Идиллии, эпиграммы

Перевод и комментарий М.Е. Грабарь-Пассек

ОТ РЕДАКЦИИ

Буколики, или идиллии—особый литературный жанр, возникший в Греции в III веке до н. э. Создателем его считается поэт Феокрит, продолжателями которого в Греции были Мосх и Бион, а в Риме Вергилий и другие позднейшие буколические поэты. В эпоху Возрождения буколическая поэзия с ее идеализацией сельской жизни воскресает в произведениях итальянских поэтов XVI века — Саннадзаро и Тассо в их «пасторалях» — «Аркадия» и «Аминта». Особенно широкое распространение идиллия получила в Западной Европе XVII—XVIII веков.

В России первые переводы греческих буколик появились в середине XVIII века (переводы Козицкого из Биона и Мосха, Приклонского из Феокрита). В конце XVIII и в начале XIX века, в период «сентиментализма» интерес к античной буколической поэзии значительно возрастает; появляются новые переводы — Мартынова, Львова, Кутузова, Востокова, Мерзлякова и, наконец, Гнедича, сделавшего превосходный перевод XV идиллии Феокрита. Первый полный перевод всех идиллий Феокрита сделан был А. Н. Сиротининым («Стихотворения Феокрита», СПб., 1890), но этот перевод нельзя назвать удовлетворительным.

Перевод М. Ε. Грабарь-Пассек является первым полным переводом всех дошедших до нас произведений Феокрита, Мосха и Биона. Μ. Ε. Грабарь-Пассек стремилась добиться в переводе максимальной точности и по возможности приблизиться к размерам подлинника.

ФЕОКРИТ

Пастух.  Мрамор.  Римская  копия  с  греческого  оригинала III  в.  до  н.  э.  Гос.  Эрмитаж.

Идиллия I ТИРСИС ИЛИ ПЕСНЯ[1]

Тирсис Сладостным шелестом веток сосна свою песнь напевает, Там, над ручьем наклоняясь; но сладко и ты на свирели Песню ведешь, козопас; вторую за Паном[2] награду Ты б заслужил. Коль козла б длиннорогого взял он в подарок, Ты получил бы козу; если ж матку, то ты б однолетку- Козочку взял; у козы недоившейся славное мясо. Козопас Слаще напев твой, пастух, чем рокочущий говор потока Там, где с высокой скалы низвергает он водные струи. Если б овечку себе захотели взять Музы в подарок, 10 Взял бы ягненка ты в дар; но если бы им приглянулся Жирный ягненок, тогда ты себе бы оставил овечку. Тирсис Друг козопас, ради нимф, не сыграешь ли мне на свирели? Там на пригорке мы сядем, где клонятся вниз тамариски[3]; Ты мне сыграл бы, а я той порой присмотрел бы за стадом Козопас В полдень не время, пастух, на свирели играть нам, не время[4], Пана боимся: с охоты вернувшись, об эту он пору Ляжет в тени отдыхать; ведь знаешь — уж больно он вспыльчив: Едкою желчью налившись, раздуются ноздри от гнева[5]. Так не споешь ли мне, Тирсис, сказанье о Дафниса муках? 20 Ты высоко залетать научился за Музой пастушьей. Против Приапа[6] и нимф родниковых под вязом мы сядем; Будто на троне сидим, на пастушьем, на этом пригорке Между деревьев густых. И когда пропоешь ты мне песню, Ту, что недавно ты пел, состязаясь с ливийцем Хромином[7], Трижды удой я отдам от козы, родившей мне двойню: Хоть и двоих она кормит, — я два получаю ведерка. Кубок большой подарю, благовонным воском покрытый, — Ручки с обеих сторон — он словно резцом еще пахнет! Видишь, по краю вверху извивается плющ темнолистый, 30 Вплелся бессмертник в него, на плюще же по нижнему краю. Густо украшены стебли гроздями плодов золотистых[8]. Женщина дивной красы посредине изваяна кубка; В пеплос одета она и в повязку. А рядом — мужчины, Оба с кудрями густыми; они с раздраженьем взаимным Спорят между собой, — ее же не трогает это. То одному из них бросит, прельщая, и взгляд, и улыбку, То вдруг отдаст предпочтенье другому; и оба, разжегшись, С полными кровью глазами, упорно и тщетно ярятся. Дальше на кубке — старик-рыболов; на утесы крутые, 40 Видишь, он тащит с трудом тяжелые сети для лова. Бедный старик! Посмотри, мне кажется, сильно устал он. Мышцы свои он напряг до натуги, что мочи хватило, Так что с обеих сторон надуваются жилы на шее. Волосы, правда, седые, но силой он юношам равен. Дальше немного взгляни: за старцем, от ловли уставшим, В пышных синеющих гроздьях роскошный лежит виноградник. Там на терновой ограде уселся мальчик-малютка: Сад сторожит он; за ним две лисицы меж лозами бродят. Первая спелые гроздья ворует, а к брошенной сумке 50 Ловко подкралась другая, решив, что не раньше оставит Завтрак мальчишки в покое, чем сумка не станет пустою. Он же из тоненьких прутьев чудесную сетку сплетает, Вяжет осокой ее; забыл он и думать о сумке, Да позабыл и о лозах, одною лишь сеткой занявшись. Всюду по кубку кругом завиваются ветки аканфа[9]. Кубок завидный, взгляни со вниманьем, — на диво сработан. Мне перевозчик его перепродал, как плыл я с Калидна[10]. Козочку дал я ему да круг белоснежного сыра. Но никогда не касался я этого кубка губами. 60 Не был он мной обновлен; его уступлю я охотно, Если споешь мне, мой друг, ты напев этой песни чудесной. Право же, я не шучу, начинай! ты едва ли захочешь Песнь для Аида[11] сберечь, где ее навсегда позабудешь. Тирсис Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! Тирсис я, с Этны я родом, и сладок у Тирсиса голос. Были вы где, когда Дафнис кончался, где были вы, нимфы? Там, где струится Пеней[12]? Иль, быть может, на Пиндских высотах[13]? Вас в этот день не видали могучие струи Анапа[14], Этны крутая скала и священные Акиса[15] воды. Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! Выли шакалы над ним, горевали и серые волки, Лев из дремучего леса над гибнущим горько заплакал, 70 Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! К самым ногам его жались волы и быки молодые, Тесно столпившись вокруг, и коровы, и телки рыдали. Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! Первым Гермес, с вершины спустившись, спросил его: «Дафнис. Что так терзает тебя? Кого ты так пламенно любишь?» Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! 80 Все пастухи, что коров стерегут, или коз, иль овечек, Все вопрошали его, от какого он горя страдает. Следом явился Приап и промолвил: «Что, Дафнис ты бедный. Таешь? А дева твоя исходила и рощи, и реки,— Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! — Ищет тебя лишь, — а ты, неудачник, уж больно неловок. Ты ведь погонщик быков, а страдаешь, как козий подпасок. Он, увидав на лугу, как козы, с блеяньем, резвятся, Глаз не спускает, грустя, что козлом он и сам не родился». Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! 90 «Так же и ты, услыхав, как звонко смеются красотки, Их поедаешь глазами, вмешаться в их круг не умея». Но не ответил ни слова пастух им на все эти речи. Горькой исполнен любовью, до смерти был року покорен. Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! С нежной улыбкой к нему тогда появилась Киприда[16]; Сладко она улыбалась; но на сердце гнев затаила; Молвила: «Хвастал ты, Дафнис: над Эросом ты насмеешься. Что же? Не ты ли осмеян безжалостным Эросом нынче?» Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! 100 Гневно ей Дафнис сказал: «О жестокая, злая Киприда! О ненавистная мне Киприда, враждебная смертным! Думаешь, злоба моя отойдет с моим солнцем последним? Дафнис, сошедший в Аид, — для Эроса злейшее горе». Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! Дафнис Киприде сказал: «Ступай поскорее на Иду, Прямо к Анхису беги; под дубами там травы душисты. Там над поляной цветущей гудят неумолчные пчелы». Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! «Да и Адонис красив — он пасет свое стадо барашков, 110 Зайцев он мастер ловить и за зверем по лесу гоняться».

Голова  Пана.  Мрамор.  Рижская  копия  с  греческою  оригинала III в. до н. э. Гос. Эрмитаж.

Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! «Может, еще Диомеду[17] навстречу пойдешь с похвальбою: «Дафнис-пастух побежден,—не сразишься ль со мною ты снова?» Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! «Волки, шакалы, медведи, живущие в горных пещерах! Дафнис, пастух ваш, отныне бродить уж не будет по рощам, Ни по дремучим лесам, ни по чащам. Прости, Аретуса[18]! Светлые реки, простите, бегущие с высей Тимбрийских[19] Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! 120 «Да, это я, это Дафнис, быков своих здесь стороживший, Дафнис, гонявший волов и коров своих здесь к водопою». Песни пастушьей запев запевайте вы, милые Музы! «Пана, Пана зову я. Живешь ты на скалах Ликейских Иль на Майнале крутом[20]. Приди же на брег Сицилийский! К нам ты явись, покинув могильную насыпь Гелики[21], Ликаонида[22] курган, богам возведенный на зависть». Песни пастушьей запев допевайте вы, милые Музы! «О, появись, властелин! Возьми ты свирель; прилегают Плотно к губам ее трубки, облитые воском душистым. 130 Эрос меня увлекает, я чувствую, в бездну Аида». Песни пастушьей запев допевайте вы, милые Музы! «Пусть же аканф и колючий терновник рождает фиалку. Пусть в можжевеловых ветках нарциссы[23] красуются гордо. Будет пусть все по-иному, пусть груши на соснах родятся, Псов пусть загонит олень, пускай с соловьями сравнится Филин пещерный в напевах, лишь только Дафнис погибнет». Песни пастушьей запев допевайте вы, милые Музы! Вымолвив это, он смолк; и тщетно его Афродита К жизни пыталась вернуть: перерезали нить его Мойры[24]. 140 Волны умчали его, и темная, скрыла пучина[25] Дафниса, милого Нимфам, любимого Музами мужа. Песни пастушьей запев допевайте вы, милые Музы! Ну, приведи мне козу, да кстати уж дай и подойник. Музам обряд совершу. Многократный привет вам, о Музы! Буду напевы и впредь вам слагать я, и лучше, чем этот. Козопас Медом хотелось бы мне уста твои, Тирсис, наполнить! Сладостным медом из сот, виноградом от лоз на Айгиле[26]. Право, куда же искусней поешь ты, чем звонкий кузнечик[27]. Вот тебе кубок; понюхай, мой друг, как он пахнет чудесно. 150 Словно его в роднике сполоснули рукой своей Оры[28]. Эй, Киссайта, сюда! Подои ее сам; да постойте, Козы, козла берегитесь! Не прыгайте — мигом пристанет

Идиллия II КОЛДУНЬИ[29]

Где ж это лавр у меня? Фестилида! А где ж мои зелья? Кубок теперь обмотай поплотнее ты шерстью пурпурной[30]. Так же связать я б хотела жестокого милого друга: Суток двенадцать прошло, а все он ко мне не приходит. Даже не хочет узнать, умерла иль живу я на свете; В двери, злодей, и не стукнет. Ах, Эрос, и ты, Афродита, Снова, наверно, к другой увлекли вы легкое сердце. Завтра его повидать я пойду к Тимагету в палестру; Горько его упрекну за все, что он сделал со мною, 10 Нынче ж заклятьем и жертвой свяжу я его; ты, Селена, Ярче сияй! И к тебе обращаюсь я, дух молчаливый, К мрачной Гекате[31] глубин, лишь заслышавши поступь которой В черной крови[32] меж могил дрожат от страха собаки. Страшной Гекате привет! До конца будь мне верной подмогой, Зелье мне сделай страшней, чем яды напитков Цирцеи[33], Ядов Медеи[34] страшней, Перимеды[35] отрав златокудрой. Вновь привлеки, вертишейка[36], под кров мой милого друга! Раньше всего пусть ячмень загорится! Да сыпь же скорее! Что ж, Фестилида? Злодейка! Куда твои мысли умчались? 20 Или, негодная, ты надо мною не прочь насмеяться? Сыпь же скорее и молви: «Я Дельфиса косточки сыплю»[37] Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Дельфис меня оскорбил — для Дельфиса лавр я сжигаю. Так же, как ветка в огне разгорается с треском вначале, Вспыхнет внезапно потом, даже пепла нам не оставив,— Так же пусть в прах на огне рассыпается Дельфиса тело.[38] Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Так же, как воск этот мягкий с мольбою я здесь растопляю Так пусть от страсти растает немедленно Дельфис-миндиец.[39] 30 Как под рукой Афродиты кольцо это быстро вертится, — Так же пускай повернется к дверям моим Дельфис тотчас же. Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого Друга! Отруби в жертву несу. Артемида[40], ты силой своею Твердость алмаза смягчаешь, смягчи же ты то, что упорно... Слушай, как там, Фестилида, по городу псы завывают: Там, на трехпутье богиня — да бей же ты в медную чашу![41] Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Бездна морская молчит, успокоились ветра порывы, Только в груди у меня ни на миг не умолкнет страданье. 40 Вся я сгораю о том, кто презренной несчастную сделал, Чести жены мне не дав и девической чести лишивши. Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Трижды лью я вино и к могучей я трижды взываю: Женщина ль возле него, или юноша, — пусть он забудет Так же о них навсегда, как когда-то на острове Дии[42] Разом Тесей, говорят, о кудрявой забыл Ариадне. Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Травка аркадская[43] эта сжигает коней быстролётных Страсти безумным огнем и пыл в кобылицах рождает.

Геката.  Мрамор. Греческая работа  кониа  V  начала  IV  в до  н.  э.  Гос.  Эрмитаж.

50 Если б могла увидать я, как в дом этот Дельфис ворвется В страстном безумье любви, из палестры блестящей вернувшись! Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Кисть от плаща своего обронил эту Дельфис когда-то;[44] Мелко ее расщипав, я в жгучее пламя бросаю. Эрос жестокий! Зачем, присосавшись болотной пиявкой, Высосал черную кровь из груди моей ты без остатка? Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого Друга! Я разотру саламандру, и завтра же выпьет он зелье.[45] Травы теперь, Фестилида, возьми[46]. К его двери порогу. 60 Сверху прижавши, дави, но смотри — пока ночь не минула! Плюнувши после, ты молви: «Давлю я здесь Дельфиса кости!» Вновь привлеки, вертишейка, под кров мой милого друга! Вот я осталась одна, — но как же любовь мне оплакать? Как мне, откуда начать? Кто меня этой мукой карает? Эвбула дочь, Анаксо, меж девушек, несших корзины[47], В храм Артемиды пошла; в честь богини в тот день привели к нам Множество диких зверей — была даже львица меж ними. Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Вдруг Тевхаридова нянька, фракиянка, — жили мы рядом, — 70 Та, что на днях умерла, приходит — и молит и просит Вместе пойти поглядеть, а я — ах, мой жребий злосчастный! — С нею идти согласилась. Хитон мой нарядный из бисса[48] Быстро накинула я и закуталась в плащ Клеаристы. Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Я половину дороги прошла, но у дома Ликопа Дельфиса встретила я; с Эвдамиппом он шел мне навстречу. Вился пушок их бород, золотистей цветка златоцвета. Блеском их грудь отливала; он ярче тебя был, Селена. Шли из гимнасия[49] оба, покончив со славной работой. 80 Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Глянула, — дух занялся, будто в сердце мне что-то вонзилось, Краска сбежала с лица, — я о празднестве больше не помню; Даже не помню, когда я и как в свой дом воротилась. Знаю одно, что меня пожирала болезнь огневая, Десять ночей на постели и десять я дней пролежала. Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Кожу на теле как будто покрасили в желтую краску, Падал мой волос густой, и скоро остались от тела Кожа да кости одни. И как я в ту пору лечилась! 90 Скольких старух я звала, что лечили от сглаза шептаньем! Легче не стало ничуть мне, а время все дальше летело. Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Молвить служанке моей я правдивое слово решилась: «Средство скорее достань, Фестилида, от тяжкой болезни. Всей мной, несчастной, владеет миндиец; и ты поскорее Стань, карауля его, у ворот Тимагета палестры. Часто заходит туда; там бывать ему, видно, приятно». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Выждешь, чтоб был он один, и, кивнув головой потихоньку, 100 Скажешь: «Симайта зовет» и ко мне его тотчас проводишь. Так я велела; служанка, послушавшись, в дом мой приводит Дельфиса с белою кожей; а я-то, лишь только заслышав, Как он к порогу дверному притронулся легкой ногою, — Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Вся я застыла, как снег, и холодные капельки пота Лоб мой покрыли внезапно, подобные влажным росинкам Рта я открыть не могла и ответить хоть лепетом слабым, Даже таким, что малютка к родимой во сне обращает; Тело застыло мое, я лежала, как кукла из воска. 110 Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Он на меня поглядел, и, безжалостный, очи потупив, Тихо на ложе присев, он молвил мне слово такое: «Да, сознаюсь, забежала вперед ты немного, Симайта, Так же, как давеча я обогнал молодого Филина[50]: В дом свой меня пригласила ты раньше, чем я собирался». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. «Да, я и сам бы пришел, в том клянусь я Эросом сладким! Трое иль четверо нас; мы сегодня же ночью пришли бы, Яблоки, дар Диониса, припрятавши в складках накидок[51], 120 В светлых венках тополевых; священные листья Геракла Мы бы украсили пышно, пурпурною лентой обвивши». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. «Коли б меня приняла, то и ладно бы; ловким красавцем. Право, меж юношей всех меня почитают недаром. Только б коснулся тогда поцелуем я губок прекрасных Если б меня оттолкнула, засовами дверь заложивши, С факелом, с острой секирой тогда бы я в дом твой ворвался». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. «Первое дело теперь — я Киприде воздам благодарность. 130 Ну, а потом — и тебе. Ты спасаешь от огненной пытки, Милая, тем, что меня пригласила сегодня на ложе; Я ведь почти что сожжен; ах, губительно Эроса пламя! Жарче палить он умеет, чем даже Гефест на Липаре[52]». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. «Девушек чарами злыми он манит из девичьей спальни, Жен новобрачных влечет с неостывшего. мужнего ложа». Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена. Вот что он мне говорил, и впивала я все легковерно. За руку взявши его, я на ложе к себе привлекала. Тело приникнуло к телу, и щеки от счастья горели 140 Жарче и жарче, и сладко друг с другом мы тихо шептались. Многих я слов не хотела б терять, о Селена благая, Как до предела дошел он, и вместе мы страсть разделили. Вплоть до вчерашнего дня он не мог бы мне сделать упрека, Также и я б не могла. Вдруг знакомая нынче приходит — Мать Меликсо и Филисты, искусной флейтистки самийской, — Рано, едва рассвело, и чуть на небо кони взбежали, Что розоперстую Эос несут из глубин Океана. Много она наболтала, и кстати, как Дельфис влюбился: Снова он страстью пылает, но к девушке или к мужчине. 150 Точно не знает она; во имя любви своей новой Чистым вином возлиянье свершив и не кончив пирушки[53], Он поспешил убежать, чтобы двери венками украсить. Вот что сказала мне гостья, и знаю я — все это правда. Прежде ко мне приходил он на дню по три раза и чаще, В склянке дорийскую мазь оставлял он, как дома, нередко; Нынче двенадцатый день, как я его больше не вижу. Видно, нашел себе радость иную, меня позабывши. Нынче его волшебством я свяжу, но Мойрой клянусь я: Коль оскорбит он опять — стучать ему в двери Аида! 160 В этом вот ларчике здесь сохраняются страшные зелья. Мне ассириец-пришелец поведал, что делают с ними. Ныне прощай же, царица, коней поверни к Океану![54] Я же опять понесу, как несла, мое горе доныне. Светлой Селене привет! И привет вам, светлые звезды, Вслед за небес колесницей плывете вы, спутники ночи!

