Монография посвящена жизни и деятельности в 1794-1799 гг. лидера французского роялистского движения - Людовика-Станисласа-Ксавье, графа Прованского, провозглашённого в 1795 г. королем под именем Людовика XVIII. Эпоха Термидора и Директории была во Франции временем усталости от республики и ностальгии по монархии, роялисты то и дело выигрывали выборы в центральные органы власти, реставрация королевской власти казалась не только возможной, но и неизбежной. Все эти годы, находясь в изгнании, Людовик делал всё для того, чтобы восстановить монархию и вернуть себе трон предков. В центре исследования находятся его проекты и планы, окружение и интриги, борьба за международное признание и разработка законов для обновлённой французской монархии. Особое внимание уделено его руководству роялистским движением, успехам и неудачам сторонников реставрации. Книга основана на широком круге французских, английских и российских архивных источников.
Д. Ю. Бовыкин
Людовик XVIII и французские роялисты в 1794-1799 гг.
Dmitry Bovykin
The King without a Kingdom
Louis XVIII and the French royalists in 1794-1799
Моим родителям с любовью и благодарностью
УДК 94(44)
ББК 63.3(4Фра) Б72
Работа выполнена при финансовой поддержке
Российского научного фонда,
грант № 14-18-01116
Рецензенты:
доктор исторических наук С. Ф. Блуменау;
доктор исторических наук А. В. Гладышев
Бовыкин Д. Ю.
Б72 Король без королевства. Людовик XVIII и французские роялисты в 1794-1799 гг. / Д. Ю. Бовыкин. - М. : Политическая энциклопедия, 2016. - 719 с. - (Мир Французской революции).
ISBN 978-5-8243-2086-2
Монография посвящена жизни и деятельности в 1794-1799 гг. лидера французского роялистского движения - Людовика-Станисласа-Ксавье, графа Прованского, провозглашённого в 1795 г. королем под именем Людовика XVIII. Эпоха Термидора и Директории была во Франции временем усталости от республики и ностальгии по монархии, роялисты то и дело выигрывали выборы в центральные органы власти, реставрация королевской власти казалась не только возможной, но и неизбежной. Все эти годы, находясь в изгнании, Людовик делал всё для того, чтобы восстановить монархию и вернуть себе трон предков. В центре исследования находятся его проекты и планы, окружение и интриги, борьба за международное признание и разработка законов для обновлённой французской монархии. Особое внимание уделено его руководству роялистским движением, успехам и неудачам сторонников реставрации. Книга основана на широком круге французских, английских и российских архивных источников.
УДК 94(44)
ISBN 978-5-8243-2086-2
ББК 63.3(4Фра)
© Бовыкин Д. Ю., 2016 © Политическая энциклопедия, 2016
Введение
В истории хорошо известны крылатые фразы, которые остаются в памяти последующих поколений и со временем замещают собой суть эпох и явлений. Как правило, их приписывают видным историческим деятелям - государям и политикам, ученым и военачальникам, писателям и поэтам. И когда в присутствии далеких от науки людей упоминается эпоха Людовика XIV, им на ум сразу приходит: «Государство - это я!», при попытке вспомнить, чем же славен Галилей: «А все-таки она вертится!», а Мария-Антуанетта ассоциируется с одним-единственным высказыванием: «Нет хлеба - пусть едят пирожные!»
Гораздо реже случается обратное: крылатой фразой становится высказывание, автор которого известен лишь специалистам. Стоит вспомнить о Людовике XVIII, короле Франции и Наварры, как в памяти немедленно всплывает: «Бурбоны ничего не забыли и ничему не научились». Слова эти оказались столь запоминающимися и столь популярными, что их приписывали и Наполеону{1}, и Александру I {2}, и Ш.М. де Талейрану{3}, и конституционному монархисту и эмигранту Ш.Л.Э. де Пана (Panat) {4}, и генералу Ж.-Ш. Пишегрю{5}. На самом деле в первый раз они встречаются в небольшой книге другого генерала, также весьма известного в те годы, - Ш.-Ф. Дюмурье. Это сочинение было опубликовано в Гамбурге в сентябре 1795 г.; фраза же относилась не к Бурбонам, не даже к самому королю, а касалась его окружения. «Самое большое несчастье Людовика XVIII, - писал Дюмурье, - заключается в том, что у него появился двор ещё до того, как появилось королевство. Придворные, которые его окружают, ничего не забыли и ничему не научились»{6}.
Именно такой образ Людовика XVIII и кочует по страницам обобщающих работ: если этот король и возникает на исторической сцене, то исключительно как персонаж итальянской комедии dell'arte, нечто среднее между Панталоне и Капитаном, - воинственный самодовольный фанфарон, высказывающийся удивительно не к месту и полностью лишенный какого бы то ни было понимания происходящих событий. В то время как противостояние революционеров и роялистов первых лет Революции авторами обобщающих трудов обычно описывается довольно подробно, после свержения монархии в августе 1792 г. и казней Людовика XVI и Марии-Антуанетты, упоминания о деятельности роялистов в 1794-1799 гг. возникают на страницах таких работ лишь эпизодически - то в Вандее, то в Париже, то в Кобленце; при этом, как правило, не вполне ясно, есть ли у них какое-либо общее руководство и преследуют ли они единые цели. В книгах о Консульстве и Империи им также уделяется минимум внимания; сторонники монархии и Людовик XVIII становятся интересны историкам лишь после Реставрации, когда Бурбоны вновь оказываются у власти.
Более или менее подробно упоминают обычно лишь о двух ключевых моментах. Первый - это 1795 г., когда, после объявления о смерти Людовика XVII, его дядя Людовик-Станислас-Ксавье, граф Прованский, провозгласил себя Людовиком XVIII. Взойдя на трон, он опубликовал известную Веронскую декларацию, где изложил общие принципы, на которых должно будет основываться его правление. В том же году эмигранты попытались высадиться на полуострове Киберон, но были разбиты республиканскими войсками под командованием генерала Л. Гоша. 13 вандемьера IV года (5 октября 1795 г.) в Париже вспыхнуло восстание, которое долгое время считали роялистским. Второй раз роялисты выходят на авансцену весной 1797 г., когда противники Директории приобретают значительное влияние в Совете старейшин и Совете пятисот, а республиканцы во главе с Директорией в ответ совершают переворот 18 фрюктидора V года (4 сентября 1797 г.). О том, что делали участники роялистского движения в остальное время между 1794 и 1799 г. читателю большинства книг о Революции, как правило, остается лишь догадываться.
Занимаясь долгое время перипетиями политической борьбы в термидорианском Конвенте, я никак не мог отделаться от ощущения странного разрыва между историческими исследованиями и документами того времени, которые мне доводилось держать в руках. Депутаты Конвента обвиняли своих соратников в симпатиях к монархии, грозили смертной казнью любому, кто потребует восстановления королевской власти. Они были готовы на всё, лишь бы этого не произошло - даже нарушить только что принятую ими после долгих дебатов Конституцию III года Республики (1795). Письма с мест были наполнены сообщениями о роялистах, голосовавших за конституцию ради грядущей победы на выборах. Агенты полиции приходили в ужас от того, что прямо на парижских улицах порою раздавались выкрики: «Да здравствует король!», газеты сообщали о роялистских восстаниях в провинциях и призывали освободить из тюрьмы детей казнённого Людовика XVI.
Но в книгах, посвященных посттермидорианскому периоду, обычно лишь мельком, в паре абзацев рассказывается о том, как роялисты - кучка отщепенцев-эмигрантов - терпят одно поражение за другим, высмеиваются их лидеры и всячески подчёркивается, что весь этот сюжет не заслуживает внимания. Едва ли не нагляднее всего это показывает Е.В. Тарле в своей известной работе «Жерминаль и прериаль»: «Ничто не дает такой картины полного окостенения, духовной и политической смерти, как идеология и психология подавляющей массы роялистов в этом, 1795 г. [...] Они самым искренним образом абсолютно ничего не понимали, ничего не желали понимать в происшедшем землетрясении и, ослепленные классовой ненавистью, надеялись повернуть обратно колесо истории. [...] Всё это был политический бред: даже и ограниченная монархия Бурбонов встретила бы в 1795 г. жестокое сопротивление»{7}. Возникает впечатление своеобразного «боя с тенью»: по данным источников, республиканцы то и дело наносили удары, прилагали титанические усилия, дабы не допустить реставрации монархии, а их противник, если верить историкам, не представлял собой какой-либо серьёзной силы, был жалок и смешон.
Какое-то время я объяснял себе этот парадокс намеренным сгущением красок современниками, использованием призрака роялистской угрозы в собственных политических целях. Естественное заблуждение для человека, выросшего в стране, где стать аргентинским шпионом или троцкистским прихвостнем можно было, не прилагая к этому особых усилий. И всё равно оставалось множество фактов, которые в эту схему не укладывались. Вот «пламенный революционер», дехристианизатор и цареубийца{8} Жозеф Фуше, но не пройдёт и десяти лет, как он одним из первых предложит установить империю, а затем получит герцогский титул. Лицемер и карьерист? Допустим. А аббат Эммануэль-Жозеф Сийес, чья книга «Что такое третье сословие?» немало способствовала подрыву авторитета королевской власти в 1789 г.? Проходит два десятка лет, и он уже сенатор и граф империи. А один из творцов Конституции III года Франсуа-Антуан Буасси д’Англа, сравнивавший Робеспьера с Орфеем, бывший членом Комитета общественного спасения, - он также получает титул графа Империи, а при Реставрации становится ещё и пэром Франции? А другой творец этой же Конституции Жан- Дени Ланжюине - также граф Империи, а после нее - пэр Франции?
Отдельные судьбы? Изменение взглядов с течением времени? Политические флюгеры? Не исключено. Ранее ведь и сами революционеры прошли такой же путь, но в противоположную сторону - от монархизма к республиканизму. Как писал в 1793 г. К. Демулен, «не исключено, что 12 июля 1789 г. нас, республиканцев, в Париже было меньше десятка» {9}, впрочем, есть большие сомнения, что и сам он был в то время республиканцем. М. Робеспьер, Л.-А. Сен-Жюст - все выступали тогда (да и много позднее) за монархию. Ещё в 1791 г. мадам Ролан отмечала, что «якобинцы, как общество, бились в конвульсиях при слове “республика”»{10}. Но ведь, кроме революционеров, существовало ещё 25 миллионов французов. Неужели население огромной страны всего за несколько лет волшебным образом превратилось из сторонников королевской власти в республиканцев - если судить по тому, что имевшие право голоса и в 1793, и в 1795 гг. поддержали на референдумах республиканские конституции?
Разумеется, историки тоже сталкивались с этим противоречием. Достаточно открыть, к примеру, соответствующий том «Истории Европы», чтобы прочитать: «В истории Французской революции 1789 г. поражает, как быстро в ней были преодолены монархические иллюзии массой населения, особенно городскими слоями...»{11} Действительно «поражает», иначе не скажешь, достаточно уникальный случай массового «прозрения». Но, если заглянуть чуть дальше, можно удивиться ещё больше: на выборах в 1795 г. роялисты едва не победили, а в 1797 г. так и вовсе понадобился государственный переворот, чтобы разогнать Законодательный корпус, где сторонники реставрации монархии составляли чуть ли не большинство. Откуда же они взялись? И кто их избрал?
Пришлось читать другие документы и другие книги. Первое же, с чем мне довелось столкнуться, - работы по контрреволюции немногочисленны, они составляют лишь малую часть от огромного количества исследований по этой эпохе. К тому же их подавляющее большинство посвящены либо узким и локальным сюжетам{12}, либо региональной истории{13}, либо истории эмиграции{14}. Научные биографии даже лидеров контрреволюции, за редким исключением, практически отсутствуют{15}. Немногочисленные обобщающие работы можно пересчитать по пальцам, однако нередко и они имеют абсолютно линейную структуру{16}, когда параллельно рассказываются события «революционные» и «контрреволюционные», что, безусловно, облегчает понимание сюжета, но не спасает от явного перекоса в сторону политической истории Революции.
Второе наблюдение, которое не сложно сделать: большинство французских историков Революции не любит писать о сопротивлении Республике и обсуждать связанные с ним проблемы. На сегодняшний день во Франции так и не сложилось научной школы изучения контрреволюции, посвящённые ей работы периферийны, а то и откровенно маргинальны. Их авторами зачастую становятся не имеющие исторического образования монархисты и журналисты; значительное количество книг носит развлекательный, в лучшем случае научно-популярный характер; в них множество полемических преувеличений и непроверенных фактов, которые ложатся в основу впечатляющих, но довольно бездоказательных построений, подчас больше напоминающих игру ума, нежели научное исследование. Отсюда и скептическое отношение профессиональных историков к тем, кто занимается этими сюжетами (за некоторыми исключениями, в частности, это не касается изучения Вандеи), как к фрондёрам, а то и вовсе, мягко говоря, людям со странностями. Как откровенно сказал мне один из французских друзей: «Русский, который занимается Людовиком XVII - это всё равно, что француз, который интересуется детьми Ленина».
На мой взгляд, такая ситуация объясняется несколькими факторами. Во-первых, хотя после Революции прошло два с лишним века, система образования и официальная пропаганда во Франции до сих пор служат укоренению в обществе республиканских ценностей. В ст. 89 конституции Пятой республики говорится: «Республиканская форма правления не может стать объектом пересмотра». Единственное в мире научное общество, объединяющее в своих рядах историков Французской революции, носит характерное название - «Общество робеспьеристских исследований», и это не только название, но и
Помимо этого, любой исследователь, выбирающий для себя контрреволюционные сюжеты, неминуемо сталкивается с разрозненностью и нехваткой источников. В условиях всё более усиливавшегося в конце XVIII - начале XIX в. надзора властей и многочисленных народных обществ за действиями и умами граждан многие из тех, кто мечтал положить конец Революции и восстановить династию Бурбонов, не спешили публично заявлять о своих взглядах. Шла настоящая охота за документами: и при диктатуре монтаньяров, и при Наполеоне, и при Реставрации на них стремилось наложить руку государство; постоянная смена политических режимов заставляла делать всё, чтобы уничтожить бумаги, которые могли скомпрометировать в изменившихся условиях.
Из-за этого историкам зачастую сложно понять, какие документы никогда не существовали, а какие действительно были утрачены. Из книги в книгу кочует бесконечное количество легенд о том, что депутат Конвента Э.-Б. Куртуа, ответственный за анализ захваченных у Робеспьера бумаг, торговал ими до конца жизни; что у президентов Франции существовал доступ к особой папке, в которой хранились материалы по выжившему Людовику XVII, а после Второй мировой войны эта папка была вывезена в СССР; что дочь Людовика XVI отдала свои документы в тайные архивы Ватикана; что Людовик XVIII утратил часть бумаг во время пребывания в России... Впрочем, даже реально сохранившиеся документы рассеяны по многим архивам и странам. Мне посчастливилось поработать и в так называемых фондах Бурбонов Архива Министерства иностранных дел Франции, и в Национальном архиве Франции, и в Архиве Конде, и в Архиве внешней политики Российской империи в Москве, познакомиться с отдельными фондами английского и ирландского государственных архивов, но ведь наверняка и прусские, и австрийские, и венецианские архивы содержат немало интересного.
И наконец, кто такие революционеры, более или менее понятно - это те, кто участвовал в восстаниях против Старого порядка, выступал с трибуны Учредительного собрания и Конвента, писал памфлеты, издавал газеты, посещал заседания народных обществ, организовывал праздники... Можно спорить об искренности их убеждений, можно задаваться вопросом о массовости явления, но «поле исследования», в общем-то, очевидно. Но кто такие контрреволюционеры? Те, кто мечтал о возвращении к Старому порядку? К Конституции 1791 года? Оказывал вооружённое сопротивление Революции? Отвергал её ценности? Был убеждённым роялистом? Не секрет, что по мере радикализации Революции многие её активные участники, сыгравшие ту или иную роль в крушении Старого порядка и в превращении Франции в конституционную монархию, а затем и в республику, переходили в оппозицию, покидали страну, а то и платили жизнью за несогласие с находившимися у власти. Правомерно ли, скажем, считать контрреволюционером графа С. де Клермон-Тоннера, входившего в число тех депутатов Генеральных штатов от дворянства, которые первыми присоединились к третьему сословию, замечательного оратора, призывавшего в стенах Национального собрания к установлению конституционной монархии, но пытавшегося впоследствии спасти короля из революционного Парижа и убитого толпой 10 августа 1792 г.? Или одного из первых республиканцев, ставшего центром притяжения для «жирондистов», якобинца, депутата Законодательного собрания и Конвента Ж.-П. Бриссо, осуждённого как противника революции и гильотинированного во времена диктатуры монтаньяров?
Можно сформулировать эту проблему иначе. Философы века Просвещения, несомненно, обладали немалым вкусом к классификации видов государственного устройства, но даже у них монархия и республика не всегда были так жёстко разделены и противопоставлены, как это принято в XXI в. Лучшее свидетельство тому - труд Ж.-Ж. Руссо «Об общественном договоре», где любой государственный строй, в том числе и монархия, именуется республикой. Тем более не было этого чёткого противопоставления в политической практике нового времени. Что такое, к примеру, протекторат Кромвеля? По сути, уже не республика, но ещё и не монархия.
Применительно к Французской революции в качестве примера здесь можно привести статью Робеспьера «Изложение моих принципов», опубликованную в мае 1792 г. «Я роялист! - пишет Робеспьер. - Я и дальше, рискуя своей жизнью, буду защищать конституцию против двора и против всех клик. Я республиканец! [...] Я предпочитаю видеть народное представительное Собрание и граждан, пользующихся свободой и уважением при наличии короля, чем рабский и униженный народ под палкой аристократического сената и диктатора. Я также не люблю Кромвеля, как и Карла I... Разве слова “республика” или “монархия” заключают в себе решение великой социальной проблемы? Разве от придуманных дипломатами, для классификации различных форм правления, определений зависит счастье или несчастье наций, или же подлинная природа этих правительств заключается в сочетании законов и учреждений?» {21}
Сам Робеспьер сделает свой выбор несколько месяцев спустя, но можем ли мы быть уверенными, что этот выбор был столь же очевиден для миллионов его сограждан? Особенно для тех, кого проблемы государственного устройства волновали куда меньше длины очередей в булочных или гибели родственников. Многие ли задумывались о наилучшей форме правления в ситуации, когда, как писал один из современников, «мы без правительства, без религии, без доверия, без финансов, без наук, без талантов, без сельского хозяйства, без торговли, без промышленности; мы без хлеба?»{22}
При попытке анализа массовых «контрреволюционных» настроений возникают и дополнительные сложности. Является ли Вандейское восстание осознанным сопротивлением Революции или реакцией на агрессивное поведение центральной власти, презревшей традиции сельской автономии? Служит ли фактическая победа роялистов на выборах в законодательный корпус в 1795 г. показателем того, что большинство избирателей того времени высказывались за реставрацию монархии? В попытке разрешить эти противоречия английский историк К. Лукас выдвинул ставший затем популярным в мировой историографии термин «антиреволюция»{23}, под которым начали понимать массовое недовольство Революцией - разнородное, лишённое разработанной программы и плана действий, спонтанное, часто направленное не против Революции в целом, а против конкретных её проявлений, затрагивающих те или иные слои населения и регионы. С точки зрения сторонников этой идеи, «антиреволюция» в значительной степени отличается от «контрреволюции», проявлявшейся осознанно, характерной для образованных слоёв общества, обладавшей идейной программой, противостоявшей Революции в институциональном и идеологическом плане.
Ещё более усложняет ситуацию невозможность опереться на терминологию и политический язык эпохи. Находившиеся у власти немедленно объявляли любые выступавшие против их политики силы «контрреволюционными». Но сделало ли «жирондистов» участие в мятеже против изгнавших их из Конвента монтаньяров контрреволюционерами? На взгляд самих монтаньяров, - безусловно. Исходя из целей и лозунгов мятежников - отнюдь нет: они по-прежнему выступали за республику, за признание совершённых в 1789-1792 гг. перемен. Напротив, после Термидора «контрреволюцией» начинают именовать восстание 31 мая - 2 июня, что опять же мало говорит о его истинных целях. Вне зависимости от их политической ориентации даже самые радикальные революционеры, - такие как Робеспьер, Ж.-Ж. Дантон, Ж.-Р. Эбер - обвинялись современниками в желании восстановить монархию; даже кучера могли называть «аристократом», если его подозревали в симпатиях к королю.
Одним словом, перед изучающим «контрреволюцию» неминуемо встаёт множество проблем, о которых довольно часто, к сожалению, не задумываются те, кто изучает Революцию. Тем не менее, если историй Революции написаны десятки, то столь же глобальной истории контрреволюции не создано ни одной. Понять причины этого не сложно, хотя перед нами явно не тот случай, когда «понять» означает «простить».
Во многом то же самое можно сказать про Термидор и Директорию, которые, в принципе, не избалованы вниманием историков. Как писал некогда английский исследователь М. Лайонс: «Драма террора, с одной стороны, и Великой Империи - с другой, великие личности Робеспьера и Наполеона бросают на промежуточный период глубокую тень пренебрежения. Огромное количество книг, глав в книгах и статей, имеющих в заглавии или подзаголовке “От термидора до брюмера”, иллюстрируют природу этого подхода» {24}. А многие историки начиная с первой половины XIX в. и вовсе не включали эти политические режимы во Французскую революцию. И всё же некоторое количество капитальных работ создано, а среди их авторов можно встретить таких известных исследователей, как А. Матьез, Ж. Лефевр, Ж.-Р. Сюратто, Б. Бачко.
Изучению судеб контрреволюции в это время не посвящено ни одной монографии. Когда же историки касаются этого сюжета в более общих работах, то при невозможности опереться на конкретные исследования согласия между ними нет. Несколько упрощая, можно выделить три основные точки зрения {25}.
Одна, которой, к примеру, придерживался Тарле: у роялистов не было никаких шансов на восстановление монархии.
Другую, пожалуй, чётче всего выразил в своей книге «Революция» Ф. Фюре: существовало два варианта роялизма. Первый отстаивал возвращение к Старому порядку, его воплощали принцы и эмигранты, и шансов у них не было. Второй же «пока ещё не стал чем-то кроме влиятельного, но расплывчатого проекта, сложившегося в головах у буржуазии»; ранее этот проект разрабатывали монаршьены (monarchiens) и фейяны. Он имел определённые шансы на успех, но «у умеренного роялизма не было короля», поскольку эмигранты его не поддерживали{26}.
И, наконец, некоторые историки не сомневались, что именно в это время роялисты были как никогда близки к успеху. Так, Ф. Мэнсел в биографии Людовика XVIII писал: «Одной из основных функций правительства Людовика в изгнании было составление политической программы для претворения в жизнь после его возвращения во Францию - события, которое всегда, особенно между 1795 и 1800 гг., казалось совсем близким»{27}.
Попытке разобраться в этом сюжете, изучению теории и практики французского роялизма при Термидоре и Директории и будет посвящена данная книга.
Хотя все эти неминуемые сложности делают «контрреволюционные» сюжеты ещё более интересными для исторического анализа, они заставляют сказать предварительно несколько слов о том, что автору кажется необходимым, а что, при всём желании, невозможным включить в своё исследование.
Мне представляется совершенно очевидным, что «контрреволюцию» нельзя изучать в отрыве от Революции. Они теснейшим образом переплетены: успехи республиканцев затрудняли реставрацию монархии (впрочем, верно и обратное), каждая из сторон стремилась завоевать себе приверженцев, предлагая своё видение будущего Франции, свою социальную и политическую программы. Причём эти программы зачастую не были чётко сформулированы и постоянно видоизменялись в зависимости от достижений или промахов политических конкурентов. Аналогичная взаимозависимость существовала и на уровне действующих лиц: республиканцы готовы были простить вандейцев и сохранить им оружие, а депутаты Конвента и цареубийцы вели переговоры с королём в надежде на помилование и политические дивиденды.
При этом сама логика изучения и революционного, и контрреволюционного движения заставляет в первую очередь сосредоточиться на двух основных аспектах: политических проектах и путях претворения их в жизнь. Не случайно классическая книга французского историка Ж. Годшо «Контрреволюция» носит характерный подзаголовок: «Теория и деятельность» {28}.
Однако здесь неминуема определённая асимметрия. Событийная сторона основных революционных событий вызывает минимум вопросов, в исторической литературе они описаны неоднократно. В данном исследовании я не буду останавливаться на ней специально, стараясь лишь не потерять из виду общую событийную сетку Что же касается программы республиканцев, то она известна существенно хуже, тем более что различные политические течения - от термидорианцев до неоякобинцев - по-разному видели будущее Франции. Тем не менее единый, официальный республиканский политический проект существовал, был известен населению страны, и именно с ним, по сути, полемизировали роялисты. Он был выработан в 1794 — 1795 гг. и приобрел чёткие очертания в Конституции III года {29}. Никакого принципиально нового общего политического проекта в годы Директории выдвинуто не было, это произойдёт уже при Консульстве. Вернее, можно сказать иначе: он модифицировался, но не в теории, а на практике, очередной государственный переворот показывал направление дальнейшего движения.
Со стороны роялистов ситуация во многом иная. 1794-1799 гг. наполнены событиями чрезвычайно важными для судеб тех, кто боролся с Революцией. Некоторые из них я уже упоминал: высадка на полуострове Киберон, восстание 13 вандемьера, фрюктидорианский переворот. К ним можно добавить смерть Людовика XVII, распад Первой антифранцузской коалиции, изгнание Людовика XVIII вместе с армией эмигрантов за пределы Западной Европы, на территорию Российской империи. Каждое из них заслуживает отдельного исследования, некоторым и в самом деле посвящены десятки книг и статей, и к ним нет необходимости возвращаться. Но обо всём, что находится за пределами этих ярких событий, то есть, собственно, деятельность роялистов, направленная на приближение реставрации монархии, как я уже говорил, известно очень мало, и оно с трудом складывается в единую картину.
Контрреволюционные доктрины также пытались изучать неоднократно. Годшо называет немало имён влиятельных для того времени авторов - Э. Бёрк, Ж. де Местр, Малле дю Пан, Л. де Бональд, Ф.Р. де Шатобриан - и им также посвящено не одно исследование. И Малле дю Пан, и де Местр, чья книга «Размышления о Франции» вышла в 1797 г., немало писали в интересующую нас эпоху. Однако, рассказывая об их взглядах, французский историк делает удивительный вывод: он отмечает «довольно слабое влияние доктрин на деятельность контрреволюционеров» и объясняет его тем, что теоретики держались в стороне от конкретных действий{30}. Иными словами, теоретическими изысканиями занимались одни люди, тогда как реально действовали отнюдь не они, а король, эмигранты, роялистские агенты, войска держав коалиции.
Он, несомненно, прав. Хотя руководители роялистов и были знакомы с отдельными трудами «теоретиков», убедительно проследить непосредственное влияние этих работ на реальную политику достаточно сложно, а порой и вовсе невозможно. Те же, кто направлял деятельность монархистов - Людовик XVIII, влиятельные эмигранты и деятели церкви, занимались теоретическими изысканиями, по большей части в сугубо прикладном плане. Их более заботили проблемы пропаганды и репрезентации королевской власти, то есть та теория, которая теснейшим образом была связана с практикой. В этом ракурсе изложение ими своих мыслей об общих контурах будущего государственного устройства, королевской прерогативе, взаимоотношениях государства и церкви должно было подготовить почву для грядущей реставрации монархии, продемонстрировать французам цели роялистов и объяснить логику их действий. Соответственно, их политические проекты на протяжении 1794-1799 гг. неоднократно менялись и порой весьма существенно. Именно они, на мой взгляд, и заслуживают изучения в первую очередь.
Ещё одна проблема, которую предстояло решить, прежде чем приступать к написанию книги, - как придать этому исследованию умопостигаемые объёмы и очертания. Безусловно, в годы Революции, в условиях отказа от правил и традиций эпохи Старого порядка тема законности наследования престола естественным образом отошла для ряда сторонников восстановления монархии на второй план. Не все из них поддерживали права Людовика XVII, а затем и Людовика XVIII, были и те, кто выступал на стороне других французских или иностранных принцев. Таким образом, на этом политическом поле действовала не одна группировка роялистов, а несколько течений и группировок, зачастую расплывчатых и неоформленных. Не говоря уже о том, что десятки тысяч французов выступали за королевскую власть в принципе, за своеобразный архетип монархии.
Но при всех идейных разногласиях между различными сторонниками возвращения монархии большая часть активно действовавших роялистов признавала лидерство (пусть порой и формальное) графа Прованского. Даже те из них, кто выступал за видоизменение королевской власти по сравнению с эпохой Старого порядка, неизменно пытались вступить в контакт с Людовиком XVIII и его окружением, обращались к ним с просьбами, предлагали свою помощь. При всём стремлении к независимости военного командования эмигрантов оно также действовало именно под знамёнами Бурбонов.
Кандидатуры других французских и иностранных принцев оставались маргинальными и пользовались очень ограниченной поддержкой. Напротив, Людовик XVIII воспринимался как законный король, занявший престол в соответствии с фундаментальными законами французской монархии, и это обеспечивало ему поддержку даже со стороны тех, кто не одобрял выбранный им политический курс. Людовик XVIII и станет главным героем моего исследования: его проекты и планы, окружение и интриги, борьба за признание королём Франции и разработка законов для обновлённой французской монархии будут рассмотрены в этой книге. Именно его ответ на республиканский политический проект будет нас интересовать в первую очередь.
Существует и ещё одна, преимущественно терминологическая проблема, которую мне хотелось бы обозначить. В ситуации, когда законный претендент на престол был очевиден, современники не испытывали потребности в лингвистическом выделении именно этой группировки. Напротив, выделяли либо тех, кто выступал за других претендентов («орлеанисты»), либо участников неких событий («фрюктидорианцы), либо сторонников конституционной монархии, именуя их «конституционалисты», «монаршьены», «англоманы» и т. д. При этом возникала немалая путаница: услышав, к примеру, слово «конституционалист» в 1797 г., трудно было сказать, имеется ли в виду защитник Конституции 1791 года или 1795 года.
Словом же «роялисты» обозначали как всех выступавших за монархию вообще, так и тех, кто поддерживал законного государя{31}.
Я буду употреблять его во втором значении, поскольку любой другой выбор видится мне ещё менее удачным. Распространенный во французской историографии термин «абсолютисты» возник только в 1820-е гг. и имеет дополнительную идеологическую нагрузку, тогда как приверженцы Людовика XVIII в реальности довольно редко выступали за абсолютную власть короля. Другой термин - «легитимисты», обозначающий сторонников старшей ветви Бурбонов, появился ещё позднее и был бы здесь явным анахронизмом.
И, наконец, последнее: что заставляет рассматривать роялистское движение при Термидоре и Директории, то есть в республиканской системе координат? Не более разумно было бы остаться в его собственной внутренней логике? И начинать либо с падения монархии (1792), либо с казни Людовика XVI (1793), либо, на худой конец, с воцарения Людовика XVIII (1795).
Тем не менее в основе этой периодизации лежит не привязанность автора к Термидору и не склонность оперировать более привычными категориями. Я исхожу из предположения, что хотя на контрреволюционные силы влияло множество внутренних факторов, включая особенности характеров их лидеров, они вели борьбу за вполне конкретную страну и, как правило, оказывались вынуждены подстраиваться в этой борьбе под те перемены во внутренней и внешней политике Франции, которые от них ни в коей мере не зависели. Причем нередко подстраиваться с более или менее существенным опозданием, вызванным как скоростью распространения информации в XVIII в., так и скоростью принятия решений, а также наличием или отсутствием готовности эти решения сформулировать и провести в жизнь.
В этом ракурсе значимой границей мне видится не формальный переход короны от Людовика XVI к его сыну и затем к брату, а изменение политических режимов во Франции, каждый раз создававшее для роялистского движения принципиально новую атмосферу. Сколь бы неожиданной ни была для действующих лиц смена декораций, они не могли на неё не реагировать. И хотя формально 9 термидора II года Республики (27 июля 1794 г.) мало что изменило, лето этого года стало весьма важным водоразделом в политике сторонников монархии. С одной стороны, победы, которые революционные армии одержали к концу июля - начиная от вторжения в Каталонию и заканчивая оккупацией Бельгии, - лишали роялистов шансов на победу исключительно при помощи вооруженной силы и с опорой на державы коалиции, заставляя искать другие пути реставрации королевской власти. С другой - переворот поставил вопрос об отказе от чрезвычайного режима, что заставило роялистов перегруппировать силы и попытаться добиться смены формы правления мирным путём при принятии новой конституции.
Не менее значимой датой мне видится и рубеж 1799/1800 гг. Безусловно, сам по себе приход к власти Н. Бонапарта в результате переворота 18 брюмера VIII года (9 ноября 1799 г.) оказывается роковым для судеб монархии исключительно в исторической перспективе. В то время это отнюдь не было очевидно. Другое дело, что к 1799 г. самым реальным шансом для возвращения короля было бы использование внутренней слабости режима Директории. Понимая это, роялисты и сами неоднократно пытались организовать военный переворот, рассматривая в том числе в качестве «шпаги» генерала Бонапарта, однако безуспешно. После 18 брюмера они всё ещё питали надежды, что генерал сыграет роль Монка, и время оказалось безвозвратно упущено. Власть Первого консула укрепилась, и Людовику XVIII пришлось искать иные альтернативы в совершенно иных условиях.
В завершение этого раздела мне хотелось бы от души поблагодарить тех, кто помог этому многолетнему исследованию состояться. Александра Викторовича Чудинова (ИВИ РАН), чья дружеская поддержка всегда много для меня значила. Сержа Абердама (Национальный институт агрономических исследований, Франция), терпеливо отвечавшего на мои бесконечные вопросы. Бронислава Бачко (Женевский университет) за незабываемое удовольствие обсуждать проблемы Термидора. Мадлен Дювьельбург (Институт Людовика XVII, Париж), познакомившую меня с загадкой Людовика XVII. Я также очень благодарен О.А. Ивановой за уникальную возможность ознакомиться с рядом важнейших документов из английских архивов, В.В. Шишкину (СПбГУ) за консультации по поводу системы должностей при Старом порядке и их перевода на русский язык и Е.Э. Юрчик (МГУ) за помощь в получении информации о связях Тальена с испанским правительством.
Работа над книгой осуществлялась при финансовой поддержке Российского научного фонда (грант № 14-18-01116). Не могу не отметить и важнейшую помощь «Дома наук о человеке» (Париж), позволившую мне поработать во французских библиотеках и архивах.
И отдельные слова благодарности мне хотелось бы сказать моей жене, Наталии, за неоценимую помощь и бесконечное терпение. Без неё эта книга едва ли могла бы появиться на свет.
ГЛАВА 1
ИМЕНЕМ КОРОЛЯ
21 января 1793 г. король Франции и Наварры Людовик XVI взошёл на эшафот. В своём завещании он писал:
Я завещаю своему сыну, если его постигнет несчастье стать королем, подумать о том, что он должен посвятить всего себя счастью всех своих сограждан, что он должен забыть о ненависти и злобе, а в особенности обо всём, что имеет отношение к несчастью и страданиям, которые я претерпеваю; что он сможет принести счастье народу лишь тогда, когда он будет править согласно законам; но в то же время [не стоит забывать], что король лишь тогда может заставить их уважать и творить добро, когда и то, и другое он хранит в своём сердце{32}.
Поскольку, согласно основным законам королевства, «король Франции никогда не умирает», в ту самую секунду, когда монарх расстался с жизнью, королем стал его сын, Луи-Шарль, получивший имя Людовика XVII. Для этого не требовались ни коронация, ни какие-либо другие официальные процедуры; в исторической литературе можно встретить красивый рассказ о том, как, узнав о казни мужа, Мария-Антуанетта тотчас преклонила перед сыном колени и провозгласила его Людовиком XVII {33}.
С большим трудом реализовав в XVI в. своё право на французскую корону, династия Бурбонов традиционно сталкивалась со сложностями при передаче власти от одного монарха к другому. Людовик XIII взошёл на престол в восьмилетнем возрасте, и реальную власть юный король смог получить лишь благодаря государственному перевороту. Людовик XIV унаследовал трон в четыре года, а начало его правления было отмечено многочисленными политическими пертурбациями времён Фронды. Наследовал ему его правнук, Людовик XV, получивший корону в пять лет при регентстве своего двоюродного деда, герцога Орлеанского. Лишь Людовик XVI взошёл на трон в двадцать лет, однако он был не сыном, а внуком предыдущего монарха, и его никогда не готовили к управлению страной.
Новому королю Франции, Людовику XVII, в январе 1793 г. не было и восьми лет. Хорошо известно, что у французской королевской четы - Людовика XVI и Марии-Антуанетты - долгое время после свадьбы не было детей. В 1770-х гг. эта проблема вызывала тревогу не только при французском, но и при австрийском дворе: пока у короля не было сына, наследниками считались два его младших брата. После приезда в Париж брата Марии-Антуанетты, Иосифа II, императора Священной Римской империи, уговорившего короля на хирургическое вмешательство, в 1778 г. рождается сначала дочь - Мария-Тереза-Шарлотта, через три года первый сын - Луи-Жозеф-Ксавье-Франсуа, объявленный дофином, в 1785 г. второй сын, Луи- Шарль, и, наконец, в 1786 г. ещё одна дочь, Софи-Беатриса, которая скончается, не прожив и года.
Рождение 27 марта 1785 г. второго сына у французской королевской четы прошло без особой торжественности: наученная горьким опытом первых родов{34}, Мария-Антуанетта до последнего скрывала от двора, что собирается разрешиться от бремени, и, вопреки обыкновению, на этот раз принцы даже не успели собраться к ее постели {35}. Сразу после рождения Луи-Шарль получил титул герцога Нормандского. Невольно обращают на себя внимание две странности, связанные с этими событиями. Во-первых, не до конца понятно, как интерпретировать запись в дневнике Людовика XVI: «Всё прошло так же, как и с моим сыном»{36}; порой из этой фразы историки делают вывод, что Людовик XVI сомневался в своём отцовстве. И во- вторых, титул герцога Нормандского не давался сыну короля ещё со времён Валуа: его носили одно время будущий Иоанн II, его сын, будущий Карл V и, наконец, младший сын Карла VII. Но это происходило ещё в середине XV в.
Одна из самых ярких характеристик ребёнка, относящихся ко времени его детства, принадлежит перу самой Марии-Антуанетты. 24 июля 1789 г. она писала мадам де Турзель, сменившей герцогиню де Полиньяк на посту гувернантки при дофине:
Моему сыну четыре года и четыре месяца без двух дней [...] его здоровье всегда было хорошим, однако ещё в колыбели было заметно, что его нервная система очень нежна и что на него действует малейший шум [...] в Фонтенбло у него были судороги. [...] Восприимчивость его нервной системы приводит к тому что любой шум, к которому он не привык, вызывает у него страх; так, например, он боится собак. [...] Как и все крепкие и здоровые дети, он очень не собран, скор на гнев и неистов в нем, но он
Мария-Антуанетта надеялась, что по мере взросления впечатлительность сына ослабнет, а его недостатки останутся в прошлом. Однако лето 1789 г. оказалось последним спокойным летом в жизни королевской семьи. Когда 4 июня после долгой болезни Луи-Жозеф скончался, Луи-Шарль стал наследником престола. За этим последовали революция, свержение монархии, арест и заключение в Тампле - построенном ещё в XII в. замке Ордена тамплиеров в старом парижском квартале Марэ {38}. Вместе с венценосными родителями Луи- Шарля в тюрьме также оказались его старшая сестра Мария-Тереза и тётя - сестра короля Елизавета Французская. Опасаясь бегства пленников, Парижская коммуна назначила 144 комиссара, которые должны были дежурить в Тампле по четверо двадцать четыре часа в сутки.
Как только началась подготовка к суду над Людовиком XVI, не мог не встать вопрос и о судьбе его сына. 7 ноября 1792 г., выступая в Конвенте от имени Комитета по законодательству, депутат Ж. Майль (Mailhe) заявил:
Этот ребёнок пока что невиновен, у него не было времени, чтобы разделить заботы Бурбонов, и всё же вам придётся соизмерять судьбы с интересами Республики. Вам придётся определить своё отношение к этим великим словам, вырвавшимся из сердца Монтескье{39}: «В государствах, где наиболее дорожат свободой, существуют законы, дозволяющие нарушить свободу одного... Признаюсь, однако, что ввиду обычая, существующего у самых свободных народов мира, я склонен думать, что в некоторых случаях на свободу следует набросить покрывало, подобно тому как закрывали иногда статуи богов{40}.
Поскольку с сентября 1792 г. во Франции существовала республика, юный Людовик XVII царствовал, но в реальности, разумеется, не правил {41}. Однако провозглашение его королём не было и чистой формальностью. Узнав о казни Людовика XVI, Луи-Жозеф, принц Конде, сумевший создать армию из французских эмигрантов, в речи перед своими офицерами, объявляя о воцарении Людовика XVII, использовал старую формулу: «Король умер, да здравствует Король!»{42}. Позднее в поднявшемся против республики Тулоне будут чеканить медные монеты с лилией и надписью «L XVII»{43}, а также датировать официальные документы «I годом правления Людовика XVII»{44}. Вандейцы также действовали от его имени, датировали официальные документы аналогичным образом и заявляли в своих прокламациях, что стремятся вернуть трон юному королю. Одна из книг, посвящённых восстанию в Вандее, так и называется: «Великая война за Людовика XVII»{45}.
То, что Людовик XVII превратился в знамя роялистского сопротивления, очень быстро заставило депутатов Конвента задуматься и о его судьбе, и о судьбе других членов королевской семьи. Уже 27 марта 1793 г., выступая в Конвенте, М. Робеспьер предложил отдать Марию-Антуанетту под суд, выслать из страны всех родственников короля, а самого Людовика XVII оставить в тюрьме{46}. Удар был направлен в том числе и против Луи-Филиппа Орлеанского, принявшего имя Филипп Эгалитэ и избранного депутатом Конвента. Предложение не прошло: другие депутаты возразили Робеспьеру, что степень вины может установить только суд, а Бурбонов не в чем обвинить. Но было понятно, что отсрочка лишь временная. 27 марта парижская секция Финистера объявила во всеуслышание, что в бывшем замке Конде в Шантийи обнаружена переписка герцога Конде с Марией-Антуанеттой и Елизаветой Французской; секция потребовала отдать обеих под суд и «принять верные меры, чтобы сын Людовика Капета не мог наследовать отцу» {47}.
Вскоре после переворота 31 мая - 2 июня 1793 г. монтаньяры вновь возвращаются к этому вопросу. 1 июля Комитет общественного спасения принимает постановление о том, что Луи-Шарль должен быть разлучён с матерью и заточён в отдельном помещении, «самом защищённом во всём Тампле» {48}. 3 июля декрет был приведён в исполнение, с этого времени мальчик общался в основном со своим воспитателем, определённым ему Парижской Коммуной, - сапожником Симоном и его женой. Казнённый на следующий же день после 9 термидора как робеспьерист, Симон станет для авторов исторических и художественных сочинений своеобразным воплощением тупой грубой жестокости, которую несет с собой революция, - жестокости тем более отвратительной, что она не щадила даже детей. Так, например, рассказывая о судьбе королевской семьи, один из современников, депутат Конвента Л.С. Мерсье, с презрением отмечал, что единственной заботой Симона было отучить молодого принца быть королем{49}. Напротив, «он учил его ругаться, плохо говорить об отце, относиться к матери, как к б****, петь Карманьолу и кричать: “Да здравствуют санкюлоты!”»{50}. Аналогичная трактовка событий встречается и в более поздних исторических сочинениях. Характерны в этом отношении слова И. Тэна: «Это восьмилетний, необыкновенно развитый ребёнок, столь же умный, сколь и добрый, милый, прелестный ребёнок. Взгляните теперь на стоящего рядом с ним с поднятым кулаком и громко ругающегося человека с лицом висельника. Это его воспитатель, его официальный наставник, абсолютный господин над ним, башмачник Симон, злой, грязный, гнусный человек, насильно спаивающий его, терзающий его голодом, мешающий ему спать, осыпающий его ударами и инстинктивно, из принципа проявляющий на нем всю свою грубость, всю свою развращенность с целью его извратить, забить, развратить» {51}.
Любопытно при этом, что Конвент не торопился предавать решение Комитета огласке и создавал совершенно иной образ - образ ребёнка, живущего в Тампле спокойно и едва ли не с удовольствием. Когда 7 июля депутат Ж.-Б. Друэ поднимается на трибуну по поручению Комитета общей безопасности, чтобы опровергнуть слухи о бегстве дофина, он рассказывает, что обнаружил в Тампле «сына Капета, спокойно играющего в шашки со своим ментором» {52}. Лишь 11 июля в докладе П.-Ж. Камбона от имени Комитета общественного спасения было сказано, что в ответ на заговор генерала А. Диллона с целью освободить Людовика XVII и короновать его, Комитет принял решение разделить мальчика с семьёй. Конвент одобрил эту меру{53}.
1 августа с большим докладом «О положении дел в республике» от имени Комитета общественного спасения выступает Б. Барер. Он заявляет: «Уничтожение Вандеи, наказание предателей, искоренение роялизма - вот наши нужды»{54}. Рисуя картину многоликого и вездесущего заговора, Барер доходит и до королевской семьи: «Внутри страны Вандея, роялизм, Капеты и иностранцы готовятся к новым победам»{55}. По итогам доклада Конвент принимает несколько декретов, один из них{56} посвящён в том числе и судьбе Бурбонов. Мария- Антуанетта отдаётся под суд революционного трибунала, все Бурбоны, кроме двух детей Людовика XVI и тех, кто находится под судом, высылаются из страны, мадам Елизавету разрешено депортировать только после суда над Марией-Антуанеттой{57}. Статья 10 декрета гласила: «Расходы на двух детей Луи Капета будут уменьшены до необходимого для жизни и питания двух человек».
В эти же дни Эбер в своей газете
Изменами и бедами хотят заставить народ возжелать Старый порядок и потребовать его возвращения. [...] Когда нас доведут до крайности, когда половина Франции будет разграблена разбойниками с Севера, эти ничтожества льстят себя надеждой, что санкюлоты будут только счастливы принять мир, стоя на коленях. И тогда государственные люди, чтобы положить конец всем бедам, которые сами же и вызвали, предложат нам в качестве единственного лекарства королевскую власть; и тогда они выпустят на свободу маленького недоноска из Тампля. Тысячи негодяев с рыльцами в пушку закричат по всему Парижу: «Да здравствует Людовик XVII!» {58}.
5 сентября 1793 г. в Конвенте вновь вспоминают про Луи-Шарля: Ж.-Н. Бийо-Варенн предлагает казнить Марию-Антуанетту и пригрозить державам коалиции, что стоит лишь им ступить на территорию Франции, первой жертвой народа станет её сын {59}. В начале октября королева предстала перед революционным трибуналом. На процессе Эбер заместитель прокурора Коммуны попробовал использовать Луи-Шарля, чтобы обвинить королеву в инцесте{60}, но трибунал предпочёл не концентрировать на этом внимание. 16 октября Мария-Антуанетта взошла на эшафот, однако Коммуна не прекратила давление на депутатов. 25 ноября она представила в Конвент петицию, в которой требовала, чтобы сестра Людовика XVI была отдана под суд, а «дети Капета были заключены в тюрьму навсегда»{61}.
Даже в тюрьме Людовик XVII казался представляющим угрозу для республики. Ещё 19 (8) февраля 1793 г. был принят указ Сената Российской империи о том, что все французы, находящиеся на территории России, должна присягнуть новому королю под угрозой депортации{62}. Согласно опубликованному в
Всё это заставляло роялистов опасаться за здоровье ребёнка: подозревали, что, не рискуя решать проблему с дофином на официальном уровне, депутаты и Коммуна сделают всё, чтобы он умер своей смертью. Об этом, в частности, говорилось в одном из так называемых бюллетеней, отправленных в Лондон английским послом в Генуе Ф. Дрейком {68} в начале апреля: «Судьба королевской семьи попрежнему вызывает сильнейшие опасения [...] Король продолжает заявлять о том, что его здоровье совершенно разрушено. Его жизнь ужасна во всех отношениях»{69}.
В те же дни Кутон, выступая 16 жерминаля (5 апреля 1794 г.) в Конвенте, поделится подробностями нового заговора, направленного на убийство членов Комитета общественного спасения и Революционного трибунала. В ходе переворота Людовика должны были якобы освободить из тюрьмы, и Дантон собирался представить его народу{70}. Выступая в тот же день в Якобинском клубе, Кутон добавит новую деталь: якобы Дантон планировал стать регентом{71}. Обвинения Кутона должны были прозвучать тем более странно, что были не новы. Ещё 3 декабря 1793 г., поднявшись на трибуну того же Якобинского клуба, Робеспьер заклеймил возводящих напраслину на истинных патриотов. Дантону тогда приписывали руководство обширным заговором с целью, в частности, сделать его регентом при Людовике XVII, и Робеспьеру это казалось абсурдным. «Очевидно, - говорил он, - что Дантона оболгали!» {72}
Идея, что Дантон рассчитывал править, стоя за спиной у Людовика XVII, на первый взгляд, кажется лишённой даже намёка на правдоподобие. Не случайно те, кто готовил переиздание
Отдельная легенда связывает имена Робеспьера и Людовика XVII. В бюллетене уже упоминавшегося английского дипломата Дрейка от 20-25 апреля 1794 г. говорилось:
С недавнего времени к Королю относятся намного лучше. Не сомневаются, что при нынешнем положении дел Робеспьер разработал два проекта: проект Комитета [общественного спасения] - при приближении армий к Парижу вывезти Короля в южные провинции; но обвиняют его в [другом] проекте - вывезти Короля в Медон и заключить личный договор с приближающимися к Парижу державами{79}.
В бюллетене от 17-24 мая история получает продолжение:
В ночь с 23 на 24 мая Робеспьер забрал Короля из Тампля и отвёз в Медон. Сведения верные, хотя они и известны только Комитету общественного спасения. С уверенностью сообщается о том, что в ночь с 24 на 25 его вернули в Тампль, и что это было попыткой убедиться в том, насколько легко его вывезти{80}.
Эта история так и остаётся абсолютной загадкой, остальные свидетельства того, что Робеспьер вывозил дофина из Тампля, значительно более поздние, хотя и выглядят довольно правдоподобно{81}. Из современников же о визите Робеспьера в Тампль упоминает, кроме информаторов Дрейка, лишь сестра Людовика XVII, Мария-Тереза:
Однажды приходил человек, я считаю, что это Робеспьер, люди из муниципалитета разговаривали с ним с большим уважением [...] Он зашёл ко мне, нагло меня разглядывал, скользнул взглядом по книгам, пошептался с людьми из муниципалитета и ушёл{82}.
Учитывая, что текст написан позже, странно было бы предположить, что принцесса не видела ни единого портрета Робеспьера, впрочем, едва ли какие-то комментарии помогут прояснить эту ситуацию.
Вообще, легенды о Робеспьере-контрреволюционере довольно многообразны, даже если не принимать во внимание термидорианскую сказку о его намерении жениться на сестре Людовика XVII и провозгласить себя королём {83}. К примеру, 18 июня 1793 г. в своём обращении к членам Конвента и марсельцам депутат Ш. Барбару во всех подробностях рассказал о существовании в Париже специально организованного Ш.А. де Калонном комитета, который, чтобы погубить республику, занимался организацией восстания 31 мая, работая рука об руку с Робеспьером, Маратом и Дантоном{84}. Другой пример: в мае 1794 г. российский агент сообщал в Петербург, что Робеспьер решил заключить мир с роялистами, но Сен-Жюст этому воспротивился, и предложение принято не было{85}.
Однако, в любом случае, находясь в тюрьме, Людовик XVII мог быть лишь символом роялистского сопротивления, что ставило вопрос о регенте, который мог бы координировать действия роялистов и внутри страны, и за её пределами. В глазах сторонников монархии к лету 1794 г. таким человеком стал дядя Людовика XVII Людовик- Станислас- Ксавье.
Принц родился в Версале 17 ноября 1755 г.{86} Его отцом был старший сын Людовика XV Людовик-Фердинанд (1729-1765), носивший титул Дофина, матерью - Мария-Жозефа Саксонская (1731 — 1767), дочь Августа III - короля Польши и государя Саксонии. Ребёнок, получивший титул графа Прованского, был четвёртым сыном в семье. Его самый старший брат, Людовик-Жозеф-Ксавье, герцог Бургундский (1751-1761), «по общему мнению, был прирождённым королём. Живой, обаятельный и вместе с тем самолюбивый и властный мальчик любил и умел всегда и во всём быть первым. Окружающие с восторгом и умилением угадывали в этом ребёнке черты будущего властелина Франции» {87}. Однако он скончался даже раньше своего отца. Второй сын, Ксавье-Мари-Жозеф, герцог Аквитанский (1753-1754), не прожил и года.
Старшим товарищем по детским играм для графа Прованского стал его брат Людовик-Огюст, герцог Беррийский (1754-1793), будущий Людовик XVI. А несколько позже у супружеской четы родится ещё один сын, Шарль-Филипп, граф д’Артуа (1757-1836). Много лет спустя он станет последним французским монархом из династии Бурбонов под именем Карла X. Биографы отмечают, что родители больше любили старшего сына, герцога Бургундского, тогда как гувернантка, графиня де Марсан (
Немного повзрослев, в апреле 1762 г. граф Прованский должен был, как тогда говорили,
По воспоминаниям герцога де Крои, герцог Беррийский воспитателя не любил и перестал к нему прислушиваться, едва женившись{90}. В то же время на его брата Ла Вогийон обладал «огромным влиянием» {91}, Людовик-Станислас сохранил к наставнику тёплые чувства и в 1771 г. доверил тому руководство созданием своего Дома.
Образование братьев было вполне адекватно стоявшим перед ними задачам {92}. Граф Прованский хорошо знал латынь{93} и любил латинских авторов (томик Горация был с ним до конца жизни), говорил по-итальянски и по-английски{94}, разбирался в религиозном церемониале и фундаментальных законах французской монархии. Он был хорошим историком{95}, отличался прекрасной памятью{96}, любил и умел привести подходящую к случаю цитату и не отказывал себе в удовольствии сделать в письме отсылку к кому-либо из античных авторов{97}. Шатобриан называл его «принцем, известным своей просвещённостью, неприступным для предрассудков»{98}. Нередко можно встретить утверждения, что он «существенно превосходил братьев в науках и словесности»{99}. Впрочем, разумеется, подобные суждения трудно принимать на веру.
Относительно степени религиозности графа Прованского между историками согласия нет: если одни, как Э. Левер, полагают, что «уроки христианского смирения, производившие впечатление на его брата, абсолютно на него не действовали»{100}, то другие, как Ф. Мэнсел, уверены, что «богословие было существенной частью его образования, и он всегда будет способен процитировать Библию, по крайней мере так же часто, как классических авторов. Всю жизнь он оставался практикующим, а может быть, даже и верующим католиком» {101}. Необычно большое количество религиозных сочинений в его личной библиотеке заставляет скорее склониться ко второму варианту. Возможно, прав один из ранних биографов Людовика, отметивший: «Он был религиозен, но это была просвещённая религия. Он, как и отец, умел соединить философскую мудрость с тем благочестием, которое уберегает от ошибок человеческий разум» {102}. Так или иначе, современники в благочестии принца, а затем и короля не сомневались. Один из них писал:
Мне кажется, в своих религиозных убеждениях он искренен, и уж, вне всякого сомнения, тщательно исполняет все предписанные обряды. Никогда не упускает случая ежедневно прослушать мессу и, выполняя установленное его религией, всегда воздерживается от мяса по пятницам и субботам{103}.
Следующим поворотным моментом в жизни принца стал 1765 г., когда скончался его отец. Людовику-Станисласу было тогда 10 лет, а в 11 он потерял и мать. После смерти Людовика-Фердинанда титул Дофина перешёл к герцогу Беррийскому, а граф Прованский приобрёл титул Месье
Когда Людовик-Станислас немного подрос, в апреле 1771 г. Людовик XV принял решение об официальном создании его Дома. Не углубляясь во взаимоотношения принца с его офисье{104}, значительная часть которых принадлежала к титулованной знати; назову лишь тех из них, кто сохранит связи с Месье в годы Революции.
Гардеробмейстером числился Клод-Антуан де Безьяд
Обер-камергером графа Прованского в «Королевском альманахе» значится Франсуа-Клод-Амур дю Шарьоль
Клод-Луи-Рауль, граф де Ла Шатр (
Шарль-Сезар, граф де Дама д’Антини (
Свадьба Людовика-Станисласа состоялась 14 мая 1771 г. Людовик XV выбрал ему в жёны Марию-Жозефину Савойскую, дочь наследника трона Виктора-Амедея Савойского и внучку короля Сардинии. Невеста была на два года старше жениха. Двор оказался настроен к ней весьма критично; и она, в свою очередь, по всей видимости, не смогла его полюбить. Отлично зная, что её считают слишком провинциальной, принцесса не видела необходимости изменять принципам, в которых была воспитана. Однажды, когда она отказывалась принять участие в королевской театральной постановке, и Мария-Антуанетта заметила, что принцесса могла бы и не быть столь щепетильной, раз играет сама королева, Мадам гордо ответила: «Если я и не королева, я из того дерева, из которого их делают!»{109}
Разумно было бы дополнить эти сугубо биографические сведения кратким рассказом о характере принца, однако это едва ли возможно: несмотря на то что жизнь Месье постоянно проходила на виду, и отдельные её эпизоды отражены в многочисленных бумагах и мемуарах, по сути, ни один из биографов, не отдаваясь во власть фантазии, не может ответить на вопрос, что представлял из себя граф Прованский: каковы были его желания и надежды, склад характера, политические взгляды. Это то и дело приводит историков к необходимости - осознанно или неосознанно - приписывать Месье те интенции, которые казались бы им уместными и логичными, но которые совершенно невозможно подтвердить с опорой на конкретные документы.
На мой взгляд, подобная ситуация объясняется тем, что с юных лет граф Прованский научился использовать публичный образ жизни, неотъемлемый от статуса принца крови, себе на благо; он был мастером репрезентаций. Он намеренно создавал и проецировал вовне те образы «сына Франции», которые отвечали его интересам, и уловить за этой системой образов его собственный характер весьма сложно.
Одним из таких образов была роль просвещённого и щедрого мецената, которую Людовик-Станислас избрал для себя ещё до воцарения брата. «Он ежедневно собирал у себя литераторов и учёных, об- суждал с ними всё, что имело отношение к их работе, осыпал благодеяниями большое количество художников и выдающихся авторов»{110}.
Казначеем Месье был назначен Дени Пьер Жан Папийон де Ла Ферте (
Придворным врачом Месье стал Антуан Порталь (
В 1781 г. химик и физик Жан-Франсуа Пилатр де Розье
Широко известны были и те, кто работал у графа Прованского секретарями. Клод-Карломан Рюльер
Всё это было широко известно. Вольтер восхвалял стремление графа Прованского возродить времена трубадуров{115} и отмечал в одном из писем: «Пока Месье принимает в чём-то участие, во Франции продолжает существовать хороший вкус» {116}. Философ не отказал принцу в том, чтобы написать специальный текст для праздника, который тот давал для королевы в Брюнуа 7 октября 1776 г. {117}
Людовик-Станислас и сам считался человеком широко образованным и не чуждым литературного труда. В юности он писал заметки в
Кроме того, граф Прованский писал неплохие стихи, широко известно было и его увлечение историей. «Месье жил обычно довольно уединённо, - вспоминает современник, - занимаясь литературой и делая исторические записи о тех событиях при дворе, которые проходили перед его глазами. Этот принц был единственным историком, которого я знал при дворе Людовика XVI»{121}.
В том же 1801 г., когда вышли эти мемуары, Людовик XVIII напишет по поводу этой фразы:
Чистая правда, что довольно долго я жил достаточно уединённо, что я всегда любил литературу, однако я не делал исторических записей и ещё менее того могу считаться историком. У меня действительно в 1772 г. была такая прихоть - написать воспоминания, я даже написал три десятка страниц, и возможно даже, что я не сжёг их с другими своими бумагами, когда дважды их пересматривал - в 1789 и 1791 гг. Если г-н С. и правда прочитал эту дребедень, написанную семнадцатилетним мальчишкой, то он судит меня слишком снисходительно.
Я также накропал немало стихов. За исключением логогрифа, для которого было избрано слово Пифагор, опубликованного под псевдонимом в
Король, безусловно, рисуется, «не придавая значения» ни тем стихам, которые дошли, пусть в пересказах, до наших дней, ни многочисленным публикациям в том же
Другим образом, который создавал Месье, был образ верного и любящего брата. Граф Прованский на людях, как правило, демонстрировал свою лояльность брату, а затем и государю, неизменно был с ним благожелателен и корректен, устраивал для королевской четы празднества в своих замках. После провозглашения герцога Беррийского королём все три брата и их семьи проводили много времени вместе, встречаясь почти каждый вечер; из-за закрытых дверей нередко доносились раскаты хохота. Из переписки Марии- Антуанетты мы знаем, что всякий раз, когда между ней и Месье происходил конфликт, Людовик-Станислас стремился к примирению, часто сопровождал Марию-Антуанетту во время её поездок за пределы дворца. Вообще, складывается впечатление, что Месье всегда стремился к скорейшему прекращению любых споров и разногласий внутри королевской семьи{124}.
Чем ближе к Революции, тем чаще принц поддерживал брата и в политических вопросах. Он разделял позицию Людовика XVI в его резко отрицательной реакции на «Женитьбу Фигаро»: считается, что именно он руководил нападками на Бомарше и чуть ли даже не оплачивал кампанию против него {125}. Во время участия в обеих Ассамблеях нотаблей он всякий раз, в отличие от большинства других принцев, выступал на стороне короля и проводил через свои бюро нужные короне решения. И наконец, когда за несколько дней до королевской декларации о созыве Генеральных штатов ряд принцев (принц Конде, герцог де Бурбон{126}, герцог Энгиенский{127} и др.) отправили королю так называемое «Письмо принцев», в котором предупреждали о том, что монархия может пострадать от неконтролируемых дебатов, и негодовали, что права первых двух сословий оказываются серьёзно ущемлены, граф Прованский подписать письмо отказался{128}, оказавшись одним из немногих принцев крови, которые стояли на стороне монарха.
Тем не менее Людовик XVI так и не ввёл брата в королевский Совет. Мерси д’Аржанто поясняет логику такого решения: королевская семья боялась, что граф Прованский станет играть в нём роль первого министра{129}. Впрочем, ситуация ясна и без австрийского дипломата: со времён Фронды короли Франции опасались допускать родственников к политике, понимая, что их сложно отправить в отставку и удалить от двора, как обычных министров.
Несмотря на то что место в Совете ему не предложили, Месье делал всё, чтобы создать образ твёрдого и дальновидного политика. Он нередко обсуждал со своими приближёнными вопросы текущей политики, формировал о них своё мнение и стремился донести его как до брата, так (нередко) и до широкой публики. Сразу после воцарения Людовика XVI, в октябре 1774 г., граф Прованский направил королю мемуар против возвращения парламентов, озаглавленный «Мои мысли». В те годы принц выступал против Тюрго и немало делал для того, чтобы добиться отставки реформатора{130}, стремился отстранить от власти Ж. Неккера {131}, ему приписывали карикатуры на Тюрго и Калонна{132}. И впоследствии граф Прованский никогда не упускал возможность подчеркнуть свою политическую роль. Выступая перед братом после закрытия первой Ассамблеи нотаблей (1787), он не преминул отметить, что «счастлив быть первым дворянином королевства, поскольку это даёт ему возможность выступать перед королём от имени дворянства»{133}.
Созданные принцем образы, по большей части, работали и довольно успешно. Он нравился людям, снискал репутацию человека умного и вдумчивого. Это хорошо видно по воспоминаниям современников. Герцог де Крои, вспоминая про одно из выступлений Месье в 1775 г., рассказывает, что тот говорил «великолепно» и «с изяществом». «Мы все были очарованы, поскольку он продемонстрировал величайший талант для работы в Совете. Это было действительно впечатляюще для его двадцати лет, невозможно представить ничего лучше [...] Грация, сила, справедливость, благородство, наконец тон и суть, - всё там было»{134}. «Месье держал себя с большим достоинством, чем король» {135}, - напишет в своих мемуарах Ж.-Л.Г. де Кампан, придворная дама Марии-Антуанетты. Даже те современники, которые относились к Месье с презрением, как Ж.-Л. Сулави, признавали, что ради получения должностей, возвышения фаворитов и сколачивания своей группировки он интриговал меньше, чем королева, а в его финансах царил порядок {136}.
В результате к середине 1780-х гг. популярность Месье была едва ли не больше популярности любого другого члена королевской семьи: ему верили, его любили, с ним связывали надежды. В 1784 г., на премьере «Женитьбы Фигаро», зал приветствовал его бурными овациями{137}. Когда в 1787 г. падение авторитета Людовика XVI и Марии- Антуанетты вызвало лавину оскорбительных памфлетов и сатирических гравюр, на эстампе, изображающем умирающую Францию, именно Месье перевязывал ее раны. Когда 17 августа того же года граф Прованский прибыл в Счётную палату для регистрации королевского эдикта, его встретили цветами и шквалом аплодисментов, тогда как графа д’Артуа, приехавшего с тем же эдиктом в Налоговую палату, освистали{138}.
Этот политический капитал граф Прованский удачно использовал в начале Революции. После переезда королевской семьи в Париж в октябре 1789 г. ходили разговоры о том, что его следует назначить главой Совета{139} или правительства. Американец Г. Моррис передаёт в своей дневниковой записи от 4 января 1790 г., что слышал от Талейрана, будто Месье написал королю письмо с требованием места в Совете{140}.
Казалось, принц, столь долгие годы отодвигаемый от власти, наконец находится от неё в одном шаге. По некоторым свидетельствам, его благосклонности искал Э.-Ж. Сийес{141}, с ним начал активно сотрудничать граф де Мирабо, заявивший, что династия погибнет, если Месье не возьмёт в свои руки бразды правления{142}. В бумагах Лафайета даже якобы сохранился написанный рукой Мирабо проект, датируемый 20 октября 1789 г., в котором говорилось, что все принцы крови, кроме одного, состоят в заговоре против революции или подозреваются в этом; соответственно, доверием может пользоваться только Месье. Лишь он в силах спасти всех, объединив короля и революцию{143}. Так или иначе, точка зрения о том, что переговоры с Мирабо королевская семья во многом вела через Месье, весьма распространена {144}. Также видится очень похожим на правду, что в этот период Мирабо рассматривал графа Прованского как замену герцогу Орлеанскому{145}, находясь в поисках принца более решительного и менее скомпрометированного. Месье, в свою очередь, был открыт для любых предложений{146}. Судя по всему, в окружении Месье Мирабо опирался на герцога де Леви (
Сотрудничество, впрочем, оказалось недолгим, очень быстро граф Прованский стал вызывать у Мирабо раздражение своей плохой управляемостью. «Он обладает невинностью ребёнка, - делился Мирабо в одном из писем, - но в этом же заключается и его слабость, его чрезвычайно сложно заставить понять, что если он пустит дела на самотёк, то станет вторым герцогом Орлеанским»{148}. С точки зрения Мирабо, Месье не хватало опыта и решительности, он полагал, что королева «обхаживает его и расстраивает его планы»; в свою очередь, граф Прованский «смягчается и не радуется своим успехам»{149}.
«Королева, - писал Мирабо в другом письме, - относится к Месье как к цыплёнку, которого ей нравится гладить через прутья решётки клетки, но она опасается выпускать его на волю, а он позволяет так к себе относиться» {150}. Небезынтересно, что Л. Блан цитирует другое письмо Мирабо - из вторых рук, но источнику он полностью доверяет, - в котором тот якобы пишет, обращаясь к графу Прованскому:
Умоляю, умоляю вас, умерьте ваше нетерпение, которое погубит всё. Именно потому, что вы от рождения поставлены так близко к престолу, вам трудно переступить отделяющую вас от него единственную ступень. Мы живём не на Востоке и не в России, чтобы относиться к вещам так легко... Во Франции народ не подчинился бы революции сераля {151}.
Так или иначе, ни получить место в Совете, ни «объединить короля и революцию» графу Прованскому не удалось. Он по-прежнему пользовался популярностью у парижан, но с падением авторитета монархии его шансы взнуздать Революцию таяли на глазах. В феврале 1791 г. были задержаны попытавшиеся покинуть Париж две тётушки короля - мадам Аделаида и мадам Виктория. Как писал впоследствии сам Людовик XVIII, события 1791 г. «заставили меня поверить, что у меня нет реального выбора, кроме как между изменой и мученичеством: первое внушало мне ужас, и я не чувствовал большого призвания ко второму»{152}. Наконец был найдет третий путь: бегство за границу.
Граф Прованский покидает Париж в один день с королевской семьёй, но, в отличие от неё, благополучно пересекает границу: граф д’Аварэ{153}, которому было поручено подготовить отъезд, не сделал ни единой ошибки, и всё удалось сохранить в тайне. О том, что Месье нет в Люксембургском дворце, где он тогда проживал, не знал даже его камердинер. Оказавшись за пределами страны, принц сразу же воссоединился с братом, графом д’Артуа, покинувшим Францию после 14 июля, и поселился в замке Шёйнборнлуст
10 сентября 1791 г. графы Прованский и д’Артуа предают гласности объёмный документ, в котором они обращаются к Людовику XVI с просьбой не подписывать новую Конституцию, «которую отвергает его сердце, которая идёт вразрез с его собственными интересами и интересами его народа, а также с обязанностями короля» {155}. Это обращение, по сути, представляет собой подробный и конкретный манифест, расставлявший все точки над і в том, как видят сложившуюся ситуацию братья короля. В нём, среди прочего, были и такие слова:
Не беспокойтесь о своей безопасности, мы существуем лишь для того, чтобы служить вам, мы с усердием работаем над этим, и всё идёт отлично; даже наши враги слишком заинтересованы в вашем сохранении, чтобы совершить бессмысленное преступление, которое приведёт их к гибели.
Впоследствии эта записка будет фигурировать на процессе Людовика XVI; король тогда сделает всё, чтобы дезавуировать своих братьев {156}. 11 сентября к этому посланию присоединились{157} принц Конде, герцог де Бурбон и герцог Энгиенский.
Вскоре Людовик XVI направил принцам официальный ответ{158}, в котором отмечал, что народ терпел лишения только в ожидании Конституции, которую едва ли уместно менять сразу после её принятия. Монарх отметал обвинения в развязывании войны против собственного королевства и прямо говорил о том, что братья ставят его в очень двусмысленное положение.
Таким образом, складывалась совершенно беспрецедентная (впрочем, как и сама Революция) ситуация, когда король с королевой находились на свободе
К тому же был совершенно не понятен юридический статус принцев. В традициях французской монархии было назначение регента или наместника королевства на то время, пока государь не может править. А.Ф. Бертран де Мольвиль, бывший в 1791-1792 гг. морским министром и до последнего поддерживавший королевскую семью, рассказывает в своих мемуарах, что в 1789 г. король вручил барону де Бретёю{159} (Breteuil) полномочия вести от его имени переговоры с иностранными державами, а графу Прованскому - документ, назначавший его наместником королевства на случай, если Людовик XVI не сможет исполнять свои обязанности. Когда кризис миновал, Месье вернул ему эту бумагу. После неудачного бегства в Варенн, Людовик XVI поручил Х.А. фон Ферзену снова передать графу Прованскому соответствующие полномочия {160}. Этот документ, датированный 7 июля 1791 г., воспроизведён в книге «Граф Ферзен и французский двор», хотя и с пометкой: «Копия, сделанная рукой Ферзена»; он адресован обоим братьям, которым вручается вся полнота полномочий{161}.
Месье тут же написал барону де Бретёю о полученном им документе, барон приехал встретиться с принцами и уговорил оставить ему свидетельство его полномочий от 1789 г. как семейную реликвию, дав при этом слово чести никак его не использовать. Но слова не сдержал и даже препятствовал впоследствии признанию Месье регентом{162}. Впрочем, само существование этой бумаги до сих пор не подтверждено. И хотя арест короля явно продемонстрировал европейским державам, что Людовик XVI находится в плену у революционеров и лишён свободы передвижения, графам Прованскому и д’Артуа приходилось изобретать для подтверждения своих прав довольно экзотические и мало убедительные с юридической точки зрения формулы{163}, по-прежнему позволявшие иностранным правительствам поступать исключительно в соответствии со своими собственными интересами.
Узнав о бегстве Месье, сделали свой ход и французские власти. 31 октября 1791 г. Законодательное собрание приняло декрет о том, что поскольку наследник престола несовершеннолетний, то Людовику-Станисласу-Ксавье предлагается как потенциальному регенту в соответствии с Конституцией 1791 г. вернуться в страну в течение двух месяцев, или он будет лишён права на регентство {164}. 11 ноября король направляет Месье соответствующее письмо, 3 декабря граф Прованский ему отвечает:
Приказ присоединиться к Его Величеству не является свободным выражением его воли, и моя честь, мой долг, даже мои тёплые чувства не позволяют мне ему подчиниться. Если Ваше Величество желает узнать мои более подробные мотивы, я молю его вспомнить моё письмо от 10 сентября сего года{165}.
Всё это не улучшало отношений между братьями, чрезвычайно мешало делу и позволяло европейским державам отмахиваться от просьб принцев, поскольку формально те никого не представляли, кроме самих себя. 16 января 1792 г. во Франции было официально объявлено, что Месье лишается права быть регентом королевства.
После того как до эмигрантов дошло известие о восстании 10 августа 1792 г., граф Прованский удвоил усилия, направленные на то, чтобы европейские державы признали его регентом. Екатерина II поддерживала его устремления, король Пруссии не возражал, но всё блокировал император - и потому, что Мария-Антуанетта была австрийской принцессой, и потому, что его к этому подталкивал барон де Бретёй, настаивавший, что именно он действует от имени Людовика XVI{166}.
Людовик-Станислас узнал о казни своего брата, находясь в городе Хамм в Вестфалии. 28 января 1793 г. он публикует декларацию, извещая о вступлении на престол своего племянника, Людовика XVII, объявляя себя регентом по праву рождения и в соответствии с фундаментальными законами королевства{167}, а королеву именуя «царственной матерью и опекуншей»
восстановление монархии на неколебимых основах Конституции; исправление злоупотреблений в административной системе; восстановление религии наших отцов во всей чистоте культа и канонической дисциплины; воссоздание магистратур для поддержания общественного порядка и отправления правосудия; восстановление французов всех сословий в их законных правах, равно как и в правах пользования их захваченной и узурпированной собственностью; суровое и показательное наказание преступлений; восстановление законов и мира.
Под «мы» в данном случае подразумевались все принцы крови, оказавшиеся за пределами страны. Пестель отмечает: «Когда формула “древняя конституция” была взята на вооружение роялистами в эмиграции как положительная антитеза “Старому порядку”, против которого выступали революционеры, они почувствовали себя вынужденными дать точное определение
В декларации регент также подтверждал обязательства, взятые на себя им самим и другими принцами крови в посланиях Людовику XVI от 10 сентября 1791 г., «а также в иных принятых нами документах, выражающие наши принципы, чувства и волю, на которых мы стояли и неизменно стоять будем». Любопытно при этом, что в послании от 10 сентября принцы, по сути, сулили лишь одно: протестовать против всех решений Людовика XVI, идущих вразрез с основными законами французской монархии: отмены сословий, гражданского устройства духовенства, Конституции 1791 года и других{172}. В написанном в тот же день письме принцу Конде содержится та же информация, сопровождённая просьбой довести её до войск{173}; тогда же граф Прованский подписывает и аналогичное обращение «К французским эмигрантам»{174}. В итоге Месье был признан регентом эмигрантами, обосновавшимися в Германии, Голландии, Швейцарии, Италии и Англии{175}, но не большинством европейских стран.
Оба эти решения - провозглашение регента и наместника королевства - требуют отдельного комментария.
Ситуация с правилами назначения регента была во Франции довольно запутанной. Прежде всего, формально под вопросом оказывалась сама необходимость такого поста. Хотя с 1374 г. совершеннолетие монарха наступало, «когда он достигнет четырнадцатого года своей жизни»{176}, в соответствии с эдиктами 1403 и 1407 гг. король во Франции всегда считался совершеннолетним, что, собственно, позволяло ему стать сувереном в любом возрасте. Кроме того, не существовало никаких писаных правил в отношении регента. Если умирающий король оставлял распоряжения на сей счёт (а он имел полное право это сделать), после его смерти их было легко оспорить; если не оставлял, вокруг регентства нередко разворачивалась борьба внутри самой королевской семьи. Прецедент можно было подобрать на любой вкус: по завещанию Людовика VIII в 1226 г. регентшей стала его жена, Бланка Кастильская; в 1380 г. регентом ненадолго стал брат покойного короля Людовик Анжуйский; в 1484 г. в соответствии с желанием покойного Людовика XI регентшей сделалась его дочь Анна. Помимо этого, ещё в 1484 г. на Генеральных штатах в пору малолетства короля и вовсе была выдвинута идея о том, что именно народ устами Генеральных штатов должен принимать решение о том, как будет организовано управление страной. Если добавить к этому, что ряд монархов (в частности, Людовик XIII и Людовик XIV) оставляли распоряжения о создании регентских советов, расписывая их состав и полномочия, что
В общем и целом к Новому времени все сходились на том, что регентом должна стать либо мать короля, либо его старший родственник мужского пола, поскольку оба эти варианта обеспечивали минимум проблем до наступления того момента, когда король сможет реально руководить страной. Однако ближайшие к концу XVIII в. прецеденты и здесь были противоречивы: при малолетнем Людовике XIV регентшей была провозглашена его мать, Анна Австрийская, при малолетнем Людовике XV полномочия регента были вручены племяннику покойного короля, герцогу Орлеанскому. Впрочем, поскольку до Анны Австрийской регентшами становились и Екатерина, и Мария Медичи, а Людовик XV стал сиротой в очень раннем возрасте, создавалось впечатление, что права королевы-матери на регентство имеют всё же несколько больше оснований.
Другое дело, что в ситуации, сложившейся зимой 1793 г., по сути, имел место клубок совершенно иных проблем. С одной стороны, в свете напряжённых отношений между королевской семьёй и братьями короля было очевидно, что Мария-Антуанетта продолжит политическую линию Людовика XVI куда лучше, чем Месье. Однако королева могла быть регентшей лишь формально, поскольку находилась в тюрьме. С другой стороны, Людовик XVI подписал Конституцию 1791 года, по которой регентом может быть только мужчина и уроженец Франции, и тем самым
Что же касается должности наместника королевства, то она в системе управления Франции была совершенно особой. Он обладал полномочиями, весьма схожими с полномочиями самого монарха и получал право командовать королевскими армиями (то есть фактически становился коннетаблем - до той поры, пока этот пост вообще существовал). Наместник обычно назначался лишь в исключительных, чрезвычайных обстоятельствах, для преодоления кризиса или же в случае слабости власти самого государя. Так, например, Антуан де Бурбон, уступив Екатерине Медичи титул регента, получил в ответ должность королевского наместника. Аналогичным образом Людовик XIII, предвидя, что регентом станет Анна Австрийская, сделал своего брата Гастона Орлеанского королевским наместником. Впрочем, насколько мне известно, это назначение графа д’Артуа никем не оспаривалось, и он сохранит за собой эту должность до самого начала Реставрации, до 1814 г.
Из Хамма Месье 19 ноября 1793 г. направился в Ливорно в надежде сесть на корабль и переправиться в Тулон, однако восстание было подавлено раньше, чем граф Прованский смог оказаться на французской земле. Не исключал он и возможности отправиться в Испанию, чтобы примкнуть к армии в Руссильоне. Вместо этого граф Прованский 28 декабря 1793 г. прибыл в Турин, к своему тестю, но, убедившись, что его не рады видеть, 24 мая 1794 г. выехал в Верону, которая тогда принадлежала Венецианской республике. Венеция оказалась той страной, которая согласилась его приютить, хотя и полуофициально, поскольку титул регента европейскими государствами признан не был.
Таким образом, к моменту падения диктатуры монтаньяров роялистское движение оказалось лишено лидера: революционеры не выпускали из рук Людовика XVII, европейские державы не признавали полномочия принцев и вели свою игру. Сторонникам монархии оставалось лишь надеяться на успехи держав антифранцузской коалиции: с восстаниями внутри страны Конвенту по большей части удалось справиться, была на время замирена даже Вандея. Однако перелом на фронтах и успехи республиканских войск, закреплённые к весне 1794 г., делали надежды на восстановление королевской власти весьма призрачными.
ГЛАВА 2
«ЧЁРНАЯ ЛЕГЕНДА» ГРАФА ПРОВАНСКОГО
Ряд действий и политических деклараций графа Прованского (а затем и Людовика XVIII) будет сложно понять, если не учитывать ту репутацию, которая сложилась у него в первые десятилетия жизни.
Ранее уже шла речь о том, какое большое внимание он уделял саморепрезентациям. Многие из них оказывались весьма успешными. Однако были и исключения: некоторые черты характера принца или эпизоды из его биографии воспринимались современниками негативно и портили его репутацию.
Одной из таких черт было стремление графа Прованского при любых условиях сохранять невозмутимость, не демонстрировать своих чувств окружающим, не нервничать и не суетиться перед лицом быстро меняющихся обстоятельств. Так, после получения известия о первой беременности Марии-Антуанетты, лишавшей его надежд получить престол, он делился с королём Швеции:
Я быстро овладел внешними проявлениями своих чувств и неизменно держу себя, как и прежде. Я не проявляю ни радости, которая могла бы показаться фальшивой, да и была бы ею, поскольку, говоря откровенно, и вы легко можете в это поверить, отнюдь её не чувствую, ни грусти, которую могли бы приписать малодушию{177}.
Это стремление не проявлять внешне своих чувств полностью находилось в традициях королевского двора. «Конкуренция в придворной жизни вынуждает, - писал ещё Н. Элиас, - к обузданию аффектов в пользу тщательно рассчитанной и детально выверенной в оценках позиции в обхождении с людьми» {178}. Хотя прежде всего это, конечно, относилось к самому королю. «Королевская невозмутимость имела причины теологические и теоретические: король должен контролировать испытываемые им чувства, поскольку никто не способен управлять, если он не научится до того управлять самим собой. Таким образом, есть время для церемониала, когда король ведёт себя невозмутимо и серьёзно, по образцу испанских государей, есть повседневность двора, когда ему позволено демонстрировать скуку, и есть разного рода деятельность, когда допустимо проявлять чувства или амбивалентные намерения. Гораздо лучше невозмутимости знать, как умело приоткрыть свои чувства, то есть притвориться или же просто продемонстрировать отношение к кому-либо, пристрастность - всё это слишком ценные инструменты при дворе, чтобы король ими пренебрегал» {179}.
Этим традициям граф Прованский полностью соответствовал, однако ко второй половине XVIII в. они уже во многом шли вразрез с новыми веяниями эпохи Просвещения, когда, по крайней мере на теоретически-философском уровне, больше ценились естественность или её имитация. В новых условиях бесстрастность из добродетели превращалась в порок, оборачивалась неискренностью и надменностью. Как любое несоответствие моде, она вызывала раздражение - тем большее, что Месье не был королём. Как отметит в своих воспоминаниях один из современников, графа Прованского «упрекали в Версале за надменность, настолько неуместную у брата короля, что это казалось почти нелепым» {180}. Возникал своеобразный парадокс: про Людовика XVI нередко говорили, что ему не хватает королевского величия, что он ведёт себя не как король{181}, тогда как Месье, напротив, порицали за то, что он ведёт себя как король. В 1815 г. Наполеон якобы скажет графу де Моле{182} о Людовике XVIII: «Это Людовик XVI, у которого меньше искренности и больше ума»{183}. «Менее искренний, чем его старший брат, - с презрением напишет другой современник, - Людовик XVIII, также как и он, по природе своей обладал той двуличностью, которая неотделима от слабости. Природное добродушие в соединении с определённой строгостью нравов помогало Людовику XVI компенсировать этот недостаток» {184}.
Таким образом, умение принца скрывать свои мысли и невозможность догадаться о его истинных чувствах в глазах недоброжелателей воспринимались как черты не положительные, а сугубо отрицательные. Как писал брат Марии-Антуанетты Иосиф II: «Месье - существо неопределимое, получше, чем король, но от него исходит лютый холод» {185}. Эта черта принца вызывала отторжение и у Мерси д’Аржанто: он не раз докладывал Марии-Терезии о том, что поведение Месье в отношении королевы настолько мудро и выверено, что заставляет заподозрить неладное{186}. «Амбициозный и скрытный придворный»{187}, - скажет про графа Прованского графиня де Буанье.
Сходным образом характер графа Прованского виделся и с другого полюса, со стороны слуг:
Хотя [мои] обязанности не были ни трудными, ни сложными, из-за застенчивости, которую я тогда ещё не поборол, я выполнял их довольно неловко. Надо отдать должное принцу, он не проявлял ни малейшего нетерпения: ни слова не говоря, он ждал, пока моя рука перестанет дрожать. Но как, казалось, он не замечал мою неумелость, также он не замечал и мою ловкость, когда я стал менее неуклюжим: это был настоящий идол, который не проявлял ни неудовольствие, ни удовлетворение тем умением или его отсутствием, с которым ему служили его жрецы{188}.
Ж.-М. Ожеар
По всей видимости, принц очень чётко разделял для себя ближний круг, где он мог позволить себе быть самим собой, и посторонних. Сохранились свидетельства того, что среди близких людей и тогда, и позднее он вёл себя легко и свободно, любил и умел пошутить, слыл великолепным рассказчиком. Как отмечал один из придворных (речь шла уже о временах Реставрации), король «перед людьми, которых хорошо знал», «остроумнейшим образом рассказывал даже самые непристойные анекдоты, и так играл лицом, что это сделало бы честь лучшим комикам»{191}.
С теми же, кто в этот ближний круг не входил, он держал себя совершенно иначе. «Его осторожность никогда не позволяла ему полностью открыть душу»{192}, - напишет его первый советник. Особенно он был требователен к тем, кто принадлежал к его Дому: будучи добрым с ними, «он требовал, чтобы они служили ему усердно, исправно и с умом»{193}. Герцог де Кар рассказывал впоследствии историю, которую он пронёс через годы, и она видится мне весьма показательной. Когда только создавался Дом Месье, он отважился спросить у принца, попадают ли туда двое его знакомых, объяснив это нарушение этикета тем, что они очень волнуются и их «сердца сильно бьются» в ожидании добрых новостей. «А ваше сердце тоже сильно бьётся?» - неожиданно спросил Людовик-Станислас, положив руку ему на грудь. Юноша стал лепетать, что, если бы он мог надеяться на такую честь, то и его сердце колотилось бы столь же сильно, но Месье, всё для себя поняв, убрал руку, развернулся на каблуках и за следующие несколько лет не удостоил де Кара ни единым словом{194}.
Однако если невозмутимость принца оказалась лишь не очень успешной саморепрезентацией, то взаимоотношения с королевской семьёй повлияли на его репутацию куда более существенно. Несмотря на образ любящего брата, который Людовик-Станислас считал нужным создавать, эти отношения были очень непростыми и вредили принцу в глазах общественного мнения.
Немаловажной причиной отсутствия тепла между братьями мне видится бросающаяся в глаза разница их характеров. Если один славился своей прямотой и неумением скрывать свои чувства, то другой, напротив, редко избирал прямой путь. Будущего Людовика XVI обычно рисуют как «близорукого, застенчивого, угрюмого, неуклюжего» {195}, рассказывают, что «воспитателям не удалось преодолеть в нём ни природную вялость, ни робость характера», что он «был излишне уступчив, удручающе непостоянен, легко и как-то равнодушно отвергал собственные решения»{196}. Месье же был с юных лет человеком энергичным, светским, умеющим привлекать к себе людей. Способный быстро принять решение и следовать ему, Людовик- Станислас воспринимал брата как человека, легко поддающегося влиянию. «Слабость и нерешительность короля, - скажет он однажды, - неописуемы. Чтобы вы составили представление о его характере, вообразите смазанные маслом шарики из слоновой кости, которые вы тщетно стараетесь удержать вместе»{197}.
Людовик XVI за всю свою жизнь совершил лишь три небольших путешествия по стране (включая поездку в Реймс на коронацию){198} и плохо знал даже Париж. Когда Иосиф II делился с Людовиком XVI своими впечатлениями от поездки по Франции, выяснилось, что король представления не имеет, как выглядит поразивший императора Дом инвалидов{199}. В отличие от короля, Месье много путешествовал по стране. Ещё в 1777 г. он отправился в длительную поездку по югу Франции и, в частности, по своему графству; триумфальные встречи в Бордо, Марселе, Тарасконе, Ниме, Авиньоне произвели на него огромное впечатление {200}. В другие поездки он посещал Шамбери и Лион, побывал в Виши и Меце.
После того как герцог Беррийский женился на Марии-Антуанетте, молодые люди стали проводить много времени вместе. Братья были погодками, эрцгерцогиня - ровесницей младшего из них, и поначалу она так много внимания уделяла графу Прованскому и так любила бывать в его компании, что это стало вызывать тревогу у Мерси д’Аржанто, а через него - у Марии-Терезии. В 1773 г. в письме Мерси она специально отмечала: «Я хочу, чтобы моя дочь всегда остерегалась графа Прованского. Этот принц мне кажется фальшивым»{201}. Граф Прованский и в самом деле не просто с удовольствием проводил время с женой брата, но и постоянно выказывал себя галантным кавалером и ухаживал за австрийской эрцгерцогиней настолько, насколько позволяли приличия. Так однажды он подарил ей веер, украшенный следующими стихами: «В сильнейшую жару Я рад скрасить ваш досуг. Я буду рядом с вами, чтобы навевать зефиры, Ну а любовь придёт сама»{202}. В свете этого едва ли правы те современники, которые полагали, что Месье, унаследовав дипломатические принципы от отца, «постоянно пребывал в открытом противостоянии с Марией-Антуанеттой»{203}.
В конце концов императрица потребовала от своего посла присматривать, чтобы её дочь не сходилась с Людовиком-Станисласом слишком близко, поскольку сравнение будет не в пользу мужа{204}, и тот сделал всё для того, чтобы рассорить австрийскую принцессу и младшего брата герцога Беррийского{205}. Явно под его влиянием Мария- Антуанетта в своих письмах матери неоднократно отмечала, что характер графа Прованского куда менее искренний, чем ее собственный {206}.
Тем не менее до поры до времени Марии-Антуанетте, скорее, доводилось выступать посредницей между двумя братьями и заставлять их примиряться после частых ссор, одна из которых даже закончилась дракой.
В комнате графа Прованского, - рассказывает Мерси д’Аржанто, - на каминной полке стояла очень искусно сделанная фарфоровая статуэтка. Когда г-н Дофин оказывался в этой комнате, он приобрёл привычку рассматривать эту фигурку. Это тревожило г-на графа Прованского и как-то, когда г-жа Дофина смеялась над его страхами, г-н Дофин, державший в это время статуэтку в руках, выронил её, и она разлетелась на части. Г-н граф Прованский, поддавшись гневу, кинулся на г-на Дофина, схватил его за шиворот и несколько раз ударил. Г-жа Дофина, в замешательстве от этой сцены, кинулась их разнимать и ей даже поцарапали руку. Сразу же после ссоры они помирились{207}.
Впрочем, складывается впечатление, что будущий Людовик XVI и сам с удовольствием задирал брата: тот же Мерси сообщал императрице, что в другой день, когда Мария-Антуанетта играла с Людовиком-Станисласом в пикет{208}, герцог Беррийский в нетерпении, когда же наступит его очередь, стал постукивать по руке брата палкой, пока тот не бросился на Дофина, чтобы её отобрать, и его жене вновь пришлось их мирить{209}.
Перелом в отношениях, скорее всего, наступил в середине 1775 г. Как докладывал Мерси д’Аржанто Марии-Терезии, после смерти Людовика XV его наследник нашёл письма графа и графини Прованской, «в которых эти принц и принцесса требовали у покойного короля вещи, абсолютно противоположные тем разговорам», которые они вели с Людовиком XVI и Марией-Антуанеттой - речь в основном шла о просьбах назначить на должность того или иного дворянина. Мерси не упустил свой шанс. «Король был этим сильно шокирован, - докладывал он, - как и королева; и я воспользовался этими обстоятельствами, чтобы утвердить Е.В. в желании вести себя сдержанно и осмотрительно по отношению к деверю и его супруге» {210}. После этого в письмах матери королева отмечала, что они с мужем сосуществуют с Месье «без раздоров и без доверия» {211}, и признавалась, как она счастлива тем, что из трёх братьев ей достался именно Людовик-Огюст, «хотя он и неуклюж»{212}.
Аналогичных взглядов придерживался и Людовик XVI; не без внутреннего удовлетворения Мерси передаёт его реплику, брошенную брату, исполнявшему в одной из постановок роль Тартюфа, о том, что персонажей в пьесе играют люди, соответствующие им по характеру{213}. Сказались на их отношениях и некие преданные гласности письма Месье{214}, продемонстрировавшие, что граф Прованский ведёт двойную игру Публикатор переписки Марии-Антуанетты с матерью предполагает, что речь идёт о его письмах к Густаву III. Нельзя этого исключить, хотя в опубликованных на настоящий день письмах графа Прованского королю Швеции за 1775 и несколько предыдущих лет сложно найти что-то компрометирующее. Так или иначе, в своём письме шведскому королю от 12 июня 1775 г. граф Прованский не без горечи отметит: «Я в хороших отношениях с королём и в неплохих с королевой»{215}.
Ситуация усугублялась тем, что Людовик XVI очевидно не обладал в глазах братьев авторитетом деда. И граф Прованский, и граф д’Артуа, и их жёны отказывались регулярно присутствовать на церемонии пробуждения короля, тогда как при Людовике XV таких проблем не возникало{216}.
Ещё одной причиной постоянных разногласий между братьями принято считать их неизменное соперничество, якобы сложившееся уже в юности. Нередко можно встретить упоминания о том, что в молодые годы граф Прованский не стеснялся выказывать своё превосходство над братом, что того, естественно, раздражало. Рассказывают, к примеру, что однажды, когда герцог Беррийский в присутствии брата неграмотно построил предложение, Людовик-Станислас-Ксавье презрительно заметил, что принцу пристало владеть своим языком. На что будущий Людовик XVI раздражённо парировал: «И уметь его придерживать!» {217} Впрочем, эта история выглядит несколько иначе, если поверить современнику, сообщавшему, что в 1789 г., накануне открытия заседаний Генеральных штатов Людовик XVI прочитал братьям свою речь, иронично заметив в адрес графа Прованского: «Вы пурист и поправите мои ошибки» {218}. Ровно такая же добродушная ирония видится мне и в другом эпизоде, о котором рассказывает Э. Фор, трактуя его, впрочем, совершенно иначе. «Нельзя сказать, что он неспособен дать резкий отпор, - писал Фор о Людовике XVI. - Обычно такие выпады вызывает его брат, граф Прованский, как если б только вражда и зависть способны вывести короля из спячки. Таков его ответ бестактному представителю провинциальной делегации, который расхваливал его ум: “Я вам очень благодарен, сударь, но вы ошибаетесь: очень умён не я, а мой Прованский брат”»{219}.
Принято считать, что в основе этого соперничества лежало стремление графа Прованского занять место Людовика XVI. Как писала Мария-Антуанетта, «в его сердце больше любви к себе, нежели привязанности к старшему брату и, без сомнения, ко мне. Всю жизнь он страдал от того, что не родился господином»{220}. Рассуждений на эту тему достаточно и у современников{221}, и у историков{222}. Другое дело, что реальных свидетельств такого соперничества сохранилось немного, и их все чрезвычайно сложно проверить.
Пожалуй, единственная сфера, где конфликт интересов явно чувствовался, это отношение Месье к детям королевской четы. Из письма Густаву III во время первой беременности королевы видно, до какой степени граф Прованский расстроен этим событием{223}. Очевидно, что отсутствие потомства у Людовика XVI и Марии-Антуанетты укрепляло положение Месье и внушало ему надежды на трон. Первым ребёнком короля и королевы стала родившаяся в декабре
1778 г. девочка. В частном письме граф Прованский признавался, что испытал при этом определённое облегчение, тем более что прогнозы на благополучное разрешение королевы от бремени второй раз были не столь радужными {224}.
Принято считать, что отныне заботой графа Прованского становится поиск доказательств того, что отец детей - не его брат, и внушение сомнений на сей счёт придворным и общественному мнению{225}. Один из современников не преминул отметить, что, когда в январе
1779 г. дочь королевской четы крестили и Месье держал ребёнка на руках, представляя короля Испании, Главный раздатчик милостыни спросил принца, какое имя следует дать девочке. «Но с этого ли нужно начинать? - ответил граф Прованский. - Согласно обряду, сперва нужно узнать, кто её отец и мать». Ему возразили, что это предусмотрено для случаев, когда родители не известны, а это явно не та ситуация. Однако Месье не удовлетворился ответом и спросил мнения присутствующего на церемонии кюре Нотр-Дам. Кюре подтвердил правоту принца, но ответил, что в данном конкретном случае он на стороне Главного раздатчика милостыни. Присутствовавшие на церемонии придворные захихикали, ещё более подчёркивая пикантность ситуации{226}.
После рождения осенью 1781 г. мальчика, получившего титул Дофина, граф Прованский перестаёт быть наследником престола. Впрочем, в рассказах о его отношении к этому событию чрезвычайно сложно отличить правду от вымысла. Так, в историографии на протяжении уже двух столетий муссируется устойчивый слух о том, что якобы граф Прованский то ли добился от пэров Франции подписания специального протеста против того, чтобы дети короля считались законными{227}, то ли даже умудрился собрать документы, доказывающие адюльтер королевы, и хотел представить их на рассмотрение Ассамблеи нотаблей при посредничестве одного из пэров; это событие относят то ли к 1787 г. {228}, то ли к 1789 г.{229}
По всей видимости, эта история восходит к публикации в
Мало кто знает, что ему принадлежат бумаги, сданные на хранение в парижский парламент во время Ассамблеи нотаблей герцогом Фиц- Джеймсом{232} от имени герцогов и пэров королевства. Эти лживые бумаги были придуманы на тайном сборище для того, чтобы лишить детей короля наследства их отца. Корона должна была перейти к детям графа д’Артуа. Герцог Орлеанский был сторонником этого проекта, от которого затем отказался под влиянием Лондонского кабинета. Лафайет был также замешан в этом заговоре, но лишь для того, чтобы замаскировать собственный.
В этом тексте содержится немало и иных открытий, например говорится о том, что все члены парламента, которые знали о бумагах, были гильотинированы. Добиться этого было просто, поскольку Робеспьера окружали агенты графа Прованского, указывавшие на людей, которых они опасались, и те отправлялись на гильотину. Одновременно публикация появилась и в ряде других изданий{233}. Лафайет писал о ней впоследствии, что она полна «абсурдной и отвратительной лжи» {234}; действительно, она, скорее, является показателем того, насколько сильно Директория опасалась Людовика XVIII в 1797 г. Во времена Ста дней было опубликовано письмо графа Прованского герцогу Фиц-Джеймсу, датированное 13 мая 1787 г., в котором говорилось:
Что ж, мой дорогой герцог, Ассамблея нотаблей подходит к концу, и, тем не менее, вы ещё не затронули важнейший вопрос. Можете не сомневаться, что нотабли убедятся по переданным им вами уже шесть недель назад документам, что дети короля не его. Эти бумаги со всей очевидностью доказывают преступное поведение королевы; вы же - подданный, питающий слишком сильную привязанность к крови ваших владык, чтобы не краснеть, подчиняясь этим плодам адюльтера. Завтра же, не позже, представьте доклад по этому поводу в моём бюро. [...] Я знаю, что это будет не слишком приятно королю, но между нами, будучи такой игрушкой в руках его жены, достоин ли он править? Да, мой дорогой Фиц-Джеймс, это несчастный государь, а Франция достойна настоящего короля{235}.
Невозможно даже вообразить, чтобы граф Прованский и в самом деле написал такое письмо. Что же касается самого слуха о компрометирующих королеву бумагах, мне видятся вполне резонными аргументы Э. Левер, которая считает его совершенно фантастическим: трудно представить себе, чтобы в годы, когда и речи не шло о лишении Людовика XVI власти, Месье решился бы пойти на столь открытый конфликт с непредсказуемыми последствиями{236}.
Впрочем, есть и другая версия той же истории: молодой маркиз де Буйе в мемуарах рассказывает, будто слышал «достаточно правдивые свидетельства» о том, что Месье отправил в Парижский парламент документы, доказывающие незаконность детей короля{237}, и они ждали в Парламенте своего часа: как только удалось бы избавиться от Людовика XVI, они сразу же были бы пущены в ход{238}. Этот вариант видится мне куда более логичным с политической точки зрения, но столь же мало реалистичным: такую акцию трудно было бы сохранить в тайне от королевской семьи, и отношения оказались бы безнадёжно испорчены.
Кроме того, хотя в мемуарах, дипломатической переписке, в рассказах о ходивших при дворе сплетнях и анекдотах не сложно найти подтверждения реальной или предполагаемой конкуренции между братьями, можно при желании привести немало и других фактов. В ноябре 1785 г. двор активно обсуждал, что, поскольку у Месье нет детей, он завещал своё состояние младшему сыну королевской четы{239}. Да и несмотря на то, что принято считать, будто в годы Революции граф Прованский делал всё, чтобы лишить брата трона, у меня складывается обратное впечатление: несчастья явно сблизили королевскую семью {240}, и в конце 1790-х гг. это дало основание Людовику XVIII написать про Марию-Антуанетту следующее: «Издавна я был с ней в довольно плохих отношениях, в последние годы стал её другом». Хотя, добавляет король, я «никогда не принадлежал к тем, кто пользовался её благосклонностью»{241}.
На мысль о том, что в данном случае Людовик-Станислас не кривит душой, наводит и следующий эпизод. Вскоре после казни Людовика XVI Мария-Антуанетта поручила одному из немногих оставшихся ей верными дворян передать графу Прованскому печать покойного короля, его перстень и пряди волос членов королевской семьи. Насколько я могу судить, эта история, многократно воспроизведённая в литературе, восходит к воспоминаниям Ж.Б. Анета, обычно именуемого Клери
Существует и ещё один весьма любопытный документ. В начале XX в. известный историк эмиграции Э. Доде опубликовал попавший ему в руки текст, озаглавленный «Исторические размышления о Марии-Антуанетте»{245}. По его словам, он целиком написан рукой Людовика XVIII, датирован ноябрём 1798 г. и дополнен письмом короля о том, что предназначался к анонимной публикации. Можно только гадать, что заставило короля написать этот очерк, разве что ровно 5 лет, прошедшие со дня казни Марии-Антуанетты. В этом тексте жена Людовика XVI рисуется с большим сочувствием и весьма благоприятными штрихами; специально коснувшись слухов о её амурных похождениях и о том, что дети могли не принадлежать её мужу, Людовик XVIII решительно их отвергает{246}. Хотя, безусловно, трудно исключить и мысль о том, что к 1798 г. все эти истории давно потеряли актуальность, и не было никакого смысла бросать тень на память покойной королевы.
Эти рассказы о реальном или предполагаемом соперничестве между братьями неминуемо ставят и вопросы о порядочности Людовика-Станисласа-Ксавье. Нередко утверждается, что именно он активно распространял сплетни о бессилии короля и распутстве королевы{247}; инспирировал или даже субсидировал «памфлетную войну», направленную против королевской четы{248}: речь идёт о многочисленных памфлетах, сатирических куплетах и т. д., в которых обсуждалась бездетность Людовика XVI и безнравственность Марии-Антуанетты {249}.
Убедительных доказательств этому нет; впрочем, не приходится сомневаться, что проникшая в историографию точка зрения стала отражением тех выводов, которые делало общественное мнение в последнее царствование Старого порядка. О том, насколько эти выводы соответствовали действительности, судить чрезвычайно сложно. Сам Людовик XVIII в 1801 г. комментировал этот сюжет следующим образом:
Если бы я мог оживить прах моей несчастной кузины, она сказала бы, ненавидел ли я её.
Обвинять меня в неясных, потайных, неопределённых и меняющихся в зависимости от обстоятельств амбициях - это всё равно, что уподобляться Гакону{250}, который, будучи полон нетерпения от того, что Фонтенель не отвечал на его памфлеты, написал ещё один: «Ответ на молчание г-на де Фонтенеля»{251}.
Весьма негативно сказывались на репутации графа Прованского и обвинения в готовности поступиться ради выгоды своими политическими убеждениями. Ранее уже шла речь о том, что поначалу принц отстаивал реформу Мопу и выступал против Тюрго, а к 1789 г. поддерживал идею удвоенного представительства третьего сословия и сотрудничал с Мирабо. Даже сегодня это сбивает с толку историков и мешает им ответить на вопрос: так кем же был Людовик- Станислас, консерватором или либералом? К примеру, Левер неоднократно называет Месье консерватором и подчёркивает, что тот поменял «политическую тактику» только к концу 1788 г., когда осознал, что быть принцем-«патриотом» значительно выгоднее{252}. Таким образом, подразумевается, что граф Прованский не менял свои убеждения, а умело маскировал их ради обретения популярности. Разумеется, в этом нет ничего невероятного, но, на мой взгляд, оба тезиса нуждаются в доказательствах - как идея, что до 1788 г. взгляды Месье были консервативно-традиционны, так и то, что далее он не стал либералом, а лишь притворялся им.
У современников можно встретить ту же мысль: до 1788 г. Месье был за «королевский деспотизм», а после совершил неожиданный разворот на 180 градусов. Маркиз де Буйе писал про начало 1789 г.:
Месье с тех пор придерживался наиболее либеральных принципов; он использовал все способы, чтобы добиться популярности, и его голосование у Нотаблей в пользу удвоения представительства третьего сословия было свидетельством этого или даже залогом{253}.
Любопытный парадокс: в 1789 г. многие дворяне поддержали революцию, выступили за реформы, а затем и за конституционную монархию. Это стало одной из причин, по которой конституционных монархистов так ненавидели роялисты. Не любил их, как мы увидим далее, и граф Прованский. В годы эмиграции принцы «видели в монаршьенах, скорее, первое поколение революционеров, нежели защитников реформированной монархии; иными словами, ответственных за самое начало процесса, который в итоге привел к свержению трона. В 1793 г. им говорили: “Вы убили монархию!”» {254}. Как это ни покажется парадоксальным, аналогичные претензии предъявляли и Людовику XVIII: его, как и Иосифа II (хотя и совершенно в ином смысле), тоже можно было бы назвать «революционер на троне».
Ходила легенда, что в начале 1789 г., когда маркиз де Буйе пытался предупредить короля о планах заговорщиков, планировавших использовать Генеральные штаты для дестабилизации обстановки в стране, он смог получить аудиенцию только у Месье, который, по словам сына де Буйе, выслушал маркиза, но не дал делу ход{255}. Рассказывая о событиях 5-6 октября 1789 г., Л. Блан запустил анекдот, многократно повторённый с тех пор в историографии, о том, что когда утром 6 октября Ж.-Ж. Мунье{256} рассказал графу Прованскому об опасном положении членов королевской семьи, тот якобы ответил: «Что делать! У нас революция, а ведь на пожаре без битых окон не обойтись!»{257} Среди эмигрантов ходили слухи, что Месье взял на себя обязательство не покидать Людовика XVI; некоторые ожидали, что, получив известие об аресте короля в Варенне, он вернётся в Париж, да и сам король, как говорили, ожидал того же самого{258}. Другая легенда гласила, что Месье выдал революционерам маршрут следования короля, чтобы ему самому позволили спокойно покинуть страну {259}. Не раз обвиняли современники графа Прованского и в казни Людовика XVI: якобы он подкупил на английские деньги около 60 депутатов Конвента, которые и предопределили вынесение смертного приговора{260}.
Отдельная легенда касается взаимоотношений графа Прованского и Робеспьера. Слово «взаимоотношения» следовало бы взять в кавычки, а упоминания о столь удивительных связях логично было бы считать курьёзом{261}, если бы не постоянно встречающиеся в исторической литературе сведения о том, что сестра Максимилиана Шарлотта после Реставрации получала пенсион от Людовика XVIII и его семьи. Если верить дополнению к мемуарам графа Ж.К. Беуньё (Beugnot), министра внутренних дел при Наполеоне, руководившего одно время полицией при Людовике XVIII, король сам повелел оставить Шарлотту в списке пенсионеров{262}. Существует также история о том, что в конце XIX в. графиня де Басанвиль (Bassanville) держала в руках расписку Шарлотты Робеспьер о получении внушительной денежной суммы от герцогини Ангулемской{263}. Впрочем, есть версия, базирующаяся на одном из писем Робеспьера-младшего к брату{264}, что, напротив, Шарлотта была роялисткой, сотрудничала с принцами и многих спасла от смерти{265}.
Между тем о переписке между Месье и Робеспьером упоминают многие авторы{266}, но доказательства ими приводятся лишь косвенные. Бытует версия, что впоследствии эти письма попали к депутату Конвента Э.-Б. Куртуа (
На самом деле правительство времён Реставрации действительно проявляло немалый интерес к бумагам Куртуа, устраивало у него обыски, некоторое время не выпускало из страны, хотя как цареубийца он был обязан её покинуть. В опубликованной в 1834 г. книге сын бывшего депутата Конвента рассказывает эту историю в красках и даже приводит список документов, которые представляли наибольший интерес. Среди них под номером 26 фигурирует некий мемуар его отца, посвящённый Людовику XVIII в годы Революции, к которому прилагался ряд бумаг. Каких именно, так и остаётся неизвестным, к тому же книга изобилует фантастическими подробностями, в которые сложно поверить{270}. При этом нет никакой уверенности, что интерес правительства был вызван тайными письмами Людовика XVIII, поскольку у Куртуа хранился ряд важных для роялистов бумаг, в частности завещание Марии-Антуанетты. Известно, что до обыска Куртуа предлагал королю некие документы в обмен на разрешение остаться во Франции{271}.
Все эти детали и слухи складывались в единую «чёрную легенду», которая будет преследовать Людовика XVIII до конца жизни. В 1819 г., уже после Реставрации, один шотландский журнал в весьма ядовитой статье назовёт его «самым дорогим для якобинцев после Эгалитэ {272}»{273}.
Был, однако, один эпизод, который слухом отнюдь не являлся. Между тем, как показало время, он лишил Месье шансов занять достойное место во власти. Он произошел в декабре 1789 г., когда весь Париж обсуждал дело маркиза де Фавра, арестованного по обвинению в контрреволюционном заговоре. Хотя оно привлекло внимание и современников, и историков, дело это по сей день остаётся весьма туманным. «Это самый таинственный эпизод из более чем не простой жизни Людовика»{274}, - замечает Ф. Мэнсел.
Маркизу де Фавра самому по себе можно было бы посвятить если не книгу, то весьма обширную статью. Тома де Маи (Mahy), маркиз де Фавра (
Месье заметил молодого офицера, даровал ему пенсион на обучение сына, маркиз подружился с первым камер-юнкером графа Прованского графом де Ла Шатром, но бедность заставила его оставить службу. Маркиз много путешествовал по Европе, пытаясь воплотить в жизнь разнообразные военные и инженерные проекты, его финансовый проект в 1789 г. даже получил одобрение Мирабо и ряда депутатов Генеральных штатов. Как вспоминал современник, де Фавра - «человек из хорошего рода и образованный, но с горячей головой, заставлявшей его замысливать тысячи проектов, не давая ни на одном сосредоточиться; его непостоянство никак не давало ему сколотить состояние, а ведь его таланты вполне это позволяли...» {276} Впрочем, маркиз далеко не всегда думал о выгоде: в ночь с 5 на 6 октября 1789 г. он попытался с рядом других молодых дворян найти лошадей и вывезти короля, но не сумел пройти дальше одного из министров и получил отказ. Видимо, в эти дни он возобновил контакты со своим старым знакомым - графом Люксембургским, капитаном королевских гвардейцев, мечтавшим что-то выиграть от начавшихся пертурбаций и заглядывавшимся на место командующего Национальной гвардией {277}.
А. де Валон, автор большой статьи, посвящённой де Фавра{278}, полагает, что и после этого маркиз не отказался от мыслей спасти короля, но для этого были нужны деньги и люди. Он решил действовать через тех, кого хорошо знал, - через окружение графа Прованского. Планы вывезти короля из Парижа носились в воздухе, и к принцу с ними уже обращались. 13 или 15 октября 1789 г., историки называют разные даты, Мирабо составил специальный мемуар с целью убедить королевскую семью покинуть Париж и поручил доверенному лицу при посредстве графа де Ла Шатр, первого камер-юнкера Месье, вступить в контакт с графом Прованским. Тот имел двухчасовой разговор с принцем; идея Мирабо состояла в том, чтобы ехать не на восток, где Людовик XVI оказался бы в слишком большой зависимости от иностранных держав, а на запад, в верную ему Нормандию. Однако Месье отказался принимать в этом участие, объяснив, что король постоянно меняет своё мнение и на него нельзя положиться, даже если действовать через королеву{279}. Видимо, с этого момента и началось сотрудничество Мирабо с королевской семьёй{280}; в тот краткий период он делал ставку на графа Прованского.
Де Фавра пошёл тем же путём. За двести с лишним лет историки не раз пытались реконструировать весь ход интриги, хотя не исключено, что полностью она существовала исключительно в голове самого маркиза. Между тем за ним уже следили, и его предприятие было обречено. Как только де Фавра достиг договорённости с графом Прованским, и маркиза, и его супругу арестовали; в аресте участвовали и приближённые героя войны за независимость США, депутата Генеральных штатов, командующего парижской Национальной гвардией маркиза де Лафайета.
Как и о чём договорились маркиз с графом Прованским? Поскольку планы де Фавра были мало кому известны, реальный или предполагаемый заговор быстро оброс фантастическими подробностями. Так, к примеру, в воспоминаниях можно прочесть, что планировалось похитить короля, вывести его в Перонн, а Месье тем временем объявил бы себя регентом{281}.
Однозначно можно утверждать лишь то, что де Фавра попытался организовать заём на два миллиона ливров, действуя якобы по поручению Месье. Секретарь Марии-Антуанетты Ожеар утверждал в своих мемуарах, что он находился в одной тюрьме с маркизом и его женой, а в 1798 г. о заговоре ему рассказывал информированный американец Г. Моррис. По словам Ожеара, де Фавра действовал по поручению Месье вместе с графом Люксембургским, графом де Ла Шатром, маркизом {282} де Леви и рядом других дворян, и их целью было нанять 300-400 человек, спасти и вывезти короля, а также разделаться с мэром Парижа Ж.С. Байи и Лафайетом{283}. Судя по всему, задействовав старые связи, маркиз как раз и вышел на этих трёх придворных, а кто-то из них уже переговорил с принцем.
О том, кто раскрыл заговор властям, существует несколько версий. Лафайет говорил Моррису, что давно следил за де Фавра{284}. Сам де Фавра полагал, что его предал граф Люксембургский, однако Ожеар в своих мемуарах довольно убедительно пишет о том, что слабым звеном оказались банкиры, к которым маркиз обратился с просьбой о займе{285}.
На суде де Фавра инкриминировался широчайший заговор, в котором должно было быть задействовано 140 000 человек, планы убийства Лафайета, набор войск, чтобы вывезти короля из Парижа. Но «в столь сложном деле не было ни единого сообщника; не заходила речь ни об оружии, ни о боеприпасах, ни о каком-либо снабжении; не было переписки с кем бы то ни было» {286}.
Объяснялось это довольно просто. После восстания 5-6 октября 1789 г. и насильственного перемещения короля в Париж политическое равновесие ещё не установилось, новые власти чувствовали себя неуверенно и стремились организовать резонансный политический процесс. До ареста де Фавра для этого были намечены два главных кандидата, ждущих в тюрьме решения своей судьбы. Один - уже неоднократно упоминавшийся Ожеар, фигура удобная, если учесть, что он был не только секретарём королевы, но и генеральным откупщиком. Обвиняли его в том же, что и де Фавра, - в стремлении организовать бегство короля. Другой - барон де Безанваль (Besenval), пожилой генерал, военный губернатор Иль-де-Франса, выведший войска из Парижа накануне 14 июля; его обвиняли в том, что он хотел осадить Париж и перебить его жителей. Обоих впоследствии оправдали. Один из современников предполагал, что причиной оправдания Безанваля были его тесные связи с герцогом Орлеанским, а сторонников герцога в городской верхушке было немало{287}. Если это правда, то и Ожеар мог похвастаться связями с Орлеанским домом: его отец служил управляющим у Регента. У де Фавра таких защитников не было.
Когда стало известно об аресте де Фавра, в Париже появилась листовка, подписанная неким Баро (Barauz), в которой говорилось, что это Месье стоял во главе заговора, и именно по его поручению де Фавра должен был собрать 30 000 человек, чтобы убить Лафайета и мэра, а также удушить Париж экономически. Стало понятно, что дело вот-вот может уйти с городского уровня и заинтересовать Учредительное собрание. Кроме того, принц получил анонимные письма с угрозами, и окружение Месье начало опасаться за его безопасность{288}.
Узнав об этом, граф Прованский решил, что разумнее будет не ожидать, пока его вызовут на допрос, а оправдаться самому. Мирабо в одном из писем явно давал понять, что план действий для Месье разрабатывал он сам и некий «человек в сером», которого публикатор идентифицирует как герцога де Леви. По словам Мирабо, это они подтолкнули графа Прованского к необходимости сделать публичное заявление, предупредив об этом заранее и королевский двор, и генерала Лафайета{289}. Моррис также вспоминает, что слышал от Лафайета, будто речь для Месье написал Мирабо{290}.
Днём 26 декабря Месье отправил в Ратушу записку, извещая, что придет к шести вечера. Когда граф Прованский появился, члены Коммуны прервали своё заседание, усадили брата короля рядом с мэром («как это было принято в суверенных судах по отношению к принцам крови») и позволили ему выступить с речью{291}. Про де Фавра принц сообщил следующее:
В 1772 г. он поступил в мой полк швейцарских гвардейцев, в 1775 г. - его покинул, и с того времени я ни разу с ним не беседовал. Лишённый на протяжении нескольких месяцев возможности пользоваться моими доходами, обеспокоенный значительными выплатами, которые мне предстояло совершить в январе, я хотел иметь возможность выполнить свои обязательства, не прибегая к помощи Казначейства. Чтобы добиться этого, я решил было заняться отчуждением имущества на необходимую сумму, но мне объяснили, что займ будет менее обременительным для моих финансов. Около двух недель назад г-н де Ла Шатр посоветовал мне г-на де Фавра как человека, способного осуществить заём у двух банкиров: г-на Шомеля и Сарториуса. Вследствие этого я подписал обязательство на два миллиона - на сумму, необходимую, чтобы расплатиться с долгами на начало года и заплатить моему Дому. И поскольку это дело было исключительно финансовым, я поручил этим заняться моему казначею. Я не видел г-на де Фавра, ничего ему не писал, никак не связывался с ним. К тому же всё, что он делал, мне полностью неизвестно{292}.
Впрочем, Месье не упустил случая и напомнить о своих заслугах, и провозгласить своё
С того самого дня, когда я на второй Ассамблее нотаблей высказался по фундаментальному вопросу, по которому до сих пор нет согласия, я не переставал верить, что вот-вот разразится великая революция, что Король - по намерениям своим, по его добродетелям, в соответствии со своим верховным титулом - должен возглавить её, поскольку она не может быть благотворной для нации, не будучи благотворной для её монарха. В конце концов, именно королевская власть должна быть защитницей свободы нации, а свобода нации - фундаментом для королевской власти{293}.
Закончил же принц своё выступление следующим образом:
Пусть сошлются хотя бы на одно моё действие, хотя бы на одну мою речь, которые противоречили бы этим принципам, которые доказали бы, что, в каких бы обстоятельствах я ни оказался, благо Короля, благо народа перестали бы быть в центре моих мыслей и моих взглядов. А до тех пор я имею право ожидать доверия к моему слову Я никогда не изменял ни моим чувствам, ни моим принципам; не изменю и впредь{294}.
Речь была встречена аплодисментами, члены Коммуны заверили принца в своём полном доверии. Мэр объявил награду в 500 луи за сведения об авторах листовки; впрочем, уже вечером Лафайет заявил, что они арестованы и находятся в тюрьме {295}. 28 декабря специальное письмо о деле де Фавра с приложением своей речи в Коммуне граф Прованский отправил и в Учредительное собрание, и они там были зачитаны{296}.
Что здесь правда, а что нет, неизвестно до сих пор. Несомненно лишь, что о займе Месье знал и документы, дозволяющие его, подписывал. Думал ли он при этом, что речь идёт исключительно о решении его финансовых проблем, как свидетельствовал он сам и как засвидетельствует несколько позднее в суде де Ла Шатр? Всё же довольно странно при тех возможностях, которыми обладал принц крови, прибегать к посредничеству человека, с которым не встречался больше десятилетия и который уволился со службы именно из-за того, что не смог разобраться с собственными финансами. Ожеар справедливо отмечает в своих воспоминаниях: трудно представить себе, чтобы заём на такую сумму был организован без обсуждения в Совете брата короля, да к тому же ещё и столь окольными путями{297}.
Де Валон полагает, что заговор существовал в основном в воображении де Фавра{298}, однако и с этим трудно согласиться. Граф Прованский был, безусловно, богатым человеком, но подписать обязательства на два миллиона ливров просто для того, чтобы не упустить возможность поучаствовать в воображаемом заговоре? Очень сомнительно.
Ф. Мэнсел высказывает ещё одну идею: Месье мечтал занять место в Совете короля, и все его действия были направлены именно на это. В подтверждение своих мыслей историк цитирует довольно тёмное место из письма Мирабо от 27 января 1790 г.: «А вот кто ниже всех, так это Месье. Представь себе, что он вкладывал такие суммы, что даже если бы их предложил твой лакей, он попал бы в совет в ту секунду, как этого захотел бы, а вот Месье, скорее всего, в него не войдёт» {299}. Признавая, что министерские посты не продавались, Мэнсел предполагает, что деньги были нужны на подкуп депутатов, которые могли бы настоять на введении графа Прованского в Совет, а также, возможно, отменить закон, запрещающий депутатам быть министрами, чтобы Мирабо тоже мог туда войти {300}. Впрочем, этот комментарий видится мне чистой фантазией.
Впоследствии высказывалось также предположение, что дело де Фавра было творением Лафайета. Оно позволяло генералу убить двух зайцев: с одной стороны, маркизу хотелось показать народу казнь дворянина, но он понимал, что Безанваль будет оправдан. С другой стороны, обвинение де Фавра позволяло нанести удар по Месье и ставило того в безвыходную ситуацию: если он оправдывал себя за счёт де Фавра, это губило его репутацию, если отказывался защищаться, - становился в глазах народа подозрительным{301}. Эта версия кажется тем более правдоподобной, что, как известно, маркиз де Лафайет должен был начинать карьеру в окружении графа Прованского{302}, однако намеренно оскорбил его на одном из маскарадов, и они стали врагами до конца жизни{303}. Когда в 1792 г. судьба свела их на одну ночь в Хамме, и граф Прованский, и граф д’Артуа отказались увидеться с Лафайетом{304}. Фенимор Купер, общавшийся с генералом несколько десятилетий спустя, писал, что тот характеризовал Людовика XVIII как «самого
Этой стройной версии, по сути, противоречит только одно достоверное свидетельство: американец Г. Моррис записал в своём дневнике рассказ Лафайета о том, что генерал якобы после ареста вернул графу Прованскому его письмо, найденное у де Фавра и тем самым позволил принцу оправдаться {307}. Возможно, Лафайет и старался создать у Морриса впечатление, что всё так и было, но и в этом случае логика действий генерала ускользает от моего понимания. Американский историк Б. Шапиро, защитивший диссертацию о революционном правосудии в 1789-1790 гг., интерпретирует её следующим образом: Лафайет понимал, что судебное преследование брата короля на этом этапе революции как минимум нежелательно, а как максимум - невозможно. И вёл двойную игру, стараясь угодить и нашим, и вашим{308}. Эта интерпретация, однако, идёт вразрез со всем поведением Лафайета - как до, так и после.
Так или иначе, маркиз де Фавра был осуждён и приговорён к смерти. Прочитав приговор, маркиз сказал лишь: «Вы сделали, месье, три орфографических ошибки!»{309} Меж тем считается, что перед казнью он был готов сделать важное признание, однако ему дали понять, что это не изменит его судьбу{310}. Ходили разговоры о том, что после вынесения смертного приговора один из судей напутствовал де Фавра: «Ваша жизнь - жертва, которую вы должны принести ради спокойствия и свободы общества»{311}. Молодой де Буйе рассказывает в мемуарах со слов мадам де Бальби, с которой он встречался в 1797 г. в эмиграции, что в ночь казни де Фавра в Люксембургском дворце окружение принца не могло найти себе места от волнения, и все успокоились лишь после того, как стало известно, что де Фавра погиб, так никого и не выдав{312}. Существует также версия о том, что перед смертью де Фавра всё же заявил, что это Месье втянул его в заговор и заверил, что королева тоже в курсе этих планов и одобряет их{313}.
В итоге дело де Фавра обошлось принцу недёшево. Коммуна не имела к нему претензий, но недоброжелатели получили право обвинять Месье не только в сотрудничестве с революционными властями (что не было фатально на фоне поведения Людовика XVI), но и в трусости. Среди же роялистов поговаривали, что де Фавра до самой казни ждал, когда его спасут, и Месье делал всё, чтобы поддерживать в нём эти надежды и удерживать его от признания {314}.
И всё же по-прежнему остаётся актуальным вопрос: как вписать этот заговор в исторический контекст? Многие авторы исходят из того, что Месье сделал ставку на де Фавра, решив начать собственную игру, но какую? Шапиро полагает, что Месье подтолкнули к заговору октябрьские события, показавшие, сколь мало контролируема парижская толпа, и заставившие его расстаться с либеральными иллюзиями{315}. В этом варианте принц однозначно предстаёт трусом, пошедшим на попятный как только столкнулся с сопротивлением, не очень понятно лишь, отчего он тогда не принял план Мирабо.
Порой в историографии высказывается точка зрения, что конечной целью графа Прованского в этом заговоре было отстранение Людовика XVI и занятие престола. В частности, существует такая версия: принц поначалу надеялся, что наступит подходящий момент для отречения короля, но впоследствии «стал проявлять нетерпение» и сделал ставку на переворот, в результате которого устранялись Лафайет и Неккер, дети королевской четы признавались незаконными, а он становился регентом{316}.
Всё это мне видится абсолютными фантазиями, основанными исключительно на слухах. Любопытно, тем не менее, что и Л. Блан полагал, будто «истинным заговорщиком» был граф Прованский. В подтверждение его роли за кулисами Революции Блан опубликовал письмо Месье неизвестному адресату, сохранившееся в частном архиве и датированное 1 ноября 1790 г. В письме обсуждается некий заговор, направленный на организацию восстания, которое должно было покончить с Байи и Лафайетом. «Этот план представляет, сверх того, ту выгоду, что он запугает двор и заставит решиться на то, чтобы увезти никуда не годного человека»{317}. Впоследствии историки неоднократно обсуждали это письмо и высказывали сомнения в его подлинности{318}. Особенно их смущало то, что в оригинале было сказано не «никуда не годный человек», как это деликатно перевели на русский, а
Вместе с тем, если отказаться от идеи, что граф Прованский только и мечтал лишить брата трона и занять его место, и заговор де Фавра, и поведение принца будут выглядеть совсем иначе. Едва ли кто-то из них вынашивал планы устранить Байи и Лафайета - это мало что меняло. Напротив, идея вывезти короля из Парижа могла казаться Месье абсолютно уместной. Сам Людовик XVI также со временем к ней придёт, а ведь следует учитывать, напоминает Мэнсел, который мыслит сходным образом, ещё и позицию королевы{320}. То, что Месье хотел занять место в королевском Совете, не вызывает сомнений, но кто сказал, что он собирался действовать против короля, а не вместе с ним? Ничто в его поступках начиная с 1788 г. не говорит о конфронтации с Людовиком XVI - как накануне, так и в первые годы революции Людовик-Станислас постоянно поддерживает брата и во всеуслышание заявляет об этом. Сделал он это и в Ратуше 26 декабря.
И, наконец, ничто не говорит о том, что де Фавра перед смертью собирался поведать какие-то кровавые тайны принца: он вполне мог размышлять о том, стоит ли по-прежнему, ценой собственной жизни, скрывать план Месье вывезти короля из Парижа. Говорит ли о трусости то, что граф Прованский отказался от де Фавра? Быть может. Впрочем, мне видится вполне обоснованной та точка зрения, что если бы Месье признался, что де Фавра - его человек, он бы погубил себя, но отнюдь не спас бы маркиза, лишь подтвердив существование заговора{321}. Вместо этого граф Прованский даже в изгнании поддерживал его семью при посредничестве герцога де Ла Фара{322}, а после Реставрации установил пенсион для вдовы казнённого{323}.
Помимо прочего, все эти эпизоды явственно показывают, сколь сложно, изучая Революцию (и биография графа Прованского не является исключением из правил), опереться на документы, которые не вызывали бы сомнений. Многие письма и свидетельства оказались рассеяны по частным архивам; революции, франко-германская война, Парижская коммуна, две мировые войны, очевидно, не способствовали сохранности источников. Причём, что не удивительно, сомнения в подлинности вызывают именно те документы, которые видятся наиболее принципиальными для понимания позиции Месье.
Так, к примеру, в ряде работ по истории Революции приводится текст письма (впрочем, неизменно без всяких ссылок на место хранения оригинала), якобы написанного графом Прованским графу д’Артуа и извещающего о смерти Людовика XVI. Две вещи в этом тексте кажутся весьма любопытными. Во-первых, упоминание о том, что Месье сообщили, что сын брата также умирает, тогда как по имеющимся сегодня сведениям до начала мая 1793 г. Людовик XVII был вполне здоров. И, во-вторых, фраза, которую лишь человек довольно беспечный мог бы доверить бумаге: «Обливаясь слезами по нашим близким, не забывайте, сколь полезной для государства станет их смерть»{324}. Самое раннее воспроизведение текста этого письма мне удалось найти в романе (!) Жана-Жозефа Реньо-Варена «Узники Тампля», изданного в 1800 году{325}. Автор был чрезвычайно плодовит, широко известен, переводился на другие языки. Казалось бы, ситуация очевидная. Но как тогда объяснить, что на соседних страницах Реньо-Варенн публикует послание про «короля-бревно», тогда как Л. Блан клялся, что держал это письмо в руках и оно находится в коллекции английского депутата палаты общин Монктона Мильнза?! {326} Признаться, это так и осталось для меня загадкой.
Тем не менее, даже если оставить в стороне истории от том, как граф Прованский руководил Робеспьером и планировал убийство Лафайета, у многих, кто был знаком с биографией принца до его восхождения на престол, складывалось впечатление, что в первые тридцать лет своей жизни граф Прованский как минимум дважды менял свою политическую линию. И это не прибавляло ему популярности. Пожалуй, наиболее подробно об этом писал по горячим следам французский учёный и дипломат Ж.-Л. Сулави, заслуживший репутацию сторонника Робеспьера. В своих воспоминаниях, опубликованных в 1801 г., Сулави отмечал, говоря о Месье:
[мемуар] в защиту парламентов, организованных г-ном де Мопу, показывает, что он был сторонником силовых методов
Далее Сулави резюмирует: «На самом деле, Месье с самого начала правления своего брата продемонстрировал, что он ярый приверженец деспотической системы, а в конце его правления он поспособствовал его свержению и ускорил его, исповедуя разрушительные для монархии демократические принципы»{328}. И раскрывает свою мысль:
В 1775 г. он беспрестанно препятствовал действиям г-на Тюрго, а затем г-на Неккера. Самые основательные и доказательные труды против демократических поползновений этих двух министров исходили из его дома. Кромо и Бурбулон{329} беспрестанно проявляли интерес к любым действиям женевского министра. Каково же было наше изумление, когда Месье в 1788 г., в декабре, объединился с тем же самым министром и с меньшинством второй Ассамблеи нотаблей, чтобы убедить Людовика XVI удвоить количество посланцев от третьего сословия в Генеральные штаты и чтобы усилить демократическое общественное мнение и демократическую партию. С тех пор Месье принёс гражданскую клятву и согласился сесть рядом с Байи и даже
Этот текст не только был прочитан Людовиком XVIII, но и, по всей видимости, задел его до такой степени, что король составляет на него краткий ответ, сохранившийся в его бумагах. Тот пассаж, который касается реформы Мопу, он комментирует следующим образом:
Не надо было быть великим пророком, чтобы предсказать эти опасности - правда, на самом деле, я это сделал устно и никогда не делал письменно. Я ещё вернусь к этому, здесь же мне хотелось бы сказать, что сатиры, карикатуры, политические записки, о которых речь пойдёт далее, мне приписываются по ошибке. Sed amoto quceramus seria ludo{331}.
Далее король продолжает:
Были ли моё поведение и мой характер столь непостоянны, как на то претендует г-н С.? На этом следует остановиться подробнее.
Он справедливо говорит о том, что я противился возвращению парламентов. Мне кажется позволительным человеку в девятнадцать лет, а мне было именно девятнадцать в 1779 году{332}, не знать досконально нашу правовую систему и верить, полагаясь на мнение учителей, что мой дед использовал в 1771 г. своё законное королевское право. Возможно, если бы сегодня он призвал меня в свой Совет, я бы исповедовал иные взгляды, поскольку куда лучше изучил эти сюжеты. Однако решение было принято, правильное оно было или нет, и я думаю сегодня, как думал и в 1779 году, что отменять его - это наносить смертельный удар авторитету королевской власти{333}.
После этого Людовик XVIII вновь настаивает, что высказывался об отмене реформы Мопу только устно, когда его брат за две недели до того, как об этом было объявлено публично, трижды обсуждал с ним этот сюжет в приватных беседах. Король приводит по памяти различные аргументы, которые он высказывал против этого решения: помимо того, что это подорвёт авторитет монархии, он опасался, что, если впоследствии Людовик XVI передумает, второй раз провести такую реформу будет невозможно. Сам же он выступал за исправление недостатков реформы Мопу, а не за то, чтобы вернуть всё, как было до неё. Подобные взгляды, вспоминает Людовик XVIII, не снискали ему любви народа, на этот счёт появилась даже песенка:
Месье, высказав своё пагубное мнение,
Хотел лишить нас наших прав.
Немного же свободы нам осталось,
Он хотел нас её лишить, не взирая на закон.
Он боялся ремонстраций,
Людовик был иного мнения,
И в наших интересах и из чувства благодарности
Спеть, спеть: «Да здравствует Людовик!» {334}.
«Немного свободы! И это сказано в такой момент!», - восклицает король и напоминает, что после этого его политическая карьера прервалась на 12 лет{335}.
Людовик-Станислас отмечает, что сам институт - Ассамблея нотаблей - обладал весьма двусмысленными полномочиями: «он не мог обладать ни правами Генеральных штатов, ни притязаниями Парламентов», это был сугубо консультативный орган. К тому же было очень сложно понять, какую позицию следует занять нотаблям: принц просил де Калонна просветить его на сей счёт, но министр собрался это сделать лишь за пару дней до открытия Ассамблеи, и то в самых общих чертах.
Я часто не совпадал во взглядах с министром, но всё же я не сказал ни единого слова, не сделал ни единого шага, который мог бы не понравиться Королю, и заслужил после этой Ассамблеи гораздо больше уважения, чем был того достоин{336}.
Возвращаясь после этого подробного рассказа к вопросу о своём непостоянстве, Людовик XVIII скрупулёзно перечисляет, в чём его обвиняли:
1° в том, что я высказался за удвоенное представительство, 2° в том, что я совершил в Ратуше 26 декабря 1789 г., 3° в моей эмиграции в июне 1791 г. Полагают, что два первых пункта противоречат тому, что я высказывал в 1779 г. {337}, а третий - первым двум{338}.
Людовику-Станисласу кажется уместным напомнить, что, во- первых, за удвоение представительства третьего сословия голосовал не только он, но также архиепископ Нарбонна и герцог Мортемар, которых никто не обвинял в том, что они сделались «демократами», во-вторых, никакого закона по поводу количества депутатов от третьего сословия не существовало, всё зависело от решения короля, и в-третьих, в 1588 и в 1619 гг. именно третье сословие, в отличие от двух других, поддерживало королевскую власть. Людовик XVIII полагает, что в конце 1780-х гг. ситуация была аналогичной: корона подвергалась многочисленным нападкам со стороны духовенства и дворянства. И уж конечно он не мог предвидеть, что дальнейшее развитие событий позволит перейти от посословного голосования к индивидуальному.
Эта ошибка, быть может, самая серьёзная из всех, повлияла и на мою судьбу. Не знаю, хватит ли моих угрызений совести, тех бед, что я претерпел и которые ещё ждут меня впереди, чтобы искупить мою ошибку в глазах того, кто видит всё. Люди же, я полагаю, должны избавить меня от упрёков в непостоянстве{339}.
Далее король стремится ещё раз объяснить своё поведение в деле де Фавра, заявляя о том, что ему был известен лишь проект бегства короля, ни о каких планируемых убийствах он ничего не знал. И всё же это дело стало «ещё большей ошибкой: мне не следовало слушать проекты г-на де Фавра, мне не следовало их дезавуировать впоследствии»{340}. Комментируя свой приход в Ратушу, Людовик XVIII пишет о том, что это он купил Мирабо для короля и следовал его советам, равно как и советам «герцога де Л***» (здесь, очевидно, имеется в виду де Леви). Что же до гражданской клятвы, Людовик заявил, что принял её по принуждению, да и кто не принял бы, если бы к нему пришли с такими требованиями.
Однако он решительно отказывается видеть в своих поступках признаки непостоянства. Напротив, он по-прежнему полагает эмиграцию абсолютно последовательным поступком: «Согнутая силой ветвь вновь распрямляется, как только становится свободной»{341}.
Разумеется, этот текст - такая же попытка создать некий образ, как и слова недоброжелателей принца. В равной мере не вызывает сомнений, что, несмотря на все старания Людовика XVIII, «чёрная легенда» тяготела над ним и заставляла с собой считаться, мы ещё не раз это увидим.
Как оценить ту сложную траекторию, по которой двигались политические взгляды принца в первые десятилетия его жизни? Менял ли он их в угоду сиюминутной выгоде, делал ли всё, чтобы занять трон, превращался ли из консерватора в либерала и вновь в консерватора? На мой взгляд, для ответа на эти вопросы следует оставить в стороне ту часть «чёрной легенды», которая состояла из слухов и домыслов, и анализировать то, что лежит за её пределами.
На протяжении всех этих лет граф Прованский хотел принимать участие в управлении страной, считал себя готовым для этого и, не исключено, более достойным, более умным, более образованным и, если говорить современным языком, более мотивированным, чем его старший брат. Отстранение от работы в Совете воспринималось им болезненно, войти в число тех, кто принимает решения, стало одной из его главных целей.
Это отнюдь не означало отстранения брата от трона; к тому же, в соответствии с фундаментальными законами французской монархии, это было невозможно. Все приведённые свидетельства наводят на мысль, что Месье хотел править вместе с братом, но не вместо него. Не он ссорился с Людовиком и Марией-Антуанеттой; напротив, он выказывал жене брата всяческое расположение, и ничто не говорит о том, что оно не было искренним. Их целенаправленно стремились поссорить - в первую очередь Мерси д’Аржанто и Мария- Терезия, неустанно напоминавшие принцессе, а затем королеве, что деверю доверять нельзя.
Хотел ли граф Прованский править после брата? Очевидно при том, как долго у королевской четы не было детей, он рассматривал такую возможность, и она его привлекала, хотя при их разнице в возрасте и была изрядно гипотетической. Рождение у брата ребёнка не обрадовало принца, тем более что сам он детей не имел. Однако его слова во время крестин королевской дочери, если они и были произнесены, следует рассматривать как прорвавшееся наружу раздражение, как неумную шутку, как стремление показать, что он знает церемониал лучше всех присутствующих, но уж никак не в качестве реальной попытки поставить под сомнение отцовство короля - хотя бы потому, что дочь престол не наследовала, а рождение последующих детей, как мы видели, было под вопросом. И уж тем более невозможно вообразить, чтобы Месье собрал доказательства адюльтера королевы, да ещё и заручился свидетельствами ряда пэров Франции. Кроме того, что такие доказательства сложно себе представить, едва ли все пэры и члены Парламента сохранили бы это в тайне.
Говорит ли его сопротивление отмене реформы Мопу в 1774 г. о том, что принц тогда придерживался консервативных взглядов? В рамках этой логики либералами пришлось бы считать Людовика XV и самого Мопу. Выступая за отмену реформы, Месье всего лишь оказался дальновиднее своего брата. Столь же непростым мне видится вопрос об оппозиции реформам Тюрго и Неккера. Можно исходить из того, что они были благотворны для Франции и их провал приблизил Революцию. Но возможна и другая интерпретация: эти реформы вновь приводили власти к конфронтации с парламентами, получался замкнутый круг, который не способствовал усилению авторитета короны. Их проведение при отсутствии поддержки при дворе только подчеркнуло непоследовательность действий короля. Тот политический капитал, которым он располагал на момент восшествия на престол, оказался бессмысленно растрачен.
Что же касается политической линии, которой придерживался граф Прованский в 1787-1791 гг., то он абсолютно прав, подчёркивая, что неизменно следовал в фарватере политики Людовика XVI и во всём брата поддерживал, в том числе и в желании найти общий язык с революционерами. Рассуждая о стремлении принца угодить толпе, трудно не учитывать, что время царствования Людовика XVI - это время рождения во Франции публичной политики, эффективность которой напрямую зависела от общественного мнения. Принимая решения, высказывая свои взгляды, и королю, и графу Прованскому приходилось ориентироваться не только на то, что один - помазанник божий, а другой - принц крови. Людовик- Станислас, пришедший в Ратушу с оправданиями, выглядел не менее двусмысленно (или символично), нежели Людовик XVI, надевающий трёхцветную кокарду или приносящий клятву на верность Конституции 1791 года, уничтожившей Старый порядок.
Преследовал ли при этом Месье и свои цели? Безусловно. Но ничто не заставляет предположить, будто цели эти расходились с целями королевской семьи. Заговор маркиза де Фавра говорит о том, что граф Прованский не стремился стать хозяином горящего дома - ему лишь казалось, что он лучше знает, как потушить пожар. В отличие от графа д’Артуа, он отправляется в эмиграцию только тогда, когда бежать соглашается и король. И не его вина, что он успешно достигает цели, тогда как королевскую семью задерживают и возвращают в Париж.
ГЛАВА 3
«РОЯЛИЗМ ПОДСТУПАЕТ СО ВСЕХ КОНЦОВ РЕСПУБЛИКИ...»
Казалось, переворот 9 термидора II года Республики (27 июля 1794 г.) никак не повлиял на судьбы роялистов. 6 августа 1794 г. принц Конде записал в своём дневнике:
Мы получили верные сведения о свержении Робеспьера и его соратников, гильотинированных 28-го. Но все эти злодейские внутренние революции лишь меняют во Франции тиранов и не сулят нам никакого счастья... {342}
Те же сомнения высказывал в письме из Лондона российский посол граф С.Р. Воронцов:
Когда свергли жирондистов, полагали, что это хорошо для [людей с] добрыми намерениями, однако оказалось обратное. Робеспьер, без сомнения, был чудовищем, но кто может гарантировать, что те, кто победил его, не ещё большие чудовища? {343}
Как напишет позднее Малле дю Пан: «9 термидора свергло тирана, но не уничтожило тиранию»{344}. Ему вторил Людовик XVIII: «За жестокой тиранией последовала тирания лицемерная»{345}.
Удивляться этим словам не приходится: Конвент и его комитеты оставались у власти, по-прежнему действовал декрет от 4 декабря 1792 г., грозящий смертной казнью каждому, «кто предложит или попытается восстановить во Франции либо королевскую власть, либо иную власть, покушающуюся на суверенитет народа» {346}.
Всё так. Только как же тогда интерпретировать хорошо известную фразу А. де Токвиля? После Термидора, писал он, «Франция, которая перестала любить Республику, осталась, в основе своей, привязана к Революции»{347}. «Токвиль имеет в виду, - комментирует эту цитату Фюре, - что политический режим того времени не имел поддержки общественного мнения, не добился конституционного равновесия и даже не осуществлял реальной власти»{348}. Но разве «переставшая любить Республику» Франция и шаткий политический режим не создавали предпосылки для восстановления монархии?
