гор, цветов и трав… На этот раз Белый Единорог не вышел ему навстречу. Ничего, он останется на ночь в доме Наурэ и уйдет на рассвете, простившись с Учеником, с Долиной, с Единорогом, с этой землей… И ему мучительно захотелось хотя бы эту последнюю ночь провести не в одиночестве: он ускорил шаги, чтобы быстрее добраться до узкой змеящейся тропинки, ведущей к дому в горах.
Дом был пуст. Он понял это сразу, еще не успев подняться на порог; понял, несмотря на то, что в окне мерцал маленькой звездой магический светильник. И все же вошел.
…Голубовато-белое пламя в хрустальном кубке, до половины исписанный лист пергамента на столе… Он склонился над рукописью. «Трава элгелэ листья имеет узкие и заостренные, густо-фиолетовые, с серебристыми прожилками. Цветение начинается с пятого дня знака Йуилли; цветы мелкие, собранные в колос, бледно-фиолетовые, подобные звездам о семи лучах, запах имеют сладковатый; семена небольшие, исчерна-красные. Отвар из цветов и молодых листьев помогает от грудных болезней и кровавого кашля. Полную силу цветы имеют при первых вечерних звездах знака Тайли; семена же, растертые и смешанные с соком ягод ландыша, успокаивают сердечную боль. Время для сбора семян — первые два часа пополудни трех последних дней знака Тагонн, но лишь при погоде сухой и солнечной…»
На этом манускрипт обрывался.
Он постоял посреди комнаты, раздумывая, не оставить ли что-нибудь на память. Нет, не нужно; Наурэ огорчится, узнав, что они разминулись.
Он вышел, притворив дверь. Тропа уводила дальше в горы, поворачивая на юг. И с каждым шагом все отчетливее становилось чувство тревоги.
Остановился на краю обрыва: тропа резко сворачивала вправо, на закат, вниз уходила острыми уступами скальная стена. Его охватило жгучее желание еще раз распахнуть бессильные больные крылья — хотя бы несколько мгновений полета, ветер примет и поддержит его, не может не поддержать — всего несколько мгновений, так мало — снова, в последний раз испытать это щемящее чувство… Преодолевая режущую боль, он распахнул крылья — ветер ударил в них, как в паруса, словно отталкивал от края пропасти, хлестнул по глазам, заставив зажмуриться.
Ортхэннэр?..
Он прижался к камню щекой, вслушиваясь. Нет, больше ничего. Только горное эхо донесло — тень слова, шепот ветра, шорох осыпи — Тано… А может, показалось.
Он пошел вперед — ощупью, не сразу решившись открыть глаза.
… — Что ты? — Наурэ оглянулся на Единорога — тот казался статуей, отлитой из лунного света, только раздувались чуткие ноздри и мерцали миндалевидные глаза.
Только теперь Наурэ понял, что так тянуло его к дому.
— Тано?! Он… был здесь? Как же я… Он вернется?
Наурэ не хотел, не мог верить — и все же поверил сразу.
— Никогда… — шепотом. — Почему… Почему он не дождался меня?.. Может, я еще успею…
Человек медленно опустился на землю.
— Почему?..
Человек долго молчал, потом с трудом встал на ноги, сделал шаг к дому — ссутулившись, бессильно опустив руки, — и, внезапно обернувшись, крикнул в ночь:
— Тано!..
Эхо подхватило отчаянный крик. Единорог подошел ближе и положил голову на плечо человеку, глядя во тьму миндалевидными печальными глазами.
РАЗГОВОР-Х
АСТ АХЭ: Бродяга
Во все века, во всех землях находятся неуемные непоседы, те, кому не дают покоя вопросы — а что за тем холмом? за этими горами? в тех лесах?.. Во все века, во все времена они уходят из дома в дорогу; не Странники, которым должно
Бывал он во многих людских поселениях; забрел однажды и в Нарготронд к государю Финроду… Но дорога бродяги похожа на капризную и своенравную женщину: никогда не знаешь, что выкинет в следующий момент. Эта дорога и привела Халдара за Северные Горы. Ничего особо хорошего увидеть здесь он не ожидал: по слухам, за Эред Энгрин, как называл эти горы Старший Народ, лежали мрачные края, населенные невиданными чудовищами и дикарями, что, пожалуй, и похуже всяких чудовищ будут. Но по дороге никого не попадалось — ни чудовищ, ни людей, зато зверья и птиц хватало, а в лесах было полно грибов и ягод. Леса как леса, ничего особенного — разве что зверье непуганое; да еще эта долина между двумя небольшими речушками… Он наткнулся на поросшие мхом камни — развалины моста, — и ведь дернуло же любопытство проклятое, переплыл речной поток, выбрался-таки на тот берег. Ну, не похожи были эти места ни на что из того, что видел прежде. Добрался — понял, чем.
Весь берег зарос высоким — по грудь — чернобыльником, а кое-где пробивались маки — небывалые, бархатисто-черные, с темно-красным пятном в чаше цветка. Ни зверя, ни птицы. Тихо. Пусто. Но опасности он здесь не чувствовал, только неясную печаль, а потому решил еще чуть-чуть побродить. Видел седые ивы на берегу, видел черные тополя и яблони — яблони без единого плода, яблони, чьи ветви были похожи на искалеченные руки, в без-надеждной мольбе протянутые к небу. Боги светлые, как же тихо…
Он и не заметил, как стемнело. С берегов потянулся медленный туман, плыть назад ночью не хотелось; Халдар с тоской подумал о дорожном мешке, который оставил на том берегу под камнем. Хорошо хоть звери не откопают. А в мешке — вяленое мясо, и еще оставалось немного сухарей; однако ужина явно не предвидится — ничего, наверстаем упущенное за завтраком… Он с удивлением понял вдруг, что о еде подумал больше по привычке: голода не чувствовал. Да что ж тут такое, колдовство, что ли? Чары? Может, и не надо бы здесь ночевать, ну да ладно…
Халдар завернулся в плащ и прикорнул у корней старой яблони.
…Он проснулся с первыми лучами солнца; перевернулся на спину и долго лежал так, глядя в светлеющее небо, пока не растворились в сиянии последние звезды. От сна — или видения — осталась только горечь и — имя. Слова чужого языка. Он повторил их, чтобы не забыть, боясь, что уйдет и это воспоминание:
Перебравшись на тот берег, Халдар натянул одежду и первым делом полез под знакомый камень; как он и думал, мешок с провизией и немудреным скарбом оказался в полной неприкосновенности. Человек вытащил сухарь, разломил пополам, да так и остался сидеть — задумался. Долго сидел, припоминая; память сна утекала, как вода сквозь пальцы, он вспомнил только еще одно слово —
Долго ли, коротко… впрочем, так только в сказках говорят; в дороге «коротко» обычно не бывает, Халдар успел вдосталь набродиться по лесистым холмам, пополнив, впрочем, свои не слишком богатые запасы еды, — и вышел на вересковую пустошь, с запада, сколько хватало глаз, защищенную горами. На пустоши было заметно холоднее, чем в лесах, да и укрыться особенно негде, а потому он решил провести ночь у горного отрога, поросшего редкими соснами, чтобы с утра отправиться в дорогу и попытаться добраться… а куда, собственно? Халдар не имел ни малейшего представления о том, что ищет в этих суровых и не слишком приветливых землях. Сон, теперь уже почти забытый, оставил некую уверенность в том, что на севере есть еще какое-то жилье. Уверенность эта с каждым днем становилась все слабее, но стоило напоследок попытаться еще раз.
Идти по каменистой звенящей земле было легко, и к вечеру следующего дня человек дошел почти до подножия гор. Похоже, у гор было озеро, только почему-то совсем черное, он мог уже различить пробегающие по нему волны…
Черные маки. Бархатно-черное море маков и тихий беззвучный шепот — шорох — вздох. В быстро темнеющем небе вырисовываются силуэты полуразрушенных башен, вырастающих из сумрачных скал. Никого. Ни человека, ни зверя, ни птицы. Он пошел через поле, искоса поглядывая на цветы. Не то чтобы ему было страшно: просто было чувство, что делает он что-то недозволенное, едва ли не запретное — как в ту ночь полнолуния, когда он подсмотрел танец лесных духов. И было странное чувство — словно все это сон, и он идет во сне, не ведая цели, не зная, сколько продлится этот путь. Надо бы, что ли, взять с собой один цветок на память…
Когда он достиг гор, была уже ночь. Отыскал небольшую пещерку, забился в нее, положив под голову дорожный мешок, сжался в комок, чтобы скорее согреться, и закрыл глаза. Непонятный шорох-шепот звучал теперь напевно, словно колыбельная, и все слышнее в мелодии звучали глубокие печальные и скорбные ноты. Халдар слишком устал, чтобы задумываться над тем, что слышал; он и сам не заметил, как уснул, убаюканный странной музыкой.
Очнувшись, приподнялся рывком и сел, едва не ударившись головой о низкий свод пещерки — в ушах еще отдавался собственный, сквозь зубы, стон.
— А ведь вечером хотел еще цветочек на память сорвать, — пробормотал он хрипло. — Цветочек, а?! Говорили же умные люди: не лезь, куда не надо, дурень… Дурень и есть…
Выполз из пещерки, волоча за собой мешок.
— Надо бы отсюда выбираться, да поскорее… еще одна такая ночка — точно свихнусь, — за долгие месяцы в дороге он привык разговаривать с самим собой, но тут прикусил язык. Его била дрожь — не от холода, хотя и озяб он изрядно. Надо постараться выкинуть все это из головы… выкинешь, как же!.. Хоть с закрытыми глазами иди — помнишь все на ощупь. И, заслоняя все — невероятное это лицо, бледное до прозрачности, тонкое, словно изо льда выточенное, застывшее, и только глаза, утонувшие в темных полукружьях — больные звезды в тени длинных ресниц, не бывает у людей таких глаз, ни у кого не бывает, не может быть такого, и за спиной — то ли плащ, то ли крылья, не разобрать, и не забыть никогда, и не понять никогда — кто он, когда он был…
Как добрался до леса к юго-востоку от макового поля, Халдар не помнил. Осталось смутное воспоминание, что шел вроде бы ночью — боялся заснуть, а в лесу повалился в траву и долго лежал так, не двигаясь: хорошо-то как, боги, лес, просто лес, птица какая-то кричит, кто ее разберет, что за птица, мураш по травинке ползет — ишь ты, стервец, ма-ахонький, а до чего упорный! — солнышко сквозь листву греет — не так чтобы сильно греет, но все равно — хорошо…
Еще несколько дней он шел по лесу, засыпая, только когда уже не мог стоять на ногах — боялся снов. Припасенная еда уже дня два как закончилась, одними ягодами не прокормишься, но он хотел побыстрее добраться до жилья — все равно какого, только бы дойти, — а потому даже на охоту времени не тратил.
Люди в поселении были похожи на людей народа Беора — такие же темноволосые и темноглазые; однако язык их Халдару был совершенно непонятен, и он, отчаявшись, решил уже было объяснить им жестами, что умирает с голоду, но по его лицу и так все было видно, а потому через несколько минут он оказался за тяжелым дубовым столом: на резной столешнице перед ним стояла деревянная миска с дымящимся жареным мясом, на блюде рядом возвышалась пирамида из ломтей ржаного хлеба, а рядом — солидных размеров кувшин с медвяным, пахнущим луговыми травами напитком и тяжелый кубок под стать кувшину — словом, королевское пиршество.
Халдар как раз расправлялся с последним куском отменного сочного мяса, приправленного чем-то кисловато-пряным и острым, когда в дверях появился совсем почти седой человек лет пятидесяти в простой черной одежде, по рукавам и у ворота скупо отделанной серебром. Халдар на него воззрился, не прекращая работать челюстями; собственно, челюсти заработали, пожалуй, вдвое быстрее: показалось, что пришедший собирается с ним, Халдаром, поговорить о чем-то.
Выждав, человек обратился к Халдару на языке Дор-ломин:
— Привет тебе, о странник. Ты из дома Хадора Лориндола?
— Да… — ошарашенно проговорил Халдар.
— Сказали мне, что шел ты с севера. Это так?
— Угу… кхгм… с севера, — в Халдаре медленно просыпалось естественное в подобных обстоятельствах любопытство: обороты речи северянина были немного церемонными, но говорил он вполне правильно, непонятно только, откуда язык знал; а черные с серебром одежды вызвали у Халдара чувство некоторого опасения, как-то связав в его сознании этого сухощавого, сурового на вид человека с долиной черных маков.
— Прошу тебя, гость наш, простить меня за столь вопиющее нарушение приличий; вижу я, что неучтиво прервал твою трапезу. К тому же я не представился: имя мое Хоннар эр'Лхор.
— Э-э… хм… сожалею, что имя твоего рода («Надеюсь, это действительно имя рода и я ничего не перепутал…») ничего не говорит мне, благородный господин, ибо не искушен я в истории и обычаях этих земель и вовсе не знаю здешних народов, — невольно попадая в тон, ответил Халдар. — Мое имя Халдар из рода Гуннора, сына Малаха Арадана… младшего сына, — добавил он поспешно, видя, что северянин удивленно приподнял бровь. — И не в чем тебе винить себя, благородный Хоннар из рода… м-м… Лхор, ибо я уже насытился и готов ответить на твои вопросы.
Хоннар окинул гостя внимательным взглядом, и Халдар, осознав, какое зрелище сейчас являет собой, невольно смутился. Северянин уловил его замешательство:
— Должно быть, наш благородный гость хотел бы сперва вымыться, переодеться и отдохнуть с дороги; я вижу, ты нуждаешься в сне, Халдар из дома Хадора. Беседа может подождать; тебе подберут одежду…
Но мысль о сне вызвала у Халдара болезненную гримасу, и он, забыв об учтивости, перебил:
— Спать я не хочу; вот помыться и переодеться было бы нехудо… — спохватился, — а после я весь к твоим услугам, благородный Хоннар.
Хоннар кивнул.
Через некоторое время Халдара — уже чисто вымытого, весьма пристойно одетого и гладко выбритого (негустая юношеская бородка, клочковатая и подпаленная у какого-то костра, была не тем украшением, с которым тяжело расставаться), — препроводили в добротный деревянный дом, хозяином которого и был Хоннар. Гостю был вручен серебряный, тонкой работы кубок, украшенный дымчатым хрусталем, каковой кубок хозяин тут же и наполнил давешним медвяным напитком. Не очень представляя, каковы требования здешнего этикета в таких случаях, Халдар подождал, пока Хоннар наполнит свой кубок, и начал рассказ.
По чести, молодой человек ожидал, что его повествование произведет большее впечатление, но хозяин никаких признаков удивления не проявлял, и Халдар начал испытывать некоторое разочарование.
— Правильно ли я понял? — внезапно спросил Хоннар. — Ты провел ночь у Хэлгор?
— Ну… да, если это и вправду так называется.
Северянин посмотрел внимательно:
— Зачем?
— Хотел понять, — пожал плечами Халдар.
— Ну и как, понял? — в голосе Хоннара, показалось, прозвучала жесткая нотка.
— Нет. Что это за место? И почему — маки? Что там было?
— Мы никогда этого не делаем, — задумчиво проговорил старший, словно не услышав вопросов. — Никогда не остаемся там. Там память. Не воспоминания — память. И Хэлгор, и Лаан Ниэн…
— Лаан… Гэлломэ?
— Когда-то так и было. Теперь — Долина Скорби, Лаан Ниэн. Хорошо, что ты не понимаешь… пока.
— Почему?
— Потому что ты из дома Хадора, а Хадор — ленник Инголдо-финве.
— Объяснил, называется… Что ж, по-твоему, мы там дикари дремучие и ничего не поймем?
— Такие мысли просто напрашиваются, мой благородный гость, как некая небольшая месть: вы ведь нас считаете дикарями, не правда ли? — Хоннар коротко усмехнулся.
— Ну… как тебе сказать… — Халдар поскреб в затылке: а ведь и правда, сам-то кого ожидал встретить, когда сюда шел?..
— На самом деле, смею тебя уверить, мы вовсе так не думаем, — серьезно сказал Хоннар. — Ты скорее всего просто не захочешь верить, если я расскажу тебе.
— Великие Валар, но почему?!
— Вот-вот, «великие Валар»… Тебе бы с Учителем поговорить.
— А кто это?
— Учитель… — Глаза собеседника вдруг потеплели, заулыбались, черты сурового лица смягчились, во всем его облике появилось что-то неуловимо юное, словно он сбросил пару десятков лет; Халдар молчал, донельзя удивленный этим неожиданным преображением.
— Учитель — это Учитель, и ничего тут больше не скажешь. Если уж ты действительно решил понять, что здесь у нас происходит, как мы живем, ты с ним встретишься непременно, рано или поздно.
— Так можно ж прямо сейчас!.. Чего тянуть-то!
Хоннар подпер голову рукой и посмотрел на молодого человека прежним, без тени улыбки, взглядом:
— Нет, мальчик. Не спеши. Еще не время. Поживи пока здесь; я советовал бы тебе немного подучить наш язык — видишь ли, на севере племен много, наречия разнятся, конечно, но и похожи все в чем-то, так что тебя поймут. А не поймут — разыщи кого-нибудь из братьев или сестер, — снова на миг потеплели глаза. — Они тебе помогут.
— А как мне их узнать? Ну, твоих братьев и сестер?
— Они носят черное с серебром.
Похоже, разговор был окончен.
— Теперь иди, Халдар из дома Хадора. Ты нуждаешься в отдыхе.
— Но… — начал было Халдар, однако передумал спорить: устал он изрядно, что верно, то верно.
— И не страшись снов, — тихо сказал Хоннар. — Такое тебе больше не приснится. Ты и без того не забудешь. Завтра я сам отведу тебя в Лаан Иэлли.
— Куда? — осторожно переспросил Халдар.
— В Долину Ирисов, по ту сторону гор — ее еще называют Майо, Долиной Видений. Это не так далеко, как кажется…
— Опять видения?!
Хоннар улыбнулся уголком губ:
— Отдых нужен не только твоему телу, но и твоей душе. Белые ирисы лечат раны души. Ты поймешь это сам.
По северным землям Халдар бродил еще много месяцев. Люди здешние ему нравились, говорил он теперь на невероятной смеси по меньшей мере семи наречий — его действительно понимали, хотя и подсмеивались иногда. Людей в черном он встречал не раз; именовали их всегда с почтением —
Не то чтобы своего ремесла у Халдара не было, однако ж он не упускал случая научиться чему-нибудь новому: и в дороге пригодиться может, и потом когда-нибудь — эти времена, впрочем, казались ему весьма отдаленными, — когда и ему надо будет осесть где-то и обзавестись своей семьей. Надо ж как-то свой хлеб отрабатывать: где помогал ставить дом, где — поле вспахать, а где и в кузне молотом помахать приходилось. Хорошо, словом, было, да только одно непонятно: с чего же такие жуткие сказки рассказывают о северных землях? Люди здесь как люди; не болтливые, это верно, слов попусту не тратят, а вот знают и умеют, может, и поболе, чем в том же Дор-ломин. И встретят по-доброму, и накормят, и напоят… стоящие люди, одним словом. Про черно-серебряных и разговору нет: что твои мудрецы, вот только подсмеиваются иногда, но тоже — по-доброму, необидно как-то. И чудищ, кстати, тоже не было никаких, а зверье обычное, как и везде. Вон раз на медведя ходил — так медведь как медведь; помял слегка, конечно, но зато потом люди зауважали. Из шкуры того медведя Халдар себе куртку меховую сшил; гордился страшно…
Пожалуй, он даже не удивился, когда в конце следующего года, вдосталь набродившись по северным селениям, добрался-таки до Твердыни Севера — до того жуткого места, которое на юге считали оплотом Зла. Ну, то есть не слишком удивился. Так, по привычке.
Халдар так и остался стоять на пороге, приоткрыв рот от удивления; выглядел, наверно, донельзя глупо, но ничего с собой поделать не мог. Потому что того, кто стоял сейчас перед ним, он узнал, узнал сразу: лицо, которое не мог забыть ни на мгновение, и глаза, каких не бывает ни у людей, ни у Старших.
— Ты?..
— Я. Мир тебе, пришедший, чтобы узнать.
Халдар мучительно пытался разобраться в путанице собственных мыслей: легко сказать — «чтобы узнать», а — что узнать? — столько вопросов сразу…
— Мое имя Мелькор. А ты — Халдар из дома Хадора Лориндола?
— Да…
Халдар был окончательно сбит с толку. Он, конечно, догадывался, ожидал как раз чего-то подобного — но нельзя же вот так, прямо с порога, огорошить! Ну, о чем теперь с ним говорить, скажите на милость? Ничего себе, Враг Мира…
— Ты хотел узнать о долине у Хэлгор и о Лаан Ниэн, — решил помочь молодому человеку Вала. — Но, думаю, об этом мы сможем поговорить позже. Это долгий рассказ.
Халдар кивнул, судорожно сглотнув вставший в горле комок.
— Да нет, я не ясновидящий. Мне просто рассказывали о тебе. Еще ты хочешь понять, почему на юге меня считают Врагом. И о тех людях, которых встречал, — о людях Твердыни.
— Ага…
— Ну что ж… Садись, поговорим, Халдар из дома Хадора.
Вот так вот. Запросто. Еще бы вина предложил, совсем был бы — человек как человек…
— Хочешь вина?
Тьфу ты, пропасть! А говорил, мыслей не читает… Оно конечно, вино бы не помешало: глотка пересохла. Да, может, и в голове что прояснится. Понять бы хоть, как его называть…
То, что в зал почти мгновенно вошел воин, только укрепило подозрения Халдара: не иначе этот, здешний государь то есть, не только мысли читает, но и разговаривать умеет мыслями. Но, видно, тут дело было в другом; черноволосый воин, почему-то показавшийся Халдару знакомым, был в запыленном плаще, похоже, у него даже не было времени умыться с дороги. Он коротко поклонился Мелькору, подошел ближе и начал говорить что-то сорванным приглушенным голосом. Вала слушал внимательно; глаза его потемнели, черты лица стали резче. Когда воин умолк, он немного помолчал, потом сказал несколько коротких отрывистых фраз на том же незнакомом языке, улыбнулся уголком губ и уже мягче добавил несколько слов. Воин снова поклонился, прижав руку к сердцу, развернулся и вышел.
— Случилось что? — нерешительно спросил Халдар.
— Да. Кочевое племя. Напали на одно из поселений Хэлъе-иранна, северных кланов. Я отправил туда небольшой отряд — на переговоры. Будем надеяться, что этого достаточно. А Хоннар останется здесь — ему нужно отдохнуть.
— Хоннар?..
— Ты знаком с его отцом, — и после недолгого молчания: — Вина сейчас принесут.
— Государь… но почему ты не послал войско, чтобы усмирить их?
— Лучше попытаться решить дело миром. Начать войну легко, а остановить ее… — Вала не окончил фразы. — Страх — не лучший союзник. Разве в Дор-ломин тех, кто повинуется из страха, ценят больше, чем тех, кто следует велению сердца? Вот видишь… Будут бояться меня — станут бояться и людей Твердыни. Буду жесток я — жестокими станут они. А где жестокость, нет места мудрости, нет места справедливости и милосердию. И потому не дороже ли один, пришедший по велению сердца, сотни ведомых страхом?
— Тебя не посчитают ли слабым, — поколебавшись, прибавил: — государь?
Надо же обращаться к нему как-то. Не Врагом же звать, в самом деле! — да и по имени — неловко…
Изначальный устало вздохнул:
— Не мечами держится мир… А земли хватит на всех.
Халдар задумался:
— Хорошо. Но ты ведь берешь подать с людей Севера за то, что учишь их и защищаешь?
— Кто не накормит своего ребенка? — вопросом на вопрос ответил Изначальный. — Сюда ведь приходят не только наследники вождей, но и дети землепашцев, кузнецов, ткачей, плотников… А вернувшись через несколько лет, они будут уже мастерами.
— Выходит, это плата за обучение? О да, ты очень умен, государь!
— Ну, знаешь ли, по одним книгам пахать землю и ковать металл не обучишься. При необходимости Твердыня вполне может себя прокормить — да и без того «подать», как ты выразился, с кланов-ирана не слишком велика.
— И ты, конечно, все знаешь и умеешь? — в тоне Халдара проскользнуло легкое недоверие. И снова Изначальный ответил совершенно серьезно:
— Многое. Мне тоже приходится учиться.
— Я и не думал, что могучие боги бывают столь смиренны! — хмыкнул Халдар, но тут же спохватился: — Прости, государь, если оскорбил тебя…
— Не называй меня государем. Подумай сам — что за держава в две тысячи человек… И смирение тут ни при чем. Я действительно не всемогущ.
— Например, не умеешь сражаться?
— Умею, — тяжело молвил Изначальный.
— Но… почему тогда ты не выступаешь во главе войска, как наши вожди?
— Трудно объяснить… Думаешь, я боюсь?
Халдар вздрогнул: кажется. Вала все-таки читал его мысли.
— Нет. Видишь ли… впрочем, может, ты хочешь убедиться в том, что я действительно умею держать в руках меч?
— Хм… не то чтобы я сам хорошо это умел… но попробовать можно.
— Тогда подожди немного.
Изначальный вскоре вернулся с двумя равными мечами. В первый раз с начала разговора Халдар увидел его руки, обтянутые черными кожаными перчатками с широкими раструбами.
— Что ж, начнем. Ты предпочитаешь свой меч или?..
… — Ты умаляешь свои способности, Халдар. Из тебя вышел бы хороший воин.
— М-да… будь это настоящий бой, твои слова написали бы на моей могиле.
— Но я — Бессмертный. Может, ты предпочел бы поединок с одним из воинов Твердыни?
— Н-нет уж, благодарю. Владыка. Если их учил ты…
— Большей частью Гортхауэр.
Халдар кивнул:
— Я о нем слышал; нет, благодарю. Но все же я не понимаю…
Изначальный с застывшим лицом стягивал перчатки. Халдар присмотрелся и невольно вздрогнул:
— Вот так так…
— Что, достаточное объяснение? — криво усмехнулся Мелькор. — На самом деле все несколько сложнее. Видишь ли, мы, боги, — снова усмешка, — все-таки отличаемся от людей. Я, наверно, уже просто не могу убить. И в бою был бы, по некоторым причинам, помехой.
Халдар был настолько ошеломлен, что не сразу решился спросить:
— Они… об этом знают?
— Нет.
— А… почему ты мне рассказал?
— Во-первых, ты хотел понять. Во-вторых — должен же ты знать что-то о том, чьим гостем собираешься быть в ближайшее время.
— Как ты узнал?
— У тебя все на лице написано.
— Ты прав, — человек наконец нашел в себе силы улыбнуться. — А бродягу-то в ученики возьмешь?
Вала молча кивнул.
— Хорошо, что ты оказался таким. С тобой легко и просто. И все-таки… неправильный ты какой-то государь.
— Да и бог неправильный, так?
Халдар посерьезнел.
— Может, и так. А может, боги такими и должны быть…
Преклонил колено, поднял руки ладонями вверх:
— Сердце мое в ладонях твоих, Учитель.
Кажется, Изначальный несколько растерялся:
— Это просьба ученичества, в которой нельзя отказать… но ты уверен, что хочешь стать моим учеником?
— Да.
— Кор-эме о анти-эте, таирни, — Изначальный почти коснулся рук Халдара — ладонь-к-ладони, — и жестом показал: встань.
— Что ты сказал?..
— Тебе не до конца объяснили обычай? Это значит — «мир мой в ладонях твоих, ученик». А язык… теперь это язык Аст Ахэ, — помолчал. — Но помни: уж коли ты решил стать моим учеником, и спрос с тебя будет особый.
— Сечь будешь? — озорно ухмыльнулся Халдар.
— Сечь? — Изначальный недоуменно приподнял бровь.
— Ну да. Берешь прут — ивовый, скажем, — и… Да ты смеешься надо мной!..
— Откровенно говоря, да. Хотя иве можно найти и более достойное применение.
— И чему ты будешь меня учить?
— Многому. Лечить с помощью слова, трав и камней. Отличать растения, годные в пищу. Слушать лес. Языкам — Синдарин, Квэниа… Ах'энн — без этого ты не сможешь читать наши книги. Да, а читать ты умеешь?
Халдар смущенно опустил глаза.
— Ну, ничего, научишься, невелик грех. Оружием владеть…
— Так много? И что, все твои ученики это знают?
— Конечно, — пожал плечами Изначальный, — и не только это. Но тебе придется отказаться от привычки носить меч.
— Почему?
— Таков здешний обычай. Пока не научишься достаточно хорошо владеть оружием, ты не должен его носить.
Халдар вздохнул.
— Что ж, придется привыкать, — улыбнулся, — Учитель ..
ЛААН НИЭН: Говорящий-с-травами
Он не находил покоя. Исчезал на месяцы, на годы — в странствия, более всего походившие на бегство от самого себя. С головой уходил в какое-нибудь ремесло — все равно какое — и через некоторое время бросал его. Учитель попросил его заниматься с целителями — понимаешь, сказал, у них нет кэнно йоолэй. Ты нужен им. Гэлторн исполнил это — схватился за новое дело с какой-то отчаянной увлеченностью, но через несколько лет снова ушел в одинокие свои странствия. Нежелание открывать свою суть людям стало у него чем-то вроде навязчивой идеи.
И однажды он попросил Учителя отпустить его на Пограничье. Не сказал этого, но было ясно, почему: люди там часто менялись, хотя это звучало жестоко — часто гибли, и вряд ли кто мог прожить столь долго, чтобы заподозрить, что Гэлторн не человек.
Мелькор не позволил.
Гэлторн выслушал объяснение, кивал, соглашаясь — а за полночь оседлал коня и уехал. Не попрощавшись. Гонец, прибывший через три дня, передал его слова: прости меня, Айанто, — это мой выбор.
— А ты молодец, парень. Если бы не ты… что с тобой?
— Не трогай его, Рахгар. Первый бой у него, понимаешь? Не надо.
Золотоволосый, пошатываясь, побрел прочь от костра. Провел ладонью по искривленному стволу горной сосны, замер напряженно — так стоят, ожидая удара в спину, — отчаянно затряс головой, руки его снова заскользили по жесткой коре — он тер их, обдирая кожу, — потом обернулся с потерянным лицом, невидяще взглянул на воинов…
И внезапно рухнул ничком в редкую жесткую траву.
— Ортхэннэр, я не могу больше ждать.
— Тано, но ведь я говорил с ним — он просил передать, чтобы ты не тревожился, отряд принял его…
— Нет. Я попытался
— Гэлторн! — Черный всадник спешился — и вот уже стоит у костра рядом с медленно поднимающимся ему навстречу золотоволосым. Поднялись, узнав, и воины отряда — в изумлении: Айанто почти никогда не появлялся на Пограничье.
— Гэлторн, во имя неба — что ты делаешь, зачем ты ломаешь себя? Ты же — кэнно йоолэй, ты не можешь быть воином Меча! Ты убиваешь свою душу…
Золотоволосый криво усмехнулся; смотрел куда-то в сторону:
— Я… уже, Айанто. Я больше не слышу слов травы. Только маки, — сухо рассмеялся — как всхлипнул. — Маки я еще слышу. Я научился… убивать.
Мелькор схватил его за плечи, развернул лицом к себе, заглянул в глаза — зрачки сжались в пульсирующие точки.
— Зачем?! — беззвучным криком.
— Это… это плата… за трусость. Айанто. Я должен был… искупить. Я должен был…
Он всхлипнул, уткнулся лицом в плечо Учителя.
— Ты… ты только ни в чем… тебе не в чем себя винить. Я выбрал, понимаешь? Я выбрал сам… я… выбрал…
— Молчи, — Вала гладил спутавшиеся золотые волосы эллеро, — не говори ничего, молчи, молчи… Уедем отсюда. Прошу тебя, йолло. Тебе нельзя здесь. Все еще можно исправить, поверь мне.
— Нет, — глухо. — Я… нужен здесь. Оставь меня здесь. Пожалуйста.
То были годы бдительного мира. Люди, для которых этот мир растянулся на жизнь нескольких поколений, уже привыкли к относительно спокойной жизни и не верили, что он может рухнуть. Не видели смысла в войне.
«…Айанто, до меня дошли вести о том, что Нолофинве Аракано, король Изгнанников, хочет поднять всех подданных своих против тебя. Однако не было в том ему поддержки, особенно от сыновей Феанаро. И все же это сильно тревожит меня, ибо означает то, что война не за горами. Теперь надо готовиться к отражению нападения. Знаю, что не в твоем это обычае, но, быть может, следовало бы ударить первым…»
Государь Нолофинве в последнее время все чаще объезжал свои северные границы, дабы увидеть все самому. Тяжело и тревожно было у него на душе: если тихо, если Враг затаился — жди войны.
Горше всего было, что так и не удалось убедить родню ударить первыми. Да что это за родня, если родичи волками друг на друга смотрят! Нолофинве Аракано Аран Этъанголдион, Верховный король Нолдор-Изгнанников… Титул-насмешка. Какой уж тут король, если на твой приказ плюют да еще и смеются прямо в лицо… Финголфин так рванул повод, что конь испуганно вздыбился. Сыновья Феанаро пришли сюда вместе со своим отцом за Сильмариллами. Он, Нолофинве, шел мстить за отца…
— Государь!
Финголфин оторвался от своих невеселых раздумий:
— Что там?
— Какой-то человек. Вернее, их несколько, но один хочет говорить с тобой.
Финголфин осмотрелся. Он был почти на выходе из ущелья, что вело прямо на северо-восток, к вражьей стране. Ничьи земли. Пограничье.
«Надо же, как увлекся, — досадливо подумал король. — Так и в Ангамандо недолго заехать…»
Десяток всадников.
В черном.
Король почувствовал в груди знакомый холодок: эти люди могли быть прислужниками Врага — хотя предводитель небольшого отряда и был очень похож на золотоволосых людей Дор-Ломин. Впрочем, ни тени того почти священного почтения, что было свойственно людям Трех Племен в отношении Элдар, король в нем не ощущал. Не ощущал и страха.
Оба отъехали в сторону.
— А ты смелый человек, — прищурившись, король пристально взглянул в лицо собеседника и усмехнулся. Обычно это заставляло смутиться тех, с кем он говорил. Не теперь. И усмешка застыла на лице короля, потому что черный всадник человеком не был. Узкое лицо, широко расставленные миндалевидные, приподнятые к вискам глаза — до сияния светлые, живое серебро радужки, заполняющее, кажется, весь глаз…
— Зачем я нужен тебе, элда?
— Хотел поговорить с тобой. Он сказал, ты — один из немногих среди Нолдор, с кем он мог бы говорить.
—
— Я из его народа. Из народа, которого больше нет.
— Ты лжешь, — очень тихо проговорил Финголфин. — Лжешь. Никогда Элдар не было на стороне Тьмы.
— Ты можешь не верить мне. Это неважно. Он сказал — ты один из немногих Нолдор, с кем он хотел бы говорить, — повторил. — И вот я пришел говорить с тобой. Говорить о мире. Нет, Властелин ничего не знает о нашем разговоре. Но чего он хочет, я скажу. Того же, что предлагал когда-то сыновьям Феанаро: живите по своей воле, лишь не преступайте нынешних границ. Только Север для вас запретен. Он хочет мира, король.
— Мира желаю и я. Но только такого, в котором не будет твоего хозяина. Можешь передать ему это. Тебе же, предавшему свой народ, скажу одно: будь проклят. И если есть или были еще среди Элдар подобные тебе, будь прокляты они, и кровь их, и весь род их.
Финголфин говорил спокойно, очень спокойно. Может, это спокойствие и обмануло Гэлторна. Люди его отряда увидели, как вернулся к свите король, как они поскакали прочь, а Гэлторн все еще оставался на месте, странно неподвижный, застыв в седле. Наконец к нему подъехали. Лишь тогда стало понятно, что он боится шевельнуться — из-за раны в живот. Кто-то закричал, требуя погони, но Гэлторн простонал сквозь зубы:
— Не надо… я же не посланник… не трогайте их… иначе война…
Потом, переведя дыхание, совсем тихо:
— Я еще хочу увидеть… дожить… отвезите…
Не надо было ничего объяснять. Он не должен был, не имел права, не мог умереть, не увидев Айанто еще раз. А за наивность всегда платят.
Он не терял сознания — боялся, что умрет и так и не попрощается. Страшно хотелось пить. «Я попрошу у него. Тогда уже будет можно… Может, хотя бы этим я искуплю все. Может, и я смогу уйти, как они, вырваться…» Временами боль отпускала, и тогда он засыпал на короткие минуты, и мыслилось ему, что он идет по бесконечным темным коридорам. «Это Чертоги Мандос», — думал он, а затем живой мир вновь заполнял его глаза, возвращая к боли.
И, вернувшись снова, он вдруг осознал — боль отступила. Над собой он видел склоненное заострившееся лицо — родное лицо… Успел. Он был уверен, что умрет, — слишком тяжелой была рана, слишком долго его везли, чтобы мог помочь даже Тано. Но жизнь переливалась в его тело — медленно, по капле: он даже представить себе не мог, чего это стоит. Он не хотел этого. Не хотел.
— Не надо, — тихо, но ясно проговорил, облизнув губы. — Не хочу… жить. Не могу. Пожалуйста, Айанто.
— Таирни… не уходи, — хрипло попросил Изначальный.
Он улыбнулся запекшимися губами:
— Тано… скажи мне, я… — закашлялся, — я… свой долг… оплатил?
Смотрел с мучительной надеждой; ни ответить словом, ни кивнуть даже Вала не мог сейчас — только на миг опустил веки:
Прикрыл глаза и — совсем тихо:
— Пить…
Он глотал воду жадно, холодные струйки текли по подбородку на грудь.
— Думал… доеду… попрошу у тебя… Тано… — перед глазами все плыло, но боли почему-то не было, хотя он знал. — должно быть больно, очень больно. Не было сил понять, почему так. Из туманных сумерек -
— Не бойся. Не надо бояться. Я не отдам тебя.
— Я… не… файа…
— Не говори ничего.
Рука бережно провела по золотым волосам — ласково, словно он был засыпающим ребенком. Он широко распахнул глаза, со страхом и надеждой глядя в лицо Изначального — ужас безнадежного — «не уйти»; потом темная волна медленно вознесла его на свой гребень — Гэлторн приподнялся на миг и, глядя куда-то в пространство широко раскрытыми глазами, растерянно проговорил:
— Звезды…
И стала тьма.
Никто не увидел, как Мелькор оплакивал его. А он просто сидел ветреной ночью под звездным небом среди черных маков и молча смотрел на звезды. Он сам вырыл могилу, сам уложил Гэлторна, как на ложе сна.
Утром с первыми лучами солнца сквозь землю пробился росток мака.
РАЗГОВОР-XI
ГОБЕЛЕНЫ: Повесть о Яром Пламени
Финроду пришлось окликнуть Аэгнора еще раз, прежде чем тот оторвал взгляд от уже пустого серебряного кубка.
— Айканаро, о чем ты опять задумался? Ты не слушаешь меня?
— Нет, почему же, — неспешно ответил князь, медленно поднимая звездно-ясные глаза. — Я все слышал. И думал я именно о твоих словах, государь и брат мой.
— И что ты скажешь?
— Только то, что ты прав. Равно как и государь наш Нолофинве. Моргот уже зализал раны, и затишье отнюдь не говорит о его слабости. Он готовит удар. Нам, в Дортонион, это видно лучше, чем кому-либо другому. Воздух тяжел от надвигающейся беды, и тени длинны. И трижды ты прав в том, что мы должны объединиться и нанести удар первыми. У нас достанет сил — было бы единство.
— Его-то и недостает… Но, может, все-таки мне удастся убедить сородичей, — Финрод тяжело и мрачно произнес это слово. — Людей мне уговаривать не приходится — они готовы биться.
— Может, и удастся. Кто не знает силы слов златогласого и златоустого Инголдо! — Айканаро слегка усмехнулся; что-то язвительно-горькое таилось за этой усмешкой.
— Я чем-то обидел тебя, брат?
— Нет, государь. Я просто говорю, что ты умеешь убеждать. Больше ничего.
Повисло неловкое молчание. Владыка Нарготронда долго смотрел на своего младшего брата. Айканаро и Ангарато, младшие, были любимцами всей семьи. Даже сейчас Финрод думал о брате с потаенным сочувствием старшего — как о мальчике. Мальчик… Высок, как и все в роду Арафинве, широкоплеч, а в поясе узок и гибок, словно девушка. Как-то сестрица Артанис шутки ради опоясала его своим пояском — так сошелся. Мальчишка зарделся и убежал… Мальчишка… Недаром ему дали огненное имя. Брови Феанаро — почти сходящиеся к переносице, словно знак злого рока рода Финве. И огненно-золотые волосы, длинные, ниже плеч — негаснущий огонь Золотого Древа Арафинве. Весь какой-то острый, с надрывом во всем облике — резкость движений, ранящая острота длинных ресниц, как молния — удар взгляда сияющих глаз… И совсем не юношеский твердо сжатый рот с горькими складками в углах губ.
— Так и не можешь не вспоминать? Не можешь простить? — тихо спросил Финрод.
Снова — всплеск звездного пламени из-под черных ресниц:
— Что и кому мне прощать? Не вспоминать… Я элда, брат. А мы лишены милости забвения. Кому, как не тебе, знать это.
Финрод отвел глаза, стиснув зубы. Горькое воспоминание: эти спокойные глаза, прекраснее которых нет ничего на свете, этот чарующе-бесстрастный голос…
Он тряхнул головой:
— Сейчас война, брат. Думай об этом.
— О! Если бы я был из дома Феанаро… Но ведь и ты не ради войны пришел в Эндорэ. Война — лишь налет на стали жизни; жизнь выше войны. И вот о ней ты велишь мне не думать? Что мне до клятвы, которую приносил не я, до камней, которых жаждет род Феанаро? Да будь они прокляты — и будь они тысячу раз благословенны, иначе я не узнал бы, каково это — любить. Я не встретился бы с Андрет.
— Брат… ты не должен думать о ней.
— И это
— Нет, ты меня не понял, брат. Мы просто разные. И нашей крови не смешаться. Разве что в бою. Так воду не смешать с маслом, даже если растопить его…
… —
— Хорошо, хорошо, брат… Но подумай сам — она недолговечна. Скоро поблекла бы ее красота, а ты остался бы юн. Каково было бы ей? Ты продолжал бы любить ее, скажешь ты; заботился бы о ней до того часа, как она ушла бы на свой Неведомый Путь… Но самая эта любовь стала бы для тебя оковами, разбить которые могла бы только смерть Андрет. Даже если ты не сказал бы ей этого — разве так тяжело понять? Разве это не унижение — сознавать, что ты ждешь, пока она умрет? Разве не лучше таких оков воспоминание о несбывшемся?..
—
— Ты сильнее, верно. Но не забывай — не зря дано тебе огненное имя, Ярое Пламя. Вспомни —
— …и сгорел бы сам. Пусть! Моя
— Ты, кажется, забыл о Даре Единого, брат. Да, вы ушли бы оба. Но у Элдар и Атани разные пути там. Ты говоришь, вы были суждены друг другу и в жизни, и в смерти; и оба страдали бы оттого, что вашим
— Не все ли равно тогда, о мудрый брат мой? Говоришь — нас разлучила бы смерть; ты же сделал так, что нас разлучила жизнь — твоим словом, твоей волей, Финдарато Инголдо! — Аэгнор стиснул серебряный кубок так, что показалось — металл сомнется, как пергаментный лист. — А Дар… Скорее это дар Моргота, если этот дар разлучает тех, что должны быть вместе!.. Нет, Инголдо, я не расстался бы с ней и в смерти…
—
— Это невозможно, Айканаро.
Аэгнор, тяжело дыша, повернулся к Финроду — больные глаза полны безумного света:
— Если так… брат, может, это вовсе не дар Единого — наше бессмертие и память? Может, это кара? Или — мы прокляты?..
— Сядь! — резко бросил король, ударив кулаком по столу. — Сядь и слушай. Ты вынуждаешь меня говорить о сокровенном, Айканаро. Да, я виноват перед тобой. Я заставил тебя тогда покинуть эту девушку…
— Да, верно! Странная же у тебя приязнь к Людям, Атандил! Ты любишь их снисходительно. С жалостью. Свысока…
… —
— Перестань! Ты же мужчина — так умей стиснуть сердце в кулаке! И слушай — я твой старший брат. Я твой король. Не горячись, Ярое Пламя. Успокойся.
— Слушаю тебя… Прости, брат. Я слушаю.
— Это было, потому что я все время вспоминал — «в них слишком много от Моргота». И — не мог, и не могу этого понять! Ведь сказано — Дети Единого, и никто из Айнур не ведал о нас, доколе Отец не дал им сего видения! Так откуда же это — «от Моргота»? Или не все было так? Брат, я боюсь своих слов — но, мне кажется, Люди — Старшие Дети. Только вот чьи… Дар Эру, говорят нам — но смерти Арда не знала, доколе не принес ее Моргот! Так чей же это дар? И не было ли так — мы сотворены Бессмертными, чтобы отдалить нас от творений Врага, Смертных? Может, так было, и не зря именно он рассказал нам об Атани? Аданэл
— Почему же? — усмехнулся Аэгнор. — Сдастся, он не обошелся бы с тобой, как с Нелъофинве, ты же внимательнее всех слушал его — разве не так?..
— Я элда. Я нолдо. Я внук Финве и племянник Феанаро. Он мой враг. Потому я и не хотел тогда, чтобы ты был с Андрет: мне казалось, что мои мысли — из Тьмы, оттого что я был с Людьми слишком долго. А быть рассеченным надвое — нельзя; по крайней мере, нам, Элдар. И я избрал Свет. Я не знаю, как в людях уживаются две силы: для нас это невозможно. Видишь теперь, что со мной? Я не хотел такого для тебя.
Аэгнор невесело рассмеялся.
— Не хотел боли для меня, не хотел боли для Андрет… Брат, неужели ты не понял — не в твоей это воле? Она ведь все равно любит меня, хоть я и бежал…
… —
— …и все равно нам страдать там, за Пределом Жизни, ведь нашим
— Я говорил с ней.
После недолгого молчания Аэгнор глухо промолвил:
— Как она?
«Она чудовищно стара. Она уродлива. Она страшно одинока. Она любит тебя…»
— Она прекрасна и молода, как прежде. Она любит тебя. Видит Единый Отец, Айканаро, это правда! Что за дело до дряхлой плоти, до той уродливой оболочки, в которой скрыта ее душа? Она — юная девушка с холмов. Она любит тебя, Айканаро…
— Какой же я трус… Послушный малодушный трус… Мне все равно, что будет со мной, но что я сделал с ней? Ведь у нее одна жизнь, ей уже ничего не повторить…
— Брат, это не твоя вина.
— Ты умеешь убеждать, государь. Но только не сейчас.
… —
…Ночью полыхнули огнем черные горы, сполохи невиданного пламени знаменами качались в небе. Казалось, весь Ард-гален в огне.
Братья были готовы уже через полчаса выступить навстречу врагу — врасплох их не застали. Ангарато отправил гонцов к Финроду в Нарготронд. Обернулся к брату, неодобрительно покачал головой:
— Слишком ты горд, Айканаро! Не испытывай судьбу, надень шлем!
Тот тряхнул золотыми кудрями:
— Если на то воля Единого, то и без шлема я останусь жив. А если нет, то и шлем не спасет.
Он обернулся к своему отряду.
— Сегодня наш боевой клич — «Андрет»! — И почти весело пустил коня с места в галоп.
…И в Огненной Битве был он воистину Ярым Пламенем. Издалека видели воины золотой факел на ветру — золотые волосы Айканаро из Дома Арафинве; и, словно холодный огонь, белой молнией сверкал его меч, не знавший промаха.
— Андрет!..
…Сначала что-то сильно ударило его в грудь, чуть ниже ямки под горлом. Потом небо и земля стали медленно меняться местами, вращаясь вокруг кровавого ока солнца, пылающего над черными клыками западных гор. «Я падаю», — почти удивленно подумал он. Потом стало больно, и, скосив глаза, он увидел черное оперение стрелы. А в небе, таком страшно далеком, над битвой парил орел — Свидетель Манве. А потом над ним склонилось юное нежное лицо Андрет
— Андрет… — произнес он одними губами. Кровь потекла изо рта, превращая светлое золото Дома Арафинве в червонное.
— Я здесь, любимый… — голос или ветер?
— Андрет… Больно..
— Закрой глаза, любовь моя, и все пройдет… я рядом… я с тобой…
…Только в одном Финдарато Инголдо, король Нарготронда, ошибся: Андрет Аданэл, дочь Боромира из рода Берена, не пережила Аэгнора. Она умерла зимой 456 года, в год Дагор Браголлах; говорили, что случилось это в тот самый день и час, когда пал на поле боя Айканаро Ярое Пламя. Ей было девяносто пять лет.
ГОБЕЛЕНЫ: Поединок
По исчерна-серой равнине, загоняя коня — вперед, вперед, вперед — пепел заглушает частый перестук копыт. Серебряная стрела — всадник; лазурный плащ бьется за плечами — на север, на север, на север…
Никто не ждал, что Нолофинве Аракано, верховный король Нолдор, отправится сюда один. Он научился владеть собой — когда-то именно это делало его в собственных глазах выше порывистого и яростного Феанаро. Он надеялся, что отец думает так же. В глубине сердца гордился тем, что в его лице не дрогнул ни один мускул, когда, во власти белого гнева, Феанаро приставил к его груди острие меча. Так же внешне спокоен был Нолофинве, когда небо над далеким берегом Эндорэ вспороли ярые сполохи пожара, хотя первым понял — горят корабли. И в бесконечную ночь Великого Исхода Нолдор во льдах Хэлкараксэ ни разу стон не сорвался с его губ. Даже когда умирала Эленве и Тургон распростерся над ее телом, содрогаясь от глухих рыданий. Она не проронила ни слова упрека — только смотрела печально, большеглазая умирающая птица, смотрела — даже мертвая… Слова были не нужны: виновен был он, предводитель. Но он не повернул назад. Ее могила — там, во льдах. Некому было оплакать ее — не было сил. Холод выжег слезы. Он стискивал зубы и шел вперед, а над его головой зловеще-праздничными знаменами колыхались полотнища ледяного огня. Он не позволял себе думать ни о чем, кроме одного: выжить. Выжить, чтобы отомстить.
Лишь один раз он дал волю чувствам — когда стоял над телом отца, и слезы, кровавые в отблесках факелов, текли по лицу: все видели это… Он не стыдился своего горя, но гордость заставляла ненавидеть за это Врага едва ли меньше, чем за гибель отца. И когда Феанаро выкрикнул слова клятвы, меч Нолофинве первым взлетел к небу. Он не клялся вместе с сыновьями Феанаро: он молчал. Но в тот час боль и ненависть пересилили затаенную неприязнь к старшему брату…
…Дробный перестук копыт — на север, на север, на север… Серебряная звезда в колдовском сумраке — Нолофинве. Король Нолофинве, Нолофинве Аракано Аран Этъанголдион, король Изгнанников, король без королевства, король, чье слово — пепел на ветру… Он не надеялся победить Бессмертного; но лучше пасть в бою, чем ждать, пока псы Моргота затравят его, как красного зверя. Ярость, ледяная ярость — холоднее льдов Хэлкараксэ: на север, на север, на север… Конь споткнулся — дурная примета; но король лишь стиснул зубы. Вперед… Только кружит в тяжело нависшем над Ард-гален свинцовом небе орел. Свидетель Манве.
Всадник резко осадил коня, спешился — холодный чистый звук боевого рога разорвал мертвую тишину, эхо подхватило слова:
— Я вызываю тебя на бой, раб Валар, повелитель рабов!
Он не слишком надеялся на честный бой; глупо было бы верить в благородство Врага. А потому, когда навстречу ему вышел медленно и спокойно —
— Что тебе нужно от меня, король?
Какая-то усталость чудилась за этими словами — бесконечная усталость Бессмертного.
Финголфин ответил не сразу. Словно, выкрикнув слова вызова, растратил весь свой гнев — внезапно он ощутил безразличное спокойствие, и даже мысль о предстоящем поединке не вызывала в нем более прежней жгучей и отчаянной радости обреченного. Все осталось позади, в другой, прошлой жизни — смерть отца, кровь Алквалондэ, ледяной оскал Хэлкараксэ, победы и поражения, радость и отчаяние; все, что было, — бесполезный ненужный сор, пепел под ногами. Нет больше ничего: только он — и Враг. Последний бой, последний подвиг — да и подвиг ли? и — что проку в посмертной славе?..
— Ты бросил мне вызов — я здесь. Чего же тебе нужно от меня?
— Я пришел взять виру за смерть отца. И ты заплатишь мне, Моргот, своей кровью.
— Мне не нужна твоя смерть.
Король коротко усмехнулся:
— Сначала нужно убить меня.
— Ты думаешь, мне это не под силу?.. Ответь мне, Нолофинве Аракано Аран Этъанголдион, чего ты желаешь больше — мести? Красивой и бесполезной смерти в поединке с Врагом? Или мира для своего народа?
— Разве твой раб не передал тебе мое слово? — снова усмешка. — Думаю, у него хватило времени.
— Тебе не следовало этого говорить, — глухо молвил Изначальный. Взвесил на руке черный щит, резким движением отшвырнул его в сторону — слишком тяжел для больных рук.
— Ты хотел поединка?
Финголфин молча поднял меч.
«Если он думает, что я стану играть в благородство и брошу щит — он ошибся, — угрюмо думал Финголфин. — Не время и не место для таких игр».
Черный меч рассек кольчугу короля как тонкую ткань; Финголфин невольно дернулся, словно хотел схватиться за раненое плечо, — и внезапно увидел, как Враг повторяет его движение. Нолдо не стерпит насмешки ни от кого — тем паче гордый до безумия король Нолофинве; гнев ожег его, как удар плети, и с яростным криком эльф рванулся вперед. Изначальный едва успел отклонить удар, нацеленный в его сердце.
Эльф рассмеялся, увидев, как расплывается на черных одеждах Валы кровавое пятно.
— Я еще отмечу тебя… так, что ты… не скоро забудешь… эту встречу! — с гневной радостью выкрикнул Финголфин.
Вала не ответил. Теперь эльф метил в лицо и в горло; длинная рана рассекла правую руку Валы от локтя до запястья, до тяжелого железного браслета — он с трудом удерживал меч. Вала терял кровь — терял силы — и, чувствуя это, впервые крикнул страшно и яростно — ударил меч-Сила, ломая светлый клинок, отбрасывая короля Нолдор назад, в исчерна-серый пепел Анфауглит…
Он упал навзничь; Враг поставил ногу ему на грудь, и близко увидел король ледяные, нестерпимо горящие глаза:
— Что он тебе сказал? Что ты один из немногих Нолдор, с кем я хотел бы говорить?! Он говорил с тобой о мире?
Страшный голос, тихий и яростный, и взгляд, лишающий сил, ломающий волю… Медленно, медленно, бесконечно рука короля Нолдор ползла к обломку меча. Медленно…
— Он говорил о мире, предлагал мир тебе и твоему народу, как пытался это сделать я. А ты — ты ответил ему ударом меча.
Медленно, бесконечно, уже бездумно… еще чуть-чуть — и рукоять клинка ляжет в ладонь… еще немного…
— Ты проиграл, Нолофинве Аран Этъанголдион, — жуткий свистящий шепот. — Твоя жизнь — в моей руке. И что мне делать с тобой? Я…
Он не договорил: рукоять сломанного меча легла в ладонь Нолофинве, король вслепую нанес удар — сталь рассекла связки, распорола ногу глубокой раной — Изначальный скрипнул зубами и пошатнулся: кровь его жгла короля. Миг — и Изначальный опустился на колено подле эльфа, обожженными руками стиснул его виски, впился взглядом в глаза:
…сила, темная страшная сила — боль, рвущая внутренности, — жидкий огонь, вливающийся в тело, словно залили живот и грудь расплавленным металлом изнутри, — вся боль, бесконечные часы агонии Гэлторна — вся боль, перетекавшая из теряющего жизнь тела в обожженные ладони, — вся боль души, не ведающей, что ждет ее за гранью смерти, —
Король Нолдор закричал.
И черно-багровая пелена заволокла мир перед его глазами.
…С трудом Изначальный поднял окровавленное, изломанное Силой тело короля. «Пусть лежит на вершине черных гор. Там будет его могила…»
Огромная тень упала вниз: орел подхватил тело короля Нолдор, удар острых когтей рассек лицо Мелькора — он согнулся от боли, закрывая лицо рукой — кровь ползла из-под его пальцев.