Идиллия III КОЗОПАС, ИЛИ АМАРИЛЛИС[55]

Песню сейчас я спою Амариллис, а козы покамест Бродят пускай по горам! Сторожит их мой Титир, подпасок. Титир, послушай, дружок дорогой, ты за стадом присмотришь И к водопою сведешь; да построже за тем пригляди-ка Старым ливийским козлом: он бодается, будь осторожен! Прелесть моя, Амариллис, ну, что же ты в сумрак пещеры Милого друга к себе не поманишь? Иль стал я немилым? Иль я, красотка, вблизи показался уж очень курносым Иль длиннолицым тебе? Вот увидишь, я, право, повешусь! 10 Яблок[56] десяток принес я с собою, и там, где велела, Их постарался набрать; да и завтра я столько ж добуду. Видишь ты муки мои. Как хотелось бы мне обернуться Пчелкою, звонко жужжащей! Проникнуть я мог бы в пещеру, Плющ раздвинув густой, за которым от глаз ты укрыласъ. Эроса нынче узнал я: жесток он. Как видно, недаром Львиным вспоён молоком и воспитан он в чащах дремучих; Пламенем жжет он меня и до мозга костей пробирает. Глянь же, краса-чернобровка! Ах! Вся ты — как свежее сало! К сердцу прижми ты меня, козопаса, — уж как расцелую! 20 В деле пустом — в поцелуях — а сколько же радости сладкой! Видно, заставишь сейчас разорвать ты на мелкие клочья Этот венок, Амариллис моя, для тебя принесенный: Плющ обвивает бутоны[57], и с ним—сельдерей ароматный[58]. Горе мне! Что я терплю! И слушать, злодейка, не хочешь? Сброшу я шкуру с плеча и в пучину с берега прыгну. С места, где Ольпис-рыбак на тунцов свои сети раскинул. Если я там утону, тебе это будет на радость. Давеча вспомнил тебя и подумал, что больше не любишь. Маковым хлопнул листом и увидел, что лист, не порвавшись. 30 К локтю прилип моему и тотчас же без силы свернулся.[59] Правду недавно Гройо мне сказала, на сите гадая.[60] Молвила то ж Парабайтис, которой все травы знакомы: Полон тобою я весь, ты ж со мной не считаешься вовсе. Козочку белую я воспитал тебе с двойней козляток. Знаешь служанку Мермнона? Просила не раз уж, смуглянка. Ей подарить. И отдам, коли ты меня так презираешь. Правый мой глаз замигал; это значит — ее я увижу.[61] К этой сосне прислонясь, запою-ка я новую песню; Может быть, взглянет она — неужель ее сердце стальное? 40 «Как захотел Гиппомен получить себе девушку в жены.[62] Яблоки взял он с собой; Аталанта же, с ним состязаясь, Глянув, лишилась ума, да и прыгнула к Эросу в бездну. Пригнано стадо Мелампом-кудесником с Отриса в Пилос. И в награждение за это в объятья попала к Бианту[63] Дева, что матерью стала разумнейшей Альфесибои. Что же? Адонис-пастух, свое стадо по высям гонявший. Разве не смог он разжечь Киферею до страстного пыла.[64] Так что от трупа его она оторваться не может? Эндимиону завидую я, уснувшему крепко,[65] 50 И к Язиону я чувствую зависть, моя дорогая,[66] Знавшему много такого, чему даже трудно поверить». Ах, как болит голова! Что тебе до того? Вот не стану Петь я, в траву упаду — пусть съедят меня волки на месте! Слаще, наверно, чем мед, тебе моя будет погибель!

Идиллия IV ПАСТУХИ, ИЛИ БАТТ И КОРИДОН[67]

Батт Чьих же коров ты пасешь, Коридон? Это стадо Филонда? Коридон Стадо Айгоново это; пасти его мне он оставил. Батт То-то, должно быть, тайком ты их под вечер всех передоишь! Коридон Что ты? Старик к ним приводит телят и за мной наблюдает. Батт Ну, а пастух-то пропащий, не знаешь, куда же он делся? Коридон Ты не слыхал? На Алфей[68] взял Милон[69] его вместе с собою. Батт Что же, хоть глазом единым видал он, как мажутся маслом?

Пан и сатир. Мрамор. Римская копия с греческого оригинала. III вв.  до  н.  з.  Гос.  Эрмитаж,

Коридон Он, говорят, хоть с Гераклом проворством и силой сравнится. Батт Мне ж моя мать говорит: Полидевка он много слабее. Коридон 10 Взял он лопату с собой да еще два десятка баранов. Батт Должен он был и волков пригласить, чтобы стадо прибрали![70] Коридон Грустным мычаньем о нем надрываются эти телушки. Батт Бедные, жалко мне их! Ведь пастух-то их больно неважен Коридон Правда, уж так-то печальны, что даже и траву не щиплют. Батт Да, у коровки вон той остаются лишь кожа да кости. Верно, росою она насыщается, словно кузнечик. Коридон Зевсом клянусь, это ложь! Когда угощу на Айсаре[71] И поднесу ей особо вязанку душистого сена, То-то запрыгает, глянь, на Латимне[72] по склонам тенистым. Батт 20 Тоже и этот бычок рыжеватый не слишком-то жирен. Дем Ламприадов[73], пожалуй, охотно б для жертвы богине Гере его приобрел: ведь у дема пусто в кармане. Коридон Нет, к Стомалимну[74] гоняю его и на выгоны Фиска,[75] Также к затонам Неайта[76]; а там-то уж выгон на славу — Козья мука[77], сухостебель[78] и много душистой медвянки[79]! Батт Жалко мне, жалко коров! Ведь придется, Айгон злополучный. Им отправляться в Аид[80]. За пустой ты победой погнался! Плесень покрыла свирель, которую славно ты сладил. Коридон Нимфой клянусь я, — ну, как не надумал он, в Пису[81] собравшись. 30 Хоть бы ее подарить мне? Играть-то я больно охотник. Главки напевы я славно играю и песенки Пирра. В песнях пою про красивый Кротон[82], про Закинф поминаю И про Лакиний[83] восточный пою, где Айгон наш могучий Восемь десятков лепешек один проглотить ухитрился. Раз он, бычину большого стащив там с гор за копыта, В дар Амариллис поднес; с перепугу все женщины разом Подняли гомон и крик, а пастух только громко смеялся. Батт Прелесть моя, Амариллис! Хоть нет уж тебя меж живыми, Помню тебя лишь одну; милей ты всех коз — и угасла! 40 Горе! Какой это бог поразил меня так беспощадно? Коридон Батт, приободрись, дружок! Вдруг завтрашний день улыбнется В жизни надежда не гаснет, одни мертвецы — без надежды Зевс лучезарен подчас, подчас же и дождь посылает. Батт Правда твоя. Но телят прогони-ка ты! Вот негодяи! Вон они — гложут побеги маслины. Ну, серый, смотри ты! Коридон Ну-ка, Кимайта, поближе к пригорку! Как? Слушать не хочешь? Паном клянусь, доберусь я — тогда тебе плохо придется, Коли назад не вернешься оттуда. Смотри-ка ты, снова туда же! Где ж это посох с крюком запропал мой? Отдую на славу! Батт 50 Слушай, взгляни, Коридон, ради Зевса! Мне, верно, колючка Только что в пятку впилась; до чего ж они входят глубоко! Что за противный терновник! Подохнуть бы этой корове! Я на нее зазевался. Ну, что же, ты видишь занозу? Коридон Да, ухватился уже я ногтями. А вот она — глянь-ка! Батт Ранка-то чуть лишь заметна, а сладила с этаким парнем! Коридон Батт, коли в горы пойдешь, так идти ты не вздумай разутым: Есть держи-дерево там, и боярышник пышно разросся. Батт Кстати, скажи, Коридон, к Эротиде-то твой старикашка Все еще льнет, к чернобровой? Он здорово ею разжегся Коридон 60 Страсть как пылает, бедняжка! К примеру,— то давеча было — В хлев я случайно вошел и застал его прямо за делом. Батт Ах, старикашка бесстыжий! Ну, впрямь бы он мог поравняться С родом веселых сатиров[84] и с Пана родней козлоногой.

Идиллия V КОМАТ И ЛАКОН[85]

Комат Козы мои, вон того пастуха, что при стаде Сибирта, Вы избегайте, Лакона! Вчера мою шкуру украл он. Лакон Овцы, живей от ручья! Вы не видите разве Комата? Давеча он поживился моею прекрасной свирелью! Комат Я поживился свирелью? Когда ж это, раб ты Сибиртов, Ты-то свирелью разжился? Неужто уж больше не хочешь Ты с Коридоном своим на свистульке пищать тростниковой? Лакон Эту свирель подарил мне Ликон; у тебя, вот, любезный,[86] Шкуру навряд ли украсть бы я мог! У Комата — и шкура! 10 Должен лежать без подстилки и сам Эвмарид, твой хозяин. Комат Крокил недавно отдал мне ее, эту пеструю шкурку, Нимфам козленка зарезав; тогда уже, верно, негодный, Таял от зависти ты, а теперь меня голым оставил. Лакон Паном прибрежным клянусь: я, Лакон, Калайта наследник, Шкуры твоей не украл! Коли лгу я, то, ум потерявши, С этих утесов тотчас же мне броситься в Кратиса[87] воду! Комат Что ж до меня, дорогой мой, то Нимфами этих заливов Я поклянусь — навсегда пусть ко мне благосклонны пребудут — Верь, потихоньку свирелью твоею Комат не разжился. Лакон 20 Нет! Чем поверить тебе, лучше вынести Дафниса муки! Хочешь козленка поставить? Хотя уж не больно он важен. В пенье тебя одолею я так, что пойдешь на попятный. Комат Спорит с Афиной свинья[88]. Но согласен я, ладно, вот козлик; Ставь пожирнее барашка, смотри ты, да выбери с толком. Лакон Это, ты скажешь, мошенник, считается равной наградой? Конский ты волос возьмешь вместо шерсти? И кто же, имея Козочку с первым козленком, доить станет скверную суку? Комат Тот, кто надеется зря на победу, со мною тягаясь, Тот, кто жужжит, как оса, а с кузнечиком спорить затеял,[89] 30 Козлик не нравится — можно козла тебе дать; начинай же! Лакон Ты не спеши, не в огне ты сидишь. Нам же будет приятней Петь под маслиною там, посмотри-ка, в той роще усевшись;. Там, где холодный журчит ручеек, где нам мягкой подстилкой Свежая будет трава, где немолчно болтают цикады. Комат Я-то ничуть не спешу. Но я, право же, диву даюся, Как еще смеешь ты прямо в глаза поглядеть мне? Ведь я же Тот, кто учил тебя, крошку! И вот мне за ласку награда. Вскармливай, видно, волчат или псов, чтобы съели тебя же. Лакон Доброе что я слыхал от тебя и чему научился? 40 Я не припомню! Ты сам, человечишка, грязный завистник. Комат Если тебя пробирал я, ревел ты от боли нередко; Блеяли козы вокруг, козел же за ними гонялся. Лакон Да, вот за эти проборки тебе бы ни дна, ни покрышки,[90] Скверный горбун! Но пойдем же, начнем, наконец, состязанье Комат Нет, не пойду я туда. Здесь разросся чебрец под дубами,. Пчелы жужжат так чудесно, с добычей вкруг ульев кружася. Здесь же с водой ледяной два источника; здесь на деревьях: Разные птицы щебечут; местечка, чем это, тенистей Нет здесь иного, а сверху сосна свои шишки роняет. Лакон 50 Мягкую шерсть ты себе там подстелешь и шкурки барашков, Грезы нежнее[91] они; у тебя же от шкур от козлиных Запах прескверный идет, да не лучше и сам ты воняешь. Кубок я Нимфам поставлю большой с молоком белоснежным, Чашу другую я дам с благовонным оливковым маслом. Комат Если останешься здесь, ты подстелешь здесь мягкую травку, Мяты цветущей нарвешь. Под себя же ты шкурки подложишь Юных козлят годовалых, что вчетверо мягче бараньих; Восемь- подойников полных я Пану поставлю сейчас же, Восемь лоханок больших, что наполнены сотовым медом Лакон 60 Ладно, со мной состязайся ты здесь и пой, где угодно; К травам своим и дубам хоть прилипни; но кто ж нас рассудит. Кто же, скажи мне? Когда б подвернулся Ликоп нам со стадом! Комат Вот уж нимало я в ком не нуждаюсь: но если ты хочешь, Можем позвать мы сюда дровосека, что рубит кустарник Там вон, вблизи от тебя; а зовут его, знаю, Морсоном. Лакон Что ж, позовем. Комат Ну, покликай! Лакон Поди-ка сюда на минутку! Ближе еще подойди! Мы задумали с ним потягаться, Кто из нас лучше поет: свое мненье, Морсон мой любезный, Мне без пристрастья скажи, и ему не давай перевеса. Комат 70 Просьба моя — ради Нимф — дорогой ты Морсон мой, Комата Сторону ты не держи, но смотри — и ему не потворствуй. Видишь ли, стадо вон то — это овцы фурийца Сибирта, Козам же этим хозяин, дружок мой, Эвмар Сибаритский. Лакон Кто, ради Зевса, тебя здесь расспрашивал, стадо Сибирта Или мое? Из людей ты подлейший! И зря все болтаешь! Комат Да, благороднейший мой, отвечаю я всюду по правде, Хвастаться я не люблю; ну, а ты уж и рад побраниться. Лакон Все уж скажи до конца! Не вернуться, наверно, Морсону В город до смерти. О Пан! Ты, Комат, больно много болтаешь. Комат 80 Больше, чем к Дафнису, Музы сегодня ко мне благосклонны. Двух годовалых козлят я зарезал им давеча в жертву. Лакон Так же ко мне Аполлон расположен — и славный барашек Будет ему припасен: ведь Карнейские дни недалеко.[92] Комат Доятся все, кроме двух, мои козы, по двойне родивши. Глянув, красотка сказала: «Один ты их доишь, бедняжка?». Лакон Эй, поглядите! Лакон, наполнивши двадцать корзинок Сыром, теперь меж цветами балуется с юным мальчишкой. Комат Только лишь выгоню коз, в козопаса сейчас Клеариста Яблоки метко бросает и сладкую песню мурлычет. Лакон 90 Что ж до меня, безбородный Кратид пастуха, повстречавшись. Сводит с ума. Как вдоль шеи струятся блестящие кудри! Комат Дикий шиповник из леса иль простенький цвет анемона Могут ли с розой сравниться, растущей в садах вдоль ограды? Лакон Также не может вступать в состязание жолудь с каштаном: Первый дубовой корою покрыт, а этот — как сладок! Комат Скоро красотке моей принесу я голубку в подарок; Я в можжевельник залезу: там голуби часто гнездятся. Лакон Я Же на новенький плащ настригу скоро мягкую шерстку С этой вот бурой овцы, и отдам ее сам я Кратиду. Комат 100 Козочки, прочь от маслин отойдите вы! Смирно паситесь Там, где на склоне холма наклоняются вниз тамариски. Лакон Прочь от дубов убирайтесь живее, Конар и Кинайта! Там, где пасется Фалар, на лужайке восточной бродите. Комат Славный подойничек мой кипарисный и кубок не хуже, Сделал Пракситель его: берегу их для девушки милой. Лакон Псом я владею, на волка похожим, приятелем стада; Дам его другу в подарок затравливать дикого зверя. Комат Слушай-ка ты, саранча, перепрыгнуть ты хочешь ограду? Лоз виноградных не порти; и так они вовсе засохли. Лакон 110 Как разозлил козопаса я здорово, гляньте, стрекозы! Так же, пожалуй, жнецов раздражаете вы своим треском. Комат Я ненавижу лисиц длиннохвостых, что к лозам Микона Под вечер тихо крадутся обгладывать спелые гроздья. Лакон Мне же противны жуки, что кружатся вкруг сада Филонда; Гложут созревшие смоквы, и носит их ветер повсюду. Комат Помнишь, как вздул я тебя? Ты же, зубы со злобой оскалив, Весь извивался червем и за дуб всею силой хватался. Лакон Этого — что-то не помню; но то, как тебя, привязавши, Твой Эвмарид обработал, — вот это я помню отлично. Комат 120 Кто-то уж больно сердит; неужели, Морсон, ты не видишь? Ты на могилах старух набери ему сциллы цветочков.[93] Лакон Да, я кого-то задел! Это, верно, Морсон, — ты заметил? Живо, сорви цикламен, что у вод расцветает Галентских[94]. Комат Пусть Гимерийский поток[95] обратится в молочную реку, Кратиса струи — в вино, а камыш станет садом плодовым. Лакон Пусть Сибарис обратится в медовую реку, чтоб утром Девушка вместо воды принесла себе меда ведерко. Комат Клевером кормятся козы и козьею травкой душистой, Лазят в фисташковых чащах, лежат меж кустов земляники.[96] Лакон 130 Сладкий цветок медуницы в обилии щиплют барашки, Вкусен и цвет полевой, распустившейся розы пышнее.[97] Комат Я на Алкиппу сердит; не хотела мне дать поцелуя, За уши взявши покрепче, когда я ей отдал голубку. Лакон Как Эвмедея люблю я! Свирель ему дал я недавно; Он же меня наградил поцелуем и крепким, и сладким. Комат Нет, неповадно, Лакон, с соловьями сражаться сорокам, Ни с лебедями удодам. Напрасно ты ссоры заводишь! Морсон Больше, пастух, ты не пой, так велю я. Комат от Лакона В дар пусть получит овцу; ну, а после, когда ты зарежешь 140 Нимфам овечку, пришли-ка Морсону кусочек получше. Комат Паном клянуся, пришлю. Ликуй, мое стадо козляток! Скоро увидите все вы, как буду теперь над Лаконом Каждый я раз издеваться при встрече, за то, что сегодня Мне перепала овечка. Готов я до неба подпрыгнуть! Козы мои, веселее, рогатые! Завтра зарею Вас в Сибаритский залив погоню я и всех искупаю. Ты же, бодливый Левкипп, попытайся лишь козочку тронуть. Мне хоть одну ты, пока не зарезал я Нимфам овечку, — Вмиг отлуплю! Как, ты снова? Ну, коли тебя не прикончу, 150 Пусть называюсь отныне Мелантием вместо Комата![98]