Определенный диссонанс присутствует и в работах авторов, принадлежащих к «якобинскому» направлению в историографии Революции. Исходя из тезиса о том, что Термидор - это явная контрреволюция{349}, они нередко утверждают, что контрреволюционная политика термидорианцев расчищала роялистам дорогу к власти{350}. Причинно-следственная связь здесь представляется очевидной, и она чётко прослеживается ещё у Матьеза в его оценке работы Комитета общественного спасения до и после Термидора: «Вчера - инструмент порядка и Общественного спасения, завтра - бед и анархии, орудие мести и репрессий. Вчера - красный террор, завтра - освобождение подозрительных и частичное возвращение эмигрантов. Послезавтра - белый террор»{351}.
Таким образом, термидорианцы
На мой взгляд, и такая интерпретация событий вызывает немало вопросов. Едва ли многим термидорианцам могло прийти в голову, что восстановление монархии не подразумевает возвращение эмигрантов и урегулирование, тем или иным способом, имущественных споров. Сомнительно, чтобы камнем преткновения стали именно материальные интересы - король готов был обещать золотые горы тем, кто возвёл бы его на трон, да и вряд ли можно говорить об особняках и тем более поместьях применительно ко многим депутатам того времени.
Однако наряду с этими тезисами, скорее подводящими к выводу о невозможности победы роялистов, в историографии встречаются и иные высказывания.
«На следующий день после окончания Террора, как и в наши дни на следующий день после окончания войны и Коммуны, - писал в 1870-х гг. Тюро-Данжен, - Франция, придя в себя, вдруг выяснила, что она стала республикой скорее благодаря дерзости одной из клик, нежели по воле нации. “Республика” - такова была официальная вывеска, но до сих пор она прикрывала лишь диктатуру: диктатуру людей 10 августа, а с учётом ряда нюансов - и людей 4 сентября. Так встал вопрос о необходимости замены режима беззаконного, конец которому положил сам ход вещей, упорядоченным и долговременным государственным строем. Каков он будет? Конституционная монархия? Древняя монархия, омоложенная свободой? Что победит применительно к каждому из этих вариантов - воспоминания о терроре или о Старом порядке?» {354}
«В первые месяцы 1795 года, - считает М. Дж. Сайденхэм, - существовала, быть может, самая благоприятная возможность, которая когда бы то ни было предоставлялась, для реставрации конституционной монархии во Франции»{355}. «Разрушительная работа была, можно сказать, слишком успешна, - добавляет А. Коббан, - поскольку она выходила далеко за пределы намерений и ожиданий термидорианцев, подхваченная порывистым ветром общественного мнения, овевающим Францию и приносящим с собой надежды на реставрацию монархии. Отныне проблема для историка - не почему монархия пала, а почему она не была восстановлена»{356}. «Имел место значительный поворот против революции и, усиливаясь в 1795 г., со дня на день возрастали шансы монархической реставрации, - высказывает свое мнение Ф. Анжеран, автор книги об известном роялистском шпионе Анже Питу. - Власть Конвента подошла к концу, и всё предвещало, что выборы приведут к власти если и не явных роялистов, то, по меньшей мере, конституционных» {357}.
Столь существенная разница в отношении историков к возможности победы роялистов в 1795 г. заставляет присмотреться к этому сюжету более внимательно. Очевидно, что при отсутствии убедительных доказательств правильности как одной, так и другой гипотезы («реставрация в принципе была невозможна» - «реставрация не произошла лишь чудом») исследование фактически должно вестись сразу по двум направлениям, соединяя анализ настроения политических элит с изучением желаний и чаяний основной массы населения. И первый вопрос, который возникает на этом пути: действительно ли «порывистый ветер общественного мнения» наполнял паруса роялистов? Ведь что бы ни планировали сторонники монархии как внутри страны, так и за ее пределами, едва ли они имели бы шансы на успех при отсутствии поддержки со стороны народа Франции.
«Наша республика - беспомощная и незаметная»
Несомненно, республику никто не отменял. Более того, ни в Конвенте, обсуждавшем летом 1795 г. новую конституцию, ни в Комиссии одиннадцати, ответственной за подготовку её проекта, вопрос о выборе формы правления практически не поднимался. П.Ш.Л. Боден, выступая от имени Комиссии, нашел тому удобное оправдание: ведь уже при избрании депутатов в 1792 г. нация дала им мандат на отмену королевской власти, что и было зафиксировано в многочисленных протоколах выборов {358}. Этот факт неизменно пре- подносился депутатами, как абсолютно очевидный. Боден даже писал в одной из своих работ, имея в виду надежды на реставрацию монархии: «Я с трудом могу объяснить себе безумие тех, кто способен питать столь преступную надежду перед лицом мнения, высказанного столько раз и столь торжественно самой могущественной нацией во Вселенной» {359}.
Однако при Термидоре подобная точка зрения начинает активно оспариваться в публицистике. «Довольно необычно, - отмечает автор анонимного памфлета “Несколько размышлений о принятии конституции 1795 года”, - что доверители (
А раз так, полагали многие публицисты, сейчас и есть самый подходящий момент узнать мнение народа. Ж.Т. Рише-Серизи (
Что с того, что ты республиканец, если Франция хочет монархию? Что с того, что ты роялист, если Франция хочет республику? Ты уполномоченный (
Примерно о том же самом шла речь и в письмах, получаемых Комиссией одиннадцати. Если хотите стабильности, говорилось в одном из них, обратитесь к национальному характеру французов. Руссо, Монтескье - за республику ли они? Отнюдь нет, они за «монархическое правление, умеренное демократией» {365}.
Когда нравы в целом хороши, можно принять демократию, несмотря на её бури. Когда они плохи, стоит прибегнуть к аристократии. Когда же они очень плохи, лишь единый хозяин может сохранить государство. К сожалению, именно последний случай наш, -
высказывал свое мнение другой корреспондент{366}. В принципе, в сегодняшних условиях, размышлял третий, можно учредить «монархическую республику»{367} с наследственными главой государства и членами Сената{368}.
Однако не стремление заставить Конвент обсудить этот вопрос доминировало в общественном мнении. Гораздо важнее иное: за прошедшие годы республика у многих стала ассоциироваться с Террором и беззакониями, голодом и нестабильностью. В конце XIX в. некоторые либеральные республиканцы полагали, как П. Тюро-Данжен, будто «Старый порядок оставил о себе такие воспоминания, которые и Террор не смог вытеснить»{369}. Едва ли. Скорее, люди, не чуждые политике, привыкли воспринимать Старый порядок, как сосредоточие злоупотреблений и нелепостей, тогда как на более низких уровнях дело обстояло совершенно иначе. В ходе руанского восстания в начале апреля 1795 г. повстанцы кричали: «Во времена короля у нас был хлеб!»{370}. В обществе постепенно появлялось представление о том, что республика сама по себе не решает ни социальных, ни экономических проблем, возникала ностальгия по «старым добрым временам». Не эта ли тенденция, доведенная до логического завершения, звучит в словах одного из эмигрантов: «Существование вандейцев и шуанов - заслуга Конвента»? {371}
Если раньше у многих сторонников нового порядка крепка была вера в то, что все трудности - временные, что они - справедливая и разумная плата за обретение свободы, то «при Термидоре внезапно стало очевидно: Революция устала, Революция постарела» {372}, а «королевский произвол», который с такой страстью клеймили авторы памфлетов в 1789-1792 гг., - ничто по сравнению с Террором. В памфлете, опубликованном при Директории, приводится весьма характерное высказывание, приписанное Э.Ж. Сийесу:
Я предпочитаю монархию республике не для того, чтобы лелеять прежние привычки и не из какого-то полного предрассудков отношения к роялизму. Я её предпочитаю потому, что для гражданина больше свободы при монархии, нежели при республике{373}.
Сказывалась и слабость республиканских традиций: монархия во Франции существовала более тысячи лет; республика - меньше трех. «Недостаточно дать Франции республиканскую конституцию, - говорилось в одном из памфлетов VI года, - надо, чтобы сознание, нравы и образ действий нации видоизменились в соответствии с республиканской системой»{374}.
Стремясь как можно скорее забыть недавнее прошлое{375}, как можно резче и чётче дистанцироваться от наследия диктатуры монтаньяров, термидорианцы подвергали активной и публичной критике события 1793-1794 гг., предавая гласности многое из того, что до тех пор оставалось неизвестным или не осознавалось основной массой населения страны, ориентировавшейся лишь на свой собственный опыт, приобретённый на локальном уровне. Стремясь показать и доказать, что Конвент «очистился», «осознал свои ошибки», изменился, термидорианцы, сами того не желая, закрепляли в общественном сознании устойчивую ассоциацию между республикой и эксцессами, с одной стороны, и между Конвентом и республикой, с другой - ведь провозглашение республики произошло в самом начале работы Конвента, и никакой другой республиканской власти люди к 1795 г. ещё не знали. Автор опубликованного в Берне памфлета писал о республике:
Народ, среди которого тираны выбирали или брали наугад ежедневно сотни жертв, не может по своей воле оставаться в подобном состоянии, надо лишь помочь ему из него выйти [...] Если Конвент и может что-то сделать, так это либо позволить вернуться к королевской власти, либо уничтожить себя - по отдельности или сразу{376}.
Сосредоточив в своих руках неограниченную власть и активно вмешиваясь в управление на местах, Конвент тем самым брал на себя ответственность за всё, происходившее в стране. При Термидоре настало время платить по счетам. Как отмечали многие современники, в то время «всеобщим чувством была ненависть, скорее живая, нежели глубокая, к Конвенту и его депутатам, от которых всеми силами хотели избавиться»{377}. «Правление Конвента, - вспоминал позднее маршал О. Мармон, - не поддерживаемое более казнями, было низко и достойно лишь презрения; все честные люди желали его свержения»{378}. Но что говорить о людях, которые смотрели на Конвент со стороны, если даже Л. Ларевельер-Лепо, один из его депутатов, писал впоследствии, что Конвент в то время был «лишь неорганизованной толпой, разнородной массой, составленной из бессвязных остатков всех партий, которые одна за другой брали в нём верх и терпели поражение»{379}.
Сходный анализ политической ситуации во Франции нередко встречается и в дипломатической переписке. Так, российский агент рассказывал в конце 1794 г., как мэр одного из городков под столицей остановил дилижанс, в котором ехал в миссию депутат Конвента, и заявил, что «лучше бы в этой повозке ехал граф д’Артуа, чем её пачкает этот мерзавец». Депутата заставили покинуть дилижанс и пойти пешком, а Комитет общественного спасения, где обсуждали этот случай, вынужден был его замолчать{380}. В докладе, подготовленном для английского правительства в апреле 1795 г., говорилось: «О Республике, Свободе или Равенстве не говорят иначе как с весьма выразительными гримасами; о представителях народа - иначе как с напускным презрением» {381}.
Информатор, которому весьма доверял полномочный министр (посол) России во Франции И.М. Симолин{382}, сообщал:
Ежедневно являя собой скандальную картину беспорядка, Конвент полностью утратил уважение к себе [...] Свобода уже использована, равенство также выходит из моды.
Хотя на словах роялизм и ненавидят, продолжает тот же источник, «я ничуть не буду удивлен, если следующим Идолом станет Король»{383}. Российский агент в Париже докладывал в январе 1795 г., что в Париже появились плакаты, на которых было написано: «Сохраните ваши 36 ливров{384} и верните нам нашего Людовика»{385}.
Созвучны с этим и сведения, которые в Санкт-Петербурге получали из Англии: «Есть хорошие новости, что Франция дошла до крайней нищеты, что повсюду устали от Республики и что все согласны призвать Короля, не заботясь ни о какой конституции. Говорят только о Короле»{386}. Позднее, в конце июля, в депеше из Австрии будет отмечено, что «французский народ увлекает за собой Конвент, и, следовательно, эта ассамблея не может ни эффективно противиться восстановлению монархии, ни надолго откладывать его»{387}. В конце 1795 г. вернувшийся из Парижа франкфуртский купец скажет, что «во Франции нет честного человека, который не говорил бы плохо о революции»{388}.
Трудно ответить на вопрос, насколько эта нелюбовь к Конвенту была действительно «всеобщей». Если вспомнить, что Конституция III года была одобрена на референдуме{389}, легко сделать вывод о том, что население Франции в общем и целом было склонно принять республику. Если же учесть, что в референдуме приняло участие примерно 14-17
Но говорили ли отсутствие симпатий к Конвенту и недовольство республикой о желании отказаться от неё и вернуться к монархии? Тому есть множество иных свидетельств.
Ещё с декабря 1794 г. в донесениях роялистских агентов из Парижа говорилось, что «в кафе и других общественных местах говорят о восстановлении королевской власти»{391}. Парижские донесения полиции показывают, что на улицах то и дело раздавались крики: «Да здравствует Людовик XVII!»{392} и оскорбления в адрес Конвента{393}, в разговорах звучала ностальгия по временам Старого порядка{394}, завсегдатаи кафе открыто отказывались считать себя «гражданами» и «добрыми республиканцами»{395}. Даже во время народных восстаний в жерминале и прериале в Париже кричали: «Дайте нам короля и кусок хлеба!»{396} Побывавший весной 1795 г. в Париже роялистский агент рассказывал, что среди членов секций много роялистов, но революция приучила их бояться и высказывать свои взгляды только перед верными людьми; напротив, известные роялисты, те, кто мог бы повести за собой людей, скрываются мало{397}. Российские агенты сообщали, что в начале 1795 г. в Париже даже отпечатали и продавали календари со старой системой летоисчисления{398}. К апрелю, по их сведениям, Комитет общественного спасения стал сомневаться в надёжности армии, поскольку «склонность к королевской власти все больше и больше становится всеобщей»{399}.
В провинции картина была не лучше. Граф д’Алонвиль, вернувшийся в страну после Термидора, писал:
Воззрения чудесным образом поменялись, поскольку у подножия руин зданий, которые именовали феодальными, крестьяне (а эти руины были творением их рук) говорили нам: «Когда же прибудет Король?» {400}
Английский агент сообщал 15 марта, что «мнение народа по всей Франции склоняется к контрреволюции»{401}. В одной из газет того времени говорилось, что если в Париже «движение 1 апреля»{402} сопровождались проякобинскими лозунгами, то в провинции кричали: «Да здравствует король!»{403} Аноним из Страсбурга сообщал в Конвент 18 флореаля (7 мая 1795 г.):
Много слабых людей, множество роялистов и многие заключённые времён террора таят в своих сердцах лишь желание мести. Все они занимают общественные должности
«Сегодня, - отмечал в преамбуле своего проекта конституции некто Доксьон из Лиму (департамент Од), - терроризм и патриотизм связывают друг с другом, несмотря на их исчезновение [...] Несмотря на намерения Национального Конвента, со всех сторон взывают к эмигрантам и королевской власти [...] Опасность неминуема, роялизм подступает со всех концов республики»{405}. «Комитет одиннадцати не может не замечать, что роялизм поднимает дерзкую голову во всех департаментах Запада, - писал 21 прериаля (10 мая) Л. Лемарешаль, мэр маленькой коммуны Сувине, вынужденный бежать в департамент Сарта. - Они имеют связи почти со всеми другими департаментами республики; священники, аристократы, знать, магистраты, финансисты, буржуа - все желают королевской власти».
Они представляют её, «как конец всех зол», как «изобилие необходимых для жизни вещей». «На протяжении последних 10 месяцев честные республиканцы покидают свои жилища и более 3000 добрых граждан погибло в департаментах Майенн и Сарта» {406}.
Письма, предупреждавшие об усилении роялистской активности, шли не только в Комиссию одиннадцати. Об этом же корреспонденты с мест сообщали и в другие комитеты Конвента, а также отдельным депутатам {407}. Аналогичное ощущение складывалось и у представителей Конвента в миссиях. Так, например, 12 мая А.К. Мерлен (из Тионвиля) писал Ф.А. Мерлену (из Дуэ): «У нас нет ни конституции, ни правительства, роялизм надвигается; фанатизм{408} вновь разжигает свои факелы, надежды покинувших родину предателей оживают вновь»{409}. Эту картину, может быть, любопытно сравнить с приведённом в обращении местных жителей рассказом о пребывании в Верхней Вьенне депутата Ф.О. Шовена: «Он увидел покровительство эмигрантам, их родителей и друзей, украшенных должностями, и оружие, поднятое на патриотов»{410}.
Впрочем, всегда необходимо уточнять, кого именно в том или ином документе называли «роялистами» и «контрреволюционерами». Один из авторов памфлетов отмечал, к примеру, что нередко, обвиняя в контрреволюционности, судьи «понимали под этим оппозицию революционному правительству», дни которого были уже сочтены{411}. Депутат А. Дюмон (
Однако и современные исследования подтверждают, что активизация роялистов в ту пору - отнюдь не иллюзия и не обман зрения. В долине Роны «власть республиканского государства фактически была поставлена под сомнение»{414}. В Пюи-де-Доме и ряде других департаментов возникла «Роялистская ассоциация», «действовавшая то полуофициально, то подпольно», в её ряды вливались тайно возвращавшиеся из-за границы эмигранты. Члены ассоциации приносили клятву верности религии и королю и брали на себя обязательство сохранять деятельность организации в полном секрете{415}. На улицах Авиньона раздавались призывы: «Долой Республику, долой Конвент, мы хотим короля!»{416} Тремя основными требованиями, выдвигавшимися населением Ко в условиях продовольственного кризиса и антирелигиозной политики, стали требования хлеба, церкви и короля. В этом регионе также начались активные роялистские выступления, спиливали деревья свободы, нередко звучало: «Да здравствует Людовик XVII!»{417}
Активизировалась и роялистская пропаганда в печати, которая велась через издания и листовки, как присылаемые из-за рубежа, так и публикуемые внутри страны. «В 1795 г. тон в Париже задавал уже не
Резонный вопрос: насколько корректен приведённый мною подбор цитат? Не вычленены ли они искусственно из куда большего множества высказываний, авторы которых безоговорочно поддерживают республику? Таких текстов тоже, безусловно, было немало. Также бесспорно, что стремление к стабильности легко спутать со стремлением вернуться к монархии. Вот как писал об этом, например, Ж.Ж. Ленуар-Ларош, известный в то время публицист:
Однако стоит отметить, что в их [роялистов. -
«Если факционеры требуют хлеба, чтобы получить короля, а народ требует короля, чтобы получить хлеб, - отмечали два других памфлетиста, - не делайте вывод, что он думает о монархии»{422}.
Сделать поправку на эти факторы, несомненно, разумно. И всё же эти весьма неоднородные фрагменты мозаики складываются, на мой взгляд, в единую картину. Можно утверждать, что они не репрезентативны, что и эмигранты, и депутаты Конвента смотрелись в кривое зеркало общественного мнения, пусть даже изготовленное - сознательно или бессознательно - их собственными руками. Но лейтмотив этой сложной и неоднозначной мелодии не вызывает сомнений: «Сожаления о королевской власти повсюду высказываются публично» {423}, идеи и призывы роялистов становятся тем более популярными, что монархия после стольких лет Революции начинает ассоциироваться со стабильностью и порядком. А на смену стремлению к переменам приходит стремление к спокойствию.
Тем временем король Франции по-прежнему находился в тюрьме, ничего не зная о судьбе своих родных. 19 января 1794 г. его «воспитатель» Симон подал в отставку и покинул Тампль, мотивировав своё решение болезнью супруги {424}. Тётя Людовика XVII, Мадам Елизавета, взошла на эшафот 10 мая. Сестра, Мария-Тереза, как и её брат, осталась в одиночной камере.
После переворота 9 термидора комиссары Коммуны перестали посещать тюрьму: охрана юного короля поручалась отныне нескольким постоянным стражам. Только в ноябре в Тампль возвратились посторонние: по одному представителю от парижских секций (районов города) должны были посменно дежурить в башне в качестве дополнительных охранников. Однако - и на это историки также обращают внимание - одному и тому же человеку запрещалось нести стражу дважды в течение года{425}. Был проанализирован и состав этих людей: только девять из них впоследствии заявили, что знали дофина ранее, но и они не смогли этого доказать{426}.
Эти события, как и отставка Симона, породили предположения о том, что Луи-Шарля вывезли из Тампля, подменив другим ребёнком{427}: либо в январе{428}, либо уже после переворота 9 термидора{429}. Живой Людовик XVII мог стать важной фигурой в политической игре, мёртвый мог заставить власти решиться на подлог, а слухи о смерти дофина в середине 1794 г. не только ходили по Европе, но и попадали в газеты. К примеру, де Калонн{430} писал своей супруге: «Берлинская газета от 6 сентября сообщила, как о проверенных сведениях, что смерть Людовика XVII от болезни в тюрьме стала следствием горячительных напитков, которые его заставляли пить»{431}.
Якобы именно из-за подмены ребёнка и было сделано всё, чтобы те, кто видел мальчика, содержавшегося в заключении, не могли его опознать. Кто ещё мог стать свидетелем предполагаемой подмены? Постоянные охранники. Но те показания, которые они давали позднее о пребывании дофина в тюрьме, во многом противоречат друг другу{432}. Депутаты Конвента, несколько раз посещавшие узника? Как ни удивительно, рассказы двух из них, побывавших в Тампле при Термидоре, разительно отличаются.
Влиятельный термидорианец П. Баррас навестил Людовика XVII сразу после переворота. Он отмечал, что тот был «сильно ослаблен болезнью», а «его колени и лодыжки распухли». Тем не менее дофин не отказался ответить на все заданные ему вопросы{433}. Российский агент докладывал в Петербург, что Баррас даже специально приводил с собой врача, и тот заверил, что дофин не был отравлен{434}. В плювиозе III года (то есть на рубеже января - февраля 1795 г.) комиссары Коммуны вновь доложили в Комитет общей безопасности о том, что ребёнок болен. Депутат Ж.-Б. Арман (из Мёза) в своих мемуарах вспоминал, что, по словам комиссаров,
юный принц отказывается не только от советов и помощи, но также отказывается объяснить, что именно у него болит, и вообще не отвечает ни на какие задаваемые ему вопросы. Они добавили, что заметили у юного принца опухоли на всех суставах, особенно на коленях и локтях, и что он старается в основном сидеть или лежать{435}.
С точки зрения комиссаров, всё это началось с тех пор, когда дофина заставили дать показания против матери. Комитет общей безо- пасности отправил Армана в Тампль осмотреть ребёнка в сопровождении депутатов Ж.-Б.-Ш. Матью (
Рассказ Армана полон драматичных и душераздирающих деталей - он был опубликован в 1814 г., когда важно было подчеркнуть свою давнюю лояльность королевской власти. Однако из него складывается впечатление, что депутат увидел совсем не того ребёнка, которого навещал Баррас: «Я приблизился к Принцу. Наши передвижения не произвели на него никакого впечатления». Когда депутат пытался с ним заговорить, мальчик смотрел на него «неподвижным взглядом, не шевелясь, слушая очень внимательно, но не произнося ни слова в ответ». Внешний осмотр показал, что у ребёнка есть признаки «рахитизма и недостатки телосложения» {436}. «Но удивительная вещь, - уверенно комментирует воспоминания Армана Луи Блан, - ребёнок очень охотно исполнял все, о чем его просили, кроме одного: говорить; Арман попросил его протянуть руку, и он это тотчас сделал; встать - и он встал, пройти - и он стал ходить; очевидное доказательство, что если он не говорил, то не вследствие нежелания, а по невозможности» {437}. Впрочем, для нежелания ребёнка говорить не сложно представить себе немало и других причин.
Появление в Тампле странного немого мальчика заставило историков обратиться к показаниям тех, кто его охранял. Все они настаивали на том, что дофин «говорил без труда», однако никак не могли объяснить, почему он соглашался беседовать исключительно с ними и ни с кем другим. «Многие члены Конвента приходили навестить ребёнка в то время, когда он был доверен моей охране, - рассказывал, например, некто Томен, приступивший к службе в Тампле в ноябре 1794 г., - и никогда он не отвечал на вопросы, которые ему задавались»{438}.
Если вспомнить рассказ Марии-Антуанетты о слабой нервной системе ребёнка, в том, что он в конце концов онемел, можно при желании не увидеть ничего удивительного. «Психологам и психиатрам хорошо известен такой симптом сильного детского невроза или психического расстройства, как мутизм, - пишет Е.И. Лебедева, - когда ребёнок действительно не может произнести ни слова. Он характерен для больных трёх-пятилетнего возраста, но при тяжёлых стрессах вполне может проявиться и в девять-десять лет» {439}. Однако основные испытания - арест, казнь отца, матери и тёти, одиночное заключение - выпали на долю Людовика ещё до Термидора. «Онемел» же дофин значительно позже, лишь к концу 1794 г. А ведь Ф. Тьерри де Бюсси
Меж тем, хотя правительственные комитеты проявляли активный интерес к судьбе ребёнка, в Конвенте она практически не обсуждалась. Только во второй день санкюлотид II года Республики (18 сентября 1794 г.) внимание к Людовику XVII привлекает депутат П.Ж. Дюэм (
Так пусть же комитеты займутся вопросом о том, не должны ли мы извергнуть подальше от нас не только его отпрысков, но всю эту дьявольскую семейку капетов, а также их приверженцев. Можно сказать, что у нас во Франции две нации - роялисты и республиканцы. Вам не обрести мир и безопасность, покуда одна из этих наций может беспокоить и терзать отечество{442}.
Выступление, таким образом, оказалось весьма двусмысленным: формально оно было агрессивно антироялистским, но по сути Дюэм требовал выслать короля и его сестру из страны, тем самым даровав им свободу. 12 вандемьера (3 октября) в разгар обвинений против членов Комитета общественного спасения, которых считали сообщниками Робеспьера, он повторил своё предложение{443}, но на него вновь не обратили внимания.
В следующий раз Конвент вспоминает о дофине 1 брюмера (22 октября). Г. Шодрон-Руссо
12 фримера (2 декабря) на трибуну поднимается Матью, которому Комитет общей безопасности поручил ответить на заметки в ряде газет по поводу Людовика XVII. Опровергнув слух, что Комитет приставил к дофину новых воспитателей взамен Симона, Матью сказал несколько слов о том, как ныне организована охрана мальчика{445}. Опасения депутатов были связаны с увеличившейся активностью роялистов, и когда 8 нивоза (29 декабря) М.Ж. Лекиньё (
Роялисты также увидели в этом добрый знак: один из аристократов-эмигрантов писал 18 декабря графу В. Эстерхази в Петербург:
Как кажется, умеренность полностью изменила дух нации, и смягчение судьбы юного Короля и его несчастной сестры сулит передышку, хотя и не покой, а лишь надежду на облегчение. Многие верят, что главари не далеки от проекта конституционной монархии{448}.
Граф де Товенэ (Thauvenay) {449}, в то время роялистский агент в Гамбурге, также был полон энтузиазма:
Всё, как кажется, говорит о великой революции внутри страны [...] Юному Королю приданы три комиссара, два из которых, чтобы дать ему образование, а один - чтобы следить, дабы он ни в чём не нуждался, и его уже три раза водили на прогулку по Парижу под предлогом [слабого] здоровья {450}.
3 плювиоза III года Республики (22 января 1795 г.) Ж.Р.Р. Камбасерес выступил в Конвенте с докладом, посвящённом судьбе королевской семьи, от имени сразу трёх комитетов - общественного спасения, общей безопасности и по законодательству{451}. В самом начале он справедливо заметил, что альтернатива проста - либо нужно продолжать держать узников в заточении, либо необходимо выслать их за границу. Оба варианта кажутся неудачными: внутри страны они дают повод для «клеветы» на Конвент, за границей же сразу попадут в руки врагов Республики и станут центром притяжения для всех недовольных. В конечном счёте Камбасерес заявил, что клеветать на Конвент будут, что бы он ни делал, и предложил оставить всё как есть.
В мемуарах он комментирует свою речь следующим образом:
Предложи мы изгнать детей нашего короля или оставить их у себя в руках, легко было бы сказать, что мы хотим сохранить их, чтобы впоследствии возродить трон или же передать их нашим врагам, давая им тем самым лишний предлог напасть на Республику{452}.
Единственным депутатом, возразившим ему, стал Ж. Бриваль
После этого решения граф Прованский напишет принцу Конде: «Я всегда не слишком-то верил в депортацию короля. Она не в интересах ни якобинцев, ни умеренных»{454}. В то же время агент российской «разведки» объяснял это решение Конвента иначе:
Вчерашнего числа получено верное и надёжное известие из Парижа, что Конвенция решила не высылать из Франции Лудовика XVII и что сей несчастный принц весьма болен и заражён водяною болезнью. Он завсегда стоя или сидя с сжатыми руками ворочает большой палец около другого...{455}
Тем не менее все эти обсуждения в Конвенте позволяют почувствовать, насколько изменились времена по сравнению с диктатурой монтаньяров{456}. Но дело не только в отторжении депутатами Террора - за стенами Конвента разворачивалась кампания в прессе в пользу освобождения двух последних членов королевской семьи. Большой популярностью пользовался памфлет под названием «Одно слово о двоих, о которых никто не думает и о которых хотя бы один раз стоит подумать» - его автор выступал за смягчение тюремного режима{457}. В Лондоне, Брюсселе, Аугсбурге печатались циклы гравюр, посвящённые узникам Тампля. Эти гравюры «творили историю в определённом формате, подхваченную повсюду как истинную правду. Позднейшие свидетельства доказали, что события на них были представлены ложно, но эта воображаемая реконструкция предлагала актуальную и легко воспринимающуюся версию того, что происходит внутри Тампля. Эта доступность проистекала из формы, в которую был облечён данный цикл. Во всех сценах были использованы драматические приёмы, соответствовавшие традициям сентиментальных романов конца XVIII века» {458}. Гравюры должны были вызывать жалость и слёзы при виде страданий королевской семьи. После Термидора гравюра «Расставание Людовика XVI с семьёй» была продана в 50 000 экземплярах {459}. Гравюрами дело не ограничивалось: в 1795-1799 гг. во Франции продавали деревянные или свинцовые талисманы с изображениями Людовика XVI и Марии- Антуанетты, которые должны были защитить их обладателей от превратностей Революции, издавались многочисленные памфлеты, посвящённые королевской семье, чеканились медали с изображением казнённого короля и надписью: «Оплачьте его и отомстите за него»{460}.
Необычайную активность, особенно после подавления прериальского восстания, проявляла и пресса. «Многочисленность названий в некотором роде компенсировалась совместно вырабатываемой во время регулярных встреч в 1794-1797 гг. редакционной политикой. Начиная с Термидора журналисты собирались в ресторане на площади Лувра. Под эгидой братьев Бертен (
Так, к первой половине 1795 г. Людовик XVII стал превращаться из символа в крайне важную (хотя, разумеется, пассивную) политическую фигуру. Насколько можно судить, несмотря на решение Конвента, принятое по докладу Камбасереса, эмиссары правительства не смогли избежать переговоров, в центре которых стояло освобождение сына Людовика XVI. Таковым, в частности, было поставленное Испанией условие заключения мира с Францией. Хотя ещё в самом начале переговоров один из пунктов инструкции, данной послу в Испании Ж.-Ф. де Бургуану
Сын и дочь Капета будут отправлены в Испанию с эскортом Национальной гвардии и Валлонской гвардии{470} немедленно, что касается принцессы, или с отсрочкой до заключения всеобщего мира, что касается Принца»{471}.
В эти же дни Бургуан получил письмо от X. Окариса (Ocariz), ранее исполнявшего обязанности посла Испании в Париже, в котором говорилось:
Трогательная забота испанского двора в настоящее время направлена на детей Людовика XVI. Французское правительство не сможет более явственно засвидетельствовать своё уважение Испании, чем доверив Его Католическому величеству этих детей, которые Франции не нужны{472}.
Привлекая к этому внимание своего правительства, Бургуан отмечал, что Испания, со всей очевидностью, хочет посадить на престол старшую ветвь Бурбонов, она уже пыталась провозгласить Людовика XVII королём Аквитании, и единственный способ этого избежать - прервать переговоры {473}. Любопытно, что параллельно Бургуан щедро делился информацией с испанским правительством{474}.
Переговоры действительно были прерваны и возобновлены уже в Базеле, но с другими участниками. С французской стороны на них выступал Бартелеми, с испанской - давно знавший Бартелеми и доверявший ему дипломат маркиз Д. де Ириарте. Де Ириарте прибыл в Базель в начале мая, и в одном из первых же его заявлений говорилось: «Смерть Людовика XVI стала причиной войны между двумя нациями; освобождение его сына должно стать залогом их примирения»{475}.
27 флореаля III года Республики (16 мая 1795 г.) Бартелеми докладывал Комитету общественного спасения о результатах беседы с де Ириарте:
Затем г-н Ириарте перешёл к детям бывшего короля французов. Не позволяя себе ни единого слова, которое могло бы быть неправильно понятно, он настаивал, оставаясь в рамках приличий, но настойчиво, на том, что вопросы чести и интересы семьи обязывают испанский двор просить нас передать ему этих детей, чтобы они обрели достойную их судьбу. Он повторил, что [...] он должен меня заверить самым официальным и однозначным образом, что никогда Король Испании не сможет заключить договор о дружбе с Францией, не получив от нас такого обещания...{476}
7 прериаля III года Бартелеми отправляет в Комитет следующее письмо на эту тему:
Я должен привлечь ваше внимание к той части наших переговоров, которую, насколько я знаю испанский характер, возможно, более других интересует Мадридский двор; я имею в виду обмен на мир детей, заключённых в Тампле. Моя единственная цель - выиграть время, поскольку ответы Испании уже поступили. Вполне могут попросить выделить им апанаж{477}. Мы на это не пойдём: ежегодное содержание будет иметь тот недостаток, что станет время от времени о них напоминать. По отношению к Испании будет, наверно, не очень хорошо отправить туда детей, чтобы она их и кормила. Разделяете ли вы моё мнение, что нужно дать им знать: когда придёт время и мы их передадим, мы в тот же момент передадим и капитал, должный обеспечить им содержание? {478}
В последовавших донесениях Бартелеми сообщал, что испанский двор готов взять на себя обязательство не выпускать детей короля с территории страны, и предлагал отложить вопрос о денежном содержании детей на потом, поскольку даже выделение капитала встретит в Конвенте противодействие{479}. 16 прериаля (4 июня) Бартелеми сообщил в Париж о новой беседе с де Ириарте. Тот подчеркнул, что вопрос о передаче Испании детей для его правительства действительно один из самых важных, можно сравнить его с вопросом веры, поскольку того требовала честь. Испанцы действительно собирались просить о выделении апанажа, но на этом не настаивали{480}.
Судя по донесению российского посла из Вены от 27 июля (7 августа) 1795 г., австрийцы также обсуждали проекты мирного договора, по которому Людовик XVII объявлялся королём, граф Прованский - регентом, но, что любопытно, не он, а граф д’Артуа при этом допускался во Францию{481}. Если верить газетам, то существовали также планы возведения дофина на польский трон{482}.
Ведя переговоры о заключении мира с державами антифранцузской коалиции, Конвент одновременно стремился добиться и мира внутри страны, прежде всего с вандейцами. К этому времени восстание уже шло на убыль, первая вандейская война практически закончилась, но угли всё ещё тлели. После Термидора на смену ожесточению и «адским колоннам» генерала Л. Тюрро пришло понимание того, что компромисс всё же возможен и даже нужен. Не в последнюю очередь этому способствовали попавшие в Париж сведения о том, что Англия готовится высадить в Вандее десант французских эмигрантов под командованием графа де Пюизе (Puisaye){483}. Как отмечает М. Хатт, чья статья может являться прекрасным путеводителем по истории заключения мира с командующими вандейцев, «на самом деле, если можно так выразиться, эти связи [между де Пюизе и Англией. -
Декрет Конвента от 12 фримера III года Республики (2 декабря 1794 г.) обещал всеобщую амнистию тем, кто в течение месяца сложит оружие и перейдёт на сторону Республики. У декрета было немало противников (и среди них командовавший армиями Шербурского и Брестского побережья генерал Л. Гош), но всё же именно он стал базой для дальнейших переговоров. Тем более что в январе 1795 г. французское правительство получило информацию о планах совместных действий английского экспедиционного корпуса, составленного на две трети из эмигрантов, который должен был высадиться в Сен-Мало, и войск Ф.А. Шаретта (Charette){485}, на которые возлагалась обязанность отвлекать республиканскую армию{486}.
17 февраля 1795 г. в замке Ля Жоней (La J
Казалось, заключение этих мирных договоров логично вытекало из развития событий. Однако мир не продлился и нескольких месяцев, уже 24 июня Шаретт вновь взялся за оружие. Началась вторая вандейская война. Это заставляет историков недоумевать, неужели депутаты Конвента были столь слепы, чтобы предоставить вандейцам передышку и даже передать им деньги в обмен на пустые обещания, которые те не дали себе труда сдержать. Матьез называл мир с Вандеей «чисто теоретическим» {489}, Ж. Лефевр - «иллюзорным» {490}, а Ж. Годшо был уверен, что в принципе невозможно ответить на вопрос, в какой степени стремление к миру с обеих сторон было искренним, использовали ли его вандейцы исключительно для перегруппировки сил{491} и кто виноват в том, что мир оказался нарушен{492}.
Столь недолговечный мир действительно не может не вызывать вопросов, и не только потому, что это достаточно уникальный для революционного десятилетия случай официального примирения роялистов и республиканцев. 9 июня 1795 г.
Естественно, при полном отсутствии имен и доказательств это мало о чём говорит, однако заставляет внимательнее присмотреться к ситуации, тем более что она полностью укладывалась в планы роялистов. 3 апреля 1795 г. маршал Ш.Э.Г. де Кастри, один из приближённых графа Прованского, о котором ещё не раз пойдёт речь, писал на основании полученных из Франции данных:
Ясно видно, что Конвент в опасности, и это приводит в действие конституционалистов и республиканцев. Первых - в пользу измененной Конституции 1791 года, вторых - 1793. Молчат только роялисты, и они смогут заговорить лишь если Шаретт и комиссары Конвента договорятся втайне о Монархии{494}.
Конечно, «молчание» это было более чем относительным, но дать роялистам легальное основание для выхода из подполья переговоры и в самом деле могли.
Однозначно можно сказать одно: нет сомнений, что слухи о секретных статьях к договору активно циркулировали. 9 апреля о них написала
Конституции III года в Париже появилась листовка, в которой говорилось:
Кто не верил, когда Конвент говорил нам, крича «Да здравствует республика»: «Имейте терпение, господа, вскоре мы вместе воскликнем: Да здравствует... вы нас понимаете... мир с нашим другом Шареттом предвещает это счастливое событие». Увы, тщетные проекты! Конвент нас обманул, господа; прекрасная компенсация за кровь, которую мы за него проливали{496}.
В обращении к французам, составленном тайной организацией Гракха Бабёфа, были и такие полные возмущения слова:
О, верх злодеяния! О, позор нашего отечества! Вести переговоры о мире с Шареттом, Стоффле, Комартеном, Сапино и со всеми главарями взбунтовавшихся разбойников! Позволить им вооружиться! Платить им за то, что они растерзали отечество, загубили тысячи республиканцев, и по секретному соглашению обещать им восстановление алтаря и трона!{497}
Можно ли трактовать эти тексты как попытку скомпрометировать Конвент? Безусловно. И так или иначе, эта история, очевидно, заслуживает отдельного исследования.
На сегодняшний день у теории существования секретных статей к договору в Ля Жоней есть как свои противники, так и свои сторонники. Первые апеллируют к тому, что высказывания современников, обладавших реальной информацией, очень неоднозначны. К примеру, биограф графа Луи де Фротте, одного из лидеров вандейского мятежа, тесно связанного с англичанами и графом де Пюизе, приводит в своём труде записку из архива де Фротте, в которой говорится со ссылкой на слова информированного современника:
В основе плана г-на де Пюизе лежала ложь, очевидно, придуманная, чтобы привлечь англичан. 1° Он утверждал, что при посредничестве своих сторонников нашёл способ вывезти юного Людовика XVII из Тампля, и что на его место поместили похожего ребёнка его возраста. Он рассказывал даже обо всех трудностях, которые ему пришлось преодолеть, и о tоm, каким образом была произведена эта подмена, отдавшая в его руки особу Короля. 2° Г-н де Пюизе заверил, что генерал Канкло (
Впоследствии нужно будет сформировать регентский совет, членов которого выберут среди главных участников этого важного предприятия. Г-н де Пюизе должен будет стать его председателем, принцы будут из него исключены. Таким образом, будет восстановлена монархия и некий порядок вещей, в котором Англия будет обладать самым большим влиянием.
Напомнив далее о том, каким образом привык действовать де Пюизе, как он отстранял от порученных ему дел всех, кто был верен принцам, как он бросил Шаретта, как его приказы противоречили приказам графа д’Артуа, де Фротте всё же не исключает, что весь этот план был, скорее, надеждами и мечтами де Пюизе, нежели реальным проектом. Свой рассказ де Фротте завершает следующими словами:
Однако генерал Канкло был смещён; его заменил Гош, который презирал Пюизе; в западные департаменты в большом количестве были отправлены комиссары Конвента; Шаретт заключил мир, а юный король, уже тяжело больной, умер [...] Что больше всего в 1794 г. меня заставило поверить в весь этот план, так это уверенность в том, что Людовика XVII можно спасти, что над этим работают и что тайные связи установлены даже с теми, кто находится внутри Тампля {499}.
Трудно сказать, что из этого правда, хотя автор монографии о де Фротте и высказывает разумные сомнения в том, что де Пюизе решился бы морочить голову английскому правительству, не имея в руках ребёнка. Сам де Фротте не был в этом уверен и предполагал, что даже если всё так и есть, то Конвент постарается как можно скорее убить помещённого в Тампль мальчика, чтобы не дать обнаружить подмену{500}. В то же время английский историк Хатт, более двух десятков лет занимавшийся связями между шуанами и Англией, высказывает ещё одно соображение: если бы Людовик XVII действительно был в руках де Пюизе, что того заставило провозгласить во время Киберонской экспедиции королём Людовика XVIII? {501} Все эти мысли кажутся весьма резонными, хотя и противоречат друг другу Между тем Канкло и де Пюизе действительно были хорошо знакомы: А. Тьер полагает, что они были друзьями детства {502}, Ж. Кретино-Жоли, известный историк вандейских войн, - что они вместе служили до революции в одном подразделении{503}. В ноябре 1794 г. де Пюизе написал Канкло письмо, пытаясь привлечь его на свою сторону:
Хотите ли вы быть Монком, Кюстином{504}, Пишегрю или Канкло? Другом вашего короля, ваших принцев, стольких несчастных жертв этой самой жестокой из всех революций или их убийцей? [...] Я уполномочен гарантировать вам любые условия, которые вы сочтёте необходимыми для того, чтобы восстановить вашего короля на троне его несчастного отца{505}.
Однако копия этого письма была перехвачена и стала известна депутатам Конвента, и ответ генерала стал предопределён: от переговоров он отказался.
Другой пример: Матьез был абсолютно уверен, что секретные статьи - легенда. «Роялистский агент Дювернь дю Пресль, - писал он, - отталкиваясь от этой легенды, для придания ей правдоподобности состряпал два фальшивых документа. Но ближайший помощник Шаретта, де Бежарри (
Ничего записано не было. Имелись лишь предположения, основанные на состоянии управления страной, единства в котором не было, и эти предположения были тем более похожи на правду, что они были подтверждены мнением людей, облечённых доверием общества{508}.
Иными словами, Шаретт даёт понять, что республиканцы ограничивались исключительно намеками, а он дал себя обмануть.
Высказывались и сомнения чисто логического порядка. Шарль Лакретель, член Академии, журналист, историк, конституционный монархист и весьма информированный современник предполагал, что в мирном договоре с Шареттом были секретные статьи, однако писал, что
ни в одних воспоминаниях достоверно или хотя бы правдоподобно они не изложены. Говорят, что Рюэль и его коллеги пообещали Шаретту от имени Комитета общественного спасения восстановление королевской власти. Но как мог Рюэль взять на себя такое обязательство при том, что на суде над Людовиком XVI он голосовал за смертную казнь? Какой же пост он должен был занимать, чтобы дать столь всеобъемлющее обещание? Мог ли Комитет общественного спасения, по большей части состоявший из цареубийц, ратифицировать такой договор? {509}
Мне кажется достаточно очевидным, что дело не в том, какой пост занимал Рюэль, а в тех полномочиях, которые он получил от Конвента. К тому же он голосовал за смерть Людовика XVI с так называемой поправкой Майля, позволявшей отложить смертную казнь на неопределённый срок. Что же до состава Комитета общественного спасения с 15 нивоза по 15 плювиоза III года (с 4 января по 3 февраля 1795 г.), в нём действительно большинство принадлежало цареубийцам, но большинство очень незначительное: семеро голосовали за казнь короля, один - за казнь с отсрочкой, один не голосовал вовсе, а трое - против, и среди них были такие влиятельные депутаты, как Камбасерес и Буасси д’Англа. Не случайно Ларевельер-Лепо, рассказывая в мемуарах о переговорах между шуанами и Комитетом общественного спасения, подчёркивает, что его председателем был в то время Камбасерес{510}.
Этим высказываниям современников и историков можно противопоставить и немало иных. В английских архивах сохранился отчёт, направленный 6 августа 1795 г. лорду У. Гренвилю {511} бароном де Нантиатом (
Генерал, вы вели переговоры с членами Конвента, и это заставляет меня полагать, что вы поддерживали тайные сношения с кем-то из них и ещё с какими-то людьми в Париже [...]
Шаретт. У меня не было никаких связей ни с кем из Парижа, кроме тех членов Конвента, которые приехали в эту провинцию, чтобы предложить мне мир и вести со мной переговоры. Это Рюэль, Годен
Действительно, 26 июня 1795 г. Шаретт, находясь в своей ставке в Бельвиле, выпускает манифест, в котором говорится, что наконец настал момент открыть истинные причины заключенного с Конвентом мира:
Отправленные к нам посланцы Конвента, Канкло, генерал республиканских армий, Рюэль, представитель народа, поначалу предстали перед нами под маской чистосердечности, человечности, мягкосердечия; они предложили нам мир. Они знали причины и мотивы, по которым мы взяли в руки оружие, нашу неизменную любовь к несчастному отпрыску наших королей и непоколебимую приверженность религии наших отцов. Они вовлекли нас во множество тайных встреч. «Ваши мечты исполнятся, - говорили они, - мы думаем также, как и вы. Наши самые горячие желания такие же, как у вас. Не нужно действовать по отдельности, будем действовать вместе, и в течение шести месяцев или чуть большего срока мы добьёмся выполнения наших мечтаний. Людовик XVII окажется на троне, мы добьёмся ареста или исчезновения якобинцев и маратистов, на руинах анархии народа воздвигнется Монархия» {514}.
В манифесте названы имена и других депутатов, с которыми лидерам мятежа устраивали встречи и которые «демонстрировали нам те же намерения»: Морисон (
О секретных статьях рассказывал после ареста и Пьер-Мари Дезотё, барон де Корматен
Можно найти и другие свидетельства современников. Графиня де Ла Буер (
Несмотря на то, что говорится в различных трудах о замирении Вандеи, абсолютно точно, что представители [народа.
По словам графини, её мужу о том же самом говорил дядя Шаретта. Кроме того, её муж был свидетелем того, как на празднике, последовавшем за заключением договора, республиканцы без колебаний пили за здоровье короля.
Вообще, складывается ощущение, что в роялистской среде в существовании секретных статей не сомневались. Когда в 1828 г. известный историк Революции и её современник А. де Бошан (
Встречаются упоминания о секретных статьях и в дипломатической переписке. К реляции российского посла в Вене от 28 марта (8 апреля) 1795 г. приложено письмо от 1 марта, озаглавленное «На берегах Рейна». В нём сообщалось:
В течение двух недель крик: «Да здравствует Король!» должен прокатиться с одного конца Франции до другого. Шаретт не мир заключил, это лишь его видимость, на самом деле, лишь перемирие на шесть недель. Этот договор состоит из 60 статей. Первые уже выполнены: он хозяин Нанта и Бреста. [...] Когда бешеных{522} постигнет та судьба, которую они заслуживают, оставшаяся часть Конвента в согласии с Шареттом во главе его армии приложат последнее усилие для восстановления монархии {523}.
В этом плане не удивительно, что многие историки, занимавшиеся Вандеей в XIX в., также уверенно писали о секретных статьях в договоре с республиканцами, а авторитетный специалист по мятежу Ж. Кретино-Жоли даже рассказывал их содержание. Самой важной договорённостью, отмечал он, являлась передача Людовика XVII и его сестры вандейцам 25 прериаля III года (14 июня 1795 г.) и восстановление монархии{524}. В наши дни отношение к тайному договору намного более скептическое, а Ж.-К. Мартен, выпустивший в свет множество работ по Вандее, даже специально подчёркивает, что наличие или отсутствие секретных статей видится ему совершенно не важным{525}.
В рамках данного исследования, напротив, этот вопрос кажется мне весьма принципиальным. Тем не менее трудно не согласиться со словами Ж. Годшо: когда речь идёт о мире в Ля Жоней, трудно сказать, кто кого хотел в итоге обмануть. Шаретт ли стремился получить передышку, надеясь, что власть Конвента вот-вот рухнет? Или Конвент обманывал Шаретта в надежде ослабить его бдительность и заставить вандейцев сложить оружие? {526} Доказать это невозможно. Имена депутатов, участвовавших в переговорах с вандейцами и бывших их гарантами, скорее, наводят на мысль о том, что некие обещания Шаретту действительно были даны: всех этих членов Конвента подозревали в роялизме, а некоторые свою промонархическую ориентацию впоследствии вполне подтвердили. В эту же логику укладывается и участие в переговорах генерала Канкло. Л. Блан писал: «В этом человеке, принадлежавшем по рождению к дворянству, бывшем протеже принца Конти, в друге графа Жозефа де Пюизе, в это самое время ведшего в Лондоне переговоры о занятии его родины англичанами - разве могли вожди вандейского восстания видеть достаточно ярого врага?» {527}
Можно поставить вопрос и иначе. Растущие роялистские настроения создавали предпосылки для восстановления монархии, в этом не сомневались и современники. Терпимость в отношении роялистской прессы, изменение условий содержания Людовика XVII, превращение его в объект переговоров с иностранными державами, заключение мира с вандейцами - всё это как минимум говорило о склонности термидорианцев к компромиссу, об отсутствии былой непримиримости в отношении королевской власти и того, что с ней связано. Однако очевидно, что для реализации мирного сценария реставрации нужны были реальные политические силы, способные и желающие возвести на трон короля.
ГЛАВА 4
«СТОЛЬ ЖЕ ДОБРЫЙ РОЯЛИСТ, СКОЛЬ ВЫ И Я...»
Крупнейшей политической силой оставался в то время Национальный Конвент. Он стремительно терял свою популярность, однако по-прежнему жёстко контролировал положение в стране, и едва ли наиболее реалистичные сценарии реставрации могли обойтись без его участия. Как ни удивительно, не существует ни одного исследования, в котором изучался бы «партийный» состав Конвента после переворота 9 термидора. В любой обобщающей работе по Революции можно прочитать о том, что в Законодательном собрании боролись фейяны и якобинцы, в первые годы работы Конвента - жирондисты и монтаньяры, но дальше - полная неопределённость. «Правые» и «левые» термидорианцы, как у А. Олара{528} и А.З. Манфреда?{529} По-прежнему Гора и Равнина, как у Ф. Фюре и Д. Рише?{530} Гора, от которой осталась только вершина, и Равнина, к которой «прибавились раскаявшиеся террористы и отколовшиеся монтаньяры», как у А. Собуля?{531} Нет ответа на эти вопросы и в современной французской историографии. Авторы одного из последних крупных трудов по истории Революции уверены, что не было никаких «термидорианцев», существовала лишь «разнородная и эфемерная» коалиция, казнившая Робеспьера и его соратников, переворот же произвела не Равнина, а сами монтаньяры{532}. О том, кто же всё-таки в Конвенте был, в книге не говорится ни слова.
Попытавшись в своё время подступиться к изучению этого сюжета{533}, я пришёл к выводу, что правильнее будет согласиться с Бачко, который писал: «Очень часто разделяют “термидорианцев'’ и “монтаньяров”, забывая о том, что последние, притом что их и без того не просто четко очертить как политическую группировку, в равной мере были и “термидорианцами” в том плане, что они отнюдь не оспаривали “революцию 9 термидора” и осуждали Робеспьера и “робеспьеризм”. Термины
Такой водораздел в Конвенте, безусловно, просматривается. И всё же гораздо чаще при чтении дискуссий 1794 и особенно 1795 г. складывается ощущение более дробного деления. И здесь на память приходят слова из письма Ж. Малле дю Пана императору Священной Римской империи, написанного в первые дни 1795 г.:
Во Франции нет иной власти, кроме Конвента; он объединяет все власти, которые в известных нам формах правления более или менее разделены [...] Это ужасное собрание представителей народа, сосредоточившее в своих руках все управление страной, представляет собой не более чем соединение несвязанных друг с другом частей. В настоящее время нет, быть может, и десятка депутатов, которые разделяли бы единое мнение, были связаны какими-либо общими чувствами и проводили в жизнь единый план. Эта разобщенность является следствием взаимного недоверия людей, терзаемых зрелищем их собственной порочности, познавших, на что способен каждый из них; видящих врага в каждом коллеге и каждом приспешнике{535}.
На мой взгляд, Малле преувеличивает, иначе депутатам не удалось бы договориться ни по одному вопросу. Иногда их объединяло общее прошлое, иногда - общее мировоззрение, но мне так и не удалось выявить хотя бы одну более или менее четко очерченную группу, которая постоянно отстаивала бы единую точку зрения.
Были ли среди депутатов роялисты? На первый взгляд, слова «промонархически настроенный Конвент» выглядят оксюмороном. С трибуны Конвента не раздавалось призывов к восстановлению королевской власти - напротив, в речах его депутатов непрестанно звучали клятвы в ненависти к монархии. На официальном уровне лейтмотивом Термидора оставался лозунг: «Ни короля, ни анархии», под которой тогда понимали возвращение к временам диктатуры монтаньяров.
И всё же в историографии часто уверенно высказывается мнение о том, что среди членов Конвента насчитывалось немало роялистов. Известный в середине XIX в. журналист И. Кастиль даже называет этих депутатов поименно: Ж.-Д. Ланжюине, Ж.-Л. Тальен, Л.М.С. Фрерон, Ф.-А. Буасси д’Англа, Ж.Ж.Р. Камбасерес, П.Ф.И. Анри Ларивьер, Л.Г. Дульсе де Понтекулан, П.-Л. Бентаболь, А.-М. Инар, Ж. Дефермон и некоторые другие{536}. А. Вандаль также подчеркивает, что многие из термидорианцев «были менее всего республиканцами»{537}. Е.В. Тарле не сомневается, что многие из вернувшихся в Конвент жирондистов, «сами иногда в том не признаваясь, все больше и больше приближались к монархистам. А иные просто стали монархистами»{538}. Профессор Ноттингемского университета У.Р. Фрайер оценивал число роялистов в Конвенте в 50-60 человек{539}. Добавим к этому многочисленные упоминания о том, что лидеры термидорианцев - Тальен и Баррас - вступили в переговоры с роялистами, выдвигая следующие условия: не ворошить прошлое и сохранить нажитые за время революции состояния{540}. Ряд историков уверен, что подобные переговоры вели даже некоторые члены Комиссии одиннадцати, ответственной за выработку нового проекта Конституции{541}. Отметим однако, что никто из упомянутых авторов не приводит никаких реальных доказательств.
Не удалось их найти и в мемуарах современников, в том числе и тех членов Конвента, которые обвиняли своих коллег в преданности интересам монархии. Если верить заметкам депутата Конвента
М.-А. Бодо, то переговоры с роялистами вели не только Тальен и Баррас, но также Фрерон и Камбасерес. Более того, всем четверым вроде бы даже удалось получить от графа Прованского письма, дарующие помилование; Тальен же, помимо этого, открыто пособничал роялистам, находясь в миссии в Туре{542}. Ларевельер-Лепо в своих мемуарах также отмечает наличие в Конвенте достаточно сильной роялистской группировки {543} и намекает на симпатии к роялизму Буасси д’Англа, Анри Ларивьера, Лаайэ{544}, Ф. Обри (
Тем не менее эти многочисленные свидетельства позволяют поставить вопрос о том, возможно ли в принципе по прошествии двухсот с лишним лет выяснить, кто из депутатов Конвента в 1795 г. разделял установки и стремления роялистов{550}.
На этом пути мне видится целый ряд трудностей и весьма существенных. Прежде всего начиная с конца 1792 г. обвинение в роялизме могло стоить карьеры, а то и жизни. Более того, оно регулярно использовалось против едва ли не всех политических противников монтаньяров. Ещё 20 января 1793 г. Ж.-П. Марат, пытаясь объяснить, почему смертный приговор королю был принят столь незначительным большинством голосов, писал, что голосовавшие за тюремное заключение Людовика XVI
почти все были сторонниками Старого порядка и почти все - ставленниками деспота, они высказались за отсрочку приговора лишь для того, чтобы подождать развития событий и восстановить его на престоле{551}.
В симпатиях к монархии обвиняли жирондистов, дантонистов, эбертистов, а затем и самого Робеспьера; части этих сюжетов я уже касался ранее.
К 1795 г. обвинение в роялизме давно стало привычным политическим ярлыком, удобным для наклеивания на оппонента, независимо от того, тяготел ли он к роялистам на самом деле. И напротив, привыкнув подстраиваться под политическую доминанту, вчерашние и завтрашние сторонники монархии изо всех сил старались выглядеть приверженцами республики. «Можно заметить, что сегодня все роялисты стали республиканцами, все бриссотинцы - монтаньярами»{552}, - заявлял Робеспьер в ноябре 1793 г.
Иными словами, едва ли можно ожидать от депутатов чистосердечного признания в симпатии к монархии. Компрометирующие документы старались не хранить, что существенно снижает шансы на успех при поисках в архивах. Письма роялистов часто шифровались, и далеко не все к сегодняшнему дню расшифрованы, тем более что для сохранения секретности использовались не современные алгоритмы, поддающиеся компьютерному анализу, а специальные таблицы, в которых определённым именам и понятиям соответствовали другие имена или цифры. Не имея таких таблиц, догадаться, кто скрывался под тем или иным псевдонимом, практически невозможно. Качество расшифровок, с которыми имеют дело историки, хорошо иллюстрирует рассказ английского исследователя М. Дьюрея о том, как государственный секретарь по иностранным делам лорд Гренвиль читал не совсем то, что ему писали, поскольку его секретарь, то и дело не справляясь с шифром, не понимал целых предложений и частенько лишь догадывался о смысле отдельных слов. В итоге вместо фразы о том, что сосланные депутаты «пользуются прекрасной репутацией среди своих коллег», выходило, что «пользующиеся хорошей репутацией, стонут от немецких колледжей» {553}.
Второй сложностью мне видится стремительное изменение в ту эпоху политического
И, наконец, третья трудность - свидетельства современников и документы, которые могли бы послужить основой для составления списка роялистов в Конвенте, рассеяны во времени и пространстве и требуют тщательного сопоставления между собой. Не случайно даже в научно-популярных книгах, специально посвящённых тем же Баррасу и Тальену, их авторы либо ограничиваются туманными намеками на существование неких компрометирующих бумаг{555}, либо, рассказывая о Термидоре, вовсе обходят эту щекотливую тему{556}.
Одним словом, реальное решение проблемы видится мне возможным лишь после появления капитальных, основанных на архивах трудов, посвящённых конкретным депутатам{557}. Однако и сейчас можно сказать, что подозрения, высказанные в адрес некоторых названных выше членов Конвента, кажутся не лишёнными оснований.
Например, в отношении Ж.Ж.Р. Камбасереса. При Термидоре он трижды избирался в Комитет общественного спасения, а впоследствии стал консулом, канцлером Империи и герцогом Пармским. Матьез цитирует письмо Малле дю Пана от 16 апреля 1793 г.: «Я знаю, что его стремления и тайные помыслы имеют роялистский характер» {558}. «Я совершенно не удивлен, что Камбасерес - один из тех, кто стремится к возвращению королевской власти, - писал 10 октября 1795 г. граф д’Антрэг {559}, создавший во Франции сеть осведомителей, работавших сразу на несколько европейских дворов. - Я был знаком с ним и нередко с ним виделся. Это весьма умный человек, и если что меня в нем и удивляло, так это то, что он подчиняется людям, которыми наверняка командовал бы в другие, не ослеплённые страстями времена»{560}. Английская разведка также сообщала, что «Камбасерес может быть полезен для реставрации монархии»{561}.
Российский поверенный в делах в Генуе А.Г. Лизакевич докладывал в Петербург: 12 апреля 1795 г. Камбасерес обронил, «что если во Франции когда-нибудь и понадобится король, то нужно, чтобы им стал принц Генрих Прусский»{562}. В перехваченной позднее роялистской переписке Камбасерес также фигурировал: «Камбас. всё делает через Монье{563}, собирается восстановить 91»{564}. В «Мемуарах» Камбасерес неоднократно рассказывает, как он оправдывался от обвинений, но никак их не комментирует.
С Камбасересом связана и ещё одна история, которая до сих пор вызывает немало вопросов. Очевидно, что роялисты были на том этапе в минимальной степени заинтересованы в быстром принятии новой конституции, закрепляющей в стране республиканскую форму правления. Тем не менее весной 1795 г. Конвент создал комиссию для выработки «органических законов» (дополнений) к Конституции 1793 года. Итог работы этой комиссии не может не удивлять. Всего через месяц, 29 жерминаля (18 апреля) Камбасерес выступил от её имени с докладом, «в котором вовсе не предлагал изменения Конституции. В его лице комиссия как бы признала свое бессилие или свою робость и требовала, чтобы возложенная на нее работа была передана в другие руки» {565}.
И в самом деле доклад Камбасереса содержит широкий план реформ, касающихся едва ли не всех сфер управления. При этом депутат постоянно делает вид, что его комиссии поручили лишь изучить сам предмет, а разрабатывать конкретные законы должна какая-то совершенно другая комиссия Конвента. С логической точки зрения его выступление более чем странно: предложить создать комиссию, чтобы сделать то, для чего одна комиссия уже была создана. Не исключено, что прав был Ларевельер-Лепо, полагавший, что Камбасерес намеренно тянет время, действуя по указке агентов Бурбонов и пребывая в уверенности, ибо всякое промедление благоприятствует планам реставрации монархии{566}. В «Мемуарах» Камбасерес объясняет лишь свой отказ войти в Комиссию одиннадцати: он был очень занят, не хотел оставлять работу в комитетах, а кроме того, «всё, что было сказано на первых заседаниях комиссии, дало мне представление о том духе, который царил во время обсуждений. И дух этот не был моим»{567}. В чём именно состоял этот дух, Камбасерес не поясняет.
Небезынтересно, что если встать на эту точку зрения, то можно найти следы и второй попытки Камбасереса задержать принятие конституции. На заседании 24 мессидора (5 июля) он внезапно предложил, чтобы раз в декаду Комиссия одиннадцати зачитывала Конвенту все статьи Конституции, принятые за предыдущую неделю, а депутаты вновь высказывали бы по ним свои замечания. Можно себе представить, на какой срок это растянуло бы дискуссию, и трудно обвинить в мании преследования Ларевельера-Лепо, заметившего в ответном выступлении, что именно об этом и мечтает Англия{568}.
Другой депутат, чьи симпатии к монархии представляются вполне вероятными, - Буасси д’Англа, человек весьма влиятельный в термидорианском Конвенте, бывший одно время членом Комитета общественного спасения, входивший в Комиссию одиннадцати и даже представлявший депутатам ее конституционный проект. До Революции Буасси был хорошо известен как литератор, поэт, историк, член Академий Нима, Лиона и Ла Рошели, член-корреспондент Академии надписей и изящной словесности. В 1789 г. его избрали депутатом Учредительного собрания от третьего сословия. Наполеон сделает его графом, Людовик XVIII после Реставрации - пэром.
Многие современники были уверены в том, что он - скрытый роялист{569}, а Ларевельер-Лепо даже полагал его пристрастия к монархии очевидными {570}; переворот 18 фрюктидора, после которого Буасси был внесен в проскрипционные списки, только укрепил эту уверенность. Его бумаги были захвачены полицией, но в них мне не удалось обнаружить ни малейшего намека на связи с роялистами{571}; в то же время известно, что Людовик XVIII писал о нём с большой теплотой и полагал, что «его связи с Ла Гарпом - великолепная вещь, и это может сильно помочь его обращению»{572}. Их дружба действительно завязалась ещё в 1777 г.{573}, а Ж.-Ф. де Ла Гарп, член Академии и бывший редактор
Буасси д’Англа - один из самых честных людей в Конвенте (это не о многом говорит, однако он, по крайней мере, не голосовал за казнь короля и первым начал произносить разумные речи в этом собрании каннибалов); так вот, Буасси д’Англа сделал мне немало комплиментов и продемонстрировал мне свой интерес; недавно я с верной оказией отправил ему письмо, поскольку, если те предложения, которые он мне сделал, будут иметь какое-то продолжение, вы и Мунье можете выиграть от этого куда больше меня, и вам вести переговоры касательно эмигрантов{575}.
Российские дипломаты также полагали, что Буасси - конституционный монархист. В донесениях в Петербург в марте 1795 г. они напоминали, что во время дискуссии в Конвенте о судьбе Людовика XVII Буасси выступал за высылку его в Швейцарию, тогда как Швейцария - это место пребывания многих конституционных монархистов, в частности Мунье, Малле дю Пана и Теодора де Ламета. Тогда же, по их сведениям, в Комитете общественного спасения Буасси д’Англа выступил за возвращение к Конституции 1791 года{576}.
Небезынтересно, что Буасси, как и Камбасереса обвиняли в симпатиях именно к Генриху Прусскому. В донесении в Петербург от начала июля 1795 г. говорилось:
Каждый день в Париже абсолютно безнаказанно появляются самые оскорбительные пасквили и самые едкие карикатуры против принца Генриха Прусского, которого называют негодяем, вором, содомитом, и который хочет стать Королём Франции. Сийеса, Мерлена из Дуэ, Буасси д’Англа обвиняют, что они хотят по новой конституции сделать его Регентом при Людовике XVII с тем, чтобы когда все привыкнут к владычеству Короля, того отравили. Комитет общей безопасности хотел арестовать тех, кто печатает и продаёт эти листки. Комитет общественного спасения их защитил {577}.
И другая любопытная перекличка с действиями Камбасереса: по свидетельству Ларевельера-Лепо, Буасси, «решительно выступивший ни много ни мало сторонником возвращения королевской власти Бурбонов», появлялся на заседаниях Комиссии одиннадцати поздно, после полудня, требовал отчет обо всём, что произошло в его отсутствие, настаивал на возобновлении при нем всех дискуссий с самого начала, поскольку он-де не имел возможности высказать свое мнение, призывал членов Комиссии поменьше заседать и почаще бывать в Конвенте, после чего вскоре уходил. Присутствуя на заседаниях, поддерживал самые радикальные предложения, надеясь, что это ускорит крах конституции; одним словом, старался сделать все, чтобы не допустить ее принятия. И всё же Комиссия выбрала докладчиком именно его, надеясь, что это завоюет проекту голоса роялистов, у которых Буасси пользовался большим уважением{578}.
Третий депутат, которого называют в числе роялистов{579}, - аббат Э.Ж. Сийес. После переворота он стал членом Комитета общественного спасения, затем был отправлен с секретной миссией для подписания мирного договора с Голландией, а ещё позднее входил в ту самую Комиссию семи, от имени которой выступал Камбасерес.
Наряду с Буасси д’Англа и Камбасересом, Сийес принадлежал при Термидоре к числу наиболее влиятельных депутатов. «Сийес, Камбасерес и Буасси Данглас{580} суть три члена сей Конвенции, кто всем управляет» {581}, - сообщал в Петербург из Лондона граф Воронцов. Однако истинные симпатии Сийеса проследить довольно сложно, и не в последнюю очередь из-за его стремления оставаться в тени, играя роль «серого кардинала». Это заставляло современников видеть его руку за самыми разными событиями - от революционного Террора и заговора Бабёфа до интриг в пользу герцога Орлеанского. В 1799 г. он будет разрабатывать конституционные проекты, по которым во главе страны встанет так называемый Верховный представитель{582}; в 1815 г. он подпишет петицию Сената, призывающую на трон Людовика XVIII, поучаствовав тем самым, как не без восхищения отмечает его биограф, «в своем пятом государственном перевороте»{583}.
По странному совпадению Сийес также внёс свой вклад в задержку работы над Конституцией III года. 2 термидора (20 июля 1795 г.), когда половина конституции была уже утверждена в первом чтении, он неожиданно выступил в Конвенте с проектом, предусматривавшим принципиально иную структуру власти{584}. В начале своей работы Комиссия одиннадцати приглашала депутатов присылать свои проекты конституции, а к Сийесу обращалась с предложением о сотрудничестве напрямую, но получила холодный отказ{585}. Тем не менее это не помешало Сийесу подвергнуть резкой критике проект Комиссии за то, что тот не в состоянии обеспечить «социальный порядок»{586}. Попытка втянуть Конвент в дискуссию о том, какой проект лучше, или даже заставить его начать всё заново не удалась. Тибодо от имени Комиссии поблагодарил оратора, посетовав, что Сийес не выдвинул столь прекрасные идеи раньше, постарался показать, что новый проект не сильно отличается от старого (что, впрочем, было совершенно не так), и добился решения Конвента отправить разработку Сийеса в Комиссию одиннадцати{587}. Однако Сийес не успокоился. 18 термидора он развил и пояснил свои мысли, мотивируя это тем, что Комиссия одиннадцати якобы одобрила его проект {588}. И вновь его появления на трибуне никто не ожидал, развернулась дискуссия, по итогам которой текст Сийеса был отвергнут как немыслимо усложняющий и изменяющий баланс всей конструкции.
Хотя свидетельства о роялизме Сийеса весьма многочисленны, они опять же лишь косвенные. Известно, что летом 1793 г. существовала идея обратиться к Неаполитанскому двору, где правила Мария- Каролина, сестра Марии-Антуанетты, и к Тосканскому двору с предложением обменять детей Людовика XVI на французских пленников. Переговоры не удались: посланники были арестованы австрийцами. По поводу этого сюжета мало что можно сказать определённо, все происходило в полнейшей тайне, поскольку сама инициатива таких переговоров со стороны французских должностных лиц могла рассматриваться как измена, тем не менее существует легенда, что инициатором этих переговоров был Сийес{589}.
В апреле 1795 г. английский агент во Франции сообщал, что ряд «якобинцев», как по-прежнему порой называли депутатов Конвента, в отчаянии от ухудшающейся экономической ситуации в стране подготовили заговор с целью возвести на трон монарха из Орлеанской династии, и во главе этого заговора вновь стоит именно Сийес{590}. Немного позднее уже российские дипломаты передавали, что по отправленной им в середине августа информации из Швейцарии,
Сийес говорил о «Королевском кучере», который приведёт в движение Конституцию [...] Однако прежде чем осмелиться выступить с таким предложением, необходимо вычистить, устранить слишком несговорчивых депутатов{591}.
Тот же источник сообщал, что вечером 8 июня 1795 г. на заседании Комитета общественного спасения Сийес предложил учредить во Франции так называемое представительное правительство и объявить герцога Брауншвейгского{592} его председателем. Тальен якобы высказался против {593}. Как правило, среди основных претендентов на престол герцога не называют, и это заставило меня поначалу не поверить информатору, но впоследствии мне удалось найти след той же легенды: Сийеса подозревали в том, что он, в бытность послом в Берлине, договорился с герцогом Брауншвейгским возвести того на французский престол{594}.
В личных бумагах Сийеса мною были обнаружены копии двух крайне любопытных писем, датированных 1 и 2 января 1795 г. и отправленных из Лондона. Их автор рекомендует адресату (оба никак не обозначены) господина Пюизе, которого характеризует следующим образом: он «столь же добрый роялист, сколь вы и я»{595}. Если автора, исходя из контекста, можно с определенными основаниями отнести к достаточно влиятельным эмигрантским кругам, то догадаться о личности адресата трудно и, разумеется, я далек от того, чтобы утверждать, будто оба письма адресованы непременно Сийесу. Однако он должен был иметь веские причины для того, чтобы при всей своей осторожности хранить столь опасные бумаги в личном архиве. Были ли они адресованы ему или какому-либо другому монархисту - это уже из области предположений.
Часто обвиняли в роялизме и Тальена - журналиста, в августе 1792 г. члена повстанческой Коммуны, монтаньяра, активного участника термидорианского переворота. В октябре 1794 г. российские агенты из Парижа докладывали, что Тальен ведёт переговоры с Англией о заключении мира в обмен на сына Людовика XVI{596}, а также, что он высказался за возвращение эмигрантов{597}. В те же дни, по их словам, в Комитете общественного спасения было зачитано письмо Тальена, в котором отмечалось, что «все добрые умы всегда полагали, будто свержение Людовика XVI более было следствием ненависти и презрения к его личности, нежели ненависти и презрения к королевской власти». Тот же источник подчеркивал, что в то же время Тальен признавал наличие многих роялистов в войсках{598}. В начале июня 1795 г. в Петербург доносили о том, что Тальен, Л. Лежандр {599} и Ж.-С. Ровер (
Г.Ж. Сенар, служивший в 1794 г. секретарём-редактором в Комитете общей безопасности и допущенный ко многим важнейшим документам, одну из глав своего труда почти целиком посвящает тому, как Тальен в 1793 г. покровительствовал вандейцам, будучи представителем народа в миссии{603}. Он называет множество конкретных имён, подробностей, деталей{604}, но проверить их сегодня едва ли возможно.
В мемуарах Тибодо цитируется письмо Месье, перехваченное республиканскими властями и отправленное герцогу д’Аркуру (
Не теряйте из виду конституционалистов. Я знаю, что, слава богу, их роковое влияние в Англии сильно смягчено. Тем не менее в настоящий момент они могут стать опасными. Я не сомневаюсь, что Тальен склоняется к королевской власти, но я с трудом верю, что это настоящая королевская власть{606}.
Тибодо комментирует письмо следующим образом:
Поскольку принц писал, что не может сомневаться в том, что Тальен склоняется к роялизму, естественно было бы предположить, что они вели переговоры, и тот внушал большие надежды. Это не истинный роялизм, то есть не Старый порядок в чистом виде, но восстановление Бурбонов [...] Одного этого документа было бы достаточно, чтобы погубить любого другого депутата, но не Тальена, а ведь это не было единственным свидетельством против него. Были абсолютно такие же доклады французских дипломатов в Италии и тайного агента в Лондоне [...] После того как Ребель и Сийес вернулись из своей поездки в Голландию, они говорили, что собрали ценные свидетельства против Тальена и Фрерона {607}.
Впрочем, в перехваченном Конвентом и официально опубликованном письме графа д’Антрэга имя Тальена также упоминалось: «Поведение Тальена при Кибероне показало, насколько ему можно доверять»{608}. Но что это означало? Что он действительно вступил в переговоры с роялистами и предал их? Или что они делали на него ставку, присматривались и ничего больше?
Фигура Тальена кажется тем более интересной, что отцом его жены, Терезы, был Франциско Кабаррус{609} (1752-1810) - личность в то время весьма известная. Сын негоцианта из Байонны, торговец, банкир, финансист, промышленник, Кабаррус принимал активное участие в реформаторской деятельности Карла III, стал генеральным директором государственного банка Св. Карла (1782), был введён в финансовый совет (1784){610}. После смерти Карла III ему пришлось два года провести в тюрьме, он оказался разорён. Полное оправдание (1795) и повторный взлёт его политической карьеры обычно объясняют поддержкой всесильного министра, фаворита королевы и друга Карла IV Мануэля Годоя{611}, герцога де Алькудиа. Кабаррус получает графский титул, становится государственным банкиром, генеральным директором королевских мануфактур, руководит строительством дорог и каналов. Симпатия Годоя к финансисту не в последнюю очередь была обусловлена возможность поддерживать через него тайную связь с Тальеном, состоявшим до 1797 г. в переписке с тестем {612}.
Граф д’Алонвиль, проведший 1792-1794 гг. во Франции, писал в своих воспоминаниях:
Несколько влиятельных членов Конвента, в частности Тальен, подверженные двойному страху быть повешенными роялистами или быть убитым якобинцами, обратили свои взоры на Испанию. Желая сделать ставку на полулегитимность, чью моральную власть он признавал, и отвергая полную легитимность, мести которой он опасался, он интриговал при помощи родственников своей жены с Мадридским кабинетом в пользу второго сына испанского государя (дона Карлоса), тогда ещё ребёнка, надеясь тем самым объединить французских роялистов, которые должны были быть чрезвычайно счастливы, что за тиранической республикой, которая столь их подавляла, последует монархия Бурбонов{613}.
Этим переговорам, продолжает д’Алонвиль, способствовал как страх «наиболее честных депутатов», так и то, что
испанское правительство, возмущённое отказом Месье прибыть в Тулон, чтобы установить там штаб-квартиру регентства, которое оно одно и признавало в ту эпоху, а также опасаясь британской политики, жадно ухватилось за надежду посадить своего принца на самый желанный трон Европы{614}.
Действительно, дону Карлосу было в то время всего 7 лет. Известно также, что ещё в начале января 1795 г. противники Тальена планировали лишить его влияния, предав гласности его переписку с испанским двором через Терезу Кабаррюс{615}. В августе 1795 г. российский агент также сообщал, что этот сюжет, по инициативе Сийеса, обсуждался в Комитете общей безопасности, который склонялся к тому, чтобы «выступить против Тальена как организатора убийств 2 сентября и роялиста, находящегося в сговоре с зарубежными державами»{616}. А в мемуарах влиятельного вига лорда Холланда есть свидетельства о том, что именно при помощи писем Франциско Кабарруса к своей дочери герцог де Алькудиа поначалу вёл переговоры с французским правительством о заключении мира{617}. Информацию о тайных связях Тальена с испанским правительством получал и Малле дю Пан. В феврале 1796 г. он писал о том, что именно Тальен, став одним из творцов мира с Испанией и находясь в тесной переписке с герцогом де Алькудиа, поспособствовал в восстановлении своего тестя во всех правах. Малле также был уверен, что Тальен разрабатывал планы предложить корону испанскому инфанту{618}.
Вероятно, Кабаррус был не единственным каналом, связывавшим Тальена с Мадридом, поскольку сам Годой в своих мемуарах рассказывает, что письмо Тальена ему передал посол Франции Бургуан, «давний друг Испании». В приведённом Годоем отрывке из этого письма нет ни слова о доне Карлосе. Тем не менее Тальен, будучи членом Комитета общественного спасения, открыто пишет о том, что к предложению начать переговоры о мире его подтолкнули не только политические интересы обеих сторон, но и «частные устремления, личные пристрастия». В комментарии к этим словам говорится и о том, сколь большую роль в заключении мира сыграла Тереза Кабаррюс{619}.
Наконец, совершенно не понятно, почему при Реставрации Тальен не был выслан как другие цареубийцы и даже получил от Людовика XVIII небольшой пенсион. Потому ли, что имел информацию об исчезновении Людовика XVII?{620} Потому ли, что за него попросила графиня Грабовская (Grabowska), которую он спас при терроре?{621} Потому ли, что король, узнав о его бедственном положении, решил, что нужно поддержать литератора и журналиста? {622} «Вещь необъяснимая» {623}, - напишет один из современников.
Любопытно также, что у двоих из упомянутых депутатов до Революции жизненные пути пересекались с графом Прованским: Буасси д’Англа до сентября 1791 г. занимал должность его гофмейстера
Подобные «досье» можно подобрать для многих членов Конвента: роялистов в те годы искали все. Искали коллеги, чтобы арестовать и отправить в тюрьму. Искали эмиссары графа Прованского, готового щедро вознаградить тех, кто поможет ему получить корону. Как говорилось в бюллетене д’Антрэга от 25 февраля 1795 г., «в Конвенте нет ни единого человека, которого нельзя было бы купить»{625}. Тот же д'Антрэг сообщал, что в Комитете общественного спасения есть всем ему обязанный человек - Ф.Ж. Гамон (
Чаще всего в роялизме подозревали тех депутатов, от которых что-то зависело. Через Гарденберга {628} и полномочного министра России во Франции И.М. Симолина{629} в Петербург доходили слухи о «проекте генерала Пишегрю{630} и Мерлена из Тионвиля заставить провозгласить королём Людовика XVII»{631}. Писал об этом проекте и лорд Гренвиль{632}. По словам одного из прусских советников, вернувшегося из Парижа, влиятельный депутат Конвента Мерлен (из Тионвиля) во время обеда однажды сказал:
Всем известно, что я республиканец, но необходимо знать мнение Нации; если большинство выскажется за короля, то король необходим, а меньшинство, которое выступит против, будет рассматриваться как клика и будет подавлено{633}.
Вообще, из дипломатической переписки видно, насколько непрочной казалась республика. Когда в марте 1795 г. в Конвенте было высказано предложение немедленно ввести Конституцию 1793 года в действие, информаторы европейских дворов сообщали, будто этот шаг вызван опасением, что некоторые державы подкупят депутатов и склонят их к Конституции 1791 года. Бартелеми, бывший тогда французским послом в Швейцарии, даже якобы проинформировал Комитет общественного спасения, что там готовы 400 000 луидоров, предназначенные для переправки в Париж сторонникам Конституции 1791 года{634}.
Английские агенты, перечисляя наиболее влиятельных депутатов термидорианского Конвента, старались выявить среди них и роялистов. Про Ш.Ж.М. Алкье (Alquier), юриста и дипломата, депутата от третьего сословия в Генеральных штатах, на которого ещё при монтаньярах поступил донос в Комитет общей безопасности, где его обвиняли в связи с известным заговорщиком бароном де Батцем, говорилось, что «он некогда был чрезвычайно близок с г-ном де Ламетом и может быть полезен для партии, которая предпримет реставрацию королевской власти» {635}.
Особенно выделяли Ж.-Д. Ланжюине, адвоката, члена Института со дня основания, также депутата от третьего сословия в Генеральных штатах, одного из основателей Бретонского клуба. Сразу после избрания в Конвент он отказался принести клятву в ненависти королевской власти. На процессе Людовика XVI он голосовал за лишение короля свободы до наступления мира, затем за депортацию и за отсрочку приговора, а также пытался потребовать, чтобы король мог быть осужден только 3/4 голосов. Был близок к жирондистам, 18 месяцев скрывался во времена диктатуры монтаньяров.
Ланжюине сделает хорошую карьеру и при Наполеоне, и при Людовике XVIII, станет даже пэром Франции, однако о его политических симпатиях в 1795 г. говорить с уверенностью сложно. Тибодо, работавший с Ланжюине над новой конституцией в Комиссии одиннадцати, как уже говорилось, был уверен в его роялизме, другие коллеги с ним не соглашались. В Петербурге получали сведения о том, что Тальен выступал против возвращения в Конвент Ланжюине и Инара (Isnard) {636}, полагая, что они принадлежат к группировке Мунье и ратуют за Конституцию 1791 года{637}. Информатор российского посла в Генуе уверенно называл Ланжюине агентом вандейцев и роялистской партии{638}. Тот же источник сообщал, что в планы Ланжюине входило восстановление монархии через выборы в новый Законодательный корпус. 13 июля 1795 г. он якобы принял двух шуанов - де Бежарри и М.-П. де Скепо
В английском же донесении о Ланжюине говорилось:
Ни один человек не проявил большей храбрости, противодействуя осуждению Короля. В настоящий момент он, похоже, приобретает большое влияние, и говорят, что он открыто выступил за восстановление королевской власти{642}.
В переписке англичан встречается и ещё одно имя: Ш. Кошон де Лапаран
Здесь же будет уместно сказать, хотя и забегая немного вперёд, что сразу после восстания 13 вандемьера, когда разговоры о пробуждающемся роялизме ещё не успели утихнуть, а своих политических противников депутаты Конвента демонстративно именовали
Я спрашиваю их, отчего заговорщики в первичных собраниях расхваливали их в то же время, когда распространяли клевету на самых отважных представителей{645}.
В своём выступлении Лежандр привлёк внимание коллег к тем мерам, которые принимал Обри, «чтобы удалить из наших армий лучших республиканцев и заменить их роялистами», а также обрушился на другого своего коллегу, Ровера {646}. Обвинения против Обри не были новыми: будучи вначале членом Военного комитета, а после Термидора и Комитета общественного спасения, имея звание бригадного генерала, Обри отвечал за кадровую реорганизацию армии и давно уже ходили разговоры о том, что он продвигает подозрительных и бездарных офицеров, а талантливых увольняет. «Жертвой Обри», хотя и безосновательно, называли, в частности, генерала Бонапарта. Кроме того, Обри упрекали в том, что он продвигал Н. Рафета (
Ровер, хотя и был цареубийцей, также давно вызывал подозрения коллег: бригадный генерал, член Комитета общей безопасности, он не пользовался любовью ни робеспьеристов, ни термидорианцев. Припоминали ему и жену, которая ранее развелась с эмигрантом, и покровительство роялистам во время пребывания в Буш-дю-Рон, где его действия вызвали всеобщее возмущение. В день выступления Лежандра Ровер был арестован, потом при Директории выпущен на свободу и скончался в 1798 г. в Кайенне, куда был отправлен после 18 фрюктидора.
Любопытно, что Лежандр и сам был одним из тех, кого подозревали в роялизме. Бодо вспоминал позднее, что Лежандр пользовался у роялистов большим доверием, поскольку во множестве освобождал их из тюрем{648}. В документах российских информаторов, полученных из Парижа, говорилось, что Лежандр и Л. Лекуантр, хотя и находились в орбите Тальена, выступали за реставрацию с использованием фигуры принца де Конти {649}, предлагая назначить его регентом, тогда как сам Тальен считал этот план детищем Ланжюине и полагал его неудачным, поскольку принц де Конти не удовлетворит ни одну из группировок{650}.
Выступавший следом за Лежандром Ж.-Б. Лувэ заявил, что не верит в виновность Ларивьера, Лесажа, Ланжюине и Буасси, но горячо поддержал обвинение против Ровера. Прозвучало в его речи и ещё одно имя: Ж.-Б.-М. Саладен (
На следующий день, 25 вандемьера, разразился ещё один скандал. К.-А. Изабо, выступая в Конвенте от имени Комитета общей безопасности, доложил о перехвате переписки некоего Лемэтра (
Тем не менее обстановка оставалась накалённой. 30 вандемьера IV года (21 октября) депутаты заподозрили, что армия, которая должна была перейти Рейн, отступила не просто так. Стоило Тальену заявить: «Контрреволюция может произойти конституционным путём в течение трёх месяцев» {653}, как посыпались новые обвинения: вновь потребовали арестовать депутата Обри, его секретаря, любовницу, которая якобы добывала места в Комитете общественного спасения для роялистов, и нескольких его сотоварищей {654}. Трудно сказать, были ли обвинения Обри в роялизме истинными, но подозрения в симпатиях к монархии сопровождали едва ли не всю его карьеру вплоть до переворота 18 фрюктидора, после которого он был репрессирован.
Другой депутат, арестованный в тот же день, К.-Ж.-Б. Ломон
1 брюмера (23 октября) Тибодо вновь поднялся на трибуну и обвинил Тальена в том, что тот - «организатор всех интриг, которые разрывают нас на части»{656}. В его речи Тальен предстал ответственным за «роялистскую реакцию», лидером «золотой молодёжи».
Письма правительственных агентов в Генуе и Венеции сообщают о том, что эмигранты возлагают на Тальена большие надежды в плане возвращения. В Комитете общественного спасения существует письмо претендента, Месье, в котором он говорит, что очень рассчитывает на Тальена в деле восстановления монархии{657}.
И вновь Тибодо поддержал Ларевельер-Лепо, однако Тальену удалось отбиться при поддержке своих соратников. Конец этой «охоте на ведьм» положила лишь амнистия, объявленная в самом конце работы Национального Конвента.
Россыпь имён... Роялизм одних депутатов представляется весьма вероятным, других - более сомнительным. Одни фамилии повторяются, другие не упоминаются вовсе: никто не подозревает в симпатиях к королевской власти Ларевельера-Лепо, Бодена, Барера и многих других видных термидорианцев, что, на мой взгляд, весьма показательно и говорит о том, что обвинение в роялизме могло быть использовано отнюдь не против любого. И всё же можем ли мы уверенно говорить, обобщая, что «термидорианцы оставались республиканцами»? {658} Думаю, что нет.
Сюжет с роялистами в стенах Конвента заставляет вспомнить и о другой специфике революционной эпохи. Если учесть упомянутую выше быструю смену политических пристрастий в 1789-1795 гг., если не забывать об отсутствии партий и нечёткости как границ «фракций», так и их устремлений {659}, можно прийти к выводу о том, что применительно к большинству деятелей того времени сложно говорить об
Анализ политических пристрастий членов Конвента не позволяет (по крайней мере, на нынешнем уровне освоения источников) дать ответ на вопрос, сколько же роялистов было в его стенах - треть, сот- ня или несколько десятков, не оказывавших существенного влияния на события. Ничто не мешает, тем не менее, отказавшись на время от попыток проникнуть в помыслы и стремления депутатов, посмотреть на их действия.
Существуют ли какие-либо свидетельства о том, что Конвент пытался в 1795 г. восстановить монархию? Вопрос не столь прост, как кажется, и напрашивающийся ответ: «Если бы Конвент действительно этого хотел, он бы это сделал», отнюдь не обязательно самый верный.
Как отмечал А. Вандаль, у термидорианцев «была задняя мысль, затаенная и неотступная: упрочить свою олигархию, поставить во главе ее короля, взятого из чужой династии или из младшей линии своей, короля, который не будет настоящим властелином, но лишь их креатурой, который будет править им на пользу и через их посредство, посадив пэрами королевства цареубийц. Такое государственное устройство, которое упрочило бы их власть и сделало бы их несменяемыми, казалось им более надёжным, чем республика, всегда изменчивая и шаткая» {661}. Мысль не нова: Революции нужен новый или, следуя лексике того времени, «обновлённый» король,
Пойдя на компромисс с революционерами, подписав Конституцию 1791 года, Людовик XVI открыл ящик Пандоры. Для роялистов он оставался королём в силу фундаментальных законов французской монархии, но для «нации» он стал королём в силу Конституции. Если Людовик XVI согласился изменить саму природу королевской власти, если он одобрил возможность избрания регента, ничто не мешало новым конституционным законом предусмотреть любые принципы формирования регентского совета при несовершеннолетнем Людовике XVII {662}, тем более что права Месье как регента так и не были признаны европейскими державами. В этом ракурсе его политическая программа не имела никакого значения: депутатам он был просто не нужен.
«Ещё совсем ребёнок, но легитимный король Франции, - писал английский историк А. Коббан о Людовике XVII, - он своим присутствием на троне примирил бы нацию с её правительством; от его имени и с помощью обновленной Конституции 1791 года новые правители Франции могли бы находиться у власти, не боясь контрреволюции и, следовательно, не прибегая к террору» {663}. «Многое можно сказать в пользу Людовика XVII, - соглашается с ним другой английский исследователь Н. Хэмпсон, - который мог бы стать символом объединения французов вокруг умеренной конституционной монархии и проложить путь через лабиринт ненависти, в котором блуждала вся страна» {664}. «Умеренные монархисты, - отмечает и Д. Воронов, - надеялись на долгое Регентство по фельянскому типу»{665}. При этом, «поскольку Людовик XVII представлял собой королевское право
В начале 1795 г. в роли членов регентского совета могли бы оказаться преимущественно депутаты Конвента, которые прочно держали в своих руках власть в стране и вряд ли уступили бы её добровольно. Это обеспечило бы преемственность власти и одновременно гарантировало безопасность цареубийцам. В записке одного из французских дворян, отправленной Екатерине II из Австрии, говорилось: «Самое насущное желание членов Конвента - избежать грозящей цареубийцам казни», что заставляет их удерживать в своих руках дофина, «чьё царствование, если они будут вынуждены вернуться к монархии, обеспечит им безнаказанность их преступлений и основное влияние на развитие событий»{667}.
Этот вопрос был для депутатов одним из самых принципиальных, тем более что позиция графа Прованского на сей счёт была хорошо известна. В феврале 1795 г. он писал (и текст этот был опубликован) по поводу конституционных монархистов, но те же самые мысли относились и к членам Конвента:
Я не думаю, что будет справедливым предоставить честь восстановить трон лишь тем, чьи принципы всегда были чисты и кому не в чем себя упрекнуть; но я не хотел бы (если можно так выразиться), исцеляя болезнь оставить зерна, из которых может прорасти болезнь новая, столь же тяжёлая. Однако это и произойдёт, если смешать искренних роялистов с людьми, которые сохранят после Реставрации стремление, чтобы их ошибочные мнения стали преобладающими, и мы подвергнемся опасности быть ввергнутыми в хаос, из которого едва выберемся.
[...] Генрих IV простил руководителей лигеров, но уничтожил Лигу, и эти руководители, начиная с герцога Майенского, стали ревностными роялистами. Монк служил Карлу II, но Монк вернул ему корону в том виде, в котором её носил его отец до начала заседаний Долгого парламента. Сегодня же только те, кто будут истинными роялистами - либо потому, что всегда ими были, либо искренне отказавшись от своих заблуждений, - достойны принять участие в восстановлении монархии [...] Те же, кто до сегодняшнего дня упорствуют в своих заблуждениях, могут ещё исправиться, но когда великое дело будет сделано, время снисходительности минует{668}.
Депутаты Конвента помнили о судьбе членов английского парламента, приговорившего к смерти Карла I, и отлично понимали цену политической ошибки. 4 жерминаля III года (24 марта 1795 г.) Ж.-М. Колло д’Эрбуа произнесёт характерные слова:
Тень Капета здесь, она реет над вами и воодушевляет ваших врагов. Вы, кто судил, уже намечены; вы, кто его не спас, вы тоже {669}.
В то же время нетрудно заметить, что и умеренных монархистов подобный план реставрации вполне мог устроить. Видя, что в открытом противостоянии с Республикой победить крайне сложно и что даже иностранные государи стали лишать роялистов своей поддержки, они начали подумывать о короле «конституционном» или, иначе говоря, о внесении короля в новую конституцию Франции{670}. Более того, они понимали, что если бы во главе исполнительной власти встал один человек (условно говоря, президент), то на этот пост вскоре легко мог бы претендовать роялист, а сам институт президентской власти столь же легко мог бы трансформироваться в конституционную монархию{671}. Собственно, в 1848-1851 гг. Франция и пойдёт по этому пути.
Малле дю Пан отмечал 17 июня 1795 г.:
Когда жирондисты приняли за основу искаженную конституцию Соединенных Штатов, монархисты потребовали, чтобы это подражание было доведено до конца; чтобы только собственники посылали представителей и сами же являлись ими; чтобы законодательный корпус был разделен на две палаты вместо того, чтобы были две части единой палаты; наконец, чтобы был учрежден пост главы государства, а не исполнительный совет. Будучи в меньшинстве, они хотели, чтобы регентский совет правил как вице-президент, и это mezzo-termine{672} заставило примкнуть к монархистам часть республиканцев {673}.
Как известно, Конституция III года республики воплотила лишь часть этих «требований». Впервые учредив двухпалатный Законодательный корпус и введя существенный имущественный ценз для выборщиков, она, тем не менее, не предусматривала столь сильной концентрации исполнительной власти. Ее доверили Директории из пяти человек, назначением которых должен был ведать Законодательный корпус. Однако в проектах, присылаемых в Комиссию одиннадцати, советы поставить во главе этой ветви власти одного человека звучали не единожды{674}. Эти проекты обсуждались как вполне реальные. 13 мая 1795 г. Моррис записал в дневнике, что в Париже решено разработать конституцию, взяв за образец Конституцию США, а генерала Пишегрю и аббата Сийеса прочат на пост президента{675}. «Президент был бы, на мой взгляд, предпочтительнее Директории, - писал позднее Камбасерес, - но выбор подходящего человека оказался бы чрезвычайно труден»{676}. Выступал за это и В.М. де Воблан{677}, бывший депутат Законодательного собрания, к чьему мнению прислушивались члены Комиссии и даже приглашали его принять участие в её заседаниях. В своих мемуарах он подчеркнул, что
требовал две палаты и единого человека во главе правительства. Это было много для того времени, когда безумные революционеры ещё сохраня- ли свою власть над многими умами, и в особенности над большинством Конвента.
Свою точку зрения он мотивировал следующим образом: «Я доказывал невозможность поддержания согласия между пятью людьми, ответственными за управление огромной страной» {678}. Генерал Дюмурье также предлагал «переплести в одну книгу пять томов Директории» {679}. Да и в самой Комиссии, если верить воспоминаниям Тибодо, с аналогичным предложением выступали Лесаж, Ланжюине и Дюран-Майян{680}.
Есть ли ещё какие-то свидетельства того, что Конвент думал о реставрации королевской власти? В переписке монархистов и дипломатов держав антифранцузской коалиции их немало. Даже если учесть принципиальную невозможность проверить все эти сообщения, для нас важно уже то, что они сами по себе формировали субъективную реальность роялистов, самым непосредственным образом влияли на их проекты и планы.
В одной из секретных инструкций лорд Гренвиль заявлял в ноябре 1794 г., что король Англии выступает за смену власти во Франции при условии возникновения некой стабильной формы правления.
Если же под реставрацией монархии имеется в виду лишь провозглашение юного Короля, который фактически останется в тюрьме, а его полномочия окажутся в руках Конвента или его комитетов, такая система будет отличаться от нынешней лишь по названию{681}.
В начале 1795 г. российская «разведка» доносила, что 4 января в парижском доме Тальена на улице Перль
В апреле 1795 г. генуэзский поверенный в делах в Париже предполагал, что правящая партия восстановит монархию{683}. 21 мая 1795 г. Малле дю Пан сообщал в Вену, что в Конвенте сложилась коалиция, выступающая за возвращение королевской власти. Она состоит из людей двух типов:
Ланжюине стоит во главе честных людей, разумных голов, всех тех, кто хочет вернуться к монархии по убеждению или по зову сердца. Тальен ведёт часть умеренной партии в том же направлении, но по иным причинам. Мало просвещённые, равнодушные как к республике, так и к монархии, настоящие революционеры-игроки, они действуют лишь в своих интересах, а интересы эти состоят в том, чтобы избегнуть вместе с Конвентом кораблекрушения и новых несчастий, сыграв на опережение событий, которые они предвидят, и искупив три года запредельных преступлений огромнейшими услугами, которые они окажут Франции, Европе и королевскому дому.
Девять человек возглавляют эту коалицию, трое из них вошли в Комитет общественного спасения, остальные - в Комитет общей безопасности и в Комиссию одиннадцати [...] Монархическая партия занимается сейчас тем, чтобы добавить к этой поддержке армию в сорок пять тысяч человек, которая подойдёт к Парижу под предлогом защиты продовольствия. Они уверены в генерале Пишегрю, и мне сообщили, что вызывали его из Майнца в Париж для того, чтобы с ним договориться.
В тот момент, когда его Императорское и Королевское Величество получит этот [бюллетень] номер XVIII, весьма вероятно, что сия партия отправит в Лондон секретного агента, чтобы открыть свои планы британскому правительству. Самое главное, чтобы, как только провозгласят Короля, через несколько дней было доставлено продовольствие, а англичане смогут прислать в Гавр конвои с зерном.
Хотя эту партию объединяет принципиальное согласие восстановить на троне юного короля, она ещё не договорилась по поводу выбора регента. Самая небольшая её часть выступает за Месье, по поводу окружения которого и в особенности против графа д’Артуа существуют самые сильные и самые главные предубеждения. Другие мечтают об иностранном принце, которым, говорят, мог бы быть Генрих Прусский. Третьи предлагают выбрать регента-француза и регентский совет посредством первичных собраний{684}.
10 июля 1795 г. Уикхэм, координировавший со стороны Англии значительную часть подрывных действий и шпионажа против революционной Франции, писал лорду Гренвилю, что из доклада Дульсе в Конвенте видно: Конвент ощущает грозящую ему опасность и готов принять услуги любой партии, кроме чистых роялистов
Г-н Крауфорд также рассказал мне историю про г-на Лербаха{687}, которая важна во многих отношениях. Г-н Гарденберг, после заключения Базельского мира, встретился в Гааге с Бартелеми, Пишегрю, Мерленом из Тионвиля и, как он думает (но в этом он, должно быть, ошибается), Тальеном . Было достигнуто соглашение посадить Дофина на трон и сформировать Регентский совет, состоящий из них и их друзей, сохранить все существующие законы против эмигрантов и т. д. Гарденберг принёс самые торжественные клятвы не сообщать этот секрет никому, кроме Короля, своего государя.
Однако Гарденберг слова не сдержал, и информация дошла до Лербаха.
Лербах, вне себя от ярости, на следующей же день попросил о встрече Крауфорда и всё рассказал ему, желая, чтобы тот немедленно донёс эту информацию до Британского двора. Он отметил, что этот совет, назначенный под влиянием Пруссии, отдаст всю мощь Франции в руки Берлинского двора, и рассказал, что уже отправил курьера с этой информацией и своими размышлениями в Вену, и позаботится, чтобы она стала известна всем кабинетам Европы [...] Французы, чувствуя себя преданными, естественно, оказались вынужденными отказаться от своего проекта, но те меры, которые были ими уже приняты, не имели обратного хода, так что потребовалась внезапная смерть ребёнка [...] Этот разговор имел место в июне 1795 года{688}.
Какие-то слухи о том, что депутаты могут захотеть восстановить королевскую власть, видимо, ходили и по Парижу Один из агентов докладывал, что 18 апреля 1795 г. на дверь Конвента прикрепили плакат со словами: «Конвент хочет голодом заставить нас потребовать Короля, мы же его требовать не станем»{689}.
Реальны ли были все эти планы или существовали только в воображении современников? Едва мы когда-нибудь сможем это установить. Как мне видится, в стенах Конвента роялистов было немало. Множество их коллег, как Баррас или Кошон де Лапаран, колебались, к какой стороне примкнуть: вели переговоры с роялистами, но клялись в верности республике. Граф Прованский мог гарантировать им безопасность, но его публичные высказывания заставляли депутатов, особенно цареубийц, опасаться за свою судьбу. Людовик XVII ничего гарантировать был не в состоянии, однако его возраст позволял организовать регентство. Или же, воспользовавшись слабостью законного короля и тем, что одобренная Людовиком XVI конституция фактически отменяла фундаментальные законы французской монархии, можно было договориться с кем-то из иностранных принцев.
Смерть Людовика XVII положила конец этим планам.
ГЛАВА 5
КОРОЛЬ УМЕР?
Граждане, на протяжении некоторого времени сын Капета страдал от опухолей в правом колене и левом запястье; 15 флореаля боли усилились, больной потерял аппетит, и началась лихорадка. Знаменитый Десо, чиновник медицинской службы, был назначен для того, чтобы его посетить и лечить; его таланты и порядочность были залогом того, что о [больном] позаботятся так, как того требует человечность.
Тем не менее болезнь приняла очень серьёзный характер. 16-го числа сего месяца Десо скончался, Комитет назначил ему на замену господина Пеллетана, очень известного чиновника медицинской службы, и гражданин Дюманжен, главный врач городской больницы, был придан ему в помощь. Согласно их вчерашнему сообщению от одиннадцати часов утра, проявились симптомы, угрожающие жизни больного, и в два с четвертью часа пополудни мы получили известье о смерти сына Капета.
Комитет общей безопасности уполномочил меня вас об этом проинформировать. Всё удостоверено, вот протокол, который будет отправлен в архив{690}.
Все три врача действительно были широко известны в столице. Пьер-Жозеф Десо (
Ему приходилось бывать в Версале в 1789 г., когда он принимал участие в лечении старшего брата Луи-Шарля. Хотя врачом при малолетнем узнике он был назначен лишь в мае 1795 г., неофициально Десо посещал его в тюрьме и раньше. Филипп-Жан Пеллетан (
...смерть юного Капета породила различные мнения. Одни с кислыми и грустными лицами говорят: «Нет сомнения, что он был отравлен, иначе почему от нас скрывали его болезнь?» Другие, как кажется, в этом сомневаются. Третьи [говорят] наконец: «Этот ребёнок - счастливец, да и мы вместе с ним; нужно надеяться, добавляют они, что это событие погубит все надежды роялистов, которые, будучи лишены такого центра объединения внутри страны, перестанут наконец мучить нас и ставить препоны тем мерам, которые наши законодатели предлагают ради блага народа» {691}.
И в самом деле, смерть Людовика XVII позволила не только положить конец различным планам роялистов, но и разрубить множество узлов, чрезвычайно мешавших республиканцам. Отпадала необходимость передавать мальчика вандейцам - в мемуарах современников встречаются мысли о том, что дофин был погублен, дабы помешать выполнению этого обещания {692}. Очевидно, что и публикация о секретных статьях к договору с Шареттом, о которой шла речь ранее, не случайно появилась в
Облегчались переговоры с Австрией, устранялось главное препятствие для переговоров с Испанией. Если посмотреть на их динамику, то и здесь смерть Людовика XVII произошла удивительно вовремя: 17 прериаля (5 июня) Комитет общественного спасения написал Бартелеми, что «дети Людовика XVI не могут покинуть территорию Франции до наступления всеобщего мира» {693}. Иными словами, переговоры зашли в тупик, поскольку Испания выдвигала это в качестве непременного условия. 25 прериаля (14 июня) Бартелеми писал в Париж, что смерть дофина будет иметь двойной эффект. С одной стороны, отныне переговоры могут идти легче, но с другой - требование освобождения детей использовалось Испанией, чтобы оправдаться перед другими великими державами, и не исключено, что теперь переговоры затормозятся {694}. 3 мессидора (21 июня) Комитет общественного спасения ответил, что он понимает эти резоны, но Испания заинтересована в заключении мира не меньше Франции{695}. Комитет оказался прав: 22 июля в один день были подписаны мирные договоры и с Испанией{696}, и с Пруссией.
Одним словом, у Людовика XVII было столько причин умереть именно в это время, что его кончина не могла не вызвать множество вопросов и сомнений. В своей «Истории Конвента» барон де Барант писал:
Легко поверить, что в тот момент, когда Конвент принял решение продолжать бесконечно держать в заключении сына Людовика XVI, правительственные комитеты осознали, что это означало подписать царственному ребёнку смертный приговор{697}.
Неудивительно, что сразу же после объявления о кончине мальчика появились на свет две легенды, до сих пор находящие сторонников.
Первая родилась из уверенности в том, что король не мог умереть естественной смертью: либо его уморили тюремщики, либо убили по приказу революционных властей. В донесении, направленном австрийскому двору Малле дю Паном, имевшим немало корреспондентов во Франции и поставлявшим информацию о настроениях в стране не только в Вену, но и Пруссию, Сардинию и Португалию{698}, о кончине Людовика XVII говорилось:
Весьма распространённое мнение приписывает её медленному яду [...] Преждевременная смерть юного короля не носит естественного характера: он был полон сил и здоровья [...] весьма вероятно, что его гибель была ускорена насильственным способом: он проводил целые дни в своём кресле, в молчании и неподвижности [...] На протяжении трёх месяцев о нем заботился хирург Десо, человек сколь неподкупный, столь и умелый, бывший в заключении при Робеспьере. Отмечают, что Десо отправился в могилу на 8 дней раньше Людовика XVII и что он был заменен неким Пеллетаном, анатомом, неистовым революционером, служившим в тюрьме Сен-Лазар шпионом Комитета общественного спасения, помогавшим составлять списки жертв для гильотины. Из этих обстоятельств делают вывод о том, что Конвент хотел, чтобы свидетелем смерти Короля был негодяй, которому заплатили, дабы он скрыл её истинный характер{699}.
Пеллетан действительно искренне принял Революцию, но очень сложно сказать, были ли какие-то основания для обвинений, высказанных Малле дю Паном.
В российской дипломатической переписке мы видим сразу две версии. 11 (22) мая 1795 г. Симолин, находясь во Франкфурте, извещал вице-канцлера графа И.А. Остермана:
Один из друзей сообщает мне из Парижа, что новости о здоровье юного Короля крайне тревожны, говорят, что он весьма слаб, не проявляет интереса ни к чему характерному для его возраста, стремится спать большую часть времени, мало ест и совсем не говорит, однако с ним не столько плохо обращаются, сколько о нём мало заботятся {700}.
О том же говорил полномочному министру России в Лондоне С.Р. Воронцову лорд У. Гренвиль{701}: мальчика погубили, плохо с ним обращаясь{702}. Знали в Петербурге и о том, что лечивший Людовика XVII врач умер при весьма подозрительных обстоятельствах всего за несколько дней до кончины мальчика{703}.
В Пруссии придерживались иной версии. 12 (23) июня российский полномочный министр в Берлине М.М. Алопеус сообщал:
Барон Гарденберг [...] убеждён [...] что несчастный наследник Трона Бурбонов погиб от рук тех презренных отцеубийц, для которых нет ничего святого и которые организовали это дьявольское дело, чтобы добиться исчезновения причины гражданской войны, которая недавно разразилась в Вандее и которая заставит вновь взяться за оружие всех шуанов{704}.
Таким образом, Гарденберг явно отстаивал версию о связи между смертью Людовика XVII и миром с Шареттом.
Многочисленные слухи дошли до нас и из других источников. В середине июня 1795 г. анонимный автор памфлета «Важный вопрос о смерти Людовика XVII» напоминал читателям о том, что на заседаниях Конвента неоднократно требовали смерти юного короля и что в сентябре 1792 г. у всей королевской семьи уже случались весьма подозрительные желудочные колики, не приведшие, правда, к фатальным последствиям. «Все согласны в том, - утверждалось далее, - что Людовик XVII был отравлен»{705}. Подобные подозрения можно найти на страницах даже легальных парижских изданий той эпохи{706}, их активно обсуждали на улицах{707}. Смерть Десо только добавляла правдоподобности этим слухам{708}, о ней также немало писала пресса{709}. В бюллетене д’Антрэга от 16-22 января 1796 г.{710} рассказывалось о смерти ещё двух медиков, посещавших мальчика, а также о том, что Десо, осмотрев тело, прямо сказал комиссарам Коммуны, что ребёнок был отравлен{711}. «Со всех сторон общественное мнение обвиняло Конвент в этой смерти», утверждая, что мальчик был отравлен мышьяком{712}, говорилось в популярном роялистском издании, выходившем в Лондоне.
«Робеспьер, - отмечал несколько лет спустя в своих мемуарах граф де Пюизе, - либо из политических соображений, либо из страха по крайней мере относился с уважением к существованию Дофина. Преступление легло на его преемников. Причина и обстоятельства этой смерти - одна из самых ужасных загадок, раскрыть которые может лишь время» {713}. Со словами де Пюизе любопытным образом перекликается фраза, брошенная как-то депутатом-термидорианцем: «Ужасно, что негодяи Робеспьер и Бийо-Варенн оставили совершить это преступление нам» {714}.
Лидеры роялистов тоже не знали, что и думать. Принц Конде 4 июля объявил в прокламации по армии, что Король умер от «варварского обращения»{715}, и эта прокламация вскоре появилась в центральных парижских газетах. Дядя дофина, Месье, публично подчеркивал ненасильственный характер смерти своего племянника. Как доносил в Санкт-Петербург посол в Венеции А.С. Мордвинов, в извещении, направленном правительству Венецианской республики, граф Прованский объявлял, что «он получил верное известие о кончине Людовика XVII, короля французского, коего тело было открыто, и не найдено в оном ни малейшего подозрения в отраве»{716}. Напротив, лорд Макартни{717}, который вёл с королём частные беседы, доносил в Лондон, что Людовик XVIII уверен, что его племянника отравили{718}.
Очевидно, что развеять сомнения (или, по крайней мере, их часть) могла бы публикация протокола о вскрытии тела юного узника Тампля, что и было сделано по распоряжению Комитета общей безопасности{719}. Врачи не нашли никаких следов яда и пришли к выводу, что ребенок скончался от золотухи, которой заболел задолго до того. Но вот что удивительно: хотя одна из газет и сообщала читателям, что при вскрытии присутствовали даже послы иностранных держав{720}, на самом деле ни на вскрытие (что как раз естественно), ни на составление свидетельства о смерти не был приглашен никто из близких родственников покойного, способных со стопроцентной уверенностью удостоверить его личность, а ведь это было обычной в то время практикой. Сестра, которую держали на соседнем этаже башни, даже не знала о смерти брата.
Само заключение о смерти, составленное врачами - а по крайней мере двое из них, Пеллетан и Дюманжен, знали больного - также представляется весьма странным. Прибыв в Тампль, они, как говорится в протоколе, вошли в комнату на втором этаже, где обнаружили на кровати тело ребёнка примерно десяти лет, «про которого комиссары сказали нам, что это сын скончавшегося Луи Капета, и в котором двое из нас узнали ребёнка, которого уже несколько дней лечили» {721}. Больше о личности умершего в документе не сказано ни слова. Несмотря на то что в нём зафиксированы результаты внешнего осмотра тела, там не отмечена ни одна из характерных черт дофина, прекрасно в то время известных: следы от прививок на обеих руках и родинка на внутренней стороне левой ляжки {722}. Таким образом, вместо того, чтобы развеять сомнения в смерти Людовика XVII, протокол вскрытия только усиливал их, и его, не таясь, высмеивали в парижских кафе{723}.
Вторая легенда, о которой уже шла речь, гласила, что дофин не умер в Тампле, но каким-то образом сумел покинуть его и спастись. Действительно, из того, что говорили и писали современники можно собрать целую коллекцию слухов. В частности, новую жизнь обрела история о том, что условия мира с Шареттом были выполнены, и Людовика тайно передали в руки роялистов. В мае её зафиксировал в своём дневнике известный американский политик Г. Моррис, быв- ший тогда в Лондоне{724}, а в июне она будет звучать и на парижских улицах {725}. Даже четыре года спустя после смерти дофина, 16 декабря 1799 г., герцог де Бурбон (отец герцога Энгиенского, расстрелянного позднее Наполеоном) напишет своему отцу, знаменитому герцогу Конде, о слухах, что «маленький Король Людовик XVII» не умер и что «это не является невозможным»{726}. В 1799 г. в лондонском
Помимо слухов, в распоряжении «эвазионистов» есть и несколько загадок. К примеру, в уже упоминавшемся докладе Камбасереса от 3 плювиоза III года Республики содержался любопытный и несколько неожиданный пассаж. Говоря о «наследнике Капета», депутат, без всякой видимой связи с текущими событиями, вдруг заявил: «Если даже он перестанет существовать, его будут обнаруживать повсюду, и эта химера долго будет подпитывать надежды французов, предавших свою страну»{729}. О том, что бы это значило, историки спорят до сих пор. В воспоминаниях Камбасерес пишет, что если слухи об убийстве Людовика XVII и имели какие-то основания, членам Комитета общественного спасения эти основания были неизвестны{730}, однако то место, где говорится о смерти Людовика XVII, - единственное на все мемуары, где старый текст подчищен, а новый вписан не над ним, а на его место.
Можно привести и иной пример: в бумагах, захваченных при аресте Бабёфа, есть странное донесение, опубликованное тогда же, в 1797 г. В нем идёт речь о случившемся в апреле 1796 г. убийстве в коммуне Витри, получившем широкую огласку: финансист Пти де Птиваль был убит в парке своего особняка вместе со слугами и домочадцами. Агент Бабёфа сообщал, что они были убиты по приказу, исходящему из того же источника, что и приказ отравить Десо, поскольку финансист располагал сведениями о том, как выкрали Дофина и где тот находится{731}.
С врачами, лечившими дофина, также связано множество странностей и документов (впрочем, как правило, цитируемых без ссылок на источник). Десо, знавший Луи-Шарля как минимум с 1789 г., по всей очевидности, не мог не заметить подмены. И действительно, в конце мая, он отправляет специальный доклад в Комитет общей безопасности (содержание которого нам неизвестно, однако многие исследователи предполагают, что он был посвящен именно этой теме). Встретившись затем с членами Комитета, он принимает их приглашение отобедать вместе, а «вернувшись домой, - как сообщила позднее одна из его родственниц, - доктор Десо испытал сильную рвоту, вследствие которой и умер; это заставило предположить, что он был отравлен»{732}. В следующие несколько дней умирают и двое других врачей, ближайших друзей Десо, а третий, бросив семью и практику, бежит в Америку. Впоследствии он напишет, что сделал это, не желая разделить судьбу своих коллег{733}.
Что же касается сменившего Десо Пеллетана, то ещё с конца XIX в. из издания в издание кочует конфиденциальная записка, адресованная Пеллетану одним из секретарей Комитета общей безопасности и датированная 8 июня 1795 г., днем смерти узника. В ней, в частности, говорилось:
Комитет будет рад, если ни один слух, ни один разговор о болезни не станет достоянием широкой публики. Это предупреждение должно послужить для того, чтобы сохранялась максимальная тайна, и это тот случай, когда ничем не следует пренебрегать, чтобы избежать малейшей опрометчивости.
Цитируя её, Ж.-П. Ромэн, автор книги о Людовике XVII, задаётся вопросом, какова же была эта
Немало вопросов вызывает и место захоронения Людовика XVII. Официально он был похоронен на кладбище Святой Маргариты, находившемся тогда за городской чертой, а ныне в XI округе Парижа. На нём же хоронили и десятки казнённых на гильотине в 1794 г. Две эксгумации, проводившиеся в 1846 и 1894 гг., подтвердили, что найденный там скелет ребёнка действительно принадлежал мальчику, которого видел в Тампле Арман (из Мёза) и чьё вскрытие проводили Пеллетан и его коллеги: об этом говорят сохранившиеся следы зафиксированных в 1794-1795 гг. болезней и самого вскрытия{735}. Однако столь же неопровержимо было установлено, что минимальный возраст этого ребёнка - 14 лет. При этом врачи отмечали, что современники вполне могли не заметить столь существенной разницы в возрасте между Луи-Шарлем и заменившим его ребёнком: больной золотухой мальчик вполне мог казаться существенно моложе своих лет.
Если Людовик XVII выжил, должны ли были об этом знать его родственники? Его сестра, Мария-Тереза, находилась в это время в Тампле, и ей не сказали ни о смерти матери, ни о смерти брата. «Эвазионисты» старательно собирают свидетельства о том, что она всю жизнь интересовалась теми, кто выдавал себя за Людовика XVII, и неоднократно говорила придворным, что не верит в смерть брата{736}, однако сложно судить, насколько эти документы заслуживают доверия. Что же касается Людовика XVIII, то Э. Доде, один из лучших знатоков контрреволюции, работавший со многими фондами, содержавшими королевскую переписку, писал о том, что в ней нет ни малейшего следа этого сюжета. Единственное, что ему удалось найти, - загадочное письмо Марии-Терезы от 25 декабря 1798 г., в котором говорилось: «Я поручила епископу Нанси передать вам письмо, которое я получила от отца аббата Ла Траппа{737} по поводу истории, которую я рассматриваю как химеру и которая, если исходить из всего, что я знаю, совершенно неправдоподобна». 24 января 1799 г. Людовик XVIII ответил ей из Митавы:
Я думаю, как и вы, что эта история - сказка. Я бы сомневался в ней, даже если бы поверил, что рассказ кармелитки - это действительно рассказ сестры милосердия, поскольку он содержит очевидно ложные факты. Тем не менее я совершенно удовлетворён ответом епископа отцу аббату. Всё, что я могу вам сказать, это то, что если, вопреки всем вероятностям, это окажется правдой, нет сомнений, что тот, кто заинтересован в этом более всего, испытает искреннюю радость и будет считать, что нашёл сына{738}.
Доде предполагает, что кармелитка, о которой идёт речь, - это Луиза Аделаида де Бурбон (1757-1824), дочь принца Конде.
К этой статье Доде можно добавить три комментария. Во-первых, епископ Нанси действительно интересовался историей Людовика XVII. В его архиве{739} хранится публикация из лондонской прессы, датированная тем же самым 1799 г., в которой говорится:
Все думали, что Людовик XVII был отравлен. Придерживаясь того же мнения, Британский Кабинет распорядился, чтобы один из его лучших врачей, которого мы здесь не называем, проанализировал сообщение Бюллетеня{740}. Он пришел к выводу, что ребенок не мог скончаться от указанной в Бюллетене болезни; а поскольку сама причина [смерти] ложная, но, тем не менее, он мертв, обстоятельства не могут быть такими, каковыми описываются.
Там же шла речь о слухах, что Людовик XVII жив: «Но где он? никто этого не знает, кроме тех, кто реально об этом осведомлен... и когда, где, как он должен появиться, зависит от хранителей этой важной тайны».
Во-вторых, действительно существует легенда о том, что, когда спасённого из тюрьмы Людовика XVII вывозили в Италию, он навестил Луизу-Аделаиду в траппистском монастыре недалеко от Мартиньи, и она попросила настоятеля написать об этой встрече Марии-Терезе{741}.
И в-третьих, информация от аббата, видимо, имела такой резонанс, что Мария-Тереза оказалась не единственной, кто попросил Людовика XVIII написать о ней своё мнение. В его архиве сохранилась копия и другого письма короля на эту тему, где он указывает на ошибки аббата и однозначно пишет: «Людовик XVII покинул Тампль лишь мёртвым. Он был отравлен и, если не ошибаюсь, кармелитка заявила об этом публично» {742}. Очень похожий текст опубликован в сборнике писем короля графу де Сен-При и датирован 1800 г.{743}
Обстоятельства смерти Людовика XVII вызывали столько вопросов, что в последующие годы появилось несколько десятков самозванцев, называвших себя спасшимся из тюрьмы принцем. Им посвящена обширная литература, насчитывающая сотни книг и статей. У многих были свои сторонники и противники как из числа современников, знавших Луи-Шарля по жизни в Версале, так и среди историков, пытающихся едва ли не по дням расписать жизнь мальчика в Тампле и после. Само отношение к этим самозванцам и - шире - к «делу Людовика XVII» революционного правительства, Директории, Наполеона, а затем и Людовика XVIII давало дополнительную пищу для пересудов и лишь усиливало сомнения в смерти дофина. Нетрудно заметить, что каждый новый политический режим проявлял повышенное внимание к претендентам на роль Людовика XVII, причем внимание, выходящее, на мой взгляд, за рамки обычного интереса к нарушителям общественного спокойствия. Известно, что и Ж. Фуше, и Э. Деказ удостаивали вопрос о возможном бегстве Людовика XVII из Тампля специальных расследований. К этому можно добавить целый ряд иных «странностей», подмеченных у вернувшихся во Францию Бурбонов{744}: например, Людовик XVIII не был коронован, а заупокойные мессы по погибшим в годы Революции членам семьи официально служили 21 января (день казни Людовика XVI), 16 октября (день казни Марии-Антуанетты) и 10 мая (день казни Елизаветы Французской), но никогда - 8 июня{745}.
Из множества этих самозванцев четыре «Людовика XVII» сумели оставить сколько-нибудь существенный след в истории. Эти четверо ещё и в XX в. имели своих сторонников и противников: Жан-Мари Эрваго{746}, объявившийся вскоре после смерти дофина; вынырнувший в самом начале Реставрации Матюрен Брюно (он же Карл Наваррский) {747}; барон де Ришмон, настойчиво добивавшийся «справедливости» в 20-40-е гг. XIX в.{748}, и Карл-Вильгельм Наундорф, чьи потомки до сих пор претендуют на признание их наследниками Людовика XVII.
Случай Наундорфа, при всей невероятности спасения малолетнего короля из Тампля, представляется самым сложным: в своё время, не только многочисленные придворные Людовика XVI{749}, но и Нидерланды признали в нем Людовика XVII, а его потомки до сих пор носят фамилию «Бурбон». Надпись на его могиле гласит: «Здесь покоится Людовик XVII, Карл Людовик, герцог Нормандский, король Франции и Наварры, родившийся в Версале 27 марта 1785 г., скончавшийся в Делфте 10 августа 1845 г.» Это создало парадоксальную ситуация: Людовик XVII захоронен в двух разных местах (причём в парижской могиле покоится явно какой-то другой ребёнок), и, соответственно, имеется два документа, удостоверяющих его кончину - французский и голландский. Три раза - в 1851, 1874и 1954 гг. - потомки Наундорфа пытались оспорить в суде французское свидетельство о смерти Людовика XVII, но всякий раз получали отказ - за отсутствием убедительных доказательств{750}. Было проведено несколько анализов ДНК, но и они не смогли поставить точку в этой удивительной истории.
Может возникнуть вопрос о том, что заставляет уделять столько внимания всем этим фактам и событиям, чья достоверность вызывает немало сомнений. «Если исчезновение и имело место, оно никак не повлияло на последующие события. Людовик XVII сходит с политической сцены в 1795 году»{751}, - полагают Ж. Тюляр и его коллеги. Отнюдь нет. Разумеется, для данной работы важен не вопрос о том, были ли Людовик XVIII и Карл X законными королями, это едва ли когда-либо удастся установить. Важно иное.
«Смерть Людовика XVII была событием величайшей важности, - писал современник этих событий барон де Барант. - Она изменила настроения, царившие в Конвенте, заставила сбиться с пути общественное мнение и погрузила его в состояние неопределённости. Пока наследник Людовика XVI был жив, проекты и надежды окончить революцию были связаны с ним. Для одних он был законным государем, для других огромным преимуществом было то, что он - пленник революции, что его можно посадить на трон без всякого возвращения к Старому порядку и не дать ему никакой власти по причине его малолетства. Таким образом, можно было совершенно не бояться возвращения эмигрантов, возрождения духовенства, абсолютной власти. Можно было не возрождать старую монархию, но создать новую, лишённую воспоминаний, поддержки, антуража, престижа» {752}.
«Его смерть 8 июня 1795 г. не просто один из наиболее душераздирающих эпизодов революционной истории, это значительное политическое событие, которое разрушило проекты роялистов и нанесло серьезный и непоправимый удар по их надеждам, - соглашался с де Барантом Тюро-Данжен. - Посредством этой смерти королевская власть покинула Францию. Эмиграция не была более просто фракцией монархической партии, фракцией компрометирующей, на которую Людовик XVI и Мария-Антуанетта нередко с горечью жаловались; она стала самим центром королевской власти»{753}. Уже в XX в. о том же самом писал и Матьез: конституционные монархисты «мечтали о национальной династии с молодым дофином, который перейдет из Тампля в Тюильри, не приводя с собою эмигрантов и иностранцев». Говоря о смерти дофина, он отмечал: «Одно случайное событие раскрыло перед всем светом глубокие разногласия, царившие между роялистами, и нанесло последний удар их надеждам»{754}.
Иными словами, смерть Людовика XVII взрывала весь сложившийся к тому времени политический расклад. Если она была обдуманным политическим ходом со стороны республиканцев (а в пользу этой версии свидетельствует как минимум казус с могилой дофина), то ход этот представляется воистину очень удачным. Те силы внутри Франции, которые делали ставку на реставрацию мирным путём, мгновенно оказались дезориентированы. Теперь им приходилось выстраивать планы заново.
С одной стороны, лишь граф Прованский был и мог быть законным королём в силу фундаментальных законов французской монархии. В тот момент, когда король умирал, королём тут же становился его наследник; отсюда и знаменитая формула: «Король умер, да здравствует король». Чтобы пользоваться всей полнотой своих полномочий, коронация новому монарху была не нужна. Никаких отклонений от этой системы не предусматривалось: государь не мог ни назначить наследника по своему выбору, ни отречься от престола. Это знали все роялисты, с этим никто не спорил, несмотря на то что фундаментальные законы не представляли собой некоего единого текста, закона в современном смысле слова{755}. Их нередко именовали конституцией, однако эта конституция нигде не была записана. Различные её компоненты более или менее признавались, хотя о частностях и дискутировали, однако сам принцип наследования королевской власти сомнению не подвергался.
С другой стороны, сложившиеся в годы революции представления о суверенитете нации позволяли выбирать государя если не
Кто будет отрицать, что французы - монархисты? Кто станет спорить, что Франция нуждается в короле и хочет короля? Но Людовик XVII будет королём, как и Людовик XVI, и если удастся убедить нацию, что Людовик XVI - виновник и пособник злоупотреблений, которые истощили её терпение, она призовёт Людовика XVII {756}.
Как мы уже видели, в 1791 г. была принята одобренная Людовиком XVI Конституция, в соответствии с которой система фундаментальных законов была полностью пересмотрена. Суверенитет по ней принадлежал нации, королю была «вверена» исполнительная власть и - через право отлагательного вето - некая частица законодательной. Вводилось понятие отречения от престола, причём лишить власти короля можно было и помимо его желания. Точно также можно было и потерять право наследовать трон. Всё это создавало сложнейший юридический казус: по традиции король был не властен изменить фундаментальные законы, но, тем не менее, Людовик XVI поставил свою подпись под их изменением. Вне зависимости от того, в силу каких резонов он это сделал, это позволяло при желании считать старую систему уничтоженной. А отмена самой Конституции 1791 г. после свержения монархии в 1792 г. приводила к тому, что на месте относительно стройной и умопостигаемой системы фундаментальных законов французской монархии оказался правовой вакуум. Для тех, кто не признавал совершённых Революцией изменений, это проблемы не представляло, однако для тех, кто стремился примирить между собой Старый порядок и Революцию, это открывало немалые возможности: если нация - суверен, то что ей мешает остановиться на кандидатуре подходящего короля. Именно этим путём и пойдёт спустя менее чем десять лет Наполеон Бонапарт: его вступление на престол будет одобрено на референдуме.
Хотя все эти рассуждения могут показаться излишне теоретическими, они создавали немыслимую ещё за пару десятилетий до того сугубо практическую ситуацию, поскольку позволяли поставить вопрос о том, какой король подходит Франции. Для понимания той политической борьбы, которая разворачивалась вокруг перспектив реставрации монархии, это было едва ли не самым важным, ключевым моментом. В глазах истинных роялистов король мог быть только один - Людовик XVIII. Но в глазах тех, кто рассматривал восстановление королевской власти в качестве одной из возможностей, и особенно в глазах тех, кто оказался скомпрометированным участием в Революции, это было совершенно не так. И речь шла не только о цареубийцах или, если брать шире, о тех политических элитах, которые возникли во Франции в ходе Революции. Само роялистское движение оказалось расколото, поскольку те, кто боролся с Революцией с самого начала, включая широкие слои эмигрантов, рассматривали тех, кто выстраивал здание конституционной монархии в первые её годы, как людей подозрительных, а порой и как изменников и предателей.
Всё это не только создавало немало проблем для монархистов, но и позволяло тем, кто раньше делал ставку на Людовика XVII, искать того из претендентов на престол, с кем они смогут договориться. Если не говорить о принцах из законной династии, сторонников у этих претендентов было не так много, однако нередко в их сторону посматривали боявшиеся мести Бурбонов или полагавшие, что те окажутся недостаточно гибкими, чтобы подтвердить произошедшие за время Революции перемещения собственности, назначения на должности, полученные воинские звания. Тем самым все накопленные денежные и социальные капиталы могли оказаться под угрозой. Как сообщал в марте 1797 г. один из роялистских агентов, «демон ада (Сийес), который руководил всеми революционными мероприятиями, говорит всем, кто только готов его слушать: “Без смены династии не станет революции”»{757}. О претендентах из других династий думали и те, кто стремился, возрождая королевскую власть, изменить форму правления - либо воспользовавшись английским образцом, либо создав некий гибрид между монархией и республикой - нечто подобное тому, что было в Англии во времена Протектората и будет во Франции в годы Второй республики.
В многочисленных трудах, посвящённых истории контрреволюции и эмиграции, до сих пор не сделано попытки более или менее полно и убедительно классифицировать этих претендентов или хотя бы как-то охарактеризовать те группировки, которые вокруг них складывались, оценить их планы и перспективы. Как правило, авторы либо в принципе обходят данный вопрос{758}, либо лаконично отмечают сам факт {759}. В значительной степени это объясняется сложностью самой задачи. Эти течения, в той или иной степени ярко выраженные, автономные и нетерпимые по отношению к остальным, далеко не всегда поддаются чёткой классификации, хотя бы потому, что их сторонники зачастую переходили из одного лагеря в другой или же не выражали свои взгляды настолько явно, чтобы по прошествии времени их было легко идентифицировать. Кроме того, никто из претендентов не заявлял о своих планах или претензиях на корону вслух. Они могли мечтать, вынашивать планы, вербовать себе сторонников, но никто из них не оспаривал права законной династии.
Не облегчает работу историков и богатство палитры контрреволюционного движения. Так, например, одна из французских газет в 1795 г. сообщала своим читателям{760}, что роялисты
разделены на пять групп. Самая большая требует короля конституционного, герцога Шартрского{761}. Самая активная требует короля иностранного, герцога Йоркского{762}. Самая элегантная требует короля абсолютного, графа д’Артуа. Самая боевая требует короля воинственного, принца Конде{763}. Наиболее приверженная принципам требует короля легитимного, Месье.
Действительно, все эти имена встречались в политических раскладах лета 1795 г. Другой вопрос: сколь многочисленны были все эти группы? Хотя разнообразие претендентов, несомненно, не способствовало ни единству, ни успеху монархистов, всё же четверо из пяти упомянутых здесь принцев (а к ним вполне можно добавить и других - скажем, Генриха Прусского {764}, австрийского эрцгерцога Карла{765}, испанских Бурбонов) были в большой степени маргинальными кандидатами на занятие французского трона.
Графа д’Артуа и принца Конде, в принципе, сложно рассматривать всерьёз: у них были свои сторонники из ближайшего окружения, однако их воцарение, по очевидным причинам, оказалось бы неприемлемо для бывших революционеров и не приносило никаких выгод ни большинству роялистов, ни иностранным державам, стремившимся предотвратить возвращение к Старому порядку. Остальных «кандидатов» поддерживали, по большей части, либо правительства иностранных держав{766}, либо политики нового поколения, для которых принцип легитимности королевской власти или вовсе не играл роли, или отходил на второй план перед соображениями общественного блага, целесообразности и личной выгоды. Как показали дальнейшие события, возведение на трон популярного революционного генерала было принято основной массой населения страны благосклонно или равнодушно, но едва ли можно предугадать, какова была бы реакция, если бы на престол попытался сесть принц непопулярный или, того хуже, иностранный. Как писал граф де Пюизе несколько позже, летом 1796 г.: «Европа знает, что французы, даже восставшие, не примут законы от иностранного принца» {767}. Мне видится, что он прав: как это будет показано далее, отношение к державам антифранцузской коалиции было весьма настороженным не только в самой Франции, но и среди эмигрантов.
Э. Беке уверенно добавляет к списку этих претендентов и дочь Людовика XVI Марию-Терезу. По её мнению, к этому времени, во- первых, «уже не существовала единая система легитимности монархической власти, их было несколько», во вторых, «понятие легитимности не было ещё в этот период центре дискурса Людовика XVIII, что доказывало слабость короля в изгнании», и в-третьих, легитимность Мадам Руаяль как дочери жертв Революции «превосходила легитимность её дяди, который бежал из Франции и покинул своего брата» {768}. С этими рассуждениями трудно согласиться. С теми поправками, о которых я уже писал, единая система легитимности, несомненно, существовала. Впрочем, существовали уже и люди, которым было удобно её не замечать. Понятие легитимности, безусловно, не обсуждалось Людовиком XVIII, поскольку он был единственным, для кого она не представляла проблему; впрочем, его декларации обязательно содержали на неё указание. И наконец, не до конца понятно, чем Беке измеряет легитимность принцессы при наличии во Франции салического закона. Её ссылка на то, что один из придворных графа д’Артуа обсуждал с Малле дю Паном в 1797 г. возможность возведения принцессы на престол, абсолютно не убеждает: не Малле было решать этот вопрос, к тому же принцесса, как явствует из приведённых Беке писем, оказывалась на троне, естественно, не как королева с супругом-консортом, а как жена герцога Ангулемского{769}, в пользу которого должен был отречься Людовик XVIII. Одним словом, планы эти могли обсуждаться, но нет никаких доказательств того, что они не были глубоко маргинальны.
Единственный из принцев, чьи шансы были сколько-то реальны - герцог Орлеанский (хотя журналист из
В документах эпохи есть некоторое количество свидетельств о том, что действительно существовали силы, делавшие ставку на герцога Орлеанского, причём в 1795-1796 гг., пока принц ещё оставался в Европе, эти силы активизировались. В ноябре 1794 г. лорд Гренвиль писал по поводу планов посадить на трон сына Филиппа Эгалитэ:
Если это не просто пустая угроза, мне кажется, это не требует иных комментариев, кроме того, что подобная вещь может привести лишь к увековечиванию во Франции ужасов гражданской войны. Но сложно представить себе, что подобная идея может всерьёз высказываться или что можно найти хоть сколько-то людей, готовых её поддержать{772}.
Однако после смерти Людовика XVII тон государственного секретаря по иностранным делам уже совсем иной. В разговоре с русским послом в Лондоне графом Воронцовым в начале июня 1795 г. лорд Гренвиль заявил, что имеет все основания считать, будто король Пруссии, Конвент и генерал Пишегрю втайне работают над тем, чтобы отдать французскую корону сыну герцога Орлеанского:
Он уверен, что со стороны Конвента это вполне естественно, поскольку, будучи виновным, он боится злопамятства нынешнего короля [Людовика XVIII. -
Сведения, полученные послом в Вене графом А.К. Разумовским от австрийского канцлера барона Тугута {774}, подтверждают эту информацию. При этом Тугут добавляет, что герцог Орлеанский «более всего по душе людям, работающим над новой конституцией и чьи интересы никогда не выпускались из виду за пределами Франции наиболее ловкими деятелями конституционной партии, такими как Дюмурье, Лалли-Толландаль и другие»{775}. Из Вены же один из французских эмигрантов отправил Екатерине II свой анализ политической ситуации, в котором доказывалось, что членам Конвента выгоднее всего было бы договориться с кем-нибудь из принцев Орлеанского дома{776}.
Об усилении активности орлеанистской партии сообщал и английский посол в Турине. По его словам, эту партию возглавляли мадам де Сталь и Монтескью (
В 1796 г. разговоров об альтернативных претендентах на престол уже значительно меньше. В июле Людовику XVIII был направлен мемуар{780}, в котором рассказывалось, что в Париже борются за власть четыре группировки: первая, «самая слабая из всех, выступает за нынешнее правительство», вторая - якобинцы, третья выступает за герцога Орлеанского. Она сильна и опасна тем, что привлекает все остальные партии. Безразличные роялисты ведут с ней переговоры, а нынешние главари чувствуют невозможность республиканского режима и, боясь мести правящей ветви, надеются, что Король станет творением их рук. И, наконец, четвертая выступает за возвращение легитимного Короля, древней конституции без её недостатков, и готовы добровольно пойти на разумные и необходимые уступки в пользу воюющих держав, которые они имеют право потребовать.
Из этого текста понятно, что герцог Орлеанский рассматривался в качестве не самостоятельной политической фигуры, а своеобразного «заменителя» Людовика XVII для тех сторонников монархии, которым довелось поучаствовать в революции. Как видно из опубликованного в августе того же года открытого письма графа де Пюизе графу д’Артуа, в этой роли могли выступить и другие претенденты на престол. Излагая взгляды тех сторонников монархии, которые находились внутри страны и считали, что режим в подходящий момент падёт сам, стоит лишь его только подтолкнуть, он писал:
Мы любим Короля, как и вы, но мы лучше понимаем его интересы. Верите ли вы в добрую волю иностранных держав? Разве вы не знаете, что Англия предоставляет вам небольшую помощь лишь для того, чтобы играть в свои игры и воспользоваться вами, чтобы посадить на трон сына своего короля [...] Император имеет те же планы на своего брата, и у сына герцога Орлеанского также есть сторонники среди вас{781}.
Едва ли можно сегодня уверенно судить о причинах, по которым все эти планы не были реализованы. С одной стороны, 22-летний принц на тот момент ещё не успел накопить собственный политический капитал, как справедливо замечал А. Сорель, «то, что уже начинали называть орлеанской партией, было пока ещё лишь интригой и заговором»{782}. С другой - его не красили ни переход к австрийцам вместе с Дюмурье, ни репутация отца, принявшего имя Филиппа Эгалитэ и голосовавшего за казнь Людовика XVI, хотя даже Робеспьер как-то сказал: «Эгалитэ, пожалуй, единственный член Конвента, который мог бы от этого уклониться»{783}. И наконец, сам он явно не был готов к тому, чтобы вступить в открытое противостояние с кузеном. Как сообщали дипломаты, от предложенной Конвентом короны принц отказался{784}. Когда в 1795 г. граф де Сен-При встретил его в Стокгольме, и герцог Орлеанский узнал, что тот направляется к Людовику XVIII, то попросил передать «заверения в своём уважении, верности и покорности», хотя и отказался сделать это письменно под тем предлогом, что его родственники ещё оставались во Франции{785}. Позднее, в 1799 г., его мать смогла выступить посредником между принцем и Людовиком XVIII, и королевский Совет принял решение простить герцога Орлеанского {786}, поскольку тот поддался влиянию своего «чудовищно преступного отца»{787}. Когда в 1800 г. герцог добрался до Англии, где был в то время граф д’Артуа, отношения между принцами казались ровными и даже дружескими{788}.
Иными словами, сторонники перехода короны к другой династии, хотя и в последующие годы не оставляли свои попытки, так и не смогли найти такого претендента на престол, который мог бы вступить в соперничество за корону с правящей ветвью Бурбонов. От этого их планы казались очень мало реальными. В июле 1799 г. Малуэ в открытом письме Малле дю Пану писал:
Они призывают к смене Династии, то есть к нескончаемой гражданской войне, поскольку новый Король будет либо не из Дома Бурбонов, либо той же крови, но из другой Ветви. Если не из Бурбонов, он подойдёт Европе не более чем французам, поскольку принц из любого другого царствующего Дома принесёт им зародыш войны, имея право унаследовать иную корону или имея слишком тесные связи с двумя крупными суверенными государствами. Если же это будет Бурбон, но из иной Ветви, то законный наследник не откажется от своих прав. Когда монархия будет восстановлена, на стороне узурпатора окажутся лишь революционеры{789}.
Ему вторил сам Малле дю Пан:
Проект отстранения от трона законного короля и французского королевского Дома не раз завладевал умами революционеров или отдельных группировок - оказывавшихся в трудном положении, обманутых в своих надеждах или находившихся на грани того, чтобы проиграть соперникам. Бриссотинцы, лишив короны Людовика XVI, хотели править при его малолетнем сыне и сделать королевскую власть выборной. Дантон думал о том же самом, желая захватить дофина. Затем притворные или искренние обещания давались мадридскому двору, чтобы посадить на трон инфанта, который увековечил бы падение старшей ветви своего Дома. Многие клики одна за другой посматривали в сторону герцога Орлеанского, да и сегодня некоторые интриганы делают то же самое. Другие хотели изменить законный порядок наследования. Все они не упускали из виду возможность смягчить французскую монархию республикой, во главе с чиновником, имеющим королевский титул, и поработить принца, назначив его на эту должность, сделать его игрушкой своих устремлений и связать его по рукам, сделав рабом конституции, а не верховным магистратом{790}.
Однако было не очень понятно,
где найти этого опереточного короля, достаточно дерзкого, чтобы дать возвести себя на трон революционерам и демократам [...] При одном из европейских дворов? Но найдут ли они принца настолько бесчестного, безрассудного, лишённого здравого смысла?.. [...] Мечтает ли герцог Орлеанский о том, чтобы принять своё кровавое наследство, стать, как отец, отцеубийцей {791}, совершить глупейшее преступление бесчеловечной узурпации, которое приведёт в ужас всю Францию, и править, опираясь на палачей своей семьи и на клики, которые он не сможет ни подавить, ни обуздать? [...] И наконец, может ли сама Франция одолжить монарха, вырванного из клыков революции, чтобы наследовать Карлу Великому? Ни один из деятелей не смог сохранить своё значение более двух лет кряду, наиболее видных периодически выкашивали как чертополох, каждый стал либо предметом зависти, либо недоверия, либо заговоров со стороны своих коллег, каждый день кучеров сбрасывали под колёса, так неужели в этой клоаке, которую без конца перемешивали, будет выбран король Франции? Кроме того, такую роль мог бы взять на себя какой-нибудь генералиссимус, командующий армиями, но если такой феномен не возник тогда, когда полководцев защищали их триумфы, найдётся ли Цезарь сегодня, когда они повернулись своей оборотной стороной? Осмелюсь предположить, что при сегодняшних раскладах такой вопрос можно обсуждать лишь в сумасшедшем доме{792}.
Хотя Малле и считался одним из лучших аналитиков того времени, мы знаем, что не пройдёт и полугода после публикации этих строк, и такой Цезарь появится. Другое дело, что предсказать это было едва ли возможно: наступит совсем иная эпоха.
Процитированные слова Малуэ и Малле дю Пана наводят нас и на ещё один вопрос: значит ли это, что значительная часть конституционных монархистов и, в частности, монаршьены, сами также поддерживали законного короля? Ведь если обратиться к историографии контрреволюционного движения, то выяснится, что для авторов работ по истории контрреволюции водораздел проходит отнюдь не между сторонниками различных претендентов на престол, а между конституционными монархистами и сторонниками «абсолютной монархии».