Стражи Твердыни видели все. И не смели сдвинуться с места. Такова была воля Учителя и его приказ. Но когда ринулась с неба огромная тень и он, пошатнувшись, закрыл лицо руками, воины бросились к нему.
— Глаза… глаза целы? — выдохнул один.
Закрыв ладонью изуродованное лицо, он протянул руку, словно ища опоры, и сжалось сердце от этого беспомощного жеста.
— Носилки, живо! — крикнул второй.
— Не надо, — сквозь зубы. — Я дойду. Покажите дорогу.
— Обопрись на мое плечо, Учитель…
… — Тано!
Мелькор рывком приподнялся на ложе:
— Я же приказал!..
Гортхауэр в ужасе смотрел в изуродованное лицо Изначального:
— Почему… кто… как же это… Это — ты?..
Сухой смешок:
— А кто же, по-твоему? Сильно изменился со времени нашей последней встречи, верно?
Края ран разошлись. Гортхауэр невольно отвел глаза.
— Вот, теперь и ты не можешь смотреть на меня.
— Нет, Тано!..
Это было мучительно — видеть, но Гортхауэр испугался, что оскорбил Учителя. Теперь он не смел опустить взгляд.
— Тано, — внезапно охрипшим голосом попросил он, — ты ранен, позволь я…
— Нет.
— Я только хочу помочь…
— Не сумеешь, — ровно сказал Мелькор. — Никто не сумеет. Я справлюсь сам.
— Я осмотрю раны, перевяжу… Я ведь умею…
— Нет.
Гортхауэр склонил голову:
— Тано, я понимаю…Но я не могу так… Позволь, я останусь.
— Уходи. Уходи, я прошу тебя, тъирни.
Можно было не подчиниться приказу. Можно было остаться, если бы гнал прочь. Но не послушаться этого печального и твердого голоса было немыслимо; была сила, заставлявшая исполнить просьбу. Фаэрни вышел, не смея оглянуться.
Лицо Ученика неподвижно. Голос — глухой и ровный:
— Властелин болен. Не нужно тревожить его.
Гортхауэр замер у порога, опираясь на меч: безмолвный и грозный страж.
ПЕСНЬ
Птица будет рваться в небо, даже если крылья сломаны. Так и мастер, даже с искалеченными руками, останется Мастером. Он еще мог творить, хоть и по-иному, но так хотелось не сотворить — сделать… Руки помнили все, но каждое прикосновение отдавалось в них болью. И все-таки он снова и снова шел — сюда, в мастерскую, заставляя себя забыть о сведенных судорогой пальцах.
Изначальный никогда не оставлял себе им созданных вещей. И ту, первую свою лютню-къеллинн подарил Айкъоно, менестрелю-страннику. Когда она сгорела в огне, он поклялся больше не создавать такого — и легко было бы сдержать клятву, с такими-то руками, но — нарушил ее.
Потому что нельзя убить музыку, живущую в твоем сердце, и так хочется, чтобы ее слышал не ты один.
Но никто еще не смог сделать инструмента, который пел бы так, как хотелось ему.
И вот теперь…
Корпус был легким и плоским, непривычной формы; узкий гриф прочерчен серебристыми нитями-лучами четырех струн. Он погладил гриф и бережно взял странный, покрытый исчерна-красным лаком инструмент в руки, заметив вдруг, как дрогнули пальцы. Он долго откладывал эту минуту — боялся, что это, новое, не станет, не сможет петь. Правая рука легла на маленькое подобие слабо изогнутого лука из темного дерева с серебристо-черной, слишком широкой для лука тетивой. Он глубоко вздохнул, прикрыл глаза и коснулся струн…
Песня была — о тех, ушедших, которые, как бы горько это ни было, быть может, были ему в чем-то дороже людей… Наверно, потому, что были — первыми. Были — его народом. Были.
Он никогда не говорил об этом: что проку? Боль не перестанет быть болью, а вина — виной: Бессмертным не дано забывать. Он не умел и не мог плакать по ним, но Песнь была — как слезы:
Гортхауэр замер на пороге, боясь вздохнуть или пошевелиться. Он был зачарован безумным голосом струн, колдовством песни.
Он видел только бледное, отстраненно-вдохновенное лицо в трепетном звездном мерцании — лицо творившего эти мучительно-прекрасные чары, — не чувствуя, что сердце останавливается. Он умирал и рождался в этой музыке, взлетавшей ввысь звездной стремительной спиралью, он терял себя — но это не было страшно, ничто уже не было страшно: пусть не выдержит сердце — только бы струна не оборвалась…
Музыка умолкла внезапно на горькой высокой ноте, и тот, кто играл, не открывая глаз, медленно опустился в кресло, бессильно уронил руки. Лицо его было смертельно-бледным, дыхание — почти неслышным, и Гортхауэру вдруг стало страшно того, что не может остаться в живых создавший такое: ведь это то же, что создать мир… Он смотрел — и не узнавал знакомого лица. Этот человек не был ни Учителем, ни Создателем его: он был иным, и как назвать его сейчас, Гортхауэр не знал; даже то, что приходило в голову, — шорох-шепот, звон тонких льдинок, шесть приглушенных неуловимых серебряных нот — Тэннаэлиайно, ветер-несущий-песнь-звезд-в-зрячих-ладонях, — даже это было не то. Он хотел подойти — и не мог. Хотел позвать, окликнуть — и не знал, как…
Он не видел ни крови на струнах, ни вздрагивающих от непереносимой боли искалеченных рук. Он стоял на пороге и повторял про себя: «Я увидел сердце твое…» — не осознав, в какой момент произнес это вслух.
Сидящий медленно повернулся к нему, не открывая глаз.
Кажется, он тоже не хотел говорить вслух — а может, просто не было сил; обычно они редко говорили мыслями.
Он заставил себя подойти — и опустился на каменные плиты у ног сидящего, хотя мог сесть рядом.
Он почти неосознанно подумал —
Тень мысли.
Мысль, похожая на бледную улыбку, — в ответ.
Не верилось.
Гортхауэр опустил голову.
Рука поднялась, словно Изначальный хотел коснуться склоненной головы сидевшего у его ног фаэрни, — и снова бессильно упала.
А хватит ли сил уйти, если…
И — еще два слова, почти неразличимых.
ПЕСНЬ: Изгнанник
— Что?! Что произошло, говори?
— Артаир… и Тавьо… оба… — человек закрыл лицо руками.
Он понял без объяснений.
— Где?
— Я… покажу…
— Воды с красным вином ему, — отрывисто проговорил Гортхауэр. — Свежих коней… кони пройдут там?
Человек, захлебываясь, жадно пил воду, чуть подкрашенную вином. Кивнул; глаза у него были как у побитой собаки.
— Как же так, Айанто? — почти шепотом. — Скажи… как же?.. Сегодня только он мне про волчат своих рассказывал, смеялись все… как же?..
Старшего, Артаира, узнать можно было только по одежде и рыжевато-золотым волосам: удар меча рассек лицо. На лице младшего навсегда застыло выражение растерянности и какой-то детской обиды; две стрелы с зеленым оперением пронзили тело — под ключицей и в сердце. Гортхауэр осторожно, словно боясь причинить боль, извлек одну из раны.
— Бараир, — ровно и страшно.
Эти двое были его учениками, и Тавьо лишь недавно принял меч воина. Гортхауэр поднялся, все еще сжимая в руке стрелу.
— Велль знает?
— Нет, Повелитель.
— Скажите… нет, я сам скажу ему. Потом — предводителя ирхи ко мне.
Объяснять ничего не пришлось, и напрасно фаэрни подыскивал слова. Опустив глаза, Велль сказал с порога:
— Я знаю. Брата убили. Позволь проститься с ним.
Когда-то их подобрали в лесу — продрогших, голодных оборвышей, испуганно смотревших на Черных Воинов. Тавьо хотел быть с Гортхауэром — и тот позволил это, разглядев в мальчишке будущего воителя. Велль остался в Аст Ахэ — этого хотел Учитель, видевший странный и горький дар, которым наградила того судьба. Но братьям разлука оказалась не по силам. Так Велль пришел в отряд Повелителя Воинов. Стремительного, мальчишески дерзкого Тавьо, пожалуй, любили больше, чем его молчаливого и замкнутого брата, но Гортхауэр, сам не заметив того, привязался к обоим. И теперь один был мертв, другой — сломлен горем.
Они были близнецами и ощущали себя единым целым. И оставшемуся в живых казалось — он совсем один в мире, смерть просто забыла о нем.
…К Бараиру Гортхауэр относился со своеобразным мрачноватым восхищением; пожалуй, ему даже нравился этот предводитель изгнанников, умевший быть и безрассудно-отважным, и холодно-рассудительным. В чем-то они были похожи, а зачастую — когда дело касалось банд уруг-ай — становились едва ли не союзниками. Но сейчас Гортхауэр не хотел помнить об этом. Кровь за кровь? — что ж, он последует закону мести. Изгнанники мстят за смерть своих близких, и им нет дела до того, кто перед ними, виновные или невиновные, ирхи или люди; для них и те, и другие — прислужники Врага. И почему он, Гортхауэр Жестокий, должен щадить их и помнить о том, что они тоже — по-своему — сражаются за правое дело?
Холоднее вечных льдов голос Повелителя Воинов, неподвижно, как каменное изваяние, его лицо:
— Они должны умереть.
— Повинуюсь, Великий… — предводитель ирхи дрожит под жестким взглядом.
— Женщин и детей не трогать. Ответишь головой.
— Повинуюсь…
— Бараира взять живым. Если не удастся — принесешь его кольцо. Оно будет доказательством того, что приказ выполнен, — хрустнуло в пальцах древко стрелы с зеленым оперением. — Ты понял?
— Да, Великий.
— Иди.
…
Его называли Горлим. Потом — Горлим Злосчастный. Он слишком любил свою жену, прекрасную Эйлинель; потому, несмотря на запрет Бараира, пробрался к опустевшему поселению, где некогда был его дом… Показалось — или действительно увидел он в окошке мерцающий свет свечи? И воображение мгновенно нарисовало ему хрупкую светлую фигурку, застывшую в ожидании, чутко вслушивающуюся в каждый шорох… Он был уже готов выкрикнуть ее имя, когда услышал невдалеке заунывный волчий вой. Псы Моргота… Бежать отсюда скорее, скорее, чтобы отвести от нее беду, сбить со следа преследователей! Горлим был уже уверен, что действительно видел свою жену, он не мог и не хотел верить, что она убита или в плену.
С той поры тоска совсем измучила его. Везде видел он ее, единственную; лунные блики складывались в чистый светлый образ Эйлинель, в шорохе травы слышались ее шаги, в шепоте ветра — ее голос… О, если только она жива! Он сделает все, чтобы освободить ее! Эти мысли сводили его с ума, и вот — он решился на безумный шаг…
— …Введите его. И оставьте нас.
Человек стоял, низко склонив голову. Сейчас невозможно было поверить, что это один из самых смелых и беспощадных воинов Бараира: дрожащие руки, покрасневшие глаза, молящий голос:
— Ты исполнишь мою просьбу?
— Чем ты заплатишь?
— Я покажу тебе, где скрывается Бараир, сын Брегора.
Гортхауэр жестко усмехнулся:
— Чего бы ты ни попросил — невелика будет цена за столь великое предательство. Я исполню. Говори.
…
— Я хочу вновь обрести Эйлинель и никогда более не разлучаться с ней. Я хочу, чтобы ты освободил нас обоих. Ты поклялся!
— И не изменю своему слову. Эрэден!
Те минуты, пока молодой воин не вошел в зал, показались Горлиму вечностью.
— Эрэден, этот человек ищет свою жену, Эйлинель.
Тот опустил голову:
— Я не знаю, что с ней, Повелитель.
— Как?..
— Она отказалась уйти. Сказала, что не покинет свой дом. Больше я не слышал о ней.
Лицо Гортхауэра не дрогнуло, но Горлим смертельно побледнел.
— …Там оставалась женщина. Что с ней?
— Великий, клянусь, я не знаю! — в ужасе взвыл орк.
— Лжешь. Она мертва.
— Нет, нет, клянусь! Пощади!..
— Она мертва. И убил ее ты. Ты нарушил приказ. Я не повторяю дважды: ты заплатишь жизнью.
— Я не виноват! Она…
— Ты умрешь, — безразлично бросил Жестокий. Повернулся к Горлиму. Столь безысходное отчаяние было написано на лице человека, что в душе фаэрни против воли шевельнулась жалость; но он вспомнил широко распахнутые смертью глаза Тавьо и стиснул руку в кулак. Его губы скривились в жесткой усмешке:
— Я держу слово. В Обители Мертвых вновь обретешь ты Эйлинель и никогда не расстанешься с ней. Смерть дарует свободу, и смерть будет для тебя меньшей карой, чем жизнь. Хочешь прежде видеть, как умрет виновник твоего несчастья?
— Нет… — прошелестел голос человека. — Нет, Жестокий. Вы отняли у меня все — так берите и мою жизнь. А пыток я не боюсь.
Гортхауэр отвел глаза.
Действительно ли дух злосчастного Горлима явился Берену, сыну Бараира, или сердце подсказало ему, что он должен вернуться, — кто знает… Из последних соратников отца он не застал в живых никого. Он похоронил Бараира и отправился по следу орков: те не ушли далеко, полагая, что из Изгнанников в живых никого не осталось, даже не выставили стражу, и Берен смог подкрасться почти к самому костру.
— Славная работа! Жестокий должен наградить нас: все они перебиты!
— Зачем ему нужно это кольцо? — предводитель взвесил на ладони кольцо Бараира. — Что ему, золота не хватает?
— Не пристало ему быть столь жадным!.. — хохотнул кто-то.
— И я говорю. Вот что: скажем — на руке этого… не было ничего. Запомнили? А кольцо будет моим.
У костра захохотали. И тогда Берен вылетел стрелой из своего укрытия, ударил орка ножом и, схватив кольцо, скрылся в лесу. Ошеломленные орки не стали даже преследовать его.
— Повелитель Гортхауэр.
— Велль… ты?
— Я ухожу. Я не могу больше оставаться с тобой. Ты был жесток.
— Они убили твоего брата, моего ученика!
— Ты был жесток, — лицо юноши осталось бесстрастным. — Ты знаешь, сколько было лет младшему в отряде Бараира?
— Они убили Тавьо!
Велль тяжело посмотрел на него:
— Разве твоя месть вернула мне брата?
— Не уходи, — после недолгого молчания тихо проговорил Гортхауэр. — Я прошу…
— Я понимаю тебя. Но не могу, прости.
В Аст Ахэ он отправился сам. Учитель уже ждал его. Сотни раз по дороге представлял себе Гортхауэр этот разговор, и когда услышал тихое:
— Ты тоже будешь говорить, что я жесток? Конечно, легко рассуждать о милосердии и справедливости, когда твои руки чисты, потому что за тебя сражаются и умирают другие!..
Он осекся, мгновением позже осознав смысл своих слов. Мелькор медленно провел рукой по лицу, словно пытаясь собраться с мыслями, но промолчал и, отвернувшись, медленно пошел прочь, тяжело прихрамывая.
— Учитель, прости, прости меня! — отчаянно выкрикнул Гортхауэр. Изначальный не ответил. Кажется, он не услышал.
Ему больше не было места в Аст Ахэ. Он стал избегать людей — особенно Видящих Истину, летописцев, — страшась снова встретить взгляд, так похожий на взгляд Учителя, и услышать:
Если бы он был человеком, о нем сказали бы: он ищет смерти, — столь отчаянно-обреченно шел он в бой во главе своих воинов. И не было у него сейчас ни кольчуги, ни шлема, ни щита; но, казалось, что-то большее, чем искусство воина, хранит его и от малейшей раны. Он сам стал похож на черных волков с Тол-ин-Гаурхот — Волчьего Острова, из крепости, что звалась когда-то Минас Тирит, и глаза его, как глаза затравленного зверя, горели отчаянием и всесжигающей ненавистью.
— Гортхауэр.
— Велль? Ты?.. — Лицо фаэрни болезненно дернулось. — Зачем ты здесь?
— Учитель хочет видеть тебя.
— Зачем… — он поперхнулся последними звуками слова и с трудом выдавил: — Я нужен здесь.
— Ты не понял. Он хотел говорить с тобой. Ты нужен ему.
— Нет! Я не хочу… не могу… Скажи ему все, что угодно, — я не могу, понимаешь? — Глаза Сотворенного умоляли.
Велль покачал головой:
— Я не умею лгать.
— Он… наверное, презирает меня… — Голос Гортхауэра упал до шепота.
— Нет. Ты слишком дорог ему. Но ты больно ранил его. Это не он говорит — я. Ты был жесток, Гортхауэр.
Сотворенный стиснул руки так, что побелели костяшки пальцев. Человек долго молчал, потом спросил очень тихо:
— Что же передать ему? Каков твой ответ?
Мгновение Гортхауэру хотелось крикнуть:
… — Велль?
— Гортхауэр. Прошло уже три луны. Он ждет тебя.
— Я приеду, — он отводил глаза.
— Что ты делаешь… разве ты не понимаешь? — с болью проговорил Видящий. — Он ждет тебя, слышишь? Он просил передать тебе — вот, возьми. Ты ответишь? Ответишь?
— Завтра, — глухо проговорил Гортхауэр.
…Свечи догорели, за окном уже занимался рассвет, когда он поднялся из-за стола, скомкал лист бумаги и швырнул его в камин.
Огонь расправил листок письма.
…Четыре года чащи Дортонион служили единственным приютом Берену, сыну Бараира. Четыре года он учился жить, как живут дикие звери, есть то, что едят они. Он не мог развести огня, чтобы дым не выдал его; он одевался в грубо выделанные волчьи шкуры, поклявшись убивать только тварей Врага и не причинять зла иным тварям земным. Как хищные звери, он научился видеть в темноте, зрение и слух его обострились, тело стало поджарым и жилистым. Он жил, чтобы мстить. Чтобы убивать. Ему больше не нужно было для этого оружие: для орков он был Смертью — безмолвной и неотвратимой.
Когда наступила четвертая его зима в Дортонион и на окаменевшую землю выпал нетающий снег, настало тяжкое время для всякой живой твари, на которую охотились ее враги. Но у зверя и птицы есть логово или гнездо, и не все волки в лесу охотятся на одного оленя. У Берена не было никакого пристанища, и орки травили его в лесах упорнее и жесточе любой волчьей стаи. Они не слишком торопились, видно, считали, что одиночке-изгнаннику никуда не деться. Давно уже он не спал как следует и не ел досыта. Уже много дней он не грелся у костра, опасаясь выдать свой ночлег. И, несмотря на это, он оставался страшным врагом. Не проходило и дня, чтобы орки не теряли одного-двух из своей шайки: тем сильнее жаждали они уничтожить изгнанника или захватить живым.
Скрываться стало неимоверно трудно. Предательский снег выставлял напоказ его следы, а петля облавы стягивалась все туже и неотвратимее. И все же уходить из этих мест он не хотел. Здесь была могила отца, и Берен поначалу решил лучше погибнуть рядом с ней в последнем бою. Но это было проще всего: он еще хотел мстить — а для этого надо было выжить. Он вовсе не думал ни о Враге, ни о Жестоком, это было далекое зло. Зло, ходящее рядом, — орки. Убить как можно больше, перебить их всех — так представлял он свою месть.
Последний раз поклонился он отцовской могиле. Постоял, стиснув зубы, не утирая злых слез.
Он упорно шел к горам, поднимаясь все выше и выше, минуя горные леса, луга, занесенные снегом, пока наконец розовым ледяным утром над ним не заклубились туманы перевала. Орки давно не преследовали его — может, боялись гор, может, потеряли след. Назад пути не было, а впереди — что там, в горах?
День был неяркий, жемчужный, и совсем не больно было смотреть на тусклое, расплывчатое солнце. Ветра не было. В неестественной тишине слышалось только тяжелое дыхание Берена, карабкавшегося по обнаженным ветром обледенелым камням к перевалу. Он и не заметил, что пятнает их своей кровью — ноги и руки его были истерзаны донельзя, обувь прохудилась, и он был почти бос. Главное — добраться до седловины между двумя черными обломанными клыками. Как он дополз туда, он сам не мог понять. Себя он уже не ощущал — ни боли, ни усталости. Он заполз в расщелину, завернулся в меховой плащ и почти мгновенно провалился в тяжелый сон без сновидений.
Проснулся от холода. Показалось, что заперт в узкой каменной гробнице, а вместо крышки — кусок черного льда со вмерзшими в него звездами. Он встал, зная, что, если уснет — смерть. Обмотав ноги кусками мехового плаща и растерев лицо снегом, Берен вновь собрался в путь. Зимняя ночь была на исходе. Цвета неба в эту пору были резкими, и границы их не расплывались — золотисто-алая трещина рассвета вспарывала небо на востоке, заливая кровью заснеженные пики; далеко впереди, на западе, небо было аспидно-черным. Казалось, до звезд можно дотянуться рукой — это почему-то развеселило Берена, и ночной холод отпустил его.
Почему-то ему казалось, что идти надо на юго-запад, туда, где над всеми горами возвышался пик, первым приветствовавший солнце: далеко — но Берен не считал лиг пути. Он шел — упорно, уже теряя надежду, но не желая признаваться в этом самому себе. Горы были жестокими — ни дров для огня, ни еды. То, что Берен взял с собой, было на исходе. Он почти не спал, опасаясь замерзнуть. Сейчас этот человек был страшнее любого орка — исхудавший до невозможности, заросший косматой бородой; только светлые глаза, кажется, и остались на почерневшем обмороженном лице. Почему он еще шел, что вело его? Привычка? Предчувствие?.. Он шел на юг. Ведь кончатся же эти горы когда-нибудь!
Доев последние промерзлые крохи еды, Берен двинулся к последнему перевалу. Дальше гор не было видно. Последний рывок, последний отрезок пути. А там, наверху, можно будет увидеть, куда идти.
И вот он на самом гребне перевала. А внизу — ничто. Ничто сверху донизу. Молочно-белый туман, молочно-белое небо сливаются в одну непрерывность, и где-то там, не то в небе, не то еще где — смысл слова «где» потерян — холодно и мутно пялится размазанное бельмо солнца, похожее цветом на рыбье брюхо.
Позади — смерть. Впереди — что? Все же надежда. Берен не боялся опасностей — вся жизнь его, почти с самого рождения была игрой со смертью. Но эти опасности были привычны и знакомы. А здесь было другое. Не просто туман — он чувствовал это; не знал, что таится в нем, враждебно это или нет, но неведомое страшило… Стиснув зубы, Берен, сын Бараира, ступил в туман.
Он задержал дыхание, словно входил в воду. Путь шел под уклон, он долго старался держать голову повыше, словно боялся захлебнуться туманом. Мысль сверлила голову: откуда туман зимой? Еще секунду глаза его смотрели поверх студенистого моря невесомых струй. Следующий шаг погрузил его в слепую бездну. На расстоянии вытянутой руки уже ничего не было видно, и Берен испугался, шагнул назад, но поскользнулся и покатился вниз. С трудом остановившись, он поднялся и стал осматриваться. Ничего не видно. Страх охватил Берена, он бросился назад, вверх по склону. Вроде бы недалеко укатился, но где же граница? Где конец тумана? Берен потерял ощущение места и расстояния. Ужас, липкий холодный ужас пополз по спине.
Ни холода, ни голода он не ощущал; не ощущал и времени. Не было ничего. А путь вел его все ниже и ниже, и Берен начинал думать, что пути этому не будет конца, пока его рука не коснется сердца Арды. И тогда он умрет. Странная мысль. Почему умрет? Может, оно — как те сказочные камни света, которые сжигают прикоснувшуюся к ним смертную плоть? Мысли его были какими-то вялыми и отстраненными, словно он уже начинал забывать то, что было, и перестал думать о грядущем. Нет ничего — только Берен. И может, он вовсе не идет, а лишь переступает на месте, и будет так до Конца Времен?
Он шел и шел, потеряв счет шагам, пока вдруг не услышал звук и не очнулся. Не звук даже — ощущение, какое бывает после внезапного глухого удара большого барабана, но самого звука не было. Он вдруг увидел, что стоит на дне долины — на нижней грани черного дымчатого хрусталя, врезанного в каменное кольцо. Но он мог идти. Было видно совершенно ровное дно: черно-серое дно, черно-серые стены тумана светлеют кверху, наливаясь тусклым печальным блеском старого серебра…
В душе Берена совсем не осталось страха. Он привык к тому, что здесь все было
А дальше очертания долины задрожали, теряя четкость. Одна из стен налилась непроглядной чернотой, другая вспыхнула нестерпимо белым. И вот началось что-то непередаваемое. В клубящейся черноте и белизне началось какое-то движение, и одновременно Берен не услышал — ощутил душой странные звуки. Это были какие-то стоны, плач, мелодии, что умирали, едва рождаясь, ибо не было в них силы существовать, не было основы, сути. Одновременно рождались и, распадаясь, гибли образы, и крики смерти, стоны агонии сопровождали это не-рождение. Стены сближались, и Берен с ужасом подумал, а не поглотит, не раздавит ли его это? Бежать было некуда. Он зажмурил глаза и упал ничком.
Черное и белое спирально скручивалось, проникая друг в друга, и Берен с изумлением заметил, что, смешиваясь, они не рождают серого. Волны струились всеми радостными цветами мира, и то, что казалось раньше режущим слух диссонансом, слилось в дивной красоты мелодию, которая подняла Берена и заставила его сердце биться часто и сильно. Он не понимал ничего, но ощущение восторга и счастья, которое переполняло его в этот миг, он не испытывал более никогда. Чудо и красота рождались при слиянии черного и белого. Самое странное, что, сплетаясь, они не теряли себя, дополняя и возвышая друг друга.
Внезапно резкий визг рассек мелодию: черное и белое рвалось надвое — с кровью, с предсмертным воплем, с воем, в котором гибла, свертываясь, как кровь от яда, мелодия. Все гибло, все рвалось, набухая лютой враждебностью. И там, где с тягучей кровью, с хрипом разорвалось единое, возникло — серое. Бесформенное, словно клубок извивающихся щупалец, липко-туманное нечто ползло к Берену. Ужас, затопивший все существо Берена, пытался придать хоть какую-то определенность этой твари, чтобы знать, чего ждать от нее. И страшный туман обрел облик, став жутким подобием паука. Жвала — крючковатые, пилообразные — плотоядно двигались, и зеленоватая слюна, пенясь, капала на землю. Восемь красных глаз впились в белое от страха лицо человека. И тут он нащупал рукоять меча. Тварь замерла, почуяв вдруг опасность, исходящую от добычи. С отчаянным воплем, не помня себя, Берен ринулся навстречу твари. Она, видимо, привыкла к легкой добыче, и это нападение ошеломило ее. А он бил, бил по глазам, по жестким шипастым лапам, ломал жвала, и зеленоватая кровь твари брызгала на него…
Он стоял над бесформенной грудой серо-зеленого мяса, только сейчас ощутив страшную усталость. Но он не мог позволить себе упасть здесь, в нигде. Не мог умереть. Не смел. И, шатаясь, он побрел, ничего не видя перед собой, — только бы уйти отсюда…
ПЕСНЬ: Хранимая земля
Он не помнил, как попал сюда, как пришел в этот спокойный лес, к чистому ручью. Смутная память говорила о чьих-то руках, о странном полете… Скорее всего это был бред. И все, что было, — бред. Он не хотел об этом вспоминать.
Здесь было начало лета, лес был полон дичи и ягод. Первые недели Берен только ел и спал, приходя в себя. Вскоре он стал прежним с виду, но в душе его — он чувствовал это — что-то изменилось.
Однажды он проснулся в слезах и тревоге, услышав — Музыку: не ту, что вознесла его в долине черного хрусталя, но мучительно похожую. И Берен, не в силах снова потерять ее, пошел туда, где она звучала…
Странная тоска и истома мягко сжимали его сердце. Он подкрался тихо, словно лесной зверь, страшась спугнуть ту, что пела: она сидела на небольшом холме, поросшем золотыми звездочками незнакомых ему цветов, в голубом, как небо, платье, и волосы ее казались тенью леса. Она сама была вся из бликов и теней, и ему казалось, что это лишь его прекрасный бред, обман зрения… Но она была — она пела.
Он не шевелился. Может, она почувствовала его мысли, услышала, как стучит его сердце — ему казалось, этот стук заполняет мир от самых глубин до невероятных его высот; его дыхание становилось все чаще и тяжелее. Может, сердце и выдало его. Песня оборвалась. На миг он увидел дивной красоты лицо — живое, мгновенно возродившее в его памяти ту мелодию, что вошла в его сердце там, в долине черного хрусталя. Она испуганно вскрикнула и исчезла — словно распалась на тени и блики, рассыпалась веселым хаосом звуков… Берен застыл. Мир вокруг стал тусклым и бесцветным. Он осознал — она испугалась его. Почему? Он же не сделал ничего дурного, не хотел ничего — только чтобы все это оставалось, не уходило… Он забыл все — месть, отца, орков… Их просто не было. Была — песня по имени… Имени не было. Песня. Просто песня.
Он тяжело опустился на землю на берегу ручья. Казалось, все кончено… Долго вглядывался в свое отражение. Странно — впервые задумался, красив ли он. Берен был из дома Беора — темноволосый, светлоглазый, рослый. Ему минуло три десятка лет, и был он уже не зеленым юнцом — мужчиной в расцвете молодости и сил. Тяжелая жизнь сделала его тело сильным, стройным и гибким. Но достаточно ли этого, чтобы она снизошла до беседы с ним?.. Он боялся. И не мог забыть Песню.
Он искал ее, видел ее много раз — издали, но ни разу не мог подойти ближе чем на сотню шагов: она убегала и уносила Песню. Только следы оставались — золотые звездочки цветов да в ночных соловьиных песнях слышалось то же колдовство, что и в ее голосе. И в сердце своем он дал Песне имя —
Так случилось — он опять увидел ее весной, после мучительной серой зимы. Почему-то подумал: если сейчас он не удержит Песню — не увидит ее уже никогда. А она пела, и под ее ногами расцветали цветы-звездочки. Песня наполнила его, Песня вела его, и, как слово Песни, он крикнул:
— Тинувиэль!
Она замолчала, но Песня продолжала звучать ~ и когда он смотрел в ее звездные глаза и видел ее прекрасное растерянное лицо, когда ее тонкие белые руки лежали в его загрубевших ладонях… А потом снова она исчезла — будто опять стала тенью и бликами…
— Тинувиэль… — произнес он в безнадежной тоске. Черное беспамятство обрушилось на него — Берен замертво упал на землю…
Дочь Тингола, могучего короля Дориата, Лютиэнь сидела рядом с бесчувственным Береном, пристально вглядываясь в его лицо.
Лютиэнь тихо наклонилась над неподвижным лицом, и первое слово Песни было горьким на вкус. Берен открыл глаза и сказал:
— Тинувиэль… Не уходи, прошу тебя, Соловей мой, Песня моя — не уходи…
— Кто ты? Я не знаю твоего имени, а ты почему-то знаешь мое…
— Я Берен, сын Бараира из рода Беора.
— Я не слышала о тебе, но о Беоре я знаю. Ты не уйдешь?
— Нет, нет, никогда! Зачем? Куда я уйду?
— Не уходи…
Они бродили в лесах вместе. Лютиэнь приходила каждый день: Берен уже ждал ее — то с цветами, то с ягодами в ладонях, и они уходили в тень леса и вместе пили воду ручьев — как новобрачные на свадьбе пьют вино…
Так слагали они великую Песнь Детей Арды. За эти краткие недели Берен узнал столько, сколько не знали и самые мудрые из людей. А Лютиэнь, слушая человека, все больше восхищалась людьми, такими недолговечными, но с летящей крылатой душой. И впервые ей стало страшно: ведь он умрет, а она — она будет жить… Он казался ей таким беззащитным, таким уязвимым, что хотелось обнять его, защитить собой от всего этого мира… От отца. Она предчувствовала гнев Тингола, но более не боялась этого.
…Когда ее как преступницу привели к отцу, Тингол изумился перемене, происшедшей с его дочерью. Она была сильнее его.
— Дочь, но подумай сама — ты встречаешься тайно с жалким Смертным! Ты позоришь свое и мое имя. Что скажут о тебе?
— Разве может опозорить беседа с достойным? И мне все равно, что скажут о нас, отец. Видишь — и перед всеми не стыжусь я говорить о нем. И не стыдно мне сказать тебе перед всеми, что я люблю его.
Тингол стиснул кулаки. Его красивое лицо полыхнуло гневом — подданные опускали головы, чтобы не встретиться с непереносимо пронзительным взглядом короля. Лютиэнь всегда страшилась гнева отца, но теперь первым отвел глаза — он.
— Я убью его, — выдохнул король. — Тварь смертная!.. И его грубые руки касались тебя! Великие Валар, какой позор! Какое унижение! Уж лучше бы Враг встречался с тобой, чем он! Да он и есть отродье Врага! Найти его! С собаками ищите и приволоките мне сюда эту дрянь!
— Отец! — крикнула Лютиэнь. — Клянусь — тронь его, и пред троном Короля Мира я отрекусь от родства с тобой!
— Что?.. — задохнулся Тингол, но рука Мелиан легла на его руку.
— Ты не прав, — спокойно сказала она. — К чему позорить себя недостойной благородного повелителя охотой на человека ~ не простого человека, героя из славного рода! Дай слово государя, что не погубишь его, и призови его на свой суд. Ты — король в своей земле, так будь же справедлив. И помни — он прошел беспрепятственно через Венец Заклятий: в том вижу я высокое предначертание, знак воли Творца. Та судьба, что ведет его, не в моей руке.
Тингол опустил голову. Долго молчал; наконец сказал глухо:
— Да будет так. Я не трону его. Приведите его сюда — хоть силой!
Лютиэнь сама привела его — как почетного гостя, как эльфийского короля или принца. Но блеск двора Тингола сразил Берена: он стоял побледневший, ошеломленный, под презрительными взглядами эльфийской знати.
Лютиэнь заговорила, пытаясь защитить Берена:
— Это Берен, сын Бараира, и его род…
— Пусть говорит Берен! Пусть ответит он, что нужно здесь злосчастному Смертному, что заставило его покинуть свою землю и прийти сюда. Не заказан ли путь в Дориат таким, как он? Или думает он, что я не покараю его за безумную дерзость? Пусть ответит, зачем явился!
— Я явился потому, что меня привела моя судьба; немногие даже и среди Элдар смогли бы перенести то, что выпало на мою долю. И здесь нашел я то, на что не смел и надеяться, но что ныне не уступлю я никому; то, что драгоценнее злата и алмазов. И ни камень, ни сталь, ни пламя Моргота, ни вся мощь эльфийских королевств не остановят меня, не заставят отказаться от этого сокровища. Ибо нет среди Детей Арды никого прекраснее Лютиэнь.
Мелиан едва успела взять супруга за руку: он готов был зарубить Берена на месте. Король Дориата заговорил медленно и спокойно, хотя жуть наводил этот спокойный голос:
— Трижды заслужил ты смерть этими словами; и смерть настигла бы тебя, не дай я клятвы. И ныне я сожалею о ней, Смертный, проползший в Дориат, как змея, подобно прислужникам Моргота!
Гнев ожег Берена; он заговорил — сначала тихо, со сдержанной яростью, затем все громче, и показалось — он вдруг стал выше ростом, а гневное сияние его глаз не мог вынести даже Тингол.
— Смертью грозишь мне? Я слишком часто видел ее — и ближе, чем тебя, король. Казни, если это позволит твоя честь, но не смей оскорблять меня! Видишь это кольцо? Король Финрод на поле боя вручил его моему отцу — жалкому Смертному! — который бился за вас, Бессмертных. И оно дает мне право не только говорить так с тобой, благоденствующим здесь в кольце чар, но и требовать у тебя ответа за оскорбление! Мы, люди, слишком часто льем кровь в боях с Врагом, не только защищая себя, но и оплачивая своими жизнями ваше бессмертное спокойствие. И никому, будь это даже эльфийский король, не позволю я называть меня прислужником Врага!
Мелиан склонилась к супругу и что-то прошептала. Тингол перевел взгляд на Лютиэнь, потом снова обратился к Берену:
— Я вижу это кольцо, сын Бараира. Вижу я также и то, что ты горд и что почитаешь себя могучим воином. Но деяния отца не оплатят просьбы сына, и, служи он даже мне самому, это не дало бы тебе права требовать руки дочери моей, как сделал ты это ныне. Слушай же: я тоже желаю иметь драгоценность — ту драгоценность, путь к которой преграждают камень, сталь и пламя Моргота; я желаю обладать камнем Феанаро, пусть даже вся мощь эльфийских королевств обратится против меня. Ныне слышал я, что такие препятствия не страшат тебя. Так иди же! Добудь своей рукой Сильмарил из венца Моргота, и лишь тогда Лютиэнь вложит свою руку в твою, если пожелает этого. Лишь тогда ты получишь мое сокровище; и, пусть даже судьба Арды заключена в Сильмариллах, цена будет невелика!
Берен рассмеялся — зло и горько:
— Дешево же эльфийские короли продают своих дочерей — за драгоценные безделушки! Что же, да будет так. Я вернусь, король, и в руке моей будет Сильмарил из Железного Венца. И знай: не в последний раз видишь ты Берена, сына Бараира!
ПЕСНЬ: Ведомые Судьбой
…Берен уже жалел о данном в запальчивости обещании. Тогда, перед троном Тингола, он был уверен в том, что сможет исполнить все. Теперь мысль о походе в Ангбанд пугала его. Оставалась только одна надежда: Финрод. Берен убеждал себя, что государь Нарготронда не откажет ему. Не позволял себе усомниться в этом ни на минуту — но не мог забыть слова Тингола… И все же — шел.
С каждым шагом все явственнее становилось ощущение чужих настороженных взглядов; он чувствовал почти звериным чутьем, что за ним следят. И тогда, остановившись, он поднял руку с ярко сверкавшим в солнечных лучах кольцом и крикнул:
— Я Берен, сын Бараира и друг государя Финрода Фелагунда! Я хочу видеть короля!..
— …Государь, выслушай меня…
Берен говорил долго. Он рассказал обо всем: и о гибели отца, и о своих бесконечных скитаниях, и о Дориате… Финрод молчал; казалось, он вовсе не слушает Смертного, мысли его были где-то далеко. И Берен понял: надежды больше нет.
— Государь мой Финрод Фелагунд, — тяжело и горько вымолвил Берен, — деяния отца не оплатят просьбы сына. В этом Тингол был прав. Ты клялся моему отцу, не мне. Вот твое кольцо, государь…
И слова, сказанные когда-то им самим, снова зазвучали в душе Финрода:
—
Вот она, судьба, о которой он говорил тогда Айканаро. Стоит перед ним, и седые снежные нити поблескивают в золотисто-каштановых волосах, и светлые глаза смотрят горько, обреченно и гордо.
— …я возвращаю знак клятвы. Верю, слово твое тверже стали и адаманта…
— И я сдержу его, Берен, сын Бараира, — неожиданно решительно сказал Финрод.
— Нет, государь! Тингол послал на смерть меня.
Финрод улыбнулся печально:
— Мне тоже ведома любовь, Берен. И потому — я иду с тобой.
"…И говорил Финрод перед народом своим о клятве своей, о деяниях Бараира и о Берене. Тогда поднялся Келегорм, что с братом своим Куруфином жил в то время среди Элдар Нарготронда, и обнажил меч; и так говорил он:
— Ни закон, ни приязнь, ни чары, ни силы Тьмы — ничто не защитит от ненависти сынов Феанаро того, кто добудет Сильмарил и пожелает сохранить его, будь то друг или враг, демон Моргота, элда или сын Человеческий. Ибо лишь род Феанаро вправе владеть Сильмариллами во веки веков!
И когда умолк он, заговорил Куруфин; и предрекал он великую войну и падение Нарготронда, буде найдется среди Элдар тот, кто поможет Смертному. И те, кто помнил речи Феанаро пред народом Нолдор, увидели в нем истинного сына Огненной Души; и многих склонил он на свою сторону.
Тогда снял Финрод серебряный венец свой и швырнул его наземь.
— Ныне вы нарушили клятву верности своему королю, — тихо и гневно сказал он, — но свою клятву я сдержу. И если есть среди вас хоть один, чью душу не омрачила тень проклятья Нолдор, я призываю его следовать за мною, дабы не пришлось королю уходить из владений своих, как нищему попрошайке, выброшенному за ворота!..
Десять было их, откликнувшихся на призыв Финрода, и предводителем их был Эдрахил. И серебряный венец Короля Нарготронда принял Артаресто, сын Ангарато и племянник Финрода, и клялся хранить его, покуда не возвратится король".
— Финдарато…
— Да? — Король обернулся — быть может, чуть более резко, чем следовало: так его почти никто не называл. Имя — последнее, что осталось от той, прежней жизни.
— Государь, я многим обязан тебе. Когда я вернулся… — махнул рукой куда-то на север, — ты принял меня. Ты не спросил, что со мной было. Не спросил, как я выбрался оттуда.
— Я слишком давно знаю тебя, Эдрахил. Я думал — тебе тяжело вспоминать. И потом — я верю тебе.
— Веришь… веришь?! Государь мой… — странный у него был взгляд, беспокойный, — государь, я ведь — не бежал оттуда!
— Тише, — напряженным голосом проговорил Финрод. — Нас услышат.
— Нас?.. — Эдрахил горько улыбнулся. — Благодарю, мой король. Я должен тебе сказать… Я… там все было по-другому. Совсем по-другому. Я… государь, я дал ему клятву.
— Кому — ему?..
Эдрахил снова указал на север.
— Клятву? — раздельно повторил Финрод.
— Финдарато, нет! Я не нарушил верности тебе!.. — Он нервно сцеплял и расцеплял пальцы. — Выслушай…
— Зачем ты мне это рассказал? — Финрод был в задумчивости. — Ведь мог бы и дальше молчать.
— Ты — мой король. Мы, быть может, идем на смерть, и ты должен знать, кто встанет рядом с тобой в бою.
— Странно… — тихо сказал Финрод и повторил: — Странно…
— Только… если все же чародейство… Я прошу тебя, Финдарато: если ты увидишь, что чужое проснулось во мне, — убей меня. Я прошу тебя об этом, пока я — все еще я.
— Обещаю, Эдрахил.
ПЕСНЬ: Крылья Алквапондэ
…Берен так до конца и не понял, что творится. Было только непривычное пугающее ощущение собственной беззащитности, словно он стоял, обнаженный и беззащитный, среди ледяного ветра на бескрайней равнине, глядя в лицо безжалостно-красивому в морозной дымке солнцу — бесконечно чужому и страшному. Так было, когда он смотрел в лицо Гортхауэра. Ужасающее… нет, не отвратительно-уродливое, скорее ужасающе прекрасное: в лице этом было что-то настолько чужое и непонятное, что Берен не мог отвести от него завороженных глаз. Оно притягивало неотвратимо, как огонь манит ночных бабочек. И перед его внутренним взором стояло это розоватое, словно плохо отмытое от крови морозное дымное солнце над метельной равниной, где не было жизни, и почему-то он называл в сердце отстраненный свет этого бледного светила улыбкой бога. Равнодушной улыбкой бога. А глаза его видели — король Финрод, выпрямившись в гордости отчаяния, застыв мертвым изваянием, смотрит прямо в глаза Жестокого. Казалось, не было тише тишины в мире, не было молчания пронзительнее. Что-то происходило, что-то незримо клубилось в воздухе, и никто не мог пошевелиться — ни орки, ни эльфы… Видения были немыми и беззвучными, хотя он ощущал их вкус и запах, тепло и лед…
…Кровь хлынула на белый, извечно белый снег, и улыбка бога исказилась непереносимой болью и гневом. Далеко-далеко запели глухие низкие голоса — скорбно и протяжно, и стон, как тень, взвился над хаосом, и вставала страшная, жестокая красота, выше Черного и Белого. Черными крылами Ночь скорбно обняла мир, и солнце стало алым углем, окровавленным сердцем неба. И дивной красоты Песнь слила воедино Алое, Белое и Черное, и была она полна такой пронзительной тоски и скорби, что Берен потерял всякое представление о том, где он. В ночи исчезло все, и Песнь забилась ясной звездой…
А Финрод видел: бьется на ветру разорванный парус, бьется крылом умирающей птицы… Он ткал видения Благословенной Земли — но все заливало кровью, заволакивало пламенем и жгучим черным дымом, и плескался на злом ветру пылающий парус… Снова и снова неотвязно возвращалось к нему это видение, горечь вины, горечь утраты…
…как во сне, увидел Берен среди клочьев расползающегося бреда — медленно-медленно падает Финрод; и бессильно опускает голову, и так же медленно, бесконечно роняет руки Жестокий. И крылья Ночи обняли сына Бараира…
…Холодный промозглый мрак подземелья, едва рассеиваемый светом чадящего светильника. Они все были здесь — и Финрод, и эльфы, и он сам — Берен, сын Бараира. Беспомощные, прикованные длинными цепями к стене, в кандалах. Тяжелый воздух давил на грудь. Мир кончался здесь. Не было больше ничего. Не было никого. И все это бред — и Сильмарил, и отчаянная клятва… И
Иногда откуда-то, вслед за мерзким скрипом ржавой двери, появлялся орк и приносил какую-то еду — Берен не помнил, что именно. Помнил только, что Финрод отказывался от доброй половины своей доли. Говорил, Элдар лучше, чем люди, переносят голод. Но Берен уже не понимал, зачем жить…
Временами приходил другой орк — Берен сначала принял его за оборотня: орк был в шлеме наподобие волчьей оскаленной головы со зловещими карбункулами в глазницах. Всякий раз он уводил одного из пленников. Назад не возвращался никто. И глухо тогда стонал король Финрод, и кусал губы Берен.
… —
Их осталось двое. Берен знал, что следующий — он. И тогда он наконец нарушил молчание:
— Прости меня, король. Из-за меня все это случилось, и кровь твоих воинов на мне. Я был заносчивым мальчишкой. Как капризный ребенок, потребовал от тебя исполнения моего желания, исполнения клятвы, которую ты давал не мне. Не кори меня — я и так казню себя все время. Прости меня.
Голос короля после долгого молчания был глухим и каким-то чужим:
— Не терзай себя, друг. Это я виноват. Ведь ты же не знаешь, почему я согласился идти с тобой. Из-за моей самонадеянности мы попали в ловушку. Это я всех погубил…
А потом снова пришел орк — и что-то оборвалось внутри у Берена. Пока орк возился с его ошейником, Берен кожей ощущал угольно-раскаленный взгляд короля…
Он не понял, что произошло. Орк и Финрод катались по грязному полу, рыча как звери, и обрывок цепи волочился за королем. Орк истошно орал и бил короля ножом, бил уже в агонии — тот захлестнул его шею цепью своих кандалов; и вдруг, словно волк, чувствуя, что теряет силы, Финрод вцепился зубами в горло орка. Тот тонко взвизгнул и, дернувшись, затих.
Финрод подполз к Берену и упал головой ему на колени. Он дышал тяжело, давясь кровью.
— Ухожу… не хочу, но… я должен… обречен… Я бессмертен… ты… прости… Постарайся… жить…
Его слова были бессвязны, но Берен понял.
…Он был слаб. Смертный, ведомый Судьбой; так слаб, что мог только одно — почти шепотом петь ту Песнь, что пела в его видении окровавленная Ночь. Он пел, не понимая, откуда идут слова, держа на коленях голову умирающего короля. Так умер король Финрод, благороднейший из королей Нолдор. Умер в ледяном мраке темницы, на скользких холодных плитах, в цепях, словно раб. Не народ Нарготронда оплакал своего владыку, а Смертный, обреченный сгинуть во тьме безвестности, куда ввергла его Судьба. И Берен плакал и пел, уходя в Песнь, чтобы не вернуться…
…Гортхауэр вздрогнул от внезапного шума, рука потянулась к мечу… Перед ним был Седой Волк со страшной рваной раной на горле. Желтые, налитые кровью глаза встретились с глазами Сотворенного, и тот увидел предсмертные мысли волка. Красивая девушка на мосту… огромный волкодав в золотом ошейнике… Дочь Тингола. Гортхауэр осторожно погладил волка по голове: пусть уснет — так легче умирать.
Мысли быстро проносились в голове Гортхауэра, пока он стремительно шел к вратам. Пустые коридоры полнились эхом его шагов. Казалось, он здесь совсем один. Мысли были четкими и холодными.
Солнечный свет, слишком резкий и яркий после полумрака башни, ослепил Гортхауэра, он прикрыл глаза ладонью и потому не сразу увидел Лютиэнь. А увидев, остановился. Его охватило странное смятение.
— Иэрне… — беззвучно, боясь спугнуть наваждение.
Страшный удар в грудь опрокинул его на спину; горячая слюна капала на лицо, клыки волкодава впились в тело. Он не сразу почувствовал боль — да и, пожалуй, боль не была столь жестокой, как явь. Наваждение растаяло, остались лишь растерянность, горечь разочарования и почти детское горе. И, может быть, увидев эти странные, совсем не жестокие глаза, Лютиэнь приказала Хуану оставить поверженного.
— Ты, прислужник Врага, слушай! Если не признаешь моей власти над этой крепостью, Хуан разорвет тебя, и обнаженной душе твоей будет суждено вечно корчиться под взглядом твоего хозяина, полным презрения!..
Пес глухо зарычал.
— Я… сдаюсь… — еле слышно ответил Гортхауэр.
Миг — и Лютиэнь уже бежала по мосту. С трудом приподнявшись на локте, Гортхауэр посмотрел ей вслед. Сейчас она невероятно походила на Иэрне…
Им овладело странное ощущение — все равно, потому что все кончено. Осталось исполнить только одно. Он подозвал крылатого коня — мыслью: говорить не мог. Это совсем лишило его сил. С трудом взобрался в седло, оторванной от плаща полосой кое-как замотал рану — надолго не хватит, надо спешить… Пока есть силы — предупредить. И увидеть Учителя — в последний раз…
ПЕСНЬ: Корни аира
«Я — один, и лучше мне остаться одному. Не хочу, чтобы видели меня таким».
Ссутулившись, он стоит у окна. Что происходит?.. Как мучают — звуки, запахи, свет… все кажется слишком резким, любое прикосновение заставляет болезненно вздрагивать. Тяжело говорить, слышать людские голоса — слишком громкие, болью отдающиеся в висках, — что-то отвечать… Если бы он был человеком, подумал бы, что болен. Но он не человек.
Просто — осень: с тех самых пор, с той предосенней поры, когда в одночасье рухнул его мир в крови и пламени, это время стало для Бессмертного пыткой. Мучительный непокой — он не мог быть один, он не мог быть рядом с кем-то. Осенью он чаще всего уходил из замка: хорошо хоть то, что никто не спрашивал — куда. Уходил, чтобы после снова и снова возвращаться к тем, кто ждал его, к тем, кто верил ему; возвращаться, чтобы быть рядом, и никогда — вместе, никогда —
Среди сотен сейчас ему нужен был только один. И этот один — человеком — не был.
Смертная тоска не-одиночества.
Велль передал ему слова фаэрни: я приеду. И он ждал. Год, два, пять лет — ждал. Без надежды, уже почти не веря — ждал. Не упрекая даже в мыслях, смирившись с тем, что все кончено, — ждал. Ждал слова, хотя бы одного живого слова, пусть даже этим словом будет —
"Если бы ты знал…
Если не приехал, значит — не простил. Не хочешь видеть. Или — бросить все, оседлать коня — как будет хорошо, небо, как будет хорошо… нет. Гордыня не позволит снова умолять — будь рядом, ты нужен мне… зачем лгать себе? — я просто боюсь. Боюсь, что нечего больше ждать. Что больше я — не нужен. Не нужен тебе".
Ни одного письма — только донесения, сухие неживые слова — сухие ломкие листья зимней осоки. Больше ничего. Словно ничего и не было. Глухая стена — не докричаться.
Потом не стало даже этого.
«Если бы можно было — снова — ладонь-к-ладони… что же мы делаем…»
Знал, что надеяться не на что. Что бесполезное это ожидание только выматывает душу. И все равно — ждал. Ждал, что распахнутся двери, и -
«Нет, это будет не вестник, а ты сам, тъирни, и тогда я скажу, как ждал тебя… ничего я не скажу, просто загляну тебе в глаза, и слова станут не нужны…»
Он медленно меряет шагами зал — бесцельно и тяжело.
«Как же пусто… Что со мной сегодня — словно петля на горле…»
…Фаэрни сполз с седла, с трудом удерживаясь на ногах, — стражи смотрели ошеломленно, один хотел спросить о чем-то, но темный неживой взгляд смел его с дороги, отшвырнул — юноша так и остался стоять, вжавшись в стену: никак не мог перевести дух.
Скорее… как медленно, невыносимо медленно плывут мимо стены, каждый шаг — сквозь смертную усталость, тело наливается тяжестью — только бы не упасть, успеть дойти, успеть сказать, успеть… Слабеющей рукой толкнул дверь — она не поддалась, и тогда из последних сил фаэрни ударился в нее грудью, как птица о прутья клетки.
Дверь распахнулась — словно кто-то всем телом ударил в нее; Вала стремительно обернулся. Мгновение он не видел ничего, кроме растерянных этих молящих глаз — протянул руки, выдохнув только:
— Тъирни?..
Гортхауэр пошатнулся, зажимая рукой горло. Странно неловко шагнул вперед и заговорил.
Думал, что заговорит.
Одно слово, смешавшееся со страшным хлюпающим звуком хлынувшей изо рта крови:
— Аэнтар…
Попытался выпрямиться, ломко, деревянно выгнувшись назад, — Мелькор уже был рядом, сдирая перчатки, — подхватил его, заставил опуститься на каменные плиты, оттолкнул уже — бессильную руку, сорвал бесполезную повязку — судорожно втянул воздух, борясь с внезапным удушьем, — и накрыл рану ладонью.
«Мало, что ли, что — создал, принял — нужно было, чтобы кровь смешалась… как т'айро-ири… нет, кровь нужно смешать на стали…» — последняя связная мысль, нелепая и отстраненная. Мир начал расплываться в глазах, заволакиваясь агатово-дымчатым…
Страх охватил Мелькора — нет, не страх: всепоглощающий нечеловеческий ужас, какого он никогда не знал, и подступающая пустота, и злой жар, сжимающий сердце, — душа, как ладони, без кожи -
«Он умрет — сейчас — умрет — из-за меня — и никогда…»
Что — никогда? Мыслей нет, есть только пустота, затягивающая, как раскаленный зыбучий песок, стальная удавка на горле -
«Таирни, не уходи, не уходи!.. — я не смогу быть без тебя, я не могу…»
Кровь. Белое,
…нет воздуха, и пустота рвет легкие изнутри, жалит тысячами игл, выпивает мозг, вытягивает душу — и нет боли, есть только пустота, которую нечем заполнить, — и никогда больше не будет ничего, кроме этой пустоты — потому что -
— Таирни… иймэ!..
"Я не отпущу тебя, я не отдам тебя — почему — почему ты — таирни, не умирай!..
Жизнь — сквозь пальцы — кровь…
Твоя жизнь…
Я никогда не мог тебе рассказать, не успел тебе рассказать — что ты для меня, я не умел, нет для этого слов — и почему мне всегда нужны были слова, зачем эта игра нелепая, ведь мог просто распахнуть душу — таирни, мэллтъе-тэи — таирни, почему, почему я не говорил тебе этого, что же мне делать — не оставляй меня!.."
Замерло сердце под ладонью. Дыхания — нет.
…Льир постучал. Подождал немного, потом осторожно приоткрыл дверь и шагнул в зал. Зала — не было. Был — туман, призрачные полотнища, колыхавшиеся на неощутимом ветру, волны неживых полупрозрачных трав, медленные тени чужих снов, и сквозь туман проступали стены — неверное мерцание, мертвая зыбь — до жути, до холодного озноба нечеловеческое, чужое, чуждое… И сердцем этого были — двое.
Льир стиснул горло холодеющими пальцами, пытаясь сдержать то ли вопль, то ли приступ неодолимой тошноты, потому что — не мог не узнать, и — не узнавал ни лица, ни безжизненного беззвучного голоса, повторявшего, как заклятье:
— С тобой что?
Он только отчаянно замотал головой — из сжатого спазмом горла не вырывалось ни звука, — но когда Льалль шагнул к дверям, озабоченно сдвинув брови и пробурчав что-то вроде: «Разберемся…» — привалился спиной к высоким тяжелым створкам, раскинув крестом руки, выдавив только:
— Нельзя…
— Ты что? Пусти… да пусти же, может, целитель нужен… Слышишь, что говорю? — пусти!