Идиллия VI ПАСТУХИ-ПЕВЦЫ ДАФНИС И ДАМОЙТ[99]

Раз так случилось, Арат, что стада свои Дафнис с Дамойтом Вместе пустили пастись. Был один из них мужем цветущим. Юным подростком другой. У ручья они, вместе усевшись, Песни пропели такие в полдневную летнюю пору. Дафнису — первый черед: состязаться он первый затеял. «Глянь, Полифем! Галатея кидает ведь яблоки в стадо. Ты — неудачник в любви, неловкий, как козий подпасок! Что ж ты, бедняга, не видишь? Уселся и, знай, на свирели Сладко свистишь. Посмотри, вон опять она в пса запустила! 10 Пес же, овец сторожа, отвечает ей лаем сердитым; В море глядит он, но там, где тихие плещутся волны, Бегая вдоль по откосу, свое отраженье лишь видит. Только смотри, как бы пес не вцепился красавице в икры! Пусть только на берег выйдет она, он прокусит ей кожу. Как она дразнит тебя, извиваясь,—как будто терновник Стебель колеблет сухой под дыханием знойного ветра! Прежде любил — убегала, не любишь — бежит за тобою, Ставку последнюю ставит она[100]; да, влюбленным нередко Знаешь ты сам, Полифем, уродство казалось красою». 20 Тотчас Дамойт подхватил и в ответ спел он песню такую: «Видел я, Паном клянусь, как яблоки в стадо метала; Все это вижу насквозь я любезнейшим глазом единым. Пусть же Телем-прорицатель[101], суливший не раз мне невзгоды, Сам их в свой дом забирает иль детям оставит в наследство. Но чтоб ее рассердить, я теперь ее будто не вижу, Будто нашел я другую; она, видно, знает об этом. Ну, и ревнует, ей-ей. От ревности тает, из моря В бешенстве взгляды бросает к пещере и в сторону стада. Пса-то ведь я же науськал. А прежде, как был я влюбленным, 30 С радостным визгом он мчался и тыкался мордой ей в бедра Видя мое обращенье, я думаю, станет наверно Скоро за мной присылать, но захлопну я двери, покуда Клятвы не даст, что сама мне на острове ложе постелет. Вовсе не так уж лицом я уродлив, как люди болтают; Давеча в воду я глянул, как на море было затишье, — Право, бородка на славу, и глаз мой единый не хуже. Так показалося мне; ну, а что до зубов отраженья, Блеском затмило оно белоснежные Пароса камни.[102] Только не сглазил бы кто! Но я трижды на пазуху плюнул: 40 Так Котитарис[103] меня научила, старуха-знахарка». С Дафнисом, песню допев, обменялся Дамойт поцелуем; Давши в подарок свирель, награжден был он флейтой чудесной. Дафнис-пастух на свирели, на флейте Дамойт начинает. Тотчас же все их коровы на мягкой траве заплясали. Кто ж победитель? Никто. Не остался никто побежденным.

Идиллия VII ПРАЗДНИК ЖАТВЫ[104]

Помню, однажды направил из города путь я к Галенту,[105] Вместе с Эвкритом я шел, был Аминт нашим спутником третьим[106] Там, в благодарность Део[107], созывали на жатвенный праздник Всех Фрасидам с Антигеном; их двое — сынов Ликопея,[108] Отпрысков славной семьи: от Клитии род их ведется И от Халкона — того, что вызвал источник Бурину, Крепко ударив о скалы коленом; теперь близ потока Вязы промеж тополей разрослися тенистою рощей, Зеленью пышных вершин соткав густолистые своды. 10 Мы полпути не прошли, и могильная насыпь Брасила[109] Даже вдали не виднелась, как добрые Музы послали Спутника славного нам — одного кидонийского[110] мужа. Имя Ликида носил он и был козопасом; навряд ли Кто усомнился бы в этом: глядел он и впрямь козопасом. Шкурой косматой с козла густошерстого, белого с желтым, Плечи свои он покрыл, сычугом еще пахнущей крепко. В плащ был потертый одет, пояском подпоясан плетеным; Крепкий изогнутый посох из дерева дикой маслины В правой держал он руке. И спокойно, ко мне обратившись, 20 Молвил с улыбкой в глазах — усмешка чуть морщила губы: «Ах, Симихид, ну, куда же ты тащишься в знойную пору? Даже и ящерки спят в этот час, забираясь в терновник. Жавронки — гости могил — и те в этот час не порхают. Может, идешь ты к обеду незванный? И к чьей же ты бочке С прытью такою бежишь? Шагаешь ты поступью бойкой, Даже и камешки все под твоим сапожком распевают». Я же ответил: «Ликид мой любезнейший, все говорили Мне пастухи и жнецы, что чудесной игрой на свирели Славишься ты между ними; и это мне радует сердце. 30 Все же надеюсь, что мог бы, пожалуй, померяться силой В пенье с тобою. Дорога лежит нам на жатвенный праздник. Пышно одетой Деметре друзья мои в жертву приносят Первых плодов урожай; богатою, щедрою мерой Им в это лето богиня наполнила хлебом амбары. Знаешь ли, путь наш один, и одна нас заря провожала;[111] Песни, давай, мы споем — это будет на пользу обоим. Музам глашатай я звонкий, и часто меня называют Все наилучшим певцом; но, клянусь, я не так легковерен! Думаю я, что навряд удалось победить в состязаньи 40 Славного мне б Сикелида Самосского, также — Филета.[112] Пел как лягушка бы я, состязаясь с кузнечиком в пенье».[113] Так я нарочно сказал. Козопас, улыбнувшись мне с лаской: «Посох тебе подарю, — промолвил, — за то, что, как вижу Выкован весь ты из правды, как следует отпрыску Зевса. Мне тот строитель противен, что лезет из кожи с натугой, Думая выстроить дом вышиною с огромную гору. Жалки мне птенчики Муз, что, за старцем Хиосским[114] гоняясь, Тщетно стараются петь, а выходит одно кукованье. Но запоем, Симихид, поскорее мы песни пастушьи, 50 Я начинаю — послушай, придется ль, мой милый, по сердцу Песенка эта; в горах я сложил ее вовсе недавно:

Женская  статуя.  Мрамор.  Римская  копия  с  греческого оригинала V—начала IV  я.  до н.  э. Гос. Эрмитаж

«Агеанакт пусть закончит удачно свой путь в Митилену,[115] Даже коль южная буря к Козлятам на запад погонит Влажные волны и к ним Орион прикоснется ногою.[116] Если к Ликиду, чье сердце сжигает огонь Афродиты, Будет он добр, — к нему пламенею я жаркою страстью, — Чайки пригладят прибой для него, успокоят и море, Южную бурю и ветер восточный, что тину вздымает. Чайки, любимые птицы морских Нереид синеоких,[117] 60 Всех вы пернатых милее, из волн добывающих пищу. Агеанакта желанье — скорее доплыть в Митилену; Пусть же он будет удачлив и пристани мирной достигнет. Я же в тот день соберу цветущие розы, аниса Или левкоев нарву и венок этот пышный надену. Я зачерпну из кратера[118] вина птелеатского[119], лягу Ближе в огню, и бобы кто-нибудь на огне мне поджарит. Ложе мое из травы, вышиною до целого локтя; Есть асфодел, сухостебель и вьющийся цвет сельдерея. Агеанакта припомнив, вином услаждаться я буду, 70 Кубки до дна осушая, губами касаясь осадка. Будут на флейте мне двое играть пастухов: из Ахарны Родом один, а другой — ликопеец[120]; и Титир споет нам Песню о том, как когда-то о Ксении[121] Дафнис томился; Горы с ним вместе страдали, вздыхали с ним вместе дубравы Те, что растут на обрывах крутых над потоком Гимерским;[122] Дафнис же таял как снег, лежащий на Гема вершинах Иль на Афоне крутом, на Родопе, на дальнем Кавказе.[123] Также споет и о том, как однажды в сундук преогромный Был козопас замурован велением злого владыки; 80 Пчелы, с лугов возвращаясь и сладостный запах кедровый Чуя, к нему проникали и соком питали цветочным, Так как в уста его Музы сладчайший свой нектар излили.[124] О всеблаженный Комат! Ты сам пережил это чудо, Ты был в ларец замурован, питался ты медом пчелиным; Так ты дожил до поры, когда все плоды созревают. Ах, если был бы теперь ты в живых и жил бы со мною! Коз твоих мог бы прекрасных гонять я на пастбище в горы, Голос твой слушал бы я; под сосной иль под дубом прилегши, Ты б, о божественный, пел мне, Комат, свои сладкие песни». 90 Так он, окончивши песню, умолк; на это сейчас же «Милый Ликид, — я ответил,—напевам и многим, и славным Нимфы меня обучили в горах, где быков стерегу я, Песням таким, что их слава домчалась до Зевсова трона. Та, что спою — лучше всех; начну я, тебе в уваженье Тотчас ее; ты ж послушай, ты с Музами издавна дружен. «Да, Симихиду на счастье чихнули[125] Эроты; ах, бедный! Так же влюблен он в Мирто, как влюбляются козы весною. Что ж до Арата[126], который из всех — его друг наилучший, Сердце свое раздирает он к мальчику страстью; Аристис 100 Знает про это, почтеннейший муж; ему Феб разрешенье Дал бы, чтоб спел под формингу[127] он возле треножника песню И рассказал, как Арат пламенеет, охваченный страстью: «Пан, получивший на долю прелестной Гомолы[128] долину, Мальчика этого ты в его милые ввергни объятья Раньше, чем сам позовет, будь Филин это или другой кто. Если услышишь нас, Пан дорогой, то аркадцы-мальчишкн Пусть по бокам и плечам тебя сциллы стеблем не посмеют Больно хлестать, рассердившись за то, что еды нехватает.[129] Если ж иначе решишь, то будешь всю ночь ты чесаться, 110 Ногтем укусы скребя, уснув на крапивной постели, Будешь зимою ты жить на холодных эдонских вершинах.[130] Возле Геброна[131] реки обитая, к Медведице близко; В летний же зной тебе жить на границах страны эфиопов, Возле Блемийской[132] скалы, где и Нила истоков не видно! Вы же, Эроты, покиньте Библида любимого волны, Свой Гиетид[133] и Ойкунт, где алтарь белокурой Дионы[134] Ввысь вознесен; вы, Эроты, чьи щечки румянее яблок, Нынче в красавца Филина метните вы острые стрелы, Крепче метните! Зачем беспощаден он к милому гостю? 120 Сам же — как плод перезрелый; недаром красотки смеются: «Горе, ах горе, Филин! тебе красоваться недолго!». Больше не станем, Арат, у дверей до утра мы томиться, Ноги себе обивать. Петухов предрассветные крики Пусть повергают других, а не нас, в огорчения злые. Пусть-ка отныне Молон отличается в этой палестре. С нами ж да будет покой, и пусть знахарка-старуха, Плюнувши, впредь заклянет навсегда нас от бедствий подобных». Вот что я спел, а пастух, улыбнувшись приветливо снова, Мне, как подарок от Муз, подарил свой изогнутый посох. 130 После, налево свернув, пошел он дорогой на Пиксу[135], Я же пошел к Фрасидаму; туда же Эвкрит направлялся, Также красавец Аминт. Ожидало нас мягкое ложе; Был нам постелен камыш и засыпан листвой виноградной, Только что срезанной с веток. И весело мы отдыхали. Много вверху колыхалось, над нашей склонясь головою, Вязов густых, тополей. Под ними священный источник, Звонко журча, выбегал из пещеры, где Нимфы скрывались. В тень забираясь ветвей, опаленные солнца лучами, Звонко болтали цикады, древесный кричал лягушонок, 140 Криком своим оглашая терновник густой и колючий. Жавронки пели, щеглы щебетали, стонала голубка, Желтые пчелы летали, кружась над водной струею — Все это летом богатым дышало и осенью пышной. Падали груши к ногам, « сыпались яблоки щедро Прямо нам в руки, и гнулся сливняк, отягченный плодами, Тяжесть не в силах нести и к земле приклоняясь верхушкой. Сняли мы с винных кувшинов печать от четвертого года. Нимфы Кастальских ключей[136], живущие в скалах Парнаса, Был ли таким тот напиток, который из погреба Фола[137] 150 Старец Хирон[138] для Геракла поставил на стол в угощенье? Нектар такой, может быть, опьянив пастуха на Анапе[139] Встарь, силача Полифема[140], швырявшего скалами в лодки, В буйную пляску заставил пуститься в темной пещере? Правда ль, подобным напитком нас Нимфы тогда угостили Там, где Деметры алтарь? Если б мог я ей снова на кучу Полной лопатою ссыпать зерно! И смеясь благосклонно, Той и другою рукой обняла б она мак и колосья.