Основываясь на бесспорной мысли о том, что «роялисты были разделены» {793}, историки нередко писали, что «роялизм, фактически, был ярлыком, прикрывавшим два течения с наполнением не только различным, но и прямо противоположным» {794}. Как отмечал Рюде, это были «“ультра”, требовавшие возвращения к 1787 г. и полного восстановления Старого порядка, и конституционные монархисты, которые в общем и целом стремились вернуться к Конституции 1791 г.»{795}. Доводя это противопоставление до логического завершения, Матьез даже писал, что конституционные монархисты «были едины в неприятии Людовика XVIII и господства эмигрантов»{796}, словно значительная часть конституционалистов сама не пребывала при этом в эмиграции. Развивая эту мысль, Воронов утверждал: «Расхождение между эмиграцией, где доминировало абсолютистское течение, и находившимися внутри страны умеренными монархистами [...] было очевидным»{797}. Годшо был более осторожен, но и он отмечал, что «“монаршьены” и абсолютисты сражались с Революцией с мыслью установить, в случае победы, режим, соответствующий той доктрине, которую они предпочитали. Однако эти доктринальные разногласия препятствовали единству контрреволюционного движения и нередко становились причиной его поражения»{798}.
Что же на самом деле кроется за этим столь устойчивым противопоставлением, если и те и другие в большинстве своем признавали государем Людовика XVII{799}, а затем и Людовика XVIII? Было ли оно реальностью, или перед нами лишь ещё один связанный с Революцией миф?
Одной из самых сложных проблем этих взаимоотношений было неприятие на личном уровне. Для Людовика XVIII и многих из его окружения конституционалисты были людьми, немало способствовавшими крушению Старого порядка. Призывая к переменам, выступая с трибуны Учредительного собрания, голосуя за ограничение королевской власти, поддерживая Людовика XVI в его стремлении найти компромисс с Революцией, а порой и сотрудничая с новыми властями, они воспринимались многими роялистами как предатели, погубившие, ради своих амбиций, тысячелетнюю монархию. Как иронично заметил один из современников, лучшими роялистами были те, кто первыми покинул своего короля{800}. В Кобленце, где находился штаб Конде, пели:
Чтобы разделать якобинцев
И других мерзавцев - фейянов.
Господа, каковы ваши методы?
Пушки для одних, палки для других {801}.
В 1795 г. российский посол в Австрии докладывал в Петербург:
Истинные роялисты ненавидят конституционных больше, чем якобинцев; из этого следуют лишь интриги, лицемерие и измена, вместо единомыслия, которое должно было бы всех привести к восстановлению монархии{802}.
Зачастую роялисты не брали себе за труд скрывать свои чувства. Граф д’Артуа как-то при встрече прямо заявил де Монлозье (Montlosier
Со своей стороны, конституционные монархисты не питали особого уважения к соратникам Людовика XVIII, и тому также было немало причин. С точки зрения конституционных монархистов, многие роялисты были людьми косными и упрямыми и, что гораздо хуже, их советы мешали королю принимать правильные решения. Отчаявшись донести свои мысли до окружения государя, Малле дю Пан как-то воскликнул:
Если король думает по-иному, он закончит как царь Сидона, став садовником... Восстановленная монархия будет не про вас; вы будете отвергнуты как теми, кто возродит её, так и теми, кто её уничтожил, и Его Величество проведёт вместе с вами в ссылке ещё долгие годы...{810}
Может показаться, будто конституционные монархисты и роялисты являлись двумя непримиримыми группировками. Тем не менее и те и другие чем дальше, тем больше демонстрировали стремление к примирению и единству.
Конституционных монархистов к этому подталкивало осознание своей слабости: действуя в отрыве от основных сил роялистов, а нередко и наперекор им, они хорошо чувствовали, насколько ограничены их возможности. Р. Гриффитс полагал, что после 9 термидора монаршьены пытались, но без успеха, организовать свою партию, начав с приглашения к сотрудничеству личных друзей - архиепископов Тулузы, Экса, Буржа, маркиза де Буйе. Пытались они установить связи и с членами Конвента, но после 13 вандемьера эти контакты прекратились{811}.
Монаршьенов, как это ни парадоксально, поначалу недолюбливали даже англичане. Ещё в ноябре 1794 г. Уикхэм получил от Гренвиля инструкции вступить в тесный контакт с Мунье и Малле дю Паном и связаться через них с авторитетными людьми в Париже. Одновременно Уикхема предупреждали, что Мунье «находится под сильным влиянием предрассудков той партии, с которой он действовал в начале революции», тогда как король Англии совершенно не готов одобрить создание во Франции какого бы то ни было правительства, основанного на «Конституции 1789-90 гг.»{812}.
Малуэ жаловался Малле дю Пану из Лондона:
Нас здесь семь или восемь, думающих, как вы и вместе с вами. Архиепископы Бордо, Экса, Тулузы, господа де Буйе, Монлозье, Лалли, Пана - и всё! Что можно было сделать такого, что зависело бы от нас, и чем мы пренебрегли?{813}
Вместе с тем и Людовик XVIII понимал, что у него не так много союзников, чтобы ими разбрасываться, и с зимы 1795 г., как только перспектива взойти на трон стала весьма реальной, начал пытаться наладить отношения с наиболее влиятельными конституционными монархистами. Едва ли эти перемены произошли раньше: граф де Ферран (
Однако уже в феврале 1795 г.{816} Людовик XVIII писал Мунье из Вероны:
Когда вы выражаете, сударь, определённые опасения, можно ли со мной говорить откровенно о тех средствах восстановления порядка во Франции, которые вы полагаете наиболее важными, вы, очевидно, забываете о том, как я вас воспринимаю (
Тон письма более чем умеренный. Примерно в это же время принцы предлагали поступить к ним на службу другим монаршьенам - Малуэ и де Монлозье {818}. Не торопясь отвечать согласием, те, в свою очередь, использовали любой способ, чтобы заявить о своем стремлении объединить контрреволюционные силы, полагая, что залог этого - единство целей{819}. Как мы увидим далее, с этого момента и начинается тесное сотрудничество Людовика XVIII и конституционных монархистов, отнюдь не означающее согласия по всем вопросам. И они позволяли себе критиковать высказанные королём взгляды, и тот в ответ высказывал несогласие с творениями монаршьенов, но к разрыву более это не приводило.
Таким образом, подводя итог, можно с уверенностью сказать: смерть Людовика XVII привела к кардинальным переменам в истории контрреволюционного движения. Отныне у всех, кто стремился к реставрации монархии, не было иного выхода, кроме как сплотиться вокруг графа Прованского. Как писал один из историков, «порвать с Людовиком XVIII отныне означало порвать с монархией»5.
ГЛАВА 6
ВЕРОНСКАЯ ДЕКЛАРАЦИЯ: «СТРЕМЛЕНИЕ МИЛОВАТЬ И ДАЖЕ ПРОЩАТЬ...»
Прибыв в Верону 24 мая 1794 г., Месье сначала остановился в гостинице «Две башни», в центре города, однако расходы оказались для него непомерными. Наконец, «в пригороде Вероны, за Ареной и рядом с монастырём капуцинов д’Аварэ нашёл маленький загородный дом в достаточной степени уединённый и стоящий на отшибе. Его фасад оплетала зелень, дом окружал сад, поблизости было тихо, звон монастырских колоколов навевал покой [...] Без сомнения, это был не дворец, хотя в Италии так и именуют любезно даже крошечное здание. Это было типичное загородное “casino”, совсем простое с архитектурной точки зрения, с плющом и климатисами по стенам. Мебели не было, её предоставил один еврей» {820}.
Этот особняк находился на берегу р. Адиж и принадлежал графу Жану-Батисту Гаццола (
Людовик поселился там с графом д’Аварэ, бароном Флашсланденом, двумя секретарями, хирургом Колуаном (
Жили скромно. 16 октября 1794 г. Месье делился с принцем Конде:
Наша бедность излишне почётна. [...] Вы ошибаетесь, думая, что Англия выделяет мне деньги на жизнь. Я дважды получал кратковременную помощь, но не больше. Я пытался сделать небольшой заём в Вероне или в Генуе, но неудачно. Ничего я не нашёл. Вот уже год я живу изо дня в день, пытаясь сэкономить то немногое, что имею {825}.
В Париже смеялись над бедностью графа Прованского. В апреле 1795 г. в
Когда эмигрант просит быть ему [графу Прованскому.
1795 год стал важнейшим годом в судьбе графа Прованского. Ещё десять лет назад мысль о том, чтобы занять французский трон, казалось несбыточной мечтой, теперь же эта мечта становилась реальностью{827}.
На заседании Конвента о смерти Людовика XVII было объявлено 9 июня 1795 г., сообщение в
де ла Жеар (Geard) {829}. Сам Людовик XVIII называл впоследствии ту же дату: первое известие о смерти племянника он получил 21 июня, а 24-25-го - подтверждение, после которого сомневаться уже не приходилось {830}.
Граф д’Аварэ записал тогда в дневнике:
Регент спустился ко мне вслед за графом де Коссе{831}. Лицо его меня ужаснуло. Я искал в себе силы справиться с какой-то новой бедой, которую я не смог предотвратить, когда регент после непродолжительного молчания сказал:
- Король умер.
Я остался безгласным, недвижным, затем поспешил к его руке. Граф де Коссе сделал то же самое. Мой господин сжал нас в объятиях. После этого я без колебаний предсказал ему, что беды и преступления на нём и окончатся, и он станет восстановителем Франции{832}.
Получив подтверждение смерти племянника, Людовик XVIII объявляет о своём восшествии на престол иностранным государям, подписывает 24 июня отдельные письма герцогу де Бурбону и герцогу Энгиенскому, а также обращается к архиепископу Парижскому и другим епископам и священникам, удалившимся в Констанцу{833}.
Если для тех, кто планировал реставрацию монархии во главе с Людовиком XVII, в особенности для французских политиков, его гибель стала, как мы видели, катастрофой, для роялистского движения она, напротив, открывала новые перспективы. Георг III писал лорду Гренвилу, что смерть Людовика XVII
может быть благоприятна для дела, поскольку Конвент теперь теряет заложника, который мог спасти их жизни. Отныне законный Король не в их власти и может возглавить любое восстание внутри страны {834}.
О том же размышлял и Уикхем:
Чем больше я вижу и слышу об общественном мнении в этой стране, тем больше я удовлетворён тем, что смерть юного Короля станет благоприятным обстоятельством для дела роялизма{835}.
Заместитель английского государственного секретаря по иностранным делам, пересказывавший разговор с вернувшимся из Франции Г. Моррисом, также сообщал, что тот
с удовлетворением узнал о смерти юного Короля, чьё заключение, а также пошатнувшийся и извращённый ум угнетающе воздействовали на души людей с правильными наклонностями и помешали многим из них предпринять какие бы то ни было усилия для восстановления монархии. Теперь уже у нового Короля большие преимущества, от правильного использования которых всё и будет зависеть. Если он утвердит свои права на трон, если сделает это со сдержанностью и умеренностью, предложив людям восстановление порядка и хорошего правления и избегая всего, что может вызвать опасения репрессий и мести, люди станут стекаться под его знамёна, а он сможет воссесть на трон своих предков{836}.
Автор доклада, составленного одним из французских эмигрантов и отправленного Екатерине II из Вены, мыслил в аналогичном направлении. Поскольку Людовик XVIII совершеннолетний и не находится в руках республиканцев, смерть Людовика XVII «скорее благоприятна для дела восстановления монархии». Он пояснял, что мальчик обеспечивал депутатам Конвента «безнаказанность совершённых ими преступлений и преобладающее влияние», тогда как теперь ситуация изменилась. Если бы восстановления монархии хотел один Конвент, у его депутатов ещё были бы шансы договориться, но его хочет весь французский народ, и не в силах Конвента «ни эффективно противостоять восстановлению монархии, ни надолго её отсрочить» {837}.
1795 год стал для роялистов поворотным не только из-за воцарения нового государя. С 1792 г. было очевидно, что реставрация монархии могла произойти в случае либо победы антифранцузской коалиции, либо в случае успеха контрреволюционных восстаний внутри страны, а в идеальном варианте, - при сочетании этих двух факторов. Однако к 1795 г. стало ясно, что на коалицию, по большому счёту, надеяться не приходится: она распадалась на глазах. Вторжение во Францию войск интервентов, даже притом, что австрийцы стояли на берегах Рейна и угрожали Эльзасу, могло сыграть лишь роль катализатора, но не более того. Вместе с тем появился третий фактор, о котором уже неоднократно шла речь: усталость населения от шести лет революции. Как говорил Буасси д’Англа в своей знаменитой речи, предварявшей обсуждение проекта Конституции III года Республики: «Мы прожили за шесть лет шесть веков» {838}.
Таким образом, стали иначе восприниматься сами перспективы организованного контрреволюционного движения. Французы освободятся от «тирании» самостоятельно, без помощи иностранцев, нужно лишь скоординировать деятельность всех антиреволюционных сил и завоевать на свою сторону общественное мнение. Более того, сама обстановка во Франции, о которой Людовик XVIII был отлично осведомлён, наводила и его самого, и его окружение на мысли о том, что общественное мнение уже находится на стороне роялистов. А следовательно, поскольку существует лишь один законный король, то и на его стороне.
Источников этой информации было множество: граф Прованский встречался с дворянами, недавно покинувшими страну, и он, и его советники получали множество писем от роялистских агентов, остававшихся во Франции, в Вероне читали французские газеты, включая
Восшествие на престол предоставляло Людовику XVIII повод для того, чтобы обратиться к французам со специальным манифестом, в котором можно было бы познакомить мятежных подданных с взглядами нового короля, успокоить тех, кого пугали перспективы реставрации, кратко обрисовать, что сулит возвращение законного государя.
Этот документ вошёл в историю как Веронская декларация. Точная дата её подписания не известна до сих пор. Если посмотреть на опубликованный текст, бросается в глаза, что в нём нет ни числа, ни места, где он подписан, ни даже места издания. Французский историк Люка-Дюбретон объясняет этот парадокс: «Флашсландена предупредили, что ни в коем случае декларация не должна быть ни напечатана, ни датирована в Вероне. Пришлось преодолевать и эту трудность, но король подчинился. Декларация была тайно напечатана в Парме у Бодони, самого крупного итальянского типографа, и датирована в Турине» {840}.
Впрочем, никакого указания на Турин в опубликованном тексте Декларации тоже нет. В конце его указаны лишь месяц и год - июль 1795 г. При этом большинство историков либо, как ни странно, склоняются к тому, что Людовик XVIII подписал её 24 июня{841} - видимо потому, что в этот день были подписаны упомянутые ранее письма, возвещающие о смене монарха, - либо вовсе уклоняются от точной датировки. Большинство, но не все. Э. Левер датирует документ 23 июня{842}. Э. Доде утверждает, что Декларацию обсуждали на Совете 30 июня{843}. Ф. Мэнсел называет в качестве даты подписания декларации 7 июля {844}; маршал де Кастри уверен, что она была подписана на 15 дней позже объявления о восшествии на престол{845}, то есть 9 июля.
Не исключено, что какие-то наброски этого документа существовали и до того. О смертельной болезни Людовика XVII в Вероне было известно ещё по крайней мере с 7 марта{846}. Да и если судить по проектам декларации, которые отправляли графу Прованскому эмигранты{847}, то и необходимость составления манифеста, и скорая смерть десятилетнего короля у многих не вызывали сомнения уже с начала весны 1795 г.
Любопытно, что вопрос об авторстве Декларации до сих пор в историографии, насколько мне известно, специально не ставился{848}. Между тем, сохранилось два свидетельства, исходящих из окружения короля. Один из его соратников рассказывал, что её писали только два человека - сам Людовик XVIII и его секретарь Ж.-Б. Курвуазье{849}, другой - что король составил Декларацию собственноручно{850}. О том же говорил лорду Макартни и Людовик XVIII: он уверял, что сам написал декларацию, как только узнал о смерти племянника{851}. Это похоже на правду: сохранившиеся в «Фондах Бурбонов» {852} архива Министерства иностранных дел документы либо ничем не напоминают финальный вариант текста (их довольно мало, и это явно проекты, присланные со стороны), либо представляют собой, по сути, один и тот же текст, который отшлифовывали и вносили в него правки{853}; он и был впоследствии опубликован в качестве королевского манифеста.
Многие историки уверены, что король не просто выражал в этом тексте собственные взгляды, но и действовал под влиянием своего окружения. На мой взгляд, определить степень такого влияния (равно как, впрочем, и само его наличие) едва ли возможно, тем более что, как правило, этот сюжет затрагивается теми историками, которые осуждают высказанные в Декларации взгляды Людовика XVIII и стараются подчеркнуть, что он шёл на поводу у непримиримых и малоадекватных ультрароялистов. Так, Э. Доде в своей монографии широкими мазками рисует следующую картину: «“Никакого примирения!” - воскликнул д’Антрэг. Граф де Ферран потребовал, чтобы при восстановлении законной власти было проведено сорок четыре тысячи казней, “по одной на муниципалитет”; граф д’Ультремон мечтал, чтобы “повесили всех, кто остался из членов Учредительного собрания”» {854}.
Доде предусмотрительно не уточняет, к какому времени относятся эти высказывания, откуда взяты и в какой мере принимал их во внимание (если вообще о них знал) новый король. Но если верить воспоминаниям самого графа де Феррана, тот в июне 1795 г. находился при принце Конде в Мюльгейме, с королём не виделся и лишь отправил ему письмо, предлагая объявить о вступлении на трон с территории Франции; впрочем, король эту идею проигнорировал{855}. Шарль-Игнас, граф д’Ультремон (Oultremont) (1753-1803) жил в Антверпене и едва ли мог питать столь смертельную ненависть к депутатам Учредительного собрания, хотя французов ему любить, безусловно, было не за что: их вторжение в Бельгию заставило графа эмигрировать. Никаких свидетельств о его общении с королём мне найти не удалось. Да и сама эта фраза всеми историками цитируется исключительно с отсылками к книге Доде.
Впрочем, для республиканской историографии, в принципе, характерно использование высказываний наиболее радикальных или озлобленных эмигрантов для описания умонастроений всех роялистов, а порой и самого Людовика XVIII. Через несколько лет после публикации книги Доде Л. Мадлен, приводя те же самые цитаты, добавляет, говоря об Ультремоне: «Не разделяя всей страсти этих Маратов правых, “Регент” позволял им свободно высказываться» {856}. Но как бы он мог это запретить? Под пером Ж. Годшо подборка Доде претерпевает очередную метаморфозу. Годшо утверждает, что с д’Антрэгом и де Ферраном король
Помимо этого, «прореволюционно» настроенные авторы чрезвычайно любят приводить в доказательство своих слов яркие высказывания контрреволюционеров, создавая при этом «правильное» впечатление, но не очень заботясь о корректности подобного цитирования. К примеру, в несколько раз переиздававшейся книге Г. Бонно в подтверждение идеи о том, что на момент написания Веронской декларации в окружении Людовика XVIII «преобладали озлобленные сторонники Старого порядка», приводятся слова всё того же де Феррана: «Г-н Малуэ, хотя и честный человек, заслуживает повешения, поскольку чрезвычайно важно продемонстрировать этому типу людей пример наказания опасных воззрений»{859}. Трудно сказать, почему историкам не даёт покоя именно де Ферран, однако Бонно приводит ссылку на конкретную страницу мемуаров графа, и не сложно его перепроверить: на указанной странице эта цитата отсутствует, а поскольку мемуары снабжены указателем, можно без труда убедиться, что подобного высказывания в тексте просто нет{860}.
Приходится встречать в историографии и утверждения о том, что сама тональность Веронской декларации была задана человеком весьма консервативно настроенным и при этом к королю чрезвычайно близким: графом д’Аварэ. «Именно д’Аварэ, - не сомневался Э. Доде, - внушил этот тон своему господину и придал его лицу угрожающее и мстительное выражение»{861}. Огромное влияние д’Аварэ на короля не вызывает сомнений, но возможно ли установить, в какой мере именно его идеи нашли отражение в Декларации? Едва ли. Более того, сохранилась записка д’Аварэ, из которой видно, что граф, в принципе, сомневался в необходимости специальной декларации: «Карл II хранил молчание, когда он унаследовал окровавленную корону отца»{862}.
Одним словом, не существует никаких доказательств того, что Людовик XVIII стремился отразить в Декларации именно взгляды ультрароялистов, тем более находившихся в 1795 г. в десятках и сотнях километров от Вероны (или хотя бы советовался с ними). Однако существуют другие свидетельства: принятие декларации казалось королю настолько важным шагом, что он, не удовлетворившись теми источниками информации, которые были в его распоряжении, решил обратиться к Ж. Малле дю Пану, считавшемуся чрезвычайно авторитетным специалистом по ситуации внутри Франции. Наряду с д’Антрэгом он был одним из основных информаторов Сент-Джеймского кабинета{863}, вёл активную переписку с Венским двором, а также, как предполагает Годшо, возглавлял собственную шпионскую сеть{864}.
С подачи Людовика XVIII граф д’Артуа отправил к Малле дю Пану свое доверенное лицо, графа Ф. де Сент-Альдегонда
Не стремясь угодить новому монарху, Малле отмечал, что в настоящее время (встреча с де Сент-Альдегондом состоялась в июне, а меморандум датирован 3 июля) Конвент полностью владеет ситуацией, шансы на какое бы то ни было восстание с целью реставрации - не более чем иллюзия, а на победу в гражданской войне - минимальны, поскольку она невозможна
без принцев, без вельмож, без влиятельных генералов, которые привлекли бы на свою сторону провинции, армии, офицерский корпус; а там, где не существует никакой соперничающей группировки, которой придавали бы твердость и силу доверие, богатство и личные средства руководителей, её и быть не может.
Бессмысленно, по мнению Малле, полагаться и на победу армий коалиции, поскольку «мало что сравнится с тем презрением, которое питают во Франции к армиям и политике союзников», и «все королевство, не взирая на партии, всегда сплотится против иностранцев, воспринимаемых как враги Франции, а не революции» {866}. Таким образом, любое силовое решение проблемы обречено на неудачу; оно способно лишь отвратить народ от монархии. Не случайно в отправленном в это же время письме маршалу де Кастри {867} Малле специально подчёркивал необходимость «не принимать во внимание иллюзии, романы, преувеличения,
В этой ситуации единственно разумным выходом было бы, как полагал Малле дю Пан, отталкиваться не от желаемого, а от действительного; исходить не из абстрактного стремления восстановить монархию, а из реальных настроений французского народа. Пытаясь навязать свои взгляды окружению короля, Малле специально подчеркивал:
Все убеждены, что для того, чтобы прийти к хорошей монархии, прежде всего необходимо вновь перебраться через болото 1791 года. Любой другой переход таит слишком много сложностей и опасностей для людей, запуганных двумя годами жестокой тирании{869}.
Иными словами - путь неминуемо лежит через монархию конституционную. Малле предостерегал, что французы настолько привыкли уже не повиноваться монарху, что сама мысль о королевском прощении вызывает у них отторжение - особенно в ситуации, когда монарх бессилен, а люди если и готовы думать о реставрации, то лишь о реставрации по собственной воле.
Пользуясь случаем выдать свои мысли за глас народа, Малле дю Пан утверждал, что «настроения, склонности, взгляды городов и буржуа всех классов» таковы: «ослабление прерогатив народа, отказ от разглагольствований про права человека, существенное усиление власти короля, народное представительство, ограниченное одними лишь собственниками». «Во многих отношениях, - туманно добавлял он, - хотя и по иным причинам, жители деревень более или менее разделяют эти взгляды» {870}.
10 июля Малле дю Пан отправляет королю ещё одно развёрнутое послание{871}, в котором настаивает, что если роялисты и рискнут сделать ставку на военное вторжение, разумно, чтобы реставрация монархии с него хотя бы не начиналась. В первую очередь необходимо «нравственное возрождение короля», чтобы монарх обратился к нации и повлиял тем самым на работу первичных собраний{872}. Малле пытается внушить Людовику XVIII, что
суть этого обращения предопределит его эффективность. Отнюдь не достаточно выдержать его в правоверном духе, в согласии с фундаментальными законами и просвещённым общественным интересом; вся его сила будет исключительно в соотношении между этим манифестом и самыми общими чувствами и взглядами.
Исключительно важно, чтобы манифест оказался приемлемым для «собравшейся нации». Несомненно, таким образом, что Малле надеялся прежде всего на мирный путь возвращения королевской власти в момент обсуждения и принятия новой Конституции Франции. В те дни, когда он составлял своё послание, текст Конституции лишь проходил первое чтение в Конвенте; первичные собрания будут созваны намного позже, 6 сентября.
Малле дю Пан предлагал сыграть в тексте декларации на противопоставлении того блага, которое приносила монархия, и тех бед, которые ассоциировались с республикой; напомнить о благодеяниях Людовика XVI и о совершённых против него преступлениях; о высказанном в наказах единодушном стремлении сохранить монархию и бунте 73-х департаментов против республики. Тем самым центр тяжести фактически переносился, как не сложно заметить, с идеи о том, что тысячелетняя монархия - законное и благословлённое богом правление, на то, что она одна способна обеспечить общественное согласие, на её возможность самореформироваться, на те уступки, которые были сделаны Людовиком XVI ради блага его подданных. Призраки 1789-1791 гг. определённо не давали конституционным монархистам покоя.
Малле предполагал, что идеально было бы призвать народ совместно с королём заняться восстановлением «монархии, религии, свободы, собственности, общественного порядка». Сохранились и ответы публициста на заданные принцами вопросы{873}. Их искренность оценить сегодня не легко, однако у меня нет сомнений, что Малле в них стремится склонить Людовика XVIII к принятию своей позиции. К примеру, когда Малле замечает, что «общественное мнение в провинциях склоняется к роялизму расплывчатому и неопределённому, лишённому какой бы то ни было энергии, и раболепно подчиняется тому, что исходит из Парижа», его прогноз видится мне более или менее адекватным реальной политической ситуации лета 1795 г. Когда он тут же добавляет, что общество в целом склоняется к форме правления, аналогичной Конституции 1791 г., «лишённой своей демократической части и усиленной крепким правительством», то рискну предположить, что здесь он намеренно передёргивает карты. Что же до «классового анализа», который за этим следует, так он и вовсе мне видится выдуманным от начала и до конца.
Скорее всего, оба меморандума и ответы на вопросы достигли Вероны, когда Декларация уже была составлена. Тем не менее эти до-
кументы видятся мне чрезвычайно интересными сразу в нескольких отношениях. С одной стороны, едва ли король мог не заметить, с какой настойчивостью Малле дю Пан пытается обратить его в свою веру, интерпретируя происходящее во Франции исключительно так, как ему выгодно{874}. С другой стороны, если исходить из того, что нам известно, граф Прованский обращался за консультациями отнюдь не к ультрароялистам. И отнюдь не они, а, напротив, либералы пытались повлиять на то, каким будет итоговый текст декларации, причём Малле дю Пан, вышедший далеко за рамки заданных ему вопросов, был здесь не одинок. Его друг, Т.Ж. Лалли-Толандаль {875} через маршала де Кастри даже отправил в Верону свой проект декларации{876}.
Лалли показалось правильным включить в Декларацию весьма специфическое обоснование прав Людовика XVIII на французский трон:
Эти права до сего дня передавались без перерыва на протяжении девяти веков, на протяжении долгих лет они выражали возобновляемое от царствования к царствованию одобрение французской Нации; в конце концов, эти права весь французский народ признал и подтвердил в последние мгновения свободы, признал их не только без принуждения и единодушно, но и после самого вдумчивого осмысления, с восторгом, вызванным благодарностью и любовью...
Вообще, французский народ постоянно упоминается на страницах этого проекта и является, наряду с монархом, непременным участником управления государством.
Помимо этого, Лалли-Толандаль предлагал показать нации непосредственные выгоды от призвания короля: оно должно привести к миру с европейскими державами. И, наконец, в проекте нащупывался путь к реставрации монархии: от имени короля высказывалось предложение договориться с депутатами Конвента как с представителями французского народа (которые тем самым, что немаловажно, признавались таковыми). Не удивительно, что Людовик XVIII не пошёл по тому пути, на который его толкали конституционные монархисты.
Подписанная им декларация открывалась традиционной для Старого порядка формулой: «Людовик милостью Божьей Король Франции и Наварры, всем нашим подданным» {877}. Однако в 1795 г. эти слова сразу расставляли все точки над і и недвусмысленно говорили о том, что новый король не склонен обращать внимание на те изменения в системе государственной власти во Франции, которые произошли после 1789 г. Декларации Людовика XVI, монарха конституционного, начинались иначе: «Людовик, милостью Божьей и в силу конституционного закона государства, король французов, всем гражданам» {878}.
Таким образом, Людовик XVIII сразу же столкнулся с необходимостью сформулировать своё отношение к предшественникам и их деяниям - задача для него необычайно сложная. Ведь, как мы видели, ещё будучи графом Прованским, он не раз критиковал брата, причём довольно жёстко, и за слабохарактерность, и за недостаток интеллекта, и за то, что тот, по сути, находясь в плену у революционеров, сам разрушает Старый порядок. Среди эмигрантов бытовало мнение, что Людовик XVI предал тем самым интересы династии и в итоге получил по заслугам. Так, находившийся в эмиграции архиепископ Оша восклицал в начале 1792 г.: «Бедняга Людовик XVI! Он заслужил свою судьбу»{879}. Столь же двойственным было и отношение графа Прованского к детям королевской четы. Новый монарх, несомненно, знал о том, что ему приписывает общественное мнение, и вынужден был принимать это в расчёт.
В первом же абзаце Декларации король безудержно восхваляет своего предшественника, «который правил лишь в оковах, но даже одно только детство которого обещало, что он станет достойным преемником лучших из королей». Тем самым монарх явно давал понять, что не ставит под сомнение законное происхождение племянника{880}. Другое дело, что мальчику было всего десять лет, причём последние годы он провёл в тюрьме, отдельно от семьи. Именно это придавало словам из Декларации незапланированный комический эффект. Один из немецких дворян с ехидством писал:
Если бы ваш король посоветовался со своим секретарём, он бы вычеркнул эту ученическую фразу. Как можно править в оковах? Какой акт королевской власти исходил от Совета Людовика XVII и его канцелярии? С какого угара (en quell verre) Людовик XVIII смог разглядеть в пятилетнем ребёнке, отданном в руки бесчестных воспитателей и видевшим лишь их, важные качества, подходящие лучшим из королей? {881}
Ему вторил некогда пытавшийся повернуть свои войска против революционной Франции генерал Дюмурье:
Он не правил, он прозябал в бесчестных оковах. Не получив в детстве ни морального, ни физического воспитания, находясь в плену у чудовищ, как он мог обещать стать достойным преемником лучшего из королей?{882}
К личности Людовика XVI, который, в отличие от своего сына, реально управлял страной, Людовик XVIII обращается в своём воззвании существенно позже, когда речь заходит об исправлении злоупотреблений Старого порядка. Он рисует образ человека не от мира сего, «короля-мученика, послушного богу, который сделал его государем», Людовик XVI предстаёт автором прекрасных «проектов, мудро задуманных им ради блага заблуждающегося народа, который его и погубил». Каковы эти проекты, впрочем, не очень понятно, впрямую говорится лишь о завещании, в котором он «обрисовал нам наши обязанности». И в самом деле, провозглашая: «Всё, что не смог сделать Людовик XVI, завершим мы», следовало быть очень осторожным: ведь тот одобрил и конституционную монархию, и Декларацию прав человека и гражданина, и отмену сословий, и гражданское устройство духовенства и многое другое; не случайно, что в одном из черновых проектов Декларации эта фраза была вычеркнута{883}.
Добродетелям королей противопоставлялась в Декларации эпоха революции:
Кошмарный опыт с необычайной силой просветил вас по поводу ваших бед и их причин. Безбожники и мятежники, соблазнив вас лживыми призывами и обманчивыми посулами, втянули вас в отрицание религии и бунт, и с тех пор на вас обрушился со всех сторон поток катастроф {884}.
Тем самым текст явно оказывался адресован той основной массе населения страны, которая устала от постоянных пертурбаций, но мало что от них приобрела. Ополчившись на членов Учредительного собрания («неверных уполномоченных, предавших ваше доверие»), якобинцев и монтаньяров («подозрительных и свирепых тиранов»), на депутатов Конвента после Термидора («соперничающую клику, в чьи руки перешёл окровавленный скипетр, которая, чтобы захватить власть и пожать плоды своих преступлений, скрылась под маской умеренности»), Людовик XVIII возложил на них вину за то, что французы, «свергнув алтари бога и трон королей, сделались несчастными».
В этой же логике король видел и выход из кризиса: французы сами должны «отвергнуть господство коварных и жестоких узурпаторов, которые сулили счастье, но принесли лишь голод и смерть»; необходимо вернуться к католической религии, «снискавшей Франции благословение небес»; следует восстановить ту форму правления, «которая на протяжении четырнадцати веков составляла славу Франции и отраду французов».
Говорилось в Декларации и о том, что для Людовика XVIII составляло суть этой формы правления; иначе говоря, суть Старого порядка. Уже в цитировавшемся ранее письме к Мунье в феврале 1795 г. граф Прованский писал:
Я не стремлюсь ни к чему иному, кроме как к восстановлению Католической религии и нашей древней Конституции. Я далёк от того, чтобы смешивать, как это слишком часто делали коварные ниспровергатели трона, эту Конституцию с теми злоупотреблениями, которые существовали в управлении [страной]. Единственным желанием покойного короля, моего брата, было их уничтожить; таково же и моё желание. Я буду трудиться над этим, не покладая рук. И если доброта Господа нашего не позволит мне передать Королю, моему племяннику, когда он достигнет совершеннолетия, его власть в полном объёме и управление страной, лишённое злоупотреблений, я смогу, по крайней мере, внушить ему такие принципы, которые легко позволят завершить то дело, которое я для него начну. Но повторю ещё раз: я хочу лишь реформ, я не подниму руку на нашу Конституцию! И мне не ведом компромисс на сей счёт, который был бы совместим с моей честью и благом Государства{885}.
В Веронской декларации король призывал не верить тем, кто станет утверждать, что при Старом порядке конституции не было - «она существует, столь же древняя, как и монархия франков, она плод Гения, шедевр мудрости, следствие опыта». Это чрезвычайно интересный сюжет, ведь действительно при Старом порядке многие юристы полагали, что «существование пространных фундаментальных законов - неизменных и незыблемых установлений, которые не может преступить даже сам король без того, чтобы не поставить под угрозу свою собственную легитимность», давало право говорить о существовании неписанной конституции королевства {886}. Известны случаи, когда короли позволяли себе пренебречь ими в отдельных деталях, но, несмотря на это, отказ от их основополагающих принципов был совершенно немыслим, поскольку тогда сама монархия утратила бы легитимность{887}. От того, к примеру, что принцип передачи престола по мужской линии был официально записан только в 1791 г., ни для кого ничего не изменилось.
Вообще, весь раздел Декларации, описывающий восстановление монархической формы правления, видится тщательно и глубоко продуманным. В отличие от автора одного из проектов, который предлагал чётко объявить, что «основные законы представляют собой конституцию, всё, что им чуждо, всё, что человеческие пристрастия ставят рядом с законами или на их место, - это злоупотребления» {888}, Людовик XVIII даёт понять, что при формальном сохранении всех основ Старого порядка, многое будет изменено и изменено радикально. Хотя будущее государственное устройство рисовалось весьма расплывчато, а обретение им чётких очертаний отодвигалось, как и у монтаньяров, до времени установления в стране мира, это был явный компромисс между старым и новым.
От Старого порядка этот компромисс наследовал форму. Фундаментальные законы монархии неизменны, люди не вправе трансформировать их по собственному желанию, и именно это делает их столь прочными. Королю необходимо вернуть все утраченные им права. Католическая религия должна быть восстановлена. Возродится система трёх сословий, поскольку именно она обеспечивает соподчинение различных частей общества, без которого то не может существовать. В этом ракурсе маршал де Кастри был, несомненно, прав, когда жаловался в одном из писем, что король стремился к восстановлению королевской прерогативы «во всей её полноте, как при Людовике XIV и Людовике XV» {889}.
Вместе с тем король счёл необходимым пояснить, что он придерживается фундаментальных законов монархии по одной вполне конкретной причине: конституция «сама по себе создаёт для нас благотворную невозможность её изменить». Во времена, когда царит «мания нововведений», только древняя конституция, обеспечивавшая королевству процветание на протяжении многих веков, способна «объединить все души», всех подданных. К тому же в силах французов «вернуть ей всю её чистоту, нарушенную со временем, все её могущество, которое время ослабило».
Обозначив таким образом свою позицию и сделав это довольно жёстко, король, тем не менее, постарался, чтобы обрисованные им контуры государственного устройства не воспринимались негативно. Так, Людовик XVIII специально подчёркивал характерный и для Старого порядка принцип верховенства закона над всеми, включая монарха, «чтобы обезопасить мудрость законодателя от козней обольстителей и защитить от злоупотреблений власти свободу подданных». Напротив, большинство черт Старого порядка, которые вызывали бурные дискуссии ещё в 1789 г., король и вовсе постарался в Декларации обойти. Хотя высказывались предложения объявить об отмене «тягостных и одиозных» феодальных прав (тем более что этого требовали ещё в наказах Генеральным штатам){890}, в окончательном тексте о них нет ни слова. Советовали специально отметить, что налоги должны платить все три сословия{891}, однако король указал лишь, что условия установления налогов регулируются конституцией, «чтобы народ мог быть уверен: налоги, которые он платит, необходимы для блага Государства». В остальном экономические вопросы Людовик оставил за рамками Декларации, хотя ему предлагали напомнить о том, что «вашу собственность ранее обеспечивали, как и трон, закон и король», когда их не стало, она сделалась жертвой разбойников {892}.
Кроме того, проекты предусматривали восстановление парламентов, «хранителей такого государственного устройства, которое предоставляет законам истинную защиту от нововведений»{893}. Такой же точки зрения придерживался и герцог д’Аркур, посол Людовика XVIII в Лондоне. Встретившись с ним в начале июля 1795 г., Г. Моррис попытался убедить посла, «что вначале восстановление парламентов вызовет большие трудности со стороны народа, а затем это приведёт к тому, что они окажут сопротивление его [короля. -
Здравый смысл победил: формально в Декларации о парламентах нет ни слова. Король упоминает лишь о «наших палатах магистратов
Одновременно планировалось и немало нового - даже если оставить в стороне абстрактную фразу о том, что пороки древней системы управления страной будут исправлены. Так, например, и король, и авторы многочисленных проектов не могли не задумываться над тем, что будет после восстановления монархии с людьми, сделавшими за шесть лет революции успешную военную или чиновничью карьеру. Один из авторов даже предлагал провозгласить «фундаментальным законом государства» (видимо, по аналогии с фундаментальными законами монархии) следующий принцип: «Любому, вне зависимости от сословия, к которому он принадлежит, открыт доступ ко всем званиям, местам, постам, должностям как духовным, так и гражданским, и военным» {895}. Ещё до принятия Декларации государственный секретарь по иностранным делам У. Гренвиль высказывал уверенность, что французские принцы будут следовать своей договорённости с королём Англии о том, что после реставрации монархии будут соблюдены «финансовые обязательства и даже те, что относятся к должностям и наградам» {896}.
Следуя этой же логике, король пояснял, что конституция
не закрепляет ни за одним сословием каких бы то ни было политических прав, не характерных для всех; она оставляет доступ ко всем занятиям открытым для французов из любого класса; она в равной мере обеспечивает защиту общества всем людям и всему имуществу - именно так она заставляет исчезнуть в глазах общества и в храме Правосудия всё то неравенство среди жителей единой империи, которое гражданское общество поневоле привносит через их положение и состояние.
Несомненно, здесь не говорилось о равенстве всех сословий, однако нарисованная картина разительно отличается от той, которая
была характерна для Старого порядка. По сути, это несколько модифицированные статьи Декларации прав 1789 года о равенстве прав, о равенстве всех перед законом, о равном доступе ко всем общественным должностям. Говорилось в королевской Декларации и о том, что конституция гарантирует французам личную свободу
Одной из самых серьёзных проблем, которую необходимо было осветить в Декларации, стал вопрос о судьбе французов, поддержавших революцию. Поскольку шансы на реставрацию монархии силами воюющих с Францией держав становились всё более и более призрачными, Людовик XVIII отлично понимал, что если против его возвращения выскажутся власть имущие, страна утонет в крови. Это подталкивало короля к провозглашению широкой амнистии - любопытно, что аналогичную амнистию в знак национального примирения объявит несколько месяцев спустя и Национальный Конвент в самом финале своей работы{897}.
Однако объём того, что необходимо было простить, не мог не впечатлять: от взятия Бастилии до казни Людовика XVI и Марии- Антуанетты. Выходило, что «мятежные подданные» шесть лет грабили и убивали дворян и священников, лишили родины многих верных
королю людей, уничтожили помазанного монарха и часть его семьи, а теперь Людовик XVIII должен призвать своих сторонников к забвению прошлого. Как показывает остроумное эссе М. Озуф, Конвент со своей задачей забыть нанесённые им же обиды, отлично справился{898}. Задача же короля оказалась намного сложнее.
Э. Доде повествует об обсуждении этого сюжета соратниками Людовика XVIII следующим образом: «На совете, собранном в Вероне 30 июня 1795 г., чтобы обсудить проект декларации, составленной [его] секретарём Курвуазье, ни во что не ставя политические соображения, на которые ссылались посол Испании граф де Лас Касас, д’Антрэг и другие люди, собранные королём по этому официальному поводу, именно д’Аварэ пылко воскликнул: “Первые слова короля не могут быть иными, кроме как призывающими меч правосудия на головы убийц его брата!”». И монарх якобы поддержал его, заявив: «Мой брат, мой племянник, моя семья, мои подданные требуют отмщения. Неужели, господа, вы не слышали клевету, которая меня преследует? Если я покажусь снисходительным, не преминут сказать: вот, почитайте, видите пронизывающую её радость и триумф честолюбия!» {899}
Трудно сказать, на каких источниках основывался автор, однако не вызывает сомнений, что король не мог позволить себе быть излишне снисходительным. Как он писал Мунье,
вы абсолютно правы, делая принципиальные различия между преступлением и заблуждением: первое вызывает ненависть людей справедливых и суровость законов, второе заслуживает более сострадания, нежели негодования, и когда оно демонстрирует добрую волю, было бы несправедливо отказать ему в снисхождении. Я и сам никогда не переставал так думать. Я готов поднять [с колен] и обнять любого, кто, не будучи запятнан никаким преступлением, оказался вовлечён [в Революцию] либо из-за своего невежества, либо из-за слабости, либо из-за ложных идей, кто признает свои ошибки и станет добиваться прощения. Такие чувства испытываю не я один, их разделяют мой брат и вся моя семья. Чудовища, которые соблазнили французский народ ложными обещаниями счастья, дабы угнетать его и наживаться за счёт награбленного, хорошо знают, что подсказывают нам наши сердца, но знают они и то, что, когда эти истины станут известны, всё их здание рухнет под собственной тяжестью, а потому они используют любую ложь, чтобы это предотвратить...{900}
Ссылаясь на пример Генриха IV, который разгромил Лигу, но пощадил лигистов, граф Прованский обещал, что
если какие-либо чувства личной мести будут смешиваться с общим стремлением восстановить порядок, я сумею их подавить и использовать королевский авторитет, носителем которого являюсь, чтобы поддержать прочное равновесие между всеми подданными Короля. Но эти чувства снисходительности, это стремление миловать и даже прощать - я нахожу их в сердце моём, в божественных законах. Они не продиктованы усталостью от того положения, в котором я нахожусь, настоятельным желанием выйти из него. Какова бы ни была цена, мой долг и моя честь требуют не поступаться королевской властью, которая мне доверена [...] Я расположен быть снисходительным, но это относится лишь к виновным, а не к результатам их преступлений. Мой девиз: терпимость к личностям, нетерпимость к принципам{901}.
Идея амнистии вызывала поддержку у современников, исповедовавших самые разные политические взгляды. Порой она даже рассматривалась не просто как прощение преступников, а как своеобразное подведение черты, за которой закончится Революция. Так, Малле дю Пан писал о необходимости
пообещать амнистию тем виновным, которые вернутся к исполнению своих обязанностей, защиту, непредвзятость, распределение должностей по талантам, порядочности и заслугам, не взирая на лица и предшествовавшие взгляды, даже тем, кто, не обагрив руки кровью, впал во временные заблуждения, отдал Францию на разграбление и совершал страшные грехи в то время, когда меньшинство нации оказалось влекомо меньшинством ещё более жестоким {902}.
Необходимость амнистии упоминалась и в различных проектах Декларации, отправленных графу Прованскому. Их авторами, как правило, предусматривалось полное прощение всем, включая цареубийц:
В раздиравшей Францию долгой войне клик, повсюду было видно множество заблуждений и ошибок. Мы предали их забвению все до единой, и мы призываем к такому же забвению всех наших подданных, к взаимному прощению всего нанесённого вреда{903}.
На худой конец предлагалось не грозить цареубийцам казнью, заменив её изгнанием (как это и произойдёт после Реставрации в 1815 г.):
Существуют преступники, чьи злодеяния столь велики, что интерес Нации требует их наказания. Однако Сердце Короля испытывает отвращение к мести и более желает бегства, нежели казни отцеубийц. Кроме того, существуют услуги, которые по важности своей в данный момент могут почти что искупить великие преступления и заставить их забыть{904}.
Иными словами, многие полагали, что интересы реставрации монархии требовали как можно более широкой амнистии, в идеале включавшей и цареубийц (либо всех, либо с некоторыми оговорками). Однако, согласившись с такой логикой, Людовик XVIII потерял бы лицо и оттолкнул бы от себя тех, кто был ему верен все эти годы. Отсюда и проистекает столь задевшая многих двойственность решения этой проблемы в Веронской декларации. В ней говорилось:
Мы не только не видим преступлений в простых ошибках, но и сами преступления, вызванные этими ошибками, заслуживают в наших глазах прощения. Все французы, которые, отвергнув пагубные взгляды, припадут к подножию нашего трона, будут нами приняты; все французы, единственная вина которых состоит в том, что они позволили себя увлечь, найдут в нас не непоколебимого судию, а полного сочувствия отца.
Не забыл Людовик XVIII и провести чёткую грань между сохранившими верность престолу и поддержавшими революцию:
Те, кто оставался верен, несмотря на мятеж; те, кто проявил героическое самопожертвование, разделив с нами изгнание и беды; те, кто уже стряхнул с себя шоры иллюзий и ярмо мятежа; те, кто всё ещё обуреваемы преступным упрямством, но поспешат вернуться к разуму и к исполнению своих обязанностей, все будут нашими детьми: если одни сохранили достоинство и свои права благодаря неизменным добродетелям, другие вновь обретут их через спасительное раскаяние; нашей любви хватит на всех.
В развитие этих мыслей Людовик XVIII счёл необходимым отдельно остановиться на судьбе французской армии. Здесь проблема была не менее сложной: впервые за долгие десятилетия французы получили возможность гордиться своими победами, к тому же около миллиона людей под ружьём могли стать непреодолимым препятствием для реставрации монархии. В то же время это была республиканская армия, убивавшая роялистов и не раз с ними сражавшаяся. В Декларации похвалы армии перемежаются с укорами (впрочем, довольно мягкими):
Кто осмелился бы помыслить, что измена и мятеж могут коснуться той армии, которая издавна была опорой трона и всегда была предана чести и
Королю! Её успехи доказали, что отвага не покинула сердца французов, но скольких слёз стоили вам столь пагубные успехи! [...] Какой солдат, вернувшись к своему очагу, не находил ещё кровоточащие следы тех бед, которые причинили его победы? И всё же французская армия не может долгое время являться врагом своего Короля: поскольку она сохранила былую храбрость, она вернётся и к своим изначальным добродетелям; поскольку честь не покинула её душу, она вновь обретет её, она последует её призывам.
Однако было бы удивительно, если бы король не сказал в Декларации ни слова о наказании участникам революции. Большинство из них он вверял божественному правосудию и их собственной совести. Большинство, но не всех.
Есть однако злодеяния (которые не могут стереться из нашей памяти, как и из памяти всех людей), есть злодеяния, жестокость которых переходит границы Королевского милосердия. На этом навеки отвратительном заседании, на котором подданные осмелились судить Короля, все депутаты{905}, участвовавшие в процессе, сделались сообщниками. Тем не менее нам хотелось бы верить, что те, чьи голоса имели целью отвести отцеубийственную сталь от его священной главы, стали в один ряд с его убийцами лишь из желания спасти его, и это может послужить поводом их простить {906}. Однако вся Франция призывает обрушить меч правосудия на тех негодяев, чьи святотатственные уста осмелились потребовать его [короля] смерти, на всех тех, кто способствовал ей, на прямых и непосредственных исполнителей его казни{907}, на участников этого кровавого судилища, подавших в его Столице сигнал к судебной расправе и показав её пример, на тех, кто достиг апогея своих преступлений, отправив на эшафот Королеву, проявившую в тюрьме ещё более величия, чем на троне, Принцессу, которую небеса сделали совершенным образцом всех добродетелей, на всех этих чудовищ, о которых грядущее будет вспоминать, лишь содрогаясь от ужаса.
Этот пассаж из Декларации, как правило, рассматривается историками применительно к политическому раскладу лета 1795 г. Документы свидетельствуют, что даже ближайший круг придворных боялся оттолкнуть столь жёсткими и однозначными формулировками участников суда над королём и советовал Людовику XVIII сформулировать свои мысли на сей счёт более обтекаемо{908}. С политической точки зрения королю было бы куда более выгодно - со всеми необходимыми оговорками - обещать цареубийцам помилование и привлечь их тем самым на свою сторону Однако французский историк Э. Фюрейкс справедливо напоминает, что роялисты воспринимали это событие как «“катастрофу”, преступление из преступлений - одновременно национальное отцеубийство, религиозное богоубийство и моральный позор, но в то же время и явленное провидением чудо, поскольку оно давало возможность обратить его в жертву» {909}.
Если стоять на этих позициях, а очевидно, Людовик XVIII вынужден был на них находиться вне зависимости от личного отношения к брату, то становится хорошо видна неуместность всех разговоров о политической выгоде. Тем более что за пару лет до Веронской декларации, провозглашая в январе 1793 г. графа д’Артуа королевским наместником, Месье недвусмысленно писал:
Без сомнения, небеса, - и в этом состоит величайшая надежда наша, - предуготовили нам стать служителями их правосудия, отмстить за кровь брата нашего, которую эти чудовища осмелились пролить с беспримерной жестокостью{910}.
Впоследствии выход будет найден: прощение, которое даровал своим врагам в «Завещании» Людовик XVI, станет для Людовика XVIII моральным обоснованием возможности амнистии цареубийцам. В 1795 г. король либо ещё не додумался до подобной логической эквилибристики, либо надеялся, что она не понадобится: ведь в конце концов английский народ принял, если не одобрил, исключение из амнистии тех, кто способствовал казни Карла I. Имелся и французский прецедент: в 1594 г. Парламент отказался зарегистрировать амнистию убийцам короля.
К тому же существует немало свидетельств (впрочем, не на сто процентов достоверных), что ряду депутатов Людовик пообещал прощение в частном порядке{911}. Однако публично он не мог высказаться иначе: любая снисходительность по отношению к цареубийцам обернулась бы против него.
Пытаясь пройти между Сциллой и Харибдой, одновременно король постарался заверить подданных не только в том, что цареубийцы - единственное исключение из запланированной им всеобщей амнистии, но и в том, что государство не позволит частным лицам мстить кому бы то ни было. Впрочем, эти строки Декларации должны были донести до французов и ещё одну весьма важную мысль: среди тех, кто вернётся с Людовиком XVIII, никто не держит на них зла. Напротив, монарх окружён людьми, желающими блага оставшимся на родине. Принцы, «верные нашему дому», «дорожат вами так же, как и мы вас любим». Не поддержавшие революцию клирики подают пример «забвения обид и любви к врагам». Магистраты «не подвержены страстям, поскольку их долг - подавлять их». Дворянство
покинуло страну лишь для того, чтобы лучше её защитить{912}, обнажило шпагу лишь в твёрдой уверенности, что вооружается ради Франции, а не против неё; протягивало вам руку помощи даже тогда, когда должно было сражаться с вами; неистовой клевете противопоставляло терпение среди несчастий, отвагу в боях, человечность, когда одерживало победы, приверженность чести; это дворянство, к которому у вас старались вызвать ненависть, не забывало, что народ должен находить в нём своих просветителей, помощь, поддержку...
И в качестве резюме: «Кто осмелится мстить, когда Король прощает?» Другое дело, что прощение и защита обещаны лишь тем, кто одумается и не станет сражаться с монархом после принятия Декларации.
ГЛАВА 7
ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ?
Однозначно оценить произведённый Декларацией эффект довольно сложно. Складывается ощущение, что республиканским властям она, безусловно, показалась неудачной и не несущей никакой угрозы. В донесении российского агента из Парижа сообщалось, что «каждому депутату отправили по экземпляру. Распространение не встретило никаких препятствий» {913}. О манифесте свободно и откровенно рассказывалось в парижских газетах {914}, включая и проправительственные. Так, например, 19 фрюктидора (5 сентября 1795 г.) в
Если что и должно вызывать презрительный смех и жалость, так это декларация так называемого Людовика XVIII, опубликованная, как говорят, большим тиражом для распространения во Франции, где, как, без сомнения, надеялись, она повлечёт за собой контрреволюцию, которую не смогли совершить
Основное внимание в публикации было уделено самому опасному для республиканцев сюжету: провозглашённой королём амнистии. Труве приложил немало усилий, высмеивая обещания милосердия. В особенности его веселили упрёки короля в адрес своих подданных и обещание прощения тем, кто покается:
Не следует ли полагать, что Людовик XVIII рассматривает
С удовольствием приводили газеты и слова Малле дю Пана о том, что после Веронской декларации Людовик XVIII «может поставить на Франции крест; он её больше не увидит, разве что на географической карте» {916}. Реакция монаршьенов не удивительна: с начала 1795 г., а в особенности после того, как граф Прованский обратился к Мунье, складывалось впечатление, что Людовик-Станислас сделал немало шагов навстречу конституционным монархистам, и те явно рассчитывали, что к ним прислушаются.
Публикация текста, столь явно не соответствующая их взглядам, была воспринята как оскорбление. Малуэ писал Малле дю Пану из Лондона 5 декабря 1795 г.:
Что же до моральных мер, до политической доктрины, которую надо представить Франции от имени Принцев и держав, все было испробовано, но тщетно; Лалли проделал великолепную работу, но к ней отнеслись с пренебрежением {917}.
Обидевшись, монаршьены приняли Декларацию весьма холодно и не раз постарались публично подчеркнуть её недостатки. Малле дю Пан не преминул заметить в переписке с Венским двором, что Людовик просто не осознавал, что творит:
Недавняя декларация короля Людовика XVIII была в достаточной степени распространена в Париже и произвела весьма незначительный эффект. Невозможно вызвать ни энтузиазм, ни сильные чувства, находясь в бедственном положении. Провозглашенное этим принцем милосердие внесло свой вклад в ослабление предрассудков, однако по всем остальным вопросам он слишком далек от нынешнего состояния дел в королевстве, от состояния умов, перемен, реальных возможностей, которые многочисленны, но сущности и важности которых он не знает благодаря своим советникам{918}.
И прибавлял две недели спустя:
Конституционные монархисты тоже склонились бы к этому принцу, если бы он не провозгласил себя исключительно Королём эмигрантов и восстановителем Старого порядка в его чистом виде. Они были уверены, что потеряют должности и милости, их оскорбляла амнистия, обещавшая им лишь то, что они не будут повешены. Это заставило их умерить свой пыл и разделиться. Часть из них всерьёз посматривала в сторону герцога Орлеанского. Все были полны решимости, если дело дойдёт до восстановления монархии, отвергнуть Людовика XVIII, если он будет упорствовать в благорасположенности исключительно к тем, кто последовал за ним в эмиграцию, если оказанные услуги не искупят в его глазах определённые заблуждения, если он не примет те ограничения королевской власти, которые казались им уместными{919}.
Тем самым Малле дю Пан позиционировал себя по отношению к Людовику XVIII в качестве человека, который вправе ставить королю ультиматумы. Оскорблённый в лучших чувствах журналист словно искал, как бы побольнее уязвить монарха. Резкие высказывания Малле дю Пана не только в конфиденциальной переписке, но и в печати, привели к тому, что Людовик XVIII вплоть до смерти журналиста в мае 1800 г. относился к нему с большой настороженностью. Высказав несколько лет спустя в одном из писем графу де Сен-При немало комплиментов в адрес Малле, Людовик XVIII отметит, что не до конца в нём уверен, а закончит своё послание довольно показательной фразой: «Я предпочел бы его молчание его услугам» {920}.
Когда же Малле дю Пан скончается, Людовик XVIII напишет:
Вот и умер Малле дю Пан. На мой взгляд, все могут сожалеть о его пере, но никто не должен, поскольку добро и зло, которые оно принесло, уравновешивают друг друга. Малле дю Пан был для королевской власти примерно тем же, чем Жан-Жак для религии. Его
Между тем, понимая, что прямое выступление против короля лишь усугубит ситуацию, конституционные монархисты прибегли к старому способу объяснения ошибок монарха: во всём виновато его окружение. Написав специальный памфлет, посвящённый Декларации{922}, генерал Дюмурье предпослал ему ехидный эпиграф из
Горация: «Так и Телеф, и Пелей в изгнаньи и бедности оба, / Бросивши пышные речи, трогают жалобой сердце!» {923} Генерал шаг за шагом анализирует и стиль, и суть Декларации, приходя к выводу, что вся она, от начала до конца, совершенно неуместна: у Франции не было никакой конституции; парламенты - институт относительно новый, и даже Людовик XV расправился с ним без колебаний; депутатов, которые присутствовали на суде над Людовиком XVI, но проголосовали против казни, следует считать героями{924}; написанный таким тоном манифест резонен, если издавать его в Версале в окружении двухсоттысячной армии, но неприличен из-за границы; смешно восхвалять вандейцев, уже один раз заключивших мир с республикой и признавших её. Чтобы стать отцом Отечества, заключает Дюмурье, необходимо для начала почувствовать себя его первым чадом.
Впрочем, Декларация показалась неудачной даже части преданных сторонников Людовика XVIII. Один из роялистских агентов назвал ее длинной и мало воодушевляющей{925}. Маршал де Кастри был недоволен Декларацией, поскольку с ним не посоветовались{926}. Маркиз Бэкингем, находившийся летом 1795 г. вместе с графом д’Артуа, писал лорду Гренвилю:
Месье показал мне королевский манифест из Вероны, который отнюдь не столь хорош как [манифест] лорда Кларендона из Бреды{927}. Он полон словоблудия, повторов, и содержит много лишнего, как, например, ненужное упоминание герцога Орлеанского, которое может только оскорбить его семью. Широчайшие проскрипции всем судьям, всем участникам и соучастникам убийства Короля, Королевы и принцессы Елизаветы без того, чтобы оставить за собой право простить хотя бы кого-то из немалого числа (как минимум 500) тех, кого эти проскрипции касаются, заявление, что их преступления «переходят границы Королевского милосердия», и наконец очень глупое и совершенно неподобающее выражение о «завоевании» Франции. Мне это показалось столь шокирующим, что я не удержался и изложил это Месье, а он показал мне часть адресованного брату письма, в котором он выступает против тех же самых пунктов, а также информирует его о желании объяснить некоторые из них и изменить слово «завоевание» при переводе на нижнебретонский. А если бы он мог её сократить на четыре пятых, то это только благоприятно сказалось бы на репутации его брата как автора (поскольку он составлял её собственноручно) {928}.
Автор одного из писем королю с сожалением отмечал, что Декларация не позволила роялистам добиться успеха на грядущих выборах: «Следовало просто объявить, что Король примет всё, что пожелает Нация, если опыт не показал уже, что это может быть опасно». Теперь же, заключает тот же автор, народ отвернулся от идеи реставрации, поскольку полагает, что монарх хочет восстановить то, что было, в неизменном виде {929}.
Не в восторге от текста был и герцог де Ла Фар, епископ Нанси, входивший на протяжении долгих лет эмиграции в число доверенных лиц графа Прованского. Он вспоминал впоследствии, что и ему, и его единомышленникам представлялось, будто король был введён в заблуждение недобросовестными придворными, скрывавшими от него истинное положение дел во Франции. Епископа тогда поддержали несколько других влиятельных эмигрантов, и они некоторое время обменивались мемуарами с королём и его окружением, пытаясь убедить друг друга{930}.
Скептически был воспринят манифест и в ряде стран антифранцузской коалиции. Она не имела успеха в Сардинии{931}, была холодно принята в Австрии. Барон Тугут писал про неё австрийскому послу в Петербурге графу Кобенцлю{932}:
Очень жалко, что новости, приходящие из Вероны, не соответствуют тому, что было бы крайне желательно для истинных интересов Людовика XVIII, тесно связанных с интересами коалиции, поскольку очевидно, что именно то мнение, которое этот принц о себе создаст внутри Франции, будет во многом определять быстроту совершения изменений, которые необходимы, чтобы союзные державы могли восстановить королевскую власть{933}.
В другом письме говорилось:
Тон её, если я не ошибаюсь, не очень соответствует времени и обстоятельствам. В целом же очевидно, что настаивая подобным поведением на всё тех же ошибках, Месье сам станет на все времена самым непреодолимым препятствием на пути любых усилий, которые коалиция предпримет в его же интересах {934}.
Отдельного и подробного разговора заслуживает позиция Сент- Джеймского двора. Как только в Лондоне стало известно о смерти Людовика XVII, там было составлено сразу два проекта королевской декларации. Первый был написан проживавшим тогда в Англии известным американским политическим деятелем, одним из «отцов-основателей» США Г. Моррисом. Моррис много лет провёл во Франции, в 1792-1794 гг. исполнял там обязанности полномочного посла США и прекрасно знал французские реалии. В его дневнике от 5 июля 1795 г. есть запись о том, что его навещал некто де Бонне (
Гренвилю текст понравился, и он высказал надежду, что его успеют доставить вовремя. 11 июля Моррис запишет, что навещал российского посла графа Воронцова и показывал тому черновик манифеста. Воронцов текст также одобрил и посоветовал поговорить с герцогом д’Аркуром, чтобы тот профинансировал его доставку Людовику XVIII{937}. Текст Морриса Людовику XVIII не пригодился, тем не менее весьма интересно посмотреть, какой же проект устроил и английского государственного секретаря, и российского посла. Благо документ этот сохранился и опубликован{938}.
В самом начале проекта декларации заявлялось:
В долгой борьбе группировок, раздирающей Францию, мы повсюду видели плоды ошибок, о которых уже позабыто, и мы призываем всех наших подданных к такому же забвению и к взаимному прощению их вины друг перед другом.
Французам также предлагалось сравнить то положение, в котором они ныне оказались, и то, в котором они были до начала революции. Многочисленные политические эксперименты, должен был заявить король, не принесли успеха, да и предпринимались они
в тщетной надежде обрести то благосостояние, которое осталось далеко позади. Синице в руках предпочли журавля в небе. Попытка восстановить доверие к финансам повлекла за собой лишь банкротство. В погоне за свободой обрели лишь рабство; позволили увлечь себя мечтами об изобилии и лишились необходимого; стремились побороть злоупотребления, но увы, лишь злоупотребления и остались. Есть ли, в самом деле, хоть один человек, способный доказать, что он получил от французского народа хотя бы какое-то законное право на обладание властью? Ведь Францию угнетают от имени народа!
Таким образом, Моррис предлагал королю сразиться с революционерами на их же собственном поле, и этим составленный им текст отличался от всех иных проектов, с которыми мне довелось ознакомиться. Следствием теорий, от которых отвернулись уже даже их авторы, продолжал Моррис, следствием воображаемого равенства, за которым погнались французы, стали беззаконие и хаос. Людей бросали в тюрьмы без суда и следствия, казнили на гильотине, не щадили даже детей. Тем не менее революционерам обещалась амнистия, впрочем, как и в Веронской декларации, за одним исключением:
Существуют люди, чьи преступления столь велики, что интересы нации требуют покарать их. Но сердце Короля испытывает отвращение к мести и стремится к согласию более, чем к наказанию.
Любопытно, что в тексте Морриса, который Воронцов отправил в Санкт-Петербург, последний абзац завершался иначе, возможно, в соответствии с пожеланиями Гренвиля: «и скорее желает бегства, чем казни отцеубийц»{939}. Заканчивалась же декларация обещанием последовать примеру Генриха IV и отвоевать свою страну, если королю будет оказано сопротивление.
Хотя лорд Гренвиль и одобрил текст Морриса, у английского правительства было немало собственных мыслей по поводу создания декларации. Тёплых отношений с принцами у него не сложилось, одна-
ко англичане полагали, что в условиях, когда континентальные державы одна за другой заключают мир с Францией, а Англия продолжает субсидировать роялистов, Сент-Джеймский двор может ожидать, что Людовик станет прислушиваться к его советам.
Вопрос о том, какая именно декларация будет уместна, не раз обсуждался в британских дипломатических кругах. Так, 25 июня в ответном письме Дж. Хэмпдэн-Тревору (
Лорд Гренвиль придерживался иного мнения: нужен новый документ, чётко продуманный, полностью соответствующий текущему моменту. В письме от 22 июня 1795 г. он напоминал герцогу д’Аркуру о готовящейся высадке эмигрантов в Бретани{944} и недвусмысленно предупреждал:
Не стоит скрывать, в какой степени успех этих планов должен зависеть от поведения и от деклараций Короля, поскольку в данный момент речь идёт о примирении всех умов и о том, чтобы успокоить все страхи, проявления зависти, личные интересы и страсти. Вот почему чрезвычайно важно, чтобы Король, заявив с помощью официальной и публичной Декларации о причитающемся ему наследии, открыто высказался по тем вопросам, которые могут создать ему наибольшие препятствия. В подобной бумаге необходимо подчеркнуть добродетели и несчастья покойного короля Людовика XVI, его справедливость, человечность, религиозность и в особенности ту любовь, которую он никогда не переставал испытывать к своему заблудшему народу.
Этому образу добродетельного короля-мученика в Декларации, по мысли Гренвиля, должен быть противопоставлен рассказ о тех бедах и несчастьях, которые потрясали Францию в последние годы. Королю также рекомендовалось пообещать своим подданным восстановление религии, законов, правосудия, а также неотъемлемых прав собственности. Самое важное, подчёркивал Гренвиль, - зафиксировать эти общие принципы, не вдаваясь в частности:
Невозможно в минуту опасности и затронувших всех бедствий вдаваться в детали, обсуждение которых требует спокойного и вдумчивого изучения, а реализация - всеобщего покоя и участия всех партий французской нации{945}.
Особое внимание Гренвиль уделял вопросу о провозглашении амнистии. Впрочем, у англичан не было особых сомнений в том, что милосердие полностью в интересах братьев Людовика XVI. Ещё в ноябре 1794 г. в одной из инструкций дипломат отмечал, что стремление конституционных монархистов (в частности, Малле дю Пана) представить принцев полными чувств мести, не подтверждается никакими доказательствами:
Очевидно, их интерес заключается в абсолютно обратной линии поведения, и они не могут закрывать на это глаза. На самом деле, они уже выразили правительству согласованные и глубочайшие заверения в том, что неизменно выступали за примирение и умеренность, соответствующие их публичным заявлениям {946}.
Исходя из этого в послании д’Аркуру Гренвиль настоятельно советовал:
Было бы крайне важно, говоря об отвратительных убийствах, которые обесчестили Францию, о казни Короля, Королевы и Мадам Елизаветы, изо всех сил позаботиться о том, чтобы эти преступления были приписаны не основной массе французского народа, а нескольким личностям, которые тем самым станут виновными в этих жестокостях, проявленных по отношению ко всем слоям их соотечественников, и которые единственно и должны будут искупить свои злодеяния, понеся справедливое и показательное наказание.
А для всех остальных, по мысли Гренвиля, следовало по примеру Генриха IV и в соответствии с взглядами Людовика XVI объявить всеобщую амнистию.
Возможно, было бы также желательно не лишать полностью надежды всех тех, кому в Собрании, где никогда не было свободных дискуссий, не хватило должной смелости, чтобы противостоять цареубийству. И можно было бы дать эту надежду, [написав], что даже для них великие услуги смогут искупить величайшие преступления{947}.
6 июля 1795 г. в письме Уикхэму Гренвиль сообщил о том, что планирует не ограничиться отправкой новому королю одного только текста - государственный секретарь намерен был послать к Людовику XVIII с конфиденциальной миссией специального человека. «Одной из целей этой миссии станет рекомендация, высказанная самым настойчивым образом, принять некую публичную декларацию о прощении и желании объединить все партии» {948}. Более подробно об этом сообщал российский посол граф Воронцов. Посланник Гренвиля должен был в первую очередь «склонить Е.В. к милосердию и к забвению прошлого, а также ко всему, что могло бы успокоить виновных внутри Франции, число коих столь огромно, что было бы крайне опасно толкать их к отчаянию», и, кроме того, напомнить, что, «по большей части, именно посредством амнистий и забвения прошлого Генрих IV Французский и Карл II Английский вернули свои короны». При этом Гренвиль не оспаривал идею не распространять амнистию на депутатов, голосовавших за казнь Людовика XVI, но полагал, что, «помимо этих чудовищ, амнистия должна быть все- общей без какого бы то ни было исключения» {949}. Помимо этого, существовали планы предложить убежище в Англии всем членам Конвента, которые поспособствуют восстановлению монархии, а затем попробовать всё же убедить короля Франции гарантировать им безопасность {950}.
Посланником английского государственного секретаря по иностранным делам стал отправленный в Верону опытный английский дипломат лорд Дж. Макартни (
Всевозможные заверения в этом были даны здесь герцогом д’Аркуром от имени обоих принцев, что они осознают: только благодаря Англии они могут надеяться на восстановление внутреннего мира и должного порядка в их несчастной стране, и что они хотят с этой целью полностью вверить себя в руки Его Величества, оставив за Ним руководство их действиями.
Таким образом, миссия Макартни стала следствием невольного заблуждения лорда Гренвиля, принявшего заверения д’Аркура за чистую монету. Поскольку англичане предполагали, что ошибки графа Прованского проистекали из-за наличия плохих советчиков, им показалось логичным направить к королю советчика хорошего.
Вновь возвращается лорд Гренвиль и к теме декларации. В этом плане инструкция тем более любопытна, что если в письме к д’Аркуру излагалась официальная позиция, то в тексте, адресованном Макартни, описывалось, к чему дипломат должен был Людовика XVIII подтолкнуть. Самым главным Гренвилю по-прежнему казался вопрос об амнистии. Он считал необходимым объявить о прощении всем, кроме тех, кто голосовал за смерть Людовика XVI, но и для них предусмотреть лазейку: отказаться от того, чтобы их казнить, и пообещать некоторым прощение в случае правильного поведения.
Вторым сложнейшим моментом Гренвилю виделся вопрос о форме правления, поскольку по нему существовало множество разногласий среди роялистов. С его точки зрения, было бы крайне неразумным высказаться так, чтобы, с одной стороны, оттолкнуть конституционалистов и всех сторонников ограниченной монархии, а с другой - прямо сейчас определяться, чем именно она будет ограничена, поскольку вместо того, чтобы объединить роялистов, это придётся по душе лишь небольшой их группе. Самым мудрым было бы, полагал Гренвиль, если бы король смог убедить отложить этот вопрос до более спокойных времён и чётко дать понять, что никакие важные изменения не будут проведены без того, чтобы посоветоваться с народом, собрав в каком-то виде его представителей, «что может быть необходимо и для того, чтобы исправить былые недостатки, и для того, чтобы утвердить и обеспечить счастье и процветание Франции».
Третьим принципиальным моментом был для Гренвиля вопрос о частной собственности. Он напоминал Макартни, что система ассигнатов построена на конфискации имущества короны, церкви и землевладельцев. Очевидно, что эти конфискации королём одобрены быть не могут «без потрясения основ всей собственности в Европе». В то же время нельзя забывать, что ассигнаты - это основа всей нынешней собственности французов, и их интересы также должны быть учтены, что, впрочем, облегчается всеобщим отсутствием доверия к бумажным деньгам. Кроме того, возвращение собственности духовенству и эмигрантам отбросит страну в то состояние, против которого выступали во многих наказах депутатам Генеральных штатов, поскольку вернёт и феодальные права, а ведь они послужили причиной многих крестьянских восстаний. Здесь он советовал поступить так же, как и с ограничениями королевской власти: сказать, что невозможно во время гражданской войны выстроить систему, которая устроит всех, и пообещать, что права французов будут учтены.
В очень сжатом виде эти идеи и были отражены в проекте декларации, который вёз с собой Макартни{954}. После краткого вступления начинается он с провозглашения амнистии. После этого следует пространное описание того, что пережила страна за шесть лет, и обличение системы, породившей деспотизм, рабство, банкротство. Возрождение монархии объявляется «волей Нации». А затем в кратком и довольно невнятном абзаце говорится о том, что есть преступления, которые должна быть наказаны, но и здесь указано, что король не испытывает желания отомстить «отцеубийцам» {955}.
Таким образом, те мысли, которые высказывал Гренвиль, частично были не так уж и далеки от текста, опубликованного Людовиком XVIII. Его трактовка амнистии практически совпадает с английской, образ короля-мученика, обещание восстановления законов и религии - всё это в Веронской декларации есть. Другое дело, что король Франции затронул и многие иные вопросы, которые в Лондоне предпочли бы обойти, в том числе вопрос о форме правления. Его текст значительно более пространный, но одновременно и более конкретный, более величественный и более торжественный, чем тот, что предлагали англичане. Нет сомнений, что лаконичный английский вариант вызвал бы меньше критики, но всё же от уверенного в своих силах монарха подданные ожидали иного.
Не исключено, что по той же самой причине Людовик XVIII не послушался и тех голосов в его собственном окружении, которые призывали по минимуму конкретизировать что бы то ни было. Маршал де Кастри в пространном письме от 6 июня делился с королём своими мыслями следующим образом:
Я убеждён в настоятельной для вас необходимости предать гласности ваши чувства по поводу той формы правления, которая должна будет установиться во Франции, чтобы заранее убрать препятствия, опередить события и предотвратить их течение в ложном направлении... Учитывая состояние дел во Франции, очевидно, что невозможно сразу же перейти к прочной монархии [...] Искусная политика состоит в умении выбрать правильный момент{956}.
Неудивительно, что когда в Великобритании прочитали текст Веронской декларации, англичане почувствовали себя не менее оскорблёнными, чем монаршьены, и точно также не скрыли своего раздражения. Воронцов сообщал Екатерине II, что королевский манифест произвёл здесь очень плохое впечатление, а лорд Гренвиль
полагает, что этот документ совершенно не соответствует положению, в котором находится составивший его принц: его едва можно было бы соблюсти даже находясь с 200-тысячной армией в сердце Франции и владея половиной территории страны. Кроме того, что он слишком длинен и отвечает на вопросы, которые никто не задаёт, он создаёт впечатление сохранения недоверия по отношению к наименее виновным, но часто наиболее боязливым и слабым характером.
Как ни странно, Гренвиль воспринял тот фрагмент Декларации, где говорилось об амнистии, как призыв покарать всех сотрудничавших с режимом и заявил Воронцову, что тем самым в число виновных попадает чуть ли не более 40 тысяч человек{957}. Из послания Воронцова видно, что декларация привела английское правительство в состояние полной растерянности. «Милорд Гренвиль, - пишет русский посол, - с горечью говоря со мной на эту тему, не мог понять, почему Король Франции столь поторопился опубликовать этот Манифест», не дождался лорда Макартни, который вёз к нему английский проект декларации, или хотя бы предварительно не посоветовался с иностранными державами. Эту точку зрения поддерживал и Г. Моррис, считавший, что новый король не должен был предпринимать никаких публичных действий, не посоветовавшись с помогающими ему державами и особенно с Англией, которая предпринимает наибольшее количество усилий {958}.
Полагаю, Людовик XVIII сделал это отнюдь не случайно. Ещё до объявления о смерти Людовика XVII один из ближайших сподвижников графа Прованского, епископ Арраса, по его словам, предлагал до публикации согласовать проект декларации с английским, ав- стрийским и петербургским дворами{959} - как мы видели, принцу и в голову не пришло последовать этому совету. Стремление англичан выстроить власть во Франции по образу и подобию Британии не вызывало у Людовика XVIII симпатий, несмотря на настоятельный совет Екатерины II «ни на чём не настаивать
С той же самой позицией столкнулся и добравшийся наконец до Вероны лорд Макартни. Он был чрезвычайно доволен и тем приёмом, который ему оказал Людовик XVIII, и тем вниманием, которое ему уделяют: он имел с королём несколько бесед наедине, одна из которых длилась около трёх часов{964}. О мыслях французского короля по поводу декларации посол сообщал в Лондон следующее:
Он заявил, что рад был обнаружить, что его мнения столь соответствуют чувствам моего двора, что он предвосхитил наши идеи в отношении его прокламации [...] Документ был обрисован им самим как только он уверился в смерти своего племянника [...] Он говорил об этом манифесте с такой привязанностью, что практически заставил меня заподозрить, что это он - настоящий отец этого творения [...] и это заставляет делать любые замечания по нему весьма деликатно и сдержанно, и более того, поскольку он кажется абсолютно убеждён, что он [манифест. -
Таким образом, для Макартни было совершенно очевидно, что английский проект и Веронская декларация - совершенно разные тексты, а вот заверения Людовика XVIII посол, судя по всему, принял за чистую монету. Но сама мысль о том, что декларация принята в полном согласии с идеями англичан, приближённым короля, видимо, так понравилась, что епископ Арраса потом повторил её и в Турине, добавив на сей раз, что англичане её видели и одобрили {966}.
Окружение Людовика XVIII высказывало и иные резоны: король не дождался Макартни, поскольку понятия не имел, с чем тот к нему едет. Да и в принципе нужно было спешить, чтобы использовать благоприятный момент: во Франции уже начали раздаваться голоса, что если регент долго не обращается к народу, то он отказался от своей страны. К тому же готовилась высадка на французском побережье: наиболее благоприятный момент, чтобы объединить французов вокруг армии, которая собиралась выступить от имени короля{967}. Тезисы не самые убедительные, но французы сочли их достаточными, справедливо полагая, что угодить англичанам можно было бы разве что, делая всё по их указке. «Нет сомнений, что люди такого сорта хотели бы, чтобы действовали только через них, - писал один из эмигрантов, - и испытывают величайшее недоверие ко всем, кто им противоречит» {968}.
Положительных откликов на Декларацию звучало значительно меньше, но всё же и их было немало. К примеру, в Национальном архиве Франции хранятся письма М.-Ж.-Б.-Н. д’Эна (
Декларация встречала понимание не только у эмигрантов. Посол Людовика XVIII граф Эстерхази сообщал, что Екатерина II сказала ему, будто бы «прочитала её дважды, нашла её восхитительной» и дала указание опубликовать в Санкт-Петербурге для сведения проживающих в России французов{971}. Даже Г. Бабёф, которого трудно упрекнуть в симпатиях к монархии, написал в своём «Трибуне народа»: «Прокламация Людовика XVIII не была кровожадной, она предвещала верноподданным если не курицу в каждом горшке, то все же золотые горы»{972}. Впрочем, оценить репрезентативность всех этих как отрицательных, так и положительных отзывов на декларацию весьма непросто, поскольку о реакции тех, кому она была предназначена, - основной массе населения страны - мы ничего не знаем.
Историография оказалась к Веронской декларации весьма сурова. Хотя авторы многочисленных трудов по истории Революции по большей части уделяют политике Людовика XVIII всего несколько строк, Веронскую декларацию они, как правило, стороной не обходят, справедливо видя в ней краткое, яркое, сжатое и публичное изложение взглядов монарха и его ближайшего окружения. «Те из них [роялистов], которые эмигрировали и которые группируются в Вероне вокруг бывшего графа Прованского, желают безусловного восстановления прежнего строя» {973}, - не сомневался Матьез. Людовик XVIII «обещал восстановить во Франции старый порядок»{974}, «желал восстановления неограниченной королевской власти» и явно показывал, что «никаких политических компромиссов не допустит»{975}, - соглашались советские историки. «Верх одержали абсолютисты, - рассказывал о лете 1795 г. известный французский историк А. Собуль, - сторонники возврата к старому порядку». В своём манифесте, продолжает он, Людовик XVIII «обещал восстановить сословия, парламенты, преимущественное положение церкви и покарать убийц короля»{976}. Фюре вписывал Декларацию в более широкий контекст: «Сможет ли на сей раз восстановленная монархия опереться на усталость в стране при условии, что пройдёт часть пути ей навстречу? Брат Людовика XVI и его окружение оказались к этому не готовы. Напротив, подписанная в Вероне королевская прокламация поставила при возвращении в порядок дня наказание цареубийц и возрождение сословий»{977}.
Более того, некоторые авторы были уверены, что Декларация и не могла быть удачной, учитывая то, какие люди её составляли: «Роялисты-эмигранты как-то мало отдавали себе отчёт в том, до какой степени они за несколько лет революции стали чужды и не нужны новой Франции, психологически чужды, потому что социально не нужны»{978}. Многим историкам Декларация представлялась манифестом, подтверждающим неизменность взглядов наиболее твердолобых роялистов - «сторонников полной и абсолютной контрреволюции, в том виде, в котором её отстаивали начиная с 1789 г. первые эмигранты в Турине и в Кобленце: враждебной всякому компромиссу с Революцией, отказывающейся от каких бы то ни было политических и социальных преобразований, рассматривающей в качестве максимально возможной уступки программу, объявленную Людовиком XVI 23 июня 1789 г., и предполагающей восстановление абсолютистского режима» {979}. Аналогичным образом думают и авторы современного французского труда по истории Революции: «Первые эмигранты, последовавшие за братьями короля [...] требовали всеобъемлющей контрреволюции, желая ограничить уступки теми, которые провозгласил Людовик XVI в своей тронной речи 23 июня 1789 г. Их цель - восстановить, в случае необходимости силой, абсолютную монархию и “дедовские” прерогативы первых двух сословий Старого порядка. Идея “очистительного” насилия [...] так же не чужда ни Пильницкой декларации (июль 1791 г.), ни декларации из Хамма (январь 1793 г.), ни Веронской (июнь 1795 г.), которыми граф Прованский, ставший Людовиком XVIII, вновь продемонстрировал непримиримость, загнав роялистское течение в политический тупик» {980}. «Объявляя о своей непримиримости, - уверена Э. Спэрроу, - Людовик ещё больше увеличил свою непопулярность и отсрочил реставрацию на двадцать лет»{981}.
Нарисованная историками картина не может не вызывать удивления. У графа Прованского уже был опыт издания деклараций, осознавал он и всю уникальность ситуации, сложившейся в середине 1795 г.: наконец-то он мог написать то, что считал нужным, не заботясь о возможных последствиях для членов королевской семьи, остававшихся в заточении в Париже{982}. К тому же он впервые обращался к французам в качестве короля, да ещё и в такой момент, когда шансы на реставрацию монархии казались (и не только ему) весьма значительными. Получается, что граф Прованский, который уже долгие годы хотел занять королевский трон, умудрился в самый ответственный момент - один ли, под влиянием ли своего окружения - принять чрезвычайно странный (чтобы не сказать больше) документ.
Отрицательная оценка Веронской декларации тем более удивительна, что, как мы выяснили, граф Прованский был настолько осведомлён о том, что творилось во Франции, насколько это было возможно, к тому же он стремился получать информацию из разных источников. Декларация не писалась в спешке: Месье успел и получить проекты со стороны, и тщательно поработать над формулировками. Он отнюдь не был безусловным поклонником Старого порядка и не раз демонстрировал способность к компромиссу. В чём же тогда причина того, что текст воспринимался как столь неудачный?
Как мне видится, анализировать Веронскую декларацию имеет смысл, лишь учитывая несколько разнонаправленных факторов, каждый из которых оказал на итоговый документ своё влияние. Собственно, именно сочетание этих факторов и оказалось для короля роковым.
Прежде всего, нет уверенности, что в том положении, в котором он находился, королю в принципе следовало публиковать столь развёрнутый текст. Хотя необходимость принятия манифеста, приуроченного к восшествию на престол, кажется довольно очевидной, современники порой указывали на некоторую двусмысленность: что может провозгласить король, лишённый трона? Так, бывший придворный Марии-Антуанетты Ж.-М. Ожеар рассказывал, что как-то летом 1795 г. он ужинал у принца Карла Лотарингского, и один швабский дворянин зачитал им рукопись под названием «Письмо дворянина своему соседу барону де Флашсландену». В нём говорилось, что эта декларация,
по меньшей мере, не ко времени. Прежде чем говорить о прощении и милосердии, нужно, чтобы Людовик XVIII оказался на территории Франции, королём и победителем [...] На вашем месте я бы посоветовал вашему государю на данный момент воздержаться от любых письменных заявлений и, в особенности, от демонстраций королевской власти; это довольно рискованно, и он может тем самым поставить в неудобное положение те правительства, которые предоставляют ему убежище{983}.
Если в этом анонимном памфлете подчёркивалась прежде всего неудачность момента для официального манифеста, то авторы писем графу Прованскому обращали его внимание и на величайшую сложность неких принципиальных заявлений в ситуации, когда положение роялистов настолько шатко, что они не могут себе позволить потерять даже гипотетических сторонников. Так, составитель одного из проектов сетовал, что в Декларации, с одной стороны, хорошо было бы подробно описать будущее государственное устройство, но с другой, - «это чрезвычайно деликатный сюжет», поскольку разные сторонники восстановления монархии видят её будущее по-разному.
Особенно неразумно было бы оттолкнуть на этом этапе конституционалистов{984}.
Кроме того, окружение короля было осведомлено об опасениях французов, что впоследствии либо сам монарх откажется от своих обещаний, либо парламент запретит ему их выполнить{985}. Не случайно в ряде проектов предлагалось включить в текст дополнительные гарантии того, что в будущем король не передумает. Один из них даже предлагал провозгласить в отдельной статье:
Его Католическое Величество Людовик XVIII клянётся отныне своим королевским словом, что всё объявленное ниже - его истинные и чистосердечные намерения, которые он обещает утвердить во время своей коронации{986}.
Всё это вызывало сомнения в необходимости срочного составления столь ответственного документа. Однако Людовик решил иначе: «Одна из моих первейших обязанностей - обратиться к моим подданным, ободрить добрых, успокоить нерешительных; такова цель декларации{987}». «Он был настроен объявить о своих намерениях до того, как кто бы то ни было успеет дать ему советы или потребовать от него обязательств» {988}, - резонно замечает А. Сорель.
Главная претензия критиков Декларации: будущее государственное устройство слишком сильно напоминало Старый порядок (хотя, безусловно, и не настолько, насколько принято считать в историографии). Это оказалось, пожалуй, основным просчётом короля в ситуации, когда стремление к восстановлению монархии было отнюдь не столь безусловным, как это показывали бюллетени д’Антрэга. Французам важно было не просто восстановить традиционную или законную власть, но и понять, что эта власть готова им предложить.
Объяснений этому просчёту, на мой взгляд, несколько. Прежде всего, никаких «канонических», общепризнанных черт Старого порядка не существовало. Король явно выделил для себя те константы, которые составляли в его глазах суть монархии - фундаментальные законы королевства, опора на католическую религию, сословная структура общества. Были придворные, которые уговаривали графа Прованского использовать момент, обещать всё, что угодно, лишь бы расширить сферу своего влияния. Ещё в начале июня маршал де
Кастри писал Месье по поводу будущей декларации, что даже Генриху IV пришлось на время поступиться принципами, хотя он и завоевал своё королевство; причём уступка эта была временной, и к концу жизни у него было предостаточно власти. К тому же де Кастри напоминал, что если бы графа Прованского посадили на трон иностранные державы, едва ли уступки были бы меньше{989}. Но пойти на это означало для Людовика перестать быть королём.
Иные составные части Старого порядка явно были для Людовика XVIII не столь важны, могли стать поводом для дискуссий, что-то он готов был поменять и сам. В декларации это обозначено очень ясно, однако большинством и современников, и историков осталось почти незамеченным. Сам я должен, скорее, согласиться с Ф. Мэнселом, отмечавшим, что Декларация представляла собой значительный прогресс по сравнению с тем, что граф Прованский провозглашал ранее: «Несмотря на то, что ему советовали, Людовик не упоминает о парламентах, специально подчёркивает полное равенство всех перед законом и равный доступ ко всем должностям, нет никакого специального упоминания о конфискованных землях эмигрантов, а наказание грозит только цареубийцам»{990}. Видели эту эволюцию и некоторые современники. Как писал, к примеру, в сентябре 1795 г. Хэмпдэн-Тревор, английский посол в Турине, Малле дю Пану: «Г-н гр. де Лиль{991} видит вещи иначе, нежели Месье, Регент Франции»{992}.
Другое дело, что при этом Людовик XVIII смотрел, по сути, из 1789 г., анализировал
Ещё одним просчётом короля стало описание будущего, которое ждёт Францию, лишь в общих чертах. Возможно, правильнее было бы действительно выпустить более краткую декларацию наподобие Бредской. Но в длинном, подробном и неспешном тексте отсутствие ответов на ряд ключевых вопросов слишком бросалось в глаза. В архиве сохранилось, к примеру, послание некоего аббата Вайяра де Руа{993}, ознакомившегося с Декларацией полтора года спустя, но посчитавшего необходимым донести до монарха своё мнение. Он не сомневался, что Людовик XVIII в столь важном документе должен был посвятить французов во все мельчайшие детали грядущей государственной системы:
Ваше Величество объявил о возвращении древней Монархии, подтолкнул народы вернуться к ней, но не сообщил никаких подробностей по этому поводу, не объявил ни о каких изменениях в системе управления государством; ваш народ может подумать, что вы хотите восстановить откупа и габель, эд и притеснения их сборщиков, интендантов и их чиновников [...] взимание двадцатины и прочая, и прочая.
Аббат привлекал внимание короля к тому, что народ может судить о древней Конституции французской монархии исключительно по её проявлениям на практике, в системе управления, тогда как именно эта система казалась ему столь порочной, что он уничтожил её в ходе революции. Вайяр также советовал успокоить людей по поводу тех вещей, которые вызывают у них наибольшие опасения: объявить, что Людовик XVIII не отменит ассигнаты, пообещать, что налоги не будут увеличены (поскольку бюджет и раньше был дефицитным, а за годы революции долги только накопились), посулить армейским офицерам сохранение за ними должностей, даровать прощение и богатства депутатам и чиновникам, чтобы они не настраивали людей против монархии, объяснить, что с восстановлением дворянства и духовенства не произойдёт возвращения «феодальных прав» и т. д. Аналогичные предложения можно было встретить (хотя и в весьма небольшом количестве) в отправленных в Верону проектах. Так, один из авторов предлагал успокоить тех, кто успел воспользоваться предоставленными Революцией социальными лифтами: объявить, что после реставрации армия на треть будет комплектоваться республиканскими офицерами, половина земель церкви останется у новых владельцев, половина сеньориальных прав будет отменена{994}.
Ничего этого сделано не было по вполне понятной причине: Людовик XVIII не рассматривал Декларацию ни как своё
Когда в первые годы революции граф Прованский заигрывал с новыми властями, роялисты перешёптывались за его спиной, но терпели. Теперь же это могло оттолкнуть от короля тех, кто лишился дома, собственности, родных и близких. Но и вычеркнуть прошедшие шесть лет, сделать вид, что их не было, Месье не мог, не говоря уже о том, что вернуться во Францию без поддержки новых, революционных элит к 1795 г. стало казаться несбыточной мечтой.
Эта проблема была тем более сложной, что Людовик XVI сделал выводы из истории Карла I {995} и предпочёл до последнего договариваться с депутатами. Этот путь привёл его на эшафот. Мог ли теперь Людовик XVIII сам повторить путь брата, пойдя на компромисс с республиканцами? После эмиграции граф Прованский не раз осуждал Людовика XVI за слабохарактерность, за то, что тот один за другим одобряет революционные декреты, отменяющие сословия, разрушающие Старый порядок, утверждающие конституционную монархию. Тогда Месье казалось, что лишь твёрдая позиция может сплотить вокруг него эмигрантов, и он чётко позиционировал себя как сторонника наведения порядка в стране. Однако к 1795 г. многие роялисты начали задумываться, подходящая ли он для этого фигура. Он не проливал кровь врага, не сражался с республиканцами на поле боя, не вёл войска в атаку. Напиши он Декларацию в ином тоне, не услышит ли он то же самое обвинение в слабохарактерности, которое ранее бросал в лицо брату?
Иными словами, почти каждый тактический ход, испробованный графом Прованским в прошлом, ныне приводил к необходимости выбора: либо отказаться от той линии, которую он проводил ранее, либо придерживаться её с риском лишиться изрядного числа сторонников. Как справедливо писал тот же Хэмпдэн-Тревор:
Если он будет говорить с достоинством и честно - станут кричать о тирании, о деспотизме, если он сделает уступки, будет говорить о новых основах конституции - закричат об измене, о лицемерии. Timeo danaos et dona ferentes{996}{997}.
Создание образа сильного короля оказалось удивительно не ко времени. Вероятно прав и Ф. Мэнсел, напоминавший, что у короля не было детей, и это заставляло его рассматривать управление государством как своеобразное «семейное дело». Король понимал, что точно так же, как Людовик XVI своим одобрением декретов Учредительного собрания создал для преемников практически тупиковую ситуацию, так и он сам рискует одобрить те принципы реставрации, которые впоследствии не сможет принять его наследник - граф д’Артуа. А открытое выступление младшего брата против Декларации рисковало окончательно разрушить и без того весьма хрупкое единство контрреволюционного лагеря. Людовик XVIII не хотел, резюмирует Мэнсел, «подобно Людовику XVI в 1787-1788 и 1791-1792 гг., или подобно Иосифу II в 1789-1790 гг., в надежде на шаткий и непрестижный трон проводить политику, которая саботировалась бы значительной частью правящей элиты» {998}.
Сыграло ли свою роль то, что король, как полагал Мэнсел, эмоционально был на стороне эмигрантов: «Людовик в определённом смысле оказался рыбой среди потока, захваченной течением эмоций, реакций и иллюзий неистовой эмиграции - миром столь неистовым и эмоциональным, что французские эмигранты написали больше писем, статей, памфлетов, книг и проектов, чем написала в прошлом любая группа сходного размера; беда была в том, что у них было слишком много свободного времени и они были уверены в своей правоте»? {999} Едва ли. Несомненно, само восхождение на престол не могло не вызывать у Людовика множества эмоций, однако, как и в начале Революции, он понимал, что политика, пользуясь известным выражением, - это «искусство возможного»: не испытывая симпатии к конституционным монархистам, он демонстрировал согласие выслушать их и пойти им навстречу.
Шквал негодования критиков Декларации вызвал и вопрос об амнистии. Неужели Людовик XVIII не понимал, спрашивали они, что неготовность пойти на компромисс с цареубийцами ставит крест на возможности реставрации мирным путём?
Дело здесь, как мне видится, не в том, что король неправильно оценивал текущий политический расклад. Его конфликты с братом и намёки на незаконное происхождение его детей - до 1789 г. всё это казалось амбициозным фрондёрством на грани или даже за гранью хорошего тона. Когда же и Людовик XVI, и Мария-Антуанетта сложили головы на эшафоте, а сын их, как было объявлено, скончался в тюрьме, придерживаться прежней линии поведения стало бы роковой ошибкой. Месье и без того обвиняли, что он сделал всё, дабы погубить своего брата и его наследника. Даже спустя много лет Б. Барер не забудет, что, слыша об обещаниях графа Прованского отомстить за смерть своего брата, «все прекрасно понимали, как следует воспринимать эти братские чувства, кои
Изучать Веронскую декларацию и её влияние на события 1795 и последующих годов как во Франции, так и за её пределами без учёта всех этих факторов едва ли возможно. Более того, складывается впечатление, что одни авторы, повторяющие, будто этим документом Людовик XVIII «вновь объявил войну Революции»{1001}, просто не читали её текста. Другие же, как и многие современники, увидели в Декларации лишь часть того, что было в ней заложено. Верх одержали абсолютисты и сторонники возврата к Старому порядку? Действительно, никаких ограничений власти короля Декларация не предусматривает, однако обещанный ею политический режим - это уже далеко не Старый порядок. Король продемонстрировал, что не способен пройти часть пути навстречу своим мятежным подданным? Отнюдь нет, хотя тех шагов, что он сделал, оказалось явно не достаточно, чтобы привлечь общественное мнение на его сторону. Декларация демонстрировала враждебность всякому компромиссу с революцией? Напротив, она этот компромисс предлагала. Людовик XVIII заявлял о своей решимости «восстановить сословия, парламенты, господствующее положение католической церкви»?{1002} Мы видели, что это не так.
На мой взгляд, Веронская декларация оказалась неудачной не потому, что якобы сулила возвращение к Старому порядку. Король сказал в ней, с одной стороны, слишком много, а с другой - слишком мало. Слишком много, потому что чётко обозначил то, что для него важно, и не все были готовы это принять. Слишком мало, потому что его готовность к компромиссу оказалась намечена лишь пунктиром, что позволило критикам не обратить на неё внимания.
Пройдёт немного времени, и Людовик XVIII научится обещать индивидуальное прощение даже цареубийцам. Не забудет заявить о том, что те чиновники, солдаты и офицеры, которые поклянутся ему в верности, останутся на своих местах. Задумается о том, как примирить и объединить многократно расколотое духовенство. Но Веронская декларация 1795 года так и войдёт в историю как самый крупный его просчёт.
ГЛАВА 8
В ПОИСКАХ МЕЖДУНАРОДНОГО ПРИЗНАНИЯ
Объявив о восшествии на престол принцам крови и армии Конде, Людовик XVIII, как это предписывала традиция, должен был отправить соответствующие послания и монархам других стран. Так началась новая глава в его взаимоотношениях с европейскими державами, и для короля в изгнании они оказались не менее важны, чем взаимоотношения с мятежными подданными.
Тому было несколько причин. Во-первых, как уже говорилось, в странах антифранцузской коалиции роялисты видели ту силу, которая способна сломить сопротивление республики. Во-вторых, большинство европейских стран не признали графа Прованского Регентом королевства, сделав вид, что это вопрос спорный. Отсутствие официального признания было не только унизительным, но и лишало принца части легитимности. В середине 1795 г. предполагалось, что с этой ситуацией будет покончено: фундаментальные законы французской монархии не допускали дискуссий о том, кто займёт престол. В-третьих, как полагал А. Сорель, постоянно существовали опасения, что страны коалиции, в случае успеха, могут захотеть расчленить Францию, тогда как признание короля Франции давало определенные гарантии против этих планов - так и произойдёт в конце наполеоновских войн{1003}.
И наконец, немалую проблему представлял непрестанный поиск финансирования. До революции Месье был единственным членом королевской семьи, который не только любил тратить деньги, но и умел их зарабатывать: за несколько лет ему удалось увеличить доход от своего апанажа в шесть раз. Кроме того, он активно занимался деловыми операциями на капиталистический лад (Ф. Мэнсел даже называет его «самым большим капиталистом из всех Бурбонов») {1004} и жил на широкую ногу. Теперь же ему приходилось на всём экономить и делить средства, которые ему удавалось получить от правительств различных европейских стран, между содержанием свиты и поддержкой своих агентов внутри Франции. В итоге у Людовика- Станисласа оказалось немало долгов, кредиторы даже пытались помешать ему покинуть Хамм и Верону {1005}.
Лорд Макартни сообщал, что Людовик XVIII получал деньги от Англии, Австрии, Испании, Пруссии и России{1006}, а также от Неаполя. С точки зрения Ф. Мэнсела, основные средства на жизнь графа Прованского в эмиграции поступали от Англии и России. От англичан он получил £ 6000 в 1792 г. и по 12 000 в 1794 и 1795 гг. Екатерина II в 1793 г. отправила в Хамм обоим братьям 1 444 689 ливров, что составило 80% их годового дохода. Во время своего первого пребывания в Митаве Людовик XVIII ежегодно получал 200 000 рублей от Павла I. Кроме того, до 1807 г. он получал 85 000 ливров в год от короля Испании - они в основном шли на оплату агентов и на пенсионы. Небольшие суммы поступали также из Португалии и Австрии{1007}. Большую часть этих денег он получал безвозмездно, лишь австрийская помощь была оформлена в виде займа. Это казалось веронскому двору тем более возмутительным, что, как считалось, у Габсбургов оказались деньги и драгоценности Людовика XVI и Марии-Антуанетты на огромную сумму{1008}.
Таким образом, официальное признание означало для Людовика XVIII возможность возглавить сопротивление республике, подтвердить свою легитимность, обеспечить будущее Франции и упрочить своё финансовое положение.
Самым большим препятствием к этому была, как это ни покажется парадоксальным, война между Францией и державами антифранцузской коалиции. Изначально Европа не хотела войны и не стремилась к ней.
В советской историографии Пильницкую декларацию 1791 г. воспринимали как «манифест, провозгласивший интервенцию против революционной Франции» {1009}. В том же ключе искажалось и всё восприятие войн Франции со странами Первой коалиции. Было принято считать, что в 1792 г. «в обстановке грубых провокаций со стороны эмигрантов и поддерживавших их правительств европейских государств было понятно желание патриотов революционной Франции дать отпор вызовам, которые ей бросали в лицо». К тому же «глава английского кабинета Питт и действовавшие с ним заодно провокаторы из лагеря феодально-абсолютистских монархий Европы всячески стремились развязать и ускорить интервенцию против революционной Франции»{1010}. Признаться, мне так и не удалось найти в западных работах аналога этих взглядов; даже Матьез, на которого советские историки в значительной степени ориентировались, ясно показывал, что это Франция подталкивала европейские державы к войне, несмотря на всё их стремление её избежать{1011}.
Действительно, как писали ещё в XIX в., со стороны императора Леопольда II и прусского короля Фридриха Пильницкая декларация 1791 г. была «предложением революции мира», пусть и на условиях, которые Франция, очевидно, не могла принять. Иными словами, декларация позволяла сохранить status quo{1012}. Большинству европейских стран Франция (по различным причинам и поводам) объявляла войну первой. Соответственно, перед державами коалиции стояли преимущественно практические вопросы: как защититься от французской агрессии (или угрозы их интересам) и что они могут получить от этой войны.
Французские принцы отлично понимали сложившуюся ситуацию. Практически с того же 1792 г. все их усилия были направлены на то, чтобы играть самостоятельную роль в европейской политике. У них были войска, пусть и не очень многочисленные, но не было точки опоры, политического центра, равно как не было и средств. Напротив, европейские державы делали всё, чтобы сохранить лицо и представить себя сторонниками легитимной власти во Франции, но одновременно не позволить принцам превратиться в такую самостоятельную силу. С одной стороны, это привносило ненужные осложнения в их отношения с Францией; с другой - могло помешать получить те дивиденды, на которые они рассчитывали.
Обе стороны играли свои роли: союзные монархи делали вид, что поддерживают Людовика XVI, а затем Людовика XVII и Людовика XVIII; в ответ принцы делали вид, будто верят в силу и бескорыстность этой поддержки. «Сир, намерения суверенов, оказывающих вам помощь, - писали они 10 сентября 1791 г. Людовику XVI, - столь честны, столь чисты, сколь и усердие, которое мы склоняем их проявить; ни государству, ни вашему народу нечего бояться»{1013}.
К моменту свержения Робеспьера война между Францией и державами первой антифранцузской коалиции шла уже два года. Победы сменялись поражениями, пока наконец к началу 1794 г. республике не удалось переломить ситуацию на фронтах. Интервенты были отброшены за Рейн, возникла угроза выхода Пруссии из коалиции, и в апреле 1794 г. Великобритании и Голландии пришлось даже взять на себя обязательства по финансированию её дальнейшего участия в войне. Кампания 1794 г. оказалась ещё более неудачной: союзники потеряли часть германских земель, Бельгию и Голландию, где была провозглашена Батавская республика. Перспектива очередного раздела Польши отвлекала от войны Пруссию, Австрию и Российскую империю. Коалиция начала разваливаться.
5 апреля 1795 г. Пруссия в Базеле подписала с республикой сепаратный мир, граница стала проходить по Рейну. Одновременно шли так и не увенчавшиеся успехом переговоры с Австрией, а премьер- министр Англии Питт с трудом противостоял намерениям парламента навязать аналогичное соглашение Георгу III. 22 июля там же, в Базеле, был заключён мир с Испанией - пролог к заключённому 18 августа 1796 г. и направленному против Англии Сан-Ильдефонскому договору, по которому Франция и Испания становились союзниками. В ответ Англия согласилась субсидировать Австрию, обе страны по-прежнему оставались сердцем коалиции.
Все эти события были тем фоном, на котором развивались отношения Людовика XVIII и других роялистов с европейскими державами. И ключевыми сюжетами, которые волновали короля и его окружение больше всего, безусловно, стали вопросы о признании Людовика XVIII законным правителем Франции и о готовности оказать ему поддержку для реального вступления на престол. В обычное время признание нового монарха Франции стало бы простой формальностью, однако в 1795 г. это ставило многие державы в весьма щекотливое положение.
Прежде всего, на фоне переговоров о мире и заключения мирных договоров заявление Людовика XVIII о вступление на престол ставило правительства многих стран перед выбором: либо признать его и тем самым похоронить все надежды на долгожданный мир, либо не признавать - и нарушить давнюю монархическую традицию. При этом необходимо учитывать, что многим государям новый король Франции приходился родственником. Он был кузеном императора Священной Римской империи, королей Испании и Неаполя, курфюрстов Саксонии и Баварии, герцога Пармского, племянником курфюрста Трира, зятем короля Сардинии{1014}. Положение усугублялось и тем, что, как мы уже видели, не было полной уверенности, что Людовик XVII действительно скончался. Об этом сообщил Конвент, но можно ли было ему доверять, особенно на фоне ходивших в то время многочисленных слухов о том, что сыну Людовика XVII так или иначе удалось скрыться из Тампля? Известно, например, что 11 июля 1795 г. министр иностранных дел Австрии барон Тугут писал графу Стархембергу {1015}:
Вплоть до сегодняшнего дня преждевременное признание Месье кажется нам представляющим больше неудобств, нежели преимуществ. В некотором роде даже удивительно, что Месье поторопился принять титул короля, поскольку, если внимательно разобраться, не существует, на самом деле, никакой законной уверенности в смерти сына Людовика XVI.
Далее в том же письме говорится, что законный наследник трона «может ещё появиться, если он будет ясным и законным образом установлен»{1016}.
Не удивительно, что в этой ситуации многие государи выбирали третий путь: не отвечать ни «да», ни «нет» и выжидать, как развернутся события.
Одной из немногих стран, не имевших прямой заинтересованности искать благорасположения Франции, оказалась Российская империя. Не имея с ней общих границ, Россия могла не опасаться вторжения французских войск, одерживавших в Европе одну победу за другой. Не имея и территориальных претензий к Франции, она могла позволить себе выступать за ту или иную форму правления в этой стране относительно бескорыстно{1017}. В итоге сложившаяся к 1795 г.
ситуация оказалась для многих современников парадоксальной: хотя испанских монархов связывали с графом Прованским родственные узы, хотя Англия тратила немало средств на поддержку борьбы роялистов против Республики, именно Россия стала главным инициатором признания нового короля Франции.
Историки расходятся во мнении, питала или нет Екатерина II личную симпатию к Людовику XVI и его братьям, однако с самого начала Революции она проявила себя последовательной сторонницей легитимной монархической власти. После казни Людовика XVI все дипломатические отношения с Францией были разорваны, контакты с республиканцами - запрещены, а французские подданные на территории Российской империи должны были или принести присягу на верность королю Франции или покинуть страну{1018}.
В этом свете неудивительно, что граф Прованский и граф д’Артуа возлагали особые надежды на помощь России. Осенью 1792 г. граф д’Артуа выразил желание посетить Санкт-Петербург и поручил представлявшему там интересы принцев графу Эстерхази испросить соответствующее разрешение у Екатерины II. В своих воспоминаниях граф рассказывает о реакции императрицы следующим образом:
Она сказала мне, что рассматривает это путешествие как бессмысленное и что деньги, которые на него потребуются, можно было бы потратить и получше, но что, тем не менее, если принц настроен его совершить, она с удовольствием познакомится с ним, и он будет хорошо принят {1019}.
Не поленившись лично отправиться в Санкт-Петербург весной 1793 г., граф д’Артуа вернулся оттуда окрылённым: Екатерина пообещала ему отправить в Нормандию или Бретань 15 тысяч русских солдат и осыпала подарками{1020}, в число которых - весьма прозрачный намек - входила и шпага. Императрица также оплатила его проезд, проживание и возместила дары, которые он по обычаю делал влиятельным лицам{1021}. 25 марта принц писал из Петербурга: «Чувствую себя как у феи: всё красивое, всё величественное, всё новое»{1022}.
Победы французских войск в 1794 г. и заключение мира с республикой частью стран антифранцузской коалиции произвели на Екатерину сильное впечатление; договоры с Республикой она восприняла как предательство. Когда в Петербурге получили от короля Пруссии извещение о мире, то, как сообщал в Лондон английский посол,
ответ Её Императорского Величества [...] был составлен в самой колкой, хотя и цивильной манере и выражал изумление Её Императорского Величества, что Король поздравляет Её с событием, которое, как Он знает, абсолютно противоречит Её принципам, с которыми она рассматривала и всегда будет рассматривать с ужасом гнусных людей (негодяев) и цареубийц, с которыми Его Прусское Величество счёл возможным вести переговоры. Вместо счастия и спокойствия для остальной Европы, которые Его Прусское Величество ожидает от этого события, есть множество оснований опасаться обратного, в особенности в отношении доминионов Его Прусского Величества{1023}.
Когда 20 мая 1795 г. Австрия и Англия подписали Венский договор об оборонительном союзе {1024}, Российская империя выразила желание к нему присоединиться. 28 сентября в Санкт-Петербурге была подписана декларация о тройственном союзе{1025}. Любопытно, что в европейской литературе, рассказывая об этой декларации, обычно указывают, что Россия обязалась выставить против Франции 30 000 человек{1026}; в тексте, опубликованном Мартенсом, ничего подобного нет.
Тем не менее Екатерина II не могла не задуматься об эффективности своей политики. Граф де Сен-При, побывавший в Санкт- Петербурге во второй половине 1795 г., рассказывает в своих воспоминаниях о встрече с императрицей:
Она достаточно сухо сказала мне, что опыт показывает: невозможно добиться порядка во Франции, используя только силу, и необходимо ждать, пока внутренние неурядицы приведут французов к желанию вернуть Дом Бурбонов. «Кто может мне посоветовать, - добавила она, - влезть в эту драку, из которой только что вышли Пруссия и Испания». Я возразил: «Я, мадам, осмелюсь сказать Вашему Величеству, что это дело достойно вас, что ваше имя объединит тех союзников, которые вышли из
коалиции вопреки их истинным интересам и благодаря преступному малодушию». Я отлично видел, что не убедил её{1027}.
Де Сен-При добавляет, что не убедил императрицу в том числе и потому, что Платон Зубов настраивал её на новый раздел Польши, и ещё одна война, которая могла бы повлечь за собой большие расходы, России была ни к чему. К тому же в это время в Петербурге стало известно, что австрийские войска готовы к заключению перемирия, а Англия начинает зондаж по поводу переговоров о мире.
Трудно однозначно судить о причинах, по которым русские войска в 1793-1795 гг. так и не были отправлены на завоевание для Бурбонов французского трона{1028}. С одной стороны, сама идея могла показаться чрезвычайно странной. Всего за несколько лет до знаменитого перехода Суворова через Альпы, 17 ноября 1794 г., влиятельный придворный П.В. Завадовский писал А.Р. Воронцову: «Австрийцы же, между тем, просят нелепаго, чтобы мы дали 40 тысяч войска и генерала Суворова на чужую издержку против французов [...] Замашка ни с которой стороны ни у места и Тугут глупо бредит»{1029}. С другой стороны, если верить вице-канцлеру графу И.А. Остерману то императрица «так и не приняла более непосредственно участия в военных действиях единственно в силу препятствий, чинимых восстанием в Польше»{1030}. Хотя эти слова были написаны в 1795 г., второй раздел Польши в 1793 г. также должен был помешать императрице сдержать своё слово, не говоря уже о том, что было не совсем понятно, есть ли у России достаточное количество кораблей, чтобы перебросить войска на западное побережье Франции. Реальной и существенной была и турецкая угроза: последняя война закончилась в 1791 г., но Османская империя не смирилась с поражением.
Так или иначе, к 1795 г. Российская империя перестала делать ставку на военную силу В рескрипте Екатерины II, датируемом 30 августа 1795 г., говорилось, что восстановление монархии во Франции видится ей «посредством умножения в сём государстве Королевской партии» {1031}. Одновременно русское правительство делало всё для того, чтобы оказать Бурбонам посильную дипломатическую поддержку
Задача оказалась не из легких: на фоне побед французской армии братья Людовика XVI все меньше воспринимались, как реальный фактор международной политики. После сообщения о смерти Людовика XVII в бюллетене из Константинополя отмечалось:
В соответствии с тем принципом, что короли во Франции никогда не умирают, эмигранты провозгласили некоего Людовика XVIII. Правда, они пока не сказали, тот ли это Людовик XVIII, что известен как Капет под именем Месье, или тот, которого зовут граф д’Артуа{1032}. Таким образом, король эмигрантов - это ещё один король
Тем не менее, как только известие о смерти Людовика XVII достигло Санкт-Петербурга, российская дипломатия приложила все усилия, чтобы добиться у европейских держав скорейшего признания нового французского монарха. И переписка российских послов позволяет нам лучше понять, что происходило в это время в дипломатических кругах европейских столиц.
Наибольшую холодность проявила Пруссия. Со времён Семилетней войны отношения между Бурбонами и Гогенцоллернами были весьма натянуты. Вступление Пруссии в антифранцузскую коалицию ничего в этом плане не изменило. Когда в 1793 г. Фридрих- Вильгельм II командовал объединёнными войсками, принц Конде попросил его включить солдат своей армии в соглашения об обмене пленными; в противном случае их ожидал расстрел на месте. Король Пруссии отказался, мотивировав это нежеланием вмешиваться во внутренние дела Франции. Его слова: «Доблесть французских эмигрантов должна быть для нас для всех верным залогом того, что они никогда не попадут живыми в руки своих врагов», трудно было расценить иначе как издевательство{1035}.
Накануне заключения мира с Французской республикой, российский поверенный в делах в Генуе Лизакевич докладывал в Петербург о любопытном разговоре, свидетелем которого стал его агент. Весной 1795 г. Камбасерес рассказывал, что 25 марта Бартелеми, руководитель французской делегации на переговорах в Базеле, написал ему о своей беседе с послом Пруссии К.А. фон Гарденбергом. Тот будто бы заметил, что в Париже «среди тех, кто мыслит», существуют три партии: одна - за Генриха Прусского, вторая - за герцога Шартрского и третья «думает о маленьком мальчугане, дав ему в регенты принца Конде». «Его спросили, какую из этих трёх партий он предпочитает. Смеясь, он ответил: “Республику”»{1036}. Таким образом, Гарденберг дал понять, что претендентов на престол много (в том числе и прусский принц), но его королевство останется верным будущим соглашениям.
В результате Пруссии пришлось балансировать между принципом монархической солидарности и стремлением ничем не задеть Францию. В шифровке из Берлина от 22 мая (2 июня) 1795 г. русский посол Алопеус сообщал, что Гарденберг, который к тому времени вернулся на родину, в личной беседе выразил уверенность, что «во Франции будет восстановлена монархия, имея в виду монархию конституционную». При этом он подчеркнул, что «ему кажется невозможным, чтобы один из эмигрировавших принцев взошел на престол»{1037}. Впоследствии он счёл уместным смягчить свою позицию, ничего по сути в ней не меняя. Как докладывал Алопеус в послании от 16 (27) июня, в новой беседе Гарденберг заявил, что, по его мнению, «несмотря на то, что французских принцев мало любят во Франции, состояние дел полностью изменится, если Месье прибудет в Вандею, чтобы возглавить роялистов»{1038}. По всей вероятности, ему было отлично известно, что Англия активно противодействовала этому желанию Людовика XVIII, а без неё оказаться на берегах Франции король не мог.
Чтобы продемонстрировать лояльность республике, Фридрих- Вильгельм II даже отказался объявить траур по случаю смерти Людовика XVII. На недоуменный запрос русского посла поступил ответ, что
поскольку этот принц не был признан Королем Пруссии в качестве Короля Франции, то траур по нему мог бы быть объявлен лишь как по Дофину, однако в соответствии с этикетом, основанным на законе 1734 г., в этом случае не объявляется траур даже по принцам прусского королевского дома, скончавшимся до достижения 12-ти лет.
«По крайней мере, это то объяснение, которое мне дал граф де Гаугвиц{1039}», - добавлял Алопеус в некоторой растерянности {1040}.
Однако Фридрих-Вильгельм II решил на официальном уровне ситуацию не обострять. Получив письмо Людовика XVIII, король Пруссии, по-прежнему титулуя его графом Прованским, направил ему ответ, содержащий
выражение дружбы и заинтересованности в том, чтобы французская нация в скором времени признала те великие обязательства, которые возлагают на неё принцы дома Бурбонов, и пожелал ему счастья на долгие лета{1041}.
Когда же Людовик XVIII послал королю Пруссии второе письмо, то получил на него, как пишет Алопеус, «очень сердечный ответ»{1042}. Ответ, но не признание, хотя едва ли можно было ожидать большего при том, что король Пруссии, постоянно поглядывая в сторону Франции, неохотно принимал в своих землях эмигрантов, ещё менее охотно поддерживал их финансово, а в 1797 г. даже запретил носить на его территории кресты Ордена Св. Людовика{1043}.
Подобного же курса придерживалась и часть других германских государств. Так, например, 1(12) августа полномочный министр в Мюнхене И. Тункель доносил в Петербург из Баварии:
Мне сказано, что дядя умершего Короля французского сообщил двору здешнему о приёме его престола, и что отсюда ответствовано токмо с выражением желания о лутшем жребии для него и для фамилии Королевской, не давая в грамоте ему титул величества{1044}.
Немногим раньше, 28 июня (9 июля), генеральный консул России в Остенде И. Фациус докладывал графу Остерману из Ашафенбурга, что курфюрст Майнца получил письмо о вступлении Людовика XVIII в свои права и теперь раздумывает, дать ли аудиенцию его посланнику, поскольку Ратисбонский сейм только что принял решение о начале мирных переговоров с Францией{1045}.
В этих условиях чрезвычайно принципиальной оказывалась позиция Австрии - не случайно Екатерина II отдала распоряжение российским дипломатам в этой стране предпринять соответствующие шаги ещё до получения официального сообщения о смерти дофина {1046}. Однако в депеше от 27 июля (7 августа) русский посол в Вене граф Разумовский сообщал графу Остерману, что письмо Людовика XVIII с извещением о вступлении на престол оставлено императорским двором без ответа «вплоть до дальнейшего развития событий», а сам обмен подобными письмами рассматривается австрийцами как несвоевременный{1047}.
Вообще, отношения Людовика XVIII с Венским двором были, пожалуй, самыми сложными. И дело здесь не только в личной неприязни, хотя в своё время граф Мерси д’Аржанто немало сделал, чтобы рассорить его и с Марией-Антуанеттой, и с Марией-Терезией, а Иосифу II он и без того никогда не нравился. В историографии встречаются утверждения, что с того времени, как принцы оказались в эмиграции, именно Австрия ставила палки в колёса всем их инициативам - начиная от стремления возглавить армии эмигрантов и заканчивая отказом признать графа Прованского Регентом Франции{1048}. Ещё император Леопольд писал своей сестре:
Принцами и их окружением невозможно ни воспользоваться, ни гордиться, ни помочь им; а сами они стремятся лишь вызвать затруднения или скомпрометировать{1049}.
Унаследовав эту политику, Франц II не отвечал ни на одно письмо графа Прованского{1050}. В 1795 г. Вена демонстративно объявила траур не по Людовику XVII, а по сыну Людовика XVI{1051}, то есть, соответственно, и Марии-Антуанетты.
Людовик XVIII платил австрийцам взаимностью. Когда король упоминал Франца II в своих письмах, почти всегда при этом чувствовалось неприкрытое раздражение. Сообщая графу де Сен-При о докладе, полученном от находящегося в Вене епископа Нанси, Людовик отмечал:
Он сказал мне, что император Франц II говорил ему приятнейшие вещи на свете, но вы прекрасно знаете, как часто эти приятнейшие вещи оказываются
В 1795 г. лорд Макартни рассказывал, что все при Веронском дворе были уверены, что бездействие императора и его нежелание помогать принцу Конде вызвано тем, что Людовик XVIII не предложил Австрии какие бы то ни было территориальные уступки, которые могла бы Франция сделать после окончания войны в счёт возмещения ущерба{1054}. Не сложно увидеть этот подтекст и в письме Людовика XVIII Францу II от 14 июля 1795 г.:
Я часто высказывал Вашему Величеству моё справедливое желание выйти наконец из бездействия, столь же гибельного для меня, сколь и для успеха того дела, которое Ваше Величество отстаивает с такой энергией. Ведь именно убеждая французский народ, что Ваше Величество и его союзники желают завоевать Францию, они [руководители республики. -
А. Сорель полагает, что именно из-за территориальных претензий Венский двор и отказывался признавать нового короля, и очень много пишет о том, как в окружении Людовика XVIII ненавидели Австрию, говорили об «австрийской клике», да и сам король отрицательно относился к договору 1756 г. и полагал, что Австрия нацелена на присоединение Эльзаса, Лотарингии и Фландрии{1056}.
Впрочем, всё это не подкрепляется практически никакими доказательствами. На мой взгляд, основная причина отказа в признании Людовика XVIII королём была в ином: из всех европейских правительств Вена оказалась наиболее скептична в оценке шансов Людовика-Станисласа вернуться в свою страну. Хэмпдэн-Тревор, английский посол в Турине, сообщал коллеге:
Венский двор не испытывает доверия к французским принцам, и можете быть уверены, что кабинет куда больше озабочен установлением во Франции ЛЮБОГО правительства, с которым можно было бы заключить разумный мир, чем (как, возможно, должно было бы быть) восстановлением древней и законной монархии{1057}.
Его оценки очень близки к истине. Австрийский канцлер Тугут, основываясь на словах вернувшихся из французского плена, полагал, что Конвент, безусловно, непопулярен, но вполне в состоянии удержаться у власти. «Повсюду настроены против Конвента, - говорил он в беседе с русским послом графом Разумовским, - повсюду желают стабильного правительства и более прочной власти, но ничто не указывает ни на любовь к дому Бурбонов, ни на желание восстановить их в правах». И добавлял: «Здесь уверены, что принцы не имеют никакой партии внутри страны» {1058}. Во время другой встречи с послом канцлер заявил, что во Франции «к сожалению, никакого интереса не проявляется к принцам и, в особенности, к личности Месье», а следовательно, восстановить Людовика XVIII на престоле возможно, только выиграв войну{1059}.
О том же писал Тугут 6 сентября 1795 г. австрийскому послу в России графу Кобенцлю:
К сожалению, даже если где-то внутри страны и не далеки от того, чтобы желать возвращения королевской власти, правда заключается в том, что никто не любит
Если все союзники вознамерятся вместе взяться за дело, отмечал он,
возможно, будет иметь смысл предложить прежде всего выяснить, не следует ли для успеха этого важного предприятия склонить
В разговоре с российским послом Тугут выдвинул и ещё один аргумент против признания Людовика XVIII. «Он мне сказал, - докладывал Разумовский, - что крайне не удовлетворен поведением этого Принца и в особенности людей, которые его окружают; среди них нет никого, кто хоть немного был бы в курсе дел»{1062}. Подобная ремарка не удивительна: первым же своим дипломатическим шагом Людовик XVIII нанёс серьезное оскорбление австрийскому двору, поскольку письма с извещением о его вступлении на престол были сначала направлены герцогу Фердинанду Миланскому (и это при том, что Милан официально входил в Империю), потом - королю Пруссии и лишь затем в Вену Тугут, сообщавший об этом графу Кобенцлю, отмечал, что это несколько странный шаг - прежде всего направить письмо тому, кто считается одним из лучших друзей Франции{1063}.
При анализе дипломатической переписки становится заметно, что повышенная активность Петербурга начинает вызывать у Австрии все большее раздражение. В середине августа Тугут в сердцах напишет Кобенцлю:
Как только обстоятельства позволят, чтобы русская армия приблизилась к берегам Рейна, Людовик XVIII будет без промедления признан [...] Иными словами, именно от Екатерины II зависит возрождение трона Бурбонов{1064}.
Однако в разговоре с Разумовским канцлер выдвинул совсем другие аргументы. В депеше от 19 (30) августа посол передавал его слова:
Признание Короля Франции нельзя ни на секунду ставить под сомнение, однако оно никак не может произойти в данной ситуации; оно произойдет лишь тогда, когда, ступив на французскую землю, он объединит вокруг себя достаточно многочисленную партию, чтобы оказать решающее влияние на общественное мнение, которое, как хвалится этот Принц, он
уже расположил в свою пользу{1065}.
Несмотря на это, в конце сентября Остерман направляет Разумовскому большое письмо, в котором просит вновь встретиться с Тугутом и подействовать через него на императора для скорейшего признания Людовика XVIII, поскольку именно сейчас это исключительно важно для того, чтобы оказать поддержку роялистам внутри Франции. Желая добиться для Людовика XVIII разрешения на участие в военных действиях, Остерман отмечал, что король во главе австрийской армии «будет выполнять сугубо представительские функции, однако его имя и титул будут полезны для успеха этой армии и её вторжения в страну» {1066}.
Поскольку почта Кобенцля перлюстрировалась, Остерман был осведомлен и о том, что Тугут не прочь подобрать более подходящего претендента на французский трон. Поэтому вице-канцлер специально подчеркивал, что Екатерина II считает эту идею «самой гибельной, какую только можно измыслить и в особенности предать гласности, поскольку она ведет к уничтожению прав всех Государей»{1067}.
В октябре во время новой встречи с Тугутом Разумовский ещё раз поднял вопрос о признании Людовика XVIII. На этот раз в качестве основного аргумента против этого шага австрийский министр иностранных дел выдвинул стремление имперских земель к миру, о чем раньше{1068} говорилось лишь вскользь. Теперь же канцлер не преминул напомнить послу, что «все германские сословия продемонстрировали сильное желание договориться с Францией», к чему их подталкивает крушение надежд на то, что монархия во Франции будет восстановлена изнутри, силами самих французов, а ландграф Гессенский уже даже подписал мир{1069}.
Барон Тугут не лукавил: ещё в мае по его распоряжению граф Лербах, ведущий австрийский специалист по дипломатии внутри Священной Римской империи, объехал, начиная с Мюнхена, столицы десяти главных южногерманских государств. В его докладе говорилось, что только Гессен, с подачи Пруссии, собирается в конце августа заключить сепаратный мир с Францией, тогда как остальные готовы и дальше оставаться в орбите австрийской политики, но при одном условии: император продемонстрирует ясное и недвусмысленное стремление к миру. В дни заключения Базельского мира Франц II ещё не дал этим государствам определенного ответа: с одной стороны, он подтвердил, что полон решимости защищать империю и надеется, что и остальные последуют его примеру, с другой - заверил, что по-прежнему собирается выполнять решение Рейхстага от 22 декабря 1794 г. и искать пути к миру с Францией.
3 июля 1795 г. Рейхстаг принял новое постановление, не изменившее, впрочем, эту ситуацию: осудив Пруссию за сепаратный мир, он по-прежнему подтвердил стремление прекратить войну с Францией, но только одновременно всей империей - и, соответственно, Австрии по-прежнему было поручено вести переговоры{1070}. «Одно только признание Месье Королем, - отмечал Тугут 6 сентября 1795 г., - сделанное в данный момент с нашей стороны, неминуемо поднимет против нас всю империю»{1071}.
Таким образом, летом 1795 г. у Австрии не было практически ни единого стимула стремиться к признанию Месье королем Франции: личность нового монарха австрийский кабинет не привлекала, вера в то, что он реально сможет восстановить во Франции монархию, отсутствовала, а шансы, что это признание существенно осложнит как внутри-, так и внешнеполитическую ситуацию, были весьма велики. Австрия мгновенно испортила бы дипломатические отношения с Францией и лишилась бы права прохода через имперские земли на запад для своих войск{1072} - отсюда высказываемая Тугутом идея подождать хотя бы до конца военной кампании 1795 г.{1073} Не удивительно, что новому монарху было отказано даже в разрешении прибыть в Германию и лично возглавить армию Конде{1074}.
Однако Австрию волновала позиция не только Франции и германских земель - не меньшее, если не большее значение имели для неё добрые отношения с Англией, которая теперь оставалась одним из немногих её союзников в войне с Францией{1075}. Необходимость согласовывать с ней свою политику по отношению к Месье Тугут прямо называл «неоспоримым обязательством»{1076}. В разговорах с Разумовским он также обмолвился о договоре между Венским и Сент-Джеймским дворами о том, что признание нового короля Франции будет проведено ими в одно и то же время и только по взаимному согласию{1077}. По его словам, англичане, как и австрийцы, уверены, что лучше всего это сделать после прибытия Людовика XVIII во Францию и получения доказательств, что реставрация реальна {1078}. Это тем более любопытно, что в письмах Остермана тому же Разумовскому как в июле{1079}, так и в декабре{1080} 1795 г. выражалось твердое убеждение, что английское правительство полностью разделяет стремление России добиться скорейшего признания Людовика XVIII.
Что же происходило на самом деле? Отношение Англии и к Франции, и к перспективам реставрации Бурбонов было во многом неоднозначным и, несомненно, менялось со временем. Начало Французской революции стало для Англии полной неожиданностью. Английские политики в большинстве своём оказались не способны ни правильно оценить масштаб происходящих изменений, ни сделать адекватные прогнозы. После взятия Бастилии английский посол во Франции доносил в Лондон, что «революция завершена, и она оказалась не слишком-то бурной»{1081}.
Даже после выхода знаменитой книги Э. Бёрка Великобритания сохранила приверженность политике невмешательства{1082}. Тому было немало причин, самая главная из которых заключалась в оценке лидеров кабинета внешнеполитической ситуации. По их мнению (и это оказалось верным), разумнее всего было дать Франции возможность ослаблять саму себя, не подавая при этом никаких поводов для войны. В то же время считалось неразумным до стабилизации ситуации идти навстречу предложениям французов, высказанным в 1792 г. устами Талейрана: заключить союз, возобновить торговый договор 1786 г. и предоставить заём в три-четыре миллиона фунтов стерлингов. В разорённой революцией Франции не видели угрозы, но одновременно и не собирались ей помогать. Эту позицию не изменили ни начало войны, ни свержение монархии. И лишь французские планы по поводу Бельгии и Нидерландов и обещание освободить все угнетённые народы заставили англичан осознать, что политика нейтралитета была ошибкой. Так постепенно Георг III и Питт стали приходить к тому, что военные действия должны продолжаться до тех пор, пока революция не будет подавлена{1083}.
При этом у англичан не было оснований симпатизировать ни Людовику XVI, которого считали одним из главных виновников поражения в недавней войне с северо-американскими колониями, ни Марии-Антуанетте, активно использовавшей, как считалось, Австрию в интригах против Англии{1084}, ни графу д’Артуа, наделавшему столько долгов, что он едва рисковал появляться на английской земле, ни графу Прованскому. Так, например, в письме лорда Гренвиля послу в России сэру Чарльзу Уитворту от 17 января 1794 г. поведение обоих братьев называлось «опрометчивым и неблагоразумным». Гренвиль был возмущен тем, что граф д’Артуа всеми способами оттягивает переговоры с Англией, а граф Прованский отправился в Тулон, известив его об этом лишь в момент отплытия. Для Георга III это было особенно оскорбительно, если учесть, что Тулон в тот момент был занят английскими войсками{1085}. 24 марта 1794 г. Питт даже заявил, что война ведётся вовсе не для того, чтобы навязать французскому народу монархию{1086}.
К концу 1794 г. страсти немного улеглись, и на первый план вновь вышли политические интересы. В ноябре 1794 г. Гренвиль в инструкции Уикхэму специально отмечал, что король Англии не выступает за какую-то конкретную форму правления во Франции, однако поскольку Конвент напал на него и он усматривает в деятельности республиканских партий путь к разрушению гражданского общества в Европе, то Георг III был бы за заключение мира с правительством, основанном на легитимных принципах. Единственный вариант, который ему здесь видится, - «реставрация монархии в лице несомненного Наследника Престола». При этом указывалось, что восстановление на троне Людовика XVII должно повлечь за собой возвращение принцев и передачу власти в руки человека, готового обеспечить стране стабильность. «Никаких личных возражений не может быть по закону против Месье, а любой иной план полон непреодолимых преград»{1087}.
Хотя англичане, как и австрийцы, опасались, что граф Прованский не столь популярен, как им хотелось бы, выводы они делали иные. Даже когда Хэмпдэн-Тревор делился с Уикхэмом 26 мая 1795 г. своим пессимизмом по поводу перспектив роялистского движения во Франции, он добавлял:
Мне грустно говорить об этом, но даже среди роялистов есть ярко выраженная антипатия к Его Королевскому Высочеству Месье, и всё же, если придавать делу законный оборот, нам не стоит забывать, что Месье -
Казалось бы, если признание Регентом можно было откладывать до бесконечности, признание Людовика XVIII королём такой возможности не предоставляло. 24 июня в письме к Георгу III Людовик XVIII сообщил о смерти своего племянника, объявил о своём «восхождении на трон, который весь в крови после бедствий моей семьи» и выразил надежду на то, что сможет его укрепить при помощи бога и могущественных союзников{1090}.
В большом и очень эмоциональном письме из Лондона от 12 (23) июня 1795 г. граф Воронцов сообщал:
Как только мы получили известья о смерти несчастного Короля Франции юного Людовика XVII, я пытался встретиться с лордом Гренвилем, и три дня назад я его видел. Я посчитал своим долгом сказать ему, что если когда и существовал король по праву, то это, естественно, Людовик XVIII [...] что ни для одной державы невозможно не принять его уведомления о вступлении на Престол.
Ссылаясь на примеры Генриха IV и Карла II, Воронцов, ещё не зная этого наверняка, выражал полную уверенность, что Екатерина II уже признала нового короля{1091}.
Насколько нам известно, в эмигрантских кругах поначалу не сомневались в том, что официальное признание последует незамедлительно. «Британские министры, - писал герцог де Серан (
Однако передав лорду Гренвилю официальное письмо из Вероны, посол Людовика XVIII герцог д’Аркур вскоре получил ответ, который едва ли его обнадежил:
Право наследования неоспоримо, и совершеннолетие Принца [...] его проживание вне Франции и в особенности его личный характер внушают дополнительную уверенность в тех преимуществах, которые принесет Франции и всей Европе его восстановление на троне его предков. Англия должна страстно стремиться к этому, и ее правительство будет в этом участвовать, прилагая все силы, которые позволят обстоятельства.
Тем не менее далее Гренвиль продолжал:
Не может быть и речи о том, чтобы силой навязать Франции извне форму правления, которая явно противоречила бы взглядам ее населения. Этот народ, обманутый пустыми химерами, которым он столько пожертвовал, должен, наконец, продемонстрировать желание вернуться к прежним порядкам и обратиться к своему законному Государю{1094}.
Это примерно соответствовало тем мыслям, которые высказывал Тугут: если французский народ сам согласится на реставрацию монархии и захочет вернуть на трон Людовика XVIII, Англия его признает, если нет - то нет. «Из официальной ноты, которую лорд Гренвиль вручил герцогу д’Аркуру и которая датирована 22 июня», видно, отмечал маршал де Кастри в письме к Эстерхази,
что Британский кабинет в самой вежливой форме и основываясь на успехе, который ожидается внутри страны, а также на опасении повредить благоприятному движению общественного мнения в сторону монархии, намеревается пока не признавать Людовика XVIII королем Франции{1095}.
В ответном письме д’Аркуру Людовик XVIII не скрывал своего раздражения. Министр не сомневается в моих правах на престол, писал король,
исходя из этого, следовало бы ожидать увидеть следом официальное признание, и можно лишь изумляться, что милорд Гренвиль, напротив, думает, что это признание следует отложить{1096}.
Единственная надежда, которая оставалась после такого ответа Гренвиля - надавить на английский кабинет через российских дипломатов. В беседах с государственным секретарём по иностранным делам посол попытался прибегнуть к ещё одному доводу: признание Людовика XVIII - это способ прервать мирные переговоры Франции с Австрией и Испанией{1097}. Но убедить англичан ему не удалось. В письме к Уикхэму от 6 июля лорд Гренвиль, с одной стороны, отмечал, что права Месье на престол «без сомнения, признаются Его Величеством как неоспоримые», но с другой, оставался уверен, что
момент для каких бы то ни было шагов в сторону формального признания было бы выгоднее отложить до того времени, когда оно может быть произведено Державами в согласии и когда внутри страны сформируется Партия»{1098}.
Поскольку Англия не торопилась признавать Месье, в депеше от 31 августа (11 сентября) Воронцов докладывал, что при личной встрече с лордом Гренвилем он вновь вернулся к этому вопросу. На сей раз английский дипломат постарался сделать вид, что не понимает важности официального заявления правительства, отметив, что его страна и без того поддерживает французских эмигрантов; к тому же Георг III отправил к новому королю своего посла - лорда Макартни{1099}. Двусмысленность этого аргумента была для Петербурга очевидна. В эмигрантских кругах приезд Макартни действительно воспринимался как знак официального признания{1100}, аналогичным образом рассматривало это и правительство Венеции{1101}, однако в России было известно, что сразу же по прибытии в Верону Макартни заявил, что не имеет никакого официального статуса и лишь «должен остаться в Вероне для переписки по делам военных операций»{1102}.
В данной Макартни инструкции{1103} содержался совет убедить короля, что признание зависит от успеха экспедиции в Бретани: пока англичане не увидят, насколько серьёзной поддержкой принцы обладают на самом деле, они не хотели брать на себя никаких формальных обязательств. Но как только «в Бретани или сопредельных провинциях появится достаточно сильная роялистская партия, чтобы находиться на самообеспечении», процесс сдвинется с места. Пока же Сент-Джеймский двор был готов только принять графа д’Артуа и оказать ему помощь в высадке на побережье. Со своей стороны Людовик XVIII сообщил Макартни, что Екатерина II его уже признала, как признавала его Регентом, и теперь признание его ещё и со стороны Георга III было бы крайне полезно для дела реставрации монархии во Франции, подтолкнуло бы к аналогичному шагу другие европейские державы, а также усилило бы позиции роялистов внутри страны{1104}.
Макартни доложил о разговоре в Лондон, но никакого эффекта это не возымело. Получая информацию о ситуации во Франции и зная, что правление Конвента подходит к концу, англичане полагали, как писал Питт Гренвилю 16 октября, что
это вскоре изменит положение Месье [...] В частности, как я думаю, моральные обязательства заставляют нас ему объяснить, что нынешний кризис в Париже либо будет способствовать продолжению анархии, и тогда сложится новая ситуация, благоприятная для его проектов, либо возникнет новое правительство, с которым наша страна может посчитать необходимым вести переговоры. Мы всегда с удовольствием увидим восстановление монархии{1105}.
И всё же российское правительство не оставляло надежд склонить Георга III к официальному признанию Людовика XVIII. Петербург оказывал на Воронцова такое давление, что ему даже посочувствовал австрийский посол граф Стархемберг, отмечавший в письме Кобенцлю в начале ноября 1795 г., что в нынешних условиях Воронцову просто физически невозможно добиться того, чего от него требует Санкт-Петербург:
Признание Людовика XVIII стало абсолютно несвоевременным вопросом, никогда английское министерство не осмелится даже намекнуть на него нации, уже изнурённой войной и возмущенной тем, что та всё ещё продолжается {1106}.
Одновременно с дипломатическими демаршами в Лондоне российское правительство не оставляло надежд склонить на свою сторону Уитворта, с которым в Петербурге неоднократно на эту тему беседовали{1107}. В одном из разговоров в ноябре 1795 г. Остерман упрекнул его, что Англия с самого начала не заявляла, что ведет войну «для восстановления Бурбонского Дома». Посол ответил, что «народ не согласился бы тогда на вступление в войну с Францией»{1108}. Остерман к этому аргументу отнесся весьма скептически.
Любопытно при этом, что Екатерина II действиями Воронцова была вполне довольна{1109}, а вот Людовик XVIII, по всей видимости, так и не смог простить своему послу, что тот не добился официального признания. Герцог д’Аркур был человеком весьма известным по обе стороны Ла-Манша. В 1792 г. он эмигрировал в Англию, где благодаря своему кузену, лорду Аркуру, оказался хорошо интегрирован в британское общество. Поэтому было решено, что именно он будет представлять интересы принцев при английском дворе. Со временем, однако, Людовик XVIII начал испытывать явную усталость от пассивности семидесятилетнего аристократа. Современники относились к герцогу в его бытность при Версальском дворе весьма благосклонно, хотя один из них впоследствии отмечал, что ему не хватало «энергичности и характера» {1110}. О том же писал и Людовик XVIII:
Герцог д’Аркур, будучи от природы ленивым, не мог, тем не менее, стерпеть, когда ему помогали в его работе, а в особенности не переносил, когда создавалось ощущение, что им руководят.
Король с раздражением отзывался о его любви «украшать улицу»{1111} (то есть совершать поступки бессмысленные, ориентированные исключительно на внешний эффект), но всё же сохранял за герцогом его пост. Впрочем, едва ли другой посол сумел бы что-то изменить.
Позиция Англии была тем более сложной, что, несмотря на постоянно декларируемое стремление продолжать войну с Францией, её правительство понимало, что война эта обходится английской экономике слишком дорого, а гипотетическая победа отодвигается всё дальше и дальше. Распад Первой антифранцузской коалиции также не способствовал оптимизму. К тому же завоевание Францией Нидерландов привело к тому, что 9 января 1795 г. Великобритания практически начала войну с Нидерландами, отдав распоряжение задержать все голландские корабли в английских портах. В итоге всю первую половину 1795 г. Питту пришлось противостоять многочисленным попыткам парламента навязать королю мирные переговоры с Францией (с этими предложениями выступали такие видные виги, как Ч.Дж. Фокс и Ч. Грей), заверяя, что ресурсы республики истощены, однако и он не исключал теоретической возможности начать эти переговоры{1112}.
Во второй половине года давление и парламента, и общественного мнения стало настолько сильным, что Великобритании пришлось приступить к зондированию французского правительства{1113}. Лорд Гренвиль не скрывал этих намерений от российского посла, поставив его в известность о том, что английский народ стремится к миру с Республикой, что делает в данный момент формальное признание Людовика XVIII невозможным{1114}. 29 октября карету направлявшегося в парламент Георга III окружила толпа, в которой было, по словам
Воронцова, «более двухсот тысяч всякого рода черни», кричавшей: «Мир, мир и не надобно короля!» {1115}. Естественно, что в таких условиях английское правительство вовсе не стремилось отрезать себе путь к отступлению, и вновь в конце октября, затронув тему признания, Воронцов услышал всё те же аргументы, к которым теперь добавился ещё и мир Франции с Испанией {1116}.
Первый раунд переговоров с Францией проходил в Берне с 29 октября 1795 г. по 26 марта 1796 г. Уикхэм вёл их с Бартелеми, несколько лет проработавшим в посольстве в Лондоне{1117}. Франции предлагалось вернуться в границы 1789 г., однако переговоры были прерваны, когда Республика выдвинула встречные требования возвращения всех захваченных колоний и стала настаивать на сохранении «естественных границ» по Рейну, Пиренеям, Альпам и океану. Все надежды на то, что Франция истощена, опровергла кампания 1796 г., когда Гош высадился в Ирландии, и только плохая погода и плохое руководство флотом привели к неудаче{1118}. К тому же 5 октября 1796 г. Испания объявила войну Англии{1119}.
Второй раунд переговоров проходил с 18 октября 1796 г. в Париже, куда в качестве полномочного посла был отправлен Джеймс Харрис, первый граф Мальмсбери
К 1797 г. положение Великобритании ещё более ухудшилось. В феврале её ждал финансовый кризис, с апреля по июнь - волнения моряков, в апреле же по Леобенскому договору Австрия прекращала боевые действия. Мальмсбери пришлось вновь отправиться на переговоры с французами в Лилль. Камнем преткновения были колониальные владения: Англии и Португалии, с одной стороны, Франции, Нидерландов и Испании, с другой. Кроме того, Франция требовала, чтобы Георг III отказался от претензий на французский престол (которые всё ещё отражались в его титуле), и мечтала о передаче ей кораблей взамен утраченных в Тулоне{1122}.