Льир только мотал головой, не в силах объяснить — там не нужен целитель, там никто не нужен, никто не поможет, потому что они не люди, они — не — люди — они…
Кажется, в какой-то миг он произнес это вслух, потому что Льалль уставился на него ошеломленно, придушенно выдохнув:
— Кто? Тано?.. Ты с ума сошел?!
И, с новой силой стиснув плечи Льира, почти отодрал его от двери, швырнул в угол, толкнул дверь:
— Айанто!..
Туман расходится, как полог.
Лицо.
Голубоватый просвечивающий лед, глубокие трещины во льду — черные. Бесконечно дорогое лицо, единственное — и не вспомнить имени, не сказать слова…
— Таирни… им энгэ, им къерэ, ийме — им эркъэ-мэи… — без голоса, как заклятье, как молитва, сухим ледяным шелестом дыхания, и слова распадаются на шепотные звуки, теряя смысл, рассыпаются шорохом невесомых осколков — не умирай, не уходи, не покидай меня, —
И, наверно, это слово оказалось — единственным, потому что глаза фаэрни утратили дымчатую серую полупрозрачность агата, в их светлой глубине полыхнула исчерна-огненным неправдоподобная, не вмещающаяся в человеческое тело боль, и страх, и отчаяние, словно кипящий металл в форму, — влившиеся, застывшие в беззвучных словах:
Он дотянулся — как же тяжело… — слабеющей рукой, накрыл руку Валы, стиснул изо всех сил, охваченный безумным страхом — только бы не соскользнуть снова в неживой туман — до боли вглядываясь в огромные эти странные глаза…
И в них увидел — себя.
…юный дерзкий —
Он видел себя.
…тревожные темные глаза — слишком юное лицо — рука, сжимающая рукоять меча, —
Он был — в Чертогах, во тьме, он сходил с ума от смертной тоски одиночества, теряя и вновь обретая надежду, и три сотни лет жил только памятью, перебирая режущие ее осколки, и ожиданием встречи, и страхом, что встречи этой может не быть:
Он стоял на коленях, прижавшись лбом к ледяному камню, и плакал звенящий вереск, и не было ничего, кроме глухой тоски слова —
Он видел себя — воином, и различал за отстраненной холодностью, угадывал за сталью взгляда — того же восторженного изумленного мальчишку, каким был когда-то. Он узнавал бесконечные часы ожидания, складывавшиеся в годы; он стремительно оборачивался к бесшумно раскрывающимся тяжелым дверям: кто? вестник? от тебя? или — ты сам, таирни?.. И гасла радость, сменяясь горечью разочарования — нет. Снова — нет. Словно протянул руку, ища опоры, а под ладонью — только пустота. Краткие встречи, спокойное равенство двух воинов, а если б можно было — не отпустил бы, не отпустил бы никуда, чтобы — был рядом, чтобы — не расставаться…
Фаэрни-эме.
Таирни-эме.
И — впервые — он осознал, как бездумно жесток был все эти годы. Не хватало времени. Не находилось слов. Как будто важны они были — какие-то правильные слова, когда нужно было просто — слово… Бессмысленно, глупо, по-детски безжалостно. Ему впервые в жизни захотелось заплакать, захотелось крикнуть — я понял, прости меня!..
…Он лежал навзничь — беспомощный, словно выброшенный на берег штормовой волной, все еще сжимая тонкие израненные пальцы Тано — растерянный, потрясенный, впервые осознавший бесконечную — всепрощающую, всепонимающую любовь и нежность, которой никогда не смел даже угадывать в нем.
— Тано… — одним судорожным вздохом.
На мгновение светлые глаза Мелькора заволоклись агатовой дымкой, он пошатнулся — фаэрни даже не успел испугаться: распахнулись двери -
— Айанто!..
Изначальный обернулся на голос:
— Не моя… — хрипло. — Кровь… не моя. Что со мной может случиться…
Поднялся:
— Воды. Одежду. Чистого полотна. Ко мне. Не надо, — увидев, что один из воинов шагнул вперед, — я… сам.
Поднял фаэрни и на руках — медленно, тяжело прихрамывая, понес его из зала.
— Тано…
— Не говори ничего, — влажное полотно касается лица, — молчи.
— Тано… крепость…
— Я мог потерять тебя, — очень тихо, почти безо всякого выражения — тот же голос-шорох.
Гортхауэр умолк — только смотрел широко распахнутыми глазами в беспомощном и потрясенном изумлении — поняв это, недосказанное:
— Куда же я уйду от тебя, — уголком губ грустно улыбнулся Изначальный. — Выпей вот это. Не бойся. Тебе нужно отдохнуть, это заменит сон. А я буду рядом.
«…Каким же я был глупцом, Тано… думал, что я — один из тысяч, а каждый из нас для тебя — единственный… Прости меня… разве я знал, разве я понимал, как тебе нужно это — мэллтъе-тэи, Тано… а я не смел сказать… Я так боялся потерять тебя, так боялся причинить тебе боль — снова… разве я понимал, чем для тебя были эти семь лет ожидания, Тано… разве я понимал…»
Он смотрел в лицо склонившегося над ним Учителя счастливыми и виноватыми глазами, не замечая на родном этом лице ни крови, ни ран; смотрел, пока не начали тяжелеть веки — и травы ветра поднимались вокруг, он слушал их серебристый лунный шепот — и пел тростник, горькие травы принимали его, прорастали сквозь него, и сердце его билось в ладонях весеннего ветра…
Изначальный еще несколько мгновений вглядывался в спокойное лицо Ученика — и вдруг бессильно сполз на пол, так и не выпустив руки фаэрни.
…Тано почти не разговаривал с ним; иногда заходил в комнату, останавливался в дверях и просто смотрел — не понять было, что думает. Молчали оба. Говорить Гортхауэру было уже не больно, рана не беспокоила вовсе — просто он не знал, что сказать. А стоило на мгновение отвести взгляд или смежить веки — Тано исчезал. Бесшумно, без шороха даже: был — и нет.
Только один раз Учитель заговорил с ним:
— …Если бы ты знал, как мне не хватает вас обоих…
— Обоих? — недоуменно поднял брови Гортхауэр.
— Тебя… И твоего брата.
— Что? — Гортхауэр задохнулся. — Что?! Что я тебе сделал, зачем ты так позоришь меня?
Изначальный поднял глаза.
— Но ведь он — твой брат, — проговорил тихо. — Так же, как тебя, я создавал его, так же, как и тебе, отдал ему часть души… а когда он оступился — не смог ему простить.
— Оступился!.. — фаэрни онемел от возмущения.
— Он ведь не хотел ничего этого… Мы встретились, он просил принять его, — Изначальный смотрел куда-то в сторону, и глаза его туманились осенней дымкой, — а я сказал —
— Ты что несешь?! — взорвался Гортхауэр. — Да я б его своими руками…
—
— Не говорить… как ты мог… думать так! Ты… — Фаэрни отчаянно замотал головой, вцепившись пальцами в волосы, словно хотел вырвать их с корнем; лицо его перекосилось.
— Таирни, постарайся понять… — Изначальный бесшумно поднялся, подошел, положил руку на плечо фаэрни. Тот сбросил руку, вскинул глаза, — такого отчаяния, непереносимого непонимания, — словно высокий людный город в мгновение ока обратился в дымящиеся руины, — Мелькор не видел никогда.
Медленно, тяжело Изначальный поднялся и вышел прочь из тихого покоя…
…Напиток забытья теперь приносили целители; потом уже только поили красным густым вином, словно обычного человека, потерявшего много крови, и кисло-горьким соком кровяно-алых ягод, возвращающим силы.
Он был жаден до вестей — оказалось, едва не полную луну пролежал так в странном забытьи и теперь хотел знать обо всем, что случилось за эти дни. К нему приходили рассказывать — он так и не узнал никогда, что просил об этом Учитель. Потом, когда начал вставать, появляться у него стали молодые воины, те, что хотели учиться танцевать с клинками, — и сманили-таки его в мечный зал: не все можно объяснить на словах. К концу первого дня тело его налилось непривычным блаженным чувством усталости — силы еще не вернулись, но умение не ушло, и — что важнее всего — он был нужен здесь. Семь лет, проведенных вдали от Аст Ахэ, ничего не изменили — его знали, помнили…
Он не задумывался — откуда знают, как могут помнить. По рассказам? Почти никого из тех, кого он знал, в Твердыне уже не было…
А Тано все так же появлялся иногда на пороге Зала Клинков, в дверях библиотеки, в кузне, подолгу следил за фаэрни взглядом — молча и снова исчезал, так и не проронив ни слова: ни разу не успел Гортхауэр остановить его.
Он пытался разыскать Велля, расспросить, поговорить — но так и не нашел. Спросил Льалля — сын Твердыни, кажется, знал все и про всех. Тот объяснил: года два с лишним будет, как Учитель за какой-то надобностью отправил Велля к Волкам, да так парень там и остался. Просто все вышло, как оно в жизни бывает: девица ему приглянулась, а он — ей… теперь сын у них, Тавьо назвали — на отца, говорят, похож. Учитель об этом услышал — только кивнул, как будто именно такого и ждал. Надо думать, знал он, что делает, и Велля туда отправил не без умысла. Не все раны лечит Твердыня.
А потом — небесный Ворон не успел еще крыльев распахнуть в полную мощь — подхватил Гортхауэра водоворот, и каждый день стал — наполненной до краев чашей, и ученики сыскались — мальчишки еще совсем, из тех, кому законы Твердыни оружие носить не дозволяли. Смотрели на него, как на воинского бога — ну, да с этим не поделаешь ничего, потом сами все поймут. Двоих, впрочем, как оказалось, скорее надо было кузнецам в обучение отдать: им — танцующими-с-мечами не быть. А скажешь — обидятся: поначалу все в воины метят, несмышленыши, года два пройдет, пока не поймут, что тарно-ири — не меньше, чем воинское братство, а знак Ллах на черных одеждах и подороже стоить может, чем меч на поясе…
Он поначалу еще пытался разыскать Учителя, так толком и не поняв, о чем говорить с ним, что сказать: столкнись они лицом к лицу — промолчал бы, наверно. Только чувство смутной вины осталось. Что с ним было, фаэрни, сам удивляясь этому, помнил плохо: то ли зелье забытья голову затуманило, то ли — просто некогда было остановиться и вспомнить. Ранен был — да; глупо вышло, вспомнить стыдно. А дальше — как в тумане.
Потом и попытки поговорить с Тано фаэрни оставил; вспоминалось у кого-то подхваченное присловие — не последний день живем, будет еще время. Вот будет День Серебра — тогда и поговорим…
Он в этот день был со своими тарни в Зале Клинков; вскоре его отряду предстояло отправиться в дозор, и Идущий-в-Тени, черный золотоглазый волк, младший брат Седого Волка Драуглуина, уже ждал их у врат Твердыни.
— Айан'таэро, там пришли двое: ах-къаллэ в обличье летучей мыши и файа в обличье Седого Волка. Тано велел их пропустить.
Гортхауэр вскинулся стремительно — горло обожгло воспоминание боли:
— Что?..
— Это… чары, — с еле уловимой насмешкой Тхарана произнес чужое слово:
— В Высоком Зале. Мне показалось — нужно, чтобы ты знал.
— И он… — перехватило горло, фаэрни коротко вздохнул; продолжил: — он там один? С ними?
— Да. Он приказал — пропустить…
— Он приказал пропустить их? Он
Фаэрни сорвался с места, бросился к дверям, а внутри где-то шевельнулось, разворачивая змеиные холодные кольца: не успеть. Уже не успеть. Опоздал.
ПЕСНЬ: Черный Замок
…Чем ближе была цель, тем тяжелее было идти, тем мрачнее становилось все вокруг. Среди жесткой высокой травы всюду здесь виднелись следы страшного пожара, что в год Дагор Браголлах прокатился огненным валом по плато Ард Гален: гигантские обгоревшие стволы росших здесь когда-то неведомых деревьев, оплавленные валуны… Сами близившиеся горы казались навеки вычерненными до синеватого блеска огненными языками. Это было страшно сознавать и сейчас — а какова же была огненная буря тогда? Даже эльфийские предания меркли перед действительностью.
Все тяжелее на душе, все холоднее в груди, все непокорнее скользкая змея страха… Мало кто попадался им на пути, и никто, по счастью, ничего не заподозрил, и Берен тысячи раз восхвалял силу чар Лютиэнь, и тысячи раз проклинал и себя, и свою клятву, завлекшую ее сюда, в логово смерти и ужаса. «Чем я лучше этих бешеных сынов Феанора? Разве не одно и то же влечет нас? И на меня падет проклятие Камней — проклятие, уже убившее Финрода… А Лютиэнь — что станется с ней?..» Он гнал эти мысли прочь. Нельзя. Сейчас — нельзя. Только вперед — куда бы это ни привело. Иного пути нет.
Черные горы встали прямо перед ними, острые клыки пиков, рвущие тяжелые свинцово-серые тучи. Было пасмурно, промозгло-сыро, и все вокруг окутывал туман — недобрый туман: паутина черного колдовства источалась из бездонной пасти Твердыни Зла, где, как паук, засел Враг Мира. И они, безумцы, шли прямо в лапы этого чудовища…
В неприступных гладких стенах лежал перед ними путь. Куда? Они вошли. Это были Врата Ангбанда — проход в ущелье, перекрытый сверху высокой аркой с надвратной башней, похожей на черного красноглазого стервятника, что вечно на страже. Берен в последний раз оглянулся на мрачные хвойные деревья, покрытые пеленой тумана. Ощущение неминуемого конца сжало ему горло, словно самый воздух был здесь ядовит…
Единственным стражем, преградившим им путь, был Кархарот, Алчущая Пасть, чьи глаза, казалось, проникали сквозь одеяния чар, скрывавшие истинный облик Смертного и Бессмертной. Зубы его блеснули в жутком насмешливом оскале. Берен сжался, готовясь к последнему бою, но Кархарот опустил голову на лапы и вяло прикрыл глаза.
— Скорее, — шепнула Лютиэнь. — Я усыпила его. Скорее!
Они вступили во Врата. Мрачное величие подавляло, сгибало душу, лишало воли. Воистину здесь было сердце Зла, средоточие страха и мрака; но пути назад Не было. А путь вперед был свободен. Ни одного орка, к своему удивлению, Берен и Лютиэнь не встретили. Здесь было бы страшно и орку — здесь обитали существа куда более жуткие. Неподвижные воины стояли у распахнутых дверей — в черненых кольчугах, в черных плащах, с черными щитами без знаков, без гербов. Их лица были бесстрастны; воины смотрели мимо пришельцев, словно бы и не видели Берена и Лютиэнь. И похолодело от ужаса сердце Берена, когда он понял, кто это. Живые мертвецы, которым чародейство Врага дало видимость жизни…
Все невыносимее неотступный пристальный взгляд, ни на минуту не отпускавший Смертного и Бессмертную. Казалось, взгляд этот ведет, тянет их вперед по бесконечным коридорам — они шли, не в силах противиться неведомой силе, шли среди тьмы и настороженной пустоты, а откуда-то все тянулась песнь, тоскливая, выматывающая душу: хотелось разорвать грудь и вопящим кровавым комком души вырваться отсюда — наверх, наверх, наверх… Кто? Рабы? Обреченные? Что в этой песне, в этом лишающем воли плаче? Что за тризна там — в бездне?
Все ближе… Быстрее, быстрее — мимо непонятных символов на стенах, мимо странных изваяний и изображений, по бесконечным коридорам, едва освещенным холодным неярким светом бившегося в железных светильниках пламени… Иногда сквозь раскрытые двери залов Берен видел какие-то тени и образы, людей в черном, творящих странные обряды… Все неотступнее взгляд, все тоскливее песнь…
Высокий проем двери. Вот оно. Паук там. Он ждет. Уже не уйти.
Они вступили в тронный зал.
Властелин Мрака, Зла и Лжи, чудовище с глазами, пылающими адским пламенем, демон, закованный в несокрушимую, тверже адаманта, броню, чье слово несет войну, чья рука сеет смерть, чья сила — ненависть, чья власть — ужас… Говорят, когда он идет, земля содрогается под его ногами. Говорят, всякий, чья воля не тверже стали, утратит рассудок, взглянув ему в лицо… Вот он — в одиночестве неподвижно сидит на черном престоле, и только глаза его неотрывно следят за вошедшими, а в высоком острозубом венце горят Три Камня.
Не замечая этого, Смертный и Бессмертная дрожали, жались друг к другу, как испуганные дети, заплутавшие в ночном лесу. Но любовь сильнее страха смерти: Лютиэнь сжала маленькие кулачки и смело взглянула в лицо Врагу. Тот усмехнулся, сделал почти неуловимый жест рукой, и одеяние чар, делавшее дочь Тингола похожей на огромную летучую мышь, соскользнуло с ее плеч — легко, как от ветра падает снег с ветвей юного деревца. Теперь она стояла перед троном в узком серебристом платье, и темные волосы шелковым водопадом ниспадали на ее плечи. Мягкий мерцающий свет скрадывал запыленный обтрепанный подол, трогательно-неумело поставленные заплатки: она стояла словно отлитая из серебра маленькая статуэтка. Живым было только лицо — почти детское, беззащитно-вдохновенное.
— Я — Лютиэнь, о Властелин Мрака. Я пришла, чтобы танцевать перед тобой и спеть тебе, как поют менестрели Средиземья.
Черный Властелин молча кивнул.
И Лютиэнь начала танец — медленный колдовской танец, рождающий музыку, подобную звону ручья или шелесту травы. Сознавала ли она сама, что поет? Этой песни она не могла ни слышать, ни знать — и все же слышала: в шорохе крыльев птицы, в неслышных мелодиях звезд, в шелесте ветра, в шепоте осеннего дождя. Человек поет так, лишь когда он один и нет дела до того, что подумают о его песне другие. И казалось Лютиэнь — она одна, и вставали вокруг тысячелетние деревья, и низко-низко висели прозрачные капли звезд, отражавшиеся в глубоких темных водах колдовского озера мерцающими водяными лилиями — как в тот, первый день, когда словно от долгого сна пробудилось ее сердце, и было радостно и больно, потому что знала — недолог век их любви…
И замер Берен — словно завороженный, слушал он голос возлюбленной, песню, что струилась перед глазами как светлый печальный сон. Безмолвным изваянием застыл на троне Властелин Тьмы, а Лютиэнь танцевала, кружилась в медленном колдовском танце Луны —
…У Песни было лицо. Тонкое, юное и прекрасное лицо, бледное до ломкой льдистой прозрачности, и бездонные печальные глаза, в которых тогда, тысячи лет назад, он не смог — не посмел читать.
Она смотрела на него. Смотрела — и не отводила взгляда.
…
У Песни были узкие руки целительницы, и пальцы Ее были — звон тонких замерзших ветвей, и ладони Ее были — хрупкая, нежно просвечивающая морская раковина, чаша, наполненная до краев хрустальной родниковой водой, и чашу эту Она протягивала ему, как благословенный дар.
Поднявшись с трона, словно очарованный Луной, Изначальный шагнул навстречу Песни, беззвучно прошептав Ее имя, — и соскользнул в сон, и милосердная Тьма без мыслей, без сновидений прохладным покровом укрыла его…
… — Он приказал пропустить их? Он
Стремительно Гортхауэр ворвался в уже опустевший зал, на миг застыл, увидев распростертого на полу в какой-то мучительно неудобной, беспомощной позе — своего Учителя, и безумная мысль обожгла фаэрни: мертв?!. Он рванулся к Мелькору, упал на колени, приподнял его:
Медленно расплывается багровое пятно на черных одеждах.
Гортхауэр разорвал одежду на груди Учителя — и замер от ужаса.
Он не сразу понял, что не теперь были нанесены эти раны. Он стискивал зубы, пытаясь подавить бьющую его дрожь.
Перед глазами — огненная пелена. Фаэрни опустил веки. Он медленно вел рукой над раной, не касаясь ее, но ладонь жгло так, словно положил руку на раскаленные угли.
Открыл глаза.
Смог только — остановить кровь.
Голубоватый просвечивающий лед, глубокие трещины во льду — черные. Бесконечно дорогое лицо, единственное — как позвать, как вернуть?..
— Тано… им энгэ, им къерэ, ийме — им эркъэ-мэи… — без голоса, как заклятье, как молитва, слова теряют смысл, рассыпаются шорохом невесомых осколков — не умирай, не уходи, не покидай меня, — и отчаянным криком: —
Мелькор открыл глаза. Рывком поднялся; встал, опираясь на плечо фаэрни.
— Учитель… — голос не повиновался Гортхауэру.
— Халлэ, тъирни. Большего сделать нельзя.
— Тано…
— Эти камни — Судьба… у них — свой путь. Я не знал… и Феанаро — он не знал тоже, что сотворил — проклятие своему роду… не я проклял — я не мог — ведь Дети… Понял поздно. Думал, останутся у меня — совладаю с этой силой… не вышло. Предопределение. Воля… Единого. Судьба…
Ровный голос, всегда пугавший Гортхауэра, и странный, в себя обращенный взгляд; фаэрни смотрел на Мелькора снизу вверх в беспомощном ужасе.
— Тано!.. — вскрикнул отчаянно: показалось — Учитель бредит. Тот, кажется, не услышал.
— Постой… но она — ведь она была здесь? — растерянно, с непонятной надеждой.
— Да, да — была! Лютиэнь Дориатская, и с ней — Смертный, Берен!
— Нет… я не то… конечно, этого не может быть — ведь тысячи лет…
— Да что с тобой, Тано?! Что они с тобой сделали?
Фаэрни затравленно огляделся. Его взгляд остановился на короне, глаза расширились.
— Так это, — потрясение, — из-за камешка? Из-за кусочка эльфийского стекла? Все это?..
Бесцветным ровным голосом, медленно поднимаясь с колен:
— Я их убью.
— Нет.
— Пусти меня! — фаэрни рванулся яростно, по-волчьи скалясь. — Они не уйдут отсюда!
— Ты не пойдешь за ними, Гортхауэр, — голос Изначального стал жестким и властным. — И никто не тронет их. Это приказ. Пусть уходят.
И с затаенной горечью добавил:
— Они ведь — люди…
ПЕСНЬ: Судьба
…Берен полулежал, прислонившись к стволу древнего дуба. Он чувствовал себя страшно утомленным. Все, что было до того, казалось невероятным кошмарным сном, в котором почему-то оказалась и Лютиэнь. Но здесь-то был не сон, и Лютиэнь была рядом — настоящая, та, которую он знал и любил, та, что сопровождала его на пути в Ангбанд…
Она невольно пугала его своей способностью творить чары, своей страшной властью над другими — даже над самим Врагом. Где-то внутри была потаенная злость на самого себя — ведь сам-то ничего бы не смог. Сейчас ему было до боли жаль ее. Все, что он ни делал, приносило лишь горе другим… Сначала — Финрод. Почему он не отказал Берену в его безумной просьбе?
Он посмотрел на обрубок своей руки, замотанный клочьями ее платья. Лютиэнь спала, свернувшись клубочком, прямо на земле, голова ее лежала на коленях Берена. Здесь, в глухих лесах Дориата, едва добравшись до безопасного места, они Рухнули без сил оба: он — от раны, она — от усталости. И все-таки она нашла в себе силы остановить кровь и унять его боль… Берен как мог осторожно погладил девушку по длинным мерцающим волосам; это было так несовместимо — ее волосы и его потрескавшаяся грубая рука с обломанными грязными ногтями… «И все-таки камень не дался мне.. Неужели он действительно проклят и все, что случилось со мной, — месть его? Тогда хорошо, что он пропал… Но мне придется расстаться с Лютиэнь. Может, так и надо… Ведь я люблю ее. Слишком люблю ее, чтобы позволить ей страдать из-за меня…»
Лютиэнь вздрогнула и раскрыла свои чудесные глаза.
— Берен?
— Я здесь, мой соловей.
— Берен, я есть хочу.
Это прозвучало настолько по-детски жалобно, что Берен не выдержал и расхохотался. Право, что ж еще делать — он, огрызок человека, недожеванный волколаком, не мог даже накормить эту девочку, этого измученного ребенка, который сейчас был куда сильнее его!.. Скорее это он оказался слабым ребенком. Глупым, горячим, самонадеянным ребенком…
— Что ты, Берен? — Она села на колени рядом с ним. Берен внезапно посерьезнел.
— Лютиэнь, мне надо очень многое сказать тебе. Выслушай меня.
Он взял ее руки — обе они уместились в его ладони.
— Постарайся понять меня. Нам надо расстаться.
— Зачем? Если ты болен и устал — я вылечу, выхожу тебя, и мы снова отправимся в путь. Я не боюсь, не сомневайся! Мы что-нибудь придумаем…
— Нет! Ты не поняла. Совсем расстаться.
— Что… — выдохнула она. — Ты — боишься? Или… разлюбил? Гонишь меня?
— Нет, нет, нет! Выслушай же сначала! Поверь — я люблю тебя, люблю больше жизни. Но кто я? Что я дам тебе? Что я дал тебе, кроме горя? Бездомный бродяга, темный Смертный… Ты — дочь короля. Даже если я стану твоим мужем — как будут смотреть на тебя? С насмешливой жалостью? Жена пустого места. Жалкая участь. Ты — бессмертна. А мне, в лучшем случае, осталось еще лет тридцать. На твоих глазах я буду дряхлеть, впадать в слабоумие, становясь гнилозубым согбенным стариком… Я стану мерзок тебе, Лютиэнь. Я и сейчас слабый калека. Я прикоснулся к проклятому камню. Когда я держал его, мне казалось — кровь в горсти…
— Берен, что ты? Как ты смеешь? Я никогда не брошу тебя — клянусь тебе, мы встретимся и там, в Благословенной Земле, за Западным Морем — потому что я уйду следом за тобой, потому что я не смогу жить без тебя!.. Проклятый камень… Ты раньше был совсем другим, ты был похож на… на водопад под солнцем…
— А теперь я — замерзшее озеро.
— Да… Но я растоплю твой лед, Берен! Это все вражье чародейство. Ты ранен темным колдовством. Я исцелю твое сердце! Мы останемся здесь. Мне ничего не нужно, только ты. Что бы ни было — только ты… Я клянусь быть с тобой до конца. До смерти. До нашей смерти.
Мгновение он готов был согласиться, принять тот дар, который она протягивала ему сейчас в маленьких, прозрачно-просвечивающих, как морская раковина, ладонях…
— Нет, Лютиэнь. Может, честь и позволяет эльфам не считаться с волей родителей, но люди так не привыкли. Тингол — твой отец, и я не могу его оскорбить. Да и скитаться, словно беглые преступники, словно звери… Нет. У меня есть гордость, Лютиэнь.
— Что же… Пусть так. Хорошо хоть, что мы дома. Здесь — Хранимая Земля. Сюда злу не проникнуть…
— Оно уже проникло сюда, Лютиэнь. Зло — это я. Вы жили и жили бы себе за колдовской стеной в своем мире — а теперь я навлек на вас гнев Врага и Жестокого…
— Нет, нет! Это все его страшные глаза, его черные заклятия…
— Нет, Лютиэнь. Он просто чужой. Нам не понять его. А ему — нас. Никогда. Белое и Черное рвутся по живому, и оттого все зло, — бессмысленно-раздумчиво промолвил он, сам не понимая своих слов.
— Берен… что с тобой? — в ужасе прошептала Лютиэнь.
— А? — очнулся он. И вдруг закричал: — Да не верь, не верь мне, я же люблю тебя, превыше всего — ты, ты, Тинувиэль! Пусть презирают меня, пусть я умру, пусть ты забудешь меня — я люблю тебя! Ты уйдешь в Благословенный Валинор, там королевой королев станешь, забудешь меня, я — уйду во тьму, но я люблю тебя…
…Стражи границы Дориата набрели на них через два дня. И, словно лавина, прокатилась по всему Дориату весть о возвращении Берена и Лютиэнь, и неправдоподобные слухи об их Деяниях, что приходили из внешнего мира, стали явью.
Они — в лохмотьях — стояли среди толпы царедворцев, как возвратившиеся из изгнания короли, и придворные Тингола с благоговейным почтением смотрели на них.
«Ты дитя, король, — думал Берен, глядя на Тингола. — Тысячелетнее дитя. Ты сидишь в садике под присмотром нянюшек и требуешь дорогих игрушек… И не знаешь, что за дверьми теплого дома мрак и холод. А играешь-то ты живыми существами, король… Двух королей видел я. Один умер за меня, другой послал меня на смерть. Отец той, что я люблю…»
— Государь, прими свою дочь. Против твоей воли ушла она — по твоей воле снова здесь. Клянусь честью своей, чистой ушла она и чистой возвращается. — Берен подвел Лютиэнь к отцу и отступил на несколько шагов, готовый уйти совсем.
— Постой! — неверным голосом промолвил король. — Постой… а то, о чем был уговор?
Берен стиснул зубы. «И сейчас он думает об игрушке…»
— Я добыл камушек для тебя, — насмешливо процедил он. Он не понял, вспыхнув гневом, что король просто растерян и не знает, что говорить.
— И… где?
— Он и ныне в моей руке, — зло усмехнулся Берен. Он повернулся и протянул к королю обе руки. Медленно разжал левую руку — пустую. А что было с правой, видели все. Шепот пробежал по толпе. Тингол внезапно выпрямился, и голос его зазвучал по-прежнему — громко и ясно:
— Я принимаю выкуп, Берен, сын Бараира! Отныне Лютиэнь — твоя нареченная. Отныне ты — мой сын. Да будет так…
Голос короля упал, и сам он как-то сник. Он понимал — судьба одолела его. «Пусть. Зато Лютиэнь останется со мной. И Берен, кем бы ни был он, — достойнее любого эльфийского владыки. Будь что будет… Когда он умрет — похороним его по-королевски. А дочь… что ж, утешится когда-нибудь…»
Все понимали мысли короля. Берен тоже.
…Он стонал и вскрикивал во сне, и Лютиэнь чувствовала — что-то творится с ее мужем, что-то мучает его. Однажды, проснувшись вдруг среди ночи, она увидела, что Берен, приподнявшись, напряженно смотрит в раскрытое окно. Он не повернулся к ней, отвечая на ее безмолвный вопрос:
— Судьба приближается.
Она не поняла.
— Прислушайся, как тревожно дышит ночь… Луна в крови, и соловьи хрипят, а не поют. Душно… Гроза надвигается на Дориат…
Он повернулся к жене. Лицо его было каким-то незнакомым, пугающе-вдохновенным, как у сумасшедших пророков, что бродят среди людей. Он медленно провел рукой по ее волосам и вдруг крепко прижал ее к себе, словно прощаясь:
— Я прикоснулся к проклятому камню. Судьба проснулась и идет за мной. Какое-то непонятное мне зло разбудил я. Может, не за мою вину камень жаждет мести — но зло идет за мной. Оно придет сюда — скоро…
— Это только дурной сон, — попыталась успокоить его Лютиэнь.
— Да, это сон. И скоро я проснусь. Во сне я слышал грозную Песнь, и сейчас ее отзвуки везде… — как в бреду говорил он. — Я должен остановить зло. Моей судьбе соперник лишь я сам…
Они больше не спали той ночью. А утром пришла весть о том, что Кархарот ворвался в Хранимую Землю. И Берен сказал:
— Вот оно. И чары Мелиан теперь не удержат моей судьбы. Она сильнее…
…И пел Дайрон о Великой Охоте, о битве Берена с волком Моргота — Кархаротом, и о том, как в последний раз посмотрели друг другу в глаза Берен и Лютиэнь, и как упала она на зеленый холм, словно сломанный цветок… И ушел из Дориата Дайрон, и никто больше не видел его.
А Тингол никак не мог поверить в то, что их больше нет. И долго не позволял он похоронить тела своей дочери и зятя, и чары Мелиан оберегали их плоть от тления, так что казалось — они спят…
ПЕСНЬ: Закон
Статуэтка из печального лунного серебра, зыбкое отражение звезд в темной глади озера, тень среди теней Чертогов Мандос:
— Владыка Судеб… я пришла петь перед тобой… как поют менестрели Средиземья…
…Она стояла на коленях и пела, и в песне ее сплеталась печаль Элдар и скорбь Смертных, сплетались судьбы и пути их…
Не встретиться душам в Чертогах Мандос — если не были они связаны при жизни крепчайшими узами. Но нити, связующие этих двоих, видел сейчас Намо. Когда-то он сказал своей сестре, молившей его о сострадании:
Не будет нарушен Закон, если эти двое встретятся.
Берен и Лютиэнь смотрели друг на друга: тени среди теней Мандос, идущие разными путями — он, уходящий в Неведомое, она, обреченная вечной жизни. В безвременье — не соприкоснуться рукам: и все же, как предрекла Лютиэнь, они увиделись за Западным Морем…
Он дождался ее. Дождался, чтобы услышать слово прощания.
Закон неизменен.
Душа — пламя, живущее в сосуде плоти,
И душу человека не удержать в мире.
И элда, по доброй воле отрекшись от жизни, не покинет Чертогов Мандос: лишь потом, когда исцелена будет душа, когда истает бремя горестей, тяготящее ее, дано Старшим Детям родиться вновь в Благословенной Земле.
Закон предлагает выбор. И Владыка Судеб ждал, чтобы изречь судьбу этих двоих.
— Не разлучай меня с ним, — неожиданно горячо проговорила Лютиэнь. — Не разлучай нас! Пусть я узнаю смерть, как люди, чтобы вместе нам уйти на Неведомый Путь, — но не разлучай нас!..
Выбор был сделан.
Он понял это сразу. Эльфы Тьмы, избравшие путь Смертных, нарушали закон — но тогда можно было еще сказать, что виной тому Отступник. А теперь? Лютиэнь Тинувиэль, дитя Мелиан, дочери Валинора, дитя Элве, видевшего свет Амана… И ни при чем Отступник, некого винить… Намо должен был теперь изречь ее судьбу. И не мог этого сделать.
…В молчании стоял он перед троном Короля Мира. Судьба молчит, пока не задан вопрос. И молчит Закон.
Никогда еще Король Мира не ощущал такого смятения в душе Намо-Закона. Он понял незаданный вопрос — и ужаснулся. Он воззвал к Единому.
…Непереносимое сияние затопило глаза Манве — в сиянии чертогов Единого стоял Намо, и беззвучный властный голос говорил к нему, и не стало мыслей, не стало вопроса, и не стало Закона пред ликом Воли…
Он промолчал.
…Тот, изменявший все, к чему бы он ни прикасался, изменил суть Детей Единого. Изменил Закон. Это было против воли Единого: так изрек Король Мира, тот, кому открыт Замысел.
Нарушившие Закон должны были отречься — или перестать быть.
Они не отреклись.
Их не стало.
А теперь дочь Света и Сумерек своим выбором нарушала Закон, установленный Единым, Закон, воплощением которого был он, Намо.
И это было угодно Единому.
Ибо служило Замыслу.
Творец — выше Сотворенного.
Замысел — превыше Закона.
"И Берен и Лютиэнь отправились в путь, и шли они, не ведая ни голода, ни жажды; и, миновав реку Гелион, вступили в земли Оссирианда, и поселились там на Тол Гален, на зеленом острове, который омывают воды Адурант, и пребывали там, и исчезли из речей людских. Позже Элдар назвали эту землю Дор Фирн-и-Гуинар, Земля Мертвых, что Живут; и здесь рожден был Диор Аранел, что наречен был потом Диором Элухилом, Наследником Тингола.
Ни один смертный с той поры не говорил с Береном, сыном Бараира; и никто не видел, как Берен и Лютиэнь покинули этот мир, и неведомо никому, где покоятся их тела…"
РАЗГОВОР-XII
АСТ АХЭ: Ястребы
(Из летописей Аст Ахэ)
— …Вот ужо послал дядюшка, так послал: на край света счастья искать, — недовольно бормотал себе под нос Делхар ирайно-Кийт'ай. — Есть, видишь ты, обитель мудрецов в Черных Горах. Пойди, говорит, туда — сам не знаю куда, — да спроси, станут ли там наших воинов учить, а ежели станут, то какую плату за то возьмут… Воинов, видишь ты, хороших нет у нас! На даля смотрит, а что под носом у него, не видит! Чем мои парни ему не хороши? — а поди ж ты: узнай, да расспроси, да попроси, да чтоб вежество соблюл… Я, говорит, нрав твой знаю, и ежели б сынку моему совершеннолетний год вышел Уже, непременно б его отправил вместо тебя… вот сам бы и тащился за семь дней пути медовухи хлебнуть, коли блажь такая нашла!..
Остановился, приглядываясь:
— Эге… это ж, кажись, те самые Черные, о каких дядюшка болтал! Стало быть, недалеко уже… Эй, парни! Я тут обитель мудрецов ищу, что в Черных Горах (тьфу ты, глупость какая!). К вечеру доберусь или как?
Всадники остановились; один, скупо улыбнувшись, сказал что-то своим спутникам на странном певучем языке — те заулыбались тоже — и ответил уже понятно для Делхара:
— Трехглавую гору видишь? Иди прямо на нее, доберешься еще до заката. А для чего тебе обитель эта?
— То дело мое, — неприветливо буркнул Делхар, но, подумав, решил все-таки объяснить: — К Владыке тамошнему меня послали. Из клана Ястреба я — слыхали небось?
— Может, и слыхали, — усмехнулся всадник. — А что же ты пасмурный такой? Или беда какая у вас случилась? Что за нужда тебе к Владыке?
— То дело наше с ним, а каждому встречному-поперечному рассказывать — язык сотрешь.
— Ну, если так… прощения просим у великого вождя, что потревожили вопросами своими неразумными, — всадник старательно изобразил раскаяние, прибавил несколько непонятных слов, отчего его спутники, не таясь, расхохотались, и повернул коня к горам.
…Как ни наказывал себе Делхар ничему не удивляться, горная обитель его ошарашила. Здесь мог бы поселиться весь его клан — и еще место осталось бы, такая громадина! Каменных домов Ястребы не строили, но и без того было понятно, что обитель не построена, а вроде как растет из самой горы… Встретившие его у врат стражи словам о том, что ему нужно увидеть Владыку, не удивились вовсе, зато выдали провожатого — парнишку лет пятнадцати. Без него, сказали, не доберешься.
— Ты в Твердыню учиться пришел? — без обиняков спросил парнишка.
— Говорить я пришел, — вид Твердыни на Делхара явно произвел впечатление, но сдаваться вот так, сразу, он не собирался. — Погляжу еще, есть ли тут чему учиться.
— А-а… — несколько разочарованно протянул парнишка. — Понятно…
Слова «видали мы таких» на его лице читались отчетливо, но Делхар решил внимания на это не обращать. Связываться еще с малышней!..
Дальше они шли молча, пока в одном из залов не наткнулись на компанию человек в пять-шесть — все в уже привычном, примелькавшемся черном: юноша с волосами цвета воронова крыла и удлиненными, приподнятыми к вискам зелеными глазами что-то оживленно объяснял; прочие слушали. Парнишка-проводник Делхара пропустил вперед, поотстав незаметно: в глазах у него зажглись смешливые искорки — похоже, задумал какое-то хулиганство и задумкой своей был донельзя доволен.
— Кхгм…
Разговор стих. Один из слушателей обернулся: выше всех ростом, на вид лет тридцати — тридцати пяти, только волосы совершенно седые да шрамы через все лицо.
— Приветствую… Я раньше тебя здесь не видел. Кто ты?
— Я-то Делхар, воин из клана Ястреба, а вот ты кто, чтоб меня расспрашивать? — заносчиво осведомился смуглолицый.
— Я? — усмехнулся седой. — Я здесь
Вежество соблюсти, значит… Делхар выпрямился во весь свой немалый рост, ответил насмешливо:
— Да вот, слыхал я, про здешних воинов слава громкая идет; хотел на деле проверить, так ли они хороши или люди все больше языком треплют.
Седовласый сделал пару шагов навстречу Делхару — тот отметил, что его собеседник слегка прихрамывает на левую ногу, — прищурил ясные глаза:
— Почему бы тебе, доблестный Делхар ирайно-Кийт'ай, не сразиться со мной для начала?
На лицах воинов появились усмешки, младший — тот самый, зеленоглазый — не сдержавшись, тихонько фыркнул, парнишка-проводник, уходить явно не торопившийся, прыснул в кулак. Делхар тоже усмехнулся:
— Ты, парень, прости уж… Калеку победить — чести мало. Я думал, у вас не держат таких…
Улыбки с лиц воинов исчезли: пять пар глаз смотрели теперь недобро и жестко, руки легли на рукояти мечей. Мальчишка заметно побледнел и, за неимением меча, стиснул кулаки — вот-вот в драку бросится.
— Эй, эй, не все сразу!..
— Значит, калеку победить? — очень тихо, почти вкрадчиво повторил седой; в его глазах вспыхнули внезапно безумно-яростные огоньки. Он стремительно шагнул к воинам:
— Льерт-ай, меч.
— Но…
— Меч! — и, обернувшись к Делхару: — Наделе проверить хотел? — все так же тихо: — Сейчас и проверим!
Руки, обтянутые черными перчатками с широкими раструбами, сжали рукоять:
— Ты готов?
Делхар не думал, что бой будет особо трудным; противник его был, правда, на голову выше, но уже в кости, стройнее — тоньше как-то. Сложен хорошо, что верно, то верно, и гибок на удивление, стремителен в движениях — но, должно быть, в силе уступает, да и хромота… «Ничего, справимся, и не таких обламывали… Чести, и верно, мало, да только неплохо бы проучить выскочку. В конце концов, сам нарвался, сам пусть и расхлебывает. Небось особо сильно не покалечу…»
Это было его последней связной мыслью.
…Несмотря на всю свою выдержку, Делхар невольно зажмурился, когда у его горла свистнула сталь. Но удара не последовало. Он открыл глаза, тяжело дыша, скосился на клинок, замерший на волосок от его шеи.
— Так, значит, калека? — все тем же жутким тихим голосом осведомился седой.
— Беру… свои слова… назад, — тяжело дыша, выговорил Делхар. Извинение явно далось ему через силу; словно завороженный, он не отводил взгляда от клинка противника. Тот меч убрал, и Делхар невольно вздохнул с облегчением, тыльной стороной кисти вытирая выступившую на лбу испарину.
— В чем еще хочешь испытать калеку? Что еще умеешь? Из лука на скаку стрелять? Или, может, врукопашную? Или в кузню пойдем, посмотрим, кто как с молотом управляется? Ну?
— Я же сказал — беру свои слова назад! — в голосе Делхара явственно слышалось: «Чего тебе еще нужно?» Он начал почему-то подозревать, что снова будет побежден, в какое бы состязание ни вступил с этим человеком. Признавать же себя побежденным ему не приходилось ни разу; да тут еще эти пятеро… мальчишка этот зеленоглазый… позор-то какой, подумать страшно, а если бы еще у здешнего Владыки на глазах…
— Глотку бы промочить, — мрачно буркнул он.
— Конечно-конечно, не извольте беспокоиться. Великая честь — принимать в Твердыне столь доблестного и обходительного воина, не каждый день встретишь такого, — процедил сквозь зубы светловолосый сероглазый Льерт-ай.
— Оставь его… С самоуверенностью расставаться не так легко, — спокойно откликнулся седой. — Что ж, вина выпить — это можно. Идем, благородный Делхар ирайно-Кийт' ай.
— Жаль, Повелителя Воинов здесь нет, — сверкнул глазами черноволосый юноша, — не отделался бы так легко!..
— Не вмешивайся, Хоннар; вот получишь меч — тогда и говори. А ты, Тано, правда… уступи мне его ненадолго. Сдается мне, нам с благородным Делхаром есть что обсудить.
— Нет, Льерт-ай.
— Ну, почему же… — сдавленно проговорил Делхар, с трудом сдерживая закипающую ярость.
— Нет, — не повышая голоса, повторил седой, но короткое это слово прозвучало так властно, что спорить больше не стал никто. — А все ваши разногласия вы вполне можете выяснить за чашей доброго вина.
…Первый кубок выпили в мрачном молчании. После второго напряжение несколько ослабело; после третьего черные воины уже казались Делхару отличными парнями («Ну и забористое же вино тут у них!..»), о чем он не замедлил им сообщить — правда, к некоторому его разочарованию, известие это в восторг никого не привело, но смотрели на него, по крайней мере, уже без прежней холодной враждебности. Только зеленоглазый Хоннар все еще хмурился.
Седовласый перчаток не снял почему-то и за столом. Пил он с выражением какого-то мрачного интереса на лице, словно любопытно было, что с ним будет, — и, судя по всему, не пьянел совершенно. Уже Льерт-ай завел малопонятный Делхару разговор о различных взглядах на устройство мироздания со смуглолицым Тирнаном, а узкоглазый невысокий воин, чьего имени Делхар так и не сумел запомнить, обсуждал с широкоплечим Ахтаниром различные приемы боя — словом, застолье как застолье… Только Хоннар, тихо подойдя к седовласому, спросил растерянно:
— Тано, зачем ты это делаешь?
Тот, медленно обернувшись, посмотрел на юношу да так ничего и не ответил. Он вообще все время молчал, а странные его светлые глаза, словно бы пеплом, подернулись непонятной тоской.
— Хрш… хр… храшо тут у вас, — заплетающимся языком проговорил Делхар. — Я б того… остался даже… Одно худо: баб тут у вас нет. Как ж без их-то… Вот ты, — он махнул рукой с пустым кубком в сторону седого, — скажи мне: у т-тебя баба есть?
— Что?..
— Баба, грю, есть у тебя?
— Нет. Я один, — сказано было со спокойной горечью, словно тот, кого называли —
— А че так? Парень ты того… хоть куда…
— Я сказал — нет. Оставим этот разговор.
Делхар похлопал глазами; на его лице отразилась какая-то смутная мысль, сначала приведшая его в растерянность, а потом, как видно, рассмешившая:
— Ты че… — он прыснул и примерился было хлопнуть седого по плечу; тот отстранился, — че… не можешь, что ли?..
И мгновением позже осознал, что рука в черной перчатке сжимает отвороты его куртки, что ноги его по какой-то непонятной причине не достают до пола, — и близко-близко увидел ледяные яростные глаза седовласого. Тот одним движением отшвырнул человека в кресло и прорычал:
— Я сказал — замолчи!
В зале повисло напряженное молчание. Седовласый стоял у окна, ни на кого не глядя; прежним ровным тихим голосом без тени теплоты проговорил:
— Вы, молодой человек, забываетесь. Вы преступаете рамки приличий.
Делхар потряс головой, почти трезвея, ошеломленный этой внезапной вспышкой:
— Ты… того, ты меня прости… вот же, видишь ты… хорошего человека обидел…
Он огляделся, ища поддержки у воинов, и в это время услышал спокойное:
— Я не человек.
— Тоись… к-как это?
— Так. Как видно, игра затянулась. Что ж, достойный Делхар, можете теперь рассказывать, что вы пили с самим Владыкой Севера — кажется, у вас меня называют так? Мне, конечно, весьма лестно…
— Ну, парень, и здоров же ты заливать!..
— Молодой человек, прошу простить меня, но, в конце концов, я на несколько тысяч лет старше вас, и это дает мне право на некоторую толику уважения с вашей стороны… возможно.
— Да ну, парень… слышь, не морочь мне башку, че ты… человек как человек… ну, сболтнул я с пьяных глаз, с кем не бывает…
— Тано, — странным голосом спросил Хоннар, — и ты что, после всего этого его здесь оставишь?
— Пускай остается, если захочет, — устало сказал седой. — Человек как человек. Пить только не умеет.
…На рассвете Делхар проснулся мгновенно, словно толкнул его кто. На пороге его комнаты стоял, пристально его разглядывая, давешний зеленоглазый юноша, Хоннар.
— Тебе здесь чего? — настороженно поинтересовался Делхар.
— Тано просил показать тебе Твердыню, — похоже, Хоннару поручение особой радости не доставляло. — Это долго. Идем, поешь сначала.
— …Здесь библиотека.
— Чего?
— У вас что, летописей нет?
Делхар нахмурился, соображая. Зеленоглазый Хоннар поспешил ему на выручку:
— Читать и писать умеют у вас? Записывают историю вашего народа?
— А! — просиял Делхар. — Нет. У нас песни слагают. Такие песни!.. Хочешь, спою?
— Нет-нет-нет, — Хоннар впервые улыбнулся. — Только не здесь. Помешаем людям. Но я все рассказываю — а ты ни о чем не спрашиваешь…
— Угу. Я все узнать хотел: вот ты все говоришь — учитель, учитель… Но «учитель» — ремесло разве? Кузнец — понимаю: учит ковать металл, мечи делать, наконечники стрел, чаши для пира. Воин — понимаю: учит сражаться, чтобы врага убить и выжить самому. Охотник — стрелять из лука, ходить бесшумно, читать следы, выслеживать добычу. Лекарь — в травах разбираться, лечить раны и хвори. Он — чему тебя научил?
Хоннар растерянно улыбнулся и пожал плечами:
— Он просто — есть.
— Ну и что с того? Я вот тоже есть; нет, что ли?
— Ты — другое. Он умеет все, о чем ты говорил, но мы учимся у него другому. Понимаешь, я сейчас буду искать слова, но это все будет не то…
— А ты попробуй. Растолкуй мне — уж коли вы все тут мудрые такие!..
— Хорошо. Он учит быть собой. Мыслить. Творить. Не что-то делать — творить. Понимать. Слушать и слышать.
Досадливо поморщился, тряхнул головой:
— Пойми, Делхар, это объяснить нельзя. И никто здесь не скажет тебе большего, чем я. Он просто — есть. И он — наш Учитель. Для всех, кто есть в Твердыне. И каждый из нас — его ученик. Вот и все. Все мы — таэро-ири…
Он взял с полки книгу, перевернул несколько страниц.
— Вот, нашел! Слушай:
Делхар поскреб в затылке:
— Чудно… Чудной вы тут народ, непонятный. Слышь, а меня он учить станет?
— Чему?
— Ясное дело, драться!
— А зачем?
Делхар опешил даже:
— Ну, как же… Оно дело понятное: никто меня победить не сможет, вождем буду, великим воином…
Юноша сдвинул брови:
— Здесь так не принято, Делхар. Сюда приходят не ради себя… Дар человека должен служить не ему самому…
— Ты сам-то кто будешь? — прищурился Делхар.
— Я? Воин Слова, таир'энн'айно… летописец.
— Да нет! Роду ты какого?
— Хоннар эр'Лхор, старший сын вождя клана Волка… а что?
На лице Делхара возникло выражение настолько странное, что юноша рассмеялся:
— Ладно, пойдем лучше в мастерские. Сам посмотришь, что тут у нас и как. Может, тарно-ири лучше тебе объяснят, чем я… Тэнаар иро-Бъорг с тобой поговорит.
— Тоже сын вождя?
— Нет… это обычай, я расскажу тебе потом. Идем.
… — И что, ты — тоже воин?
— Я — воин Свершения. Мастер Чаши, — сказано было с гордостью, Делхару не слишком понятной.
— Это, то есть, как?
— Это, то есть, — усмехнулся мастер, — чаши я делаю.
— Только чаши? И ничего больше?
— Нет, почему… и меч могу сделать, и доспех, и плуг сработать, и ожерелье… А чаши все-таки больше люблю. Думаешь, чаша не так важна?
Делхар пожал плечами:
— По мне, было бы вино доброе да люди хорошие — любая сойдет.
— Оно верно, да все-таки… Вот, смотри.
Мастер, усмехаясь в усы, снял с полки небольшую чашу, скорее даже кубок — совсем простой, только вставки из золотисто-зеленого камня да темно-золотой побег плюща взбирается по тонкой ножке, обвивает чашу по краю.
— Ну… красиво, конечно, не спорю…
— Красиво! — мастер расхохотался. — Да ты вина налей — вот, держи флягу — и выпей!
Делхар так и сделал, хмурясь в недоумении. Замер, прислушиваясь удивленно; откуда-то из глубины души поднималась весенняя звонкая радость — он улыбнулся — потом рассмеялся, тряхнул головой — плющ, обвивавший чашу, показался вдруг живым, вон даже росинки поблескивают…
— Хэй, ты что… ты в вино мне подмешал чего-то?
— Эх ты, парень… какое — подмешал! — с неожиданной обидой сказал мастер. — Это чаша для пира. Я ее первую сделал, так и держу здесь — чтобы не забыть, как оно было. Долго над ней бился — не получается, и все тут! Он пришел, посмотрел, как я маюсь, потом со стола смахнул все — я и опомниться не успел — и говорит: жаворонки поют, идем слушать. Я по молодости не понял, но спорить не стал. Решил — он, видно, думает, что передохнуть мне надо. Он меня в поле повел — тепло было, почти как летом, небо ясное, высокое, и точно — жаворонки… Так и шли вместе — через поле в лес, потом к озеру… Он за весь день мне слова не сказал — да мне, кажется, и не надо было слов. А под конец подвел меня к побегу плюща — как раз дождем брызнуло, на листьях капли блестят… я смотрю на веточку эту — и глаза отвести не могу, а он говорит — ты понял. Смотри. Потом делай. Но прежде — смотри… Такая она и вышла, чаша эта, — как тот день. А ты — подмешал… эх…
Делхару стало неловко:
— Ну… ладно тебе, слышь… ты прости, я не хотел…
— Не хотел… ладно уж, чего там.
— А эта — тоже для пира будет?
— Нет. Эта — для раздумья. Тяжело. Для него хочу сделать, Для Тано. Для его рук. Чтобы лунный ветер из нее пить можно было…
Если разговоры в библиотеке и мастерских заставили Делхара растеряться и несколько призадуматься, то Зал Клинков потряс его сразу и окончательно. «Ах ты… — бормотал он, покусывая ноготь. — Прав был дядюшка, пень старый… моих бы парней сюда определить… да и сам бы… эх!»
— Э-э… слышь… мастер, — с некоторой робостью обратился он к одному из старших воинов.
— Ай-тарно Халлор, — шепотом подсказал Хоннар.
— Почтенный Халлор… нельзя ли мне..
— Хочешь учиться? — без обиняков спросил Халлор
— Да, — выдавил Делхар.
Халлор бегло, цепко оглядел его:
— Лет тебе сколько?
— Двадцать четыре зимы минуло…
— Поздновато… ну, посмотрим. Бери меч, показывай, что умеешь.
К концу недолгого испытания Делхар был багров, как перезрелая клюква. Поединок с Властелином был мгновенен, здесь — затянулся, казалось Делхару, на годы. И ведь щадил же его этот Халлор, не в полную силу бился — он же видел!.. — замедлял движения, не наносил ударов… Ведь лет на тридцать старше — и дыхание не сбилось, рука не дрогнула! С самого же Делхара пот лил в три ручья. «Загонял меня совсем, — потерянно думал Делхар. — Все, конец. Чего уж тут не понять! — здешние-то с малолетства учатся… сына дядькина возьмут в науку воинскую, а я… эх!» Покосился на Хоннара краем глаза вот уж кто небось веселится — отплатили за слова пьяные, глупые, сполна отплатили… У юноши на лице, однако, читалось только внимание и сочувствие.
— Ну, что ж, — задумчиво протянул Мастер Меча. — Тебе по правде сказать?
Делхар только зубами скрипнул: кивнул и опустил голову.
— Танцующим-с-клинками ты не станешь: гибкость не та. А силой не обделен, вынослив… дыхание поставить надо толком… Чему могу — научу.
— Плату… какую возьмешь?
Мастер Меча поморщился и только рукой махнул.
АСТ АХЭ: Железнорукий
…Когда он увидел этот кинжал, в котором живым огнем горели алые камни, страх охватил его. Словно возвращали меч убитого воина. «Гортхауэр? Что с ним? Схвачен?!» Огненные глаза Ллах'айно пламенем костра осветили его лицо.
Их было шестеро. Один — на носилках, закрытый по горло плащом. Бородатые длинноволосые люди, тяжелые и плечистые, хотя и не очень рослые; у двоих на головах рогатые шлемы, остальные в кожаных шапках, обшитых бронзовыми накладками. Грубые рубахи до колена, кожаные безрукавки, кольчуги и пояса; колени голые, икры обернуты холстиной и перехвачены ремешками накрест, на ногах — что-то похожее на грубые башмаки… Щиты деревянные, за поясами мечи и секиры. Одетый богаче всех воин, видно, старший среди них, озадаченно оглянулся вокруг и спросил у стоящего возле трона Мелькора:
— Эй, приятель, а где сам-то? Властелин-то где?
Воин горделиво заявил, положив руку на меч:
— Я Марв, сын Гонна, великий воин Гонна из рода Гоннмара, лучшего вождя Повелителя Воинов Гортхауэра! И я несу слово его Властелину!
— Ну, так говори.
Воин туповато воззрился на Изначального и, нахмурившись, спросил:
— Это еще почему?
— У тебя же слово к Властелину. Говори. Я слушаю.