Мальчик  с  лирой.  Мрамор.  Римская  работа  I  в.  н. Гос. Эрмитаж

Идиллия VIII ПАСТУХИ-ПЕВЦЫ ДАФНИС И МЕНАЛК[141]

Дафнис прелестный — так слышно — коров своих пасший, с Меналком Раз повстречался, овец провожавшим на пастбище в горы. Оба они белокуры, по возрасту оба — подростки; Оба играть мастера на свирели и в пенье искусны. Первым, на Дафниса глянув, к нему Меналк обратился: «Сторож мычащих коров, не сразиться ли, Дафнис, нам в пенье? Стоит лишь мне захотеть — и тотчас я тебя одолею». Дафнис на это в ответ обратил к нему слово такое: «Пастырь мохнатых овец, ты мастер, Меналк, на свирели, 10 Но хоть из кожи ты лезь, не видать тебе в пенье победы». Меналк Хочешь померяться силой? Согласен ли выставить ставку? Дафнис Смеряться силой хочу и выставить ставку согласен Меналк Что же за ставку поставим, такую, чтоб нам подходила? Дафнис Дам я телка, ты — ягненка, такого, чтоб ростом был с матку. Меналк Нет, не поставлю ягненка, отец-то мой больно уж строгий, Также и мать; что ни вечер, овец загоняют по счету. Дафнис Что ж ты поставить бы мог? Что же в дар победитель получит? Меналк Вырезал сам я свирель — хороша, с девятью голосами! Воском она белоснежным покрыта от верха до низа. 20 Вот что отдать я могу, а отцовского — нет уж, не надо! Дафнис И у меня есть свирель, что поет девятью голосами;[142] Воском она белоснежным покрыта от верха до низа. Срезал недавно ее; погляди, еще палец не зажил, Тот, что тогда я поранил себе, тростники расщепляя. Меналк Кто же нам будет судьей? И прослушает кто наши песни? Дафнис Нам не позвать ли к себе козопаса, гляди-ка, оттуда, Где на козлят разбрехалась собака в подпалинах белых? Мальчики кликнули громко. Пастух подошел, услыхавши. Мальчики начали песни: пастух был над ними судьею. 30 Бросили жребий; Меналку досталось начать состязанье; Должен был Дафнис ему отвечать, в свою очередь, тотчас Песней пастушьей. И вот свою песню Меналк начинает. Меналк Долы и реки, потомки богов, если здесь между вами Пел я, Меналк, иногда песни, угодные вам, Дайте овечкам моим вы обильную траву; но если Дафнис пригонит коров, дайте не меньше и им. Дафнис Вы, о источники вод, и цветы, и сладчайшие травы, Если здесь Дафнис меж вас сладостней пел соловья, Пусть мое стадо коров разжиреет, но если Меналка 40 Овцы сюда прибредут, весело пусть их пасет. Меналк Здесь и овечки, и козы с козлятами; здесь же и пчелы Ульи наполнить спешат; здесь вековые дубы. Здесь и красавец Милон мой бывает; когда же уйдет он. Вянет вся зелень травы — с нею увяну и я. Дафнис Всюду весна, и повсюду стада, и повсюду налились Сладким сосцы молоком, юных питая телят. Девушка мимо проходит красотка; когда же исчезнет, Чахнут, тоскуя, быки — с ними зачахну и я. Меналк Козлик мой, козочек белых супруг, там, где чаща дремуча, 50 Там, где сбегает к воде стадо курносых козлят, Там он. Пойди же, рогатый, скажи: «О Милон мой прекрасный! Даже Протей — хоть» он бог — стадо тюленей пасет».[143] Дафнис [Четверостишие утеряно] Меналк Я не хочу ни угодий Пелопса[144], ни Креза сокровищ[145], Вовсе бы я не хотел вихрь обгонять на бегу. Песни хотел бы я петь на скалах, тебя к сердцу прижавши, Глядя за стадом моим, близ сицилийской волны. Да фнис Гибнут деревья от стужи, от засухи гибнут потоки, Птицам погибель—силки, сеть и капканы — зверям. Гибель мужчине — от нежной красавицы. Зевс, наш родитель! 60 Я не один влюблен — женщин любил ведь и ты. Так состязались подростки, черед меж собой соблюдая. Вот уже начал Меналк в состязанье последнюю песню. Меналк Ах, пощади моих коз, пощади моих, волк, ты козляток. Право, не трогай меня. Сам я мал, но о многих забочусь. Что ж это, пес мой Лампур, разоспался ты больно уж крепко? Это не дело — так спать, коль с мальчонкой пасти ты обязан. Овцы, щиплите смелей зеленую свежую травку: Прежде чем кончите вы, подрасти успеет другая. Живо! Паситесь, паситесь; наполните вымя полнее. 70 Пусть будут сыты ягнята; остаток заквасим в корзинах. Дафнис, тотчас подхватив, отвечал своей песнею звонкой. Дафнис Раз густобровая дева, увидевши возле пещеры, Как своих телок я гнал, закричала: «Красавец, красавец!» Я ж ни словечка в ответ не сказал ей, ни шутки забавной; В землю потупив глаза, пошел я своею дорогой. Сладок мне голос коровы, и сладко ее мне дыханье. Сладко мне летом дремать близ потока под небом открытым. Жолуди — дуба краса, для яблони плод — украшенье, Матка гордится теленком, пастух же — своими стадами. 80 Кончили мальчики песни, и так козопас им промолвил: «Дафнис, уста твои сладки, на диво твой голос приятен, Сладостней пеньем твоим наслаждаться, чем сотовым медом. Вот—получи же свирель. Добился ты в пенье победы. Если б меня, козопаса, ты мог научить этим песням, Козочкой я за ученье тебя наградил бы безрогой, Той, что своим молоком через край наполняет подойник». Мальчик так рад был победе, что громко в ладоши захлопал, В воздух подпрыгнул, как юный олень, свою матку завидев. Грустно поникши, другой отвернулся с печалью на сердце, 90 Громко рыдая, как будто невеста пред свадьбою близкой. Первым меж всех пастухов стал с поры этой славиться Дафнис, Скоро, совсем молодым, он женился на нимфе Наиде.

Идиллия IX ПАСТУХИ-ПЕВЦЫ ДАФНИС И МЕНАЛК[146]

Дафнис, пастушьи напевы пропой мне и будь запевалой, Будь запевалой ты, Дафнис, Меналк твою песню подхватит. К маткам телят мы подпустим, быков — к нерожавшим телушкам. Пусть они вместе пасутся, бродя под зеленой листвою; Им разбрестись не удастся. С какой-нибудь песни пастушьей Первым ты, Дафнис, начни, и Меналк тебе тотчас ответит. Дафнис Сладостен голос телят и сладко мычанье коровы. Сладко играет свирель, сладка моя песня пастушья. Здесь близ холодных ключей положил я на слой камышевый 10 Шкуры всех белых коров, что погибли от южного ветра: Сбросил он их со скалы, где куст земляничный[147] глодали. Здесь меня знойное лето настолько же мало тревожит, Сколько влюбленного парня родителей трогают речи. Это вот Дафнис пропел мне; Меналк ему вот как ответил: Меналк Этна — родная мне мать; обитаю я в гроте чудесном, В глубях скалистых утесов. Иному во сне не приснится Все, чем владею я там: овечьи там шкуры и козьи; Часть их к ногам я кладу, остальную же часть — к изголовью. Потрох варю на огне, на огне себе жолуди жарю. 20 Столько ж о стуже тревожусь я, сколько о твердых орехах Мыслит беззубый старик, пирогом раздобывшийся мягким. Звонко в ладоши захлопав, обоим я роздал подарки: Дафнису я подарил из отцовского леса дубинку — Выросла так из ствола, что искусней не выточит мастер; Другу второму отдал я прекрасную видом ракушку[148] Эту улитку поймавши в утесах Гикары[149], насытил Ей пятерых я; ракушка Меналку послужит трубою. Музам пастушьим привет! Быть может, вы снова споете Песни, что пел я в то время на пастбищах между друзьями. 30 Как для цикады цикада, как сокол для сокола дорог, Так муравей муравью; мне ж милы только песни и Музы. Песнями пусть мой наполнится дом; ни весны пробужденье, Ни луговые цветы не милее для пчел, чем песня для сердца. Так вы мне дороги, Музы. Кому вы хоть раз улыбнулись, Тех и Цирцея[150] не сможет сгубить ядовитым напитком.

Идиллия X РАБОТНИКИ ИЛИ ЖНЕЦЫ[151]

Милон Эй ты, дружище Букай, что с тобой приключилось, злосчастный? Полосу прямо вести ты, как вел ее прежде, не можешь,[152] Вровень с соседом идти разучился и сзади плетешься, Словно за стадом овца, уколовшая ногу о кактус. Что же ты думаешь делать, бедняжка, и в полдень и к ночи, Если уже по началу не режешь ты колос под корень? Букай Жнец неустанный Милон, упорный, как камня обломок; Ты никогда не томился о ком-нибудь, кто недоступен? Милон Очень они мне нужны! И на что это людям рабочим? Букай 10 Ночи без сна проводить никогда от любви не случалось? Милон Пусть не случится вовек! Пусть собака не пробует мяса![153] Букай Я же, Милон, ты подумай, одиннадцать дней, как влюбился! Милон Хлещешь вино[154] ты из бочки, а мне и на уксус не хватит. Букай Но уж зато от работы на поле отбился я вовсе. Милон Что ж за девчонка тебя так замучила? Букай Дочь Полибота: Гиппокиона жнецам о«а песни на флейте играет. Милон Бог наказал дурака! Вот нашел-то, так долго искавши! Будет об тело тебе саранча эта ночью тереться.[155] Букай Вот уже начал смеяться! Но слеп не только ведь Плутос,[156] 20 Также и Эрос безумец; поэтому зря не болтай ты. Милон Я не стану болтать. Но вяжи-ка ты сноп поживее, Спой нам любовный напев о красотке, и тотчас работа Станет спориться у нас; ты прежде ведь в пении смыслил. Букай Стройную девушку вместе со мною вы, Музы, воспойте; Если за что вы беретесь, богини, то все удается. Ах, моя прелесть, Бомбика! Тебя сириянкой прозвали,[157] Солнцем сожженной, сухой, и я лишь один — медоцветной.[158] Темен цветочек фиалки и цвет расписной гиацинта,[159] Первой красою венков их, однако же, каждый признает, 30 Козочка ищет травы, и гоняется волк за козою, Плуг провожает журавль, а я — на тебе помешался! Эх, кабы мог обладать я неслыханным Креза богатством![160] Я Афродите бы в дар нас обоих из золота отлил.[161] Яблоко дал бы тебе или розу и флейту я в руки,[162] Мне самому новый плащ с амиклейскою парой сандалий.[163] Ах, моя прелесть, Бомбика! Точеная кость — твои ножки. Голос — пьянящий, как трихн[164]; описать тебя всю я не в силах. Милон Вот уж не знал никогда, что Букай-то наш этакий мастер![165] Здорово как подогнал, рассчитавши, он слово к напеву! 40 Жаль мне себя! Бородою оброс я, а проку в ней мало. Ты же послушай теперь Литиерса[166] блаженного песню: «Многоколосная ты, многоплодная матерь Деметра, Пусть будет жатва легка, урожай наш пусть будет побольше! Крепче вяжите снопы вы, жнецы, чтобы кто проходящий Нам не сказал: «Эх, чурбаны[167]! Задаром вам платятся деньги». После к Борею лицом положите вы срезанный колос Иль на Зефир поверните — скорее так зерна дозреют.[168] Вы, что молотите хлеб, пусть глаза ваши днем не сомкнутся! В эти часы от зерна отпадет всего легче мякина. 50 Жавронок только проснется, жнецы, принимайтесь за дело. Только уснет он — конец. Да немного лишь в зной подремлите. Что, не завидная ль жизнь у лягушки, неправда ль, ребята? Нет о питье ей заботы, кру г ом его всюду обилье. Ну-ка, надсмотрщик-жадюга, ты лучше б варил чечевицу; Надвое тмин не расколешь[169], лишь зря себе руки порежешь». Вот что нам надобно петь, нам, люду рабочему, в поле. Ну, а тебе бы, Букай, свой напев про любовь с голодухи Матушке спеть на заре, как станет будить на работу.

Идиллия XI КИКЛОП[170]

Против любви никакого нет, Никий, на свете лекарства; Нет ни в присыпках, ни в мазях, поверь мне, ни малого прока. В силах одни Пиериды[171] помочь; но это леченье, Людям хотя и приятно, найти его — труд не из легких. Ты его, может, и знаешь, — ты врач, да к тому ж, мне известно, Издавна были все Музы особо к тебе благосклонны. Только от этого средства полегчало, будто, Киклопу; Старый наш друг Полифем в ту пору был влюблен в Галатею, Только лишь первый пушок у него на щеках появился. 10 Он выражал свою страсть не в яблоках, локонах, розах[172] Вовсе лишился ума; все же прочее счел пустяками. Стадо овечек в загон возвращалось с тех пор без призора Часто с зеленых лугов. Собираясь воспеть Галатею, Там, где морская трава колыхалась, усевшись, он таял — Только лишь солнце зайдет — страдая от раны под сердцем, Мощной Киприды стрела ему в самую печень вонзилась.[173] Средство нашел он, однако; взобравшись высоко на скалы, Вот что пропел он, свой взгляд направляя на волны морские. «Белая ты Галатея, за что ты влюбленного гонишь? 20 Ах! Ты белей молока, молодого ягненка ты мягче, Телочки ты горячей, виноградинки юной свежее. Тотчас приходишь сюда, только сладкий мной сон овладеет; Тотчас уходишь назад, только сон меня сладкий покинет. Ты, как овечка, бежишь, что завидела серого волка. Я же влюбился, голубка, тотчас же, как, помнишь, впервые С матерью вместе моей захотела цветов гиацинта Ты поискать по горам, — это я показал вам дорогу. Видел тебя с той поры я не раз и со страстью расстаться — Нет, не могу. А тебе будто вовсе нет дела, ей-богу. 30 Знаю я; знаю, красотка, за что ты меня избегаешь. Верно за то, что лицо перерезано бровью мохнатой; Тянется прямо она, пребольшая, от уха до уха; Верно, за глаз мой единый, быть может, за нос плосковатый. Все же тысчонкой овечек владеть это все не мешает; Славное я молоко попиваю домашних удоев. Сыра хватает всегда: и летом, и осенью поздней, Даже и лютой зимой никогда не пустуют корзины. Кто же из здешних киклопов играет, как я, на свирели? Все я про нас, про двоих, о сладкое яблочко, песни 40 Позднею ночью слагаю. Одиннадцать юных оленей С белою лункой кормлю я тебе, четырех медвежаток. Только меня навести — сполна тебе все предоставлю. Брось свое море! О скалы пусть плещутся синие волны! Слаще в пещере со мной проведешь ты всю ночь до рассвета: Лавры раскинулись там, кипарис возвышается стройный, Плющ темнолистный там есть, со сладчайшими гроздьями лозы, Есть и холодный родник — лесами обильная Этна Прямо из белого снега струит этот дивный напиток. Могут ли с этим сравниться пучины и волны морские? 50 Если же сам я тебе покажусь уж больно косматым, Есть и дрова у меня, и горячие угли под пеплом, — Можешь меня опалить; я тебе даже душу отдал бы, Даже единый мой глаз, что всего мне милее на свете. Горе, увы! С плавниками зачем меня мать не родила? Как бы нырнул я к тебе, поцелуями руку осыпал, Коль бы ты губ не дала! Белоснежных лилий принес бы, Нежных я б маков нарвал с лепестками пурпурного цвета. Лилии в стужу цветут, а в зной распускаются маки, Так что не мог бы, пожалуй, я все это вместе доставить. 60 Все ж, моя крошка, теперь ты увидишь, я выучусь плавать. Эх, кабы только сюда чужеземец на лодке явился! Сразу бы я разузнал, зачем вам в пучинах селиться. Если б ты на берег вышла! Забыла б ты все, Галатея, Так же, как я позабыл, здесь усевшись, про час возвращенья. Ах, захотеть бы тебе пасти мое стадо со мною, Вкусный заквашивать сыр, разложив сычуги по корзинам! Мать виновата во всем, на нее я в ужасной обиде: Разве не может она про меня тебе слово замолвить? Видит, как день ото дня я худею и чахну все больше. 70 Ей я скажу: на висках у меня будто жилы надулись, Также в обеих ногах; пусть страдает, когда я страдаю. Эх ты, Киклоп, ты Киклоп! Ну, куда твои мысли умчалисъ? Живо корзину, ступай, заплети, да зеленые стебли Овцам снеси поживей — самому тебе время очнуться! Ту подои, что под носом стоит,— не гонись за бегущей. Право, найдешь Галатею, а может, кого и получше. Много красоток меня зазывает на игры ночные; Так и хихикают все, как только на зов их откликнусь; Ясно, что в нашем краю я считаюсь не самым последним». 80 Так успокоил любовь Полифем, слагая напевы. Стоило это дешевле, чем если б лечился за плату.[174]

Идиллия XII ВЛЮБЛЕННЫЙ[175]

Юноша милый, пришел ты, пришел ты с третьей зарею. Кто ожиданьем томится, состариться может и за день. Так, как с зимою весна не сравнима, как яблоко слаще Сливы лесной, как овечки руно гуще шерсти ягненка, Так же, как девушка чище жены после третьего мужа, Так, как легче олень, чем теленок, и так, как прекрасней Птиц всех крылатых поет соловей своим голосом звонким, — Так же мне счастье дает твой приход; я к тебе порываюсь, Словно как странник, жарой истомленный, к тенистому дубу. 10 Если б дыханьем одним нас обоих коснулись Эроты! Так что об нас у потомков такая бы песня сложилась: «Двое мужей несравненных родились в старинное время; Первый «поклонником» был — так его бы назвали в Амиклах;[176] А фессалиец другого «любимцем» прозвал бы, наверно.[177] Равною мерой друг друга, любили, как будто бы снова Жили в тот век золотой, где любовь на любовь отвечала». Если б, отец наш Кронид и бессмертные боги, случиться Это могло! И принес бы после двухсот поколений Кто-нибудь эту мне весть на безвыходный брег Ахеронта[178]: 20 «Нежная ваша любовь меж тобой и прелестным любимцем Нынче у всех на устах, особливо в устах молодежи». Впрочем, пусть жители неба об этом решат как угодно. Я же, красавец, тебя восхваляю без всякой опаски, Что на носу у меня сядет прыщ, уличая в обмане. Если подчас и обидишь, сейчас же загладишь обиду, Вдвое меня наградив, и уйду я, наш счет уравнявши. О вы, мегарцы из Нисы[179], искусные в весельной гребле! Счастливы будьте за то, что из всех вы народов воздали Честь чужестранцу Диоклу[180] из Аттики, нежному другу, 30 Возле могилы его собираются ранней весною Юноши шумной гурьбой и выходят на бой поцелуев. Тот, кто устами умеет с устами всех слаще сливаться, Тот, отягченный венками, идет к материнскому дому. Счастлив же тот, кто бывает меж юношей избран судьею. Верно, на помощь зовет Ганимеда[181] с сияющим взором, Чтобы уста его стали лидийскому камню[182] подобны, Камню, которым менялы поддельный металл различают.