12 августа Португалия, чьи интересы так старательно защищал Мальмсбери, также подписала мир с Францией, ни слова не сказав об этом своему союзнику. В августе же у англичан возникло ощущение, что французы намеренно затягивают переговоры; судя по всему так и было в преддверии 18 фрюктидора. После переворота французская делегация в Лилле была заменена, после чего англичанам был фактически выдвинут ультиматум: Франция требовала возвращения всех английских завоеваний. 18 октября Мальмсбери покинул Лилль{1123}. В этот же день Франция подписала Кампоформийский мирный договор с Австрией. С выходом из коалиции Франца II она прекращала своё существование. Не исключено, что Франция выбирала, с кем будет заключён мир - с Австрией или с Англией и после переворота выбор был сделан в пользу Австрии{1124}.
Параллельно с переговорами в Лилле разворачивалось действие ещё одной интриги. К англичанам доходили сведения о том, что Португалия обязана мирным договором крупной взятке, предложенной её послом. В начале переговоров к Мальмсбери обратился некто Поттер (
Некто г-н Мельвил
Мелвил показался более заслуживающим доверия и его согласились принять в Лондоне. Там он имел встречу с Питтом и заверил его, что если купить Барраса и Ребеля, то за дополнительные 1200 тыс. фунтов стерлингов Англия сохранит Цейлон, а ещё за 800 тыс. - и Кейптаун. Так до сих пор и неизвестно, были ли у Мельвила соответствующие полномочия, но Питт начал изыскивать средства{1126}. Премьер-министр даже докладывал о нём Георгу III и получил согласие на продолжение переговоров. К концу октября 1797 г., после переворота 18 фрюктидора, эти переговоры закончились крахом {1127}. Отчаявшись заключить мир, Англия вынуждена была настроиться на продолжение войны.
Однако постепенно правительство Великобритании и само стало приходить к тому, что заключение мира не решит стоящих перед страной проблем. В английском Национальном архиве сохранился показательный документ, созданный в 1799 г. и озаглавленный «Невозможный мир». В нём говорилось, что «Закон о призыве»{1128} принят Французской республикой не как временное установление, а как «фундаментальный закон», на котором будет основываться страна, и в случае длительного всеобщего мира он существенно укрепит вооружённые силы Франции. Если и вторая коалиция закончится заключением мирных договоров, третья не соберётся никогда. Кроме того, каждому королю всё равно придётся держать свою армию наготове, но только теперь, в случае нападения, у них не будет союзников. Да и
смогут ли короли спокойно спать рядом с республикой, одновременно цареубийственной, атеистической и воинственной? А Французская республика, потерпит ли она существование королей? Говорите о мире, обсуждайте договоры, подписывайте, пойте Те Deum с одной стороны, организуйте праздники на Марсовом поле с другой, вы всегда будете в состоянии войны.
Да и если мир будет заключён, окажутся ли готовы короли Европы пустить на свои земли французов, швейцарцев, итальянцев и голландцев, которые будут распространять революционную литературу и революционные взгляды? Сейчас, когда французская армия ещё ослаблена войнами и несколько призывных возрастов уже выбиты, говорилось в документе, когда Франция вынуждена тратить силы на Египет, Ирландию, Бельгию, Вандею, она не в силах даже подавить восстания в департаментах. В чём же смысл давать республике передышку? Тем более у неё было всего два способных генерала, и один сейчас в Кайенне, а другой - в Каире{1129}. Не говоря уже о том, что мир заставит роялистов, которые сейчас находятся внутри страны и готовы оказать поддержку державам коалиции, задуматься, что им делать? Прекращать сопротивление? Эмигрировать? {1130}
Таким образом, Великобритания оказалась единственной страной, которая продолжала в 1794-1799 гг. сопротивление Франции. Но и она Людовика XVIII так и не признала. Этот удар оказался для него весьма болезненным. В 1799 г. король с горечью напишет о
зависти, которая со времён Филиппа I и Вильгельма завоевателя, а в особенности Филиппа Красивого и Эдуарда I всегда существовала между Францией и Англией, и в полной мере существует до сих пор, хотя я от души убеждён в искреннем желании английского правительства увидеть французскую монархию восстановленной. Я полагаю, что оно поддерживало, а возможно, и оплачивало начало революции, но я уверен, что оно в конечном счёте почувствовало, что и само находится в опасности. Но это чувство сопровождалось двумя другими, которые мешали ходу событий: 1° спесь, которая убеждала его, что оно может всё сделать само, 2° та старая зависть, которая заставляет её бояться, что монархия унаследует силы, которые развернула республика. Как иначе объяснить эти слова, которые столь неосторожно вырвались у Баярда{1131}: «Всё для короля, ничто при помощи короля»{1132}.
По его мнению, всю дорогу Англия проводила именно эту политику: помогать роялистскому движению, но по минимуму поддерживать его самого.
Другой болезненный удар дипломатия графа Прованского получила в Испании. Он оказался тем более унизительным и неожиданным, что ближайшее окружение Месье прилагало немало усилий, чтобы заставить его ориентироваться прежде всего не на Великобританию, а на помощь испанских Бурбонов{1133}. Как считалось, в королевском Совете главным сторонником этого являлся герцог де Ла Вогийон, бывший в своё время послом Франции в Мадриде. Одним из аргументов, заставивших графа Прованского прислушаться к де Ла Вогийону, было признание Испанией его прав на регентство{1134}. Заключение Испанией мира с Францией произвело в эмигрантской среде эффект разорвавшейся бомбы. «Если бы Карл III вернулся в мир, я абсолютно уверен, что он покраснел бы, узнав о мире, заключённом его сыном» {1135}, - писал один из роялистов. Малле дю Пан иронизировал:
Редкое и прекрасное зрелище: внук Людовика XIV клянется в братских чувствах и достигает согласия с последователями Равальяка, пролившими кровь короля Франции, его сына, жены и сестры{1136}.
Граф д’Аварэ сообщал Шаретту из Вероны 13 августа 1795 г.:
Он [король] оказался лишён способов реализовать свою самую благородную, самую искреннюю и самую благоприятную для вас цель - присоединиться к вам. Испания, потомки Людовика XIV и Филиппа V, заключила мир, и отныне все стремления доставить Короля в Вандею через Средиземное море тщетны. Нам остаются одни англичане, лишь они доставляют нас во Францию, если только, что маловероятно, мы не сможем уговорить русские корабли взять на себя это благородное дело{1137}.
Документы показывают, в какой степени роялистам хотелось верить, что заключение Испанией мира с Францией - часть некоего тайного плана испанского правительства. Нет сомнения, сообщали в письме из Парижа в конце июля 1795 г., что у договора с Испанией есть секретные статьи, а «основа секретного договора - это восстановление монархии во Франции»{1138}. Стараясь загладить свою вину, Испания даже восстановила отменённую за несколько лет до того праздничную службу в день Святого Людовика (раньше её проводил французский посол). Российский генеральный консул в Риме также предположил по этому поводу, что в мирном договоре между Испанией и Францией есть секретная статья о восстановлении монархии{1139}.
Разумеется, в этих условиях об официальном признании не могло быть и речи. Единственное, чего Людовик XVIII добился, это весьма двусмысленной формулировки, о которой сообщал в Петербург российский посланник при Венецианской республике А.С. Мордвинов:
Его Величество король Гишпанский, посредством Венецианского посла в Мадриде, поручает Его Величество короля Французского в дружбу и благосклонное к нему расположение венецианского правления{1140}.
Иными словами, испанский двор хотя бы не отказывал Людовику XVIII в королевском титуле. Небезынтересно, что российский поверенный в делах в Генуе Лизакевич отмечал, что письмо, которое король Испании вручил направлявшемуся в Верону принцу Нассау {1141}, было адресовано «Моему брату, племяннику и родственнику Лудовику XVIII, королю французскому и наваррскому»{1142}, а лорд Макартни, присутствовавший при получении письма, специально отмечает в донесении в Лондон, что оно было адресовано просто Людовику XVIII без дополнительных титулов.
Рассказывает Макартни и о содержании письма: испанский король объяснял, что был вынужден заключить мир, жаловался на тяжёлое экономическое положение страны (почему, в частности, отказывался увеличить выплаты французскому королю), объяснял, что не может в настоящее время открыто заявить о своих чувствах к французскому родственнику, но как только тот восстановит во Франции монархию, готов тут же возобновить Семейный пакт. Людовик, по словам Макартни, признавал, что Испании приходится не сладко, но то, что Мадридский двор сначала много пообещал, а потом ничего не сделал и даже не предупредил, что ведёт с Францией переговоры о мире, воспринималось королём очень тяжело. «Что же до будущей дружбы, он надеется, что она ему не понадобится к тому времени, когда они вознамерятся её предложить» {1143}. Впрочем, Людовик XVIII отметил, что король Испании всегда хорошо к нему относился, а заключению мира страна обязана придворным интригам королевы и Годоя, чей титул «Князь Мира» вызывал у монарха улыбку.
12 августа 1795 г. в Мадриде посланник Людовика XVIII герцог д’Авре (Havre
Король Испании полностью признал права Его Величества Короля Франции, и что он всегда готов в полной мере их поддерживать с того самого момента, когда Его Величество будет восстановлен на своем Троне.
Чтобы оправдать заключение сепаратного мира, испанцы заявляли д’Аварэ, что изо всех сил стремились добиться на переговорах восстановления во Франции монархии, и ставили себе в заслугу решение Конвента об освобождении дочери Людовика XVI. Сообщающий об этом Екатерине II граф Воронцов не удержался от собственного комментария: «Никогда не видано было, чтобы столь смешное смешивалось с такой жестокостью»{1146}. Ситуация была настолько прозрачной, что российские дипломаты даже не предпринимали в Испании никаких шагов, направленных на признание французского монарха{1147}, и весьма настороженно относились к попыткам испанцев убедить Петербург в благорасположении Карла IV к Людовику XVIII, которое в полной мере должно было проявиться опять же лишь после того, как тот реально обоснуется на французском престоле.
Заключённый Испанией мир, а затем, в апреле 1796 г., и союзный договор с Францией привели к тому, что Людовик XVIII окончательно перестал рассматривать эту страну как своего главного союзника. Графу де Сен-При удалось убедить Людовика XVIII, что «узы крови не смогли привязать Мадридский двор к французскому Дому, и нужно поддерживать с ним дружескую переписку, не выказывая ему доверия и не советуясь о делах» {1148}.
Но что говорить об Испании, если даже в Ватикане христианнейшему королю удалось добиться признания с огромным трудом. Объявляя Папе Римскому о вступлении на престол, Людовик XVIII обещал восстановить во Франции католическую веру и просил у Папы благословения, подписав грамоту: «Ваш преданнейший сын» {1149}. Эта грамота была передана через испанского посла дона Хосе- Никола де Азара (Azara
тщетно этот посол пытался склонить Св. Отца к признанию, бесполезны были протесты и вкрадчивость, и с той, и с другой стороны споры были очень оживлёнными, однако так до сих пор ничего и не произошло. О причинах этого сопротивления невозможно догадаться...{1150}
Дело сдвинулось с мёртвой точки только в середине июля. Сначала была выпущена памятная медаль, на которой
изображён на лицевой стороне Папа, а на обороте Папа же, но сидящий на троне и с любовью приемлющий Епископов французских, при чём следующая надпись: «Изгнанному духовенству французскому оказует гостеприимство и промышляет ему содержание»{1151}.
Затем последовало и признание{1152}, хотя даже в начале августа содержание официального ответа из Ватикана ещё не было предано гласности. «Папа опасается, - пояснял Кассини, - что, опубликовав ответ, рассердит французов, по отношению к которым надеется играть роль нейтральной державы» {1153}. Впрочем, официальное признание Людовика XVIII Папой Римским мало что меняло в перспективе: после Кампоформийского мира Директория провозгласила Римскую республику и перевезла Папу на территорию Франции.
На фоне нерешительности Папы неудивительным становится и отношение к Месье других итальянских государств, которое хорошо видно на примере Сардинии. Казалось бы, она должна была одной из первых признать права Бурбонов, связанных с династией родственными узами. Тем не менее 16 (27) июня полномочный министр России в Турине граф Г.О. фон Штакельберг сообщал графу Остерману, что касательно признания Людовика XVIII сардинский «двор ещё не принял никакого решения и похоже, что он хочет подождать, какую сторону примут как другие дворы, так и сам Месье». В Турине предполагали, что он покинет Верону и направится либо к Конде, либо в Испанию {1154}. При дворе Людовика XVIII подозревали, что столь дурное для Франции влияние на короля Сардинии оказывает его министр, Граниери (Granieri), которого называли «якобинцем» и даже предполагали отправить епископа Арраса, чтобы попытаться его нейтрализовать{1155}. В конце декабря 1795 г. последовало новое оскорбление: Людовик XVIII попросил своего тестя дать графу д’Артуа статус чрезвычайного посланника, чтобы тот, отправившись в Лондон, мог получить защиту от кредиторов, однако король Сардинии отказал, и пришлось просить Екатерину II{1156}.
Не признала Людовика XVIII и Венеция: выяснив, что король направил извещения о вступлении на престол в Санкт-Петербург, Вену, Лондон и Мадрид, здесь предпочли подождать сведений о решении этих дворов{1157}. Позднее, уже в 1796 г., когда Венеция вышлет Людовика XVIII со своей территории, реакция Петербурга на это событие будет весьма резкой и незамедлительной. В письме к Мордвинову, посланному из Санкт-Петербурга 13 мая 1796 г., вице-канцлер Остерман отметит сожаление императрицы о том, что «Сенат до такой степени подчинился повелительному тону французских цареубийц» {1158}. А в ноте, направленной в то же время русским правительством Венецианскому сенату, будет выражена полная поддержка всем требованиям изгнанного монарха {1159}.
Таким образом, Людовику XVIII ничего не оставалось, кроме как делать хорошую мину при плохой игре. Весьма показательно в этом отношении его письмо{1160}, отправленное 9 января 1796 г. из Вероны Екатерине II:
Я постиг те советы, которые она [императрица. -
Как мы видим, Людовик-Станислас чрезвычайно ценил поддержку Екатерины II{1161}. Но интересно и другое: Людовик XVIII предпочел сделать вид, что Англия его признала, хотя в его письме речь идёт о том самом ответе Гренвиля д’Аркуру, который был процитирован выше и едва ли допускал двойное толкование.
В то время как король Англии признал его, отмечал далее Людовик XVIII,
Император, как кажется, удвоил сдержанность, с которой он всегда ко мне относился. Я не могу ни жаловаться на его намерения, ни тем более быть им судьей, поскольку мне никогда не удавалось их постичь, однако Ваше Императорское Величество несомненно признаёт, что я не могу оставаться безразличным к многочисленным демаршам Венского Двора, таким как неодобрение, высказанное им по поводу различных положений моей декларации, к подозрению, которое она вызвала, к отказу Императора предоставить мне возможность приблизиться к тем районам, где моё присутствие со дня на день может стать принципиальным [...]
Сам же он, как говорилось далее, намерен был
прекратить бездействие, которое меня унижает, давит на меня, вредит и моей чести, и моему делу - и отправиться на поиски моего Трона или же моей могилы в то единственное на земле место, которое для меня предназначено, во Францию.
При таких отношениях с императрицей, казалось бы, что уж в России его признание королём Франции не должно было встретить никаких проблем. Однако и здесь всё было не так просто, хотя на сей раз не по чужой вине.
О смерти Людовика XVII в Санкт-Петербурге стало известно из доставленных в столицу газет самое позднее 22 июня (3 июля) {1162}. Екатерина II поторопилась объявить о признании Месье новым королём Франции, но когда прошел месяц, а никаких официальных бумаг так и не было получено, петербургский двор осознал, что сам поставил себя в смешное положение. Ситуация казалась тем более пикантной, что посланник принцев, граф Эстерхази, не мог дать по этому поводу никаких разъяснений.
Наконец, 17 (28) июля Эстерхази, не выдержав, написал в Верону одному из приближенных Людовика XVIII, барону де Флашсландену, о том, что без официального извещения Петербургский двор не может даже объявить траур по покойному монарху. «Сама Императрица выразила мне своё удивление, - отмечает посол, - по поводу того, что от Короля нет никаких известий, тогда как, с одной стороны, его письмо г-ну принцу де Конде опубликовано во всех газетах», а с другой - граф Румянцев успел получить депешу из Вероны, отправленную после вступления Месье на престол, где тот уже именуется Людовиком XVIII {1163}.
Дальнейшая переписка графа Эстерхази показывает, что он решительно не понимал, что происходит. Недоуменные письма барону де Флашсландену и герцогу де Серану{1164} отправляются им одно за другим по мере того, как в Петербурге становится известно, что новый монарх постепенно извещает весь мир о своем вступлении на престол. Весь мир, кроме России.
Не совсем ясно, чего граф Эстерхази пытался достичь своими упреками притом, что ответ на свои запросы он вполне мог получить и месяца через два. Тем не менее ровно через неделю после первого послания он снова пытается побудить окружение Людовика XVIII вспомнить о России, укоряя его в том, что король Пруссии получил официальное извещение, но Людовика XVIII всё равно не признал, тогда как Екатерина II с удовольствием признала бы, но, увы, не получила извещения{1165}. 27 июля (7 августа) Эстерхази делится с Флашсланденом своей радостью: он узнал, что курьер отправлен! Может быть, предполагает он, двор из экономии поручил ему сначала проехать через Вену? {1166}
Однако 3 (14) августа курьер всё ещё не прибыл. Эстерхази в отчаянии пишет Флашсландену:
Я уж и не знаю, дорогой барон, какому святому мне молиться, поскольку не получил никакого письма ни от вас, ни от Короля; в этом есть что-то необъяснимое, и что тем более неприятно, так это то, что газеты полны письмами Короля к другим государям.
Посол даже пытается заняться математическими выкладками:
Представив себе, что новости [о смерти Людовика XVII.
Примерно в том же духе составлено и отправленное им четырьмя днями позже послание герцогу де Серану:
Я не знаю, чему приписать столь необычное молчание; даже если бы курьер пал замертво, я бы уже успел обычной почтой получить с десяток писем с того дня, когда о Событии{1168} стало известно в Вероне. Это причинило мне немало неприятностей, и сама Императрица не скрыла от меня своё удивление, поскольку здесь известно, что Король написал уже всем{1169}.
Из переписки видно, что смущение, которое испытывал Эстерхази, чувствовали и другие приближенные Людовика XVIII. Так, например, епископ Арраса, узнав, что официальное сообщение так и не дошло до Петербурга, просит графа Штакельберга передать Остерману, что
этот Принц не способен пренебречь столь существенной обязанностью и (как только поступили новости о смерти его племянника) отправил Её величеству Императрице письмо, задержать которое могла лишь ненадежность почты{1170}.
Официальное извещение (отправленное из Вероны, если верить дате, 24 июня) достигло Санкт-Петербурга {1171} лишь 13 (28) августа, и Екатерина II смогла, наконец, объявить четырехнедельный траур по скончавшемуся королю Франции{1172}.
На мой взгляд, эта ситуация весьма показательна: лишённый привычного для монархов бюрократического аппарата и курьерской службы король у других европейских государей вызывает порой удивление, а порой и неприязнь. И его счастье, что эти промахи не повлияли (по крайней мере, внешне) на отношение к нему Екатерины II: когда русское правительство направляет Мордвинову инструкции посетить Людовика XVIII в Вероне и поздравить его, то специально указывается, что он должен сразу же доложить Её Императорскому Величеству о том, как была воспринята его миссия{1173}.
И здесь проявилась ирония судьбы: принять поздравления от Екатерины II королю довелось только год спустя. После того как под нажимом Франции Людовику XVIII было предписано покинуть Верону, Остерман поручил встретиться с ним уже полномочному министру России во Франции И.М. Симолину. В депеше, отправленной из столицы 17 июля 1796 г., говорилось:
Императрица пожелала, чтобы вы сопроводили это действие заверениями в самой искренней дружбе{1174} и всем тем, что позволит Королю Фран
ции лучше почувствовать тот интерес, который к нему не перестает испытывать Её Импское В., а также искренность её желания, чтобы те же чувства разделяли союзные ей Державы{1175}.
Борьба за признание Людовика XVIII королём Франции отражает лишь один аспект взаимоотношений этого монарха и французских роялистов с европейскими державами.
Как бы Людовик XVIII ни старался обеспечить международную поддержку своим начинаниям, как бы ни зависел от других стран политически и финансово, сколько бы ни заявлял, что надеется «на помощь Господа и своих могущественных союзников»{1176}, какую бы ставку роялисты ни делали на вооружённые силы антифранцузской коалиции, они никогда не забывали о том, что до Революции Франция была великой державой, которую многие мечтали ослабить. С первых же революционных лет велись разговоры о том, как и чем придётся платить за помощь иностранцев в подавлении мятежа, поскольку 1789 год, по сути, перечеркнул все союзы, которые заключались Францией с европейскими странами. В памяти ещё была жива фраза, которую произнёс Фридрих II в разговоре с английским дипломатом после захвата Силезии: «Не говорите мне о величии души! Государь должен иметь в виду только свои выгоды»{1177}.
Особой опасности следовало ожидать со стороны германских государств. Когда ещё в 1790 г. барон де Ролл (Roll){1178}, посланец графа д’Артуа, беседовал с герцогом Брауншвейгским, тот сказал, что за определённые уступки на границах Франции он немедленно придёт на помощь королю{1179}. Когда Людовик XVI стал вести в начале 1792 г. переговоры о вооружённом вмешательстве Пруссии, Фридрих- Вильгельм II сразу же поставил вопрос о том, что хочет в качестве компенсации герцогства Юлих и Берг{1180}, владельцу которых должно было быть выделено возмещение за счёт Эльзаса{1181}.
Впрочем, на Эльзас претендовала Австрия. Маркиз де Бутийе (Bouthillier) {1182}
оказал мне знак доверия и признался, что Венскому двору обещан ряд мест в нашей Фландрии и нашей Эно{1189}, так же как безраздельное владение Эльзасом, но что Лотарингия останется Людовику XVIII{1190}.
Всё это заставляло относиться к помощи австрийцев с немалой настороженностью, а Людовик XVIII также воспринимал дом Габсбургов «если и не как бесспорного врага, то, по крайней мере, как коварного союзника»{1191}.
Хотя Великобритания не имела с Францией общих границ, отношение к ней было не более благожелательным: весь XVIII век шла борьба за колонии, и французы не забыли поражения в Семилетней войне. Англичанам же казалось, что те огромные деньги, которые они тратят на поддержку роялистского движения, позволят поставить точку в долгом морском соперничестве обеих держав. Мадам де Кампан в своих воспоминаниях напоминала слова Марии- Антуанетты о Питте:
Этот человек - смертельный враг Франции, он берёт жестокий реванш за недальновидную поддержку версальским кабинетом американских повстанцев. Он хочет, уничтожив нас, навсегда обеспечить превосходство своей страны на море...{1192}
Дело явно было не только в отсутствии любви королевы к Великобритании. В данной лорду Макартни инструкции{1193} предлагалось донести до Людовика XVIII мысль о том, что и Англия, и Империя ожидают от Франции, после воцарения там короля, возмещения за «неспровоцированное нападение», то есть за то, что Франция начала войну первой. В качестве компенсации и за это, и за оказанную поддержку они мечтали о территориальных приобретениях в колониях{1194}.
Одним словом, французы не знали, кого из союзников следует более опасаться. А. Карре, издавший дневник адъютанта принца Конде маркиза Эймера де ла Шевальри (
Какова истинная цель тройственного союза и склонна ли Императрица согласиться либо на расчленение Франции, либо на изменение её конституции, либо, наконец, на смену династии?{1197}
Весной 1797 г. роялистские агенты в Париже высказывали королю опасения, что иностранные державы разделят Францию, как Польшу{1198}.
Впрочем, эмигранты спокойно использовали разговоры о гипотетических территориальных уступках как аргументы в политическом торге с другими странами. Как писал в мае 1794 г. граф Эстерхази принцу Конде, если бы державы коалиции признали графа Прованского Регентом
и призвали его к армиям, которые вторгаются во Францию, это позволило бы ему реализовать свою власть и сделать законными и прочными те уступки и жертвы, на которые Франции придётся пойти{1199}.
Дополнительное измерение всем этим планам и опасениям придавали успехи республиканских войск. В то время как великие державы думали о том, чтобы увеличить свои территории за счёт Франции, роялисты прикидывали, сможет ли восстановленная монархия сохранить завоевания Республики, и ради этого готовы были поменьше опираться на иностранную помощь. Летом 1795 г. один из английских дипломатов докладывал в Лондон о беседе с Г. Моррисом. Тот полагал, что воцарение Людовика XVIII нереально без участия европейских держав, а это создаёт совершенно новую ситуацию во внешней политике: король вынужден будет опираться на Англию и Австрию, и те смогут потребовать плату за свою помощь. Англии он предлагал взять её деньгами, а до того времени, как долг окажется выплачен, оккупировать ряд французских городов.
Он настаивал на том, что это вещь чрезвычайной важности не только потому, что это позволит нашей стране и Австрии приглядывать за Францией, но и с точки зрения предотвращения планов Пруссии, которая, очевидно, имеет своей целью вызывающий наибольшие опасения план увеличения территории в Германии, что может быть возможным лишь в союзе с Францией, причём Францией, в чьём владении останутся приграничные территории, включая Фландрию, а также протянувшейся от Рейна до океана{1200}.
Несколькими месяцами позже на те же темы беседовали в Вероне лорд Макартни и епископ Арраса. Напомнив, что с XV по XVII в. Англия и Франция были в хороших отношениях, прелат выступил за то, чтобы разорвать договоры с Австрией и установить союз с Англией, предоставив той торговые преференции. Он предполагал, что расходы Англии должны быть возмещены (здесь он совпадал с Моррисом), тогда как территориальные уступки Австрии едва ли приемлемы, а та вряд ли согласиться без них обойтись. В ответ Макартни заявил, что Франция и так расширилась больше, нежели это в её интересах и в любом случае, Великобритания не одобрит её экспансии за Рейн, поскольку уже присоединение Эльзаса и Лотарингии не вызывает у англичан восторга{1201}.
К 1799 г. в этом плане ничего не изменилось. В докладе, подготовленном в апреле по заказу английского правительства, говорилось, что от Людовика XVIII следует ожидать восстановления Франции в границах 1789 г., и давался совет создать на границах с Голландией ряд укреплённых пунктов, которые бы занимали войска стран коалиции{1202}. В то же время один из влиятельных эмигрантов барон де Монтьон (Montyon) {1203} с опасением писал графу де Сен-При из Лондона, что если король будет возведён на трон какой-либо из иностранных держав, то кажется весьма вероятным, что Франции придётся отказаться от своих завоеваний{1204}.
Все эти разговоры не только создавали немалое напряжение в отношениях между роялистами и европейскими державами, но и подогревали нарождающийся французский национализм - здесь республиканцы и роялисты разделяли одни и те же убеждения и предрассудки{1205}. «Среди эмигрантов и среди революционеров, в Совете принцев и в манифестах Комитета общественного спасения услуги, оказанные англичанами, рассматривались как вероломные»{1206}.
Те же мысли постоянно звучат в переписке современников и в многочисленных мемуарах. В первой половине 1795 г. герцог д’Аркур в послании графу Прованскому утверждал, что пока страны коалиции не признали его Регентом, французы «видят в союзниках лишь естественных врагов Франции, против которых они столько воевали в предыдущих войнах»{1207}. Ж.-М. Ожеар рассказывал, что когда он об
суждал Веронскую декларацию с Карлом Австрийским, тот сказал, что
Людовик XVIII должен говорить и действовать во главе армии, и армии французов. Может ли он надеяться во Франции на лучший приём, если прибудет вместе с иностранцами? Опыт последних трёх лет свидетельствует об обратном{1208}.
В перехваченном республиканцами письме, адресованном Шаретту графом д’Аварэ 13 августа 1795 г., говорилось о том, что отныне надежду переправить его во Францию король может возлагать в основном на Англию, но одновременно в задачу генералу входило «смягчить тот отрицательный эффект, который может произвести во Франции явное доверие, оказываемое англичанам»{1209}. Множество свидетельств, мягко говоря, настороженного отношения окружения Людовика XVIII и других роялистов к англичанам можно найти и в мемуарах де Пюизе{1210}, а также в сохранившейся переписке{1211}. Показательно в этом плане также письмо одного из эмигрантов, который прямо заявлял: «По мне, так лодка угольщика более надежна для Бурбона и в особенности более пристойна, нежели английская эскадра»{1212}. В сентябре 1795 г. сам Людовик XVIII писал Шаретту о провале различных планов реставрации извне: «Это для меня лишнее доказательство того, что Провидение желает, чтобы я был обязан короной лишь моим отважным подданным{1213}.
В январе 1796 г. Мадам Руаяль сообщала Людовику XVIII из Вены:
В Париже умирают от голода и ворчат на правительство. В провинциях не хотят больше ассигнатов; там ненавидят всё, что исходит из Парижа и в полный голос хвалятся дворянским происхождением. Настроения очень сильно изменились, однако иностранцев ненавидят, и не без причины, и всё ещё заблуждаются по поводу своего государя, когда видят его воюющим против своих подданных{1214}.
В письме лорду Гренвилю от 8 марта 1797 г. Уикхэм отмечал, что во Франции проявляется
ярко выраженная подозрительность по отношению к любому иностранному вмешательству и прочно укоренённое в умах всех французов убеждение, что воюющие ныне с Францией державы не имеют иных целей, кроме уничтожения или разделения их страны {1215}.
Эти чувства разделяли с роялистами и конституционные монархисты. Малуэ позднее вспоминал:
Будучи сторонником гражданской войны во Франции, я встал бы на сторону французов-роялистов против республиканцев, однако вооруженная коалиция против Франции - это для меня совсем иное дело. Я с грустью наблюдал за покорением моей страны иностранцам; победа партии Конвента казалась мне не менее одиозной{1216}.
Таким образом, то, что изначально казалось роялистам формальным актом, не представлявшим никакой проблемы - признание воцарения законного монарха из династии Бурбонов, в итоге оказалось лакмусовой бумажкой, наглядно показавшей тот объём противоречий, которые накопились в отношениях между графом Прованским и европейскими странами. То, что из великих держав короля признала только Россия, можно трактовать и как провал его дипломатии, и как успех дипломатии Французской республики.
Однако, как мы видели, ситуация была значительно более многофакторной. Людовик XVIII, с одной стороны, надеялся на иностранную помощь, ожидал её и просил о ней, а с другой - постоянно думал о том времени, когда придётся платить по счетам. Европейские монархии в большинстве своём не питали к Бурбонам тёплых чувств и рассчитывали использовать Французскую революцию в своих интересах. Победа над Республикой должна была стать не только и не столько победой над Революцией, сколько победой над давним соперником. Никто не был заинтересован в сильной Франции, и это удивительным образом сближало интересы республиканского правительства и короля в изгнании. Весьма показательна в этом отношении фраза, произнесённая Людовиком XVIII в разговоре с лордом Макартни, когда тот осторожно попытался прощупать, как король
видит будущие компенсации странам коалиции. Английский дипломат с изумлением услышал, что Людовик XVIII согласен лучше видеть Францию могущественной республикой, нежели изувеченной монархией, к тому же очевидно, что любые территориальные уступки вызовут всеобщее восстание французов, каких бы политических убеждений те ни придерживались{1217}.
Взаимное недоверие между Людовиком XVIII и странами коалиции привело к тому, что победы французских армий стали вызывать у короля смешанные чувства. Они, несомненно, уменьшали его шансы на реставрацию извне, заставляли его опасаться за свою безопасность и всё больше удаляться от французских границ, но одновременно внушали ему законное чувство гордости соотечественниками, весь XVIII в. терпевшими одно поражение за другим, и заставляли задумываться о том, как сделать так, чтобы монархия унаследовала успехи Республики.
По сути, для этого был лишь один путь: добиться реставрации собственными силами, в минимальной степени использовав войска коалиции. Та информация, которая доходила из Франции до Людовика XVIII, убеждала его, что, в отличие от первых лет существования Конвента, это вполне возможно. К тому же со второй половины 1794 г. стали идти активные разговоры о мире, а к середине 1795 г. от коалиции осталось совсем немного: Англия, не готовая бросать в бой свои войска, Австрия - союзник весьма ненадёжный, и Россия, находящаяся за несколько тысяч километров. Всё это привело к тому, что уже с конца 1794 г. в планах короля начинается переориентация на иной сценарий восстановления королевской власти: не извне при некоторой поддержке изнутри страны, а изнутри при некоторой поддержке извне.
ГЛАВА 9
УПУЩЕННЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ
Объявив лидерам контрреволюционного движения и европейским державам о вступлении на престол, Людовик XVIII сразу же принялся за ревизию и реорганизацию того наследства, которое ему досталось. Отныне он был полноправным королём Франции и нёс полную ответственность как за успехи, так и за провалы борьбы с Революцией. Ещё весной 1795 г. граф де Ферран, имевший среди эмигрантов репутацию консерватора, направил графу Прованскому мемуар, в котором настаивал на том, что реставрация во Франции удастся, лишь если действовать изнутри страны{1218}. В Вероне всё больше приходили к тем же выводам.
В первую очередь внимание Людовика XVIII было приковано к восточным департаментам, которые казались наиболее перспективными в плане организации антиреспубликанского восстания, поскольку на восточных рубежах Франции стояли австрийские войска и армия Конде. Взойдя на трон, король отправил в неё больше сотни крестов Св. Людовика {1219}, чтобы выразить свою поддержку верно сражавшимся за восстановление монархии дворянам.
В июне 1795 г. в Верону был вызван граф де Преси (
Г-ну де Преси известна непопулярность
Тем не менее де Преси будет верно служить Людовику-Станисласу вплоть до прихода к власти Бонапарта, который заключит графа в тюрьму. После выхода на свободу контакты де Преси с королём станут менее тесными, однако и в 1814 г. семидесятидвухлетний офицер примет от монарха пост командующего национальной гвардией Лиона.
По письмам лорда Макартни, отправленным во второй половине 1795 г., видно, что, получая информацию о слабости власти Конвента, о том, что народ недоволен его правлением и стремится восстановить монархию, король делал ставку на одновременный удар извне и изнутри. Прежде всего, он добивался разрешения австрийцев прибыть к армии Конде. Узнав о смерти Людовика XVII, граф де Ферран даже разработал следующий план. Он предлагал королю появиться в первой же деревеньке на французской территории со стороны Юры (а на этой границе, как он полагал, у роялистов было много сторонников) и издать прокламацию, объявляющую Конвент распущенным и призывающую в Безансон всех членов Учредительного собрания, которые не голосовали позднее за казнь короля. По мысли де Феррана, если Людовик XVIII начнёт своё царствование именно с этого, он покажет тем самым подданным, насколько он им доверяет, и продемонстрирует, что не мыслит реставрации без их участия {1224}. Нет никаких свидетельств о том, что план этот королём был одобрен, однако воссоединение с войсками Конде позволяло добиться двух целей сразу: с одной стороны, с наименьшими трудностями и быстрее всего оказаться на территории Франции, с другой - продемонстрировать подданным, что король не сидит сложа руки, поскольку это уже начало вызывать в роялистской среде нежелательные разговоры
о пассивности нового монарха. Как писал жене находившийся в это время в России граф Эстерхази,
Король в Вероне ест, переваривает пищу и не действует [...] Когда оружие в руках Шаретта вернёт Королю корону, нужна будет энергичность, чтобы её носить, таланты, чтобы восстановить порядок, а я вижу слабость и любовь к переговорам на месте твёрдости и необходимой деятельности{1225}.
И хотя российская «разведка» доносила, что, на самом деле, Людовик XVIII лишь делал вид, что собирается отправиться к принцу Конде {1226}, планы эти были абсолютно реальны. Принц даже подталкивал Людовика к тому, чтобы явиться к войскам, не спрашивая австрийцев (как мы увидим, впоследствии он так и сделает). В сентябре он писал епископу Арраса:
Что нам следует делать в настоящий момент? Король заточён в Вероне, в землях державы, которая открыто держит посла у его мятежных подданных. Признаюсь, мне это кажется чудовищной непристойностью. Король Пруссии недавно сказал в узком кругу: «Король Франции напрасно старается, он никогда не выкарабкается, если только не станет настоящим французским дворянином, во главе своего дворянства и своих верных подданных и не начнёт сражаться рядом с ними и как они». Должны ли мы с ним согласиться, мой дорогой епископ? Прав ли он? Пусть спорят, пусть колеблются, пусть переворачивают [с ног на голову] всё, что хотят, всё равно мы к этому придём. Я отлично знаю, что идеи Версаля всегда этому противоречили, но сердце моё кровью обливается за Короля. В Вероне не находятся на высоте положения, жертвуют основами королевской власти ради мелочей, относящихся к её достоинству. И что? Я бы сказал, что само это достоинство стало бы в глазах Европы стократ больше, если бы тот, кто им облечён, принёс бы его в жертву энергии своей души. Но как, скажут, Король может оказаться в армии Императора, когда тот ему отказывает даже в убежище?! Именно потому, что тот ему в нём отказывает, у Короля нет иного выхода, кроме как обеспечить самому себе единственный ему подходящий. Пусть Король превратится в графа де Лиля в том единственном месте, где он может обнажить свою шпагу, и точно вам говорю, что граф де Лиль{1227} скоро вновь сделается Королём со шпагой в руках {1228}.
Ведь если Император разрешил сражаться в армии Конде любому французскому дворянину, пояснял принц, какие у него основания запретить это графу де Лилю? Действительно, формально Людовик XVIII, пребывая за границей «инкогнито», под так называемым заменяющим титулом
В то же время король уделял особое внимание роялистскому подполью в восточных департаментах. За него отвечали де Преси и маркиз де Дигуан (
Каждый день мы получаем сообщения о всё возрастающем недовольстве в большинстве французских провинций и о возможности всеобщего восстания против нового правительства. Я льщу себя надеждой, что эта ситуация может быть благоприятной для дела Короля, особенно при том, что королевским агентам во Франции были даны инструкции объяснять и трактовать отдельные части Манифеста таким образом, чтобы устранить любые сделанные в его адрес возражения{1232}.
По имевшимся у британского посланника сведениям, Сент- Джеймский двор получал информацию о назревавшем восстании и из независимых источников{1233}. Планировалось, что мятеж начнётся, как только король окажется на территории Франции, но этому препятствовало нежелание австрийцев видеть его в рядах армии принца Конде. В бумагах Уикхэма сохранились даже проекты сделать Лион столицей Франции (чтобы тот предложил остальным частям королевства к нему присоединиться), в начале июня 1795 г. они были одобрены Георгом III, однако Уикхэму посоветовали согласовывать свои действия с принцем Конде{1234}. В конце июня 1795 г. Уикхэм писал:
Я считаю, что обязан поощрять усилия объединённых сил
Таким образом, австрийцы оказывались хозяевами положения. Армия Конде им подчинялась, они могли перебрасывать её с места на место по собственному желанию, а отказывая Людовику XVIII в праве к ней прибыть,
15 ноября принц Конде неожиданно получил письмо от фон Вюрмзера{1236} с требованием (принца особенно задело, что это не было ни предложением, ни просьбой), как только он окажется на французской территории, издать приложенную к письму декларацию, не меняя ни единого слова. В ней, в частности, принц должен был заявить, что король абсолютно уверен, будто империя не стремится ни к завоеванию Франции, ни к территориальным приобретениям за её счёт. Конде с возмущением отказался от такой декларации и запросил полномочий у Людовика XVIII. Мнения Совета разделились{1237}, и он не успел ещё прийти к единому решению, как Конде сообщил, что планы австрийцев переменились и вопрос отпал сам собой вместе с шансами французов форсировать Рейн и вступить на территорию Франции{1238}. Приближалась зима и с надеждами встретить её на родине королю пришлось распрощаться.
Стремление Людовика XVIII прибыть к армии Конде имело и ещё одно объяснение: пока король оставался в Вероне, принц считал себя ответственным за работу роялистских агентов в восточных департаментах. Координация действий между его армией и силами сопротивления республике внутри страны была, безусловно, необходима, однако Конде вмешивался и в иные вопросы, а с принцем крови поневоле приходилось считаться. Весьма характерно в этом плане послание Уикхэма лорду Гренвилю от 25 мая 1795 г.{1239}, в котором он сообщал, что во Франш-Конте появился маркиз де Монсьель (
Английскому послу пришлось разбираться в этой истории, и он выяснил, что Антуан-Мари-Рене, маркиз де Терье де Монсьель (1757-1831) был человеком весьма заметным. Он происходил из старого дворянства Франш-Конте, избирался в 1790 г. председателем администрации департамента Юра, затем стал в 1792 г. преемником
Ж.М. Ролана на посту министра внутренних дел. Несмотря на то что современники знали об особом доверии к де Монсьелю со стороны Людовика XVI{1240}, и одно время даже ходили слухи о назначении его наставником дофина {1241}, и он сам, и круг его друзей воспринимались как революционеры и конституционалисты. Поговаривали, что именно планы де Монсьеля и его соратников Бертрана де Мольвиля, Малуэ, Малле дю Пана и Клермон-Тоннера сформировать вооружённые части для защиты короля, которые не ассоциировались бы ни с иностранцами, ни с эмигрантами, спровоцировали и 20 июля, и 10 августа 1792 г.{1242}
Уикхэму, несмотря на его отличные отношения с монаршьенами, пришлось занять довольно жёсткую позицию: при личной встрече он прямо спросил, готовы ли де Монсьель и его друзья в должной форме выразить свою покорность принцам. В ответ бывший министр внутренних дел дипломатично заявил, что прежде чем предпринимать такие шаги, он должен быть уверен, что они не будут «с презрением отвергнуты». Дальнейший разговор, по сути, превратился в обсуждение сделки: Уикхэм убеждал де Монсьеля, что принцы не будут давать никаких частных гарантий, поскольку уже заявили публично о готовности всех простить; его собеседник просил посодействовать в освобождении генерала Лафайета, Уикхэм, в свой черёд, не отказывал, но увязывал это содействие с подчинением принцам. Любопытно при этом, что 1814 г. Монсьель встретил в свите графа д’Артуа.
Другой эмигрант, готовивший восстание во Франш-Конте, некто Фавернэ (
На западе основную ставку Людовик-Станислас делал на вандейцев и шуанов. В 1793 г. монтаньяры не раз говорили о том, что из Вандеи распространяется «микроб гражданской войны» {1245}; теперь это должно было стать реальностью.
1 февраля 1795 г., будучи ещё графом Прованским, он направил Шаретту послание, в котором говорил о «своём восхищении, своей признательности, горячем желании присоединиться к нему, разделить его невзгоды и славу» и призывал к согласованным действиям «между тем, чьи подвиги сделали его вторым основателем монархии, и тем, кто по рождению своему призван править»{1246}. Определённую двусмысленность ситуации придавало то, что именно в это время Шаретт вёл переговоры о заключении мира с Республикой, о чём Месье, разумеется, не знал. Тем не менее, даже заключив мирный договор в Ля Жоней, Шаретт ответил принцу с не меньшей теплотой:
Послание, которым почтили меня Ваше Королевское Высочество, привело в восторг мою душу. Как, я испытаю счастье увидеть вас, сражаться под вашим командованием за прекраснейшую из целей!
Очевидно, просто поставить на этом точку было невозможно, поскольку войска вандейцев уже сложили оружие. Поэтому далее Шаретт осторожно добавляет:
Возможно, монсеньёр, кто-то уже пытался бросить тень на что-то из того, что я сделал. Возможно, они извратили мои истинные мотивы. Но если я загляну в себя, я увижу в глубине своего сердца честь настоящих французских рыцарей. [...] С чистой совестью я скажу своим цензорам: «Кабинетные политики, вы, которым не ведомы законы необходимости, кто судит лишь по видимости, приезжайте же, чтобы узнать, какие неумолимые обстоятельства заставили это сделать меня и моих отважных товарищей по оружию, приезжайте, чтобы оценить те выгоды, которые могут из этого проистечь во всех отношениях». Сейчас действия не согласованы, но если партии будут лучше связаны между собой, операция станут лучше скоординированы, мы ведь сможем ожидать, что они станут и более эффективными{1247}.
У Месье не было иного выхода, кроме как принять эти слова за чистую монету. Став королём, он 8 июля 1795 г. направил вандейцу новое послание:
Я получил, месье, с удовольствием, которое вам не трудно себе представить, свидетельство вашей преданности, а о вашей верности и говорить нечего: если бы у меня были хотя бы малейшие сомнения на сей счёт, я был бы не достоин, чтобы мне служили и вы, и ваши храбрые товарищи по оружию.
Провидение поместило меня на трон. Первый и наиболее достойный способ, которым я могу воспользоваться своей властью, - это узаконить ваше командование [войсками. -
Людовик XVIII предполагал, что «перемирие», как он называл договор с Республикой, остаётся в силе. Ещё не зная, что Шаретт вновь взялся за оружие, король планировал его к этому подтолкнуть. Роялистские агенты также во многом связывали свои планы с вандейским мятежом. «У нас нет и не должно быть другой надежды, кроме как на волнения внутри страны, на Шаретта и на тот ужас, который он должен внушать Конвенту» {1249}, - писал один из них.
Назначение Шаретта главнокомандующим должно было, по мысли монарха, положить конец постоянному соперничеству между вождями восстания. К тому же ещё до того, как взойти на трон, он позаботился о том, чтобы английская помощь, позволявшая мятежникам продержаться, шла в регион исключительно под его патронажем. Для этого и для лучшей координации действий вандейцев и шуанов между собой он направил во Францию Элеонора Франсуа Эли, графа де Мустье
Между тем основной движущей силой плана активизации Вандейского мятежа стал граф де Пюизе. Он провёл немало времени в Бретани, пытаясь скоординировать восставших, а в сентябре 1794 г. пересёк Ла Манш, чтобы получить поддержку Сент-Джеймского кабинета. 30 октября он представил английскому правительству доклад о состоянии дел в регионе, в котором продемонстрировал слабость республиканских войск и пообещал, что если 10 000 солдат высадятся в Сен-Мало и двинутся быстрым маршем на Ренн, Бретань охватит всеобщее восстание. Де Пюизе предлагал объявить затем о взятии провинции под контроль от имени Людовика XVII и рекомендовал королю Англии выступить гарантом всеобщей амнистии. Одновременно он заручился согласием на экспедицию в Бретань со стороны графа Прованского и графа д’Артуа{1252}.
Казалось, энергии де Пюизе хватило на то, чтобы преодолеть все препятствия, за исключением весьма скептического отношения к нему сообщества эмигрантов. Графу не забыли ни близость к конституционным монархистам, ни участие в «федералистском мятеже». Когда в начале 1795 г. было решено, что он возглавит десант, среди французов, обретших пристанище в Лондоне, это вызвало всеобщее возмущение. Одна из современниц впоследствии вспоминала:
Бывшие генералы, храбрый г-н д’Эктор{1253}, все бывшие военные, отличившиеся в войне в Америке, отказались служить под командованием бесталанного интригана, не умеющего воевать, чьи взгляды были неправильными уже в первые дни революции и чья храбрость ставилась под сомнение. Г-на де Пюизе обвиняли в том, что по приказу Лафайета он явился в Ратушу, чтобы сообщить об аресте короля в Варенне{1254}.
Проекты, аналогичные идеям де Пюизе, рассматривались и в Вероне. 20 февраля 1795 г. маркиз де Ла Розьер{1255} представил графу Прованскому несколько мемуаров, посвящённых кампании этого года. Один из них являл собой подробнейшую роспись перемещения всех армий с целью не дать французам завоевать Нидерланды {1256}, во втором подчёркивалась необходимость активных военных действий на территории Бретани{1257}. Там же выражалось сомнение в успехе армий коалиции,
если отвлекающий манёвр на побережье Франции не повлечёт за собой гражданскую войну в пределах королевства. Этот манёвр не только сделался настоятельной необходимостью, он должен быть проведён настолько масштабно, серьёзно и решительно, насколько это возможно, и для этого нужно, чтобы он был реализован в зоне досягаемости роялистов Вандеи, известных под именем шуанов.
Для этого планировалось высадить на побережье Бретани между реками Луарой и Вилен 25 000 англичан под командованием графа д’Артуа, и одновременно организовать выступления в Лангедоке и Франш-Конте.
Складывается впечатление, что если роялисты внутри страны в первой половине 1795 г. делали основную ставку на реставрацию мирным путём, пытаясь использовать Людовика XVII, то граф Прованский, напротив, ожидал, что восстановление монархии произойдёт при помощи оружия, и видел для этого все необходимые предпосылки. На мой взгляд, довольно характерно, что, отвечая на реплику лорда Гренвиля о том, что во Франции нет сейчас достаточного количества роялистов, Людовик XVIII не пытается продемонстрировать, какое количество французов, включая политиков, стремится к возвращению монархии. Он говорит об ином:
...вот уже на протяжении трёх лет во Франции существует католическая и королевская армия, которая не перестаёт сражаться за законную королевскую власть, которая все эти три года сопротивляется тем силам, которые бросают на неё бунтовщики... {1258}
Предложенные маркизом де Ла Розьером планы постоянно дополнялись и корректировались, но суть их оставалась неизменной: удар с востока активизирует роялистов во Франш-Конте, удар с запада приведет в движение вандейцев и шуанов.
В конце концов было решено, что десант на восточное побережье, на полуостров Киберон, состоится летом 1795 г., причём исключительно силами эмигрантов{1259}, английские войска участия в нём принимать не будут. Первоначально планировалось привлечь и русских офицеров-волонтеров, но и от этого отказались{1260}.
История Киберонской экспедиции хорошо известна{1261}, и нет необходимости подробно на ней останавливаться. 17 июня корабли с 4500 солдатами и офицерами отплыли от берегов Великобритании, 25-го бросили якорь в Киберонском заливе. Десант сопровождался постоянными конфликтами как среди руководителей экспедиции, так и между ними и шуанами. Роялистам противостояли войска под командованием Л. Гоша, который уже к утру 21 июля смог нанести противнику решающее поражение. Части эмигрантов, включая де Пюизе, удалось вернуться на корабли, несколько сотен попало в плен и было казнено республиканцами.
К этому хотелось бы добавить несколько комментариев. Прежде всего явной ошибкой стало стремление де Пюизе опереться исключительно на силы французов. В теории, учитывая отношение к иностранному вмешательству, оно было абсолютно верным. В воззвании де Пюизе говорилось:
Французы! Во имя Господа, во имя вашего Короля и ваших законных принцев, мы пришли к вам со словами мира. Да не слышен более будет глас ненависти, мести и недоверия! Мы пришли не затем, чтобы проливать кровь, но затем, чтобы заставить уважать ваши права.
Далее специально отмечалось, что экспедиционная армия «полностью состоит из французских войск» {1262}. Как докладывал Воронцов в Санкт-Петербург,
г-н де Пюизе и все видные французы требовали, чтобы первый десант состоял только из французов без каких-либо английских войск, чтобы страна увидела, что ее не собираются завоевать для иностранцев {1263}.
Но на практике это не сработало: поддержка десанта шуанами по ряду причин оказалась слишком скромной. А те операции, которые должны были произойти синхронно, не реализовались и помочь экспедиции не смогли. Планировалось, в частности, что корпус Конде перейдёт границу и углубится в ту часть Франции, где роялисты были наиболее сильны (в качестве вариантов рассматривались Франш- Конте, Дофине и Прованс){1264}. Из доклада прекрасно информированного американского посла во Франции, будущего президента США Джеймса Монро Государственному секретарю от 1 августа недвусмысленно следует, в Париже также планировалось поддержать высадку какими-то действиями{1265}. Готовился и второй экспедиционный корпус, на этот раз состоявший из англичан. Уже 6 (17) июля в депеше Воронцова говорилось об отправке на Киберон 5 тысяч англичан и сообщалось, что планируется отплытие ещё 7-8 тысяч под командованием лорда Мойра{1266} через восемь-десять дней{1267}. Из письма от 31 августа (11 сентября) мы узнаем, что войска лорда Мойра должны были насчитывать 15-18 тысяч человек, но при получении известия о мире между Францией и Испанией английское правительство приняло решение о переброске корпуса в Вест-Индию. В состоявшейся после этого беседе с Воронцовым лорд Гренвиль специально подчеркнул, что у Англии просто физически нет больше войск, поскольку в армию не существует принудительного призыва{1268}.
Также активно разрабатывались планы доставки во Францию одного из принцев, чтобы он мог на месте возглавить мятеж. Наиболее вероятной кандидатурой здесь был граф д’Артуа, принявший после провозглашения его брата королём, титул Месье. Герцог де Ла Фар передавал разговор с английским послом:
Благополучная высадка Месье в Вандее в короткие сроки изменит весь ход дел [...] будет иметь решающее значение, три великие державы тогда уже не откажутся признать Людовика XVIII, поскольку в этом случае у Короля будет то, что представляет собой настоящую королевскую власть, а именно территория, подданные, армия, суды, доходы от налогов, одним словом, будет всё, что нужно суверенам Европы, чтобы его признать [...] Послу на это нечего было возразить{1269}.
Не отказываясь окончательно от планов прибыть к армии Конде, Людовик XVIII думал и о том, не стоит ли предпочесть берега Рейна Вандее. В западную Францию было добраться, несомненно, сложнее, однако это позволяло положиться на помощь не австрийцев, а англичан. 30 июня король пишет Георгу III большое собственноручное письмо:
Возвышенная и благородная душа Вашего Величества, его прозорливость, которая с первых мгновений революции во Франции позволила ему оценить опасность, даёт мне основания быть абсолютно уверенным, что я найду у него ту же поддержку, которую находил Король, мой племянник. Ваше Величество хочет положить конец бедам моего королевства, но, как бы ни было велико его могущество, скажу ему по правде, что этого можно достичь, только опираясь на законную власть, которая единственная может объединить всех добрых французов и заставить увидеть в войсках Вашего Величества лишь союзников и друзей. Ваше Величество знает желание моих верных подданных из Бретани и Пуату, я настоятельно прошу его ему последовать и доставить им моего брата. Но ничего не будет сделано, если я вскоре не прибуду сам. Это моё единственное желание, мой долг, и именно к Вашему Величеству я обращаюсь со всем доверием, дабы достичь сей цели, столь необходимой для блага моего королевства {1270}.
20 июля он развивал те же мысли в послании принцу Конде. К этому времени де Пюизе уже доложил в Верону, что высадка прошла успешно и что присутствие там монарха «может оказать положительное, а быть может, и решающее влияние» на ситуацию в регионе.
В то же время я получил письмо от лорда Гренвиля, который очень любезно заявил мне, что Король Англии отправляет мне корабль и фрегат, чтобы я мог встать во главе роялистов. Заверяю вас и заверьте от моего имени мою верную армию, что если я и удаляюсь от неё, то лишь для того, чтобы лучше ей послужить, и что мы встретимся в центре королевства{1271}.
По всей видимости, дело обстояло не столь радужно, поскольку в беседе с лордом Макартни Людовик XVIII также пытался прозондировать эту возможность {1272}, а его окружение пыталось выяснить у дипломата, не смогут ли англичане подобрать и переправить туда подобающую королю лошадь{1273}. Российский поверенный в делах в Генуе Лизакевич сообщал в шифрованной депеше от 2 (13) августа 1795 г., что Маккартни якобы готов был предоставить Людовику XVIII английскую эскадру, чтобы переправить того в Вандею, где Англия и обещала признать его королем. И Людовик XVIII якобы даже намеревался туда отправиться{1274}. В действительности англичане предпочитали, чтобы сначала в Вандее оказался граф д’Артуа, и готовы были этому поспособствовать. Ф. Мэнсел пишет, что Англия предлагала королю вместо этого переехать в Гибралтар, однако Людовик XVIII счёл это бессмысленным{1275}. И тут ситуация была несколько иной: Гренвиль считал, что лучше всего Людовику XVIII было бы, если его вышлют из Вероны, поселиться в Империи или Испании, а на худой конец в Риме. И отмечал, что он готов предложить как вариант Гибралтар, но этот вариант не очень желателен, учитывая неминуемые конфликты с испанским правительством{1276}. После заключения мира с Испанией, Людовик XVIII вновь напишет Георгу III письмо с просьбой перевезти его по морю в Бретань{1277} и вновь получит отказ{1278}. В послании герцогу д’Аркуру король сетовал:
Они боятся за мою жизнь, но что значит этот страх по сравнению с моей честью и моей славой? За что британское министерство должно чувствовать большую ответственность, за жизнь человека или за судьбы королевства? Какой выбор! Как их можно сравнивать?! {1279}
К концу сентября российским дипломатам стало известно, что в Вандею собирается отправиться епископ Арраса, а король принял решение лично там появиться лишь в случае успеха своего брата {1280}, однако иных следов этого замысла мне обнаружить не удалось.
В то же время российская дипломатическая переписка позволяет нам шаг за шагом проследить за реализацией планов графа д’Артуа. Интерес к ним был тем более велик, что Месье подавал их как реализацию наказа Екатерины II, полученного несколько лет назад. Российский полномочный министр в Турине граф Штакельберг доносил вице-канцлеру графу Остерману 22 сентября (3 октября) 1795 г.:
Я уполномочен передать Её Императорскому Величеству заверения в том, что Монсеньер граф д’Артуа, как только прибудет в Вандею, станет полностью следовать инструкциям, которые Она дала ему при отъезде из Санкт-Петербурга{1281}.
Сразу после смерти Людовика XVII Воронцов сообщает о намерении графа д’Артуа через две-три недели высадиться во Франции{1282}. Но из депеши от 3 (14) июля мы узнаем, что принц ещё даже не прибыл в Англию, хотя за ним и был специально отправлен фрегат{1283}. Позднее, 24 июля (3 августа), Воронцов сообщит, что д’Артуа организует близ Портсмута вторую экспедицию из французских эмигрантов и англичан{1284}, которая в середине августа была задержана отсутствием попутного ветра{1285}. И только 15 (26) августа граф д’Артуа с 4 тысячами солдат отправляется к Шаретту, который должен был подготовить его высадку{1286}. Но и в середине{1287}, и в конце сентября{1288} из Лондона докладывали, что Месье, добравшийся, наконец, до французских берегов, всё ещё ждал известий от Шаретта. К этому време- ни высадка д’Артуа уже воспринималась как попытка реванша за Киберон, когда появление принца крови на французской территории должно было призвать всех роялистов под его знамена{1289}.
Затягивание начала активных действий не могло не вызвать удивления в Санкт-Петербурге. Характерно, что граф д’Артуа посчитал необходимым в этой ситуации оправдаться перед Екатериной II и даже направил к ней своего посла герцога де Серана. В письме к императрице Месье утверждал, что узнав об отказе перебросить во Францию корпус лорда Мойра, он через герцога д’Аркура просил английское правительство «выделить ему фрегат или куттер, или даже рыбацкую лодку», но его побоялись отпускать одного и решили придать ему 3 тысячи английских солдат {1290}.
Следует отметить, что эмигранты настолько не сомневались в успехе экспедиции, что д’Артуа хотел даже взять с собой сына, герцога Ангулемского, и только слова герцога д’Аркура о том, что Франция может лишиться наследника престола, заставили его отказаться от этой идеи{1291}. Кроме того, в начале сентября в Портсмут прибыл герцог де Бурбон с тем, чтобы позднее присоединиться к д’Артуа{1292}. Тем не менее, так и не сумев высадиться на французский берег, принц вынужден был возвратиться в Англию, хотя в депеше графа Воронцова от 30 октября (10 ноября) содержится любопытное упоминание о новых планах отправить д’Артуа на один из островов поблизости от Франции, из чего посол делает вывод, что англичане всё ещё не отказались от идеи переправить брата короля в его родную страну{1293}.
То, что граф д’Артуа так и не ступил на французскую землю, нанесло немалый удар по его репутации, ведь высадка принца на берег была важна для европейских держав ещё и в качестве своеобразной лакмусовой бумажки: она должна была показать, в какой мере Бурбоны пользуются поддержкой внутри страны{1294}. В исторической литературе нередко цитируется письмо, отправленное
Шареттом Людовику XVIII (по легенде, оригинал видел граф де Вобан{1295}):
Сир, трусость вашего брата всё погубила. Если бы он высадился на побережье, он бы либо всё проиграл, либо всё спас. Его возвращение в Англию предопределило то немногое, что нам оставалось, мы смогли лишь погибнуть без всякой пользы для службы вам {1296}.
Позднее, правда, родилась легенда о том, что это капитан английского корабля не дал графу д’Артуа совершить высадку на берег, едва ли не насильно увезя его обратно в Великобританию{1297}.
Хотя из сегодняшнего дня киберонская экспедиция видится достаточно локальным и не самым важным эпизодом многолетней борьбы с Французской революцией, для 1795 г. её разгром вызвал весьма значимые последствия. Англия не имела более ни сил, ни желания направлять войска на континент, а роялисты именно её обвиняли в провале экспедиции. «Стоит надеяться, что киберонская авантюра раскроет [всем. -
Кроме того, попытка высадки, несмотря на все предосторожности графа де Пюизе, дала Конвенту возможность лишний раз подчеркнуть, что роялисты тесно сотрудничают с интервентами, и постараться на этой почве сплотить нацию. 3 мессидора (1 июля) Дульсе де Понтекулан, выступая в Конвенте от имени Комитета общественного спасения, заявил:
До сих пор республиканцы сражались ради славы; сегодня все французы сражаются ради своих интересов. Республиканцы, англоманы 89-го, конституционалисты 91-го, всех вас ждёт одна и та же судьба, вы должны собраться под одним знаменем. Шагайте же все, шагайте же все вместе, дабы уничтожить палачей, у которых лишь одно желание - месть, и которые не более склонны прощать тех, кто, говорив о свободе, стал мечтать о невозможной монархии, нежели самих основателей французской республики{1299}.
В среде эмигрантов ответственность за провал Киберонской экспедиции была возложена на Пюизе. Герцог де Серан писал принцу Конде: «Этот человек показал себя неспособным, и ему отказывают даже в качествах, необходимых для лидера политической группировки» {1300}. Тем не менее Людовик XVIII и граф д’Артуа долго не могли решиться, какую позицию им занять, поскольку всё ещё надеялись его использовать. Месье писал:
Положение г-на де Пюизе по-прежнему довольно непрочно, он разрабатывает прекрасные проекты, но рассчитывать на него не приходится, поскольку он может быть как очень полезен, так и очень вреден. Кроме того, я убеждён [...] что с того дня, когда я соединюсь с Шареттом, его не придётся больше бояться, и тогда он, возможно, сможет по-настоящему принести пользу{1301}.
В другом послании он добавлял:
Суть в том, что Пюизе стал человеком необходимым, и отстранить его может быть очень рискованно. У него нет военных талантов, но, согласно всей собранной информации, выходит, можно не опасаться, что он предаст [наше] дело.
Кроме того, к нему расположена часть лидеров сопротивления в Бретани{1302}.
Сам граф де Пюизе отнюдь не чувствовал себя виноватым, мечтал после смерти Шаретта и Стоффле стать бесспорным лидером вандейцев и шуанов и даже отправил Людовику XVIII в апреле 1797 г. большое письмо, которое сложно назвать иначе как ультиматумом. В нём де Пюизе заявлял, что сможет по-прежнему быть полезным королю только при выполнении ряда условий. Монарх должен был написать официальную бумагу о том, что удовлетворён оказанными ему услугами, выписать графу патент наместника, дать полномочия ему одному без посредников вести переговоры по поводу роялистского движения с английским правительством и назначить главой военной и гражданской администрации в Бретани, а также в примыкающей к ней части Нормандии, Мэне и Анжу. И наконец, предоставить в его распоряжение «большое число патентов о присвоении различных званий» {1303}.
Требования эти шокировали и короля, и его брата; ультиматум принят не был {1304}. Как отмечал в начале 1798 г. граф д’Артуа,
г-н граф де Пюизе много раз предлагал Королю уйти в отставку и просил принять её, если ему не предоставят не только в отношении Бретани, но и в отношении всего королевства неограниченные полномочия, которые в определённом смысле сделали бы королевскую власть абсолютно незначительной, и Его Величество решил эту отставку принять{1305}.
Провал высадки на Кибероне не только нанёс роялистам существенный ущерб, но и заставил их понять, что одно локальное восстание, сколь бы значимым оно ни было, не в силах воспламенить всю Францию, и ни появление принца крови, ни ненависть к Конвенту здесь ничего не меняют. Оно также показало, что на настоящий момент у эмиграции нет сил для того, чтобы отвоевать страну. Необходимо терпение, кропотливая работа по координации всех роялистских группировок и чётко продуманные планы. Но более всего необходимо завоевать на сторону монархии местное население.
Восстание в восточных департаментах так и не началось, генерал Гош без труда справился с высадившейся на Кибероне армией эмигрантов. Однако всё это не означало, что то стремление к восстановлению монархии во Франции, о котором шла речь применительно к первой половине 1795 г., не сохранялось в полной мере и после смерти Людовика XVII. «Без сомнения, число роялистов росло»{1306}, - писал про это время Ш. Лакретель, очевидец происходивших событий. Он явно не преувеличивал, то же самое тревожило и депутатов Конвента. 21 сентября Инар, находившийся в миссии в департаменте Вар, делился с Сийесом своими мыслями: «Именно нынешняя организация Республики и недействующая социальная машина в целом составляют силу роялизма и приведут к тому, что он может рано или поздно восторжествовать»{1307}.
Об опасности роялизма непрестанно писали и газеты. 1 фрюктидора III года (18 августа 1795 г.) в опубликованной в
Из Парижа. Все знают - как в Париже, так и по всей республике, каким новым опасностям подвергаются прямо в эту минуту патриоты и республика. Внутри страны все клики объединились, эмигранты возвращаются, шуаны и дети Иисуса{1308} появились в этой коммуне. Все их действия учитывают ту почётную бедность, которую французский народ столь долго терпит ради свободы.
Со всех сторон аристократия поднимает голову и дышит старым ядом даже на батальоны вооружённых сил. Наконец, говорят, что все партии, имевшие своих главарей с самого начала революции, пришли в движение, тогда как национальная партия остаётся нема и подавлена [...]
Вот короткое воззвание, которое распространяется в этот момент в деревнях вокруг Парижа и которое уже добралось до департамента Сена-и-Уаза:
«Французский народ, возвращайся к религии твоего законного короля, и у тебя будут мир и хлеб»{1309}.
Вместе с тем, читая различные газеты той эпохи, трудно избавиться от ощущения, что многие из них если и не симпатизировали роялистам, то по крайней мере делали все, чтобы вызвать подобные симпатии у населения. «До каких пор вы будете оставлять общественное мнение на милость газет, продавшихся аристократии и роялизму?» - спрашивал один из жителей Нерака в письме в адрес Комитета Общественного спасения{1310}. И его не сложно понять.
Для того чтобы быть в курсе всех новостей монархического движения, не надо было состоять в переписке с эмигрантами - хватало чтения газет. Там были опубликованы и подробные сведения о Веронской декларации, и обращение принца Конде к армии по случаю смерти Людовика XVII{1311}, и сообщение о том, что Конде отслужил заупокойную мессу по скончавшемуся мальчику{1312}, и даже письмо Папы Пия VI к Людовику XVIII{1313}. Широко обсуждались и роялистские мятежи - такие как восстание в Руане{1314}. Способ подачи материала также весьма показателен: в статье о Веронской декларации читаем, например, что новый король «обещает снисходительность и прощение: он требует восстановления древней монархии, которую представляет как единственный гарант свободы и собственности» {1315}. А памфлетисты могли позволить себе и большее, вплоть до того, чтобы высказаться в пользу Бурбона «как государя легитимного (какой бы худой монарх он ни был)» {1316}.
«Роялизм завоевывал общественное мнение, - отмечают Фюре и Д. Рише. - Слабо маскируясь, он утвердился практически в большинстве газет»{1317}. Однако подобная ситуация требует, на мой взгляд, отдельного комментария. Как могло случиться, что Конвент, жестко подавляя все выступления против своей власти и осознавая роялистскую опасность, одновременно закрывал глаза на промонархическую пропаганду?
Прежде всего, несомненно, велась и контрпропаганда, другой вопрос, в какой мере она достигала своего результата. На стремление связать воедино революцию, республику, отсутствие реальной свободы и нестабильность депутаты Конвента отвечали точно нацеленными контрударами. Выступая в Конвенте 1 фрюктидора (18 августа 1795 г.) от имени Комиссии одиннадцати, Боден говорил:
Для вас, роялистов, которые не могут представить себе Францию без господина, перед которым вы склоняете свои рабские головы, настало время дерзко поднять их на глазах остальной нации. Испробуйте по отношению к ней все интриги и все способы соблазнить её, чтобы вернуть обратно под то же ярмо. Представьте ей картину революционных бедствий: наша кисть не затушевывает её, мы делаем всё, чтобы с ними бороться и чтобы не допустить их возврата. А вы, что предложите вы своей родине? Новую революцию со всеми её ужасами, примеров которых вы немало найдёте и в истории монархии, которая вам видится, тем не менее, единственным убежищем от революционных волнений и единственным способом обеспечить всеобщее спокойствие{1318}.
Революционные пропагандисты пытались сыграть и на иных струнах: для того ли народ делал Революцию и преодолевал все трудности, чтобы сейчас добровольно отказаться от своих завоеваний? В качестве одного из примеров можно привести расклеенное в Париже{1319} и тогда же появившееся в прессе{1320} письмо некоего солдата Северной армии по имени Фронд, в котором говорилось:
Король для тех, кто сражался с тиранами и победил их! Для того чтобы вы добились своего, вам надо извести всех патриотов, назвав их террористами. Да, мы внушаем ужас (
Правда, эффект прокламации скорее всего был снижен опубликованными тогда же сомнениями в том, что этот текст действительно написан солдатом; его авторство приписывали депутату Конвента Ж.-Б. Лувэ{1323}.
Ещё одним инструментом контрпропаганды было принижение значимости роялистского движения. Настоящий роялизм - иллюзия, замечал
Р.: Говорят, что надо быть либо идиотом, либо мошенником, чтобы верить в возможность республики.
У.: А мне кажется, что надо быть и тем, и другим разом, чтобы такое говорить{1325}.
Важнее, однако, иное: вопрос о цензуре был непосредственно завязан на проблемы свободы печати. Когда 12 флореаля (1 мая 1795 г.) по докладу М.Ж. Шенье был принят декрет, предусматривавший изгнание из страны за речи против Конвента или в пользу восстановления монархии и направленный в том числе против свободы печати{1326}, в прессе разразился скандал. Галлэ в из
Говорят, что свобода писать, положившая начало революции, совершенно бесполезна для того, чтобы революцию закончить. Она даже опасна. Да, опасна - для тиранов. Поскольку только она может их победить. Станут ли писать опытные заговорщики - они же самих себя выдадут? Роялисты не те, что пишут{1327}.
Каждая попытка применения закона, направленного против журналистов, тут же вызывала ответную реакцию{1328}. «Свобода печати - самая великая, самая лучшая и самая полная школа, которую мы только можем иметь, к тому же она меньше всего нам стоит» {1329}, - говорилось в одном из памфлетов. Вероятнее всего, власти осознали, что позволить себе и дальше настраивать против Конвента общественное мнение они просто не могут: закону суждено было работать вполсилы.
Кроме того, и среди депутатов многим претила сама мысль об ограничении свободы прессы, и они нередко высказывались подобно Бодену:
Пишут, что шуанские и анархические журналы продолжают безнаказанно нападать на законодателей и правительство. По правде говоря, граждане, мне кажется, что вы слишком мало верите в стабильность республики и конституции{1330}, если вы опасаетесь, устоят ли они перед чтением памфлета{1331}.
Цензура устойчиво ассоциировалась с временами диктатуры монтаньяров, когда свобода слова была существенно ограничена. В архивах сохранился любопытный диалог, присланный одним из российских информаторов во Франции. По его словам, он весной 1795 г., будучи в Бургундии, обратился к встреченному им крестьянину с вопросом: «Ну что, вы наконец-то счастливы после падения Робеспьера?» И услышал в ответ: «Увы, месье, при Робеспьере мы страдали и не осмеливались об этом сказать, а после его смерти мы страдаем и смеем об этом говорить». «Вот в двух словах современное положение дел во Франции», - добавляет агент{1332}, и при всей его очевидной тенденциозности приведенные слова видятся мне достаточно показательными.
К тому же промонархическими публикациями отличались не только критически настроенные по отношению к властям издания - вносили свой вклад даже самые что ни на есть республиканские газеты. Пора от войны с роялистами перейти к переговорам, призывал
Немало и иных примеров. Так, в конце июня
Так, старая идея о том, что Робеспьер был хорошо замаскировавшимся роялистом получала второе рождение. Автор одного из памфлетов той эпохи прямо писал, что «преступная факция роялистов» старалась добиться «возвращения какого-нибудь Робеспьера»{1336}. Правый и левый фланги в сознании обывателя начинали смыкаться, отношение к роялизму переставало быть однозначным, приобретая вместе с размытостью и амбивалентность. «Якобинцы называли республикой лишь право всё разрушить и разграбить», - писал Лакретель, им не нужна была законная власть. Военные всё ещё выступали за республику, хотя и подразумевали под ней военную диктатуру. Приобретателей национальных имуществ устраивал режим, который обеспечит им сохранность собственности. «Таким образом, когда Конвент грезил о новой форме республики, во Франции уже не было больше республиканцев»{1337}.
Однако, как и ранее, очень сложно сказать, кто же во Франции «был». Роялизм по-прежнему нередко оставался латентным, никаких чётко оформленных группировок или партий не существовало, никто из политиков не высказывался за восстановление королевской власти открыто. Это создавало парадоксальную ситуацию: не было сомнений, что многие стремятся к восстановлению монархии, но кто эти многие, сколько их, как далеко протирается их влияние, оставалось не понятным и позволяло трактовать ситуацию весьма по-разному.
Из Вероны, если основываться на словах лорда Макартни, она виделась следующим образом:
Мне было сказано, что, на самом деле, среди революционеров нет никакой группы ни в достаточной степени единой, ни в достаточной степени честной и преобладающей, чтобы Король мог вести с ней переговоры, но, если таковая и существует, то у Месье, который находится на месте{1338}, есть право с ней договариваться [...] До отплытия Месье из Англии агенты Короля в Париже получили разрешение толковать его манифест и говорить, что, хотя он не мог избежать исключения из амнистии всех цареубийц, могут быть услуги такой природы, что позволят им претендовать до определённой степени на его милосердие {1339}.
Макартни полагал, что, ежели такая группа найдётся, она может стать основой для революции, благоприятной делу монархии. И добавлял:
Впрочем, нет ничего невозможного, благодаря общей легкомысленности французского характера, в том чтобы реставрация короля могла произойти (как они сами говорят) путём аккламации, и что крик: «Да здравствует Король!», раздававшийся некогда в Париже, отзовётся эхом со всех концов королевства{1340}.
Конституционные монархисты в те же дни нередко склонялись к мысли, что население выскажется отнюдь не за возвращение легитимного короля, а за тех, кто сможет предложить наиболее привлекательный компромисс между республикой и монархией. По словам Лакретеля, и сторонники Старого порядка, и приверженцы Конституции 1791 года оказались не способны завоевать на свою сторону общественное мнение, поскольку, с одной стороны, тот режим, который возник во Франции уже при Людовике XV, не имел ничего общего с традиционной французской монархией, а с другой - та «хилая, униженная, бессильная королевская власть», которую устанавливала конституция, не могла удерживать народ в повиновении. По его мнению, пережив революцию и Террор, общество нуждалось в личных свободах, юридических гарантиях, свободе печати и твёрдой руке. «Взгляды гг. Малуэ, Мунье, Лалли, Клермон-Тоннера, те взгляды, к которым к концу своей политической карьеры пришли
Мирабо и Барнав, которые столь красноречиво высказывал Казалес (Cazales) {1341}», только они оставались актуальны в 1795 г. и именно их развивали журналисты {1342}.
Впрочем, в документах эпохи можно найти немало и других точек зрения. К примеру, основываясь на сообщениях более сотни австрийских офицеров, находившихся в плену во Франции и выполнявших задание сообщать на родину о переменах во французском общественном мнении, австрийский канцлер барон Тугут заключал:
Все сходятся на том, что на самом деле практически большинство французов недовольны Конвентом и нынешним положением вещей, что большинство желает иметь руководителя, статхаудера, президента, короля или кого-нибудь другого, кто мог бы гарантировать и поддерживать собственность и общественный порядок. Но что, к сожалению, ничто не свидетельствует о каком-либо интересе к принцам и в особенности к личности Месье. Все члены той партии, которая зовётся роялистской, разделены между собой на бесчисленное количество группировок [...] От них не приходится ожидать каких-либо усилий в пользу принцев, никто не надеется восстановить Месье на троне его предков иначе как при помощи вооружённой силы и благодаря военным успехам...{1343}
Иными словами, по его мнению, французы стремятся вовсе не к монархии, а в принципе к сильной власти, которая сможет решить их проблемы.
По прошествии двух с лишним сотен лет выяснить, чьи оценки были ближе к реальному состоянию дел во Франции, не представляется возможным. Очевидно лишь, что после объявления о смерти Людовика XVII те сторонники монархии, которые были интегрированы в республиканский административный аппарат или сидели на скамьях Конвента, никуда не исчезли. Веронская декларация не оставляла им пространства для манёвра и вынуждала перестраиваться на ходу.
Какое-то время, по всей видимости, они надеялись всё же обойтись без Людовика XVIII. Малле дю Пан 16 июля 1795 г. писал:
в Париже ведутся переговоры между республиканцами и конституционалистами, им обещают всеобщее забвение, готовность делиться должностями и прибылями, что в обмен на немецких пленных Конвент потребует Лафайета и, наконец, возвращение эмигрантов-конституционалистов и возврат их имуществ{1344}.
Эти переговоры, если они действительно велись, ничем не закончились, и тем, кто был не против закончить революцию возвращением к монархии, но не стремился делать ставку на роялистов в эмиграции, пришлось переориентироваться на другой сценарий: одобрить Конституцию III года республики и воспользоваться ею для того, чтобы одержать победу на выборах.
Конвент принял проект новой конституции 5 фрюктидора (22 августа), первичные собрания собрались 20 фрюктидора (6 сентября), а 1 вандемьера (23 сентября) об одобрении конституции народом было торжественно объявлено с трибуны Конвента. Её обсуждение депутатами было весьма бурным, однако оно показало, что на самом деле поле для манёвра у республиканцев было весьма невелико. Им нужно было угодить и тем социальным слоям, на которые опирались монтаньяры, и тем, которые полагали, что страной должны управлять «лучшие», то есть обладающие собственностью.
Другое дело, что одним из главных, совершенно незапланированных, неожиданных для современников и плохо осмысленных ими последствий термидорианского переворота стало появление возможности для компромисса, в том числе и между различными группировками республиканцев. Выступая под лозунгом: «Ни короля, ни анархии», под которой понимали диктатуру монтаньяров, в ходе дис- куссии о новой конституции депутаты постарались опытным путем выяснить, что из преобразований, произошедших за шесть лет с начала революции, возможно сохранить, а от чего придётся отказаться. Об этом прекрасно сказал Бачко: «Термидор - этот тот ключевой момент, когда Революция должна взять на себя бремя своего прошлого и признать, что она не сдержала всех своих изначальных обещаний. В частности, этот тот момент, когда ее действующие лица провозглашают, что не хотят ни начинать ее вновь, ни исправлять ее. Термидор - это момент, когда у революционеров остается лишь одно желание, когда их вдохновляет лишь одно побуждение: закончить, наконец, Революцию»{1345}.
В качестве идейного фундамента сохранялась философия Просвещения. Конституция провозглашала «правами человека в обществе» свободу, равенство, безопасность и собственность, запрещала эмигрантам возвращаться в страну, гарантировала спокойствие приобретателям национальных имуществ, санкционировала единство и неделимость Франции, новое административное деление и новую систему мер и весов. Всеобщее равное налогообложение, равенство всех перед законом, запрет произвольных арестов, отсутствие сословий и привилегий, свобода печати, свобода совести, неприкосновенность жилища - всё это было прописано в Конституции. Исполнительная власть, как и двумя годами ранее, была подчинена законодательной: депутаты избирали Директорию и контролировали её. Немаловажный пласт революционных преобразований увековечивало
Впрочем, существовало и немало изменений. Исчезло упоминание о «естественных и неотъемлемых правах человека», был зафиксирован отказ от государственного обеспечения нетрудоспособных, всеобщего образования, права на сопротивление угнетению (и тем более права на восстание). Провозглашалось, что «носителем суверенитета является французский народ в целом», однако вводились двухступенчатые выборы и имущественный (а с отсрочкой и образовательный) ценз. Конституция 1793 года устраняла народ от законотворчества завуалировано - право отклонять законопроекты едва ли можно было в полном объёме реализовать на практике; в 1795 г. это было сделано более откровенно. Как некогда фейяны, создатели Конституции III года решили положиться на то, что собственники в наименьшей степени склонны к социальным экспериментам и будут защищать Республику, поскольку им есть что терять.
Исполнительная власть стала более сильной, чем в 1793 г., хотя вручить её одному человеку депутаты, помня о монархии, так и не решились. Помня о диктатуре монтаньяров, ослабили и законодательную власть, её разделили между двумя палатами: Советом пятисот и Советом старейшин. И наконец в качестве своеобразного предохранителя в Конституции был прописан сложный механизм её пересмотра (гл. XIII), не позволявший сделать это быстрее, чем за 9 лет.
Выступая в Конвенте, один из главных творцов этой конституции, П.Ш.Л. Боден, говорил:
Пришло время, когда за иллюзиями следует реалистичность, когда добросовестность приходит на смену шарлатанству [...] Необходимо показать Франции и Европе, что, предлагая нации план конституции, вы не ограничиваетесь пустыми теориями, что вы полностью уверены в возможности ввести её в действие{1346}.
Текст 1795 г., несомненно, был куда более реалистичным, чем в 1793 г. Но всех ли мог устроить этот компромисс? Очевидно, что он оставлял за бортом сторонников реставрации монархии, хотя и давал им надежду сформировать Законодательный корпус по итогам выборов. Как писал несколько лет спустя Малле дю Пан, «в 1794 г., после свержения Робеспьера, если бы революционеры были более независимыми и более просвещёнными, они могли бы учредить призрак монархии, который в одно мгновение и удовлетворил бы Нацию, и нейтрализовал на время усилия роялистов»{1347}. Этого не произошло, общество по-прежнему оставалось расколото, а из этого следовало, что за будущее и долгожданную стабильность республиканцам попрежнему придётся сражаться. И первым таким сражением должны были стать грядущие выборы в новый Законодательный корпус.
Ещё в мае 1795 г. лорд Гренвиль писал:
Кажется вероятным, что хотя идея первичных собраний абсолютно забыта в настоящее время, к ней вскоре снова прибегнут, и в этом случае можно получить величайшие выгоды от любого изменения общественного мнения, которое обратило бы выборы в пользу роялистов{1348}.
«Думающие роялисты могли верить, что только продолжительное существование Конвента преграждало им путь к власти. Предполагалось, что новый конституционный порядок (сколь бы несовершенным он ни был), устранит это препятствие» {1349}. Как писал из Лондона Малуэ Малле дю Пану: «Именно от нового Собрания следует ожидать какого бы то ни было улучшения нашей судьбы» {1350}.
На грядущие выборы делали ставку как многие из тех, кто ранее предполагал использовать в своих целях Людовика XVII, так и конституционные монархисты. Малле дю Пан докладывал Венскому двору 6 сентября 1795 г.:
В столице уже ведётся работа для того, чтобы предопределить избрание выборщиков; многие конституционные монархисты вступили в борьбу, и их активно поддерживает весьма большое количество граждан{1351}.
В то же время выборов с нетерпением ждали и сторонники Людовика XVIII{1352}. Роялисты не осмелятся в открытую атаковать Конвент, писал в начале сентября
они прикрываются выборами, будучи уверенными, что новая ассамблея также захочет составить конституцию; и так от конституции к конституции неизбежно вернутся к конституции 1788 года{1353}.
Будучи прекрасно осведомлённым о роялистской угрозе и опасаясь, что республиканцы на выборах не победят, Национальный Конвент предпочёл сыграть на опережение. Воспользовавшись тем, что Конституция III года предусматривала ежегодное обновление Законодательного корпуса на одну треть, Комиссия одиннадцати предложила распространить это правило и на 1795 г. О её планах было известно ещё в июне{1354}, однако окончательно решение было принято два месяца спустя и закреплено в двух декретах - от 5 и 13 фрюктидора (22 и 30 августа 1795 г.), вошедших в историю как «декреты о двух третях»{1355}, поскольку они предписывали обязательное переизбрание в новый Законодательный корпус двух третей членов Конвента. Выступая 1 фрюктидора (18 августа) с пространным докладом на эту тему член Комиссии одиннадцати Боден выдвинул следующий аргумент:
Отставка Учредительного собрания в достаточной степени научила вас, что полностью обновленный законодательный корпус, который должен заставить работать ещё неопробованную конституцию, - верный способ с ней покончить{1356}.
Слова Бодена о «стремлении к новшествам, особенно сомнительном, когда форма управления страной уже установлена», были понятны всем его коллегам, роялистская угроза ни для кого не представляла секрета. Это заставило Конвент поддержать и конечный вывод оратора: «Национальный интерес и конституция в равной мере накладывают на нас обязанность сохранить две трети членов Конвента в новом законодательном корпусе» {1357}. Противникам этой меры даже не дали высказаться.
Декреты вызвали в стране бурю негодования, в прессе писали о попрании свободы выборов{1358}. Общий настрой народа был, согласно полицейским донесениям, таков: «Не переизбирать этих мошенников»{1359}. В столице сочиняли издевательские песенки{1360}. Не вызвали декреты восторга и у тех членов Конвента, которые склонялись к монархии{1361}. В шифровке из Лондона граф Воронцов выражал надежду, что «насильственный способ, которым две трети Конвента захватили власть, сделает больше для восстановления легитимного Короля Франции, чем было сделано до сих пор»{1362}. Тем не менее, поскольку было принято решение вынести их на референдум вместе с текстом Конституции, оставалась ещё надежда, что народом они будут отвергнуты.
В результате в первичных собраниях и собраниях выборщиков развернулась острая политическая борьба, истинный размах которой очень сложно оценить, если учесть, что открыто высказываться за возвращение монархии по-прежнему было запрещено. Впрочем, в первой половине сентября 1795 г. роялистские агенты докладывали из Парижа, что контрреволюционеры чувствуют себя в первичных собраниях вполне комфортно:
Тех, кого считали роялистами и добрыми католиками не просто терпели, но и принимали их по-дружески и со всей обходительностью. Многих выбрали председателями и секретарями собраний; а если некоторые роялисты высказывались в пользу монархии, это не вызывало никаких столкновений, и отмечают, что те, кто преобладал в собрании, всего лишь стремились доказать, что такое рвение неосторожно{1363}.
Если верить Малле дю Пану, в столице монархистам даже удалось соорганизоваться. В письме Уикхэму от 25 сентября Малле сообщал, что те люди, которые в настоящее время действуют в Париже, «давно известны ему», и он готов дать личные гарантии «их честности, рвения и достойного использования любой оказанной им помощи». По его словам, в Париже создано некое «Роялистское общество»
Он был администратором в первом Парижском Муниципалитете {1364}, выступавшим до 5 октября 1789 г. за нарождающуюся и умеренную Революцию. Затем он высказал явное неодобрение Конституции 1791 года. Хотя в 1792 году он не уставал проповедовать [необходимость] прочного союза всех монархистов против республиканцев, он стал, как и большинство честных людей, жертвой триумфа последних, был вынужден скрываться, оказался разорён и долгое время провёл в тюрьме. Он полагает, что основой всякой реставрации может быть лишь система, заложенная национальными наказами 1789 г. и королевской Декларацией от июня того же года. Он никогда не примыкал ни к одной клике, однако уверен в необходимости объединения всех, кто желает покончить с Революцией и Республикой, кто делает ставку на постепенные преобразования и на возрождение
Я имею все основания надеяться, что мнение этого человека - это мнение Общества и большинства тех, кто работает на благо восстановления Монархии. Всех роялистов или прежних конституционалистов, несмотря на партийные различия, объединяет главная цель - сначала свергнуть Конвент, создать заслуживающий доверия Законодательный корпус, и воспользоваться этим, чтобы сразу же обратиться к Нации с предложением восстановить королевскую власть. Все остальные вопросы - о природе этой королевской власти и о том, будет ли реставрация полной или частичной - мудро откладываются ради поддержания нынешнего единства взглядов и усилий{1365}.
Дошли до нас и сведения о различных роялистских планах, которые должны были реализоваться в масштабах всей страны. 7 фрюктидора (24 августа) в письме, направленном в Конвент, один из жителей Кальвадоса сообщал, что
в соответствии со сведениями многих патриотов, достойных самого большого доверия, кажется очевидным, что эмиссары аристократии отбыли из Парижа, чтобы доставить их сторонникам в департаментах план, который был ими принят, чтобы помешать одобрению Конституции {1366}.
Упоминания об этом загадочном «плане» встречаются и в прессе, правда, значительно позже. 23 сентября в
Насколько эти «планы» (или «план») реальны, а насколько воображаемы? Если бы не письмо из Кальвадоса, можно было бы без труда заподозрить журналистов в желании обвинить роялистов в происходящих событиях, - текст, приведенный в
По письмам с мест, десятками приходившим в различные комитеты Конвента летом - осенью 1795 г., легко проследить, что роялисты выбрали единственно возможную тактику: они поддерживали при-
нятие конституции, активно выступали против «декретов о двух третях» и старались провести максимальное число разделявших их идеи выборщиков и, соответственно, депутатов. «Представители, - предупреждали членов Конвента в одном из таких посланий, - повсюду торжествуют аристократия и фанатизм. Наши выборщики - не кто иные, как священники, дворяне, сеньоры, преступные аристократы» {1370}. По всей стране «хотят вновь воздвигнуть трон на трупах республиканцев», сообщали из другого департамента. Везде «отцы защитников родины - мишень для постоянных оскорблений родственников и друзей неприсягнувших священников и эмигрантов». Первичные собрания заполнены «бывшими дворянами» {1371}.
Депутатам сообщали об активном участии роялистов в выборах, об их доминировании в той или иной коммуне{1372}, о том, что они с удовольствием голосуют за конституцию и, естественно, против декретов{1373}. Из Лиона сообщали, что «роялисты одобрили конституцию, зная, что без декретов она не продержится». В тех первичных собраниях, которые декреты отвергли, сторонники монархии преобладали. И Париж, считает тот же корреспондент, был против декретов, поскольку в нем доминируют «клики и сторонники Старого порядка»{1374}. Рассказывали также, что в ряде бюллетеней рядом с вопросом о том, одобряется ли конституция, были записаны слова: «Мы хотим короля»{1375}.
В Вероне также внимательно наблюдали за тем, что происходит в Париже. Один из агентов сообщал, что он установил связи с депутатом Конвента Саладеном и рядом его коллег. С точки зрения агента, «если конституция будет принята и, в особенности, если две трети членов Конвента останутся в следующем Законодательном корпусе, малейшая надежда на благоприятные изменения должна быть надолго оставлена». Однако есть шанс, что этого не произойдёт, поскольку «настроение секций великолепно, их просвещают и подбадривают авторы - друзья порядка и Монархии»{1376}. Но на этом пути было и непреодолимое препятствие:
Я должен признать, что прокламация Короля, которую я только что прочитал, удивила и расстроила меня; я боюсь, что она принесёт немало вреда и что те, кому она угрожает, будут рассматривать её как прокламацию герцога Брауншвейгского{1377}, и как бы она не произвела тот же эффект {1378}.
Неназванный по имени член Конвента якобы заявил агенту следующее:
Мы все убеждены (по крайней мере те, кто обладает здравым смыслом), что Республика в нынешнем виде не просуществует и шести месяцев. Обременённая бедностью и победами, находясь между Королём и якобинцами, она лишена выбора. Единственный выбор для меня и трёх сотен моих коллег - это быть повешенным, а не гильотинированным за то, что голосовали за смерть Короля. Тщетно мы будем признавать наши ошибки, тщетно станем стараться их исправить, повсюду мы видим надпись над адом у Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
«Я попытался убедить его, - докладывал агент, - что Король Франции, без сомнений, простит даже столь преступные ошибки, если ему будут оказаны весомые услуги, которые станут неоспоримым доказательством искреннего раскаяния и временных, практически невольных заблуждений. Он заверил меня, что если Людовик XVIII даст письменные доказательства такого прощения, которое, пусть даже неопубликованное, можно будет передать пяти или шести его коллегам, он уверен, что более чем половина с удовольствием выскажется за исправление ошибок и восстановление законного правителя Франции»{1379}.
Официальные результаты референдума{1380} были для республиканцев весьма благоприятными: за Конституцию проголосовало более миллиона человек, против - меньше пятидесяти тысяч, один департамент, Мон-Терибль, её отверг. За декреты высказалось чуть более двухсот тысяч, против - немногим более ста{1381}, 19 департаментов их отвергли. И Конституция, и декреты были объявлены одобренными французским народом, хотя даже одно только то, что лишь четверть, высказавшихся за конституцию, проголосовала за «декреты о двух третях», говорило само за себя и вызывало множество вопросов.
Именно референдум по Конституции III года и «декретам о двух третях» Ларевельер-Лепо, будущий член Директории, считает временем разрыва между роялистами и «Фрероном, Тальеном, Баррасом и др. [...] не раз, начиная с 9 термидора, усердно служившими их делу». Почувствовав свою силу, роялисты отвергли декреты и стали угрожать депутатам Конвента карами за их поведение в прошлом, а также «выбрали в оба совета одних роялистов, которые, в свою очередь, должны были выбрать одних роялистов в Директорию». Это-то и привело к перегруппировке в среде термидорианцев, когда, испугавшись, вчерашние пособники роялизма оказались вынуждены «примкнуть к истинным друзьям свободы» {1382}.
Хотя депутатов Конвента нередко обвиняли в том, что они приняли «декреты о двух третях», опасаясь за собственную жизнь и не желая отказываться от власти {1383}, их роль в предотвращении падения республики видится несомненной. Это убедительно доказывает специальное исследование, предпринятое Ж.-Р. Сюратто с целью определить политическую ориентацию вновь избранных депутатов. Предупредив об известной погрешности своих подсчётов, он пришёл к выводу, что из 234 депутатов, избранных свободно (то есть не подпадавших под декреты), в Законодательный корпус прошло 49 «контрреволюционеров» и 68 «умеренных роялистов», тогда как республиканцев - всего 56{1384}, то есть вдвое меньше. Не рискуя интерполировать эти данные на выборы в целом и гадать, что было бы, если бы не «декреты о двух третях», замечу, тем не менее, что победа монархистов выглядела весьма убедительно. Однако в отношении членов Конвента, получивших места в Совете пятисот и Совете старейшин, цифры совсем иные: 44 роялиста и 389 сторонников республики. Малле дю Пан писал графу де Сент-Альдегонду:
Собрание выборщиков назвало [...] в новую треть гг. д’Амбрэя (
Роялистам оставалось уповать лишь на то, что Законодательный корпус должен ежегодно обновляться на одну треть - и действительно в 1797 г. придёт час их реванша.
ГЛАВА 10
13 ВАНДЕМЬЕРА: КОМУ ВЫГОДНО?
К этому же времени, к осени 1795 г., относится и последнее парижское народное восстание эпохи Французской революции - восстание 13 вандемьера IV года республики (5 октября 1795 г.). В столице голосование по «декретам о двух третях» проходило особенно тяжело: их одобрила лишь одна секция из сорока восьми. Кроме того, секции сразу же отвергли все поставленные Конвентом ограничения по срокам созыва первичных собраний, равно как и запрещение сноситься друг с другом. После решения Конвента признать декреты вступившими в силу на депутатов посыпались обвинения в узурпации народного суверенитета, в ряде секций были высказаны предложения объявить заседания непрерывными и покарать зарвавшихся законодателей - как минимум урезав их полномочия. Противостояние вылилось в то, что за 20 дней до окончания работы Конвента парижские секции восстали. Депутаты призвали на помощь войска, в подавлении мятежа принимал активное участие Бонапарт, заслуживший даже прозвище «генерал вандемьер». Попытка вооружённого противостояния Конвенту закончилась поражением восставших.
Таким образом, сам ход событий видится хорошо известным. Тем не менее восстание 13 вандемьера представляется мне, пожалуй, одним из самых запутанных восстаний Революции. Свидетельства о нём столь противоречивы, что их весьма сложно принимать на веру, и в результате достоверность едва ли не каждой крупицы наших знаний может быть поставлена под сомнение.
Основная проблема возникает отнюдь не с хронологией событий и не с причинно-следственными связями между ними, а с их интерпретацией. За две сотни лет описание обстоятельств, связанных с восстанием 13 вандемьера, в общих чертах устоялось, и ныне в нём практически не встречается разночтений. Большинство авторов общих работ выстраивает повествование в следующей логике: «Роялистское восстание 13 вандемьера [...] опередило назначенные на 20-е выборы и увенчало собой волнение, проявлявшееся в Париже на протяжении предшествующих месяцев. 20 фрюктидора (6 сентября 1795 г.) парижская секция Лепелетье - секция Биржи и спекуляций - приняла
Таким образом, восстание однозначно признается роялистским и объясняется тем, что роялисты, недовольные принятием «декретов о двух третях», смогли взять под свой контроль ряд секций. Но нельзя не заметить, что это «роялистское» восстание не ставило перед собой никаких роялистских целей: в тексте Собуля нет ни слова о требованиях восстановить монархию, о стремлении призвать на французский трон Людовика XVIII, вообще о каких бы то ни было антиреспубликанских лозунгах мятежников.
Это не единственная странность, которую можно найти в работах авторов, признававших восстание 13 вандемьера роялистским, а именно этот эпитет обычно прилагается к нему в историографии вплоть до сегодняшнего дня{1396}. Так, например, Фюре и Рише писали: «Правые были разобщены. Убеждённые роялисты испытывали презрение к этому брожению. Агенты графа д’Антрэга - Бротье и де Помель {1397} - были враждебны движению, которое отстаивало суверенитет народа. По противоположным причинам, которые должны были привести к сходным результатам, мудрецы Собрания и салонов отговаривали от незаконных действий. Мадам де Сталь заявила Лакретелю, что движение секций может привести к гражданской войне и удушить в зародыше эволюцию в сторону умеренности»{1398}.
Иными словами, и убеждённые роялисты (сторонники Людовика XVIII), и конституционные монархисты (по крайней мере часть из них) были против восстания. Но какие же роялисты тогда в нём участвовали? «Золотая молодежь», - отвечали Фюре и Рише, однако это звучало не очень убедительно. Впоследствии Фюре отказался от данной концепции, и в его книге «Революция» мятеж 13 вандемьера определяется уже как «восстание умеренных секций Запада, ведомых золотой молодежью»{1399}.
Если же обратиться к книге А.З. Манфреда, то мы увидим ещё одно логическое противоречие. На страницах, предшествующих рассказу о восстании 13 вандемьера, автор отмечает: «Роялистская партия не представляла собой чего-либо единого. Напротив, не было ничего более пестрого, противоречивого, разноголосого, чем партия сторонников монархии»{1400}. Но далее, по словам Манфреда, эта «партия» действует как единое целое: роялисты надеются на конституционный путь восстановления монархии, «дальше мечтаний о кровавом возмездии сплочённость роялистов не шла», «эта мысль в течение сентября воодушевляла всех сторонников монархии». И, наконец, при описании кануна восстания появляется, очевидно, ещё более сплоченная группа людей, именуемых «заговорщиками» - именно они дают сигнал началу восстания. Но кто эти «заговорщики»? Как они соотносятся с «роялистами»? Об этом книга умалчивает.
Ещё труднее приходится тем авторам, которые ставят своей целью объяснить, почему восстание считается роялистским, если никаких реальных данных, позволяющих судить о числе сторонников монархии среди восставших, не существует. Скорее, наоборот: сомнительно, чтобы среди 35 тысяч разоружённых после мятежа парижан они преобладали. «Роялисты смогли умело обмануть и объединить вокруг себя недовольных, консервативных республиканцев, всех, кто отвергал декреты» {1401}, - пишет Э. Дюкудре. Быть может, но, опять же, какие именно роялисты, если далее говорится, что они делились на конституционалистов и абсолютистов? По мнению Ж. Лефевра, восстанием 13 вандемьера «руководили контрреволюционеры, но его поддерживали конституционные монархисты и все те, кто надеялся избавиться от депутатов Конвента»{1402}. Бесспорно, поддерживали, но кто же эти «контрреволюционеры», что руководили восстанием? За что они выступали? Е.В. Тарле высказывается ещё осторожнее: «Роялисты были далеко не одни, - поясняет он, - они находились даже и не на первом плане ни при подготовке дела, ни при самом выступлении. Это-то и делало в вандемьере положение Конвента особенно опасным»{1403}. Однако мне видится, что после этого тезиса вопрос о движущих силах восстания едва ли становится яснее.
Таким образом, несмотря на общую логику повествования, по двум ключевым группам вопросов согласия у авторов нет. Лежал ли в основе мятежа заговор? Как именно роялистам удалось направить толпу на Конвент?{1404} Составляли ли они костяк этой толпы? И - с другой стороны, что за люди организовали восстание 13 вандемьера? Одним кажется, что конституционные монархисты{1405}, другим - что «откровенные роялисты»{1406}, третьим - что «чистые роялисты»{1407}, четвертых вовсе не занимает эта проблема{1408}.
Естественно было бы предположить, что если авторы общих трудов по истории Революции могут себе позволить не концентрировать внимание на перечисленных вопросах, просто присоединив- шись к той точке зрения, которая кажется им наиболее убедительной, то авторы специальных трудов по истории контрреволюции и роялизма такой возможности лишены. Одной из первых книг на эту тему стала монография П. Тюро-Данжена «Роялисты и республиканцы». Он оценивал восстание 13 вандемьера следующим образом: роялисты сами себе навредили. Им следовало подождать того момента, когда благорасположенность общественного мнения принесла бы им победу на выборах, а вместо этого они пошли на вооруженное противостояние. По мнению автора, и ультра, и конституционалисты выступали в этом движении сообща, став временными союзниками. И сообща потерпели поражение. Вместе с тем, называя конкретные имена, Тюро-Данжен, по сути, доказывает лишь участие в мятеже отдельных сторонников монархии, но никак не роялистский характер движения в целом{1409}.
Иной точки зрения придерживается Ж. Годшо. На его взгляд, мятеж подготовили исключительно конституционные монархисты, лишившиеся из-за декретов о двух третях возможности прийти к власти легальным путем. Правда, и здесь рассказ о ходе событий заменяет какую бы то ни было систему доказательств {1410}.
При подобном разнообразии мнений, неудивительно, что автор третьей крупной монографии по этому сюжету (а работы, посвященные контрреволюции, вплоть до сегодняшнего дня весьма немногочисленны), Д. Сазерлэнд, предпочёл и вовсе не выносить на сей счет никакого суждения, ограничившись постановкой проблемы, которая видится мне абсолютно корректной: «Это было едва ли не самое странное из всех парижских восстаний. Если оно было роялистским, то это ни разу не было признано ни в петициях, ни в декларациях инсургентов. Если оно просто было направлено против декретов Конвента о двух третях, то его успех помог бы роялистам, однако агенты Претендента{1411}, находившиеся в городе, отрекались от него, как от творения монархистов конституционных. Если протест был направлен против террористов, выходит, что секции весьма умело использовали разговоры о народном суверенитете и праве на восстание в антинародном деле. Если восстание резонно представляется “буржуазным”, получится, что самую большую единую категорию составляли ремесленники и подмастерья. Люди, зарабатывавшие на жизнь своими руками, составляли почти треть арестованных, чей род занятий был известен»{1412}.
Впрочем, и Сазерлэнд, словно забыв, что сам только что написал, в конце концов называет 13 вандемьера «частью некоординированного, но реального наступления роялистов» {1413}.
Попробуем ещё сильнее уменьшить масштаб и посмотреть работы, посвященные непосредственно самому восстанию. Первое, что бросается в глаза: если к другим известным journées Революции историки то и дело возвращались, постоянно их переосмысливая, то мятеж 13 вандемьера удостоился на Западе лишь одной монографии - небольшой книжечки Анри Зиви на полторы сотни страниц, опубликованной уже более века назад {1414}. Это тем более странно, что значение данного события, как мне видится, выходит за рамки, собственно, переходного периода от Термидора к Директории. По меньшей мере, оно заставляет задуматься о той новой роли, которую начинает играть в это время армия: с 1795 г. и далее, вплоть до установления режима Консульства, армия будет всё активнее вмешиваться в политику.
Работа, проделанная А. Зиви, не может не вызывать уважения. Проанализировав широчайший круг источников (в том числе и немало архивных), он вписывает восстание 13 вандемьера в следующую логику: декреты о двух третях вызвали повсеместное возмущение, и прежде всего ими были недовольны те, кто хотел воспользоваться Конституцией III года для восстановления монархии. Роялистов в стране существовало немало, однако «в общественном мнении роялистские настроения проявлялись лишь в виде неоформившихся тенденций и опасений республиканцев»{1415}. Утверждение само по себе довольно спорное, поскольку подразумевает, что республиканцы видели перед собой не реальную угрозу, а страшились неких фантомов, которые существовали преимущественно в их воображении.
Не менее любопытно то, что пишет Зиви далее: «Тем не менее существовали роялисты скрытые и куда более активные. После 9 термидора ими стали перековавшиеся монтаньяры, термидорианцы, Тальен, Фрерон, которые атаковали с трибун и в прессе террор и террористов. Но вскоре их ряды пополнили и иные: писатели, журналисты объединили с ними свои усилия в рамках общей мощной кампании. Окончание революционного режима, возвращение порядка и свободы наряду с законным и умеренным правительством - так выглядела единая цель их усилий. В их писаниях и газетах не было и следа роялизма; если их обвиняли в роялизме, они живейшим образом протестовали. Однако делали это исключительно из расчета и осторожности: время для роялистской пропаганды ещё не наступило, и закон был суров. Подстрекательство к восстановлению королевской власти наказывалось смертной казнью» {1416}.
Получается, что лучший специалист по восстанию 13 вандемьера признает: бесполезно искать в документах роялистскую составляющую, её там нет. Но где же тогда она есть?
С моей точки зрения, здесь мы имеем дело с определённым логическим парадоксом. Действительно, баталии вокруг сохранения или отмены революционного порядка управления разворачивались нешуточные {1417}. Вот только что может служить доказательством роялистских намерений множества авторов, недовольных диктатурой монтаньяров, если сами эти авторы оказались достаточно предусмотрительны, чтобы эти намерения замаскировать? Лишь косвенные свидетельства и умозаключения, которые приходится принимать на веру. Так, скажем, рассуждая о писателях и журналистах, выступавших против наследия Террора, Зиви отмечает: «Почти все они были роялистами. Мнения Лакретеля{1418} и Воблана, роль некоторых из них в восстании 10 августа и позднее при Реставрации в достаточной степени это доказывают»{1419}. Вот только мнения, на которые ссылается Зиви, были высказаны спустя много лет, а при Реставрации Людовику XVIII служили весьма разные люди (и в их числе, как известно, бывший якобинец Ж. Фуше). Да и отношение к восстанию 10 августа и судьбам монархии едва ли во многих случаях может считаться убедительным доказательством, поскольку Людовика XVI в 1792 г. поддерживало множество людей (в частности, из группировки Бриссо), которые впоследствии перешли на республиканские позиции.
Ситуация оказывается тем более запутанной, что роялисты, о которых пишет Зиви, настолько умело скрывали свои убеждения, что о них не знали даже шпионы Людовика XVIII. Эти сторонники монархии «не были связаны ни с королем, ни с его агентами, которые не были уверены в их чувствах. Это были завсегдатаи салонов, куда они привлекали депутатов Конвента и льстили им» {1420}. Более того, «они отнюдь не были контрреволюционерами» {1421}. В своих газетах эти сторонники монархии постоянно писали о том, что «декреты о двух третях» нарушают «неотъемлемый суверенитет народа», нападали на сторонников Террора. Один из их лидеров, по словам Зиви, ещё в конце весны выдвинул лозунг: «Смерть убийцам, объединимся вокруг Конвента!»{1422}. По сути, выходит, что если не знать этих роялистов поименно, то до осени 1795 г. их едва ли можно отличить от многих термидорианцев, а после принятия «декретов о двух третях» - от тех десятков тысяч французов, которые были недовольны стремлением Конвента остаться у власти.
Приводимые Зиви цитаты, на мой взгляд, полностью подтверждают эту мысль. Вот, например, что писал о тех днях Лакретель почти два десятилетия спустя:
Для того чтобы действовать в полном согласии, было принято решение ограничиться оборонительным союзом против увековечивания тирании Конвента. Не было выработано никакого политического проекта: старались избегать высказываний о форме государственного устройства, которую следует принять. Все думали о законном короле; однако ни одни уста не произнесли его имени, ни одно перо его не написало{1423}.
За пределами этих попыток обозначить промонархическую ориентацию весьма небольшой группы людей других доказательств роялистского характера восстания мы у Зиви не найдём - подозреваю, именно в силу его научной добросовестности. Он признавал, что «решающим влиянием» в секциях (но в каких?) пользовалась буржуазия - «адвокаты, судьи, преподаватели, литераторы, торговцы. Однако значительное число поданных голосов и согласие секций в отношении декретов указывают также на истинно народное волеизъявление»{1424}. В этом ракурсе весьма сомнительным представляется вывод автора о том, что «восстание 13 вандемьера стало окончанием вызванного роялистами конфликта, развернувшегося между Конвентом и парижскими секциями»{1425}. Не роялисты вызвали этот конфликт, а, как справедливо пишет далее сам Зиви, «его спровоцировало несогласие с декретами о двух третях».
К тому же в развитии этого конфликта, если следовать за ходом рассказа Зиви, роялисты едва ли играли ведущую роль. Те документы Конвента, которые приводятся в монографии при рассказе о предыстории и ходе восстания, практически не говорят о роялистской угрозе. Основные усилия роялистов были сосредоточены, по словам автора, на том, чтобы развязать войну между секциями и правительством, но ничто не позволяет судить об успешности их призывов: большинство секций «не стремилось к открытому бунту», и взяться за оружие их заставил «страх перед ненавистными террористами»{1426}. Напротив, желания роялистов явно шли вразрез со стремлениями секций: «секции не помышляли ни о чём, кроме совместной обороны; роялисты готовили атаку на Конвент»{1427}. Однако и сам ход выступления секций против Конвента - так, как он показан у Зиви, - не позволяет сделать вывод о том, что роялистам удалось привлечь на свою сторону общественное мнение: секции решились нанести удар по депутатам лишь после того, как те склонились к использованию армии, чтобы привести парижан к повиновению. Тем более удивительным мне видится итоговый вывод работы: оппозицией руководили роялисты, они были её «генеральным штабом». Роялистскими были и несколько секций, хотя и не все{1428}.
За годы, прошедшие после публикации монографии Зиви, восстание 13 вандемьера было удостоено в западной историографии всего нескольких статей, практически не меняющих наших представлений об этом событии. Исключением в этом недлинном ряду является этюд X. Митчелла «Вандемьер, переоценка»{1429}, посвященный роли в мятеже так называемого Парижского агентства. Как пишет Митчелл, поскольку решение вынести на голосование декреты о двух третях «вызвало горечь в кругах умеренных республиканцев и конституционных монархистов», Парижское агентство не стало активно участвовать в секционном движении. И оно, и «роялисты из Вероны правильно предположили, что оппозиция Конвенту возникла не из- за приверженности чистым принципам роялизма, а из решимости не допустить продления полномочий Конвента» {1430}. Далее становится видно, что автор во многом исходил из идеи о том, что роялисты, в принципе, находились в противостоянии с конституционными монархистами. Это действительно является общим местом работ по истории контрреволюции, однако требует доказательств. По крайней мере, как мы видели, Людовик XVIII, хотя и не питал к конституционалистам большой симпатии, активно шел с ними на сотрудничество.
В российской и советской историографии монографии, посвященной восстанию 13 вандемьера, так и не появилось, хотя и был опубликован ряд небезынтересных статей. Первым, кто обратился к его исследованию, стал известный российский историк Н.И. Кареев, вышедший на этот сюжет благодаря своим занятиям парижскими секциями в годы Революции{1431}. Отталкиваясь от уже приведенной выше мысли Зиви о том, что восстанием руководили какие-то совершенно особые роялисты, и опираясь на собственный опыт работы во французских архивах с документами парижских секций, Кареев в статье «Было ли парижское восстание 13 вандемьера IV года роялистическим?» проанализировал два основных источника - опубликованные Оларом полицейские отчеты времен термидорианского Конвента и те секционные материалы, с которыми ему довелось поработать самому.
Кареев не сомневается, что, если верить полицейским донесениям, у нас нет никаких сведений о роялистской агитации в стенах секций, да и само участие роялистов в подготовке мятежа передаётся, скорее, в виде слухов, нежели фактов, и соседствует с отчетами об активности бывших «террористов». Далее он подчеркивает: «Ни секция Лепелетье, ни другие секции ничем не проявили своего роялизма. Напротив [...] они защищали народовластие и свободу выборов [...] Не отрицая, что роялисты ловили рыбу в мутной воде в эти дни раздражения против Конвента, мы вовсе не нуждаемся в предположении, что без агитации с их стороны не было бы движения 13 вандемьера. Секциям не в первый раз было приходить в столкновение с Конвентом, и нарушение свободы выборов с последовавшим потом освобождением сидевших по тюрьмам террористов были достаточной причиной для секций, где возобладали умеренные элементы, чтобы ополчиться против распоряжений Конвента» {1432}.
Как известно, значительная часть документов секций погибла во время Парижской Коммуны, и в их числе протоколы секции Лепелетье - о том, что там происходило, мы можем судить лишь по косвенным источникам. Однако часть документов замешанных в мятеже секций всё же сохранилась. «Читая эти протоколы, иногда очень обстоятельные, - отмечает Кареев, - я в них не находил решительно ничего роялистического» {1433}. Отсюда и итоговый вывод статьи: «Специально роялистического характера восстание 13 вандемьера отнюдь не имело» {1434}.
В другой своей работе, вышедшей годом позже, Кареев вернулся к данному сюжету, задавшись на сей раз целью рассказать, какова же была на самом деле логика развития событий. Он убедительно показал, что восстание 13 вандемьера было вызвано не столько интригами роялистов, сколько противостоянием между Конвентом и секциями, спровоцированным декретами о двух третях: «Не роялисты начали в секциях поход против фрюктидорских декретов [...] Вся аргументация против них имела чисто республиканский характер и для того, чтобы её придумать, вовсе не нужно было иметь какую-то заднюю мысль, с каковою будто бы “переодетые” или “замаскированные роялисты” предприняли свою кампанию против Конвента»{1435}.
Вместе с тем, стремясь доказать свою точку зрения, Кареев, как мне кажется, бросается в другую крайность, соглашаясь считать роялистами лишь сторонников восстановления Старого порядка в полном объеме, каковыми были далеко не все эмигранты и каковым не был даже сам Людовик XVIII: «Что значило в то время принадлежать к роялистическому лагерю? Это значило желать возвращения не только Бурбонов, но и эмигрантов, возвращения им их привилегий и имуществ, проданных в другие руки, возвращения и церковных имений, желать наказать всех, кто только принимал какое-либо участие в событиях революции, вознаграждения частями французской территории иностранных государств, помогавших реставрации Бурбонов»{1436}.
Этот образ (и здесь Кареев абсолютно прав) действительно рисовали с трибуны Конвента, однако всякая попытка принять его за чистую монету и попытаться распространить на всех сторонников монархии видится мне ошибочной. Ведь тем самым решительно сбрасываются со счетов и конституционные монархисты (которым в историографии XX в., в отличие от историографии XIX в.{1437}, чаще всего и приписывается организация мятежа), и тысячи людей по всей Франции, имевших более или менее осознанное желание вернуться к монархии и идеализировавших былые времена стабильности, покоя и процветания.
Вторым и последним отечественным историком, специально уделившим внимание восстанию 13 вандемьера, был К.П. Добролюбский, автор ряда работ о Термидоре. Полагая, что Кареев предпринял «неудачную попытку пересмотра вопроса о роялистском характере вандемьерского мятежа» {1438}, Добролюбский вернулся к традиционной интерпретации восстания. По большому счету, его обширная статья является синопсисом книги Зиви с добавлением множества других свидетельств историков и современников, которые можно было собрать, работая в советских библиотеках. Автор приводит их единым блоком, хотя, по сути, они распадаются на три группы: тех, кто не сомневался, что мятеж организовали роялисты, тех, кто подозревал, что сторонники монархии могли бы им воспользоваться, и тех, кто «не признал позднее, что мятеж 13 вандемьера угрожал республике»{1439}.
Среди приведенных Добролюбским свидетельств особенно любопытным показалось мне следующее: «Одна из лево-республиканских газет находила следующие убедительные доказательства роялистских замыслов секции{1440}: цвета лилии, вышитые на отворотах рукавов и впереди на рубашках у убитых мятежников, маленькие белые ротные значки в стволе их ружей; многие имели банты из белых лент на своих саблях и шпагах. В числе мертвых признали людей грубо одетых, но с очень тонкими чертами и с вышитыми на одежде цветами лилии [...] В бумагах секции Лепелетье нашли образец циркуляра к департаментам, где во имя короля требовалась помощь людьми и припасами. Другая газета передавала о слухах, что в зале заседаний секции Лепелетье нашли белое знамя и переписку с врагами отечества»{1441}. Похоже, словосочетание «убедительные доказательства» автор употребляет без тени иронии.
Подводя итог этому историографическому экскурсу, можно отметить, что интерпретация мятежа 13 вандемьера как роялистского в историографии доминирует, но при этом среди историков нет согласия ни в том, к какому течению внутри роялизма принадлежали эти сторонники возвращения королевской власти, ни за что именно они выступали, ни какова была степень их влияния на подготовку восстания. Различные работы явно не стыкуются друг с другом: по крайней мере трудно представить себе, чтобы роялисты, столь тщательно скрывавшие свое участие в организации мятежа, вдруг решили украсить себя соответствующей символикой, да и едва ли такое потрясающее доказательство роялистских симпатий мятежников не было бы упомянуто в докладах, сделанных в Конвенте в ходе и после подавления восстания. Лишь Зиви пытался каким-то образом доказать постулат о роялистском характере движения, и всё же его характеристика роялистов, которые «отнюдь не были контрреволюционерами», вызывает больше вопросов, чем ответов.
С другой стороны, аргументы Кареева представляются весьма убедительными. Мне удалось найти в историографии лишь две попытки их опровергнуть. Первым это попробовал сделать К.П. Добролюбский, но его мысль о том, что «для определения характера движения важны не столько субъективные заявления самих участников движения, сколько объективное значение мятежа»{1442} переводит, на мой взгляд, спор исключительно в плоскость интерпретаций, делая его тем самым бессмысленным. Вторая реплика принадлежит В.М. Далину, заметившему, что «монархические элементы в отдельных случаях могли даже, успешно маскируясь, поднимать на борьбу против термидорианцев население некоторых демократических секций» - именно это обстоятельство, по его мнению, и ввело в заблуждение Кареева{1443}. Однако «успешная маскировка» опять же не позволяет этих роялистов выявить, а на чем Далин основывал свое мнение, он, к сожалению, никак не пояснил.
Как хорошо известно, с первых же месяцев Революции огромное влияние на формирование общественного мнения и на восприятие политических событий рядовыми французами стали оказывать пресса и памфлеты, широко расходившиеся по стране. Во времена диктатуры монтаньяров, когда была уничтожена свобода печати, этот процесс претерпел характерную пертурбацию: граждане быстро усвоили, что точка зрения, исходящая от властей (и, в частности, от Конвента), является единственно правильной, а воспроизведение её свидетельствует о политической благонадежности. Свою роль сыграли и стремительные изменения в оценке тех или иных лидеров - вчерашний народный трибун мог, как Дантон, в одночасье оказаться изменником и предателем. «Люди прекрасно поняли, - отмечает Бачко, - насколько опасно высказывать сомнение по поводу разоблаченных в Париже “заговоров”; элементарная осторожность требовала от них встать на сторону победителей. Монополия на информацию и господство центральной власти над общественным мнением оставляли им весьма узкое поле для самовыражения - выспреннюю риторику восхваления и обличения» {1444}.
В этом ракурсе особый интерес для нас представляет сформулированная в Конвенте официальная точка зрения на восстание 13 вандемьера, поскольку именно она должна была неминуемо наложить свой отпечаток на восприятие событий современниками. По публикациям того времени заметно, что, хотя на протяжении всего 1795 г. в Конвенте не переставали говорить об опасности, угрожающей республике со стороны приверженцев восстановления монархии, в начале конфликта между секциями и депутатами Конвент колебался, как именно оценить недовольство парижан: было очевидно, что противостоять представителям народа могут лишь враги народа, но какие враги? Роялисты или «террористы»?
Как это ни парадоксально, первое время активно использовались оба ярлыка. Так, например, 11 фрюктидора (28 августа) оратор секции Майль говорил у решетки Конвента:
Если требуешь, чтобы притеснители родины предстали перед судом, слышатся обвинения в стремлении восстановить новый терроризм. Если не позволяешь некоторым навязчивым памфлетистам себя дурачить, они называют тебя роялистом.
В ответ же председатель Конвента лишь вновь напомнил, что депутаты восторжествовали и над роялизмом, и над анархией. «По всей Франции, - сказал он в ответ на другое выступление, - раздаются крики против сторонников анархии и роялизма». Тибодо, в свой черёд, - посоветовал парижанам подождать голосования по Конституции и не докучать Конвенту, а свободно выразить свое мнение в первичных собраниях {1445}.
Активно возрождался и характерный для времен Жиронды антипарижский дискурс: членам секций раз за разом повторяли, что столица не имеет права выступать от имени всей Франции{1446}. Небезынтересно при этом, что у депутатов не вызывал ни малейшего удивления тот факт, что секции, считавшиеся в 1793 г. оплотом санкюлотов, в одночасье стали восприниматься как прибежище роялистов. «Вожаки секций могут перерезать мне горло в эпоху 30 фрюктидора точно так же, как они объявили меня вне закона по- сле 31 мая, - провозгласил 27 фрюктидора (13 сентября) Л.М. Ларевельер-Лепо, вынужденный покинуть Конвент во времена диктатуры монтаньяров. - Однако я заявляю, что не боюсь ныне угроз неистового роялизма точно так же, как 31 мая я не боялся воплей исступленной анархии». Уподобляя одно движение против Конвента другому, он отмечал, что действия мятежников и интриганов осенью 1795 г., и весной 1793 г. ничем не отличаются друг от друга{1447}.
Вместе с тем уже в это время отдельные депутаты Конвента явно стремились перейти от обороны к наступлению. 28 августа в ответ на претензии секций Ж.-Л. Тальен обрушился на петиционеров с усыпанной бранью речью {1448}. Смысл ее заключался в том, что против Конвента злоумышляют люди, которые заседали когда-то в Законодательном собрании - они хотят восстановить монархию, но не переживут возвращения «ни кровавого терроризма, ни одиозного роялизма». Иными словами, он полагал, что Конвенту противостоят конституционные монархисты (и в частности, Лакретель, который выступал в тот день от имени секции Елисейских Полей).
Постепенно обвинения секций в роялизме начинают превалировать. Однако, поскольку между депутатами не было согласия, какие именно сторонники королевской власти осмеливаются перечить национальному представительству, выступавшие нередко прибегали к максимально абстрактным ярлыкам для своих противников - «недоброжелатели, интриганы»{1449}, никак не конкретизируя их политическую ориентацию. В конце концов общим местом становится мысль о том, что в Париже действуют «роялисты и агенты заграницы»{1450}, а к 19 сентября в Конвенте начинают раздаваться голоса о том, что все происходящее - результат обширного заговора, направляемого из-за рубежа:
Посмотрите на географическое расположение Шартра, волнения в Вернее, в Шатонёфе, в Ножане и их окрестностях; задумайтесь о близости этих городов к районам, опустошаемым шуанами и намеченным в качестве места сбора сил под командованием д’Артуа, и о том, что Англия готовится изрыгнуть на наши побережья, - и вы убедитесь, что эти вероломные люди хотят, чтобы Париж оказался в Вандее или же Вандея в Париже{1451}.
В то же время, несмотря на непрестанно звучавшие с трибуны Конвента обвинения членов секций в роялизме, депутаты не спешили их повторять в своих обращениях к жителям Парижа, что может говорить как о том, что эти взгляды ещё не стали магистральной точкой зрения, так и о стремлении не раздражать лишний раз население столицы. «Парижане, - говорилось в обращении Конвента от 3 вандемьера (25 сентября), - чувствуете ли вы, что кинжалы интриганов, подстрекателей, анархистов и убийц вовлекают вас в бездну гражданской войны?» - о роялистах здесь ни слова{1452}. Вечером 12 вандемьера (4 октября) в новом призыве Конвента по-прежнему прослеживается очень четкое противопоставление: на одной стороне - «все республиканцы», «друзья свободы, друзья закона, конституции и мира», «воины-граждане и граждане-воины» или, на худой конец, «люди, введенные в заблуждение», а на другой - «порочные честолюбцы», «горстка роялистов-заговорщиков» {1453}.
Именно горстка - депутаты постоянно стремились подчеркнуть, что Конвент вступил в конфликт отнюдь не с секциями, а с небольшой кучкой недовольных, пытающихся натравить граждан на правительство. Особенно ясно это прозвучало в заслужившей аплодисменты реплике Л. Лежандра 22 фрюктидора (8 сентября):
Взяв слово, я хочу обратиться отнюдь не к первичным собраниям, не к множеству честных людей, уважаемых торговцев, почтенных работников, которые их составляют, но к апостолам роялизма, которые поддерживают ажиотаж, к интриганам, которые направляют собрания{1454}.
На мой взгляд, противопоставление «роялисты» - «республиканцы» окончательно складывается к 11-12 вандемьера, когда депутаты принимают решение опереться на санкюлотов{1455}. Его основные контуры были уже намечены в докладе от имени Комитета общественного спасения, произнесенном 11 вандемьера одним из главных творцов Конституции III года, П.К.Ф. Дону. По его словам, суть нынешнего кризиса - в необходимости совершить выбор между монархией и ре
спубликой. Осознавая это, «внутренние и внешние враги французской свободы» объединили свои усилия, чтобы вернуть «наследственный деспотизм». В то же время даже в недрах восставших секций «подавляющее большинство жителей остается не затронутыми этим (
После подавления восстания к описанию мятежа были добавлены новые краски. В обращении, принятом Конвентом в ночь с 13 на 14 вандемьера, говорилось о раскрытии «одного из самых обширных заговоров» в истории Революции, который давно уже готовился роялистами. Хотя по-прежнему утверждалось, что «несколько одержимых интриганов обманули легковерные массы» (и поставили в свои ряды почти тридцать тысяч человек), восставшие именовались «приспешниками Людовика XVIII»{1457}. Если верить депутатам, заговор был весьма разветвленным, нити его уходили в департаменты, где роялисты надеялись последовать примеру своих сторонников в столице{1458}, и тянулись далее в Лондон{1459}.
В предварительном виде официальная точка зрения была оглашена вечером 14 вандемьера в докладе Мерлена (из Дуэ) от имени Комитетов общественного спасения и общей безопасности{1460}. В нём было торжественно объявлено о «блестящей победе, только что одержанной республикой над объединенными роялизмом и анархией»: Жерминаль и Прериаль не были забыты, санкюлотам, на всякий случай, спешили напомнить, что у Конвента два главных врага, а не один. Но уже не оставалось сомнений, что на сей раз удар был нанесён по роялизму. В докладе говорилось про большое количество первичных собраний Парижа,
в которых разнузданные роялисты, священники, не признающие закон, и приговоренные по этой причине к депортации, и даже эмигранты дерзостью и коварством приобрели влияние, ставшее, в известном смысле, непреодолимым.
После доклада Мерлена за распространение официальной точки зрения взялся уже Комитет общественного спасения. Так, например, в его письме, отправленном 16 вандемьера (8 октября) представителям народа при армиях Республики, вновь отмечалось, что «роялизм и анархия - в равной степени враги общественного порядка», и утверждалось: «Даже в самом сердце Парижа роялисты и шуаны развязали гражданскую войну» {1461}.
И, наконец, свою окончательную форму позиция Конвента обрела 30 вандемьера (22 октября) в докладе Барраса {1462}, в котором подробно освещался ход вооруженного противостояния между властями и мятежниками. К нарисованной Мерленом картине роялистского заговора Баррас добавил лишь три штриха. Поскольку незадолго до выступления Барраса был арестован член Парижского агентства П.Ж. Лемэтр, состоявший в переписке с графом д’Антрэгом, и перехвачена его корреспонденция, опубликованная впоследствии по распоряжению Конвента{1463}, Баррасу показалось удобным связать предшествовавший 13 вандемьера «заговор» с деятельностью Лемэтра и заявить, что «заговорщики» состояли в переписке с «австрийским комитетом в Базеле», а также «с английскими агентами в Вандее» и с принцем Конде. Однако, как убедительно показал Митчелл в упомянутой выше статье, планы Лемэтра привлечь на свою сторону более сотни депутатов Конвента, видимо, существовали только в голове самого агента - никакими доказательствами их реализации ни современники, ни историки не располагали{1464}.
Помимо этого, Баррас обмолвился, что в захваченной штаб- квартире секции Лепелетье найдены «символы королевской власти», впрочем, сами эти символы представлены Конвенту не были и никаких уточнений не последовало. Да и указанной штаб-квартирой войска овладели уже после того, как её покинули мятежники, имевшие достаточно времени вынести оттуда всё, что их компрометировало, и было бы странно, если бы они этого не сделали. Рискну предположить, что Баррас в данном случае пошёл по тому же пути, по которому пошли депутаты после 9 термидора. Тогда они распускали слухи о том, что Робеспьер хотел жениться на дочери Людовика XVI, в Ратуше захвачена (и даже продемонстрирована Конвенту) печать с цветком лилии, Робеспьер пользовался чехлом от пистолета опять же с изображением лилии и с надписью «Великому монарху», его сторонники обещали республиканцам «нового короля» и т. д. {1465}
На сей раз «доказательств» не потребовалось, поскольку в итоге было решено не омрачать репрессиями последние дни работы Конвента, хотя Баррас фактически именно к этому и призывал. «Я слышал, что восставшие разоружены, - отмечал он, - однако их сторонники, их сообщники, их бесстыжие покровители всё ещё могущественны». Вместе с тем, очевидно, существовала и расширенная версия этой трактовки событий, со всеми дополнительными подробностями, - она была запущена в прессу и именно на нее ссылается в своей работе Добролюбский. При желании можно найти и другие ее следы. Так, например,
И, наконец, третий штрих, которым украсил Баррас свой рассказ о мятеже, - оглашенный им «договор тиранов, заключенный в Париже и ратифицированный в Базеле» (разумеется, без уточнений о том, кто и как его заключал, что, вкупе с содержанием, не может не вызывать сомнений в его подлинности). В этом небольшом документе оказались собраны едва ли не все положения, способные скомпрометировать в глазах французов саму идею реставрации монархии. «Договор» предусматривал отторжение у Франции всех территорий, завоеванных в ходе революционных войн, «объявление всеобщего банкротства, из которого исключались иностранцы и верные французы», возвращение эмигрантов и восстановление их «имуществ, титулов, прав, привилегий», осуждение членов «патриотических партий» во всех революционных парламентах, смертная казнь для цареубийц и т. д.
Чем же - помимо решения сугубо политических задач - руководствовались депутаты, обвиняя членов парижских секций в роялизме? На мой взгляд, основную роль здесь сыграли три фактора.
Первый - «кто не с нами, тот против нас». Откровеннее всего, это, пожалуй, прозвучало в реплике депутата П.А. Гарро вечером 13 вандемьера:
В течение четверти часа я был пленником мятежников; я видел среди них множество заблудших граждан, которые кричали: «Долой террористов!» Но я также видел и роялистов, которые кричали: «Долой две трети! Долой Конвент!» Иными словами, тот, кто не желает представительного правления, желает короля{1467}.
Вторым фактором стало ощущение депутатов, что Париж переполнен эмигрантами, неприсягнувшими священниками, бывшими дворянами. 5 вандемьера (27 сентября) некий эмигрант был опознан и задержан прямо среди граждан, пришедших в Конвент с петициями (правда, Тальен признал в нем бывшего офицера Бургундского полка, а Баррас - Аквитанского) {1468}. Как соотносилось это ощущение с реальностью, ныне ответить, разумеется, не просто, замечу лишь, что в докладах полицейских агентов этот мотив практически не звучит: и эмигранты, и противники Республики в Париже, естественно, были, однако полиция ничего не сообщала о какой-либо их особой активности или повышенной концентрации.
И, наконец, с трибуны Конвента прозвучало единственное свидетельство в пользу роялистского характера восстания, с ним выступил священник-расстрига П. Паганель: «Я встретил одного из мятежников на лошади; к эфесу его шпаги было прикреплено белое знамя длиной в полтора фута»{1469}. Нет оснований ему не доверять, но почему тогда ни в официальных докладах, ни у других депутатов, сражавшихся с мятежниками, нет более ни единого упоминания о столь явной принадлежности восставших к роялистам - ведь эти факты сыграли бы на руку Конвенту?
Помимо этого, в выступлениях депутатов можно без труда увидеть и многие иные мотивы, которые «прорастут» позднее в историографии - например, утверждения о том, что противники Республики голосовали за Конституцию, чтобы потом победить на выборах и ее отменить{1470}, что журналисты, выступавшие против Конвента, сплошь были роялистами{1471}, а Париж был наводнен шуанами и эмигрантами{1472}. И хотя в Конвенте всё же возобладал взгляд на восстание 13 вандемьера как на плод обширного международного роялистского заговора, невольно обращает на себя внимание крайняя лаконичность ораторов в отношении деталей и доказательств этого заговора. По сути, за редким исключением, их не приводится вовсе. Обратимся к другим источникам.
Круг документов, привлечённых Кареевым, настолько уже, чем в работе Зиви, что невольно возникает вопрос: неужели этих свидетельств достаточно для столь уверенного отрицания русским историком роялистского характера восстания? Однако, как ни парадоксально, расширение этого круга - например, за счёт прессы, памфлетов, писем и мемуаров современников - не дает никакой определенности.
И дело даже не в том, что роялисты, как считал Зиви, умело скрывали свои намерения, а в том, что при всем желании эти тексты невозможно свести к единому знаменателю (или хотя бы к нескольким общим знаменателям). При этом нередко точка зрения современников менялась в зависимости от официальной позиции Конвента. Так, например, офицер, находившийся в Париже в отпуске, писал 7 вандемьера своему генералу, что секции однозначно выступают не за новую форму правления, а за республику и новый парламент{1473}. Содержание письма того же автора от 15 вандемьера уже несколько иное: «Невозможно поверить в существование какой-либо факции или в результат какого-либо заговора», - однако, отмечал при этом офицер,
Если проанализировать прессу до оглашения официальной версии причин мятежа, то наличие у журналистов повышенного интереса к событиям за границей, в штабах роялистов, в королевской семье несомненно. И всё же едва ли можно на этом основании записывать их в скрытые роялисты, как это делает ряд авторов. Ведь тогда получится, что промонархическую линию проводил даже
Иными словами, как после 9 термидора вслед за Конвентом журналисты охотно повторяли, что Робеспьер - «омерзительное чудовище» и лишь с его смертью Республика оказалась спасена{1476}, так и осенью 1795 г. они принялись тиражировать официальную версию о предотвращении роялистского заговора. Причём восстание нередко интерпретировалось как плод
Пусть Англия, которая, возможно, сейчас радуется тому, что развязала гражданскую войну и уничтожила Конвент, вкусит позор за продолжительное нарушение ею прав человечества. Сожалея, без сомнения, о золоте, которое столь тщетно расточала, она, потерпев поражение, будет радоваться крови, пролитой 13 вандемьера, поскольку это кровь французов {1477}.
Другая характерная черта подобных газет - стремление показать, что роялисты стремились поднять весь Париж против Конвента, однако на самом деле сторонников монархии среди граждан - считанные единицы:
Вот к чему привели интриги двух или трех отверженных в [каждой] секции! И что же! Пусть кровь стольких граждан, введенных ими в заблуждение, падет на их преступные головы. Это они - и только они - обесчестили и залили кровью Париж{1478}.
Нетрудно заметить, что этот пассаж полностью соответствует положениям докладов Мерлена (из Дуэ) и Барраса, но никак не проясняет вопрос о том, каким образом «двое или трое отверженных» смогли добиться отклонения декретов первичными собраниями.
Если же посмотреть те издания, авторы которых обещали привести собственные свидетельства роялистского характера мятежа, то мы увидим, что за исключением нескольких экзотических «фактов», подобных приведенному Добролюбским рассказу о роялистской символике на одежде мятежников, таковых доказательств просто нет. Хорошим примером здесь может послужить № 34 газеты «Трибун народа» Гракха Бабёфа{1479}, чьи республиканские симпатии едва ли могут вызвать сомнения.
Бабёф обещает рассказать, «что на самом деле означали события 13 вандемьера» и подтвердить свой рассказ документами. С его точки зрения, «бараноподобная часть Конвента помогла вырыть ту страшную пропасть, в которую свободная Франция пала, где она томится и блуждает начиная с 9 термидора». Антинародная политика многих, если не большинства, депутатов не вызывает у него ни симпатий, ни сомнений. Именно она привела Францию на край пропасти, именно благодаря ей едва не был реализован план «народа богачей», ставившего своей целью «добиться бесповоротного закрепления рабства французского народа». «Народ богачей» однозначно приравнивается Бабёфом к сторонникам восстановления монархии, хотя резоны этого утверждения не приводятся{1480}.
«Документы», на которые опирается Бабёф, - это преимущественно выдержки из прессы и материалы Конвента, и те тезисы, которые пытается обосновать ими автор, вызывают немало сомнений. Так, например, он утверждает, что роялисты вели целенаправленную кампанию по дискредитации Конвента - но как тогда следует оценивать постоянно звучавшую со страниц его собственной газеты нелицеприятную критику депутатов? Бабёф называет тех, кто выступал против Конституции III года, роялистами - однако и сам он не раз высказывался против содержавшихся в ней «убийственных для народа мерзостей» {1481}. К тому же о каком именно восстановлении монархии идёт речь? Бабёф заявляет: «Близится момент, когда будет торжественно провозглашено восстановление французской монархии, а вместе с ней будет восстановлено прежнее деление на сословия и весь старый режим в целом»; причем, «Людовик XVII или XVIII будет обязан своей драгоценной короной исключительно благородным усилиям его славных рыцарей». Вот только что дало автору основание полагать, будто 13 вандемьера должно было завершиться восстановлением Старого порядка, он умалчивает.
Если обратиться к воспоминания депутатов Конвента, то и в них восстание 13 вандемьера также, как правило, признаётся роялистским. При этом зачастую в рассказ вплетаются такие детали, которые заставляют усомниться в твёрдости памяти или искренности авторов. К примеру, по утверждению Тибодо, «до последнего момента волнения не выходили за пределы секций [...] народ предавался обычным трудам и не принимал никакого участия в этих дискуссиях». Но кто же тогда дискутировал на улицах города (в донесениях полиции есть тому немало свидетельств), если не народ? И реакцию секций на вооружение «террористов» действительно сложно понять, если считать, что «правительственные комитеты дали оружие всего нескольким людям» {1482}. Ведь, как пишет сам Тибодо на следующей странице, таких людей было полторы тысячи, то есть четверть или даже больше от того числа, которое оказалось в распоряжении Конвента в день восстания. Другой депутат, монтаньяр Бодо в своих заметках о мятеже выражал уверенность, что «Людовик XVIII должен быть лучше, чем кто-либо ещё, посвящён в тайну секций 13 вандемьера» {1483}, однако это полностью противоречит имеющейся у историков информации. Баррас же «вспоминал», что в парижские первичные собрания «устремились все эмигранты в надежде свергнуть Республику»{1484} - словно в работе первичных собраний мог принять участие любой человек со стороны.
Воспоминаниям депутатов, считавших мятеж 13 вандемьера роялистским, противостоят мемуары других членов Конвента, не усматривавших в этом движении тесной (а то и вовсе никакой) связи с роялизмом. Провести здесь какую-то более или менее чёткую границу в зависимости от политических взглядов не представляется, на мой взгляд, возможным. Так, например, Левассёр, убежденный монтаньяр, в своём довольно подробном рассказе о событиях 13 вандемьера{1485} (впрочем, не был их очевидцем, поскольку с апреля 1795 г. находился в тюрьме) не говорит ни слова о роялистском характере мятежа. С другой стороны, и Камбасерес, которого, кстати, самого иногда обвиняли в симпатиях к монархии, считал роялизм восставших фантазией ряда членов Конвента, в том числе и входивших в правительственные Комитеты. Эти депутаты, вспоминает Камбасерес, «раздраженные оскорблениями в свой адрес [...] и убежденные, что те подсказаны роялизмом, преисполнились решимости пойти на крайние меры»{1486}. По мнению Камбасереса, хотя сторонники монархии и участвовали в восстании, в секциях Конвенту противостояли прежде всего «факционеры» и «смутьяны». Он уверен, что «секция Лепелетье всегда была очагом восстаний. В нее входили беспокойные умы, готовые взять на себя инициативу в революционных неистовствах»{1487}. Этот день, заключает он, обманул надежды и тех, кто хотел бы свергнуть республику и тех, кто хотел бы увековечить революционный порядок управления{1488}.
Тот же разброс мнений мы встречаем и у других современников, хотя чем дальше они находились от Конвента, тем больше высказывалось сомнений в том, что мятеж был организован роялистами. «Роялисты вот уже несколько лет пытаются доказать, что это восстание парижан было благородным порывом в пользу Бурбонов, - писал впоследствии такой весьма осведомленный очевидец, как граф де Лавалетт, ставший в 1796 г. адъютантом Бонапарта и беседовавший к тому же со многими непосредственными участниками событий, - я утверждаю, что это не так. Действительно, в секциях было сделано несколько инсинуаций в пользу королевской семьи, но столь слабых, столь отвлечённых (
Заметьте, что крики «Да здравствует Республика!» тысячекратно повторялись по всему городу перед дулами артиллерийских орудий, которые должны были перебить республиканцев. Это не помешало факционерам нагло заявлять, что отовсюду слышались крики «Да здравствует король!». Таким образом, эти убогие были уверены, что вся Франция томится в ожидании королевской власти: они беспрестанно обвиняли граждан всех состояний в том, что те - бесчестные роялисты, Шуаны и т. д.{1490}
Далеки от единства мнений и сами роялисты - непосредственные участники и свидетели мятежа. Так, Лакретель, отнюдь не стремившийся в годы Империи демонстрировать свою любовь к монархии Бурбонов, вспоминал, спустя полтора десятка лет после вандемьерских событий:
Открылся такой простор для интриг, что нет сомнений в том, что агенты либо заграницы, либо принцев сыграли в них свою роль. Изначальный импульс от них не исходил, однако они уже успели во всеуслышание приписать себе эту сомнительную честь; их влияние могло стать, хотя тогда ещё не стало, доминирующим{1491}.
Мысли барона Ида де Невиля во многом шли в том же русле, хотя он ничего не писал об агентах принцев, поскольку сам был одним из них:
Нынешние писатели [...] выдвинули идею о том, что 13 вандемьера было следствием интриг роялистов. Это утверждение самому себе противоречит; не
М. Дюма {1493} отмечал в своих мемуарах, что он не станет описывать восстание, поскольку этой уже блестяще сделал А. Тьер, но считает нужным внести коррективы в его выводы: «Он преувеличивает значение роялистской партии и преимущества, которые эта партия могла бы извлечь из успеха восстания»{1494}.
Сохранившиеся документы роялистов позволяют перепроверить подобные воспоминания, однако анализ и этих источников сопряжен с множеством дополнительных трудностей. Очевидно, скажем, что в интересах различных промонархических групп, действовавших во Франции и поставлявших информацию двору Людовика XVIII, было преувеличивать как собственную значимость, так и склонность французов к восстановлению монархии - хотя бы для того, чтобы не оскудевал поток субсидий.
Так, в своей статье Митчелл, ссылаясь на донесение Лемэтра от 12 сентября 1795 г., отмечал: «Появлялось всё больше свидетельств того, что движение в Париже было плодом деятельности странного сплава партий, включая известных
Донесение Лемэтра вызывает двойственные чувства. С одной стороны, Малуэ действительно состоял в переписке с Буасси д’Англа{1496}, которого, как и Бартелеми, многие подозревали в симпатиях к монархии. С другой стороны, описание Лемэтром этого широкого и опасного союза различных политических группировок явно преследовало цели, далекие от служения истине. К тому же в исторической литературе мне не удалось найти никаких свидетельств того, что мадам де Сталь была в это время близка с группировкой Малле дю Пана или с Буасси д’Англа, да и накануне восстания 13 вандемьера она не только не участвовала в «движении в Париже», но и, напротив, если верить свидетельству Лакретеля (впрочем, позднейшему), изо всех сил отговаривала сторонников монархии от противостояния с Конвентом {1497}. Одним словом, едва ли этому донесению можно безоговорочно доверять, тем более что никаких следов существования столь широкого «блока» по другим источникам не просматривается.