— Ты? — недоверчиво спросил воин.
Изначальный усмехнулся краем рта.
Теперь на черном престоле восседал Властелин — величественный, мудрый и грозный, и даже раны его внушали благоговейный страх. И, изменившись в лице, Марв, сын Гонна, упал на колени.
— Прости, о Великий, что не догадался, не разглядел! Прости и помоги! — ревел он жалостным голосом.
— В чем я могу помочь? И что за слово передает мне полководец Гортхауэр?
— Вот он как раз и говорит — спаси, Властелин, Гонна, сына Гонна, вождя нашего! Спаси брата!
— Что с ним?
— Да ранили его, Властелин.
— И что — Гортхауэр не смог помочь ему?
— Как не смог! Давно бы умер брат, если бы не он! Да вот на все сил не хватило. Вези, говорит, к самому. Коней дал, знак дал…
— Хорошо. Оставьте его здесь. Идите. Потом позову.
Когда воины уходили, он поймал на себе недоверчивый взгляд.
Раненый был мужчиной могучего сложения, лет сорока с виду — солидный возраст для этих недолго живущих людей. Темные, слипшиеся на лбу от пота волосы заплетены на висках в косицы, длинные усы мешаются с густой небольшой бородой, явным предметом гордости хозяина. Карие глаза ярко блестят на бледном лице.
Изначальный отшвырнул задубевший от крови и грязи когда-то зеленый плащ.
Рана действительно была страшной. Смертельной. Удар перерубил ключицу, косо отделив плечо и руку. Счастье, что он попал к Гортхауэру. Лекари их — сущие варвары: прижгли бы каленым железом, и умер бы от боли… Человек внимательно смотрел на него. Мелькор медленно провел ладонью над раной, чтобы ощутить, насколько она серьезна, — обожженные ладони чувствительны. Затем, положив руку на лоб человека, оторвал присохшие повязки — тот не ощутил боли. Ее ощутил Изначальный. Дрянная рана. Грязная, страшная. Осколки кости торчат из мяса. Вновь потекла кровь. Хорошо, что легкое не задето. Но артерии… Надо спешить.
Изначальный закрыл глаза и молча, замерев, медленно-медленно вел ладонью над раной, переливая свои силы в тело умирающего. Казалось, шевельнешься — и все рухнет, рассыплется миллионами осколков.
…Ртутные точки крутились в глазах, звон в ушах стал нестерпимым. Изначальный открыл глаза, тяжело дыша. Рана побелела, кровь уже не сочилась, и разрубленные кости соединились, хотя еще совсем непрочно. Он улыбнулся, глядя в лицо раненому, и внезапно увидел в темных глазах отражение своей улыбки, стекающей кровью из незаживающих ран. И человек заговорил — хрипло, прерывисто, слабо:
— Не надо больше… Все уже, ладно… Пусть и помру, все Равно. Куда ж я без руки… Ты-то… как же тебя так… Ты же в крови весь… Как же так… Ведь больно тебе, вижу… А говорили — с гору ростом и неуязвим… Надо же… Я-то думал — боги огромны ростом и потому могучи… А ты вроде и не очень велик, а такое можешь, что… уж не знаю, и как сказать… Словом, великий ты бог, и нет тебя сильнее. Только не лечи меня больше. Ведь самому ж худо, вижу… Я и так выживу. Ты только скажи — кто тебя? Я людям своим передам — голову его тебе принесем…
«Хоть плачь, хоть смейся… Ожидал, значит, встретить небесного воителя, а тут такое… непонятно что. Великий, значит, ты бог, только вот не можешь ничего: утешил, благодарю!..»
— Голова его и так мне досталась. Он убит.
— Ну и верно. Месть — дело святое.
— Я мстил не за себя, — глухо ответил Изначальный.
Человек, как видно, что-то почувствовал в его голосе.
— За друзей тоже надо мстить. Эх, только встану…
— И — детей?
— Но из них же мстители вырастут!
— А нас жалели?
— Ты что же, хочешь быть хуже южных харги, которых вы так клянете?
Человек помолчал, мучительно хмуря брови:
— Я как-то не думал…
— А ты подумай, — резко сказал Изначальный. — Лежи тихо. Я продолжу…
Человек стоял перед ним, изумленно рассматривая свое плечо. Он несколько раз крутанул рукой и, блестя глазами, сказал радостно:
— Вот я и воин снова! А то куда я — без руки?
Он встал на колени и низко поклонился, коснувшись лбом пола. Когда поднял лицо, на нем скорее было раздумье, чем улыбка.
— Вот когда так на тебя смотрю — совсем как рассказывали!
— И как, позволь спросить? — усмехнулся Изначальный.
— Как в песне поют:
И вышел к бою, башне подобный,
В высокой короне, где звезды светились.
И щит его туче в руке подобен,
И Молот Подземного Мира в деснице,
Великий, могучий, непобедимый!
И след его — больше расщелин горных,
В которых по десять коней бы укрылись,
И крик его — страшнее грома,
И хохот его — обвалом горным!
И шел он — земля под ним сотрясалась!
И страшным ударом врага сокрушил он,
На горло ему ногой наступил он,
И хруст костей заглушил вопль предсмертный,
И кровь затопила по локоть землю…
— Но ведь ты сам просил… — растерялся человек.
— Просил… Ты сам видишь, каков я. Не похоже на башню? А что до того боя… Смотри, у меня ведь тоже живое тело. И его можно ранить… Ну, что скажешь обо мне теперь?
— Скажу, — хрипло произнес человек, — что ты более велик, чем я думал. Легко быть великим воином, когда ростом с гору! Легко раны лечить, ежели это от тебя ничего не требует. А ты — все из себя берешь. И если ты при этом против всех альвов один воюешь — кто выше тебя? И знай — я за себя отслужу. Клянусь своей рукой! Вот этой рукой.
Человек помолчал. И потом добавил, глядя в пол:
— Но детей я не трону. И женщин. И раненых. Не хочу походить на этих.
— Ну там, на небе. Ты ведь туда уйдешь, когда победишь! И я с тобой! Воин должен умереть в бою, а не в постели… Ну, до встречи, Властелин! Мой меч — твой меч.
— Возьми кинжал. Отдай Гортхауэру и скажи — благодарю за Гонна, сына Гонна. Так и скажи. Прощай.
— Скажу. Он великий воин! Честь — служить у него! Прощай. Обо мне еще услышишь!..
…В память об этом Гонн носил, не снимая, на исцеленной руке широкий железный браслет, получив за него прозвище
АСТ АХЭ: Суд Твердыни
(Из летописей Аст Ахэ)
Люди Уггарда ждали погони. Часовых выставляли каждую ночь, днем шли сколь возможно быстро. Но настал уже четвертый день, а ничего подозрительного заметно не было, и Уггард успокоился.
…Проснувшись, он мгновенно оказался на ногах. Светловолосый человек в черном, в черненой кольчуге стоял в двух шагах от него. Осознав, что происходит, Уггард с глухим рычанием рванулся вперед, целя в незащищенное горло. Он не успел заметить, как в руках черного воина появился меч; миг — и Уггард, безоружный, с бессильной ненавистью смотрит в неподвижно-бесстрастное лицо.
— Ну, бей, волк Моргота! — оскалился Уггард.
В лице его противника не дрогнул ни один мускул:
— Благодарю за честь. Верно, мы — волки. Волки Пограничья. И ты нужен нам живым, пожиратель трупов, убийца женщин.
Уггард разразился потоком отборной ругани, которую черный воин выслушивал с прежней невозмутимостью.
Воин перехватил руку с занесенным для удара длинным бронзовым кинжалом-иглой и без особых усилий сдавил и слегка вывернул запястье. Уггард, при всей своей выдержке, зашипел от боли.
— Ты нужен нам живым, — повторил воин.
…За несколько минут Уггард выяснил подробности ночного боя. Девятнадцать человек были убиты, шестеро — пленники, так же как и он сам; остальные скрылись. В нем жила еще отчаянная надежда, что они устроят засаду на дороге и отобьют своего предводителя; черные, судя по всему, подумывали об этом тоже. «Могучие духи, их же всего пятнадцать!.. Чего же ждут эти трусливые ублюдки?!»
Скрученные ремнями руки затекли и болели; когда Уггард не успевал увернуться, ветви с размаху хлестали его по лицу. Всадники ехали в молчании, тем более мучительном и пугающем, что пленник не имел представления, куда и зачем его везут. Уггард дал себе клятву стойко перенести все, что бы с ним ни произошло, и молчал тоже, лишь стискивал зубы от боли в запястьях.
К полудню устроили привал. Пленникам развязали руки, но стянули ремнями ноги — предосторожность отнюдь не лишняя, поскольку Уггарду тут же пришла в голову мысль о побеге. В конце концов, лучше умереть со стрелой в спине, чем… кто их знает, что они сделают! Но голодом морить, по крайней мере, не собирались.
Уггард с удивлением заметил, что несколько воинов устроились спать. Правда, отдыхать им довелось не больше получаса: тот светловолосый, видимо, старший в отряде, поднял всех и указал трогаться в путь.
От Хитлум до Черных Гор тянется равнина, поросшая жестким ковылем, с редкими островками низеньких деревьев в ложбинах; коннику — полтора-два дня пути. Эти, как видно, решили добраться за день, не устраивая долгих привалов и не задерживаясь на ночевку. Похоже, их кони были к такому привычны, пары часов отдыха за всю дорогу им хватило. Как и людям, отдыхавшим действительно по-волчьи — урывками.
Младший из пленников, Утер, более всех страдавший от неизвестности, попытался заговорить со стражами. Те молчали, не поворачиваясь даже в его сторону. Уггарда эта дорога измучила больше, чем он мог предположить; пытался спать так же, как черные воины, но такой отдых не приносил облегчения; пару раз он даже начинал дремать в седле и, очнувшись от тяжелого краткого забытья в последний раз, увидел, что путь окончен.
Горы расступились, рассеченные, словно ударом меча, узким ущельем. Перед ними черным силуэтом на фоне ночного неба вырисовывалась громада Трехглавой Горы, о которой рассказывали старики — шепотом, чертя в воздухе ограждающие знаки. Весь сон как рукой сняло.
— Слезай, — нарушил молчание светловолосый. Уггард повиновался с удивившей его самого покорностью и попытался связанными руками погладить своего вороного — благородное животное отстранилось и брезгливо фыркнуло. Уггарда это, непонятно почему, задело больше, чем поведение стражей.
— Иди вперед.
Краем глаза Уггард заметил, что остальные шестеро следуют за ним. Утер был явно напуган и жался к старшим; Уггарду и самому было не по себе. Однако — пусть не думают, что его так легко запугать, он не сопляк какой! Потому мимо стражей ворот и под высокими темными сводами коридоров и залов шел, гордо подняв голову, выпрямившись во весь рост. Досада брала на остальных: они как-то поникли, съежились и только затравленно озирались по сторонам.
В тронном зале уже собрались вожди и старейшины его племени; на троне же… Уггард почувствовал, что не может отвести взгляд от высокой величественной фигуры: черные одежды и тяжелая мантия, седые волосы перехвачены простым обручем темного металла, на коленях — меч со странной рукоятью… Уггард с трудом заставил себя смотреть в сторону, борясь с желанием упасть на колени, как остальные пленники.
— Развяжите им руки.
Холодный глубокий голос — словно с высоты, из-под сводов зала.
— Итак. Знаете ли вы этих людей?
— Да, — хрипло ответил вождь, — это Уггард, мой молочный брат. Те шестеро — его воины, Властелин.
— Ведомо ли вам, что совершили они?
Молчание.
— Не говорил ли я дедам вашим: земли в Хитлум, что взяли вы силой, будут принадлежать вам, ибо не хочу лишать крова женщин и детей ваших; не должно вам вступать в войну, ибо это не ваша война; но если выступите против людей Севера с оружием в руках, кара моя падет на вас, ибо это мой народ и долг мой — защищать его?
— Да, Владыка. Мы помним, — вождь склонил голову.
— И ныне узнаю я, что твой молочный брат, о Утрад, сын Хьорна, вождь народа Улдора, преступил этот закон. Что же ныне сделаю я с ним?
Вождь опустил голову еще ниже.
— Я призвал вас сюда, Утрад, сын Хьорна из рода Улдора, Улхард, сын Дарха из рода Улфаста, и вас, старейшины двух племен, чтобы увидели вы свидетельства беззакония, кое учинил Уггард, и подтвердили пред народами вашими справедливость приговора.
«Почему они все говорят так спокойно?! Или правду рассказывают старики, и его сердце — холодный камень, а тем, кто служит ему, он вырывает сердца, взамен же вкладывает кусок льда…»
— Признаешь ли ты, Уггард, сын Улда, что уничтожил тому шесть дней поселение Арнэ в лесах к северу от Гор Ночи, пролив кровь невинных и предав огню дома их?
— Как смел бы я, о Владыка? Быть может, это деяние харги… мне же неведомо то, о чем ты говоришь. — Уггард поклонился, прижав руку к сердцу, по-прежнему не поднимая глаз.
— Банды с юга сюда не заходят, а иртха никогда не совершили бы такого. Незачем тревожить мертвых, чтобы узнать, кто лежит в той могиле… Взгляни — вот стрелы, взятые у вас: признаешь ли их своими?
Тут отпираться бесполезно. Бронзовые наконечники — плоские, расширяющиеся к древку и оканчивающиеся там неким подобием крюков, и бурое с белыми полосами оперение: перья совы, знак племени Улдора.
— Да, Владыка. Каждый может подтвердить это.
— Они не для охоты на зверя или птицу, не так ли? Эту стрелу нашли там. Утрад, сын Хьорна, ответь — это та же стрела?
Молодой воин в черном протянул вождю стрелу — наконечник покрыт бурой коркой.
— Да, — глухо ответил Утрад.
— Владыка, — отчаяние, мешавшееся с мучительной злостью на себя за роковую ошибку, придало Уггарду смелость, — любой воин племени Улдора мог выпустить эту стрелу — почему же напраслину возводят на нас?!
— Кого ты обвиняешь? — Голос Утрада был похож на сдавленное рычание. Владыка жестом остановил его:
— Знак твоего рода — скалящийся медведь?
— Да… («А это еще к чему?..»)
— Кто может подтвердить это?
— Я, Владыка, — тихо ответил Утрад.
— Смотри же, вождь, и вы, старейшины, — видели ли вы этот знак у Уггарда, сына Улда?
Тот же воин подал вождю бронзовую пряжку с обрывком ткани плаща — того самого, который был сейчас на Уггарде. Он закрыл глаза; кровь стучала в висках, по спине пополз мерзкий холодок. Вот и все. Как мог забыть… Откуда это здесь?.. Вот и все. Все кончено. Или?..
— Да, Владыка, — на этот раз заговорил один из старейшин — надтреснутым старческим голосом, — вещь эта ныне принадлежит Уггарду, как прежде отцу его Улду.
— Довольно ли вам этих доказательств?
Молчат, переминаются с ноги на ногу.
— Эта пряжка была в руке молодой женщины, которую ты, Уггард, — с силой, жестко выделяя последние слова, — обесчестил и убил.
Уггарда била дрожь, отпираться было бессмысленно, но он все-таки попытался — от отчаяния:
— Владыка, это навет… Кто-то захотел оклеветать меня…
— Тебе — нужен — свидетель? — раздельно и так же ужасающе спокойно. И негромко: — Ахэтт.
Уггард поднял глаза на вошедшую в зал женщину — еще не старую, но страшно измученную, — не узнавая лица — но она узнала и рванулась к нему, пытаясь вцепиться в лицо скрюченными пальцами. Ее оттащили.
— Пес, пес, убийца! — она билась в руках воинов. — Доченька моя, о-о… Выродок! Ты убил ее, ты, ты, ты!!.
Владыка встал с трона, медленно подошел к женщине и обнял ее за плечи левой рукой — правая по-прежнему сжимала рукоять меча:
— Дитя мое… — Уггард и представить себе не мог, что голос Владыки может звучать такой теплотой и состраданием, — прости меня за эту новую боль, но я прошу тебя рассказать сейчас перед всеми о том, что ты видела.
Ахэтт уткнулась ему в грудь; голос не повиновался ей, она заговорила глухо и невнятно, но в мертвой тишине было слышно каждое слово…
…Женщина умолкла. Уггард поднял глаза на вождей — те стояли, склонив головы. Он перевел взгляд на Владыку, впервые осмелившись взглянуть ему в лицо, — и в ледяных глазах прочел приговор. И долго сдерживаемый ужас прорвался в диком крике:
— Утрад! Ты не позволишь ему!.. Я твой молочный брат, вспомни, мы вскормлены молоком одной матери! Ты не отдашь меня им!
— Лучше бы материнское молоко стало отравой — я не дожил бы до такого позора, — глухо ответил вождь. — Не называй меня братом. В моей родне нет ни бешеных псов, ни стервятников. Я отрекаюсь от тебя.
— Улхард! — Уггард заметил в глазах второго вождя странный упорный огонек. — Вспомни, какова была наша награда за то, что мы служили ему! Ты горд — неужели ты склонишься перед ним, как наши злосчастные предки, будешь лизать ему ноги, признав его власть?! Ведь мы оба — из народа Улфанга!
— Даже признав справедливость твоей мести, я не пожертвовал бы ради тебя своим народом, — угрюмо усмехнулся Улхард. — Разве ты — из моего рода? Почему же я должен платить за тебя своей жизнью и жизнью своих людей?
— Шелудивые псы! Ублюдки! Предатели! Чтоб подохли и вы, и отродья ваши, вы не мужчины, вы бабы, шлюхи, продавшиеся этому уроду! Наденьте юбки, рожайте таких же гаденышей — это вам пристало больше, чем меч! — Уггард дрожал от бессильной ярости. — И ты, — он обернулся к Владыке, оскалив зубы: — Я ненавижу альвов, но больше — вас! Ненавижу всех, всех! Мало вас резали! Дай мне меч — я пущу тебе кровь, будь ты хоть трижды бессмертен, и сердце твое брошу воронам!..
— Каков будет ваш приговор, вожди и старейшины? — ровно спросил Изначальный.
— Мы признаем его виновным, Владыка. Его жизнь и смерть — в твоей руке. Да не падет гнев твой на народы наши, — ответил за всех Утрад.
— Я умру с мечом в руках! — прорычал Уггард; лицо его страшно перекосилось, он задыхался от ярости и страха.
— Никто не запятнает свой меч твоей кровью, — с усталым презрением сказал Изначальный. — Ты, Утрад, сын Хьорна из рода Улдора, и ты, Улхард, сын Дарха из рода Улфаста, — повторите клятву ваших предков. Во имя народов своих — клянитесь не начинать войны и не выступать против Севера.
— Клянемся, — нестройно ответили вожди.
— За то зло, что причинено было народу моему, сыновья ваши да прибудут сюда. И останутся они в Твердыне моей на пять лет. Слово мое да будет порукой тому, что через пять лет они вернутся к своим народам.
— Да будет так, Владыка…
— Вы… — во взгляде Уггарда было безумие, — вы отдаете ему своих сыновей?! Чтобы он вырвал их сердца, а взамен вложил мертвый камень?!
— Молчи, глупец, — прошелестел голос одного из старейшин.
Вала, казалось, вовсе забыл об Уггарде. Он по-прежнему держал руку на плечах Ахэтт; смотрел куда-то в сторону.
— Властелин, — нарушил молчание светловолосый воин, — что мы сделаем с… этими? — он не называл имен, просто указал рукой.
— Оставить пленниками всех. Кроме него, — слова были холодны и тяжелы. — Он умрет. Ахэтт?..
— Я не хочу видеть его.
Вала кивнул.
— Идем, дитя мое.
Бережно повел женщину из зала, на пороге остановился, обернулся к вождям:
— Пусть ваши люди узнают, как это было. Вы — увидите. И помните о клятве. Прощайте.
И затворил за собой дверь, отгородив Ахэтт от безумного вопля Уггарда.
РАЗГОВОР-XIII
АСТ АХЭ: Мать
— Пусть войдет.
— Да, Учитель, — воин легко поклонился и вышел.
Пожилая женщина стояла в дверях, робко прижимая к груди узелок. Высокий седой человек, стоявший перед ней, улыбнулся уголком губ:
— Здравствуй. Не бойся, входи, садись.
Женщина, похоже, немного успокоилась:
— Скажи, ты здесь начальник, что ли, твоя милость?
— Да вроде того, — в светлых глазах блеснули веселые искорки.
Помолчали немного. Женщина вздохнула.
— Смотрю я на тебя, сынок, — видно, не жалела тебя жизнь. Молодой ведь еще, а волосы белые… Родные-то живы?
По чести сказать, он не ожидал такого поворота разговора. Сказать, кто он такой? Испугается… Нет уж, пусть лучше остается так.
— Живы.
— Тоже небось сам ушел сюда?
— Сам.
— И не спросил никого?
Он кивнул.
— Ну совсем как мой младшенький. Старик узнал — долго шумел, все грозился, что не отпустит, а тот уперся — и ни в какую: все равно, мол, уйду. Ну, собрала ему кое-что на дорогу, благословила — вот он и ушел. Письма пишет. Я грамоте-то не обучена — грамотей местный читает, а все неспокойно мне. Он у меня слабенький, с детства все грудью хворал, а упорный! Я ему говорю — ну куда тебе, ведь там воины нужны. Ты вот, сразу видно, воин: и силой, и статью, и ростом… Где тебя зацепило так — в бою или на охоте?
— В бою, — он опустил голову.
Женщина снова вздохнула:
— Да ты не печалься, пройдет. Хочешь, травы тебе разные принесу — будешь раны промывать отваром, листья к ране приложишь — до свадьбы заживет… Жена-то есть или невеста?
Он покачал головой: нет.
— Будет еще, сынок. Ты, вижу, умен, смел, а глаза добрые… И красив.
— Красив? — он усмехнулся.
— Ах, сынок, сынок… Я слишком стара, чтобы врать. Шрамы — знак доблести, а таких, как ты, я никогда не видела. Да неужели ни одна женщина на тебя с любовью не смотрела? Не поверю, сынок, — женщина лукаво улыбнулась.
Он отвернулся — быть может, слишком поспешно.
— Я тебя обидела чем-то, сынок? Ты прости старуху…
— Нет-нет… Я скажу, чтобы позвали твоего сына.
Он распахнул двери:
— Позовите Кори. И пусть поторопится — его ждет мать.
Вернувшись в комнату, он встретил обеспокоенный взгляд:
— Скажи, сынок, а Властелин… он какой?
Он задумчиво потер висок.
— Ну… вроде меня.
Женщина рассмеялась:
— Шутишь, сынок! Он бог, а боги ведь огромны ростом и могучи. Говорят, он один может одолеть целое войско, доспех его сияет ярче солнца, а в руках его огненный меч. Вряд ли мой сын сможет стать его воином…
Он не успел ответить: дверь распахнулась снова, и в комнату вбежал крепкий загорелый юноша лет восемнадцати. Год назад, когда он пришел в Аст Ахэ, он был другим. У него действительно была чахотка и начался кровавый кашель.
— Матушка! — вскрикнул юноша, но остановился в смущении, заметив высокую фигуру в черном.
— Ну что же ты? Обними мать.
— Но…
Изначальный с улыбкой поднес палец к губам.
— Если хотите, я оставлю вас.
— Нет-нет! — поспешно проговорила женщина. — Этот человек был так добр ко мне, сынок…
Изначальный отвернулся, делая вид, что разглядывает книги на полках. За его спиной слышался быстрый говор женщины и смущенный басок юноши. Когда снова взглянул на них, женщина суетливо развязывала узелок; на мгновение запнулась, потом, просительно улыбнувшись, объяснила:
— Я вот принесла… Он у меня с детства сладкое любит…
Юноша залился краской, переведя почти умоляющий взгляд с развязывающих узелок рук матери на лицо Изначального: в светлых глазах Властелина Тьмы плясали искорки смеха.
— Хочешь — и ты меду отведай, сынок; здесь-то, наверное, нечасто приходится…
— Нечасто, — согласился Изначальный.
Густо-золотой тягучий мед пах цветущими полевыми травами и солнцем. Мелькор прикрыл глаза и долго молчал; потом, вспомнив прерванный разговор, вновь обратился к женщине:
— А что до того, чтобы быть воином… Твой сын — целитель и знал, зачем идет сюда. Ведь людям не только защитники нужны.
Повернулся к юноше:
— Сегодня ты свободен. Проводи мать к себе — вам о многом нужно поговорить.
— Да хранят тебя боги, добрый человек, — промолвила женщина.
Изначальный снова улыбнулся — уголком губ, потом посерьезнел. Подошел к женщине, взглянул ей в глаза и тихо проговорил:
— Благодарю тебя. За сына. За то, что пришла сюда. Благодарю за все.
И преклонил колено перед маленькой женщиной. Сухая легкая рука ласково провела по его седым волосам:
— И тебя благодарю, сынок. Если мой мальчик будет рядом с тобой, то я спокойна за него. Будь благословен…
ЛААН НИЭН: Странник
(Из летописей Аст Ахэ)
Откуда эти видения?
Почти каждую ночь — двое: он — молодой, с иссиня-черными — до плеч — волосами, дерзкие глаза — невероятные, ярко-синие; она — золотоволосая, мягко-неторопливая в движениях, а глаза золото-карие, теплые, медовые. В видениях он знал: они — его отец и мать. Но у
— Скажи, кто были мои родители? Что сталось с ними?
— Они умерли. Их убили
— Да. Почему ты спрашиваешь?..
Внешне он ничем не отличался от других: статный, светловолосый, искусный равно в игре на лютне, стрельбе из лука и владении мечом. Глаза, правда, были у него необычного для Эглат ясно-голубого цвета, за что он и получил имя Гелумир, «Голубой бриллиант». Гелумир был приемным сыном одного из приближенных Тингола, король любил его песни — чего еще желать?.. — но с годами все больше тянуло прочь из беспечального Эгладора; и не было ему покоя.
И однажды он решился.
Лютня за спиной, меч на поясе: менестрель Гелумир.
Сперва он обходил стороной поселения людей:
…Он, признаться, слегка оробел, когда увидел, куда вывела его дорога. Там — серо-черная, почти до горизонта, равнина, а за ней хищным оскалом — Черные Горы…
Ангбанд.
Страшная сказка… нет, уже не сказка. Холодок пробежал по спине: вот оно — то, о чем рассказывают предания, оплот Зла, сумрачная Твердыня. Даже двое бесстрашных, что побывали там и сумели вернуться живыми, хранили молчание о жуткой крепости — или говорили коротко и отрывисто. Теперь он понимал: снова пережить весь этот ужас, пусть и мысленно… Нет, дальше он не пойдет. Вчерашняя ночная стычка с орочьей бандой казалась в сравнении с этим, неведомым, детской забавой. Собственно, орки-то и загнали его сюда.
…
…Северный ветер хлестнул по лицу, вывел из оцепенения. Гелумир шагнул в сторону — поползла под ногами осыпь, он покачнулся, пытаясь сохранить равновесие, взмахнул руками, Упал и покатился вниз. Поднялся на ноги, ошеломленный падением; первая мысль — лютня.
К его удивлению, лютня оказалась цела. Он ласково погладил прохладное дерево, словно успокаивая ее. Сильно болело расшибленное колено. Поднял взгляд. Нет, здесь не взобраться: слишком крутой склон. Он побрел вдоль скальной стены, потом повернул назад — и тут представил себе, как это выглядит со стороны: до смешного нелепо, словно еще слепой щенок мордочкой тычется. Унизительно. Глупо. Все, что угодно, стерпеть можно, но — выглядеть смешным?! — ну уж нет!
«Ну и пусть, — вдруг бесшабашно-весело подумал он. — Всем нам дорога в Чертоги Ожидания. Зато посмотрю, каков он — Враг. Может, пропустят — менестрель все-таки…»
Всадники сразу заметили одинокую фигурку — кто-то. прихрамывая, брел по черно-серой равнине. Подъехали поближе; Гелумир положил руку на рукоять меча.
— Привет тебе, путник, — говорящий статен и красив: льняные волосы выбиваются из-под шлема, широко расставленные прозрачно-зеленые глаза смотрят с интересом. — Заблудился?
Его спутники рассмеялись сдержанно и негромко.
— Да нет, — эльф вскинул на всадника дерзкий насмешливый взгляд. — Захотелось вот на Властелина вашего взглянуть: может, примет менестреля?
Всадник приподнял бровь:
— Петь ему будешь, элда?
— А что?..
Светловолосый подумал:
— Ну, что же… Думаю, ему будет интересно тебя послушать. Садись в седло.
— А… каков он собой?
— Кто?
— Ну, Владыка ваш…
Светловолосый усмехнулся уголком губ:
— Увидишь. А ты смелый… Не боишься?
— Кого? — дернул плечом эльф.
— Моргота, — жестко, раздельно ответил воин, через плечо бросив холодный быстрый взгляд на эльфа. Тот промолчал, и больше они не проронили ни слова до конца пути.
— Ангор? Приветствую. Кто это с тобой?
— Менестрель.
— Ах'къалло?
— Синда, из Дориата. Говорит, хочет петь Властелину.
— Менестрель… — страж внимательно оглядел Гелумира. — Что ж, входи…
— Я сам провожу, — предупреждая вопрос, сказал Ангор и кивнул эльфу — идем, мол.
Все происходящее казалось невозможным. Может, ловушка? Неужели так просто — добраться до Врага, и все рассказы о подвигах Берена — ложь? И хоть бы один
— Мы бы знали, если бы ты решил причинить кому-то здесь зло. Твердыня бы знала это, — непонятно сказал Ангор. Гелумир вздрогнул: вслух, что ли, он задал вопрос?..
— Подожди здесь, я скажу ему. — Ангор исчез за высокой двустворчатой дверью.
Эльф растерянно вертел головой: это и есть — Ангбанд? Наваждение, что ли? Было ощущение, что — вот сейчас очнешься; только почему-то видение никак не исчезает.
— Войди. Он ждет тебя.
Гелумир вздрогнул: задумавшись, даже не услышал, как вернулся Ангор. Не без робости эльф открыл дверь. Недоуменно огляделся, подождал немного, потом обратился к человеку в свободных черных одеждах, стоящему к нему вполоборота:
— А где…
Человек обернулся. Светлые задумчивые глаза скользнули по лицу эльфа:
— Приветствую, менестрель, — голос был глубокий, низкий.
Гелумир застыл с широко раскрытыми глазами, совершенно ошеломленный внезапной догадкой.
—
— Я. Ждал другого, да? — Уголок губ дернулся — тень грустной усмешки. Вообще, когда Изначальный говорил, лицо его оставалось неподвижным: шрамы. Двигались только губы.
— Ты вырос, — непонятно сказал Властелин. — Выбрал дорогу менестреля? — и, не дожидаясь ответа: — Спой.
— Что ты хочешь услышать?
— Все равно. Выбери сам. Мне нечасто приходится слышать песни
Гелумир не подумал, стоит ли петь эту песню — вот же, Вала сам дал ключ! Пожалуй, баллада о Берене и Лютиэнь была не совсем уместна; но Изначальный слушал, не прерывая — только улыбался как-то странно… Гелумир поймал себя на том, что боится оскорбить этого усталого седого человека с лицом, изорванным шрамами и такими странными глазами… Человека?..
— Благодарю,
— Ты помнишь? — Взгляд — острый и короткий: вспышка молнии. — Ты не все забыл?
— Объясни, — голос не повиновался эльфу.
— Постой… не сразу… — Изначальный был взволнован, кажется, не меньше. — Позволь — твою лютню.
Менестрель лютню покорно отдал, но невольно отвел глаза, увидев руки Изначального. В этом легенды не лгали. «Не сможет он играть», — подумал с непонятной тоской. Тем более удивился, когда услышал первый аккорд, чистый и звучный.
Мелодия была медленной, светлой и напевной, как чистая глубокая река. И удивительно знакомой.
— Колыбельная? — шепотом.
— Да… А — вот это?
Чуткие пальцы пробежали по струнам, сплетая нить пронзительно-печальной музыки. Губы эльфа дрогнули. Он услышал слова песни, не сразу поняв, что поет он сам.
Андэле-тэи кор-эме
Эс-сэй о анти-эме
Ар илмари-эллар
Ар Эннор Саэрэй-алло…
О'ллаис а лэтти ах-энниэ
Андэле-тэи кори'м…
Я подарю тебе мир мой -
родниковую воду в ладонях,
звездную россыпь жемчужин,
светлое пламя рассветного Солнца…
В сплетении первых цветов
я подарю тебе сердце…
Чужой язык…
— Еще, — попросил эльф почти умоляюще. — Играй еще…
И снова звучала мелодия, печальная и светлая, как серебристая дымка тумана ясным осенним утром; и еще одна, и еще…
— Благодарю… Учитель, — шепотом, не сразу вспоминая слова древнего языка: —
— Тано!.. Всемогущие
Вала невольно усмехнулся, услышав такое смешение языков и понятий. Усмешка вышла кривой: искалеченные пальцы свела судорога.
— Что мне делать, говори… Как помочь? Как же я мог забыть, глупец…
— Не бойся, мне не больно.
— Зачем ты лжешь, я же вижу…
— Ничего. Главное — ты вспомнил.
— Учитель, кто мои родители? Там — мне говорили, что их убили орки…
— Нет, мальчик. Счастье еще, что ты попал к Эглат… Наверное, тебя сочли разумным оставить под опекой Мелиан: ведь она — Сотворенная Ткущего-Видения… Что тебе говорили о твоих родных?
— Говорили, что я видел их смерть, когда
— Что ж, доля правды в этом есть. И она заткала для тебя явь гобеленом видений — как сделал это с другими детьми Ирмо в своих садах. Я видел их… потом. Ты ведь не первый приходишь ко мне.
— Значит, я не один такой? Ты расскажешь?..
— Да.
— Почему же пропустили?
— А что, скажи, было делать с ним? Убить? Обезоружить и связать?.. Я надеялся, что он вспомнит и поймет. — Изначальный еле заметно вздохнул. — Что ж, он вспомнил. Навряд ли к добру.
— Что значит — «Твердыня знает»? — допытывался эльф.
— Для каждого из Изначальных… да, ты же не был в Валиноре… Понимаешь, Чертоги — это часть нас самих. Нельзя войти в Сады Ирмо без того, чтобы Ирмо не узнал об этом. И Намо знает обо всех душах в своих Чертогах: ни одна не пройдет мимо него незамеченной, это попросту невозможно. Так и Твердыня для меня…
— Значит… о Берене и Лютиэнь ты тоже знал с самого начала? — вот этого Гелумир-Гэлмор никак не ожидал.
— Знал. Пограничные отряды следили за ними от Дортонионских Гор. Я понимал, что их ведет: я знаю суть Камней. Оба они, Смертный и Бессмертная, стали Ведомыми Судьбой… как и я, отчасти: их можно было убить, но не заставить свернуть с пути. Потому и Врата были открыты, потому и в Твердыне никто не остановил их… они даже не задались вопросом — почему. Для них все было так, как должно. Я их видел: в них было что-то от людей во власти сна или наваждения… или — Судьбы.
— И ты сам отдал им Камень? — в голосе Гэлмора звучало плохо скрытое недоверие.
— О, нет! Этого я хотел менее всего. Я мог бы отдать его только сынам Феанаро… и отдал бы — но Судьбе нужно было другое. И князья
На несколько мгновений Изначальный стал таким, каким помнил его Гэлмор: разгладились морщины на высоком лбу, даже шрамы на лице стали не так заметны. Эльф смотрел на него, ошарашенный этой внезапной переменой, не зная, что сказать.
— И… где же теперь Ахэир? — спросил он наконец.
— Думаю, в отряде Тени.
— Я уже слышал о Тени. Кто он и что за странное прозвище?
— Не все сразу,
— Странно ты меня называешь… Нет, просто никто никогда не говорил… Учитель, можно я останусь здесь? Мне многое нужно еще вспомнить, узнать, понять… Можно?
Изначальный кивнул.
— И еще: ты меня сразу назвал — Гэлмор. Почему?
— Я ведь помню вас всех. И еще — ты похож на своего отца. Только его глаза…
— …были синими, да? Да… Ты расскажешь о нем?
— Конечно. А как тебя называли в Эгладор?
— Гелумир. Ты не знал разве?
— Откуда… — взгляд Изначального стал задумчивым. — Конечно… Должно было звучать похоже: здесь не Валинор все-таки, и леса Мелиан — не Сады Лориэн… а имя — не просто имя, Гэлмор ан'Къеллинн, его печать так легко не вытравить…
АСТ АХЭ: Братья и сестра
(Из летописей Аст Ахэ)
— Властелин…
Тревожные зелено-карие глаза, напряженно-звонкий голос, режущий, как туго натянутая тетива. Меч — слишком лакомый меч… как звали того славного юношу? Лонньоль, Певучая струна… Был одним из лучших. В Твердыню приехал через неделю после свадьбы. Как только было решено, что Лонньоль отправится в Аст Ахэ, отец невесты сразу дал согласие: породниться с воином Твердыни — великая честь. А через полтора года Лонньоль погиб в дружеском поединке. Нелепо и страшно. Меч его отослали на родину — и вот он снова здесь, уже в других руках. Те же волосы цвета кожуры спелого лесного ореха, те же глаза — только лет меньше и лицо нежнее… Хочет мести за брата? — кому мстить, да и за что? Ульв тогда ворвался в библиотеку с рассеченным лицом, руки, одежда, меч — все в крови, в глазах отчаяние и ужас. Голос не слушался его, и он едва сумел выговорить — я
— Властелин…
— Приветствую тебя. В чем твоя просьба? Говори, не бойся.
— Я хочу стать твоим воином. Прими мою службу и мой меч.
Молчание, полное ожидания, надежды и страха. И мягкий голос:
— Зачем тебе это нужно, девочка?
— Властелин, — дрожащие губы, совсем детская мольба в глазах, — ничего от тебя не утаить…
— Для этого не нужно особых чудес, поверь мне.
— Не прогоняй меня, пожалуйста!
— Я не гоню тебя. Но зачем тебе быть воином Меча?
— Мой брат погиб. Должен ведь кто-то заменить его.
— Почему ты? Неужели не нашлось мужчины?
— Властелин, разве только мужчины могут сражаться? Разве только им дано совершать великие дела?
— Вот ты о чем… Думаешь, у нас утром подвиги и битвы, а вечером — пиры? Ты хоть что-нибудь знаешь о воинах Аст Ахэ?
— Они… они сражаются… убивают врагов… Твоих врагов…
— Так, значит, главное — убивать? Так?
— Не знаю, — почти шепотом.
— Быть воином — не значит служить только мечом. Здесь все воины: целители и книжники, звездочеты и кузнецы, и те, что открывают новое, и менестрели — все… Сюда приходят многие, но воинами Меча становится не более чем один из десяти; Мастером, танцуюшим-с-мечами, — один из ста. Ученичество — не год, не два, иногда — десятилетия… Сколько тебе лет?
— Восемнадцать… почти. Властелин, ну почему ты думаешь, что я не смогу стать воином?
— Сможешь, не сомневаюсь. Но это не значит, что ты возьмешь в руки меч.
— Почему? Потому что я женщина, да?
— Да, поэтому. Ты, должно быть, просто не задумывалась об этом — искусство воина, мастерство меча требует работы. Постоянных занятий и упражнений, которые будут изменять твое тело. Если тебе придется сражаться наравне с мужчинами, это изменит твою душу. Все имеет свою оборотную сторону, за все нужно платить: чем большую силу и мастерство ты будешь приобретать, тем больше будет терять женщина в тебе. Сейчас ты можешь сказать — что с того, ведь я стану воином Меча. Но потом, через несколько лет, когда ты встретишь того, кто разбудит твое сердце, — что ты будешь делать тогда? Когда тебе придется выбирать между долгом и счастьем матери, между домом и боем, между любовью и мечом? Дело женщины — дарить жизнь, хранить ее, исцелять… Мужчина — защитник дома, но душа дома — женщина. Женщина должна оставаться женщиной, иначе мир потеряет одну из своих опор. Станет… хромым.
— Ты не примешь мой меч?
— Ну, почему же именно меч! — тяжело вздохнул Изначальный и продолжил терпеливо, словно перед ним был непонятливый упрямый ребенок: — Разве помнящие, мастера и сказители нужны меньше? Разве менестрели — не те же воины? Разве, наконец, не нужны те, кто печет воинам хлеб, лечит их раны, шьет им одежду? Ну вот, только что хотела стать воином, а плачешь…
— Не смейся надо мной, Властелин, я прошу тебя… у меня ведь больше ничего не осталось. И дома нет… Сначала был неурожай и голод, за ними — поветрие. Потом пришли золотоволосые. Сказали — подчиниться им и идти воевать против тебя. Потом… Кто остался в живых — как пыль на ветру. И нет мстителей…
— И ты ради мести пришла сюда?
— Властелин, наш народ истребили из-за того, что мы чтили тебя. Властелин, позволь стать твоим воином!
— Нет, воином Меча ты не станешь. Теперь — тем более. Нельзя жить местью: она сжигает душу. Да и воины плохие из Мстителей: ослепление мести — дурной помощник в бою. Но оставайся здесь. Ты станешь дочерью Твердыни. Сможешь выбрать свой путь…
— Я уже выбрала. Позволь… — прежней уверенности в голосе уже нет.
— Нет, — он встал и, подойдя к ней, положил руки ей на плечи. — Не надо тебе этого. Ты ведь последняя в роду?
Девушка кивнула.
— Становясь воином Меча, ты отказываешься от того, чтобы у тебя был дом, семья, дети… Ты действительно будешь последней. Думаешь, твои мать и отец, родичи твои хотели этого? Ты — их продолжение: не будет продолжения у тебя — не станет его и у них. Некому будет помнить их. В тебе — последней — умрет их кровь. Ради чего, девочка? Стоит ли месть такой жертвы? Сейчас в тебе говорит боль, ты готова на все ради того, чтобы отплатить за смерть родных. Не спеши. Поживи здесь. Подумай. Успокойся. И постарайся понять. У мужчины и женщины действительно разные предназначения. Образ женского начала — ладони, сложенные чашей, мужского — щит и клинок. Женщина — дарительница жизни, хранительница очага; мужчина — охотник и защитник, и равно высоки оба предназначения, и одно невозможно без другого… Как Тьма и Свет. Я расскажу тебе одну притчу: выслушаешь?
Снова кивок, и лицо — спокойнее, мягче.
— Тьма — это земля, и Свет — зерно; земля без зерен бесплодна, но и зерно, павшее на камень, обречено на гибель. Они — половинки единого целого, неразделимые… здесь говорят — «как соль и хлеб». Только союз Начал рождает жизнь…
Она молчала, опустив голову; казалось, уже готова была согласиться — и вдруг рванулась, зло и упрямо глядя в его лицо:
— Я все поняла! Все твои слова значат одно: «Ты баба, твое дело угождать мужчине душой и телом, а когда умрет — оплакивать его». Зачем тогда в мире мужчины и женщины? Чтобы один властвовал над другим? Не хочу! Не хочу я этого! Нет мне места нигде, нигде!
Она разрыдалась и бросилась к дверям зала.
— Подожди! Ты не поняла меня! Нельзя уходить с таким сердцем…
— Я не твой воин! Я не послушаюсь тебя! Прощай!
За дверью послышались звуки ее быстрых шагов, и вновь — холодноватая тишина покоя…
Ее не успели остановить. Всхлипывая распухшим носом и вытирая на ходу слезы, она шла куда глаза глядят. В последний раз обернулась, чтобы увидеть замок, вырастающий из скал, вонзающийся в холодное низкое небо. Из ворот выезжал отряд всадников. Взглядом, полным обиды и жгучей зависти, девушка проводила гордую кавалькаду и побрела дальше. Над головой собрались тяжелые тучи, начался дождь: он смыл слезы, и девушка даже успокоилась как-то. Вскоре она свернула с главной дороги, вплавь перебралась через небольшую речушку — и тут были потеряны ее следы: «волчий отряд», посланный догнать ее, вернулся ни с чем.
…Оставив по левую руку горы, она уже четвертые сутки шла на юго-восток по лесным дорогам. Поостыв, пожалела, что не послушалась Властелина, не осталась в Твердыне. После разгрома Дориата эльфы бежали на юг и на запад; Гондолин пал, и лишь шайки орков и изгоев бродили по лесам и дорогам. Людские поселения встречались здесь редко. Еда в котомке уже подошла к концу, а ни жилья, ни человека она еще ни разу не встретила. Это тревожило. Где дороги, там и люди. А здесь — мертво.
На шестой день она почуяла запах дыма. Не дыма печи, в которой румянится хлеб: скорее запах гари. Как бы то ни было, там должны быть люди. Хоть что-то можно выяснить. Она сошла с дороги и пошла на запах, пробираясь зарослями.
Из кустов все было прекрасно видно. Тысячу раз она пожалела, что не слепа. Страх провел по спине мягкой лапой, волосы зашевелились на голове; она зажала рот руками, загоняя в горло рвущийся наружу крик.
Орки крысами бегали по развалинам, сволакивая в кучу награбленное добро. Живых здесь не осталось — только грудной ребенок заходился голодным плачем возле убитой матери. Похоже, ее настигли, когда она пыталась спрятаться в лесу. Одежда на ней была разорвана, и что с ней сделали, прежде чем убить, было ясно с первого взгляда. Вместо лица — кровавое месиво, золотые волосы намокли в крови… А ребенок все кричал. Наконец его заметил один из орков. Ощерившись, он поднял дротик, очевидно, собираясь прикончить человеческое отродье. Вот этого девушка уже не могла вынести. Совершенно забыв о мече, она схватила острый камень и запустила орку прямо в узкий кровянистый глаз. Тот взвизгнул и бросился бежать, но, увидев, что его противник один, что это совсем мальчишка, яростно метнул свое оружие. Ей показалось, что она слышит хруст разрываемой плоти. Острие вошло прямо под левую грудь. Со вздохом, похожим на судорожный всхлип, она упала навзничь, вцепившись обеими руками в древко.
— Эй, рвем когти, черные на дороге! — заорал кто-то. Выругавшись, орк дважды ткнул мечом в неподвижное тело — куда придется — и, пригибаясь, побежал к лесу.
Еще несколько секунд она видела и слышала — но все уже сквозь какую-то стену, отделявшую ее от жизни. Последним усилием она перекатилась на правый бок, не ощущая боли, и притянула к себе ребенка. Тот уже почти не кричал, только хрипло скулил. Обняв его, она перестала ощущать что-либо.
Воин в черном осторожно приподнял голову девушки:
— Мертв. Бедный парнишка… Я помню его, он неделю назад приходил к Тано. Такой убитый ушел… Видно, не смогли ему помочь. Как его сюда занесло?
— Надо бы похоронить. А меч отвезем в Аст Ахэ, пусть Тано сам решит судьбу оружия, верно служившего ему, — сказал второй, огромного роста могучий воин, самый старший в отряде, хотя и не главный. Звали его Торк, и в своих медвежьих лапищах он бережно держал сейчас закутанного ребенка — совсем крохотного по сравнению с ним.
Первый попытался вынуть дротик. В ответ послышался тихий стон, и едва заметная дрожь прошла по телу. Он быстро выхватил кинжал и поднес к полуоткрытым синеватым губам. На клинке появилось легкое туманное пятнышко.
— Что там, Этарк? — спросил невысокий человек с раскосыми глазами и прямыми черными волосами.
— Похоже, еще жив… Борра, можешь отсечь древко? Иначе не перевязать, а дротик зазубренный вроде.
Борра молча вынул слегка изогнутый, острый как бритва меч, который он носил на поясе. Другой, прямой, висел за спиной, за левым плечом торчала рукоять. Быстрое, еле уловимое движение — и древко отвалилось прямо рядом с наконечником. Борра невозмутимо бросил клинок в ножны. Рослый угрюмый человек со шрамом на лице, командир отряда, молча смотрел на раненого.
— Слишком знаком мне этот меч, — наконец сказал он негромко. — Лучше бы он умер, — добавил почти неслышно и пошел прочь. Изумленный возглас остановил его.
— Что там? — досадливо бросил он.
— Иди сюда! — растерянно сказал Этарк.
Все четверо ошарашенно смотрели друг на друга.
— Что теперь делать? — беспомощно спросил Этарк. Руки его дрожали.
— Что делал, то и делай, — резко ответил командир. — Я собираю отряд. Времени почти не осталось.
Большой удачей было то, что девушка не успела уйти далеко от Гор: в небольших крепостях, охранявших дороги через перевалы, можно было найти помощь, а в поселениях, живших под их защитой, наверняка найдется, чем накормить ребенка. До ближайшей крепости было около суток быстрой езды, но отряд был в стороне от прямой дороги. Они мчались быстрее ветра, загоняя коней: в их руках были две затухающие жизни — что может быть дороже?
Каждый из Черных Воинов был обучен лекарскому искусству, но высшей способностью целителя в отряде обладал лишь один, Вент: не силой трав и камней — своей собственной духовной силой он умел врачевать раны тела и сердца. Более суток не выпускал он холодных рук девушки, удерживая в ее теле кровь и душу; и когда они достигли своей цели, упал от усталости и заснул, и спал непробудно два дня и две ночи.
…На берегу лесного озера под вековыми, обросшими клочьями мха елями стоял маленький деревянный дом. По обычаю, сюда приносили тех, кто умирал, кого уже отказывались пользовать лекари. Так воины отряда узнали, что напрасно загоняли коней, что единственное, чем они могут помочь девушке, — дня два-три удерживать в теле угасающую жизнь. Вынуть наконечник никто не осмеливался — железо касалось сердца. И тогда Ульв сказал:
— Мы возвращаемся в Аст Ахэ. Я буду просить Учителя — кроме него, никто не сможет помочь…
…Кто-то хотел нарисовать лицо: полукружья бровей и ресниц, едва намеченные бледные синеватые губы… Жизнь в головах, Смерть в ногах, и никто пока не скажет — «мое». Зазубренный наконечник лежит в обожженной ладони. Несколько секунд назад Изначальному казалось, что сердце трепыхается пойманной птахой в его руке — теперь оно бьется свободно и спокойно. В сером тумане всплывают образы и обрывки мыслей. Ощущение бытия. Осознание зова жизни.
Он кладет руку на холодный лоб девушки.
Смятение. Его собственное лицо. Стыд. Горечь незаслуженной обиды. Страх. Женщина без лица. Крик ребенка. Ребенок.
Золотые волосы. Ребенок. Горящие дома. Чувство потери. Горе. Одиночество. Золотоволосый воин с окровавленным боевым топором. Ребенок.
Стыд.
Его лицо, перечеркнутое незажившими шрамами.
Радость — слабая, как еле уловимое дыхание ветра. Благодарность.
Девушка вздыхает и закрывает глаза…
… —
…Девяносто девять их было в отряде. Сотая — единственная женщина среди Воинов Меча. Ее берегли. Ею гордились: она совершила почти невозможное, сумев стать неплохим воином Меча, несмотря на то, что ее ученичество началось слишком поздно. В ее присутствии светлели сердца воинов.
— Когда ты касаешься раны, сестричка, она перестает болеть, — говорил, улыбаясь. Вент.
Его не следовало принимать всерьез. Уже семь лет он был женат и любил свою жену до безумия. Каждая весть с родины принималась им как великий дар. Отец его, сам когда-то учившийся здесь, послал сюда своего наследника, чтобы сделать из него мудрого правителя, — и не ошибся в сыне. Нечего было опасаться и воздыхании Торка: он и сам не скрывал, что все это лишь мечты, мечты… Хуже было молчание Ульва, упорно избегавшего ее. Лишь один раз было — он принес полный шлем лесной земляники. Ириалонна сказала, что ей столько не съесть, и предложила ему разделить с ней ягодное пиршество. Его серые глаза вспыхнули такой радостью, что она почему-то испугалась. Теперь и она пряталась от него, боясь понять: с ней происходит именно то, о чем годы назад говорил Учитель. В ней просыпается женщина: запоздало — но еще не слишком поздно. Все эти годы ей казалось, что она — особенная, что единожды сделанный выбор никогда не встанет перед ней снова; сейчас она почти ненавидела себя, понимая: пришло время решать.
Женщина — или воин.
Возлюбленная — или сестра.
Сердце или меч.
Она старалась не думать об этом — но заглушить голос сердца было невозможно. А ее учителя — о, они были мудры, и тело ее не успело измениться непоправимо: она еще могла стать матерью…
И понимала почти с ужасом, почти — презирая себя, что хочет этого. Спасенной ею малышке Айрэнэ было уже четыре года — и все чаще Ириалонна ловила себя на том, что даже в Зале Клинков часто думает о ней, что против воли тянется к золотоволосой девочке, что не может забыть странное и нежное чувство, просыпавшееся в душе всякий раз, когда она брала Айрэнэ, еще младенца, на руки, прижимала ее к себе…
Ириалонна стискивала зубы, борясь с собой, с поселившимся в ее душе смятением.
С той поры Ульв не пытался даже заговорить с ней. Зато заговорил Дейрел, сын вождя. Он был одним из самых красивых людей в Аст Ахэ: легкий и стремительный, с волнистыми темно-золотыми волосами и янтарными глазами… На миг Ириалонне показалось, что в его руке кровь — но это был только золотой перстень с крупным рубином.
— Зачем это?
— Это дар. И он — твой. Мы обручимся этим перстнем. Ты станешь моей женой, — он говорил легко и уверенно, не сомневаясь в согласии девушки. Ему всегда удавалось задуманное.
— Ты же брат мне, — растерянно проговорила она, — ты же Клятву давал, мы же вино с кровью пили…
— Что с того? — Дейрел улыбнулся чуть снисходительно. — Разве клятва т'айро-ири запрещает любить? Откуда у тебя такое понимание Служения? Спроси Учителя — он сам объяснит тебе, что ты ошибаешься. Разве он не говорил тебе: не должно женщине быть воином Меча? Ты нужна мне. Мой отец — вождь, я — его наследник… придет время — я дам за тебя настоящую цену. У тебя будет все, что пожелаешь…
Ириалонна побледнела:
— Ты что же… покупаешь меня? Как ты можешь!.. Как только язык у тебя повернулся?!.
Дейрел прищурился: неопределенная мысль шевельнулась в его душе, и, недолго думая, он проговорил с горькой насмешкой:
— Мне кажется, Ульву ты простила бы не только слова…
Не стерпев, она ударила его по лицу. Дейрел схватил ее за руки, но через мгновение отпустил.
— Я запомню урок, — коротко сказал он и вышел.
Об этом разговоре она не говорила никому. Несколько раз Дейрел еще пытался подходить к ней — она отмалчивалась, старалась скорее уйти. Он тоже начал избегать ее. Прошла неделя, другая, и Ириалонна уже стала забывать о происшедшем…
…Борра и Этарк обнажили мечи. Давний спор о том, где лучше бьются — на востоке или на западе, должен был разрешиться поединком. Борра, обычно невозмутимый, вышел-таки из себя и обещал надрать мальчишке уши. Мальчишке, правда, было уже двадцать шесть, но озорство в нем было неистребимо. Конечно, Борра разделал его в пух и прах минут за десять. Этарк завопил, что это еще ничего не значит — справиться с маленьким: вот пусть попробует победить Ульва.
— Если Ульв проиграет, — усмехнулся Борра, — то я тебе точно уши оторву, нахал!
— Ульв, мои уши — в твоих руках! — трагически взвыл Этарк.
Теперь предстояло сражаться двоим из лучших мастеров меча в Аст Ахэ. Зрелище обещало быть интересным. Внезапно сзади раздался насмешливый голос:
— Поосторожней, Борра! Он ведь любит приканчивать друзей в дружеских же поединках. По-дружески. Как Лонньоля, к примеру.
Ириалонна в ужасе обернулась. Дейрел улыбался, скрестив на груди руки. Ее взгляд метнулся к Ульву: лицо воина помертвело, и лишь косой шрам от лба до подбородка, слева направо, полыхал красным. Ульв остановившимся взглядом смотрел прямо перед собой.
— Это так? — тихо, растерянно спросила она.
— Конечно, так, — рассмеялся Дейрел. — У него же все на лице написано.
— Я знаю, как погиб мой брат, — медленно и четко выговорила она.
— Но ты же не знала, что это он его убил.
— Теперь знаю. Не понимаю только, зачем ты сказал мне об этом.
— Справедливость требует, чтобы ты знала.
— Так что ж твоя справедливость так долго молчала? Целых четыре года? — Она повернулась к Ульву: — Я не виню тебя. Брат погиб — теперь ты мой брат. Мы в расчете.
Ульв криво улыбнулся.
Борра заговорил, как всегда, медленно и невозмутимо:
— Мне кажется, тебе здесь не место, Дейрел.