Идиллия XIII ГИЛАС[183]

Был не для нас лишь одних, как мы думали, Никий, с тобою, Эрос рожден — кто б ни был тот бог, что родил это чадо. Вовсе впервые не нам красивое мнится красивым. Отпрыск Амфитриона[184], чье сердце из кованой меди, Дикого льва одолевший, к прелестному Гиласу тоже, К мальчику в длинных кудрях, был жаркою страстью охвачен. Сам он его обучал, как родитель любимого сына, Чтоб, научившись, он мог за доблесть прославиться в песнях. Вместе всегда они были: в часы, когда полдень был близок, 10 В час, когда к Зевсову дому летит белоконная Эос[185], В час, когда с писком птенцы на покой к своим гнездам стремятся, К матери, бьющей крылом в закопченных стропилах под крышей. Делал он все для того, чтобы по сердцу был ему мальчик, Силы к трудам набирал и сделался истинным мужем. Плыть за руном золотым Язон в эту пору решился, Отпрыск Эзона[186]; к нему собралось мужей наилучших Много из всех городов; были выбраны все, кто пригодны. В битвах герой неустанный направился к Иолк изобильный.[187] Отпрыск Алкмены царицы, которой гордится Мидея[188]. 20 Вместе с ним Гилас спустился к скамьям крепкозданного Арго — Славного судна, что мимо сходящихся скал Кианийских[189] Быстро промчалось (они же стоят с этих пор недвижимы), Словно орел, на простор и к глубокого Фасиса[190] устью. Стали Плеяды[191] всходить, и паслись от маток отдельно Юных ягняток отары, и к лету весна повернула. Этой порою к отплытью божественных мужей собрались Цвет и краса и, поднявшись на Арго, корабль крутобокий, Плывши три дня, Геллеспонта достигли при ветре попутном И к берегам Пропонтиды[192] причалили, где кианийцев 30 Плуг натирают быки о широкие борозды пашен. Начали, выйдя на берег, по парам, как были гребцами, К вечеру ужин варить, совместное ложе готовить И на лужайке, манившей их пышной и мягкой травою, Резать камыш остролистый и заросли чабра густые. Гилас хотел белокурый, чтоб вечером ужин сготовить. Воду себе и Гераклу добыть, и бойцу Теламону[193], Вместе с которым всегда они трапезу оба делили. Медный кувшин захватил и увидел он скоро источник, В русле глубоком текущий; вокруг него разные травы: 40 «Ласточкин цвет» темнолистый, зеленые «женские кудри», С пышной листвой сельдерей, ломоноса ползучего стебли. В глуби ручья хоровод недреманные Нимфы водили, Нимфы — богини ручьев, устрашение сельского люда, Нимфы Эвника, Малида, Нихея со взором весенним. Только лишь мальчик успел опустить свой кувшин многоемкий, Только воды зачерпнул — они его руку схватили: Всех их внезапно сердца распалились любовною страстью К мальчику, Аргоса сыну. И падает в темную воду Прямо стремглав он. Так ночью звезда вдруг с небес, запылавши, 50 Прямо в пучину летит, и моряк своим спутникам молвит: «Легче канаты, ребята! Задует нам ветер попутный». Голову мальчика Нимфы к себе положив на колени, Слезы его отирали, шептали слова утешенья. Амфитриона был сын той порою за друга испуган. Взял он изогнутый лук, меотийской[194] прекрасной работы, Также и палицу взял, что имел всегда под рукою. Трижды он Гиласа кликнул всей силой могучего горла, Трижды и мальчик ответил, но голос из водной пучины Замер, слабея, и близкий, казался он очень далеким. 60 Словно как лев благородный, почуявший свежее мясо, Голос заслышав оленя, бродящего в чащах нагорных, С логова мягкого вскочит и к пище несется готовой, Так же носился Геракл, раздвигая упрямый терновник, В страстной о мальчике муке бежал, поглощая пространство. О как несчастен, кто любит! Как много он вынес, блуждая Там между гор и лесов, про Язоново дело забывши! Все на корабль остальные взошли уже, снасти приладив; Но когда полночь пришла, полубоги вновь парус спустили: Все поджидали Геракла. А он, сколько ноги терпели, 70 Мчался в безумии вдаль. Поразил его бог беспощадный. Вот как был Гилас прекрасный блаженным богам сопричислен.[195] В шутку герои Геракла с тех пор беглецом называли, Помня, как, бросивши Арго, корабль в тридцать парных уключин, К колхам пешком он пришел на неласковый Фасиса берег.

Идиллия XIV ЭСХИН И ТИОНИХ, ИЛИ ЛЮБОВЬ КИНИСКИ[196]

Эсхин Другу Тиониху здравствовать долго! Тионих Того же Эсхину. Эсхин Где это ты пропадал? Тионих Пропадал? А что же случилось? Эсхин Плохи, Тионих, дела мои. Тионих То-то уж больно ты чахлый. Вон как усы запустил, и кудри не прибраны вовсе. Давеча точно такой приходил ученик Пифагора[197] Желтый какой-то, босой. Говорят, он афинянин родом. Тоже любовью томился, но думаю — к свежему хлебу.

Краснофигурный  псиктер  с  изображением  гетер.  Аттический  мастер Эвфроний.  Начало  V  в.  до  н.  э. Гос.  Эрмитаж.

Эсхин Шутишь, дружище, ты все. А я вот прелестной Киниской Так оскорблен, что бываю лишь на волос я от безумья. Тионих 10 Вечно уж ты, мой Эсхин дорогой, через край перехватишь. Все тебе вынь да положь. Расскажи, в чем дело, однако. Эсхин Раз аргивянин один, из Фессалии Апис-наездник, Я и Клеоник-солдат— все мы вместе, чтоб выпить, собрались. Были они у меня. Двух телят молодых заколол я И поросенка зарезал. Откупорил флягу из Библа[198]; Года четыре хранил, а по запаху — будто с точила. Устриц купил и бобов — и премилая вышла попойка. Было уж поздно, когда мы решили, вина не мешая, Выпить здоровье — кого кто захочет, лишь имя назвавши. 20 Все мы, назвав имена, тут же выпили так, как сказали. Только она промолчала — при мне-то! Ну что мне подумать? Кто-то ей в шутку: «Молчишь ты? Иль волка увидела[199]?» Вспыхнув Так, что и факел зажегся б, — «Ах, как ты умен!» — отвечала. Знаю я, кто этот волк: это Ликос, сын Лабы-соседа, Нежен и ростом высок, красавчиком кажется многим. Вот она тает по ком, изнывая от страсти великой! Правда, уже кое-что до ушей мне подчас доходило, Но не придал я значенья — дурак, бородою обросший! После, как четверо были мы пьяны, по правде, изрядно, 30 Вдруг ларисянин противный опять свою песню заводит: «Ликос да Ликос» — напев фессалийский, и тотчас Киниска Вдруг как заплачет навзрыд! Шестилетняя девочка, право, Горше б рыдать не могла, если б к матери рвалась в объятья. Знаешь, Тионих, каков я: вскочил, оплеухою славной Раз и еще наградил. Она, подобравши свой пеплос, Быстро к дверям побежала. «Проклятье! Не нравлюсь тебе я? Слаще другие объятья? Ну ладно! Иди же к другому! Грей на груди, негодяйка, того, о ком ты рыдаешь!» Словно как ласточка, быстро к малюткам под крышу юркнувши, 40 Пищу для них принесет и немедленно мчится обратно, Так же мгновенно она побежала от мягкого ложа Прямо сквозь сени к дверям — как ее только ноги помчали. Есть поговорка у нас: «Пошел наш бычок по трущобам». Двадцать уж дней протекло, еще восемь, и девять, и десять, Нынче одиннадцать; два лишь прибавь, и два месяца минет, Как разлучились мы с нею. Будь я, как фракиец, нечесан,[200] Даже не знала б она — а ему отпирает и на ночь. Что тут об нас говорить? Нас уже за людей не считают, Мы, как мегарцы-бедняги, обижены горькой судьбиной.[201] 50 Если б ее разлюбил, пошло бы на лад мое дело. Как это сделать, Тионих? Прилип я, как мышка на дегте. Знать я не знаю, какое лекарство от страсти несчастной. Слышал я, правда, что Сим, в Эпихалкову дочку влюбленный, За морем был и здоровым вернулся, а он — мой ровесник. За море мне не поплыть ли? Там худшим я, верно, не буду, Хоть и не первым. Но все ж, как и всякий, я воином стану. Тионих Очень хочу я, Эсхин, чтоб пошло на лад твое дело. Если же все-таки вдруг порешил бы ты плыть на чужбину. Лучший из всех Птолемей[202] повелитель для вольного мужа. Эсхин 60 Да? Расскажи мне, каков он. Тионих Для вольного — лучший владыка: Добр и приветлив, разумен, искусен в любви, в стихотворстве, Знает и ценит друзей, но и недругов знает не хуже. Многое многим дает; просящему редко откажет, Как подобает царю. Но просить слишком часто не надо, Знаешь, Эсхин. Ну, так вот, если вправду, почуяв охоту Плащ на плече заколоть и, ногами о землю упершись, Выдержать смело решишься отважный напор щитоносцев, Право, плыви ты в Египет. А то ведь пометит и старость Наши виски; а потом подберется, поди, и к бородке 70 Время, что всех убеляет. Живи же, пока ты в расцвете!

Идиллия XV СИРАКУЗЯНКИ, ИЛИ ЖЕНЩИНЫ НА ПРАЗДНИКЕ АДОНИСА[203]

Горго Что, у себя Праксиноя? Праксиноя Горго! Где пропала? Войди же! Диво, как ты добралась. Ну, подвинь-ка ей кресло, Эвноя, Брось и подушку. Горго Спасибо, чудесно и так. Праксиноя Да присядь же! Горго Ну, не безумная я? Как спаслась — сама я не знаю. Вот, Праксиноя, толпа! Колесницы без счета, четверкой! Ах, от солдатских сапог, от хламид — ни пройти, ни проехать. Прямо конца нет пути — нашли же вы, где поселиться!

Женщины.  Глина  III в. до н.  э  Гос.  Эрмитаж.

Праксиноя Все мой болван виноват: отыскал на окраине света Прямо дыру, а не дом — чтоб с тобой мне не жить по соседству. 10 Назло, негодный, придумал: всегда вот такой он зловредный. Горго Ты муженька бы, Динона, бранить погодила, голубка: Крошка ведь здесь, погляди, — с тебя же он глаз не спускает. Зопирион, дорогой мой, она не про папу — не думай! Праксиноя Все понимает мальчишка, клянусь. Горго Ах, папочка милый! Праксиноя Давеча папочка этот (для нас-то все «давеча», впрочем) Соды и трав для приправы пошел мне купить на базаре г Соли принес! А верзила — тринадцать локтей вышиною! Горго То же у нас. Диоклид мой — деньгам перевод, да и только: Взял он овчинок пяток за семь драхм — словно шкуры собачьи 20 Или обрывки мешков. Сколько ж будет над ними работы! Плащ ты теперь надевай поскорее и с пряжками платье, Вместе пойдем мы с тобою в палаты царя Птолемея, Праздник Адониса[204] там. Говорят, что по воле царицы Все там разубрано пышно. Праксиноя Ну да, у богатых — богато! Горго Всё, что увидишь, о том перескажешь тому, кто не видел. Время, пожалуй, идти. Праксиноя Кто без дела, всегда ему праздник. Пряжу, Эвноя, возьми, положи ее снова, лентяйка, Там посередке. Ведь кошки[205] охотнее дремлют на мягком. Ну, поживее! Воды принеси! Раньше воду мне нужно — 30 Мне она мыло несет. Впрочем, дай. Вот уж меры не знает! Воду мне лей! Ах, злодейка! Хитон ты мне весь замочила. Стой же! Ну вот и умылась — неважно, как боги послали. Где ж это ключ от ларя, от большого? Мне дай поскорее! Горго Ах, Праксиноя, к тебе, это, право, со складками платье[206] Очень идет. Но скажи, во что тебе ткань обошлася? Праксиноя Страшно и вспомнить, Горго: затратила две или больше Чистых серебряных мины; в покрой же — всю душу вложила. Горго По сердцу вышло зато. Праксиноя Конечно, что правда — то правда. Плащ принеси мне и шляпу подай, да приладь покрасивей! 40 Детка, тебя не возьму я. Там страшно — кусает лошадка. Нет, сколько хочешь, реви — не хочу, чтоб хромым ты остался. Что же, идем! Ты, Фригия, малютку возьми позабавить. В дом ты собаку впусти; наружную дверь — на задвижку. Боги, какая толпа! Ах, когда бы и как протесниться Нам через весь этот ужас! Без счета — ну впрямь муравейник! Много ты сделал добра, Птолемей, с той поры, как родитель Твой меж богами живет. Никакой негодяй не пугает Путника мирного нынче по скверной привычке египтян. Прежде ж недобрые шутки обманщики здесь учиняли; 50 Все на один были лад — негодяи, нахалы, прохвосты. Что же нам делать, Горго, дорогая? Смотри, перед нами Конницы царской отряд. Любезный, меня ты раздавишь! Рыжий-то конь — на дыбы! Погляди, что за дикий! Эвноя! Словно дворняжка смела! Не бежишь? Он же конюха топчет. Как же я рада, что дома спокойно малютка остался! Горго Ах, Праксиноя, смелей! Гляди, мы уж выбились. Кони Стали на место свое. Праксиноя Ну вот, я опять отдышалась. С детства я страсть как боюсь лошадей, да от кожи змеиной Дрожь пробирает. Но живо! Толпа нам уж валит навстречу. Горго 60 Матушка, ты из дворца? Старуха Из дворца, мои детки! Горго Пробраться Можно туда? Старуха Пробрались лишь терпеньем ахеяне в Трою. Так-то, красотка. Терпеньем свершается всякое дело. Горго Вишь, изрекла, как оракул, старуха! Отправилась дальше! Праксиноя Все-то нам, бабам, известно — как Гера и Зевс поженились.[207] Горго Глянь, Праксиноя,— в дверях! Смотри, какая толкучка! Праксиноя Ужас! Дай руку, Горго. Ты, Эвноя, возьми Эвтихиду, За руку крепче держи. Берегись, не отбейся! Все вместе Мы протеснимся. Держись покрепче за нас ты, Эвноя. Ах, злополучная я! Мое летнее надвое платье 70 Разорвалось. Ах, дружок, ради Зевса, коль хочешь ты счастья, Можешь ли ты последить, как бы мне и плаща не порвали? Зритель 1-й Хоть не в моей это власти, но я постараюсь. Праксиноя Ну, давка! Словно как свиньи, толпятся. Зритель 1-й Смелее! Ну вот и пробились. Праксиноя Быть же тебе, мой голубчик, счастливым теперь и навеки! Нас охранил ты. Не правда ль, прекрасный, любезный мужчина? Где же Эвноя? Пропала? Несчастная, крепче толкайся! «Наши вошли», — молвит сват, запирающий дверь новобрачных. Горго Ну же, вперед, Праксиноя! Гляди, что ковров разноцветных! Ах, как легки, как прелестны! Как будто богини их ткали! Праксиноя 80 Мощная дева Афина! Каких же ткачей это дело? Кто они, те мастера, что узоры для них начертили? Люди стоят, как живые, и кружатся, будто бы живы, Словно не вытканы. Ах, до чего ж человек хитроумен! Там — вот так диво для глаз — возлежит на серебряном ложе Он, у кого на губах чуть первый пушок золотится, Трижды любимый Адонис, любимый и в тьме Ахеронта. Зритель 2-й Да перестаньте трепать языком бесконечно, сороки! Что за несчастье! Убить они могут—разинули глотки! Праксиноя Что это? Кто ты такой? Что тебе-то, что мы разболтались? 90 Слуг заведи и учи. Ты учить сиракузянок вздумал! Да, чтоб ты знал: из Коринфа мы родом, а знаешь, оттуда Беллерофонт[208] был; и мы говорим по-пелопоннесски. Мы, полагаю, дорийки, дорийская речь нам пристала. Нет, не родился никто, кто бы нас пересилил, клянусь я, Разве что царь. Очень нужен ты мне! Не болтай попустому. Горго Тише, молчи, Праксиноя. Во славу Адониса песню Хочет пропеть уроженка Аргоса, искусная в пенье, Та. что и в прошлом году погребальную песню всех лучше Спела, и нынче, наверно, споет. Она уж готова. Певица 100 О госпожа, ты, что любишь душою и Голг, и Идалий,[209] Эрика[210] горный обрыв, Афродита, венчанная златом! Друга Адониса снова из вечных глубин Ахеронта После двенадцати лун привели легконогие Оры. Медленней движетесь, Оры благие, вы прочих бессмертных; Людям желанны вы все же за то, что дары им несете. О Дионея[211] Киприда! Из тленного тела к бессмертью Ты воззвала Беренику, как нам повествует сказанье, Каплю за каплей вливая амброзии сладкой ей в сердце. Ныне ж во славу тебя, многохрамной и многоименной, 110 Дочь Береники сама, Арсиноя[212], Елене[213] подобна, Пышно Адониса чтит и его осыпает дарами. Вот золотые плоды, что деревьев вершины приносят; Вот словно сад расцветает в серебряной пышной корзине; С мирром душистым сирийским сосуды стоят золотые; Кушаний много на блюдах — их стряпали женщины долго, Сладкие соки цветов с белоснежной мешая мукою; Эти — на сладком меду, а иные — на масле душистом. Все здесь животные есть, и все здесь крылатые птицы. Вот и зеленая сень, занавешена нежным анисом, 120 Ввысь вознеслась; а над нею летают малютки Эроты, Словно птенцы соловьев, что, порхая от веточки к ветке, В кущах высоких дерев упражняют некрепкие крылья. Золота сколько, резьбы! Из слоновой точеные кости Мощные Зевса орлы виночерпия юного держат. Сверху пурпурный покров, что зовется «нежней сновиденья», — Так их в Милете зовут, и самосцы зовут скотоводы. Рядом с престолом твоим красавца Адониса место: Это — Киприды престол, здесь сидит Адонис румяный. Он девятнадцати лет иль осмьнадцати, твой новобрачный. 130 Нежен его поцелуй — пушком обросли его губы. Ныне, Киприда, ликуй, обладай своим мужем любимым! Завтра же ранней зарей, по росе мы, все вместе собравшись, К волнам его понесем, заливающим пеною берег. Волосы с плачем размечем и, с плеч одеянья спустивши, Груди свои обнажив, зальемся пронзительной песней. Ты лишь один, полубог, что являешься к нам и нисходишь В мрак Ахеронта опять, ты один, — даже сам Агамемнон[214] Доли такой не стяжал, ни Аянт[215], что во гневе был страшен, Также ни старший из тех двадцати, что родила Гекуба[216], 140 Или Патрокл[217], или Пирр[218], что домой из-под Трои вернулся, В древнюю пору лапифы[219] иль Девкалиона потомки[220], Иль Пелопидов[221] семья, иль Аргоса сила — пеласги[222]. Милостив будь к нам, Адонис, в грядущем году благосклонен. Дорог приход твой нам был, будет дорог, когда ты вернешься. Горго Ах, Праксиноя, подумай, не диво ли женщина эта? Знает, счастливица, много и голосом сладким владеет. Время, однако, домой. Диоклид мой не завтракал нынче. Он и всегда-то, как уксус, а голоден — лучше не трогать! Радуйся, милый Адонис, и к нам возвращайся на радость!