Помимо версии Лемэтра, можно обратиться к свидетельствам самого Малле дю Пана. Однако и он в данном случае едва ли может считаться беспристрастным свидетелем, поскольку активно уговаривал англичан предоставить субсидии некоему комитету в Париже, состоявшему из конституционалистов и роялистов{1498}.
В письме от 6 сентября 1795 г. к венскому двору Малле дю Пан сообщал: «Наиболее умеренные республиканцы не сумели объединиться с конституционалистами, поскольку Жиронда, бесноватые, якобинцы упорствуют в своем противодействии этому объединению»{1499}. Всего неделю спустя ситуация виделась им уже иначе:
Подавляющее большинство бывших конституционалистов, патриотов
1789 года{1500}, все роялисты, не верящие в вооруженную контрреволюцию,
некоторое количество колеблющихся или умеренных республиканцев сформировали, организовали и направляют этот порыв против отвратительного нынешнего собрания{1501}.
Впрочем, «этот порыв» в описании Малле - отнюдь не вооруженное противостояние Конвенту, а стремление быстро и четко провести выборы, объявить, что полномочия депутатов истекают 1 октября и распустить собрания выборщиков.
В отчёте о восстании 13 вандемьера, отправленном 24 октября, Малле говорит о сторонниках монархии уже существенно меньше. Мятеж подается им, как «сопротивление гнету узурпаторов, запятнанных многочисленными преступлениями». Напротив, провал выступления как раз и объясняется деятельностью роялистов. В подавляющем большинстве секций, отмечает Малле дю Пан, преобладали люди мудрые,
однако секции Лепелетье и Французского театра примкнули к роялистам - скорее пылким, нежели умелым, и к прибывшим извне эмиссарам, которые раньше времени втянули секции в наступательные действия, для которых у тех ещё не было достаточно сил {1502}.
Между тем складывается ощущение, что столь подробное освещение конфликта между Конвентом и секциями вкупе с акцентированием участия в нем роялистов оставалось уделом тех, кто имел в этих событиях личную заинтересованность. Один из соратников Питта граф Морнингтон с отвращением писал в конце 1795 г. государственному секретарю по иностранным делам лорду Гренвилю о «силе, которая была использована, чтобы принудить народ принять эту Конституцию, и характерах тех, кто перерезал горло народу декретами от 5 и 13 фрюктидора»{1503} - о роялистах в его письме нет ни слова. Английская разведка также рассматривала восстание как движение прежде всего против Конвента. В справке о состоянии революционных партий во Франции, подготовленной по заказу английского посла в Турине 6 октября 1795 г., говорилось о том, что секции тайно направляет некий Комитет, состав которого не известен. На стороне этого Комитета меньшинство Конвента. Перспективы победы оценивались высоко: армия далеко, к тому же ряд солдат испытывает к Конвенту те же чувства, что и секции. Против Конвента готовы восстать Шартр, департаменты Луаре, Эр и Луара, Сена и Уаза. Вместе с тем в справке отмечалось, что это не движение за Людовика XVIII и эмигрантов: «Декларация этого государя произвела непоправимый эффект. Она оттолкнула от него подавляющее большинство конституционалистов, которые одни только сегодня и могут восстановить монархию». Монархисты, которые в нём участвуют, делают это ради собственной безопасности, а секции и вовсе озабочены иным{1504}.
Нет упоминаний о роялистах и в материалах, поступавших в российскую Коллегию иностранных дел: так, например, в письме непосредственного участника восстания, руководителя военной организации одной из парижских секций, переправленном в Санкт- Петербург посланником России во Франции Симолиным, говорилось только о выступлении против тирании (
Дошедшие до нас документы недвусмысленно говорят о том, что если сторонники монархии и участвовали в восстании, то это не те роялисты, чью деятельность направляли из-за рубежа. Лакретель вспоминал: «Всех увлекала неявная форма роялизма, которая казалась совместимой с лучше всего осознаваемыми принципами свободы. Новое чувство проявлялось спонтанно: его не породили никакие интриги из-за границы»{1507}. События развивались слишком быстро, эмигранты на них просто физически не успевали отреагировать. 4 октября 1795 г., то есть накануне мятежа, Уикхэм писал, что хотя среди выборщиков есть немало «истинных и убеждённых» сторонников монархии, хотя те очень активны, «нельзя скрыть, что на настоящий момент большинство составляют люди, которые
Макартни посоветовать королю дать де Преси разрешение действовать от его имени{1510}. Пока оба письма были получены в Вероне, восстание уже оказалось подавлено.
Не удалось мне обнаружить следов повышенного внимания к восстанию и в сохранившихся документах в «Фондах Бурбонов»: лишь в одной анонимной записке побывавшего в Париже агента говорилось о том, что «дух секций великолепен, они просвещены и поощрены писателями - друзьями порядка и Монархии» {1511}. Окружение короля явно не имело никакого отношения к тому, что происходило в Париже, а епископ Арраса и вовсе предполагал, что это исключительно дело рук конституционалистов{1512}. 15 ноября лорд Макартни напишет из Вероны, что известье о подавлении восстания «не произвело большого впечатления на здешний маленький двор»{1513}. А сам Людовик XVIII в начале января 1796 г. скажет: «Не приходится многого ожидать от городских распрей в секциях и муниципалитетах, которые, как это часто уже было, меняют тиранов, не тиранию»{1514}.
Впрочем, немало сложностей вызывает попытка выявить не только степень участия сторонников монархии в восстании 13 вандемьера, но и самих этих сторонников. Можно лишь повторить то, что говорилось ранее о подозреваемых в роялизме депутатах Конвента: мы можем судить о
Соответственно, когда речь идёт о политической ориентации в годы Революции, свидетельства мемуаристов (особенно если воспоминания были опубликованы после Реставрации) исключительно сложно принимать на веру. В то же время, если не считать тех роялистов, которые таились в подполье и снабжали сведениями принцев или западные державы, люди, находившиеся на виду, вели себя с сугубой осторожностью, и те доказательства своей приверженности королевской власти, которые они приводят задним числом, далеко не так очевидны. Например, в монографии Зиви в качестве доказательств роялистских убеждений графа де Воблана приводится та же цитата из его мемуаров, к которой я обращался, рассказывая, что он предлагал ввести во Франции двухпалатный парламент и единого главу правительства{1515}. Де Воблан по праву считается одним из активных участников восстания 13 вандемьера; 26 вандемьера он был назван в числе его организаторов и заочно приговорен к смерти {1516}, и у нас нет оснований сомневаться в его роялизме. В то же время такие предложения выдвигал тогда отнюдь не он один{1517}. Первая из этих идей, как известно, даже нашла отражение в Конституции III года, а за вторую выступали авторы многих писем в Конвент. Неужели все они также были роялистами?
Даже участие признанных роялистов в восстании 13 вандемьера выглядит порой далеко не однозначным. В качестве примера здесь можно привести судьбу одного из лучших журналистов той эпохи, уже упоминавшегося ранее Рише-Серизи. Будучи арестован во времена диктатуры монтаньяров и проведя 11 месяцев в тюрьме, после освобождения в октябре 1794 г. он начал издавать весьма популярную газету
В одном из памфлетов того времени Рише-Серизи писал:
Вы относитесь ко мне, как к заговорщику? Но я один. Вы обвиняете меня в продажности? Но я беден, и мои писания приводят клики в отчаяние. Вы обвиняете меня в амбициозности? Пребывая в расцвете лет, я никогда не занимал должностей, так стремлюсь ли я к ним при новом правительстве? Без сомнения, когда рабы пресмыкаются перед вами, прикрывшись республиканскими ливреями, мой путь не тот, что к ним [должностям. -
Таким образом, свидетельства и современников, и авторов мемуаров противоречат друг другу, что позволяет, при желании, найти среди них подтверждение любых, даже диаметрально противоположных точек зрения на события 13 вандемьера. Пожалуй, объединяет их лишь одно - отсутствие сколько-нибудь весомых доказательств роялистского характера мятежа. По сути, мы имеем дело с интерпретациями, причем та их часть, в которой слышатся обвинения членов парижских секций в роялизме, явно восходит к официальной точке зрения, сформулированной по горячим следам с трибуны Национального Конвента. Между тем обращение к документам той эпохи создает впечатление, что и сами обвинения, и контекст, в котором они были высказаны, за два с лишним века основательно подзабылись.
Уже на этапе обсуждения Конституции III года Республики законодатели старались выстроить систему, которая позволила бы предотвратить угрозу как справа, так и слева - и от роялистов, и от «анархистов». Трудно сказать, какая опасность заботила депутатов больше: пожалуй, до восстаний в жерминале и прериале они воспринимались как равноценные, впоследствии же на первый план стала выходить угроза реставрации монархии, казавшаяся всё более актуальной.
Как мы видели, роялистская опасность во Франции на протяжении всего 1795 г. отнюдь не была иллюзией. Но что происходило с роялистскими настроениями в Париже в дни мятежа? Ответить на этот вопрос позволяет капитальная работа, проделанная в свое время А. Оларом: в книге «Париж во времена термидорианской реакции и при Директории» он привел с разбивкой по дням отчёты полицейских осведомителей о настроениях горожан. Эти донесения не про
изводят впечатления приукрашивающих действительность и считаются в исторической литературе заслуживающими доверия.
Как уже отмечалось, именно эти отчеты стали одним из главных источников для Кареева, однако они заслуживают того, чтобы обратиться к ним вновь. И не только потому, что Кареев рассмотрел их довольно бегло, но - главное - из-за того, что, как писал Добролюбский, «в противоположность Н. Карееву Е. Тарле, на основании полицейских же донесений, правильно называет мятеж 13 вандемьера “роялистическим”»{1520}. Это побудило меня вновь просмотреть под соответствующим углом зрения все приведённые у Олара документы за период с 5 фрюктидора III года (от принятия первого «декрета о двух третях») и до 14 вандемьера IV года (то есть до того времени, пока в этих отчётах ещё говорили о мятеже).
Донесения полиции показывают, что парижан тогда волновали вопросы снабжения города продовольствием, концентрация войск близ столицы, люди активно обсуждали Конституцию, возмущались «декретами о двух третях», росло раздражение против депутатов Конвента. Но до 18 сентября агенты полиции докладывали о полном спокойствии, царившем в городе, и лишь с этого дня в отчетах появляются упоминания о том, что «умы весьма разгорячены вследствие скверных и печальных обстоятельств, в которых мы находимся» {1521}.
В полицейских донесениях можно увидеть и следы активности роялистов (или, по крайней мере, заподозрить таковую):
Недоброжелатели распространяли слух, что один из представителей народа знакомил сегодня с Конституцией в военном лагере под Парижем и что ни один солдат не захотел вместе с ним кричать: «Да здравствует Республика!»{1522}
Есть сведения о появлении в Версале листовок, «приглашающих верных подданных Людовика XVIII, которым от его имени были обещаны прощение и защита, примкнуть к правому делу»{1523}. В городе можно было услышать слова, явно направленные против республики (хотя сложно сказать, выражали ли они настроения граждан, или же это была роялистская пропаганда):
В кафе квартала Ле Аль несколько нормандцев, торговцев маслом и яйцами, говорили, будто невозможно, чтобы Республика удержалась, что Франция слишком плохо управляется и что большая часть департаментов против республиканского правительства{1524}.
Поговаривали в столице и о разнообразных планах, имевших целью реставрацию монархии. Так, например, в одном кафе полицейский агент слышал о плане роялистов победить на выборах, а потом добиться нового голосования по Конституции III года с тем, чтобы её отвергнуть. Предлогом для повторного референдума должна была послужить невозможность открытого выражения гражданами своей воли в первичных собраниях из-за засилья террористов. Ну, а после того, как Конституция будет отвергнута, откроется дорога к восстановлению королевской власти {1525}. Есть и иные донесения: «Вчера около девяти часов вечера и у ворот Сен-Мартен, и на мосту Менял группы, состоявшие из рабочих, не одобряя поведение секций, говорили, что в них доминируют роялисты»{1526}, и именно роялистам рабочие подчас приписывали выступления в секциях против «декретов о двух третях»{1527}. Нетрудно заметить, что слухи, как это обычно бывает, противоречили друг другу: с одной стороны, роялисты вроде бы выступали за принятие Конституции III года Республики, чтобы использовать ее далее в своих целях; с другой - «во многих толпах [...] говорили, что роялисты прилагали немало усилий, дабы низвергнуть здание новой Конституции, однако им этого не удалось»{1528}.
Если же не касаться слухов, то, хотя ряд агентов и зафиксировал промонархические высказывания парижан, те оставались довольно спорадическими{1529} и терялись в потоке донесений, убеждавших, что народ не ставит под сомнение республиканские ценности. В то же время роялисты были отнюдь не единственными, кто активно действовал в то время в столице. Агенты доносили: «Страсти разгораются; сторонники факций мечутся из стороны в сторону; порядочные люди выжидают»{1530}; «возмутители спокойствия всех мастей, роялисты, фанатики, террористы и другие, готовятся к тому, чтобы дать полную волю страстям и чувству мести, питающим друг друга»{1531}; «не-
доброжелатели действуют по всем направлениям, чтобы извлечь выгоду из сложившихся обстоятельств» {1532};
Говорят, что в беспорядках в Пале Эгалитэ в равной мере виноваты роялисты и террористы, чьи факции, хотя и занимают совершенно противоположные позиции, стараются, каждая на свой манер, извлечь выгоду из анархии и достичь поставленных перед собой целей, выбирая один и тот же путь {1533}.
Осведомители наблюдали и за работой первичных собраний в секциях, однако, за редким исключением{1534}, никто из них не отмечал там проявлений каких бы то ни было промонархических настроений: они докладывали, что секции в общем и целом за Конституцию, и лишь «декреты о двух третях» воспринимаются более или менее негативно. Небезынтересно, что даже одна из самых упорных в своем противостоянии с властями секций - секция Лепелетье - и та допускала возможность компромисса с Конвентом и переизбрание части его депутатов в новый Законодательный корпус. Так, 18 сентября в ней обсуждался проект обращения к департаментам страны и к армиям, в котором депутатов Конвента подразделяли на три части, причем первая из них состояла из «людей порядочных, достойных переизбрания»{1535}. Более того, когда пресса воспроизводила звучавшие в Конвенте утверждения о том, что в секциях окопались роялисты, это вызывало у парижан живейшее возмущение{1536}.
Анализ полицейских донесений наглядно показывает, что атмосфера в секциях накалялась отнюдь не усилиями роялистов. Той осенью в Париже имел место целый ряд факторов, способствовавших росту социальной и политической напряженности.
Первый - всё более углубляющийся продовольственный и финансовый кризис, заставлявший парижан тем сильнее волноваться, что зимой проблемы со снабжением вот уже несколько лет подряд принимали катастрофический характер. Роялист Питу даже писал позднее: «13 вандемьера стало продолжением 2 прериаля, народ требовал хлеба, смерти для биржевых игроков и отчета по государственным имуществам» {1537}.
Доклады агентов пестрят сообщениями о проблемах с продовольствием:
Непомерная дороговизна всех товаров до крайности обременяет народ. Цены на продовольствие растут с каждой минутой; все громко возмущаются, жалуются и приходят в отчаяние от того, что такое положение дел все длится и длится. Следствием его становится всеобщее недовольство {1538}.
Мало того, во второй половине сентября по Парижу активно ходили слухи о том, что нормы выдача хлеба вскоре будут сокращены{1539}.
По данным, приведенным Добролюбским в работе об экономике Франции при Термидоре, «в начале октября ливр [фунт. -
На этом фоне в Париже, как и по всей стране, давала о себе знать (не только перед выборами, но и на протяжении всего 1795 г.) ностальгия по былым временам, ассоциировавшимся после стольких лет революционных бурь со стабильностью и отсутствием проблем со снабжением{1543}. Немалое число граждан, докладывали агенты,
измученных и уставших от того, что их беспрестанно дурачат и внушают ложные надежды, позволяют себе заявлять, что при старом порядке хлеба хватало даже после плохих урожаев, тогда как ныне, при всем изобилии, не хватает всего и вся. Эти речи сопровождаются жалобами и оскорблениями нынешнего правительства{1544}.
Ощущение грядущих перемен (выборов, роспуска Конвента) порой сопрягалось с мечтой о возврате в «потерянный рай»:
Распространяется надежда на монархическую форму правления, со всех сторон слышатся разговоры о том, что нельзя, чтобы все оставалось как есть, что пришло время перемен, что нельзя жить при Республике с ассигнатами, которых не принимают земледельцы {1545}.
Замечу, кстати, что находились и граждане, для которых таким раем была эпоха правления монтаньяров: «Возле ворот Мартен одна женщина заявила, что сожалеет о временах гильотины и мечтает, чтобы та работала постоянно»{1546}.
Ностальгические воспоминания об ушедших временах сопрягались с все более возраставшей неприязнью народа к власть предержащим. Конвент обвиняли не только в неспособности вывести страну из кризиса, но и вообще во всех смертных грехах. Его депутатов открыто называли ворами и казнокрадами, им припоминали разгул Террора, покорность «децемвирам»{1547} и даже сентябрьские убийства{1548}. Парижане отчаянно надеялись, что с роспуском Конвента ситуация начнет стремительно улучшаться.
И здесь в полной мере проявлялось действие второго фактора: в Париже царило ощущение, что результаты голосования по «декретам о двух третях» были беззастенчиво сфальсифицированы. В собраниях секций то и дело появлялись люди из других городов с сообщениями о том, что объявленные Конвентом цифры не соответствуют истинному положению дел{1549}. Такие сведения приходили, в частности, из Бордо и Страсбурга; говорили также, что Лион проголосовал «за» лишь благодаря десятитысячной армии, расположенной в его стенах{1550}. Как может быть, спрашивал у Конвента представитель секции Хлебного рынка, что по всей Франции против декретов проголосовало всего 95 тысяч человек, если только в отвергшем декреты Париже голосовало 75 тысяч? {1551} В столице ходили даже слухи, что декреты отвергло три четверти департаментов{1552}.
Каков же был действительный процент фальсификаций? Ответить на этот вопрос крайне сложно, поскольку, несмотря на неоднократные просьбы представителей секций и даже требования некоторых депутатов{1553}, результаты голосования по декретам в первичных собраниях так и не были опубликованы. Трудно сказать, сыграла ли здесь решающую роль незаинтересованность Конвента в оглашении истинных цифр, или же его просто испугал огромный объем работы, как о том заявил 4 вандемьера Р. Корнило (Cornillau), входивший в Комитет по декретам{1554}, но это, пожалуй, явилось одним из самых слабых мест в позиции Конвента, что впоследствии неоднократно толковалось не в его пользу{1555}.
Однако едва ли суть была именно в этом: в конце концов, результаты референдума по Конституции VIII года также были фальсифицированы, но Бонапарту это не только не помешало, а скорее, даже помогло. Дело в другом: Конвент стремительно терял доверие граждан - многие парижане не верили, что он способен навести порядок в стране, не верили в бескорыстность депутатов, не верили даже в сообщения о победах на фронтах{1556}.
Третьим негативным фактором стала угроза возвращения к временам диктатуры монтаньяров, которую все более явственно ощущали парижане, причем особенно болезненно - жители зажиточных районов города. Чем больше Конвент выказывал готовность опереться на санкюлотов, тем более реальной выглядела эта угроза{1557}. Порой секции даже принимали постановления вновь арестовать недавно выпущенных из тюрем «террористов»{1558}. Особое возмущение вызвало решение депутатов вооружить санкюлотов: так, например, секция Обсерватории приостановила исполнение этого постановления «под тем предлогом, что одни лица, о которых идет речь в этом постановлении, изобличены в грабежах и растратах, другие - в том, что стреляли из ружей в своих братьев» {1559}. Не пройдет и года, как Даникан напишет: «Национальный Конвент! Вновь вооружив террористов, ты узаконил наше восстание» {1560}.
Особенно часто «террористам» припоминали сентябрьские убийства 1792 г.{1561}, участников которых Конвент в те дни, как считалось, выпустил из тюрем.
Вперед, победители второго сентября,
Ускользнувшие из рук закона.
Хлыщи, надушенные амброй,
Вновь торжествуют.
К оружью, вот наши жертвы!
Надо поднатужиться,
Если мы хотим перебить
Всех свидетелей наших преступлений!
К кинжалам, мои друзья!
Построим эшафоты!
Покроем же, покроем французскую землю
Трупами и палачами{1562}.
Однако многим парижанам было не до смеха: ходили слухи о возрождении Якобинского клуба и возвращении Террора{1563}.
И - наконец - четвертый фактор. Конвент, в известном смысле, стал заложником революционной риторики, постепенно менявшей начиная с выборов в Генеральные Штаты, самоощущение народа, и опыта, который приобрели жители Парижа в ходе восстаний 1789— 1795 гг. Разговоры о народе-суверене, ощущение, что народ не всей Франции, а даже одной только её столицы настолько всемогущ, что может в одночасье решить судьбы власти, не прошли даром. Робеспьер и его сторонники проделали огромную работу по ослаблению Коммуны и секций, однако восстания в жерминале и прериале III года Республики показали, что парижане всё ещё представляют собой грозную силу. И оказалось достаточно «декретов о двух третях», которые трактовались как покушение на право народа свободно изъявлять свою волю, чтобы это вызвало всеобщее возмущение и желание поставить Конвент на место.
В то же время законодатели считали, что лишь они имеют право говорить от имени всего народа Франции; Жерминаль и Прериаль ожесточили их, но не сделали осторожнее. И хотя поначалу в обращениях к жителям столицы депутаты были довольно умерены, их пренебрежительное отношение к приходившим в Конвент представителям секций и резкие выступления, звучавшие с трибуны Конвента, вызывали в народе живейшее возмущение: парижанам казалось, что на них клевещут перед лицом всей Франции. «Вы распространяли, развешивали повсюду самую ужасную клевету против парижан; вы лишали нас всякой возможности на нее ответить и объясниться перед департаментами, обрывая любые связи» {1564}, - говорилось в воззвании секции Лепелетье, принятом в ответ на обращение Конвента от 3 вандемьера.
Сочетание всех этих факторов привело к тому, что и без роялистской пропаганды обстановка в Париже к концу сентября накалилась. 19 сентября в докладах полиции впервые появилось предупреждение о грядущем восстании {1565}, однако главной его причиной тогда назывались отнюдь не интриги роялистов, а ненависть к торговцам, земледельцам и, наконец, к правительству, которое не может положить конец перебоям в снабжении и росту дороговизны{1566}.
В то же время можно взглянуть на эти донесения и под другим углом зрения. В многочисленных конфликтах и стычках, которые вспыхивали на улицах Парижа между сторонниками и противниками декретов о двух третях, обе стороны, естественно, использовали характерную для того времени лексику. Порой журналисты даже подтрунивали над этим:
номера
В 1795 г. недовольные политикой Конвента зачастую именовали своих оппонентов «террористами», «анархистами» и «кровопийцами». Те же, в свою очередь, привыкнув ассоциировать Конвент с Республикой (никакого иного политического опыта у французов тогда просто не было), щедро раздавали противникам ярлыки «роялистов»{1569}:
С одной стороны говорили, что Конвент вдохновляется чистейшими намерениями, что он, оставаясь на посту, не имеет иной цели, кроме поддержки здания конституции, которое рухнет, если оставить его в руках людей посторонних, а, может быть даже, недоброжелательных и заинтересованных в распространении новой доктрины. Отсюда страшные угрозы в адрес вожаков секций, которых называли фанатиками и роялистами. С другой стороны [раздавались] самые отвратительные угрозы национальному представительству; его не стеснялись обвинять во всех бедах, которые обрушились на Францию{1570}.
Рассказывая о столкновении между «золотой молодежью» и оравшими «Марсельезу» пьяными офицерами,
Аналогичную картину можно было видеть и на заседаниях секций:
...Внутри ряда секций разворачивается возмутительная борьба между якобинцами и гражданами, которых те преследовали; они именуют друг друга роялистами и террористами [...] Это столкновение мнений порождает ожесточенные споры, предвещающие и даже провоцирующие гражданскую войну{1572}.
Если принять во внимание изложенные выше факты, то и логика событий осенних дней 1795 г. видится иначе, нежели в открывавшей эту главу цитате из Собуля. Брожение в секциях началось прежде всего из-за проблем со снабжением столицы и стремления Конвента всеми правдами и неправдами остаться у власти. Диалог с депутатами - пусть даже и на повышенных тонах - продолжался до последнего: по декрету от 1 вандемьера первичные собрания должны были разойтись 10-го, собрания выборщиков - 20-го вандемьера. Таким образом, 10 вандемьера неизбежно становилось той датой, когда секциям предстояло решить, идти ли на открытое столкновение с Конвентом. Подливали масло в огонь и выступления ряда депутатов, называвших тех, кто голосовал против «декретов о двух третях», роялистами; изрядно разозлила парижан и угроза перенести заседания Конвента в Шалон-на-Марне и привести в боевую готовность войска в соответствии с законом от 1 жерминаля{1573}. Сыграло свою роль и то, что буквально накануне голосования влиятельный депутат Э.Л.А. Дюбуа-Крансе нецензурно оскорбил петиционеров - представителей секций Парижа {1574}.
И всё же после прочтения полицейских донесений складывается ощущение, что к началу октября парижане уже несколько устали от разговоров, связанных с «декретами о двух третях» и работой первичных собраний: проблемы с продовольствием и присоединение Бельгии к Франции в тот момент занимали их куда больше{1575}. И если бы Конвент в этой ситуации повел себя более терпимо, не исключено, что восстания бы не произошло.
Однако продолжение в Конвенте антипарижской риторики и его расправа с волнениями в тех коммунах парижского региона, которые состояли в переписке с секциями, вновь активизировали конфликт. Собрания секций восприняли происходящее как возвращение к временам диктатуры монтаньяров и Террора. Одновременно стало очевидно, что Конвент не остановится перед применением силы.
В обращении секции Лепелетье к другим секциям Парижа говорилось:
Кровь течет в Дрё, это кровь граждан. Они обращают к нам залитые слезами глаза, они протягивают к нам искалеченные руки, они взывают к нам. Позволим ли мы их удушить? [...] Будет ли невинная кровь литься без конца по вине убийц и палачей? [...] Придем же на помощь нашим братьям!{1576}
Призыв лишить Конвент всех прав и больше не подчиняться ему прозвучал во Французском театре на собрании части парижских выборщиков 11 вандемьера (части - поскольку по декрету Конвента выборщики не имели права собираться раньше 20-го). Но и там он не получил поддержки: сославшись на отсутствие кворума, выборщики отложили решение этого вопроса и больше к нему не возвращались. Ни о каком восстановлении монархии на этом собрании речи ни шло; напротив, по данным Комитета общей безопасности, председательствующий провозгласил в своей речи: «Как можно думать о восстановлении монархии? Эта форма правления отслужила свое. Те, кого она прельщает, смогут лишь развязать гражданскую войну» {1577}. Со своей стороны, Конвент также явно был настроен решить дело миром: зная о готовящемся собрании выборщиков, он не чинил ему никаких препятствий, лишь принял декрет, по которому завершившим выборы первичным собраниям предписывалось разойтись, а выборщикам запрещалось собираться досрочно. Одновременно, Конвент провозгласил амнистию всем, кто нарушил закон в связи с работой первичных собраний. И выборщики действительно разошлись, не дожидаясь прибытия войск.
Таким образом, первый раунд противостояния закончился вничью, однако семь наиболее активных секций решили не мириться с поражением и уже вечером 11 вандемьера объявили себя восставшими. Для разрешения сложившейся ситуации Конвент назначил комиссию из пяти своих членов и призвал под ружье верных ему санкюлотов. Время ненасильственных действий кончилось: мятежникам не оставалось ничего другого, кроме как попытаться взять Конвент штурмом и силой заставить депутатов сложить свои полномочия.
Есть ли в материалах полиции доказательства того, что за этим, в первую очередь, стояли роялисты? Отнюдь. Накануне мятежа слова об активизировавшихся в секциях роялистах там действительно появляются, вот только принадлежат они не работавшим на улицах агентам, а составителю резюме полицейских сводок и носят, скорее, политический характер, нежели говорят о каких бы то ни было конкретных фактах.
Первый раз это происходит 11 вандемьера:
Наконец, секция Лепелетье сбросила маску и, решив отправить своих выборщиков во Французский театр, приняла постановление, продиктованное возмущением и анархией, а роялизм разнес его по остальным первичным собраниям {1578}.
В столь же отвлеченном контексте отсылки к роялизму звучат ещё трижды: 12-го («по счастью, гений свободы бдит, и пагубные вопли роялизма не были услышаны большинством секций»; «партия выборщиков, усиленная шуанами, журналистами, богато одетыми дамами» {1579}) и 14-го вандемьера («густая вуаль, накинутая злым умыслом, роялизмом и анархией на глаза всех классов граждан, наконец сорвана» {1580}).
Однако от 12-14 вандемьера в Национальном архиве сохранились не только полицейские донесения, но и множество докладных записок, составленных агентами Комитета общей безопасности. Если судить по публикации Олара, то за секциями и военными действиями наблюдали очень пристально, а парижане не чинили работе агентов никаких препятствий. Однако в этих донесениях нет никаких следов тех историй, связанных с роялистской символикой, которые попали в газеты и в доклад Барраса. Да и в принципе упоминаний о промонархических настроениях в секциях всего три, из которых, пожалуй, заслуживает внимание одно:
Лепелетье. Частные лица, располагавшиеся в штаб-квартире, на улице Фий-Тома, приглашали проходивших мимо зайти и взять оружие и порох, чтобы сражаться с Конвентом и террористами, говоря, что лишь король может сделать нас счастливыми{1581}.
Второе сообщение доводит до сведения Комитета общей безопасности разговоры рабочих о том, что секциями руководят роялисты{1582}. В третьем пересказывается слух о том, что «роялисты, чтобы повлиять на нестойкие умы, показывали многим луидоры; речь идёт о том, что это были луидоры с изображением Месье и с именем Людовика XVII»{1583}. Деньги с именем Людовика XVII действительно выпускались, хотя вызывает серьезное сомнение существование золотой (!) монеты с именем короля и портретом регента.
В качестве итога можно сказать следующее. Полностью осознавая, что рассуждения о характере того или иного восстания неизбежно носят довольно условный характер, нельзя не отметить, что ни у современников, ни у историков, по сути, нет никаких оснований называть восстание 13 вандемьера роялистским.
Являлись ли роялисты его тайными организаторами? Каких-либо доказательств этому нет. Хотя среди лидеров секций люди, сочувствовавшие идеалам монархии, действительно были, то, что они играли существенную роль в подготовке восстания, представляется весьма сомнительным: по крайней мере, у нас нет никаких свидетельств их решающего влияния. Участвовали ли роялисты в мятеже? Несомненно. Однако с уверенностью можно говорить о присутствии в рядах восставших лишь очень небольшого количества сторонников монархии, чьи политические симпатии на тот момент подвластны четкой идентификации. Было ли восстание на руку приверженцам монархии? Безусловно: разгон Конвента и отмена «декретов о двух третях» позволяли монархистам (прежде всего конституционным) надеяться на преобладание в новом Законодательном корпусе. Располагал ли Конвент свидетельствами о том, что мятеж был делом рук роялистов? Едва ли: эти свидетельства никогда не были обнародованы - в качестве таковых была представлена лишь переписка Лемэтра, правда, сейчас нам известно, что речь шла в основном об умозрительных конструкциях.
Впрочем, как это ни парадоксально, и той и другой стороне было выгодно объявить мятеж делом рук роялистов: сторонникам Конвента это позволяло оправдать «декреты о двух третях» и применение войск против жителей Парижа, а сторонникам монархии давало возможность создать преувеличенное представление о своем влиянии, якобы позволившем вывести на улицы столицы двадцать с лишним тысяч человек. Так и родилась легенда об этом последнем массовом вооруженном движении эпохи Французской революции, живущая уже более двух столетий.
Через несколько дней после восстания, 26 октября 1795 г. Национальный Конвент окончил свою работу и самораспустился, уступив место Директории. Все планы роялистов, связанные с всеобщим недовольством его долгим правлением и надеждами воспользоваться сменой политического режима, так и остались нереализованными. И тому видится несколько причин.
Прежде всего, чрезвычайно грамотно действовали лидеры термидорианского Конвента. Они воспользовались переломом в ходе войны, достигнутым ещё во времена диктатуры монтаньяров, чтобы заключить мир с рядом держав коалиции, расколов её и полностью устранив внешнюю угрозу. Это и отвечало чаяниям населения, и позволило стране получить желанную передышку, и во многом лишило эмигрантов поддержки. Они сделали ставку на завершение Революции, предложив конкретный, практический и прагматический политический проект, тот компромисс, который в общем и целом устраивал сторонников республики. Они не пожалели сил, чтобы решительно устранить угрозу и «справа», и «слева», проявили
при этом изрядную гибкость и не побоялись доверить оружие санкюлотам.
Немалую роль сыграло и объявление о смерти Людовика XVII: оно положило конец планам мирной реставрации монархии, при которой власть могла бы оказаться в руках наиболее искусных республиканцев и умеренных конституционалистов. Была ли эта смерть естественной или намеренной, она полностью изменила имеющиеся на тот момент политические расклады.
И наконец, в этом раунде противостояния действия роялистов оказались куда менее успешными, чем деятельность республиканцев. Взойдя в июне на престол, Людовик XVIII ещё только начал работу по координации деятельности всех контрреволюционных сил. Веронская декларация, составленная им на основе той информации, которой он располагал, оттолкнула от него участников Революции. Отдалённость от Франции не позволила королю использовать благоприятную ситуацию, сложившуюся во Франции к концу 1795 г. Роялистам предстояла долгая работа над ошибками.
ГЛАВА 11
«ПОДВЕРЖЕН БЛИЗКОЙ ДРУЖБЕ И ПОСТОЯНЕН В НЕЙ...»
Падение Старого порядка и уничтожение в 1792 г. самой королевской власти, разумеется, разрушили и ту структуру придворных и государственных должностей, которая существовала до Революции. Пути видных придворных и государственных деятелей разошлись: кто-то поддержал первые революционные преобразования, запятнав тем самым себя в глазах эмигрантов, кто-то остался во Франции или погиб во времена Террора. Подбирая себе окружение, Людовик-Станислас вынужден был, таким образом, решать весьма непростую задачу. Знаковые фигуры прежних царствований способствовали утверждению его легитимности, верные соратники из его собственного Дома ожидали наград за лояльность. При этом чтобы никого не обидеть, принцу приходилось учитывать и те должности, которые дворяне занимали ранее в его Доме или же в Доме короля, тем более что часть из них было принято передавать по наследству или по крайней мере оставлять в пределах одного рода.
Напротив, в формировании своего Совета Людовик XVIII был абсолютно свободен. Не углубляясь в полную реорганизаций и пертурбаций историю этого учреждения (или, вернее, группы учреждений){1584}, отмечу лишь, что 9 августа 1789 г. различные Советы были слиты в единый Государственный совет. Насколько можно судить, ни до 1795 г., ни после никаких формальных решений о назначении того или иного человека в Совет или министром не принималось. Конкретным людям поручались отдельные направления работы, их и считали «министрами», а тех, с кем король обсуждал решения перед тем, как их окончательно принять, - членами Совета.
Небезынтересно, что до восхождения на престол окружение графа Прованского составляли в значительной степени не те люди, которые будут активно работать в качестве его советников как короля. Оказавшись за границей на два года позже графа д’Артуа, в первые годы эмиграции граф Прованский вынужден был иметь дело с дворянами, которых его брат уже собрал вокруг себя; не случайно в то время говорили, как правило, о «Совете принцев».
Ожеар в своих мемуарах рассказывает о разговоре, состоявшемся у него с Мадам после неудачного бегства короля в 1791 г. Придворный вспоминает, что она жаловалась на интриганов, окружающих братьев короля в Кобленце и настраивающих принцев против Людовика XVI. Те, кто находится в эмиграции, рассказывала она, пишут презрительные письма оставшимся на родине, упрекая их в том, что они не присоединились к принцам. Заявляют, что все военные чины и ордена Св. Людовика, которые давались после июля 1789 г., не действительны, поскольку король был не свободен в своих действиях, и запрещают их носить. Они сформировали Совет, состоящий из де Калонна, первого министра, епископа Арраса - канцлера, де Водрёя{1585} - военного министра и принца Конде. И, по ее словам, было решено, что если принцы вернут корону Людовику XVI, тот не будет иметь право отправить в отставку хотя бы одного члена Совета без согласия остальных {1586}. Мадам якобы даже сказала: «Это просто Совет короля Пето!»{1587}. Здесь она явно перефразировала популярное выражение «двор короля Пето», которое обозначало анархию, беспорядок, шумное сборище, кавардак. В этом значении употребляет его и Мольер в «Тартюфе»: «Ничего не уважают, каждый говорит громко, Да это просто двор короля Пето!»{1588} По словам молодого маркиза де Буйе, де Калонн фактически являлся главой Совета, однако практически всё в то время решал граф д’Артуа, поскольку Месье «был запятнан, в глазах эмигрантов, конституционным грехом» {1589}.
Таким образом, из четырёх членов этого «Совета» двое - де Калонн и де Водрёй - несомненно, были креатурами графа д’Артуа, а принц Конде явно вошёл в него, поскольку командовал армией эмигрантов. К тому же де Калонн делал всё, чтобы принизить авторитет Месье {1590}, а репутация де Водрёя была далеко не безупречной. Ожеар вопрошал:
Был ли граф де Водрёй когда-нибудь человеком, интересующимся чем- то, кроме собственных удовольствий? Чем он управлял? Выбрать в качестве первого министра человека, изгнанного из Советов Короля, отвергнутого собственным сословием, обвинённого [...] в крупных растратах, сбежавшего из королевства и тем самым восставшего против своего государя?{1591}
Другой современник охарактеризует графа как «друга г-на де Калонна, связанного с графом д’Артуа через кружок Полиньяк и более отличавшегося приятностью манер и живостью ума, нежели политическими и военными достоинствами»{1592}.
Единственным из четырёх, кто и дальше останется в окружении Людовика-Станисласа, был Луи-Франсуа-Марк-Илер де Конзье (Conzie) (1736-1804) - епископ Сент-Омера (1766), а затем Арраса (1769). Он также считался человеком графа д’Артуа, эмигрировал вместе с ним в 1789 г. и повсюду сопровождал принца, с которым познакомился ещё при Старом порядке{1593}. «Конзье, - пишет о нём К. Латрей, - старый друг философов и мадам дю Дефан{1594}, галантный прелат, дравшийся на дуэли с офицером гвардии», в Кобленце выполнял роль канцлера графа Прованского. «Легкомысленный, болтун, невежа, грубиян, но энергичный, умный и сжигаемый амбициями», он всегда выступал как сторонник использования англичан для того, чтобы помочь эмигрантам вернуться в страну{1595}.
Епископ Арраса был хорошо интегрирован в эмигрантскую среду, считался близким другом принца Конде. «По характеру и образованию он политик и, хотя и не похож на придворного, имеет надлежащий стиль и ловкость» {1596}, - полагал лорд Макартни. В другом письме он дополняет эту характеристику следующими словами: «Это человек церкви, пользующийся великолепной репутацией [...] с возвышенной и страстной душой и с головой, весьма ориентированной на политику»{1597}. К тому же прелат был удобным инструментом, позволявшим поддерживать через него более близкие отношения с церковью.
В 1793 г. Месье объявляет себя Регентом, и состав «Совета» меняется. «Когда в 1793 г. Людовик XVIII взял на себя руководство роялистской партией, - рассказывает один из французских историков, - людьми, к которым он обратился за помощью, были Мальзерб (
Антуан-Франсуа-Клод, граф де Ферран (
В сентябре 1793 г. де Ферран опубликовал памфлет «О возвращении монархии», на следующий год вышедший вторым изданием. В этом тексте явно просматривается стремление бить революционеров на их же идейном поле. Так, граф не оспаривает понятие «общей воли», однако полагает, что революция её регулярно искажала, превращая в «национальную волю». Истинный «глас народа» звучал, по его мнению, лишь в наказах в Генеральные штаты{1605}. Все эти размышления довольно далеки от образа ультрароялиста. Далеки от него и те соображения, которые граф де Ферран будет высказывать позднее. Когда двор переедет в Верону, он обратится к барону де Флашсландену с посланием, призывающим графа Прованского пойти на компромисс с рядом депутатов Учредительного собрания{1606}, а в 1796 г. в письме графу де Модену (Modene){1607} напишет:
Отец семейства идёт навстречу блудному сыну; это отеческое деяние может и должно быть совершено с королевским достоинством. Я хорошо знаю, что в государственных делах следует начинать с того места, на котором они остановились, а не пятиться назад в прошлое{1608}.
Скорее всего, дело было не в личной неприязни Месье (мы знаем, что после Реставрации граф входил в окружение короля{1609}), а в том, что они не сходились во взглядах. Как с горечью писал де Ферран, «идеи, которыми я делился, ни разу не были приняты»{1610}.
Провозгласив себя королём, Людовик XVIII существенно пересматривает своё окружение и формирует совсем иной Совет. Как мне видится, тому было несколько причин. Прежде всего, король осознавал, что отныне он не имеет права руководствоваться лишь собственными пристрастиями, его задача - объединить всех роялистов, а это означало приближение к себе людей, придерживавшихся различных политических взглядов. Как писал один из аристократов, «если принцы имели предрассудки, если их имел Месье, Король их иметь не должен»{1611}. Кроме того, пока граф Прованский не считался полноправным монархом, он вынужден был не только делить своё окружение с графом д’Артуа, но и в принципе в значительной степени ориентироваться на пристрастия и конфликты, существовавшие в эмигрантской среде, поскольку его статус оставался весьма неопределённым. Брат Людовика XVI, действующий помимо его воли, самопровозглашённый Регент королевства не мог себе позволить идти против течения.
В 1795 г. ситуация изменилась: Людовик XVIII сделал Совет очень компактным, но зато смог пригласить в него тех, кому доверял и кого хорошо знал. Его ближайшим соратником стал барон Жан-Франсуа-Анри де Флашсланден (
Барона де Флашсландена историки нередко путают с его братом, Жаном-Батистом-Антуаном де Флашсланденом (1739-1825), который до Революции занимал должность бальи Мальтийского ордена. В 1787 г. он стал председателем Собрания провинции, считался «человеком, очень открытым для реформ»{1614}, был избран депутатом от третьего сословия в Генеральных штатах{1615}, но уже с сентября 1790 г. не участвовал в работе Собрания, хотя его отставка и не была принята из-за того, что у него не было заместителя. С 1791 г. он оказался в эмиграции{1616}. Хотя Людовику XVIII служил старший брат, то и дело приходится читать, что именно Жан-Батист-Антуан выполнял при короле роль канцлера{1617}; особенно часто одного брата за другого принимают составители научного аппарата к книгам о революции{1618}.
Макартни оценивал де Флашсландена весьма высоко:
Барон Флашсланден - старый офицер, около шестидесяти, но сильного и крепкого телосложения, резковатый, с манерами честного военного, упрямый, привлекательный и полный сил. Он в фаворе у своего господина и, думаю, заслуженно - за способности, оказанные услуги и привязанность{1619}.
Те же, кто был обойдён должностями, смотрели на барона куда более критично. Один из них, к примеру, говорил, что де Флашсланден «сух и считает себя более способным, чем есть на самом деле» {1620}.
Другим соратником Людовика XVIII был Шарль-Эжен-Габриель де Ла Круа де Кастри
То, что графу Прованскому удалось привлечь на свою сторону столь опытного администратора, было его несомненной удачей. В письме маршалу из Хамма от 6 ноября 1793 г. Месье называл его человеком, чья помощь для него незаменима, человеком, которому он доверяет, поскольку имел возможность убедиться в его порядочности и познаниях. Далее принц заявлял:
Вы говорили мне, что склоняетесь скорее к военным занятиям, нежели к административным. Если бы я мог дать вам армию, я бы разрывался между двумя в равной степени полезными для меня способами использовать вас на благо государства, но у меня нет армии{1621}.
Де Кастри прибыл в Верону в августе 1795 г. и стал министром, занимающимся организацией Дома короля{1622}, а по сути первым министром. Лорд Макартни не жалел для него добрых слов:
Маршал - человек чести, понимающий, умеющий вести дела и любящий это делать,
Назначение де Кастри фактическим главой правительства было для Людовика-Станисласа непростым шагом, поскольку сотрудничество с Неккером в глазах многих эмигрантов оставалось несмываемым пятном на репутации маршала. Современник замечал:
Маршал де Кастри - без сомнения, человек очень честный и очень достойный, однако после того, как он на протяжении 13 лет своей жизни и вплоть до 1790 г. дружил с г-ном Неккером, был его пособником и расхваливал его, можно ли предположить, что маршал разбирается в людях и делах? {1625}
Впрочем, большинству это не мешало, они относились к маршалу с немалым уважением. Один из них писал:
Господин маршал де Кастри необходим в качестве министра. Его возраст, достоинство, осмотрительность, уважение, которое ему оказывают [...] делают его незаменимым для Короля{1626}.
К тому же лорд Макартни полагал, что из придворных лишь маршал де Кастри и барон де Флашсланден полностью совпадали во взглядах с Людовиком XVIII{1627}.
Третьим советником короля стал Арнай-Франсуа, маркиз де Жокур
Следов работы в Совете маркиза де Жокура сохранилось намного меньше, чем других его членов, современники были настроены к нему весьма критично, называли «опасным интриганом»{1628}, «нулём» и считали креатурой возлюбленной графа Прованского мадам де Бальби{1629}. Побывавший при Веронском дворе английский агент, донося в Лондон о том, какие разговоры он вёл с каждым членом Совета, с презрением написал, что с маркизом говорил лишь о дожде и о хорошей погоде {1630}. Впрочем, графу Прованскому де Жокур был верным союзником, находился с ним в близких отношениях{1631} и поговаривали даже, что ещё до эмиграции Месье он поддерживал стремление принца получить Регентство{1632}.
Кроме того, в Верону в 1795 г. был вызван ещё один аристократ. Ранее уже рассказывалось о герцоге де Ла Вогийоне, бывшем воспитателем графа Прованского. Старый герцог скончался в 1772 г., а в эмиграции Людовик XVIII приблизил к себе его сына, Поля- Франсуа де Келен де Стюэ де Косада (1746-1828), ставшего новым герцогом де Ла Вогийоном. Тот с 12 лет находился в армии, участвовал в Семилетней войне, после которой был назначен губернатором Коньяка. Затем де Ла Вогийон стал послом в Республике Соединённых провинций (1776) и Испании (1784), кавалером Орденов Св. Духа (1784) и Золотого Руна (1788), бригадным генералом
Членом королевского Совета станет и Франсуа-Эммануэль Гиняр (
Человек с таким опытом и такой репутацией, к тому же находящийся не у дел, едва ли мог не привлечь внимание графа Прованского. Месье пригласил его в Верону сразу после того, как объявил себя Регентом, но получил отказ. Позднее де Сен-При вспоминал:
Не видя ещё, во что превратится французское правительство, я откладывал своё решение, приводя в качестве оправдания то, что моих родственников удерживали во Франции, и я боялся, что моё сближение с Месье поставит под угрозу их жизни: предлог, который исчез, когда мой брат взошёл на эшафот за свою преданность Королю, а мои родственники вышли из тюрьмы после смерти Робеспьера{1635}.
Когда в августе 1795 г. Людовик XVIII повторил своё приглашение {1636}, на сей раз де Сен-При согласился{1637}, но прежде графу пришлось отправиться в Санкт-Петербург: королю казалось, что Эстерхази, бывший его посланником при русском дворе, слишком плохо информирует его о том, что там происходит{1638}.
В Петербурге граф де Сен-При столь рьяно отстаивал интересы своего государя, что вступил в конфликт с фаворитом императрицы Платоном Зубовым. Осознав, что там он более никакой пользы Людовику XVIII принести не сможет, граф отправился в Верону, но уже в Вене получил приказ короля на некоторое время задержаться там до прибытия его официального представителя{1639}. Быстро покинуть столицу монархии Габсбургов ему не удалось: император не захотел принять иного посла.
Лишь в начале 1797 г. де Сен-При получил распоряжение прибыть к Людовику XVIII, который поручил ему заниматься всей корреспонденцией {1640}. Но через три месяца скончалась Екатерина II, и Павел I пожелал, чтобы придворный, служивший трём французским королям, присутствовал на его коронации. Из Петербурга граф вновь отправился в Стокгольм, и только в конце весны 1798 г. вернулся и к королю, и к своим обязанностям.
Как и маршала де Кастри, графа де Сен-При современники критиковали мало, отмечали, что он «известен в Европе и пользуется всеобщим уважением»{1641}. Малле дю Пан писал:
Я уважаю и очень люблю г-на де Сен-При. У него есть опыт, твёрдость, он верно мыслит, у него есть способности и всё, что нужно, чтобы быть хорошим министром [...] Я видел его в 1791 г. в очень деликатных и очень сложных обстоятельствах, и он вёл себя с честью, с ловкостью и его ждал успех. Что бы ни говорили, и он, и архиепископ Бордо должны быть в Совете, и король отдал им должное{1642}.
Вплоть до второй половины 1798 г. Людовик XVIII работал со своим Советом очень активно, собирая его два-три раза в неделю{1643}. Затем в его работе наступил кризис: Совет нужно было обновлять, но подходящих кандидатур король не видел. Граф де Сен-При вспоминал:
Король уже не собирал больше Совет [...] чтобы обсудить полученные депеши и ответы, которые на них нужно дать. Маршал де Кастри был далеко, Флашсланден умер, а Жокур был при смерти. Не нашлось никого, кто бы мог их заменить{1644}.
Как это ни покажется странным, самый близкий Людовику XVIII человек не входил в его Совет. Антуан-Луи-Франсуа де Безьяд (
ской дворянской семьи, его отец, как мы уже знаем, был в своё время Гардеробмейстером Месье. Пойдя по стопам отца, Антуан- Луи-Франсуа с 15 лет также находился на военной службе, хотя до Революции и не достиг высоких должностей. Началом их многолетней дружбы с графом Прованским стала организация побега Месье из столицы летом 1791 г. С тех пор Людовик-Станислас не раз повторял, что своим спасением обязан именно графу д’Аварэ.
Убедившись в его верности, Месье назначает графа капитаном гвардии{1645}, в 1795 г. присваивает ему чин бригадного генерала (
Рассказывая о том, как д’Аварэ организовывал бегство графа Прованского, граф де Сен-При иронично замечает:
Молодой, без связей, без семьи, д’Аварэ всё брал на себя, тем более что ничто не представляло трудностей. Национальное Собрание совершенно не собиралось препятствовать отъезду Месье [...] Месье так не считал и захотел, чтобы его благодарность соответствовала опасностям, которым, как полагал, он подвергался: платой за услуги графа д’Аварэ стало неограниченное доверие. Как только после смерти Людовика XVII он принял титул Короля, его первой заботой стало разрешение фавориту добавить в герб лилии, что напоминало о Филиппе Августа и храбром д’Эстенге после битвы при Бувине{1647}. Он сделал его затем капитаном гвардии, герцогом и пэром, но всё in partibus{1648}{1649}.
Молодой маркиз де Буйе также полагал, что хотя Месье неумеренно хвалил д’Аварэ за то, что тот во время бегства помог ему избежать всех опасностей, на самом деле, никаким опасностям принц не подвергался, поскольку никто его не преследовал. И на дарованном королём гербе д’Аварэ следовало бы написать не «Vicit iter durum pietas» {1650}, а «Кучер, трогай!» {1651}.
На мой взгляд, ничто не наводит на мысли, что бегство Месье должно было пройти легче, нежели бегство Людовика XVI. Революционеры пришли с проверкой в Люксембургский дворец на следующее же утро после исчезновения принца, да и сложно себе представить, чтобы маркиз де Лафайет, который терпеть не мог графа Прованского, позволил бы тому беспрепятственно скрыться из страны. В связи с этим слова графа де Контада
Людовик XVIII всегда при случае подчёркивал, насколько он доверяет д’Аварэ. В сентябре 1795 г. он писал принцу Конде:
Никогда ещё, мой дорогой кузен, нам не было столь важно достичь взаимопонимания. Не имея возможности отправиться к вам лично, я вам посылаю своё второе я: всё, что тот скажет, говорю вам я, всё, что вы ему скажете, я услышу. Это сэкономит нам как минимум два тома переписки и обеспечит безопасность наших секретов{1654}.
Доде рассказывает, что когда д’Аварэ находился при короле, именно он открывал все поступающие Людовику XVIII письма и передавал их ему вместе с проектами ответов, а перед сном они около часа беседовали, обсуждая события прошедшего дня и строя планы на будущее. И именно из-за д’Аварэ, по его мнению, маршал де Кастри, назначенный королём ответственным за общее руководство делами, отказался оставаться подле короля, а потом уступил свою должность де Ла Вогийону{1655}. Не рискну с уверенностью утверждать, что Доде ошибается, поскольку своих источников он не раскрывает, но сам маршал объяснял лорду Макартни свой отъезд иначе: тяжело заболела его сноха, а кроме того, его дела были настолько расстроены, что требовали его участия{1656}.
Де Ла Вогийон, продолжает Доде, пытался интриговать против д’Аварэ, но безуспешно, и они стали врагами, так же как стали врагами фаворита короля де Пюизе и д’Антрэг. Однако причина явно была не в том (или не только в том), что д’Аварэ стремился контролировать всё и вся. Бесконечные баталии герцога с фаворитом парализовывали работу двора. Если какой-то документ был составлен в обход де Ла Вогийона, тот делал всё, чтобы не давать ему ход {1657}. В октябре 1796 г. Курвуазье напишет одному из агентов короля: «Должен вас предупредить, что D. 64 [де Ла Вогийон] утратил всякое доверие и полностью того заслуживает. Это самый опасный человек из всех, какие только входили в королевские Советы»{1658}. Когда в конце весны герцог вскрыл положенное ему по ошибке адресованное д’Аварэ письмо, отставка его оказалась предрешена{1659}.
Президент де Везэ{1660}, во многом смотревший на двор глазами своего друга Курвуазье, записал в дневнике в марте 1797 г.:
Этот государь [Людовик XVIII] слаб, у него больше ума, знаний, чем стойкости и принципов... Г-н де Жокур - старая баба. Г-н де Флашсланден не много стоит по своим талантам... Г-н де Ла Вогийон - сплетник и болтун, проныра, а часто и просто дурак, беспринципен, фальшив... и, тем не менее, единственный из находящихся там государственных деятелей. Его хотят выгнать, но не решаются, да и кем его заменить?.. Король в замешательстве, а г-н д’Аварэ, при всех своих прекрасных намерениях, недостаточно знает людей и дела, чтобы направлять короля в столь сложные моменты, а этот государь нуждается, чтобы его направляли{1661}.
Как выяснилось, проблема была отнюдь не в слабоволии короля; де Ла Вогийону просто искали замену. Граф де Сен-При описывал причины своего вызова ко двору следующим образом:
При этом маленьком дворе царила та же суета, что и при больших. Разница была лишь в размерах. Герцог де Ла Вогийон [...] открыл секрет, как завладеть всей корреспонденцией, которой он лишил барона де Флашсландена, но сам оказался в оппозиции к графу д’Аварэ, который был тогда фаворитом Его Величества [...] Оба соперника в борьбе за доверие не были равны, и она разворачивалась не в пользу Ла Вогийона, от которого д’Аварэ стремился любой ценой отделаться, но, поскольку он не мечтал сам взять в руки перо, то подговорил Короля призвать с этой целью меня. Король собственноручно написал мне об этом и передал письмо Ла Вогийону, чтобы тот его отправил. Представления не имею, откуда герцог узнал о его содержании. Суть в том, что он продержал это письмо шесть недель, прежде чем передать его на почту. Но его предал некий аббат Флёрьель (Freuriel), писец в секретариате, предупредивший д’Аварэ. Это дало тому предлог, которого он давно искал, чтобы избавиться от де Ла Вогийона. Он подтолкнул короля к тому, что тот публично устроил герцогу сцену{1662}, спросив, по какой причине было задержано письмо, которое он мне написал и ему передал [...] В волнении герцог плохо себя защищал, а результатом стал приказ передать все бумаги, которые были в его распоряжении, и покинуть Бланкенбург, что тот немедленно и сделал {1663}.
Доде полагает, что это заставило де Сен-При, когда тот был первым министром, постараться с фаворитом подружиться{1664}, но ничего подобного. В воспоминаниях граф де Сен-При рассказывает и о таком эпизоде:
Мне было тяжело работать с Королем в присутствии д’Аварэ, столь отличающегося от меня по возрасту, по опыту и в тысяче других вещей; а тот уже вёл себя как первый министр. Я не смог удержаться и сказал Королю, что не могу служить под началом д’Аварэ{1665}.
Граф признавал, что, удержись он на службе, то мог бы получить и Орден Св. Духа, и герцогский титул, и деньги для покрытия долгов, но предпочёл остаться честным в своих глазах. Сначала король решил было, что де Сен-При станет готовить черновики для ответов на письма, но граф вскоре увидел, что все его тексты правит д’Аварэ, чью сторону неизменно принимает Людовик, тогда как его собственные замечания во внимание почти не берутся. Он оставил двор и вновь отправился в Санкт-Петербург, полагая, что так ему лучше удастся послужить своему монарху{1666}. На сей раз, в отличие от отставки де Ла Вогийона, проблема действительно была в противостоянии между министром и фаворитом.
Когда в 1796 г. король прибыл к армии Конде, то заносчивое поведение д’Аварэ чуть не привело к конфликту: граф потребовал, чтобы отныне он руководил всей охраной, поскольку ему доверена королевская гвардия. Кавалеристы, которые почитали за честь охранять принца, естественно, возмутились. Только вмешательство Людовика XVIII, повелевшего оставить всё как было, предотвратило серьёзную ссору {1667}, причём претензии графа были тем более смешны, что король публично объявил, что влился в армию как простой дворянин.
При таком доверии короля, д’Аварэ, как это ни удивительно, никогда не занимал никаких государственных постов. Один из роялистских агентов писал ему по этому поводу:
Я думаю, как и вы, что вы никогда не должны становиться министром. В тех обстоятельствах, в которых мы пребываем, для Короля может оказаться необходимым пожертвовать министром ради популярности, в угоду важной персоне, ради успеха переговоров, и в таком случае вы, поскольку не можете стать жертвой, превратитесь в препятствие{1668}.
Впрочем, не исключено, что граф не входил в Совет потому, что это сделало бы его одним из многих, тогда как у него было немало других инструментов воздействия на короля, которые позволяли ему формально оставаться над схваткой. Как писал жене в 1795 г. граф Эстерхази, «граф д’Аварэ часто находится в оппозиции тем, кто составляет Совет, и прибегает к отсрочкам, если не может изменить решений»{1669}. В другом документе говорилось:
Рассказывая о королевском дворе в изгнании, современники уделяли д’Аварэ особое внимание. Граф д’Алонвиль называл его «глуповатым фаворитом» и подчёркивал, что тот принадлежит к «выходцам из прихожей»{1671}. Президент де Везэ сообщал про первое знакомство с графом следующим образом:
Мне кажется, в г-не д’Аварэ нет ничего блистательного, но, тем не менее, он мне видится умелым и довольно разумным. Г-н Регент считает, что обязан ему жизнью за благополучное спасение из Франции: это фаворит{1672}.
Граф де Сен-При вспоминал, что д’Аварэ
обладал над королём практически деспотической властью [...] Он не был лишён ни той сноровки, которая приобретается в свете, ни того поверхностного знания литературы, которое давало тогда любое мало-мальски тщательное образование [...] Граф д’Аварэ имел успех у женщин и самомнение, которое намного превосходило его таланты. Он ставил перед собой единственную цель - продвигаться по службе, находиться в фаворе у двора, одним словом, сделаться господином. Возможно, в этом ему повезло меньше, чем другим свитским дворянам, поскольку они все превосходили его по рождению; его происхождение было более чем скромно. Он называл себя Безьяд; на самом деле, его мать была Майи (
Впрочем, можно заметить, что те, кому не приходилось конкурировать с графом д’Аварэ, относились к нему куда более терпимо. Лорд Макартни высказывался с дипломатической деликатностью:
Он [Людовик XVIII. -
В докладе в Лондон одного из английских агентов говорилось:
Г-н д’Аварэ - это друг и, в некотором смысле, тайный совет короля. Каждый вечер в восемь часов Король спускается к нему, и они обсуждают, меняют и поправляют вместе всё, что было предложено, сказано или сделано за день. При том, что королю необходимо иметь фаворита, каждый говорит, что счастлив, что это д’Аварэ, а не кто-то другой, поскольку он порядочный, прямолинейный, умный и рассудительный{1677}.
Президент де Везэ, когда граф нанёс ему визит, и они проговорили несколько часов подряд, и вовсе остался в полном восторге:
Г-н д’Аварэ, про которого говорили, что он холоден, оказался весьма открытым, очень простым и очень честным [...] Г-н д’Аварэ внёс свой вклад в отъезд Людовика XVIII за пределы королевства, добился его полного доверия, государь безумно любит его, однако г-н д’Аварэ не задирает от этого нос, держится в стороне и не вошёл в Совет. Я думаю, что он хочет быть капитаном гвардии, герцогом и пэром, большим вельможей и т. д., но он не настолько глуп, чтобы, даже когда всё наладится, захотеть вмешиваться в дела как министр. Роль друга и фаворита кажется ему более предпочтительной, нежели роль министра, и это говорит об уме уравновешенном и мудром... В его облике, уме, образовании, характере нет ничего значительного, но мне кажется [...] что г-н д’Аварэ - человек мудрый, здравомыслящий и придерживается правильных взглядов... {1678}
Особенное раздражение у современников, как мы видим, вызывала дружба короля и графа д’Аварэ, которая заставляла их делать и более общие выводы. «Не имея характера, он позволял доминировать тем, кто его окружал»{1679}, - напишет граф де Франс д’Эзек{1680}. Граф де Моден позднее рассказывал, что
с юных лет король был склонен к нежности, привязанности, к дружбе и фаворитизму. Если его фаворитом был мужчина, к нему относились как к родному брату. Если объектом привязанности становилась женщина, он любил ее со всей той нежностью, которую Абеляр сохранял к Элоизе после того, как был столь жестоко наказан{1681}.
Противники Людовика XVIII неоднократно использовали эту дружбу для пропаганды. Так, весьма популярной в конце 1810-х гг. была вышедшая несколькими изданиями и переведённая на французский книга члена английского парламента и близкого друга лорда Байрона Дж. Хобхауза, побывавшего в 1815 г. во Франции и бывшего свидетелем возвращения Наполеона с о. Эльба. В ней Хобхауз цитировал одну из французских газет, вышедших в мае 1815 г.:
С 25 лет Людовик XVIII постоянно имел признанного фаворита, и этого фаворита он всегда предпочитал своим друзьям и даже родственникам. Тот, кто не завязывал отношений с этим человеком, не мог и надеяться получить доступ к королю. Даже упорная и ревнивая женщина так не старается понравиться своему мужу, как такой фаворит старается оставаться в милости у своего господина, чтобы тому казалось невозможным без участия своего министра
Историки также, скорее, остаются в рамках «чёрной легенды». У Доде читаем: «Нет уверенности, что д’Аварэ обладал всеми необходимыми качествами для той великой роли, которая была ему предназначена Людовиком XVIII. Щуплый, хрупкий, ослабленный болезнью груди, которая подтачивала его, хотя и не повлияла на крепость духа, он обладал душой впечатлительной, способной испытывать вдохновение, но не способной доводить дела до конца. Он быстро загорался, был склонен к недоверчивости, легко начинал страдать подозрительностью, оставаясь при этом простодушным. В ситуации, когда другие сказали бы, что необходимо более принимать во внимание результаты, нежели средства и способы их достичь, он часто не готов был использовать агентов легкомысленных, поверхностных или бессовестных, готовых на всё, годных на всё, тех, кого воля случая или нищенское существование заставило выдвинуться из разных партий и поставить себя на службу делу короля». Доде называет д’Аварэ человеком Старого порядка, полагает, что именно он подпитывал в Людовике XVIII желание отомстить {1683}.
Признаюсь, никаких следов именно такого пагубного влияния графа д’Аварэ мне обнаружить в документах эпохи не удалось. Всё свидетельствует о том, что Людовик XVIII относился к графу именно как к фавориту. В традициях европейских монархий раннего Нового времени фаворит, не занимая никаких официальных государственных должностей, стоял, по сути, между королём и системой управления страной, как раз и играя роль своеобразного «второго я» государя. Через него шли значительная часть официальной корреспонденции, прошения и жалобы, множество мелких дел, на которые монарх мог позволить себе не отвлекаться. Абсолютно такую же роль, с поправкой на национальную специфику, играли герцог Бэкингем или граф-герцог Оливарес. Одновременно с этим в тех вещах, которые не входили в сферу ответственности фаворита, последнее слово оставалось отнюдь не за д’Аварэ - и мы это видели на примере Веронской декларации.
К тем, кто в разное время был допущен в окружение короля к политическим вопросам, можно причислить и ещё несколько человек. Один из них - Анн-Луи-Анри, герцог де Ла Фар
Моя частная и уединённая жизнь, возможно, принесёт пользу королю и монархии, поскольку я уже потратил два года на разработку общего плана реставрации французской монархии от фундамента до последней черепицы на этом здании {1685}.
К сожалению, план этот, по всей видимости, не сохранился. После Реставрации герцог вернётся на родину, станет архиепископом Санса (1817), пэром Франции (1822) и, наконец, кардиналом (1823){1686}.
Шарль-Франсуа, маркиз де Бонней
Советником Людовика XVIII был и Шарль-Жорж, маркиз де Клермон-Гальранд (
Во время пребывания в Вероне Людовик-Станислас нередко обращался к советам ещё двух известных в то время людей. Как мы уже знаем, немалую долю информации о том, что происходило во Франции, он получал от графа д’Антрэга, который был личностью весьма примечательной и очень характерной для авантюристичного XVIII в. Поступив в 14 лет в гвардию, говоря по-немецки, по- английски, по-русски и по-итальянски{1691}, много попутешествовав (он успел побывать в Египте, Турции, Польше, германских землях), добившись избрания депутатом Генеральных штатов от дворянства, д’Антрэг быстро эволюционировал вправо{1692} и снискал себе репутацию бескомпромиссного сторонника сильной королевской власти{1693}. Именно он до 1797 г. отвечал в окружении короля за тайные сношения с Парижем и Мадридом{1694} и пользовался его огромным доверием{1695}. Посетивший двор агент английской разведки счёл его наилучшим аналитиком из всего королевского Совета и к тому же в наибольшей степени лишённым иллюзий{1696}. Д’Аварэ присутствие д’Антрэга в окружении короля приводило в бешенство, фаворит короля называл его «отборным пройдохой»
Другой дворянин, часто появлявшийся в 1795 г. в Вероне, - Симон де Лас Касас и Арагорри
В ближайшее окружение Людовика XVIII входили и его секретари, один из которых не просто выполнял техническую работу, но и выступал в роли помощника и советника. Им был Жан-Батист Курвуазье (
Заняв в 1779 г. кафедру французского права в университете Безансона, Курвуазье пользовался большой популярностью у учеников. «Мало кто владел на том же уровне, что Курвуазье, искусством ясно рассказывать о наименее понятных предметах и чётко систематизировать те вещи, которые казались совершенно этому неподвластными»{1701}. Не случайно на момент начала Революции он считался «самым блестящим»{1702} профессором права в Безансоне и даже дважды занимал должность ректора. «Если добавить к его отличительным чертам симпатичное лицо, приятный голос, убедительный тон, немалую ясность речи, изящество, покладистость, то можно составить адекватное представление о качествах этого профессора»{1703}. Добавим и ещё одно: Курвуазье был глубоко верующим человеком{1704}.
По непонятным причинам Курвуазье, хотя и баллотировался в Академию Безансона, так и не стал её членом. Помимо работы в Университете, он считался юридическим советником архиепископа и занимал в этом качестве должность бальи. Будучи оратором масонской ложи, он приветствовал в 1780 г. проезжающего через город герцога Орлеанского следующими словами: «Богатство и происхождение, звания и героизм - вот идолы, которым поклоняется толпа, но масоны чтят лишь добродетель» {1705}. Благосклонно встретив Революцию, он быстро в ней разочаровался и осенью 1790 г., занимая пост ректора, даже выбрал для традиционного обращения к студентам следующий сюжет: «Полезна или вредна для человечества доктрина философов?» Это выступление несло на себе и дополнительную нагрузку. Долгое время Курвуазье сотрудничал с группой юристов и офисье, созданной ещё после присоединения Франш-Конте к Франции, дабы согласовать между собой местные кутюмы и общефранцузское законодательство. Его речь была воспринята современниками не только как выступление ректора, но и как последняя ремонстрация парламента против нарушения местных вольностей.
Выступление Курвуазье не позволяет уверенно судить о его политических симпатиях в этот период, однако показывает, что он прекрасно владел революционной риторикой: славил Руссо наряду с Сократом, воспевал нацию, вернувшую свои права, говорил о ликвидированных злоупотреблениях, возникновении национального единства, свержении феодализма, восстановленной, благодаря гражданскому устройству духовенства, дисциплине в церкви. В то же время он обрушивался на древних и современных ему философов за то, что те распространяли ошибочные суждения, разжигали в народе страсти, проповедовали разнузданную свободу, безграничное равенство и безбожие {1706}. Хотя речь была произнесена на латыни, репрессии со стороны властей последовали немедленно. Попытка Курвуазье обратиться к Учредительному собранию оказалась безуспешной, он был обвинён в контрреволюционных воззрениях, коллеги отреклись от него. Год спустя, в июле 1791 г., когда преподаватели приносили присягу на верность новой власти, Курвуазье отказался присягнуть и был уволен.
После того как Курвуазье лишается работы, он публикует два теоретических труда на злобу дня{1707}. Основываясь на трудах Монтескье, немецкого историка и юриста С. фон Пуфендорфа и швейцарского философа и дипломата Э. фон Вателя, он анализирует общественный договор и напоминает о том, что не только государи должны соблюдать права народов, но и народы - права монархов. Пафос его работ направлен против Учредительного собрания и тех философов, которые вдохновляли его труды, в частности Ж.Ж. Руссо и Г.Б. де Мабли. Не чувствуя себя в безопасности, вскоре Курвуазье с сыном отправляются в эмиграцию в Кобленц{1708}.
Мэнсел упоминает, что ещё там Курвуазье и стал секретарём Совета {1709}, но какого совета? Л. Пинго полагает, что Совета обеих принцев и ответственным за составление их манифестов{1710}, однако это вызывает определённые сомнения. Тот же автор предполагает, что эту должность Курвуазье принёс его влиятельный земляк, президент де Везэ: хотя в силу сословных различий (у Курвуазье было лишь личное дворянство) они не были представлены друг другу, но неоднократно виделись на родине и стали очень близки в эмиграции. Как мне видится, оба тезиса Пинго ошибочны. Курвуазье, судя по всему, с самого начала был секретарём Совета именно Месье. Но, вне зависимости от этого, первое известное мне письмо де Везэ отправил Курвуазье уже как секретарю Совета (3 октября 1792 г.). К этому моменту президент не был в ставке принцев уже довольно длительное время и мог бы порекомендовать своего земляка лишь заочно. Однако едва ли, обладая подобным влиянием, де Везэ пришлось бы впоследствии писать личные письма Курвуазье в надежде донести через того свои мысли до Людовика XVIII{1711}.
В окружении графа Прованского Курвуазье оказался одним из политических долгожителей. Поначалу его близость к принцу вызывала ревность; сохранилось письмо Курвуазье от марта 1793 г., где он с усмешкой рассказывал:
Здесь немало людей, которые стараются мне навредить, и до определённой степени им это удаётся. Одни выставляют меня шпионом г-на де Калонна, которому, меж тем, я даже ни разу не писал. Другие говорят, что я полностью лишён таланта; что ж, они правы. Иные утверждают, что оказывать столь явное доверие людям моего сорта - плохой пример, и они тоже правы... Поскольку мои желания ограничиваются возвращением на кафедру, можете себе представить, как меня веселят эти мелкие и забавные интриги{1712}.
Пинго объясняет долгожительство Курвуазье его незаменимостью и тем, что тот с самого начала сделал ставку на графа д’Аварэ. Вскоре через секретаря Совета проходила не только вся личная переписка графа Прованского, но и всё, что публиковалось от его имени. Кроме того, Курвуазье нередко выносил своё суждение по поводу тех проектов, которые поступали принцу, сопоставлял их мнения с мнением Месье. В 1799 г. Курвуазье писал:
Если бы я был Кларендоном{1713}, а моим господином Карл II, я знал бы, чему себя подвергаю, честно высказываясь по столь деликатному предмету. Но Людовик XVIII если чем и напоминает Карла II, то лишь своими бедами, а я, я - ничто. Поэтому я могу без страха говорить Королю правду, которую он желает знать, и заявлять, что я - защитник законов моей страны перед Королём, который хочет их восстановить {1714}.
Судя по архивным документам, Курвуазье был не только тем человеком, который предоставлял королю юридические справки по интересующим его вопросам и обосновывал те или иные ключевые пункты его позиции, но и во многом эту позицию определял - по крайней мере в теоретическом плане. «В его семье нас заверили, - пишет один из историков, - что г-н Курвуазье выполнял функции канцлера при Е. В. Людовике XVIII»{1715}. На самом деле, его должность была куда скромнее, однако у многих эмигрантов секретарь короля пользовался немалым уважением. «С тех пор как я вращаюсь среди людей, мне редко доводилось видеть, чтобы столь просвещённый человек был столь чист сердцем»{1716}, - напишет позднее аббат Эджворт
Любопытно, что Людовик XVIII был заинтересован в том, чтобы роль его секретаря оставалась неявной. Мне видится в этом стремление уберечь своего юрисконсульта от постороннего влияния; сам же Курвуазье полагал, что всё дело в его происхождении. В ноябре 1796 г. он с горечью писал:
Среди стольких бед и огорчений так мало, а то и вовсе нет тех радостей для сердца, которые позволяют видеть не только шипы, но и цветы. Мне оказывают внимание, в котором нельзя отказать человеку честному; мне оказывают доверие, которое делает необходимой всю ту работу, которую мне поручают; но доказательств благодарности, знаков уважения, просьб дать совет в отношении тех вещей, которые я должен знать и которых никто здесь не знает, - их нет. Секретарь, вот и всё. Древняя демаркационная линия только расширилась вместо того, чтобы сузиться. Кто не вельможа, тот никто, и даже ни на что не годится. Если порой и спрашивают мои соображения, то втайне... {1719}
Впрочем, это письмо явно было написано в тяжёлую минуту{1720}, несколько лет спустя он вспоминал о своём положении с совсем другим настроем:
Я пользовался безграничным доверием [...] Часто мне поручали чрезвычайно важные вещи, и хотя эта работа проводилась с соблюдением величайшей секретности и нередко бывала испорчена, когда выходила из моих рук, я находил удовлетворение в том, что не занимался ерундой. Мне дозволялось работать в моей комнате или же я запирался с г-ном д’Аварэ в его и постоянно встречался с королём{1721}.
Такое положение делало Курвуазье не только самым незаменимым, но и самым незаметным человеком при дворе в изгнании. Граф Макартни называл его «личным секретарём» короля, «которого старательно прячут из виду, и с которым я так и не смог встретиться»{1722}. Надо сказать, что эта политика оказалась настолько эффективной, что имя Курвуазье практически не упоминается в исторических трудах{1723}. К тому же даже лучшие специалисты по истории контрреволю- ции постоянно путают Курвуазье с его сыном, Жаном-Жозефом Антуаном, эмигрировавшим вместе с отцом и служившим в кавалерии принца Конде{1724}, хотя в 1795 г. Жану-Жозефу было лишь 20 лет, и он так и не успел из-за Революции закончить своё обучение в Университете Безансона {1725}.
В частности, из-за этого найти какие-либо подробности биографии Ж.-Б. Курвуазье оказалось неожиданно сложно. Один из словарей упоминает, что тот «был на протяжении четырнадцати лет членом Совета Людовика XVIII»{1726}, однако это едва ли возможно, поскольку он эмигрировал не раньше 1792 г., а в 1803 г. уже скончался. В большинстве же биографических статей вообще нет ни слова о сотрудничестве Курвуазье с Людовиком XVIII. В некоторых просто отмечается, что «во время долгой ссылки, его единственным утешением были исследования, и он закончил чрезвычайно важный труд о европейском государственном праве, рукопись которого была утеряна»{1727}. Трудно сказать, идёт ли речь о том же труде или нет, но в 1797 г. Курвуазье публикует большую работу, посвящённую делу роялистов{1728}.
Таким образом, о жизни Курвуазье в эмиграции мы знаем немногое. Пинго рассказывает, не раскрывая своих источников, что его жена и дочери остались во Франции; одна из дочерей умерла, а другая вышла замуж без согласия отца. Позднее, когда он увиделся с женой, она постаралась привлечь его на сторону Республики{1729}. Жил он бедно{1730}, оплату часто задерживали, зиму 1793/1794 гг. ему пришлось прожить без печи. «Последние два месяца я завален работой, - писал он президенту де Везэ осенью 1793 г. - От меня остались только кожа и кости [...] глаза слабеют, и я подозреваю, что предстоящие мне разъезды скоро меня прикончат»{1731}. Со временем положение мало менялось. В августе 1797 г. он рассказывал:
Я лишь ужинаю. Я съедаю не больше трёх унций хлеба, а перевариваю их не лучше, чем три унции свинца. Тем не менее с шести часов утра до трёх часов дня я чувствую себя хорошо, и думаю, что с той поры, как придётся вовсе обходиться без еды, буду чувствовать себя отлично и весь день{1732}.
В 1801 г. Курвуазье счёл, что его должность практически превратилась в синекуру. Здоровье его было подорвано, и он решил вернуться во Францию, дабы умереть на родине. В октябре 1803 г. его не стало.
Нет сомнений, что Курвуазье-старший покинул Людовика XVIII человеком глубоко разочарованным, и всё же, как мне видится, проблема была не в том, что «кто не вельможа, тот никто». Ещё в бытность Месье Людовик-Станислас поддерживал и брал на службу даже многих талантливых ротюрье. Не изменил король своим принципам и в эмиграции: к примеру, он всегда был максимально любезен с Ж.-Ф. Гильерми (Guilhermy) {1733}; когда в 1794 г. до Вероны дошли сведения, что тот с трудом сводит концы с концами, граф Прованский пригласил Гильерми ко двору, чтобы иметь возможность ему помочь{1734}. Мэнсел объясняет ситуацию с Курвуазье иначе: «Многие из придворных Людовика с удовольствием променяли бы долгие часы, которые они проводили за его столом и в его карете, на долю, пусть даже крошечную, того доверия, которым пользовался Курвуазье. Но Людовик, как и современные политики, скорее всего не хотел пребывать весь день в окружении тех, с кем занимался делами. Более того, когда он опустил барьер между двумя мирами, из этого ничего хорошего не получилось. Его приглашение Гильерми [...] на свадьбу племянника и на свадебный ужин (так, что Гильерми сидел за одним столом с Королём Франции - невиданная честь) вызвало ураган протестов в роялистских кругах. В чём смысл бороться с Революцией, если сам двор ведёт себя на революционный манер? И избежать такого отношения для Людовика оказалось чрезвычайно тяжело»{1735}.
Тот долг, который он не смог отдать Курвуазье, король отдал его сыну. Жан-Жозеф-Антуан был избран не только членом Академии Безансона, но и ее председателем, стал депутатом, кавалером Ордена
Почётного Легиона, а при Карле X - министром юстиции, членом его Совета и даже хранителем печати.
Этот рассказ о ближайшем окружении Людовика XVIII был бы неполным без некоторых комментариев. Прежде всего обращает на себя внимание тот факт, что среди его советников, по крайней мере с 1795 г., преобладают дворяне, имеющие репутацию отнюдь не консерваторов, а либералов. Де Кастри, де Сен-При, де Ла Вогийон, не говоря уже о де Жокуре, воспринимались как люди, понимавшие необходимость перемен и отнюдь не являвшиеся сторонниками Старого порядка{1736}.
Вместе с тем сложно не заметить любопытный парадокс: хотя, будучи опытным политиком и дипломатом, лорд Макартни отзывался об окружении короля весьма уважительно и не сомневался в его компетентности, и среди современников, и среди историков считается хорошим тоном относиться к соратникам Людовика XVIII весьма скептически, чтобы не сказать больше. Здесь достаточно вспомнить происхождение знаменитой фразы о том, что «Бурбоны ничего не забыли и ничему не научились» и процитировать письмо шевалье де Пана {1737}, в котором она употреблялась:
Вы часто говорите нам о безумии Вероны. Увы, мой дорогой друг, это безумие всеобще и неизлечимо. Сколь же вы обманываете себя, полагая, что при дворе брата есть хоть немного разума; мы видим всё это вблизи и страдаем. Все неисправимы; никто не может ничего забыть и чему-либо научиться. Все вожди аристократии, все влиятельные люди с лихвой перекрывают идеи Кобленца. Таким образом, надеяться не на что. Ход событий, несомненно, вернет монархию, но никогда Людовика XVIII. Дурные советники этого принца ускоряют уничтожение его древнего дома;
они обречены, и он потянет за собой всех этих неизменно слепых людей, служащих и жертвами, и примером{1738}.
Людовик XVIII переезжает из Вероны в Бланкенбург, но для Монаршьенов мало что меняется. «Известно, что там нет ни одного разумного человека, - с грустью делится Малуэ с Малле дю Паном, - любящего свою страну и своего короля и могущего с пользой им послужить; нечего ожидать от их советов, агентов, их системы и планов» {1739}.
Можно привести и некоторое количество иных примеров. Когда Т. Джексон, английский посол в Турине, заказал отчёт о состоянии дел при Веронском дворе, ему доложили, что король проявляет «хорошо известную слабость к наиболее честолюбивым придворным». «Маршал де Кастри, - писал его агент, - не лучше умеет управлять государством, чем он управлял кораблём. Это чрезвычайно ограниченный человек [...] Всё дворянство обоснованно настроено против него». У епископа Арраса «есть некоторые способности», но «ясность его суждений хуже, чем ум, и он более остроумен, нежели мудр». Де Флашсландену не хватает точности суждений, «у него нет ни сторонников, ни друзей». Потолок де Жокура - командование полком, «вся эмиграция против него»{1740}.
В августе 1795 г. австрийский канцлер барон Тугут сообщал послу в Петербурге:
Очень печально, что те сведения, которые до нас доходят из Вероны, не соответствуют тому, что было бы столь желательным для истинных интересов Людовика XVIII, тесно связанных с интересами коалиции, поскольку несомненно, что от того мнения, которое сложится об этом государе внутри Франции, будет в достаточной степени зависеть скорость перемен в ней, которая позволила бы союзным державам достичь восстановления королевской власти. С первых же дней, когда Месье принял королевский титул, его совет состоит из г-на де Лас Касаса, посла в Испании, известного своим скандальным поведением в Неаполе [...] и которого презирают за его постоянные мелкие интриги, из господина де Насау, о котором бессмысленно здесь говорить, и из некоего г-на д’Антрэга, о чьих делах и делишках также можно написать отдельный том{1741}.
Все нынешние советники короля некомпетентны{1742}, добавлял он несколькими днями позже. Мне кажется показательным, что ни один из трёх названных Тугутом дворян не входил в реальности в королевский Совет, и только д’Антрэга можно с некоторой натяжкой считать советником Людовика XVIII: к Лас Касасу король обращался за консультациями по отдельным вопросам, а принц Нассау- Зиген, как мы видели в главе, посвящённой признанию Людовика XVIII, лишь выполнял отдельные поручения монарха.
Столь же суровы были к новому королю и эмигранты. 12 июля 1795 г. граф д’Анживилье (
О поведении наших Принцев я думаю ровно то же, что и вы. Я его приписываю не им, а их окружению, привнесшему с собой злобный дух Версаля, личные амбиции и снобизм
Иными словами, складывавшийся у современников образ королевского Совета имел очень мало общего с реальностью.
Следует отметить и ещё один момент: Людовик XVIII очень чётко разграничивал «правительство» и двор. Разумеется, члены королевского Совета играли и роли придворных, но куда больше было тех, кого король наделял придворными должностями, но не позволял вмешиваться в какие-либо политические вопросы.
Письма Людовика XVIII показывают, насколько не просто было при назначении на должности соблюсти баланс между необходимостью экономить, признанием перехода ряда должностей по наследству, желанием вознаграждать за былые или нынешние заслуги и, наконец, стремлением, чтобы репутация офисье была безупречна, тогда как в глазах различных роялистских кругов репутация эта, очевидно, оценивалась по-разному.
В качестве примера можно привести случай, когда граф д’Артуа попросил у короля патент фрейлины
В нашем положении я думаю, что мы можем и должны вознаграждать, но не милостями. Если я дарую этот патент м-ль де Ла Бланш, какие у меня будут основания не даровать его сотне других, которые придут ко мне с таким же требованием? Бедняга Сомбрёй, скажете вы мне. Это бы так и было, если бы вы попросили у меня эту милость в тот самый момент, когда он погиб - тогда бы она стала, если можно так выразиться, святой водой, которой оросили его гроб. Но два года спустя я дарую её не его манам, а м-ль де Ла Бланш. Вот таков и будет мой ответ. Одна просьба притягивает другую. И потребуется либо вызвать неудовольствие у многих, либо сделать вещь, которая в конечном итоге спровоцирует смех. Поэтому лучше бы мне в данный момент воздержаться от того, чтобы раздавать милости при дворе, и отложить все требования такого рода на более счастливые времена. Убеждён, что, хорошенько поразмыслив, вы со мной согласитесь {1747}.
Приходилось королю принимать во внимание и общественное мнение. Особенно часто столкновения по этому поводу у него происходили с тем же графом д’Артуа, находившимся некогда в тесных дружеских отношениях с герцогиней де Полиньяк и продолжавшим приближать людей, входивших в её орбиту. В то же время репутация герцогини де Полиньяк - одной из лучших подруг Марии- Антуанетты, осыпанной милостями настолько, что современники даже поговаривали, что их связывала не только дружба - была далека от идеала. Людовику XVIII вновь пришлось браться за перо:
Вы рассматриваете герцогиню де Полиньяк как жертву своей преданности несчастной Королеве; люди отнюдь так не думают. Спросите их, кто жертва преданности. Они ответят: принцесса де Ламбаль{1748}. Герцогиня де Полиньяк, чьи прекрасные качества мало кто знал, поскольку мало кто имел возможность в них убедиться, считается, простите меня, мой дорогой брат, за такие грустные слова, одной из причин Революции из-за огромного количества милостей, которых удостоилась она сама, её семья и её друзья, и из-за того влияния, которое она оказывала на действия правительства{1749}.
Сам Людовик XVIII с раздачей придворных должностей был довольно осторожен, хотя сделал и немало назначений, явно вызванных желанием поддержать оказавшихся в беде сановников Людовика XVI. Кардинал Луи-Жозеф де Монморанси-Лаваль
Ещё в бытность Месье, Людовик-Станислас славился тем, что не забывал верных ему дворян. Если он не мог взять их на службу, то старался при случае поддержать материально. Уже упоминавшийся граф де Контад много лет спустя вспоминал, как ещё в Кобленце Месье дал ему 25 луидоров, что для него было в то время суммой более чем чувствительной. Граф рассыпался в благодарностях, а принц, чтобы прервать неловкую сцену, предпочел обратить всё в шутку: «Ничего, сочтёмся»{1754}.
Как только позволяла возможность, Людовик XVIII призывал к себе и брал на содержание своих бывших офисье. Особенно это касалось 1798-1799 гг., когда король попал в Россию и его финансовое положение несколько улучшилось. Об одном из них он писал графу де Сен-При:
Вот уже пятнадцать лет, как я знаю и люблю графа д’Отфора{1755}. Он был, как вы знаете, моим первым камер-юнкером. С начала моей эмиграции и до смерти Короля, моего племянника, мы не расставались ни на минуту, и эти четыре года лишь увеличили моё уважение и мою дружбу к нему Однако моё восхождение на престол положило конец его службе мне, я не мог более удерживать его при себе. Друг короля превратился во французского дворянина, и он отправился к моему брату вместе с которым совершил высадку на Иль-Дьё, оттуда он направился в армию Конде, вместе с которой провёл кампанию 1796 г. в качестве кавалериста {1756}.
Теперь же король попросил де Сен-При обратиться к Павлу I за разрешением принять д’Отфора в России.
Если говорить о дворе Людовика XVIII в тех категориях, которые, к примеру, вводил в своей классической работе Н. Элиас{1757}, то, разумеется, следует признать, что он имел мало общего с Версальским двором эпохи Старого порядка. То же самое можно сказать и о придворном этикете: та выверенная и изощрённая система, которая была разработана ещё в XVII в. при всём желании не могла сохраниться в эмиграции. Достаточно вспомнить знаменитую фразу лейб- медика Людовика XV Ж. Пишо де Ла Мартиньера: «Именно в Версале, сир, пристало болеть»{1758}, чтобы осознать, в какой степени этот этикет был неразрывно связан с жизнью именно Версальского дворца.
Из-за этого те, для кого этикет оставался важен, нередко чувствовали себя обиженными. «Когда герцог де Ноайль (Noailles){1759} ушёл в отставку с поста капитана гвардии, - рассказывал Мэнсел, - его кузен, принц де Пуа (
Тем не менее, оставшись и без Версаля, и почти без средств, Людовик XVIII, несмотря на совет Екатерины II «не создавать двора, пока он прочно не обоснуется во Франции»{1763}, постепенно превращал своё окружение если не в настоящий королевский двор, то в некое его подобие. Лорд Макартни рассказывал:
Со дня смерти Людовика XVII здешняя резиденция Короля всё больше и больше превращается в Двор. Не по роскошным интерьерам, экипажам или расходам (у него лишь один экипаж и очень скромный стол, за которым, кроме пяти или шести дворян из его ближайшего окружения{1764}, редко появляется кто-то посторонний, за исключением меня самого, да я редко там обедаю чаще раза в неделю), а по прибытии многочисленной корреспонденции, по тому, как время от времени отъезжают курьеры, по присутствию высокопоставленных особ, ставших министрами. Ранее при монархии они занимали высшие должности, это такие люди, как маршал де Кастри, герцог де Ла Вогийон, а теперь ещё и г-н де Сен-При, который собирается приехать и жить здесь. Здесь у нас сейчас четыре голубых ленты{1765}, красная лента{1766}, два больших креста Горы Кармель и Св. Лазаря{1767}, не говоря уже о бесчисленном количестве крестов Св. Людовика{1768}.
Людовик XVIII был уверен (или, по крайней мере, демонстрировал эту уверенность остальным), что двор, столица, а в определённом смысле и само королевство находятся там, где находится их король. «Как он сказал императору Австрии, настоящая Франция была с ним и его братом на берегах Рейна. Точно также, как де Голль, который чувствовал отвращение к происходившему во Франции между 1940 и 1944 гг., сравнимое с тем, что испытывали эмигранты в 1790-х, провозгласил, что истинная Франция находится с ним и его последователями на берегах Темзы»{1769}.
ГЛАВА 12
«ЗУБЫ ДРАКОНА ПОСЕЯНЫ...»
1 плювиоза IV года (21 января 1796 г.)
Встаёт он рано, и с восьми часов утра его одевают, согласно древнему этикету, украшают лентами и надевают перевязь со шпагой, с которой он расстаётся лишь в постели. Большую часть первой половины дня он пишет, и его может видеть только его канцлер Флашстанден (
В реальности дело обстояло далеко не так печально. Ни у короля, ни у его окружения не было времени скучать: слишком многое ещё предстояло сделать. Современники нередко оказывались поражены той активностью, которую развивал Людовик XVIII, непрерывно встречаясь с «министрами» и путешественниками, сановниками прежнего царствования и агентами, ведя переписку едва ли не со всеми европейскими державами и с десятками людей во Франции. Один из них даже отмечал: «Многие полагают, что Король - и как Людовик XVIII и как Регент - пишет слишком много» {1771}. Секретарь маршала де Кастри как-то пожаловался, что ему пришлось за неделю написать 308 страниц{1772}. Лорд Макартни в изумлении сообщал в Лондон:
Поскольку каждый француз - политик, солдат, юрист, финансист, авгур, канатоходец{1773}, медик, маг {1774}, невозможно и вообразить, какое количество разных текстов родилось на свет благодаря эмигрантам{1775}.
Впрочем, такая активность приносила свои плоды. В частности, как раз на рубеже 1795-1796 гг. Людовик XVIII одержал важную дипломатическую победу, связанную с остававшейся в тюрьме во Франции дочерью Людовика XVI, Марией-Терезой-Шарлоттой (Мадам Руаяль).
Вопрос о её освобождении стал одним из сюжетов, активно использовавшихся в роялистской пропаганде ещё летом 1795 г. Сразу же после смерти Людовика XVII во множестве стали публиковаться памфлеты и газетные статьи, авторы которых тревожились за здоровье его сестры, подозревали, что и она может быть отравлена, и требовали выпустить её из Тампля.
Проблема была сугубо политической: Э. Беке полагает, что, утратив в лице Людовика XVII компромиссную фигуру, которая могла бы объединить сторонников монархии, такую фигуру стали видеть в Марии-Терезе: «Чтобы примирить две ветви роялистов{1776}, оставалась лишь Мария-Тереза, на стороне которой была легитимность страданий и бедствий. Она была не просто дочерью последнего короля, она была ещё и дочерью “жертвы”. Её молодость, то, что она не эмигрировала, также было преимуществом: казалось, она наиболее подвержена влиянию новых идей и, при необходимости, наиболее податлива. Вопреки салическому закону, похоже, именно к этому решению склонялось большинство роялистов в течение лета 1795 г. Малле дю Пан и один из корреспондентов принца Конде, аббат Эме{1777}, оба заверяли, что “большинство наименее склонных к интригам роялистов [...] в основном ориентируются на молодого герцога Ангулемского и Мадам Руаяль”. Таким образом, существовал проект выдать её за- муж за двоюродного брата, в пользу которого отрёкся бы Людовик XVIII» {1778}. Беке полагает, что герцогу Ангулемскому, сыну графа д’Артуа, отводилась в этой паре роль консорта, который был мало известен во Франции, поскольку в 13 лет эмигрировал.
Не вызывает сомнений, что роялистам Мария-Тереза представлялась важнейшей политической фигурой. Одновременно очевидно, что такой план мог зародиться исключительно в головах наиболее «левых» конституционных монархистов, поскольку фундаментальные законы французской монархии не знали королевского отречения. Если бы оно и произошло (хотя ничто не указывает, что Людовик XVIII рассматривал такую возможность), в глазах роялистов это сделало бы герцога Ангулемского королём абсолютно нелегитимным. При том, что Беке уверена, будто «это решение очевидным образом привлекало огромное количество роялистов и превалировало в последующие годы при всякой надежде на реставрацию» и лишь провалы в политике роялистов помешали Марии-Терезе взойти на трон {1779}, в доказательство своих слов она ссылается только на два плана. Их более детальное изучение наглядно показывает, что такой проект, хотя и существовал, был совершенно маргинальным. Правильнее даже было бы сказать, что это не реальный проект, а одна из возможностей, обсуждавшаяся в кругах конституционных монархистов. Таким образом, кампания, которая развернулась в газетах и памфлетах в пользу освобождения Мадам Руаяль (и здесь я с Беке абсолютно согласен), была вызвана не столько искренней тревогой за судьбу принцессы, сколько тем, что тема оказалась удобна. Она позволяла, с одной стороны, осудить жестокость и бесчеловечность Конвента, с другой - вызвать симпатии к одному из членов королевской семьи. Однако я не вижу никаких доказательств того, чтобы те, кто её проводил, преследовали более далеко идущие планы.
Принято считать, что первым официальным обращением к Конвенту стала петиция жителей Орлеана от 30 прериаля III года (18 июня): «Теперь, не боясь кинжалов убийц и топоров палачей, можно наконец добиться того, чтобы здесь услышали голос человечности». Этот текст впервые был опубликован в одной из умеренно роялистских газет{1780}, но его нет ни в
24 июня освобождения принцессы потребовал граф Карлетти, посол Тосканы{1783}. 12 мессидора III года (30 июня 1795 г.) Трейар от имени Комитета общественного спасения и общей безопасности выступил в Конвенте с речью, в которой заявил, что «постоянные триумфы французского народа, мирные договоры, надежды всех просвещённых людей, наконец, мнение всего мира санкционировали республику». В этих условиях он предложил решить судьбу дочери Людовика XVI. Если раньше содержать её в заключении было «настоятельной необходимостью», то ныне её можно обменять на «представителей народа и министра республики». Речь шла о нескольких депутатах и П.Р. Бёурнонвиле (
цога Орлеанского, принц де Конти и мать герцога Энгиенского. Предложение было одобрено.
8 июля, когда новости, по всей видимости, достигли Вероны, Людовик XVIII отправил мадам де Турзель, бывшей гувернантке Детей Франции, получившей доступ в Тампль, шифрованное письмо, которое, после расшифровки, должно было быть передано Марии-Терезе. В нём король говорил, что любит её как собственную дочь и выражал надежду на ответ{1785}. К этому моменту он уже решил, что наилучшим вариантом будет выдать её замуж за герцога Ангулемского , которого рассматривал как будущего короля Франции, поскольку с графом д'Артуа они были практически ровесниками. 9 июля он писал Екатерине II:
План выдать её замуж за моего племянника [...] вызван не только желанием сделать моего племянника счастливым в союзе с человеком столь твёрдого характера, оставить подле меня драгоценную кровь моего несчастного брата, [не только] моей личной нежностью к племяннице, уверенностью, что мой племянник способен составить ей счастье или же справедливым желанием обеспечить ей Трон. Все эти соображения для меня очень значимы, но всё же мною руководят идеи более высокого порядка. Добродетели моей племянницы, её отвага, снискавшие ей уважение беды, в принципе её любовь к французской нации - вот что заставляет считать меня крайне важным её присоединение к моему делу {1786}.
Хотя за освобождение принцессы выступали очень многие, для австрийского правительства предложение Национального Конвента стало абсолютной неожиданностью. 15 июля 1795 г. канцлер барон Тугут признавался, насколько он им изумлён, и добавлял:
Помимо всего прочего, принцесса сама по себе будет затруднением. Что с ней делать? Передать её, как и эрцгерцогиню Марианну, пражскому капитулу? Предложить взять её на себя королеве Неаполя? И, кроме того, все Бурбоны, которые ещё остаются во Франции, г-н принц Конти, г-жа герцогиня Орлеанская, г-жа герцогиня де Бурбон также какое-то время будут на попечении Её Величества, и всё это не замедлит повлечь за собой определённые расходы в тот момент, когда любые траты кажутся чувствительными{1787}.
Хотя королева Неаполя Мария-Каролина (старшая сестра Марии-Антуанетты) и выразила 18 июля согласие принять Марию-Терезу «как ещё одну дочь»{1788}, в Вене решили оставить её на территории Австрии. Мария-Каролина не возражала, и в письме императрице от 11 августа высказала мнение, что так будет даже лучше. Там же говорилось, что в качестве мужа Мадам Руаяль подойдёт или герцог Ангулемский, или герцог Энгиенский {1789}.
27 июля Людовик XVIII обратился к Францу II со специальным посланием. Написав о том, как он возмущён решением «так называемого национального Конвента» провести «параллели между моей племянницей и негодяями», король сообщил, что не сомневается в согласии императора на обмен и просит передать Мадам Руаяль принцу Конде{1790}.
Тем временем у австрийцев появились планы выдать Марию- Терезу за эрцгерцога Карла, младшего брата Франца II. Это позволило бы как минимум избавить её от двойственного статуса: с одной стороны, французской принцессы, с другой - австрийской эрцгерцогини. Беке также полагает, что у этих планов было и двойное дно: по Прагматической санкции женщины могли наследовать престол, что позволяло по австрийским законам рассматривать Мадам Руаяль как наследницу французского трона{1791}. Ж. Тюркан в равной мере не сомневался, что в Вене рассматривали эрцгерцога в качестве кандидата на французский трон и даже высказывал уверенность (впрочем, без всяких доказательств), что Австрия хотела через этот брак приобрести французские провинции - Эльзас, Лотарингию, может быть, Наварру и Прованс{1792}.
Эймер де ла Шевальри, адъютант принца Конде, писал в одном из писем от 6 декабря 1794 г., что Карл пользовался в армии Конде немалой популярностью: «невозможно было быть более лояльным, более открытым, иметь лучшие намерения. Манера, в которой союзники относились к войне, была ему чужда»{1793}. Когда в 1796 г. армия Конде перешла в его подчинение, это многим внушило надежды.
Как ни странно, для роялистов в этом браке можно было при желании увидеть и свои плюсы: Ожеар замечает, что он мог бы сделать Карла более заинтересованным в судьбе французских принцев{1794}. А маркиз де Бомбель, находившийся в то время в германских землях, рассказывает о встрече в январе 1796 г. с графом Ферзеном, который пытался его убедить, что армия поддержит только «короля, который, с одной стороны, воин, а с другой - не накажет за преступления революции». По словам Ферзена, Карл, женившийся на Мадам Руаяль, идеально подходит на эту роль, тем более что «оба брата покойного короля один за другим отказались от своих титулов» {1795}.
Между тем, хотя поначалу в Вене старательно распускали слухи о её помолвке с эрцгерцогом Карлом, и Франц II, и Тугут всегда от них открещивались. Граф де Сен-При вспоминает, что когда он обсуждал эту тему с Тугутом, своим давним знакомым ещё по Константинополю, тот заверил, что у Венского двора и в мыслях такого не было, и как только Людовик XVIII потребует, чтобы принцесса к нему прибыла, её немедленно отправят к дяде {1796}.
Самого же Людовика XVIII известия об австрийских планах заставили ещё более настойчиво просить императора, чтобы Мадам Руаяль после освобождения отпустили к французским родственникам. 21 августа король написал ему:
Чрезвычайно для меня мучительно, что отдаляется тот момент, когда я смогу её увидеть. Независимо от той нежности, которую я к ней испытываю и которую ещё более увеличивают наши совместно пережитые несчастья, она единственная, кто мог услышать из уст Короля, Королевы, моей сестры, столь драгоценные для меня слова и наказы, о которых я хотел бы узнать как можно быстрее, чтобы выполнить свой святой долг исполнить их...{1797}
5 сентября Мадам Руаяль ответила Людовику XVIII: «Дорогой дядя, я не могла быть более тронута чувствами, которые вы соизволили выразить несчастной сироте, предлагая её удочерить»{1798}. Доде, опубликовавший эти письма, полагает, что Людовик-Станислас был искренне привязан к дочери брата, всегда её выделял и часто вспоминал о ней в эмиграции. По письмам короля также видно, что он относился к племяннице очень тепло и называл её «мой ангел»{1799}.
Таким образом, принцесса ещё не покинула Тампль, а вокруг неё уже разворачивались дипломатические баталии. В одном из писем Екатерине II Людовик XVIII рассказывал, что хотел бы «отправить её в Рим к своим тётушкам - в единственное место, которое ей подходит», однако Император дважды ему в этом отказал{1800}. Как оказалось, Франц II питал к Марии-Терезе не менее сильные родственные чувства. Напомнив, что Мария-Антуанетта - принцесса из дома Габсбургов, он высказал недвусмысленное желание, чтобы она осталась при его дворе, и тут уже Людовик XVIII решительно этому воспротивился - по мнению графа Разумовского, по большей части из- за опасений, что австрийский дом будет претендовать на французский престол {1801}.
18 сентября, когда ответ принцессы получили в Вероне, было уже известно, что она будет передана австрийцам в Базеле и отправлена в Вену. Людовик XVIII принимает решение срочно направить в Базель графа д’Аварэ и принца Конде, чтобы те успели повидаться с его племянницей до того, как она окажется при австрийском дворе{1802}. В письме, которое д’Аварэ должен был передать принцессе, говорилось о том, что, если бы король мог, он сам бы, не медля, отправился на встречу с племянницей, но вместо этого он посылает «своего освободителя и друга». Одновременно король делился с мадам де Турзель своими подозрениями в адрес венского двора: он опасался, что принцессу будут там держать как заложницу, чтобы заставить его впоследствии её выкупить, и могут ей внушить ненависть к Франции{1803}.
29 сентября, в новом письме к мадам де Турзель, он выразился ещё более прямо:
Я рассчитываю на вас, чтобы расстроить планы, которые может иметь Венский двор, чтобы вы без конца напоминали моей племяннице: не забывая о благодарности Императору, она должна всегда думать, что она - француженка, что она моей крови, что у неё нет другого отца, кроме меня, что она, как и другие члены моей семьи, должна разделять мою судьбу и в горе, и в счастье, и в особенности, что она не должна без моего согласия и не от моего имени завязывать отношения или же брать на себя какие-либо обязательства. Я скажу вам больше: я думаю о её будущем счастье, о счастье моей семьи, о своём собственном, и я не нахожу более верного средства достичь этих целей, кроме как выдать её замуж за герцога Ангулемского, моего племянника. Я уверен, что Король и Королева, пока они не имели иного ребёнка, кроме неё, желали этого брака. По правде говоря, поскольку у них родились сыновья, мой племянник перестал считаться для неё партией, и они изменили своё мнение. Но я абсолютно уверен, что, если бы они были живы и потеряли сыновей, они вернулись бы к изначальной идее. Таким образом, я лишь выполняю их волю{1804}.
Доде полагает, что письмо так и не было доставлено. Мадам де Турзель запретили сопровождать Мадам Руаяль в Вену; австрийское правительство также известило, что ни принц Конде, ни граф д’Аварэ, ни любой другой француз допущен к принцессе не будет. В просьбе отправить её в Верону также было отказано {1805}. В ночь с 18 на 19 декабря 1795 г. Мария-Тереза покинула Париж и в январе благополучно добралась до Вены, где с ней не позволили увидеться даже послу Людовика XVIII{1806}.
Такое отношение австрийцев задело Людовика XVIII до глубины души. В пространном разговоре с лордом Макартни он недоумевал, как может так себя вести страна, притворяющаяся союзником, когда в былые времена даже противники были более любезны: после покушения Дамьена и Великобритания, и Пруссия, хотя и находились с Францией в состоянии войны, нашли способ через послов нейтральных стран выразить свою озабоченность и поздравить Людовика XV{1807}. Кроме того, у короля возникли сомнения, действительно ли французы выпустили Марию-Терезу или подменили её двойником{1808}.
У настойчивости Веронского двора были и экономические причины. Выпуская из рук принцессу, австрийцы, по мнению Людовика XVIII, должны были вернуть ей то, что принадлежало Марии- Терезе по праву наследования. Как писал сам король,
это богатство состоит из: 1o бриллиантов покойной Королевы, моей невестки, которые передали моей племяннице, когда она покинула Францию [...]; 2° около тринадцати сотен миллионов турских ливров - наследство покойного Короля, моего брата, и покойной Королевы, моей невестки, находящихся сегодня в руках императора Римлян; 3° двести тысяч золотых экю, выделенных в приданое покойной Королеве, моей невестке, которые так никогда и не были уплачены» {1809}.
Впрочем, для того чтобы свадьба с двоюродным братом состоялась, требовалось разрешение папы (аналогичные трудности были бы и у эрцгерцога Карла). Выступать от его имени перед Святым престолом Людовик XVIII попросил короля Испании, а также, не будучи уверенным, что Карл IV на это согласится, обратился с такой же просьбой напрямую к послу Испании в Риме, дону д’Азара. Известие от д’Азара, что Святой престол не возражает, Людовик XVIII получил одновременно с фактическим отказом Карла IV его испрашивать {1810}. Император также не стал препятствовать свадьбе, поскольку Мадам Руаяль заявила, что всегда рассматривала себя как французскую принцессу и, подчиняясь воле дяди, согласна выйти за герцога Ангулемского{1811}. О помолвке было объявлено уже в июне 1796 г., однако свадьба откладывалась.
После появления более чем скрупулёзного исследования Беке{1812} я не вижу необходимости долее останавливаться на этом сюжете. Отмечу лишь ещё одну причину, по которой Людовик XVIII не хотел для племянницы австрийского брака. Французские короли начиная с Генриха IV считались королями не только Франции, но и Наварры, тогда как Наварра не признавала салический закон: Генрих IV унаследовал корону от матери. При Людовике XIII на Наварру были распространены общефранцузские принципы наследования престола, однако Наварра их так и не признала. Соответственно, существовали опасения, что в случае женитьбы Марии-Терезы на эрцгерцоге Карле будет поднят вопрос о том, что именно она и является истинной королевой Наварры, которую может принести своему мужу{1813}.
По всей видимости, эти мысли не отпускали короля и позднее. В 1798 г. он даже заказал специальное исследование на тему о том, кого следует считать законным государем Наварры{1814}. В нём говорилось, что, в отличие от французской короны, никакой закон не запрещает женщинам наследовать корону Наварры. Президент Эно
Другой аргумент, впрочем, довольно уязвимый: акт Генриха IV от 1607 г. о присоединении Наварры к Франции, но на это можно логично возразить, что Наварра, королевство со своими основными законами и обычаями, никогда не была частью Франции, а из того, что ее короной владели короли другой страны, совершенно не следует, что она должна подчиняться законам этой страны. Если же король решит изменить основные законы Наварры, он в силу этого перестанет быть её королем. Более того, в 1590 г. был зарегистрирован эдикт Генриха IV о том, что свои владения он хочет иметь отдельно от коронных и только после рождения в 1601 г. сына, он в 1607 г. заявил об объединении двух королевств. После его смерти в 1617 г. штаты Беарна оспорили этот эдикт и в конце концов при участии Людовика XIII в 1620 г. было решено, что Наварра станет частью Франции, но сохранит свои права и свободы.
Весь этот ход рассуждений приводит к тому, что Мария-Тереза имела полное право потребовать корону Наварры, о чём автор этого мемуара прямо и пишет. Но поскольку от него требовалось доказать обратное, он прибегает к ссылкам на С. фон Пуфендорфа и права человека, чтобы продемонстрировать, что, во-первых, не обязательно одни и те же законы должны распространяться на все части страны, во-вторых, эдикт 1620 г. якобы сохраняет за Наваррой только гражданские права, которые не имеют отношения к короне и ее наследованию, а в-третьих, если союз между двумя государствами постоянный и образована одобренная обоими конфедерация, возникает единое право наследования. Все эти резоны выглядят довольно шаткими; у Людовика XVIII явно были основания не отдавать принцессу Габсбургам.
Однако престол что Франции, что Наварры ещё только предстояло завоевать. Архивные материалы показывают: несмотря на то что надежды, связанные с планами реставрации в 1795 г., не сбылись, Людовик XVIII не терял оптимизма. Лорд Макартни резюмировал свои беседы с королём следующим образом:
Он понимает, что нынешние правители Франции не смогут продержаться много месяцев, но он не ожидает, что его восстановление [на троне] будет немедленным следствием их падения. Он думает, что, возможно, до того, как такое событие произойдёт, в Париже будут опробованы и другие формы правления, однако он кажется полностью убеждённым, что в принципе общественное мнение во Франции, по крайней мере три четверти людей, настроены в его пользу{1818}.
Макартни также сообщал, что Людовик XVIII переслал лорду Гренвилю многочисленные документы, доказывающие, что это не фантазии и что действительно в ряде провинций существуют хорошо организованные (и частично вооружённые) силы роялистов, ждущие его приказа. Именно эти силы должны были стать основой, на которой будет произведена реставрация монархии. Как выразился сам король, «зубы дракона посеяны».
Большое письмо Екатерине II, написанное 9 января 1796 г. {1819}, свидетельствует о том, что, как и в 1795 г., Людовик XVIII по-прежнему считал актуальными планы нанести удары по Франции одновременно с двух сторон при поддержке роялистов изнутри. От императрицы требовалось убедить Венский и Сент-Джеймский дворы, что юго- востоку Франции должна помочь Австрия через Конде, а западу - снаряжением и деньгами - Англия. Предполагалось, что она же переправит туда графа д’Артуа с 10 000 человек. Король также ожидал, что Российская империя направит ему на помощь 30 000 солдат, которых она могла по своему усмотрению перебросить на запад, на юго-восток или разделить на две части. Людовика XVIII также чрезвычайно тревожило, что Австрия не готова принимать во внимание эти проекты и жонглирует армией Конде как хочет, чтобы ясно дать понять, в чьих руках находятся войска эмигрантов:
Новое расположение войск тем более меня тревожит, что оно задерживает, по крайней мере на время тот взрыв, который готовился в провинциях Франш-Конте, Лионнэ, Форез, Белэ и Виварэ{1820}, тогда как, с другой стороны, английская экспедиция на французские берега полностью провалилась по вине неудачнейшего стечения обстоятельств и в особенности вследствие кошмарного мира с Испанией {1821}.
Короля также беспокоило, что державы коалиции хотят, по его мнению, восстановить Конституцию 1791 г., думая вернуть Францию в то положение, в котором она была до того, как Людовик XVI потерял трон. Но они не понимают, убеждал он императрицу, что причина всех бед - именно в этой самой Конституции: «Они хотели бы восстановить ту чудовищную конструкцию, которая может привести лишь к анархии».
Одной из главных и самых сложных задач, стоявших перед Людовиком XVIII, стала необходимость скоординировать деятельность эмигрантов и роялистов внутри страны, наладить между ними постоянную связь. Это позволило бы монарху трезво оценивать силы контрреволюционного движения, организовывать поддержку войскам коалиции, получать актуальную информацию о происходящем во Франции. До того никакой единой системы не существовало: шуаны и вандейцы чаще вели переписку с англичанами{1822}, нежели с принцами из династии Бурбонов, на востоке многие видные контрреволюционеры ориентировались на Уикхэма, через которого шло финансирование, агенты в столице давали информацию всякому, кто готов был за нее платить.
Особое внимание уделялось, разумеется, Парижу. Годшо полагает{1823}, что уже в 1789 г. испанское правительство смогло организовать там небольшую шпионскую сеть, во главе которой стояли Лемэтр и Жан Кристоф Сандрие
Де Помель происходил из не очень знатной семьи, аноблированной лишь в XVIII в. Профессиональный военный, участник Семилетней войны и Войны за независимость США, к 1790 г. он дослужился до полковника (
Биографию Лемэтра рассказывают по-разному. Согласно одной версии, Пьер-Жак Лемэтр (1750-1795) был адвокатом в парламенте Руана, затем генеральным секретарём финансового совета. Оказавшись в 1790 г. в эмиграции, он предложил свои услуги принцам в организации переписки с верными людьми, остававшимися на территории Франции. К 1794 г. он обосновался в Базеле, а в 1795 г. отправился в Париж, где и был арестован{1826}. По другой версии, Лемэтр был парижским адвокатом, которого после 10 августа 1792 г. несколько раз арестовывали, но неизменно освобождали, благодаря вмешательству его соседа, Тальена{1827}.
Так или иначе, постепенно в Париже сложилась активно действующая под патронажем д’Антрэга роялистская организация, получившая название Парижское агентство или «Мануфактура». Она поставляла за границу сведения о том, что происходило во Франции, и якобы имела информаторов даже внутри Комитета общественного спасения. О том, был ли это кто-то из его членов, близких к ним депутатов Конвента или простых служащих, историки спорят до сих пор. Постепенно к Парижскому агентству присоединились и другие роялисты: Бротье (
Аббат Андре Шарль Бротье (1751-1798) до революции был профессором математики в Военной школе, известным эллинистом, ботаником, издателем книг Аристофана, Плутарха и Ларошфуко. После свержения монархии он уехал подальше от Парижа и вернулся в столицу лишь в III году республики{1829}.
Тома Лоран Мадлен Дювернь дю Пресль (1763-1844) при Старом порядке служил морским офицером. В 1791 г. он эмигрировал, побывал в Швейцарии, Германии и Англии, но вернулся во Францию. Играя роль одного из посредников между принцами и Бретанью, в конце 1795 г. он вступил в контакт с Бротье и начал работать на агентство. После 18 фрюктидора он будет приговорён к смерти, но сумеет бежать в США и вернётся во Францию уже при Наполеоне.
Шарль-Оноре Вертело де ля Вилёрнуа (1750-1799) - бывший рекетмейстер, после 18 фрюктидора он будет депортирован в Гвиану, где и умрёт. Франсуа-Николя Сурда (1745-1807) - юрист, генерал- лейтенант полиции в Труа. В 1792 г. переехал в Париж и обратился к Конвенту с просьбой назначить его защитником на процессе Людовика XVI {1830}. Наилучшим конспиратором оказался Проли: о нём до сих пор мало что известно.
Л. Фош-Борель (
поначалу ограничивались сбором и передачей информации о ситуации внутри Франции [...] По их излюбленному выражению парижские агенты представляли собой око и стража контрреволюционного движения{1833}.
12 октября 1795 г. Лемэтр был арестован. Именно его бумаги, представленные Конвенту Изабо как переписка секретаря короля, дали новый импульс к поиску роялистов в стенах Ассамблеи; речь об этом уже шла ранее. Поскольку в них встречалось имя Бротье, аббата также арестовали. Однако если Бротье удалось убедить власти в своей невиновности, и он был выпущен на свободу, Лемэтра приговорили к смерти и казнили. Агентство просуществовало до 1797 г., когда Бротье вновь был заключён под стражу.
Вообще, роялистские тайные агенты во Франции - это отдельный сюжет, в данном случае интересный преимущественно в свете тех усилий, которые предпринимали Людовик XVIII и его окружение, чтобы создать из отдельных авантюристов и идейных роялистов эффективно действующую «разведывательную службу» {1834}. Однако мне представляется немаловажным отметить несколько моментов. Прежде всего, любые роялистские разведывательные структуры были очень зыбкими и часто меняли свой облик. Существование, скажем, Парижского агентства отнюдь не означало, что в него были объединены все шпионы, которые находились в Париже: в столице то и дело оказывались агенты, действовавшие преимущественно в других регионах, эмигранты, которым давались конкретные задания, роялисты, стремящиеся по своей инициативе информировать принцев или - до 1795 г. - попытаться помочь находившимся в заточении членам королевской семьи. К тому же «Мануфактура» информировала короля, а граф д’Артуа также имел в Париже несколько человек, которые снабжали его сведениями напрямую {1835}.
Кроме того, как в Париже, так и по всей стране действовали десятки тайных агентов, многие из которых находились на содержании у Великобритании. Среди них попадались очень любопытные и довольно влиятельные фигуры, такие, например, как Жан-Батист Досонвиль (Dossonville) (1753-1833), в начале своей карьеры бывший мировым судьёй, потом замеченный министром Дома короля и пристроенный к полицейской службе. С началом Революции он не утратил своего поста, неоднократно сидел в тюрьме при различных режимах, но при этом умудрился стать столь известным и незаменимым в полицейских кругах, что в 1795 г. ему предлагали занять должность министра полиции. Досонвиль был замешан во множестве громких дел революционной эпохи, включая расстрел на Марсовом поле в 1791 г. и арест кружка Бабёфа. При Терроре по приказу руководителей Комитета общей безопасности он фабриковал дела на фальшивых контрреволюционеров и одновременно за деньги помогал аристократам избежать гильотины. При этом с 1792 г. он состоял на жаловании у английской разведки и оказывал услуги принцам{1836}.
Кроме Парижа, объектами непрестанных забот Людовика XVIII оставались Бретань и Вандея. О настроениях в этих регионах рассказывалось в пространном мемуаре {1837}, полученном в Вероне в конце зимы 1796 г. Граф Жан-Рене де Бозерель дю Плесси (1745-1805) подписал его как прокурор-синдик Штатов Бретани, однако в годы Революции он играл совсем другую роль: посредника между шуанами и принцами. Эмигрировав в Англию, граф вернулся на родину в ходе высадки на Кибероне, во время которой он потерял сына, взятого в плен и расстрелянного республиканскими войсками. Самому же ему удалось спастись и вновь оказаться за границей.
Граф де Бозерель докладывал королю, что полгода путешествовал по Франции, разговаривал с людьми, в том числе и со многими роялистами. «От имени роялистов Бретани, Анжу, Мэна и Нормандии» он заявлял королю, что никакого мира, никакого договора с Республикой быть не может. Страну раздирают различные клики, власть нестабильна, лишена внутреннего согласия. К тому же «те самые люди, которые царствовали при Терроре, по-прежнему поддерживают свою власть при помощи Террора. Стреляя в парижан, они как раз и обеспечивают продолжение своей узурпации» власти. И всё же ресурсы республиканцев исчерпаны, и народ в большинстве своём стремится к восстановлению трона.
Бретань и Вандея казались королю тем более перспективными, что мятежников готовы были финансировать англичане, к тому же близость регионов к английским берегам делала их удобным местом для высадки десанта. Провал Киберонской экспедиции в этих расчётах ничего не изменил, хотя он показал, что без чёткой координации усилий лидеров вандейского восстания успех едва ли возможен. Ранее король уже пытался решить эту проблему, назначив главным военачальником в Вандее Шаретта, однако это привело лишь к конфликтам, утвердить свой авторитет генералу не удалось. Тем не менее Людовик XVIII не отказался от его поддержки. В послании короля от 3 сентября говорилось:
Вы можете без труда представить себе то горе, с которым я узнал о роковых событиях при Кибероне и их ужасных последствиях. Моё сердце разорвано, но моя храбрость не сломлена: она как была с вами до этого жестокого дня, так с вами и остаётся{1838}.
После поражения при Кибероне и неудачной высадки графа д’Артуа на остров Ю Людовик XVIII в октябре 1795 г. отправил во Францию маркиза де Ла Ферроньера
Весной 1796 г. Людовик XVIII предпринял новые усилия, чтобы объединить находившихся внутри страны роялистов и установить прочные связи между ними и королевским двором. Для этого граф де Мустье, осуществлявший связь между вандейцами и английским правительством, был назначен генеральным комиссаром
Предполагалось, что в обязанности де Мустье будет входить и подготовка высадки на побережье принца крови, которая виделась абсолютно необходимой. Ж. Кадудаль
Сегодня в окружающих нас провинциях силы роялистов превосходят республиканцев. Но интриги, честолюбие, зависть заставляют нас терпеть поражения. Месье, я полагаю, что ваше присутствие здесь абсолютно необходимо, я полагаю, что только оно может принести нам мир, над которым мы давно уже работаем. Господин де Пюизе абсолютно утратил наше доверие. Невозможно, чтобы он по-прежнему стоял во главе нашей армии, которая приходит от него в ужас {1842}.
О том же писали Месье и другие роялистские генералы. Двое из них, побывав в Бретани, Анжу и Мэне, докладывали:
Раздоры между Шареттом и Стоффле - это, к сожалению, чистая правда. Природа их такова, что не позволяет надеяться на сближение. Но оба они добрые роялисты, и если один не хочет служить под началом другого, присутствие В. К. В. [Вашего Королевского Высочества. -
Тем не менее организовать высадку графа д’Артуа так и не удалось. Данные де Мустье инструкции оказались так, по сути, и не востребованными. Вандейцы терпели одно поражение за другим - во многом из-за внутренних распрей и несогласованности усилий. Шаретт выступил ещё в июне 1795 г., тогда как Стоффле вступать в войну не хотел и тянул время{1844}. Он начал боевые действия лишь 24 января 1796 г., впрочем, чрезвычайно неудачно: вместо планируемых 10 000, смог собрать всего 400 человек, был разбит, попал в плен и в феврале расстрелян{1845}. В марте аналогичная судьба постигла Шаретта. Вторая вандейская война окончилась победой республиканских войск.
Потеря столь важного региона была для роялистов более чем болезненной. Людовик XVIII, находившийся тогда при армии Конде, отслужил по Шаретту торжественную поминальную службу {1846}. По сути, это были похороны роялистских надежд, связанных с Вандеей, хотя тогда об этом ещё не знали и продолжали по мере сил готовить почву для нового восстания. И в 1796, и в 1797 г. Бретань получала немалые субсидии, там складировали снаряжение и боеприпасы{1847}. И всё же, несмотря на все усилия, до 1799 г. Вандея останется более или менее замирённой.
Провал планов, связанных с роялистским движением на западе Франции, имел и ещё одно последствие: затяжной конфликт между Людовиком XVIII и графом д’Артуа. Он не был столь острым, как это нередко описывают в историографии{1848}, братья не поссорились. В одном из писем граф даже писал королю:
Мой бог! Насколько же вы хороши, идеальны для меня и сколь же вы заслуживаете быть любимым! Нежная дружба, которая привязывает меня, связывает меня с вами, не может быть крепче{1849}.
И всё же отношения становились всё более и более напряжёнными. Уикхэм полагал, что Людовик XVIII испытывал определённую ревность к графу д’Артуа и к принцу Конде, подогреваемую тем, что англичане их финансировали, тогда как сам король находился в бедственном положении{1850}. Он едва ли прав: Маккартни вёз в Верону не только инструкции, но и £10 000, которые ему разрешено было передать роялистам{1851}. Полагаю, дело было в другом. В тот момент, когда Людовику XVIII пришлось положиться на способность брата воз- главить роялистское движение в Вандее и Бретани, тот не справился с поставленной задачей. В то же время граф д’Артуа не сомневался, что Людовик плохо понимает, что происходит во Франции, требовал, чтобы тот постоянно с ним советовался, отстаивал своё право на самостоятельность, выступал с инициативами, которые шли вразрез с политикой Веронского двора. Король же осознавал, что это только вредит делу, поскольку их взгляды далеко не всегда совпадали, а позволить себе публично дезавуировать брата он не мог. В одной из заметок, где речь шла о графе д’Артуа, Людовик-Станислас напишет:
Когда проходила церемония крещения Людовика XIV, тогда ещё дофина, которому было четыре с половиной года, Людовик XIII, будучи уже на смертном одре, спросил его, какое же имя ему дали. «Меня зовут Людовик XIV, папа». - «Пока ещё нет, сынок»{1852}.
Королю приходилось взывать к разуму графа д’Артуа в личных письмах, которые зачастую вызывали обиды и протесты. Однажды Людовик XVIII даже написал брату: «Каждый раз, когда я вынужден говорить вам вещи, которые могут вам не понравиться, мне кажется, что я касаюсь раскалённого железа»{1853}.
Граф д’Артуа не видел в письмах брата ничего, кроме бессердечности и постоянного желания поставить его на место. Конфликт особенно обострился, когда ему не удалось протолкнуть на место де Пюизе свою креатуру - принца де Роана (Rohan){1854}. Вместо него король назначил графа де Шалю
Единственное нежное слово с его стороны легко могло бы исцелить мои раны. Но если его не волнует, что они кровоточат, если он более озабочен превосходством своего положения, если он забыл о своём долге перед братом, перед другом, который всё для него делал, тогда, мой дорогой маршал, этим всё сказано и не будем более об этом говорить. Я могу прожить тысячу лет и ни на шаг не приблизиться к тому чтобы вернуть те чувства, которые покинули его сердце{1857}.
Особую досаду у короля вызвала ситуация, когда он отправил в 1798 г. в Лондон одного из своих лучших агентов с поручением провести переговоры с английским правительством, но граф д’Артуа вместо того, чтобы облегчить его задачу, настолько затруднил её, что король был вынужден посланника отозвать {1858}.
Невозможность постоянно согласовывать с братом свою политику объяснялась для Людовика XVIII ещё и тем, что тот был абсолютно не готов идти навстречу конституционным монархистам. Когда- то, возможно, это было разумным и помогало роялистам сохранить свою идентичность. Не имея возможности открыто противопоставить себя Людовику XVI, они противопоставляли себя всем, кто готов был согласиться на компромиссы с революционерами. После того, как граф Прованский стал королём, это казалось ему особенно неуместным, поскольку раскалывало контрреволюционное движение вместо того, чтобы его объединять.
Это было видно и со стороны. В конце августа 1795 г. Тугут говорил:
Правоверные
Позиция графа д’Артуа здесь не знала компромиссов. В марте 1796 г. де Калонн, долгое время бывший в эмиграции его правой рукой, опубликовал памфлет, в котором написал, что возвращение без изменений «древней конституции» в глазах огромного числа французов означает возвращение старых злоупотреблений. К тому же,
честно признаем, что, занимаясь в течение сорока лет поисками этой древней конституции, этого хранилища ковчега завета, которого никому не позволено касаться, мы ничего не нашли, и так и не знаем, ни когда, ни где она была записана. «Она, - ответил первый президент Генриху IV, - записана на обороте салического закона, который возвёл вас на трон». Ответ этот довольно ловок, но правда в том, что ни в самом салическом законе, ни на обороте его ничего нет{1860}.
Граф д’ Артуа воспринял эти слова как покушение на самые основы королевской власти, назвал «жестокими заблуждениями» {1861} и порвал с де Калонном, написав ему, впрочем, что по-прежнему его любит {1862}.
Столкнувшись с невозможностью активизировать мятеж на западе страны, Людовик XVIII сосредоточил своё внимание на востоке, то есть на той территории, на которую были нацелены армии антифранцузской коалиции. Выше уже говорилось о том, что король вызвал в Верону и крайне любезно принял там графа де Преси - знаковую для лионцев фигуру{1863}. Приблизил он и другого лидера Лионского восстания - негоцианта Ж. Имбера-Коломе
Координацию действий роялистов на востоке Франции до того во многом обеспечивал английский посол Уикхэм, располагавший необходимыми фондами. В роли представителя короля здесь выступал принц Конде, хотя это и создавало немало сложностей, поскольку тот чрезвычайно серьёзно относился к своему статусу члена семьи Бурбонов. К примеру, в одном из адресованных Уикхэму донесений рассказывалось о встрече уже упоминавшегося ранее агента по имени Баярд с принцем Конде и его сыном. Хотя принцы были чрезвычайно довольны проделанной им работой по привлечению французов на сторону Людовика XVIII и на словах готовы были пообещать «золотые горы», не говоря уже о скором вторжении в страну и захвате Лиона, дело застопорилось, как только речь зашла о том, чтобы Конде направил генералу Ш.-К. Серизья (
Теперь же Людовик XVIII постарался добиться, чтобы вся работа проходила непосредственно под его контролем {1868}. 25 февраля 1796 г. король отправил Имберу-Коломе инструкции, связывающие воедино его, де Везэ и де Преси{1869}, что стало началом создания новой структуры, ориентированной на координацию действий на востоке и на юге Франции. Видимо, на тот момент было не до конца понятно, как лучше выстроить работу, поэтому историки пишут про эти агентства по-разному. Судя по всему, первоначально были созданы два центра - в Констанце и Аугсбурге, - один занимался Эльзасом, Франш- Конте, Лионэ и Веле, а другой - Лангедоком и Провансом{1870}. Впоследствии же вся работа сосредоточилась под крышей единого агентства, которое располагалось в Швейцарии, а спустя некоторое время вынуждено было переместиться в Швабию и вошло в историю как «Швабское агентство»{1871}.
Возглавлял его уже знакомый нам граф де Марешаль-Везэ, происходивший из знатного и древнего рода во Франш-Конте. Юрист, пожизненный президент парламента Безансона, человек богатый и влиятельный, он эмигрировал в 1791 г., чтобы присоединиться к принцам. Оказавшись за границей, он восстановил связь с Курвуазье, бывшим некогда профессором в Безансоне и поддерживавшим с де Везэ дружеские отношения{1872}. В мае 1794 г. де Везэ прибыл к графу Прованскому в Верону но затем удалился от двора и служил посредником между Людовиком и роялистами Франш-Конте. В августе 1795 г. были даже планы назначить его хранителем печати, но граф отказался, заявив, что не готов занимать высокий пост {1873}.
7 февраля 1796 г. король писал де Везэ:
Абсолютно необходимо на данный момент всё приостановить, опасность, что кто-то начнёт действовать слишком велика [...] Все не доведённые до конца действия лишь бессмысленно проливали кровь моих подданных, и с тех пор я прихожу от них в ужас. Таким образом, необходимо согласовать деятельность во Франш-Конте, возглавить которую я доверил вам, с деятельностью в Лионнэ и Брессе, руководить которой я поручил гг. Имберу и де Преси. Лишь шагая в ногу, согласовывая операции и время их осуществления, мы сможем добиться настоящего успеха{1874}.
Позднее к агентству присоединились ещё двое{1875}. Одним был аббат Жан-Франсуа д’Андре (
Другой, Антуан-Балтазар-Жозеф д’Андре (1759-1825){1878} - юрист, депутат от дворянства Экса в Генеральных штатах, один из наиболее часто выступавших ораторов Собрания, член пяти комитетов (среди которых был и конституционный), трижды избирался председателем Собрания, был членом Клуба фейянов{1879}. В 1792 г. эмигрировал в Лондон, затем переехал в Швейцарию, где, видимо, Уикхэму и пришло в голову его использовать. Для консервативных роялистов то, что король с ним сотрудничал, было и не понятно, и неприятно. Один из них напишет впоследствии, что д’Андре «стоил Людовику XVIII немало денег, давал ему множество обещаний, рассказывал ещё больше сказок и вынашивал дорогостоящие иллюзии» {1880}.
С первых же дней создания агентства перед де Везэ была поставлена задача добиться полного взаимопонимания с Уикхэмом (тот попрежнему оставался главным источником финансирования всех операций) и одновременно взять работу в свои руки. Ваши задачи состоят в том, писал король де Везэ,
чтобы вы сами и все подчинённые вам агенты, каких вы только сможете использовать, создавая по отношению к г-ну Уикхэму видимость полного доверия и к нему самому, и к его правительству, тем не менее сообщали ему лишь те вещи, которые вы сочтёте необходимыми, чтобы он знал{1881}.
Схожая тактика была выбрана и в отношении принца Конде{1882}. Любопытно при этом, что создание новой структуры, по сути, лишало принца возможности влиять на происходившее во Франции, что вызвало его большое недовольство. Когда ещё в январе он получил от де Преси извещение, что Франш-Конте переходит под его начало, то сразу же выразил королю протест, мотивируя его тем, что в ходе подготовки, как он выразился, «взрыва» не сможет отдавать необходимые распоряжения в этой провинции. Особое возмущение Конде вызвали слова де Преси о том, что, согласно его инструкциям, не предполагается вернуться к тому положению вещей, которое существовало до Революции{1883}. Все эти жалобы, впрочем, не повлияли на намерения Людовика XVIII.
Де Везэ также разрешалось совершить заём до 100 000 ливров под залог королевских доменов, но деньги по нему должны были выплачиваться исключительно с момента реставрации монархии{1884}. Чтобы добиться согласованности действий роялистского подполья, де Везэ были отправлены инструкции, предписывающие ему работать в тесном контакте с Уикхэмом и постоянно поддерживать переписку с Имбером-Коломе и де Преси {1885}. Оба они вместе с де Везэ получили и текст, отправленный и графу де Мустье, с подробными разъяснениями о том, как именно им следует толковать французам Веронскую декларацию и каким образом изменилась с тех пор позиция короля{1886}. В нём говорилось:
Агенты Его Величества рассматривают в качестве своей первой и самой важной задачи необходимость ознакомить французов со всеми чувствами, которыми проникнуто сердце Его Величества. С этой целью они постараются опровергнуть всевозможную клевету, которую распространяют негодяи о нём самом и о якобы вынашиваемых им вероломных планах согласиться на потерю части Франции ради того, чтобы воцариться в оставшейся [...] Они станут придавать большое значение тому, чтобы полностью поверили в умеренность Короля.
При этом толкование Веронской декларации дозволялось не публично и не в печати, а исключительно в частных разговорах и частной переписке с роялистами.
К этому документу мы обратимся позднее - там, где пойдёт речь об эволюции политических взглядов Людовика XVIII. Замечу лишь, что эта инструкция удивительным образом практически не привлекла внимания исследователей, за исключением опубликовавшего её Дюгона, который написал: «Одновременно с планом военных действий во Франции{1887}, в Вероне готовили текст конституции, которая будет провозглашена по возвращении короля» {1888}. Судя по всему историк ошибался: никаких сведений о том, что в Вероне были озабочены подготовкой нового основного закона страны мне обнаружить не удалось. Тем не менее понятно, почему он пришёл к такому выводу: инструкция далеко выходила за рамки простого объяснения Веронской декларации или подачи её в «правильном ключе». Скорее, она обозначала, до какого рубежа монарх готов дойти в своём стремлении к компромиссу с Республикой, уже обозначенному в Веронской декларации. Никак не дезавуируя её, Людовик XVIII показывал, что готов согласиться на довольно обширный комплекс «прав человека», на то, чтобы решение по налоговым вопросом принималось нацией, на отмену привилегий сословий, несменяемость судей и на многое другое. Как видно из отправленного 16 марта письма де Ла Вогийона, адресованного де Везэ, планировалось принятие и новой декларации, в которой можно было бы «самым конкретным образом высказаться в отношении законодательной власти» {1889}.
Между тем пребывание короля в Вероне подошло к концу. Министр иностранных дел Франции Ш. Делакруа обратился к венецианскому послу в Париже Алвизу Кверини с требованием выслать Людовика XVIII ещё в конце 1795 г. Посол поставил в известность Сенат Венецианской республики, но получил ответ, что республика никогда ещё никому не отказывала в гостеприимстве, к тому же ранее Комитет общественного спасения был вполне доволен, что «претендент» находится именно в Венеции. Однако после вторжения французов в Ломбардию весной 1796 г. ситуация изменилась{1890}.
9 апреля 1796 г. в Венеции было получено новое послание от Кверини, и на сей раз после долгого заседания Сенат потребовал, чтобы Людовик XVIII покинул территорию страны как можно быстрее, в течение нескольких дней. 13 апреля это решение было передано королю. Желание венецианцев угодить французам, докладывал в Лондон Макартни, объяснялось не только страхом перед революционными армиями, но и тем, что значительная часть французской средиземноморской торговли велась под венецианским флагом. Кроме того, захваченные на Кибероне бумаги продемонстрировали Директории, что все нити тянутся в Верону, а полученные Мордвиновым инструкции вовсеуслышанье объявить о признании нового монарха заставили Сенат вдвойне опасаться дипломатического скандала{1891}. В тот же день лорд Макартни заявил, что Лондон отзывает его, планируя заменить другим дипломатом, чего, впрочем, так и не произошло {1892}.
Королю предстояло искать новое убежище, но где? Прекрасно понимая, что переговоры потребуют времени, Людовик XVIII решил воплотить давнюю идею принца Конде и отправиться к его армии, не дожидаясь разрешения австрийцев (и не сомневаясь, что оно не будет дано). Это позволяло сделать вид, что он прибыл к войскам лишь временно, но одновременно попытаться воспользоваться всеми возможными плодами своей эскапады.
19 апреля король направил письмо Екатерине II, в которой просил у императрицы содействия выношенным им планам и специально подчёркивал:
Я отнюдь не собираюсь освобождать её [армии Конде. -
Людовик XVIII также известил о своих намерениях короля Англии{1894} и императора{1895}.
В полночь 21 апреля 1796 г. монарх покинул Верону. При этом он постарался создать у австрийского посла впечатление, что его путь лежит в Рим{1896}, тогда как герцог де Флёри (
Он остановился в Ригеле, недалеко от Фрайбурга, в замке принца Шварцемберга. В обращении короля к армии говорилось:
Без сомнения, наше присутствие так же, как и ваша доблесть, внесут свой вклад в то, чтобы положить конец бедам Франции, показав нашим заблуждающимся подданным, всё ещё выступающим против нас с оружием в руках, разницу между их судьбой под подавляющими их тиранами и судьбой тех, кто, как дети, окружают доброго отца{1902}.
Давая обед английскому послу Уикхэму и австрийским генералам, король подчеркнул, что на стол поданы французские фрукты, овощи и вино - шампанское. Подняв бокал, Людовик XVIII провозгласил: «Nil desperandum Teucro duce!» A принц Конде тут же продолжил: «Et auspice Teucro!»{1903} Казалось, в очередной раз реставрация близка, король получал письма из Парижа, Лиона, Страсбурга, в которых его просили о прощении и предлагали свою службу{1904}.
По письмам Людовика XVIII чувствуется, что пребывание при армии позволило ему почувствовать себя настоящим королём. Он рассказывал, что в Вероне,
внутри дома, окружённый несколькими верными друзьями, я провёл, без сомнения, немало приятных минут, но если я выходил наружу, если даже просто высовывал голову в окно, я не видел никого, кроме людей, либо безразличных, либо тех, которые испытывали к нам самое большее тот же интерес, который любые великодушные сердца не могут не испытывать к пережившим большие несчастья. Здесь же я, как отец в окружении своих детей, куда я ни брошу взгляд, везде довольные лица, сердца, которые меня любят. Наконец-то я себя чувствую во Франции, и я не смог сдержать свои чувства и поделился этим с д’Аварэ. Он был именно тем человеком, который оторвал меня от моей страны, и он же меня в неё вернул. Тем не менее не буду скрывать это от вас, я испытал тяжёлые чувства, когда оказался на берегах Рейна и увидел Францию. Я подумал о том, насколько препятствие, отделяющее меня от неё, мало само по себе и безмерно огромно при сложившихся обстоятельствах{1905}.
Сразу же по прибытии король объявил амнистию всем провинившимся солдатам и офицерам {1906}, а также собрал заседание королевского Совета, для участия в котором специально прибыли де Преси и Имбер-Коломе. На нём было решено, что де Преси отправится во Францию, чтобы возглавить верных королю роялистов, и в согласованный момент нанесёт удар изнутри, тогда как австрийцы атакуют извне{1907}.
Единственное, что не давало королю покоя: Венский двор не пришёл в восторг от его неожиданного появления рядом с принцем Конде. Своему послу в Вене, графу де Сен-При, король писал 10 мая 1796 г. из Ригеля:
Я уже вижу, какой эффект моё присутствие при армии произвело на моё королевство, и у меня есть все основания полагать, основываясь на докладах, ежедневно поступающих к герцогу де Ля Вогийону из Парижа, Лиона, приграничных департаментов, что я быстро приобрету влияние, которое облегчит успех армий Императора, и предоставит единственный верный способ ускорить, к полному удовлетворению Е. И. В., наступление мира, которого никаким иным способом, не будем обольщаться, не добиться{1908}.
Направлено было соответствующее послание и Екатерине II{1909}. Несмотря на это, австрийское правительство потребовало от Людовика XVIII покинуть армию {1910}, у короля были даже опасения, что её могут из-за него распустить{1911}.
Поначалу маршал фон Вюрмзер, командующий австрийскими войсками, предложил ему переехать в замок Роттенбург на окраине Форе нуар (Шварцвальда). Когда ответа не последовало, маршал вежливо намекнул, что имеет полномочия сделать это и против воли Людовика XVIII. Как рассказывал д’Аварэ{1912}, король узнал об этом во время совещания в присутствии двух англичан: Крауфорда{1913} и Уикхема. Все якобы промолчали, и лишь сам д’Аварэ громко заявил: «Короля не принуждают, когда он находится среди двух тысяч французских дворян!» Так, у Людовика XVIII не осталось иного варианта, кроме как снова ответить отказом, но очень довольный, он наклонился к уху д’Аварэ и шёпотом пропел: «Мы не идём, мы не идём в Форе нуар...»{1914}
Королю тем более не хотелось уезжать, что как раз в это время разворачивались переговоры с генералом Пишегрю, и Людовик- Станислас надеялся на их успех. Сама история долгих взаимоотношений этого видного республиканского военачальника с роялистами неоднократно становилась объектом исследования{1915}, и это позволяет лишь наметить её пунктиром. Однако она нуждается в одном предварительном замечании.
В историографии начало участия армии в политике принято датировать второй половиной 1797 г. Фюре, в частности, писал: «Солдат вмешивается в жизнь общества лишь 18 фрюктидора, причём именно для того, чтобы спасти оказавшуюся под угрозой республику Поскольку ни один другой значительный внутренний излом французской политической жизни не ставил под вопрос ее будущее» {1916}. Корректируя эти представления, В.А. Погосян отмечал: «Как это выясняется, армия и генералы вышли на арену политической борьбы ранней весной 1797 г., что не учли историки Директории, сводившие начало выступлений армии к лету 1797 г.» {1917}. Мне же представляется правильным посмотреть на этот сюжет несколько иначе: армия вышла на политическую сцену в тот момент, когда она научилась эффективно вмешиваться в политическую борьбу республиканцев друг с другом, то есть уже в 1795 г. Это особенно хорошо показывает восстание 13 вандемьера, в котором Баррас играет двойную роль политика и полководца, а Бонапарт вместе с прозвищем «генерал вандемьер» приобретает и определённый политический вес.