— Шел бы ты своей дорогой, — добавил Торк.
— Пусть уходит, — послышались отовсюду возгласы.
Страшно белея лицом, Дейрел стиснул обеими руками меч. Изгнание. Он понимал, что сейчас произойдет. Борра шагнул к нему, и он невероятным усилием — вздулись жилы на обнаженных по локоть руках — переломил клинок.
Сам.
Повернулся и пошел прочь.
— Госпожа! Изволили проснуться?
Голова раскалывалась. «Госпожа» — ее никогда так не называли. В отряде звали сестрой, Учитель — по имени, иногда — Заклинательница Огня, по смыслу имени. Какой знакомый голос… Нет, не припомнить. Что же было, почему так больно?..
Дни и ночи, поиски… Нелепая ошибка, неосторожность — угодили в засаду втроем. Правда, остальные подоспели почти сразу, но она помнила только страшную боль в голове. На этом все обрывалось.
Девушка с трудом открыла глаза. Высокий резной деревянный потолок, на стенах — дорогое оружие и ткани… Она лежала в большой постели среди мягких подушек, укрытая теплым легким одеялом.
— Как изволили почивать, госпожа? — тот же слегка насмешливый голос.
— Дейрел…
— Узнала. Все-таки помнишь. И на том спасибо.
Он изменился за эти два года. Пополнел. Лицо, еще красивое, пожелтело и стало одутловатым, под глазами — темные мешки. Похоже, сильно пьет.
— Как я… здесь?
— Тебя привезли мои люди.
— Отбили?
— У кого? У себя, что ли? Не делай удивленных глаз, давно уж могли бы понять, что связались с равным, с тем, кто ваши штучки хорошо знает.
— Так это ты…
— Так это я. Вы открыли на меня охоту. А я — на вас.
— Ты мстишь?
— Не без этого. Но пока я просто хочу, чтобы меня оставили в покое. Я вам не мешаю. Разве я не убиваю харги?
— А людей?
— Как и вы.
— Мы не трогаем мирных жителей!
— Но убиваете врагов. А те, кто не подчиняется мне, — мои враги. К тому же я их защищаю — пусть платят. Вы ведь тоже сражаетесь не за так.
— Как ты все извращаешь…
— Не так уж сильно, моя госпожа.
Он пытался говорить с прежней уверенной насмешливостью — но какая-то усталость стояла за его словами, раннее разочарование. Кажется, он пытался убедить не Ириалонну — самого себя:
— Я многое понял с тех пор, как ушел. Как вы меня выгнали. Отец, конечно, проклял меня, старый наивный дурак. И я решил сделать себя сам. Я ведь был еще Черным Воином для этого дурачья. Пожалел их. Харги грабят, люди грабят, вы тоже лезете со своим хозяином и всяким возвышенным бредом… Сейчас главное — выжить. То, что я был из Аст Ахэ, мне помогло. Они поверили мне. А я их защитил. Научил драться. У альвов были короли и королевства, а люди потому и подчинялись кому ни попадя, что некому было объединить их. Я это сделал.
— Объединил? Да ты их кнутом в кучу согнал!
— Толпа любит сильную руку. Зато слушаются, как собаки. Так что теперь я действительно Властелин. Айанто, — с усмешкой прибавил он.
— Не погань Древний Язык!..
— Слова — только слова, на каком языке их ни произноси. Смысл один. Я — первый. Первый Король Людей. Подожди, будет время, и я буду первым в Арте. Альвы и харги перережут друг друга…
— Властелин уничтожит тебя!
— Хозяин ваш? Не забывай, я очень хорошо знаю его силы. Ничего он не может. И не сможет. Его сила иссякла. Думаешь, для чего держит он вас, дураков? Зачем ему защита, если он такой великий? А вы, глупцы, забили мозги чепухой и кладете головы за него.
— Величие не в кулаках, — она из последних сил старалась держаться спокойно.
— А в чем оно сейчас в нашем мире? В мудрости? Кому она нужна, когда вся сущность человека в том, чтобы набить брюхо, утолить похоть да не дать себя убить? Нет, истинное величие — здесь. Смотри — мне подчиняются. Это
— Тебе подчиняются из страха, а в душе ненавидят.
— Тем лучше! Страх — хороший поводок.
— Случись что — они предадут тебя.
— О, нет! У меня есть отличная свора, которая полностью зависит от меня. Они — моя гвардия. Как и вы у своего хозяина. Не будет меня — им конец.
Дейрел расхаживал по комнате, размахивая руками: похоже, ему удалось-таки взвинтить себя, гнев девушки только помогал этому. Она не в силах была объяснить то, что чувствовала, не могла доказать свою правоту — а значит, прав был он, Дейрел… У Ириалонны очень болела голова. Сил отвечать уже не было. Она только слушала.
— Зря вы думаете, что уничтожили меня. Я не из тех, кто погибает от слов. Я выжил. Выжил! Теперь вам настало время платить…
Через пять дней она уже была почти здорова. Дейрел не заходил к ней ни разу, на шестой день появился — угрюмый и озабоченный.
— Ищут тебя, — буркнул он.
— Боишься, великий и могучий? Властелин? — Она рассмеялась.
— Я не дурак. Если вся ваша орава обрушится на меня, мне будет солоно. Но пока что ты — мой щит.
— Помнится, когда-то ты презирал женщин. А теперь что — прячешься за меня?
— Не играй словами. Мне бы любой из ваших подошел. А так — ваш чувствительный хозяин прольет слезу и оставит меня в покое.
— Ох, не надейся! Видно, сильно тебя задело! А говорил: «все слова, все чушь…»
— Мне нанесли оскорбление в присутствии многих. А я не привык прощать. Меня унижали с самого начала. Кто мной командовал? Этот приемыш Ульв? Ты тоже меня оскорбила. У меня длинный счет к вам!
— Чем ты лучше Вента? Он тоже сын вождя, а подчинялся Ульву.
— Если он дурак, то я нет. Я был достойнее.
— Слушай, как ты вообще попал в Аст Ахэ с такими мыслями?
— Раньше я был другим. Дурнем восторженным. И уж если ты считаешь, что я изменился к худшему, то в этом твоя вина.
Ириалонна опустила глаза: ей подумалось, что в его словах есть доля правды.
— Послушай, Дейрел, — сказала негромко, — я буду просить за тебя. Тебя простят, ты снова сможешь заслужить доверие и дружбу…
Дейрел расхохотался.
— Думаешь, мне это надо? Нет,
— Но зачем тебе я? Разве ты, такой великий, не мог найти другой женщины?
— У меня было полно баб. Но ни одной настоящей женщины я не имел.
— Ни одна настоящая женщина не позволит себя иметь как вещь.
— Позволит. И если вещь нельзя купить, ее берут силой. Запомни это. И смирись с тем, что ты отсюда не уйдешь.
— Тогда меня вызволят.
— Боюсь, что нет, — ухмыльнулся Дейрел. — Живой я тебя не выпущу. Так что лучше соглашайся быть королевой. Это выгодно и тебе и мне.
— Ты мне противен!
— Я еще не спал с тобой, откуда ты знаешь? Ты вообще хоть с кем-нибудь спала? Нет? Это ж надо, дожить до двадцати пяти лет и — ни разу! Что же ты такое?..
И тут внезапно Дейрел расхохотался, скаля по-волчьи зубы:
— А! Я понял! Значит,
Гнев, отчаяние, отвращение — все это обрушилось на Ириалонну разом, выплеснулось криком:
— Заткнись, мразь! Да как ты можешь вообще говорить о Служении и любви? Ты же только брать умеешь! А когда любят — дарят…
— И откуда ж ты этого набралась? Или я ошибся и ты свою девственность уже кому-то… подарила? Может, Ульву? Пожалуй, надо проверить…
Она защищалась так яростно и отчаянно, что на грохот сбежались люди. Дейрел с исцарапанным лицом, с синяком под глазом лежал в углу, защищая голову, а девушка в приступе гнева била его подсвечником.
— Убью, падаль! — кричала она. Люди еле сдерживали хохот. Ее с трудом оттащили. Неизвестно, чем бы это все кончилось, но тут в комнату быстро вошел седой воин и зашептал что-то на ухо Дейрелу. В глазах «короля» вспыхнула звериная ненависть.
— Вот как, — тяжело дыша, сказал он. — Времени не остался, значит… Слушай, ты! Дела идут так, что мне ждать недосуг. Ты нужна мне женой! — в его голосе слышались испуганно-истерические нотки. — Если до утра не согласишься, я тебя, тебя… Уничтожу! Поняла? У меня нет выхода!
— Трус! — бросила она, переводя дух.
— Нет, я просто расчетлив. Они не посмеют тронуть мужа любимой сестры. А если ты не будешь моей…
— Повелитель, но ведь она из Черных, как и ты, — со страхом в голосе заговорил седой. — Ты не можешь…
— Могу. Все могу! Готовь костер, слышишь?
— Но сжечь… Ведь можно просто убить, Повелитель…
— Я не люблю оскорблений. И не прощаю. К тому же у нее есть выбор. Утром я приду, — усмехнулся он, успокаиваясь.
— Не утруждай себя, я — воин Аст Ахэ, — сама удивляясь своему спокойствию, ответила она. — А ты плесень. Ты всех нас предал и заплатишь за это!
— Жаль, — протянул Дейрел. — Королевой ты смотрелась бы лучше. Что же, посмотрим, насколько верно твое имя, Заклинательница Огня…
Наверное, Дейрел все-таки не собирался убивать ее: хотел просто запугать, устрашить, заставить подчиниться его воле. А еще, наверное, ему было страшно — иначе бы наутро он не ввалился к Ириалонне пьяным до полусмерти. Никто из тех, кто был при последнем их разговоре, никогда не рассказывал об этом — да и некому было рассказывать; но, выйдя из отведенного девушке покоя, Дейрел прохрипел:
— Костер!..
Тот седой, что принес Дейрел весть о приближении Черных Воинов, хотел было возразить — но, увидев бешенство безумия в глазах «короля», сейчас казавшихся желтыми, как у хищного зверя, поспешно отвел взгляд и промолчал. И безумие это, казалось, передалось тем, кого Дейрел называл своей сворой…
…Они уже знали, где ее искать. Кони несли их к городищу за деревянным частоколом на лесистом берегу реки. И внезапно они услышали внутри — зов, полный безнадежной тоски, а потом нахлынула волна смертного ужаса; далеко впереди над частоколом к небу рванулся столб пламени — и зов умолк, оборвавшись внезапно, оставив внутри только сосущую пустоту.
Свора знала: никого из них щадить не станут. Свора дралась до последнего, потому что отступать было уже некуда. Дейрела взяли живым: его не защищали — страх смерти оказался сильнее верности из страха.
Вент, морщась, словно от боли, оттаскивал от костра Ульва.
— Там уже никого нет, — повторял он четко и громко. — Ты понимаешь?
Ульв не отвечал: он рвался в огонь, и в его глазах бился другой огонь — безумие. Тогда Вент позвал Торка, и вдвоем они еле справились — с одним. Его пришлось связать. Вент бил его по лицу, пытаясь привести в себя; взгляд Ульва стал осмысленным, но теперь в нем была пустота. И Вент понял — воля к жизни ушла. А на волосы Ульва лег пепел — теперь уже навсегда.
Они возвращались, и отряд вел Вент. На телеге лежали рядом двое — Дейрел и Ульв; один спал пьяным сном, другой смотрел в небо пустыми глазами.
… — Твои братья будут судить его. Ты будешь с ними?
— Нет. Разве это вернет ей жизнь?
— Ты простил его?
— Я не хочу о нем больше знать. Айанто…
— Что?
— Почему ты не спас ее? Разве ты не мог? Ведь достаточно было сказать слово…
Изначальный прикрыл глаза.
— Не мог, — глухо выговорил он. — Не мог. Только в ваших сказках: «да будет» — и стал свет…
Помолчал.
— Ульв.
— Да?..
— Ей не было… не успело быть больно.
— Почему? — не сразу спросил человек — очень ровно.
— Когда нельзя спасти, можно избавить от мук. Вот, я ответил. И теперь, наверно, ты не захочешь оставаться со мной.
— Почему? — в голосе человека скользнуло недоумение.
— Потому что… не огонь ее убил.
— Что тогда?
— Я.
Человек впервые поднял глаза на Изначального. Долго смотрел в его лицо, потом глухо и отрывисто проговорил:
— Мэй халлъе-тэи, Тано айанто.
И низко склонил голову.
РАЗГОВОР-XIV
ВАЛИНОР: Совет Великих
…И Эарендил ступил на берега Земли Бессмертных.
Он поднимался по зеленым склонам Туны, но никто не встретился ему на пути, и пусты были улицы Тирион; и непонятная тяжесть легла на сердце Морехода.
Какой воздух здесь… Он глубоко вдохнул — мелкие иглы впились в горло и легкие: пыль, алмазная пыль. Ему стало страшно. Быть может, потому никто из Смертных не может жить в земле Аман, что и самый воздух здесь смертелен для них? И он умрет — умрет, не достигнув своей цели, задохнется, как выброшенная на берег рыба… Режущая боль в глазах заставляла по-иному вспоминать слова предания:
Сквозь радужную дымку он пытался рассмотреть город. О Тирион-на-Туне, улицы и площади твои, мощенные белым камнем, гордые башни твои… Он шел — беспомощный, растерянный, полуослепший от приторно-ровного сияния белой дороги; а волосы и одежда его были покрыты алмазной пылью. Он шел и уговаривал себя — этого не может быть, это все потому, что я пришел из Смертных Земель, потому, что моя душа омрачена тенью Зла, потому, что во мне кровь Смертных… Стало немного легче, но тоска и непонятное гнетущее ощущение не исчезали. Здесь была Вечность неизменности и покоя, а он был — мгновением пред лицом Вечности. Он поднимался по бесконечным белоснежным лестницам и звал, звал — уж во власти отчаяния, — звал хоть кого-нибудь… И когда, потеряв всякую надежду, повернул к берегу — услышал голос, грозный и величественный. Он стоял, склонив голову, а голос, шедший словно с высоты, возвещал:
Четырнадцать тронов в Круге Великих, Четырнадцать сияющих престолов, на которых восседают в Маханаксар Изначальные. Единый Круг Судеб. В молчании застыли на тронах Изначальные.
— О Великие! О каком благе можно говорить, если скоро все Дети Илуватара либо погибнут под мечами черного воинства, либо станут рабами Врага? Я пришел молить о защите.
— Разве не о защите от сынов Феанаро пришел ты просить?
— Это так. Но разве не козни Врага привели их из Валинора в Арду? Разве не тень злой воли Врага омрачила их сердца?
— Скажи, Эарендил, разве Элдар никогда не побеждали Врага? Зачем вам помощь Валинора?
— Наши силы разрознены. Враг поселил вражду в наших сердцах. Дайте нам единое войско — и конец Врагу! Деяния моих предков свидетельствуют об этом! Пока он в Арде, не будет покоя ни Атани, ни Элдар…
И когда были сказаны все слова, заговорила Эстэ:
— Государь и брат мой! Сдается мне, что ныне не совет — суд, и суд недобрый. Ведь все говорят против него, а ему невозможно ни ответить, ни оправдаться…
Следом за Девой Покоя вдруг поднялся с места Ирмо. Глаза его, необыкновенные, изумительно красивые в своей мягкой изменчивости, были сейчас четкими и страшными. Казалось, в них совсем нет белков. Огромные — тот, кто смотрел Ирмо в лицо, видел лишь их, — светло-серые, с крошечной точкой зрачка, словно переполненные невыносимой болью. Почему-то сейчас он тоже предпочел не соприкасаться с прочими Изначальными в речи
— Быть может, зло Мелькора есть та болезнь, от которой нельзя излечить. Но ты говоришь разумно, брат. Мы решим.
— Я прошу тебя, брат мой, Король Мира, — прошелестел голос Эстэ, — согласись на просьбу супруга моего.
— Охотно, сестра, если увидим мы, что вы в силах свершить это многотрудное деяние…
…Так рассказывают Элдар: Эарендил Ардамир окончил речи свои, и мольба его была услышана Могучими Арды; и позволено было ему покинуть Круг Великих. Его судьба и судьба его спутницы Элвинг была предрешена — так думал Намо. Но Король Мира задал вопрос — и Закон ответил.
…Эарендил выбрал судьбу Элдар, и разделила его путь Элвинг — из любви к своему супругу. Судьбы же сыновей их, Элронда и Элроса, разошлись: Элронд выбрал бессмертие. Элрос ступил на путь Смертных. Ему, в ком была кровь всех Трех Племен Людей, всех трех родов Элдар Валинора, майяр и Синдар, суждено было стать первым королем Нуменорэ, Элросом Тар-Минъатуром.
АСТ АХЭ: Чернобыльник
— Учитель…
Вот так же она пришла в первый раз, четыре года назад — темноволосая, по-мальчишечьи стриженная, большеглазая, трогательно угловатая. Он тогда спросил ее имя. «Ахтэнэ», — ответила она. «Ну, здравствуй, Ахтэнэ…» Она чуть склонила голову — глаза у нее были зеленовато-карие, печальные и добрые, как у олененка, он еще подумал, что за четырнадцать прожитых лет ей нечасто приходилось видеть радость, — и сказала с тенью смущения, но без страха: «Здравствуй, Учитель…» Было в ней что-то, вызывавшее чувство щемящей нежности, что-то смутно знакомое, но никак не понять — что.
— Учитель, позволь, я попробую вылечить — твои руки.
— Не получится, девочка…
— Но разве кто-нибудь пробовал? Вот видишь! Я хотя бы попытаюсь. Я многому научилась…
Это было правдой: потому-то она и оказалась здесь. Девочка обладала редким даже для целителей Твердыни даром — чувствовать травы и говорить с ними. Алри, один из лучших целителей Аст Ахэ, только руками разводил: "Такой ученицы у меня еще не было. Я уже к ночи с ног валюсь, а ей хоть бы что — про то расскажи, это объясни… Ну, бывает, и поворчишь на нее… Но упорная девчонка попалась! Веришь ли, Учитель, — я иногда думаю, что и мне не справиться, не исцелить рану, смотришь — она отвар или настой какой сделает, пошепчет что-то, листочки приложит… и ведь удается все! Бывает, правда, и сама потом еле на ногах стоит, одни глазищи и видны — в пол-лица… "
— Ты только не говори себе, что ничего не выйдет. Надо поверить.
Серьезный взгляд, и голос — ласковый, но твердый. Верно; эта уж, если решила что, от своего не отступится. «Что ж с тобой делать… Только ведь испугаю тебя…»
— Не думай, я не побоюсь, — словно мысли прочла. — Покажи руки, Учитель…
Только губы дрогнули. Опустилась на колени, провела рукой над его ладонями.
— Тебе рассказал кто-то?..
Дернула плечом, не поднимая глаз:
— Я знала. Всегда знала. Теперь… только поверь мне.
Она склонилась к самым его рукам, зашептала что-то — быстро, горячо, беззвучно. Он чувствовал ее теплое дыхание на своих ладонях; то ли мерещилось, то ли и вправду — боль утихала… Удивился про себя: неужто и меня сумела убедить?.. Невероятно…
Она закрыла глаза, борясь с безумным неодолимым желанием — коснуться губами этих израненных рук; стискивала зубы, чувствуя, как набегают на глаза слезы. Хотелось верить, так хотелось верить — все удастся, ведь не было еще так ни разу, чтобы — не удалось… ничего, ничего, бывали раны и страшнее… но никогда не было — таких. Незаживающих. Как долго, долго, бесконечно тянутся минуты… Голова кружится, перед глазами — огненные круги. «Не может быть. Не может! Я не верю…»
— Не могу… больше…
Он поддержал ее, когда она начала медленно валиться навзничь. Не открывая крепко зажмуренных глаз:
— Что?..
Он молчал, глядя в ее лицо.
— Не получилось… Не говори ничего! — почти зло. — Я знаю. Значит, я так ничему и не научилась.
Одна слезинка, жгучая и злая, все-таки пробилась из-под длинных ресниц:
— Ненавижу себя.
Он не знал, что говорить. Попытался как-то успокоить:
— Мне стало легче, девочка. Поверь, это правда.
— Вот именно. Девочка. Девчонка. Глупая самоуверенная девчонка. Так и скажи. И не нужно меня утешать! — посмотрела с вызовом. — Только прости. Если сможешь. За то, что понадеялся на меня. А я… Прости.
Она стремительно поднялась и выскочила за дверь прежде, чем он успел ответить.
Потом он долго не видел ее — похоже, Ахтэнэ избегала встречаться с ним. И все-таки пришла снова.
Он ожидал чего угодно — но не этого вопроса.
— Учитель… — Полуопущены длинные ресницы, брови сдвинуты в раздумье. — Как это — слышать мир?
— Ведь ты сама умеешь это.
Девушка пожала плечами:
— Нет. Я — как кэнно йоолэй…
Он повернулся к ней — чуть резче, чем следовало: уже восемь столетий никто не произносил здесь этих слов. Теперь говорят — ведающие травы, йоллэнно.
— Зачем тебе?
— Просто. Чтобы знать.
Знакомые слова, слишком знакомые нотки в голосе — напряженно-звенящие. Как же объяснить тебе, что значит видеть, что значит — чувствовать? Когда от начала наделен чем-то, дар этот не удивляет, он — естествен, и о сути его не задумываешься как-то…
— Ну, если уж ты знаешь, что я это могу, может, знаешь, и что нужно делать? — неловко попытался отшутиться он.
— Знаю, — раздумчиво. — Мне кажется, когда-то я сама умела это. Давно. Теперь — забыла…
Она стремительно повернулась:
— Идем.
Легко сбежала по ступенькам — и вдруг остановилась, пошла медленно, тихо ступая.
— Что с тобой?
— Да вот… — неловко улыбнулась девушка, — босиком гуляла по лесу, поранилась о сучок…
«Болит?» — хотел спросить — и осекся, внезапно осознав: ведь соврала, соврала, как девчонка! А он-то хорош — едва не попался… Поняла, что ему тяжело ходить, а сказать не решилась — побоялась обидеть… откуда узнала только…
Она привела его на одну из вершин Черных Гор. Шла все так же медленно, задумчиво, словно прислушивалась к, чему-то внутри себя; несколько раз останавливалась — улыбалась, словно прося прощения за то, что устала; а глаза ее тревожно следили за ним, словно хотела — и не решалась спросить: как ты?.. И с каждым разом он все больше убеждался — она чувствует, когда отдых нужен — ему.
— И что же теперь? — уже без улыбки спросил он, почти уверившись в том, что она
Строгое, почти суровое юное лицо, по-прежнему упрямо сведены брови — только губы на миг дрогнули.
— И — вот так.
Бережно взяла его руки в свои, прижала к вискам — он чувствовал, как бьется под его пальцами беспокойная жилка. Глаза в глаза — свет звезд и зелень травы подо льдом — два зеленых глубоких омута, и — что там, на дне?..
Она бессильно уронила руки и медленно отвернулась, подставив лицо ветру.
— Ахтэнэ, если будет тяжело…
Еле заметно кивнула.
Он так и остался стоять у нее за спиной — насмешник-ветер взметнул ее волосы, коснувшись ими его лица, переплетая седые и каштановые пряди — он не замечал этого, пытаясь понять, что чувствует Ахтэнэ, как это —
…
Она не шевельнулась. Он повернул ее лицом к себе — и отшатнулся. Известково-белая застывшая маска, глаза — в пол-лица, огромные, слепые, неузнающие — смотрит, не видя, не понимая, кто перед ней; только губы вздрагивают, безмолвно шепча что-то — молитву ли, мольбу…
— Ахтэнэ, очнись…
Она не слышала. Закрыл ей рукой рот — страшно было видеть беззвучно шевелящиеся, еще по-детски нежные губы на неживом лице — и понял вдруг, обожженной ладонью прочел -
«…хочу понять, как ты живешь с этим…»
— Ахтэнэ!
Ему казалось — он кричит, разрывая легкие.
«…я должна понять…»
— Нет, Ахтэнэ, нет, я умоляю!..
…Ее лицо менялось в лунном свете — то прекрасное, озаренное печальным трепетным мерцанием, то почти некрасивое, — но все яснее проступал
— Ты… так и просидел здесь всю ночь?
— И еще день, и еще ночь. Как ты?
Губы дрогнули в бледном подобии улыбки.
— Ты поняла?..
— Да. Я и сейчас слышу — только тихо, тихо… Здесь, — рука коснулась груди и снова бессильно упала. — Я… напугала тебя? Как я сюда попала?
— Я донес на руках.
— Ох… — тихонечко, виновато. — Прости, я не… Со мной все будет хорошо, ты иди.
— Нет уж. Позволь мне остаться, — он усмехнулся уголком губ.
Она опустила ресницы, медленно свернулась клубочком:
— Иди, Тано… — тихо, уже засыпая, — иди…
Он подождал немного и уже поднялся было, когда вдруг услышал:
— Им къерэ…
Одними губами, и тень легла на лицо — он не сразу понял, что это — уже во сне, тихий-тихий больной голос:
— Им эркъэ-мэи, Тано… Тано-эме… им къерэ…
…Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром.
Как мучалась она, подбирая — те, единственные, хрустальные слова — в одиночестве, в тишине, где терн и можжевельник — ну, почему обязательно терн и можжевельник, ведь было — другое: высокое небо и весенний непокой ветра с горьким чистым юным запахом трав… когда пришло — это: лицо твое — полет сокола, и больше я не знаю слов — им-мэи кэнни дэнъе.
И слов больше не стало. Да и все равно не смогла бы она сказать их — никогда.
Режущие струны — стальные; собственный, со стороны слышащийся ломкий какой-то голос — ей всегда не хватало дыхания, но сейчас это неважно — никто ведь не слышит:
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Отпустите меня в небо,
Отведите меня к дому -
Там осока поет ветру,
Под луной — голубые травы;
Там в ладони мне лягут звезды
Серебром бубенцов горьким -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Ушли слова с детства знакомого языка; стали — иные, и показалось — всегда было только так, и травы вставали по грудь — аи эрно-эме, мельдо…
Там вишневых цветов жемчуг -
Лепестки в серебряной чаше,
Там сплетаются стебли судеб -
Травы встреч и светлой печали -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Во сне она летала — высоко в прозрачном небе, таком праздничном, родниково-чистом, что не было для него иного имени, кроме — айантэ.
Там цветы колдовской ночи
Станут птицами на рассвете,
Будут пить из моих ладоней
Капли звезд и вино тумана -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
…каплей росы, говорил он, стань пером птицы в ладонях ветра — пусть он летит сквозь тебя, пусть поднимет тебя над землей, над холмами в лиловой вересковой дымке — все вверх, вверх — распахни крылья — лети…
Во сне она знала, как это — летать.
…Там надежда — солнцем рассветным,
Там сердца распахнуты ветру,
Сокол кружит в высоком небе,
На равнине звенит вереск…
Файэ-мэи таа айантэ -
Къантэ-мэи тайаа эртэ…
Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром…
… —
…Ей вовсе не хотелось спать в эту ночь: странное чувство непокоя, не дававшее даже на мгновение сомкнуть веки. Даже старинные книги не могли унять смятения души; может, виной тому была бьющая в окно метель…
Она не смогла бы объяснить, откуда знала, что нужно идти именно сюда, в Одинокую башню. Из приоткрытой двери тянуло холодом, но видно было, что в комнате горит светильник — значит, не спит. Не спит. Странная мысль. Грустная. Нелепая. Он говорил — Бессмертные не умеют спать.
Мысль о бессмертии заставила ее помедлить на пороге. Наверно, легче всего это понять детям — им кажется, что они никогда не умрут. Бессмертие… Те, что были рядом с тобой, уходят без возврата — а ты живешь. И всегда вокруг тебя — люди, и всегда ты — один, потому что знаешь: они уйдут. Ты — останешься. И будешь помнить — всех и все. Тяжело понять, как это — помнить все. Иногда у кого-нибудь случайно вырывается: «Учитель, ты не помнишь?..» — и в его глазах появляется тень печальной улыбки. Милосердный дар — забвение: тускнеют воспоминания, и самые тяжелые и страшные из них, теряя отчетливость, оставляют по себе только смутную горечь и приглушенную саднящую боль. И человек сживается с ней, привыкает. А — когда, вспоминая, переживаешь все заново? Так, словно это происходит сейчас?.. Он однажды обмолвился об этом свойстве памяти Бессмертных, и с тех пор Ахтэнэ часто задумывалась над этим.
Девушка тряхнула головой, пытаясь отогнать грустные мысли, и тихо проскользнула в комнату.
…Стрельчатое окно в тонком переплете распахнуто нарежь, вьюжный ветер врывается в комнату, швыряет пригоршни снега в лицо тому, кто стоит у окна, — высокому, седому, запахнувшемуся в крылья, как в плащ…
Он стоял, запрокинув голову, закрыв глаза — она знала это, даже не видя, — и ветер развевал его волосы — белые-белые, как зимняя луна, и металось звездное пламя в хрустальной чаше светильника — огонек бесприютной души, а вьюжная ночь за окном была светлой, ветер гнал призрачные рваные облака, и в разрывах туч проглядывало черное небо с далекими искрами звезд — ночь полнолуния; тени и блики скользили по его лицу, и вздрагивали больные крылья…
Она беззвучно вздохнула, и беззвучно выскользнул сухой стебель из ее пальцев, но он услышал и обернулся, и она одними губами прошептала — не надо… — зная, что сейчас произойдет: черные крылья обернутся плащом, снегом рассыплются звезды в волосах, и яркая ледяная звезда на челе — погаснет, и погаснет, уйдет из глаз этот невероятный горький и счастливый свет, заставляющий видеть только — глаза, только — взгляд…
И — ничего этого не произошло.
Все с тем же странным выражением на лице, словно еще во власти неведомого ей видения:
— Ты?..
— Я, Учитель, — по-прежнему одними губами, — ты замерз, наверно… я принесу тебе горячего вина…
Он кивнул.
— И огонь погас… Сейчас я…
— Не надо…
Ощупью, не отводя глаз от ее лица, он закрыл окно, шагнул к камину — так-уже-было — и начертил в воздухе знак Ллах: взметнулись языки пламени.
— Но… ты ведь не за этим пришла, — он с трудом выговорил эти слова. — Ты… хотела говорить со мной?
— Да… Нет… — внезапно она поняла, что хочет сказать, осознала, что несколько ломких веточек и высохших кореньев, которые все еще держала в руках, — только предлог, повод прийти. Поняла и то, что ничего не скажет — просто не сможет, настолько чудовищным и невероятным было ее видение — а может, всего лишь кошмарный сон.
И — медленно, как во сне, наклонилась, подняла хрупкий стебель, подошла к столу. Шорох — шелест — шепот…
— Я принесу вина, — повторила, мучительно сознавая, что, быть может, разрушает непонятное, ею самою созданное наваждение, что может никогда больше не вернуться эта тень памяти — что он не ответит ей на единственный вопрос, который она хотела — и страшилась задать.
…Вернулась очень быстро; он благодарно улыбнулся одними глазами, приняв из ее рук чашу.
— …Это чернобыльник, зовут его так же, как и тебя, —
Опустил глаза. Долго молчал.
— Трава Странников. Трава Дороги… Ахтэнэ, ты совсем не за этим пришла. Ты ведь знаешь все это не хуже меня.
— Трава Дороги… — повторила она и неожиданно для себя самой спросила: — Учитель… а вернуться можно? Если шагнешь за грань?
— Не знаю, — глухо, словно через силу. — Но… если нужно, если что-то не окончил, не завершил, и больше некому…
Неоконченная фраза обожгла ее — стало невыносимо, до немоты страшно. Как от того видения, о котором не могла рассказать даже Учителю. Даже ему. Именно ему.
Ее взгляд упал на узкую руку с тяжелым браслетом наручника на запястье — он больше не прятал от нее рук.
— Оковы ненависти, — бессмысленно-размеренно, не осознавая смысла слов.
— Что?..
Она смотрела прямо в его растерянное лицо, смотрела невидящими, широко распахнутыми глазами:
— И оковы ненависти не разбить… Ортхэннэр однажды ведь пытался…
Потом — вдруг порывисто:
— Учитель, откуда я помню это?
Он почти бессознательно отметил: не «знаю» — «помню».
— Ведь это было так давно…
— И танец Хэлгэайни…
— И танец Хэлгэайни… Откуда ты?..
Он поднялся, прошелся по комнате, стараясь не хромать — по привычке.
— Ахтэнэ…
Голос позади — неожиданно глуховатый. Он, не оборачиваясь, почувствовал, как она склоняет голову, как бессильно опускаются ее плечи.
— Ты, наверно, устал… Я… пойду.
Без надежды на то, что он остановит ее.
— Приду… в другой раз. Потом.
Он не смел обернуться.
— Я пойду, — совсем тихо. И вдруг: — Кори'м о анти-эте.
Он вздрогнул и обернулся. Она повторила, глядя ему в глаза:
— Кори'м о анти-эте, Мелькор.
И, мгновение помедлив, подняла руки — открытыми ладонями вверх.
Знак открытого сердца — знак того, что этот разговор останется между ними — просьба об ученичестве, в которой нельзя отказать — или… Он коснулся ее рук — ладонь к ладони:
— Кор-эме о анти-эте.
Взял в ладони ее лицо — как доверчиво, как беззащитно смотрит, Тьма, какие глаза, губы почти детские —
Он молча кивнул. Она пошла к двери — легко и странно неуверенно, снова чем-то напомнив еще беспомощного маленького олененка; он закрыл глаза — и услышал тихое, похожее на стон:
— Учитель, Мелькор — кто я?
И — нет ее в комнате. Как сон.
Он подошел к столу, невольно прислушиваясь к затихающим — неверным, словно вслепую — шагам и поднял сухой стебель серебристой полыни.
Больше она не приходила. Не спрашивала ни о чем. Когда они все же встречались — нетрудно затеряться среди полутора тысяч людей, — приветствовала его легким поклоном, прижав ладонь к сердцу, и проскальзывала мимо — легкая, тоненькая, кажущаяся невероятно юной в своей мужской одежде.
…Она вошла — нерешительно, словно силой заставляя себя идти. В этот час обычно редки были гости — люди все-таки спят по ночам. В такие минуты он принадлежал только себе. Он совсем не казался величественным сейчас — усталый седой человек; он сидел, ссутулившись, за низким столом, обхватив голову руками, и, не мигая, смотрел на белый огонек — маленькую звездочку в хрустальном кубке. Крохотный магический светильник. Тоскливое развлечение. А ночь тянется, тянется без конца…
Тихий-тихий голос сзади:
— Учитель… Можно?
Он вздрогнул, неожиданно выхваченный из бесконечной круговерти своих мыслей:
— А? Кто здесь? Ты? Зачем ты здесь, дитя мое?
Отчаянные горькие глаза:
— Ты сейчас так сидел, Учитель… И рукава сползли… Так тяжело стало…
Он внутренне выругал себя. Неужели даже наедине с собой нельзя быть самим собой?.. Но что с ней такое? На себя не похожа…
Первый раз с тех пор он увидел ее. Бледное до прозрачности тонкое лицо, на котором живут только глаза.
— Так с чем ты пришла? — спросил, как мог, мягко.
— Я? Я… так. Учитель, знаешь… — она попыталась улыбнуться, но губы жалко задергались — вскинула руки, закрывая лицо, попыталась отвернуться. Он быстро встал и, взяв ее за плечи, подвел к столу, осторожно отвел руки от лица:
— Садись. Успокойся, пожалуйста. Вот, выпей. Так что случилось?
— Да нет, я уйду лучше. Как… глупо, — попыталась усмехнуться сквозь слезы.
— Никуда ты не уйдешь. Говори, что случилось? Разве я могу вот так отпустить тебя?
Ему показалось — она немного успокоилась. Он медленно прошелся по комнате, глядя куда-то мимо нее. А через мгновение она ломким движением опустилась на колени и тихо, ровно — слишком ровно — проговорила:
— Учитель, я люблю тебя.
Наверное, ничего глупее нельзя было ответить:
— Что же теперь делать…
Таким беспомощным он себя еще никогда не чувствовал. Он поднял ее — осторожно, дрожащими руками.
— Дитя мое… бедная девочка… Что же мне делать с тобой?..
Она стояла, закрыв глаза; потом вдруг гордо, почти с вызовом, вскинула голову; губы искривились в горькой улыбке:
— Знаю, ты — для всех, ты не можешь быть — для одного. Но я люблю тебя и перед всеми готова сказать это. Что мне до того, что ты никогда не сможешь полюбить меня? — я живу во имя твое и за тебя умру, когда придет час. Я знаю, что будет, и прошу тебя лишь об одном: позволь остаться здесь, не отнимай у меня хотя бы этого последнего счастья — умереть за тебя. Ведь большего ты не можешь мне дать. Знаю все, что будешь говорить, все, что подумаешь, — все равно. Я прошу тебя.
— Но почему же — я…
— Я знаю, о чем ты подумал. Нет. Это не жалость. И кто сказал, что женщины любят за страдания, — глупец. Любят не за что-то. Не вопреки чему-то. Ты просто — есть. И ты прекрасен — прекраснее всех в Арте.
— Прекрасен?.. — Он резко обернулся к ней. — Разве ты ни разу не видела меня? Посмотри получше!
Она выдержала его взгляд:
— Твое лицо — полет сокола, Тано айанто. Да. Да, ты прекрасен.
— Гортхауэр во всем лучше меня, — он чувствовал, что говорит чудовищные глупости, и видел, что она понимает это. — Я сам дал ему этот образ. Я знаю. Почему не он?
Она тихо и грустно улыбнулась:
— Мэллъе-тэи, мэл кори.
…Он был предводителем одной из многочисленных шаек изгнанников, изверившихся во всех — и в эльфах, и в богах за морем: враги всем, кроме самих себя. И все же Враг был первым врагом. Наверное, он здорово насолил уруг-ай — видавшие виды воины Аст Ахэ не помнили, чтобы отбитый у них человек был так искалечен. Уруг-ай пытались вытянуть из пленного ответ — где скрываются его люди. Золотоволосые потомки народа Хадора были лютыми врагами дориатских ирхи, и те вырезали их вплоть до грудных младенцев. В потаенном месте в лесу жили его люди — с женами и детьми; и потому человек молчал. В течение бесконечно длинных часов ему методично переламывали ноги — все кости, одну задругой. Тело его давно уже стало сплошным ожогом. Наконец, взбешенные его молчанием, уруг-ай решили заживо содрать с него кожу. Они уже начали осуществлять свой замысел, когда отряд черных рыцарей, привлеченный орочьим гвалтом, разогнал злобных тварей. Страшный плод висел на низком суку дуба. Хуже всего, что уруг-ай влили человеку в горло какое-то зелье, не позволявшее впасть в забытье. Первой мыслью было — прикончить его, чтобы не мучился, — но потом решили все-таки попробовать спасти ему жизнь. Сначала везли осторожно: он кричал от боли при малейшем сотрясении. Затем пустились во весь опор, уже не обращая внимания на крики, — иначе не довезли бы.
…Эти огромные серые глаза были так похожи на глаза Гортхауэра в тот день, когда в нем проснулось сердце… Окровавленный комок обожженной плоти. Как ювелир, он соединял обломки костей — бесконечно долго, вечно… Когда наконец закончил, оказалось, что прошло двое суток. Человек спал. Теперь он будет жить…
Долгие дни прошли. Пережитый ужас остался позади — страшным сном; только в золото волос подмешалось изрядно серебра. Он не знал, куда попал, но, поскольку его лечили и обращались с ним хорошо, думал, что это эльфийское поселение
Говорить с ним было хорошо, хотя и странно — кто в такие времена думает о красоте и мире? Печальный мудрец, жаль его. Такие гибнут в нынешние времена. Смерть забирает самых беззащитных, а они-то, как правило, и есть лучшие. Как странно дрогнуло его лицо, когда человек назвал свое имя — Хурин…
А чуть позже Хурин мельком увидел руки собеседника. И впервые подозрение проникло в его душу. Вскоре он осмелился спросить у одного из своих лекарей, как имя того, кого здесь называют — Тано…
Удар был страшным. Словно предательство лучшего друга. Он так привязался к этому человеку… Враг. И… нет, невозможно. Враг, которого он знал по рассказам, совершенно не походил на того, кого он видел перед собой. И то был не обман, Хурин чувствовал это. Но как же понять все, что о нем говорили? Эта раздвоенность так измучила его, что он начал придумывать самые невероятные объяснения. Пережитый ужас вновь заполнил его душу. Ночь он провел без сна, почти на грани безумия; мысли его путались, и жуткие видения клубились во тьме…
Когда его нашли утром, он был еще жив, хотя клинок короткого кинжала прошел опасно близко к сердцу.
…Вала стоял рядом с человеком и сурово смотрел ему в глаза:
— И зачем же ты сделал это, Хурин? Неужели я дал тебе повод?
Человек отвел взгляд и, смежив веки, откинулся на подушки. Говорить было тяжело и мучительно стыдно.
— Прости. Но сомнения истерзали меня. Я не знаю, чему верить. Не так легко забыть все, чему учили с детства. Я хочу верить тебе — и не могу. Послушай, я говорил с тобой, я не верю, что ты так нечеловечески жесток. Я не знаю, зачем ты велел меня лечить. Если для новых мучений, то лучше убей меня. Верю, ты знаешь жалость. Может, я обманываюсь и ваш обычай велит убивать пленных мучительной смертью, но хотя бы ради своего прошлого сжалься надо мной! Ведь ты пришел в Арду из любви к ней, так вспомни же свое прежнее имя! Ведь не всегда ты был таким!
— Верно, — тяжело сказал Вала. — Верно, Хурин. Не всегда. Когда-то я даже умел летать, смеяться и петь. Пока брат мой не сломал моих крыльев, не отнял мою радость, не лишил меня песни. Но имя свое я помнил всегда. Я никогда не менял его и не изменял ему. Странно, что и ты помнишь его смысл. Почему? Почему не Восставший в Мощи?
— Но я же знаю язык Элдар…
— Другие тоже знают, но почему-то не понимают… Благодарю и за это. За то, что поверил в мое милосердие. За то, что поверил мне. Жаль, что твой тезка не был столь понятлив. Когда встанешь на ноги, я отпущу тебя. А пока, — коротко усмехнулся, — ты мой пленник.
Он не сразу покинул Твердыню. Здесь его уже никто не считал врагом и свободы его никто не стеснял. Странно, но мысль о побеге никогда не приходила ему в голову. А иногда он покидал черный замок в горах и подолгу бродил по лесам. И, должно быть, сама судьба вывела его — сюда…
…Как сказка. Печальная и прекрасная сказка. Красавица спит в пещере у темного озера среди елей; спит волшебным сном — пока не придет тот, кому суждено будет разбудить ее… Он долго смотрел в юное печальное лицо спящей, а потом, не удержавшись, наклонился и поцеловал ее. И это тоже было — сказкой, потому что она открыла глаза и улыбнулась ему. Он не сразу решился задать вопрос:
— Кто ты?..
Шорох-шепот:
— Ахтэнэ…
— Долго ты был моим гостем, Хурин. Теперь ты совсем здоров и можешь уйти.
— Господин… Куда же мне идти теперь? Разве я смогу уйти один? Разве ты позволишь взять с собой это сокровище?
— Напротив. Я хочу, чтобы вы ушли. Она… согласна?
— Да, господин!
— Пусть будет так. Ты свободен. Я не стану брать с тебя слова не поднимать меча против Севера…
— Почему? — вспыхнул Хурин. — Неужели ты думаешь, что я смогу…
— Не спеши. Ты из дома Хадора. Верю, ты сам не пойдешь против меня; а твой народ? Что будет, если тебе придется выбирать между клятвой верности твоего дома и тем словом, которое ты готов сейчас дать мне?
Хурин опустил голову.
— Хочу только попросить тебя — уводи своих людей. Уходите на восток, за горы.
— Зачем?
— Это не тайна. Будет война. Последняя — после здесь ничего не останется. Никого. Самой этой земли не станет, — голос Изначального звучал глухо. — Но легкой победы не будет: мы не станем сдаваться. Нужно время, чтобы люди успели уйти. У нас нет выхода: мы купим это время кровью. Видишь, я откровенен с тобой, Хурин из дома Хадора.
— Уже семьдесят лет, — не поднимая глаз, проговорил Хурин, — мы не воюем с Севером. Только с орками Дортонион. Никто не говорит о большой войне…
— Не вы ее и начнете. Война придет от заката, из земли Аман. Вы еще не знаете этого; но знаю я. Когда Три Племени выступят вместе с Бессмертными, что станешь делать ты? Вас и без того слишком мало.
Жестокая это была откровенность: Хурин не знал, что ответить. Минуту назад он готов был поклясться едва ли не в верности Владыке Севера… а теперь?
— Уходите, пока есть время. Гибель твоих людей ничего не изменит, — Изначальный жестко усмехнулся, — даже если бы вы сражались на нашей стороне; а этого не будет.
— А как же… ты? — неловко спросил Хурин.
Изначальный пожал плечами.
— Не говори, что был здесь. Все равно тебе не поверят, — спокойно посоветовал он. — И береги ее.
— Обещаю, — еле слышно проговорил человек.
— Хорошо. А завтра пусть у нас будет радость — пир и веселая свадьба. Не так уж часто здесь такое бывает…
Он натолкнулся на нее в галерее — она стояла у окна, пристально глядя ему в лицо. Тонкая, худенькая, какая-то ломкая, как тростниковый стебель под порывами зимнего ветра.
Он отступил на шаг — такая яростная горькая вера была в ней; споткнулся, дернувшись от внезапной боли — мгновенно тонкие пальцы оплели его запястья, и боль схлынула — только зрачки целительницы расширились: сухие обморочные глаза.
Она коснулась рассеченной шрамами щеки — легко, так легко, как вздох.
Она ушла стремительно — ни остановить ее, ни ответить ей он не сумел.
…Молодому мужу воины поднесли великолепный меч. Он принял оружие с поклоном, коснулся клинка губами и, мгновение помедлив, сказал твердо:
— Никогда этот меч не поднимется против твоих людей, господин. В том клянусь за себя и за детей своих!
Одобрительный гул был ему ответом — только Изначальный тихо вздохнул. Юному тяжело заглушить голос сердца; а он еще так молод, этот Хурин из дома Хадора… Будем надеяться, что ему не придется выбирать. Учитель обернулся к Ахтэнэ — и на мгновение замер, встретившись с ней глазами. Девушка заговорила первой.
— Тано… — с трудом давались слова, — прими мой дар.
Распахнула легкий черный, шитый серебром плащ — и, привстав на цыпочки, бережно возложила на седые волосы Учителя венок: ломкие звезды элленор, серебристо-белые, едва распустившиеся бутоны звездоцвета-
На несколько мгновений он замер, словно боялся пошевелиться или вздохнуть; потом протянул руку, и узкая рука девушки доверчиво легла в его ладонь.
— Благодарю… Ахтэнэ.
Он подал Ахтэнэ маленький ларец из лакированной меди:
— Я дарю тебе этот убор. Тот, кто носит его, будет любим всеми и всегда. И… не забывай меня.
— Я никогда не забуду, — тихо ответила Ахтэнэ.
Вала стремительно обернулся к Хурину, сильно сжал плечи человека, заглянул в глаза, встряхнул:
— Береги ее. Береги ее, слышишь?
Было что-то в его глазах, в тихом напряженном голосе, отчего человеку захотелось вдруг преклонить колено — не мог он сейчас смотреть в эти глаза, только ответил глухо:
— Я клянусь, — и склонил голову.
Гортхауэр вошел молча и остановился на пороге. Учитель не смотрел на него. Пламя свечи под его пальцами вытягивалось — скручивалось в тугую спираль — опадало и снова тянулось вверх.
— Ты понял.
Гортхауэр как-то судорожно кивнул.
— Я не могу оставить ее здесь. Понимаешь…
— Не надо… не говори ничего.
— Она не должна — еще раз… Я не могу. Скажешь — жестоко?
— Я не судья… нет, я не то… но что же теперь делать…
— Именно. Что — же — теперь — делать, — размеренно и ровно.
Поднялся резко — плащ взметнулся изломом крыл:
— Я иду. Не спрашивай ничего. Так надо.
— Тано… я ждала тебя. Прости, я не могла уйти так.
Она зябко куталась в тот же черный, шитый серебром плащ, улыбалась грустно и неловко.
— Я должна была… должна была попрощаться с тобой. Тано. Тано… Прости меня… за это, — подняла руку, почти коснувшись венка, — и торопливо отдернула. Он покачал головой: промолчал.
— Они долго не увянут.
— Знаю. Ты — кэннэ йоолэй.
— Тано, — повторила беззвучно. И еще раз: — Тано…
Не плакала — просто стояла и смотрела неправдоподобно-огромными беззащитными глазами; шепотом:
Энгъе а ниэнэ-алва о антъели кори'м:
Листья осоки и ивы в моих ладонях -
скорбь и разлука, -
Танно ан горт-анта суули ойо и-тхэннэ -
И не укрыться сосне на ладони вершины…
Замолчала. Потом — тихо:
— Прощай?..
Прикосновение тонких пальцев к ладони — легкое, как дыхание. Он крепко сжал ее руки:
— Таирнэ…
— Тано…
Больше — не было слов, и так можно было стоять бесконечно, глядя в глаза — не было смысла в словах, потому что — все равно не успеть сказать всего, так хотя бы — запомнить, запомнить…
РАЗГОВОР-XV
…
ВОЙНА ГНЕВА: Твердыня
Черный зал, черные с серебром — одежды, отраженное в зеркалах пламя звездных светильников. Круг тех, чьим плечам бремя — судьбы многих. Один — на возвышении, руки в перчатках неподвижно лежат на подлокотниках трона.
— Вы принимали клятву. Вы клялись исполнить любой мой приказ. И теперь я приказываю вам: уходите.
Они молчат — молчат все; тишина неправдоподобная, оглушительная, в ней не слышно даже дыхания. Первым встает золотоглазый светловолосый воин — на тунике серебряно-серым и лиловым вышито крыло ночной птицы:
— Мы принимали клятву, верно. Ни у кого из нас никогда не было и мысли нарушить твой приказ. Но сейчас ты приказываешь нам стать предателями. Прости — это нам не по силам. Мы остаемся. Я, Хонахт, вождь клана Совы, сказал.
Вторым поднимается человек средних лет со странными приподнятыми к вискам зелеными глазами, с проседью в иссиня-черных прямых волосах:
— Слово т'айро Хонахта — истина. И я, Хоннар эр'Лхор, говорю: нас называли Волками Севера — не дело волкам трястись за свою шкуру и предательством спасать жизнь. Мы остаемся.
Вала смотрит прямо перед собой, стиснув больные руки. Один за другим они встают, и эхо высокого зала подхватывает, уносит под своды:
— Я, Рохгар эр'Коррх, сын вождя клана Ворона, говорю…
— Я, Льот ан'Эйр, вождь клана Молнии, говорю…
— Я, Дарг из рода Гоннмара, предводитель Стражей Пограничья, говорю…
— Я, Тъерно из рода Льерт, предводитель сотни, говорю…
— Я, Ульв, предводитель сотни, говорю…
— Я, Тхаль из рода Хъорга, мастер меча, говорю…
Когда в зале снова воцаряется тишина, он поднимается, не глядя ни на кого, и медленно произносит:
— Я не властен ныне приказывать вам и не могу более просить, потому принимаю ваше решение и подчиняюсь ему. Я, Мелькор, сказал.
И склоняет седую голову.
…Он остается один в полумраке зала — выпрямившись, стоит, запрокинув лицо, закрыв глаза, а неслышное эхо повторяет — повторяет — повторяет -
— Я, Къоро тарн-Линнх, сын вождя клана Рыси, воин Свершения, говорю…
— Я, Дарн Кийт-ир, сын вождя клана Ястреба, говорю…
— Я, Лхорро из клана Волка, воин Слова, говорю…
— Я, Торр иро-Бъорг, вождь клана Медведя, говорю…
— Я, Айтии, сын Твердыни, целитель, говорю…
— Лхайни, в иное время ты только через четыре года принял бы меч Твердыни. Ты слышал то, что было сказано на совете. И я скажу — в бою ты будешь помехой мне.
— За что, отец?!.
— Ты сам поймешь, что это правда. Ты должен уйти.
— Отец!..
— Это слово Тано и мое слово, ирни.
— Я… — сквозь зубы, не поднимая сухих глаз, — я принимаю…
— Брат, у клана должен быть вождь. Это — тяжкое бремя; много легче погибнуть в бою. Тебе — хранить людей. Тебе — меч вождя. Это слово Тано и мое слово, т'айро.
— Я, — глухо и тяжело, — принимаю…
— Он сказал — это дело воинов. Тебе назначено другое: ты знаешь, что не мог бы стать танцующим-с-мечами.
— Веллх, тарно айанто — ты приказываешь мне бежать? Спасать свою жизнь, позволить моим братьям выкупить ее кровью? За что ты так унижаешь меня?!
— А что останется тем, кто уйдет? Думаешь, им не нужны будут мастера металла, хранители мудрости, менестрели? Хочешь, чтобы и памяти об Аст Ахэ не осталось? Так, тарно Улхар?
— Нет, но…
— Это — слово Тано.
— Я, — прикрыв глаза ладонью, — я… принимаю…
— Тарни, если все мы погибнем — кто сохранит наше искусство? Или не останется больше танцующих-с-мечами? Мне и без того много лет. Вы трое — лучшие из моих учеников. Вы должны остаться жить. Вы — защита людям. Это слово Тано и мое слово, тарни.
Рука сжала рукоять меча:
— Я принимаю, тарно.
… — Харт'ан Мелькор, он говорит слово к хар-ману Рагха, — посланник хорошо знал язык иртха, но имя Тано не смог произнести так, как они. — Хар-ману Рагха, она слышит слово?
— Йах, хагра, сын Волка, — ответила мать рода, указав черному воину на медвежью шкуру у очага. — Огонь иртха — твой огонь.
Воин поклонился и сел. Высокая честь — быть приглашенным к очагу матери рода, он знал это.
— Харт'ан говорит, хар-ману собирает иртха, хар-ману уводит их за горы, откуда приходит солнце.
— Слух Рагха открыт речам хагра. Зачем?
— Он говорит: три, четыре луны проходят, улахх идут из-за горькой воды, много — сосчитать нельзя. Улахх несут смерть. Он говорит — будет битва битв. Он говорит — уходи.
Рагха задумалась, теребя длинные, во много рядов, бусы из пестрых камешков.
— Много холодов ушло, — медленно заговорила она, — сосчитать нельзя; Рагха тогда говорит, иртха — меч в руке Высокого. Много битв ушло, иртха сражаются за него. Теперь харт'ан говорит, будет битва, иртха уходят. Харт'ан, он уходит тоже?
— Йирг, — словно сталь рассекла воздух.
— Кто тогда сражается за харт'ан Мелхар?
— Хагра из Высокого Дома. Харт'ан говорит, когда улахх приходят, эта земля, ее не будет совсем. Никого не будет. Горт'ханг, злая смерть для иртха. Надо уходить.
— Рагха слышит слово.
На этот раз мать рода умолкла надолго. Наконец протянула руку ладонью вверх, коснулась ею лба:
— Рагха принимает. Хагра, он идет к харт'ан, он говорит: иртха принимают слово Высокого. Десять на десять хагра из иртха, они приходят, они остаются. Рраугнур, сын Волчицы-Рагхи, ведет их. Другие иртха, они идут за горы восхода: так велит Высокий. Харайа, — она поклонилась воину.
— Хар-ману посылает своего сына?..
Мать рода выпрямилась; проговорила, прикрыв глаза:
— Рраугнур.
Иртха, неподвижно стоявший у входа в пещеру, подошел к очагу; поклонился:
— Много новых солнц прошло, сосчитать нельзя. Иртха помнят: Высокий, он вернул Рраугнуру жизнь, вернул сына к очагу Рагхи. Теперь у Рраугнура дети есть, у его детей дети есть. Рраугнур, он в долгу перед Высоким. Рраугнур много новых солнц видел. Теперь Рраугнур долг отдает. Жизнь его, кровь его, дыхание его принадлежат Высокому. Рраугнур, он решил, он говорит так.
Воин сцепил руки в замок, молча поднес к груди: благодарю.
— Харт'ан Мелькор, он говорит: один иртха, он идет к Сосновым горам, к уруг-ай, он несет слово харт'ан.
Мать рода сморщилась неодобрительно:
— Уруг-ай, они глупый совсем. Иртха слышат, уруг-ай, они убивают черных хагра, воюют с Высоким Домом. Уруг-ай — враги всем. Харт'ан, он хранит их жизнь. Зачем?
Воин заколебался — видно, и сам не знал, что на это ответить; пожал плечами:
— Харт'ан, он говорит так.