Идиллия XVI ХАРИТЫ, ИЛИ ГИЕРОН[223]

Издавна дочери Зевса, и с ними певцы, восхваляли В песнях бессмертных богов и деянья мужей знаменитых. Музы и сами — богини, богини — богов воспевают. Мы только смертные люди, и, смертные, смертных мы славим. Кто же из тех, кто живет под лазурными сводами Эос, Примет Харит[224] моих в дом, распахнувши им двери радушно, Не отошлет их обратно, даров никаких им не давши? Снова вернутся домой не обуты и, жалуясь горько, Будут опять издеваться за то, что напрасно бродили. 10 Спрячутся снова потом недовольно в ларце опустелом, Голову грустно склоняя к озябшим от стужи коленям. Там их обычное место, когда без успеха вернутся. Кто нынче любит того, что прекрасною речью владеет? Нет, я такого не знаю. Теперь своим подвигам славным Люди не ищут хвалы, побежденные страстью к наживе. Каждый, за пазухой руки припрятавши, ищет, откуда Денег он мог бы побольше сгрести, а другому — ни крошки, Разве что краткий ответ: «Мне ближе колени, чем икры. Мне б что-нибудь перепало! Пусть боги певцов награждают! 20 Стоит ли слушать других? Право, хватит для нас и Гомера. Тот для нас лучший певец, кто денег от нас не увидит». Бедные, что вам за радость от золота, скрытого втайне? Польза богатств состоит не в этом для тех, кто разумен: В том, чтоб себя самого ублажить, с певцом поделиться, Многим из близких по крови оказывать добрую помощь, Также и людям другим; класть на жертвенник частые жертвы, Быть к чужестранцам радушным; едой усладив их обильной, Снова домой отпустить, коль будет на то их желанье; Более ж всех почитать провозвестников Муз вдохновенных, 30 Чтобы, в Аиде сокрывшись, хорошую славу оставить И не скитаться в слезах на холодном брегу Ахеронта, Словно бедняк, чья рука от кирки загрубела тяжелой, Кто свою горькую бедность оплакивал с раннего детства. Да, в Антиоха[225] палатах и в доме владыки Алева[226] Пищу на месяц свою получало немало пенестов[227]; И пригоняли немало к хлевам у Скопадов[228] к кормушкам Юных мычащих телят с круторогими рядом быками; И на равнине Краннонской[229] паслись под небом открытым Тысячи жирных овец, достоянье радушных Креондов[230]. 40 Но что за радость им в том, если сладкая жизнь и дыханье Скрылись в широкой ладье на мрачных волнах Ахеронта? С этим богатством несчетным и с благами всеми расставшись, Много веков пролежали б они средь печальных умерших, Если б великий кеосский певец[231], искусный в напевах, Лирой своей многострунной не передал имя потомкам. Выпала слава на долю и даже коням быстроногим, К ним, со священных бегов в венках возвращавшихся к дому. Кто б о ликийских вождях вспоминал, о чадах Приама В длинных кудрях и о Кикне[232], что женственной славен красою, 50 Если бы древле певцы не воспели их распри и войны? Сам Одиссей, что скитался меж многих людей чужестранных Месяцев сотню и двадцать, что самой границы Аида Смерти не знавши, достиг, что бежал из пещеры Киклопа, — Долгой бы славы не ведал, покрывшись навеки молчаньем. Так же Эвмей-свинопас[233], Филойтий[234], быков стороживший; Было б забвеньем покрыто и мощное сердце Лаэрта[235], Коль ионийского мужа[236] напевы им честь не воздали б. Людям от Муз лишь одних посылается добрая слава, Все же богатства умерших развеют по ветру живые. 60 Было б, однако, напрасным трудом — успокаивать волны, Ветром гонимые бурным на сушу из синего моря, Или стараться отмыть добела угрюмые камни. Как человека пронять, пораженного страстью к наживе. Пусть остается он счастлив, пусть будут несметны богатства, Пусть к умножению их его вечная алчность снедает! Что до меня, предпочту уваженье и дружбу людскую Многим я сотням коней и великому множеству мулов. Нынче меж смертных ищу, у кого бы я с Музами вместе Встречен приветливо был. Тяжелы для певцов их дороги» 70 Если покинут их дочери Зевса, судеб властелина. Но неустанно на небе сменяются луны и годы, Кони небесные будут колеса вращать колесницы, Некий появится муж, кто в моей будет песне нуждаться, Доблестью равный с Ахиллом[237] великим и с грозным Аянтом, На Симоэнта[238] равнине, близ насыпи Ила-фригийца[239]. Нынче уже финикийцы в стране, где скрывается солнце В крайних пределах ливийских[240], от грозного дрогнули страха. Вот сиракузян войска за древки хватаются копий, Крепко плетенным щитом отягчив свои мощные руки. 80 Сам Гиерон[241] опоясан мечом, как былые герои, Носит он шлем на главе, осеняемый конскою гривой. Зевс, наш славнейший отец, и владычица наша Афина, Также и ты, что владеешь с великою матерью вместе Городом мощным эфирцев[242] близ славных вод Лисимелы[243]! О, если б с острова снова враги наши изгнаны были Вновь на сардинские волны, чтоб дома и женам и детям Гибель друзей возвестить! Пусть немного их станет из многих! Прежние граждане вновь города сваи пусть населяют, Те города, что дотла сметены были мощью враждебной. 90 Пусть они вспашут поля плодородные, снова без счета Множество тысяч овец пусть на пастбищах пышных тучнея, Воздух блеяньем наполнят; пусть снова свой шаг ускоряет В сумерках путник, завидев, как в хлев возвращается стадо; Борозды примут посев в ту пору, как звонкий кузнечик Дремлющих днем пастухов сторожит и с древесной верхушки Песню свою распевает; и пусть паутиною легкой Латы затянет паук, и слово «война» да умолкнет. Пусть возвещают певцы Гиерона великую славу. Даже и за морем Скифским и в странах, где крепкой стеною 100 Семирамида[244] царица себя окружила отвсюду. Только один я из них; ведь многих певцов возлюбили Дочери Зевса; и пусть Аретусу, поток сицилийский, Тех, кто живет близ нее, и бойца Гиерона восхвалят. О Этеокла[245] богини, Хариты, издревле Минийский Любите вы Орхомен[246], что когда-то был Фивам[247] враждебен. Если меня не зовут, я на месте останусь. Но смело С Музами к тем я пойду, кто нас вместе позвать пожелает. С вами же я не расстанусь — что может быть людям приятно, Если Харит с ними нет? Всегда я с Харитами буду.

Идиллия XVII ЭНКОМИЙ ПТОЛЕМЕЮ

Песню, от Зевса начав, окончим мы Зевсом, о Музы, Если хотим мы прославить того, кто бессмертных всех выше. Между людей Птолемея назвать я хотел бы вначале, Также в конце и в средине. Он прочих людей превосходит. Всех тех героев, которых нам встарь полубоги родили, Подвигов много свершивших, певцы воспевали искусно. Я же хочу Птолемея, владея искусством словесным, Нынче воспеть. Восхваленья и сердцу бессмертных угодны Если идет дровосек на лесами богатую Иду, 10 Ищет сперва он, где труд свой начать, изобильем смущенный, Мне что сначала сказать? Лишь несметным числом измеримы Все те дары, что послали царю наилучшему боги. Был от рожденья заране к свершенью великого дела Избран Лагид[248] Птолемей, столь великую мысль зародивший В сердце своем,.что иному вовек не удастся замыслить. Равную долю отец приготовил ему средь бессмертных, В Зевса чертогах ему был трон позлащенный воздвигнут, Рядом же с ним — Александра любезного образ прекрасный, Грозным явившийся богом для персов в цветистых тиарах.[249] 20 Потив него для Геракла, кентавров разившего смертью, Мощный поставлен престол, из крепкой построенный стали. Меж небожителей там на пирах возлежит он веселых, Радость нашедши большую в потомках далеких потомков; Тела его, по веленью Кронида, не тронула старость; Отпрысков рода его называют бессмертными ныне. Предком обоих их был Гераклид, своей силою славный, А прародителем первым они почитают Геракла. В час, когда кончится пир и, насыщенный нектаром сладким, Встанет Геракл и домой отправляется к милой супруге, 30 Лук одному он дает и колчан, что висит под рукою; Палицу в крепких узлах из железа второму дает он. И в благовонный покой они к Гебе ведут белостопной Оба, доспехи неся, бородатого Зевсова сына. Всюду меж женщин разумных известна была Береника. Всех превзошедшая их, для родителей — счастье большое. Чадо богини Дионы, владычица мощного Кипра, Груди ее благовонной рукой своей нежной коснулась. И ни одна, говорят, средь женщин не нравилась мужу Так, насколько супруга любима была Птолемеем. 40 Но и ему отвечала она еще большей любовью. Там только детям спокойно отец может дом свой оставить, Где он с любимой женою, любя, разделял свое ложе. Если ж не любит жена и к другому влечет ее сердце, Хоть и рождает детей, но они на отца не похожи. Всех превзошедшая ты красотой, Афродита царица, Ты ей защитой была. Не дала Беренике прекрасной Ты Ахеронт перейти, где печальные слышатся стоны, Раньше ее ты, похитив, спасла, чем пред черной ладьею И пред угрюмым предстала она перевозчиком мертвых. 50 В храм ты ее вознесла й славою с ней поделилась. К смертным ты будь благосклонна, дохни на них нежной любовью, Тем, кто желаньем томится, смягчи их любовные муки. О чернобровая ты аргивянка[250], Тидея[251] женою Ставши, ему родила Диомеда с убийственной дланью. Пышная нимфа Фетида[252] стрелка породила Ахилла Сыну Эака Пелею[253]. Тебя, бойца Птолемея, Дивной красы Береника бойцу родила Птолемею. Коос[254] тебя воспитал, когда был ты малюткой-ребенком, Принял тебя он из рук материнских с зарей твоей первой. 60 Болями мук родовых отягченная, дочь Антигона Там Илифию[255] звала, разрешенье дающую женам. И благосклонно богиня явилась и муки смягчила, Вливши покой в утомленное тело; и милое чадо В первый же миг на отца походило; а Коос, увидев, Нежной рукой коснувшись ребенка, воскликнул, ликуя: «Будь же ты счастлив, малютка! Воздать ты мне почести должен. Делос[256] с повязкою темной так чтим искони Аполлоном. В равном почете со мной пусть холмы пребывают Триопа[257]. Также дорийцев, живущих вокруг, не оставь ты наградой. 70 Так же Ренею[258] всегда почитал Аполлон-повелитель». Остров умолк. И тотчас три раза из тучи высокой Мощный орел прокричал, возвещающий судьбы благие. Знаменье Зевса—тот крик. Ведь Кронйона Зевса забота Всех окружает владык благородных. Но прочих милее Тот, кто им избран с рожденья. Сопутствовать счастье повсюду Будет ему, и владыкой он станет над сушей и морем. Много несметных числом на земле племен и народов Свой урожай собирают под Зевса дождем благотворным,. Но не рождает страна ни одна, как Египта долина, 80 Где разрыхляются глыбы разливами водными Нила. Нет городов, где бы люди так были искусны в ремеслах, Сотня воздвигнута здесь городов и умножена на три; Столько же тысяч и трижды опять взять тысяч десяток, После две тройки прибавь, потом еще девять три раза, Все Птолемею-владыке, могучему в битвах, подвластны. Часть Финикии ему подчинилась, земель Аравийских, Сирии, Ливии часть, темнолицых страны эфиопов. И повеленья свои памфилийцам[259], бойцам киликийским[260], Он посылает, ликиицам, кариицам[261], отважным в сраженьях, 90 Также Киклад[262] островам. Для него чрез пучину морскую Лучшие в мире плывут корабли. Широкие земли, Море и шумные реки царю Птолемею покорны. Всадников много при нем, полки щитоносцев несметных Грозно теснятся вокруг, отягченных сверкающей медью. Прочих владык превосходит своим он несчетным богатством, Столько сокровищ отйсюду к нему, что ни день, притекает. Мирным занятьям своим предаются без страха народы. Ныне никто из врагов, перейдя через Нил многорыбный. С криком военным не смеет в чужие селенья вторгаться. 100 И не решится никто, с корабля быстроходного спрыгнув. Дерзко с оружьем напасть, чтоб похитить стада у египтян. Вот что за муж здесь царит, над равниною этой широкой, В светлых кудрях Птолемей, кто искусен в метании копий. Кто с неустанной заботой отцов охраняет наследье, Так, как царю подобает, и сам прибавляет немало. Но не хранит он без пользы сокровищ в богатых палатах. Так, как запас муравьи в бесконечном труде накопляют. Многое в дар получают богов знаменитые храмы, Где он, как первый, всегда подношенья и жертвы приносит. 110 Многое в дар посылает иным государям достойным, Много дает городам, немало товарищам храбрым. Также на играх священных, на празднествах в честь Диониса Кто-нибудь вряд ли найдется, кто, в пении звонком искусный. Не был бы им за уменье почтен равноценным подарком. Все провозвестники Муз воспевают царя Птолемея, Щедрость его восхваляя. А что для богатого мужа Может прекраснее быть, чем стяжать себе добрую славу? Что же иное Атридам осталось? А груды сокровищ, Тех, что они захватили, разрушив Приама палаты, 120 Где-то исчезли во мраке, откуда им нет возвращенья. Он лишь один из людей — и ушедших, и тех, кто доныне Пыльной дорогой идя, свой след оставляет горячий, — Матери милой, отцу посвятил благовонные храмы; Золотом пышно украсив и костью слоновой, поставил Образы их в утешенье и помощь для всех земнородных. В день, когда месячный круг совершится, быков разжиревших Много он им возлагает на жертвенник, кровью залитый. Сам со своею женой благородной; она превосходит Всех, кто в дому у себя заключает супруга в объятья; 130 Всею душою она его любит: и брата, и мужа. Так священный свой брак заключили владыки Олимпа, Чада, рожденные Реей[263] могучей, бессмертные боги. Так готовила встарь в благовоньях омытой рукою Ложе для Зевса и Геры Ирида[264], тогда еще дева. Счастлив будь, царь Птолемей! Наравне я с полубогами Славу твою помяну. Мое не забудется слово Меж поколений грядущих. А Зевс твою доблесть умножит.

Идиллия XVIII ЭПИТАЛАМИЙ ЕЛЕНЫ[265]

Некогда в Спарте, придя к белокурому в дом Менелаю[266], Девушки, кудри украсив свои гиацинтом цветущим, Стали, сомкнувши свой круг, перед новой расписанной спальней — Лучшие девушки края Лаконского, счетом двенадцать. В день этот в спальню вошел с Тиндареевой дочерью милой[267] Взявший Елену женою юнейший Атрея наследник. Девушки в общий напев голоса свои слили, по счету В пол ударяя, и вторил весь дом этой свадебной песне. «Что ж ты так рано улегся, любезный наш новобрачный? 10 Может быть, ты лежебок? Иль, быть может, ты соней родился? Может быть, лишнее выпил, когда повалился на ложе? Коли так рано ты спать захотел, мог бы спать в одиночку. Девушке с матерью милой и между подруг веселиться Дал бы до ранней зари — отныне и завтра, и после, Из года в год, Менелай, она будет женою твоею. Счастлив ты, муж мблодой! Кто-то добрый чихнул тебе в пользу В час, когда в Спарту ты прибыл, как много других, но удачней. Тестем один только ты называть будешь Зевса Кронида, Зевсова дочь возлежит под одним покрывалом с тобою. 20 Нет меж ахеянок всех, попирающих землю, ей равной. Чудо родится на свет, если будет дитя ей подобно. Все мы ровесницы ей; мы в беге с ней состязались, Возле эвротских[268] купален, как юноши, маслом натершись, Нас шестьдесят на четыре — мы юная женская поросль, — Нет ни одной безупречной меж нас по сравненью с Еленой. Словно сияющий лик всемогущей владычицы-ночи, Словно приход лучезарной весны, что зиму прогоняет, Так же меж всех нас подруг золотая сияла Елена. Пышный хлебов урожай — украшенье полей плодородных, 30 Гордость садов — кипарис, колесниц — фессалийские кони; Слава же Лакедемона — с румяною кожей Елена. Нет никого, кто б наполнил таким рукодельем корзины. И не снимает никто из натянутых нитей основы Ткани плотнее, челнок пропустив по сложным узорам, Так, как Елена, в очах у которой все чары, таятся. Лучше никто не споет, ударяя искусно по струнам, Ни Артемиде хвалу, ни Афине с могучею грудью. Стала, прелестная дева, теперь ты женой и хозяйкой; Мы ж на ристалище вновь, в цветущие пышно долины 40 Вместе пойдем и венки заплетать ароматные будем, Часто тебя вспоминая, Елена; так крошки-ягнята, Жалуясь, рвутся к сосцам своей матки, на свет их родившей. Первой тебе мы венок из клевера стеблей ползучих Там заплетем и его на тенистом повесим платане; Первой тебе мы из фляжки серебряной сладкое масло Каплю за каплей нальем под тенистою сенью платана. Врезана будет в коре по-дорийски там надпись, чтоб путник, Мимо идя, прочитал: «Поклонись мне, я древо Елены».[269] Счастлива будь, молодая! Будь счастлив ты, муж новобрачный! 50 Пусть наградит вас Латона, Латона, что чад посылает,[270] В чадах удачей; Киприда, богиня Киприда дарует Счастье взаимной любви, а Кронид, наш Кронид-повелитель, Из роду в род благородный навеки вам даст процветанье. Спите теперь друг у друга в объятьях, дышите любовью, Страстью дышите, но все ж на заре не забудьте проснуться. Мы возвратимся с рассветом, когда пробудится под утро Первый певец, отряхнув свои пышные перья на шее. Оусть же, Гимен, Гименей, этот брак тебе будет на радость!