С началом правления Директории процесс всё более набирал обороты. К примеру, ни уже упоминавшийся маркиз де Монтескью Фезенсак в эпоху Учредительного собрания, ни тот же Баррас в эпоху Конвента не воспринимались как военные на парламентской скамье, хотя первый имел чин бригадного генерала
Франция не может ни оставаться такой, какая она есть сейчас, ни быть республикой; ей нужен Король, но Король-военный, поскольку обстоятельства требуют военного управления{1919}.
Именно здесь, на мой взгляд, начинался тот путь, который впоследствии приведёт Наполеона на трон{1920}. Тогда генералы эту дорогу только нащупывали и готовы были ради неё пойти на союз с роялистами. Если верить переданным Симолиным словам Лефевра, Пишегрю, то Журдан, Ж.-Б. Клебер и он сам, недовольные политикой Конвента по отношению к генералитету, провели чистку армии от «офицеров-чужаков» и, напротив, имели под ружьем «300 офицеров из французских дворян, среди которых много эмигрантов» {1921}. Со своей стороны, роялисты никогда не забывали о роли, которую некогда сыграл генерал Монк, и искали на неё подходящего претендента. Как им казалось, пример Монка был более чем достоин подражания: возведя на трон Карла II, Монк стал кавалером Ордена подвязки, камер-юнкером и шталмейстером, герцогом и пэром, получил значительный пенсион и даже стал совладельцем одной из американских колоний.
Окружение Людовика XVIII стало искать нового Монка примерно со второй половины 1795 г., благо роялистские агенты докладывали королю, что ряд ведущих республиканских генералов расположен к монархии и ждёт лишь благоприятного момента, чтобы открыто перейти к нему на службу{1922}. Известно, что в конце 1795 - начале 1796 г. президент де Везэ вёл об этом переговоры со своим земляком Жаном-Луи Ферраном (
Делались выгодные предложения и генералу Гошу. Ни участие в походе на Версаль, ни знакомство с Маратом, ни одержанные победы не спасли его от преследований во времена диктатуры монтаньяров: с апреля по начало августа 1794 г. генерал пребывал в различных тюрьмах. Получив свободу после переворота 9 термидора, он вновь занял место на полях сражений, но роялисты надеялись, что он не забыл унижений. Вот как передавал разговор с генералом посланец Людовика XVIII:
Генерал, - сказал я ему, - вы находитесь в стране дю Геклена, вы, как и он, командуете многими воинами, слепо вам повинующимися. Король Франции имеет права назначать коннетабля, и он сделает это. Обессмертите вашу славу, генерал, посвятите её процветанию, отдохновению вашей страны. Наши солдаты будут вашими, а ваши - нашими братьями; ваши офицеры станут нашими товарищами. Над вами во всём мире будет лишь один человек, и этот человек - внук Генриха IV и Людовика XIV. Он будет обращаться с вами практически как с равным; наши короли вознаграждают за услуги, возвышая до себя тех, кто их оказывает...
По словам агента, Гош выслушал его очень внимательно и задумчиво, а потом внезапно вскричал: «Несчастные! Они записывают на мой счёт Киберон, обвиняют меня в нём!.. Воспоминания... история... всё против меня... это невозможно!.. невозможно!..» {1924} Так или иначе, Гош на соглашение не пошёл, хотя попытки вступить с ним в контакт роялисты делали неоднократно, и генерал даже временами сообщал об этом Директории{1925}.
В итоге самой оптимальной кандидатурой для роялистов оказался генерал Пишегрю. Выходец из крестьянской семьи во Франш- Конте, он закончил Бриеннскую военную школу, где пересекался с Бонапартом, охотно принял Революцию и вскоре добрался до высших ступеней военной иерархии. Как впоследствии наполеоновские маршалы станут символом открывавшихся при империи безграничных возможностей, так Пишегрю был символом тех путей, которые открывала перед людьми из низов Революция. Генерал был хорошо известен, пользовался любовью солдат. «Про Дюмурье говорили, что он научил своих солдат сражаться, про Пишегрю - что тот научил своих побеждать» {1926}.
Уже весной 1794 г. генерал обратил на себя внимание английской разведки. В её донесениях рекомендовалось попробовать переманить Пишегрю на свою сторону (хотя и выражались большие сомнения в успехе этого предприятия), а на худой конец, скомпрометировать его в глазах Конвента{1927}. В 1795 г., когда генерал командовал армией на востоке страны, про него вспомнили снова. На фоне стремления роялистов, чтобы вторжение австрийцев и войск Конде было поддержано восстаниями изнутри, эта армия, останься она верна Конвенту, могла бы похоронить планы сторонников монархии. Но поверни она штыки против Парижа, успех роялистов казался неизбежным. Тем более что к этому времени появилась надежда, что Пишегрю может отреагировать на сделанные ему предложения вполне благосклонно: в апреле английский агент сообщал, что генерал весьма презрительно высказался в адрес комиссаров Конвента и кажется настроенным критично по отношению к правительству{1928}.
Идея начать переговоры с Пишегрю, судя по всему, принадлежала принцу Конде. 22 мая 1795 г.{1929} он поручил их графу де Монгайяру{1930}, затем проконсультировался с Уикхэмом{1931} и, наконец, запросил одобрение графа Прованского, которое было дано 19 июля 1795 г. {1932} Де Монгайяр вспоминал, что генералу, бывшему всего 15 лет назад простым солдатом, был обещан маршальский жезл, и добавлял: «Я бы [...] провозгласил Пишегрю принцем крови, если бы это было необходимо для того, чтобы совершить восстановление монархии» {1933}. Память его не подвела{1934}: 16 августа 1795 г. граф направил генералу пространное письмо, полное безудержной лести{1935}, к которому прилагался список конкретных предложений, сделанных от имени принца Конде. Обещаны были не только маршальский жезл, но и Большой Крест Ордена Св. Людовика, пожизненное командование войсками, расположенными в Эльзасе, пожизненное пользование замком Шамбор, 200 000 ливров пожизненного пенсиона для него самого, его жены и детей, освобождение от налогов на 10 лет его родного города, особняк в Париже и многое другое, включая захоронение в одной церкви с королями Франции. Ему предоставлялось даже широчайшее право помилования, которое распространялось в том числе и на депутатов Конвента{1936}. Правда, при этом принц хотел, чтобы Пишегрю письменно подтвердил свои намерения, чем немало оскорбил генерала{1937}.
Соглашение с Пишегрю казалось роялистам тем более привлекательным, что позволяло не просто восстановить монархию, но сделать это исключительно руками французов - для этого Конде наделил генерала всеми необходимыми полномочиями. В письме, направленном принцу 17 марта 1796 г., Людовик XVIII не жалел добрых слов:
Благополучно завершив его [это важное дело. -
Король просил Конде передать Пишегрю:
Я слишком люблю мою Родину, чтобы не любить издавна тех, кто её столь славно защищает, не обращая внимание на то, для кого он это делает, и что следовательно он может рассчитывать на то удовлетворение, с которым я обрету верного подданного там, где доселе я видел лишь тем более опасного врага, что он вызывал во мне наибольшее уважение.
Шансы на это казались Людовику XVIII столь велики, что он считал необходимым обговорить:
Меня тревожит лишь одна забота: как мы будем снабжать эту армию, когда она у нас окажется, поскольку вы знаете, что у меня средств для этого нет {1939}.
Конде не смог сообщить содержание этого письма Пишегрю, но не преминул высказать королю несколько соображений. Часть из них незначительные: к примеру, принц предлагал написать не «обрету верного подданного», а «вновь обрету». Но одна мысль видится мне довольно важной: «Если те, кто сражается против короля, столь уважаемы и пользуются столь большим его уважением, получается, что те, кто поддерживал его дело, им не пользуются»{1940}. Это была всё та же проблема, с которой Людовик-Станислас столкнулся при написании Веронской декларации: если не повернуться лицом к республиканцам, реставрация так и останется недостижимой целью, если же сделать это, возникает немалый риск обидеть старых соратников.
Потребовав у графа де Монгайяра отчёт о ходе переговоров (тот его представил в первой половине мая{1941}), король остался доволен и написал генералу напрямую:
Мне давно уже следовало, сударь, найти возможность выразить вам те чувства, которые вы у меня издавна вызываете, и то особенное уважение, которое я к вам испытываю. Однако желая избежать даже малейших случайностей, которые могли бы нарушить вашу спокойную жизнь и поставить под угрозу те важные цели, которые перед вами поставлены, я откладывал письмо к вам вплоть до сегодняшнего дня. Теперь же я уступаю велению своего сердца, дабы поведать вам, что уже восемнадцать месяцев назад я решил: честь восстановить французскую монархию будет доверена именно вам.
Я не стану рассказывать вам о том восхищении, которое вызывают у меня ваши таланты и великие свершения. История уже поставила вас в один ряд с великими полководцами, а последующие поколения присоединятся к тому суждению, которое вся Европа уже вынесла о ваших победах и ваших достоинствах [...]
Я подтверждаю, сударь, всю полноту полномочий, вручённых вам принцем Конде. Я не ставлю им никаких преград, никаких ограничений. Вы в полной мере вольны делать и приказывать сделать всё, что посчитаете необходимым, служа мне, лишь бы это было совместимо с достоинством моей короны и соответствовало интересам Государства. Я одобряю и подтверждаю всё, что вам было обещано 16 августа прошлого года от моего имени и подписано маркизом{1942} де Монгайяром. Я даю вам своё королевское слово, что буду свято выполнять все данные обещания [...]
[Де Монгайяр] уже сообщил вам, что я настроен не покидать армию. Это решение твёрдо, и вы скорее получите известие о моей смерти, чем о том, что меня от неё удалили. Мой трон или моя могила, третьего не дано... {1943}
Любопытно, что это письмо не проходило ни через принца Конде, ни через де Монгайяра, ни через Фош-Бореля. Оно было переправлено Пишегрю куда более надёжным путём: через племянницу австрийского генерала Клинглина (
Таким образом, момент, когда австрийцы вознамерились во что бы то ни стало удалить короля от армии, был выбран максимально неудачно: переговоры с Пишегрю, казалось, уже близились к завершению {1945}, и Людовику XVIII нужно было оставаться с Конде хотя бы для того, чтобы укрепить Пишегрю в его решимости свергнуть республику Исходя из этого, король пишет большое письмо эрцгерцогу Карлу с просьбой выступить ходатаем за него перед императором. В качестве дополнительных аргументов он приводит окончание перемирия (начало летней кампании 1796 г.) и интересы заговора{1946}. В ожидании решения императора он остаётся при армии, переезжает в Мюцинген и селится в том самом замке, где в 1744 г. останавливался его предок, Людовик XV{1947}. Кампания начинается 31 мая, однако наступление захлёбывается, поскольку Австрия вынуждена перебросить часть войск на итальянский театр военных действий против Бонапарта.
9 июня королю приходится писать новое письмо Пишегрю, в котором он рассказывает о сложившейся ситуации, передаёт все необходимые полномочия для вербовки генералов в Итальянской армии и сообщает о том, что если обстоятельства сложатся неблагоприятно и Пишегрю придётся «покинуть страну», он всегда найдёт себе место при короле или при принце Конде. В конце письма Людовик добавляет:
Надеюсь, что г-н Уикхэм продолжит столь же щедро предоставлять вам ту помощь, которая вам может потребоваться. Я осознаю, насколько она необходима, поскольку сейчас более чем когда-либо нужно формировать и направлять общественное мнение. Ничего не жалейте, дабы преуспеть в этом деле, важность которого столь велика{1948}.
Письмо это должен был передать Фош-Борель, которому король вручил следующую бумагу:
Целиком и полностью доверяю подателю сего. Я загодя одобряю и подтверждаю всё, что он посчитает должным и нужным сделать, находясь на моей службе и в интересах Государства{1949}.
К июлю положение ещё больше ухудшилось: австрийские войска отходили от Рейна, возникла опасность, что при особенно удачном наступлении республиканцев король может попасть в окружение, а о том, что его присутствие поможет австрийцам, уже и не вспоминали. В этих условиях 15 июля Людовик XVIII покидает армию и отправляется вдоль Дуная на восток в надежде найти убежище в Саксонии. Венский двор, столь долго препятствовавший планам короля находиться при армии, тут же попытался представить это совершенно иначе: пока сохранялась возможность вторжения во Францию, король был с войсками, как только опасность стала угрожать самой Австрии, он её покинул{1950}.
ГЛАВА 13
18 ФРЮКТИДОРА: КРУШЕНИЕ НАДЕЖД
В конце концов Людовику XVIII удалось найти убежище в Бланкенбурге, в землях герцога Брауншвейгского. Посетивший его там через несколько месяцев роялистский агент
писал:
Бедный Король... В отвратительном маленьком городке, в отвратительном доме, крошечном, плохо меблированном, если его вообще можно таковым назвать, в потрепанной синей куртке, поношенных чёрных кюлотах и камзоле, но очень дружелюбный{1951}.
Граф де Сен-При вспоминал:
Жизнь в Бланкенбурге была не лишена приятности. Жильё было очень плохо, но Король, напротив, держал очень хороший стол. Утром была полная свобода для работы, во второй половине дня прогуливались по прекрасным аллеям, которыми был окружён маленький городок Бланкенбург, вечером собирались у Короля, играли в различные игры, Людовик XVIII предпочитал вист. Два или три раза в неделю собирался Совет. Совет состоял из Короля, графа д’Аварэ, маркиза де Жокура и меня. Часто приезжал из Вольфенбюттеля, где он жил, и маршал де Кастри. Что же до местного общества, многого от него ждать не приходилось: мужчины собирались, чтобы поиграть в карты с трубкой во рту, женщины садились отдельно где-нибудь в уголке с рукодельем, и не трудно догадаться, часто ли мы встречались со столь приятным обществом {1952}.
Один из биографов короля рассказывал: «Над городом, в котором насчитывалось от силы три тысячи жителей, стоял на скале замок. Там [в этом городе. -
Однако основная проблема была не в бедности и не в скуке, а в необходимости существенно скорректировать политический курс, который был взят после воцарения Людовика XVIII. Вандейский мятеж угас, ставка на английские войска не оправдалась. Уикхэм, де Преси и Имбер-Коломе высказались за то, чтобы в новых условиях отложить завершение переговоров с Пишегрю{1955}. К тому же в ноябре 1796 г. умирает Екатерина II, уже одобрившая проект отправки для борьбы с Революцией 60-тысячного русского корпуса{1956}. Сразу после кончины императрицы Сент-Джеймский двор запросил Петербург, будут ли предоставлены обещанные войска {1957}, и, получив отказ, поинтересовался, возможна ли в таком случае помощь на море{1958}, но и её Россия предоставлять не спешила. Граф д’Артуа писал своему другу: «Дела здесь в сильном замешательстве, очень сложно предвидеть, что произойдёт»{1959}.
Роялисты не только должны были поставить крест на российской военной помощи. Всю вторую половину года король вёл с императрицей переговоры о предоставлении убежища на территории Ангальт-Цербстского княжества - в Джевере, герцогстве Ольденбургском или в самом Цербсте{1960}. Екатерина согласилась{1961}. 20 ноября, не зная, что императрицы уже нет в живых, Людовик-Станислас сообщал ей, что собирается переехать в Цербст и даже занять пост в её армии. У него были также планы организовать в Цербсте свадьбу Марии-Терезы и герцога Ангулемского, причём предполагалось, что принцесса затем вернётся в императорские земли, а сын графа д’Артуа отправится к армии. В письме король, как всегда, рассыпался в любезностях, называл себя «Людовик XVIII, солдат армии Екатерины II» и сообщал, что у него появилась «милая привычка» ничего не делать, не сообщив предварительно императрице{1962}. В конце декабря король выскажет те же просьбы Павлу I{1963}, но с новым государем ещё нужно было подружиться.
В этих условиях окружение Людовика XVIII всё больше склонялось к тому, чтобы оставить (или на время отложить в сторону) те проекты, которые были связаны с победой над Республикой при помощи грубой силы. «Я давно уже избавился от надежды, что меня восстановят на троне иностранные державы» {1964}, - напишет король несколько месяцев спустя. Расчёты спровоцировать одновременное восстание в восточных и западных департаментах при поддержке извне австрийских войск и армии Конде сменились новыми планами: использовать внутреннюю слабость режима и одержать победу на выборах. Если в 1795 г. члены Конвента добились, чтобы две трети нового Законодательного корпуса состояли из республиканцев, то уход трети депутатов в 1797 г. позволял роялистам завоевать большинство в Советах.
Идея была далеко не нова. Ещё в апреле 1796 г. Малле дю Пан писал:
Нужно рассчитывать исключительно на проекты восстановления королевской власти при помощи законодательного корпуса и первичных собраний [...] Все покинут вас, стоит вам показать ваши сабли, ваших англичан, ваших австрийцев, ваши проекты завоеваний{1965}.
Однако тогда ещё не был поставлен крест на Вандее, теперь же ситуация радикальным образом изменилась. Кретино-Жоли полагает, что идея де Пюизе о том, что следует продолжать войну любой ценой, по-прежнему пользовалась в Вандее популярностью, лидеры мятежа устанавливали между собой всё более прочные связи. Между тем Парижское агентство, вступив в сговор с де Ла Вогийоном, внушало королю иные мысли. В октябре 1796 г. Дювернь дю Пресль писал Людовику XVIII:
Гражданская война приведёт лишь к тому, что королевская власть станет восприниматься как отвратительная и таящая угрозу. Монархов, которые вернутся с её кровавой помощью, никогда не полюбят. Таким образом, нужно перестать делать ставку на все насильственные способы и довериться царству общественного мнения, которое само по себе придёт к спасительным идеям. Вскоре все французы в едином порыве призовут бога и короля. Нужно добиться истинного объединения всех разрозненных роялистов, предоставить военную Вандею её судьбе и прибегнуть к более мирным и более последовательным методам. Время роялистов Запада прошло. Следует наконец опереться на роялистов Парижа, которые всё подготовили к грядущей реставрации{1966}.
По мнению Кретино-Жоли, идеи Дюверня дю Пресля полностью соответствовали идеям самого Людовика XVIII, под патронажем которого были созданы внутри Франции две организации - Филантропический институт (
В ноябре 1796 г. герцог де Ла Вогийон писал в инструкции Парижскому агентству от имени монарха:
Король полагает, что с каждым днём становится всё более важно связать между собой действия Восточного и Южного агентств. Уже установленные связи между Бургундией и Франш-Конте вы продлите до Прованса и Лангедока, где агенты уже работают в соответствии с теми же принципами. Его Величество желает, чтобы комиссары продолжили успешное установление связей от Гиени и Лангедока до Вандеи и Пуату, чтобы замкнуть круг{1971}.
Согласно правительственной публикации захваченных у роялистов бумаг, часть текста инструкции была подписана самим Людовиком XVIII:
Среди всех способов увеличить влияние партии, которую поддерживают агенты короля [...] главных три: эффективно устранить правительство цареубийц, их главарей и главарей якобинцев; работать над обеспечением успеха новых выборов; завоевать на свою сторону и привлечь к себе максимально возможное количество членов партии, известной сегодня под названием Чрево
Вдохновившись этими идеями и желая перехватить инициативу у графа д’Аварэ, герцог де Ла Вогийон даже самостоятельно разработал осенью 1796 г. документ под названием «Великая хартия» - проект будущей конституции Франции. «Непоследовательности, противоречия, нелепости, топорные хитрости, смешной стиль, крайнее невежество. Это творение сапожника!» - так отзывался об этом тексте Курвуазье{1974}. Проект предусматривал упразднение парламентов и провинций, продажу королевского домена, упразднение религиозных орденов, кроме тех, которые заняты народным образованием, конфискацию их имуществ в пользу государства и ряд других мер. Но герцог уже вышел из фавора у короля, и над проектом лишь посмеялись, хотя по большей части он просто фиксировал то положение дел, которое сложилось в ходе Революции и тем самым облегчал восстановление королевской власти.
В ожидании выборов, роялисты попытались привлечь на свою сторону и несколько республиканских генералов. Королю был направлен длинный список военных, с которыми работают или советую поработать его агенты. Среди прочих там значились генерал- майор Гуинтран (Guintran) {1975}, несколько офицеров генерального штаба, генерал Ришпанс (Richepanse) - с пометкой: «Этот генерал довольно хороших принципов» {1976}, а также генерал Бернадот{1977} с пометкой: «Этот генерал правильно мыслит»{1978}. Однако весь этот документ больше походил на имитацию проделанной работы, нежели действительно на список роялистов в республиканской армии.
Тем не менее было и несколько конкретных кандидатур, которые казались весьма перспективными. В частности, в начале года люди короля стали разрабатывать план подкупа генерала Моро. В отличие от соратника Гоша Ришпанса или от Бернадота, Жан-Виктор-Мари Моро (1763-1813) действительно казался лёгкой добычей. Начав карьеру в Национальной гвардии, к концу 1793 г. он уже стал бригадным генералом, а к середине 1794 г. - дивизионным. Моро служил под началом Пишегрю, в 1795 г. командовал армиями Рейна и Мозеля и Самбры и Мёзы, в 1796 г. именно он возглавлял войска, форсировавшие Рейн. Слухи о роялистских убеждениях Моро ходили довольно активно, Людовик XVIII дал полномочия Конде вести переговоры{1979}, но всё уперлось в средства: лорд Гренвиль ответил королю, что Уикхэм обладает всеми полномочиями, чтобы передать нужную сумму, но тот в письме к д’Аварэ без объяснения причин довольно жёстко высказался против операции с Моро в настоящий момент{1980}.
Не сидело, сложа руки, и Парижское агентство, однако здесь роялистов ждал сокрушительный провал. 12 плювиоза V года Республики (31 января 1797 г.) Директория обратилась с посланием к Совету пятисот, к которому прилагался доклад министра полиции Кошона. В докладе говорилось о раскрытии роялистского заговора, которым руководили «аббат Бротье, математик и литератор, сьер Дювернь дю Пресль, бывший флотский офицер, бывший эмигрант», «бывший рекетмейстер Бертело-ла-Вилёрнуа, а также подчинённый им агент Поли». Заговорщики, говорилось в докладе, обратились к гражданину Мало, командиру двадцать первого подразделения драгун, и к гражданину Рамелю{1981}, командовавшему гренадёрами Законодательного корпуса, с предложением повиноваться их распоряжениям. Оба выдали заговор Директории. Рамель потребовал, чтобы его предварительно ознакомили с полным планом действий, общую встречу назначили у Мало, где агентов и арестовали вместе с множеством документов {1982}.
В тот же день была зачитана и часть захваченных бумаг. План предусматривал захват ключевых точек в городе, мостов, основных улиц, арест членов Директории, домашний арест депутатов Советов, восстановление порядка в столице, всеобщую амнистию. Было указано и кому достанутся основные должности в правительстве: министерство полиции сохранялось за Кошоном, министерство внутренних дел - за Пьером Бенезешем (Benezech) (1749-1802){1983}.
Обоим министрам эти «назначения» дорого обошлись. Хотя Кошон сам разоблачил заговор, был цареубийцей, и ещё не улеглись слухи о его попытках спустить на тормозах дело Бабёфа, он вскоре потерял свой пост, затем был арестован и находился в заточении на острове Олерон. Любопытно, впрочем, что он не только достигнет высоких постов при Консульстве и Империи, но впоследствии, уже после Реставрации, в отличие от многих других цареубийц, приговорённых к высылке из страны, получит возможность в 1819 г. вернуться во Францию. Ему тогда будет уже 69 лет, и от политической жизни он отойдёт. Бенезеш также будет отправлен в отставку, займёт незначительные посты при Консульстве и умрёт от жёлтой лихорадки в Сан-Доминго, куда отправится в надежде поправить свои дела.
Впрочем, обе кандидатуры были выбраны не случайно. Кошона, как мы уже видели, обвиняли в роялизме ещё в его бытность депутатом Конвента. Не было сомнений и в отношении Бенезеша. В начале Революции он стал командующим Национальной гвардией, администратором в департаменте Сена-и-Уаза, но по-настоящему выдвинулся в годы диктатуры монтаньяров, организуя производство вооружений и пороха. Бенезеш считался одним из лучших министров Директории - умелым и энергичным. К тому же он слыл человеком весьма влиятельным: к примеру, граф д’Алонвиль рассказывал, как слышал от Бараса, Мюрата и самого Бенезеша, что именно ему Бонапарт обязан званием дивизионного генерала{1984}.
Бенезеш давно подозревался в роялизме и, видимо, лишь искал способа установить связь с эмигрантами. Франсуа Ю
Эти новые одеяния - всего лишь маска. Я готов даже поделиться с вами одной из моих самых тайных мыслей: Франция обретет покой только тогда, когда вернётся к своей древней форме правления. Поэтому прошу вас, если вы только можете это сделать, меня не скомпрометировав, положите к стопам Короля моё предложение служить ему, заверьте Его величество в том, что я буду заботиться об интересах Короны со всем возможным усердием{1986}.
В январе 1796 г., уже после того как она была выпущена из Тампля, Мария-Тереза писала Людовику XVIII:
Исполнительная директория составлена очень плохо, но г-н Бенезеш, министр внутренних дел, тот, кто помог мне покинуть Тампль, просил меня возложить его верность к стопам моего дяди. Это чистая правда: он честолюбивый человек, но в душе аристократ. Он сказал мне, что был близким другом г-на д’Аварэ-отца.
Одним словом, дядя, настроения сильно изменились. Кровь ненавидят, умирают от голода, а ваше сердце слишком доброе, чтобы позволить французам умирать от голода, когда в вашей власти подарить им жизнь и заставить себя полюбить, даровав мир моему многострадальному отечеству{1987}.
Бенезеш не обманул принцессу. Адвокат Н.-Ф. Белляр рассказывал в воспоминаниях, что маркиз д’Аварэ из-за болезни не смог эмигрировать вместе с детьми и родственниками, и в Париже он много общался с Бенезешем и его женой, пока маркиза не арестовали{1988}. Бенезеш не просто помог Марии-Терезе покинуть Тампль: как только было принято решение о её обмене, он нанёс ей визит, позаботился о её удобствах, распорядился закупить ей одежду {1989}.
Арест сотрудников Агентства нанёс сильнейший удар планам роялистов - их деятельность на значительной части страны оказалась лишена координации за несколько месяцев до выборов. Они практически полностью остались без разведывательной информации из Парижа{1990}. К тому же аббат Бротье и его товарищи слишком много знали. Несмотря на то что их поместили в Тампль, находившийся в это время в стране роялистский агент Ид де Невиль попытался их освободить. Был снят дом, подвал которого примыкал к стене Тампля, и де Невиль, вооружившись киркой, принялся проделывать дыру в стене этого подвала - достаточного размера для того, чтобы в неё мог пролезть человек. В дом въехала молодая женщина с ребёнком, и её семилетнего сына всякий раз просили бить в барабан, когда вынимали из стены особенно большой камень и боялись, что он может с грохотом выпасть. Пригласили даже каменщика, чтобы он помог определить разницу в уровнях: боялись, что подкоп войдёт не в стену Тампля, а пройдёт под ней. Но все предосторожности оказались тщетны: последний камень вынули в тот момент, когда мимо проходил охранник, и Ид де Невиль с помощницей едва успели бежать{1991}.
10 марта Людовик XVIII в связи с арестом своих агентов принял специальное обращение «К французам»{1992}. В нём он заявлял о том, что публикация бумаг Бротье и его соратников была использована для клеветы на роялистов, и выражал желание объясниться с соотечественниками напрямую. В отличие от Веронской декларации этот текст очень короткий, всего несколько страничек. Там, в частности, говорилось:
Мы говорили нашим агентам и без устали повторяем: «Верните наш народ к святой Религии его отцов и отеческому правлению, которое столь долго составляло славу и благо Франции. Объясните ему, что конституция Государства оболгана лишь потому, что неизвестна, научите его отличать её от того режима, который был установлен уже очень давно, покажите ему, что она в равной мере не приемлет ни анархии, ни деспотизма, двух бедствий, которые нам отвратительны, так же, как и ему самому, но которые одолевают по очереди Францию с тех самых пор, как в ней не стало более Короля [...] Сообщите нам мнение народа о тех установлениях, которые должны исправить злоупотребления; реформирование станет нашей неустанной заботой».
Учитывая приближение выборов, король счёл необходимым заявить, что инструктировал своих людей следующим образом:
Руководите выбором хороших людей, друзей порядка и мира, но не способных предать честное имя французов, чьи достоинства, просвещённость, отвага могли бы помочь нам привести наш народ к счастью; обеспечьте достойное вознаграждение за их услуги военным любых чинов, членам всех органов управления, которые примут участие в восстановлении религии, законов и легитимной власти, но воздержитесь от того, чтобы использовать для их установления жестокие методы, которые употреблялись, чтобы их свергнуть, дождитесь благоприятного общественного мнения, которое единственное может сделать их прочными и долговечными; а если вам придётся прибегнуть к силе оружия, используйте эти жестокие средства лишь в крайнем случае, справедливо и не иначе как по необходимости.
Тем самым публично закреплялся новый разворот в королевской политике - безусловная ставка на завоевание общественного мнения, и одновременно Людовик XVIII давал понять, что оказанные ему услуги не останутся без награды. Уроки Веронской декларации были учтены в полной мере: текст содержит минимум подробностей касательно будущего государственного устройства, но вместо того, чтобы давать обещание вернуться в былой системе и лишь исправить ее недостатки, король делает акцент на реформах. Декларация Людовика XVIII в том же марте 1797 г. была перепечатана парижскими газетами якобы для того, чтобы продемонстрировать его желание свергнуть Республику и покончить с Конституцией{1993}.
В то же время в целом текст обращения трудно назвать удачным: он полон общих фраз и не выглядит достаточно убедительным; чувствуется, что он писался на скорую руку. Уикхэм и вовсе расценил декларацию как политическую ошибку. 13 апреля он писал лорду Гренвилю:
Нет ничего, чего бы благожелательно настроенные люди [во Франции. -
6 апреля все четыре агента были приговорены к смертной казни, но защитники сотворили чудо: Бротье и Дюверню дю Преслю она была заменена десятью годами тюремного заключения, Поли - пятью и де ля Вилёрнуа - одним {1995}. Олар полагал, что именно «после неудачи этого заговора Людовик XVIII, по-видимому, отказался от дальнейших комплотов и примирился с “оппортунистической” политикой», сделав ставку на выборы и отказ от абсолютизма{1996}. Однако, как мне думается, он ошибался: переориентация роялистов произошла раньше, и если провал Бротье на что и повлиял, то исключительно на результаты выборов 1797 г.
Теперь единственным человеком, который ещё мог попытаться спасти положение, стал английский посол Уикхэм, имевший обширные связи с роялистским подпольем. На основании донесений английской разведки он считал, что Директория держится преимущественно и исключительно благодаря поддержке общественного мнения, и задача состоит именно в том, чтобы его изменить и показать, что «можно свергнуть Директорию без ущерба для публики». Уикхэм настаивал, что в нынешней ситуации роялисты не должны действовать, пока не смогут добиться согласованного всеобщего выступления против Республики, а оно принесёт успех лишь тогда, когда удастся изменить общественное мнение - в этом он полностью совпадал с Людовиком XVIII.
Другое дело, что, по мнению Уикхэма, до той поры роялистам разумнее действовать, «временно согласовывая своё поведение с законами и обычаями республики, что предоставляет куда лучшие и более безопасные средства для атаки на правительство». На это в полной мере окружение короля пойти не могло, что заставляло Уикхэма считать, будто «двор в Бланкенбурге сформировал свои взгляды вследствие многих ложных и льстивых докладов, которые он получал о ситуации внутри [Франции.
По сути, посол и королевский двор работали в одном и том же направлении, стремясь сколотить коалицию к выборам 1797 г., которую М. Дьюрей, профессор университета Мердока (Австралия), долгие годы занимавшийся изучением деятельности Уикхэма, весьма остроумно назвал «ненародный фронт» (
Аналогичной точки зрения придерживается и Пестель: по его мнению, 1795-1797 гг. - это время сильнейшего охлаждения между роялистами и монаршьенами по причине неготовности короля к компромиссу. В подтверждение своих мыслей он приводит, в частности, слова Малле дю Пана, которые передаёт австрийский дипломат в сентябре 1797 г.: «Когда Королю служат такие оруженосцы [...] не стоит удивляться, что он в Бланкенбурге; там он и останется»{2001}. Однако эта цитата свидетельствует лишь о раздражении, которое вызывал у Монаршьенов двор Людовика XVIII, усугублявшимся тем, что сами они к этому двору не принадлежали. Дважды королю предлагали включить их в Совет: первый раз в январе 1796 г. Уикхэм писал об этом лорду Маккартни, и речь шла про Малле и Малуэ{2002}, второй раз, в 1799 г., предложение исходило от графа де Сен-При и касалось уже одного только Малле{2003}. И дважды Людовик XVIII отказывал.
Тем не менее представление о том, что для преодоления «пропасти» между роялистами и конституционными монархистами пришлось ждать 1797 г., не кажется мне верным. Её не стало, как мы видели, уже в 1795 г., когда Людовик-Станислас обратился и к Мунье, и к Малле дю Пану. То, что король написал Веронскую декларацию не так, как мечталось бы монаршьенам, их, несомненно, обидело, но двери перед ними оставались открытыми. При дворе внимательно наблюдали за тем, что делают конституционные монархисты: читали и обсуждали {2004} книгу Неккера{2005} и другую их публицистику, отслеживали их передвижения, оценивали влияние на общественное мнение{2006}.
В то же время, безусловно, не следует переоценивать искренность союза конституционалистов и Людовика XVIII: для обеих сторон он был необходимостью, с которой ещё предстояло до конца смириться. Конституционные монархисты продолжали надеяться на некий поворот событий, который принесёт им больше выгод. Как едко заметил в 1795 г. один из роялистов: «Конституционалисты 91-го небо с землёй местами поменяют, чтобы только вновь выйти на сцену»{2007}. Весьма показательны в этом плане несколько строк, написанные Малуе в мае 1797 г. и адресованные Малле дю Пану:
Что вы понимаете под верностью, которую мы обязаны проявлять по отношению к законному королю? Без сомнения, если он в состоянии предоставить убежище и пропитание всем роялистам и если для того, чтобы получить пожалования на его территории, надо лишь давать ему хорошие советы, я готов под этим подписаться. Но поскольку он ничего не может сделать для меня, а я - для него, то, каким бы антиреспубликанцем я ни был, то как Папа и император я буду страдать под гнётом необходимости, если я найду в республике защиту и безопасность{2008}.
Точно также едва ли стоит принимать готовность роялистов договариваться с конституционными монархистами за знак симпатии к ним. Они зачастую воспринимались как политические флюгеры, не имеющие никаких твердых убеждений, стремящиеся лишь не оказаться на обочине при очередном переделе власти. Когда в 1796 г. они стали ратовать за окончание войны, графу д’Антрэгу доносили, что «все мошенники конституционные монархисты выступают за мир. Они считают его полезным для своих проектов. Они всем говорят, что никто больше не вспоминает о Конституции 1789 г.» {2009}.
В мае 1796 г. Людовик XVIII писал Екатерине II:
С чувством глубокого удовлетворения вижу я, что Ваше Величество разделяет мой образ мыслей в отношении конституционалистов. Эти главные творцы всех бед Франции будут приняты, как и остальные, если придут молить о прощении, но договариваться с ними было бы низостью и безрассудством{2010}.
Одним словом, при всей сложности картины, ни 1796, ни 1797 г. не стал принципиальным рубежом в развитии отношений между Людовиком XVIII и конституционными монархистами. Тех, кто готов был ему служить, король приближал, и его согласие простить д’Андре было подготовлено всем предшествовавшим развитием событий. Те, кто был недоволен порядками при дворе, сохраняли независимость, как, к примеру, граф де Нарбон{2011}. Король обратился к нему в 1797 г. с просьбой письменно изложить свои взгляды, однако тот посчитал это бессмысленным{2012}.
Убедившись, что король нашёл общий язык с д’Андре, Уикхэм сразу же увеличил финансирование подготовки к выборам. Деньги тратились на расширение сети Филантропического института, были наняты дилижансы, чтобы быстрее доставлять газеты роялистской направленности из Парижа в провинцию, несколько неприсягнувших священников ездили по стране, агитируя паству в пользу монархии{2013}. В первичных собраниях роялисты не брезговали подкупом избирателей, работали над увеличением явки тех, кто готов был проголосовать «правильным» образом, активно использовали дарованную гражданам возможность самим выдвигать свои кандидатуры {2014}.
Стремясь предотвратить провал на выборах правительственных кандидатов, 30 вантоза V года (20 марта 1797 г.) депутаты приняли закон, обязывающий всех членов собраний выборщиков публично принести клятву «в преданности и верности Республике и Конституции III года»{2015}, но и это им, как мы увидим, не помогло.
Тем временем Людовик XVIII делал всё, чтобы роялисты как можно быстрее оправились от провала Парижского агентства. Де Помель и Сурда оставались на свободе, и всё же король понимал, что ему необходим в столице некий постоянно действующий орган, который был бы при этом достаточно представительным, чтобы с ним согласились иметь дело депутаты Законодательного корпуса. К апрелю, после долгих обсуждений, выкристаллизовалась идея создания в Париже так называемого Королевского совета, возглавить который поручили Шарлю-Бретаню-Мари, герцогу де Ла Тремую
Примерно в это же время Сурда доложил из Парижа, что ему удалось вступить в контакт с Баррасом, и тот якобы не против восстановить монархию. Д’Аварэ от имени короля дал согласие на начало переговоров, хотя совершенно не верил в их успех и, скорее, подозревал ловушку По итогам первого раунда, уже в мае, в Бланкенбург сообщили, что Баррас поставил в известность о переговорах Л. Карно, и оба они готовы способствовать восстановлению королевской власти. Их план заключался в том, чтобы провозгласить короля с опорой на армию, отобрав по всей стране 110 000 солдат, на которых они смогли бы положиться.
Доде отмечал, что со временем и король, и д’Аварэ поверили в успех переговоров, поскольку заговорщики никаких денег не требовали. От Людовика XVIII ожидали лишь одобрения их планов и обещания в будущем вознаградить и амнистировать как Барраса с Карно, так и тех офицеров, на которых им придётся опереться. Дело тянулось и тянулось, пока 17 августа де Ла Мар не оборвал эти переговоры своей властью, написав в Бланкенбург, что считает их ложными, бессмысленными, потенциально опасными для авторитета короля... {2018}
Прошедшие в жерминале V года (март-апрель 1797 г.) выборы оказались весьма любопытными сразу с нескольких точек зрения. В частности, на них впервые сложилось нечто, напоминающее партийное противостояние в США, при этом ядром «роялистской партии» стал так называемый Клуб Клиши {2019}.
В те годы улица Клиши считалась местом весьма респектабельным, граничащий с ней сад Тиволи, дальний предок современных парков аттракционов, привлекал многочисленную публику, ищущую развлечений. Неподалёку, в саду Идали, давали балы и устраивали празднества с фейерверками. В этом районе с осени 1795 г. депутат Совета пятисот Жан-Луи Жибер де Мольер (
Порталис и многие другие. Клишьены поддерживали отношения с двумя членами Директории - Карно и Летурнёром
Победа на выборах монархистов оказалась ошеломляющей. Из 216 членов Конвента, которым предстояло покинуть Законодательный корпус, удалось переизбраться лишь 11. Точно подсчитать число депутатов той или иной политической ориентации не представляется возможным. Однако историки приводят следующие цифры: из 248 вакантных мест 170 заняли разного толка сторонники королевской власти, отныне в обоих Советах у них было 330 депутатов из 730{2023}, в это число вошёл даже агент Людовика XVIII Имбер- Коломе. Совет старейшин возглавил Ф. Барбе-Марбуа (Barbe-Marbois
История нескольких месяцев, предшествовавших государственному перевороту, за прошедшие две с лишним сотни лет не раз становилась предметом внимания историков{2024}. Хотя, как мне видится, в этом сюжете ещё осталось некоторое количество «белых пятен», это всё же позволяет не излагать события лета 1797 г. с излишними подробностями.
Воспользовавшись результатами выборов, роялисты перешли в наступление: был отменён закон, запрещавший эмигрантам участвовать в выборах, отказались от высылки за пределы страны священников, не принесших клятву верности конституции. Была также сделана попытка лишить Директорию средств для проведения внутренней политики, не одобряя ей кредиты. Находившиеся в эмиграции сторонники Людовика XVIII воспрянули духом: казалось, всё идёт по плану. «Практически повсеместный выбор новой трети во Франции внушает немало надежд» {2025}, - отмечал граф де Ферран.
Республиканцы, напротив, не знали, что и делать. Один из Директоров, Ж.Ф. Ребель, предложил кассировать выборы и назначить новые, одновременно введя цензуру для прессы и заставив всех выборщиков поклясться в ненависти королевской власти и анархии. Матьез полагает, что, в отличие от 18 фрюктидора, это не было бы даже государственным переворотом, если бы решение о кассировании всех выборов прошло, как и задумывал Ребель, через голосование в Советах.
Однако его предложение не получило большинства голосов Директоров {2026}, что стало свидетельством раскола не только в законодательной, но и исполнительной власти. Изначально её члены, хотя и недолюбливали друг друга, старались действовать сообща. К 1797 г. это осталось в прошлом. К тому времени в Директории сохраняли свои посты четверо цареубийц: успешно переживший все политические бури Баррас, далёкий от политических интриг убеждённый республиканец Ларевельер-Лепо, не пользовавшийся большой популярностью активный термидорианец Ребель и заслуживший прозвище «организатор победы» бывший член робеспьеристского Комитета общественного спасения Карно. Пятый член Директории, всегда поддерживавший Карно Летурнёр, выбыл в мае 1797 г. Ходили слухи, что исключение Летурнёра было подтасовано, и он вытащил жребий по соглашению со своими коллегами{2027}.
О том, как делались такие вещи, можно узнать из письма, захваченного в июне 1799 г. у английского агента Луи Дюперу (Duperou){2028}:
Вот каков был способ, которым члены Директории пользовались во время ежегодного жребия, чтобы не ошибиться в отношении того, кто, по предварительным договорённостям, должен был выбыть из Директории. Он был следующим: один из пяти шариков из слоновой кости погружали в горячую воду; в момент вытягивания жребия его помещали в урну, и тот, кто выбывал, чувствуя тепло, не мог ошибиться, вытаскивая чёрный шар. Вы знаете, что слоновая кость, долгое время оставаясь в горячей воде, может сохранять тепло на протяжении нескольких дней. Баррас, когда приближалось время жребия, всегда объявлял, что свернёт шею тому, кто подстроит его исключение, а другие члены Директории, ценя все его достоинства, соглашались, что будет правильным во всех отношениях, чтобы он не выбывал{2029}.
7 прериаля V года (26 мая) на место Летурнёра голосами правых депутатов был назначен Бартелеми.
После выборов в Законодательный корпус политические пристрастия членов Директории оказались особенно принципиальны. Хотя Конституция III года не предоставляла им никакой легальной возможности повлиять на законотворчество или кассировать выборы, правительство оставалось единственной силой, способной сохранить Республику. Но захочет ли оно это сделать? И сможет ли? Ответы на эти вопросы были отнюдь не очевидны.
Формально все пять Директоров считались республиканцами. На деле же существовала уверенность в республиканских убеждениях лишь Ларевельера-Лепо. О том, что Барраса уже долгое время подозревали в переговорах с роялистами, рассказывалось ранее. Пытались вести аналогичные переговоры и с Карно {2030} (хотя, похоже, они ничем не завершились, тот отказал). Ребель считался республиканцем, однако и его в Париже подозревали в роялизме{2031}. Склонность Бартелеми к реставрации монархии не вызывала сомнений практически ни у кого.
Не могли объединить коллег и личные симпатии. Баррас традиционно блокировался лишь с Ребелем{2032}, считая Ларевельера беспомощным фантазёром и ревниво относясь к славе Карно. Ларевельер презирал Барраса как политика морально нечистоплотного и не доверял Карно, считая того сторонником монархии. Карно видел в Баррасе термидорианца, то есть человека, свергнувшего тот самый всемогущий Комитет общественного спасения, в котором «организатор победы» играл видную роль. В ситуации, когда Карно и Летурнёр (а затем Бартелеми) старались держаться сообща, а Ребель зачастую следовал за Баррасом, позиция Директории начала зависеть от того, чью сторону примет Ларевельер, который вначале был солидарен с Карно и Летурнёром, а примерно с середины июля 1797 г. стал поддерживать Барраса и Ребеля. «Присоединение Бартелеми сделало Карно слабее, чем если бы он оставался один» {2033}.
Неоднозначность этого расклада усугублялась ещё и тем, что если для Ларевельера-Лепо выбор союзников был делом и личных, и политических пристрастий, то Баррасу и Ребелю пришлось определяться, что лучше - синица в руках (посты Директоров) или журавль в небе (посулы роялистов). С чем же был связано их решение поддержать республиканцев?
В историографии бытует точка зрения, что колебания Барраса прекратились после того, как 2 мессидора V года Республики (20 июня) или чуть позже он получил от Бонапарта перехваченные тем документы, изобличающие генерала Пишегрю в тесных связях со сторонниками монархии. Командующему Итальянской армией они достались, когда благодаря стремительному наступлению французов Бернадоту удалось арестовать в Триесте графа д’Антрэга и захватить его портфель с документами. Самым важным из них была подробная запись беседы с де Монгайяром, в которой обсуждалась измена Пишегрю {2034}. Однако эти бумаги не представляли для Барраса никакой угрозы, а падение Пишегрю, хотя тот и был одной из ключевых фигур, не повлекло бы за собой отставку других депутатов-роялистов.
Ряд историков верит мемуарам современников, в которых упоминается, что Баррас вёл переговоры с Питтом и попросил в обмен на лояльность 12 миллионов, но премьер-министр Англии отказал{2035}, и якобы именно это толкнуло продажного директора в объятия республиканцев. Скорее всего, это является отзвуком тех переговоров, о которых уже шла речь ранее, когда доверенные лица Барраса пытались установить контакт с Мальмсбери и Питтом. Де Воблан вспоминал:
...Баррас в одиночку задумал другой заговор. За два или три месяца до 18 фрюктидора он поручил человеку, собиравшемуся в Англию, повидать английского министра и поделиться с ним этими планами. Он обещал совершить революцию в пользу роялистской партии и отдать корону законному государю. Он требовал 12 миллионов, которые должны были оказаться поделены между ним и его доверенными лицами. Эти предложения приняты не были. Я абсолютно уверен в том, что рассказываю. Я знал человека, которому Баррас поручил эти переговоры{2036}.
Однако переговоры, как мы знаем, были прерваны лишь в августе 1797 г., тогда как Баррас принял сторону республиканцев самое позднее к середине июля.
Встречается и третья гипотеза: Баррасу приходилось считаться с настроением армий, забрасывавших Париж жёсткими антироялистскими петициями {2037}. В то же время, как справедливо замечает сам Погосян, выдвинувший эту версию, солдаты начали активно выказывать свои республиканские симпатии ещё как минимум в феврале{2038}, а особенно угрожающим их тон сделался, когда различные подразделения армии Бонапарта стали принимать петиции по случаю 14 июля{2039}, то есть в Париже их могли получить явно уже после того, как Баррас совершил свой выбор.
На мой взгляд, царившие в армии республиканские настроения были лишь одним из обстоятельств, повлиявших на решение Барраса, в конце концов, у роялистов имелись свои генералы, пользовавшиеся популярностью в войсках. Другим было то, что Директору так и не удалось ни о чём договориться с агентами Людовика XVIII, в том числе и о личной безопасности, тогда как Веронская декларация не сулила цареубийцам ничего хорошего, а последующие документы никак не конкретизировали, какие оказанные королю услуги могут обеспечить прощение.
Значительно более важным мне видится то, что сам общий политический расклад летом 1797 г. не благоприятствовал планам сторонников монархии. Хотя они и пользовались поддержкой в стране и даже фактически одержали победу на выборах, антиреспубликанский государственный переворот мог стать реальностью, только если бы сторону заговорщиков принял либо Законодательный корпус, либо правительство. Однако среди членов Директории надеяться в этом плане Баррас смог бы лишь на одного Бартелеми: Карно поддержать роялистов не рискнул. К тому же во время переговоров с ним быстро стало ясно, что если он и присоединится к заговорщикам, то лишь в том случае, если смена власти будет проходить под его руководством, что Барраса, разумеется, не устраивало. В Советах сторонникам восстановления монархии также пока не хватало решимости.
Разыграть республиканскую карту казалось значительно проще. Можно было не менять Конституцию, Баррас хорошо знал несколько генералов (включая Бонапарта), готовых его поддержать, а Ларевельер и Ребель были не против образовать с ним достаточное для принятия решений большинство. Союз этот, правда, отнюдь не означал тесной дружбы или полного взаимопонимания: и Ларевельер, и Ребель постоянно боялись быть обыгранными Баррасом и наблюдали за его действиями с немалой подозрительностью.
Бартелеми и Карно предпочли принять сторону Советов. Первого усиление роялистов в общем и целом устраивало, а второй предпочитал оставаться на позициях законности и уважать выбор Франции. Ещё более осложняло ситуацию то, что Карно стал председателем Директории: хотя этот пост был по большей части техническим, и для принятия решения требовались подписи трёх любых директоров, должность председателя позволяла Карно легче инициировать запросы в Законодательный корпус и другие органы власти, а также выступать от имени правительства. Директория оказалась расколота: трое против двух.
Подробности взаимоотношений среди Директоров не были тайной для членов Законодательного корпуса. Промонархически настроенные депутаты осознавали, что создание так называемого триумвирата из Барраса, Ларевельера-Лепо и Ребеля таит для них непосредственную опасность. Но вот что именно собираются предпринять республиканцы, оставалось загадкой. Сценарий, по которому стали развиваться события несколькими месяцами позже, предусмотреть было трудно - ведь государственный переворот означал крушение Конституции III года, а значит, как казалось депутатам, и крушение самой Директории. К тому же, хотя идея использовать против несогласных войска витала в воздухе, от этого законодателей защищала та же самая Конституция - согласно ст. 69 Директория не имела права без разрешения Законодательного корпуса подводить войска к столице ближе, чем на шесть мириаметров (60 километров){2040}.
6 термидора V года (24 июля 1797 г.) Тальен попытался вразумить монархистов: в ожидании отчёта Директории о положении дел в стране он произнёс в Совете пятисот большую речь. По словам Тальена, это положение на начало легислатуры и на середину лета разительно отличалось. Тогда Франция одерживала победы на полях сражений, Австрия рада была подписать предварительный мир, Англия фактически оставалась в одиночестве, финансы на глазах укреплялись. Ныне же, говорил он, спустя три месяца переговоры с Австрией затягиваются и вот-вот могут быть прерваны, «раздутые требования» Англии заставляют продолжать войну, «доверие общества с каждым днём всё меньше».
Эффект этот непреложен. Что же стало его причиной? Мы просто испытываем неудачи? Наши ресурсы исчезли за то немногое время, что разделяет эти столь близкие эпохи? О, конечно же нет... {2041}
Видимо, не желая конфронтации с коллегами, Тальен говорил очень обтекаемо: во всех комитетах доминируют люди, «придерживающиеся практически единого мнения», отсюда проистекает невозможность высказать свою точку зрения так, чтобы её услышали, отсюда же и конфликты между исполнительной и законодательной властью.
Тальен не знал, что Баррас, уже склоняясь к тому, чтобы поддержать Республику, решил сыграть на опережение: он договорился о совместных действиях с генералом Гошем {2042}. Возглавив армию Самбры и Мёзы, в июне 1797 г. Гош отправился в Голландию, а затем начал заниматься подготовкой второй экспедиции в Ирландию.
Гош принадлежал к числу тех генералов, которые обладали в армии наибольшей популярностью. Более того, в своих письмах Директорам и министру полиции он постоянно призывал принять к сторонникам восстановления монархии самые суровые меры{2043}, подчёркивая при этом: «Если закон не способен их уничтожить, надо их поставить вне закона!» {2044} Лучший выбор для сложившегося в недрах Директории «триумвирата» трудно было себе представить. Вот как описывал его в своих мемуарах Ларевельер-Лепо:
Замиритель Вандеи обладал всеми качествами, присущими герою, - такому, какого рисует воображение обычных людей. Его рост, черты лица, умение себя держать выдавали в нём человека, привыкшего в равной мере нравиться и побеждать; в то же время во всей его внешности и в манере говорить проступали черты государственного деятеля. Казалось, что его чело увенчано тройным венцом - дубовым, миртовым и лавровым. Он умел заставить в точности выполнять свои приказы, не прибегая к принуждению: хотя он был величественным и суровым, одновременно он выказывал себя справедливым по отношению к каждому, всегда любезным и привлекательным {2045}.
О чём именно договорились Баррас с Гошем, подозреваю, так и останется неизвестным. Сам Гош в 1797 г. сговор отрицал, авторам мемуаров мы можем доверять лишь до известной степени, а историки, хотя и сходятся на том, что заговор, безусловно, имел место, трактуют его зарождение совершенно по-разному. А по самому сложному его аспекту - какими именно были планы заговорщиков - и вовсе стараются не высказываться. Крайне любопытной в этом плане представляется выпущенная по горячим следам книга весьма осведомлённого современника - А. Русселена де Корбо, работавшего одно время в министерстве внутренних дел и в администрации департамента Сена. Как полагает Русселен, план был следующим: Гош должен был издать обличающую роялистов прокламацию, в течение двух дней отправить её Директории в Париж, не позднее чем через пять дней начать движение на столицу и занять все заставы. В это время депутаты-республиканцы должны были арестовать депутатов- роялистов. На весь переворот отводились сутки{2046}. Но как бы ни было соблазнительно поверить в то, что планы заговора были именно таковы, проверить слова Русселена ныне, увы, невозможно.
Факты же таковы. В первых числах июля Гош отдаёт приказ нескольким подразделениям своей армии двигаться в сторону Бреста для погрузки на корабли и последующей отправки в Ирландию. Количество солдат, которых генерал планировал взять с собой, оказалось изрядным, поэтому они двигались разными дорогами, иначе оказалось бы невозможным обеспечить для них ночлег и пропитание.
Тем временем, чувствуя, что ситуация начинает пробуксовывать, клишьены попытались выйти на прямой контакт с Баррасом. Встретившись с несменяемым Директором, Симеон и Порталис, стоявшие у руководства Советами, вместе с Дюма и ещё несколькими депутатами постарались убедить его, что и Законодательный корпус, и многие французы склоняются к конституционной монархии. По словам Барраса, единственным препятствием было его отвращение к Карно, с которым он не готов был голосовать солидарно. Как казалось депутатам, они всё же сумели убедить Директора и в качестве первого шага предложили ему организовать смену министерства. Генерал К.Л. Петье, который считался креатурой Карно{2047}, должен был сохранить свой пост, Талейран - получить портфель министра иностранных дел, министр полиции Кошон занять место министра юстиции{2048}.
Данная интрига, как и многие другие планы Барраса, обладала двойным дном: реши Директор предать Гоша и встать на сторону роялистов, она обеспечивала ему ценных союзников; останься он верен своим планам, депутаты должны были передать Карно и Бартелеми, что Баррас на их стороне и тем самым спровоцировать министерский кризис.
Полагая, что может опереться на Барраса, Карно в двадцатых числах мессидора предложил обновить состав министров, однако когда 28 мессидора (16 июля) дело дошло до голосования, он и Бартелеми с изумлением выяснили, что проиграли. По понятной аналогии в историографии это событие порой называют «днём одураченных»{2049}. Талейран возглавил министерство иностранных дел, но Петье и Кошон был заменены. Лишился портфеля, как мы знаем, и Бенезеш, занимавший должность министра внутренних дел. На должность военного министра был назначен Гош, однако это явно было сделано лишь для того, чтобы продемонстрировать генералу могущество Барраса и выиграть время, поскольку Гош не удовлетворял возрастному цензу для министерского поста.
Так «триумвират» не только окончательно сложился, но и рискнул в открытую заявить о своём существовании. А. Мейнье, выпустивший одну из самых удачных книг, посвящённых перевороту 18 фрюктидора, полагал, что Баррас определился, чью сторону он займёт, только 28 мессидора, благодаря тому, что получил «точную информацию о скором прибытии под Париж войск из армии Гоша» {2050}. Однако не сложно установить, что он не прав: к этому времени значительная часть перебрасываемых Гошем войск достигла только французской границы {2051}.
О том, что какие-то войска приближаются к Парижу, в столице стало известно 30 мессидора (18 июля). В Совете пятисот поднялась паника: говорили то ли о восьми, то ли о десяти тысячах солдат, угрожающих национальному представительству, требовали разъяснений у Директории{2052}. Завязалась активная переписка между Советами, Директорией, Гошем и Петье, всё ещё исполняющим обязанности военного министра, поскольку Гош занять этот пост не мог. Гош утверждал, что войска направляются в Брест. Директория делала вид, что ничего особенного не случилось, и призывала сохранять спокойствие. Петье заверял, что понятия не имеет, что привело полки в движение{2053}.
Депутаты вспомнили, что вообще-то в правительстве имеется ещё один человек, по должности обязанный заинтересоваться нарушением Конституции, - министр полиции. Однако - случайно или намеренно - на место опытного политика и чиновника Кошона при смене министров поставили Ленуара-Лароша - известного и талантливого публициста, не обладавшего опытом практической работы и оказавшегося совершенно неспособным справиться со своими обязанностями. Получая со всех сторон сообщения о многочисленных заговорах, активизации роялистов, плетущих интриги тайных группировках, Ленуар-Ларош быстро перестал отличать правду от вымысла и пришёл в мало адекватное состояние, постоянно опасаясь за свою жизнь. Таким образом, в эти дни ему было совершенно не до Гоша: он отчаянно пытался разобраться в доставшемся ему наследстве, впадая во всё большую депрессию{2054}.
По причинам, так до конца и не выясненным, Карно решил поддержать своих коллег в противостоянии с Советами вместо того, чтобы провести расследование и свалить кого-либо из своих соперников, а то и весь «триумвират». Матьез сообщает даже, что для этого всё было готово: планировалось, что депутаты потребуют ответа у Директории, Карно придётся, будучи её председателем, прийти на заседание Законодательного корпуса, там он обвинит во всём «триумвират», депутаты проголосуют за его арест и поручат Пишегрю, назначив его командующим гарнизона Парижа, провести это решение в жизнь{2055}. Несмотря на кажущуюся безупречность плана, он явно мог зародиться только в воображении историка, давно не перечитывавшего Конституцию III года. Ведь её ст. 160 прямо запрещала любому из членов Директории появляться на заседаниях Советов за исключением одного случая: вынесения против этого Директора обвинения по всей форме. Кроме того, Совет пятисот не имел никакого права принимать решение об аресте Директоров: он лишь мог, согласно ст. 118, призвать члена Директории к ответу, и тот в течение трёх дней обязан был явиться в суд.
Сын Карно предполагал, будто отец, показав заговорщикам, что их планы раскрыты, не стремился к публичному скандалу: «Меньшинство Директории всё ещё хотело избежать разрыва с большинством, чтобы не дать тем самым оружие в руки контрреволюционерам» {2056}. Мне же наиболее убедительным объяснением пассивности Карно видится совсем иное: 2 термидора (20 июля) Баррас ознакомил членов Директории с документами из портфеля графа д’Антрэга. Карно, не будучи роялистом, наконец осознал, чем вызвано агрессивное поведение правой части Законодательного корпуса и чем оно грозит умеренным республиканцам{2057}.
В тот же день в столицу прибыл Гош и тут же был вызван на заседание Директории. Баррас сделал вид, что не имеет к передвижению войск никакого отношения, и генералу пришлось давать объяснения, причём в письменном виде. Гош выразил изумление теми подозрениями, которые вызвали его воины, и высказал желание рассказать «всю правду». В частности, он указывал, что 11 мессидора (29 июня) по возвращении из Голландии он получил распоряжение морского министра возглавить новую экспедицию в Ирландию и собрать для этой цели в окрестностях Бреста «войска, в которых, по моему мнению, я буду для этого нуждаться».
Зная, что в бывшей Бретани есть лишь пехотные подразделения, сугубо необходимые для охраны её берегов, и
Соответствующие приказы и были отданы генералам, которые, в свою очередь, должны были запросить маршрутные листы, согласно которым предполагалось обеспечивать снабжение войск на марше.
Небезынтересно, что в этом документе Гош попытался сложить с себя всякую ответственность за нарушение войсками очерченных Конституцией пределов:
Прошу отметить, граждане Директоры, что я никоим образом не приказывал, что лучше пройти через тот город, а не через этот, что военный министр должен был быть предупреждён о части перемещений и, наконец, что я получил от самой Директории подтверждение приказов, переданных морским министром.
Будучи весьма счастлив возможностью немного отдохнуть, я воспользовался сложившимися обстоятельствами, чтобы оказаться в Меце в объятиях моей давным-давно покинутой семьи; обретя покой, я не занимался ни [своими] людьми, ни их делами и лишь вчера, проезжая через Шалон, я получил новости из Парижа... {2059}
Впечатление, которое возникает по прочтении этого послания, имеет мало общего с тем образом уверенного в себе героя, который рисуют современники и биографы (хотя и соотносится с психологией человека, отсидевшего в тюрьме из-за конфликтов с государственной властью и не имеющего ни малейшего желания очутиться там снова). Однако и помимо психологической характеристики Гоша письмо представляет немалый интерес.
Во-первых, Гош не просто снимает с себя ответственность - он перекладывает её на плечи Директории и двух министров, существенно занижая при этом количество отозванных из армии Самбры и Мёзы войск{2060}. Трудно рассматривать этот шаг иначе, чем стремление выиграть время. Во-вторых, Гош якобы полагал, что кто-то (кто?) должен был предупредить военного министра о передвижении части (почему не всех?) войск. Однако, судя по другим документам, никакой регулярной практики предупреждения министра в случае передислокации подразделений не существовало (подозреваю, просто потому, что обычно распоряжения на этот счёт исходили от самого министра). И, наконец, третье: виновными в данном случае, по сути, оказываются подчинённые Гошу генералы.
8 термидора (26 июля) Пишегрю огласил выводы комиссии, созданной Советом пятисот для расследования инцидента{2061}. Доклад был написан очень ярко и не оставлял в стороне ни одну несообразность этой странной истории. Привлекая внимание к необычайной уклончивости Директории и напоминая, что ни Директория, ни военный министр не берут на себя ответственность за передислокацию подразделений, председатель Совета вопрошал:
Что же это за новый орган власти, который по своей прихоти отправляет с одного конца республики на другой столь большое количество войск с приданной им немалой артиллерией?
Кроме того, даже если просто посмотреть по карте, какие дороги ведут с берегов Мёзы примерно от Намюра до Бреста, где войска должны были погрузиться на корабли, то очевидно, что солдаты должны были пройти к северу от Парижа, а уж никак не появиться с юга.
Хотя для стороннего наблюдателя позиция Законодательного корпуса понятна - нарушена Конституция, виновные должны ответить по всей строгости закона, а войска могут представлять непосредственную угрозу для законодателей - тем не менее не всё здесь было так просто. Как полагал один из роялистских агентов, действовавших в то время в Париже и находившихся в тесном контакте с депутатами, собранных доказательств оказалось недостаточно, чтобы обвинить кого-либо из директоров {2062}, а исход возможного суда над генералами, имевшими за спиной поддержку Директории, было сложно предсказать.
К тому же депутаты осознавали, что им в любой момент могут задать вопрос: а чего они, собственно, так испугались? Ведь если нет никаких доказательств антиконституционного заговора, выходит, что представители народа боятся лучших своих сынов, защитников отечества, неоднократно проливавших кровь на полях сражений. Тема оказывалась тем более щекотливой, что в столицу в изобилии поступали обращения солдат, осуждавшие засилье роялистов в Советах и полные угроз в их адрес{2063}. И вместо того чтобы обрушиться на Гоша в полную силу, депутатам то и дело приходилось подчёркивать:
И не приближение наших братьев по оружию может их [тревоги] вызывать, возвращение наших увенчанных лаврами детей всегда пробуждало в наших сердцах самые живые и самые нежные чувства любви, благодарности и патриотизма {2064}.
В конечном итоге и депутаты, и Директория предпочли сделать вывод, что поверили Гошу, тем более что генерал А. Ришпанс, непосредственно командовавший приблизившимися к столице войсками, заверил их, что понятия не имел о существовании «конституционного района» (по сути, он признался, что не читал конституцию){2065}. Законодательный корпус, правда, потребовал, чтобы войска в кратчайшие сроки были отведены от столицы, но и это распоряжение оказалось выполнено лишь частично.
Баррас же в полной мере осознал, что сделал ставку не на того генерала: мало того, что Гош не смог подвести войска к столице незаметно, он ещё и обманул Барраса, не желая признавать, что взял с собой в три раза больше войск, чем было условлено{2066}. В итоге Директору пришлось договариваться о поддержке с Бонапартом{2067}. Правда, «генерал вандемьер» отказался явиться в Париж лично: Бонапарт справедливо полагал, что в случае успеха аналог 13 вандемьера ничего не добавит к его популярности, тогда как провал может оказаться для неё фатален. Однако командующий итальянской армией согласился прислать вместо себя генерала П.Ф.Ш. Ожеро{2068}, который в итоге сыграл 18 фрюктидора примерно ту же роль, что ранее отводилась Гошу, с той лишь разницей, что Ожеро прибыл без собственных войск и был назначен командующим вооружёнными силами Парижа.
Хотя заговор с участием Гоша провалился, Баррас всё равно сумел извлечь из него пользу: те войска, которые не спешили возвращаться в армию Самбры и Мёзы (от десанта в Ирландию Гош к тому времени отказался), оказались в его распоряжении. Если верить картине, нарисованной одним из роялистских агентов в последний день июля, приказы об отступлении солдат из «конституционного района» отменены; Париж окружён войсками со всех сторон и в любой момент ожидают, что доступ продовольствия в столицу может быть прекращён; небольшая часть солдат в гражданской одежде проникла в Париж; командующий ими генерал Л. Лемуан также находится в городе, размещая своих людей и занимаясь сбором информации {2069}. «На самом деле, - справедливо отмечал Лефевр, - хотя Бонапарт и стал сообщником проведённой 18 фрюктидора операции, она попрежнему оставалась делом Гоша и его армии Самбры и Мёзы. Бонапарт не предоставил для неё войск, он отправил одного только Ожеро, а ведь Гош ещё и взял на себя труд снабдить войска командирами»{2070}.
Теперь «триумвират» ждал лишь окончания полномочий Карно в качестве председателя Директории. Когда 6 фрюктидора (23 августа) они истекли, и настал черёд Бартелеми занять этот пост, «триумвират» неожиданно потребовал голосования, по итогам которого победил проголосовавший сам за себя Ларевельер-Лепо{2071}.
Так до конца и не понятно, сформировался ли в Советах некий единый план противостояния исполнительной власти. 17 фрюктидора (3 сентября) Совет пятисот избрал комиссию для расследования финансовых злоупотреблений Директории, в которую входил и Пишегрю{2072}, однако она, по сути, не успела начать свою работу. Сюратто также пишет, что де Воблан на заседании 18 фрюктидора (4 сентября) должен был обвинить «триумвиров» в подготовке к перевороту{2073}. Сам де Воблан вспоминает об этом более уклончиво: планировалось его выступление о том, что Советы находятся в опасности {2074}. Все эти меры показали заговорщикам, что пора действовать.
«Триумвиры» нанесли удар первыми. 18 фрюктидора, на рассвете, были заняты войсками залы заседаний Советов, лидеры Законодательного корпуса и Бартелеми арестованы, Карно удалось бежать. В Париже было расклеено обращение к народу с сообщением об измене Пишегрю и о раскрытии широчайшего заговора. Оно чрезвычайно напоминало те апокалиптические картины, которые Конвент рисовал после 13 вандемьера; всё развивалось по уже отработанной схеме:
Заговорщикам ежедневно раздавалось оружие; весь Париж знал, что один из распространителей был арестован с документами, подтверждающими, что он уже раздал множество ружей; карты, помеченные словами «Законодательный корпус» и буквой «Р», распространялись, чтобы заговорщики, выбранные дабы нанести удар в спину Директории и верным делу Народа депутатам, могли узнать друг друга.
Большое число эмигрантов, душителей Лиона, разбойников из Вандеи, привлечённых сюда роялистскими интригами [...] атаковали охрану исполнительной директории, но бдительность правительства и командующих вооружёнными силами свела на нет их преступную попытку. Исполнительная директория представит на суд Нации подлинные свидетельства, касающиеся действий роялизма. Вы содрогнётесь, Граждане, какие заговоры плелись против безопасности каждого из вас, против вашей собственности, против самых дорогих вам прав, против самого святого, чем вы владеете, и вы сможете оценить размах катастрофы, от которой отныне вас может спасти лишь сохранение вашей действующей конституции{2075}.
19 сентября те депутаты, которые не находились под стражей или в бегах, приняли закон об аннулировании выборов в 49 департаментах из 98. 53 депутата и оба Директора подлежали депортации (в реальности смогли арестовать лишь незначительное число депутатов). В общей сложности Советы покинуло 177 депутатов, были кассированы и многие выборы местного масштаба, включая избрание судей{2076}. Отменённые законы против эмигрантов и священников вводились в действие и ужесточались. В последующие дни было закрыто 42 газеты, а их руководство также подлежало депортации.
В чём же были причины того, что роялисты не сумели воспользоваться открывавшимися перед ними возможностями? Мне здесь видится совпадение во времени и взаимовлияние нескольких факторов.
Первый - весь полученный в годы Революции опыт говорил депутатам о том, что гораздо безопаснее подождать, в какую сторону качнутся чаши весов. За пределами известных роялистов, таких как Имбер-Коломе или Барбе-Марбуа{2077}, монархистам было очень сложно понять, кто является их союзниками и на что именно те готовы решиться. Даже некоторые члены Клуба Клиши оставались на республиканских позициях. Неспешный путь, по которому пойдёт Наполеон, - от Консульства к Империи - позволит заручиться поддержкой таких политиков, но для организации Советами государственного переворота в 1797 г. отсутствие определённости представляло непреодолимое препятствие.
Большинство депутатов не спешило признаваться коллегам в своих промонархических взглядах. До какой степени доходила эта скрытность, показывает следующий эпизод. Дюма, бывший тогда членом Совета пятисот, вспоминал, что генерал Моро под большим секретом сообщил ему о попавших в руки Директории бумагах, компрометировавших Пишегрю. Не имея права разгласить тайну, Дюма пытался намекнуть Пишегрю, что о его переговорах с Людовиком XVIII известно правительству, а генерал делал вид, что не понимает, о чём идёт речь {2078}.
Логика Пишегрю понятна: Дюгон, на основе изучения переписки президента де Везэ и ряда других агентов приходит к выводу, что до 18 фрюктидора генерал постоянно колебался, но в итоге так и не предал Республику и не заключил никаких соглашений с Людовиком XVIII. Скорее всего, он просто избегал роялистских агентов, особенно после того, как был избран в Законодательный корпус, и окончательно перешёл на сторону короля только после переворота{2079}. В схожем русле шли и мысли Дюма:
Я остался уверен, что у него нет никакого сформировавшегося плана, что он отказался от своих старых проектов с тех пор, как оставил командование армией, и ограничивался лишь тем, чтобы выиграть время и скрыть затруднительное положение, в котором он находился, от пылких людей, веривших, что найдут в нём могущественного союзника...{2080}
Весьма характерно в этом плане, что современники оценивали успех на выборах сторонников монархии куда скромнее, нежели историки. По оценке д’Андре, они так и не получили решающего преобладания в Советах, особенно в Совете старейшин: из 750 депутатов роялистами, по его мнению, были около 200, причём только 80 из них - сторонниками возвращения Людовика XVIII. Число сторонников Директории он также оценивал примерно в 200 человек {2081}.
Вторым фактором стала невозможность для монархистов договориться с республиканцами, которые в других условиях могли бы стать их союзниками. Дюма рассказывает о беседе с Трейаром, бывшим секретарём Месье и будущим Директором, который в то время пользовался большим влиянием в Совете пятисот. Трейар заверил, что считает друзей Дюма честными и способными людьми и был бы не против поработать вместе. Вот только, будучи цареубийцей, он понимает, что друзья Дюма его и его товарищей рано или поздно погубят, что и заставляет их быть непримиримыми врагами{2082}.
По исторической литературе кочует легенда о том, что ещё в январе 1797 г. Людовик XVIII, стремясь привлечь на свою сторону цареубийц, подписал 21 помилование{2083}. По всей видимости, её запустил в своих мемуарах граф де Монгайяр{2084}. Однако эта история представляется мне совершенно невероятной и никак не согласуется с другими известными фактами. В частности, в список «помилованных» входит Ларевельер-Лепо, в чьём республиканизме сомневаться не приходится.
Третий фактор - отсутствие силы, которая смогла бы добиться от промонархически настроенных депутатов координации действий.
Хотя Людовик XVIII вот уже почти два года заявлял о необходимости работать рука об руку с конституционными монархистами, предлагаемая королём схема взаимоотношений подразумевала, что все они, включая Монаршьенов, будут трудиться под его руководством над реализацией его модели будущего государственного устройства, при построении которой он, безусловно, учтёт, насколько сможет, их пожелания. Для принца, выросшего при Старом порядке, такая система была абсолютно естественна и не могла служить предметом для переговоров, поскольку эти переговоры ставили бы под вопрос саму суть королевской власти.
Людовик-Станислас полагал, что и без того совершил беспрецедентную вещь: протянул руку дружбы тем, кто принимал активное участие в развязывании Революции. Все его действия, включая приближение к себе д’Андре, все его заявления говорили о том, что эта политика для него - не случайность и не тактический манёвр. Осенью 1797 г. в инструкции своим агентам король писал:
Ещё до той эпохи, когда Провидение призвало меня на окровавленный трон моих предков, г-н Мунье предоставил мне возможность заявить о моих чувствах, и я воспользовался ею, чтобы заверить в забвении ошибок и даже в прощении преступлений. Дважды с тех пор я возобновлял, подтверждал, свидетельствовал достоверность этих деклараций, и сим я имею удовольствие подтвердить их вновь. Прочность моих принципов - залог моей верности своим обещаниям{2085}.
Тем не менее многие конституционные монархисты, хотя и видели в короле законного государя, не спешили сотрудничать с ним на таких условиях. Это относилось и к части действовавших в 1797 г. депутатов.
Возможности Людовика XVIII руководить роялистами также были ограничены, хотя и по иным причинам. Находясь за сотни километров и лишившись ряда членов Парижского агентства, связанных со многими другими людьми, он пытался, как мог, скрепить расползающуюся ткань заговора. Де Помель мобилизовывал для сопротивления планам Директории людей, находившихся в орбите Парижского агентства. Д’Андре плотно работал с депутатами. Де Ла Мар пытался организовать Королевский совет. На то, чтобы способствовать успеху на выборах промонархически настроенных кандидатов, этих усилий хватило, на то, чтобы восстановить монархию, - нет.
Не мог сыграть роль координатора и генерал Пишегрю. И потому, что до последнего не хотел противопоставлять себя Республике, и, видимо, по своим личным качествам. Как отмечал де Воблан,
я часто замечал по его высказываниям, что он даже не думает, что может что-то сделать, не командуя армией, и что он чрезвычайно далёк от того, чтобы решиться на то, что называют «внезапным ударом»
Погосян в качестве причины пассивности Пишегрю называет и то, что генерала не включили в организованный Людовиком XVIII Королевский совет{2087}, однако он основывается на воспоминаниях депутата Ж.-П. Фабра, которые считаются весьма сомнительными {2088}: к ним приложил руку тот же Э.Л. де Ламот-Лангон, что сотворил десятки других «воспоминаний» участников Революции, включая двенадцатитомные «мемуары» Людовика XVIII{2089}. Доде же, напротив, уверен, что Пишегрю не только был включён в Совет, но и получил право вводить в него других членов по своему выбору{2090}.
Видя пассивность Пишегрю, несколько депутатов, найдя выход на Карно, пытались уговорить возглавить переворот его, но Директор колебался, поскольку никто точно не мог ему сказать, какая часть Законодательного корпуса эту идею всерьёз поддержит{2091}. Де Воблан вспоминал:
Нет сомнений, что в этот уникальный момент тирания Директории могла закончиться за один час, если бы Карно проявил себя. Чрезвычайно унизительно признавать, что с ним мы были бы сильны, а без него мы были ничем{2092}.
Кроме того, Карно не хотелось однозначно связывать себя с роялистами. Де Ла Рю, который в своих мемуарах достаточно подробно рассказывает о ходе этих переговоров, не без сарказма замечает, что республиканские убеждения не помешали Карно стать при Наполеоне графом, пэром и министром{2093}.
В результате, как вспоминает Дюма, хотя монархисты и чувствовали, что Директория собирается с силами и ждёт прибытия Ожеро, они ничего не могли сделать: «Мы были завалены обращениями, предложениями оказать услуги, но ничто не было, да и не могло быть организовано»{2094}. Уже 15 фрюктидора Дюма сообщили, что составлены проскрипционные списки, и его ждёт депортация в Гвиану, верный Советам полковник предлагал нанести удар первыми и убить Барраса и Ребеля. Но Советы бездействовали: одни полагали, что у них нет достаточного количества верных и энергичных людей, другие - что не хватает решительного лидера. Не хватало, судя по всему, смелости и уверенности в поддержке войск: за несколько дней до переворота, если верить Дюма, Законодательному корпусу предлагал свои услуги генерал Клебер, однако ему не смогли пообещать, что у Советов есть достаточное количество верных подразделений{2095}. Нужно было срочно принимать решение, но человека, который готов был бы его принять, у Советов не оказалось.
Четвёртым фактором мне видится отсутствие чёткого понимания - и у депутатов, и у окружения Людовика XVIII - какие практические действия следует предпринять для восстановления монархии.
При королевском дворе рассматривалось два варианта. Первый изложил в обширном мемуаре роялист Мезьер (
План Мезьера изобилует подробностями. Необходимо, полагал он, чтобы в Совете пятисот было принято постановление очистить Законодательный корпус от депутатов Конвента. Совет старейшин и Директория утвердят его, и снова будут созваны первичные собрания, на которых при поддержке прессы победят депутаты-роялисты. Тогда другой депутат выступит с заявлением о том, что обе конституции, по всей видимости, 1793 года и 1795 года, были навязаны силой, а провозглашение республики не было санкционировано народом. Итогом этого выступления должно быть создание комиссии, которая рассмотрела бы этот вопрос. Комиссия предложит первичным собраниям высказаться в пользу королевской власти или республики. Если провести тайное голосование, сторонники монархии победят, король будет провозглашен и призван специальным декретом, после чего прибудет в страну во главе «отважной армии эмигрантов».
При всей фантастичности представлений Мезьера о революционных событиях в его плане нет ничего невыполнимого, он не сложнее того, который будет реализован в 1799 г. Бонапартом. Однако для его воплощения в жизнь требовалась согласованность действий, которая у роялистов отсутствовала, и большинство в обоих Советах, тогда как ни у кого не могло быть уверенности, что Совет старейшин эти планы поддержит.
Существовал и другой проект, разработанный уже в окружении короля{2098}. Его автор полагал, что роялистам сначала нужно завоевать уверенное большинство в Советах, а это произойдёт лишь после выборов 1798 г. Их, в первую очередь, и нужно готовить, выявлять тех, кто имеет влияние на людей на местном уровне. Предлагалось обеспечить, чтобы выборщики донесли до собраний выборщиков мнение избирателей и голосовали в соответствии с ним, чтобы написанные правильными журналистами газеты и памфлеты распространялись в первичных собраниях и собраниях выборщиков, чтобы выборы депутатов проходили в соответствии с желаниями первичных собраний. Если после этого Директория не прислушается к явно выраженному «гласу народа», депутаты должны проголосовать за иную форму правления. И лишь после этого король прибудет в одну из провинций. Таким образом, этот проект оказывался менее конкретным, нежели предложенный Мезьером, а главное, - означал потерю роялистами темпа и времени.
За несколько месяцев, прошедших между выборами и переворотом, королевский двор не успел даже решить, как именно следует инструктировать оставшихся во Франции агентов. Людовик XVIII склонялся к тому, чтобы, как и в 1796 г., транслировать через них своё стремление к компромиссу. Сменивший герцога де Ла Вогийона граф де Сен-При был с этим решительно не согласен. В апреле он делился с королём своими мыслями по поводу запланированных тем инструкций:
Мне кажется, в них слишком много деталей и красивых слов. Красноречие Гомера - отличный пример для подражания; самые простые вещи приобретают благородство, когда их произносит государь, он не должен говорить ничего, что требовало бы толкований. Зачем, Сир, давать вашим агентам такие инструкции? Разве они должны стать французскими
законодателями? Могут ли они выполнить эту задачу? Я не думаю, Сир. Ваши агенты в Париже должны стать в настоящий момент, с моей точки зрения, лишь тайными организаторами возвращения той покорности, которую должна проявлять в отношении вас французская нация. А если для них настанет момент заявить о себе, они должны выступить в роли простых исполнителей, принимая ad referendum{2099} то, что им будет представлено для В. В. Если обстоятельства будут столь сильно торопить, что не будет времени написать В. В., нужно, чтобы они оказались способными выступить с заверениями, которые воодушевят благорасположенных и успокоят недовольных {2100}.
Сторонникам монархии мог бы помочь соответствующий исторический прецедент; в годы Революции ссылки на такие прецеденты были очень популярны. Так, пример Монка заставлял роялистов искать аналогичного генерала и во Франции, а генералов подталкивал к сотрудничеству с королём. Однако в сложившейся ситуации было совершенно непонятно, что именно следует делать. Попытаться создать «союз скипетра и свободы»?{2101} Сразу же призывать короля? Отказываться от Конституции 1795 года? Но как на это отреагируют народ и армия? Те, кто предложил бы провозгласить короля, могли выиграть, но могли и всё проиграть{2102}.
Де Воблан писал:
Помните, с какой полнейшей скрытностью республиканец Монк, возглавляя армию и желая восстановить Карла II, действовал, казалось, в направлении, противоположном своей цели, и готовил решающий удар. Всякое деяние такого рода должно иметь начало, середину и завершение. Первые две части обеспечивают успех последней. Без средств и схожих действий во времена серьёзных потрясений лучше ничего не предпринимать, чем совершать бессмысленные попытки, поскольку они всегда лишь укрепляют позиции противоположной стороны. Либо эта партия хорошо управляет, и тогда против неё ничего не предпримешь, либо она управляет плохо и постепенно слабеет, тогда она сама приведёт к такому моменту, когда, имея превосходство, нужно атаковать{2103}.
Более безопасным большинству депутатов казался другой пусть: объявить себя горячими сторонниками Конституции III года и начать бороться с ее нарушениями, среди которых в конечном итоге можно было назвать и «декреты о двух третях».
Так, на новом витке повторялся 1795 год: монархисты вновь выступали с республиканскими лозунгами. Мало кто из депутатов, репрессированных в результате переворота 18 фрюктидора, успел совершить нечто, что однозначно свидетельствовало бы о его симпатиях к монархии. Показательно, что если посмотреть воспоминания участников событий, написанные или изданные после Реставрации, то даже те из них, кто считался в 1797 г. роялистом, с жаром говорят отом,чтобылокрайненесправедливымпомещатьврядывраговРеспуб- лики всех тех, кто выступал за чёткое соблюдение Конституции III года Республики,
и кто готов был её защищать даже от посягательств со стороны исполнительной власти. Эти абсурдные, но, тем не менее, без устали повторяемые всеми органами демагогических страстей обвинения, привели к тому, что имена людей наиболее достойных уважения за свой патриотизм и свою приверженность Конституции оказались в проскрипционных списках 18 фрюктидора{2104}.
Один из лидеров шуанов, Луи-Фортюне Гийон (
Я в Париже всего несколько дней, и я полагаю, что мы всё потеряем. Парижские комитеты составлены из людей, слишком привыкших к столичным удовольствиям, чтобы разом всем пожертвовать. Они находятся в хороших отношениях с революционерами, обмениваются с ними взаимными услугами, и в их душах не найдётся в достаточной степени ни любви, ни ненависти, чтобы развязать гражданскую войну. Эти заговорщики, как взбитые сливки
Малле дю Пан писал про роялистов в 1797 г., что для них было характерно «заранее ставить в известность о своих планах, угрожать, не имея средств выполнить угрозу, пускать все свои силы на бесчисленные речи»{2106}.
Напротив, у членов Директории исторические прецеденты были: 9 термидора и 13 вандемьера. Это отмечали и современники, когда писали, в частности, что реализация плана была поручена Баррасу, «который проявил себя и продемонстрировал, на что способен, 9 термидора и 13 вандемьера» {2107}. И он, и его товарищи знали и что делать, и как, к тому же им подчинялась армия, расположенная в пользу Республики.
Были известны Директории и планы роялистов. В мемуарах Барраса есть один немаловажный пассаж, дополнительно объясняющий провал сторонников монархии. Он датирован 23 мессидором V года (11 июля 1797 г.):
Принц де Каренси (Carency), долгое время пребывавший в лагере врага, покинул его для того, чтобы перейти в лагерь Республики. Он тем лучше мог послужить ей, что роялисты и эмигранты, считая, что он ещё с ними, полностью ему доверяли, и он был в курсе всех их интриг. Каренси стал поставлять мне ценные сведения...
Далее следовал подробный, на две страницы рассказ с именами и планами заговорщиков{2108}. Фош-Борель в 1807 г. излагал эту историю несколько иначе. По его словам, де Каренси попросил о тайной личной встрече с Баррасом накануне переворота и выдал ему не только всех заговорщиков, но и то, что свой удар по Директории они планировали на 19 фрюктидора{2109}. А меж тем Поль-Максимильен-Казимир де Келен де Стюэ де Косад де Ла Вогийон (1768-1824), принц де Каренси, был не кем иным, как старшим сыном герцога де Ла Вогийона. Он постоянно нуждался в деньгах, посещал отца при королевском дворе, был одним из друзей агента Баярда{2110} и знал о роялистских проектах из первых рук.
И, наконец, пятый фактор: роялисты не могли поверить, что Баррас и его товарищи готовы, по сути, похоронить ту самую Конституцию III года, которую должны защищать. То, насколько легко удалось остановить войска генерала Гоша, внушало надежду, что Директория планирует остаться в рамках законности. На это же надеялся и Карно, отказываясь поддержать Советы, и Бартелеми, отказавшийся бежать из города даже когда узнал о том, что переворот в самом разгаре.
Бланкенбургский двор 18 фрюктидора застало врасплох. Будучи так далеко от Парижа, король и его окружение даже не знали, что тучи над Советами всё более и более сгущаются. Узнав о перевороте, Людовик XVIII писал принцу Конде о том, что нужно до последнего отрицать переписку с Пишегрю, рассчитывая, что у Директории нет никаких её доказательств, а также выражал надежду, что народ может высказать возмущение действиями Директории{2111}. В другом письме, Имберу-Коломе, которому удалось скрыться от ареста, монарх с горечью замечал: «Как король, как отец своих подданных, я могу лишь страдать, что это событие отсрочит конец бедствий моего отечества» {2112}.
«Фрюктидорский переворот свёл на нет всякие надежды на восстановление во Франции монархического и конституционного правления законным путём»{2113}, - полагал Гриффитс. На мой взгляд, он одновременно и прав, и не прав. То, что замысливали роялисты, можно было считать законным лишь отчасти: Конституция III года не содержала механизмов её быстрого пересмотра. Однако с планами победить, используя для этого законно избранную власть, Людовику XVIII действительно пришлось распрощаться. Впрочем, оставалось ещё много других способов.
ГЛАВА 14
«НУЖНО БЫТЬ ЛИБО ЦЕЗАРЕМ, ЛИБО МОНКОМ...»
В течение 1797 г. Людовику XVIII и его окружению, помимо попыток организовать смену власти во Франции, пришлось решать ещё две тесно связанные друг с другом задачи. Обе они касались взаимоотношений с новым российским императором Павлом I.
Первая проблема, которая чрезвычайно беспокоила короля, - удастся ли ему получить убежище на территории Российской империи: грядущее заключение мира между Францией и Австрией позволяло ему рассчитывать лишь на Россию или на Великобританию. Английское правительство не мечтало видеть его на своей территории, ему хватало проблем с графом д’Артуа. Но и с Россией всё было не так просто: в феврале-марте 1797 г. французское правительство попыталось вступить с ней в переговоры о мире при посредничестве короля Пруссии. На официальном уровне Берлинский двор от роли посредника отказался, однако неофициально сообщил Павлу I, что готов выполнить эту функцию, если того захочет сам император{2114}. В конце концов, Директория решила обратиться к Павлу I напрямую, предлагая восстановить те дружеские отношения, которые существовали между Францией и Россией до Революции. Как говорилось в шифровке британского посла, ему грустно это признавать, но Павел I не остался полностью равнодушен к французским предложениям, «хотя и более из тщеславия» {2115}.
В Берлине переговоры с французским посланником А.-Б. Кайяром (
Весной 1797 г. Павел I не только выразил готовность быть посредником в переговорах о мире между Францией и Австрией, чего Екатерина II всеми силами стремилась не допустить, но и заговорил о планах созыва международного конгресса, который мог бы установить прочный мир в Европе. Предполагалось, что Франция откажется от всех завоеваний и уйдёт с левого берега Рейна, оставив себе только Нидерланды и район Льежа: Павлу I казалось, что это будет идеальный компромисс, который никого не устроит на сто процентов, но ради всеобщего мира на него можно согласиться {2117}. Англия с большой тревогой следила за ходом этих переговоров{2118}, меж тем вторая половина 1797 и 1798 г. показали, что планы Павла I были иллюзией. Пруссия оказалась совершенно не готова договариваться с Австрией, а Франция, пользуясь благоприятной внешнеполитической конъюнктурой, укреплялась в Италии и не собиралась отказываться от завоеваний{2119}. В конечном итоге все эти обстоятельства и привели Россию к дальнейшему противостоянию с Республикой.
Впрочем, мечты и планы российского императора отнюдь не означали, что он повернулся спиной к Бурбонам. Граф де Сен-При, рассказывая о своём пребывании в Санкт-Петербурге в 1797 г.{2120}, упоминал, что Павел I «был очень хорошо расположен к Королю», и они без проблем договорились не только о том, где тот поселится, но и о выделении двухсот тысяч рублей на финансирование ста гвардейцев, взятых из армии Конде{2121}. Было решено, что император приютит Людовика XVIII в Джевере в Вестфалии, который Екатерина унаследовала по линии Анхальт-Цербстских. Планировалось также, что Россия выделит восемьсот тысяч рублей на приведение замка в порядок, и король настроился направить четверть этих денег на финансирование роялистского движения внутри Франции {2122}.
14 августа 1797 г. император писал полномочному министру в Берлине графу Панину:
При сближении общаго в Европе мира мы почитаем долгом Государей призреть на состояние, в каковом ныне остаётся король Людовик XVIII и весь Дом его, и к безбедному его содержанию принять надлежащия меры. Со стороны нашей предварительно уже зделаны некоторые распоряжения и имянно предъявлением от нас готовности принять в службу нашу принца Конде с его сыном и внуком и со всем войском под его начальством служившим и жертвою усердия своего к законному их Государю учинившимся доставляя им в Империи Нашей безпечное пристанище и по возможности выгодное пристроение. Королю Людовику XVIII позволили мы иметь пребывание в принадлежащем нам владении Евереком и сведав, что он в крайней нужде и недостатке находится, послали к нему двести тысяч рублей{2123}.
Павел I не только сам был готов помочь королю в изгнании, но даже пытался сорганизовать европейских монархов, чтобы те «учредили образ и количество денежной помощи, которую ежегодно надобно будет давать сему нещастному государю, его родственникам и его свите»{2124}.
Как вскоре выяснилось, переговоры с императором граф де Сен- При вёл не зря. 7 декабря 1797 г. Кайяр обратился к Гаугвицу с протестом против того, что Бланкенбург стал центром интриг против Франции. Основной его аргумент заключался в том, что по договору от 5 августа 1796 г. город находился в нейтральной зоне{2125}. У прусского правительства не осталось иного варианта, кроме как попросить через герцога Брауншвейгского Людовика XVIII покинуть страну.
Отправляться на другой конец Европы король, разумеется, не стремился. В течение 1797 г. рассматривались и другие варианты - поближе, в частности, существовал проект переезда на земли Священной Римской империи, в Мекленбург {2126}, однако заключённый в октябре Кампоформийский мирный договор с Австрией поставил крест на этих планах. В то же время, поскольку Голландия была оккупирована французами, возникли опасения, что и в Джевере королю будет небезопасно. Тогда Павел I предложил Людовику XVIII поселиться со всей семьёй в Курляндии, в Митаве, и тот, в конце концов, предложение принял{2127}.
27 января 1798 г. король сообщил Павлу I о том, что вот-вот отправится в путь, «несмотря на скорбь, которую вызовет отдаление [от них] у моих верных и несчастных подданных, чьи возгласы уже звучат в моём сердце». Людовик XVIII также планировал воспользоваться этой возможностью, чтобы установить с императором личные отношения:
Однако, прибыв на земли Вашего Императорского Величества, я не смогу не испытать желания увидеть его, поблагодарить его за благодеяния, укрепить, если это возможно, связывающие нас узы дружбы, лучше, нежели в письмах, изложить ему состояние моих дел и испросить его советов. Поэтому я прошу позволить мне не останавливаться в Митаве, но продолжить путь с моим племянником [...] и двумя-тремя сопровождающими лицами и провести пару недель в Петербурге подле Вашего Величества{2128}.
Отправив письма, извещающие о его отъезде, своим родственникам (включая королеву), послам и агентам, 10 февраля король с герцогом Ангулемским и свитой покинул Бланкенбург и 13 марта прибыл в Митаву. Его сопровождал специально присланный для этой цели Павлом I граф Шувалов{2129}. По прибытии королю была организована Торжественная встреча, и единственным разочарованием стало ожидавшее Людовика XVIII послание императора с отказом в его просьбе. В нём говорилось:
Что же до путешествия, которое оно [Ваше Величество.
Митава, которая сегодня называется Елгава, была присоединена к Российской империи лишь в 1795 г., после третьего раздела Польши. Украшение города - выделенный королю дворец герцогов Курляндских - был заложен ещё при Бироне и построен по проекту Б. Растрелли. Дворец сохранился до сих пор.
Живший там вместе с королём аббат Эджворт писал одному из своих друзей:
Никогда не думал, что в этом отдалённом и унылом месте можно найти столько великолепия. Дворец, который он [Людовик XVIII. -
Сам же Людовик XVIII сравнивал своё пребывание в этом дворце с жизнью Якова II в Сен-Жермен-ан-Лэ{2132}. Здесь он пробудет до 22 января 1801 г., когда, в связи с изменением политической ситуации, Павел I откажет ему в гостеприимстве, и монарху придётся переехать в Варшаву{2133}.
Один из французов, посетивший Митаву в 1826 г., писал:
Я посетил Митаву; в этом городе, довольно хорошо построенном, поскольку он расположен среди песков и не может предложить путешественнику ни прогулку, ни живописные виды, достоин упоминания лишь дворец бывших герцогов Курляндских. Этот дворец особенно интересен для нас, поскольку в нем во дни преследований жили покойный король Людовик XVIII и принцы [...] Нам показали спальню покойного государя: именно здесь в январе 1800 г. {2134} именитым изгнанникам от имени Павла I был объявлен приказ покинуть территорию России в течение двадцати четырёх часов. Не взирая на суровое время года, больной монарх отбыл без единой жалобы и, противопоставляя варварскому приказу отважную покорность, отправился на поиски убежища, где ему было бы позволено приклонить голову Этот благородный изгнанник казался более королём, нежели государь, которого страх заставил оскорбить в его госте двойное величие - рождения и бедствий {2135}.
Особой честью, оказанной королю, было данное ему разрешение взять на службу сотню королевской гвардии{2136}. Кроме них, Людовик XVIII привёз в Митаву свиту из 82 человек, и они полностью заняли этаж в центральном крыле дворца, выселив из него местный суд и архивы. Однако по мере появления в Митаве всё новых и новых дворян, которых король хотел материально поддержать, французы стали селиться и за пределами дворца, и Людовик XVIII даже предложил, чтобы его гвардия обеспечивала порядок в городе{2137}.
К 1801 г. в Митаве находилось уже около 300 французских эмигрантов{2138}, из них 108 человек входили в Дом короля{2139}. «Хотя претенденту так и не позволили, как он надеялся, прибыть в Санкт- Петербург, - писал Мэнсел, - и его двор никогда не был столь роскошен, как двор Якова II в Сен-Жермене, очевидно, что описание двора [...] Бурбонов в изгнании как “жалкое существование” не соответствует действительности»{2140}.
Людовик XVIII воспользовался пребыванием в Митаве для того, чтобы реализовать свой давний проект. 11 сентября 1798 г. он подписывает обращение ко всем своим послам, в котором говорилось, что договорённость между двумя императорами - России и Священной Римской империи относительно свадьбы его племянницы наконец достигнута{2141}. Австрия долгое время не стремилась расстаться с принцессой: в контексте подписания мира с Францией в 1797 г. это казалось ей неуместным. Лишь когда в 1798 г. эти отношения испортились, согласие Франца II было получено. К этому времени о поддержке планов Людовика XVIII заявил Павел I, и они с Францем II разделили расходы на дорогу {2142}. 3 июня 1799 г. Мария- Тереза прибыла в Митаву, 10 июня состоялась свадьба. Павел I прислал новобрачным письмо и бриллиантовое колье. Для венчания был приглашён престарелый де Монморанси-Лаваль - кардинал и Главный раздатчик милостыни Франции{2143}. По сообщению
Вторая вставшая перед королём в 1797 г. проблема заключалась в том, что убежище требовалось не только ему самому, но и сражавшимся с республикой эмигрантам, которым после заключения Кампоформийского мира не было больше места на территории Священной Римской империи. Прежде всего это касалось знаменитого корпуса принца Конде, долгие годы воевавшего против Революции. История этого корпуса неоднократно описывалась в историографии{2145}, и это позволяет напомнить её здесь лишь в общих чертах.
Луи-Жозеф де Бурбон (1736-1818), восьмой принц Конде к концу 90-х гг. XVIII в. был уже не молод. Столь же знатный, сколь и короли Франции (поскольку, как и они, являлся потомком Людовика Святого), он с детства был предназначен для блестящей военной и придворной карьеры. Его крестными отцами стали король и королева, в три с половиной года принц получил одну из важнейших придворных должностей, сделавшись Главным распорядителем королевского двора
Великий в объятиях Победы,
В Несчастье ещё более Велик.
Положением в обществе обязанный предкам,
Лишь своей руке он обязан Славой{2146}.
В этих строках, несомненно, присутствует напоминание о знаменитом предке Луи-Жозефа - Луи де Бурбоне, четвёртом принце Конде (1621-1686), прозванном Великим.
Во второй половине 1780-х гг. Конде имел репутацию либерального принца, однако воспротивился удвоению числа депутатов от третьего сословия в Генеральных штатах и после взятия Бастилии эмигрировал в Нидерланды, откуда перебрался в Турин, а затем и в германские земли. Вскоре после начала Революции он взялся за организацию армии, которая могла бы отстаивать дело Бурбонов. Первоначально в ней по большей части служили эмигранты, и там были рады всем, кто готов сражаться за короля.
Ф.Р. де Шатобриан позднее вспоминал:
Армия обычно состоит из солдат примерно одинакового возраста, одного роста и сходной силы. - Наша была совсем иной, беспорядочным объединением людей зрелых, стариков и спустившихся с голубятни детей [...] Отец служил рядом с сыном, тесть - с зятем, дядя - с племянником, брат - с братом, кузен - с кузеном. В этом ополчении, каким бы смешным оно ни казалось, было нечто трогательное и достойное уважения, поскольку люди руководствовались искренними убеждениями {2147}.
Тем не менее к 1797 г. основу корпуса составляли закаленные в боях ветераны, которым Людовик XVIII отводил важную роль в сво
их планах по восстановлению монархии во Франции. Сохранить эту армию было для короля тем более важно, что он осознавал: немалое число его подданных воспримет помощь европейских держав как интервенцию.
К марту 1797 г. общая численность войск под командованием принца Конде составляла около 13 тысяч человек, хотя многие из них воевали под знаменами с лилиями исключительно за деньги: по большей части это были немцы и швейцарцы. В начале войн с революционной Францией принцам удавалось финансировать армию из собственных средств, сам Конде пожертвовал на это свои ордена и драгоценности. Впоследствии его войскам пришлось перейти на содержание иностранных держав: Австрии, а затем и Англии{2148}, но к 1797 г. стало очевидно, что корпус, расквартированный на юге Германии, необходимо куда-то эвакуировать и, по крайней мере, в ближайшем будущем сражаться ему не придется, поскольку отсутствует армия, к которой он мог бы примкнуть. Эмигранты могли рассчитывать всего на две великие державы, однако Россия до сих пор не отправляла солдат воевать против Франции, а Англия не располагала достаточным количеством сухопутных войск, чтобы их можно было противопоставить французам. Впрочем, и на эти страны роялисты, судя по всему, надеялись лишь в плане финансирования. «Признание Республики Императором Павлом, - писал Людовик XVIII в августе 1797 г., - не замедлит и не ускорит падения Чудовища, но мне будет досадно, если Россия потеряет невинность» {2149}.
Предварительные условия мира между Австрией и Францией были подписаны в апреле 1797 г., и Людовику XVIII сразу же пришлось вести переговоры с Венским, Сент-Джеймским и Петербургским дворами о дальнейшей судьбе корпуса Конде. 12 мая 1797 г. король писал Конде из Бланкенбурга, что пытается договориться, чтобы император Священной Римской империи если и не позволил армии эмигрантов пересечь всю Германию, то по крайней мере разрешил ей добраться до Триеста, там погрузиться на корабли и отплыть на острова Джерси и Гернси, а если и этот вариант не пройдет, то в Португалию. Король признавал, что перспективы его не радуют, но это лучше, чем распускать армию. Одновременно он вступил в переписку с Россией, пытаясь выяснить, не возьмет ли Павел I корпус Конде к себе, если Англия заключит мир{2150}. А.А. Васильев полагает, что принц Конде вёл переговоры с Петербургом параллельно с Людовиком XVIII, и описывает последовавшие события исключительно как соглашение, заключенное между Павлом I и принцем Конде. Судя по всему, это не совсем так: король начал переговоры раньше{2151}, и именно он, как мы увидим в дальнейшем, принимал решение о переходе корпуса под российские знамена.
Основания опасаться, что Англия заключит мир, действительно были: страна устала от войны, расходы на неё многим казались непомерными, и посланцы Георга III неоднократно пытались договориться с французами. Этого так и не произошло, однако и корпус Конде оказался англичанам не нужен. Единственное, что они могли ему предложить - это работу по охране английских колоний, от чего французы с негодованием отказались {2152}. В итоге в сентябре 1797 г. англичане прекратили выплату корпусу жалования.
Между тем Петербургский двор вот уже несколько лет проявлял благосклонное внимание к армии Конде: ещё при Екатерине II Россия была не против оказать помощь и его войскам, и самому командующему{2153}. Правда, императрица прежде всего выказывала склонность предоставить солдатам Конде возможность создать колонию на территории России, что было для них, естественно, неприемлемо. Но это не мешало добрым отношениям между императрицей и принцем. В апреле 1795 г. она писала ему:
Я прошу вас [...] быть полностью уверенным, что мои намерения, о которых я уже заявляла, бесповоротны, и что мне будет столь же приятно не обмануть внушенные вам надежды, сколь горестно видеть, что вы были вынуждены воспользоваться ими [данными мною обещаниями], поскольку они совершенно не соответствуют тем взглядам, которые у меня издавна были касательно блага Франции и Вашей Светлости. Но если так будет угодно Провидению, Ваша Светлость может быть уверен, что я постараюсь предложить Вам любое утешение, какое будет в моих силах, и предоставить условия, достойные вашего происхождения, вашей храбрости и остальных добродетелей{2154}.
После смерти Екатерины II Павел не отказался от данных матерью обещаний, к тому же с принцем Конде его связывали и личные отношения. Во время путешествия Павла Петровича по Европе под именем графа Северного, Конде в 1782 г. принимал его в своем замке Шантийи, который так понравился наследнику престола, что тот попросил принца прислать ему альбом с видами поместья и чертежами зданий, что и было сделано два года спустя{2155}. Многое из увиденного в Шантийи Павел повторил впоследствии в Гатчине. Произвело на него впечатление и иное: в России мать всячески старалась держать наследника на вторых ролях, тогда как Конде оказал ему воистину царский прием, едва ли не лучший во всей Европе. Став императором, Павел об этом не забыл. Хотя его письмо, отправленное принцу вскоре после восхождения на престол, 18 января 1797 г. {2156}, кажется значительно менее теплым, чем послание Екатерины, тем не менее уже 17 июля 1797 г. император предложил Конде «прибыть к нему», обещая: «Ваша Светлость найдет здесь достойное его убежище, и Вы можете быть уверены, что мне доставит удовольствие позаботиться о вашем благополучии»{2157}.
Павел явно стремился оказать французам благодеяние, однако сами они относились к идее переселиться на территорию его империи более чем прохладно - как к меньшему из зол. В июле 1797 г. Людовик XVIII в письме Конде выражал надежду, что пребывание армии на территории России долго не продлится{2158}. Россия представлялась французам странной, далёкой, варварской страной; принять её гостеприимство означало признать свое поражение. Вот как писала, например, об этом позднее Людовику XVIII его племянница, Мария-Тереза, находившаяся при Венском дворе:
Здесь довольно много французов, практически вся армия Конде. Сегодня я увижу их всех, по крайней мере тех, кто находится в Вене. Моя душа разрывается от вида этих несчастных людей, которые отправляются в это время года в такую страну, как Россия, и столь сильно удаляются от своей родины, стариков, которых везут на телегах по холоду, а зачем? Чтобы жить в пустыне, поскольку говорят, что страна, в которую они направляются, населена практически лишь казаками. Там они будут одиноки, почти полностью оторваны от новостей о том, что происходит. Я знаю, что означает не ведать о происходящем, когда это особенно интересно [...]
Это и в самом деле лучше, чем умереть от голода; и всё же это печальное существование{2159}.
Пребывание в России действительно оказалось для многих солдат и офицеров Конде безрадостным, а переселение туда, притом что оно пришлось на зиму, непомерно тяжелым {2160}.
Существовала и ещё одна проблема: поскольку армия Конде состояла не только из французских дворян, но и из наёмников, то изначально не было понятно, возьмет ли Павел I на службу весь корпус или постарается от наёмников избавиться. Людовик XVIII делился с графом де Сен-При 31 августа 1797 г.:
Я надеюсь, что Павел I не будет щедр лишь наполовину, и что он позаботится о судьбе тех храбрецов, которые составляют наемные подразделения, в той же мере, в какой он собирается позаботиться о судьбе дворян, с которыми те делили и труды, и опасности, и славу{2161}.
Опасения были не напрасны: в итоге Павел I пригласил на русскую службу одних французов, сделав исключение для единственного немецкого полка{2162}.
Следует отметить, что хотя граф де Сен-При сам приложил немало усилий, чтобы переориентировать своего государя на более тесные связи с российским императором, к переговорам о переселении корпуса Конде в Россию он относился весьма скептически. Вот что он рассказывал об этом в своих мемуарах:
В Петербурге я встретил барона де Ла Рошфуко{2163}, которого г-н принц Конде отправил туда, чтобы договориться о переходе корпуса Конде на службу императора Павла. Барон никого не знал в России, он не особенно представлял себе, как за это взяться, и прибегнул к моей помощи, чтобы начать переговоры. Я написал князю Безбородко{2164}; к моему великому удивлению, дело стало продвигаться, практически не встречая затруднений. Тем не менее расходы на него были сколь значительны, столь и бесполезны. Однако Павел не скупился, когда речь шла об удовлетворении его прихотей. Поскольку он был переполнен воспоминаниями о нашей истории, ему льстило, что у него на службе будет потомок победителя при Рокруа{2165}. У него просил убежища один из Бурбонов; в этом было нечто возвышенное, что льстило его самолюбию и полностью соответствовало его рыцарственным устремлениям {2166}.
Впоследствии, когда по приглашению императора Конде оставит армию и прибудет в Петербург (честь, которой Людовик XVIII так и не удостоился), Павел I отплатит ему добром за добро: пожалует принцу один из петербургских дворцов, загородный дом, подарит 20 тысяч рублей и назначит ежегодную ренту для него самого и его семьи в 70 тысяч рублей. При дворе будут судачить, что принц остался при этом недоволен{2167}, однако письма самого Конде показывают, что он был впечатлён оказанным ему приёмом{2168}.
Очевидно, что императору было лестно выступать в качестве благодетеля и Людовика XVIII, и войск Конде. О том, что он принимал этот проект близко к сердцу, свидетельствует следующий эпизод. По сообщению английского посла, когда в Петербурге стало известно, что баварцы не пропускают через свою территорию французский корпус, Безбородко вызвал посла курфюрста Баварии и устроил ему от имени императора настоящий разнос, причём в выражениях, далёких от дипломатических, а в финале заявил, что Павел больше не желает видеть посла при своём дворе и думает отозвать русскую миссию из Мюнхена{2169}.
Тем не менее условия поступления корпуса на русскую службу были сформулированы Павлом I в адресованном Конде письме от 3 августа 1797 г. чётко и во многом жёстко:
1. Составляющие армию войска сохраняют свою нынешнюю организацию до тех пор, пока не прибудут на предназначенные им Квартиры, и тогда они будут переформированы в Подразделения Пехоты и Кавалерии в соответствии с моими указами, применяющимися в моей армии, однако каждый, тем не менее, сохранит без потерь свое жалование в соответствии с тем, что имеет сейчас у Вас;
2. все, составляющие ныне вашу Армию, поступят на мою службу в тех же званиях, которые они имеют на первое августа сего года, и ваши войска сформируют отдельный корпус за пределами общего состава моей армии [...]
5. офицеры, составляющие вашу армию, могут оставить мою службу и попросить отставки по собственному желанию в те периоды, которые предписываются моим Воинским уставом, и те, кто оставит службу, будут вольны также покинуть мою страну или обосноваться на той территории, которая ранее была выделена колонистам;
6. ваши войска должны будут подчиняться на территории моей страны той же дисциплине и служить так же, как мои собственные, без единого исключения [...] для меня невозможно терпеть на своей службе войска, которые носят форму, отличную от формы моих войск, любую кокарду, не такую, как в моей армии, и любые символы на знаменах, отличные от символики моей Империи. Я льщу себя надеждой, что Вы будете мне признательны за откровенность, с которой Я выражаю свои мысли предварительно с тем, чтобы избежать впоследствии любого недопонимания... {2170}
В постскриптуме Павел I приписал:
В данном письме я не затрагивал пункт о принесении войсками присяги, будучи полностью уверен, что Ваша Светлость сами почувствуете, что мне не подобает иметь при себе и на своей службе войска, не принесшие мне общепринятую присягу.
Послание написано в довольно холодном тоне, видно в нём и определённое недоверие к принцу: пообещав сохранить за французскими офицерами их звания, император подстраховывался и подчёркивал, что это коснется только тех, кто получил звание до принятия им соответствующего решения. Однако едва ли можно полагать, как утверждает Ф. д’Агэй, что «огромным сюрпризом для эмигрантов оказалась организация армии в соответствии с русскими порядками», а изначально предложение Павла I «предполагало значительную степень автономности» {2171}.
Попутно можно заметить, что интеграция эмигрантского подразделения в ряды армии другого государства не была изобретением российского императора: под испанским командованием давно уже сражались французские эмигранты во главе с маркизом де Сен- Симоном{2172}. Депутат от дворянства в Генеральных штатах, после роспуска Учредительного собрания, он эмигрировал в Испанию и создал «Католический и королевский легион Пиренеев», который иногда даже называли «легион Сен-Симона». Легион стал частью испанской армии и пребывал в таком качестве даже после заключения мира с Республикой. В 1796 г. маркиз сформирует и возглавит так называемое Бурбонское подразделение, которое просуществует в испанской армии до 1931 г., хотя с 1814 г. уже не будет формироваться из французских эмигрантов {2173}.
Окончательное согласие на переход корпуса на русскую службу было дано императором в начале августа 1797 г.{2174}, в середине сентября Людовик XVIII сообщил об этом принцу Конде{2175}. Однако в конечном счете французы, даже зная, что лучшего ожидать не приходилось, счастливы не были. Офицеры Конде оказались недовольны условиями жизни, перлюстрацией писем на родину и тяготами русской службы{2176}. Дальнейшая история корпуса оказалась печальной: использовав его в боях с французами во второй половине 1799 г., Павел I отдал армию Конде на содержание Англии, а вскоре после Люневильского мира между Австрией и Францией в июне 1801 г. она была распущена.
Так, с лёгкостью пойдя на приглашение в свои владения Людовика XVIII и корпуса Конде, Павел I с той же лёгкостью от них избавился. Свидетельствует ли это о том, что император не испытывал к королю никакой личной симпатии, дав тому приют и содержание лишь по политическим соображениям? Несомненно. Изначально Павел I, не до конца адекватно оценивая возможность России влиять на европейские дела, видел себя миротворцем и полагал, что в его силах добиться всеобщего блага: и для России, и для Франции, и для Пруссии, и для имперских государств, и для Бурбонов. К 1799 г. все эти планы рассыпались как карточный домик. И хотя российский император не отказывался от признания Людовика XVIII законным королём и титуловал его по всем правилам дипломатического протокола как «пресветлейшего, превосходительнейшего и державнейшего Государя, нашего Любезнейшего брата и друга» {2177}, это не помешало ему, когда возникла такая необходимость, отказать «брату и другу от дома».
Между тем положение власти во Франции оставалось неустойчивым. Переворот 18 фрюктидора позволил республиканцам достичь тактических целей, но не решил ни одной из стоявших перед Директорией проблем.
В историографии бытует утверждение о том, что «правительство вынуждено было вести борьбу на два фронта: против монархистов, включая их непримиримое крыло - роялистов, и против остатков партии монтаньяров-якобинцев, не смирившихся с поражением 9 термидора. Не располагая достаточной опорой в стране, Директория сплошь и рядом прибегала к государственным переворотам как к средству сохранения власти. Причём она не стеснялась в борьбе с монархистами звать на помощь якобинцев и наоборот. Такая политика тактических союзов то с одной, то с другой из крайних партий в зависимости от того, кто считался главным врагом в данное время, получила название “политика качелей”» {2178}.
Эта точка зрения, во многом верная по форме, опирается как на знаменитый лозунг того времени: «Ни короля, ни анархии», так и на выражение «политика качелей», активно употреблявшееся ещё историками XIX в.{2179} И всё же она нуждается в уточнении: при Директории монархисты и якобинцы отнюдь не были равнозначными силами. Ещё в 1971 г. в монографии, посвящённой антиякобинскому перевороту 1798 г., Сюратто писал: «Остаётся только выяснить и осознать, соответствовала ли эта ситуация настоящему заговору (это не так) или настоящей опасности (это отнюдь не так) или же, на худой конец, были ли Директория и её сторонники искренними, думая так или заставляя так думать? Выборы VI года не были, как пишут, “в основе своей проякобинскими”, а опасность была лишь краткосрочной»{2180}. Тридцать лет спустя, в специальном исследовании, посвящённом неоякобинизму, Б. Гэно пришёл к выводу о том, что неоякобинизм, хотя и эволюционировал в сторону парламентской партии в современном смысле слова, так и не породил никакой теории, способной стать республиканской альтернативой{2181}. Он оставался течением, конгломератом личных связей, пользующимся определённой поддержкой на местах. Неоякобинцы стремились к «обновлению» и «демократизации» республиканских институтов, не имели чёткой стратегии, разрывались между ностальгией по «прекрасным денькам 1792 года» и стремлением объявить «отечество в опасности»{2182}.
Таким образом, реально в стране соперничали всего две основные политические силы, и роялисты не теряли надежды на завоевание власти. Казалось, что самое разумное для них - идти прежним путём: готовить при английском финансировании восстание внутри страны. В конце 1797 г. Уикхэм сообщал, что Ж.-Ф. Вовильер (
В феврале 1798 г. Уикхэма сменил Джеймс Тэлбот (
Гренвиль дал ему следующие инструкции: если французы нападут на Швейцарию, Тэлбот должен будет способствовать подготовке восстания в южных и восточных провинциях Франции. Если же этого не произойдёт, и Швейцарии с Францией удастся договориться, основной упор ему нужно будет сделать на подготовке победы роялистов на выборах в 1798 г.
Для начала Тэлбот восстановил швейцарский канал финансирования французских эмигрантов, причём деньги шли преимущественно через А. д’Андрё в Швабское агентство; сразу по приезде Тэлбот передал ему £20 000. Однако быстро выяснилось, что от ставки на новые выборы придётся отказаться. При первой же встрече англичанина с членами Швабского агентства они поставили его в известность, что после принятия 12 плювиоза VI года (31 января 1798 г.) закона о том, что полномочия вновь избранных депутатов будет утверждать нынешняя легислатура, шансов использовать предстоящие выборы больше не осталось{2186}. Приходилось надеяться лишь на внутреннюю слабость режима.
18 февраля 1798 г. де Преси направил д’Аварэ письмо{2187}, в котором говорилось:
Со всей определённостью внутри Директории существуют разногласия, и они неминуемо приведут к новому взрыву. Его ожидают в Париже вот уже восемь дней, и, по слухам, за ним будут стоять Баррас и Бонапарт. Они сблизились, но это не может быть искренне. Никто точно не знает, каковы проекты стоящих за ними группировок, но все с уверенностью сходятся на том, что произойдёт изменение в форме государственного устройства. Роспуск Советов, уменьшение членов Директории до трёх или до одного, Бонапарт в качестве генералиссимуса, ограничения или роспуск первичных собраний - вот основные меры, которые, как все предполагают, и не без оснований, будут приняты.
Как мы теперь знаем, значительная часть этих планов будет реализована только после переворота 18 брюмера; тем любопытнее, что они сформировались уже тогда.
В том же письме де Преси представлял королю нового верного сторонника - Пьера-Поля Руайе-Коллара (1763-1845). Ротюрье, адвокат Парижского парламента, он вначале принял Революцию, но после переворота 31 мая - 2 июня вынужден был скрываться. В 1797 г. он был избран депутатом Совета Пятисот, изгнан после переворота 18 фрюктидора и предложил свои услуги королю{2188}.
Де Преси передавал монарху слова Руайе-Коллара о том, что пока что роялистская партия слишком слаба, необходимо выжидать.
В эти же месяцы окружение короля занялось поисками «своего» полководца, которого можно было бы противопоставить Бонапарту. Самой подходящей кандидатурой казался генерал Л.-А. Бертье{2189}: его мать, Мари-Франсуаза много лет назад занимала должность камеристки
К Бертье было решено отправить графа д’Отфора (
В инструкциях д’Отфору{2192} говорилось:
Цель миссии г-на** - завоевать на сторону Короля генерала Бертье или, при невозможности, другого значимого генерала. Г-н Бертье по своим талантам, образованию, отстранённости от революционных преступлений имеет много возможностей быть полезным, и Король не испытает тяжёлых чувств, принимая его услуги. Местоположение его армии также делает его подходящим более, нежели любого иного, для того великого дела, которым г-н ** предложит ему заняться. Движение в Юра, Лионнэ и средиземноморских провинциях предоставит ему предлог для того, чтобы выступить с лучшей частью его армии
Бертье полагали подходящей кандидатурой ещё и потому, что человек его типа не должен торговаться, слава для него все, а не существует ничего более славного, чем роль, которая ему уготована. Тем не менее Король желает даровать ему звание генерала-лейтенанта и красную ленту, которые г-н герцог Беррийский передаст ему по прибытии от имени Е. В.
Если он будет недоволен и захочет место в Совете, к примеру, чтобы отвечать за военные дела, то г-н ** попытается объяснить ему, что это замедлит и затруднит его карьеру военного. Тем не менее, если он станет твёрдо настаивать, ему это будет обещано.
Если его предпочтения касаются управления провинцией, Король согласен ему его вручить.
Графу также было дано право обсуждать и обещать милости приближённым генерала Бертье. Если же генерал посчитает, что в заговор необходимо вовлечь вышестоящих лиц, пусть даже из членов Директории, эти полномочия также были дарованы. Любопытно, что, на случай, если понадобятся деньги, графу было рекомендовано обратиться к А. д’Андре - «единственному, кому можно поручить попросить их у Англии».
Вскоре после этого правительство лишилось своего главного защитника - Бонапарта. Весной 1798 г. начались приготовления к его Египетской экспедиции, в мае флот вышел в море. Падение Директории казалось неизбежным, нужно было лишь дождаться, пока плод созреет.
Не зная, по всей видимости, о состоявшемся разговоре Тэлбота с членами Швабского агентства, королевский двор направил герцогу д’Аркуру поручение встретиться в Лондоне с Уикхэмом и добиться от него финансирования подготовки выборов. Для этого изначально хотели запросить £54 650, затем согласились уменьшить эту сумму до £34 000, однако лорд Гренвиль отказал. Он согласился выделить лишь £6750 на субсидирование уже существующих организаций. Из приложенной к записке росписи расходов видно, что эти деньги в основном предназначались роялистам Пуату, Бретани, Нижней Нормандии, Орлеаннэ, Берри и Шартра{2193}.
Раскинутая роялистами по стране сеть от переворота 18 фрюктидора почти не пострадала, наибольшее количество сторонников у короля по-прежнему было на востоке и на западе. В одном только Финистере, как показывало донесение отправленного в Бретань маркиза де Ла Буасьера
Проблемным местом оставалась только столица. Парижское агентство так и не оправилось после разгрома; как писал графу д’Аварэ граф де Товенэ, «я склонен думать, что наш резидент в Париже - мошенник, сговорившийся с Директорией»{2197}. Пытаясь выправить ситуацию, Людовик XVIII создал новую структуру во главе с А. д’Андре. В помощь ему были приданы двое других агентов: аббат О. Шарбонье де Кранжеак (
Однако те нити, которые шли к графу д’Антрэгу, оказались оборваны. Он пытался оправдаться, жаловался, что король несправедливо с ним поступает, не отвечая на его письма, клялся, что большую часть документов он сумел уничтожить{2200}. Видимо, у Людовика XVIII оставались какие-то сомнения, и он попросил Курвуазье высказать по этому поводу свои соображения, но тот в обширном мемуаре справедливо доказал, что трудно причинить больший вред роялистскому движению, чем это сделали захваченные у д’Антрэга бумаги{2201}.
Была и ещё одна потеря. Как доносил в Митаву аббат Дюмонте (
Тем временем полный энтузиазма Тэлбот стал разрабатывать план физического устранения членов Директории. В шифрованной депеше от 3 мая он информировал Лондон: «Некоторые из высланных французских депутатов разработали проект нанесения удара в Париже группой решительных людей»{2205}. Тэлбот не называл имён этих депутатов, но известно, что, в частности, он встречался в Аугсбурге с Руайе-Колларом, который должен был стать одним из главных действующих лиц. В течение лета он пришёл к выводу, что большинство департаментов готовы к восстанию, Тэлбота заверили, что роялисты могут рассчитывать на несколько генералов и двести- триста офицеров и в самом Париже. По мнению заговорщиков, нужно только свергнуть Директорию, и это будет стоить примерно миллион ливров (около £40 000).
26 ноября 1798 г. Тэлбот отправил послание Гренвилю, в котором проинформировал министра о заговоре открытым текстом. Письмо показалось ему столь важным, что он не рискнул доверить его почте и отправил с ним в Англию своего брата, Роберта. Ответ лорда Гренвиля положил конец всем этим планам: государственный секретарь по иностранным делам написал, что подобный заговор «абсолютно несовместим с Честью и гуманизмом, которые [...] ныне характерны для цивилизованной Нации и необходимы для соблюдения Законов и правил цивилизованной войны»{2206}.
Иными словами, в течение 1798 г. французские роялисты так и не смогли перехватить у республиканцев инициативу, их планы остались довольно расплывчатыми и ни во что не вылились. Этот год для судеб Французской республики оказался важен иным: к внутриполитическим проблемам Директории добавились внешнеполитические. Если в начале года лишь Англия продолжала из последних сил сопротивление Революции, то к концу года ситуация изменилась.
Египетский поход Бонапарта, начавшийся в мае 1798 г., привёл к тому, что Франции объявила войну Османская империя. Неготовность республиканцев пойти на всеобщий мир заставила Павла I отказаться от роли миротворца. Захват французами Мальты он воспринял как личное оскорбление. 23 декабря 1798 г. была подписана конвенция между Российской и Османской империями, позволявшая русским судам миновать проливы. В том же месяце сложился союз между Россией, Англией и королевством Обеих Сицилий, ставивший своей первой задачей освобождение от французов территорий итальянских государств. Австрия оставалась нейтральной, но после того как Франц II дал согласие на проход русских войск, в марте 1799 г. Франция объявила ей войну. К союзникам присоединилась и Швеция. Сложилась вторая антифранцузская коалиция. В отличие от первой, в ней не было Пруссии: хотя Англия и Россия предлагали ей субсидии и 40 000 российских солдат, чтобы она разорвала союз с Францией, они не достигли успеха{2207}. Но существовало и два других отличия: на сей раз все страны были очень настроены действовать сообща, и впервые за годы революционных войн российская армия под командованием А.В. Суворова пришла в Европу. По дороге к театру военных действий Суворов заехал в Митаву к Людовику XVIII, и оба остались довольны этой встречей{2208}.
Победа казалась тем более близка, что Директория не могла опереться на лучших полководцев: Бонапарт был в Египте, Гош скончался ещё в конце 1797 г., Моро побаивались и сомневались в его лояльности. Войска Директории быстро разгромили Неаполитанское королевство, но уже с мая 1799 г. восстания на Апеннинском полуострове при поддержке войск союзников заставили французов отступить из Италии. Эрцгерцог Карл во главе австрийских войск не давал им покоя в Швейцарии и на берегах Рейна.
Так, в 1799 г., в четвертый раз за революционное десятилетие, реставрация монархии стала казаться роялистам особенно близкой. Как некогда Франция устала от правления Национального Конвента, теперь она устала от Директории. Политическая и финансовая нестабильность, постоянные государственные перевороты, сменившиеся поражениями победы - даже республиканцы начинали всё чаще задумываться о последнем государственном перевороте, который положил бы всему этому конец. Роялисты же имели все основания надеяться, что режим рухнет, стоит его подтолкнуть. Как отмечал Мэнсел, «к 1799 г. [...] Франция стала ещё более роялистской [...] В ноябре 1799 г. даже в Бельгии, к которой до 1789 г. Бурбоны не имели никакого отношения, восставшие крестьяне кричали: “Да здравствует Людовик XVIII!”»{2209}. «Между июнем и ноябрём 1799 г., - рассказывают авторы современного обобщающего труда о Французской революции и Империи, - газеты, которые требовали “охранительной сдержанности”
В апреле 1799 г. состоялись выборы в Законодательный корпус. Они вновь сопровождались многочисленными нарушениями и, как и в 1798 г., принесли победу неоякобинцам. Но если тогда благодаря перевороту 22 флореаля VI года (11 мая 1798 г.) выборы в ряде департаментах были кассированы и более сотни левых депутатов лишились своих мандатов, то теперь ситуация сложилась иначе. Собравшийся 20 мая новый состав депутатов потребовал у Директоров отчёт за многочисленные военные поражения и унижение Законодательного корпуса. На новое противостояние с Советами Директория не решилась. Войдя в неё в начале июня, Сийес договорился с Баррасом, и 30 прериаля VII года (18 июня 1799 г.) был произведён очередной государственный переворот: при поддержке Советов и армии из Директории был исключен Трейяр, а затем Мерлена (из Дуэ) и Ларевельера-Лепо, которых депутаты обвиняли в прошлогоднем перевороте, заставили «добровольно» подать в отставку. Уступив силе, оба заявили, что уходят не из страха, а ради блага Республики{2211}. На их места были избраны Луи-Жером Гойе (1746-1830) - депутат Законодательного собрания и министр юстиции времён Конвента, Пьер-Роже Дюко (1747-1816) - депутат Конвента и цареубийца, а затем депутат Совета Старейшин, Жан- Франсуа Мулен (1752-1810) - революционный генерал, не раз сражавшийся с роялистами. Также были заменены многие министры.
Поражения на фронтах спровоцировали и принятие 24 мессидора VII года (12 июля 1799 г.) так называемого Закона о заложниках, разрешавшего властям тех департаментов, где имели место убийства по политическим соображениям или восстания, брать в заложники родственников эмигрантов и других подозреваемых в совершении соответствующих преступлений. В ответ на эти меры возросла активность роялистов, начались мятежи. Р. Дюпюи писал: «В 1799 г. победы коалиции в отсутствие Бонапарта заставили республиканские армии отступить как в Италии, так и в Голландии, Германии и Швейцарии. Столь давно ожидаемый шанс, казалось, выпал, роялистские агентства докладывали о состоянии общественного мнения, на Западе руководители [мятежа], почти все дворяне, договорились нанести совместный удар по главным городам региона, от Ле Мана до Нанта и Сен-Бриё»{2212}.
Летом 1799 г.
Этот момент наиболее важен и для Франции, и для Европы. Революция превратилась в лабиринт, в котором все её сторонники не знают, где искать путеводную нить; Республика склонится либо к анархии, либо к королевской власти{2213}.
В начале августа разразился роялистский мятеж в Тулузе, провинции юга вспыхивали одна за одной. В середине октября полыхнула Вандея, хотя размах военных действий там и был куда скромнее, чем во время первой и второй вандейских войн{2214}.
«Французские армии терпели поражения и отступали под ударами соединенных сил коалиции. Осенью 1799 г. правительственная власть была почти иллюзорной. Правительство Директории было не только окружено всеобщим презрением - оно само себя чувствовало настолько беспомощным, что искало любой возможности поскорее спихнуть кому-нибудь власть, каким угодно способом сойти со сцены [...] Пять лет правления термидорианцев привели страну к состоянию почти неизлечимого недуга - расстройству экономики, финансов, общему развалу административного организма, систематическим нарушениям конституционных основ, беззаконию, произволу, глубокому общественному недовольству, всеобщему разочарованию»{2215}.
Образные строки Манфреда содержат в себе, разумеется, изрядное преувеличение, однако и роялисты видели ситуацию схожим образом. Им казалось, что победа буквально в одном шаге, нужно лишь грамотно распорядиться открывающимися возможностями. Седьмой год существования Республики должен был стать последним. В донесениях английских информаторов говорилось, что у Республики нет сил даже на то, чтобы подавить восстания внутри страны:
Франция в настоящий момент устала от славы и нищеты, от свободы и рабства, она истощена, у неё нет ни торговли, ни денег [...] Поражение флота показало ей, что она не непобедима. Восстание во многих департаментах заставило подозревать, что цепи свободы{2216} могут быть разбиты так же, как и цепи рабства, она ненавидит своих хозяев, поскольку они не соблюдают даже ту смешную конституцию, которая рассматривалась как убежище после бури{2217} и которая оказалась лишь пропастью, поглотившей таланты и добродетели{2218}.
По плану лорда Гренвиля «русская армия должна была атаковать в Голландии и соединиться с английским десантом. Австрийские войска, пройдя через Германию и Швейцарию, должны были выйти к Рейну. Русские, австрийские и турецкие войска планировали изгнать французов с Апеннинского полуострова. В то же время в Италии, Швейцарии и Нидерландах должны были подняться восстания против французской оккупации. Во Франции роялисты запада и юго-запада должны были взяться за оружие, а Прованс - призвать генерала Пишегрю, который перейдёт границу во главе армии, состоящей из русских и эмигрантов»{2219}.
Этот план стал следствием одновременно и анализа политической ситуации во Франции, и определённого переосмысления Великобританией своей стратегии. Среди тех, кто отвечал за помощь французским роялистам, к 1799 г. развернулась дискуссия о том, почему успех до сих пор не достигнут. Автор трёхтомной биографии Питта-младшего Дж. Эрман сформулировал этот вопрос так: «Мы сделали слишком мало или слишком много?» Привёл бы более высокий приоритет к лучшим результатам, как считал, в частности, У. Уиндхэм
Английским планам, в которых важнейшая роль отводилась интервентам, не суждено было реализоваться: во второй половине года положение на фронтах начало меняться. Республиканским армиям с трудом, но удалось сдержать напор иностранных войск. Осенью Россия, недовольная тем, как Австрия выполняет союзнические обязательства, вышла из коалиции.
В окружении Людовика XVIII, напротив, в первую очередь, уделяли внимание тому, что происходит внутри страны. Реставрация монархии казалось столь близкой, что в мае-июне 1799 г. Людовиком XVIII была создана новая структура - Временный королевский совет, который должен был взять после нее власть в свои руки до тех пор, пока один из принцев не прибудет на французскую землю. В него вошли президент де Везэ, А. д’Андре, аббат де Ла Мар, Руайе- Коллар, шевалье де Куаньи (
Многочисленные донесения, которые получал король, свидетельствовали о нарастающей роялистской активности, которой республиканцы не хотят или не умеют дать отпор. Процитирую один из таких документов, озаглавленный «Выдержки из секретных докладов, сделанных Министерству полиции центральными комиссарами и другими агентами». Он был составлен в вандемьере VIII года (в октябре 1799 г.):
Эврё, 26 ванд-ра. Настроение жителей Эврё таково, что если роялистам придёт в голову появиться хотя бы в количестве сотни человек, они овладеют городом [...] Мы располагаем доказательствами того, что руководители роялистов состоят в переписке с центральной администрацией и её отделами{2227}.
Сарт, 26 ванд-ра. Роялисты вступили в [Ле] Ман, не встречая ни малейшего сопротивления. Они оставались там весь день и большую часть ночи с 23-го на 24-е, убили генерала Симона, командира бригады 30-го дивизиона и председателя военного совета, разграбили денежные хранилища, опустошили арсенал, где нашли 1200 ружей, шесть пушек, порох и пули [...] открыли двери тюрьмы...{2228}
Впервые королю приходилось беспокоиться не о том, насколько широко монархическое движение, а о том, чтобы люди, примкнувшие к роялистам, его не скомпрометировали. Король писал графу д’Аварэ:
Важный сюжет занимает моё внимание и затрагивает мои чувства - это отдельные случаи убийств, которые происходят в западных и южных провинциях. Я не только высказываю неодобрение тем, кто, не вступив в Королевскую армию, дабы сражаться под её почтенными знамёнами, осмеливается разбойничать, прикрываясь моим именем, но я также не могу не увидеть в этих преступлениях гнусные действия нескольких негодяев, совершаемые для того, чтобы дать узурпаторам моих прав постоянный предлог, позволяющий оболгать мои намерения и мои планы проявить милосердие. Великий Боже! На что я могу рассчитывать, проявляя ко всем чувства отца и благодетеля, если несколько орд разбойников позволяют себе подстрекать к преступлениям и совершать их во имя законного Короля?{2229}
Людовик XVIII мог быть доволен: посеянные им «зубы дракона» проросли, и даже обильнее, чем он мог надеяться. В течение нескольких лет король делал всё, чтобы организовать контрреволюционное движение, обеспечить монархистам связь, финансирование, на которое могли закупаться оружие и боеприпасы, а экономическая и политическая ситуация в стране придали движению ещё больший размах.
Тем не менее Малле дю Пан писал в
Элементы огромной роялистской партии существуют, но без лидеров, без согласия между собой, без денег, без оружия, без власти, без мест сбора, да и самой партии ещё предстоит сформироваться. Четыре пятых фран
цузов испытывают отвращение к своему правительству, но не стоит забывать Дэвида Юма{2230}: ошибкой английских роялистов в годы республики стало то, что они рассматривали всех, кто жаловался на новый порядок, как сторонников монархии{2231}.
Не вызывает сомнений, что известный журналист не видел того, чего видеть не хотел: и деньги, и оружие, и согласие между собой, всё это у роялистов имелось. Прав он был лишь в одном: полного подчинения многочисленных монархических группировок своим планам королю добиться так и не удалось. Вместо того чтобы подняться согласованно, в нужный момент, повинуясь команде из единого центра (если, конечно, это было возможно с учётом средств связи того времени), монархисты в различных регионах страны во многом действовали сами по себе. Для того чтобы нанести властям решающий удар, этого, очевидно, было недостаточно, что заставило Митавский двор параллельно разрабатывать несколько планов, которые могли бы принести успех и помочь роялистам овладеть столицей.
Один из них был связан с Баррасом, которого всё ещё рассчитывали привлечь на свою сторону, поскольку политическая нестабильность увеличивала шансы на потерю им своего поста. Тот сценарий, который будет реализован 18 брюмера, мечтали воплотить в жизнь многие. Существовал, к примеру, проект Ш.Л. де Семонвиля (Semonville){2232}, по которому аналогичный переворот должен был совершить генерал Б.К. Жубер (Joubert){2233}. По словам Ида де Невиля, между Семонвилем и Жубером была уже достигнута окончательная договорённость, генерал женился на приёмной дочери посла, но в этот момент неожиданно получил назначение на итальянский театр военных действий. Заговорщики решили, что после первой же громкой победы Жубер вернётся в Париж, но 15 августа 1799 г. в битве при Нови генерал погиб{2234}. Если бы эти планы реализовались, Баррасу в новой системе едва ли нашлось бы место.
Баррас сам выступил инициатором переговоров с Людовиком XVIII ещё в первой половине 1799 г. при посредничестве того же Фош-Бореля, который ранее вёл переговоры с Пишегрю. Инициатива постоянного члена Директории вызвала немалую настороженность короля - как он писал графу де Сен-При, «авантюры моих прежних агентов сделали меня подозрительным»{2235}. Король даже специально просил своих людей во Франции убедиться, что его не обманывают и переговоры ведутся именно с Баррасом{2236}. Ещё более скептически относился к этим переговорам д’Аварэ, написавший Людовику в марте: «В деле Барраса я не верю ни во что надёжное или благоприятное. Он настолько бесчеловечен, что более невозможно в нём видеть никого, кроме грязного интригана»{2237}.
Несмотря на это, Людовик XVIII посчитал нужным запросить согласие на эти переговоры у Павла I. Император согласие дал, и в апреле в Митаву прибыл посредник, маркиз де Мэзонфор (
Тексты и доклада Мэзонфора, и патентных писем в исторической литературе приводятся{2240}, однако очень сложно понять, существовали ли они когда-либо в реальности. Гойе, один из Директоров, в воспоминаниях и вовсе пытается представить эти переговоры как мелкую интригу, которую секретарь Барраса вёл с людьми Фош-Бореля, «которые его обманывали или были сами обмануты»{2241}. В мемуарах Баррас также рассказывает эту историю{2242}. О Фош-Бореле он пишет с большим презрением как об интригане, к рукам которого прилипали немалые денежные средства, выделенные англичанами на подкуп республиканцев. В воспоминаниях полностью приводятся несколько писем Фош-Бореля, а также более полный текст патентных писем, датированных 10 мая 1799 г. Впрочем, Баррас утверждает, что он был и оставался республиканцем, и Директория знала обо всех переговорах{2243}.
Другие планы были связаны с генералом Пишегрю, хотя в окружении Людовика XVIII и отсутствовало единство по вопросу о том, стоит ли его использовать и в каком качестве. В июне 1799 г. президент де Везэ писал графу д’Аварэ:
Пишегрю, которого я лично не знаю, быть может, и разумный человек, а возможно, кроме того, он стал честным роялистом. Тем не менее 18 фрюктидора разумности ему не хватило. В то время он, без сомнения, ещё придерживался революционной системы, прикупил аббатство во Франш-Конте, которым пользовался без зазрения совести. Всё это звучит не слишком ободряюще для духовенства и для людей с твёрдыми принципами [...] Когда Пишегрю командовал республиканскими армиями или заседал в совете во главе партии, которая считалась значительной, то благо, которое он мог принести, могло заставить Короля даже включить его во Временный королевский совет. Но в настоящее время Пишегрю не имеет того значения и не настолько полезен, он практически превратился в обычного человека, и места Королевского агента будет для него достаточно{2244}.
Напротив, находившийся в Эдинбурге шевалье д’Эн был полон энтузиазма:
Если правление пяти парижских Неронов и ненавистная республика вместе с ним не будут свергнуты, я думаю абсолютно так же, как и вы, месье, что в этом случае последовать примеру Монка будет тем лучше, что бывшему республиканскому генералу не придётся вторгаться во Францию с королевским знаменем в руках. Он призовёт в условленное место на границах с Юра под знамёна Конституции 95 года всех явных и тайных врагов тех, кто столь дерзко нарушил её 18 фрюктидора. Он сможет надеяться заставить тем самым сдать позиции армии Директории и дезорганизовать их, создав [в то же время] армию, которая будет полностью в его распоряжении, если только Англия согласиться на протяжении шести месяцев её финансировать. За первым же успехом этой армии последует смена трёхцветного знамени на белое{2245}.
Людовик XVIII одно время вынашивал планы поставить Пишегрю во главе русских войск, которые бы предоставил Павел I{2246}. Существовал и иной проект, который разрабатывали Ид де Невиль при помощи шевалье де Куаньи и графа де Креноля (Crenolles){2247}. Было решено, что де Невиль отправится в Англию к Месье, чтобы получить его одобрение и необходимые деньги, причём будет действовать от имени более известного принцу шевалье де Куаньи. Граф де Креноль решил к нему присоединиться, они проехали через Бретань, договорились с Кадудалем и де Фротте о том, что по прибытии Месье весь запад страны поднимется, и в октябре отправились в Англию. Генерал Вилло должен был поддержать этот план действиями на юге, а Пишегрю, который в это время находился в Швейцарии, пересечь границу, возглавить армию, которой он некогда командовал, и двинуться на Париж. Этот план получил полное одобрение Месье, но когда де Невиль с де Кренолем вернулись во Францию 12 ноября, то узнали о перевороте 18 брюмера{2248}. Характерно, что Людовик XVIII об этом проекте ничего не знал, граф д’Артуа вёл здесь собственную игру
Однако особые надежды монархисты, безусловно, возлагали на генерала Бонапарта; в отношении его и роялисты и монаршьены были в равной мере полны иллюзий. Сын Малле дю Пана писал отцу из Лондона ещё в марте 1797 г.:
Ты и представить себе не можешь, до какой степени гг. Лалли, де Пуа [...] Монлозье восхищаются Бонапартом и великими людьми нынешней Франции; Цезарь - лишь школяр рядом с нынешним победителем Италии. Они чрезвычайно устали от эмиграции, даже слишком устали, если мне будет позволено так выразиться{2249}.
В середине того же 1797 г. граф де Вернег (
Между тем король не только пребывал в уверенности, что переговоры продолжаются, но и полагал, что предварительное согласие Наполеона уже в некоторой степени получено. Известия о 18 фрюктидора, в котором участвовал генерал Ожеро, показали Людовику XVIII, что либо де Вернег морочил ему голову, либо Бонапарта так и не удалось уговорить{2250}. Небезынтересно при этом, что, по свидетельству де Воблана, незадолго до переворота Бонапарт прислал в столицу не только Ожеро, но и своего адъютанта Ла Валетта, часто бывавшего у Карно; иными словами, де Воблан был уверен, что командующий Итальянской армией вёл двойную игру{2251}. Об этом же пишет в своих воспоминаниях и Л.А. де Бурьен: Ла Валетт должен был информировать обо всём Бонапарта, а «если бы роялисты предложили ему власть, они были бы выслушаны»{2252}.
Когда зимой 1797/1798 гг. аббат де Ла Мар убедил короля и д’Аварэ попытаться привлечь на свою сторону ведущих депутатов Законодательного корпуса, про Наполеона вспомнили вновь. Аббату, который отправлялся во Францию через Англию, были даны Людовиком XVIII письменные полномочия вступить в переговоры с генералом{2253}. Одновременно ему был передан документ с кратким рассказом о попытке де Вернега и указанием на то, что переговоры в тот раз не увенчались успехом, поскольку граф не предъявил подписанных королём полномочий{2254}. Де Ла Мар решил действовать при посредничестве Жозефины, в окружении которой было немало роялистов. Но ему не повезло: Бонапарт отправился в Египет{2255}.
Доде, реконструировавший историю переговоров с Бонапартом шаг за шагом, рассказывает о дюжине персонажей, предлагавших своё посредничество в переговорах - от явных самозванцев до таких известных личностей, как де Казалес, Ид де Невиль и де Монлозье. В конце концов остановились на мадам Ю
После получения в Митаве известий о перевороте Курвуазье был подготовлен проект специальной королевской декларации по этому поводу. В ней, в частности, говорилось:
Уже долгое время Республика представала перед вашими глазами лишь как отвратительная и кровавая химера, как название, уже долгое время не напоминавшее вам ни о чём, кроме преступлений, предлогом для которых она являлась, и бед, от которых вы страдали.