Мать рода вздохнула, подумала еще.
— Мерх-ха, — ответила. — Харт'ан, он — тот, кто знает. Рагха говорит: уруг-ай, они дают хагра для харт'ан, воевать с улахх, тогда другие уруг-ай, они уходят. Так хорошо?
— Йах. Харайа, — воин повторил знак благодарности.
Но когда он собрался уходить, мать рода остановила его:
— Много холодов назад, сосчитать нельзя, было так. Харт'ан ушел. Проходит много новых солнц, он возвращается. Теперь — когда вернется?
Воин опустил голову, стиснув до хруста зубы.
— Хагра, он слышит слово Рагха? — не получив ответа, осведомилась мать рода.
Юноша коротко и как-то судорожно кивнул. Рагха помолчала: по всему, воин не мог или не хотел ответить ей.
— Мерх-ха, — сказала она наконец. — Рожденный волком, пусть он говорит перед харт'ан Мелхар. Пусть харт'ан Мелхар знает: он уходит, иртха ждут его — много холодов, много новых солнц.
— Харайа… — казалось, воин поперхнулся этим словом; низко поклонился Рагхе и вышел.
— …Они уйдут, Тано. Рагха просила благодарить тебя. Сотня воинов ирхи остаются здесь, остальные уйдут. Они говорят — ты сделал им много добра, их воины будут защищать тебя. Рагха обещала отправить гонца к дортонионским ирхи. Сказала, велит им выставить несколько десятков своих воинов, а остальные пусть уходят. Вала молча кивнул.
— Послушай… правда, зачем ты их спасаешь, Тано? — с некоторой нерешительностью в голосе спросил воин. — Этих, дортонионских?
— А они разве не арта-ири?
— Но… они все-таки нелюди…
Вала пристально посмотрел на молодого воина, потом горько усмехнулся:
— Я, знаешь, тоже не человек. Иди, Лхайно. Тебе пора собираться в путь.
На пороге юноша обернулся.
— Тано, — каким-то чужим, неровным голосом проговорил, — Рагха сказала — они будут ждать тебя. Много зим и много весен. Они будут…
Не договорил — отчаянно затряс головой и поспешно зашагал прочь из зала.
…В ожидании он медленными шагами мерил зал. Знал, Каков будет разговор. Знал, что скажет ему Ортхэннэр. Знал, что ответить и что делать, когда доводы разума окажутся бессильными перед словом сердца.
Но прежде всего — знал, что сделают с Сотворенным, не успевшим стать Свободным, если его судьбой станет плен и суд Валар.
А будет — черное распятие на белой скале, но он не закричит, я знаю, он не будет кричать, не позволит им увидеть его боль, и это будет тянуться бесконечно, он сильный, очень сильный, он умрет и вернется, и умрет снова…
А из толпы будет смотреть — тот, второй. Что он подумает? Задохнется в ужасе от мысли — я тоже мог быть там? Усмехнется, торжествуя победу, или отвернется безразлично?..
Бесшумно отворилась дверь. Он обернулся.
— Таирни.
— Тано…
— Возьми. Настало время твоей клятвы. Слово верности, Ортхэннэр.
Гортхауэр благоговейно принял в ладони меч Силы и коснулся губами льдистого черного клинка:
— Мэй антъе къелла…
Замолчал. Протянул меч Мелькору, но тот жестом остановил его:
— Он — твой. Мне — больше не понадобится. Собирай людей…
Ученик поднял глаза на Учителя:
— Я уже сделал это, Учитель! Мы готовы и ждем только приказа вступить в бой! Я… я стану щитом тебе. Учитель, — очень тихо.
Что-то дрогнуло в глазах Валы, но голос прозвучал глухо и холодно:
— Ты не понял меня, Ортхэннэр. Собирай людей. Уходите на Восток. Ты поведешь их.
— Что?..
Лицо смертельно раненного — растерянное, потрясенное, беспомощное. Невозможно ошибиться в смысле слов — и невозможно поверить.
Фаэрни судорожно вздохнул:
— Нет. Нет! Не проси… не приказывай… однажды ты уже заставил меня уйти, и…
— У меня больше не будет учеников. Кроме этих людей. И — тебя. Ты — был на совете. Ты — слышал. Ты — принял — клятву. Уходи.
— Пусть уходят люди, я остаюсь!
Дрожа всем телом, фаэрни склонил голову — и вдруг, опустившись на колени, порывисто схватил руку Мелькора, прижался к ней губами.
— Тано!
— Иймэ! — сдавленно прорычал Изначальный. Рывком поднял ученика с колен, стиснул его плечи:
— Глупец, — глухо. — Уходи.
Гортхауэр упрямо тряхнул головой.
— Я не оставлю тебя, — с угрюмым вызовом.
Мелькор замолчал надолго. Поднял глаза. Страшный у него был взгляд — как раскаленная добела сталь. Сказал — как, примерившись, бьют под вздох, коротко и резко:
— Ты принял клятву. Если признаешь за мной право Учителя, а за собой — узы ученичества, исполнишь. Или — ломай аир.
— Ты слышал мое слово.
— За что, зачем ты гонишь меня?! Если мы победим, то победим вместе, если же нет… ведь я клялся, я слово дал тебе — никогда не оставлю… ты не можешь, Тано… ты не можешь!..
И тогда Мелькор рывком поднялся с трона и заговорил — холодно и уверенно.
…Слова — как иглы, как вбитые гвозди… Фаэрни не мог потом вспомнить, что говорил Учитель. Помнил только одно: каждое слово Мелькора пронзало, как ледяной клинок, и он корчился от невыносимой боли, обезумев от муки, и только шептал непослушными губами —
Изначальный склонился над распростертым у его ног фаэрни. Опустился на одно колено, осторожно разжал руки Ученика, сведенные судорогой пальцы, впившиеся в виски.
Широко распахнутые страданием невидящие глаза смотрели прямо в лицо Мелькору. Тихо, одним дыханием Вала вымолвил что-то — а потом взял фаэрни за плечи, заставил подняться и, глядя в глаза, жестко повторил:
— Уходи.
— Да, Айанто, — бесстрастно ответил фаэрни.
Он вышел, не оглянувшись.
Тяжело ступая, Изначальный взошел на возвышение и опустился в каменное кресло. Равнодушно-устало подумал о неизбежном приговоре; мысли — тяжелые, безразличные, как холодный серый камень. Отстранение удивился собственному спокойствию, способности взвешивать, оценивать, всели сделано верно.
И осознал вдруг, что все еще смотрит вслед Гортхауэру, словно надеясь, что Ученик вернется.
Он был уверен: то, что не удавалось Наблюдающим, удастся ему. За эти века никто из Орх'тэнэй так и не побывал в Твердыне — но он, Гэленнар Соот-сэйор, войдет незамеченным, тенью проскользнет мимо черных воинов. Вышло же, однако, по-другому: те, мимо кого он проходил, оглядывались сторожко, словно что-то чувствовали, а двое или трое увидели его — в этом он был уверен. Странно. Неуютно как-то. Впрочем, никто его не остановил, и до Высокого Зала он добрался беспрепятственно. Постоял перед дверьми, медля открыть их. Он знал, какой будет эта встреча, тысячу раз представлял себе все в мельчайших деталях. Тано будет рад ему. Прикрыл глаза, чувствуя, как поднимается в душе теплая солнечная волна. Тано… Он улыбнулся со сдержанной гордостью. Долгие века он ждал этой встречи. Он не ошибся в выборе пути — и действительно стал лучшим. Достойнейшим. Тано поймет это. А может, не так уж это и важно. Потому что теперь Тано будет с ним.
Он толкнул дверные створки.
— Тано…
Вала обернулся, вздрогнув: не может быть! Неужели…
— Сайэ, Тано.
Певучий глубокий голос, чуть растягивающий гласные, правильное красивое лицо, темные, чуть волнистые волосы — неужели… — нет,
— Соото? Зачем ты… здесь… Уходи…
…Никогда в магическом хрустале он не видел лица Учителя: знал, что Тано почувствует это со-прикосновение мысли, и не хотел открываться раньше времени. А теперь — увидел. И задохнулся от внезапной боли, и улетучились куда-то так тщательно подобранные слова.
— Тано, я… я пришел спасти тебя. Я уведу тебя отсюда, — горячо проговорил он. — Я… — Он смотрел на своего Учителя как завороженный, цепенея от потрясения; зябкий холодок паучьими лапками пробежал по спине. Гэленнар прерывисто вздохнул, тонкое лицо исказилось на мгновение судорогой боли. — Тано, ты ранен, значит… значит, ты можешь погибнуть. Они могут убить тебя!..
Это он осознал только сейчас, и теперь в его голосе звучала мольба почти отчаянная:
— Идем со мной, я сумею тебя защитить!
— Нет, — тихо ответил Изначальный. — Благодарю тебя, Соото, но — нет. Я не один. Я не могу. Слишком поздно ты пришел.
Гэленнар и сам уже проклинал себя за то, что ждал так долго. Но он же не знал, что будет — так!.. Последнее, самое болезненное доказательство правоты…
— Ты не понимаешь! Я следил, я наблюдал за всем, что происходило здесь. Я мог бы прийти раньше, объяснить тебе — но ты бы не поверил. А теперь ты все увидел сам. Твои избранники… они не помогли тебе, а я… Ты должен увидеть, чего я достиг. Увидеть мой народ. Мы покинем эту землю, мы будем вместе…
— Подожди… Соото, неужели ты мог подумать, что я — я оставлю людей, которые верят мне? — в замешательстве проговорил Мелькор. — О чем ты?
Гэленнар глубоко вздохнул, успокаиваясь. Конечно, все было не совсем так, как он себе представлял, — но ничего, он сумеет убедить Учителя. Наконец он собрался с мыслями и вспомнил то, что хотел сказать с самого начала:
— О, Тано… ты столько веков провел среди них — и все еще не понял? Они — наши орудия; Смертные — инструменты богов, которые нам должно использовать во имя достижения цели. Нелепо думать, что мастер может пожертвовать собой ради орудия. Даже если ты так ценишь их, — он бледно улыбнулся, — спасти больше никого не удастся, ты сам знаешь это. Нет смысла рисковать собой. Не будет этих людей — родятся Другие. Их удел — умирать. Наш — жить, верша судьбы мира. Подумай; разве я не прав?
— Соото, — с болезненным недоумением, — опомнись, что ты говоришь?!
— Правду, Учитель. Ты просто не хочешь понять того, что давно уже понял я. И ты забываешь — я знаю обо всем, что происходило здесь. Эти люди боготворят тебя; они будут счастливы умереть, зная, что ты будешь спасен. Поверь мне. Я — знаю. Ты пойдешь со мной, ты увидишь: я достиг того, что оказалось не под силу твоим избранникам. Вместе мы создадим новый, совершенный мир. Мы научимся продлять жизнь избранных, лучших — я уже близок к решению, я покажу тебе, как это можно сделать. Идем. — Гэленнар протянул руку; его глаза лучились вдохновенным светом. — Идем, Тано.
Изначальный молчал, тяжело глядя на эллеро; тот, как видно, по-своему понял его молчание:
— Ты думаешь о том, что
Глаза Изначального потемнели, сузились, лицо заострилось.
— Неужели ты осмелился?.. — еле слышно спросил он. — Небо… Ты безумец, Соото… как ты мог… Эта сила поглотит тебя. Ты будешь думать, что она служит тебе — а на деле
Гэленнара передернуло, он страшно побелел.
— Кровь… — проговорил сипло. И внезапно, срываясь на крик: — Это
Он кричал, не осознавая смысла слов, чувствуя, как подступает, захлестывая мозг, безумие, и снова по пальцам медленно ползло — темное, липкое, горячее, и ничем не смыть…
— Ты что, не понимаешь, что через несколько дней здесь никого не останется? Что вы тут все сдохнете из-за своей дурацкой гордыни и веры неведомо во что? И ты думаешь, я тебе дам умереть?! Нет, ты пойдешь со мной! Сейчас же! Немедленно!
Изначальный шагнул к эльфу, сжимая до хруста кулаки, — в непроглядных ночных глазах бьется яростное пламя.
— Уходи, — одним свистящим дыханием. — Уходи отсюда. Или я ударю тебя. Уходи.
Гэленнар судорожно вздохнул, отступая к дверям.
— Нет, стой.
Он замер, дрожа всем телом. Мелькор шагнул к нему, сжал его плечи, заглянул в лицо:
— Ты не можешь уйти так. Ты должен понять, — совсем другой голос был у него сейчас, почти прежний — мягкий, спокойный — бесконечная мудрость понимания и любви, словно и не было мгновения назад этой вспышки ярости, опалившей Соото, как близкое пламя.
Как завороженный, Гэленнар смотрел в его глубокие странные глаза. И исчезал, растворялся в них — тот, кем он был все эти века, кто пришел сюда, ни на миг не сомневаясь, что Учитель покинет Твердыню вместе с ним, пока не остался только — юноша, так и не успевший понять, почему же Тано не сказал ему — «Путь твой избран»…
Он смотрел — и видел то, о чем не рассказывали ему Наблюдающие, что не открылось ему в мерцающем хрустале. И невозможно было — ни рассказать, ни увидеть: чтобы понять, нужно было — быть здесь, нужно было —
— Ты видишь, — говорил Учитель, — ты понимаешь, почему я не могу уйти…
Он смотрел — и щемящее мучительное чувство охватывало его; он хотел быть среди этих людей, быть одним из них — он хотел быть на месте Учителя, хотел быть им, хотел той же любви, той же верности, он готов был отдать все ради этого…
— Ты видишь, — говорил Учитель печально и мягко, — я не могу оставить их…
…ради того, чтобы стать единым целым — с Тано, с этими людьми — он отдал бы все свои знания, всю силу, саму душу свою…
— Я остаюсь.
…поздно.
Отчаяние охватило его — отчаяние и без-надеждная тоска. Поздно. Ничего этого уже не будет. Через несколько дней — или часов. Не останется ничего. И все, что он делал, — тщетно, бесполезно, все — прах, и уже никогда не понять, в чем он ошибался… на что нужен весь мир, если ему никогда не стать таким, как Тано, если все, что ему суждено видеть, — преданность без любви, верность из страха? Зачем все? Все было зря. Тано не будет. Через несколько дней. Или часов.
А Учитель смотрел ему в глаза — и тогда на один краткий обжигающе яркий миг Гэленнар
— Нет! Не хочу! Оставь меня! — неожиданно высоким голосом крикнул эльф, вырываясь из рук Изначального. Его лицо жалко перекосилось, губы дрожали. — Оставь меня! Я… я…
Он метнулся к дверям, рванул кольцо — влажные от ледяного пота пальцы скользили по гладкому металлу — проскользнул в щель между тяжелыми створками и бросился по коридору — прочь, прочь…
Воинство Валинора пришло в Белерианд на кораблях Тэлери, но никто из мореходов Тол Эрессэа не вступил в бой.
Первым сошел с корабля Эонве, как подобало предводителю Светлого Войска, и вонзил в землю позлащенное древко знамени Валмара. И вот — на берегу выстроились воины Валинора. Златокудрые Ванъяр, народ Ингве, были здесь под белыми знаменами, сверкавшими на солнце, как снега Таникветил; и те Нолдор из народа Арафинве, что никогда не покидали Земли Бессмертных; и воинство майяр в сияющих доспехах.
Стоя на холме под лазурным знаменем, так сказал Эонве, предводитель Светлого Воинства, Глашатай Манве, Слово и Меч Великих:
— Воители Валар! Могуч Враг, и грозно войско его. Тяжела будет битва, но помните, что во имя Арды и во славу Единого принимаем мы этот бой. И я клянусь — знамя Валинора взовьется над развалинами вражьей Твердыни. Победа близка; да узрит Единый Творец, как свершится воля Его в мире.
Он вознес к небу меч, и тысячи мечей взлетели как один, и тысячи голосов слились в боевом кличе.
Верные, Люди Трех Племен, шли на бой вместе с воителями Валинора; но никого из Нолдор Средиземья, никого из эльфов Белерианда не было в Светлом войске. Лишь после узнали они об этих сражениях, потому немногое рассказывают их предания — только то, что поведали им воины Валинора.
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
ВОЙНА ГНЕВА: Последний бой
…Сменялись часовые на башнях у Врат и уходили в ночь отряды стражей — как всегда, долгие дни и недели — каждый день, каждую ночь. Только в эту ночь в Твердыне почти никто не спал: слишком мало их оставалось, воинов Меча и Знания, Слова и Свершения. Последние защитники Аст Ахэ.
В Высоком Зале пел менестрель Айолло эр'Лхор, седой юноша со странными глазами цвета сон-травы. Он пел, глядя в огонь, и в сумерках его глаз плясали алые отблески. Не о войне и смерти — он пел о цветущих яблоневых садах, о птицах, возвращающихся домой, о любви и верности, и о тех, что ждут. Его слышали все в замке, и никто уже не мог удивляться этому: просто — было так. Он пел, и вторили его девятиструнной
— Высокий… мы хотим быть вместе. Прошу тебя — соедини нас. Пусть это будет сегодня. Пусть это сделаешь ты.
Склонив голову, юная Ити тихо подошла и встала рядом с Алтарэном. Поднялся и Вала; одно неуловимое движение — и невесомое кружево белых цветов легло на их волосы.
— Перед Артой и звездами Эа, — глуховато заговорил Вала; маленькая рука Ити легла в ладонь Алтарэна, — вы — супруги, идущие одним путем…
Не будет свадебного пира в эту ночь: пуст Высокий Зал. Не будет золотого свадебного вина: в обсидиановой чаше, окованной черненым серебром, — густая и темная терновая влага, вино печали. Только — когда раскрыл ладони Айо, медленный дождь прозрачно-белых лепестков осыпал Ити и Алтарэна.
Завороженный печальным этим и светлым мгновением, смотрел на них Золотоокий, повторяя одними губами:
Глаза в глаза: пальцы сплелись решеткой на чаше, терпкий вкус вина на губах:
— …отныне и навеки.
Сменялись стражи на башнях у Врат, и пела Айрэнэ — Айрэ, дочь Твердыни, солнечный лучик Аст Ахэ, и вторили ей струны маленькой арфы —
А небо начинало светлеть, хотя еще ясными были звезды, еще скрадывали цвета и очертания предутренние сумерки; и в этот час последние защитники Твердыни собрались в Высоком Зале. Каждый знал — уже давно, несколько дней, — что будет делать. Не было слов и не было клятв: молча каждый касался губами клинка, молча склонял голову перед Тано и своими соратниками — но казалось, что снова, как на последнем Совете, неслышное эхо подхватывает, уносит под своды слова тех, кто еще остался в живых:
Только теперь они уже не прибавляют к своим именам имена кланов. Они, последние защитники Аст Ахэ, называют себя сыновьями Твердыни —
И Айолло из рода Волка, седой юноша с глазами цвета сумерек, медленно опустил лютню на алые угли — словно тело друга на погребальный костер; и взял меч.
Когда-то в поединке пред ликом богов вожди северных кланов решали споры. Теперь их потомки сами шли в бой с воинством богов.
И тот, кто был душой и сердцем Твердыни, взял в руки
Их оставалось не более пяти сотен. За воротами выстроили стену щитов; во втором ряду стояли лучники.
Их было слишком мало.
Они просто — ждали.
Изначальный опустил лютню на черный камень и замер в неподвижности посреди Высокого Зала — один.
А замок пел.
Авангардом нападающих были — майяр. Они тоже слышали Песнь — но для них в ней было их собственное отражение: ненависть и страх. Каждый из них знал, что оплот Врага должно уничтожить. Каждый из них думал, что вернется победителем в Валинор, даже если будет убит. И каждый из них был обманут — потому что, взглянув в глаза своей смерти, они уже никогда не смогли забыть, что это — смерть. Никто из них не смог больше ступить на берега Сирых Земель, потому что для Арты все они были мертвы.
Замок пел.
Обреченные, воины Аст Ахэ могли сделать только одно: до последнего мига защищать сердце Твердыни. Того, кто был сейчас с каждым из них —
…они слышали только Песнь.
…Знаменосец был молод — самый младший из тех, кто остался в Твердыне. Он был наделен странным, невероятно редким для людей даром:
И рухнули Врата, и они бились, отступая плечом к плечу, — не было ветра, но черным крылом билось над ними знамя Твердыни.
— Не сейчас, — ровно проговорил Тайхэллор. — Еще не время. Не сейчас.
Они падали в молчании — воины Меча и Знания, Слова и Свершения. Они уходили в молчании, и в смерти лица их были спокойны. А замок пел.
— Не сейчас.
Каждый из них знал свое место, каждый знал, где и как ему придется умереть. И наступающие шли вперед, оскальзываясь на крови. Но сердце Твердыни еще продолжало биться.
— Не сейчас.
Защитники откатились назад, к высокой лестнице, и тогда Тайхэллор почти беззвучно проговорил:
— Пора.
…и яростным пламенем рванулись из боковых коридоров Ллах'айни, а с черных башен взмыли в золото-голубое ясное небо четыре золотых и три черных крылатых стрелы, отсекая авангард нападавших, уже успевший прорваться в замок, от основных сил: по войску и ударили они, сминая, сметая стальным и огненным вихрем ряды воинов.
Те, что остались в живых после штурма Врат, отступали по коридорам, пока не остановились у лестницы, ведшей к Высокому Залу. Дальше идти было некуда. Невозможно. Черные воины встали в двойной строй: второй ряд защитников дал два залпа из луков и взялся за копья; те, кто был в первом ряду, выставили стену щитов,
…стоявший в строю перед ним воин упал, первый ряд мгновенно сомкнул стену щитов — но этого мига оказалось довольно, узкий светлый наконечник стрелы вошел в глазницу…
Стрелы с лебяжье-белым оперением пронзили грудь и горло знаменосца — и медленно, бесконечно медленно он начал валиться навзничь.
Когда знамя легло на ступени, знаменосец умер.
И воин Слова, разорвав строй, шагнул за знаменем, поднял его, разжав холодеющие пальцы знаменосца, — и вернулся, перебросив знамя за спину.
Потом воинов осталось пятеро, и нападавшие замкнули их в кольцо.
…Он был слишком быстр — он смог отразить две из трех стрел; и третья стрела была — на него, но копья ударили в грудь, и кровь хлынула горлом, — он успел еще улыбнуться и выговорить слово прощания…
…Была — холодная молния клинка, обрубавшая наконечники копий; но он не успел закрыть левую ногу — и, когда рухнул на колено, удар топора обрушился на его шлем…
Их осталось — трое.
…Удар крюка вырвал щит из его рук — кошачьим движением воин-Рысь метнулся вперед, стелясь по полу, подрубая ноги, разрушая стену щитов, а слева шагнул Медведь — он разметал наступающую волну, прежде чем она нахлынула вновь, чтобы захлестнуть их; но клинок рассек его левое плечо и бок — кто-то ударил сверху…
…Воистину, он был похож на медведя, вставшего на задние лапы; он не чувствовал ран, и топор его сносил головы тем, кто упал под ударами воина-Рыси, — он расшвыривал нападавших, тесня их вниз по скользким от крови ступеням, и тетива запела — раз, второй, третий, стрелы впивались в его тело, а он все шел вперед в молчаливой смертной ярости, и только копья смогли остановить его — он шел, пока не рухнул мертвым, уже в падении успев дотянуться до последнего своего врага…
…он умер последним: удары копий бросили его назад, он уже падал, запрокинув голову, когда меч рассек его тело — слева направо, от сердца.
И эхо Высокого Зала беззвучно повторило последнее имя:
…все было кончено, и ему осталось только одно —
…и тогда внутри Мелькора лопнула какая-то нить. Как будто кто-то яростно рвал струну лютни, она кричала и плакала, а потом оборвалась.
Жаркая волна ударила ему в затылок, очертания окружающих предметов стали нечеткими и размытыми. Кожа вспыхнула, стало трудно дышать. Тело хотело жить своей жизнью, оно начало двигаться само по себе: словно ушли годы, изломавшие тело, исчезла боль от ран и сами раны закрылись, вернулись сила и гибкость — лицо его было, как прежде, молодым и прекрасным. Только вот глаза на этом лице больше не сияли упавшими звездами: черными они были, нестерпимо черными, как кипящая смола, и со дна их поднималось яростное багровое пламя, подобное темному огню Ллах-айни.
Изначальный встал; губы его, изломанные чудовищной усмешкой-оскалом, шептали слова, которых не было ни в одном языке, меч Силы лег в руки, и клинок зазвенел в радостном предвкушении боя. В год Браголлах его гнев стал огнем, раскаленной лавой, затопившей равнину Ветров. Но теперь не гнев — безумная ярость захлестнула Мелькора. Сжатая в нем, она желала вырваться наружу, разрывала грудь, узлами скручивала мышцы.
Он судорожно, прерывисто вздохнул, и замок вздрогнул. Содрогнулось и тело Изначального: он вдохнул не только воздух, он вдохнул Силу. Сила была разлита в воздухе, ею была пропитана земля, Силой дышал огонь, она текла с водой: Сила была везде, и ее можно было брать. Кругом, казалось, звенели колокола, стены замка сотрясались, и тьма одела Изначального в немыслимый доспех, превращая в Черного Владыку Мира…
…а мир разваливался на куски. Сила, связующая его в единое целое, уходила, наполняя Властелина, судорога сотрясала Арту. И на место ушедшей силы, не терпя пустоты, приходила Сила новая, Сила извне. Приходила Тьма. И небо над Аст Ахэ стало провалом во тьму, замок оплели изломанные молнии, мертвенно-бледные, багровые и черные. Врываясь в опустевшие жилы мира, вскипая и бурля, грозя разорвать мир на части, Тьма наполняла Арту.
Один удар — и не будет ничего, не будет армии нападающих, не будет Валинора, чудовищный по силе вал смоет всю эту грязь, не оставив ничего.
Арта хрипела в агонии. Змеились глубокие трещины, уходя к огненному сердцу мира, рушились горные пики, выбрасывая в рану разорванного неба пепел и дым. Рушился и замок, осыпаясь на головы нападавших -
…и доспехи распались, рассыпались пылью по плечам Мелькора, с глубоким вздохом прошла судорога земли, истаяли молнии, а небо вернуло себе прежний цвет — багровый отблеск земного пожара.
— Смотрите, мы победили, Моргот лишен своей мощи! Хвала Эру! — крикнул один из нападавших, решившийся первым шагнуть туда, где только что было сосредоточение чудовищной силы Врага.
И где теперь стоял седой, уставший — безоружный человек.
…Кто-то шагнул к нему, но он не ощутил удара, который сбил его с ног, он упал ничком, прильнув изорванной шрамами щекой к холодным плитам пола, — чьи-то руки уже поднимали его, и кто-то кричал слова приказа, а он не понимал этих слов, не чувствовал, как жесткие ремни охватили запястья, не было сил чувствовать…
И тогда оборвалась Песнь, и мир рухнул в молчание.
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
ВАЛИНОР: Суд
Король Мира поднялся с трона и, сойдя вниз по золотым ступеням, подошел к своему старшему брату. Он не смотрел на Валар, но знал — сейчас все взгляды прикованы к нему.
Король Мира сам поднял мятежного Валу с колен, по приказу Манве Великий Охотник рассек коротким кинжалом ремни, стягивавшие руки Проклятого.
— Настал день великой радости для нас, — заговорил Манве, — ибо сегодня все избравшие путь Могуществ Арды собрались здесь, и вот — пятнадцать тронов в Маханаксар…
Лишь сейчас заметили Валар: напротив тронов Короля и Королевы Мира поставлен — еще один. К нему подвел Манве Проклятого и усадил его на высокий золотой престол.
— Ты — равный среди равных, брат мой, ибо нет здесь ныне ни королей, ни слуг.
Проклятый сидел неподвижно: изуродованные руки — на подлокотниках трона, смотрит прямо перед собой, и слепыми кажутся всевидящие глаза. А подлокотники трона кажутся чернеными — кровь, кровь в узорах золотой резьбы…
— Здесь нет ни королей, ни слуг, — повторил Манве, — и я лишь один из вас, Великие, не Король Мира. И не одного брата моего — меня будете судить вы, ибо и моя вина в том, что нарушен был мир в Арде и замысел Единого Творца Всего Сущего, Отца нашего; ибо я не сумел предостеречь моего брата от ошибки, не сумел защитить Арду от зла, не сумел исполнить волю Отца. Судите же, братья и сестры мои, судите меня справедливым судом. Пусть же каждый из вас, Великие, изречет суждение свое. И выслушан будет каждый, и мера ошибок каждого будет определена, и взвешены будут все деяния.
В Маханаксар повисла тишина.
— Дозволено ли будет мне сказать слово, Великие? — спросил Манве, не поднимая глаз. Молчаливое согласие было ему ответом, и младший брат Проклятого продолжил:
— О Средиземье забота наша, так да будут призваны и выслушаны те, кто побывал в Смертных Землях. Пусть поведают они нам, что видели, ибо, не зная этого, мы не вправе судить…
И предстал перед тронами Великих Эонве блистательный, военачальник Валар в Средиземье. И так говорил он:
— Воинство Врага — чудовищные твари, извращенные им; те же из них, что подобны обликом младшим Детям Единого, суть порождения бездны. Если мы позволим Врагу остаться на свободе, вечно будут эти отродья Тьмы терзать Арду. Все, чего касается он, становится нечистым и отвратительным; не только тела, но и души калечит он, и не знает земля покоя, пока пребывает в мире Враг. Да свершится над Врагом суд Великих: кара Единого должна настичь его.
В молчании Круга Судей — ожидание. Ждут слова. Но Отступник молчит.
И так говорил Эарендил:
— Слуги Врага сеют раздор между Атани и Элдар, и в ненависти своей ко всему живущему даже Людей разделил он. И те, что служат ему, перестают быть Людьми. Только злобная воля его ведет их; это чудовища, подобные живым мертвецам, устрашающие в битве. Пусть же сгинет Враг и мерзкие твари его, что носят лишь обличье живых, на деле же — духи ненависти и разрушения.
Молчание.
И так говорил Арафинве Ингалаурэ, король Нолдор Валинора:
— Велика моя скорбь и скорбь народа Нолдор. В бедах всех собратьев своих, в смерти отца моего Финве, братьев и родных моих, что пребывают ныне в Чертогах Мандос, в безумии Феанаро обвиняю я его. Старшие Дети Единого изначально были чисты душой, но Враг смутил мысли их, и тьма отравила души их. Я скажу слово за народ Нолдор: лишь Враг повинен в бедствиях, что постигли нас, в том, что Нолдор посмели ослушаться воли Валар и Единого. Нет кары слишком суровой для Врага и приспешников его: пусть же заплатят они за все страдания народа моего. Должно Могучим Арды оставить великое милосердие свое в этот час.
— Мне тяжелы ваши слова, словно воистину судите не моего брата, но меня. Пусть скажет он слово в свое оправдание.
Но Мелькор хранил молчание. Вместо него заговорила Королева Мира:
— Воля и Замысел Отца нашего превыше всего. О супруг мой, ты видишь — ему нечего сказать. И если таково будет решение Великих, забудь о том, что он брат тебе.
— Неужели это правда и тебе нечего ответить? Твое молчание наполняет скорбью мою душу…
И в наступившей мертвой тишине прозвенело серебряной струной:
— Я скажу!
Сестра Феантури поднялась, стиснув тонкие руки:
— О Король Мира и вы. Великие! Взгляните на брата вашего — кому довелось изведать столько боли, принять такую тяжесть на свои плечи, испытать столько страданий? В том наша вина…
Разорвано единение Круга Маханаксар, рассечено голосом Молчаливой, как узким клинком:
— Вы говорите — он ненавидит все живое. Но по вашему приговору, Великие — по твоему слову, Король Мира! — были казнены ученики Мелькора: как забыть такое? как простить? Зло порождает зло; и если ныне Мелькор ненавидит нас, в том повинны лишь мы сами. Не его — себя должны судить мы, лишь будучи справедливым к себе, можно получить право говорить о неправоте другого. Если не познаешь меру добра и зла в себе — как сможешь понять, что есть добро и зло для мира?
Вы, пришедшие в Арду по велению своей любви к миру — разве любовь эта умерла в ваших сердцах? Если вы не слышите голос Арды — не Мелькор, а вы вершите зло! Вы, принявшие облик Детей Единого — или это не помогло вам изведать человеческие чувства? Или вы забыли о милосердии, и сострадание — лишь пустой звук для вас? Я говорю свое слово — пощадите! Если вы называете его жестоким, но сами не знаете жалости — как можете обвинять его? Чем вы выше его? Кто дал вам право судить вашего брата?
Она замолчала, обводя глазами Валар. Большинство старалось не встречаться взглядом со Скорбящей Валиэ. Эстэ прижала руки к груди, смотрит с надеждой, жадно ловя каждое слово. Зрачки Ирмо расширены, глаза кажутся почти черными. Намо опустил голову, каменно-неподвижные руки лежат на подлокотниках трона.
И — немигающие холодные глаза Королевы Мира.
— Такова воля Единого, — глухо, не поднимая взгляда, сказал Ауле.
Ниенна стремительно обернулась на голос:
— Разве воля Единого велит вам убивать? Не довольно ли крови и боли? Вы раните Арду, причиняя боль своему брату!
— Сестра наша… Мы выслушали тех, кто пришел из Арды. Не менее, чем ты, хотел я услышать хоть слово в оправдание его деяний: ты права, лишь тогда можно судить. Но — тщетно…
— Ты слышал речи победителей, Манве! Что скажут побежденные? Разве ты выслушал их?
— Он волен был говорить…
— Если скажет — услышишь ли? Поверите ли? Разве вы слышите меня? И не правду хотите услышать — слова раскаяния и отречения! Я говорю — не нам судить его! Я говорю — судить вправе лишь тот, кто беспристрастен, чьи руки чисты, чье сердце свободно от гнева и ненависти!
Тишина звенит от напряжения. Как можно сказать такое? Как можно даже помыслить о таком? Почему молчит Король Мира?
Манве заговорил не сразу. Было видно, что ему тяжело дается каждое слово:
— Речи твои горьки, но справедливы, о сестра наша. Не мне решать и судить ныне; я — один из равных в Круге Судеб; и кто из нас безгрешен и чист перед Единым? Судьба Мелькора, как и судьба каждого из нас, в руках Отца; так да будет над ним суд Единого. Пусть решает поединок. Эру дарует победу правому.
Манве прикрыл глаза. Голос его прозвучал ровно и тяжело:
— Кто из Валар станет вершителем воли Единого?
Могучий Тулкас давно уже сидел, сжимая кулаки. Слова Ниенны были ему непонятны: для него исход суда был ясен, он не мог и предположить, что кто-то вступится за Проклятого; все происходящее вызывало в нем глухое раздражение, но заговорить без позволения Короля Мира он не решался. И сейчас, услышав слова Манве, он сорвался с места. Пришел его час. Час победы. Час освобождения.
— Позволь мне!..
— Да будет так, — голос Короля Мира был почти беззвучен, но его услышали все.
— Милосердия, о Манве! — крикнула Ниенна. — Мелькор не может сражаться, он ранен!.. Это против чести!
Тулкас дернулся, темнея лицом.
— Суд Эру не может быть неправедным. Поединок будет честным. Ауле, Великий Кузнец, подай Меч Справедливости брату моему, — прошелестел голос Манве. — Ты же, могучий воитель Тулкас, вступишь в бой, не имея иного оружия, кроме короткого кинжала. И да свершится суд Эру.
…Проклятый поднялся с трона и принял меч. Меч Справедливости — изящная вязь золотых знаков на клинке, четырехгранные бриллианты в тяжелой витой рукояти червонного золота: знакомая работа. Красивая и бесполезная игрушка. Меч Короля Мира, призванный быть знаком карающей власти, но не оружием; и острые грани алмазов впиваются в обожженные ладони.
Он понял сразу, что не сможет поднять меча. Не было сил.
Понял и Тулкас и убрал руку с рукояти кинжала. Это не понадобится. Великий воитель шагнул вперед, зло оскалился, встретившись глазами с Проклятым. Тот не отвел взгляда от искаженного ненавистью лица.
Тяжелый удар заставил Мелькора отступить на шаг — из сверкающего центрального круга на плиты золотистого песчаника, присыпанные алмазной крошкой.
Второй удар пришелся в плечо. Мелькор пошатнулся и упал на одно колено; лезвие меча вошло меж плит, и обожженная рука судорожно стиснула рукоять.
— На колени! — прошипел Тулкас. — На колени, раб!
Он хотел ударить снова, но Король Мира поднял руку:
— Остановись, Гнев Эру! Довольно. Правосудие свершилось.
Никто не поднял его. Он должен был выслушать приговор на коленях, как покорный. Он смотрел в небо поверх головы Манве. Пылающий мертвым светом купол, с которого бьют острые прямые нестерпимо яркие лучи, мучительно режущие усталые глаза.
Он уже давно все знал.
Ему было безразлично.
Он молчал.
Он не хотел только, чтобы последней памятью мира для него стало — это: безжизненный и беспощадный свет, отвесно падающий с мертвенно-белого неба.
И тогда явилась — она.
На миг лицо Проклятого стало беззащитным и растерянным. Но некому было увидеть это: Валар сидели, не поднимая глаз — безмолвные статуи.
И вот — восстал с трона Король Мира; и так сказал он:
— Скорбь переполняет душу мою. Видите вы, Великие, и ты, Мелькор, как тяжело мне говорить это, но должен я ныне возвестить волю Единого, Отца нашего, да слышат все приговор Его…
— Остановись, Король Мира! — голос Ирмо прозвучал неожиданно сильно и звучно. — Ты забыл о моей просьбе!
— Не всякую болезнь лечат огнем и железом… — прошептала Эстэ.
— О Манве! — Ниенна вновь поднялась со своего трона. — Прислушайся к словам брата моего и его супруги! Вспомни, раны Мелькора не заживали сотни лет, неугасимая боль терзает его… Так пусть они исцелят душу и тело его!
— Сестра моя, — заговорила Йаванна мягко и печально, — зло поглотило душу его, ни искры добра не осталось в нем. Раны его суть кара Отца нашего; не нам решать, истек ли срок, отмеренный Отцом. Воля Единого священна.
— Не довольно ли этой кары?! — отчаянно выдохнула Ниенна.
— Выслушай меня, сестра наша, и вы, Великие. Арда — дом Элдар и Людей, в ней не место Валар. Не место и ему. Мы знаем ныне, какова его сила; знаем, что силой этой мог он уничтожить весь мир. Мне горьки эти слова, но я должен сказать: даже здесь сеет он рознь, и ныне нарушено единение Круга Судеб. Быть может, не его это вина, но такова недобрая власть его. Потому — слушайте слово Единого: да будут навеки скованы руки непокорного, дабы не мог он более творить зло. В остальном же не нам судить его — мудры и справедливы слова твои, сестра наша. Там, за гранью Арды, пусть вершит над ним суд Отец Всего Сущего. Покорись же воле Единого Творца, брат мой, ибо в Его руки предаем мы ныне тебя — да властвует Он вечно в Эа…
ВАЛИНОР: Приговор
Чертоги Ауле заливает тот же безжизненный ослепительный свет: вездесущий — не укрыться. Жестоким жалом впивается он в невыносимо болящие глаза: хочется опустить веки, закрыть лицо руками, чтобы милосердная тьма успокоила боль.
Свет отражается от белых стен, от золотых пластин пола, дрожит в неподвижном душном воздухе обжигающим слепящим маревом, сотканным из мириад безжалостно ярких искр. Вогнутые золотые зеркала отбрасывают жгущие лучи на наковальню, к которой подтолкнули Отступника, ровно и страшно высвечивая лежащие на густо-золотой поверхности искалеченные руки Проклятого.
За наковальней широким полукругом пылает огонь, почти невидимый в слепящем сиянии; тяжелые, искусной работы треножники замыкают кольцо огня…
И медленно, тяжело ступая, идет к наковальне Великий Кузнец.
Он боится встретиться глазами с Отступником и под взглядом его все ниже клонит голову.
Руки Врага. Не те, прекрасные узкие молодые руки: теперь они похожи на опаленные корни дерева в незаживающих ранах и ожогах. Но даже сейчас — сильные. И — беспомощные. Ауле невольно ощутил что-то вроде благоговения, смешанного с ужасом, от одной мысли о том, что сейчас коснется этих рук. Зачем — не хотел думать.
— Что же ты медлишь, Великий Кузнец?
Расплавленный металл ожег запястья, и лицо Отступника исказилось от боли.
Но он не закричал.
Раскаленное железо Ангайнор полыхнуло багровым, коснувшись его рук. И там, за гранью мира, вне жизни, вне смерти, вечно будут жечь его оковы: таков приговор.
Его подтолкнули к дверям, но в это время в чертоги Ауле вступил сам Король Мира — красивое лицо дернулось, он отступил, пряча глаза.
Они стояли в двух шагах друг от друга. Владыка Валинора и Проклятый Властелин Севера. Золото-лазурные одеяния скрадывают очертания фигуры Манве, брат его кажется выше и стройнее в окровавленных черных одеждах; тяжелое, искусной работы ожерелье обвивает шею одного, другому не позволит опустить голову острозубый ошейник. Блистающие сапфирами и бриллиантами браслеты — и раскаленные наручники… Повелитель бессмертного Валинора и Король Боли. Из небытия — льдистыми каплями — слова:
Слишком стремительно — словно из жгучего света соткалась бело-ало-золотая фигура, жест — взгляд — обрывки мысли — все — в бешеный водоворот, быстрее, чем может видеть око — и уже стоит рядом, и текучей ртутью — зрачки, и только Кузнец, кажется, знает, что будет, — вжавшись в стену, бессмысленно повторяет непослушными губами: «Что угодно, только не это… не могу… только не я… умоляю, нет… нет…»
Его повалили на наковальню. Тяжелые красно-золотые своды нависли над ним. Широкие рукава черного одеяния соскользнули вниз, открыв руки — Тулкас всей тяжестью тела навалился ему на грудь, одной рукой сжав запястье правой руки, другой — подбородок, Ороме впился жесткими пальцами в левое запястье — Проклятый дернулся, пытаясь приподняться, еще не понимая, что происходит, но Охотник, схватив его за волосы, резко рванул — назад и вниз, так что хрустнули позвонки, а Тулкас вздернул его голову под челюсть; Черный попытался высвободить руки — из-под наручников брызнула кровь, ожгла расплавленным металлом — от неожиданности Ороме ослабил хватку. Красивое оливково-смуглое лицо Охотника подергивается от отвращения, кровь тяжелыми каплями падает на светлую замшу сапог, украшенных на отворотах золотым тиснением…
Сквозь жгучую пелену -
— Сайэ, Тано! — одним яростным дыханием. — Судьба посылает нам встречу в час твоего торжества!..
А глаза — эти глаза, свет звезд и сумрак леса, омут запретных воспоминаний — смотрят —
Молчание.
— …И ныне выше тронов Валар вознесен будет престол твой, выше бесчисленных звезд самой Варды, выше небесных сфер, выше Стены Ночи! Ибо кто из живущих может сравниться с тобою величием и мудростью? Почему молчишь ты? Чем прогневал я тебя, Великий? Я умоляю тебя, прости меня, Учитель — ведь ты, справедливый, ведомо мне, милосерден к слабым и неразумным. Коснется ли меня милость твоя в сей великий час, когда воистину достиг ты высшей славы и высшей власти? Мудрость твоя безгранична; должно быть, ты предвидел такую вершину своего блистательного пути. Ведь глаза твои видят дальше глаз Владыки Судеб… а теперь будут видеть еще дальше!
Теперь ровен и спокоен — голос, но в самом спокойствии его что-то звенит на непереносимо высокой неслышимой ноте: вот-вот сорвется в крик искуснейший ученик Ауле, и руки предательски дрожат, и страшно, как в кошмарном видении, видеть — гордая эта седая голова, как на плахе — на золотой наковальне…
И — дуновением ветра — одно слово, но нет уже сил — услышать и понять.
Золотое пламя — почти невидимо в жарком мареве, и непонятно отчего начинает пульсировать раскаленно-красным длинный острый железный шип.
Он говорит и говорит — только бы не молчать; говорит, потому что не может уже остановиться:
— Что вижу я, о могучий? Не цепь ли на руках твоих? Разве такое украшение пристало Владыке, тому, кто равен самому Единому? Яви же силу свою, освободись от оков — и весь мир будет у твоих ног! Но ответь мне, о мудрый, где же Гортхауэр, вернейший из твоих слуг? Почему он не сопровождает тебя? Или он, неустрашимый, убоялся узреть величие твое? Отдай приказ, пусть придет он сюда, дабы склонились мы пред ним, ибо в великом почете будет у нас и последний из рабов твоих. Кто, кроме него, достоин высокой чести ныне быть рядом с тобой, Тано? Чем же искупит он вину свою? — воистину, должно ему на коленях молить о прощении…
От того, что этот, распластанный на наковальне — молчит, становится невыносимо жутко. Он чувствует боль: это видно по тому, как мучительно напряглось, выгнулось его тело, по тому, что Ороме с заметным усилием удерживает его скованные руки.
Но он не кричит.
Он прокусил насквозь губу, и струйка крови вязко стекает из угла рта: не закричать, только не закричать, только бы…
Младший брат Гортхауэра наклоняется к лицу Черного Валы; беззвучный шепот — горячечный, умоляющий:
— Неужели ты и теперь меня прогонишь? Скажи что-нибудь — ведь я и сейчас могу все исправить, и я буду рядом с тобой — ведь больше этого никто не сможет, Тано… или думаешь, у меня сил не хватит? Хватит — только скажи… ведь ты же хочешь этого? Ведь хочешь? Мне только слово твое… нет, не смотри… не смотри на меня… Не-ет!..
Он шарахается назад с безумным воплем ужаса.
Смотрящие на него страшные пустые глазницы — провалы в окровавленную тьму —
…Он поднимается. Валар отводят глаза. Ауле закрывает лицо руками.
Он знает, куда идти, и никто не смеет подтолкнуть его — никто не смеет коснуться его: он словно окружен огненной стеной боли, и только тяжелая цепь на его стиснутых в муке руках глухо, мерно звенит в такт шагам. Выдержать.
И с каждым шагом, с каждым взглядом вслед, с каждой мыслью, бьющей, как в ненависти брошенный камень, все ощутимее жгучая тяжесть сдавливает голову, раскаленными шипами впивается в лоб, в виски…
Он оступился, но выпрямился и снова пошел вперед.
Не упасть. Не пошатнуться. Выдержать. Не закричать. Только не закричать. Выдержать.
…и уже нестерпимо болит голова, сдавленная шипастым раскаленным железом, и из-под венца медленно ползет кровь — густая, почти черная на бледном лице, и он только отстраненно удивляется тому, что еще способен чувствовать боль, что никак не может переступить ее порога, за которым — бездна безумия или смертное забытье.
Алмазная пыль забивается под наручники, обращая ожоги на запястьях в незаживающие язвы; и страшной издевкой кажется его королевская мантия, осыпанная сверкающими осколками — словно звездная ночь одевает плечи его. Сияющая пыль — всюду, она налипает на пропитанное кровью одеяние на груди, и, воистину, он кажется Властелином Мира — в блистающих бриллиантами черных одеждах, в высокой, тускло светящейся железной короне, и седые волосы его, разметавшиеся по плечам, ярче лучей Луны…
Каждый вздох раздирает легкие: пыль, алмазная пыль… Равнодушный немеркнущий ослепительный свет отражается в тысячах крошечных зеркал, бессчетными иглами впивается в зрячие глазницы.
Выдержать.
Выдержать.
Майя остается один — скорчившись в углу кузни, обхватив голову руками. Его колотит дрожь, непроизвольно он начинает тереть руки, темные капли на пальцах, на ладонях жгут его; облизывает разом пересохшие губы, только сейчас осознав, вспомнив — слово, дуновением ветра, беззвучным вздохом коснувшееся его, не-услышанное — не остановившее.
— Нет, — без голоса шепчет он. — Нет. Нет. Нет, — теряя смысл слова, распадающегося на режущие, алмазной крошкой — звуки.
…Отворились Врата Ночи, и Вечность дохнула в лицо…
Все было не так, совсем не так, но он цеплялся за эту фразу, потому что встретившее его здесь было — необъяснимо.
…Оставался один шаг.
Может, для них — там, позади — это и был один шаг. Здесь было по-другому. Алмазная дорога истаяла искрами осколков, под которыми ледяная красно-коричневая пустота, небо Валимара рассыпалось вспышками и бликами, за которыми — зеркальная пустота. Или — стены и своды огромного неизмеримо высокого коридора из тончайших полированных пластин — сколов отливающего кровью льда, отражающего свет… здесь нет света. Нет тьмы. Только бесконечный коридор тысяч зеркал. Здесь нет времени. Нет пространства. Плененные звуки, не рождающие эха, — безмолвные звуки, вмерзающие в несокрушимый, тоньше водяной пленки, лед, под которым бесконечно медленно течет кровавая река…
«Словно я вижу чужими глазами…»
Чужими глазами.
Странные, невозможные — из ниоткуда — слова. Он был один — и все же кто-то шел рядом, хотя он знал, что этого не может быть. Нет, не те бесчисленные его отражения в Нигде, которым суждено навсегда (навсегда? никогда? — что значат эти слова для безвременья?) остаться здесь.
Стена Ночи. Нет, не стена. Каменный туман, заледеневший воздух, непроницаемая пелена тончайшей пустоты. Он мучительно поразился своей способности в этот миг осознавать увиденное, искать объяснения, — а бесплотный черно-красный лед истаивал, и он скорее чувствовал, угадывал, чем видел, как сквозь непрозрачную каменную пустоту мерцают тусклые искры звезд…
…И внезапно пелена Ничто исчезла, и нездешний ветер коснулся его лица. Так близко-близко сияли звезды — ласковые, добрые, прохладные, как капли родниковой воды; так близко, что, кажется, их можно коснуться рукой — но на руках цепь, не поднять… Мягкий трепетный исцеляющий свет омывает раны, заглушая боль: словно стоишь на пороге, зная, что здесь тебя ждут, словно из дальней дороги ты вернулся домой…
Оставался один шаг.
Один-единственный шаг.
И он сделал его.
Звезды закружились в бешеной круговерти, обрушились на него, каплями расплавленного металла прожигая плоть, невыносимая боль рвала его изнутри, она была везде — огненной лавой выжигала мозг, вскипала кровью в пустых глазницах — нескончаемая, беспощадная, и не было ей имени -
И ужас охватил его, когда он понял, что конца этому не будет никогда, потому что нет смерти Бессмертным, и нет им жизни за гранью мира, и нет в высшей справедливости Единого милосердия, которое освободило бы Отступника от вечной агонии, и не будет ни забытья, ни благословенного безумия — каждый миг,
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
…Дети Звезд и их смертные братья звали смерть —
Но его Смерть была женщиной.
У Смерти было лицо. Тонкое, юное и прекрасное лицо, бледное до ломкой льдистой прозрачности. И огромные, широко распахнутые глаза — бездонные сухие колодцы зрачков.
Она смотрела на него. Смотрела — и не отводила взгляда.
У Смерти были узкие руки целительницы, и пальцы Ее были — звон хрупких замерзших ветвей, и ладони Ее были — чаша, наполненная до краев хрустальной родниковой водой, и чашу эту Она протягивала ему, как благословенный дар.
Он смотрел на Нее, рожденную бредом его бесконечного предсмертия, — смотрел, не веря и
Он вглядывался в Ее лицо, из огненной вечности боли пустыми глазницами смотрел на Нее — а Смерть протянула к нему руки и коснулась его груди — легко, так легко, как вздох ветра, и на мгновение он ощутил печальную прохладу Ее ладоней, когда забилось в них искалеченной умирающей птицей его сердце…
Меж ладоней Ее, как меж створок хрупкой, нежно просвечивающей морской раковины, билось живое пламя. Она поднесла руки почти к самому своему лицу, и улыбка бесконечного сострадания и бесконечной любви тронула Ее губы — медленно, бережно Она сомкнула ладони…
И тогда он вспомнил имя Смерти.
Потом была тьма.
РАЗГОВОР-XVI
ОДИНОЧЕСТВО
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
…Он был — волк-одиночество, он мчался вперед… куда? — не было пути и не было цели, только сухие травы ветра; едва касаясь земли — без устали, без отдыха, гонимый отчаянием, он летел вперед, глотая ледяной ветер и мерзлую снежную крупу, чтобы хоть как-то унять режущую боль в груди, он кричал — но крик тоской волчьего воя рвался из сжатого спазмом горла.
Один.
Он был — ветер, в смертной муке бьющийся об острые сколы скал, загнанным больным зверем мечущийся меж каменных стен ущелий, он взлетал к небу — и падал вниз, словно хотел разбиться о камни — но боль не утихала…
Потом ушла и боль. Осталась только пустота, сосущая тоска и обреченность.
Один.
Он был — озеро лесного тумана, он не чувствовал ни холода падавших в него звезд, ни пронизывавших его солнечных лучей, ни растущих сквозь него трав — он не умел уже удивляться тому, что в нем проснулся этот дар: становиться всем, что есть часть Арты.
…Человек вышел на лесную прогалину — и замер, изумленный. Туман стлался над землей — туман заполнял ложбину, как чашу — древнюю каменную чашу, поросшую мхами и травами. И туман этот казался живым: не колыхался под ветром, но в голубоватой и молочно-белой призрачной переливчатости его таились неведомые сны и видения.
Боги соткали этот туманный покров, думал человек. Боги сотворили его, чтобы отважный и твердый сердцем мог раздвинуть эту пелену и узреть их мудрость, думал человек. Но отчего-то в душе его просыпалась робость, почти страх перед этим колдовским маревом. И все же он хотел знать — а потому, преодолев неуютное и непонятное чувство, шагнул в туман…
…глухое отчаяние охватило его, тоска без просвета, без надежды. Он был один — безнадежно, обреченно один. Все осталось прежним — и ничто не было прежним, потому что ушло что-то, без чего нельзя, невозможно жить. Он застонал сквозь зубы — не слыша стона, без голоса, без дыхания; он звал… кого? — не знал сам, но — звал отчаянно, из глубины скованного холодом сердца — он звал смерть и знал, что не будет ему смерти, что он навечно останется здесь — один, в нечеловеческой тоске переживая снова и снова и снова — неведомую потерю, непоправимую беду.
Туману не было дела до человека, тонущего в стылом отчаянии, как нет дела реке до тонущего в ее волнах зверька. Но агония живой души пробуждала в нем унявшуюся было боль — и, тяжело колыхнувшись, туманные волны вышвырнули смертного прочь, на каменистый край ложбины…
…Здесь жили люди Севера — те люди, которых сам он привел сюда. Они строили дома из дерева и камня; они возводили прочные стены, хранившие их Семь Городов, и расстилались неподалеку вспаханные поля, и звенели в кузнях молоты, и тянулись нити пряжи; мастера стекла и витражей вплетали в паутину переплетов цветные осколки, и люди Памяти писали летописи, ведающие-травы собирали по лесам и берегам рек целебные растения…
Память и знание остались здесь.
Но он искал иного.
Странник в запыленных черных одеждах, чье лицо скрыто в тени капюшона: он пришел сюда, чтобы вновь обрести то чувство, которое давало Твердыне силу быть. Единение. Братство
Он ходил по улицам Семи Городов, вслушивался в речи, в чувства, в движения души. И поднимались в его душе горечь и презрение: они были
Полы черного плаща метут пыль улиц: он ищет то, чего нет. Нет больше нигде: последний из сынов Твердыни ступил на Неведомый Путь десять лет назад. Они еще успели построить дома и вспахать поля, успели оставить после себя детей и учеников…
И их не стало.
Никого.
Одиночество.
Он так и не открыл никому ни своего имени, ни своего лица. Незачем. Ничего не осталось.
Сейчас он не хотел помнить о том, что сам подчинился этому приказу. Что его, бывшего на последнем Совете, восхищали мудрость Учителя и его мужество. Его Тано заставил уйти. Они были свободны в выборе. Он почти ненавидел сейчас этих людей, он не мог, не желал оставаться среди них. Для него они стали — предателями.
Горькая опустошенность поселилась в его сердце. Ушло то, что было душой Севера. И люди эти не были ему больше близки — что в них? Такие же, как все. Они были безразличны ему. Он искал протянутой ему руки — и натолкнулся на пустоту. Он искал братства — увидел разъединенность.
Он был один.
Навсегда — один.
Словно шел, снова шел по золе Гэлломэ, и в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; словно вновь смотрел в распахнутые небу глаза мертвых.
И, как тогда, тысячи лет назад, — он пошел прочь. Прочь от Семи Городов, от того Севера, которого он не знал и не желал знать, который — так казалось ему — не знал и не помнил его. Не помнил ничего.