Идиллия XIX ВОРИШКА МЕДА[271]

Эрос однажды, воришка, сердитой был пчелкой ужален. Соты из улья таскал, а она ему кончики пальцев Больно ужалила вдруг. Дул себе он на ручку от боли, Топал ногами об землю и прыгал; потом Афродите Ранки свои показал и, жалуясь, — «вот, мол, какая Крошка-пчелка, — говорил, — нанесла мне ужасные раны!»- Мать же его засмеялась: «А разве ты сам-то не пчелка? Тоже ведь крошка совсем, а какие ты раны наносишь!»

Идиллия XX ПАСТУШОК[272]

Как надо мной насмеялась Эвника, когда с поцелуем Сладким хотел подойти; с насмешкой: «Уйди! — мне сказала.— Вздумал, несчастный пастух, целоваться! На лад деревенский, Я целовать не умею, я губ горожан лишь касаюсь. Ты и во сне целовать бы не смог мой хорошенький ротик. Как ты глядишь! Что болтаешь! И шутки твои грубоваты! Как меня «нежно» зовешь! До чего твои речи изящны! Больно мягка борода, какие чудесные кудри! Губы твои — как зараза; смотри, как черны твои руки. 10 Как ты воняешь ужасно! Уйди, чтоб меня не запачкать!» Это сказав и себе троекратно за пазуху плюнув, Взглядом окинув меня от земли и до самой макушки, Губки поджала с презреньем и искоса взором метнула. После, красою своею гордясь, надо мною с насмешкой Вдруг рассмеялась надменно. Вся кровь у меня закипела. Вспыхнул я весь от обиды, как алая роза в росинках. Так я остался, она же ^шла. Теперь я рассержен, Что надо мной, над красавцем, смеялась какая-то девка! Ну, пастухи, мне по правде скажите: ну, чем не красавец?* 20 Разве что волею бога лицо мое вдруг изменилось. Прежде ж, клянусь, все прелестней моя красота становилась. Словно как плющ на стволах, у меня на лице расцветая. Кудри спускались с висков, завиты, как побег сельдерея, И белизною лицо под бровями густыми сияло. Ярко сверкали глаза — синеокой Афины прекрасней; Рот был нежнее, чем свежий творог; из уст изливался Голос, которого сладость поспорила б с сотовым медом; Сладко играть я умею, возьмусь ли когда на свирели, Иль тростнике, иль на флейте, иль дудке играть поперечной, 30 Да, почитаюсь в горах я всегда между женщин красавцем. Часто целуют меня они все; а вот та, горожанка, Только за то, что пастух — убежала, не стала и слушать. Сам Дионис ведь прекрасный корову пасет по ущельям.[273] Разве не знала она, что рассудка лишила Киприду Страсть к пастуху, что сама с ним пасла во Фригии стада, В дебрях его полюбив, по Адонису плакала в дебрях?[274] Эндимион кто такой? Не пастух ли? А вот и Селена[275] В пасшего стадо влюбилась. Олимп для него покидая, В лес приходила на Латмий и с юношей сон разделяла. 40 Рея[276], тобой был оплакан пастух. И по воздуху птицей Разве не мчался Кронид, пастушка молодого увидев?[277] Только Эвника одна пастуху не дала поцелуя; Думает — лучше Кибелы она и Киприды с Селеной, К этой Киприде пускай ни один Арёс не пристанет, Ни городской, ни с деревни. Одна проводи свои ночи!

Идиллия XXI РЫБАКИ[278]

Только лишь бедность одна, Диофант[279], порождает искусства, Бедность — учитель работы, и людям, трудом отягченным, Даже спокойно заснуть не дают огорчения злые. Если ж кто ночью хоть малость вздремнет, так лихие заботы Явятся мигом к нему и дремоту его прерывают. Два рыбака, старики, сообща один раз отдыхали, Высохший мох водяной в шалаше расстеливши плетеном, К кучам засохшей листвы прислонясь. Возле них под рукою Все рыболовные снасти лежали: корзины для рыбы, 10 Тут же тростник, и крючки, и приманки, покрытые тиной, Лески, ловушки и верши, из тонких сплетенные прутьев, Здесь же веревки, и весла, и старый челнок на подпорках. Шапки, одежда, цыновка для них изголовьем служили. Здесь был весь труд рыбаков, и здесь же все их богатство. Был без запоров шалаш и без двери; казались излишни Им эти вещи: служила надежной им бедность охраной. Не было близко соседей у них, и близ бедной лачуги, Берег лаская морской, разбивались лишь с ропотом волны. Был колесницей Селены не пройден и путь половинный. 20 Труд, им привычный, уже разбудил рыбаков, и. стряхнувши С глаз своих сон, они стали делиться и думой и речью. Асфалион Молвит неправду, дружище, кто думает, будто бы ночи Летом короче — в ту пору, как дни нам продляются Зевсом. Видел я тысячу снов, а заря, как видно, не скоро, Иль я ошибся? В чем дело? У ночи предолгие сроки. Ольпис Зря ведь, Асфалион, чудесное лето винишь ты. Время нарушить не может свой бег; тебе разгоняет Сон твой забота, и вот тебе долгою ночь показалась. Асфалион Мастер ты сны толковать. Я видел уж больно хороший. 30 Мне не хотелось тебя обделить бы снами моими — Ты раздели их со мной, как всегда разделяем добычу. Ты головой-то не глуп. Я думаю, тот наилучшим Будет отгадчиком снов, кому служит учителем разум. Времени хватит у нас. Ну скажи, что станешь ты делать, Коль ты у моря на листьях лежишь, да к тому же не спится? Словно в колючках ослу иль светильнику, что в пританее:[280] Вовсе не спит, говорят, он. Ольпис Ну что же, виденье ночное Мне, наконец, ты, как другу, теперь расскажи по порядку. Асфалион Поздно заснул я вчера. Я устал от работы на море. 40 Был я не очень-то сыт: знаешь сам — мы справили ужин; Рано, и мало в желудок попало. И вот я увидел, Будто на скалы уселся и, сидя, слежу я за рыбой; Сел и тихоньку качаю приманку на удочке длинной. Клюнула жирная рыба внезапно. В ночных сновиденьях Грезит о хлебе собака, а мы — о рыбах, конечно. Вижу, она за крючок зацепилась, вот кровь показалась, Вот от движения рыбы согнулось удилище сильно. Руки вперед протянув, сомневался я в ловли исходе: Как таким слабым крючком подтянуть мне рыбину эту? 50 Дернул и кончил борьбу: золотую я вытащил рыбу, Золотом цельным повсюду покрытую. Стало мне страшно: Ну, как окажется вдруг Посейдона любимою рыбой Иль чем-нибудь из сокровищ самой Амфитриты[281] лазурной? Я потихонечку рыбу с крючка отцепить постарался, Золота чтоб ненароком крючок ей со рта не сцарапал. Чуть успокоившись сам, опустил я на берег добычу. Тут же поклялся: на море ноги моей больше не будет! 60 Буду на суше сидеть, над золотом буду владыкой. Это меня разбудило. Теперь пораскинь-ка, приятель, Крепко мозгами; меня принесенная клятва пугает. Ольпис Нечего вовсе бояться. Не клялся ты. Рыбу ты видел Только во сне, не поймал. Сновидение схоже с обманом. Коли теперь наяву ты искать будешь в местностях здешних Снов исполненья, ищи-ка ты рыбу с костями и мясом, Чтоб с твоим сном золотым не умер ты смертью голодной.

Идиллия XXII ДИОСКУРЫ[282]

Леды[283] и Зевса, громов властелина, сынов восхваляем. Кастора иль Полидевка прославить мне следует первым,- Если он руки до локтя ремнями из кожи обвяжет? Дочери Тестия[284] чад возвеличим мы дважды и трижды, Отпрысков пола мужского, лаконских братьев обоих, Людям спасенье дающих, когда угрожает погибель: Помощь дающих коням, устрашенным в кровавом сраженье,. Также и тем кораблям, что, напрасно презреть попытавшись Звездный восход и заход, натолкнулись на страшную бурю 10 Ветры, шумя за кормой, поднимают могучие волны, Рушатся разом на нос корабля иль куда им придется, Бурно врываются в трюм, ломают борты боковые — Парус изорван в клочки, и снасти висят в беспорядке. Хлынули с темного неба потоки дождя ледяного. Ночь надвигается быстро. Бушует широкое море, Ветром бичуемо буйным и хлещущим градом суровым. Но извлекаете вы корабли из ужасной пучины В час, когда все моряки к неизбежной готовятся смерти. Ветры внезапно стихают, ложится на волны затишье, 20 А в высоте облака разбегаются вправо и влево. Вот показались Медведи, а вот средь Ослов появились Бледно светящие Ясли, что путь предвещают удачный.[285] О вы, помощники смертных любимые, оба искусны В конном ристанье и в лирной игре, в сраженьях и в песня» - Кастора иль Полидевка прославить мне следует первым? Вас воспою я обоих, но песню начну с Полидевка. Арго-корабль, пронесшись меж скал, что друг с другом сходились, И сквозь суровый пролив, ко снежному Понту[286] ведущий, В бебриков[287] край приплыл с дорогими сынами бессмертных. 30 Сбросили сходню одну, и с обоих бортов, чередуясь, Стали гребцы все на сушу с Язонова судна спускаться. Там на глубоком песке полосы, защищенной от ветра, Ложе себе разостлали, из дерева выбили пламя. Кастор, коней укротитель, и с ним Полидевк смуглолицый' В лес углубились вдвоем, удаляясь от спутников прочих, Долго бродили в горах, средь зарослей разных деревьев,- Быстрый источник нашли, вытекавший из ровных утесов, Полный прозрачной водой; на дне его мелкие камни Были игрою своей серебру и кристаллу подобны. 40 Близко к нему возвышались высокие, стройные сосны, Белых платанов стволы, кипарисы с кудрявой вершиной, Много душистых цветов, где трудились мохнатые пчелки,- Много цветов, что в лугах расцветают к весны окончанью* Подле источника муж восседал, неприступно заносчив, Видом ужасен — с ушами, разбитыми в битве кулачной, С грудью округлой, могучей, с широкой и плоской спиною, С мясом как будто железным, гигант, будто молотом сбитый. И на руках его твердых, пониже плеча начинаясь, Мускулы вздулись —; что камни, которые в пору разлива 50 Мчит в своем беге река и точит в могучих стремнинах. Спину и шею его покрывала огромная шкура, Снятая с целого льва; на груди были связаны лапы. Первый к нему обратился боец Полидевк-победитель. Полидевк "Счастлив будь, кто бы ты ни был! Какой здесь народ обитает? Амик Счастлив и вправду я, видя людей, мной не виданных раньше. Полидевк Нас не страшись: справедливы всегда мы, сыны справедливых. Амик Я не страшусь. От тебя поучений ничуть мне не надо. Полидевк Что ж ты так дик и надменен и все понимаешь превратно? Амик Да, я таков уж как есть. Но в страну твою я же не лезу. Полидевк 60 Если б пришел ты туда! Ты б с подарками прибыл обратно. Амик Мне их не надо. А здесь для тебя ничего не готово. Полидевк Что ж, мне, мой милый, ты даже воды не предложишь напиться? Амик Это узнаешь и сам, коли губы от жажды засохли. Полидевк Что же, деньгами иль платой иной убедить тебя можно? Амик Руки подняв, выходи ты один на один побороться. Полидевк Только в кулачном бою? Или также ногами о бедра? Амик Нет, кулаки ты сожми, да, смотри, собери свои силы. Полидевк Кто ж ты? И против кого поднимаю кулак я с ремнями? Амик Видишь меня ты вблизи, и поверь мне, я бабой не звался. Полидевк 70 Что ж, за какую награду с тобою мы будем бороться? Амик Буду твоим я, моим назовешься ты, если осилю. Полидевк Только одни петухи так дерутся, надув свои гребни. Амик Что ж? С петухами ли будем, иль, может быть с львами мы схожи — Только за эту награду с тобою я драться согласен. Это промолвил Амик и, поднявши ракушку пустую, Громко в нее заревел. И* собралась к платанам тенистым Бебриков рать пышнокудрых, ракушки призыв услыхавши. Также пошел к кораблю, что сюда из Магнесии[288] прибыл, Всех созывая героев, в сраженьях прославленный Кастор. 80 Силу придавши рукам канатом, сплетенным из кожи, Оба бойца обтянули суставы ремнями большими. Став в середине лужайки, дышали погибелью оба. Вспыхнула тотчас меж ними борьба за удобное место — Кто из них станет спиной к сиянию яркому солнца. Ловко тогда, Полидевк, ты сумел обойти великана, Так что прямые лучи в лицо попадали Амику. Бросился разом Амик с распаленным от ярости сердцем И кулаком замахнулся — тотчас же его в подбородок Ловко сразил Тиндарид; тот, еще рассердившись сильнее, 90 Правильный бой нарушая, напрягшись, ударами сыпал, Низко склоняясь к земле. Воинственным бебрики кликом Все подбодряли его, а герои — бойца Полидевка; Страшно казалося им, что его, навалившись, осилит Здесь, на стесненном лужке, похожий на Тития[289] воин. Зевсов же сын, то с одной стороны, то с другой нападая, Бил по лицу то одною рукой, то другою, и этим Буйный напор унимал Посейдонова дерзкого сына. Тот, опьянев от ударов, плевался алою кровью. Громко воскликнула вместе героев дружина, увидев, 100 Как ему страшные раны осыпали челюсть и губы, Как заплывали глаза в размозженных, опухших орбитах. С толку сбивая его, кулаками будто без цели Начал махать Полидевк и, увидя, что тот растерялся, Разом попал кулаком в переносицу, между бровями, Все до костей размозживши лицо. Под ударом ужасным Навзничь свалился Амик, растянувшись на травах цветущих. Но когда снова он встал, страшней еще вспыхнула битва. Твердым ремнем ударяя, друг другу готовили гибель. Бебриков вождь беспощадно удары на грудь и под шею 110 Метил свои. Но ему нанося жесточайшие раны, Прямо в лицо его бил боец Полидевк несравненный. Потом Амик истекал, и казалось, что он становился Ростом все меньше как будто. Другого же члены, казалось, Все становились сильней и свежее, чем дольше он бился. Как же сын Зевса добился победы над этим обжорой? Ты расскажи мне, богиня, ты знаешь, а я провозвестник Только того, что поведать угодным тебе показалось. Славным ударом Амику хотелось теперь отличиться. Левой рукой он схватил Полидевка за левую руку, 120 В бок отогнулся и разом, с другой стороны нападая, Мощную правую руку занес и готов был к удару. Если б попал он, то плохо б царю амиклейскому было. Но, наклонясь головой, своею рукою тяжелой Метким ударом он слева в висок и в плечо его ранил. Черная кровь потекла по виску из зияющей раны, И от удара во рту затрещали могучие зубы. Чаще все бил Полидевк, все лицо раздробляя и щеки Мясо в клочки превратив. И на землю, сознанье теряя, Рухнул всем телом Амик, и в знак прекращения боя 130 Обе он поднял руки: ведь на волос был он от смерти. Мощный боец Полидевк, ты его победил, но жестокой Карой не стал унижать; лишь поклясться великою клятвой Должен он был, призывая отца Посейдона в пучине, Что никогда он пришельцам не станет вредить добровольно Так я воспел тебя, царь. Воспою тебя ныне я, Кастор! Ты, Тиндарид быстроконный, копья меднобранный метатель! Двух дочерей у Левкиппа похитив, два отпрыска Зевса Их в колеснице умчали, но тотчас в погоню за ними Двое сынов Афарея поспешно пустились по следу, 140 Именем Ид и Линкей, женихи, ожидавшие брака. Возле кургана догнав, где был Афарей похоронен, Спешились все с колесниц и сейчас же друг с другом столкнулись. Выпуклый выставив щит и схвативши тяжелые копья. К братьям Линкей обратился и громко кричал из-под шлема: «В бой вы, злосчастные, рветесь. Зачем же уловкой жестокой Взяли чужих вы невест и в руках у вас меч обнаженный? Нам ведь Левкипп обещал дочерей и снабдил их приданым, Нам он их первым отдал и связал этот брак своей клятвой. Вы же, нарушив обычай, презираете ложе чужое; 150 Мулов пригнали сюда и быков, и дары принесли вы. Сердце отца изменивши, подарками брак вы украли — Вам говорил я нередко обоим открыто об этом. Вот что я вам говорил, хоть до длинных речей не охотник: «Что вы затеяли, други? Не след для мужей благородных Жен себе сватать из тех, кому женихи уж готовы. Спарта совсем не мала; есть Элида, где конские игры; Много в Аркадии стад, городами обильна Ахайя[290]; Есть и Мессена[291] и Аргос, поблизости берег Сизифов[292]. В семьях немало родных возрастает там девушек юных, 160 Тысячи их, и умом и красою своей безупречных. Там без труда вы возьмете любую, кто по сердцу будет: Тестем мужей благородных любой называться захочет. Вы меж героями всеми всегда отличались особо, Славны ваши отцы, знаменит весь род ваш отцовский; Нам же, друзья, предоставьте, достигнувши цели желанной, Брак наш свершить. А потом и о вашем подумаем вместе». Так я не раз говорил, но слова мои канули в море, Вместе с дыханием ветра — вы их не хотели послушать. Вы непреклонно суровы. Послушайтесь нас хоть сегодня. 170 Все мы друг другу родня; отцы наши — братья родные. Если же сердцем своим вы стремитесь к сраженью и распрю Нашу хотите решить, наши копья в крови омывая, Пусть тогда старший мой, Ид, и твой брат, Полидевк знаменитый, Руки на брань не поднимут, воздержатся оба от битвы. Мы же с тобою, мы оба, которые позже родились, Выйдем на тяжбу Ареса. Не слишком пусть тяжкой печалью Нашу сразим мы родню. Пусть один будет в доме убитый! Радость друзьям пусть доставят другие, пускай возвратятся В дом женихи, а не трупы — и женами девушек этих 180 Сделают. Меньшей бедою мы кончим великую распрю». Так он сказал, и пред богом слова его не были тщетны. Старшие оба бойца положили на землю оружье, С плеч опустивши его. А Линкей, выходя на средину, Мощным копьем потрясал, об окружность щита ударяя. Также и Кастор концом заостренным копья размахнулся. А у обоих на шлемах качалися конские гривы. Оба пытались сначала, нацеливши копья искусно, Метко попасть острием в обнаженное место на теле. Но наконечники копий, еще никого не задевши, 190 Оба с размаху сломались, воткнувшись в щиты боевые. Вырвав из ножен мечи, друг на друга бойцы налетели, Гибель друг другу готовя, и бой все сильней разгорался. Много ударов на щит, на шлем с развевавшейся гривой Кастор обрушил; не меньше ударов Линкей быстроглазый Дал по щиту, но мечом прикасался лишь к самой верхушке. Острый свой меч он занес, задумав над левым коленом Кастора им поразить; тот, отдернув ногу, тотчас же Руку ему отрубил. Упал его меч тут, и в бегство Он обратился к могиле отцовской, где брат его мощный, 200 Лежа, за битвой следил меж бойцами, по крови родными. Мигом догнав, Тиндарид пронзил острием его сбоку. Вышло в живот острие, и, во внутренность тела проникнув. Медь растерзала его; Линкей повалился на землю Прямо лицом, и тяжелой смежилися очи дремотой. Мать Лаокоса[293] в родимом дому не узрела обоих, И не пришлось ей дождаться желанного брака свершенья. Тотчас схватившись за камень надгробный отца Афарея, Ид его вырвал мессенский, и, руку подняв для удара, Бросить собрался он стелу[294] в убийцу родимого брата, 210 Зевс удержал его длань и точеный из мрамора камень Вырвал из рук, самого же свалил он стрелою громовой. Так с Тиндаридами в бой человеку вступать невозможно — Сами могучи они и от мощного бога родились. Радуйтесь, Леды сыны! Пошлите вы добрую славу Всем песнопениям нашим! Издревле певцы были милы Вам, Тиндариды, Елене, а также прочим героям, Всем, что разрушили Трою, на помощь придя к Менелаю. Вашу же славу, владыки, Хиосский певец возвеличил, Город Приама воспев, корабли боевые ахеян, 220 Битвы вокруг Илиона[295], Ахилла, в сраженьях опору. Также и я приношу вам от Муз звонкогласных напевы! То, что они мне дают и что дом мой родной мне приносит. То вам несу. Для богов всех подарков приятнее песни.