Сегодня же, продолжал Курвуазье, от неё и вовсе остался только призрак, переворот уничтожил её последние обломки{2257}. Против декларации, как и в 1795 г., выступил д’Аварэ, полагавший, что из Митавы она будет выглядеть сомнительно{2258}.
На тот момент казалось, что ничего ещё не потеряно, несмотря на то что массовое контрреволюционное движение стало постепенно захлёбываться. Роялисты, докладывали Людовику XVIII 16 ноября 1799 г. из Бретани, хотя и взяли Нант и ряд других городов, вынуждены перейти к обороне.
Руководители требуют настойчивее, чем когда бы то ни было, оружие, боеприпасы, деньги, но особенно Принца королевской крови. Они добавляют, что им не раз уже давали обещания, что их возглавит принц, и только такой принц может придать их партии энтузиазм, цельность, единство, столь необходимые в нынешних обстоятельствах{2259}.
Разумеется, после победы Бонапарта о высадке принца не могло быть и речи, однако она и не понадобилась бы, если бы у сторонников реставрации монархии появился свой Монк. Ряд роялистов испытывал по поводу переворота немалый энтузиазм, в том числе и из- за отмены Конституции III года, увековечивавшей пользование национальными имуществами и запрет эмигрантам вернуться на родину. Амнистия репрессированным после 18 фрюктидора, отмена празднования дня казни Людовика XVI - во всём этом видели благоприятные знаки{2260}.
До Митавы не раз доходили сведения о том, что Бонапарт рассматривает возможность восстановления монархии. В одном из полученных донесений говорилось, что генерал и Сийес сначала присматривались к Орлеанам, но те склонились перед королём. Затем разрабатывался план пригласить иностранного принца, желательно протестанта, чтобы не восстанавливать католицизм, но подходящего претендента так и не нашлось{2261}. В другом донесении сообщалось, что Первый консул думает, не пригласить ли на трон испанского инфанта{2262}, речь, по всей видимости, шла о Карле Исидоре{2263}. Всё это подталкивало к тому, чтобы Людовик XVIII лично обратился к Бонапарту и попытался привлечь его на свою сторону.
Одним из горячих сторонников переговоров был д’Аварэ, развеивавший сомнения государя:
Определённо, король не скомпрометирует свою славу, написав человеку, чьи воинские таланты сделали его знаменитым, не запятнанному никакими преступлениями и обладающему всей полнотой власти. Генрих IV говорил, что каждый шаг, сделанный ради блага его народа, достоин уважения, а Карл II писал Монку{2264}.
19 декабря 1799 г. Людовик XVIII обращается к Бонапарту с большим письмом, которое должно было быть передано при посредничестве либо Бертье, либо дяди мадам Ю:
Вы и помыслить не могли, генерал, что я с безразличием отнёсся к произошедшим событиям. Однако вы могли не быть уверены в отношении чувства, которое они у меня вызвали [а это было] чувство справедливой и обоснованной надежды. Уже долгое время я внимательно слежу за вами, уже долгое время я говорю себе: «Победитель при Лоди, Кастильони, Арколе, завоеватель Италии и Египта станет спасителем Франции. Страстный возлюбленный славы, он захочет, чтобы она была чиста, он захочет, чтобы самые отдалённые наши потомки благословили его триумфы». Но поскольку я видел в вас лишь самого великого из полководцев, поскольку прихоти адвокатов было достаточно, чтобы превратить ваши лавровые ветви в кипарисовые{2265}, я должен был хранить эти чувства в своей душе. Сегодня, когда вы объединили власть и таланты, настало время объясниться. Настало время продемонстрировать вам те надежды, которые я на вас возлагал.
Генерал, у вас есть лишь один выбор. Нужно быть либо Цезарем, либо Монком. Я знаю, что судьба первого не страшит вас. Но загляните в своё сердце, и вы увидите там, что блеск его побед омрачён узурпацией, тогда как репутация второго не запятнана и может быть превзойдена лишь той, которая ожидает вас. Скажите одно слово, и те самые роялисты, с которыми вам, возможно, предстоит сразиться, хотя вы их и уважаете, станут вашими воинами. Передайте мне ту неизменно победоносную армию, которой вы командуете, и с таким главой, как вы, отныне она станет служить лишь благу отечества. Я уже не говорю вам ни о признательности вашего короля, ни о признательности потомков, которую вы заслужите. Если бы я обратился к любому другому, не к Бонапарту, я бы оговорил его вознаграждение. Великий человек должен сам управлять и своей судьбой, и судьбами своих друзей. Скажите, что вы хотите для себя, для них, и в то самое мгновение, когда произойдёт моя реставрация, ваши желания исполнятся.
Я отправляю вам это письмо верным путём, но не боюсь скомпрометировать себя, написав его. Такой шаг может лишь сделать честь совершившему его государю.
Примите, генерал, заверения в моих чувствах, не зависящих от того, присоединитесь ли вы ко мне или останетесь моим врагом, а также в желании вскоре с вами встретиться на поле чести{2266}.
Отправляя это письмо де Ла Мару, Людовик XVIII сопроводил его подробнейшими инструкциями, предписывавшими, в частности, в случае согласия получить от Бонапарта письменный ответ: он отнюдь не был уверен в расположении генерала к Бурбонам. Однако когда маркиз де Ривьер (
Тем временем Ид де Невиль, находившийся в это время в Париже, стал искать подходы к Первому консулу уже по своей инициативе. Графиня де Дама, жена Шарля де Дама, капитана гвардии Людовика XVIII, содержавшая в это время салон в столице, вывела его на Жозефину, а Талейран помог организовать две встречи с самим Бонапартом. На первой, состоявшейся 26 декабря 1799 г., присутствовал один де Невиль, на второй, 27 декабря, к нему присоединился Л. д’Андинье (
По словам д’Андинье, Наполеон заявил им, что не является роялистом и несколько раз упрекнул Бурбонов в том, что они не сражались в Вандее:
Они ничего не сделали ради славы. Они забыты [...] Если бы они были в Вандее, я бы тоже поработал на них. Но вы и представить себе не можете, сколько мало они заботят Европу. Уверяю вас, было время, когда и я хотел что-то для них сделать. Во время заключения мира в Кампо-Формио я выступал за то, чтобы и им было оказано внимание. Ради них не захотели пожертвовать даже самой малостью{2270}.
Разговор окончился ничем. Бонапарт старался привлечь обоих на свою сторону, но Ид де Невиль на вопрос Первого консула: «Так чего же вы хотите, чтобы закончить гражданскую войну?», твёрдо ответил: «Две вещи: Людовика XVIII, чтобы законно править во Франции, и Бонапарта, чтобы покрыть её славой»{2271}.
Когда аббат де Ла Мар появился в Митаве, Людовик XVIII узнал, что его послание не доставлено. Сначала он хотел вновь отправить Бонапарту то же самое письмо, но де Ла Мар, прочитав копию, счёл его слишком длинным. Тогда король составил новое:
Генерал, вы должны знать, что уже давно завоевали моё уважение. Если вы сомневаетесь, что мне присуща признательность, обозначьте место, которое вы хотели бы занять, определите судьбу ваших друзей. Что же до моих принципов, я - француз, милосердный и по характеру и в силу требований разума.
Нет, победитель при Лоди, Кастильони, Арколе, завоеватель Италии и Египта не может предпочесть славе простую известность.
Таким образом, вы теряете драгоценное время. Мы можем обеспечить славу Франции. Я говорю «мы», потому что мне для этого нужен Буонапарт, а он не может обойтись без меня.
Генерал, Европа смотрит на вас, слава ждёт, а я пребываю в нетерпении подарить мир своему народу{2272}.
Текст кажется излишне лаконичным, хотя, возможно, де Ла Мар убедил монарха, что генерал не любит пустословия. Тем же днём, 20 февраля 1800 г., датировано и письмо Людовика XVIII консулу Лебрену.
23 февраля аббат де Ла Мар покинул с этими письмами Митаву и прибыл в Париж в начале апреля. Однако когда он начал снова искать выходы на Бонапарта, тот уже отправился в Италию. Тогда было решено назначить ответственным за переговоры с Первым консулом аббата Франсуа-Клавье Монтескью Фезенсака
Аббат был знаком с консулом Лебреном и Талейраном, которые могли свести его с Бонапартом, однако долго медлил, выбирая подходящий момент для вручения писем. Наконец, на рубеже июля-августа 1800 г. он рискнул это сделать{2274}. Ответы обоих консулов датированы 7 августа. Передавая их Монтескью, Лебрен сразу предупредил, что они отрицательные. По его словам, Бонапарт был готов к переговорам, мог рассмотреть вариант воссоздания Польского королевства и передачи его короны Людовику XVIII{2275}, но о реставрации монархии во Франции не могло быть и речи.
Текст ответа Бонапарта приводится во многих изданиях, но с незначительными расхождениями. Процитируем его по «Переписке Наполеона I»{2276}, изданной в годы Второй империи, тем более что он слово в слово совпадает с копией, снятой с письма аббатом Монтескью{2277}:
Я получил, Месье, ваше письмо; благодарю вас за честные слова, которые вы мне в нём высказали. Вы не должны желать вернуться во Францию; вам пришлось бы пройти по ста тысячам трупов. Принесите ваши инте
ресы в жертву спокойствию и благополучию Франции. История вам это зачтёт. Я не остался глух к бедам вашей семьи... Я с удовольствием внесу свой вклад в лёгкость и безмятежность вашего ухода на покой{2278}. Бонапарт.
Отныне оснований для надежд у роялистов больше не оставалось. Наполеон Бонапарт стал восприниматься как главное препятствие для реставрации королевской власти, и взрыв 24 декабря 1800 г. на ул. Сен-Никез лишний раз это подтвердил. А Людовик XVIII ступил на французскую землю лишь 24 апреля 1814 г.
ГЛАВА 15
«ПРОЧЕЕ УСТРОЮ, КОГДА ПРИДУ...»
Проекты и планы роялистов, о которых шла речь в предыдущих главах, едва ли возможно в полной мере понять и оценить без того идейного фундамента, на который они опирались. Количество опубликованных деклараций Людовика XVIII за время его пребывания вдали от Франции не столь велико, из-за чего историки, пытающиеся этот фундамент реконструировать или хотя бы обозначить, нередко подвержены одной и той же аберрации восприятия политической программы короля. Так, например, рассказывая о декларации графа Прованского, изданной в 1793 г. после получения известия о казни Людовика XVI, Годшо отмечал, что в ней «содержалось стремление восстановить Старый порядок во всей его полноте». «Эта декларация крайне важна, - пояснял он далее, - поскольку она определяет отношение регента, а затем и Людовика XVIII к Революции. До знаменитой Сент-Уэнской декларации 1814 г. он его совершенно не изменил»{2279}. Беря за отправную точку несколько более позднюю Веронскую декларацию 1795 г., Тарле приходил к аналогичным выводам: «Основная мысль графа Прованского, которую он выражал много раз до и после этого манифеста [...] заключается в том, что, взойдя на прародительский престол, он [...] никаких ограничений своей власти, никаких компромиссов не допустит»{2280}.
Между тем король и его окружение не ограничивались одними декларациями. Десятки сохранившихся в архивах документов позволяют не только ответить на вопрос, какими были в это время политические, социальные и экономические взгляды Людовика XVIII, но и проследить их эволюцию.
К тому же эти документы весьма разнообразны. В их число, помимо многочисленных писем, входят инструкции королевским агентам, как правило, содержащие, кроме описания полномочий и целей их миссий, информацию о взглядах и планах монарха, поскольку агент должен был выступать в некотором роде от его имени. Таковы, в частности, инструкции, данные в 1796 г. графу де Мустье, о которых уже шла речь.
Кроме того, Людовик XVIII создаёт в эти годы несколько текстов личного характера, среди которых очень любопытный мемуар «Об обязанностях короля»{2281}. Его адресат, герцог Ангулемский, был вторым в очереди к трону, однако король не раз неофициально называл его наследником престола. Впоследствии он действительно станет королём Франции, Людовиком XIX, но всего на 20 минут: между отречением Карла X и своим собственным. Если Доде, опубликовавший этот источник, не ошибся, и текст действительно написан в Митаве, его можно датировать серединой 1798 г., поскольку в документе упоминается, что отцу герцога Ангулемского, графу д’Артуа, 40 лет, тогда как 9 октября 1798 г. ему должен был исполниться 41 год.
И по стилю, и по настроению этот документ сильно отличается от политических проектов и деклараций. «Я чувствую, - признаётся король, - что горести незаметно подточили меня, я родился всего сорок два года назад, а ощущаю себя на шестьдесят». Это текст, скорее, морально-этического плана, глобальный, зачастую лишённый конкретики.
Монарх может сделать немало добра, но, предостерегает Людовик XVIII,
вы причините немало зла [...] если любовь к удовольствиям или к отдыху заставит вас пренебрегать делами, и вы будете их перекладывать исключительно на своих министров, если вы будете слишком жестоки или слишком снисходительны, если вы не позаботитесь о правильном и расторопном отправлении правосудия, если вы станете пускать на излишества доходы государства, если будете предпринимать войны, влекомые единственным желанием преумножить своё могущество или снискать себе славу великого воина, если не станете скрупулезно следить за выполнением ваших обещаний и соблюдением заключённых вами договоров...
Прислушиваться к членам Совета, но решения принимать самостоятельно; быть жёстким, но не твердолобым; проявлять милосер-
дие, но не вызывать у подданных страха... Картина, которую рисует король, кажется весьма банальной и, по сути, вневременной. То же самое могли бы написать и Людовик XIV, и Людовик XV, и Людовик XVI. Вместе с тем мемуар позволяет судить о том, что представлялось Людовику XVIII особенно важным для государя, и некоторые из этих размышлений не повторяются ни в каких других документах, вышедших из-под пера короля в ту эпоху.
В частности, много места уделено обсуждению государственных расходов, поскольку несбалансированность бюджета стала одной из главных причин Революции. Перечислив многочисленные статьи расходов казны, Людовик XVIII специально оговаривает, что, хотя значительные траты на дворец и двор ныне считаются излишними, «люди управляются по большей части через глаза, таким образом, необходимо, чтобы король покорял зрение своих подданных, и если он не появляется на людях иначе как с внушительной свитой, его и уважают меньше». Исключением из этого правила, безусловно, являлся Фридрих II, однако «прежде чем подражать ему в Сан-Суси, необходимо совершить нечто равное Праге и Торгау». Любопытно, что Людовик называет именно эти сражения Семилетней войны: в 1757 г. в кровавой битве под Прагой Фридриху с огромным трудом удалось остановить бегство своих войск и одержать победу, в 1760 г. в кровопролитнейшей (обе стороны постарались скрыть свои потери) битве при Торгау пруссаки победили лишь чудом и в последний момент. Король предостерегает племянника от больших расходов на войну и приводит сказанные незадолго до смерти слова Людовика XIV: «Я слишком любил войну»{2282}.
Другой текст личного характера был написан Людовиком XVIII уже после переворота 18 брюмера, в 1801 г., но относится к более ранним событиям, и мне показалось не лишним его использовать{2283}. Это опубликованные Доде записки, сделанные королём по прочтении двух текстов{2284}. Как и мемуар «Об обязанностях короля», эти заметки
не предназначались для печати и позволяют сравнить то, что король готов был заявить публично, с тем, что он писал и намечал для себя.
Что же касается официальных документов, то особенно значимым в плане формирования идейно-политического проекта Людовика XVIII стал 1799 г., когда казалось, что у короля есть все основания видеть будущее в радужном свете. Как поэтично писал один из его советников, «в тот момент, когда Его Величество вступит в пределы своего Королевства [...] он увидит, как мятеж рассеивается пред его стопами, словно утренний туман пред первыми лучами солнца»{2285}.
В свете этих надежд отнюдь не удивительно, что летом-осенью 1799 г. в окружении Людовика XVIII готовится ряд деклараций и других программных документов, которые должны были быть пущены в ход после триумфального возвращения короля на территорию Франции. Данная группа документов представляется в значительной степени уникальной, поскольку дает возможность ответить на вопрос, обычно являющийся уделом так называемой «if-history» — что было бы, если бы Людовик-Станислас взял в свои руки управление страной не в 1814 г., как это реально произошло, а на 15 лет раньше. Или, иначе говоря, какой ему виделась та монархия, которую он мечтал возродить? Что доминировало в его взглядах на десятом году Революции - стремление к компромиссу или твердая уверенность в том, что основы королевской власти должны оставаться незыблемыми?
В отличие от предшествующих деклараций и инструкций, позволяющих рассмотреть отдельные элементы политического проекта Людовика XVIII, в 1799 г. его окружение постаралось предусмотреть все мыслимые сложности, которые могло бы повлечь за собой возвращение короля, и заранее подготовить именно комплекс документов, способный удовлетворить его подданных и чиновников хотя бы на первое время. Основной труд по написанию этих текстов был проделан бессменным юрисконсультом Людовика XVIII - Курвуазье.
Основываясь на письмах и инструкциях Людовика-Станисласа и на собственном представлении о позиции государя, с которым он постоянно общался, Курвуазье сделал всё, чтобы превратить общие рассуждения монарха в конкретные манифесты и ордонансы.
Опыт Веронской декларации 1795 г. не прошел для короля и его сподвижников даром: им стало очевидно, что в программных документах необходимо выверять каждое слово, а подчас и умело скрывать свои истинные намерения, осознавая невозможность произвести все перемены в одночасье. Людовик XVIII полагал, что
без сомнения, ошибаются те, кто осуждает Короля за то, что тот высказывается слишком неопределенно, поскольку как раз эта неопределенность и есть доказательство высшей мудрости. Король поступит чрезвычайно опрометчиво, если сам поставит границы, которые не позволят ему продвинуться вперед или отступить. Правильным советом было бы предложить ему оставить себе определенную свободу действий. В один прекрасный день французы это признают; они согласятся с тем, что Король пообещал всё, что он мог пообещать{2286}.
Кроме того, поскольку сам король с тех пор постоянно подчеркивал, что не является сторонником реставрации Старого порядка, а стремится лишь основываться на фундаментальных законах монархии, разумно сделать всё, чтобы убедить в этом его мятежных подданных. Следует сразу оговорить, что в отношении к Старому порядку в окружении Людовика XVIII царило практически полное единодушие: возвращение в те времена казалось не только невозможным, но и нежелательным. В наиболее радикальной форме это было сформулировано министром короля, графом де Сен-При. «Целых десять лет тревог и потрясений не привели ещё к возрождению этой несчастной страны и, тем не менее, говорят о том, чтобы вернуть все, как было до начала её упадка!» - в удивлении восклицал он. И развивал свою мысль: «Как бы то ни было, старая машина уничтожена. Эта услуга была оказана Франции первым Национальным собранием; не следует лишать его этой заслуги, которой отнюдь не достаточно, чтобы искупить всю его вину»{2287}.
Позиция самого короля была, несомненно, значительно более осторожна. Он выражал её весьма лаконично, но не менее ясно:
Я полагаю - насколько об этом можно судить издалека, - что есть вещи, до такой степени разрушенные, что их невозможно восстановить; и что
среди новых институтов есть пригодные для сохранения. Но я не знаю, какие из них какие, и не могу высказаться по этому поводу{2288}.
Квинтэссенцией новой позиции Людовика XVIII стала инструкция, данная им 24 июля 1799 г. брату, графу д’Артуа{2289}, поскольку не исключалось, что именно тот первым вступит на территорию Франции. Написана она была весьма откровенно:
Стремясь к восстановлению старого строя и к устранению злоупотреблений, необходимо не упускать из виду две вещи: 1o то, что реально восстановить; 2° то, что, возможно, лучше было бы сохранить. Однако ни вы, ни я, ни, возможно, кто бы то ни было еще, не может рассматривать эти две вещи по отдельности. Соответственно, необходимо от чего-то отталкиваться: ибо невозможно разрушить и ничего не создать на этом месте, как невозможно создать неведомо что.
Очертив Месье основные контуры будущего государственного устройства Франции, король добавлял:
Все это вплоть до последней запятой, мой дорогой брат, можно говорить лишь с большой осмотрительностью и лишь тогда, когда этого безусловно потребуют обстоятельства [...] Этих временных [инструкций] будет достаточно, чтобы машина работала вплоть до моего прибытия, которое последует вскоре за вашим. Добавлю лишь, как Св. Павел,
Из инструкции не делали тайны, и заинтересованным лицам она вскоре стала известна; более того, некоторые из них получили её текст непосредственно от короля. И сделано это было не случайно: поскольку в адресованном графу д’Артуа сопроводительном письме говорилось, что это всё «необязательно и предположительно», Людовик XVIII, по сути, использовал инструкцию как пробный шар, позволяющий выяснить мнение влиятельных сторонников монархии об организации временного порядка управления и о принципах, которые должны быть положены в основу новой власти.
Вторая половина 1799 г. выдалась особенно урожайной на проекты, в которых короля призывали к осторожности и осмотрительности и вместе с тем подталкивали к тому, чтобы выступить публично. Особенную активность проявляли монаршьены: Людовик XVIII учёл опыт событий 1797 г., когда, несмотря на назначение д’Андре одним из главных агентов, конституционные монархисты, хотя и сотрудничали с королём, по-прежнему не спешили в основной своей массе вставать под его знамёна. Как и ранее, первым очередной шаг навстречу сделал сам Людовик-Станислас. В 1798 г. он отправил любезное письмо архиепископу Экса{2291}, после которого Малуэ обратился к монарху со следующими словами:
Знаки благорасположения, которыми почтило меня Ваше Величество в письме к г-ну архиепископу Экса, вызвали у меня глубокие чувства. Я ещё не имел счастья обрести важную для меня возможность доказать Королю мою всецелую преданность, однако я надеюсь, что он предоставит мне её после того, как сможет проявиться безупречность моего усердия.
Я могу предложить Его Величеству не только свои незначительные способности, но и честные взгляды и храбрость им следовать.
Я не являюсь приверженцем ни одного образа мыслей из тех, что разделяют слуг Вашего Величества; я отвергаю лишь те из них, которые могут помешать интересам Короля и отсрочить восстановление порядка и мира во Франции [...] Там, где сила ничего не может сделать, соглашение становится необходимым, а гарантии - обязательными{2292}.
Это письмо Малуэ во многом было инспирировано как архиепископом Экса, так и архиепископом Бордо{2293}, оба придерживались либеральных взглядов{2294}. И всё же недоверие между роялистами и конституционными монархистами не исчезало. Как писал про де Монлозье и Малле дю Пана кардинал Мори (
Они очень хотели бы новую конституцию, если им самим поручат её написать. Ровно такую же огромную ошибку сделали хорошие, но неопытные люди в самом начале наших катастроф [...] Они никак не могут загладить свою вину, кроме как признав, что были дурнями, и разве что для того, чтобы подтолкнуть их к этому, вождь этой партии дураков, г-н Неккер продолжает и продолжает без конца высказывать свои непоследовательные и глупые нелепости{2296}.
Соответственно, Людовику XVIII требовалось большее: он нуждался в символическом жесте, после которого не осталось бы сомнений, что они с конституционными монархистами сражаются бок о бок. Таким жестом стало огромное программное письмо Малуэ, напечатанное в
Одной из целей Малуэ было доказать, что тот образ короля, который создают республиканцы, - человека, привязанного к Старому порядку и мечтающего отомстить за всё, стоит ему только прийти к власти, - не имеет ничего общего с действительностью. Он основывал свои доказательства на нескольких тезисах. Во-первых, возвращение короля принесёт с собой законность: «право наследования и право собственности имеют один и тот же фундамент; их нарушение повлечёт за собой одинаковые последствия», «права Народа и права Государя имеют единый источник». Во-вторых, очень сомнительно, чтобы король хотел вернуться в 1788 год, поскольку это невозможно: «где бы он нашёл тех же людей, ту же расстановку сил, тот же ход мыслей, те же таланты и те же средства? За десять лет и внутри, и снаружи изменилось всё». «Мне кажется, - добавлял Малуэ, - что проще было бы принять систему правления как в Китае». И, наконец, он обсуждал ситуацию, при которой на трон взойдёт не Людовик XVIII, а другой принц, и доказывал, что это приведёт лишь к гражданской войне.
Хотя автор и хвалил Людовика XVIII, «его мудрый и мягкий характер, опыт, никем не оспариваемую просвещённость», он всё же не упустил шанса дать ему несколько советов. Например, внимательно проанализировать ситуацию и понять, что возможно, а что невозможно. Или задаться вопросом, «какая иная власть, кроме сильного и просвещённого объединения воль, сможет помочь государю устанавливать налоги, решать судьбу получателей государственных рент и приобретателей национальных имуществ, республиканской армии, старого и нового духовенства»?
Это письмо Малуэ открывало новый этап взаимоотношений между Людовиком XVIII и конституционными монархистами{2299}. В следующем номере
Мы изгнали из
Малле полагал, что предавать гласности подобные размышления, как это сделал Малуэ, совершенно бессмысленно. Либо республику свергнет армия, и тогда именно она «станет властелином тех институтов, которые её сменят; либо же силы оружия окажется недостаточно, и на помощь будут призваны французы, решительно настроенные или склоняющиеся в пользу королевской власти. В этом случае нужно будет скорее убеждать, нежели сражаться, согласовывать интересы», чтобы создать единый фронт против «упрямых республиканцев». В любом случае с такими размышлениями имеет смысл обращаться или к воюющим великим державам, или к Людови
ку XVIII, а не к широкой публике, «которая и недостаточно зрела, и недостаточно спокойна и просвещена».
Кроме того, добавлял Малле дю Пан, «мы по-прежнему придерживаемся мнения, что провозглашение такого рода истин, которые можно истолковать множеством гнусных способов, должно быть уделом лишь Короля Франции или его министров»; в устах любого другого они вызовут слишком много споров и возражений, тем более с учётом того, что «в каждой партии, даже в самой уважаемой, есть свои конвульсионеры». Принимая во внимание, что Малле дю Пан сам опубликовал статью Малуэ в своём издании, пусть даже подчиняясь давлению двора (о чём широкой публике известно не было), эта отповедь производит несколько странное впечатление.
Хотя в тексте Малле и сквозит скепсис в адрес Людовика XVIII, высказывается он весьма определённо:
Каковы бы ни были намерения Людовика XVIII, все верные французы должны ему подчиниться. Ожидать, пока эти намерения будут высказаны, означает проявлять неуважение к этому принцу и плохо служить ему, отказывать ему в достоинствах и принципах, должных привлечь к нему сердца подданных. Он в той же мере король двадцати миллионов французов, сколь и той их части, которая разделяла его изгнание и славу его бедствий. Без сомнения он не станет соблюдать интересы виновных и нарушивших закон, но станет уважать все законные права.
После «присяги на верность», принесённой в
Полагая, что его предложения приняты при дворе благосклонно, 16 сентября архиепископ Бордо направил графу де Сен-При готовый набросок королевской декларации. В сопроводительном письме он отмечал:
Следует рассматривать Республику как творение не партии недовольных, а великой заблуждающейся нации, ведь это нация её установила. Необходимо, таким образом, чтобы Король имел дело с этой республиканской нацией не возвращаясь во времена 1789 г., а поднимаясь до высоты сложившихся обстоятельств{2306}.
Понимая, что составление королевской декларации выходит за пределы его полномочий, граф де Сен-При переправил проект графу д’Аварэ, подчеркнув, что, по словам архиепископа, принятие декларации кажется тем более важным, что французское правительство стремится заставить население страны опасаться мести,
возвращения десятины и сеньориальных прав, злоупотреблений времен Старого порядка, полного и безусловного лишения собственности приобретателей национальных имуществ и, наконец, самого неограниченного деспотизма.
Де Сен-При поддержал этот проект и даже неосторожно добавил: «Я не преминул бы пообещать нации всю свободу, которой она в состоянии воспользоваться»{2307}.
Неудивительно, что, получив эти документы, д’Аварэ вышел из себя. Его ответ начинался следующими словами:
Я хотел бы избежать рассмотрения проекта декларации, предлагаемой г-ном Архиепископом Бордо, разве что, по меньшей мере, получив от него идеи новые и ещё не высказанные доселе Королем в своей мудрости, а это, конечно же, не так.
Далее д’Аварэ выразил уверенность, что проект содержит лишь «бессмысленные меры, общие места и идеи, от которых, как показывает опыт, лучше воздержаться». Особенное возмущение фаворита вызвал следующий пассаж проекта декларации:
Я сделаю более того: испытывая радость от восстановления фундаментальных и самых главных основ конституции, я не стану возрождать те институты, которые со временем сделались неэффективными и идут вразрез с желанием народов.
Однако что же, вопрошал д’Аварэ, означает это обещание, если не реформирование самой конституции и, следовательно, «новую революцию»? К тому же не существует институтов,
кои не показались бы неэффективными либо партии конституционных монархистов, либо партии Монаршьенов, либо самой партии роялистов - одним словом, той или иной группировке, которым несть числа, которые разобщали Францию и продолжают вносить в неё раскол и которые подобная декларации заставит возродиться из пепла.
Не меньшее возмущение вызывает у д’Аварэ и формулировка «желания народа»:
Кто в эти смутные времена выражает желания народа, если не факционеры? Это им обещает вверить себя Король? А если эти так называемые желания народа потребуют упразднения Генеральных штатов и магистратур, а если они потребуют возрождения двух палат и постоянно заседающего Национального собрания?
Текст мемуара пестрит намёками на то, что идеи Монаршьенов едва ли уместны в устах короля:
Чтобы избавить французов от страха перед произволом, Король противопоставляет Просвещение нынешнего века варварству веков предыдущих. Иными словами, Его Величество начинает говорить на языке современных философов и в некотором роде провозглашает себя главой лиги философов в тот самый момент, когда она потонула в пролитых ею потоках крови.
Даже невинное, на первый взгляд, предложение архиепископа высоко оценить усилия армий союзников вызывает резкое неприятие:
Проект заканчивается апологией действий союзных армий в Италии и осуждением действий за границей армий Директории. Однако достойны ли Короля и соответствуют ли его интересам эти два списка, составленные с истинным талантом памфлетиста? Ведь таким образом Король станет прославлять австрийские армии и хулить армии французские. Без сомнения, Венский двор не преминет поаплодировать, французы - выразить свое недовольство, а Европа - посмеяться над этим{2308}.
Возникает ощущение любопытного парадокса: по мнению д’Аварэ, получается, что архиепископ Бордо одновременно умудрился и не написать ничего такого, что не было бы уже «высказано доселе Королем в своей мудрости», и вложить в свой текст множество мыслей, совершенно монарху не приличествующих.
Отметив, что ещё не принял решение касательно самой необходимости декларации, король прокомментировал мемуар графа д’Аварэ следующим образом:
Я не буду говорить о личности г-на архиепископа Бордо [...] я лишь добавлю, что он должен быть мне в некоторой степени благодарен за проявленную терпимость к его поведению в бытность министром [...] Таким образом, если бы ко мне в руки попал проект архиепископа Бордо, исходящий лишь от него, я бы ограничился тем, что сказал бы: «Я думаю по-иному».
Король подчеркивал, что прежде всего не разделяет мысль о том, что раз нация, совершив Революцию, отвергла былые законы, то и новый порядок необходимо устанавливать, пребывая с ней в тесном контакте: Людовик XVIII решительно не желал сверять каждое преобразование с мнением народа, хотя и соглашался, что мудрое правительство должно его знать{2309}.
Кроме того, существовала немаловажная проблема, к которой граф д’Аварэ привлек внимание Людовика XVIII: поскольку король являлся гостем Павла I, д’Аварэ казалось дипломатически неверным издавать какую бы то ни было декларацию, не согласовав её с императором. Если же тому что-то не понравится, и он возьмётся её править, получится абсурд{2310}. Однако граф нашел оригинальный выход из ситуации: поскольку в данных ранее инструкциях короля содержался пункт, позволяющий их опубликовать при благоприятном стечении обстоятельств, предание их гласности могло бы заменить королевскую декларацию.
Против этой идеи выступил де Сен-При, посчитавший её «необычной, несовместимой с королевским достоинством». В составленной для короля записке по этому поводу, д’Аварэ опять же не без раздражения отмечал:
Г. Я абсолютно не признаю необходимость следовать каким бы то ни было старинным и обычным привычкам, сражаясь с революцией, не имеющей аналогов и стоящей вне всяких правил [...]
3°. Я не понимаю, в каком именно плане пострадает королевское достоинство от публикации с разрешения короля и совершенной королевским
наместником, если в этой публикации не будет ничего, что не являлось бы благородным, убедительным и трогательным{2311}.
Воспользовавшись тем, что король не отверг мысль о принятии декларации, конституционные монархисты продолжали направлять Людовику XVIII свои проекты. На сей раз к государю обратился маркиз де Жокур. Он также заручился поддержкой графа де Сен- При, и хотя д’Аварэ не испытывал ни малейшего желания читать новый проект конституционалистов, этот текст его также не миновал. Сам проект де Жокура в архиве короля не сохранился, однако связанные с ним размышления д’Аварэ{2312} представляются, тем не менее, не лишенными интереса.
Первая проблема, которую предвидел фаворит короля, - необходимость объяснения, почему монарх находится столь далеко от своих подданных:
Если он может приехать [во Францию], но не хочет, значит, он нас покинул; если хочет приехать, но не может, то он пленник? Я полагаю, что это щекотливая тема; тем не менее, мне кажется, что можно затронуть ее таким образом, чтобы это одновременно и ободрило верных подданных Его Величества, и соответствовало его славе, и было лестно для Императора России.
Вторая проблема - есть ли монарху что сказать: «Без сомнения, лучше хранить молчание, нежели потонуть в общих и ничего не значащих фразах». Разумеется, не сложно рассказать об общих контурах будущего временного управления страной, поскольку в инструкциях, данных ранее графу д’Артуа и агентам во Франции, Людовик XVIII уже наметил его основы, однако ограничиться этим означает «вновь позволить недоброжелателям говорить, что этот временный режим станет лишь переходом от нынешнего к Старому порядку». В то же время конкретики следует поелику возможно избегать, «поскольку существует равная опасность сказать слишком много», взять на себя определенные обязательства, «и сказать слишком мало», что покажется народу попыткой его обмануть, а роялистам внушит опасения, что король, напротив, стремится угодить своим мятежным подданным.
Если оставить в стороне определённую непоследовательность графа д’Аварэ, начавшего с того, что публикация общих рассуждений довольно бессмысленна, и закончившего призывом избегать конкретики, то картина в целом представляется довольно ясной: в ожидании скорого прихода Людовика XVIII к власти во Франции конституционалисты старались связать его обещаниями, которые затем пришлось бы выполнять, а ближайшее окружение монарха, напротив, всеми силами стремилось этого избежать. И самым лучшим аргументом в пользу того, чтобы не торопиться с какой бы то ни было декларацией, виделся следующий: пока король и в самом деле не окажется на территории Франции, пока не станет ясно, каким образом и при каких обстоятельствах это произойдет, нет никакого резона спешить. Д’Аварэ и сам был в этом убежден, и пытался убедить своего государя:
При нынешнем положении дел принятие декларации видится мне невозможным. Если в ней не будет ничего, кроме общих мест, проходных фраз, расплывчатых обещаний, ее будет не трудно выставить в ложном свете. А это означает, что нужно прощать, угрожать, брать на себя определенные обязательства, по крайней мере, очерчивать основы будущего временного порядка управления. Одним словом, поскольку декларация - это акт королевской воли, в ней требуется и говорить по-королевски. Однако подобный язык производил бы надлежащее впечатление, если бы Его Величество уже был на территории своей страны или готовился на нее вступить, а как можно его придерживаться в Митаве? Может ли Король, находясь за 600 лье от своего королевства, в своего рода почетном плену, направлять своим подданным законы, способные одних ободрить, у других вызвать страх и при этом произвести на всех сильное впечатление?{2313}
Эта переписка лишний раз показала графу де Сен-При пределы его возможности влиять на политику короля. 29 октября 1799 г. он написал архиепископу Бордо:
Мы не такие большие мальчики, как вы могли бы подумать, множество предрассудков и привычек по-прежнему остаётся в силе... Нет сомнений, никогда ещё не предоставлялось такой хорошей возможности довести королевство до такого совершенства, до которого может его довести лишь реставрация монархии, если она свершится. Но вместо того думают, что всё пойдет хорошо поскольку так некогда и было; мечтают предаться наслаждениям, чтобы вознаградить себя за потерянное время{2314}.
По всей видимости, был свой проект декларации и у Людовика XVIII. В архиве он отсутствует, однако его основные положения изложены королём в письме к графу д’Аварэ:
Я главный и практически единственный автор Прокламации, которая будет адресована французам в момент моего возвращения в моё Королевство. Её продиктовало моё сердце, мой совет, сплотившийся вокруг меня, лишь прояснил мой замысел. Её первой статьёй будет всеобщая и без ограничений амнистия, а остальные будут тесно связаны с желаниями народа, с облегчением страданий, с их завершением, с гражданскими и политическими правами, одним словом, их Король ни перед чем не остановится, чтобы убедить французов, что он хочет вырвать трон его предков из рук этих жестоких тиранов, а также хочет вновь завоевать их любовь и царить над их сердцами{2315}.
В итоге от принятия декларации всё же решено было отказаться. Курвуазье доказал{2316}, что в таком документе придётся, так или иначе, обрисовать общие очертания если не будущего государственного устройства, то хотя бы временного порядка управления страной. Но для этого хорошо было бы заранее представлять себе этот порядок от начала и до конца, включая те детали, о которых ничего не говорилось в данных ранее инструкциях{2317}. Так появился на свет комплекс из двух десятков разнородных документов - мемуаров, пояснительных записок, проектов деклараций, ордонансов и эдиктов, затрагивающих все сферы жизни общества{2318}. Труд был закончен к концу осени 1799 г., причём часть текстов написана уже после переворота 18 брюмера, поскольку истинное его значение эмигранты осознали далеко не сразу.
Своеобразным эпиграфом к этому собранию документов могут послужить слова самого Курвуазье:
Монархия разрушена до основания, однако это разрушение имеет место лишь фактически, но не юридически. Фактически, сегодня не существует ничего из того, что было в 1789 году, юридически же все, что было в ту эпоху, существует и по сей день. Таким образом, необходимо, чтобы Король упразднил то, что не должно быть восстановлено, и Королю необходимо изменить то, что не должно возродиться в прежнем виде. Одним словом, былые законы, былые обычаи повлекут за собой, наряду со всеми присущими им пороками, все былые институты, которые новые законы не упразднят и не изменят.
Отсюда проистекает нынешняя необходимость реформ, если Король действительно их желает. И сколь же долгий путь лежит перед ним! Реформы управления диоцезами, управления провинциями, судебной администрации, финансового ведомства, налоговой системы, военной сферы, реформы во всех областях законодательства{2319}.
Теоретическая часть оказалась относительно невелика, Курвуазье изложил её в двух текстах, являющихся проектами обращений (
Уже долгое время Республика предстает перед вашими глазами лишь как отвратительная и кровавая химера; уже долгое время она напоминает вам лишь о злодеяниях, предлогом для которых она стала, и бедах, которые вам пришлось претерпеть{2321}.
А ныне, отмечалось в обращении, написанном после 18 брюмера, она и вовсе превратилась в «бесплотный призрак», «памятные дни 9 и 10 ноября уничтожили последнее, что от нее оставалось».
Основные цели королевской власти обозначались весьма лаконично: «Простить, восстановить умеренную мудростью монархию (
Мы внимательно и беспристрастно изучим как древние учреждения, чтобы отменить те из них, которые оказались порочными, так и новые институты, чтобы сохранить те, которые полезны; и из этого мудро составленного соединения старого порядка и порядка нового возникнет во всех областях управления такое положение вещей, которое, не затрагивая принципов Монархии, станет наилучшим для блага государства. Так мы заставим даже саму революцию послужить ко всеобщей пользе, чтобы она, по крайней мере некоторым образом, компенсировала причиненный ею непоправимый вред{2323}.
Осознавая, что имеющейся в распоряжении двора информации не достаточно, чтобы выстроить полноценную схему будущего государственного устройства страны, королю предлагалось заявить:
Французы, верьте, что эти обещания продиктованы нам справедливостью, поскольку не думаете же вы, что они вырваны у нас необходимостью. Однако, находясь вне нашей страны и столь далеко от наших границ, мы не можем облечь их [эти обещания] в форму законов: мы сумеем сделать это, лишь когда воцарятся мир и порядок; окутывающая нас тьма позволяет нам лишь обозначить общие очертания планов, но не позволяет детализировать наши идеи и предписать способы их реализации на практике...{2324}
В связи с этим предполагалось установление на переходный период временного режима, а лишь затем «возведение здания реставрации [...] на фундаменте, который обеспечит ему вечное существование».
Таким образом, составленные Курвуазье проекты обращения короля к французам перекидывали мостик к идее, которую Людовик XVIII вынашивал долгие годы: основой для будущего режима должны были стать фундаментальные законы французской монархии. Об этом говорилось ещё в Веронской декларации, и лорд Макартни докладывал в Лондон в августе 1795 г.:
Что же касается древней конституции Франции, он смотрит на нее практически с тем же почтением, с каким лорд Кок{2325} относится к обычному праву
Макартни передавал слова короля о том, что эта конституция
в надлежащей и сложившейся форме восходит ко временам Филиппа Красивого, а те несовершенства, в которых её обвиняют, изначально не были её неотъемлемой частью, они являются её нарушениями, которые
ни один конституционалист так не стремится исправить, как он сам. Он также добавил, что, поскольку Франция не остров, а континентальная держава, ей требуется армия для защиты её протяжённых границ, и абсолютно необходимо, чтобы государь обладал сильной и обширной властью{2327}.
Тезис довольно неожиданный, поскольку до Филиппа IV, который правил на рубеже XIII-XIV вв., сложилось относительно небольшое количество фундаментальных законов, таких как наследование короны, право первородства и переход трона по мужской линии, да и то последнее очень условно: вопрос стал актуальным лишь в царствование его преемника, Людовика X. Поскольку Людовик XVIII историю отлично знал, столь ранняя дата была названа им явно неспроста. По всей видимости, это оставляло руки короля развязанными, ведь любое более позднее наслоение всегда можно было посчитать «нарушением». Впрочем, в полном согласии со словами короля, Ф. Козанде и Р. Десимон полагают, что «салический закон - это единственный фундаментальный закон и что сопутствующие ему принципы (в том числе неотчуждаемость домена), которые юристы также привыкли считать фундаментальными, представляют собой логические следствия закона о наследовании»{2328}.
Заявив в Веронской декларации о своей приверженности древней французской конституции, король сразу же столкнулся с тем, что его слова были истолкованы как стремление вернуться к Старому порядку во всей его полноте. Это повлекло за собой необходимость попытаться объяснить, что он, собственно, имел виду. Уже в феврале- марте 1796 г. в инструкции графу де Мустье и другим своим главным агентам Людовик XVIII вменил им в обязанность донести до поданных: «Его Величество глубоко верит в то,
1° что все виды конституции, которые покоятся на новых основаниях, чья прочность не проверена временем, неизбежно подвержены потрясениям, которые влекут за собой противоречивость и неясность, особенно если они принимаются в бурные времена под влиянием духа факций,
2° что самое торжественное обещание исправить недостатки монархии может вызвать доверие только на время его царствования, а обещания принять установления, которые предотвратят возвращение этих недостатков, будет недостаточно, чтобы успокоить общественное мнение, которое полагает не менее важным восстановление постоянной конституции,
3° что абстрактные заверения в восстановлении умеренного монархического правления, как и сама «умеренная монархия», которую требуют различные факции в надежде одержать верх и даже некоторые верные, но мало просвещённые подданные, могут быть интерпретированы по-разному{2329}.
Кроме того, агенты должны были заверить, что «в намерения Короля никогда не входило возвращение подданных к тому, что называют Старым порядком». Его цель - не Старый порядок, а древняя конституция, которая «обеспечит им счастье». Аналогичные мысли повторялись монархом и в инструкциях другим агентам{2330}.
Чтобы убедить принца Конде в необходимости принять его идеи и планы, в том же 1796 г. Людовик XVIII обращается к нему с подробным письмом, объясняющим занятую им позицию{2331}. По словам короля, у него есть три варианта. Первый - «отказаться от Конституции, следуя тем предложениям, которые мне будут сделаны», второй - «отказаться от неё по собственной инициативе, предложив её изменить». По мнению монарха, оба варианта означают согласиться «на законы, тягостные как для моих подданных, так и для меня самого». Третий - «придерживаться, как я и провозгласил в декларации, древней конституции». Этот вариант «неизмеримо более благородный», но проблема в том, что древнюю конституцию не отличают от Старого порядка.
Об этой конституции есть лишь два различных мнения. Одни говорят, что она противоречива, порочна, подвержена благоприятным для деспотизма интерпретациям и необходимо её реформировать. Другие идут ещё дальше, они отрицают само её существование и говорят, что необходимо её написать.
Тем не менее Людовик XVIII был уверен, что именно древняя конституция королевства «удовлетворит все добрые умы и заставит замолчать скверные». «Я не хочу быть ни Ликургом, ни Нумой, я - Людовик XVIII, Король Франции», - писал он. Бог не ставил его во главе нового народа, его народ должен управляться законами уже существующими{2332}.
На следующий год Людовик XVIII приходит к тому, что просто вернуться к этой «древней конституции» недостаточно. В составленном в августе в окружении короля проекте{2333} не только говорится, что Франции необходима написанная конституция, но и намечаются её основные контуры. Это, по сути, совершенно новая конституция, состоящая из 25 статей, которые лишь носят название «фундаментальные законы». Они регламентируют и полномочия короля, и правила созыва Генеральных штатов, и границы Франции, и многое другое, включая право на равное для всех налогообложение и равный доступ к государственным должностям.
В том же 1797 г. Курвуазье по просьбе Людовика XVIII сочиняет пространный мемуар «О конституции Французского королевства»{2334}. Отправляя его брату в Англию, король прикладывает сопроводительное письмо, в котором полностью одобряет изложенные в тексте принципы и называет его «одним из самых полных и самых правильных». Этот документ был предназначен стать теоретической основой будущей конституции, в необходимости написания которой Курвуазье не сомневался, и представляет собой обширнейший исторический экскурс, в котором теория естественного права соседствует с историей древних германцев, Руссо с Вольтером, а Монтескье с Платоном. Курвуазье доказывает, что при Старом порядке существовали и свобода, поскольку её ограничивал лишь закон, и социальное равенство, «состоявшее в равных политических правах, дарованных различным сословиям, и в равных гражданских правах, предоставленных всем гражданам». Иными словами, мемуар был составлен абсолютно в той же просветительской парадигме, что и множество текстов революционеров.
Вместе с тем мемуар Курвуазье в полной мере отражал восприятие роялистами Старого порядка. Для сравнения можно привести пространную цитату из адресованного Людовику XVIII сочинения одного из эмигрантов{2335}:
Каждый человек, рождающийся на территории Франции, рождается свободным, и даже само попадание на эту территорию обеспечивает личную свободу [...]
Никто не может запретить делать то, что не запрещает закон. Никто не может быть принуждён делать то, что не предписывает закон, а закон запрещает только то, что противоречит правам другого и предписывает лишь то, что идёт на благо всех. Никого нельзя судить иначе как по закону, и судить могут лишь судьи, назначенные в соответствии с законом. Все французы были равны в своих правах, поскольку все были в равной мере защищены законом, когда они подчиняются ему, и в равной мере наказаны, когда идут против него.
Все французы могут достичь высших должностей в церкви, в армии и в магистратуре. Права таланта и достоинств всегда уважались законом, и тому есть немало примеров [...]
Все французы без малейших исключений могут избирать и быть избранными депутатами Генеральных штатов и давать своим депутатам наказы, коим те обязаны соответствовать [...]
Поскольку по древней конституции государства все французские граждане могут избирать и быть избранными в Генеральные штаты, и, как уже неоднократно отмечалось, ни один закон, ни один налог не может быть установлен без согласия штатов, из этого следует, что французский гражданин подчиняется только тем законам и платит только те налоги, на которые он согласился, высказавшись лично или через своего представителя, а это, по сути своей, и составляет общественную свободу.
Более того, при монархической форме правления французский гражданин в соответствии с законом обладает правами, которых он лишён при республиканской. Ранее все французские граждане могли избирать и быть избранными, сегодня немалое число французских граждан лишено одного или обоих этих прав. Ранее те, кого представляют, давали своим представителям полномочия, которым те должны были соответствовать; сегодня представитель может голосовать вразрез со взглядами тех, кто его избрал{2336}.
На этот панегирик можно было бы не обращать внимания, если бы многие его положения не воспроизводились раз за разом в подписанных королём документах. Так, к примеру, в одной из инструкций агентам говорилось: «Ни один француз не может быть лишён свободы без соблюдения закона. Ни один француз не может преследоваться или быть наказан ни за одно действие, не запрещённое законом»{2337}.
В 1798 г. во время написания мемуара «Об обязанностях короля» Людовик XVIII вновь возвращается к мыслям о конституции, формулируя их не только для племянника, но и для самого себя:
Самый опасный подводный камень для добродетельного короля - это благое стремление к нововведениям. Следует признать, что оно чрезвычайно соблазнительно. Когда видишь в нашей стране институты, которые кажутся порочными, а где-то в ином месте те, которые не только кажутся хорошими сами по себе, но и полученный опыт говорит в их пользу, трудно сопротивляться желанию отменить одни и ввести другие{2338}.
Между тем, предостерегает король, торопиться не стоит. Следует сначала выяснить: те институты, которые планируется отменить, плохи ли они в основе своей? Нет ли им аналогов в истории своей страны? Имеет ли право король менять конституцию? А если имеет, будет ли от этого больше пользы, нежели вреда?
На последних двух вопросах Людовик XVIII останавливается особо, спрашивая у племянника, задумывался ли тот когда-нибудь, что такое быть королём?
Быть может, вы привязаны к идее абсолютной власти, перед которой Закон умолкает или его, по меньшей мере, можно менять по собственному желанию? Это было бы довольно опасной ошибкой: у короля Франции, несомненно, куда больше власти, чем у короля Англии, но и его власть имеет свои пределы. Нация тоже имеет свои права. И если подданный, который отказывается повиноваться, - мятежник, то государь, который нарушает права нации, - тиран, а в чём-то и он мятежник, мятежник против Бога, поскольку, как говорил Святой Павел,
Таким образом, Людовик XVIII продолжает ту же линию, которой придерживался и ранее. Формально он остается в рамках традиционного понимания французской политической системы: признание наличия неписаной конституции, подчинения короля закону и т. д., включая отсылки к
Рассуждая о том, что его волнует, король фактически описывает черты новой французской конституции. И чем дальше, тем меньше эта конституция похожа на ту, что существовала издавна. Очевидно, этот текст написан с учётом не только наказов в Генеральные штаты 1789 г., но и Декларации прав, и революционных конституций. В нём предусматривался аналог
Так постепенно Людовик XVIII приходит к мысли о том, что необходимо не просто сказать о приверженности фундаментальным законам - нужно превратить неписаную конституцию в написанную, создать конституционную Хартию. Некоторые придворные даже полагали, что подобное обещание имплицитно было дано уже в 1795 г., поскольку при вступлении на престол Король
принял на себя обязательство вернуть конституции всю ту чистоту, которой лишило ее время, всю ту действенность, которая со временем ослабла. Это обязательство превратится в расплывчатое и лживое обещание, если его не повторить в первой же декларации, с которой Король обратится к своим подданным; скажу более того, если его не подтвердить обещанием даровать хартию, поскольку это единственный способ его исполнить{2342}.
Думается, впрочем, что в 1795 г. вопрос о Хартии для короля ещё не вставал, в документах он возникает не раньше начала 1798 г.
В феврале в данной от имени короля инструкции графу д’Отфору было сказано, что он
должен избегать углубляться в политические споры, какая будет установлена форма правления, не входит в его компетенцию, всё написанное Королём доказывает, что он заботится лишь о славе Французской нации и о благополучии его народа и что, если для достижения этой цели будет необходимо обеспечить, пусть даже записать в хартии, все политические свободы, которыми французский народ будет пользоваться, Е. В. весьма к этому склоняется{2343}.
С этого времени тема Хартии начинает широко обсуждаться при дворе, в 1799 г. это даже привело к неприятному для короля инциденту. Граф д’Аварэ в одном из писем рассказывал, как герцог Ангулемский поставил перед королём следующие вопросы:
Если в республиканском правительстве возникнет достаточно могущественная партия, чтобы вести переговоры с Королём и внушать некоторое доверие, можно ли, должно ли отказаться от полной отмены нашей древней конституции? Если от Короля потребуют пожертвовать большей частью королевских прерогатив и тремя древними сословиями, и эта двойная жертва будет представлена как необходимая для восстановления монархии, откажется ли король наотрез это поддержать? Не позволит ли это в менее бурные времена собрать нацию и посоветоваться с её мнением относительно Конституции, которая была бы для неё наиболее благоприятна?{2344}
Д’Аварэ высказывал сожаление об «английских привычках юного принца» и отмечал, что тот очень увлечён планами составления конституции. Людовику XVIII пришлось провести с племянником долгий разговор, пытаясь того переубедить; в частности, король объяснил, что именно представляет собой древняя конституция Франции. Несмотря на успех этого разговора, герцог Ангулемский оставался одержим своей идеей: после возвращения во Францию, пусть нация решает, какая конституция ей в наибольшей степени подходит. Король был вынужден искать дополнительные аргументы:
Если вы полагаете, сказал я ему, что представительная форма правления не подходит для Франции, думаете ли вы, что я должен её даровать, даже если не очень сведущая нация того захочет? Уступает ли отец детям, даже если они могут ему навредить? Если вы попросите у меня яд, дать ли мне его вам? Он кинулся мне в объятия, на наших глазах показались слёзы...{2345}
Таким образом, составление Конституционной хартии имело и ещё одну цель: в момент реставрации монархии на руках у короля оказался бы документ, пресекающий все попытки посторонних поучаствовать в составлении конституции. Впрочем, ничего ещё не было решено, один из проектов предусматривал и такой вариант: «составление конституционной хартии, материалы к которой мы готовим, потребует участия нации», а именно Генеральных штатов. Им и будет доверено превращение древней конституции королевства в «торжественную хартию, которая навсегда сохранит права нашей короны от покушения со стороны мятежников, а вольности и свободы нашего народа - от действий самоуправной власти»{2346}.
Ориентируясь на согласие Людовика XVIII зафиксировать в специальном документе основные конституционные нормы, Курвуазье в проекте обращения к французам заявлял о желании возродить «установленную нашими предками конституцию, о которой забывали невежды и на которую клеветали недоброжелатели», и писал от имени короля:
Мы хотели бы извлечь ее из забвения, в которое она впала, восстановить ее на прежних началах, путем дополнений и незначительных исправлений вознести ее на высочайший уровень совершенства, какого только могут достичь созданные людьми институты, и, наконец, превратить ее в официальный кодекс, чтобы навеки оградить от посягательств со стороны людей и времени. Тем самым она защитит вас и ваше имущество от произвола, позволит вам пользоваться всей полнотой свободы и равенства, какая только совместима с пребыванием в обществе, она сделается непреодолимой преградой и для угнетающего деспотизма, и для разрушительных вольностей; и если она станет просвещать нашу власть признаваемой нами мудростью, она тем самым обеспечит нам (и этого требуют ваши собственные интересы) все необходимое могущество, дабы выполнять королевские обязанности. Пользуясь проистекающей из нее властью, Король Франции во все времена сможет повторять возвышенные слова одного из своих предшественников: «Я могу все, что пожелаю, поскольку я не желаю ничего, что не было бы справедливым»{2347}.
В этих словах явно виден отзвук характерных для XVIII в. дискуссий о пределах власти монарха и деспотизме. В «Энциклопедии» «деспотизм» трактовался в русле представлений о нём, высказанным ещё Монтескье: «Это тираническое, произвольное и абсолютное правление одного человека. Таково правление в Турции, Монголии, Японии, Персии и почти по всей Азии [...] Напротив, в христианском мире невозможна столь неограниченная власть, ибо, сколько бы ее ни считали абсолютной, она не включает в себя произвольную и деспотическую власть, не знающую другого правила и мотива, кроме воли христианского монарха»{2348}.
Однако во второй половине XVIII в. ситуация изменилась. Как отмечал Рише, часть физиократов выступала за «законный деспотизм», а некоторые теоретики абсолютизма, такие как П.-Л.-Ш. Жин, за неограниченную власть короля, но и та, и другая точка зрения были, скорее, исключениями из правил. Большинство же обсуждавших пределы власти монарха оставались в рамках идеологии просветителей. «Одни - прежде всего в Парламентах - были более верны букве, нежели духу Монтескье, и использовали различия между монархией и деспотизмом для того, чтобы все более жёстко критиковать королевскую власть. Другие, более многочисленные, отрицали эти различия. Вольтер писал Жину: “Начну с того, что признаю:
Сама идея кодифицировать и записать фундаментальные законы французской монархии не казалась потрясающей устои - возможно, потому что, по большому счёту, ничего не меняла:
Начиная с 1789 года и задолго до того{2351} не переставали говорить, что во Франции нет Конституции, поскольку нет Конституционной хартии; иными словами, говорили глупости. Конституция может существовать и не будучи записанной, и обычаи, древние традиции могут заменить хартию, где они будут зафиксированы постатейно{2352}.
Соответственно, противниками составления такой Хартии могут быть лишь магистраты, предвидящие, что она положит конец их амбициозным претензиям, сторонники произвола, опасающиеся, что Генеральные штаты его ограничат, да те, кто получал выгоду от злоупотреблений{2353}.
Основной вопрос был в ином: что именно из тех установлений, которые веками ложились в основу французской монархии, следует сохранить и, соответственно, включить в Хартию. Как отмечал граф де Сен-При,
говорить о
Для Людовика XVIII ответ на этот вопрос был очевиден:
Я говорил, что хотел бы восстановить древнюю конституцию, освобожденную от примешавшихся к ней недостатков. Эта фраза, неслучайно вставленная мною в декларацию 1795 года, оставляет мне всю свободу действий, в которой я нуждаюсь{2355}.
Впрочем, эта свобода действий не означала желания написать новую конституцию. Людовик XVIII полагал, что сохранение традиционных устоев важно по трем причинам. Во-первых, только они, составляя суть монархической формы правления, заставляют подданных подчиняться своему государю: «По какому праву он может заставить себе повиноваться с того момента, когда откажется от древних законов?». Во-вторых, король не обладает никаким монопольным правом на написание новой конституции: как только он попытается предложить народу свой вариант, так тут же «не найдется во Франции ни единого молодого человека, который не принялся бы выявлять недостатки нового творения и предлагать свои поправки». И, наконец, едва ли не самое важное - только традиции и именно традиции стоят на пути королевского произвола, только «древние законы» его и ограничивают:
Если получше изучить сей предмет, то станет очевидно, что как только Король откажется от древней конституции, ему останется сказать лишь одно: «Я буду делать то, что мне захочется». Именно к этим неподобающим и нелепым словам будут сведены прекрасные королевские речи, если их перевести на обычный язык{2356}.
Иными словами, Людовик XVIII был готов даровать своим подданным писаную Конституцию, но совершенно не склонен был начинать вокруг этой темы какую бы то ни было дискуссию или составлять некий принципиально новый текст: с одной стороны, он прекрасно помнил, к чему это привело в 1789-1791 гг., а с другой - не хотел заработать репутацию деспота, навязывающего стране свои желания. Оговаривая, что фундаментальным законам французской монархии планируется вернуть былую чистоту, и не исключая, что их придется несколько подправить, монарх пытался одновременно и не выглядеть ретроградом, и максимально развязать себе руки: он даже не уточнял, какие именно законы полагает фундаментальными{2357}.
ГЛАВА 16
НОВЫЙ СТАРЫЙ ПОРЯДОК
Определившись с тем фундаментом, на котором предполагалось возвести «здание реставрации», Людовику XVIII нужно было сформулировать своё отношение и к тем основным проблемам, которые могли возникнуть при постройке этого здания.
В Веронской декларации этот сюжет обходился молчанием, хотя в то время Людовик XVIII по-прежнему полагал, что «от Генеральных штатов могло проистечь много хорошего, если бы его брат был достаточно твёрд, чтобы использовать власть, находившуюся у него в руках и сохранить старую структуру Собрания»{2358}. Однако уже в 1796 г. в инструкции его главным агентам Генеральным штатам посвящено немало места, причём текст этот является удивительной смесью старого и нового.
Право созыва Генеральных штатов Людовик XVIII причисляет к фундаментальным законам французской монархии, что само по себе уже было спорно. Далее, рассказывая о том, из кого выбираются депутаты от каждого сословия, король странным образом не упоминает о возможности третьего сословия избрать своим уполномоченным дворянина. Голосование предусматривается посословное, но делается оговорка, что Штаты вправе решить провести совместное заседание с индивидуальным голосованием. Среди полномочий Генеральных штатов называется право законодательной инициативы, принятие тех законов, которые предлагает монарх, согласие на отчуждение части домена - всё это было несомненными новшествами{2359}.
Разрешение Генеральным штатам участвовать в законотворчестве не могло не поставить вопрос о роли парламентов. В инструкции на сей счёт говорилось:
Парламенты, главные стражи и хранители законов, особо уполномочены наблюдать за их соблюдением. Законы, которые предложены или приняты Генеральными штатами, должны быть в них направлены Королём лишь для того, чтобы проверить, соблюдено ли при этом законодательство. Если Король направляет туда новые законы, принятые в отсутствие Генеральных штатов, производится проверка, не содержится ли в них чего-либо противоречащего фундаментальным законам, привилегиям и кутюмам, входящим в сферу их компетенции. В этом случае, просветив власть посредством ремонстрации, если Король упорствует, они не должны приступать к публикации и регистрации.
Законы, которые вводят налоги, также должны быть туда направлены, но лишь для проверки, соблюдены ли в них требования закона, а также для публикации и регистрации{2360}.
Парламентам также запрещалось что-либо изменять в представленных на их суд законах.
Таким образом, на этом этапе Людовик XVIII, очевидно, собирался восстановить не только Штаты, но и парламенты. Согласно инструкции, парламенты не могли заблокировать закон, одобренный Генеральными штатами, в остальном же сохранялись все те проблемы, которые привели к реформе Мопу. Впрочем, довольно быстро король осознал, что парламенты, если их восстановить до того, как он появится в стране, окажутся без противовеса. Поэтому во второй инструкции агентам уточнялось:
Что же касается Парламентов, Его Величество величайшим образом доверяет усердию, просвещённости и мудрости входивших в них офисье.
Тем не менее может так случиться, что он, не зная их мнения, примет постановления, которые им противоречат. Г-н [оставлен пробел для имени агента] должен сообщить им: в намерения короля входит, чтобы они приступили к исполнению своих обязанностей, лишь когда он сам возьмёт власть в руки. И Его Величество слишком хорошо знает верность и покорность парламентских офисье, чтобы не сомневаться: они поспешат выполнить его волю, когда он им её выскажет{2361}.
Не менее любопытно, как Людовик XVIII обосновывал новую роль Генеральных штатов для принца Конде{2362}. Испокон веков, писал он, законодательная власть безраздельно находится в руках короля. Однако при Меровингах и Каролингах существовали такие органы, как Мартовское поле, а затем Майское поле - общее собрание воинов{2363}. Они обсуждали и утверждали те законы, которые предлагал монарх, и если закон был принят без их одобрения, он считался временным - это доказывается рядом латинских цитат. Тем не менее Людовик-Станислас заверял принца:
Из процитированных мной текстов не следует, что законодательная власть была разделена, из них вытекает только то, что она была
При Капетингах эту роль, следуя логике монарха, начинают играть Генеральные штаты. При этом процедура меняется: избиратели составляют наказы депутатам, а король смотрит, что он считает правильным из этих наказов превратить в законы. Вместе с тем ещё в 1355 г. сохранялась применительно к Генеральным штатам формула: «по их мнению и с их согласия». Затем практика поменялась, но конституция не изменилась, отчего Людовику XVIII и кажется справедливым предлагать законы для одобрения Генеральным штатам, если они в этот момент созваны.
Сложно судить об искренности монарха, однако, очевидно, что апелляция к этим историческим прецедентам позволяла ему подать своё решение так, чтобы оно стало приемлемым и для либералов, и для консерваторов. Для либералов Генеральные штаты позиционировались тем самым как своеобразный квазипарламент, осуществлявший квазинародовластие, как залог отсутствия стремления вернуться к абсолютизму. Для консерваторов же они представлялись как возрождение древней монархической традиции, избавленной от позднейших «наслоений». Для самого же монарха Штаты превращались в своеобразный «последний довод королей», позволяющий оказывать давление на парламенты (угрожая им созывом Генеральных штатов и тем самым принижением их роли) и решать проблемы, аналогичные вставшим перед Францией во второй половине 1780-х гг.
В последующие годы Людовик XVIII всё больше укреплялся в мысли о том, что Генеральные штаты станут необходимым мостиком между системой представительства, созданной Революцией, и той, которая практиковалась при Старом порядке. В 1798 г. он писал: «Нация законным образом представлена через собрание Генеральных штатов, составленных из депутатов, свободно избранных по нормам, предписанным Конституцией»{2364}. К 1799 г. он пришёл к мысли, что эту выигрышную часть его политической программы необходимо обнародовать. В инструкции его агентам говорилось:
Во всех краях моего Королевства должно быть известно о моём намерении: как только будут обеспечены порядок и общественное спокойствие, созвать Генеральные штаты, дабы трудиться в согласии с ними над составлением конституции Королевства, дабы они просветили меня своими знаниями касательно того множества установлений, которые мне предстоит разработать, и дабы обеспечить одобрение Нации тем законам, которые я приму ради её благополучия{2365}.
Курвуазье отразил эти мысли и в проекте обращения к французам: несмотря на то, что не может не вызывать опасений память о созыве Генеральных штатов «нашим августейшим братом»,
мы признаем, что они имеют неотъемлемое право одобрять законы и устанавливать налоги; что они должны просвещать нас своими советами в различных областях управления и определять в согласии с нами статьи конституционной хартии{2366}.
Хотя о точных сроках созыва Генеральных штатов речь не шла (их созовут, «как только общественное спокойствие будет прочно восстановлено»{2367}), и хотя круг их полномочий был очерчен довольно абстрактно, на обещания не скупились: «Мы признаем (поскольку мы всегда гордились тем, что справедливы), что
Судя по всему, проблема созыва Генеральных штатов представлялась монарху исключительно важной, что заставило его заказать Курвуазье подготовку специальной аналитической записки по данному вопросу. Тот подтвердил мысли короля, изложенные ещё в письме к Конде: традиция «общих собраний» восходит ещё к франкам, а затем сохранялась при Меровингах, Каролингах и Капетингах - таким образом, подобные собрания стали «важнейшей частью конституции Королевства»{2373}. С другой стороны, с формальной точки зрения «в области законодательства одобрение Генеральных штатов и свободная верификация парламентами совершенно не являются необходимыми; иными словами, законодательная власть Короля столь же
Кроме формальных соображений, были ещё и практические:
Но каким образом он [король] может приобрести знание ситуации на местах, без которого Его Величество окажется не способен принять ни одно мудрое решение? Кто станет гарантом всеобщего согласия, без которого Его Величество не сможет создать ничего прочного? В обычное время правительству требуется лишь ряд незначительных установлений и не самых важных законов. Их действие не привлекает внимания публики; то, что они предписывают, исполняют не задумываясь и не оказывая никакого сопротивления. Однако в то время, когда всеобщее внимание будет приковано ко всем актам королевской власти, в тот момент, когда речь пойдёт об изменении важнейших составных частей Старого порядка в церковной, гражданской и военной сферах, кто не признает, сколь сильно придется опасаться осуждения общества, сколь желанно будет всеобщее одобрение, сколь трудно будет исполнить то, чего пожелает Король, если это пойдет вразрез с мнением Нации [...] Иными словами, лишь Генеральные штаты смогут заставить общество не выражать своё осуждение, снискать всеобщее одобрение действиям правительства, объединить одобрение Нации с волей Короля, выразить всеобщее мнение по поводу установлений, которые необходимо принять, и обеспечить верность народа принятым уложениям{2375}.
По мнению Курвуазье, Генеральные штаты окажутся «крайне важны» во многих отношениях: при модификации налоговой и финансовой системы, для «разоблачения злоупотреблений и выявления способов их исправить»{2376} (особенно на местах), для того, «чтобы узнать состояние сельского хозяйства, торговли, населения по всей Франции»{2377}, при принятии решений об административном делении королевства, о сохранении или отмене системы продажи должностей, компенсации собственникам.
Не обходили вниманием и другой вопрос: не опасно ли собирать сейчас Генеральные штаты, не станут ли они угрозой королевской власти? Курвуазье выдвигает тезис о том, что новые Генеральные штаты «будут столь же мудры, сколь были безумны штаты 1789 года»{2378}. Он напоминает, что существует два исторических примера: это Генеральные штаты в Компьене, созванные регентом Карлом и позволившие спасти королевство, потушив Жакерию, и Генеральные штаты в Блуа, созванные Генрихом III в разгар религиозных войн, - подстегнувшие Лигу и едва не погубившие Францию. От чего же такая разница, и чего следует ожидать от нового созыва Генеральных штатов? Ответ очевиден: штаты в Компьене состояли из верных депутатов, поскольку сторонники Жакерии были заперты в Париже и лишь в малой степени подчинили себе Шампань. В Блуа же, напротив, собрались ослепленные фанатизмом лигисты, которые были по всей Франции. В качестве доказательства приводится пример Карла II Английского, созвавшего парламент из верных ему роялистов, и этот парламент принимал угодные королю законы. Таким образом, главное - не сам выборный орган, а из кого он состоит; Ныне же, полагал Курвуазье, в Штаты изберут исключительно роялистов. Конечно, для достижения этого эффекта следует пообещать созвать Генеральные штаты заранее - как только Король появится на границах и опубликует первые ордонансы, направленные на восстановление порядка.
Однако не вызовет ли это брожение вместо восстановления спокойствия? Если и вызовет, оно будет только полезно. С одной стороны, французы пробудятся от апатии -
самого опасного состояния, в котором только Король может опасаться их найти. С другой стороны, это брожение будет таким же, какое наблюдается на корабле, когда после долгой бури перед ним открывается вход в гавань: доверие, надежды, радость возвращаются к жизни, приносят с собой рвение и повсюду воцаряется счастливое волнение{2379}.
В документах, созданных Людовиком XVIII и его окружением, можно заметить определённое противоречие. Следуя традициям революционной риторики, король был готов заявить о том, что Генеральные штаты станут голосом нации, но в частной переписке недвусмысленно давал понять, что не собирается к мнению этой нации прислушиваться по той простой причине, что этого мнения, с его точки зрения, не существует. «Я думаю, - писал он, - что большинство и даже подавляющее большинство этой нации всегда представляло собой и тем более представляет ныне инертную массу, которой управляет меньшинство - сплоченное, искусное, деятельное. Если бы это было не так, нам оказалось бы слишком стыдно называться французами». Большинство, отмечал он, выражает свое одобрение либо словами, либо молчанием - именно так и обстояло дело на всем протяжении Революции. В частности, Людовик XVIII приводил в пример Конституцию 1795 года, принятую спустя всего пару лет после одобренной народом Конституции 1793 года. А поскольку основная масса населения весьма инертна, кто может быть уверен, например, в том, что она поддерживала или поддерживает Революцию? {2380}
Вместе с тем Людовик XVIII прекрасно отдавал себе отчёт в том, что от этой «инертной массы» во многом зависит, как примет его Франция и как пройдет его царствование.
Мудрое правительство должно знать желания народа и идти им навстречу, когда они разумны, однако всегда действовать
В то же время, памятуя о своем брате, согласившемся стать королем французов и принести присягу нации, Людовик специально подчеркивал, что считает себя королем исключительно милостью божьей{2382}.
Все эти рассуждения вкупе с проектами подготовленных от имени Людовика XVIII заявлений наводят на мысли о том, что созыв Генеральных штатов должен был послужить своеобразной демонстрацией стремления монарха к компромиссу между Старым порядком и новомодным парламентаризмом. Именно по этой причине полномочия будущих Генеральных штатов и способ их созыва оставались столь неоформленными: ведь данный компромисс непосредственно зависел от того, при каких условиях произойдет реставрация монархии.
Был он также и компромиссом между желаниями конституционных монархистов и консерваторами в окружении короля. Архиепископ Бордо и маркиз де Жокур выступали за созыв Генеральных штатов (хотя прелат и предлагал отсрочить это событие{2383}); Малуэ не терял надежды на созыв парламента. В своём проекте он призывал Людовика XVIII не отказываться от представительной формы правления, однако вместо того, чтобы сохранить её в нынешнем виде или вернуться к практике созыва Генеральных штатов, предлагалось создать совершенно новый орган - выборные Провинциальные собрания с правом совещательного голоса, избирающие депутатов Всеобщего собрания, уже действующего в масштабах всей страны{2384}. Вместе с тем графу д’Аварэ и предложение созвать Штаты казалось чрезвычайно рискованным. Конечно, король может объявить, писал он, что
соберет Генеральные штаты, чтобы вместе с ними решить, что будет полезным сохранить от различных форм правления, существовавших с начала революции. Однако, на мой взгляд, это ясное и простое заявление будет иметь два нежелательных последствия. С одной стороны, оно поставит Короля в слишком большую зависимость от Генеральных штатов, чей скорый созыв он, помимо всего прочего, будет вынужден назначить, а с другой - оно вызовет и слишком много опасений истинных роялистов, и слишком много надежд у новаторов всех сортов{2385}.
Сам же Людовик XVIII рассматривал Штаты как опасный при неправильном и неосторожном использовании, но необходимый инструмент, способный обеспечить ему поддержку населения. При других обстоятельствах он предпочёл бы к нему не прибегать, однако скрепя сердце осознавал, - здесь он был, на мой взгляд, вполне искренен, - что Старому порядку во Франции никогда уже не возродиться.
это разделение на сословия чрезвычайно необходимо для поддержания гармонии и соподчинения. Оно устанавливает ту благотворную иерархию, которая связывает Монарха с последним из его подданных, и поощряет то благотворное соперничество между всеми классами и индивидуумами, которое ставит законное препятствие на пути деспотизма и анархии. Лишь при этих двух формах деградации общества все ранги смешаны, тогда как их различие несёт с собой одни только преимущества при условии, что оно не покушается на политическое или гражданское равенство.
Фундаментальные законы обеспечивают каждому из трёх французских сословий одинаковые гражданские и политические права. Ни одна должность, ни один пост не может быть закреплён за дворянами в ущерб третьему сословию или общинам{2386}.
Практически никаких дискуссий по этому вопросу архивные документы не содержат: даже Малуэ в своём проекте предусматривал восстановление сословной структуры общества{2387}. Единственным, кто выступал против, был аббат де Ла Мар, по всей видимости, лучше других представлявший себе, как отнесутся к возвращению сословий французы. «Во имя Господа, - писал он графу д’Аварэ 6 января 1798 г., - не высказывайтесь ни за духовенство, ни за дворянство, ни за парламенты»{2388}.
В 1799 г. в проекте одного из королевских ордонансов лаконично провозглашалось восстановление трёх сословий в соответствии с фундаментальными законами королевства, а также рыцарских орденов в соответствии с их статутами{2389}. Сам по себе этот пассаж представляется весьма любопытным, поскольку до Революции сословная структура общества вполне могла рассматриваться (как у Монтескье) в качестве препятствия на пути к деспотизму, однако обычно не упоминалась в числе фундаментальных законов королевства. Поскольку проект не предусматривал каких-либо мотиваций, можно лишь предположить, что его автор хотел представить уничтоженную Революцией сословную структуру в качестве института, который государь не в силах изменить (как не в силах он изменить любой другой фундаментальный закон). Сам же Людовик XVIII рассматривал её в качестве своеобразного побуждения к использованию социальных лифтов:
Мудро установленные различия воздавали наследственные почести и поощряли благородное соперничество, поскольку каждый знал, что, отличившись в своём классе, он может подняться выше него, и что дети, идя по его стопам, могут в один прекрасный день обрести почёт и уважение при дворе - единственную награду, которой удостаивается лишь дворянство{2390}.
Значительно более сложным виделся вопрос о восстановлении сеньориальных прав. В 1795 г. Людовику XVIII казалось, что самым разумным будет отменить их за выкуп. Лорд Макартни передавал разговор с королём:
Что же до феодальных прав, барщины, ряда дорожных пошлин и некоторых смешных прав, на которые жаловались, сильно их преувеличивая, он не считает желательным, чтобы они все каким бы то ни было образом оставались на старом фундаменте,
однако он считает справедливым, чтобы они были выкуплены. При этом монарх не думал, что это будет представлять особенную трудность, и пребывал в уверенности, что «сможет добиться этого одним своим личным влиянием, не делая нормой закона{2391}.
К 1799 г. стало ясно, что восстановление сеньориальных прав может серьёзно навредить роялистам в глазах французов. Против этой меры выступал, в частности, архиепископ Бордо. «Не кажется мудрым, - писал он, - провозглашать с самого начала восстановление в полном объеме десятины, сеньориальных прав, габели: это оттолкнет народ»{2392}. Курвуазье был с ним солидарен. Несмотря на очевидное недовольство значительной части дворянства, предполагалось объявить, что
общественное благо требует, чтобы обладатели сеньориальных и феодальных прав отказались от причитающихся им цензов, рент и других неотмененных повинностей, а в отношении отменённых прав чтобы всё осталось как ныне до тех пор, пока мы не изучим вопрос об отсрочках, которые права собственников и интересы деревенских жителей могут получить от нашего правосудия{2393}.
В другом документе он пояснял свою точку зрения:
Я также приостановил бы взимание сеньориальных выплат, поскольку было бы слишком опасным начать с их возрождения. Тем не менее эта тема - самая щекотливая: поскольку, в отличие от десятины, феодальные права - это не отзывная собственность, полностью зависящая от закона. Несмотря на это, суверен может изменять право собственности на основе самой главной причины - блага общества, и на самом деле законы, регулирующие пользование собственностью, принимаются постоянно. Соответственно, нет никакой несправедливости в том, чтобы Король отложил восстановление феодальных прав, поскольку этой отсрочки требуют интересы государства; к тому же в будущем он сможет это изменить{2394}.
Небезынтересно однако, что, будучи готовым по политическим соображениям отказаться от восстановления прав, в глубине души Людовик XVIII полагал, что это не до конца правильно. В 1801 г., обсуждая то, что дала французам Революция, он писал:
Сеньоры взимали ценз, шампар и т. д. и т. п., эти условия они выдвинули, переуступая собственность на землю. Баналитеты - это денежный процент на стоимость очагов, мельниц. Исключительное право охоты было для них такой же собственностью, как и ценз. Ряд почётных прав напоминают бледный образ того, что было феодализмом; сеньориальные судьи судили лишь в первой инстанции; крепостное право было отменено и каждый крестьянин мог выбирать, где ему жить. Барщине, отменённой по большей части при Людовике XVI, мы обязаны теми великолепными дорогами, которые предоставляли безопасность и столько возможностей для торговли{2395}.
К этой проблеме тесно примыкал
Что же касается налогообложения, то поскольку невозможно перейти на новую систему, не зная реальных возможностей и нужд, существующие ныне налоги будут временно взиматься - со всей умеренностью, которую может потребовать положение податного населения{2396}.
В обращении к французам Курвуазье повторил этот тезис{2397}, дополнив его ещё одним. Памятуя о том, что налоговой системой Старого порядка и расходами двора многие были недовольны, король должен был заявить:
Мы берем на себя нерушимое обязательство установить в области финансов такую экономию, чтобы в будущем размер налогов определялся лишь реальными нуждами, а в распределении податей - такое равенство, чтобы бремя расходов государства было в равной мере возложено на всех, поскольку все в равной мере пользуются предоставляемыми им благами{2398}.
Задумывались в окружении Людовика XVIII и о том, что придет на смену революционной системе впоследствии. О возвращении к Старому порядку речь не шла: не для того королевская власть ещё до Революции предпринимала отчаянные попытки реформировать традиционную систему налогообложения, чтобы теперь упустить представляющуюся возможность. Прежде всего казалось необходимым оставить в прошлом те привилегии, которыми пользовалось дворянство и духовенство, поскольку они «тягостны для народа». Предлагалось и теоретическое обоснование подобного шага. Поскольку клирики, как и прочие подданные, являются членами гражданского общества и пользуются его преимуществами, они должны нести расходы наряду со всеми остальными. Что же до дворян, то когда владелец фьефа служил в армии за свой счет, расходы ему компенсировало само владение фьефом. Теперь же, когда король платит за военную службу, у владельца фьефа нет никакого предлога для освобождения от налогов{2399}.
Как известно, при Старом порядке налоговыми льготами пользовались не только привилегированные сословия, но также отдельные провинции и города. В «Мемуаре об управлении провинциями и финансами» привлекалось внимание монарха к тому, что старую систему восстанавливать не стоит{2400}. А в «Мемуаре о налогах»{2401} давался совет, как это оправдать. Если провинция освобождалась от налогов вследствие договоров, их следовало объявить недействительными, поскольку, присоединившись к Франции, она образовала с государством единое целое, стала с ней «раз и навсегда связана первичными и необходимыми статьями общественного договора», начала пользоваться преимуществами своего нового положения а, значит, должна и участвовать в государственных тратах. Если же провинция не платила какие-либо отдельные налоги (например, габель или эд), с этим можно специально не бороться, а лишь увеличить для неё пропорционально квоту других налогов (например, тальи или капитации). Вообще, основная мысль этого документа заключалась в том, что одной из бед французской монархии было неравное налогообложение, и возрождать эту систему нет никакого смысла.
Вопрос о том, кто должен устанавливать налоги, не стоял: это прерогатива Генеральных штатов. Ещё в 1796 г. в инструкции графу де Мустье говорилось: «Король не может устанавливать ни любой новый налог, ни увеличивать имеющиеся без свободно выраженного согласия законным образом представленной нации»{2402}, однако в конце пришлось приписать, что под «нацией» в данном случае имеются в виду Генеральные штаты{2403}. Тем не менее и де Преси, и Имбер-Коломе нашли эту фразу неудачной и предложили просто указать: «Король не может устанавливать налоги или их увеличивать без согласия Генеральных штатов»{2404}. Соответственно, в 1799 г. в той части проектов, где речь шла о прерогативах Генеральных штатов, как правило, упоминалось и право на установление налогов. Граф де Сен-При при этом советовал в случае дефицита бюджета до созыва Генеральных штатов «для покрытия необходимых общественных расходов выпустить на триста миллионов бумажных денег, сроки ликвидации которых будут определены при первом же созыве Генеральных штатов»{2405}.
Монаршьены также попытались предложить, чтобы король пообещал не вводить налоги сверх необходимого и без согласия народа, публиковать бюджет и сам служил «примером экономии»{2406}. Де Сен- При поддержал эту идею, однако у д’Аварэ она не вызвала ничего, кроме возмущения. По мнению фаворита, только человек, который забыл, к чему привела публикация отчёта Неккера, может предлагать Людовику XVIII регулярно публиковать бюджет{2407}. Здесь он полностью совпадал со своим господином: тот ещё в 1795 г., разговаривая с лордом Макартни, заявил, что «первый удар по королевской власти был нанесён Неккером, опубликовавшим “Отчёт королю”, из которого народ узнал о своей наготе (должной всегда быть от него скрытой), и который привел к стремлению парламентов созвать Генеральные штаты»{2408}.
По прочтении финансового блока проектов складывается ощущение, что эти проблемы представлялись слишком сложными, чтобы решать их из Митавы. В частности, никак не затрагивалась тема ассигнатов: ещё в 1795 г. Людовик XVIII говорил, что вопрос этот столь запутан, что лучше отложить его до лучших времён{2409}. По некоторым другим сюжетам были подготовлены отдельные мемуары. Среди прочего, было выдвинуто предложение, учитывая, что многие в годы Революции оказались разорены, разрешить не платить проценты по кредитам, взятым после 1 мая 1789 г.{2410} - либо всем, либо только внесённым в списки эмигрантов и тем, чьи владения были конфискованы{2411}.
При этом эмигранты понимали, что если обнародовать эти идеи, у французов будет меньше стимулов поддерживать короля. Один из них писал весной 1797 г., что, насколько он помнит, в капитуляриях Карла Великого была статья о том, что если собственность была изъята у дворянства в ходе войны, можно заплатить возмещение. «Если примут этот способ компенсации, это будет сделано лишь для того,
чтобы пустить пыль в глаза приобретателям [национальных имуществ], и нужно, чтобы наши друзья в Советах сделали это либо уходили от ответа»{2413}.
Людовик XVIII отлично осознавал всю сложность проблемы. В письме генералу Пишегрю от 24 мая 1796 г. он писал: «Принципы никогда не позволят мне признать и освятить грабежи, нарушения прав собственности и прав двух первых сословий»{2414}. Летом 1799 г. король высказывался более осторожно:
Что же до присвоенных имуществ, эта тема представляется мне деликатной. Их возвращение - естественное право, и не объявить о нем было бы своего рода соучастием в несправедливых грабежах. С другой стороны, покупатели [этих имуществ] многочисленны, и опасно озлобить сей класс и довести его до отчаяния. По этой причине я принял решение пообещать нынешним владельцам компенсацию в зависимости от обстоятельств. Это выражение туманно, и я об этом знаю, однако оно наилучшим образом соответствует моей цели: 1o поскольку оно оставляет мне свободу определить впоследствии и способ, и размер компенсации; 2° поскольку, избавляя владельцев от страха [...] оно в то же время предоставляет им шанс обрести, в зависимости от поведения, лучшую или худшую долю или быть ее лишенной, если они станут упорно оставаться на стороне мятежников{2415}.
Монаршьены мыслили в том же ключе: Малуэ выступал за возвращение национальных имуществ прежним собственникам{2416} архиепископ Бордо признавал, что сохранить их в руках нынешних владельцев невозможно, однако король может пообещать им справедливую компенсацию{2417}.
Когда перед Курвуазье встала задача облечь мысли монарха в подходящую форму, он сделал это не без изящества. В теоретическом плане король должен был казаться бескомпромиссным:
Самые священные правила общественной морали и всеобщей справедливости, национальная честь, французская верность - все предписывает возвращение имуществ, захваченных силой и носящих лживое название национальных имуществ. Как только французы могли спекулировать достойными уважения трофеями верности и чести?! Эта безобразная торговля заставила бы покраснеть ваших отцов, она недостойна вас, ей нет иных объяснений, кроме революционного фанатизма [,..]{2418}
Соответственно, необходимо «искупить это бесчестье возвращением быстрым и по первому требованию»{2419}. В практическом же плане монарх мог позволить себе проявить гибкость. Чтобы подсластить пилюлю собственникам национальных имуществ, им объясняли: «Необходимость снабжать хлебом наше королевство и согласие между нашими подданными требуют, чтобы ограбленные собственники обрели свое имущество в том виде, в котором оно окажется, не претендуя ни на плоды, ни на урожаи, ни на возмещение убытков»{2420}.
Оставался вопрос о компенсациях новым собственникам. Королю казалось, что идеальным выходом из этих затруднений была бы договорённость старых и новых собственников национальных имуществ между собой, что позволяло властям остаться в стороне от этих дрязг:
Без сомнения, хотелось бы надеяться, что можно будет все отобрать у владельцев захваченных имуществ, не выплачивая им никакого возмещения, и в этой мере не будет ничего несправедливого, она станет наказанием за их весьма непосредственное участие в Революции [...] если же, тем не менее, возникнут опасения, что в результате они начнут оказывать наносящее ущерб сопротивление восстановлению монархии и порядка, будет необходимо успокоить их, принимая во внимание, что первейший закон - благо народа{2421}.
В соответствии с этими мыслями Курвуазье вложил в уста короля следующие слова:
Мы признаём, что с точки зрения правосудия никакие документы не обязывают нас к выплате компенсации. Тем не менее, желая компенсировать своей снисходительностью любой нанесенный в прошлом ущерб, мы смягчим жёсткость законов и компенсируем его в зависимости от обстоятельств и поведения [собственников], в той форме и в том объеме, в котором это предпишут Генеральные штаты, поскольку эта милость может быть оправдана лишь интересами государства и, соответственно, её бремя должна нести вся нация, что не дает нам возможности возложить его без её согласия{2422}.
Такое решение позволяло и не озлобить собственников национальных имуществ, и намекнуть, что те, кто монархию не поддержат, могут вовсе ничего не получить, и совершить благодеяние за счёт увеличения налогов.
последние потрясения сломали все барьеры уважений и отличий, которые ранее разделяли различные уровни общества. Они могут быть восстановлены и воздвигнуты снова только благодаря Принцам Крови, чьё врожденное достоинство и бесспорное превосходство будут служить им гарантом{2424}.
О том, кто должен был взять на себя решение конкретных вопросов управления на местном уровне, позволяют судить инструкции, данные Людовиком XVIII своим агентам в 1796 г.{2425} Ими предусматривалась в первую очередь организация полиции, которая должна была заняться революционерами и подавлением мятежей, для чего предлагалось использовать особую конно-полицейскую стражу (
Что же касается гражданской администрации, Людовику XVIII считал необходимым воссоздание в первую очередь налоговых органов. Затем, чтобы не сделать второпях неудачный выбор местных чиновников, предлагалось призвать тех нотаблей, которые составляли муниципалитеты в 1789 г., назвать тех, кто мог бы временно обеспечить управление на местах{2427}.
Отсрочка реставрации монархии дала Людовику XVIII возможность осмыслить и теоретические вопросы будущего управления страной. В 1798 г. он видел их следующим образом:
В государстве необходимы четыре власти: законодательная, исполнительная, судебная и административная. Законодательная власть принадлежит Королю, однако она ограничена. Он не может принять никакого основополагающего (
Эти тезисы, не предназначавшиеся для предания гласности, на мой взгляд, очень важны. Людовик XVIII не только выделяет четыре ветви власти, а не три; он, как и в других документах этого времени, склоняется к восстановлению парламентов.
Далее король даёт несколько пояснений. Исполнительную власть монарх вершит в соответствии с законом и делит с офисье, которые действуют от его имени. На первый взгляд, это традиционная для французской монархии концепция «раздробления властей», однако и здесь есть нюанс: так же как и судей, офисье предлагалось сделать несменяемыми.
На судебной власти король подробно не останавливается, административная же, в его понимании, связана с взиманием налогов и принадлежит королю безраздельно. При этом специально оговаривается, что налоги взимаются со всех французов.
Когда в 1799 г. вопрос о реставрации монархии вновь встал в практической плоскости, и монаршьены, и король были едины: на переходный период нужно сохранить то, что есть. Как писал архиепископ Бордо: «Представляется очевидным, что нынешнее деление на департаменты, нынешние суды и административные учреждения должны быть на первое время сохранены»{2429}. Малуэ же подчёркивал, что «если Король временно воспользуется новыми институтами, он не берёт на себя обязательство сохранять их навечно». Он советовал сместить лишь якобинцев, но оставить тех, кто назначен вопреки им. А на освободившиеся должности подобрать замену из «верных или новообращённых подданных», желательно из «пользующихся уважением собственников, выбрав тех, кто не эмигрировал»{2430}.
В этом же русле шли и мысли Людовика XVIII. В инструкции графу д’Артуа он писал, что принял решение
временно сохранить существующие ныне формы гражданской и судебной администрации со следующими ограничениями: 1° чтобы весь их персонал в целом и каждый человек по отдельности принес мне клятву верности; 2° чтобы они исполняли свои функции от моего имени. Однако я рассматриваю это решение лишь как временное...{2431}
В обращении к французам от имени короля говорилось:
Поскольку резкое и преждевременное вмешательство в административное и судебное управление приводит государство к слишком сильным потрясениям и увеличивает хаос вместо восстановления порядка [...] территориальное деление Франции, администрация департаментов, дистриктов и муниципалитетов, положения, касающиеся полиции и удостоверения документов, суды [...] временно сохраняются в своем нынешнем состоянии. Люди, занимающие общественные должности, продолжают на них пребывать, за исключением лишь тех, кто явно оказался их недостоин. Вакантные должности будут заняты подданными, наиболее подходящими для их замещения, и по большей части теми, кто уже отличился порядочностью и образованностью{2432}.
В рамках этой логики сохранение департаментов представлялось разумным шагом, но по вопросу о том, что делать с ними дальше, единства не было. Курвуазье спрашивал государя:
Следует ли сохранять нынешнее деление Королевства или восстановить провинции? Возобновлять ли былое различие между провинциями со штатами
обложением? Организовывать ли во всех провинциях народную администрацию [...] какими функциями ее наделять, как избирать ее членов?»{2433}
В то же время граф де Сен-При говорил об упразднении провинций с немалым восторгом:
Отныне во Франции остались только французы! Нет больше гасконцев, бретонцев, фламандцев, провансальцев! Все в едином строю, все следуют одному укладу; законы, налоги, администрация - всё скроено по одной мерке, и никаких жалоб на пристрастность. Сколь же, без сомнения, прекрасным зрелищем станет Франция, управляемая на этой основе
Роль инстанции, которая должна будет поделить должностных лиц на «чистых» и «нечистых», отводилась агентам Людовика XVIII. Король заблаговременно предписывал им:
Поскольку возникают опасения, что должности в гражданской администрации и полиции занимают подданные, которые не заслуживают доверия ни народа, ни моего собственного, мои агенты должны будут позаботиться о том, чтобы их уволить и заменить, насколько это будет возможно, теми, кто был избран в мае 1797 года, ввиду того, что в их пользу расположено общественное мнение и что немалое их число заслуживает моего доверия{2435}.
Таким образом, даже при смене чиновников Людовик XVIII готов был отдать приоритет тем, кто уже находился на территории страны, а не прибыл с ним из эмиграции. При этом выдвинутое ранее положение о том, что все должны будут действовать от имени короля и принести ему клятву верности, сохраняло свою силу. Естественно, это не касалось центрального правительства и Законодательного корпуса: «Учреждения, сосредоточивающие в чужих руках законодательную и исполнительную власть, не совместимы с монархической формой правления и нашей законной властью»{2436}.
В то же время эта проблема имела и ещё один аспект: что делать с теми должностями, которые были ликвидированы в ходе Революции (в частности, с местами советников парламентов, которые, как известно, покупались)? Сложность заключалась не только в деньгах или в восстановлении справедливости: эти люди служили золотым фондом монархии, и король нередко прибегал к их услугам. Об их отношении к планам государя в этой области можно судить по реакции президента Везэ, который, узнав о том, что монарх не планирует немедленного восстановления парламентов, подал в 1796 г. в отставку, отказавшись отвечать за деятельность роялистов во Франш- Конте{2437}.
На случай, если король захочет сразу же объявить о том, что эти люди будут восстановлены в своих правах, был заготовлен специальный проект декларации, в котором возвращение прежних должностей обещалось всем, «кто всё ещё заслуживает нашего доверия», за исключением тех, кто за годы Революции добровольно подал в отставку: их должности объявлялись вакантными{2438}. Однако один из самых главных вопросов оставался по-прежнему без ответа: стоит ли в принципе восстанавливать систему продажи должностей? Сам король не считал её однозначным злом; как он напишет два года спустя: «Продажа должностей закрывает иногда дорогу достойному, и это величайшее зло, но временами она заступает путь интриге, и это величайшее благо.
В целом же проблемы восстановления прежней администрации после окончания временного порядка управления обсуждались в 1799 г. довольно вяло, что и не удивительно: речь шла о слишком уж отдаленной перспективе. Но всё же первые подходы были намечены и здесь: так, например, подчеркивалось, что следует принять особые меры предосторожности, дабы члены местной администрации не возомнили себя представителями народа, для чего высказывался совет, чтобы частично они назначались королем, а частично выбирались теми, кого король назначит{2441}. Граф де Сен-При предлагал другой вариант: вернуться к системе Неккера, «против которой не существует весомых аргументов, кроме имени ее творца». С его точки зрения,
нет ничего более подходящего, чтобы умерить правление интендантов - единственное, которое является воистину монархическим, - нежели собрание части собственников страны, взятых не глядя на сословную принадлежность, наделенное исключительно совещательным голосом и без права собираться иначе как по приказу суверена{2442}.
Эти же проблемы обсуждались и в составленных по распоряжению короля аналитических записках. Автор «Мемуара об управлении провинциями и финансами» приходил к выводу, что в придании
интендантам «сотрудников, выбранных на местах», есть свои плюсы и свои минусы. Плюсы в том, что тогда политика интендантов будет вызывать больше доверия, они не окажутся, как нередко бывало ранее, противопоставлены провинциям. Минусы же в «опасности скомпрометировать суверена, ставя препятствия на пути исполнения его воли, или даже изменить саму природу Монархии, чрезмерно множа посредствующие органы»{2443}. Тем самым традиционный принцип назначаемости должностных лиц пытались примирить с революционным принципом выборности.
Кроме проблемы с гражданскими должностными лицами, королю предстояло решить проблему и с
Помимо пребывавшего в то время на русской службе корпуса Конде, число эмигрантов под ружьем было весьма скромным. Званиями и орденами солдат королевской армии не баловали, а поначалу и вовсе было принято решение, что все звания, присвоенные королём после 6 октября 1789 г., считаются недействительными{2444}. Людовик XVIII присваивал звания весьма умеренно за исключением крупного награждения в январе 1797 г., когда сразу 42 человека стали бригадными генералами
Тем не менее после реставрации эмигранты неминуемо стали бы конкурентами республиканских офицеров, которых также нельзя было обидеть, и не только потому, что это настроило бы армию против нового короля. Была и другая сложность: Людовик XVIII был готов отказаться от многих завоеваний Революции, но только не от тех, которые были завоеваниями в прямом смысле этого слова{2446}.
В итоге в инструкции графу д’Артуа говорилось:
Что же до армии, то не следует ничего менять по сравнению с тем, о чем я уже объявлял ранее: за офицерами, находящимися в любом звании и выбравшими правильную сторону, сохранятся звания и должности{2447}.
В то же время Людовик XVIII понимал, какое отношение к республиканским войскам царило среди эмигрантов и держав коалиции, не один год вынужденных с ними сражаться. Поскольку к французским войскам следовало относиться как к врагам, но ровно до той поры, пока они не перейдут под королевские знамена, двойственность была неизбежной. Проект обращения к французам в этом плане весьма показателен (включая те слова, которые оказались в итоге вычеркнуты):
Сожалея о заблуждениях, в которые впала французская армия, мы не без гордости наблюдали за храбростью, выказанной ею в боях, и поскольку для нее осталась важна слава, она вновь станет тем, чем была издавна - честью и опорой трона. Будучи к ней справедливыми, мы сохраним должности, звания, денежное содержание и жалование тем генералам, офицерам, унтер-офицерам и солдатам, которые
В соответствии с этими идеями в «Проекте эдикта об армии»{2451} устанавливалось, что любой солдат может стать офицером, и «никакого доказательства дворянского происхождения не требуется, чтобы занять должность офицера, будь то в наших сухопутных войсках или на флоте». Напротив, любой, получивший офицерский патент (за исключением ненатурализованных иностранцев), автоматически становится дворянином с правом передавать дворянство по наследству. Небезынтересно обоснование этого: в проекте от имени короля отмечалось, что монарх руководствовался «заботой о том, чтобы упрочить в нации тот воинственный дух, коего требует безопасность государства», а также стремлением сделать из профессии военного, «как это было некогда, основной источник дворянских званий, и открыть перед талантами [...] карьеру воинской славы, закрытую для них несправедливыми установлениями»{2452}. Курвуазье пояснял это нововведение следующими словами:
Установления были благоприятны исключительно для придворной молодежи, а старый лейтенант-полковник, поседевший под знаменами, искусный в своем ремесле, снискавший любовь и доверие своего подразделения, даже не надеялся его возглавить, пусть даже он долгое время направлял его. Достаточно ли для юных полковников, которых никогда не знала армия Людовика XIV, побыть четыре месяца с незнающими их солдатами, чтобы затем отправиться совершенствовать свое ремесло к актрисам из оперы или в будуары щеголих?{2453}
Таким образом, преобразования в военной сфере планировались окружением Людовика XVIII, пожалуй, как самые радикальные и необратимые: даже структура армии, и та должна была сохраниться в том виде, в котором монарх унаследует её от Революции.
Ещё одна проблема, которая неминуемо встала бы перед королём, -
Курвуазье полагал, что ряд декретов (об эмигрантах, религии, браках), очевидно, следует отменить немедленно, но что делать с остальными и чем их заменить? Юрисконсульт отмечал, что через его руки прошло немало законопроектов, но все они показались ему неприменимыми на практике. Однако и сохранение существующих
законов также невозможно. С одной стороны, они неизвестны ни королю, ни его Совету, ни его чиновникам. С другой - законы, направленные на сохранение республики, едва ли подойдут монархии, к тому же за годы Революции не было создано никакой цельной системы, законодательство латалось в зависимости от обстоятельств. С третьей стороны, достаточно взглянуть на тех, кто был законодателями, чтобы осознать: «Такие люди могли напринимать лишь плохие законы». В данной ситуации представлялось бы разумным вернуться к дореволюционному законодательству, но и такой путь не кажется правильным, поскольку это законодательство обременено многочисленными устаревшими нормами. Впрочем, при желании можно обосновать и возвращение к 1789 г. и даже согласиться на процедурные изменения, совершённые Учредительным собранием, поскольку они давали обвиняемому право на защиту{2454}.
Единой позиции по этим вопросам в 1799 г. так и не было выработано. Если один проект однозначно аннулировал
как покушающиеся на нашу власть, противоречащие конституции королевства и изданные без должных на то полномочий все акты, относящиеся к разряду конституций, декретов, законов, подзаконных актов, инструкций, договоров, прокламаций, а также все остальные,
выпущенные революционными законодательными органами, начиная с Национального собрания (с оговоркой, что король оставляет за собой право сохранить те из них, которые сочтёт полезными){2455}, то, к примеру, «Проект декларации о временном восстановлении судов» предусматривал, что до поры до времени всё это законодательство сохранится, за исключением постановлений, направленных против религии, королевской власти, эмигрантов и верноподданных, браков и разводов{2456}. В сопровождающей этот проект записке вновь повторялись мысли Курвуазье о том, что было бы странным сохранить законодательство, роялистам неизвестное, а также высказывалось предложение по всем гражданским делам адресоваться к римскому праву, а по уголовным - к ордонансу 1670 г. Однако не сложно представить себе, насколько реально было последовать этому совету, особенно с учётом намерения сохранить на своих местах большинство назначенных в годы Революции судей.
Вместе с тем подготовленные в окружении короля документы позволяют судить о том, какие разделы революционного законодательства должны были бы подвергнуться отмене в первую очередь. «Проект эдикта о подтверждении государственных актов, изданных во времена смуты»{2457}, устанавливал, что все приговоры, вынесенные судьями, не имевшими на то полномочий, объявляются недействительными, в частности, касающиеся свободы или имущества подданных. При этом все приговоры по гражданским делам временно остаются в силе, а по уголовным - даруется разрешение подавать апелляцию в суды высшей инстанции, даже если приговоры были вынесены судом последней инстанции. Если приговор был вынесен за верность религии или законному правительству, в постановлении это обязательно должно быть отмечено, чтобы приговорённый или его семья могли этим гордиться. Дабы не ждать, пока будут восстановлены парламенты, полномочиями по пересмотру дел временно наделялись генеральные прокуроры или их заместители. В то же время ряд решений должен был оставаться в силе и далее: всё, что касалось свадеб, крещений, похорон и других актов гражданского состояния, все завещания, брачные контракты, акты о разделе имущества, наследовании фьефов и ограничениях обычного права.
Одним из самых сложных вопросов, как показала ещё Веронская декларация, был
19 июля 1795 г. король писал принцу Конде, что по таким случаям хотел бы принимать решение лично: «Важные услуги - слова громкие, и их применение я оставляю только за самим собой»{2458}. Лорд Макартни, в свою очередь, докладывал, что король готов в определённых случаях сделать исключение для цареубийц, разве что не хотел бы, чтобы они оставались во Франции. По словам Макартни, Людовик XVIII не против разрешить им со всеми их состояниями эмигрировать в Америку, поскольку ему кажется, что и они сами этого захотят, и Америка их примет{2459}. В эпоху Реставрации именно этот вариант и будет реализован: правительство вышлет цареубийц из страны, но сохранит им жизни, а для некоторых даже сделает исключение и разрешит им остаться.
15 октября лорд Макартни сообщал по результатам переговоров с королём и членами его Совета:
Агентам Короля во Франции было разрешено разъяснять его декларацию и говорить, что он не мог не сделать исключение из амнистии для цареубийц, хотя могут быть такие услуги, чтобы даже им обеспечить его Милосердие{2460}.
Как ни удивительно, за всеобщую амнистию выступила даже дочь Людовика XVI. В январе 1796 г. она писала королю из Вены:
Я должна попросить вас, дядя, об одной милости: простить французов и заключить мир. Да, дядя, это я, у которой они погубили отца, мать и тётю, я прошу вас на коленях о милосердии и мире. Это для вашего же блага. Никогда вы не сможете взойти на трон при помощи силы, лишь при помощи мягкости, и это заставляет меня просить вас прекратить военные действия, которые приводят в отчаяние ваше несчастное королевство. Увы, если война продлится долго, вы воцаритесь лишь над грудой трупов. Настроения сильно изменились, но мир необходим, и когда они будут знать, что обязаны им моему дяде, все они придут к вам и будут вас обожать. Дядя, ведь сердце ваше столь добро! Простите их, окончите войну. Увы, если бы мой добродетельный отец был жив, уверена, он бы это сделал. Я молю вас тем самым издать новый манифест; предыдущий принёс много добра{2461}.
Несмотря на это, король продолжал колебаться. В подписанной им 10 марта 1796 г. инструкции двум агентам, которые должны были отправиться на территорию Франции, мы видим те же мысли, что и в Веронской декларации: милосердие ко всем, кроме убийц Людовика XVI, Марии-Антуанетты и Мадам Елизаветы{2462}. Но уже 20 марта, составляя инструкции для графа де Мустье, Людовик XVIII опять меняет свою точку зрения:
Он [Мустье. -
Иными словами, простить цареубийц король не готов, но им можно намекнуть, что стоит покинуть страну, и их никто не тронет.
В письме генералу Пишегрю от 24 мая 1796 г. Людовик XVIII вновь затрагивает этот вопрос. Подтверждая все данные генералу полномочия, король оговаривает:
Я не одобряю лишь статью семнадцатую, касающуюся амнистии; право высказываться на сей счёт я оставляю за собой. Моё милосердие простирается столь же далеко, сколь и правосудие, и насколько мне позволяет благо Государства. Однако вместе с тем я чувствую долг перед самим собой, перед своими подданными, перед всей Европой не избавлять от законной кары тех людей, чьи преступления навеки запятнали имя французов. Лишь великие услуги и прямое участие в восстановлении монархии могут склонить меня к тому, чтобы даровать им прощение{2464}.
На этом варианте Людовик XVIII и остановился. И все же наедине с собой король продолжал размышлять, правильно ли он поступает. В мемуаре «Об обязанностях короля» немало места уделено рассуждениям о милосердии, о том, может ли государь помиловать убийцу. Призывая племянника к гуманности, Людовик-Станислас напоминал ему разговор между Людовиком XIV и воспитателем дофина герцогом де Монтозье: когда государь помиловал убийцу, а тот потом убил ещё 19 человек, герцог заявил, что преступник убил лишь одного, а 19 других - сам монарх{2465}.
Ещё весной 1799 г. Людовик XVIII решил, что ордонанс об амнистии будет опубликован лишь тогда, когда он вернется на территорию страны{2466}, поскольку это прерогатива исключительно королевская. К середине года проблема стала тем более актуальной, что полным ходом шли переговоры с Баррасом, а в Директорию вошло ещё двое цареубийц - Сийес и Дюко.
Против всеобщей амнистии высказывалось окружение графа д’Артуа; в письме от 27 июня Людовик XVIII не без раздражения отмечал, что таким придворным было бы неплохо «замолчать и простить, следуя примеру своего короля»{2467}. Малуэ в отправленном королю проекте призывал к тому, чтобы из амнистии были исключены только цареубийцы, а остальным депутатам, которые голосовали не за казнь Людовика XVI, «были предоставлены время и средства, чтобы бежать»{2468}. Другой вариант предлагал монарху барон де Монтьон: не сделать ли, как при Карле II, чтобы исключения из амнистии определял парламент?{2469} Ход был остроумным, но, пожалуй, бессмысленным: цареубийцы знали историю не хуже роялистов. Граф де Сен-При предлагал третий способ, позволявший королю не брать ответственность на себя: пусть Генеральные штаты сформируют специальный суд, и уже он будет решать, кто достоин прощения{2470}.
Позиция же самого Людовика XVIII в инструкции графу д’Артуа была сформулирована так же, как и в письме Пишегрю:
Мои мысли о милосердии хорошо известны: его пределы обозначены в моей декларации 1795 года. Однако возможно оказать такие услуги, которые заставят меня закрыть глаза на самые страшные преступления{2471}.
В соответствии с этим Курвуазье в проекте обращения к французам записал:
Тем не менее нам хорошо известно, что значительные преступления, совершенные против государства, можно искупить оказанными ему значительными услугами, и совершившим их, если они заслужат прощение Франции, не придется более бояться ее Короля. Зачем же нам карать тех, кого она пожелает освободить от наказания?{2472}
Причина, заставившая короля пойти на амнистию, формулировалась для подданных весьма лаконично: «Разве вы не достаточно и даже не слишком наказаны теми бедствиями, которые революция обрушила на ваши головы?»{2473} Вместе с тем складывается впечатление, что осознание необходимости помиловать некоторых цареубийц попрежнему вызывало у Людовика XVIII определенный душевный дискомфорт, и это как минимум влекло за собой необходимость дополнительных пояснений:
В своей декларации от июля 1795 года мы уже обещали французам всеобщую амнистию, однако тогда мы почитали своим долгом исключить из нее преступления, которые нам хотелось бы стереть из людской памяти. Тем не менее высшим законом является благо государства. Людовик XVI, наш августейший и несчастный брат, думавший лишь о благе своего народа, царствовавший бы и поныне, если бы меньше его любил, Людовик XVI смотрит с небес и одобряет причины, заставляющие нас помиловать даже его палачей{2474}.
Интересно при этом, что в других документах, составленных в окружении короля, фактически повторялись тезисы, изложенные ещё в Веронской декларации. Складывается ощущение, что Людовик XVIII поручил составить несколько разных текстов, чтобы иметь возможность выбрать, когда придёт время, тот вариант амнистии, который будет в наибольшей степени соответствовать ситуации. Так, в проекте инструкций, написанном графом де Сен-При, никаких исключений из амнистии не делалось{2475}. Не было их и в проекте специального «Ордонанса об амнистии», который должен был стать первым актом новой власти. В нём высказывалась надежда, что французы позабудут самое главное преступление из совершенных в годы Революции, однако в отношении цареубийц авторы оставались непреклонны:
Если преступления, которые мы хотели бы стереть из памяти людей, оказались исключены из всеобщей амнистии [...] то лишь потому, что поскольку такие преступления оскорбляют гордое имя французов и королевское величие, не в нашей власти их простить{2476}.
В ордонансе весьма скрупулезно перечислялись те, кто, так или иначе, способствовал казни Людовика XVI и Марии-Антуанетты, и специально отмечалось, что они будут отданы под суд. Также планировалось не распространять амнистию на гражданских лиц и военнослужащих, которые откажутся подчиниться власти вернувшегося в страну короля. И, наконец, отдельная и весьма любопытная статья
предусматривала конфискацию поместий тех сеньоров, которые были уличены в неверности королевской власти. В комментарии к этой статье говорилось, что случаи, под неё подпадающие, не будут многочисленными, тем не менее,
она послужит для того, чтобы наказать нескольких крупных сеньоров, в частности Лафайета, которые более виновны, нежели народ; она понравится народу, который с удовлетворением увидит, что Король более заботится о нем, нежели о грандах; она не противоречит духу амнистии, поскольку конфискация будет проведена при помощи гражданского права; наконец, она предоставит Королю возможность вознаградить верных слуг, которых разорила революция{2477}.
В полном соответствии с веяниями времени на «Ордонанс об амнистии» возлагалась и функция
Нам хотелось бы верить, что французы забудут даже сами названия партий, столь долгое время их разделявших, и объединятся в благородном стремлении помочь беспрестанно прилагаемым нами усилиям, дабы вернуть в наше отечество порядок, мир и счастье{2478}.
Заставить забыть о Революции должна была не только амнистия. Не менее важной представлялась жёсткая и безотлагательная модификация всего символического пространства, претерпевшего кардинальные изменения за последнее десятилетие. Специальный «Ордонанс о восстановлении монархии» предписывал в течение месяца после его публикации снять под угрозой штрафа «все символы и эмблемы мятежа со всех зданий» и «вернуть зданиям, площадям и улицам, равно как и городам, местечкам и деревням, чьи названия были изменены после 1 мая 1789 года, те имена, которые они носили до того времени». В течение полугода и под угрозой аналогичного штрафа должны были «быть вычеркнуты из судебных постановлений, контрактов и иных общественных или частных актов все статьи, термины и эмблемы, имеющие отношение к мятежу». Кроме того, планировалась отмена нового календаря и возвращение старого, особо отмечалось, что все акты, которые выйдут после этого указа и будут датированы в соответствии с революционным календарем, окажутся лишенными силы{2479}.
Этот ордонанс абсолютно вписывался в рожденные Революцией методы манипулирования национальной памятью. Во многом он представлял собой зеркальное отражение знаменитого декрета от 14 августа 1792 г. о разрушении памятников, «вызывающих воспоминания о феодализме» и целой серии декретов лета-осени 1793 г., направленных против гербов и эмблем королевской власти на домах и в парках{2480}.
Отдельные статьи проекта ордонанса запрещали всем подданным и иностранцам на территории страны «под угрозой объявления мятежниками и бунтовщиками образовывать какие бы то ни было собрания, известные под именем
Другие проекты конца 1799 г. дополняли эти положения ордонанса. Так, например, планировалось даже способы казни восстановить в том виде, в котором они существовали при Старом порядке, поскольку не следовало казнить преступников тем же образом, что и Людовика XVI{2482}. Единственное, что должно было сохраниться до особых распоряжений - это система мер и весов, а также все находившиеся в обращении монеты, которые должны были приниматься наряду с монетами предшественников Людовика XVIII{2483}.
Эти проекты в полной мере отражают отношение Людовика XVIII к Революции. В ноябре 1798 г. он писал:
Я ненавижу любые революции, поскольку ничто не приносит столько зла народам; я ненавижу тех, кто их делает, от Суллы до аббата Сийеса, поскольку я считаю величайшими преступниками тех, кто низвергает законы своих стран; особенно же я ненавижу Французскую революцию и её творцов, поскольку их принципы - метафизические абстракции, доведённые до крайней степени, - ниспровергают все основы религии и общественных институтов. Но эта ненависть не делает меня несправедливым. Содрогаясь, я восхищаюсь талантами Цезаря и Кромвеля, отдаю должное Бонапарту, обвиняю и жалею Якова II...{2484}
Несколько позднее, в 1801 г., прочитав в приуроченной к 14 июля прокламации, что этот день навсегда войдёт в историю, король иронично заметит, что точно также в историю навсегда войдёт Лиссабонское землетрясение. И продолжит:
14 июля ниспровергло все принципы морали и добродетели, чтобы утвердить невозможное в реальности химерическое равенство. Оно заменило мягкие законы благодетельной религии мечтами философов - врагов всякого порядка. Оно лишило власть законных прав, необходимых для счастья нации. Оно сделало из народа, известного своей кротостью и любезностью обхождения народ каннибалов. Оно отобрало высшую власть у тех, у кого она была, но не вручило её тем, у кого её не было. Оно уничтожило торговлю, разорило провинцию. Чистая правда, что оно очень сильно временно подстегнуло страну, но сделало это так же, как делает сильнейшая лихорадка, пожирающая силы больного. Наконец, истинное уважение, которым пользовалась Франция, она заменила на ужас, который внушают разбойники{2485}.
Один из ключевых вопросов, на который позволяют ответить проанализированные в этих двух главах материалы: в какой мере документы, созданные роялистами, отличались от проектов, присланных монаршьенами?
Тексты конституционных монархистов объединяла общая линия на сохранение (по крайней мере, временное) доставшейся от Революции административной, судебной, финансовой, налоговой и военной системы. Они стремились к отказу от восстановления тех институтов Старого порядка, которые, по их мнению, вызывали наибольшее недовольство населения - десятины, сеньориальных прав, габели, ратовали за возрождение сословной структуры общества. Некоторые из них поддерживали и отказ цареубийцам в помиловании. Возвращение национальных имуществ прежним владельцам они предусматривали лишь при условии обязательной компенсации владельцам нынешним и выступали за модификацию тех древних институтов власти, которые доказали свою неэффективность. Во всём этом, разве что кроме вопроса о компенсации, к которому король подходил существенно более осторожно, конституционные монархисты с роялистами совпадали. В несколько ином русле шли мысли бывшего фейяна маркиза де Жокура, предлагавшего созвать Генеральные штаты, чтобы вместе с ними решить, что будет полезным сохранить от различных форм правления, сменявших одна другую с начала Революции{2486}, однако и этот проект не содержал в себе ничего радикального. Таким образом, граф д’Аварэ был прав, отмечая, что предложения архиепископа Бордо во многом повторяют уже сказанное королём, однако личная неприязнь помешала ему отнестись к проектам Монаршьенов без предубеждения.
Самым принципиальным расхождением между позициями роялистов и конституционных монархистов оказалось стремление Монаршьенов сохранить представительную форму правления, то есть встроить в будущую систему такие элементы, которые изначально ограничивали бы королевскую власть. Здесь они смогут найти взаимопонимание лишь к 1814 г., пока же у Монаршьенов не было другого выбора, кроме как сотрудничать с Людовиком XVIII и пытаться его обратить в свою веру
Однако значительно более важным видится иное. Проанализировав комплекс документов, вышедших из-под пера Людовика XVIII и его ближайших советников во второй половине 1795-1799 гг., можно выявить, как эволюционировали их политические и идейные проекты, проследить за дискуссиями вокруг наиболее спорных моментов, оценить тот путь, который был пройден королём в изгнании за эти годы. С этих страниц перед нами предстает не «непримиримый приверженец абсолютистского режима»{2487}, а умный и чуткий политик. Его идеалы во многом лежат в прошлом, однако Людовик XVIII «ничего не забыл и многому научился» - с течением времени он избавляется от иллюзий и демонстрирует всё большую склонность к компромиссу.
В 1799 г. он уже совсем не тот, нежели в 1795-м. Тогда для победы казалось достаточным, чтобы на смену слабовольному Людовику XVI пришел истинный государь, чтобы во главе роялистов встал не постоянно уступающий мятежному народу монарх и не находящийся в тюрьме десятилетний мальчик, а полный энергии принц, хорошо знакомый всем европейским дворам, суровый, но справедливый, новый «отец народа», готовый простить заблуждения, но покарать преступников. К концу режима Директории Людовику становится ясно, что корону недостаточно
Сама мысль об этом ему претила, временами король пытался сделать вид, что никакого общественного мнения не существует, есть лишь искусные интриганы, управляющие народом по своему желанию, - с ними-то и необходимо искать точки пересечения. Однако его действия говорят об обратном. Людовик XVIII крайне внимательно относился к каждому слову, которое могло быть предано гласности, пытался предугадать, какое впечатление произведут его декларации, немало делал для того, чтобы создать у своих подданных определённый образ. Это проявлялось и в лексике: значительно чаще, нежели раньше, встречалось слово «нация», то и дело заходила речь о её правах и представителях, упоминался даже «общественный договор».
Людовик XVIII неоднократно обещал не возрождать Старый порядок - другое дело, что в этих словах порой можно услышать не торжество реформатора, а сожаление о навсегда утраченном прошлом. И тем не менее подготовленные в его окружении проекты деклараций и ордонансов явно свидетельствуют о том, что король не кривил душой. Старый порядок виделся лидерам роялистов состоящим из двух частей. Его основу, ядро - фундаментальные законы французской монархии - они хотели сохранить и впредь. И дело не в том, что король считал их совершенными или ему претила сама мысль о реформах. Он осознавал, что стоит начать модификацию того фундамента, на котором покоилась монархия, и он либо не сможет остановить эти преобразования, не поделившись властью, а то и не лишившись её, либо превратится в деспота, поскольку именно эти законы и делали власть короля Франции абсолютной, но не деспотической. То же, что с течением времени стало окружать это ядро, необходимо было проанализировать и избавить от «abus» - весьма многозначное понятие, означавшее и «злоупотребления», и «заблуждения», и «несправедливости». Чтобы не допустить в будущем этих злоупотреблений и неправильного толкования фундаментальных законов, король обещал даровать Франции конституцию, Хартию, в которой эти основы были бы закреплены навечно.
Монархия для Людовика XVIII - это не только форма правления, но и сопутствующая ей система символов и образов; отсюда и та непримиримая война, которую он объявлял порожденным Революцией символам, лозунгам, новому календарю. Монархия - это, несомненно, сословное государство со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая право сословий быть услышанными. Согласие на созыв Генеральных штатов кажется королю разумным компромиссом между «деспотизмом» и парламентаризмом, хотя он пока не готов окончательно определить для себя, какой объем полномочий следует даровать представителям сословий. Монархия - это, безусловно, и «правовое государство»; отсюда стремление облечь свои решения в юридически безукоризненные формулировки, сколько бы иезуитства в них не содержалось. «Благо государства» могло оправдать многое, но не нарушение базовых прав подданных, включая право собственности: ни король, ни его окружение не сомневались, что национальные имущества должны быть возвращены прежним собственникам и можно обсуждать лишь вопросы компенсации.
Людовик XVIII заявлял, что на переходный период во Франции будет установлен временный порядок управления. Решение казалось мудрым: окружение короля осознавало, что невозможно в одночасье
выстроить новую систему управления, а старая, существовавшая до 1789 г., очевидно, уже не отвечала изменившимся условиям. Не хватало и кадров, опытных должностных лиц с дореволюционным опытом работы. Но едва ли не самое главное, что позволял временный порядок управления - это отложить на неопределенный срок решение вопросов, на которые у короля не было ответов.
В результате та система управления страной, которая должна была установиться во Франции после победы роялистов, мало чем напоминала бы Старый порядок. После реставрации во Франции должны были сохраниться унаследованные от Революции налоговая система, деление страны на департаменты, гражданские и судебные власти. Советники короля отмечали, что, помимо прочего, это позволило бы покончить с теми чертами Старого порядка, от которых в XVIII в. тщетно пыталась избавиться королевская власть: с партикуляризмом и привилегиями провинций, неравномерным налогообложением сословий и отдельных частей королевства, самомнением парламентов, отжившими свой век сеньориальными правами.
Кардинальным образом должна была измениться и армия. Если в последние годы Старого порядка Людовик XVI, стремясь поддержать родовитое дворянство, закрыл доступ к офицерским званиям для выходцев из других сословий, то Людовик XVIII, напротив, обещал потомственное дворянство всем простолюдинам, до них дослужившимся. С формальной точки зрения это соответствовало духу былых времен (дворянство - сословие воинов), однако в реальности позволяло сохранить рожденную Революцией победоносную армию нового типа.
Оставались ещё две немаловажные проблемы. И если вопрос о том, что делать с революционным законодательством, не мог быть решён именно в силу своей сложности, то в вопросе об амнистии король сам не стремился ставить последнюю точку до тех пор, пока не станет ясно, благодаря каким силам удастся реставрация. На проекте преамбулы к ордонансу об амнистии, составленном после переворота 18 брюмера, сохранилась характерная пометка: «На тот случай, если восстановление Короля окажется творением Бонапарта; в противном случае Е. В. пообещает амнистию всеобщую и без исключений»{2488}.
Эти слова видятся мне показательными и в другом плане: к 1799 г. стало ясно, что реставрация монархии не может стать творением одних только роялистов и сражавшихся с Республикой иностранных армий. А это означало, что Старый порядок безвозвратно ушёл в прошлое вместе с теми временами, когда короли Франции десятилетия-
ми укрепляли свою власть, превращая сословную монархию в ту систему государственного устройства, которую впоследствии станут называть «абсолютизм». Наставало время поиска компромисса между возможностями монарха навязать свою волю народу и возможностями народа навязать свою волю монарху. Наставало время в большей или меньшей степени ограничивающих монархов конституций. И проекты ордонансов 1799 г., так же как впоследствии и Хартия 1814 года, стали наглядными свидетельствами этого компромисса.
ГЛАВА 17
ХРИСТИАННЕЙШИЙ КОРОЛЬ
Среди тех проблем, которые достались Людовику XVIII, нема лое место занимал комплекс вопросов, связанных с католической религией. В отличие от многих других сюжетов, предусматривавших более или менее полный демонтаж республиканского здания, здесь это было не актуально, поскольку революция, за исключением краткого периода с середины 1793 до середины 1794 г., не покушалась на католицизм как таковой, одновременно изменив и трансформировав церковь в соответствии со своими представлениями о прекрасном. Гражданское устройство духовенства, уходившие в века споры между галликанами и Святым Престолом, приходы и диоцезы, имевшие одновременно несколько пастырей, назначенных разными властями, восприятие многими республиканцами священников как силы однозначно контрреволюционной, невозможность для Ватикана проводить чёткую политику из-за опасения прямого военного вмешательства республиканской армии, отобранные у церкви храмы, попытки насаждения культов Разума и Верховного существа - всё это делало задачу короля в стократ более сложной.
Уровень хаоса, в который была погружена церковная жизнь Франции, показывает следующий пример: получив «Обращение христианской и католической армии к французскому народу», принятое в Клиссоне 1 июля 1793 г., то есть в самый разгар вандейских войн, в ватиканской курии с изумлением узнали, что, желая «восстановить католическую религию и сделать её процветающей», лидеры мятежа обязали всех кюре и викариев обращаться по религиозным вопросам к епископу Агры{2489}. Так именовал себя некий Г. Гийо де Фольвиль
Разумеется, Ватикан и сам предпринимал попытки упорядочить этот хаос. Одной из них стала практика ответов Пия VI на вопросы верующих и клириков из Франции, которые позволяли им обрести какую-то почву под ногами. В начале 1794 г. папа римский ответил на первую серию таких вопросов{2492}: можно ли присутствовать на мессе, которую ведёт присягнувший священник, можно ли у таких священников креститься и вступать в брак, получать у них отпущение грехов и т. д. Его ответы показали сохранение резко отрицательного отношения Святого Престола к присягнувшим священникам, исключение было сделано только для крещения, да и то в случае крайней необходимости, а также для отпущения грехов при угрозе для жизни. В то же время Пий VI отказался отвечать на прямой вопрос о том, как будут наказаны присягнувшие священники, отметив, что ещё не вынес окончательного суждения по этому поводу.
1 апреля эти ответы были дополнены разрешением обходиться в ряде случаев без исповеди и проводить службы не в церквях, а в частных домах{2493}. 26 июля папа римский ответил на вторую серию вопросов{2494}: можно ли служить мессу без алтаря и облачения, как относиться к раскаявшимся присягнувшим священникам и др. 22 апреля 1795 г. последовали ответы на третью серию вопросов{2495}: по поводу клятвы о приверженности свободе и равенству, об отношении к священникам, вызвавшим раскол церкви, о том, не следует ли назначить главу французской церкви и ряд других. Эти документы показывают, что в позиции Святого Престола ничего не изменилось: папа не хотел допускать присягнувших священников к службам, но и не был готов к какому бы то ни было решению о том, что с ними делать.
Точно также он не был готов в тот момент оттолкнуть от себя сторонников галликанской церкви{2496}.
Дополнительные сложности этим религиозным проблемам добавляло то, что 3 вантоза III года (21 февраля 1795 г.) в результате доклада Буасси д’Англа от имени Комитетов общественного спасения, общей безопасности и по законодательству был принят декрет Конвента, даровавший свободу культов. Предполагалось при этом, что жалование священники не получают{2497}, им запрещено совершать религиозные церемонии или появляться в соответствующем облачении за пределами специально предназначенных для этого мест, никакие религиозные символы не должны демонстрироваться публично{2498}. Тем самым декрет закреплял произошедшее уже
По сути, декрет от 3 вантоза создал довольно шаткую и двусмысленную ситуацию. Присягнувшее, то есть оставшееся, хотя бы в теории, верным революции духовенство утрачивало средства к существованию, хотя и не подвергалось репрессиям, в отличие от неприсягнувшего. Приток населения в церкви вызывал раздражении части революционеров и заставлял их задуматься, не совершили ли они ошибку. Тем не менее это позволяло лояльным иерархам церкви официально возродить её, пусть и на новых основаниях, а также заявить, что религия и революция друг другу не противоречат. Депутат Конвента аббат Грегуар торжественно заявил: «Ковчег республики и ковчег церкви, претерпевшие от бурь, будут плыть теперь вместе и счастливо достигнут пристани»{2501}.
11 прериаля III года (30 мая 1795 г.) ещё один декрет Конвента предписал возвращение церкви ещё не отчужденных храмов{2502}. Хотя это было сделано в несколько завуалированной форме (в частности, было разрешено использовать церкви для собраний не только религиозного характера), а представлявший декрет Ланжюине оговорил, что выполнить это решение полностью невозможно, поскольку многие здания используются для нужд государства, всё же это решение говорило о том, что времена изменились. Вместе с тем в декрете уточнялось, что служить в этих церквях смогут лишь те, кто заявит перед муниципалитетом о подчинении законам республики - перед духовенством замаячил призрак очередной присяги.
Записав в Конституции 1795 г. принцип свободы совести, 6- 7 вандемьера IV года (28-29 сентября 1795 г.) Конвент принял пространный декрет, ставящий священников под контроль государства{2503}. В нём был сформулирован и текст присяги: «Я признаю, что совокупность французских граждан - суверен, и обещаю подчиняться и повиноваться законам республики». Очевидно, сохранившие приверженность монархии священники физически не могли на это пойти; раскол духовенства продолжался{2504}.
Веронская декларация{2505} стала первым документом Людовика XVIII, в котором ему пришлось обозначить своё отношение ко всем этим проблемам. В противовес прокламациям забывших бога республиканцев, она пестрит ссылками на волю «Неба» и «Провидения», однако речь в ней, как мы видели, прежде всего шла о восстановлении «порядка и законов», а апелляция к авторитету Всевышнего использовалась, чтобы заставить подданных лишний раз задуматься о содеянном: «Вы были неверны Богу ваших отцов, и Бог, справедливо рассердившись, заставил вас почувствовать всю тяжесть своего гнева». Отсюда следовал вывод, что, ради обретения счастья, нужно
восстановить её [религии. -
Таким образом, максимум, о чём здесь идёт речь, - о восстановлении католицизма в качестве государственной религии. Духовенство упоминается в Декларации ближе к концу, наряду с принцами, дворянами и магистратами: король старается показать, что французам не следует бояться людей, на чьи плечи ляжет реставрация монархии:
Те служители Бога мира, которые не скрылись от неистовых гонений{2506}, чтобы сохранить вашу веру; полные рвения, которое просвещает, милосердия, которое прощает, станут проповедовать как своим личным примером, так и своими речами забвение обид и любовь к врагам. Стоит ли вам бояться, что они запятнают вечное сияние, которое их благородное поведение и кровь стольких жертв снискали галликанской Церкви.
Помимо естественного для «христианнейшего короля» желания поставить религию себе на службу, мне видится здесь ещё и намерение использовать характерное для многих французов стремление к возврату безопасного и публичного исповедования веры, сопряженное с желанием вверить заботы о своей душе тем клирикам, которые в годы Революции вели себя бескомпромиссно. «Галликанская церковь, - отмечал Олар, - была окружена духовенством, оставшимся верным папе и пользовавшимся большей симпатией народа, особенно в деревнях»{2507}. «Религиозные чувства, столь ярко проявляющие себя во всех провинциях Королевства, уже напоминают взорам посвященных прекрасные века Церкви», - отмечается в Декларации. И хотя король здесь весьма преувеличивает, эти строки видятся мне явным откликом на то, что происходило во Франции после разрешения свободы культов.
Надо сказать, что, в отличие от многих других положений Веронской декларации, широко подвергавшихся критике, та её часть, которая касалась восстановления в полном объеме прав католиче
ского культа, претензий не заслужила. Как писал лорд Гренвиль: «Если Монархия во Франции будет восстановлена, то нет никаких сомнений в необходимости возвращения вместе с ней и религии, публичного культа»{2508}.
Меньше чем через год после Веронской декларации в инструкции графу де Мустье Людовик проясняет свою позицию, говоря о фундаментальных законах французской монархии:
Эти фундаментальные законы, которые суверен обязан соблюдать, отправляя свою власть, и нарушение которых делает недействительными противоречащие им акты, провозглашают католическую апостольскую римскую религию государственной, однако её власть не распространяется на те мнения, которые не проявляют себя в угрожающей общественному спокойствию форме{2509}.
Таким образом, он ясно даёт понять, что возвращение идеологического контроля церкви над обществом в его планы не входит. Кроме того, он обещает, что имеющиеся проекты восстановления королевской власти однозначно исходят из отказа духовенства и дворянства от всех налоговых привилегий{2510}. Существует, впрочем, одна оговорка: хотя инструкции и подписаны монархом, это не публичный документ, не дарованные государем обещания и гарантии, а всего лишь разъяснения о том, как граф де Мустье должен толковать французам королевские планы и намерения.
Одновременно с решением теоретических вопросов, Людовик XVIII занимался и практическими. В соответствии с традициями, король считался по отношению к церкви «епископом извне»
Артюр-Ришар Диллон (
Те из епископов, кто чувствовал вкус к теологическим штудиям, вносили свой вклад в понимание сложившейся во Франции ситуации. Особенно среди них выделялся Аселин, которого Латрей считает «любимым теологом Людовика XVIII»{2513}. В частности, в июне 1795 г. он опубликовал пространную брошюру «Мнение по поводу отправления святого культа в нынешних обстоятельствах»{2514}, в которой доказывал, что церковь, ещё со времен Христа, обладает суверенитетом и никак не зависит от светских властей; что истинны только те епископы, которые поставлены папой, и только те кюре, которые поставлены этими епископами. Любопытно при этом, что епископ Булони предлагал не наказывать тех священников, которые принесли присягу на верность свободе (но не равенству) - нужно лишь заставить их письменно от этой присяги отказаться или, по крайней мере, дать объяснение, что именно они имели в виду{2515}.
Именно через епископат Людовик XVIII и начал действовать сразу же после восхождения на престол. Получить представление о распоряжениях, отданных королем верхушке французской церкви, позволяет письмо, отправленное им 31 июля 1795 г. епископу Нанси герцогу де Ла Фару. В нем король сообщал:
Будучи призван на трон христианнейших королей, я знаю, что никогда не забуду те обязательства, которые налагает на меня этот титул по отношению к Богу, именем которого я правлю; по отношению к Церкви, старшим сыном которой я являюсь; по отношению к Религии, которая должна быть моим вдохновителем и светочем. И когда я узнал, что божественное Провидение призвало короля Людовика XVII, моего государя и племянника, моей первой мыслью, моим первым побуждением было прибегнуть к молитвам Церкви и обратиться за ними к архиепископам и епископам моего Королевства.
Однако в то же время я рассудил, что будет мудрым явить всем моим подданным те чувства милосердия и справедливости, которыми полно моё сердце; и, будучи убежденным, что мои речи будут тщетны, если Господь не осенит их и меня своей всемогущей благодатью, я решил подождать с тем, чтобы вымолить её посредством священнослужителей, покуда мой манифест не будет оглашён.
Этот момент настал, и ныне - более чем когда либо - духовенство и верующие моего Королевства должны сплотиться вокруг меня и беспрерывно обращать к Богу мольбы о пощаде, самые ревностные молитвы, самые искренние слезы.
Соответственно, я пишу это письмо, чтобы повелеть вам, а также приказать духовенству и верующим вашего диоцеза возносить публичные и частные молитвы, как только это позволят обстоятельства:
1o. За упокой души Людовика XVI и Людовика XVII, Королей Франции и Наварры, моего брата и племянника, моих государей и владык; Марии- Антуанетты Австрийской, Королевы Франции и Наварры, моей почтенной Госпожи и невестки; Елизаветы-Филиппы-Марии-Элен Французской, моей дорогой и возлюбленной сестры, а также за всех французов, которые пали жертвой нынешнего мятежа.
2°. Дабы Господь соблаговолил, чтобы души и сердца моих подданных услышали меня, чтобы он придал моим словам силу, ясность и действенность, которые они могут получить лишь его благоволением.
3°. Дабы он соизволил просветить меня своими познаниями, дабы проникла в меня его мудрость, и дабы благословил он те усилия, которые мне предстоит предпринять, чтобы восстановить его религию в моих государствах и чтобы меж моих подданных воцарились мир и счастье.
Сам же я молю Господа о том, чтобы он простер над вами, господин Епископ Нанси, свое святое покровительство{2516}.
Некоторые сюжеты Людовик XVIII полагал необходимым обсудить со «своими» епископами. По итогам анализа декрета от 11 прериаля III года он направил им послание, озаглавленное «Мысли короля Людовика XVIII по вопросу о том, могут ли священники, возвращающиеся во Францию, объявить о подчинении законам республики». В этом документе он, по сути, высказывал свои мысли по другому поводу: если вся власть от бога, значит ли это, что и власть национального Конвента имеет тот же источник? Король полагал, что речь идёт лишь о законной власти и, таким образом, о подчинении узурпатору не может быть и речи. Соответственно, нельзя подчиниться законам Республики, не отвергнув власть легитимную - монархию, «не став сообщником убийства короля, не одобрив изрядное количество чудовищных установлений, которые возводят безжалостность в систему, а порок - в добродетель». Отвергает он, с опорой на Библию, и главный аргумент присягнувших священников: церковь не должна вмешиваться в дела власти, она должна лишь подчиняться тем, кто правит. Вслед за этим мемуаром большинство епископов направили пастве послания, осуждающие принесение присяги{2517}.
Одновременно были сделаны попытки соорганизовать духовенство и заставить его действовать как единое целое на благо монархии. В марте 1796 г. Людовик XVIII предложил епископам выбрать из своей среды десять человек, которые постарались бы
сформулировать общие взгляды французского духовенства по наиболее важным вопросам восстановления религии, направляли бы подчинённых им пастырей, испрашивали бы санкцию Святого Престола для тех принципов, которые они выработают, и договаривались бы с королём о мерах, наиболее подходящих для ускорения реставрации алтарей и трона{2518}.
В ответ прелаты заверили его в своей верности идеалам монархии, но решительно отвергли идею объединения. В качестве одного из аргументов Диллон, архиепископ Нарбонна, сослался на давний спор между Римом и французскими прелатами о том, должны ли епископы получать в Ватикане подтверждение своих полномочий; истребование постоянных санкций только укрепит позиции Рима в этом споре{2519}. Было немало и иных аргументов. Всего ответило 33 епископа из 88; некоторые соглашались на создание такого комитета и даже называли конкретные имена. Самым популярным оказался Аселин, второе и третье «места» разделили Франсуа де Бональ (Bonal
Отказались прелаты и заниматься целенаправленно контрреволюционной деятельностью. Де Бональ, хотя и был сторонником Людовика XVIII, обратился к королю со специальным посланием, в котором доказывал, что посылать во Францию священников с таким заданием очень опасно, если у них найдут данные им инструкции, и бессмысленно, если таковых инструкций не дать: им просто не поверят. Кроме того, если пойдёт слух, что депортированные священники воздействуют на работу первичных собраний, республиканцы ухватятся за него и в полной мере используют{2521}. Даже когда накануне выборов было решено, что депутаты должны приносить присягу, и католики обратились к неприсягнувшим священникам с вопросами, допустимо ли это для них, и тогда многие епископы, отвечая на вопросы клира, решили не занимать какую бы то ни было позицию по этому вопросу, полагая, что дела светские их не касаются{2522}. С большим трудом королю удалось добиться от епископов изменения этой позиции и согласия, чтобы священники оказывали влияние на ход выборов{2523}.
Из документов, хранящихся в «Фондах Бурбонов», следует, что в первые годы после восхождения на престол Людовик XVIII рассматривал духовенство, скорее, как инструмент для ведения более успешной борьбы с республикой, не стремился принимать никаких решений о его судьбе после революции. В данной его агентам в 1796 г. инструкции основное внимание монарха уделялось вопросам материального обеспечения духовенства. Про священников же говорилось, что их назначения в приходы и епархии должны быть проведены лишь временно. Те, кто «остался верен Богу и Королю», должны без проблем занять свои места; те, кто принёс присягу, чтобы сохранить должности, должны от неё отказаться и покаяться, те же, кто незаконно получил сан (
Насколько король лаконичен, хорошо видно при сравнении подписанных им документов с теми проектами, которые поступали в его канцелярию. Один из них особенно интересен тем, что принадлежит перу человека, который, казалось бы, по долгу службы должен быть лучше своего государя осведомлен о ситуации во Франции, - уже упоминавшемуся ранее Мезьеру, выступавшему от имени Парижского агентства. Статья четвертая составленного Мезьером мемуара была целиком посвящена религиозным сюжетам:
Король будет объявлен защитником и опорой католической, апостольской] и римской религии. Духовенство будет восстановлено вместе с десятиной; ввиду того что происходящее сейчас во Франции показало, что если, к стыду католиков, оно [духовенство] не имеет собственности, недвижимости или, по крайней мере, не имеет права использовать десятину, оно вынуждено просить милостыню и, вследствие этого, подвергается презрению. Даже если народ и вернется к религиозным принципам, он отнюдь не поспешит в объятия священников; он будет ходить на мессы, но не станет платить.
Желательно восстановить все религиозные ордена - как ради славы религии, так и ради чести Франции, как по политическим соображениям, так и ради нужд общества; тем не менее количество мужских и женских монастырей придется ограничить: оно уже и без того значительно уменьшилось из-за разрушения культовых сооружений.
Есть надежда, что великодушие позволит Его Святейшеству проявить милосердие, одним словом, что будут прощены ошибки и образ действий тех конституционных священников, которые не кормились от религиозной распущенности; необходимо их реабилитировать, чтобы они могли вновь выполнять те обязанности, которые выполняли в 1789 г. Потому как иначе, что остается делать?
Необходимо и настоятельно требуется, чтобы духовенство не было более политической корпорацией [...] Высказываются пожелания, чтобы Е. В. и его наследники не возводили в сан прелатов, пока тем не исполнится от 40 до 49 лет, дабы они имели воистину духовный образ мыслей [...] Желательно, чтобы Е. В. создал высший церковный суд, который, не становясь инквизицией, выполнял бы её функции, надзирал бы над прелатами и священниками - как в плане единства религиозной догматики, так и в плане их публичного поведения{2525}. Если гг. литераторам и философам взбредет в голову и далее разлагать общественную мораль, искажая мешающую им религию или же насмехаясь над нею, ими также будет заниматься это учреждение [...]
Коллежи, университеты и семинарии будут воссозданы в том виде, в котором они существовали, с теми изменениями, которые желательно произвести. Народное образование сегодня абсолютно заброшено. Что это будет за молодежь, Сир, если В. В. не возьмется ее наставлять!!!!! Желательно, хотя подходящий момент для этого ещё не наступил, чтобы все не католики были высланы. Ведь люди осознают, что на протяжении двух с половиной веков они в открытую плели заговоры против всех властей и, в особенности, против католиков; ведь люди уверены, что протестантские правительства участвуют в едином заговоре и уже издавна пытаются побороть могущество католических держав. Ведь видно, что не католики, едва вернувшись во Францию, сразу же объединяются с философами, янсенистами, атеистами [...] Невозможно принять решение о сохранении в государстве секты, для которой мораль и догма - преступление, неподчинение и постоянные мятежи - догма, цареубийство – добродетель{2526}.
Текст весьма ясный и характерный, и всё же Людовик XVIII предпочел не прислушиваться к голосам сторонников крайних мер и апологетов католической реакции. Тон обнародованной им 10 марта 1797 г. декларации по-прежнему очень спокоен:
Мы говорили это нашим агентам и вновь непрестанно повторяем: «Приведите наш народ обратно к святой религии отцов и к отеческому правлению, которое столь долгие годы составляло счастье и славу Франции; разъясните ему конституцию страны{2527}, на которую клевещут лишь потому, что она недооценена»{2528}.
Но изменившаяся к 1797 г. ситуация подталкивала короля к более решительным шагам. Прежде всего, к этому времени оставшееся во Франции присягнувшее духовенство в полной мере осознало, в какую ловушку оно попало: с одной стороны, церковь оказалась отделена от государства, с другой - гражданское устройство духовенства никто не отменял. С одной стороны, духовенство считалось выборным, с другой - правительство не организовывало его выборы. Всё это заставило пошедших на соглашение с республикой клириков задуматься о возможности примирения с Ватиканом{2529}. Скорее всего, не случайно, что когда весной 1797 г. президент де Везэ получил от короля поручение узнать отношение находившихся в эмиграции епископов к присяге на верность Республике, несколько прелатов (в том числе епископы Клермона, Шалона-на-Саоне и Баланса) ответили, что никто не запрещал священникам приносить такую присягу{2530}.