Он остановился посреди вересковой пустоши — багряным и пурпурным расцветал вереск: как стылая кровь. И тогда он опустился на колени, поднял лицо к багровой ущербной луне, судорожно вдыхая холодный воздух ранней весны, — и вдруг завыл глухо и страшно, как раненый зверь…
…Здесь, в Серых Горах — Эред Митрин, поселились иртха: как в прежние времена это было — неподалеку от людей Твердыни и все же не рядом. К северо-востоку от гор, в озерном краю, изгнанники Севера строили свои Семь Городов. Иртха не любят открытой местности: в лесистых предгорьях как-то уютнее. Привычнее.
Сюда он пришел, отчаявшись в людях, — пришел, когда некуда стало идти больше, как тысячи лет назад. И, как тысячи лет назад, мать рода сидела у очага: только в смоляно-черных волосах ее теперь змеились седые пряди.
— Хагра из Высокого Дома, их больше нет. Нет сынов иртха, ушедших в Высокий Дом, — медленно заговорила она, первой нарушив молчание. — Так?
— Йах. Нет Высокого Дома. Никого нет.
Нет, не мог он рассказать о том, что знал — чего не видел сам. Его там не было.
— Люди Севера, они говорят — харт'ан, его нет больше. Совсем нет. Рагха слышит верно?
— Йах, — фаэрни склонил голову, кусая губы.
Рагха помолчала, потом заговорила нараспев, прикрыв глаза:
— Закон иртха: чужой убил отца, сын мстит. Убей чужого. Кто не исполнит — не мужчина, не воин: баххаш ма-пхут. Должен умереть.
Внезапно впилась взглядом в лицо фаэрни и отчетливо вымолвила что-то — тот не сразу понял, что Рагха перешла на язык Твердыни, гортанно и медленно выговаривая непривычные слова:
— Твой отец убит. Ты — его сын, ты жив. Его убийцы, они живы. Почему? Был его последний бой. Ты ушел. Оставил его. Почему?
Не сразу фаэрни осознал смысл сказанного — а осознав, вскочил — метнулась в глазах безудержная бешеная ярость — отшвырнул Рагху к стене пещеры и прорычал:
— Никогда! Слышишь, ты!.. Никогда не спрашивай об этом!
Рагха медленно поднялась, держась за ушибленное плечо, выплюнула с отвращением:
— Баххаш ма-пхут й'агр. Йе-ханга — будь проклят, выродок.
И — уже вслед ему — бросила одно из самых страшных обвинении, какое знала Твердыня Севера:
— Йирто.
Один. Снова — один.
Некуда возвращаться.
Не к кому идти.
Учитель оставил его жить, чтобы он, Гортхауэр, сумел продолжить начатое. И он сделает это, начнет все сначала. Он не станет собирать осколки. Того, что было прежде, нет и не будет никогда: он — один на один с собой в новом, чужом мире. Он перевернет страницу, начнет писать свою судьбу с чистого листа… Как? — он не знает еще. Надо искать.
ЛААН НИЭН: Скиталец
…Войско покатилось дальше по гулким пустым коридорам, и тогда он бросил брату: «Я проверю…» — и быстро зашагал, почти побежал по отполированным тысячами шагов ступеням лестницы. «Проверю…» Что? Зачем? — замок был пуст, он знал, он чувствовал это — все ушли, чтобы остаться там, перед высокими вратами, створы которых, окованные черным железом, были сейчас распахнуты настежь. Он не мог больше видеть этих спокойных, даже в смерти спокойных лиц — лиц Смертных, вышедших на бой — в молчании, таком, что был слышен в тишине шелковый шелест их знамени — черного знамени без знака, без герба, — в молчании шедших в битву и умиравших — в молчании… Он знал — они там, за черными вратами, все они, кому смерть не сумела закрыть глаз, они смотрят в низкое предзимнее небо, похожие чем-то на сбитых влет птиц, — в молчании. Словно ждут — его, в этот день увидевшего, какой бывает смерть.
Двери распахнуты настежь. Пусто. Великие Валар, как же пусто, как тихо, до звона в ушах, до озноба — невероятно тихо, только эхо его шагов мечется по коридорам, забивается в уголки комнат, испуганно прячась от тишины.
Он остановился перед единственной закрытой дверью. Толкнул ее ладонью, ощутив прохладу резного дерева, и отступил на шаг, сжимая меч.
Тишина.
Он вошел, настороженно озираясь, мгновением позже осознав, насколько нелепо и страшно выглядит здесь с покрытым коркой спекшейся крови мечом.
Потому что здесь были — книги. Ряды и ряды книг, бережно уложенные на полки свитки — больше книг, чем он видел за всю свою жизнь; книги в переплетах из кожи, из плотной тисненой ткани, в узорных серебряных окладах… Он, затаив дыхание, замер на пороге. Здесь не было так пусто и холодно, как в других комнатах, куда он заглядывал; здесь было другое — может, какой-то запах, неуловимое ощущение, он не знал.
Подошел к столу, на котором заметил небольшую книгу — серебристо-зеленый переплет с тисненым рисунком ветвей какого-то незнакомого дерева, — и собирался было раскрыть ее, когда осознал, что все еще сжимает в руке рукоять бесполезного меча. Меч он прислонил к невысокому резному креслу и раскрыл книгу. Зеленоватая бумага с проступающим рисунком трав и цветов, легкие летящие знаки, похожие на Тэнгвар — слишком похожие на Тэнгвар, и все же — другие, больше говорящие душе, чем глазам, — или ему просто так казалось?..
Тропы памяти
зарастают травой забвенья.
Но если раздвинуть стебли…
Он не успел удивиться тому, что без труда разбирает написанное незнакомыми знаками неведомого языка. Он стоял, повторяя про себя горчащие на губах слова:
…память подхватила его, как высокая волна, захлестнула, обжигая холодом, и соленые капли морской воды текли по его лицу, застилали взгляд пеленой тумана, мир терял отчетливость, мир дробился на тысячи граней, режущих ледяных осколков, мир плавился, менялся, тек, словно река, менялись, перетекая друг в друга, очертания, образы, лица, скользящие перед ним в радужной соленой дымке, и в шорохе волн угадывались голоса и слова, мелодии и звон струн и песни флейт…
Он очнулся — и ощутил на губах привкус соли; провел ладонью по лицу, стирая соленые брызги… слезы?.. Слово… имя — его имя -
…и волна отхлынула, оставив его одного на берегу, он лежал, раскинув руки, и белое безжизненное небо нависло над ним — небо-без-дня, небо-без-ночи, пустое и светлое, а у берега лениво колыхалась мертвая зыбь, и не было даже птиц моря —
Дрогнувшими пальцами он перевернул последнюю страницу и прочел начертанное знакомым летящим почерком -
На сердце моем печаль,
но в Долине
Белый ирис еще цветет,
и можно помедлить…
Нет, это выпал снег.
Он поднялся, пряча книгу под плащом на груди — бережно, словно то было живое существо. Кружилась голова. Взял меч, неловко перехватив его у основания клинка, — вздрогнул от прикосновения холодного металла к ладони, — и вышел, тихо,
Брат сидел у стены, обхватив голову руками, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно пытался монотонными движениями убаюкать, унять боль. Меч его валялся рядом: видно, сам отбросил уже ненужное оружие. И Эллорн, остановившись перед ним, произнес еще одно имя, проснувшееся в памяти:
— Эннэт.
Брат поднял на него пустые от отчаяния глаза:
— Ты… уже знаешь… Что мы сделали…
Эллорн опустился на одно колено рядом с братом, положил руку ему на плечо — хотел успокоить, но тот дернулся, словно от прикосновения раскаленного металла, и заговорил быстро, захлебываясь словами:
— Я стоял и смотрел, как они вели его… я хотел понять, кто он, почему он — такой… и я увидел… и все, что нам говорили… все это ложь, все, все… я узнал его… он… он посмотрел на меня — обернулся, словно почувствовал взгляд… вздрогнул и проговорил — имя, мое имя, одними губами, но я все равно услышал… И… больше не было ничего, они увели его, а я остался стоять, я смотрел ему вслед… хотел броситься за ним — ноги не держали… хотел крикнуть и — не мог…
— Эннэт…
И, не успев окончить вопрос, — понял.
— Я пойду, — вдруг четко выговорил Эннэт.
— Куда? Зачем?..
— Там Тайо. Я вспомнил… Тайо. Я должен ему сказать…
— Ингалаурэ…
— Тайо, — резко оборвал Эннэт. — И я хочу, чтобы он тоже вспомнил.
— …Тайо!
Золотоволосый стремительно обернулся; сдвинул брови:
— Мое имя Ингалаурэ.
— Нет! Выслушай… все равно уже ничего не исправить, но мы можем хотя бы помнить. Ты — Тайо, и ты должен остаться здесь. Потому что там ты забудешь все.
— Что ты говоришь, Нолдо?..
Губы искривились в горькой усмешке:
— Я из Эллери Ахэ. Как и ты. Из Эльфов Тьмы. Он был нашим Учителем. Вспомни — деревянный город в Лаан Гэлломэ…
— Эльфы
— …и яблони, и серебряные сосны, и вересковые пустоши у Хэлгор, и Лаан Иэлли… ты помнишь — Праздник Ирисов? Йолли была Королевой Ирисов, а Учитель…
— Что?!
— Тайо, я умоляю тебя!..
— Ты безумен, — холодно и размеренно повторил золотоволосый. — Это наваждение Моргота. Сама эта земля отравлена злом. Владыка снова излечит тебя…
—
— Замолчи!..
Эллорн закрыл глаза.
Он стоял, а на его плечи, на волосы ложился легкими хлопьями снег — первый снег этой зимы, заметая поле, невесомым покровом одевая мертвых, и не было птиц, и не было ни людей, ни Элдар — не было больше никого, ничего живого, он был один, теперь — один, и только повторял непослушными губами, прижимая к груди книгу, словно живое существо, которое может замерзнуть на ветру, — повторял беззвучно, теряя смысл слов:
СОТВОРЕННЫЕ: Кара
Сотворенные должны вернуться к создавшим их.
Даже те, кто встал на сторону Врага.
Так было изречено: пусть Создатели решают судьбу своих творений, ибо в бытии творений своих вольны они.
Что делать мастеру с орудием, побывавшим в чужих руках, — с изменившимся орудием, которому мастер не находит более применения?..
Сотворенный стоял на краю пропасти перед троном Манве Сулимо, и печальное золото закатного солнца переполняло его глаза. Долго оба молчали, а потом вдруг Золотоокий стремительно раскинул руки — ветер взметнул его волосы золотым пламенем — и запел.
…о тех, кто, не ведая этого, был принесен в жертву во исполнение Предначертания, о праве творить и о Законе, принесенных в жертву Замыслу, о смирении и гордости, о непонимании и прозрении…
И ветер поднимался вокруг него, трепал черный короткий плащ, развевал крыльями широкие рукава рубахи: он стоял, прямой и тонкий — черной свечой в золотом венце пламени.
Он пел.
…о свободе и выборе, о живом мире и о сломанном предначертании; о тех, кто сумел избрать иной путь вопреки воле Эру, и о любви, которой суждено разбить оковы ненависти…
А ветер хлестал его по лицу, бил в спину, швырял в лицо жгучую сияющую пыль.
…о тех, кто ушел в пламя Арты, о чести и верности, о доблести побежденных и о цене победы; о Смертных, что стали выше богов, о памяти, которой суждено жить вечно, и снова о любви…
Он пел.
…Он рухнул против ветра, раскинув руки, как крылья, и не стало песни — было падение, бесконечное падение… Он любил ветер — а ветер рвал его на куски…
Узколицые, безмолвные, облаченные в одеяния цвета ночи и застывшей крови посланники Владыки Мертвых укрыли его тело плащом и понесли прочь; и лазурноокие майяр отступали с их пути, словно боялись, что один из посланников вдруг остановится, заглянет в душу непроглядными, темными в черноту глазами и жестом прикажет: следуй за мной. Словно знали: никто, даже Король Мира, не сможет не подчиниться этому приказу…
Он стоит перед Охотником Ороме. Бесстрастно и безразлично Сотворивший смотрит на своего Сотворенного. Он — бесполезен. Его коснулось Искажение. Он должен перестать быть.
Но Охотник не волен сейчас сказать — не будь.
Алтарэн смеется, отвечает легко и насмешливо:
— Мы от начала не были нужны тебе; что с того? И не могу я быть не нужен миру — я умею создавать!
Охотник смотрит на своего Сотворенного. Он не может сейчас сказать: не будь. Он говорит другое:
На краткий миг — но и этого мига довольно — Сотворенный становится своим Создателем. Он бледнеет, лицо его меняется — плавится — застывает, рука судорожно шарит по Груди, ползет вверх, впивается жесткими пальцами в горло, приоткрывается в безмолвном стоне рот — он падает ничком и замирает, вытянувшись во весь рост, в медвяной шелковистой траве.
Охотник отворачивается и идет прочь. Он выполнил то, что было назначено.
Две высокие фигуры в густо-лиловом и темно-пурпурном склоняются над телом Сотворенного…
…Сотворенная стоит на коленях среди бесплодных острых камней, медленно, бессмысленно и бесцельно зачерпывает горстью сверкающие режущие осколки — бриллиантовый песок течет сквозь ее пальцы, шелестя, как сухие крылья мертвых мотыльков. И когда на ладонях Сотворенной не остается больше ничего, она снова погружает руки в песок и снова поднимает их к лицу.
В ее глазах нет слез.
Земля, на которой не прорастет травой даже кровь.
Ветер не коснется ее лица, земля не ответит ее зову: в сияющем мертвом безвременье она зачерпывает горстями алмазный песок — монотонно и размеренно…
Снова и снова.
А потом так же безмолвно валится на бок, и шорох ее одежд похож на шелест крыльев мертвого мотылька.
Бесстрастный темноглазый посланник Владыки Мертвых легко поднимает на руки тело Сотворенной…
…
…Сияющая сталь клинков, золото и багрянец застолья, предчувствие боя — как белый песок, жаждущий крови героев: весь чертог кажется одной огромной пиршественной залой — а может, так оно и есть. Бесконечный стол, уставленный блюдами, кубками, кувшинами, — единственное, что ощутимо и завершено, и могучий Вала — во главе его с тяжелым, червонного золота кубком, усыпанным алыми камнями, в руке. Он смотрит на тех, что были его воинами. Герои, воители Света не могут сражаться между собой. Но могут биться с теми, в ком живет воля Отступника. Вот то, чего недоставало в Чертоге Битвы.
И сверкающий белый песок ложится под ноги Воителю и Воительнице.
И вступают в круг — темноглазые, темноволосые, в багрянце и золоте: двоим отступникам суждено сражаться со своими отражениями. Так будет — долгие дни, бессчетные годы Бессмертных: бесконечная череда поединков с самими собой, из которых отступники будут снова и снова выходить победителями — но будут затягиваться на глазах раны их противников, багряное и алое будет пятнать золото и пурпур, и те, что мгновение назад умирали от ран, будут подниматься снова и снова, принимать чаши окровавленными руками, и смеяться, и пить драгоценное сладкое вино, и возглашать здравицы, сплескивая из чаш — во славу Единого и Могучих Арды, во славу Тулкаса Астальдо и Нэссы Индис; и золотое густое вино на их губах будет мешаться с кровью…
Так будет. Долго. Бесконечно.
Пока Гнев Эру сам не выйдет на поединок: быть может, в какой-то миг Вечности ему покажется, что его предназначение не было исполнено до конца, что, когда свершится
Потом в Чертог Битвы войдут бесшумно бесстрастные посланники Владыки Мертвых. Молча поднимут с белого и алого песка безжизненные тела и унесут их прочь.
А Могучий Вала останется за пиршественным столом.
…течет бесконечно багряное вино из опрокинутого драгоценного кубка…
Он был похож на статую, отлитую из темного серебра, и ветви ив склонялись над ним, неощутимо гладя его волосы. Он смотрел. Он видел все. И лунное серебро его глаз потускнело: вечная смертная тоска застыла во взгляде Сотворенного.
Ткущий-Видения стоял перед ним, бессильно уронив руки, склонив голову. Не поднимая глаз.
Ткущий-Видения не ответил: не поднимая длинных ресниц, протянул Сотворенному руку. Бархатно-черный цветок сна лег в ладонь Айо.
Распахнулись колдовские — звезды, мерцающие сквозь туман, — глаза Ирмо, он качнулся вперед, словно хотел обнять Сотворенного…
Поздно.
Айо поднес к лицу тонкие просвечивающие ладони и глубоко вдохнул тяжелый горький аромат темного цветка.
…Ирмо взглянул на посланников, еле уловимым жестом отстранив их, взял на руки тело Сотворенного, показавшееся почему-то невесомым, как из тумана сотканным, и медленно пошел вперед. Он не смотрел под ноги: не отводил взгляда от бледного спокойного лица того, кого так и не успел назвать сыном. И безмолвно следовали за Владыкой Снов посланники в густо-фиолетовых и темно-багряных одеждах.
И врата Обители Мертвых бесшумно растворились перед ними…
ЭНДОРЭ: Память
Я, первый князь Семи Городов, начинаю новую летопись Севера — в год, что должен был стать пятьсот восемьдесят восьмым годом Твердыни, но стал годом первым после Войны и первым годом от Исхода Кланов.
Я начинаю эту летопись с того, что записал мой предшественник, Хоннар эр'Лхор, вождь клана Волка, сын Твердыни. Я начинаю эту летопись с того, что было рассказано им о последнем годе Аст Ахэ.
И словом памяти и печали хочу я ныне почтить имя его, ибо он был среди тех, кто погиб в год падения Твердыни, ибо он был тем, кто пошел на смерть ради того, чтобы остались жить мы.
"Что связывало нас? Братство. Слово это говорит все — и ничего. Все воины Твердыни были братьями. Я не скажу, что узы, связующие таэро-ири, крепче кровных уз: они — иные. У Твердыни одна душа, одно сердце. И все мы — одно.
Мы не были — да и не могли быть — одинаковыми. Похожи были лишь тогда, когда впервые приходили в Аст Ахэ — мальчишки, жаждавшие подвигов и великих свершений; во всех юных жажда эта неистребима. Но, хоть меньше трети становится Воинами Меча, мало тех, кто покидает Твердыню в разочаровании. Он учит нас ценить дар, живущий в каждом из нас.
Я сказал — «он учит»? Но учимся мы у тарно-ири — искусству честного ремесла. Он же просто — есть. И потому мыслю я
Дар же свой мы не выбирали; редким был он ведом прежде, чем мы приходили в Твердыню. Не знаю, как умел он раскрывать этот дар. Должно быть, странно будет узнать потомкам моим, что предок их был не воителем, но Мастером Флейты; что рукоять меча не столь привычна была рукам моим, сколь поющее дерево и сталь резца. Однако же всех нас учили владеть мечом — а потому на рассвете я отправлюсь в путь, из которого, ведомо мне, не вернусь, как не вернется никто из нас.
Тот, кто будет читать эти строки, — да узнает он: не было Зова и не было приказа. Но и помыслить не могу о том, чтобы остаться. Тяжело объяснить, что ведет нас в бой, из которого не выйти живым. Быть может, в грядущие времена скажут, что узы таэро-ири стали проклятием нашим, цепью, увлекшей нас к краю пропасти и дальше — в бездну. И мне не разубедить их: никому из таэро-ири не суждено надолго пережить падение Твердыни.
Мы оставались —
Нарекут ли нас безумцами или героями — об этом не хочу думать. Никому не дано понять, что ведет нас — я бессилен объяснить, и нет слов, чтобы рассказать. Поймет лишь испытавший.
Так записал я, Хоннар эр'Лхор, в год от Прихода в Земли Севера семьсот шестнадцатый, в последний год Твердыни, сего дня пятнадцатого знака Тайли…"
АСТ АХЭ: Черная лютня
(Из летописей Аст Ахэ)
— Учитель… Тебя хотят видеть.
Мелькор отнял руку от лица:
— Кто?
— Какой-то мальчик… Кажется, давно в пути. Мы не смогли не впустить его; он… — воин замолчал, не зная, как продолжить.
— Пусть войдет.
Недетские глубокие глаза смотрели снизу вверх прямо в лицо Валы:
— Приветствую тебя, Властелин Мелькор.
— Приветствую… Как имя твое?
— Дайолен. Дайо. Я знаю, я не должен был…
— Я понял. Подойди.
Мальчик осторожно приблизился к черному трону, остановился, потом начал неуверенно подниматься по ступеням, не отводя взгляда от лица Мелькора. Вала положил руку на плечо Дайолену, помолчал:
— Мне жаль, Дайолен. Я не смогу излечить тебя.
— Я почти не надеялся, Властелин. Ты прости меня. Я не из-за себя. Тетушка, золотое сердце, когда мама умерла, взяла меня к себе. А у нее самой — шесть ртов, да я еще… Что ж я, не понимаю? Она мне как-то сказала: «Ходил бы ты по селениям, на хлеб подавали бы за твои песенки — хоть какой-то толк…» В сердцах сказала, не со зла: добрая она женщина, да живется вот… Плакала потом, все просила простить, что попрекнула этим. А я тогда подумал, вдруг все-таки поможет кто? Пошел к целителю, а он мне: не под силу это людям. Я и сам не знаю, как решился… Я бы ничего, тетушку жалко… Ты прости меня, видно, и правда, судьба моя — по селениям петь… проживу как-нибудь… это ничего… Пойду я…
— Дайо!
— Властелин? — снова этот неподвижный взгляд в лицо.
— Останься.
— Зачем я тебе… такой?
— Ты сам не знаешь своей силы. Я помогу тебе, оставайся. У тебя душа крылатая, мальчик.
— Ты… правда, хочешь, чтобы я остался? — с удивленным недоверием.
— У тебя зрячее сердце, Дайо. Ты видишь сам.
— Да… я вижу твои глаза… Я раньше думал: звезды — что это? Какие они? Теперь я знаю…
— …Дайолен.
Юноша поднял голову. Под сводами зала гасли последние отзвуки песни.
— Да, Тано?
— Собирайся в дорогу, Дайо.
Дайолен вздрогнул:
— Ты… ты гонишь меня, Учитель? Тебе не нравятся мои песни? — Лицо его стало растерянным, по-детски беззащитным.
— Твои песни прекрасны, мальчик. Они достойны того, чтобы их слышали многие, не только я. Ведь не можешь ты вечно жить в замке. Да ты и сам об этом думал.
— Я не хочу уходить от тебя, Учитель.
— Не от меня. К людям. Слушай свое сердце.
— Сердце велит мне остаться, Учитель. Я слышал, снова война… Мне неспокойно, Учитель; прости, но… но я боюсь за тебя. Я останусь; я ведь тоже могу защищать тебя, я умею сражаться — на звон оружия…
— Зачем тебе меч, Дайо? Слово и песня тверже стали, острее клинка. Иди. И — вот, возьми эту лютню.
— Но у меня…
— Это мой дар.
Дайолен провел по струнам. Улыбнулся, начал играть одну мелодию, вторую…
— Она… она живая, Учитель!.. Поет… плачет… никогда не слышал такого…
— Я сделал ее для тебя.
— Ты, Тано?.. Разве я достоин такого дара?
— Твои песни — ее душа. И живой ее могут сделать только твои руки и сердце.
— Она говорит, слышишь? И струны — как лучи звезд… Ох, Учитель, как мне благодарить тебя?
— Не нужно. Пусть тебя слышат люди. И — помни. Не забывай ничего.
Дайолен взял руку Учителя в свои: осторожные прикосновения чутких пальцев почти не причиняли боли.
— Я буду помнить все, что ты говорил. Тебя. Твои глаза. Твои руки. Ты прав, я давно решился. Но мне тяжело уходить. Сердцу больно, словно не встретимся больше.
— Не думай об этом. Прощай.
… — Ты говорил с ним? — выспрашивал мальчишка. — Ты знаешь его? Какой он, расскажи?
— У него глаза — звезды, а руки — чудо и боль. Он крылатый, но в его венце — вся скорбь мира. И голос — как музыка… когда он говорит, хочется просто сидеть у его ног и слушать, слушать…
Дайолен умолк, потом промолвил, отвернувшись:
— Все, хватит, Андар. Иначе я не смогу уйти. Слишком тяжело уходить от него. Как сердце разорвать надвое. Идем. Пора в дорогу.
Они шли на восток — много дней, много месяцев. Голубые горы в туманной дымке поздней осени встретили их резким ветром, хлещущим по лицу, как мокрое полотнище. Здесь мучительно остро ощутил Дайолен свою беспомощность и ненужность: он не мог охотиться, не мог даже набрать сучьев для костра. Тем усерднее учился он разводить огонь, готовить пищу, искать целебные травы и съедобные коренья. Когда удавалось отыскать ночлег, надежно защищенный от пронизывающего ветра и злого мокрого снега, Дайолен брал в руки черную лютню, и Андар замирал, иногда в чудовищно неудобной позе, боясь вздохнуть, и слушал…
Когда спустились в долину, наступила зима. Дайолен теперь спал мало: мучили тревожные сны, и часто он просыпался от собственного стона…
Андар проснулся от того, что кто-то тряхнул его за плечи. Мальчишка заворчал; «Ну что тебе, что…»
Прямо в лицо ему смотрели темные неподвижные глаза Дайолена.
— Что там? — отрывисто спросил менестрель.
Андар взглянул и ответил сонно:
— Ну, закат…
Сон как рукой сняло. Какой закат на севере? Да и ночь ведь…
Но там, за горами, вставало зарево, и небо стекало кровью по черным горным пикам… А потом — словно кто-то клинком рассек живую плоть неба — разошлись рваные края низких туч и ослепительно ярко вспыхнула Звезда… Из груди Дайолена вырвался хриплый звук, похожий на стон раненого зверя, и он упал ничком, впиваясь сведенными судорогой пальцами в мерзлую землю…
И потянулись дни — краткие и туманные, а ночи длились бесконечно, и Андар сидел рядом с Дайоленом, не решаясь ни на минуту оставить товарища одного. И, склоняясь к синеватым губам менестреля, слушал бессвязные слова, и глухие рыдания, и навязчиво повторяющееся: «Я думал… звезды… какие они?.. Теперь я знаю… Я вижу твои глаза… Твои глаза…»
Он все-таки задремал, наверно. Очнулся, как от удара, от страшного крика, рванулся к Дайолену — и отшатнулся, встретив неподвижный, нечеловеческий взгляд.
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
Дайолен молчал. Часто брал он в руки черную лютню, и струны стонали и плакали под его пальцами, но он никогда не пел. Они шли на восток, а Дайолен все оглядывался назад — туда, где горела Звезда — так ярко, что и свет солнца не мог затмить ее; туда, где билась Звезда — как задыхающееся, рвущееся в агонии сердце. И свет ее был — свет глаз, которым не сиять уже никогда; и свет ее был — боль, которой нет сильнее…
Прошла странная молчаливая весна, отплакало печальное лето, отпылала огнем и кровью осень… Ранняя зима застала их в лесу, к которому пришли они, миновав неприветливый перевал и переправившись через широкий речной поток на неумело связанном плоту.
— Стойте!
Стройный лучник возник бесшумно, словно из ниоткуда: только что не было никого — и вот, стоит у ствола тысячелетнего дерева, и волосы отливают бледным золотом в лучах неяркого предзимнего солнца.
— Кто вы, откуда и куда держите путь? — лучник говорил на наречии Синдар со странным непривычным акцентом.
— Кто это? — тихо спросил Дайолен.
— Не знаю, — так же приглушенно ответил Андар. — По обличью вроде элда. Одежда странная…
— Мы странники, — сказал Дайолен. — Идем на Восток.
— Ты менестрель? — лучник заметил лютню.
— Да… Позволите ли нам обогреться? Правда, нам нечем отплатить за гостеприимство… разве что песней.
Эльф подумал немного.
— Идите за мной. Я отведу вас к правителю.
Андар с некоторой опаской поглядывал на Дайолена, но тот шел уверенно, лишь изредка касаясь стволов деревьев, и мальчик перестал волноваться.
Дом правителя здешних эльфов был украшен тонкой резьбой по дереву: золотисто-светлый, словно пропитанный солнцем, звенящий и легкий. Андар заметно робел, но Дайолен держался с достоинством, и мальчик успокоился, только старался держаться поближе к менестрелю: мало ли что может случиться?
Правитель эльфов встретил их в небольшом круглом зале. Пол был устлан мягкими шкурами, и люди шли словно по щиколотку в мягком теплом мху. Остановившись, Дайолен учтиво поклонился. Андар последовал его примеру.
Собравшиеся в зале эльфы — кто сидел на резной скамье, кто прямо на полу, на шкурах — с интересом разглядывали людей.
Старший — невысок ростом, строен и красив, в черных одеждах. Тонкая талия перетянута поясом из стальных пластин — у правителя почти такой же, серебряный: металл здесь — редкость. Черные волосы спадают на плечи тяжелой волной, лицо смуглое, с острыми по-птичьи чертами. Но самое странное — глаза: в мягких, по-девичьи длинных ресницах — две темно-зеленых, горящих странным огнем звезды, неподвижно смотрящие в лицо правителя. Становится не по себе от глубокого взгляда: как в душу глядит.
Младший — совсем мальчишка, светловолосый и хрупкий; кожа тонкая, прозрачно-белая, яркий румянец на высоких скулах. Смотрит настороженно, как лесной зверек: глаза — черные, глубоко посаженные. Одет не по-здешнему, но цвета те же — цвета леса. Только меч у пояса или скорее длинный кинжал: словно паж или телохранитель — у старшего оружия нет.
А темные глубокие глаза не отрываются от лица правителя. У эльфа глаза тоже зеленые, но светлые, как листва, пронизанная лучами солнца, с золотыми искрами. Если бы не это да не странная — зеленый лист с золотыми прожилками — пряжка подбитого мехом плаща, правитель ничем не отличался бы от собравшихся в зале: та же одежда из тонко выделанной тисненой золотисто-коричневой кожи и темно-зеленого полотна, разве что рубаха вышита богаче — зелено-золотыми нитями: тонкая вязь цветов и листьев.
— Приветствую тебя, Правитель Лесов, — Дайолен говорил на языке Синдар.
— Привет и тебе, менестрель, странник, пришедший от Заката.
У правителя был мягкий звучный голос, похожий на ласковый свет солнца, пробивающийся сквозь листву — по крайней мере, так казалось Дайолену.
— Ешь и пей, обогрейся у огня. Потом, если захочешь, расскажешь нам о своих странствиях: должно быть, ты многое видел в пути…
Андар метнул быстрый взгляд на Дайолена, но менестрель только тихо улыбнулся и поблагодарил.
— …Правитель Айонар, позволь задать тебе вопрос…
Дайолен говорил тихо, почти шепотом — так, чтобы услышать его мог только Айонар.
— Спрашивай, менестрель, — невольно эльф тоже понизил голос.
— Твои глаза… У
Правитель задумался. Андар внутренне ахнул: откуда Дайолен знает? А если эльф разгневается?..
— Трудный вопрос задал ты, странник. Я не знаю и сам, из какого рода была моя мать. Я плохо помню ее. Она тоже пришла от Заката в давние времена… вернее, ее нашли в лесу. Она была молода, совсем девочка, дикарка; все молчала и смотрела, как испуганный зверек. Одета была в обноски, ноги изранены и загрубели — видно, долго бродила по лесам. Она была —
Менестрель протянул руку, и в его ладонь легла брошь — кленовый листок из камня с мягко мерцающей каплей росы. Дайолен вздрогнул, глаза его заволокла туманная влажная дымка. Несколько мгновений, казалось, он хотел сказать что-то, но только тихо коснулся рукой струн.
Он пел, глядя куда-то поверх головы правителя, и все ниже опускал голову эльф. Человек говорил — Учитель, не называя имени; человек именовал Людьми тех, кого знали как Эльфов Тьмы, Черных Эльфов, отступников. И плакала лютня, и высокая скорбь была в словах, и полынным серебром звенела мелодия…
Долго молчал правитель, а потом молвил:
— Этого не может быть… но песня не лжет…
Новый голос хлестнул, как плеть:
— Прислужник Врага! Как ты смеешь… как смеешь петь такое!
Эльф выступил из тени. Он был одет по-иному: в доспехах, опоясан мечом, чью рукоять стиснули сейчас пальцы, унизанные драгоценными перстнями.
Взгляд менестреля остановился на лице говорившего.
— Прости, я не сразу
— Лжец! Морготово отродье!
Дайолен вздрогнул, как от удара, но голос его звучал спокойно:
— Я говорю правду, и ты знаешь это. Иначе мои слова не разгневали бы тебя, нолдо.
— Я загоню их тебе обратно в глотку, смертный!
Андар вскочил и схватился за меч, заслонив собой менестреля. И тогда заговорил правитель. Тихий голос его прозвучал властно и сурово:
— Ты, нолдо, и ты, мальчик, — вложите оружие в ножны. Умерь свой гнев, воитель: пока еще я властвую здесь, и никто не поднимет меча на моих гостей — таков закон гостеприимства. Не заставляй меня жалеть о том, что тебе позволили оставить при себе меч.
Нолдо резко развернулся и вышел из зала. Правитель проводил его долгим взглядом:
— Странны песни Смертных… Верно, слово ранит больнее клинка… Горько слушать тебя, менестрель… и все же — пой. Я хочу слышать, хочу знать. Пой, я прошу тебя.
И снова запел Дайолен — о том, чего не мог видеть, о том, что услышал в биении Звезды. И правитель сидел, впившись в виски пальцами, а потом еле слышно прошептал:
— Не надо… Не надо больше… Больно…
Звенящая тишина повисла в маленьком зале. Правитель беспомощно смотрел в глаза менестрелю, и голос его прошелестел, как осенняя листва:
— Мне нечем одарить тебя… да, кажется, ты и не взял бы дара: твои песни выше всех даров… Прими хотя бы это…
Бесшумно подошел к менестрелю слуга и, поклонившись. подал ему резной деревянный кубок, оправленный в серебро:
— Правитель посылает тебе эту чашу, менестрель.
Дайолен поднял глаза на эльфа и протянул руку. Рука замерла в воздухе — как-то беспомощно.
— Что же ты? — начал было правитель. И вдруг осекся. — Ты… ты не видишь?
Горькая улыбка тронула губы Дайолена:
— Я слеп от рождения, правитель.
— Но как же…
— Глаза — я вижу. Больше ничего.
Андар осторожно принял у эльфа кубок и положил на него руку Дайолена. Менестрель поднялся:
— Пью за тебя, правитель!..
Эльф в простых темных одеждах подошел бесшумно и сел рядом.
— Менестрель.
— Да?..
— Я хотел просить тебя спеть мне.
— О чем ты хочешь услышать? — Дайолен выглядел задумчивым. — О заповедных лесах Дориата? О государе Элу Тинголе и его королеве Мелиан? Или о королевне Лютиэнь, прекраснейшей из Бессмертных?
— Да! — порывисто ответил эльф — и тут же вскинул на Дайолена удивленный взгляд. — Но как ты…
— Ты Синда, и, судя по выговору, из Дориата.
— Ты так хорошо знаешь языки
— Хорошо, — у менестреля была странная улыбка. — Только я буду петь по-другому. Не так, как рассказывают у вас.
— Это все равно.
…Только один раз эльф не смог сдержать тяжелого вздоха.
— Странная песня…
Теперь Дайолен смотрел ему в лицо — очень серьезно и печально.
— Откуда вы там, на Севере, знаете это?
— Но ведь они пришли именно к нам, — так же серьезно ответил менестрель. — Я не думал, что ты дослушаешь до конца.
— Теперь уже все равно. Кто тебе это рассказал?
Дайолен не ответил.
— Я хотел бы спеть тебе еще одну песню, — и, не дожидаясь согласия, запел:
Из сумрака Севера вновь в колдовские леса
Вернулась твоя звезда, о Даэрон.
В вечерней тени звенят соловьев голоса -
Умолкла твоя весна, о Даэрон…
Цветы и звезды в венок вплетай,
Как сердце, бьется пламя свечей…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
Как под ноги — сердце, ты песню бросаешь свою -
Последнюю песню, о Даэрон.
Легенды слагают о птицах, что лишь перед смертью поют, -
Но смерть не излечит тебя, о Даэрон.
Полынью песню в венок вплетай,
Горчит на губах золотистый хмель -
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
Зачем тебе пить эту чашу до дна?
Вино золотое горчит, как вина,
Шуршат, как осенние листья, слова,
И сломана флейта — но песня жива:
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
Зачем тебе пить эту чашу до дна?
Два озера боли на бледном лице,
А звезды — как камни в Железном Венце,
И память не смоет морская волна,
И в темных одеждах — как скорбная тень -
Один лишь венка из цветов не надел…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
И в светлой земле, что не ведает зла,
Истает ли тень, что на сердце легла?
Исчезнет ли боль, что — как в сердце игла…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
И жжет предвиденье, как яд:
Тебе — уйти на путь Людей,
Но пусть еще — последний взгляд…
Поет безумный менестрель:
Прощай, моя звезда-печаль,
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
— Как ты узнал?..
— Слушал и слышал.
— Нет, не это… Сейчас — как?
— Глаза. А еще — когда ты слушал. Ты споешь?
— Я не пел… с тех пор. Откуда ты узнал о флейте?
Дайолен пожал плечами:
— Не знаю… Мне так показалось.
— Хочешь знать, как это было?
— …
— Ты можешь не петь?
Лицо Дайрона дернулось.
— Нет… — почти шепотом ответил он.
Дайолен решился внезапно:
— Возьми лютню. Я покажу.
— …Я хотел спеть тебе на прощание.
— Я буду благодарен тебе.
— В последний раз — позволь сыграть на твоей лютне…
Песня была похожа на печальный осенний дождь; и нездешней тоской звучало:
— Прощай, Дайолен. Мы должны были стать врагами, но, видно, и врагов равняют потери.
— Разве враждуют менестрели? Разве не все мы равны перед Пламенем и Словом?
— Должно быть, ты прав…
— Менестрель…
— Да, правитель?
— Прости, если мои слова причинят тебе боль… Я все пытаюсь понять… Я могу представить, как это — не видеть… Но ты… Ведь ты всегда смотришь в глаза…
— Я понял тебя. Так и было — я увидел глаза. Его глаза… — Дайолен замолчал, стиснув руки. Потом продолжил: — Глаза Учителя. Вот с тех пор… А он говорил, что ничем не сможет помочь… а я вижу… и Звезду… вижу…
— Скажи, менестрель, как его имя?
Дайолен поднял на правителя взгляд, и тот вдруг тихо вскрикнул:
— Не надо, молчи! Мне кажется, я догадался… я понял…
— Та вещь, что ты давал мне, сделана им. Давно.
— Так, значит, моя мать была…
— Да. Может, последняя из них.
Правитель осторожно коснулся руки менестреля. Его пальцы дрожали.
— Я… я не забуду тебя. И твоих песен. Если хочешь — останься.
— Нет, правитель. Благодарю. Он сказал — иди к людям. Мне пора в дорогу. Прощай.
Он набросил черный плащ, взял лютню — ту лютню, что узнал бы на ощупь из тысяч, как узнал и брошь — творение рук Учителя. Он поклонился правителю, развернулся и пошел вперед, не оглядываясь; а рядом шагал Андар — как юный паж при королевиче.
И глядя им вослед, правитель тихо сказал, не зная, что повторяет века назад произнесенные слова
— Мне кажется, я понял… Если бы не было Тьмы, мы никогда не увидели бы звезд…
…Ее дом стоял на краю поселка, у самого леса. Родных у нее не было. Хотя ей минул уже двадцать пятый год и все ее сверстницы давно уже повыходили замуж, она по-прежнему жила одна. Причина тому была проста. Она была дурнушкой — маленькая, но худая и нескладная, как подросток; обветренное широкоскулое лицо, большой, а потому редко улыбающийся рот. Резкая и угловатая в движениях, как мальчишка, она и густые медные волосы свои остригла коротко — в знак скорби по брату, что погиб год назад в лесу. Правда, глаза у нее были чудесные — большие, бархатно-черные, как теплая южная ночь; да голос — чистый, нежный и звонкий… Она уже смирилась с тем, что придется всю жизнь жить одной. Одна радость была у нее — дети любили ее за чудесные песни, за то, что мастерила им игрушки и возилась с маленькими, в эти минуты становясь совсем девочкой.
В то утро она собиралась печь хлеб, как всегда напевая незамысловатую песенку, а потому не сразу услышала осторожный стук в дверь. Она открыла, вытирая осыпанные мукой руки о передник: может, дети?
На пороге стояли двое — странники, судя по обличью, издалека. Когда девушка взглянула на старшего, у нее даже дыхание перехватило, а смуглая кожа вспыхнула ярким румянцем: никогда она не видела такого красивого лица. Наверное, такой прекрасный и благородный господин и не посмотрит на нее… А между тем глубокие зеленые глаза не отрывались от ее лица. Смущенно и неловко поклонившись, стыдясь своей залатанной выгоревшей одежды из грубого полотна и бедного убранства своего дома, пряча в складках передника маленькие, загрубевшие от работы руки, пригласила их в дом.
Не сразу решилась спросить, кто они и откуда. Младший назвался — Андар, ответа старшего она ждала с сильно бьющимся сердцем. Его имя прозвучало как музыка, прекрасная и непривычная: Дайолен. Прибавил еще несколько слов: девушка поняла, что они пришли с Севера. Речь его была сходна с речью тех людей, что прошли несколько лет назад через эти края: угрюмые измученные воины из дальних земель. Чужое наречие было смутно знакомо, сходно со здешним, как два стебля, проросших из единого семени. Она назвала свое имя: Хаггинн.
Так остались странники жить в маленьком доме у леса; Хаггинн быстро выучила чужой язык: очень уж ей хотелось понять песни черного менестреля. Острый слух и цепкая память Дайолена позволили ему легко привыкнуть к языку земли Х'ана.
Не сразу поняла Хаггинн, что ее чудесный гость слеп. И мучительно стыдилась мелькнувшей у нее мысли: может, и для нее, дурнушки, возможно счастье — он ведь не видит, какова она обликом…
Незаметно для себя самой она изменилась: в движениях появилась девичья, чуть диковатая грация, кошачья мягкость. Она старалась получше одеться, забывая о том, что Дайолен не видит ее. Впервые в жизни она осознала себя женщиной. Всю тяжелую работу по дому делал теперь ученик Дайолена, Андар, к которому она привязалась, как к младшему брату. И только грызла душу мысль о том, что придет время уходить этим немногословным людям, что снова придется ей остаться одной…
И вот однажды она увидела, как Андар собирается в дорогу. Она забилась в угол и тихо, чтобы никто не слышал, заплакала. «Конечно, глупо было надеяться, что он… что они останутся здесь навсегда, — уговаривала она себя. — Вот и кончилось мое недолгое счастье, вот ты и уходишь, мой черный рыцарь. Дайолен. Дайо».
— Хаги…
Она вздрогнула: он вошел неслышно, ощупью нашел скамью. Сел.
— Хаги, подойди ко мне…
Она сжалась в комок: вот сейчас, сейчас он скажет «я ухожу». И все. Лучше бы и не жила. Все-таки грустно улыбнулась, услышав, как он зовет ее. Однажды она объяснила ему, что та невзрачная серая птичка, которая так чудесно поет весной в лесах, зовется — хаги. С тех пор он так и звал ее. Говорил — «у тебя такой же голос».
Она подошла и села рядом, опустив глаза. Он осторожно взял ее маленькие горячие ладошки в свои.
— Хаги, я хотел сказать тебе…
— Я знаю, — она постаралась, чтобы ее ответ прозвучал спокойно. — Я знаю, ты уходишь, Дайо…
У нее все внутри похолодело: как вырвалось это — «Дайо».
— Что делают у вас, когда хотят взять девушку в жены?
Она вскинула на него глаза, веря — и не веря его словам, а он заговорил быстро и горячо:
— Постой, молчи, я должен сказать… Я люблю тебя, Хаги. Я не могу остаться и хочу, чтобы ты ушла со мной.
Слезы брызнули из ее глаз:
— Дайо… ох, Дайо, как же… ты не знаешь, ведь я… я так некрасива… разве я тебе пара?
— Это неправда, Хаги; твои глаза — как черные звезды, твой голос звонче лесного ручья, чище родниковой воды, твои руки — как крылья маленькой птицы. Твоя душа яснее звезд, и я люблю тебя, — он смотрел ей в глаза и улыбался своей открытой доверчивой улыбкой.
Она вскочила, высвободив руки.
— Постой… постой, я сейчас…
— Андар! — крикнул Дайолен. Ученик появился мгновенно, встревоженно глядя на менестреля. Хаггинн вернулась, неся деревянную чашу с вином. Серьезная, как маленькая девочка, впервые надевшая взрослое платье. Дайолен встал.
— У нас говорят: я хочу пить с тобой из одной чаши теперь и всегда. Да будут свидетелями мне люди и эта земля, хлеб, вода и огонь очага: я беру тебя в мужья, — она отпила глоток вина, потом положила на чашу руку Дайолена. Тот принял ее и медленно проговорил:
— Перед Артой и Эа, Звездами, Луной и Солнцем говорю я: отныне ты жена мне, и быть нам вместе — в жизни и смерти.
И отпил вина.
— Да будет так, — тихо откликнулся Андар.
…Странная была свадьба. На нее не звали гостей — только дети, откуда-то прознав все, пришли к своей подруге с гирляндами полевых цветов в руках, а потом, притихнув, сидели за столом и слушали песни Дайолена… Они же, видно, и разнесли весть по селению.
Их провожали взглядами: кто-то с радостью, кто-то с насмешкой, кто-то с удивлением или с завистью. И Хаггинн вздрогнула, услышав сладенько-ядовитое:
— Повезло, что и говорить! Только слепой и мог взять в жены такое чучело!
Она обернулась, встретив насмешливую улыбочку местной красавицы; стиснула маленькие кулачки, готовая броситься на обидчицу. И тогда спокойно и грустно заговорил Дайо, ее Дайо:
— Такая юная — и такая жестокая… — Он смотрел в лицо девушке, и та невольно заслонилась рукой от его взгляда. — Ты права, мои глаза слепы; но у тебя слепое сердце, а потому я вижу дальше, чем ты. Я вижу то, что скрыто от вас, и не стыжусь сказать перед всеми: она прекрасна, мой соловей, моя крылатая песня, а твоя красота — лишь блистающая оболочка, позолоченная скорлупа пустого ореха. Пройдут годы, красота поблекнет, и что останется у тебя? Холеные руки, не знавшие труда, и слепое холодное сердце… Мне жаль тебя.
Так они ушли, и никто не бросил им вслед злого слова. И люди помнили горькие рассказы слепого менестреля, и вспоминали дети добрую веселую Хаггинн и странные летящие песни Дайолена.
ИДУЩИЕ ВО ТЬМЕ
…Сколько лет прошло с тех пор, как она покинула Аст Ахэ? Встало глухой полночью на западе алое зарево — она проснулась от жестокой режущей боли, мгновенно поняв, что произошло, поняв — все.
С этой ночи она начала видеть. Иногда это были сны, иногда — призрачные видения наяву, иногда просто — слова, ощущения, образы…
— Ахтэнэ, милая — что с тобой?..
— Что с его лицом? — тихо спросил Хурин.
— О, это долгая история. И невеселая. Знаешь ли, лет двадцать с небольшим назад пришла сюда одна девушка. Ее звали Ириалонна, Заклинательница Огня..
…Как будто снова ладони полны раскаленных углей. Он тогда сжимал их в кулаках изо всех сил, пока сознание не покинуло его. Даже сейчас эта давняя боль никак не утихнет… Он потом долго не мог смотреть на огонь и проводил дни один в холодной темной своей комнате, забившись в угол, пока Борра не вытащил его оттуда силой. С Этарком творилось неладное, и Борра понимал, что, помогая другому, Ульв сумеет исцелиться… Этарк уже почти пятнадцать лет мертв… Борра сказал тогда: «Пусть умрет так, как умерла наша сестра» — и, ослепленный местью, Этарк сам швырнул факел в поленья костра Дейрела. Потом, осознав происшедшее, он чуть с ума не сошел. Порывался убить себя, просил, чтобы его убили… Они с Ульвом слишком хорошо поняли друг друга. Внешне Этарк исцелился — но никогда не смеялся больше. А полгода спустя он погиб. Ульв видел, как он внезапно опустил меч и остановился; мгновением позже на том месте, где он стоял, над толпой с радостным воплем кто-то поднял за волосы его голову. Белая ярость ослепила Ульва. Когда он начал воспринимать мир вновь, он увидел себя среди десятка трупов над обезглавленным Этарком. В тот день Ульв уже смог смотреть на пламя погребального костра. Он прекрасно понимал — Этарк просто дал убить себя…
А Ульв жил. Было для чего.
Девочка, которой Ириалонна спасла жизнь, считалась ее приемной дочерью. Теперь она стала дочерью Ульва.
— Когда ты поешь, я словно что-то вспоминаю. Будто я уже была когда-то. Так горько и так хорошо… Тогда приходят слова, и получаются песни — а может, возвращаются… Пой мне еще, Айрэ, пожалуйста!
И Айрэ пела. Однажды ее услышал Учитель. Лицо у него стало такое, словно он увидел призрак, он стоял с широко открытыми глазами, не веря себе. Он не узнавал голоса. Он узнал эти слова.
— Что ты поешь, Айрэ? Откуда?..
— Это Ахтэнэ сочинила. Она не… вернее, она поет, но у нее очень слабый голос. Она просит, чтобы я пела. Тогда она сочиняет песни — они ей вспоминаются, так она говорит.
— Спой мне. Еще раз, эту же. Очень прошу тебя.
Айрэ пела, а он все ниже опускал голову.
— Благодарю тебя, — тихо сказал он, когда девушка умолкла.
— Это Ахтэнэ… Ее песня.
— Ахтэнэ…
…А Борра остался в Аст Ахэ. Торк умер — раны доконали. Друзья были при нем до последнего мига — говорили с ним, пели для него… Перед смертью он попросил чашу вина и выпил во здравие всех. Затем попросил, чтобы его облачили, как воина, и вложили в руку меч. Несколько минут он лежал так, потом неслышно прошептал что-то, улыбнулся и закрыл глаза… Хорошая смерть — среди друзей; добрая смерть… Вент покинул Аст Ахэ после того, как его отец умер. Теперь здесь его сын — хороший, достойный юноша. Ульв улыбнулся — мальчишка уже давно посматривает на Айрэнэ…
— Но почему? Ведь мы же победим. Разве не так?
Ульв опустил седую голову.
— Нет, Айрэнэ. Мы не победим.
В груди у нее неприятно похолодело, она почувствовала, как подгибаются колени.
— И… ничего больше не будет?..
— Нет.
— И… тебя?
— Да.
Айрэ вцепилась в его руки:
— Нет! Нет, ты не можешь умереть! Я не хочу!
Только сейчас заметила, что ногтями впилась в ладони Ульва. Охнув, уткнулась лицом в его колени. Плечи ее вздрагивали.
— Я не хочу… Если ничего не будет… зачем… зачем жить?..
Ульв поднял ее и крепко прижал к груди — она слышала, как бьется его сердце.
— Айрэнэ, дочка, девочка моя… ты не думай, я не из жалости, не из отцовского страха отсылаю тебя… Я хочу, чтобы о нас помнили. Нас не станет, мы, как зерна, предназначены земле. А ты — юный росток; это твое время. Нас должны помнить, понимаешь? Иначе все будет напрасно. Тогда мы действительно проиграем. Думаешь, это самое трудное — пасть в бою? Нет, жить куда тяжелее. Я обрекаю тебя на жестокую судьбу. Но ты — сильная. Знаешь ли, хотя у нас разная кровь, но мне иногда кажется, что в тебе возродилась часть души твоей приемной матери… И ты — моя дочь. Ты сможешь выбить. И расскажешь о нас.
— Отец, — тихо сказала Айрэ, — расскажи мне о моей матери. Ты никогда о ней не рассказывал, говорил, что еще не время.
— Теперь время, — кивнул Ульв.
В последнюю ночь Твердыни она пела — пела, пока голос не отказал, пела, перебирая струны
На рассвете отец простился с нею. Но он не знал, что она ослушается. Ей не довелось видеть всей битвы — только отчаянное сражение у врат Аст Ахэ. Наверно, она еще надеялась на что-то, иначе все случившееся не стало бы таким ударом. Неподвижной статуей она сидела в своем укрытии, стискивая раскалывающуюся от боли голову, и смотрела, смотрела, смотрела… Запомнить…
Ночью она, уже теряя разум, бродила по мертвому полю. Она узнавала мертвых, она звала их, но никто не откликнулся. Двое или трое стонами привлекли ее внимание, и она перетащила их ближе к горам. Она бродила среди мертвых, как и женщины врагов, и никто не обращал на нее внимания. А небо даже ночью было светлым — алым от пожара.
Она вошла в замок, не зная уже, зачем делает это. Живых здесь не было, не было и раненых. Кровь на ступенях и плитах пола застыла и потемнела. Она опустилась на колени у тела знаменосца. Лицо, строгое и возвышенное, льдино-бледное, было знакомо, но имени вспомнить она уже не могла. Тихо и как-то опасливо девушка коснулась знамени — и отдернула руку, ощутив под пальцами — холодное и липкое. Кровь.
Кто-то подошел сзади.
— Сжечь бы эту тряпку… И головы им всем… как орки наших тогда… в одну кучу!
— Не смей, Аратан! — но окрик запоздал: девушка метнулась змеей, с криком целясь ногтями в лицо говорившему. Удар рукоятью меча сбил ее с ног.
— Ах ты…
— Оставь! Ты что — она же сумасшедшая!..
Кое-как она доползла до своих раненых. Разбитое лицо кровоточило, но глаза ее были сухими. Несмотря на все ее усилия, раненые умерли к утру. Сила, связывавшая воедино воинов Аст Ахэ, ушла. Они умирали. Воистину все они держались лишь волей Врага, правы мудрые в Эрессеа… Только у них была еще и своя воля. И эта воля еще теплилась в ее душе, погруженной в сумрак безумия, и вела ее — неведомо зачем, неведомо куда…
…Яркий луч во мгле небытия… Она пела, бредя по дороге, ничего не видя, кроме тех смутных образов, что всплывали в ее памяти, когда кто-то схватил ее за плечо и на наречии, заставившем ее вздрогнуть, спросил:
— Что ты поешь? Кто ты? Кто ты?!
Она смотрела в лицо говорившему и вдруг, сама не зная почему, произнесла вырвавшееся из тьмы слово:
— Хонахт…
— Что?! Ты видела его? Ты помнишь? Кто ты, кто?..
Она беспомощно покачала головой.
— Хонахт… Хонахт, — повторяла она, цепляясь за это имя, как за соломинку, пытаясь вынырнуть из пучины забвения.
— Хонахт…
— Бедняжка… Наверное, она — оттуда. Надо ее отвести в Дом, к вождю. Может, она вспомнит, может, расскажет ему о сыне…
Ее вымыли и накормили, и впервые она уснула в тепле. Но снов не было. Может, задержись она здесь подольше, целители сумели бы разбудить ее душу, но она ушла на третий день. Никто не остановил ее — в земле Сов священен путь Странника.
— Ее судьба не здесь, — сказал лекарь, — я вижу, что-то зовет ее. Ей надо идти. Да хранит ее Иллаис…
…Когда-то здесь добывали каменную соль. Теперь здесь возник чуть ли не лабиринт вырубленных людьми коридоров. Потом, когда выработки закончили, сюда стали приходить искавшие уединения. Это их руками созданы барельефы и колонны, скульптуры и светильники… А дальше, в глубине — пещеры, и в самой большой из них — теплое озеро с целебной водой. Воздух пещер животворен, а покой и тишина несут исцеление больному сердцу. Тихо падает вода со сталактитов. Мерно, как минуты, отсчитываемые Вечностью. Вдоль озера, огибая его по стене, идет тропа. По ней со светильниками в руках проходят люди — тихо, чтобы не нарушить покоя этих мест, медленно — они несут женщину, что недавно нашли на опушке Леса. Тогда птицы кружили над домами — звали…
…Здесь было тепло — в этих краях вулканы еще порой выбрасывают лаву, и земля согрета их огнем. Смотрительница Теплых Пещер считалась одной из лучших врачевательниц края, и великой честью было попасть в число ее учеников. Сейчас она вместе со своим учеником молча стояла возле ложа спящей пришелицы — неподвижной и бесчувственной; только слабое дыхание говорило о том, что она еще жива.
Голубоватый оттенок отглаженных до блеска стен, мягкий ковер на полу, полумрак, едва рассеиваемый зеленоватым светом стеклянных светильников, создавали ощущение покоя, успокаивая, погружая в сон. Где-то мерно капала вода.
Целительница Халинн, женщина лет пятидесяти, казалась намного моложе — впрочем, таковы были все люди этой земли. Она вглядывалась в лицо спящей, словно слушала ее тайные сны, неведомые самой больной.
— Ее тело почти совсем исцелилось, — сказала наконец Халинн, но сказано это было с такой печалью, что ее юноша-ученик вздрогнул. — Совсем седая… А ведь, наверно, не намного старше тебя. Таков Большой Мир…
Юноша опустил голову.
— Скоро она проснется. Надеюсь, ее окрепшее тело сумеет поддержать душу в нелегкой борьбе с безумием и ядом прошлого.
— Может, будет лучше, если она забудет? — прошептал юноша.
— Даже если бы это и было возможно — захочет ли она стать другим человеком? Ведь ты бы не хотел этого? — Женщина прямо посмотрела в глаза ученику.
Юноша поспешно отвел взгляд. Женщина улыбнулась:
— Останься здесь. Ей нужна будет твоя помощь. Когда проснется, дай ей теплого вина со снадобьями и горячего мясного отвара. Затем…
Юноша согласно кивал, почти не слушая. Он все давно знал, тысячи раз думал о том, как она проснется и что он должен будет сделать…
Женщина ушла, оставив его одного со спящей. Он неспешно подошел к столу, где давно, с самого первого дня, лежала маленькая застежка для плаща — листок из голубовато-зеленого камня. Как только она сумела его сохранить… Он стоял, молча вглядываясь в это лицо, ставшее ему таким дорогим. Что за ним? Какой она проснется? Будет ли она похожа на ту, что он придумал себе?
«Сейчас, пока ты еще моя, если я смею думать так, я хочу хоть что-то оставить себе на память… Прости меня».
Он склонился над спящей и поцеловал ее в губы.
Снов больше не было. Была вернувшаяся память. И была неуходящая боль — как будто раскаленный уголь в сердце… Внешне она была совсем здоровой — только вот волосы седые; вместе с прочими женщинами занималась обычными делами, заполнявшими повседневность. Хотя она уже не могла зваться Солнечным Лучиком, но как же светло было в доме целительницы Халинн, где жила теперь молодая гостья…
Все было бы хорошо, если бы не постоянное ощущение надвигающейся беды. Это понимали все — особенно когда она пела. А пела она теперь все чаще, словно боялась, что не успеет передать все, что знает. Она говорила теперь обо всем, что помнила, — просто рассказывала о своей жизни, обо всех, кого знала и любила, тысячи раз, с мельчайшими подробностями… Об Ульве, его великой любви и великом горе, об Этарке — отец часто вспоминал его, о Торке и Борре, что воспитывали ее вместе с доброй и печальной Ахэтт, об Учителе, об Ахтэнэ, о Гортхауэре — все, что помнила, даже незначительные мелочи, все, что слышала от других. И пела, пела… Улльтайр не мог забыть, как однажды она сказала ему:
— О нас говорили, что мы лишь оболочки, вместилища воли и злобы Врага, что, когда он уйдет, не станет и нас. В этом есть доля истины: было что-то, связывавшее нас всех, и теперь без этого тяжело жить. Будто рана в душе, и жизнь вытекает по капле. Я борюсь, я хочу остаться — но силы покидают меня. Даже тебе, лекарь мой, возлюбленный мой, не закрыть этой раны… Не оставляй меня. Хотя бы пока я еще жива…
Он еще хотел спросить тогда — куда же ушел Учитель, что сталось с ним… Так и не спросил. А сама она никогда не говорила об этом.
…Год склонялся к закату, когда Айрэнэ — теперь ее называли Аэрнэ — слегла, чтобы уже не подняться. Улльтайр почти не отходил от нее. В Земле-у-Моря не умирают в одиночестве. Рядом с ней были ее друзья — те, кто успел полюбить ее; да и можно ли было не любить Айрэ? Иногда ей становилось лучше, и она снова пела. Особенно часто это бывало на закате, когда медно-красное солнце медленно опускалось в море. Потом, когда она уже не могла петь, другие пели для нее, говорили о хорошем, будто впереди была не смерть, а долгие счастливые годы…
Так она и ушла — осенним вечером, когда в окно смотрела Звезда. Голова ее лежала на коленях Улльтайра, тихо пела флейта, тихо пели девушки… И не сразу заметили они, когда дыхание покинуло Айрэ.
Так песни Аст Ахэ остались в этой земле, как и все, что рассказывала Айрэнэ. Летописи сохранили ее рассказ в хронике, и Странники, уходя в Большой Мир, несли с собою уже утраченную там память.
…Десять лет… У Хурина и Ахтэнэ — теперь ее называли Морвен, — было двое сыновей: старший, с зеленовато-карими глазами, был похож на мать, младший внешностью пошел в отца.
Десять лет.
Что-то произошло с ней в последний год. Нет, она не была больна: в ней просто появилась какая-то усталая задумчивость, тоска, что ли… Она почти не выходила из дома: сидела у окна со своим вышиванием, и часто, неслышно входя в комнату, Хурин замечал, что она неподвижно застыла с иглой в руке, а глаза ее, не мигая, смотрят в пустоту — словно видят что-то, невидимое ему.
Она почти ничего не ела — пожимала плечами и говорила с виноватой полуулыбкой: не хочется. Она почти не спала — лежала без сна, глядя в темноту широко распахнутыми глазами.
Он все пытался что-то сделать для нее, не в силах спокойно смотреть, как уходит по капле ее душа: она только улыбалась с виноватой нежностью:
Она больше не вставала. Тело ее стало легким, лицо и руки — почти прозрачными, и он иногда ловил себя на том, что не может выдержать ее взгляд.
Она не плакала — улыбалась, но слезы медленно текли по ее лицу, а у нее уже не было сил поднять руку, чтобы стереть их.
…В этот вечер он также сидел рядом и рассказывал — даже не очень понимая что. Говорить все, что угодно, — только бы не это молчание.
— Я хочу взглянуть на свадебный убор.
Он обрадовался — тому, что она заговорила, что хотя бы чего-то пожелала, и бросился исполнять просьбу, как повеление.
И, вернувшись, натолкнулся на странный взгляд неожиданно зеленых — трава подо льдом — глаз.
— Ты… пришел?
Он хотел ответить — да, но слово застряло в горле.
— Ты вернулся… Я верила, я ждала… Зачем ты заставил меня уйти? Неужели ты думал, что можно заставить забыть? Что я забуду?
Она снова улыбалась — печально, еле заметно.
— Пожалуйста… не уходи сейчас. Уже недолго.
Он поспешно сел.
— Дай мне руку… нет, не надо: тебе будет больно. Так я и не сумела…
Он не понимал, что происходит. Надо было, наверно, сказать что-то, чтобы разбить наваждение, но он не находил слов.
Она приподняла руку — тень жеста:
— У тебя звезды в волосах, смотри… а волосы — как снег…
Он начал осознавать. И лицо — лицо ее — нет, не ее, другое, юное, незнакомое — почти как тогда, у спящей…
— Мне почему-то кажется — я тоже стала крылатой… Распахну крылья — и поднимусь в небо… Мне всегда хотелось — самой… и буду лететь… лететь…
Голос угасал.
— А сейчас так хочется спать… Ты только не уходи — ведь правда, ты не уйдешь?..
Опустила ресницы.
— Пожалей меня, я не смогу без тебя больше… Не уходи… — уже засыпая. — Я вернусь…
Дыхание ее было таким легким, что не поколебало бы, наверно, даже пламя свечи. Оно становилось все тише — и угасло.
ГОБЕЛЕНЫ: Королева Ирисов
572
…Когда-то давно — так давно, что она сама уже забыла об этом — ей казалось, что она все время сравнивает Его лицо с другим, похороненным в глубинах памяти. Но эти черты были мягче; эти глаза излучали покой; эти волосы ниспадали на плечи волной золотого света; этот голос струился нежной убаюкивающей музыкой… И руки — о, эти прекрасные, нежные руки, по сравнению с которыми даже ее собственные иногда казались жесткими и загрубевшими, и счастье, от которого почти останавливается сердце — когда Он позволяет ей коснуться их, ощутить губами благоуханное тепло кожи и холодок драгоценных перстней — стократ более драгоценных, священных реликвий, ибо эти перстни украшают — Его руки…
Сколько она помнила себя — с той поры, когда очнулась от бесконечного колдовского сна, — всегда была рядом с Ним, и первым, что увидела, было — Его лицо, окруженное мягким золотым сиянием, прекрасное, мудрое и кроткое лицо… И Он всегда был неизменно нежен и ласков с ней, одну среди всех называл ее — своей ученицей, и не существовало для нее никого, кроме Него — единственного, боготворимого…
Воистину, и в Благословенной Земле кто может поспорить красотой, величием и мудростью с Ним, Королем Мира? Что говорить о Сирых Землях… Правда, она никогда не видела их.
Амариэ Прекрасная рождена в Валиноре.
Амариэ. Имя — предвечный свет Благословенной Земли, звон драгоценных капель, падающих с листвы Золотого Древа, схожей цветом с ее волосами.
Он сказал как-то — Мирэанна. Имя — искрящаяся россыпь бриллиантов. Назвал так — и не ошибся; воистину — Драгоценный Дар, прекраснейшая среди Ванъяр, чьи глаза — яснее неба Валинора, чьи волосы — медленный водопад ясного золота…
Многие смотрят в восхищении на Амариэ Прекрасную; она — словно яркая искра, зажигающая сердца любовью; но для нее существует ли счастье выше, чем сидеть у подножия трона в чертогах на вершине Таникветил и слагать песни во славу — Того, единственного… Пожалуй, только один удостаивается чести хотя бы иногда быть рядом с Амариэ Прекрасной: старший сын Арафинве Златокудрого и Эарвен из Алквалондэ, потомок Избранника Валар Финве — Артафинде Инголдо. Сам он, правда, пренебрегает Высоким Наречием, предпочитая зваться на языке своей матери-тэлерэ — Финдарато. Ее родня? — ей нет до этого дела: к чему родство даже с Королями Элдар той, что стала ученицей самого Короля Мира? Но Амариэ Прекрасной льстит преклонение Артафинде, одного из искуснейших мастеров и певцов народа Нолдор.
О да, она была прекрасна, и сам Куруфинве Феанаро когда-то заглядывался на нее, но ее пугали порывистость и неукротимость Огненной Души: она избегала его.
А потом был освобожден из Чертогов Мандос Враг. Она так и не видела его ни разу — почему-то страшилась; да и Король Мира, кажется, не хотел этого.
…И угас свет Дерев, и мятежные Нолдор покинули берега Земли Бессмертных, и стыла кровь на камнях Алквалондэ… И уходил в неизведанные страшные Смертные Земли Финдарато, унося в сердце тоску о несбывшемся счастье, ибо слишком ясно читал он в душе своей возлюбленной, и в беспечальной земле не было ему места…
— …Учитель, я хочу посмотреть на него.
Манве ласково погладил золотые локоны Амариэ:
— Милое дитя, зачем это тебе?
Девушка надула губки, как обиженный ребенок:
— Ну пожалуйста, Учитель, я хочу посмотреть!
— Это не доставит тебе удовольствия. Он… некрасив.
— Но я хочу этого!
Король Мира вздохнул:
— Я не стану препятствовать тебе, дитя мое. Обещай только, что не станешь испытывать твердость своего сердца, если тебе будет слишком тяжело.
— О, благодарю, благодарю, Учитель! — Лицо Амариэ радостно вспыхнуло, она удивительно грациозным движением опустилась на колени, схватила руку Короля Мира и припала к ней горящими губами.
…Не оступиться. Не упасть. Выдержать.
Сдавленный вскрик.
Он обернулся.
Это лицо. Эти глаза. Он помнил их всех, узнавал их — даже взрослыми, даже ставшими — Эльфами Света.
Йолли, Королева Ирисов, тоненький стебелек… Йолли?..
Красивое нежное лицо искажено гримасой ужаса и отвращения.
Этот безглазый урод и есть тот, кто смел называть себя — братом Короля Мира?! Если бы не неодолимый — до тошноты — ужас, швырнула бы камнем в ненавистное омерзительное лицо… Тварь, тварь, чудовище, порождение бреда… а тут еще это отродье бездны повернулось к ней и смотрит жуткими черными провалами глазниц, смотрит прямо в глаза…
Она рванулась прочь, давясь беззвучным криком, слепо натыкаясь на кого-то, не видя ничего расширенными от страха глазами — добежать, упасть к ногам, спрятать лицо в складках лазурно-золотых одежд… «Учитель, Король мой, спаси меня, помоги мне!..»
Все верно. Нелепо надеяться, что она узнала бы его — таким: в нем ведь ничего прежнего уже не осталось, ничего, что может помнить Йолли. Безглазый урод. Все верно, девочка. Он горько усмехнулся про себя.
Выдержать.
Не оступиться. Не упасть. Не закричать, только не закричать, только бы…
Выдержать.
Выдержать.
— Дитя мое, успокойся…
— Этот… он… он посмотрел на меня… о-о…
— Я ведь предупреждал тебя, дитя мое: не нужно было тебе видеть его.
— Да, да, ты прав, господин мой, ты прав…
Она подняла голову, невольно вспыхнув; в ее взгляде, устремленном снизу вверх в прекрасный лик Короля, не было привычного смирения — его место заняла жгучая ненависть. Она внезапно оскалилась, стиснув маленькие кулачки:
— За одно то, что он посмел назваться твоим… — поперхнулась словом «брат», — за одно это… если бы… я бы сама глаза вырвала!
Это заставило Манве вздрогнуть. И в первый раз благоговейная преданность его ученицы, выплеснувшаяся в этой неожиданно яростной вспышке, испугала его. Он не хотел, чтобы сейчас она оставалась рядом, он почти боялся ее в это мгновение.
Король Мира быстро встал. Прошелся по залу взад-вперед, глядя куда-то мимо нее. Остановился.
— Иди в Сады Ирмо, Амариэ. Пусть сон изгонит из твоей души это страшное воспоминание и вернет покой твоему сердцу.
Она застыла на коленях, глядя на него широко распахнутыми глазами, а через мгновение дрожащим комочком прижалась к его ногам и зашептала сквозь слезы:
— Учитель, не гони меня… Лучше убей… Господин мой, повелитель мой, смилуйся, — я ведь люблю тебя… не гони…
Эта отчаянная мольба тронула Короля Мира. Он поднял ее за плечи — умоляющие, покрасневшие от слез глаза безмолвно кричат о пощаде, пухлые, по-детски нежные губы дрожат, руки — молитвенным жестом сложены на груди.
— Что ты, — как мог, мягко ответил он. — Как же я могу прогнать свою любимую ученицу…
Отчаянно-счастливое лицо:
— Правда? Ты не гневаешься на меня, Учитель?
Манве молча улыбнулся.
— Если ты хочешь, я пойду к Ирмо… Я вернусь и принесу тебе цветов, можно? Можно, да?..
Король Мира остается один. Взгляд его бесцельно скользит по драгоценному узору мозаики. Амариэ. Самое совершенное его творение. Он создал ее, он сам; в ней нет ничего, не вложенного им в эту прекрасную совершенную оболочку, словно драгоценный камень в изысканную оправу. И именно она сейчас пугала его. Почему?
— Я отвечу тебе.
Король Мира обернулся, невольно вздрогнув.
— Целители являются без зова, иначе они могут опоздать, — объяснил Ирмо, глядя куда-то в сторону. — А я и так опоздал.
Он глубоко вздохнул:
— Я отвечу тебе. Скажу то, что должен был сказать мой брат, если бы ты спросил его.
— Намо?
— Нет, — как-то неожиданно недобро усмехнулся Ирмо и, словно для того, чтобы развеять малейшую тень сомнения, прибавил горько и отчетливо: — Мелькор.
Король Мира отступил на шаг; впрочем, выражения его лица Ирмо не видел — смотрел в сторону.
— Так вот. Ты действительно вложил в нее все. Создал ее заново. Ее мысли, чувства, движения души. Ты создал зеркало; но даже и это не было бы бедой. Ты создал зеркало, отражающее только одно существо — тебя самого. Не ее испугался — себя, своего отражения: без этого она пуста. Больше в ней ничего нет.
Владыка Снов невесело рассмеялся:
— Ты, видишь ли, ошибся… учитель. Не ученики тебе нужны, а слуги. Тени. Разве ты допустишь, чтобы кто-то стал равным тебе или тем паче превзошел тебя? А ученики… впрочем, ты этого не поймешь. Да это и неважно теперь. Ты тень свою попытался прогнать…
Задумался.
— Из этого вышла бы странная сказка: прогнать прочь свою тень. Но я не о том. Тебе, не ей — место в моих садах. И я бы, пожалуй, принял тебя — если бы ты сам этого захотел. Просто потому, что целитель не вправе отказать в помощи. Но ты не захочешь. Бедная девочка. Думаешь, она любит тебя?
Манве невольно поднял руку, словно хотел отстранить Ирмо, заслониться то ли от взгляда его, то ли от непривычно прямо сказанных слов Ткущего-Видения — нелепый жест, так непохожий на его обычные плавные отточенные движения. Наверно, именно это и остановило второго из Феантури: он замолчал, впервые посмотрев прямо на Короля Мира.
— А ты сам, ты, Манве: ты — умеешь любить?.. — вдруг тихо и участливо спросил Ирмо.
Колдовские глаза Владыки Снов встретились с глазами Короля Мира. Всего на мгновение.
— Не бойся. Тебя я больше не потревожу. Целитель нужен только живым…
Тают отзвуки голоса, тает дымка тумана — и нет его уже в золотом зале.
…В этот уголок Садов Лориэн она не заходила никогда. Непонятно было: то ли воздух другой здесь, то ли деревья другие. Тихо и печально. Она было нахмурилась, но, увидев цветы, даже в ладоши тихонько захлопала — вот то, что ей нужно, таких нет, наверно, во всей Благословенной Земле!
Больше всего здесь было пурпурных цветов: темные стебли с красноватыми, похожими на клинки листьями, три причудливо изогнутых нежных лепестка цвета крови образуют венчик, три бархатистых красновато-коричневых спускаются вниз, а странный, почти неуловимый запах пробуждает неясные видения, печаль о чем-то, потерянном навсегда.
Были и другие: белые, густо-лиловые… Но один понравился ей больше всего: золотисто-розовый, рассветный. Она протянула руку — сорвать: высокий стебель сломался неожиданно легко, венчик качнулся — словно кивнул.
— Что ты здесь делаешь? — вопрос прозвучал так резко, что она вздрогнула, чуть не выронив цветок.
Странное лицо было у Владыки Снов. Она отчего-то оробела и ответила нерешительно:
— Я… я ничего… Я хотела сорвать цветок — можно?
— Ты уже сделала это; зачем же спрашиваешь? И зачем тебе эти цветы — мало ли других в лесах Кементари?
— Владыка Снов, — успокаиваясь, отвечала Амариэ, — никогда среди творений Валиэ Кементари не видела я такого и нигде в Земле Аман не встречала этих цветов, хотя почему-то они…
Она замолчала. Ирмо внимательно посмотрел на нее:
— Они — что, дитя?
— Они показались мне знакомыми, словно я видела их когда-то… Как зовутся эти цветы, Владыка Снов? — Легкое облачко задумчивости, скользнувшее по лицу девушки, исчезло почти мгновенно.
… —
Должно быть, Ирмо задумался, потому что оставил вопрос Амариэ без ответа, а вместо этого спросил сам:
— Ты для себя сорвала его?
Девушка смутилась; поняв причину ее замешательства, Ирмо снова грустно улыбнулся. Все же судьба — жестокая насмешница. Но ирис увянет раньше, чем его коснется Король Мира.
— Боюсь, эти цветы могут жить только в моих садах, — вслух сказал он.
— Но почему, Владыка Снов?
Ирмо не ответил.
…Амариэ… За долгие века — длинны годы Арды — золотой туман скрыл воспоминания о Благословенной Земле. Осталось — имя — песня — образ… Амариэ. Разделены — бескрайним морем, разлучены — проклятием Владыки Судеб. Амариэ, возлюбленная — золотой цветок Валмара… Ее имя стыло кровью на губах того, кто умирал во мраке подземелий Тол-ин-Гаурхот. Ее имя было той первой звездой, что зажглась во мраке пробуждающегося сознания в Чертогах Мандос. И вместе с этим именем — ибо обнаженная душа лишена милосердной защиты забвения — вернулась память, и была она — горечью.
В призрачных залах одиноко бродит неприкаянная душа: тень среди теней Мандос… Амариэ — избранница Манве, ученица Манве, прекраснейшая среди прекрасных Ванъяр. Он назвал ее своей нареченной, и она улыбнулась в ответ — светло и спокойно, и взглянула ему в глаза. И то, что прочел он в этом взгляде, гнало его прочь, прочь из Благословенной Земли, за море, через льды Хэлкараксэ —
Он почти рад был пророчеству, печатью
Он стоял в центре круга под взглядами, как под бичами — беззащитный; струящийся мягкий свет больно резал глаза, и ему показалось — это Круг Судеб, и он — осужденный… Он стоял, не поднимая головы, не понимая, зачем он здесь, за что хотят его судить, когда услышал голос Короля Мира:
— Артафинде Инголдо, отважный герой, сын мудрого Короля Нолдор, потомок избранника Великих Финве! Нам известны подвиги твои и деяния твои. Горькую чашу пришлось испить тебе по вине Врага. Прими же этот кубок из Наших рук, да станет он первым даром Валмара воину, принесшему себя в жертву во имя торжества Света!
Что он говорит?.. Или здесь не знают… все было по-другому… чужая сила, чужая правда, горечь непонятной вины… Черное и Белое рвутся с кровью… Склизкие камни подземелья, цепи, скалящаяся морда орка, кровь в горле… Что?.. ах да, нужно подойти… принять чашу… темное, густое — кровь? вино?.. Холодная усмешка Жестокого… злорадный оскал орка… улыбка Короля Мира…
Он подошел, неловко опустился на колени, почти упал — ноги перестали держать, мир на мгновение расплылся, потерял определенность, и волна воспоминаний захлестнула его, и страшно было — вместо этого величественного благостного лица увидеть — другое: ледяную усмешку бога — или оскал щерящихся клыков…
Он поднес чашу к губам, плеснув вином. Сладкая густая влага застыла в горле комом. Судорожно глотнул, поднялся, чувствуя, как подгибаются ноги. Все вокруг было ненастоящим, слишком ярким, слишком сверкающим, каким мир может показаться только воспаленным глазам умирающего. Очнешься — а вокруг тяжелые склизкие стены и сырой мрак темницы Тол-ин-Гаурхот. И почему-то хотелось очнуться. Пусть — там, пусть снова полный темной крови — своей ли, чужой — рот, пусть — ледяной пронизывающий взгляд Жестокого, непонятные слова Смертного… Берен?.. где же ты… и кандалы на руках… но разве сейчас его руки не скованы?..
Говорить?.. да-да, сейчас… нужно что-то сказать… поблагодарить за честь…
Он глубоко вдохнул безвкусный, режущий грудь воздух.
— О Великие… и ты, Король Мира, пресветлый Манве Сулимо…
Слова — чужие, такие же режущие и безвкусные, как этот воздух.
— Я, Финрод Фелагунд, — почему-то он цепляется сейчас за это имя, обретенное им в Сирых Землях, — сын Арафинве Инголдо, Короля Нолдор…
Не глядя, поклонился отцу — словно дернулся.
— …потомок Финве, избранника Валар… благодарю вас за высокую честь, что оказали вы мне… призвав из темной обители… на ваш пир… Речи твои, о Король Мира… золотыми письменами навеки… начертаны в сердце моем. Я… — закашлялся, снова вдохнул, — я счастлив тем, что хотя бы на шаг… смог приблизить… предреченную победу… Слова мои бессильны выразить… то, что ныне… переполняет душу мою…
Замолчал, неловко поклонился.
С улыбкой на красиво очерченных нежных губах Амариэ шагнула к Финроду. Амариэ — мечта его, звезда и любовь его…
И замерло.
Страшен был ему безмятежный покой лучистых светлых глаз его нареченной. Той, что отреклась от него, избрав послушание и повиновение. Его мечта и любовь: какой же далекой стала она, как холодна совершенная ее красота… Никогда не понять друг друга: она не познала страха и боли, печали Смертных Земель, не коснулись ее грязь и кровь войны…
Невольно Финрод отступил на шаг. Он никогда не думал о том, что встреча их станет столь пугающим откровением. Он был совсем один, а вокруг — улыбающиеся лица, и младшие майяр снуют меж пирующих, наполняя чаши, и уж поднимают кубки во славу новобрачных…
— Король Мира! — хрипло, с отчаянием. — Я недостоин этой великой чести! Годы Эндорэ измучили меня, омрачили мою душу — я не могу…
Легкий шепоток пронесся под бело-золотыми сводами — и тут же сменился благоговейным молчанием: отечески улыбаясь, Манве спустился с трона и взял двоих за руки:
— Да, страдания твои были велики, но нежные руки прекрасной девы, которую ныне Золотым Цветком Валинора наречем Мы, исцелят раны сердца твоего. Отныне вы — супруги пред лицом Единого и Великих, и да соединятся судьбы ваши, как ныне соединяем Мы ваши руки. И прими от меня свадебный дар…
В тишине торжественно вложил Манве маленькую белую ручку Амариэ в похолодевшую ладонь Финрода. Как во сне: тонкое золотое кольцо с искорками чистых бриллиантов и сапфиров поблескивает на правой руке Амариэ — я
И золотое ожерелье с сапфирами, искусная работа Нолдор — по обычаю, дар отца жениха невесте.
— Песню!
Крик подхватили. Снова — улыбка Короля Мира:
— Не единожды в прежние времена услаждал ты песнопениями слух Великих, о Артафинде. Так спой же и ныне нам, дабы звуками дивных песен наполнились души наши.
Песню — здесь?.. среди этого покоя и света, в краю вечной радости, вечного цветения — петь о недолговечной красоте Эндорэ, где солнце — жаркий медово-золотой плод, где луна — кованое серебро, узкий клинок, где звезды стократ ярче алмазной россыпи
Враг… Должно быть, он тоже стоял под взглядами, как под бичами, так же недоуменно-спокойно смотрел на него Валинор… Сейчас Финрод почти понимал Врага, и неожиданная тень горького сострадания, коснувшаяся его сердца, почему-то не только не показалась кощунственной, но даже не удивила его.
Он молчал. Острые ноготки Амариэ впились в его руку.
— Пой же — сам Король Мира просит, — она продолжала улыбаться.
Он закрыл глаза, со стороны услышав свой голос, показавшийся сорванным и больным:
— Да простят меня Великие и ты, о Король Мира, — поклонился вслепую. — Хриплый голос мой не приличествует веселому пиру. Но ведомо всем, сколь прекрасны песни госпожи моей Амариэ, потому ныне смиренно прошу я — пусть поет она перед Великими; и для меня после долгих лет разлуки усладой будет услышать ее.
Король Мира благосклонно кивнул. Амариэ выпустила руку Финрода, и он смог наконец открыть глаза. Все взгляды были прикованы к Амариэ, — и, дождавшись, когда колдовство песни-восхваления захватит всех, Финрод незаметно выскользнул из зала…
— …Владыка Снов…
— Знаю. Мне ведь необязательно быть
— Если бы я знал…
— Не нужно ничего говорить. Ты уснешь надолго…
— И буду видеть сны?
Ирмо положил руки на плечи Финроду — ласково и успокаивающе:
— Звезды. Вечные звезды — и Песнь. Больше ничего. Спи… спи.
ПРОШЛОЕ
— Не первый раз ты приходишь ко мне, Эаремир, — я много раз рассказывал тебе об этом… Что же ты хочешь услышать?
— Расскажи.
Старик сцепил узловатые пальцы и заговорил почти нараспев: привычные слова, давно известные, почти заученные наизусть, но мальчик, сидевший у его ног, жадно ловил их, стараясь не упустить ничего. А старик вдруг замолчал и пристально посмотрел на Эаремира.
— А дальше?
Жестом остановил готового возразить Эаремира:
— Тебе не понять этого. Я родился здесь, здесь прошла моя жизнь, здесь рождались и умирали мои предки, умру и я. Прежней родины нет у меня, новой уже не будет. И сегодня я хочу рассказать тебе еще одну историю.
Он долго смотрел в темнеющее небо, прежде чем начать рассказ. Сказал тихо, раздумчиво:
— Как ярко горит эта звезда…
Мальчик молчал.
— В последнюю ночь над Горами Мрака я видел ее. Там, над Пылающим Вереском. Вы ее зовете сейчас… — замялся: не мог вспомнить.
— Эарендил, — подсказал мальчик.
— Да… Все меняется, даже названия звезд. Золотоволосые дети Хадора называли ее Пчелой. А мой народ, племя Халет — Сердцем…
Снова молчание, которое мальчишка не отважился нарушить.
— Они стояли у самых гор, а за ними, за их спиной были Врата. Я был молод тогда, и кровь моя была горяча. Мы все были молоды. Они тоже. Мой брат погиб за два года до той войны, и я шел мстить. Не за наших вождей, нет. Не грех признаться в этом. Нас было уже немного, но их оставалось еще меньше, и орков среди них не было: только люди. Они отступали все дальше, в глубь их Твердыни, по коридорам, по лестницам, но каждый шаг давался нам большой кровью. Я никогда не видел таких воинов — ни прежде, ни потом. Не могли они так долго продержаться, но держались… Я пробился к их знаменосцу… он хорошо бился, а я был ранен, но в его левой руке было древко знамени… Он падал долго, очень долго, до последнего пытаясь удержать знамя. Там, на лестнице, больше почти уже и не было никого. Я хотел ударить еще раз — и не смог. Он упал, и так же медленно упало знамя. Кто-то из тех, кто стоял за ним, бросился вперед и подхватил знамя. Потом… Пятеро или шестеро их там оставалось — не помню… их окружили, а я, уж не знаю зачем, наклонился, чтобы посмотреть на знаменосца…
Закашлялся надрывно, старчески; Эаремир встревожился было, но старик замахал на него рукой — сиди, мол, обойдется, и немного погодя продолжил, задыхаясь:
— Когда… тебе будут говорить, что… они были… чудовищами, ты… не верь.
— Но ты сам… — осмелился вставить Эаремир.
— И мне не верь! — сорванным хриплым голосом крикнул старик. — Он был очень красив. И совсем мальчик. Светловолосый, большеглазый… Глаза были открыты. И он улыбался. Не скалился — улыбался. Спокойно так… Лицо у него было белое-белое, и я не сразу понял, что он уже мертв. Один из нас… Аратан, кажется… да, Аратан; он потом сказал — знамя нужно сжечь. А я не позволил. Не знаю, почему. Может, потому, что этот мальчик так его защищал. А мы умели ценить стойкость и отвагу. Даже во врагах.
Мы не вошли в зал. Страшно было, да, малыш, страшно. А потом… там лежали
Старик умолк, прикрыв лицо — руки дрожали; потом продолжил, поначалу невнятно и глухо:
— Когда его вывели, мы все стояли там, но никто не решался смотреть. А я был, наверно, самым молодым, и мне стало интересно — какой он. Ждал, наверно, увидеть огромное черное чудовище с горящими глазами — точь-в-точь как рассказывают… Я смотрел на него — и хохотал и никак не мог остановиться. Он повернул голову и посмотрел на меня — и мне будто глотку заткнули…
— И… какой он? — шепотом, замирая от ужаса и любопытства.
— Человек, — медленно проговорил старик. — Седой человек, искалеченный, руки связаны, ошейник… Лицо бледное, словно много лет не видел солнца, шрамы совсем свежие, еще кровь сочилась, но он вовсе не был уродлив, нет, нет… Глаза…
Отнял руку от лица, задумчиво посмотрел на мальчика:
— Как ты думаешь, почему они сражались за него?
Эаремир пожал плечами — для него все было очевидно.
— Враг искусен в обмане и лживых наваждениях, — убежденно до бессмысленности, как хорошо вызубренный урок.
Старик раздраженно нахмурился, топнул ногой:
— Не говори о том, чего не понимаешь! Обман, наваждения… Дурак! Тьфу! Еще бы о живых мертвецах сказал!
— Но ведь все же…
— Кто? — не дослушав, прорычал старик. — Кто?! Твои приятели? Твой отец, который в бою-то никогда не был?! А я тебе говорю — я видел их лица, видел! Они за него сражались, как…нет, не за вождя — за свой дом, за свою кровь! Дрались до последнего, хотя могли бежать, хотя знали, что все они погибнут! И никто не просил пощады. И умирали молча. Все молча. Понимаешь ты это?!
— Ингрод говорил…
— Ингрод? — Старик сморщился и плюнул. — Я его деда чуть не зарубил своей рукой, когда он хотел с мертвого оружие снять. Позор на него и весь его род! Жаль, оттащили меня…
Помолчал и снова заговорил о другом:
— Я стоял и смотрел на него. В нем не было ненависти к нам. Я это видел, понимаешь? Хотел крикнуть, что ненавижу его, — и не смог… Я все эти годы пытался забыть. Молчал, молчал… тридцать лет все молчал — ведь Враг же… В бою — ненавидел. Все мы ненавидели. А теперь не могу. Не могу заставить себя забыть. Еще и поэтому я умру здесь. Думаешь, свихнулся от старости? — усмехнулся. — Так проще всего. Но перед смертью говорят правду. Я скоро умру и хочу снять эту тяжесть с души. Хоть кому-то я должен рассказать, как это было на самом деле. Пусть даже ты и не поймешь, хоть кто-то должен знать, хоть один…
Мы унесли своих мертвых. Ушли. А потом дрогнула земля, и мы увидели зарево… Там рушились горы, и огонь вырывался из трещин в земле… Мы их не хоронили. Они ушли в пламя. И был звездопад, и кто-то сказал — небо плачет, и мне показалось вдруг — не по нам… А, разве ты поймешь! Но хоть запомни…
Старик закрыл глаза. Эаремир долго ждал — не скажет ли еще что-нибудь; потом решил, что старик уснул, и тихо вышел.
Не сразу старик поднял тяжелые веки.
— Эарендил, — старательно выговорил он. — Надо же… А мы говорили — Сердце…
РАЗГОВОР-XVII: РАССВЕТ
… —
ПРИЛОЖЕНИЯ
Айнулиндале. Создание Арты.
Приход Валар в Арту. Создание майяр. Мелькор пробуждает Хэлгэайни и возводит Замок Хэлгор. Столпы Света.
Весна Арды. Разрушение Столпов Света. Пробуждение Ахэрэ (Ллах'айни).
Золотоокий странствует по Арте и возвращается в Валинор, чтобы поведать о том, что видел. Создание Двух Дерев Валинора. Сотворение Гномов. Приход Артано к Мелькору в Хэлгор.
Пробуждение Эльфов.
Встреча Мелькора со Странствующими Эльфами Эллери Кэнно.
Сотворение крылатых коней.
Эллери Кэнно (Эллери Ахэ) поселяются на севере Белерианда в Хэлгор.
В Лаан Гэлломэ Эльфами Тьмы построен деревянный город.
Приход иртха в западные земли за Эред Луин.
Эллери приходят в Землю Эллэс.
Первая встреча Ороме с Элдар на берегах Куивиэнен.
Ороме приносит в Валинор известия о Пробуждении Эльфов и возвращается к Куивиэнен. Совет Валар.
Рождение Элхэ.
Курумо уходит из Валинора в Белерианд.
Курумо начинает обучать ирхи (орков) владению оружием.
Курумо возвращается в Валинор. Совет Валар. Среди Эллери появляются танцующие-с-мечами. Мелькор избирает из числа Эллери Ахэ Девятерых Хранителей Круга Рун.
Война Могуществ Арды.
Суд над Эллери Ахэ и Мелькором в Валиноре. Начало Века Оков Мелькора.
Век Оков Мелькора.
Валар призывают эльфов в Аман.
Ингве, Финве и Элве возвращаются к своим народам и призывают их переселиться в Западную землю.
Разделение народа эльфов на Элдар и Авари. Народы Ванъяр, Нолдор и Тэлери отправляются в Великий Поход.
Элдар достигают Андуина Великого. Часть Тэлери под предводительством Ленве отправляется на юг по реке (Нандор).
Ванъяр и Нолдор пересекают Долину Сирион и достигают берега Великого Моря; но, устрашившись, остаются в лесах Белерианда.
Тэлери приходят в Белерианд и останавливаются в восточной его части за рекой Гелион.
Элве, предводитель Тэлери, встречается с майя Мелиан в Нан Элмот.
Ванъяр и Нолдор переселяются в Валинор. Тэлери остаются на берегах Белерианда. Оссе и Уинен обучают Тэлери знанию и песням моря.
Строительство Тириона-на-Туне. Построена башня Ингве, Миндон Элдалиэва. Начало разделения Ванъяр и Нолдор. Многие Ванъяр переселяются в Валинор.
Завершение строительства Тириона.
Йаванна дарует Нолдор Белое Древо, Галатилион, подобие Древа Телперион; оно посажено подле Миндон.
Разделение Тэлери. Кирдан Корабел становится предводителем Тэлери, поселившихся на берегах Белерианда, народ Олве отправляется в Валинор. Народ Элве остается в Белерианде; они называют себя Эглат, Покинутые.
Тэлери поселяются в заливе Элдамар на Тол-Эрессеа.
Элу Тингол становится королем Эглат.
Тэлери учатся строить корабли и достигают берегов Элдамар.
Олве, король Тэлери, начинает строительство Алквалондэ на берегах Элдамар к северу от Калакиръя, в чем ему помогают Нолдор.
Последние Ванъяр покидают Тирион.
Рождение Феанаро, сына Финве и Мириэль Сэриндэ. Румил создает письменность и начинает записывать историю и песни Элдар.
Смерть Мириэль.
Закон о браках эльфов (т.н. «Статут Финве и Мириэль»).
Финве берет в жены Индис.
Рождение Нолофинве Аракано (Финголфина), старшего сына Финве и Индис.
Рождение Лютиэнь, дочери Тингола и Мелиан.
Рождение Арафинве Инголдо (Финарфина), второго сына Финве и Индис.
Феанаро создает новую письменность — Тэнгвар Феанореан.
Гномы из Ногрода и Белегоста приходят в Белерианд через Эред Луин и впервые встречаются с Синдар.
Арафинве (Финарфин) берет в жены Эарвен из Алквалондэ.
Строительство Менегрота.
Даэрон создает руны Синдар (Кирт, или Кертас Даэрон).
Рождение Турукано (Тургона), сына Нолофинве, и Финдарато Инголдо (Финрода), сына Арафинве.
Приход племени уруг-ай (урухи) в Белерианд.
Часть эльфов из народа Ленве под предводительством его сына Денетора приходит с юга в Белерианд и поселяется в Оссирианде (Лаиквэнди).
Окончание Века Оков Мелькора.
Рождение Артанис Нэрвендэ (Галадриэль), дочери Арафинве, в Элдамар.
Рождение Ириссэ Ар-Фениэль (Арэзель), дочери Нолофинве, в Тирионе.
Мелькор начинает учить Нолдор.
Феанаро замысливает создать Сильмариллы.
Сильмариллы завершены.
Нолдор начинают помышлять о возвращении в Белерианд. Они начинают ковать оружие. Разлад между Феанаро и сыновьями Индис.
Приход на Север людей Семи Кланов.
Феанаро призван на суд Валар и осужден покинуть Тирион на 12 Валинорских лет (115 лет).
Строительство Форменос. Финве и Феанаро поселяются в Форменос, Нолофинве правит Нолдор в Тирионе-на-Туне.
Мелькор приходит в Форменос к Феанаро.
Унголиант уничтожает Древа Света. Финве убит Мелькором. Мелькор покидает Валинор. Клятва Феанаро.
Мелькор возвращается в Белерианд. Встреча с Гэлторном. Сотворение Аст Ахэ.
Илталиндо (Суула), майя Намо, покидает Валинор и в середине октября приходит в Аст Ахэ.
Нолдор захватывают корабли Тэлери в Алквалондэ; Артанис отправляется в Белерианд.
Уруг-ай нападают на королевство Тингола. Первая Белериандская война. Смерть Денетора, сына Ленве; часть его народа (Лаиквэнди) возвращается в Оссирианд, но многие поселяются в Дориате под властью Тингола и Мелиан.
Нолдор дома Феанаро достигают берегов Белерианда. Сожжение кораблей Тэлери в Лосгар.
Суула покидает Аст Ахэ и возвращается в Валинор.
Дагор-нуин-Гилиат; Феанаро убит Балрогом. Нельофинве Маитимо (Майдрос) в плену.
Нолофинве приходит в Белерианд через Хэлкараксэ.
Эллэс гибнет в огне вулканов; Эллери переселяются в Землю-у-Моря на северо-востоке Эндорэ. Валинор окружен стеной колдовского тумана, острова Эллэс становятся Зачарованными Островами. Владения Тингола окружены Поясом Мелиан.
Образование княжеств Нолдор.
Финдекано (Фингон) освобождает Майдроса.
Ангарато Ангамайтэ (Ангрод) встречается с Тинголом.
Нолофинве становится Королем Нолдор Белерианда.
Празднество Возвращения, Мерет Адэртад.
Начало строительства Нарготронда.
Турукано (Тургон) находит долину Тумладен.
Дагор Аглареб. Начало «Осады Ангбанда».
Основание Гондолина.
Укрепление Бритомбара и Эглареста.
Артанис (Галадриэль) говорит с Мелиан о Сильмариллах и смерти Финве, не упоминая о резне в Алквалондэ и Клятве Феанора.
Ангарато (Ангрод) рассказывает Тинголу о резне в Алквалондэ.
Завершение строительства Нарготронда.
Завершение строительства Гондолина. Турукано (Тургон) переселяется в Гондолин из Невраста.
Мелькор покидает Аст Ахэ и отправляется на восток.
Морифинве Карнистир (Карантир) устанавливает дружеские отношения с гномами.
Нападение на владения Нолофинве.
Битва Финдекано с Глаурунгом.
Приход Трех Племен в Белерианд.
Финрод встречается с Атани.
Ириссэ Ар-Фениэль (Арэзель) покидает Гондолин и попадает во владения Эола Темного Эльфа.
Рождение Маэглина Ломиона.
Смерть Беора Старого.
Орки нападают на Халадин. Гибель Халдада и Халдара.
Халадин в Эсторладе.
Эдрахил попадает в Аст Ахэ.
Ар-Фениэль (Арэзель) и Маэглин приходят в Гондолин. Смерть Ар-Фениэль и Эола.
Гэлторн убит королем Нолофинве. Рождение Берена.
Дагор Браголлах. Смерть Ангарато и Айканаро. Ард-гален выжжен дотла.
Хадор и Гундор гибнут у Эйтел Сирион.
Клятва Финрода.
Нолофинве убит Мелькором на поединке.
Минас-Тирит захвачен Гортхауэром. Бараир убит орками по приказу Гортхауэра; Берен становится Изгнанником и проводит 4 года в Дортонион, мстя за отца. Хуор и Хурин попадают в Гондолин.
Берен покидает Дортонион и отправляется в Дориат.
Нападение на Эйтел Сирион; Галдор убит орками.
Приход Смуглолицых людей с Востока.
Берен приходит в Дориат и встречает там Лютиэнь.
По слову Тингола Берен отправляется в Ангбанд с Финродом и десятью его спутниками — эльфами Нарготронда.
Берен попадает в плен к Гортхауэру на Тол-ин-Гаурхот.
Смерть Финрода. Падение Тол-ин-Гаурхот. Куруфинве (Куруфин) и Карнистир (Карантир) покидают Нарготронд; Ородрет становится королем. Тиелперинкар (Келебримбор), сын Куруфинве, остается в Нарготронде.
Рождение Турина.
Берен и Лютиэнь в Аст Ахэ.
Возвращение Берена и Лютиэнь в Дориат с Сильмарилом.
Смерть и возрождение Берена. Берен и Лютиэнь покидают Дориат и поселяются на Тол-Гален в Оссирианде. Даэрон уходит на восток и поселяется в Лаурэлиндорнан. Создание Союза Майдроса.
Рождение Диора.
Нирнаэт Арноэдиад. Гибель Галдора у Эйтел Сирион. Хурин попадает в плен в Аст Ахэ. Смерть Финдекано. Улфаст, Улфард и Улфанг убиты; народ Улдора захватывает Хитлум.
Турин отправляется в Дориат, где Тингол принимает его, как воспитанника.
Рождение Туора, сына Хуора и Риан.
Рождение Ниэнор, сестры Турина.
Падение Гаваней Кирдана; Кирдан и Артанаро (Гил-галад) с остатками народа Кирдана поселяются на о.Балар. По велению Тингола Кирдан посылает семь кораблей на запад; они гибнут в шторме. Воронве, единственный спасшийся по воле Ульмо, приходит в Гондолин.
Посланники Тингола приносят в Менегрот Драконий Шлем Дор-ломин.
Турин уходит сражаться с орками в отряд Белега.
Турин возвращается в Дориат. Убив в приступе гнева Саэроса, одного из советников Тингола, покидает Дориат и скитается в лесах, присоединившись к шайке изгоев.
Турин (Нейтиан) становится предводителем Изгоев; его находит Белег и предлагает вернуться в Дориат. Турин отказывается.
Наступление орков; взят Димбар, орки доходят до Перекрестков Теиглин.
Турин поселяется в гномьих чертогах на Амон Руд.
Предательство Мима. Турин (Гортол) взят в плен орками и освобожден Белегом. Смерть Белега. Турин (Агарваэн) приходит в Нарготронд вместе с Гвиндором, эльфом, бежавшим из Ангбанда.
Белег находит Турина на Амон Руд и остается с ним.
Морвен и Ниэнор отправляются на поиски Турина. Их принимает Тингол, и они живут в Дориате.
Туор, живший в доме Аннаэла из Серых эльфов, вместе с эльфами покидает пещеры Андрот и отправляется к гаваням Сириона. Туор попадает в плен к Лограну, вождю вастаков Хитлума, и живет у него в рабстве три года.
Туор бежит из рабства и поселяется в пещерах Андрот, где живет 4 года.
Морвен и Ниэнор приходят в Дориат.
По зову Ульмо Туор покидает пещеры и направляется на запад в Невраст…
Гелмир и Арминас, посланники Кирдана, приходят в Нарготронд, дабы предупредить о грозящей опасности.
Хандир Бретилский убит орками, но нападение на Бретил отбито.
Нарготронд разрушен Глаурунгом. Финдуилас, дочь Артаресто (Ородрета), сына Ангарато (Ангрода), убита орками. Туор, получив знак от Ульмо, в доспехе Тургона отправляется в Гондолин как посланник Ульмо. Он встречает Воронве Гондолинского, и тот становится его проводником.
Злая Зима. Турин от озер Иврин (где, не зная этого, он встречает Туора и Воронве) направляется в Дор-ломин в поисках матери и сестры. Он убивает Бродда, мужа Аэрин из вастаков Дор-ломин. Он приходит к людям Бретил (как «Дикарь из лесов») и узнает о смерти Финдуилас. Туор приходит в Гондолин, передает Тургону предупреждение Ульмо и остается в Гондолине.
Турин живет с народом Халет в доме вождя Брандира, сына Хандира.
Морвен и Ниэнор покидают Дориат и отправляются на поиски Турина. Встретившись с Глаурунгом, Ниэнор теряет память. Турин находит Ниэнор на Хауз-эн-Эллет; она живет под именем Ниниэль в Бретил на Амон Обел.
Диор берет в жены Нимлот.
Ниэнор (Ниниэль) становится супругой Турина.
Ниэнор зачала.
Нападение Глаурунга. Смерть Ниэнор и Турина.
Освобождение Хурина Талиона. Смерть Морвен Эледвен. Хурин Талион убивает Мима и приносит Наугламир из разрушенного Нарготронда в Дориат. Судьба Хурина после этого неизвестна.
Рождение сыновей Диора.
Приход отряда Гонна в Аст Ахэ.
Тингол убит Гномами. Мелиан покидает Дориат и возвращается в Валинор. Битва Тысячи Пещер; гномы Ногрода захватывают Наугламир. Зеленые эльфы под предводительством Берена и Диора побеждают гномов на берегах р.Гелион у Сарн Атрад. Проклятое сокровище гномов утоплено в р.Аскар (Ратлориэл). Берен забирает Наугламир. Диор с женой Нимлот и детьми покидает Лантир Ламмат и отправляется в Менегрот, где, как наследник Тингола, становится королем.
Туор становится супругом Итариллэ (Идрил), дочери Турукано (Тургона).
Смерть Берена и Лютиэнь. Их посланник передает Диору Наугламир.
Рождение Эарендила Ардамира, сына Идрил и Туора, также именуемого Эарендилом Полуэльфом.
Ахэир приходит в Аст Ахэ.
Разгром Дориата сыновьями Феанора. Диор и Нимлот убиты. Смерть Тъелкормо (Келегорма), Карнистира (Карантира) и Куруфинве.
Маэглин выдает Гортхауэру тайный путь в Гондолин.
Падение Гондолина, смерть Тургона и Маэглина. Глорфиндел (Эйно) убит Балрогом в Кирит Торонат. Идрил и Туор с их сыном Эарендилом спасаются бегством в Нан-татрен. Оттуда они направляются к устью Сириона, где присоединяются к народу Элвинг, дочери Диора, пришедшей к Сириону незадолго до этого.
Эрейнион Гил-галад провозглашен Верховным Королем Нолдор в Средиземье.
Гелумир (Гэлмор) приходит в Аст Ахэ.
Уггард из племени Улдора разрушает поселение Арнэ в Гортар Орэ.
Туор и Идрил на корабле Эаррамэ покидают Белерианд и отправляются в Валинор из гавани в устье Сириона. Эарендил становится вождем своего народа и берет в жены Элвинг.
Рождение Элроса.
Рождение Элронда.
Приход Ириалонны в Аст Ахэ.
Нолдор под предводительством Маитимо (Майдроса) и Макалаурэ (Маглора) нападают на эльфов Гондолина и Дориата, живущих в устье Сирион. Эарендил отправляется в плаванье к берегам Валинора; Элвинг следует за ним, по преданиям обернувшись морской птицей.
Ириалонна убита Дейрелом. Дейрел казнен.
Падение гаваней Кирдана.
Совет Великих. Валар принимают решение выступить против Мелькора.
Вент покидает Аст Ахэ.
Хурин Светловолосый отбит у орков.
Восход Звезды Эарендила. Дайолен и Андар по приказу Мелькора покидают Аст Ахэ и уходят на восток за Эред Литуи.
Ахтэнэ со своим супругом Хурином покидает Аст Ахэ. Гелумир (Гэлмор) уходит на восток.
Война Гнева.
Суд Валар. Казнь майяр-Отступников. Эонве возвращается в Белерианд, чтобы предупредить эльфов и людей Трех Племен о грядущей гибели земель Белерианда. Встреча Эонве с Гортхауэром. Маитимо (Майдрос) и Макалаурэ (Маглор) похищают Сильмариллы. Смерть Майдроса.
Уничтожение Белерианда и конец I Эпохи.
(Нолдор и Эллери Ахэ)
Имена и титулы королей Элдар:
Король Ванъяр —
Король Тэлери —
Король Нолдор —
Одним из наиболее важных имен у Нолдор считалось
«Отцовское имя»,
Когда ребенок начинал находить удовольствие в звучании и форме слов
Поскольку
С течением времени нолдо мог выбирать себе и новые имена, но прежние оставались частью его «полного именования» (последовательности всех имен, которые он носил в жизни). Кроме того, нолдо мог получить
Далее первыми приводятся имена Нолдор рода Финве на Синдарин — то есть те имена, под которыми они известны в летописях.
Дом Финве
Кроме сына Феанаро, рожденного от
— Финдис: ее имя образовано от имен отца и матери, Финве и Индис; имени на Синдарин у Финдис нет, поскольку она никогда не покидала Валинора. Финдис осталась с матерью после смерти Финве; «и пребывали они среди Ванъяр в печали до той поры, пока Манве не решит, что благом будет вернуть Финве к жизни».
— Финголфин:
— Финарфин:
Дом Феанаро
Жена Феанаро,
Все сыновья Феанаро, за исключением Куруфинве, предпочитали называться материнскими именами, и именно под этими именами они известны в преданиях.
Майдрос: отцовское имя —
Маглор: отцовское имя —
Келегорм: отцовское имя —
Куруфин: отцовское имя —
Карантир: отцовское имя —
Амрод: отцовское имя —
Амрас: отцовское имя —
Дом Финголфина
Жена Финголфина,
Фингон:
Тургон:
Сыном Итариллэ (Идрил) и Туора был
Арэзель:
Аргон:
Дом Финарфина
Финарфин, как и его супруга
Дети Финарфина занимали особое положение среди Нолдор-Изгнаников, в особенности по отношению к королю Дориата Тинголу, их родичу. Их часто называли
Финрод:
Ангрод:
Его сыном был
Аэгнор:
Галадриэль:
Эллери Ахэ
Подобная система имен существовала и у Эллери Ахэ, Эльфов Тьмы. Однако «отцовского» и «материнского» имени как таковых у них не существовало, хотя первое имя и давалось подобно
К 12 — 14 годам, когда выбирался Путь, в соответствии с ним избиралось и Звездное имя,
В качестве «полного имени» могли звучать последовательно оба имени, к которым добавлялось «из рода (говорящих-с-травами, слушающих-землю и т.д.)», в том случае, если путь ребенка совпадал с путем отца или матери, то есть:
Формула принятия Звездного имени:
Детям могли также даваться ласковые прозвища, такие, как Гэлль, ж.р. Гэлли «Маленькая Звезда» (наиболее распространенное; тж. Эл, Элли в Эс-Тэллиа), Аэни «Светлячок» и т.д.
Поскольку жизнь Элдар много длиннее жизни Людей, единица измерения времени, на Квэниа называвшаяся
В Средиземье Элдар также измеряли время более короткими периодами — Солнечными годами
Позднее, уже в Нуменоре,
У Эллери Ахэ, а затем и у народа Эс-Тэллиа был принят звездный календарь. Год
День Звезды, Элло — 22 декабря
День Серебра, Илсэ — 21 марта
Праздник Ирисов, Иэллэ -21 — 23июня
День Огня, Нэйрэ — 21 сентября
В традиции Эс-Тэллиа знаку Йорог (в языках Северных кланов — Бъорг) соответствует знак Тэллэ (Дельфин), а знаку Линхх — знак Фойо.
Каждому знаку Круга Звезд соответствовал свой драгоценный камень (камни), дерево или цветок, цвет, металл или сплав металлов, аромат и т.д.
Со II Эпохи в землях восточнее моря Рун звездный календарь оставался «священным» календарем магов и целителей.
О «СЛОВАХ ТРАВ», ИЛИ КЭНИ ЙООЛЭЙ
«Слова трав» являлись частью языка Ах'энн, хотя впоследствии в Аст Ахэ и землях Севера заняли примерно то же положение, что и поэтические метафоры. «Слова трав» в большинстве случаев не имеют одного закрепленного за ними значения, их смысл меняется в зависимости от обстоятельств. Здесь приведены наиболее распространенные значения некоторых «слов трав», а также соответствующие им «слова камня».
В отличие от «слов трав», «слова камня» в разговорной речи не употреблялись.
*
Ветвью цветущей вишни — моя надежда:
недолговечна.
Слово
Потому говорится еще так:
В дымке весенней
Прекрасны вишневые ветви;
Но станешь ли в том винить,
Что им предпочту
Я прочные корни аира?..
Из «слов камня» близок вишне жемчуг-иэрни.
*
*
*
*
*
*
На сердце моем печаль,
но в Долине
белый ирис еще цветет,
и можно помедлить…
Нет, это выпал снег.
Очищенный корень ириса — любовь, скрытая в сердце. Те, что говорили травами, могли когда-то выразить все грани любви при помощи только лишь ирисов разных цветов и оттенков.
*
Можжевельник
под сенью сосны:
корни сплелись.
В сердце мое
можжевельник корнями пророс.
Думала — связаны крепко,
Но паутиной осенней
Ветер разлуки
Тонкие нити развеял.
Лить одна — как корни аира…
Слово же камня —
Однако корни аира означают также любое сильное, но тайное чувство либо же чувство, не выражаемое явно, и могут выражать скрытую в сердце верную любовь.
*
*
*
*
*
На утесе одна:
От соли морской,
От бессчетных осенних дождей
Обнажились корни сосны:
Так и сердце мое…
*
Слово же камня —
*
*
*
*
*
Ни звука, ни шороха:
все гуще осока в заводи,
все выше травы разлуки.
Все думал — можно помедлить,
теперь — отыщешь ли путь?..