Переворот 18 фрюктидора ставил перед королем задачу поиска новой тактики и новых форм влияния на подданных, и религия была бы здесь очень кстати. В частности, в полном соответствии с популярными в годы Революции идеями разрабатывался проект организации специального религиозного общества для воспитания подрастающего поколения: клирики исходили из того, что «христианское воспитание молодежи - это способ избавиться от несчастий, которых на наших глазах становится все больше и больше»{2531}. Помимо этого, предлагалось разделить королевство на пять округов (
Я поручаю моим агентам обратиться к епископам, дабы они поставили в известность тех своих собратьев, с которыми поддерживают отношения, что я призываю их направить в свои диоцезы миссионеров в равной мере образованных, добродетельных, отважных и осторожных или же использовать для этой задачи священников, которые уже находятся на территории королевства и обладают требуемыми качествами для того, чтобы поддержать религиозный дух, который вновь начал проявляться после последней катастрофы (фрюктидорского переворота), и чтобы дать моим подданным наставления, утешение, одним словом, ту духовную помощь, в которой они столь нуждаются и в настоящем, и в будущем{2533}.
Реакция многих епископов была весьма прохладной: сделав вид, что они не поняли истинного намерения Людовика XVIII вернуться к теме соединения монархической и религиозной пропаганды, королю отвечали, что в стране и без того достаточно неприсягнувших священников.
Тем временем Людовик XVIII отобрал пять прелатов, которым, как ему казалось, он мог доверять. Ими стали архиепископы Реймса и Тулузы и епископы Леона, Клермона и Булони. Король писал:
Я желаю, чтобы священники поддерживали среди моих подданных монархический дух одновременно с духом религиозным, чтобы их пронизывала тесная связь, существующая между алтарём и троном, [осознание того], что оба нуждаются во взаимной поддержке. Пусть они чётко заявляют, что католическая Церковь с её дисциплиной, иерархией, чудесным уставом, которая на протяжении веков не была запятнана никакими ошибками, хорошо сочетается лишь с монархией и не может долго существовать без неё. Наконец, пусть они показывают, что как без религии нельзя рассчитывать на счастье в иной жизни, также без монархии нельзя рассчитывать на какое бы то ни было счастье в этой{2534}.
И вновь отказ. Архиепископ Реймса ответил королю: «Чрезвычайно важно, чтобы священники действовали абсолютно независимо от сиюминутных интересов: авторитет религии теряет свой вес, если она оказывается замешана в политику». Богословские аргументы приводил и епископ Булони:
Невозможно учить народ, что католическая Религия связана лишь с монархией и не может долго существовать без неё, поскольку истина состоит в том, что католическая Религия связана с любой формой законного правления. Стоит католической религии утвердиться, как она оказывается в той же мере связана и с республиканской формой правления, с которой она долгое время сосуществовала.
Сходные резоны высказал и епископ Леона. Епископ Клермона посчитал, что если власти раскроют план короля, это может поставить священников под удар. Ответ архиепископа Тулузы в архиве отсутствует{2535}. Письмо, которое он написал примерно в это же время герцогу де Ла Фару, епископу Нанси, проясняет его позицию:
Самым печальным из тех удивительных изменений, которые произошли в общественном мнении, кажется мне отсутствие какого бы то ни было стремления к восстановлению трона и ещё меньшее, увидеть на нём Людовика XVIII. Всё свидетельствует о том, что заботятся лишь о спокойствии, которого уже столько времени жаждут, не думая о форме правления, которая его принесёт. Быть может, Монсеньёр, в планы божественного Провидения входит восстановление религии до трона и трона посредством религии? Этой мыслью я себя утешаю, видя прискорбное безразличие, царящее сегодня по отношению к монархии{2536}.
Таким образом, духовенство, по сути, отказало Людовику XVIII в поддержке его планов, предпочтя заниматься внутренними делами своих епархий. Больше до 1799 г. Людовик XVIII епископов о помощи не просил, хотя и продолжал по возможности с ними встречаться для обсуждения религиозных вопросов{2537}.
По письмам, хранящимся в архиве герцога де Ла Фара, видно, какие проблемы волновали оставшееся внутри страны, но верное короне духовенство. Следует отметить, что порой по обширной переписке герцога трудно предположить, что это епископ
Один из таких отчётов, датированный июнем 1797 г.{2538}, видится мне в достаточной степени показательным, чтобы остановиться на нём подробнее. И прежде всего потому, что в нём поднимается проблема взаимоотношений присягнувших и неприсягнувших священников, особенно остро вставшая в начале Директории. Можно сказать, отмечает А. Олар, что «тогда существовали две параллельных организации: организация духовенства, отказавшегося от присяги, и организация духовенства, подчинившегося конституции. Не подчинившиеся и эмигрировавшие священники украдкой возвращались теперь один по одному во Францию. Они были богаче и преданнее церкви, чем члены конституционного духовенства. Они подчинялись приказаниям Папы, и многие из них приезжали прямо из Рима. Присягнувшее духовенство утратило [...] свое юридическое существование. Тем не менее оно продолжало пользоваться благосклонностью власти, тем более что над многими из неприсягнувших священников ещё тяготели репрессивные законы»{2539}.
Однако действительность была гораздо сложнее: об этом красноречиво повествуют клирики вверенного епископу диоцеза. Упомянув, что неприсягнувших священников осталось весьма мало, они посвящают целый раздел своего послания «присягавшим свободе и равенству и подрядившимся в сентябре 1795 г.». «Они делятся на три группы, - сообщают клирики герцогу де Ла Фару. - Те, кто присягал в 1792 г.{2540} Те, кто присягнул от Конституции 1793 г. до Конституции 1795 г.{2541} Те, кто присягнул со времени этой последней Конституции»{2542}.
Присягнувшие из двух первых групп утверждают, что принесли не больше зла, чем те, кто из третьего. Из второго - что принесли меньше зла по сравнению с теми, кто из первого; а в качестве доказательства говорят, что, принеся присягу после уничтожения Религии, они в этом уничтожении не участвовали. Те же, кто принадлежит к третьей группе, осуждают две других и не желают, чтобы их смешивали ни с первыми, ни со вторыми. Чтобы оправдать свои клятвы, они подчеркивают, что считать ли культ восстановленным де факто, считать ли его восстановленным по закону (по Конституции), в любом случае их клятвы касаются только светских дел.
Любопытно, что менее опасными клирики считали вторых и третьих, поскольку тех было значительно меньше; видимо, основной водораздел всё же прошёл в первые годы, последовавшие за принятием гражданского устройства духовенства{2543}.
Король и его двор, несомненно, знали о поднятой в послании проблеме. В том же 1797 г. Людовик XVIII поручил графу де Ла Шапелю опросить ряд влиятельных прелатов и выяснить их отношение к наиболее важным вопросам, связанным с состоянием галликанской церкви. В своем донесении{2544} де Ла Шапель сообщал, что получил для монарха совет прежде всего заручиться через своих людей в Риме поддержкой Папы. Среди проблем, обсуждавшихся с епископами, он называл выработку принципов назначения клириков на вакантные места, а также обеспокоенность епископата тем, что многие священники принесли клятву в ненависти к королевской власти. В общем и целом прелаты приходили к тому, что сложностей накопилось достаточно, чтобы их обсудить после реставрации монархии на специальном собрании представителей духовенства.
В том же 1797 г., на волне переговоров с Пишегрю и победы роялистов на выборах, в окружении Людовика XVIII разрабатывается проект фундаментальных законов королевства, которые планировалось утвердить после возвращения монарха во Францию. Таким образом, из неписаной конституции страны они превратились бы в юридически закрепленный документ. Первый из этих фундаментальных законов предусматривал восстановление католицизма в качестве государственной религии, которую обязаны исповедовать король, все гражданские и военные чиновники, а также депутаты Генеральных штатов. Исключение делалось лишь для нескольких воинских подразделений{2545} (очевидно, наемников).
Одновременно фундаментальный закон номер девять должен был провозгласить духовенство первым сословием, определить его состав и предписать, что в Генеральные штаты могут быть избраны только архиепископы, епископы, аббаты, каноники и архипресвитеры
Иными словами, помимо формального возвращения католицизму прежнего влияния, планировалось предпринять и ряд практических мер, должных вернуть духовенству и иерархам церкви былой авторитет (как на общегосударственном, так и на местном уровне): пятнадцатый закон устанавливал, что провинциальная администрация состоит из 24 человек, 6 из которых служители церкви - епископы{2548}.
Несколько позже, в самом начале адресованного герцогу Ангулемскому мемуара «Об обязанностях короля»{2549}, о котором уже шла речь, монарх заводит разговор именно о религиозных вопросах, по всей видимости, считая их наиболее важными для формирования характера принца. Он пишет:
Две вещи необходимы человеку: счастье в этой жизни и вечное блаженство в иной. Эти две вещи, по сути, представляют собой одну, поскольку невозможно быть счастливым в настоящем, если не ощущаешь, что работаешь для будущего.
Впрочем, Людовик полагает, что у него нет оснований докучать герцогу Ангулемскому своими советами на эту тему:
Вы воспитаны на религиозных принципах и, следовательно, знаете, что всё необходимо соотносить с Господом, как с тем итогом, который ждёт каждого из нас [...] Вы принесёте немало зла не только, если вы не будете уважать религию, но и если вы не заставите её уважать.
В этом плане принципиально, отмечает король, не только самому быть образцом для своих подданных, но и вдумчиво относиться к тем людям, которые получают власть из рук монарха:
Если Король, чьи нравы чисты и который подает хороший пример, не уважает тех, кто следует за ним, если он не показывает, насколько поведение других ему не нравится, он никого не привлечет, и тогда забвение религии и аморальность будут иметь столь же губительные последствия, как если бы он сам был безбожником и распутником.
Однако если монарх - добрый католик, это не означает, что и окружение он должен подбирать исключительно по этому принципу:
Я не хочу этим сказать, что следует, например, доверить командование вашими армиями Вильруа{2550}, поскольку он человек религиозный и нравственный, и оставить в забвении Катина, обвиненного в атеизме; но, предоставив должность Катина, необходимо дать ему понять, что вы делаете различие между его талантами и принципами.
Как и у его предшественников, у Людовика XVIII в полной мере сохранялось представление о том, что королевская власть исходит от бога, и, соответственно, король отличается от всех остальных людей, вне зависимости от того, насколько они мудры. Даже если весь Совет придерживается одного мнения, а государь другого, монарх должен поступать так, как кажется правильным именно ему: «Это ему, а не другим господь доверил заботу о народе, именно с него Бог будет спрашивать». Если уж подчиняться чужому мнению, то голосу разума, а не мнению большинства, но в любом случае не следует забывать, что короля просвещает сам бог.
Король не только черпает свою власть от бога, не только подотчетен богу, как ему подотчетны подданные, порой он даже уподобляется господу - по крайней мере, когда речь идёт о милосердии.
Есть ли что-либо более сладостное, чем прощение? Есть ли привилегия прекраснее, чем привилегия даровать, если так можно выразиться, второе рождение себе подобному? Эта привилегия сближает Королей с самим Господом; более того, он им дарует частицу своей власти над душами, поскольку правильным образом применённое помилование может привести на путь добродетели того, кто стал предаваться пороку.
Свой рассказ племяннику о фундаментальных законах королевства Людовик XVIII завершает характерным пассажем:
Я хочу закончить самой важной статьёй: Конституция провозглашает католическую, апостольскую и римскую веру государственной религией. Ни один другой культ нельзя исповедовать публично, однако закон судит лишь действия, не простирая своё владычество над совестью. Каждый вправе внутри себя верить во что угодно, если проявления этой веры не угрожают общественному порядку.
В 1798 г. было опубликовано заявление, подписанное полусотней французских епископов{2551}. В нём напоминалось о том, что Папа римский не признал гражданское устройство духовенства, его именовали «призраком, тщетной иллюзией религии», новые установления приравнивались к ереси. Епископы доказывали, что церковь может быть лишь одна и называли тех священников, которые приняли опустевшие кафедры, схизматиками, вышедшими тем самым за рамки церкви. Гражданское устройство духовенства вписывалось прелатами в общий гибельный план, нацеленный на разрушение церкви, к нему добавлялись репрессии против священников и их депортации, напоминалось о сентябрьских убийствах, о том, как священников заставляли отказываться от сана, как уничтожали церкви, о введении республиканского календаря, культов Разума и Верховного существа. И, наконец, обрушивались на теофилантропию - деистическое религиозное направление, появившееся в последние годы революции.
Следующий, 1799, год оказывается вновь отмечен активностью как самого монарха, так и многочисленных авторов проектов, направленных на реставрацию королевской власти. Один из самых подробных документов этого ряда, «Краткое изложение наиболее правильных способов ускорить и обеспечить восстановление Монархии во Франции», принадлежал Малуэ.
Раздел, посвященный взаимоотношениям государства и религии, начинается с самого актуального - с источников финансирования клира:
На каждый диоцез, каждый приход временно должна быть возложена обязанность обеспечить достаточный доход своему епископу и своему кюре - до тех пор, пока не будут определены общие положения, касающиеся их восстановления в правах{2552}.
Очевидно, однако, что это восстановление в правах должно было натолкнуться на сугубо практические препятствия: у церкви не осталось земельных владений, поскольку они превратились в национальные имущества. Ход мыслей автора проекта весьма нетривиален: он предлагает четко различать земли духовенства и земли церкви. Логика понятна: поскольку отчуждение земель духовенства было санкционировано Людовиком XVI, его брату и наследнику было бы не совсем прилично дезавуировать решение предшественника. Национализация же земель церкви и эмигрантов, считал автор проекта, произошла в нарушение всех законов, «хотя можно прекрасно представить себе монархическое и религиозное государство, в котором собственность церкви приносится в жертву общему благу{2553}». Тем не менее при желании ничто не мешает вернуть церкви конфискованное имущество, выплатив за него новым владельцам соответствующую компенсацию{2554}.
Помимо этого, предлагается восстановить столь ненавистную для многих французов десятину{2555}: «Восстановление десятины кажется мне самым быстрым и самым верным способом покрыть расходы по содержанию священнослужителей, больниц и коллежей». Таким образом, выделение духовенству необходимых средств оправдывалось и с практической точки зрения: «Церковь должна подчиниться той экономической системе, которую установит государство», духовенство обязано заниматься бедняками и образованием, ухаживать за больными. Однако ни в коем случае не стоит «вновь делать из него самое богатое сословие Нации»{2556}. Точно так же должно быть ограничено и влияние церкви на государство: «Все гражданские институты обязаны способствовать защите Религии, но не следует подчинять ни один из них духу и интересам Церкви». А вот если духовенство позаботится о возвращении добрых нравов, этому, напротив, разумно оказывать всяческую помощь{2557}.
Известно, что данный проект был внимательно рассмотрен в окружении Людовика XVIII и поступил на отзыв к его бессменному юрисконсульту Курвуазье, который отнесся к высказанным предложениям довольно скептически. Не имея ни времени, ни желания сочинять столь же подробный ответ, Курвуазье прошёлся лишь по основным положениям приписываемого Малуэ проекта. Наибольшее возмущение юриста вызвало желание автора выплатить нынешним владельцам церковных имуществ должную компенсацию, поскольку их национализация получила санкцию Людовика XVI: Курвуазье справедливо отмечал, что санкцию этого монарха получило и многое другое, включая упразднение дворянства и сословий{2558}.
Перевод разговоров о церкви и религии в практическую плоскость видится мне весьма показательным: когда роялисты поверили, что реставрация монархии не за горами, это поставило перед ними ряд сугубо практических вопросов, о которых ранее задумывались крайне редко. Среди них был и вопрос о том, как в новую (вернее, реставрированную старую) схему будет вписываться система гражданской регистрации браков и детей, практиковавшаяся во Франции уже не первый год{2559}.
Проблема была не нова. 28 мая 1793 г. кардинал де Зелада (Zelada), бывший в то время государственным секретарём Ватикана, обратился с посланием к епископу Люсона{2560}, в котором отмечалось, что муниципальные чиновники, очевидно, не имеют права регистрировать брак. Вместо этого предлагалось, чтобы брак заключался в присутствии четырёх свидетелей - компромисс, шедший вразрез с решениями Тридентского собора, и, насколько мне известно, так и не проведённый в жизнь. Этому же сюжету было посвящено не одно письмо епископа Люсона, находящегося тогда в эмиграции, своей пастве{2561}.
В записке, приложенной к письму барона де Монтьона из Лондона от 14 июня 1799 г., эта проблема трактовалась следующим образом: при монархии дети не считались законными, если не родились в браке, заключенном в соответствии с гражданскими и религиозными нормами. Во время Революции для многих браков эти нормы не соблюдались, и теперь лишь король может решить, легитими
зировать таких детей или нет. При этом «необходимо отметить, что ежегодно во Франции рождается около миллиона детей. Если предположить, что на протяжении шести последних лет пятая их часть родилась в гражданском браке, получится примерно 1 200 000 человек». Кроме того, необходимо учесть, что женщинам, живущим ныне в гражданском браке, придется заключать новый брак - на этот раз освященный церковью, если, конечно, они захотят дальше жить со своими мужьями и узаконить своих детей{2562}. Впоследствии мы увидим, что эта точка зрения показалась монарху весьма разумной.
Тем же летом, 24 июля, Людовик XVIII составляет для графа д’Артуа, который должен был первым оказаться на французской территории, соответствующую инструкцию. Предписывая в ней временно не производить никаких изменений в гражданской администрации страны (от чиновников требовалось лишь принести клятву верности), в отношении администрации церковной король дает следующее распоряжение:
Всё, что касается духовной сферы, должно быть безотлагательно возвращено к прежнему состоянию. Таким образом, все архиепископы, епископы, кюре - одним словом, все законные пастыри должны быть возвращены в свои диоцезы и приходы; богослужения восстановлены, новый календарь отменён, церковная дисциплина вновь поднята на должную высоту, вакантные диоцезы должны управляться теми, кому принадлежит это право и т. д.{2563}
Кроме того, осенью 1799 г. в окружении Людовика XVIII готовится большой пакет документов, который мы уже анализировали. Краеугольным камнем этого корпуса текстов можно считать проект обращения короля к французам, где, в частности, говорилось:
Нашей первой заботой станет прекращение преследования святой религии наших отцов. Но, возвращая ей преимущество, которое она обязана иметь в королевстве старшего сына церкви, мы будем соблюдать и старые договоры, и эдикт Людовика XVI, дарованный иным культам, и мы приложим особые усилия, чтобы совместить те привилегии, на которые имеет право государственная религия, с эффективной защитой, какую мы должны оказывать всем нашим подданным. При этом мы ограничимся восстановлением на своих престолах архиепископов, епископов и других священнослужителей, необходимых для духовного управления диоцезами и приходами, всех институтов, которые обязаны своим существованием набожности [...]
Новый календарь будет отменён, а старый - восстановлен. Святые узы брака будут организованы в соответствии с церковными канонами и ордонансами наших предшественников [...] Декреты против религии и королевской власти, против правоверных клириков и верных французов [...] несовместимы с монархической формой{2564} правления и нашей законной властью{2565}.
Далее объявлялось, что десятина пока собираться не будет, и давалось обещание позаботиться о средствах существования священников. Также провозглашалось, что дети от гражданских браков будут признаны, а
те браки, которые открыто не осуждаются существующими в обществе правилами приличия, оправдываются, как заключенные в силу продиктованной обстоятельствами необходимости; их мы узаконим{2566}.
В развитие этих положений предусматривалась и специальная «Декларация о временном восстановлении религиозного культа», сулившая не только возвращение католицизма, но и отправление без помех протестантского богослужения, а также обещавшая, как только позволят обстоятельства, созыв специального «национального комитета», который и выработает окончательные регламенты{2567}. Более подробно этот сюжет рассматривался в отдельном документе, озаглавленном «Ответ на вопросы по поводу церковной администрации»{2568}. В его постановочной части провозглашалось:
Всеми признано, и Революция лишь прекрасно подтвердила эту истину всех времен, что Религия - самая прочная опора Империй, самый надежный гарант их стабильности. Таким образом, король не может переусердствовать, заботясь о её восстановлении во всем её блеске, о том, чтобы обеспечить ей служителей, чьё рвение будет равно их просвещенности.
Вместе с тем предполагалось, что королю нет никакой необходимости настаивать на восстановлении десятины:
Десятина - это божественное право, записанное в Ветхом Завете, однако его нет в Новом; во Франции же она относится к области гражданского права, её устанавливали капитулярии Карла Великого для того, чтобы компенсировать духовенству владения, захваченные сеньорами к концу первой династии{2569} и которые в начале царствования второй династии ему было не так-то просто вернуть. Таким образом, я полагаю, что закон вправе её отменить - точно так же, как он её установил. Однако мне не кажется, что это стоит делать в момент реставрации, когда, напротив, крайне важно очевидным образом отдать должное всем видам собственности.
Помимо этого, отмечалось, что необходимо упразднить ещё сохранявшуюся плату верующих священнику за проведение ряда служб, поскольку она настраивает паству против кюре: народ воспринимает это как плату за таинства, а не в качестве меры, препятствующей симонии.
Отдельно в документе рассматривался вопрос о том, что делать с епископами и кюре, не рукоположенными должным образом, присягнувшими Республике или же вступившими в брак. С точки зрения автора, это не должно было заботить короля, поскольку акт об амнистии освобождал этих людей от гражданской ответственности, а духовный суд по-прежнему оказывался в ведении епископов, которые и должны будут высказаться по каждому из этих случаев{2570}. Монарху достаточно отдать распоряжение гражданским и военным властям, чтобы те обеспечили епископам необходимую поддержку при смещении этих клириков со своих должностей. И в любом случае было бы разумно собрать национальный церковный собор
Однако все это ни в коей мере не должно было затронуть те прерогативы, которые ранее принадлежали монарху: «По поводу регалии я хотел бы заметить, что поскольку это воистину королевское право, то оно должно распространиться на все провинции королевства». А вот судьбу протестантов государю, пожалуй, стоит решать совместно с церковью:
Необходимы каноны и эдикты, которые определят степень терпимости по отношению к протестантам, равно как и их гражданское состояние, и оставят в силе предписания касательно их местопребывания, актуальные сейчас более чем когда бы то ни было.
Таким образом, принятый Людовиком XVI «Эдикт, касающийся тех, кто не исповедует католическую веру»{2571}, отнюдь не принимался как данность, и предполагалось, что он может быть пересмотрен.
Небезынтересно, что перу Курвуазье фактически принадлежат две декларации от имени короля: одну я цитировал выше, вторая носит то же самое название - «Проект обращения», но она составлена уже не в духе данных брату короля инструкций, а, видимо, в соответствии с представлениями самого Курвуазье. В некоторых чертах они схожи, но отнюдь не идентичны; во второй декларации{2572} о восстановлении католицизма говорится более подробно и больше места уделяется финансовой стороне дела:
Религия - наипрочнейший фундамент империй, наинадежнейший гарант справедливости суверена и верности подданных, единственное, в чём нуждается человек, когда он преуспевает, и единственное, к чему он может прибегнуть в несчастье, и поэтому религия станет наидражайшим объектом нашей заботы. Уважая границы, поставленные её божественным творцом, мы употребим свою власть и приложим все усилия, чтобы подобрать для неё служителей, способных достойно выполнять эти высочайшие обязанности; чтобы восстановить церковную дисциплину{2573} в её изначальной чистоте, подвергнуть религиозные ордена мудрым реформам, которые сделают их полезными церкви, но не мешающими государству; упорядочить распределение бенефициев в соответствии с изначальной целью их учреждения и с использованием переданных культу имуществ, в соответствии с волей их учредителей, канонами церкви, необходимостью для государства сохранить их ради общего согласия. Когда десятина будет пущена на все расходы культа, на перестройку и поддержание не только хоров, но и нефов церквей, и не только церквей, но и жилищ священников, на больных и бедных, на оплату труда учителей и учительниц в школах, а также всех лиц, которые трудятся в деревнях ко всеобщей пользе; одним словом, когда мы станем раз и навсегда связывать её с теми целями, на которые она по самой своей природе и была предназначена, она более не будет бременем для тех, кто её платит{2574}.
Проблема десятины не случайно подвергается в текстах, составленных в окружении короля, столь различным толкованиям: с одной
стороны, она явно ассоциировалась у народа с сеньориальными правами и, соответственно, со Старым порядком (не говоря уже о том, что начинать правление с введения дополнительных налогов казалось не самым разумным), с другой - десятина позволяла сбросить с плеч государства расходы по содержанию духовенства и связанных с ним учреждений. Кроме того, проблема десятины была тем более сложна, что эти же деньги шли на благотворительность. Комментируя впоследствии одну из прокламаций 1801 г., где церковь обвинялась в том, что прелаты утопают в роскоши, кюре не хватает необходимого, а десятина идёт на собственные нужды клириков, Людовик XVIII писал:
У епископов были свои средства, у кюре - свои, и первые ничего не были должны вторым, однако благотворительность была огромной. Большая часть епископов были дворянами, но Флешье
При такой сложности проблемы не удивительно замечание графа де Сен-При о том, что «Е. В. не решил, стоит ли высказываться по поводу десятины и сеньориальных прав», и «этот вопрос следует внимательно изучить»{2578}. В то же время Курвуазье подчеркивал, что этот круг вопросов нельзя просто обойти молчанием, поскольку «для восстановления десятины и сеньориальных прав нет необходимости в законе; напротив, для того, чтобы отложить их восстановление, требуется акт суверенной воли»{2579}. Иными словами, если про десятину ничего не сказать, она будет продолжать взиматься.
По всей видимости, имея в виду написанную им же от имени короля «Декларацию о временном восстановлении религиозного культа», Курвуазье отмечает:
Я отложил взимание десятины, это, без сомнения, желание самого Короля{2580}, и это не является несправедливостью: десятину устанавливает закон Карла Великого, таким образом, закон Людовика XVIII может ее отменить. Единственное, что суверен обязан по отношению к церкви, - это обеспечивать содержание священнослужителей и нести расходы на культ, а об этом он может позаботиться и без десятины; в Ветхом Завете она - божественное право, в Новом - лишь позитивное и гражданское{2581}.
Помимо финансовых вопросов, во втором «Проекте обращения» привлекает внимание и ещё одна тема:
Мы обеспечим религии Хлодвига, Карла Великого и Св. Людовика то преимущество, которым она должна пользоваться в землях христианнейшего Короля. Но, верно соблюдая её заповеди, мы предоставим сектантам, которых она повелевает просвещать и защищать от преследований, ту защиту, которую мы обязаны обеспечивать всем нашим подданным{2582}.
Таким образом, едва ли не впервые, хотя и мимоходом, затрагивается сюжет, который до того в официальных документах предпочитали избегать: проблема веротерпимости. Не обходит вниманием подготовленный Курвуазье корпус документов также вопросы гражданских браков и налогового иммунитета.
По первому из них в проекте специальной декларации{2583} провозглашается, что король одобряет все браки, которые не противоречат церковным канонам и законодательству предшественников. Исключение составляют оговоренные в ст. V браки, заключенные без должным образом оформленного развода, а также браки священников, однако ст. VII объявляла, что дети от таких браков будут узаконены. В пояснительной записке к этому документу{2584} внимание монарха привлекалось к ещё одной ситуации, по которой Королю предстояло высказать свое мнение, - брачные союзы между католиками и протестантами. Любопытно, что Курвуазье считал необходимым обосновать само право короля устанавливать порядок заключения браков и честно предупреждал, что ультрамонтаны не будут с ним согласны. «Брак, - писал он, - самый важный предмет гражданских законов, поскольку он увековечивает общество».
Что касается прежнего налогового иммунитета духовенства, то в записке о фискальной политике{2585} среди основных пороков старой системы наипервейший, по мнению автора, «состоял в дарованных духовенству и дворянству привилегиях. Нет сомнения, что эти привилегии тягостны для народа». К тому же, поскольку клирики пользуются теми же преимуществами гражданского общества, что и светские лица, «они должны, как и другие граждане, платить поддерживающие его налоги».
Оставались, однако, и проблемы, решение которых откладывалось на будущее, хотя подробный «Ответ на вопросы касательно Генеральных штатов и составления конституционной хартии» предлагал задуматься над ними уже сейчас. Этот мемуар далеко выходил за рамки обсуждения правил созыва Генеральных штатов, отмечая «болевые точки» во всех сферах управления государством и намечая контуры грядущих реформ.
Несколько страниц касалось и реформы управления церковью. Автор подчеркивал, что прежде всего необходимо понять:
Продолжат ли свое существование в администрации диоцезов предубеждения, нерешительность, осторожность, прямое подчинение Святому престолу? Не изменится ли право светского патронажа в том, что касается выдвижения кандидатур кюре? Не вернется ли к епископам свобода принимать или не принимать отказы от должности для перемещения на другую должность, равно как и обычные отставки? Будут ли сохранены бенефиции черного духовенства и какие предосторожности будут приняты, чтобы только добрые пастыри становились из монахов кюре? Диоцезы исключены из права регалии, так не стоит ли их ему подчинить, и попрежнему ли жалобы на эту тему должны будут направляться в Большую палату Парижского парламента? Какие будут предусмотрены налоги на десятину? Какие установления будут приняты по поводу пенсионов кюре, которые платят получатели доходов с приходов (особенно тех кюре, чьи приходы свободны от обложения десятиной), а также по поводу права на оплату ряда служб - особенно в городах, где кюре не имеют права на вносимые в монастыри вклады и на подобные пенсионы? Будут ли утверждены какие-то правила по поводу того, что короли должны назначать епископов, а епископы - кюре, чтобы обеспечить справедливое распределение консисторских бенифициев? {2586} Будут ли сохранены все религиозные ордена, или же какие-то из них будут признаны наименее полезными и распущены? Займутся ли воссозданием Общества Иисуса, чей роспуск был для Франции огромнейшим бедствием? И т. д. и т. д. {2587}
Таким образом, и в отношении католической религии позиция Людовика XVIII и его окружения отнюдь не была жёсткой и ретроградной. Фактически чётко постулировалось только одно - возвращение католицизму статуса государственной религии{2588}. В остальном же, хотя здесь поле для манёвра и было значительно уже, чем в других областях, постоянно демонстрировалось стремление к компромиссу Выступая за возвращение должностей тем кюре и епископам, которые занимали их в 1789 г., предполагали разумным созыв церковного собора для того, чтобы духовенство само могло решить накопившиеся за годы революции проблемы. Осознавая, что содержание священнослужителей будет нелёгким бременем для государственного бюджета, тем не менее не настаивали однозначно на восстановлении десятины. Будучи осведомленными, что многие считают виновниками революции и падения монархии протестантов и в принципе всех не католиков, провозглашали, что защита короля в равной мере распространяется на всех подданных. Отдавая себе отчет в том, что Старый порядок безвозвратно ушел в прошлое, не только не поддерживал идею о возвращении духовенству налогового иммунитета и контроля за идейной жизнью общества, но и выказывал стремление рассмотреть, не требуют ли реформы иные аспекты жизни галликанской церкви, которые к концу XVIII в. сохранялись лишь в силу традиции.
Но, как известно, все эти планы так и остались на бумаге: Людовик XVIII вернулся в свою страну лишь через пятнадцать лет, а взаимоотношения между государством и католической религией были урегулированы в сентябре 1801 г. отнюдь не королевскими декларациями, а конкордатом, заключенным между папой римским и первым консулом Наполеоном Бонапартом.
ГЛАВА 18
«ИДИ, СЫН ГЕНРИХА IV, И БУДЬ ЕГО ДОСТОИН...»
Борьба Людовика XVIII и его окружения за восстановление монархии велась не только в теоретическом и практическом, но и в символическом поле. Задача эта была тем более сложной, что с точки зрения потестарной имагологии{2589} XVIII век во многом оказался переломным. Вся полифония политического символизма как способа коммуникации между властью и подданными в полной мере сохраняла практически средневековую изощрённость и немалое разнообразие. Статуи, картины, памятники, торжества, хвалебные речи, листовки и плакаты - всё это отражало сложную систему образов и аллегорий, и Французская революция в этом плане мало что изменила. Вместе с тем рождение общественного мнения и увеличение его влияния поставили перед государями, министрами, представительными органами относительно новую задачу обеспечить его целенаправленное формирование, а рост грамотности населения и развитие книгопечатания предоставили им для этого новые, немыслимые в Средние века и даже в раннее Новое время инструменты.
Физически информация не стала распространяться быстрее{2590}. Однако кардинально изменилось иное: она стала распространяться гораздо шире. Образованные люди находились друг с другом в постоянной переписке, издавалось всё больше книг, газет, журналов, их тиражи росли. «Записки путешественников, отражавшие картину нравов того времени, подчёркивали поистине повсеместное распространение чтения: оно охватило все слои общества, проникло во все обстоятельства и во все пространства повседневной жизни. Население заболело настоящей «манией чтения» (
Все эти проблемы вставали уже перед Людовиком XVI, однако у Людовика XVIII к ним добавлялся и ряд иных. Он стал королём, но его королевство считало себя республикой, и шансы воссесть на трон предков напрямую зависели от того, насколько он будет нравиться своим мятежным подданным. Хотя он был законным монархом, другие европейские государи, за редким исключением, его не признавали, и это тоже лишало его в глазах подданных некоторой части легитимности. И, наконец, ему довелось быть свидетелем того, как его брат, Людовик XVI, за считанные годы растерял ту популярность, которой обладал в начале своего царствования, и это привело и его, и его семью на эшафот. Таким образом, с первых же дней правления перед Людовиком XVIII стояла задача показать мятежным подданным и европейским королевским дворам, что он - истинный король Франции. Быть может, не лучше, но и не хуже иных. На этом пути ему пришлось столкнуться с трудностями, с которыми не сталкивался никто из его предков.
Прежде всего, над ним тяготела «черная легенда», о которой уже шла речь ранее: даже рядом сторонников он воспринимался как человек, приложивший определённые усилия, чтобы погубить тысячелетнюю французскую монархию, как вечный соперник своего брата. Репутация либерального принца, создававшая столько возможностей в первые годы Революции, теперь работала против него. В смерти его предшественника, Людовика XVII, многие открыто сомневались. Вся система традиционной для французской монархии репрезентации королевской власти лежала в руинах, и Людовику XVIII пришлось воссоздавать её заново - практически в одиночку, ограничиваясь исключительно подручными средствами. Систему образов он выбирал для себя сам, долгие годы это во многом был «театр одного актёра». Не имея возможности пользоваться каналами государственной пропаганды, король вынужден был довольствоваться речевыми образами, формируя их при личном общении, в декларациях и обращениях, инструкциях и переписке. При этом в ситуации, когда король находился за сотни километров от своей страны, любая коммуникация с французами была максимально затруднена и ограничивалась его декларациями, газетными статьями и слухами. Любой шаг в этой ситуации приходилось тщательно продумывать, быть не только государем, но и публичным политиком.
Дополнительные сложности создавало то, что Революция разрушила преемственность в работе служб и должностных лиц, ответственных за вопросы протокола и этикета. Двор Людовика XVIII насчитывал всего несколько слуг и небольшое число придворных и советников, отчего королю зачастую банально не хватало знаний о том, как правильно вести дела. Показателен в этом плане выговор, который пришлось выслушать графу Эстерхази от вице-канцлера графа Безбородко при вручении тому королевской грамоты:
Вице-канцлер принял сию грамоту и, обещав поднести Ея Императорскому Величеству, приметил, что копии сообщаются обыкновенно другим форматом и что при том выпущено тут в титуле слово Impériale. Граф Эстергази уверял, что сие не с намерением выпущено, и что король Государь его конечно впредь сию ошибку поправит.
Объяснял же эту досадную оплошность Эстерхази следующим образом: «Его Величество для заимствования примеров не имеет при себе архива»{2594}.
История и раньше знала государей в изгнании, однако к Людовику XVIII, вынужденному искать себе пристанище даже не в замках, а то на небольшой вилле (как в Венеции), то в доме пивовара (как в Бланкенбурге), всё больше отдаляясь от границ своего королевства, нередко скептически относились даже роялисты. Да и образ жизни Людовика в этих временных жилищах был далёк от королевского: посланник Сент-Джеймского двора лорд Макартни, прибыв в Верону, был поражён царившей вокруг бедностью:
Внешний вид всего, что окружает Короля, указывает на немало признаков великой нужды, его стол, который для французов столь важен, сервирован скудно и не элегантно, его слуги немногочисленны и пообносились, и даже его личным апартаментам не хватает подобающей мебели{2595}.
Пребывая в изгнании, Людовик XVIII постоянно нуждался в финансовой и политической поддержке со стороны европейских дворов, что, естественно, плохо сочеталось со столь необходимым для любого государя образом человека независимого и полного собственного достоинства. Особенно ярко это видно на примере взаимоотношений с российскими императорами, готовыми, в отличие от других монархов, выступать ходатаями за его дело перед международным сообществом. Тон его личных посланий и Екатерине II, и Павлу I далёк от того, в котором обычно равный пишет равному. Так, например, в ответе на одно из писем императрицы Людовик подчеркнул, что воспринял её послание как написанное «нежнейшей и просвещённейшей матерью»{2596}; в ответе на другое не преминул отметить, рассматривает их обмен посланиями как переписку «внимательного и благодарного сына с дражайшей и уважаемой матерью» и сопроводил этот комплимент лестью, которая более пристала царедворцу, нежели суверенному монарху: «Я много перечитывал и обдумывал это письмо, плод высшей мудрости Вашего Величества и залог его дружбы ко мне»{2597}. Уже после смерти Екатерины II он писал Павлу:
Ола была моей благодетельницей и моим другом, её помощь не раз помогала мне обойти серьёзнейшие затруднения, её советы просвещали мою неопытность, свидетельства её дружбы утешали меня в моих бедах{2598}.
Немало усилий он прилагал и к тому, чтобы понравиться Георгу III, финансировавшему и его самого, и многих роялистов. Людовик XVIII заверил Макартни, что ни он сам, ни его брат никогда не хотели вызвать неудовольствие короля Великобритании, и оно объясняется только лишь недопониманием со стороны английского правительства:
Его главное желание - соответствовать, насколько это возможно, взглядам Короля Великобритании, чьё братское внимание к его интересам и великодушное стремление провести их в жизнь глубоко впечатались в его сердце{2599}.
Все эти сложности и трудности Людовик XVIII, безусловно, осознавал. Это заставляло его выстраивать свой образ тщательно и кропотливо, обращая внимание на мельчайшие детали и не пренебрегая никакой из тех немногочисленных форм репрезентации, которые были в его распоряжении. И в полном соответствии с традициями эпохи одним из важнейших инструментов создания благоприятного образа правителя являлся выбор для него тех предшественников, с которыми он должен был ассоциироваться в глазах своих подданных. Такие параллели легко воспринимались аудиторией, подчёркивали преемственность власти и, наконец, позволяли сделать восприятие монарха более объёмным, обрисовать его буквально несколькими словами, обозначить наиболее принципиальные черты его характера и его политики.
Уже в послании из Кобленца, только-только покинув страну, королю Швеции Густаву III от 22 июля 1791 г. граф Прованский называл себя с братом «потомками Генриха IV»{2600}, ассоциация с родоначальником династии была для него исключительно важной. В письме из Хамма от 6 ноября 1793 г. к маршалу де Кастри он с горьким юмором писал:
Двое из моих предков прошли примерно тот же жизненный путь, что предстоит мне: Карл V и Генрих IV, у меня же нет ни политических талантов первого, ни военных способностей второго, зато я уверен, что с куда меньшими отличиями я смогу найти в вас Дюгеклена и Сюлли. Одно существенное отличие, тем не менее, есть. Если я хотя бы немного стану похож на Карла V, если я склонюсь к политике, вы станете Сюлли, а если, напротив, я попытаюсь доказать, что во мне течёт кровь Генриха IV, вы станете Дюгекленом. Одним словом, если я войду в историю и если моё имя когда-нибудь вспомнят, его никогда не вспомнят без вашего{2601}.
Оба образа королей-предшественников, нарисованные в этом письме, видятся мне крайне любопытными. Прежде всего Карл V, правивший в XIV в. и заслуживший прозвище «Мудрый». Король, снискавший себе авторитет и во внутренней, и во внешней политике, но не только. Карл V не командовал войсками, но проявлял интерес ко всем видам искусств. Имел репутацию книжника, его библиотека в Соколиной башне в Лувре насчитывала более 900 томов. К тому же во время пребывания своего отца, Иоанна II Доброго в английском плену Карл был регентом Франции.
Параллелей с судьбой графа Прованского сложно не заметить. Тот также позиционировал себя как политик, а не как воин. Гордился своим образованием и покровительствовал искусствам. И, наконец, настойчиво, хотя и безуспешно, требовал признать за собой право на регентство в то время, как его брат, а затем и племянник находились в руках парижан. Неудивительно, что образ Карла V должен был очень импонировать принцу. И, тем не менее, далее на протяжении всей эмиграции этот образ практически не встречается. Можно предположить, что когда граф Прованский претендовал на регентство, а перспективы восстановления монархии в скором будущем виделись весьма радужно, сравнение с Карлом V выглядело и актуальным, и лестным. Впоследствии же, когда граф принял королевский титул, а вернуться во Францию всё не удавалось, параллели стали казаться менее уместным. Однако после Реставрации они вновь начали звучать: апологеты именовали Людовика XVIII философом, сравнивая его с Марком Аврелием, Св. Людовиком и Карлом V{2602}, писали о том, что он, как Карл V, безропотно сносил удары судьбы{2603}.
Образ Генриха IV был для XVIII века куда более привычным, Людовик XVI использовал его на протяжении всего царствования. «Образцами для подражания, - отмечает Пименова, - становились не “великие короли” (Людовик Великий), а “добрые короли”»{2604} - Генрих IV и Людовик XII. Накануне коронации Людовика XVI на постаменте статуи Генриха IV на Новом мосту появилось слово: «Resurrexit» («Воскрес»). Узнав об этом, Людовик якобы сказал: «Хорошее слово, если бы это ещё было так. Даже сам Тацит не написал ничего ни столь лаконичного, ни столь прекрасного»{2605}. Один из современников вспоминает, что надпись эта продержалась ровно до тех пор, пока один шутник не подписал: «Словечко воскресшего Генриха я одобряю, но чтобы его доказать, нужна курица в горшке»{2606}. Чиновник, отвечавший за восстановление статуи уже при Реставрации, подробно рассказывает в своих мемуарах, как долго не мог придумать соответствующую надпись для Людовика XVIII. Он думал даже позаимствовать «Ressurexit», но побоялся, что, если неизвестный шутник пережил революцию и вновь сделает приписку про курицу и горшок, над ними будет смеяться весь Париж. В конце концов уже практически сломав голову, он остановился на более безопасном: «Ludovico reduce, Henricus redivivus», «Людовик вернулся, Генрих воскрес»{2607}.
Когда планы реставрации пьедестала этой статуи обсуждались в 1779 г., газеты написали о проекте, очень соответствующем, на мой взгляд, духу эпохи. Предлагалось изобразить на постаменте несколько аллегорических фигур.
Одна, изображающая Францию, держала бы за руку Людовика XVI, достойного наследника любви Генриха IV к своему народу, она выражала бы взглядом свою симпатию к этим королям; другая изображала бы Милосердие или, скорее, Сюлли, этого добродетельного министра, столь достойного дружбы своего господина и предназначенного для того, чтобы никогда с ним не разлучаться{2608}.
«Культ Сюлли и Генриха IV стал принимать всё более театральные и сентиментальные формы, - поясняет один из французских историков, - поскольку он накладывался на институциональный и политический кризис. Всё более усиливающуюся хрупкость монархии стремились предотвратить, прибегая к защите мифа о золотом веке, который видели в героическом периоде воцарения династии Бурбонов [...] Речь идёт о желании возродить идеальные времена, возродить в рамках упрощённой логики: поскольку так было когда- то, так будет и снова. Это обращение к мифу влекло за собой идеализацию образов Сюлли и Генриха IV. Эти два имени были тесно взаимосвязаны, поскольку их взаимосвязь являлась принципом договорной монархии, основанной на диалоге. На требования абсолютизма, воплощённого в фигуре короля, отвечал голос снизу, воплощённый в фигуре сюринтенданта»{2609}.
Во второй половине 1780-х гг. эти образы приобрели новые коннотации: Сюлли ассоциировали с крайне популярным в то время банкиром, исполняющим обязанности главы финансового ведомства, Неккером (поскольку оба были протестантами). Так, популярная в 1789 г. гравюра Ж. Майе получила название: «Эпоха французской свободы: Людовик XVI, ведомый г-ном Неккером под медальонами с Генрихом IV и Сюлли по пути славы по направлению к трём сословиям, объединённым и согласным с законами Справедливости»{2610}.
Между тем уже из приведённого выше письма к де Кастри видно, что для графа Прованского образ Генриха IV воплощал совсем иную ипостась этого короля. Не добрый государь, любящий свой народ, а государь-воин, долгие годы с оружием в руках отстаивавший своё право на трон{2611}. Ещё в 1790 г. Бёрк писал, что «на протяжении многих последних лет в Париже преобладало показное, доходящее до совершенно детских проявлений, стремление боготворить память о Генрихе IV». И иронично замечал, что Генрих Наваррский, безусловно, был гуманным и мягким человеком, но его гуманизм и мягкость никогда не стояли на пути его интересов:
Он никогда не стремился быть любимым без того, чтобы вначале не заставить себя бояться. Он сочетал мягкость речей с решительным поведением, которого так не доставало Людовику XVI{2612}.
Граф Прованский как раз и стремился показать, в том числе и на образном уровне, что его готовность к компромиссам отнюдь не означает слабоволия.
По воспоминаниям современников, и в жизни принц стремился во всём подражать Генриху IV{2613}. Образ казался тем более удачным, что он вызывал вполне определённые коннотации и в сфере международной политики. 29 октября 1791 г. Екатерина II писала маршалу де Брольи:
Самые знаменитые из ваших королей с гордостью называли себя первыми дворянами королевства. Особенно дорожил этим титулом Генрих IV... Елизавета признала Генриха IV, который восторжествовал над Лигой во главе ваших предков. Эта королева может, без сомнения, служить образцом для последующих поколений, и я заслуживаю сравнения с ней за постоянство своих чувств к внуку того же героя, которому всегда демонстрировала доселе и добрую волю, и добрые намерения{2614}.
В то же время от «нового Генриха IV» ожидали активных действий, соответствовать этому образу оказывалось не просто. В 1792 г. граф Эстерхази писал:
Отмечают, что у этого короля изначально было четыреста дворян и что десяти тысяч, которых, как говорят, есть у принцев, было бы достаточно, чтобы восстановить королевскую власть, в особенности если удастся добавить к ним ещё [людей], нанятых на швейцарские и немецкие деньги{2615}.
После провозглашения графа Прованского королём параллели между Генрихом IV и Людовиком XVIII стали ещё более значимыми, образ первого монарха из династии Бурбонов приобрёл объёмность и многозначность. Два его основных пласта - король по праву, которому приходится отвоёвывать своё королевство, и король, при котором после долгих гражданских войн наступили покой, порядок и процветание. Аналогия с судьбой графа Прованского была столь очевидной, что в самом начале Веронской декларации 1795 г., которой Людовик XVIII извещал о своём вступлении на престол, этому был посвящён отдельный абзац:
Зловещее сходство между началом нашего царствования и царствованием Генриха IV лишний раз заставляет нас взять на себя обязательство принять его за образец, подражая прежде всего его благородной искренности [...] И поскольку небо предназначило нам, по примеру великого Генриха, восстановить в нашем государстве правление порядка и законов, как и он, мы выполним это величественное предназначение - при помощи наших верных подданных и в союзе с добротой и Правосудием{2616}.
И это не просто сходство, не просто предназначение, королю важно было подчеркнуть, что в нём течёт та же кровь; его шансы последовать примеру Генриха тем выше от того, что он его прямой потомок{2617}. Ближе к концу Декларации Людовик XVIII вновь возвращается к историческим параллелям и на сей раз не только сравнивает себя с Генрихом IV, но и призывает французов проявить те же качества, что они проявили два века назад:
Докажите, что если великий Генрих передал нам вместе со своей кровью любовь к своему народу, то и вы - потомки того народа. Часть оставалась ему верной, сражаясь, чтобы завоевать ему корону, а другая часть отреклась от мимолётных ошибок и омыла его стопы слезами раскаяния. Задумайтесь наконец, что вы - правнуки победителей при Иври и Фонтен-Франсез{2618}.
Как ни странно, эта вполне естественная апелляция к образу основателя династии вызвала довольно резкую реакцию современников. Малле дю Пан отмечал в одном из своих меморандумов:
Ушло то время, когда можно было щеголять честью и долгом, когда кровь Генриха IV вызывала дерзкий и воинственный энтузиазм [...] Нет более француза внутри страны, который не сопоставлял бы сегодня свой долг с опасностью его исполнения{2619}.
Ту же мысль он проводил и в другом письме:
Но, если вы хотите всё потерять, пусть короли говорят о завоевании своего королевства, не имея ни единого батальона, произносят в Вероне слова, которые Генрих IV произносил, и имел на то право, на поле битвы при Иври{2620}.
«Генрих IV не отвоёвывал своё королевство, - с возмущением говорилось в одном немецком памфлете, - это неправильное выражение, которое он не потерпел бы и от своих придворных; это верные
французы ему его отдали»{2621}. «Не нужно было столько говорить о желании отвоевать своё королевство, - вторил ему в частном письме принц Конде, - не нужно было раньше времени строить из себя Генриха IV и Людовика XII»{2622}. «Он всегда стремился подражать Генриху IV, но трудно найти принца, который был бы менее на него похож и менее пригоден к тому, чтобы отвоевать своё королевство»{2623}, - рассказывал в мемуарах один из современников.
Несмотря на это, образ Генриха IV становится столь частым и обыденным в королевской переписке, словно Людовик XVIII действительно был его общепризнанной реинкарнацией. Более того, этот образ обретает дополнительные оттенки и смыслы. Генрих IV считался реформатором, и граф де Сен-При пишет королю, призывая его бережно обращаться с древней конституцией королевства:
Нет сомнений, что Генрих IV не правил так, как Генрих III. Помните, как тот стал главой Лиги? Само это слово представляет собой новую конституцию или, по крайней мере, отмену предшествующей, а пошёл ли Генрих IV по этому пути? Конституция при его царствовании была щедрой победительницей: если он один раз и посоветовался с нотаблями, он сделал это, не убирая руки с эфеса шпаги{2624}.
Характерной чертой Генриха IV считалось милосердие, и вот уже английский государственный секретарь лорд Гренвиль, желая убедить короля в необходимости «объявить всеобщую Амнистию, прощение всех преступлений, забвение всех ошибок» призывает Людовика «без колебаний последовать примеру, поданному на этот счёт Генрихом IV»{2625}. В свою очередь, Людовик не преминул напомнить королю Англии, что
Генриху IV в примерно такой же ситуации не пришлось тщетно просить поддержки у королевы Елизаветы. Небо готово наградить Ваше Величество такой же славой, что и эту великую Государыню, и если я и не обладаю всеми выдающимися качества Генриха IV, я могу, по крайней мере, быть, как он, благодарным{2626}.
Не была забыта и способность Генриха IV к компромиссу ради трона - об этом напоминали Людовику XVIII те, кто полагал, что Париж по-прежнему стоит мессы и можно многим поступиться ради того, чтобы вернуться во Францию. Герцог де Серан обращался к королю в 1796 г.:
Истинные фундаментальные законы сводятся всего к нескольким статьям, которые весьма широко толкуются и оставляют немалые зазоры. Ничуть не преувеличивая, можно сказать, что никогда не нужно забывать о Генрихе IV, память о котором нам столь дорога и чья слава пережила века. Он полагал, что Трон его предков вполне стоит мессы, а Сюлли, мудрый и добродетельный Сюлли был первым, кто посоветовал ему принять католичество. И при этом нельзя отрицать, что этот Принцип - смена религии - был не первым, которым ему пришлось поступиться{2627}.
Так и Людовик XVIII может принести ту жертву, которую сочтет нужной. В полном согласии с этими словами герцога де Серана, обсуждая с Людовиком XVIII необходимость даровать Франции конституцию, один из его тайных парижских агентов напишет, что «верные подданные Е. В. по-прежнему готовы обеспечить ему блистательную судьбу доброго Генриха Четвёртого»{2628}.
В сентябре 1795 г. Людовик XVIII пишет письмо герцогу д’Аркуру, в котором отмечает, что тогда как вся Европа находится в XVIII веке, Франция пребывает в XVI в. или даже в более ранних эпохах.
Моё положение похоже на положение Генриха IV с той лишь разницей, что у него было множество преимуществ, которыми я не обладаю. Нахожусь ли я, как он, в своём королевстве? Нахожусь ли я во главе армии, покорной моим словам? Выиграл ли я битву при Кутра? Нет. Я нахожусь в отдалённом уголке Италии; большая часть тех, кто сражается за меня, в глаза меня не видели; я участвовал лишь в одной кампании, в которой хорошо если был сделан хотя бы один пушечный выстрел; моя вынужденная бездеятельность даёт возможность врагам клеветать на меня; она подвергает меня неблагоприятным суждениям даже со стороны тех, кто остаётся мне верен. Суждениям, которые я не могу назвать бездоказательными, поскольку те, кто их высказывает, не знают всей правды. Могу ли я завоевать таким образом моё королевство? А если представить себе, что моих верных подданных ждёт такой успех, что мне будет достаточно лишь появиться, чтобы обрести корону, смогу ли я тем самым заслужить личное уважение, которое, возможно, и не столь непременно необходимо королю XVIII века, но без которого не обойдётся король XVI века, коим я и являюсь{2629}.
Несмотря на исповедальный тон, письмо имело абсолютно конкретную цель: поскольку англичане не пускали Людовика XVIII во Францию, якобы заботясь о его безопасности, король далее доказывал, что, даже если его убьют, династия не прервётся. Тогда как если он по-прежнему останется вдали от Франции, трон его никогда не будет прочным.
И в дальнейшем образ Генриха IV - короля, отвоевавшего свое королевство и приведшего его к процветанию, - был крайне любим Людовиком XVIII. Когда кто-то из придворных хотел польстить королю, он сравнивал его с Генрихом IV{2630}. Когда сенат Венецианской республики под давлением Франции заставит его покинуть Верону, Людовик потребует не только вычеркнуть его имя из Золотой книги, но и вернуть ему доспех, некогда подаренный республике Генрихом IV{2631}. После того как Венеция признала права Генриха IV на престол, тот подарил городу свой доспех и шпагу, вместе с которой он участвовал в битве при Иври. Венецианцы же записали имя Бурбонов в золотую книгу и с тех пор не раз помогали династии как деньгами, так и посредничеством в переговорах с Савойей и Испанией. Поначалу Сенат ответил, что не имеет ничего против того, чтобы вычеркнуть имя Бурбонов, однако доспех готов вернуть только в обмен на 12 миллионов, которые республика якобы дала в долг Генриху IV. Покидая Верону, Людовик XVIII попросил посла Российской империи выступать от его имени, чтобы как-то закончить это дело{2632}. В итоге отказ пришёл по обоим пунктам: из Золотой книги Бурбонов не стали вычёркивать под тем предлогом, что это может оскорбить королей Испании и Неаполя, а также герцога Пармского. Уже в 1797 г., когда республика пала и дары Генриха перевозили из дворца дожей в арсенал, выяснилось, что шпага утеряна{2633}. Любопытно, что, видимо для пущего эффекта, в роялистской историографии эпохи Реставрации не раз встречалось утверждение, что свою фамилию из Золотой книги Людовику всё же удалось вычеркнуть{2634}.
Впоследствии, уже после Реставрации, Людовик XVIII по-прежнему не раз выказывал стремление ассоциироваться со своим знаменитым предком{2635}. Достаточно сказать, что портрет Наполеона на ордене Почетного Легиона был заменен именно портретом Генриха IV. В королевском ордонансе от 19 июля 1814 г. говорилось: «Сохраняя эту институцию для нас и наших преемников, мы превращаем её в наше собственное творение, и мы убеждены, что имя Генриха IV, которое не произносит без умиления ни один француз, сделает её ещё более ценимой нацией, которой этот государь столь славно управлял»{2636}.
Несмотря на всю любовь Людовика XVIII к образу Генриха IV, король, безусловно, осознавал, что эта маска не так хорошо подходит к его лицу, как хотелось бы. Оставаясь на сцене практически в одиночестве, вынужденный играть одновременно все ипостаси Генриха, король нередко чувствовал усталость и раздражение. Иногда казалось, что в этом виновато время, всё же он жил не на рубеже XVI- XVII вв. Со времен Генриха IV ситуация значительно изменилась, напишет он однажды принцу Конде: тогда армии и с его стороны, и со стороны Лиги были немногочисленны, с обеих сторон воевали дворяне. Теперь же под ружьём 120 000 человек, и все офицеры - ничтожества{2637}. Однако, наверно, самое показательное в этом плане письмо он отправит из Вероны 9 января 1796 г. Екатерине II:
Но первое, самое главное - это вырвать меня из бездействия, Ваше величество знает, что испытывает моя душа; повсюду, где идут бои, мои верные подданные проливают за меня свою кровь, а я остаюсь праздным! И самолично я так ничего и не сделал для своего дела! Когда прошлогодняя военная кампания сулила счастливый исход, я обратился к Британскому правительству с несколькими просьбами обеспечить мою транспортировку на берега Бретани или Вандеи, однако мне ответили, что моя жизнь слишком ценна, чтобы подвергать ее такому риску. Моя жизнь слишком ценна! О, если бы я обратился с такой просьбой к Екатерине II, она ответила бы мне: иди, сын Генриха IV, и будь его достоин (
Аналогии с Генрихом IV были, пожалуй, самыми популярными, но принц Конде не случайно, как мы видели, упоминал и Людовика XII. Король писал ему в июне 1795 г.:
Их [моих подданных. -
В определённом смысле образ Людовика XII был доведённой до идеала одной из ипостасей всё того же Генриха IV В «Краткой истории века Людовика XV» Вольтер писал: «Люди так долго управлялись свирепыми зверями, которых сменяли такие же свирепые звери, за исключением, возможно, нескольких лет при Святом Людовике, Людовике XII и Генрихе IV»{2640}. Людовик XII остался в истории не только как хороший правитель, при котором королевство процветало. Он был именно «отцом народа», и Людовику XVIII это чрезвычайно импонировало.
Сам этот почётный титул был присужден Людовику XII в 1506 г. сразу за три заслуги: мир, на четверть уменьшенная талья и судебная реформа. Небезынтересно, что хотя этот титул явно напоминает о римском
Развиваясь, образ корректировался и видоизменялся. В литературе XVII-XVIII вв. нередко встречались противопоставления Людовика XI - короля-деспота, воплощавшего в себе стремившуюся к абсолютизму королевскую власть, и Людовика XII, воплощавшего мир, прощение, снисходительность, доброту. Так, в «Диалогах мертвых» Фенелона, когда Людовик XI спрашивает Людовика XII, как тот управлял его королевством, то слышит в ответ: «Абсолютно иначе, нежели ты. Ты заставлял себя бояться, я заставил себя полюбить. Ты начал с того, что обложил народ налогами, я же уменьшил их. Я предпочёл облегчение для народа победе над врагами»{2642}. Вольтер в своей «Генриаде» также подчёркивал отличие Людовика XII от всех остальных французских королей:
Это король, которого нашим предкам даровали благосклонные небеса,
Вместе с ним на троне восседало правосудие.
Он часто прощал, он царил над сердцами,
И осушал слёзы своих подданных [...]
О, дни! О, нравы! О навеки памятные времена!
Народ был счастлив, а король покрыт славой:
Каждый вкушал плоды прекрасных законов.
Вернитесь же, счастливые времена, при другом Людовике!{2643}
Поэма, напомню, была опубликована в 1726 г., вскоре после окончания эпохи Регентства.
Историков нередко поражает, что образ Людовика XII столь долго продержался в национальной памяти, ведь, пишет один из них, «если какой государь и кажется всемерным воплощением характера атонального, нейтрального, скучной посредственности, так это, без сомнения, Людовик XII»{2644}. По всей видимости, этот король оказался особенно востребован в «эпоху перемен», реформ, усиления королевской власти. В 1784 г. Французская академия даже устроила конкурс на лучшее похвальное слово Людовику XII; именно оно принесло первый литературный успех Б. Бареру{2645}.
Как показывают предреволюционные дебаты, не менее актуальным оказался этот образ и при обсуждении налоговой реформы. Историки отмечают, что во времена правления Людовика XVI также предпринимались настойчивые попытки поставить его в один ряд с Людовиком XII и Генрихом IV, а на одном из медальонов с изображениями этих королей прямо было указано: «XII плюс IV будет XVI». Их называли «три государя, больше всего сделавших для своей страны», «три монарха, которые занимались бедностью своих подданных». Тем самым и Людовик XVI становился в некотором роде «отцом народа», в 1789 г. при его въезде в Париж это было даже зафиксировано на транспаранте с надписью: «Отец французов, король свободного народа». Существовал и проект памятника Людовику XVI с надписью на постаменте: «Людовик Шестнадцатый, Отец французского народа»{2646}.
Впрочем, и после начала Революции фигура Людовика XII оставалась не менее популярной. В январе 1790 г. в театре Пале-Руаяль была поставлена «героическая и национальная» пьеса «День Людовика XII». Её автор тоже нам хорошо знаком, это Колло д’Эрбуа. Месяцем позже своё творение «Людовик XII, отец народа» представит Ш.Ф. Ронсен, в будущем генерал, эбертист, он взойдёт на эшафот во времена Террора. Сразу две пьесы, посвящённые этому королю, появятся и год спустя: «Ужин Людовика XII» и «Солдат Людовика XII»{2647}. А 12 февраля 1792 г. один из депутатов Конвента даже предложит поместить в Пантеон двух французских королей - Людовика XII и Генриха IV{2648}.
Как образ вспомогательный, Людовик XII возникает под пером своего потомка не часто, однако явно для него важен. Так, в мемуаре «Об обязанностях короля» Людовик XII приводится как пример государя, верного своему слову{2649}. При этом не только сам Людовик XVIII, но и его современники проводили параллели между ним и Людовиком XII. Бывший член Учредительного собрания, академик П.-Л. Рёдерер, анализируя установления обоих королей, отмечал: «Людовик XII первым ограничил королевскую власть, Людовик XVIII увековечил эту практику»{2650}. «Возвращение Людовика XVIII подарило Франции нового Людовика XII»{2651}, - не скрывал своего восторга другой автор.
По всей видимости, значение этого образа для короля было известно и другим эмигрантам. Один из них, Гильерми, получив от Людовика должность рекетмейстера и узнав в 1799 г. о грядущей свадьбе герцога Ангулемского и Марии-Терезы, решил не упускать такой случай, чтобы подчеркнуть собственную значимость, и обратился с прошением:
Когда Людовик XII выдавал замуж свою дочь, Мадам Клод, за герцога Ангулемского (ставшего Франциском I), он пригласил всех депутатов от трёх сословий подписать в Туре контракт (1506). В тот момент, когда Ваше Величество будет выдавать замуж принцессу за наследника трона, не хочет ли Ваше Величество, признавшее меня письмом от 13 ноября 1793 г. депутатом Генеральных штатов королевства, оказать моим избирателям ту же честь?{2652}
Эта привилегия была ему дарована.
Наконец последний образ короля-предшественника, о котором хотелось бы упомянуть, - это образ Людовика Святого, также очень типичный для XVII-XVIII вв. «Культ Святого Людовика до XVII в. играл вторичную роль, он стал насаждаться с приходом новой династии. В 1601 г. имя Людовик получил дофин, - напоминает Л. Бели. - В 1618 г. монархия объявила Святого Людовика “покровителем и защитником Франции”, подчёркивая существование “семейных и королевских сверхъестественных сил, в которых сливаются святость и суверенитет”, если следовать формуле историка Бруно Невё. На протяжении всей жизни Людовик XIV помещал под покровительство святого короля созданные им институты: так, Дом Инвалидов был построен вокруг церкви Св. Людовика, а в Сен-Сире располагался институт Святого Людовика и военный орден Св. Людовика». Если же посмотреть шире, то, что в венах французских королей текла кровь святого, отличало их от всех других королевских домов и наделяло сверхъестественными силами и добродетелями{2653}.
Следуя этой логике, в Веронской декларации изначально планировалось опереться на двух предшественников - не только на Генриха IV, но и на Святого Людовика{2654}. К Людовику IX предусматривалось две апелляции. Первая - как к защитнику Франции: «К Божественному Провидению, к Св. Людовику, покровителю нашей империи обращаемся мы с просьбой открыть наконец ваши глаза, показать наконец ваших врагов такими, какие они есть...» Вторая - как к посреднику в диалоге с богом: «Бог Св. Людовика, тот Бог, которого мы призываем в свидетели чистоты наших помыслов, пусть будет нашим вдохновителем и нашей опорой»{2655}.
Впоследствии король решил отказаться от этой идеи. По всей вероятности, в условиях сложнейшей религиозной обстановки во Франции он считал необходимым твердо обозначить в Декларации своё стремление восстановить католицизм, но не хотел, чтобы французы видели в нём религиозного фанатика. Апелляция к Людовику IX была для него аргументом, инструментом, но не более того. Отправляя письмо Шаретту, король, прекрасно зная о религиозности вандейцев, предложит слова «Святой Людовик» в качестве девиза{2656}. Но когда впоследствии, в 1799 г., Людовик Святой всё же появится в проекте обращения ко всем французам, король предпочтёт оставить за ним исключительно религиозную сферу, подчёркнуто разделяя государство и церковь: там будет сказано, что Людовик XVIII обещает заняться подготовкой законов, которые обеспечат Франции «благополучие, покинувшее её с тех пор, как были опрокинуты алтари Св. Людовика и трон Генриха IV»{2657}. Лишь накануне Реставрации, чтобы подчеркнуть низкое происхождение Наполеона, в одной из королевских инструкций прозвучит:
Бонапарт вынужден до последнего отстаивать свою репутацию, единственную гарантию сохранения его власти. Наследник Святого Людовика, напротив, может лишь благословить возвращение мирного и благодетельного правления{2658}.
Четыре короля-предшественника: Людовик IX Святой, Карл V Мудрый, Людовик XII Отец народа, Генрих IV Великий. Из них ни одного Бурбона, кроме самого первого в династии. Именно этот образ был самым важным для Людовика XVIII, и именно он оказался самым спорным. Отлично работая на логическом и символическом уровнях, на практике образ Генриха IV то и дело приходил в противоречие с физическими и политическими возможностями короля. Как бы того ни хотелось Людовику XVIII, он не был королём-воином. В мемуарах не сложно найти свидетельства о том, что «легко он не ходил никогда, даже в молодости, и с тридцати лет он не мог сесть на лошадь без того, чтобы ему не помогли вставить ногу в стремя»{2659}.
Тучный, не выигрывавший сражений, Людовик отлично понимал, что на фоне Генриха IV выглядит двусмысленно. Он отчаянно стремился возглавить войска, просил английское правительство способствовать его высадке во Франции, австрийское - разрешить сражаться вместе с армией Конде, русское - повлиять на союзников, но всё было тщетно. В уже упоминавшемся письме герцогу д’Аркуру король в отчаянии признавался: «Если я останусь позади и не употреблю не одну только голову, но и руки, чтобы взойти на трон, я потеряю всякое самоуважение»{2660}.
Однако о том, что державы коалиции не стремятся видеть короля в действующей армии, знали немногие. Остальные же видели иное: государь стремится подражать Генриху IV, но на войну не торопится. Это вызывало недоумение, презрение, шутки. Один из эмигрантов вспоминал: однажды солдат армии Конде, переругиваясь с республиканцами и грозя скорым завоеванием Франции, сказал, что для этого войскам Конде не понадобится и Дева. Намёк на Жанну д’Арк был, разумеется, понят, но в ответ роялист услышал: «Однако девственница у вас уже есть! Это шпага вашего короля»{2661}. Несколько лет спустя граф де Монгайяр, немало сделавший, чтобы опорочить Людовика XVIII, напишет, что тот всегда стремился идти тем путём, который позволял выиграть время, и одобрял лишь те меры, которые не подвергали его самого какой бы то ни было опасности, избегая любой ценой всего, что могло её представлять. Так, он отказался перейти Рейн во главе армии Конде...{2662}
Краткий период, когда король и его войско всё же ненадолго воссоединились, тоже воспринимался неоднозначно. Начальник штаба кавалерии армии Конде, маркиз д’Эсквилли
Ж. де Прадель де Ламас
Другие эпизоды, касающиеся пребывания Людовика XVIII при армии Конде, также допускают, по прошествии двух веков, очень разную трактовку К примеру, в один из дней Людовик XVIII выехал на берег Рейна, увидел на той стороне реки республиканские заставы и не удержался от искушения сказать несколько слов своим мятежным подданным. По словам д’Аварэ, они поинтересовались, правда ли к ним прибыл сам король, а получив утвердительный ответ, пожаловались, что его трудно разглядеть. Король, не боясь, что в него могут выстрелить, попросил свиту спешиться и произнёс небольшую речь. Командующий караулами герцог Энгиенский попробовал было сказать ему, что перекрикиваться через реку запрещено, но Людовик VIII ответил: «Герцог, под арест вы меня посадите завтра, а сегодня требуется, чтобы я говорил»{2671}.
Сам король в письме к Мадам Руаяль от 5 мая 1796 г. рассказывал об этом эпизоде весьма оптимистично:
...Заверяю вас, что любовь французов к [людям] нашей крови не иссякла. Вчера я получил этому доказательство, объезжая заставы, отделённые лишь Рейном от застав патриотов, я говорил с ними, они узнали, кто я такой, и их ответы доказали мне, что, если они и заблуждались, они уже вернулись к своим истинным чувствам{2672}.
В другом письме король рассказывал, что республиканцы сбегались со всех сторон, чтобы только его увидеть, и по их словам он понял, «насколько был прав, называя их своими детьми»{2673}. У президента Везе осталось, правда, иное впечатление:
Король видел патриотов на другом берегу Рейна, которые совершенно его не оскорбляли и довольно хорошо приняли, но, тем не менее, прохладно, и первое впечатление было весьма слабое. Я рассматриваю эту попытку как провалившуюся, король крайне озадачен{2674}.
Если же верить рассказу графа д’Аварэ, Людовик произнёс речь, подобно тому, как «отец обращается к своим заблудшим детям, и, поскольку были жалобы, что его трудно отличить от остальных, он приказал всем спешиться, а сам остался на лошади»{2675} - впрочем, определённый комизм этой ситуации от графа явно ускользал.
Любопытно, что при всём при том историки, которые описывают этот сюжет, к Людовику XVIII часто благосклонны. Так, Т. Мюре, автор «Истории армии Конде», пишет, что король, находясь при армии, сумел показать себя с лучшей стороны. Он устроил смотр дворянских батальонов и смог показать, что многих помнит в лицо и умеет найти для них доброе слово. Когда республиканцы на другом берегу Рейна заинтересовались, в честь кого раздаются приветственные крики, и королю это передали, он подъехал поближе к берегу, но когда роялисты стали призывать своих противников крикнуть: «Да здравствует король!», Людовик их остановил: «Нет, я не хочу бессмысленно вас компрометировать. Я ваш отец, храните себя для лучших времён»{2676}.
Каким образом можно суммировать все эти свидетельства? И корректно ли будет сделать вывод о несоответствии проецируемых образов тому, что представлял собой Людовик XVIII? Отнюдь нет. Если следовать канонам века Людовика XIV, для монарха должны были быть характерны «величие, мудрость, красота и представительность, доблесть, чувство справедливости, осторожность, любовь к искусству, науке, литературе»{2677}. Этот набор добродетелей и воплощался в определённых фигурах предшественников, чьему примеру государь собирался следовать. Но если наложить этот «список требований» на фигуру Людовика XVIII, мы увидим, что он почти во всём им соответствовал. На тех, кто общался с монархом лично, он производил прекрасное впечатление. Это хорошо видно, в частности, по письмам лорда Макартни, многоопытного почти шестидесятилетнего дипломата, ехавшего в Верону с изрядной настороженностью. Но уже меньше чем через неделю посол докладывал в Лондон:
Он хорошо всё понимает, его знание литературы, особенно поэзии, вызывает уважение, а также [знание] истории - не только Франции, но и других народов как отдалённых, так и граничащих с ней. Он хорошо и терпимо говорит по-итальянски, понимает английский язык, а на своём говорит очень правильно и много. Его манеры и обращение учтивы и приятны, а с окружающими он держит себя очень вежливо и даже на короткой ноге, но не теряя достоинства, несомненного, несмотря на свои утраты. О его истинном характере пока ещё мне невозможно судить, но говорят, что он благоразумен, добродушен и дружелюбен, и мне кажется, что его придворные и слуги относятся к нему и служат ему с уважением, рвением и любовью{2678}.
В другом донесении говорилось:
Получая со всех сторон разнообразную информацию, Король, без сомнения, хорошо понимает, что происходит [...] Его суждения обычно верны, если только их не делают пристрастными предубеждения, вызванные его образованием, но даже они в значительной степени преуменьшены или смягчены несчастьями и размышлениями. На мой взгляд, невзгоды оказали на его ум благотворное воздействие, улучшив его, а не озлобив [...] На мой взгляд, он размышляет здраво и с большой умеренностью...{2679}
Из многочисленных бесед с Людовиком XVIII посол вынес уверенность, что
король - человек, с которым легко найти взаимопонимание и обладающий обширной информацией. Во всех своих рассуждениях он демонстрирует величайшую умеренность, цельность, и те, кто имеет возможность узнать его лучше, кажутся уверенными в его искренности{2680}.
И другим дипломатам, которым приходилось иметь с ним дело, Людовик XVIII виделся человеком разумным, которому проще сказать правду и дать реальную информацию, на основе которой он сможет сделать правильные выводы, нежели пытаться его обмануть. Уикхэм писал:
В ходе обмена мнениями с этим несчастным принцем и с его министрами я пришёл к тому, что сказать чистую правду - наилучший способ добиться от них чего бы то ни было. И я действительно всегда также изо всех сил старался ни в чём их не обманывать, как стремился быть достаточно осторожным, чтобы они не обманули меня{2681}.
Хотя королю и не довелось подвергать свою жизнь опасности на поле боя, в своих посланиях он создавал образ государя, презиравшего смерть и не боявшегося смотреть ей в лицо. В очередной раз высказывая готовность воссоединиться с армией Конде, Людовик написал:
Если меня убьют, это событие не только не заставит моих верных подданных пасть духом: одежда, окрашенная моей кровью, удвоит их храбрость, как ничто иное. Нечего опасаться за короля, который никогда во Франции не умирает{2682}.
Вскоре Людовику XVIII представилась возможность доказать, чего стоят его слова. 19 июля 1796 г. он остановился проездом в Диллингене и уже вечером, когда остался один, страдая от жары, подошёл к окну Свечи на столе за его спиной освещали силуэт короля, и в этот момент из аркады напротив раздался выстрел из карабина. Пуля прошла по касательной, оцарапав лоб. Когда вбежали придворные, лицо короля было залито кровью. Граф д’Аварэ в ужасе воскликнул: «А что, если бы этот негодяй попал на пол-линии{2683} ниже!», на что Людовик спокойно и с достоинством ответил: «Король Франции звался бы Карлом X»{2684}. Чтобы успокоить принца Конде, король сообщил ему, что хорошо себя чувствует, и добавил: «О, мой дорогой кузен, какое удовольствие доставила бы мне эта рана во Фризенхайме!»{2685} Несколько позже он напишет одному из дворян в армии Конде:
Скажите вашим храбрым товарищам по оружию, этим героям, отмеченным куда более благородными шрамами, нежели мой, что ныне, когда я, как и они, пролил свою кровь, я чувствую себя более, чем ранее, достойным чести зваться их королём{2686}.
Впрочем, де Гогла, бывший секретарём кабинета королевы и принимавший участие в бегстве в Варенн, в своих воспоминаниях обвиняет Людовика в трусости и выражает уверенность, что покушение было подстроено: «У Месье было сердце зайца и коварство лиса»{2687}. Едва ли эти подозрения имеют под собой какую-то почву. Кроме того, агенты венецианской полиции докладывали, что уже в Вероне короля пытались отравить{2688}, а в конце 1797 г. Талейран, будучи министром иностранных дел, предлагал французскому послу в Берлине выкрасть Людовика XVIII из Бланкенбурга и через северную Германию вывезти во Францию{2689}. На мой взгляд, напротив, письма короля показывают, что он, скорее, стеснялся своей раны, полученной не на поле боя. Что же до проявленного хладнокровия, то оно было типичным для Людовика XVIII. Незадолго до смерти он скажет одному из своих министров: «Послушайте, Виллель, королю позволено умереть, но только не быть больным»{2690}.
Слова де Гогла наводят нас на ещё один сюжет. Всю жизнь Людовик XVIII не забывал тех, кто ему служил и старался вознаграждать за оказанные ему услуги. Но его возможности в эмиграции, в отличие от жизни в Версале, были очень ограничены. В итоге среди тех, кто покинул Францию, оказалось немало людей, смертельно обиженных на короля, часть из них предлагала свои услуги всем, кто захочет платить, - от великих держав до правительства французской республики. А ведь были и те, кто получал деньги от короля, но полагал, что его таланты оценены недостаточно. Многие из них намеренно создавали совсем другой образ Людовика XVIII. Особенный вред роялистам наносили в этом плане перебежчики - они были знакомы с монархом лично, и у республиканцев были все основания доверять их словам. Граф де Монгайяр писал в памфлете, созданном по заказу республиканских властей:
Пишегрю{2691} [...] продемонстрировал мне, что это принц, лишённый храбрости, энергии, искренности; что он сам всегда был наибольшим препятствием для всего, что можно было предпринять в его пользу, и что счастье народа и французской нации ничего для него не стоило.
Этот принц - человек образованный, с развитым умом, любезными манерами, но он по самой сути своей фальшивый и вероломный. Он обладает педантичностью ритора, и его стремление - сойти за человека умного. Я не верю, что он подвержен великодушным чувствам или твёрдой решимости. Он никогда ничего не забывает, он ни разу не простил оскорбления, вины, упрёка. Он боится правды и смерти. Окружённый развалинами и льстецами, он сохранил из прошлого лишь спесь и совершённые грехи. Несчастья полностью изнурили его, у него не хватает храбрости, чтобы встречаться с ними лицом к лицу. При этом оправдание той суровости, которую взрастили в нём беды, он может найти только в душах людей трусливых и мелких; мы увидим, как он умрёт в изгнании, истощив жалость и ресурсы государей. Этот принц дрожит при виде пик и копий - и без конца произносит имя Генриха IV. Интригует в мирное время, неспособен к войне, донельзя завистлив к литературным успехам и в не меньшей степени жаден до богатства и любит выставлять себя напоказ; враг своих истинных друзей и раб своих придворных, недоверчивый и подозрительный, полный предрассудков и мстительный, всегда ведущий двойную игру в политике и фальшивый до глубины сердца...{2692}
И всё же, как мне видится, причина провала ряда задуманных королём репрезентаций заключалась отнюдь не в недостатке соответствующих личных качеств. В не столь отдалённые времена расцвета абсолютной монархии, при Людовике XIV, окончательно сформировалась система, при которой, как пишет Ю. Метивъе, власть «стала настоящей религией. У нее был свой бог - король, а сановники и придворные были священнослужителями. Имелись и “символ веры” (институт королевской власти), и свои обряды (этикет), и свой главный храм (Версаль), и свои верующие и прихожане (подданные)»{2693}. Если следовать этой аналогии, то в 1795 г. бог попал в совершенно противоестественное для себя положение: он оказался одновременно практически и без клира, и без верующих, никто не знал толком, как правильно проводить обряды, главный храм остался в руках приверженцев иных божеств, молитвы прихожан зачастую оставались без ответа. И люди не могли не спрашивать себя: остался ли он богом после этого?
Прежде всего, Людовик XVIII не был коронован. Формально для того, чтобы считаться королём, этого не требовалось. Ле Руа Ладюри в одной из книг назвал королевскую кровь наиболее действенной из святых реликвий и заметил: «Самим фактом своей передачи она делает церемонию коронации если не излишней, то, по крайней мере, чисто декоративной»{2694}. Действительно, акт коронации носил двойственный характер. С одной стороны, она воспринималась в качестве «элемента, придающего завершенность легитимности власти», с другой - сосуществовала с тезисом о непрерывности королевской власти{2695}. И, тем не менее, предшественники придавали ей огромное значение. Генрих IV короновался через полгода после своего окончательного перехода в католицизм и не дожидаясь, пока Реймс перейдёт на его сторону. Тюрго предлагал Людовику XVI существенно упростить церемонию и, по сути, заявить о равенстве культов - и получил отказ{2696}.
Как мы знаем, в первые годы правления мысли о необходимости коронации то и дело приходили королю в голову. По крайней мере в письме, отправленном 5 августа 1795 г. одному из парижских агентов, Лемэтру{2697}, того просят любой ценой раздобыть работы о коронациях Людовика XIV, Людовика XV и Людовика XVI, двухтомник Т. Годфруа «Французский церемониал»{2698}, рукописи и книги М. Дегранжа и Н. Сенкто{2699}. В исторической литературе встречаются даже упоминания (кажущиеся мне, впрочем, мало правдоподобными) о том, что долгими осенними вечерами 1795 г. король, оставаясь наедине со своим близким другом графом д’Аварэ не раз репетировал столь желанную для него тогда церемонию коронации, в которой д’Аварэ выступал в роли дворян и духовенства{2700}. Однако впоследствии, даже после Реставрации, Людовик XVIII так и не был коронован. До сих пор этот сюжет время от времени обсуждается в историографии, высказывается ряд противоречивых гипотез, среди которых попадаются и весьма экзотические, но убедительного ответа, что именно подтолкнуло Людовика XVIII к этому решению, как не было, так и нет.
Кроме того, король оказался не только без короны, но и без королевства. Кроме очевидных политических сложностей, это создавало множество проблем, лежащих и в сфере потестарной имагологии. Пристало ли королю обращаться к своим подданным, находясь за границей? Можно ли в принципе считать, что у него есть подданные? Должен ли он согласовывать свои шаги с государями, на чьих землях он находится? Даже выдавая в Митаве замуж Марию-Терезу, король оказался чрезвычайно озадачен тем, что ему были неведомы прецеденты подписания аналогичного брачного контракта на территории другой страны. Сохранить лицо ему позволил софизм, придуманный одним из приглашённых на торжество: было решено считать, что, где бы ни находился король - это территория Франции{2701} (правда, неизвестно, знал ли об этом Павел I, оказавший Людовику гостеприимство).
Ещё одна сфера, не способствовавшая созданию благоприятного образа короля - его личная жизнь. Некогда, как мы помним, он шутил над старшим братом, долгое время остававшимся бездетным. Ныне же бумеранг вернулся, и теперь уже проблемы самого Людовика XVIII стали объектом обсуждения среди придворных и сплетников. Как справедливо отмечала в своё время Л.А. Пименова, «королю - символическому отцу нации - полагалось быть отцом и в прямом смысле этого слова, причём многодетным. Король, у которого нет детей, - своего рода нонсенс»{2702}. Однако, в отличие Людовика XVI и графа д’Артуа, детей у Людовика XVIII так и не появилось. Он стал первым королём Франции со времен Генриха III, не оставившим потомства.
Как бы ни старался граф Прованский продемонстрировать иное, его отношения с женой, Марией-Жозефиной Савойской, были далеки от безоблачных. Двор долго обсуждал недостатки её внешности и нехватку грациозности. Была ли принцесса действительно столь малопривлекательна? Мне видится, что Левер все же не совсем права, безапелляционно заявляя: «Все дворы Европы знали, что Людовик- Станислас-Ксавье женился на дурнушке»{2703}. Этому противоречат хотя бы многочисленные сохранившиеся портреты - даже если живописцы хотели польстить принцессе. Её лицо кажется простоватым, пожалуй, ему не хватает благородства, однако это уравновешивается большими красивыми глазами и почти восточными точеными чертами. Несомненно, при такой внешности многое зависело от мимики, обаяния, манеры поведения.
Современники оценивали Марию-Жозефину довольно неоднозначно. Де Башомон записал:
Граф Прованский кажется очарованным своей новой победой, однако она не красива [...] Принцесса очень темная шатенка, у нее довольно красивые глаза, но чрезвычайно густые брови, узкий лоб, длинный и курносый нос, уже отчетливо видный пушок над верхней губой. Лицо, в котором нет ничего царственного или величественного{2704}.
Он же отмечал, что принцесса простодушна и непривычна к этикету. Мадам дю Барри, как докладывал на родину посол Сардинии, жаловалась, что принцесса редко моется и не желает выщипывать брови{2705}. Другая современница полагала, что Мадам «была умна и обладала определенной приятностью манер, несмотря на чрезвычайно заметную некрасивую внешность»{2706}. Третья вспоминала, что она «некрасива, но у нее прекрасные глаза, в разговоре она блистает умом, весела без склонности к подшучиванию, что весьма ценно, особенно при дворе»{2707}. А герцог де Крои как-то написал в очевидном изумлении, что «новая графиня Прованская танцует лучше, чем можно было бы ожидать, и держит себя в танце лучше, чем когда ходит»{2708}.
Немало докладывал о графине Прованской в Вену и Мерси д’Аржанто. Он сразу её невзлюбил и не в последнюю очередь, на мой взгляд, из-за того, что, используя Мадам в своих политических раскладах, версальский двор нередко противопоставлял её Марии- Антуанетте. По словам дипломата, графиня «ведёт себя холодно, скованно, мало говорит, лишена грациозности» и талантов, а также не может не чувствовать, насколько австрийская принцесса умнее и красивее её{2709}. Описывая графиню, он не уставал подчеркивать недостатки её фигуры, полагал, что та плохо одевается, «говорит мало и неприятно», и с удовольствием передавал слова Людовика XV о том, что принцесса некрасива, добавляя, что весь двор придерживается того же мнения{2710}. Спустя 11 лет, уже в царствование Людовика XVI, посол доложит, что король так её не любит, что не хочет с ней ни обедать, ни ужинать{2711}.
Мария-Терезия, получавшая информацию о графине Прованской не только от Мерси, призывала дочь проявить к ней жалость и представить себя на месте принцессы, которой никогда не суждено править. Императрица передавала слова одного австрийского дипломата, полагавшего, что принцесса «нехороша собой, очень скованна, человек не светский, но в остальном прекрасно воспитана», и высказывала надежду, что это может стать в будущем залогом крепкой дружбы{2712}. Сама же Мария-Антуанетта то отталкивала графиню Прованскую, то приближала её к себе: и потому, что понимала, каково это быть одной на чужбине, и потому, что рассчитывала тем самым расколоть противостоящую ей группировку{2713}. «Его жена во всем следует за ним, но лишь из страха и по глупости, будучи, как мне кажется, весьма несчастной»{2714}, - писала королева матери в январе 1772 г.
Летом 1789 г. двор был шокирован разговорами о связи Марии- Жозефины с ее чтицей, мадам де Гурбийон (
В этих условиях графу Прованскому, а затем и Людовику XVIII ничего не оставалось, кроме как делать хорошую мину при плохой игре: он не уставал подчёркивать, насколько счастлив в браке. Когда на следующий день после свадьбы граф д’Артуа шутливо заметил брату, что тот слишком громко прокричал: «Да», Людовик-Станислас тут же парировал: «Это потому, что я хотел, чтобы меня было слышно до самого Турина»{2717}. Л. де Башомон, завершая описание принцессы, не мог не отметить: «Как бы то ни было, она нравится принцу, и на следующий день он объявил королю, что был счастлив четырежды»{2718}. Тот же автор приводит разговор графа Прованского с герцогом Беррийским. Новобрачный спросил брата, как тому его жена, и услышал в ответ: «Не очень. Не хотел бы я, чтобы она была моей женой». На что граф Прованский якобы ответил: «Я просто счастлив, что вы нашли себе по своему вкусу. Мы оба довольны, поскольку моя мне бесконечно нравится»{2719}.
Дважды - в 1774 и 1781 г. - при дворе ходили разговоры о беременности Мадам, а граф Прованский даже подбирал воспитательницу для своих детей. В 1781 г. скорое рождение у принца наследника казалось настолько реальным, что Мерси д’Аржанто не на шутку встревожился{2720}. По крайней мере ещё один раз, в 1779 г., слухи о том, что жена графа Прованского ждёт ребёнка, появились в европейских газетах, и Марии-Антуанетте даже пришлось специально писать матери по этому поводу, заверяя императрицу, что всё это было лишь «гасконадой» со стороны Месье{2721}. Отражали ли эти разговоры реальное положение дел?{2722} Так или иначе, они работали на образ, и не случайно, видимо, Мария-Антуанетта не сомневалась, что информация в газеты просочилась с подачи её деверя.
Несмотря на то что Месье при каждом удобном случае изображал из себя счастливого мужа, он уже примерно к 1770 г. отдалился от жены, и их брак едва ли был удачным. В 1789 г. Мадам напишет, что «он был хозяином в моём доме, но не был хозяином моего сердца, никогда им не был»{2723}, однако даже к этому времени в её личных письмах очень мало жалоб на Месье, и, напротив, она рассказывает, как муж заботился о ней, когда она болела. В 1791 г. Мадам отправилась в эмиграцию в тот же день, что и Людовик-Станислас, но проследовала к родителям. В 1793 г. супруги ненадолго встретились в Турине, однако отец принцессы не хотел подвергать себя опасности, оставляя зятя в своём королевстве. К этому времени относится ее характеристика, данная по просьбе английского посла в Турине: «У неё есть ум, но нет характера»{2724}. В 1796 г. победы французских войск заставили покинуть Турин и Марию-Жозефину. Через некоторое время выяснилось, что она может вернуться, но отец поставил ей ультиматум: он был готов её принять, если королева отошлёт мадам де Гурбийон{2725}. Отказавшись, Мария-Жозефина нашла убежище в Швейцарии{2726}, откуда затем переехала в Баварию и, наконец, в Богемию.
С Людовиком XVIII она воссоединилась только в Митаве, когда Павел I согласился на её пребывание на территории империи и даже оплатил дорогу. Едва ли король сильно переживал из-за долгого отсутствия супруги. Как докладывал в Лондон лорд Макартни в 1795 г.:
Он регулярно, раз в неделю пишет своей Королеве, но что мне кажется достаточно показательным, я никогда не слышал, чтобы её имя упоминали ни он сам, ни те, кто его окружает{2727}.
Часть этих посланий сохранилась{2728}, их тон очень дружеский, любезный, а временами даже нежный. Тем не менее, узнав, что жена собирается приехать в Митаву с мадам де Гурбийон, Людовик XVIII был вне себя. 31 мая 1799 г. он писал Марии-Жозефине:
Если мои настоятельные просьбы, если наша дружба ничего не значат для вас, если вы решили пойти на то, чтобы скомпрометировать меня в глазах императора России [...] клянусь вам, что ноги её не будет в этом замке, и что меня не волнует, какие распоряжения отдал император на сей счёт{2729}.
Сцена, которую устроила королева, когда была разлучена со своей чтицей, выходила далеко за рамки приличий. Позднее граф де Сен-При вспоминал:
Чтицей Королевы была мадам Гурбийон, деспотически ею управлявшая. Король побаивался эту женщину и хотел от неё избавиться, он даже просил императора Павла задержать её за границей. Но приказ не успел к тому времени, когда Королева въезжала на территорию России. Мне показалось, что Король весьма обеспокоен этим незначительным делом. Я посоветовал ему обратиться к губернатору, и всё прошло успешно. Мадам Гурбийон была арестована на въезде в Митаву и тут же выслана в Вильно. Королева узнала об этом, была очень возмущена и с тех весьма сурово со мной разговаривала{2730}.
В начале 1800 г. Мария-Жозефина вновь оставит мужа и отправится на воды в Германию.
Поскольку детей у супружеской четы не было, ещё в Версале пошли сплетни о мужской несостоятельности графа Прованского. Чтобы их пресечь, демонстрации привязанности к жене и слухов о её беременности явно было недостаточно. Нужны были разговоры о галантных победах, тем более что внешность Месье также вызывала сомнения в том, что он может нравится женщинам. «Месье стал
огромным, как бочка»{2731}, - напишет одна из современниц уже в 1775 г. Другой придворный отмечал, что граф Прованский нередко болел и вынужден был даже в молодости прибегать к снадобьям для улучшения циркуляции крови{2732}.
Около 1780 г. внимание принца привлекла умная, грациозная и смешливая Анна Жакоб Номпар де Комон Ла Форс
В июле 1780 г. графиня Прованская неожиданно для всех назначила де Бальби, недавно расставшуюся со своим мужем, своей придворной дамой, что привело к конфликту и в её окружении, и при дворе в целом, поскольку семейство де Ноайлей было задето этим назначением{2734}. Пошли даже слухи о том, что мадам де Бальби была любовницей графини Прованской{2735} (или, как деликатно писала автор одних мемуаров, в отношении мадам де Бальби «Мадам разделяет предпочтения своего именитого мужа, не знаю лишь, до какой степени»{2736}). Мерси отмечал, что это очень сильно повредило принцессе в глазах общественного мнения, а когда через пару месяцев последовало новое назначение, король вынужден был напомнить Мадам, что кандидатуры дворян на такие должности должны с ним согласовываться{2737}.
Одна из современниц, видевшая де Бальби при дворе, напишет впоследствии:
Она вызывает много споров, одни разглядывают её, другие не замечают, и все очень горячатся, нападая на неё или же её защищая. Она не женщина-политик, она симпатичная женщина; хотя она и не очень красива, она полна грациозности и привлекательности, но в особенности фривольности. Её весёлость неиссякаема, так что люди не очень щепетильные постоянно ищут её общества. Её многие любят, сами не зная, почему; но, без сомнения, за эту самую весёлость. Повсюду говорят о её элегантности и хорошем вкусе{2738}.
Другой мемуарист скажет: она была «некрасива, с прекрасными глазами, ужасными зубами, необычайным умом, полным острот и естественности»{2739}.
Связь графа Прованского с мадам де Бальби вызывала у очевидцев двойственные чувства. Месье вёл себя в лучших традициях французского двора: он поселил де Бальби в Малом Люксембурге, добился для неё покоев в Версале, разбил для неё в Версальском парке отдельный садик, зарезервировал апартаменты в ещё одном своём владении, замке Брюнуа. И всё же при дворе находились люди, сомневавшиеся в наличии, собственно, любовной составляющей и полагавшие, что Месье был очень привязан к своей супруге и дарил мадам де Бальби лишь свою дружбу{2740}. «Мадам Бальби завладела, скорее, его разумом, нежели его чувствами»{2741}, - напишет один из современников. Другая же современница сравнит впоследствии де Бальби с лошадьми, которых принц покупал, но никогда на них не взбирался, и добавит, что Месье «был невинен, как Ориген»{2742} - сомнительный комплимент при том, что Ориген оскопил себя в порыве благочестия. Эти отношения не раз становились и предметом придворных сплетен. Рассказывали, к примеру, что однажды граф Прованский устроил мадам де Бальби скандал из-за того, что ходило много слухов о её вольной жизни, и заявил, что жена Цезаря должна быть вне подозрений. «Прежде всего, вы не Цезарь, - якобы ответила де Бальби, - и вы отлично знаете, что я никогда не была вашей женой»{2743}.
Их роман развивался с переменным успехом, в эмиграции они также первое время были вместе. Как вспоминал один из современников,
она вмешивалась во всё. Не имея возможности продавать значительные должности, которых более не существовало, она продавала ничем не подкреплённые титулы той толпе безумцев, которые, эмигрировав из своего отечества, полагали, что, купив на остатки своих состояний почести со скидкой, они со дня на день вернутся во Францию, окружённые блеском своих недавних приобретений.
За это многие её ненавидели, и такое «поведение отбрасывало плачевный отблеск на её любовника»{2744}. В 1791 г., уже в Кобленце, в финале одной из сцен ревности, устроенных графом Прованским мадам де Бальби, та якобы в сердцах воскликнула: «Что же мне делать, если у меня есть то, чем вы не можете пользоваться?»{2745}
В итоге граф Прованский удалил от себя мадам де Бальби. Через пару лет, сойдясь с дворянином на несколько лет её моложе и ожидая от него ребёнка (о чём, как водится, знали все, кроме её бывшего любовника), она не нашла ничего лучше, чем написать из Гааги Людовику-Станисласу в Верону письмо, предупреждая о своём скором приезде: врачи посоветовали ей совершить путешествие в Италию, а остановиться ей больше было негде. Это письмо дало повод для бесконечных пересудов при дворе и выставило Людовика XVIII в смешном свете. Под давлением графа д’Аварэ король отказал мадам де Бальби и разорвал с ней отношения, о чём с горечью писал жене год спустя (и, как мне видится, не без намёка):
Дружба не должна бояться ошибок любви, однако когда эти ошибки получают огласку, которая задевает честь, та же честь требует, чтобы ей принесли в жертву хотя бы и саму любовь...{2746}
Похоже, действительно их к этому времени связывала лишь дружба. Как заметил осенью 1795 г. лорд Макартни, «это связь, вызванная долгим знакомством и привычкой, не вызывающая ни малейшего волнения [в его душе]»{2747}. Ещё более странными эти отношения делало то, что мадам де Бальби даже в эмиграции сохраняла отношения с графиней Прованской, которая активно распространяла слухи, что де Бальби уж и не знает, как отделаться от её мужа{2748}.
Замечу попутно, что сколь бы сложными и двусмысленными ни были отношения Людовика-Станисласа с мадам де Бальби, в плане репрезентаций сама идея в конечном счёте оказалась удачной. Даже в современных Людовику XVIII критических памфлетах специально отмечалось, что в юности для него была характерна сексуальная распущенность и неразборчивость в связях{2749}. Ни по свидетельствам современников, ни по работам историков не видно, чтобы отсутствие детей наносило серьёзный урон престижу короля, чего нельзя, к примеру сказать, о Людовике XVI в первые годы его брака с Марией- Антуанеттой, когда этот сюжет становился темой множества сатирических песенок и памфлетов.
Отсутствие потомства у королевской четы, в известной степени, нивелировалось тем, что Людовик XVIII предложил, как мы знаем, Марии-Терезе считать себя его приёмной дочерью и неизменно подчёркивал, что к детям графа д’Артуа тоже относится как к своим приёмным сыновьям{2750}. К тому же герцога Ангулемского, как мы знаем, он нередко называл наследником престола. Летом 1795 г. король писал ему:
Дитя моё! [...] Кровавая корона, которая только что оказалась на моей голове, в один прекрасный день, судя по всему, окажется на вашей. Подумайте же более, чем обычно, о своей будущей судьбе и говорите себе почаще: наступит день, когда судьбы 25 миллионов людей будут от меня зависеть{2751}.
Насколько успешным был в конечном счёте тот образ истинного короля, который Людовик XVIII пытался создать в годы эмиграции? Ответ на этот вопрос представляется мне далеко неоднозначным. Нет сомнений, что до революции образ «Сына Франции» удавался ему лучше, чем впоследствии образ монарха. Один из его недоброжелателей напишет в воспоминаниях, что к нему удивительно подходят слова Вольтера, сказанные им в «Генриаде» про Генриха III: «Сколь блистал на втором плане тот, кто стал почти незаметен на первом»{2752}. Слова не до конца справедливые, но в них есть свой резон.
Вместе с тем за пределами отдельных просчётов в политической репрезентации власти (а Веронская декларация, несомненно, была таким просчётом), в остальных сферах Людовика XVIII сложно в чём-то упрекнуть. Пожалуй, в тех обстоятельствах, в которых он находился, король делал максимум возможного. Но успех при этом нередко не соответствовал затраченным усилиям.
Попытки осознать этот феномен неминуемо наводят на следующие мысли: в какой степени вся политическая имагология в XVIII в. была выстроена вокруг личности законного государя, а в какой - вокруг того места, которое он должен был занимать в своём королевстве? Как только оказывалось, что монарх лишён этого места, как только ему приходилось доказывать подданным своё право занимать трон, его восприятие существенным образом менялось. С исчезновением вокруг короля должных декораций - отражающих его блеск придворных, выполняющих его приказы чиновников и полководцев, поражающего великолепием дворца - государь волшебным образом превращался в простого смертного, едва ли не в частное лицо. Те поступки, которые были бы благосклонно восприняты со стороны короля, реально занимающего свой трон, те репрезентации, которые в иное время не вызвали бы никаких вопросов, внезапно оказывались двусмысленными. И без труда преодолевался тот небольшой шаг, который разделяет великое и смешное.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Если бы Людовик-Станислас-Ксавье, граф Прованский был героем исторического романа, сюжет этого романа показался бы весьма банальным. Принц, ставший нищим, «унесённый ветром» Революции из Версаля, который казался тогда центром мира, и очутившийся на задворках Российской империи... Да и сам герой едва ли вызвал бы что-либо, кроме сочувствия: попав в ситуацию, к которой никто и никогда его не готовил, став свидетелем разрушения привычного ему миропорядка, принц пытался использовать те качества и навыки, которыми в полной мере обладал, - ум, образованность, умение вести интригу и управлять людьми, преодолевать трудности и верить в будущее.
Репутация Людовика XVIII как исторического персонажа совсем иная; историки к нему весьма суровы, чтобы не сказать больше. «Слишком часто в своей ссылке Людовик был тщеславным, напыщенным, самодовольным, трусливым, нереалистичным»{2753}, - выносит приговор Мэнсел, расположенный к нему более других. Вплоть до Реставрации деятельность и самого короля, и его ближайших советников традиционно представляется мелкой и, по сути, никчёмной, бесцельным ожиданием неизвестно чего. Название параграфа в современной французской истории Революции - «Бессилие эмигрантов»{2754} - говорит само за себя.
Подобный взгляд на Людовика XVIII и его роль в событиях революционной эпохи в значительной мере обусловлен тем, что исследователи смотрят на них с немалого расстояния, заранее зная, как именно будут развиваться события, и что, покинув страну в 1791 г., вернуться обратно Людовик-Станислас сможет лишь в 1814 г. Из-за этого складывается ощущение, что во Франции чередуются политические режимы и правительства, рушится монархия, на смену монтаньярам приходят термидорианцы, эпоха Термидора сменяется эпохой Директории, а брат Людовика XVI по-прежнему находится за пределами Франции, не имея к этим пертурбациям ни малейшего отношения. Смерть Людовика XVII в июне 1795 г. делает Людовика- Станисласа королём, но и тогда он остаётся королём без королевства, монархом, не признанным большинством европейских стран.
В этом ракурсе изучение деятельности Людовика XVIII в эмиграции представляется довольно-таки маргинальным сюжетом - даже на фоне того, что контрреволюция в целом не избалована вниманием историков. И в самом деле, так ли важно, чем он занимался, какие именно проекты разрабатывались в его окружении, если им так и не суждено было реализоваться?
Тем не менее изучение роялистского движения при Термидоре и Директории позволяет кардинальным образом изменить это восприятие: в 1794-1799 гг. существовало как минимум четыре момента, когда реставрация монархии во Франции была весьма вероятна и абсолютно реальна. Не случайно ряд успешных политиков и военачальников той эпохи (в их числе Анри Ларивьер, Руайе-Коллар, генералы Вилло и Пишегрю и многие другие) стремились добиться милостей от Людовика XVIII или перейти к нему на службу
Первый момент приходится на конец 1794 - первую половину 1795 г., когда массовая усталость от Революции, высокий уровень недовольства политикой Национального Конвента, экономические и социальные проблемы заставляли французов видеть во временах монархии утраченный «Золотой век». Одновременно задумывались о своём будущем и политики: работа Национального Конвента подходила к концу, и перед его депутатами вставал вопрос о том, что их ждёт дальше, как сохранить накопленный в годы Революции политический и финансовый капитал, а также как спасти свою жизнь, если произойдёт реставрация королевской власти. В этих условиях самым выгодным казалось сыграть на опережение, первыми предложить свои услуги графу Прованскому, а то и самим возродить монархию, призвав на трон иностранного принца или войдя в регентский совет при малолетнем короле. Смерть Людовика XVII сделала все эти проекты неактуальными.
Второй момент - лето-осень 1795 г. Депутаты Конвента не сомневались, что выборы принесут победу монархистам (как, собственно, и получилось). На этот раз камнем преткновения стала Веронская декларация Людовика XVIII, сулившая прощение всем, кроме цареубийц. Опасаясь за свои жизни, депутаты решились на корректировку Конституции III года, приняли «декреты о двух третях» и подавили восстание 13 вандемьера, направленное против произвола Конвента и стремления его членов остаться у власти. Тогда же, в 1795 г., на авансцену вышла армия, которая была использована не для подавления контрреволюционных мятежей, а как решающий аргумент в политической борьбе. Уже в прериале Конвент обратился к регулярным войскам, в вандемьере они были использованы в полной мере.
Третий благоприятный для реставрации момент - 1797 г. Значительное число бывших членов Конвента покинуло скамьи Законодательного корпуса, среди новых депутатов оказалось немало сторонников монархии. Однако пока те пытались объединиться и разработать план совместных действий, республиканцы вновь нанесли превентивный удар и совершили переворот 18 фрюктидора. Опыт подавления восстания 13 вандемьера оказался востребован: на сей раз с армией сумели договориться заранее.
И, наконец, вторая половина 1799 г. Казалось, что судьба Директории предрешена. В окружении Людовика XVIII уже были разработаны документы, которые должны будут регламентировать порядок в стране после возвращения законного государя. На сей раз все планы были разрушены переворотом 18 брюмера. Король ещё надеялся договориться с Бонапартом, что тот сыграет роль Монка, но надежды эти остались тщетными.
Иными словами, всякий раз восстановление монархии казалось практически неизбежным - и каждый раз планам роялистов что-то препятствовало. Смерть Людовика XVII, негативный эффект Веронской декларации, мастерство Барраса, возвращение Бонапарта из Египта и его готовность совершить беспрецедентное: добыть власть не для кого-то, а для самого себя... По отдельности каждый из этих эпизодов несложно объяснить, в том числе и просчётами Людовика XVIII: Веронская декларация оказалась плохо понята и плохо принята, интеграция конституционных монархистов в роялистское движение к 1797 г. была не завершена, договорённость с генералом Пишегрю своей роли не сыграла, найти общий язык с Бонапартом король не смог. Но ведь количество просчётов, совершённых республиканцами, было не меньше, если не больше: Конвент многие ненавидели, выборы и в 1795, и в 1797 г. были властями проиграны, жёсткое навязывание «декретов о двух третях» вызвало всеобщее возмущение, затеянный Баррасом и Гошем переворот провалился, да и 18 брюмера случались моменты, когда всё висело на волоске.
Возможно ли в таком случае выявить причины поражения контрреволюционных сил при сопоставлении двух политических проектов? Республиканский, как известно, был зафиксирован в Конституции III года и с тех пор не менялся. Роялистский же проект в эту эпоху был сформулирован в Веронской декларации и с тех пор непрерывно эволюционировал.
Конституция III года стала воплощением политического компромисса, который предлагали стране республиканцы, кодифицировала те «завоевания Революции», которые термидорианцы посчитали возможным сохранить. Сутью этого компромисса был отказ от крайностей: недопущение возвращения на родину эмигрантов, исключение из политического поля сторонников монархии и значительной части священников, с одной стороны, устранение элементов прямой демократии и цензовая система, с другой. Объединить нацию этот компромисс по очевидным причинам оказался неспособен, хотя причина падения режима Директории заключалась отнюдь не в этом.
«Проведение в жизнь конституции требовало социального умиротворения и всеобщего мира, - полагал Собуль. - А происходило обратное, неустойчивость была легализована вследствие ежегодного обновления половины состава муниципалитетов, трети состава Советов и пятой части состава Директории, причём ничего не было предусмотрено для разрешения конфликтов между исполнительной и законодательной властью»{2755}. Это абсолютно верно, если исходить из утверждения, что Конституция III года устанавливала не только разделение властей, но и равновесие между ними{2756}. Однако замысел её создателей был совершенно иным: исполнительная власть была однозначно подчинена законодательной, депутаты Конвента не желали возвращения ни к «деспотизму» Старого порядка, ни к «диктатуре» Комитета общественного спасения. Директорию выбирали Советы, её членам разрешено было появляться на их заседаниях, только если против них выдвинуто обвинение, общаться с депутатами они должны были лишь письменно, не обладали правом законодательной инициативы, судил их также Законодательный корпус. Какой конфликт между ними мог возникнуть в такой ситуации? Именно заложенный в Конституции перекос в полномочиях и легитимности (члены Директории не являлись «представителями наро- да») и повлёк за собой положение о частом переизбрании членов Советов, чтобы им не пришло в голову превратиться во всесильный Национальный Конвент; Директора же Переизбирались, чтобы не допустить созревания в их среде заговора.
Причина нестабильности режима в ином. Уже в конце 1795 г. у находившихся у власти республиканцев существенно разошлись теория и практика. Как теоретическая конструкция Конституция III года признавалась удачной, на практике же возникало опасение, что она приведёт к власти монархистов, и те нарушат её, чтобы добиться реставрации королевской власти. Здесь присутствовал определённый психологический парадокс: Конституцию нельзя было быстро пересмотреть, но весь опыт шести лет Революции говорил о том, что конституции пишет тот, у кого в руках сила. Не дожидаясь, пока Конституцию нарушат роялисты, члены Конвента нарушили её сами, проголосовав за «декреты о двух третях». Именно в этот момент она как политический механизм во многом и перестала существовать, закон оказался подчинён требованиям политической целесообразности, а в чём эта целесообразность состояла, и в 1797 г., и в 1798 г., и дважды в 1799 г. определяли те, кто оказывался сильнее. Неудивительно, что, несмотря на все усилия пропаганды, создать у французов благоприятный образ власти так и не удалось.
Соответственно, на первый план выходил не республиканский политический проект как таковой, а соображения целесообразности, практической выгоды. Как заметил в своё время Фюре, «французы теперь придерживались Революции не по идейным соображениям, а в силу своих интересов, ради величия отчизны, а не суверенитета народа»{2757} Этим, в частности, объясняется то, что и члены Конвента, и депутаты Советов, и члены Директории, формально оставаясь республиканцами, постоянно вели переговоры с роялистами.
Проанализировать политический проект роялистов значительно сложнее. Хотя за два с лишним столетия, прошедших со времён Французской революции, взгляды Людовика XVIII и его окружения во время пребывания в эмиграции так и не стали, насколько мне известно, сюжетом специального исследования, среди историков царит по этому поводу практически полное единодушие: роялисты неизменно ратовали за абсолютную власть монарха и за возвращение Старого порядка.
Анализ эволюции политического проекта роялистов наглядно показал, насколько далеки эти оценки от реальности. Вне всяких сомнений, ни Людовик XVIII, ни его сподвижники не выступали за восстановление Старого порядка. Как для республиканцев существовали определённые константы, выйти за пределы которых они не могли (Декларация прав человека и гражданина, народный суверенитет, единая и неделимая республика), так и для короля являлась константой сама суть королевской власти - фундаментальные законы французской монархии, королевский суверенитет, опора на католическую церковь. Если республиканцы вынуждены были создать такую Конституцию, которая устроила бы большинство имевших права голоса, то задача, стоявшая перед Людовиком XVIII, была намного сложнее: не оттолкнуть от себя тех, кто поддерживал монархию все эти годы внутри страны и за её пределами, привлечь французов, переживших череду революционных потрясений, успокоить и заинтересовать тех, кто немало получил от Революции - землю, деньги, должности, воинские звания.
Веронская декларация, созданная ещё до Конституции III года Республики, стала одновременно альтернативой и уступкам, которые совершал Людовик XVI, и временному революционному порядку управления. За пределами того ядра монархической системы, которым король, в отличие от брата, не готов был пожертвовать, текст видится мне довольно умеренным и лишённым всякого намёка на «очистительное насилие». Большинство острых вопросов в нём обходилось; провозглашалось верховенство закона; сословия восстанавливались, но не восстанавливались их привилегии. Объявлялась широкая амнистия, исключение из которой было сделано лишь для цареубийц.
Увидев, что Декларация не только не достигла цели, но и вызвала у многих отторжение, в следующие четыре года Людовик XVIII существенно корректирует свои взгляды. Не будет преувеличением сказать, что созданный им к 1799 г. политический проект содержал куда большую базу для компромисса, нежели республиканский. Король неоднократно подтверждал, что готов даровать подданным Хартию, то есть написанную конституцию. Он гарантировал соблюдение прав всех подданных, включая право собственности. Роль «представителей нации» должны были играть депутаты Генеральных штатов. Планировались равный доступ к государственным должностям и равенство всех перед законом. Людовик XVIII готов был и к тому, чтобы сохранить многое из сделанного Революцией, начиная от территориального деления страны и заканчивая налоговой системой, смирился с тем, что придётся амнистировать и некоторых цареубийц, не возражал сохранить звания и должности за теми, кто готов был принести присягу верности государю. Соглашаясь на все эти перемены, Людовик XVIII в полной мере проявил себя скорее либералом, чем консерватором.
По сути, за рядом исключений, это была та программа, которая воплотилась в жизнь в 1814-1815 гг., разве что место Генеральных штатов занял двухпалатный парламент. Если же сравнить её с программой, реализованной Бонапартом в 1799-1814 гг., то в глаза бросаются два главных отличия. Первое, при Консульстве и Империи преобразования проводились очень медленно и постепенно, республиканские элементы со временем оказались элиминированы, но так, чтобы вызвать минимальное возмущение населения. Второе - и для революционеров, и для «контрреволюционеров» точкой отсчёта являлся Старый порядок. Выступая в Конвенте в 1795 г., один из членов Комиссии одиннадцати говорил: «Цель революции - это реформа всех злоупотреблений, накопившихся до такой степени, что они уже не поддаются исправлению без сильных и всеобщих потрясений»{2758}. То же самое слово, «abus», постоянно использовал и Людовик XVIII. Бонапарт же сумел предложить политический режим принципиально новой конфигурации, хотя фундаментом его стали и Старый порядок, и Революция.
Всё это приводит к выводу, что причина, по которой Республика смогла устоять, лежит за пределами сравнения политических проектов: то, что предлагали сторонники монархии, было не менее, если не более привлекательным, нежели то, что предлагали республиканцы. Столь же сложно обнаружить эту причину в социально-экономической или политической ситуации во Франции. И полицейские донесения, и письма, приходившие в центральные органы власти, и выступления политиков фиксировали в 1794-1799 гг. растущее стремление французов вернуться к монархии, в том числе и по экономическим соображениям, хотя, несомненно, значительная часть населения воспринимала её достаточно абстрактно и не связывало с фигурой того или иного принца. В отсутствие социологических опросов их роль могли бы сыграть выборы (с поправкой на существование цензовой избирательной системы) - и они также приносили успех монархистам, пока в 1797 г. эту тенденцию не прекратил проведённый Директорией государственный переворот. Самой надёжной опорой республиканцев оставалась армия, но и у роялистов были свои генералы.
Помешало ли монархистам отсутствие единства? Меньше, чем можно было бы ожидать. Сторонники Луи-Филиппа Орлеанского и иностранных принцев, по сути, оставались маргиналами; единственной силой, которую роялистам приходилось принимать во внимание, были конституционные монархисты (включая Монаршьенов). Но, хотя в историографии принято чётко противопоставлять роялистов и конституционных монархистов, как мы видели, в это время и Людовик XVIII был далёк от возвращения к Старому порядку, и конституционные монархисты уже не стремились вернуться в 1791 г., к тому же они оставались сторонниками законной династии. Взятый Людовиком XVIII курс на примирение между собой и объединение всех монархических течений привёл к тому, что король сотрудничал и советовался с конституционными монархистами, а те, в свою очередь, старались воздействовать на короля и убедить его в своей правоте. Это взаимодействие было весьма не простым и порой конфликтным, однако с 1795 г. роялисты и конституционные монархисты не были противопоставлены друг другу. Другого государя у конституционалистов не было, им приходилось принимать посильное участие в разработке проектов Людовика XVIII и поддерживать его возведение на трон.
Как показывает исследование, победе роялистов и реставрации монархии большего всего помешало несколько других факторов.
Первый лежит в сфере пропаганды и репрезентаций власти. Будучи самым популярным членом королевской семьи накануне и в первые годы Революции, после эмиграции, во многом благодаря успехам правительственной пропаганды граф Прованский эту популярность утратил. Действия принца не замалчивались, но высмеивались, его представляли предателем интересов собственной семьи, бессильным лицемером. Веронскую декларацию использовали, чтобы выставить Людовика XVIII непримиримым противником Революции и королём эмигрантов, чьё возвращение поставит под угрозу собственников национальных имуществ.
Столь же массированной обработки общественного мнения роялисты организовать не смогли. К тому же роялистский проект в полной мере сложился к 1799 г., а до того постоянно трансформировался. Многие документы планировалось огласить накануне или во время реставрации, однако после переворота 18 брюмера они так и остались на бумаге. В итоге высокая готовность Людовика XVIII к компромиссу оказалась и неизвестной, и невостребованной. Его удалённость от Франции воспринималась как пассивность, основные исторические аналогии, на которых он выстраивал свой образ, в том числе фигура Генриха IV, плохо работали.
Вторым фактором стала невозможность в полной мере руководить контрреволюционным движением, находясь за пределами Франции. Стремительно менявшаяся ситуация в стране требовала мгновенно принимать решения, использовать те возможности, которые открывались совсем ненадолго, вести переговоры с республиканцами, готовыми перейти на сторону роялистов. Сколько бы агентств или советов ни организовывал Людовик XVIII, их члены не могли сыграть роль государя хотя бы потому, что их слово ничего не стоило в политическом торге. Баррасу, Пишегрю, Бонапарту - всем нужны были гарантии лично от короля. Из года в год роялисты восточных и западных провинций говорили о том, что они смогут добиться успеха лишь тогда, когда во главе их встанет особа королевской крови. Не хватило агентам авторитета и для того, чтобы удержать в узде роялистов в 1799 г.: восстания в различных регионах начались в разное время и не слились воедино.
Хотя уже к 1797 г. Людовику XVIII удалось создать сети и каналы, позволяющие координировать роялистские организации в стране и наладить обмен информацией, расстояния и скорость доставки корреспонденции раз за разом оказывались для короля критичными. Он не сумел оперативно отреагировать на недовольство парижан в конце 1795 г., не успел консолидировать монархистов перед 18 фрюктидора, его переговоры с генералами и депутатами носили затяжной характер.
Из-за этого король то и дело попадал в патовую ситуацию. Сам он не мог оказаться во Франции без помощи великих держав, а те не стремились ему в этом поспособствовать. Не было у него и принцев, которым он мог бы поручить эту роль: принц Конде придерживался намного более правых взглядов, граф д’Артуа, помимо этого, был склонен к неумеренной самостоятельности и оказался не на высоте в тот единственный раз, когда ему всё же доверили представлять особу короля в Бретани.
В этих условиях оставалось рассчитывать лишь на то, что кто-то из республиканских политиков или генералов возьмёт подготовку реставрации на себя, как это случилось в Англии за век с лишним до того. В 1795 г. это казалось особенно вероятным, многие депутаты Конвента были не уверены в будущем и готовы были договариваться с Людовиком XVIII. Препятствием стала Веронская декларация: король не мог позволить себе простить цареубийц, а именно они пользовались в Конвенте наибольшим влиянием. После этого роялисты стали искать нового Монка, но ситуация менялась столь быстро, а переговоры шли столь медленно, что ни с кем заключить прочный договор так и не удалось.
В этом сыграл значительную роль третий фактор: Французская революция не только уничтожила монархию как государственный строй, но и заложила мину под её идейный фундамент. Идеология Просвещения, реформы 1789-1791 гг., в частности, принятие Конституции 1791 г. существенно раздвинули границы допустимого. Кромвель долго колебался, но так и не принял корону. Бонапарту же ничто не помешало возложить её на себя. И не только Франция это приняла - он, в отличие от Людовика XVIII, был признан и европейскими державами.
Наконец, четвёртый и, пожалуй, самый важный фактор. Успех 18 брюмера нельзя объяснить лишь всеобщим стремлением пересмотреть Конституцию III года{2759}, «заключённым имплицитным контрактом с буржуазией»{2760} или «желанием положить конец режиму Директории и учредить на его месте режим с сильной исполнительной властью»{2761}. Если раньше считалось, что популярность Бонапарта была столь высока, что народ с восторгом одобрил на плебисците новую конституцию, то после подсчётов К. Ланглуа{2762} не остаётся сомнений: результаты референдума были фальсифицированы. В первую очередь успех переворота объяснялся готовностью Бонапарта всё поставить на карту. Точно также поступали и депутаты Конвента, принимая «декреты о двух третях», и Баррас, организуя переворот 18 фрюктидора. Как и они, Бонапарт оказался способен действовать здесь и сейчас, при необходимости применить силу, выйти за рамки возможного. Как якобы сказал Сийес на следующий день после 18 брюмера, «мы обрели господина: он всё может, он всё знает, он всё хочет»{2763}.
Про Людовика XVIII можно было бы сказать, что он всё знает, он всё хочет, но далеко не всё может. Куда более гибкий, чем это можно было бы ожидать от французского принца, внука, брата и дяди короля Франции, он готов был превратиться из повелителя в политика, в полной мере использовать искусство возможного. Поступившись личными пристрастиями, король во многом сумел объединить роялистское движение, нашёл общий язык и с герцогом Орлеанским, и с конституционными монархистами. Укрепил династию, добившись брака Марии-Терезы с герцогом Ангулемским. Обеспечил поддержку России и Великобритании, то есть держав, расплатиться с которыми за помощь можно было без территориальных уступок. Окружал себя незаурядными людьми: только на этих страницах упомянуто полтора десятка академиков, бывших в разное время его приближенными. Освоил революционную терминологию, демонстрировал постоянную готовность к компромиссу. Но время требовало от него большего: умения вызывать любовь в сердцах французов, вести за собой в бой армии, оказаться в нужное время в нужном месте, интуиции, которая заменила бы информацию, способности рисковать, когда можно всё потерять.
На сей счёт Людовик XVIII не испытывал иллюзий. Вот как он описывал себя в 1801 г.
Если позволите, я бы сам нарисовал свой портрет.
Я - человек порядочный, более религиозный, нежели благочестивый, более благопристойный в поведении, нежели в высказываниях. Я не глуп, но моему уму не хватает живости; я не схватываю мысль первым, но впоследствии могу углубить её. Мне многое легко давалось, и это сделало меня ленивым; я буду шесть часов подряд не вставать из-за письменного стола, чтобы отвоевать возможность полчаса побездельничать. Я не отличаюсь твёрдым характером, но сам себе кажусь скорее застенчивым и покладистым, нежели по-настоящему слабым. Моя память лучше, чем истинные знания, которыми я обладаю. Я довольно обострённо переживаю обиды и, возможно, слишком легко о них забываю. У меня получается лучше любить, нежели выражать свои чувства. Не исключено, что я был бы требовательным, если бы гордость не толкала меня к обратному. Наконец, я не гожусь для того, чтобы делать революцию (то есть ни захватывать чужое добро, ни даже отвоёвывать в одиночку своё), однако не считаю себя неспособным заставить забыть о принесённых ей бедах{2764}.
Именно способности сделать революцию Людовику XVIII и не хватило.
ИСТОЧНИКИ И ЛИТЕРАТУРА
Архивные источники
Национальные архивы Франции
Archives Nationales (France)
AF III 463: Archives du Directoire exécutif 25 AP 1: Papiers de la famille de Blau
34 AP 8: Correspondances des princes de Condé pendant l’émigration 37 AP: Papiers Bonnay.
161 AP: Papiers de duc de Sérent 175 AP: Papiers de Boissy d’Anglas
197 AP: Papiers de duc de La Châtre
198 AP: Papiers de duc de La Fare 284 AP: Papiers de Sieyès
291 AP: Papiers d’Aine.
306 AP: Fonds de Castries
419 AP: Papiers du comte d’Antraigues
444 AP: Papiers d’abbé André (Delamare)
477 AP: Fonds d’Arthez
589 AP: Papiers du comte d’Avaray
В II 61: Constitution de l’an III
C 227-229, C 231: Convention Nationale. Commission des Onze.
557 W: Conseils militaires du 15 vendémiaire an IV
Архивы музея Конде (Шантийи)
Archives du Musée Condé (Chantilly)
Série Z. Tome I. Correspondance avec Louis XVIII. 1791-1797.
Архивы Министерства иностранных дел Франции.
Фонды Бурбонов.
Archives du Ministère des Affaires Etrangères (France).
Fonds Bourbon
588. 1790-1795.
589. 1796.
590. Janvier-avril 1797.
593. Novembre-décembre 1797.
594. 1798.
595. 1799.
607. 1796-1808.
608. 1799.
612. 1798-1799.
617. 1797-1805.
618. 1797.
621. 1791-1810.
624. 1795.
625. 1796.
626. 1796-1798.
627. 1795-1807.
639. 1793-1811.
645. 1793-1869.
Национальные архивы (Англия)
The National Archives (England)
FO 27/45 Foreign Office. Foreign Office and predecessor: Political and Other Departments: General Correspondence before 1906, France. Earl Macartney. 1795 July-1796 Apr.
FO 95/6/4. Foreign Office. Foreign Office and predecessors: Political and Other Departments: Miscellanea, Series I. De Stamford Papers. Political and other departments: miscellanea, series I. «Considérations relatives à un projet présente à Louis XVIII». Draft [by Stanford for Thomas Grenville]. [12 April 1799]. Folio 923 French.
FO 95/6/4. Foreign Office. Foreign Office and predecessors: Political and Other Departments: Miscellanea, Series I. De Stamford Papers. Political and other departments: miscellanea, series I. La Paix impossible. Folio 927 French.
PRO 30/43/30/1 Harriet Mary (née Amyand) wife of the 1st Earl of Malmesbury. Letters from various Royal and distinguished persons, including Louis XVIII of France, Duke of Cambridge and Princess of Orange. 1781-1816.
Национальный архив Северной Ирландии
Public Record Office of Northern Ireland
D572/17. Macartney Letter Book. 1795-6. Vol. 17.
Архив внешней политики Российской империи
Ф. 6. Секретнейшие дела (перлюстрации). Оп. 6/2. Д. 30. Англия. 1793— 1799 гг.
Ф. 6. Секретнейшие дела (перлюстрации). Оп. 6/2. Д. 36. Англия. 1795 г.
Ф. 6. Секретнейшие дела (перлюстрации). Оп. 6/2. Д. 4-5. Франция - Бурбоны. 1795 г.
Ф. 32. Сношения России с Австрией. Оп. 32/6. 1795 г.
Ф. 35. Сношения России с Англией. Оп. 38/6. 1795 г.
Ф. 36. Лондонская миссия. Оп. 36/1. 1795 г.
Ф. 37. Сношения России с Баварией. Оп. 37/5. 1795-1796 гг.
Ф. 38. Мюнхенская миссия. Оп. 38/1. 1795 г.
Ф. 41. Сношения России с Венецией. Оп. 32/3. 1795 г.
Ф. 48. Сношения России с Генуей. Оп. 48/2. 1795 г.
Ф. 50. Сношения России с Голландией. Оп. 50/6. 1795 г.
Ф. 58. Сношения России с Испанией. Оп. 58/1. 1795 г.
Ф. 74. Сношения России с Пруссией. Оп. 74/6. 1795 г.
Ф. 78. Сношения России с Римскими Папами. Оп. 78/2. 1795 г.
Ф. 85. Сношения России с Сардинией. Оп. 85/2. 1795 г.
Ф. 88. Сношения России с Тосканой. Оп. 88/3. 1795 г.
Ф. 93. Сношения России с Францией. Оп. 93/2. 1795 г.
Ф. 93. Сношения России с Францией. Оп. 93/6. 1729-1809 гг.
Опубликованные источники
Пресса, памфлеты, публикации документов
 demain. Le grand jour. Circulaire adressée à quelques Citoyens de Paris. J.Н. Vrai Français. Paris, an III.
Adresse aux français, de la part de tous les Chefs des armées Catholiques & Royalistes, au nom de Sa Majesté très-chretienne Louis XVII, Roi de France & de Navarre. S.l., s.d. B.N. 8-LB41-3017.
Adresse des français à leurs malheureux compatriotes encore sous le joug de la Convention. Londres, 1795.
Annales de la République française. 1795.
Archives parlementaires. 1ère série. Р., 1880-1962.
Brefs et instructions de notre Saint Père le Pape Pie VI: publiés depuis 1790 jusqu’en 1796. Rome, 1797. T. 2.
Bulletin républicain. 1795.
Conspiration anglaise. P, an IX. T. 1.
Copie des pièces saisies dans le local que Babœuf occupoit lors de son arrestation. P, de l’imprimerie nationale, nivôse, an V.
Coup d’œil sur la journée du 13 vendémiaire et ses suites. Neuchastel. Juin 1796. P. 7, note. B.N.: 8-LB41-2060.
Courier républicain. 1795.
Courrier universel. 1795.
Déclaration de Louis XVIII, roi de France et de Navarre, à ses sujets. [1795] S. l.,s. d. B.N. 4-LB41-1907.
Déclaration du régent de France. S.I., s.d. [1793]. B.N. 4-LB41-508 (A).
Déclarations de Duverne-Dupresle ou Dunant, annexées au registre secret du Directoire exécutif, le 11 ventôse an 5. P, an V.
Diaries and correspondence of James Harris, first Earl of Malmesbury. L., 1844. Vol. III.
Gazette des Deux Ponts. 1795.
Historical Manuscripts commission. Report on the Manuscripts of J.B. Fortescue, Esq., preserved at Dropmore. L., 1894-1899. Vol. I—III.
Journal de Paris. 1795.
Journal des hommes libres. 1795.
Justification de M. de Favras. Prouvée par les faits & par le procédure. P, 1791. 2 vol.
La Sentinelle. 1795.
L'Accusateur public. 1795.
Le Censeur des journaux. 1795.
Le libre penseur. 1795.
Lettres du roi Louis XVIII, du Duc d’Angoulême et du duc de Berry (1792 — 1800) // Nouvelle revue rétrospective. 2ème série. 1902. Jan.-juin. P 1-24, 121-141.
L’indicateur universel, ou tableau politique de la France et de l’Europe. 1795.
Louis XVIII aux Français [10 mars 1797]. S. l., s. d. B.N. 4-LB42-285.
Manifeste de général Charette. 26 juin 1795. S. l., [1795]. B.N., LB41-1901.
Mémoire à consulter pour Richer Serisy, Citoyen français & Rédacteur du Journal intitulé l’Accusateur public, appellant du jugement prononcé contre lui par le Jury spécial qui déclare qu’il y a lieu à accusation pour la conduite qu’il a tenu le 13 Vendémiaire. S. L, s. d. B.N.: 8-LB42-846.
Mémoire adressé à la nation pour Marie-Thérèse-Charlotte de Bourbon, fille de Louis XVI, ci-devant Roi de français, détenue à la tour du Temple, suivi d’une opinion adressée à la Convention nationale pour la fille de Louis XVI, pour Louise-Marie-Adélaïde-Bourbon d’Orléans, et Louise-Thérèse-Bathilde Bourbon d’Orléans. P, 1795.
Mémorial de Gouverneur Morris, homme d’état américain. Paris et Leipsig, 1841. Vol. 1.
Mercure britannique; ou Notices historiques et critiques sur les affaires du terns. Par J. Mallet du Pan. Londres, 1799. Vol. III.
Message. Extrait du registre des délibérations du Directoire exécutif du 2 Thermidor, l'an cinquième de la République française, une et indivisible. R, Thermidor, an V.
Motion d’ordre par Willot, séance du 13 Thermidor, an 5. P, Thermidor, an V.
Papiers saisis à Bareuth et à Mende, département de la Lozère. Publié par ordre du gouvernement. P, ventôse, an X.
Pièces trouvées a Venise dans le porte-feuille de d’Antraigues, & écrites entièrement de sa main. [P], fructidor an 5.
Procès-Verbal de Touverture du corps du fils de défunt Louis Capet; imprimé par ordre du comité de Sûreté générale. P, Prairial, an III.
Proclamation du Directoire annonçant aux Parisiens la découverte d’un complot royaliste. 18 fructidor, an V. [Paris], [1797]. B.N. IFN-6953593.
Quelques réflexions sur l’acceptation de la Constitution de 1795, adressées à la Nation française. Nemours, 6 fructidor, an 3e.
Rapport et décrets sur le prompt jugement des Emigrés trouvés sur le territoire de la République. P, an III.
Rapport et projet de résolution présentés par Pichegru, au nom d’une commission spéciale composée des représentans Willot, Doulcet, Normand, Gau et Pichegru. Séance du 8 Thermidor, an 5.
Rapport fait par Delarue, au nom de la commission des inspecteurs du palais national des cinq-cents, sur le mouvement & la direction sur Paris & ses environs, de corps de troupes détachés de l’armée de Sambre-&-Meuse. Séance du 16 Thermidor, an V. P. 5.
Rapport fait par Matthieu Dumas, au nom de la commission chargée de l’examen de la résolution sur les limites prescrites aux troupes par l’article 69 de la Constitution, et de celle relative aux mouvemens des troupes. Séance du 10 Thermidor, an 5.
Récit fidele des terribles événemens arrivés dans la commune de Paris, dans les journées du 13, 14 et 15 Vendémiaire. P, s. d.
Recueil de la correspondance saisie chez Lemaître, et dont la Convention a ordonné l’impression. Paris, De l’Imprimerie de la République. Brumaire, an IV.
Recueil des Constitutions politiques de la France. P, 1848.
Réimpression de l’Ancien Moniteur.
Réponse à la proclamation de la Convention Nationale du 4 vendémiaire an quatrième par l’assemblée primaire et permanente de la section Lepelletier. S.l., s.d. B.N.: 8-LB41-4989.
Переписка
Архив князя Воронцова. М., 1876. Кн. 9.
Correspondance de Louis XVIII avec le duc de Fitz-James, le marquis et la marquise de Favras et le comte d’Artois. Р., 1815.
Correspondance entre le comte de Mirabeau et le comte de La Marck pendant les années 1789, 1790 et 1791. Bruxelles, 1851. Vol. I.
Correspondances et écrits politiques de S.M. Louis XVIII, Roi de France et de Navarre. Р., 1824.
Correspondance inédite de Mallet du Pan avec la cour de Vienne (1794- 1798). Р., 1884. Vol. 1-2.
Correspondance intime du Comte de Vaudreuil et du Comte d’Artois pendant l’émigration (1789-1815). Publiée avec introduction, notes et appendices par M. Léonce Pingaud. Р., 1889. 2 vol.
Correspondance secrète du Comte de Mercy-Argenteau avec l’Empereur Joseph II et le Prince de Kaunitz / publiée par M. le chevalier Alfred d’Arneth... et M. Jules Flammermont. Р., 1889-1891. Vol. 1-2.
Correspondance secrète de Charette, Stofflet, Puisaye, Cormatin, d’Autichamp, Bernier, Frotté, Scépeaux, Botherel, du Prétendant, du ci-devant comte d’Artois, de leurs ministres et agens, et d’autres Vendéens, chouans et émigrés français: suivie du journal d’Olivier d’Argens, et du code politique et civil qui a régi la Vendée pendant le temps de la rébellion. Imprimés sur pièces originales. Р., an VII. 2 vol.
Correspondance secrète entre Marie-Thérèse et le cte de Mercy-Argenteau: avec les lettres de Marie-Thérèse et de Marie-Antoinette. Р, 1874. 3 vol.
Le Comte de Modène et ses correspondants. Documents inédits sur l’émigration. 1791-1803. R, 1943. Vol. 2.
Letters from the Abbé Edgeworth to his friends: written between the years 1777 and 1807. L, 1818.
Lettre de Louis XVIII à ses ambassadeurs. [Mittau, ce 11 novembre 1798.] B.N. 8-LB42-2016.
Lettre du roi Louis XVIII à S. A. S. M. le duc de Bourbon [24 juin 1795]. [Suivi de lettres au duc d’Enghien (24 juin) et à l’archevêque de Paris (juin) et d’une lettre du comte d’Artois (4 mai).] S. 1., s. d. B.N. 8-LB41-1900.
Lettre de Monsieur le Comte Josephe de Puisaye Lieutenant-Général des Armées du Roi, Commandant en Chef, pour sa Majesté, dans sa Province de Bretagne et pays ajacens à Son Altesse Royale, Monsieur, frère du Roi, lieutenant- général du Royaume. 30 Août, 1796. Imp. De l’Imprimerie royale. L’an II du règne de Louis XVIII.
Lettres et instructions de Louis XVIII au comte de Saint-Priest. Р., 1845.
Louis XVI, Marie-Antoinette et Madame Elisabeth, lettres et documents inédits / publ. par F. Feuillet de Conches. Р., 1864-73. Vol. 1-6.
Louis XVIII. Lettre du Roi à S.A.S. M. le prince de Condé. À Vérone, le 24 juin 1795. S.l, s.d. B.N. 8-LB41-1899.
Maria-Theresia und Joseph II. Ihre Korrespondenz / hg. von A. Ritter von Arneth. Wien, 1867-1868. Band I—II.
Marie-Antoinette. Correspondance secrète entre Marie-Thérèse et le cte de Mercy-Argenteau: avec les lettres de Marie-Thérèse et de Marie-Antoinette / publiée avec une introduction et des notes par M. le chevalier Alfred d’Arneth... et M. A. Geffroy. Р., 1874. Vol. 1-2. 2ème éd.
1851.2 vol.
Secrets de la cour de Louis XVIII. Recueil de pièces authentiques; précis historique; lettres confidentielles au général Pichegru, au comte d’Artois, au duc de Fitz-James, aux généraux vendéens; liste des membres de la convention qui devaient être livrés à différents supplices; lettre de George III au duc d’Angoulême, etc. Suivi des fanfaronnades et projets de vengeance des émigrés, extraits de leur correspondance. Р., mai 1815. 2ème éd.
The Correspondence of the Right Honourable William Wickham from the year 1794. L, 1870. Vol. 1.
Мемуары
Journal d’émigration du Prince de Condé. 1789-1795. Publié par le Comte de Ribes. P, 1924.
Mémoires, correspondance et manuscrits du général Lafayette, publiés par sa famille. P, 1837-1838. 6 vol.
Mémoires de M. de Bourienne, ministre d’État. P, 1829. T. I.
Mémoire de M. le Baron de Goguelat, lieutenant-général, sur les événemens relatifs au voyage de Louis XVI à Varennes; suivi d’un précis des tentatives qui ont été faites pour arracher la Reine à la captivité du Temple. P., 1823.
Mémoires de M. le baron de Goguelat. Louis XVI et l’émigration // Mémoires de tous. Vol. 3. P., 1835.
Mémoires de la baronne d’Oberkirch. Bruxelles, 1834. Vol. 1.
Mémoires du comte Joseph de Puisaye. Londres, 1803-1808. Vol. I-VI.
Mémoires du duc Des Cars, colonel du régiment de dragons-Artois, brigadier de cavalerie, premier maître d’hôtel du Roi. P, 1890. Vol. I.
Mémoires du général d’Andigné. P, 1900. T. 1. 1765-1800.
Mémoires du Marquis de Bouillé. P, 1859.
Mémoires tirés des papiers d’un homme d’État sur les causes secrètes qui ont déterminé la politique des cabinets dans les guerres de la Révolution. P, 1828. Vol. 2; P, 1834. Vol. 7.
Révélations puisées dans les cartons des Comités de salut public et de sûreté générale, ou Mémoires (inédits) de Sénart. 2ème éd. R, 1824.
Souvenirs de la baronne du Montet. 1785-1866. R, 1904.
Souvenirs de la comtesse de la Bouëre. La guerre de Vendée, 1793-1796: mémoires inédits. R, 1890.
Souvenirs de l’émigration, ou, Mémoires du Marquis de Marcillac. R, 1825.
Souvenirs du baron Hüe, officier de la Chambre du roi Louis XVI et du roi Louis XVIII. 1787-1815. R, 1903.
Souvenirs du chevalier de Cussy, garde du corps, diplomate et consul général, 1795-1866. 2ème éd. R, 1909. Vol. 1.
Souvenirs du comte de Contades, pair de France: Coblenz et Quiberon / publiés par le Cte Gérard de Contades. R, 1885.
Souvenirs du Comte de Montgaillard, agent de la diplomatie secrète pendant la Révolution, l’Empire et la Restauration, d’après des documents inédits extraits des archives du ministère de l’intérieur par Clément de Lacroix. R, 1895.
Souvenirs et fragments pour servir aux Mémoires de ma vie et de mon temps. Par le Marquis de Bouillé (Louis-Joseph-Amour). P., 1906-1908. 2 vol.
Литература
Справочные и библиографические издания
Archives du Ministère des Affaires étrangères. Inventaire des mémoires et documents France. Mémoires et documents France. Volumes 588 à 647 et 1891, 1892. (Fonds «Bourbons»). [Par Robert de Grandsaignes d’Hauterive et Françoise Démanché.] Р., 1960.
Biographie universelle ancienne et moderne / Sous la dir. de L.G. Michaud. Р., Leipzig, [185?]. Nouvelle édition. 33 vol.
Biographie universelle et portative des contemporains, ou Dictionnaire historique des hommes vivants et des hommes morts, depuis 1788 jusqu’à nos jours / Sous dir. de Rabbe, Boisjoslin, Sainte-Preuve. Р., 1836. T. 1.
Dictionnaire critique de la Révolution française / Sous dir. de F. Furet et M. Ozouf. Р., 1988.
Dictionnaire des parlementaires français: depuis le 1er mai 1789 jusqu’au 1er mai 1889 / Sous la dir. de A. Robert, Е. Bourloton et G. Cougny. Р., 1889-1891. 5 vol.
Dictionnaire historique de la Révolution française / Sous dir. d’A. Soboul. Р., 1989.
Historical Dictionary of the French Révolution, 1789-1799 / Ed. by S.F. Scott and B. Rothaus. Westport, Conn., 1985. 2 vol.
Общие работы по истории Французской революции
Работы о Людовике XVII
Работы о Людовике XVIII
Louis XVIII and the French Royalists // Blackwoods Edinburgh Magazine. 1819. Vol. 6. N XXXI. Р. 42-43.
Работы о других исторических личностях
La Légende d’Henri IV. Actes du colloque tenu au Palais du Luxembourg le 25 novembre 1994. Biarritz, 1995.
Le Comte de Fersen et la Cour de France. P, 1877. T. 1.
Notice historique sur l’exhumation du corps du lieutenant-général comte de Précy. Lyon, 1822.
Работы о контрреволюции и эмиграции
Conspiracy in the French Revolution / Ed. by P.R. Campbell, Th.E. Kaiser and M. Linton. Manchester, 2010.
Extrait historique de la légion royale des Pyrénées, composée des émigrés français qui se trouvaient en Espagne en 1793, et formée par M. le Mis de Saint- Simon, pour le service de Sa Majesté Catholique; par un volontaire de ladite légion. Londres, 1818.
Работы о Термидоре и Директории
Dmitry Bovykin The King without a Kingdom. Louis XVIII and the French royalists in 1794-1799. - Moscow: Politicheskaya enciclopediya, 2016. (World of the French Revolution).
The book deals with the important period of 1794-1799 in the life and work of the leader of the French royalist movement, Louis-Stanislas-Xavier, Count of Provence, proclaimed in 1795 the king Louis XVIII. In France, the Thermidor and the Directory periods were characterized by a weariness from the republic and nostalgia for the monarchy. The royalists repeatedly won the elections to the legislature, and the restoration of the monarchy seemed not only possible, but rather inevitable. All these years being in exile, Louis XVIII did everything he could to restore the monarchy and to regain the throne of his ancestors. The study is centered on his projects and plans, his entourage and intrigues, his struggle for international recognition and his work upon the laws for the renewed French monarchy. Close attention is paid to his leadership of the royalist movement, the successes and downfalls of the supporters of the restoration. The book is based on a wide range of French, English and Russian archival documents.
Мир Французской революции
Король без королевства
Людовик XVIII и французские роялисты
в 1794-1799 гг.
Ведущий редактор
Редактор
Художественный редактор Л.
Художественное оформление
Технический редактор
Выпускающий редактор
Компьютерная верстка
ЛР № 066009 от 22.07.1998. Подписано в печать 15.12.2016
Формат 60x90/16. Усл. печ. л. 45
Тираж 1000 экз. Заказ 9218
Издательство «Политическая энциклопедия»
127018, Москва, 3-й проезд Марьиной Рощи, д. 40, стр. 1
Тел.: 8 (499) 685-15-75 (общий, факс),
8 (499) 709-72-95 (отдел реализации)
Отпечатано в АО «Первая Образцовая типография»
Филиал «Чеховский Печатный Двор»
142300, Московская область, г. Чехов, ул. Полиграфистов, д. 1
Сайт: www.chpd.ru, E-mail: sales@chpd.ru, тел. 8(499)270-73-59