Идиллия XXIII СТРАСТНО ВЛЮБЛЕННЫЙ[296]

Мужу, что сердцем был нежен, однажды жестокий подросток, Очень красивый лицом, но с душою иной, полюбился. Мальчиком был нелюбим он, не слышал ни слова привета. Эроса тот не познал, что за бог он и стрелы какие Держит в руках и каким поражает жестоким оружьем. Был он суровым всегда как в речах своих, так и в поступках, Не было пылу услады, хотя б одного лишь движенья Губ, или искры блестящей в глазах, или вспышки румянца, Ласки в речах, поцелуя, что страстные муки смягчает, 10 Словно как дикий бежит от охотника зверь с недоверьем, Так он и этого мужа всегда избегал. И сурово Губы сжимались, и очи светилися грозно при встречах. Злоба меняла черты, и с лица его краска сбегала, Изгнана гневною вспышкой. Но даже и в эти минуты Был он прекрасен. Сердясь, распалял он влюбленного сердце. Тот, наконец, «е стерпев такого огня Кифереи, В горьких слезах утопая, к жестокому дому отправясь, Пал на порог с поцелуем и слово промолвил такое: «Мальчик жестокий и злобный, воспитанный дикою львицей. 20 Юноша с каменным сердцем, любви недостойный! Сегодня Дар приношу я последний — петлю для себя; не хочу я Больше тебя огорчать и гневить и туда отправляюсь Я, куда ты обрекаешь меня, где целебные средства Все обретут от страданий любви, где дается забвенье. Но даже если, губами приникнув, я выпью до капли Это лекарство, то страсть не угаснет. Теперь я проститься С дверью твоей прихожу. Я предвижу, что будет с тобою. Роза бывает прекрасна, но время красу ее портит; Также весною красива фиалка, но старится скоро; 30 Лилий цветок снежно-бел, но гибнет и он, осыпаясь; Снег белизною блестит, но падая, тотчас же тает. Дивно прекрасна краса молодая, но срок ей недолог. Время придет и тебе познакомиться тоже с любовью, Лить будешь горькие слезы в ту пору ты, сердцем сгорая. Все-таки, юноша, мне окажи ты последнюю милость: В час, как увидишь меня, злополучного, в петле висящим Прямо у двери твоей, не пройди с равнодушием мимо. Возле меня задержись и заплачь хоть на миг; и проливши Слезы, петлю распусти и, в свои завернувши одежды, 40 После меня схорони. Поцелуй ты меня напоследок, Мертвому губы свои подари. И меня ты не бойся: Вновь я ожить не могу, даже если меня поцелуешь. Холм мне могильный насыпь, чтоб любовь мою мог в нем сокрыть я, После трижды скажи на прощанье: «Покойся же, милый». Если захочешь, прибавь: «Потерял я доброго друга». Надпись, что здесь на стене написал я, спиши ты на камень. «Страсть погубила его. Не пройди равнодушно, прохожий. Шаг задержи и прочти: имел он жестокого друга». Это промолвив, камень он взял, и, к стене подкативши, 50 Он посредине порога его прислонил и, веревку Тонкую свесивши сверху, набросил петлю он на шею. После упор оттолкнул он ногой и повис, умирая. Мальчик же двери открыл, но, в свой двор заглянув и увидев Мертвое тело, остался, как прежде, душой непреклонен. Он не заплакал о смерти недавней; пройдя мимо трупа, Он прикоснулся к нему, тем себя осквернив, но спокойно Дальше в гимнасий прошел и, направясь к любимой купальне, Стал возле статуи бога[297], того, чью силу презрел. И с подножья Мраморной статуи сделал прыжок. Но за ним, покачнувшись, 60 Рухнула статуя вниз и злого подростка убила. Алою стала вода, и послышался мальчика голос: «Счастливы будьте, кто любит. Убит, кто хотел ненавидеть. Те ж, кто любимы, любите. Карает судом своим Эрос».

Идиллия XXIV ГЕРАКЛ-МЛАДЕНЕЦ[298]

Раз мидеянка Алкмена Геракла, — он месяцев десять Сроду имел — и Ификла, что на день его был моложе, Выкупав вместе обоих и грудью их накормивши, Спать уложила в щите. Он прекрасной был медью окован — Взял его Амфитрион, поразивши царя Птерелая[299]. Молвила с ласкою мать, коснувшись ребячьих головок: «Спите, младенцы мои, спите сладко, а после проснитесь. Спите вы, сердце мое, двое братьев, чудесные дети, Счастливо нынче засните и счастливо встаньте с зарею». to Это сказав, она щит закачала, и крошки заснули. Позднею ночью, когда наклонялась Медведица низко И на нее Орион поднимал свои мощные плечи, Геры злокозненный ум в этот час двух чудовищ ужасных — Змей ядовитых — послал, свивавшихся в черные кольца, Прямо к порогу дверному, туда, где косяк отклонялся, Клятвою их закляня, чтоб сгубили младенца Геракла. Змеи, развив свои кольца, влача кровожадное брюхо, В дом поползли, и в глазах их светилося злобное пламя, Брызгали обе из пастей тяжелой слюной ядовитой. 20 Только лишь, к детям приблизясь, они языком их лизнули, Тотчас внезапно проснулись — ведь Зевсу все ведомо было — Милые дети Алкмены, и светом весь дом озарился. Вскрикнул в испуге внезапно, увидевши гадких чудовищ В вогнутом крае щита и узрев их страшные зубы, Громко Ификл, и, свой плащ шерстяной разметавши ногами, Он попытался бежать. Но, не дрогнув, Геракл их обеих Крепко руками схватил и сдавил их жестокою хваткой, Сжавши под горлом их, там, где хранится у гибельных гадов Их отвратительный яд, ненавистный и роду бессмертных, 30 Змеи то в кольца свивались, грудного ребенка схвативши. Поздно рожденное чадо, с рожденья не знавшее плача, То, развернувшись опять, утомившись от боли в суставах, Выход пытались найти из зажимов, их горло сдавивших. Крик услыхала Алкмена и первою тотчас проснулась: «Амфитрион, поднимись! От ужаса встать я не в силах. Встань же, скорее беги, не надевши на ноги сандалий! Разве не слышишь ты, как раскричался наш младший малютка? Разве не видишь, что ночь на дворе, но как будто все стены Отблеском ярким горят, как при светлой зари пробужденье. 40 Что-то неладное в доме случилось, любимый супруг мой», — Так она молвила; он же послушался тотчас супруги, Ложе покинув, рукой схватился за меч свой узорный, Что наготове висел в головах над кедровой кроватью, Перевязь новой работы схватил он одною рукою, Поднял другою рукой из точеного дерева ножны. Снова большая палата наполнилась черною тьмою. Громко он кликнул рабов, погруженных в глубокую Дрему. «Встаньте, подайте огонь с очага мне как можно скорее! Встаньте, рабы, и с дверей отодвиньте засов мне тяжелый!» 50 «Встаньте вы, стойкие слуги, вы слышите—кличет хозяин»,— Крикнула женщина им, финикиянка, спавшая возле. Тотчас сбежались рабы, загорелося факелов пламя, И торопливой толпой наполнились мигом палаты. Но как увидели вдруг грудного малютку Геракла, Крепко ужасных чудовищ державшего в нежных ручонках, Ахнувши, вскрикнули все, а ребенок Амфитриону Гадов хотел показать, и, подпрыгнув, с радостью детской Весело он засмеялся, к отцовским ногам опуская Страшных чудовищ обоих, застывших в объятиях смерти. 60 На руки вмиг подхватила и к сердцу прижала Алкмена Бледного, в страхе ужасном застывшего сына Ификла. Амфитрион же другого овечьим одел покрывалом, После на ложе возлег и опять об отдыхе вспомнил. Третьи уже петухи воспевали зари окончанье. Тотчас Тиресия[300], старца, всегда возвещавшего правду, В дом позвала свой Алкмена, про новое чудо сказала И повелела ему раскрыть его смысл и значенье. «Даже, — сказала, — коль боги замыслили что-нибудь злое, Ты не смущайся, не скрой от меня. Отвратить невозможно 70 Людям того, что им Мойра на прялке своей изготовит. Я же тебя, Эвреид, за мужа разумного знаю». Так вопрошала царица. И вот что ей старец ответил: «Счастье жене благородной, Персеевой[301] крови рожденью! Счастье! Благую надежду храни на грядущие годы. Сладостным светом клянусь, что давно мои очи покинул; Много ахеянок, знаю, рукою своей на коленях Мягкую пряжу крутя и под вечер напев запевая, Вспомнят, Алкмена, тебя, ты славою Аргоса будешь. Мужем таким, кто достигнет до неба, несущего звезды, 80 Выросши, станет твой сын и героем с могучею грудью. Между людей и зверей с ним никто не посмеет равняться.

Геракл-Младенец.  Мрамор.  Римская  копия  с  греческого  оригинале III—II  вв.  до  н.  э.  Гос.  Эрмитаж,

Подвигов славных двенадцать свершив, он в Зевсовом доме Жить будет; смертное ж тело костер трахинийский поглотит. Будет он зятем бессмертных, которые сами послали Этих чудовищ пещерных ребенку на злую погибель. Некогда будет тот день, как, младого оленя на поле Волк острозубый увидев, его погубить не захочет. Но у тебя, госпожа, наготове пусть пламя под пеплом Тлеет, и пусть принесут в изобилье насушенный хворост, 90 Ветки увядшего терна, от ветра засохшую грушу. В пламени диких растений сожги ты обоих чудовищ В полночь глухую, в тот час, как убить твое чадо пытались. Утром же, ранней зарею, пусть пепел одна из служанок Весь соберет без остатка и сбросят с утесов высоких В реку, где края предел, и тотчас вернется обратно, Больше не глядя назад. Вы же дом свой, очищенной серой Весь окурив, окропите зеленою свежею веткой, Воду прозрачную взяв и с солью смешав по уставу. Крепкого борова Зевсу потом вы зарежете в жертву, 100 Чтобы всегда побеждали вы всех, кто вам злое замыслит». Это промолвивши, стул отодвинул из кости слоновой И удалился Тиресий, хоть был отягчен он годами. Рос у родимой Геракл, как в саду деревцо молодое. Амфитрион, царь аргосский, отцом его почитался. Выучил мальчика чтенью заботливый сын Аполлона, Лин[302], престарелый герой, неустанный его воспитатель, Лук искривленный сгибать и метко нацеливать стрелы Выучил Эврит, наследник богатых отцовских угодий. Пенью его обучил, приучил его руки к движеньям 110 Вдоль по форминге из бука Эвмолп[303], Филамона наследник. Всем тем уловкам искусным, к которым аргосские мужи В схватках умеют прибегнуть, а также и нужным приемам, Тем, что в кулачном бою применяют, ремнями обвиты, Страшные в битве борцы, и уменью сражаться упавши — Всем этим разным уловкам обучен он сыном Гермеса Был, Гарпаликом[304] фанотским[305], с которым, его лишь увидев, Мериться силой своей не решался никто в состязаньях: Так его хмурились брови угрюмо на лике грозящем. Быстрых коней погонять с колесницы и, вкруг огибая, 120 Столб невредимо объехать, ступицы колес не сломавши, Амфитрион обучил с любовью милое чадо: Сам он награды не раз получал в состязаниях быстрых В Аргосе, славном конями; не знали его колесницы Разных поломок, лишь время одно их ремни протирало. Копья вперед выставлять и щитом от плеча прикрываться, В недруга метить, от ран, мечом нанесенных, не дрогнуть, Строить фаланги ряды, наперед измерять свои силы, Если приблизится враг, и над конницей быть господином— Все это Кастор ему показал, Гиппалида наследник, 130 Родом аргивский беглец: виноградник его и угодья Отнял Тидей, от Адраста[306] взяв Аргос, богатый конями. Даже среди полубогов едва ли б нашелся подобный Кастору воин могучий, пока его старость щадила. Вот как у матери милой с рожденья Геракл воспитался. Мальчику ложем служила, с отцом его постлана рядом, Львиная шкура — и ею он был всей душою доволен. Под вечер жареным мясом питался и хлебом дорийским Он из корзины большой — был бы сыт и голодный поденщик. Днем же он легкой едою холодной питался, не жаря, 140 И одевался в одежду простую, пониже колена.

Идиллия XXV ГЕРАКЛ —УБИЙЦА ЛЬВА

Молвил старик-землепашец, хранитель растений на поле, Труд свой прервавши, которым его были заняаы руки: «Я, чужестранец, охотно отвечу на то, что спросил ты, Стража дорог, Гермеса, боясь жестоко разгневать: Больше всех прочих богов, говорят, он гневен бывает, Если получит отказ о пути вопрошающий странник. Всем тем стадам, чей владелец разумнейший Авгий-владыка[307], Общего пастбища нет, и не в общих пределах пасутся; Часть их пасется всегда на обрывах вокруг Элисунта[308], 10 Часть близ божественных струй воды священной Алфея, Часть — в лозами обильном Бупрасии[309], часть — недалеко. Каждому стаду такому устроены хлевы отдельно; Всем же стадам этим вместе, хотя и безмерно огромным, Есть здесь всегда где пастись, и хватает им пастбищ цветущих Возле огромных затонов менийских; медовые травы Там на цветущих лугах, на росой орошаемых плавнях Всюду обильно цветут. питая быков круторогих. Видишь, вон там их загоны для ночи; по правую руку Ясно отсюда их видно, на том берегу, за рекою. 20 Из года в год там все выше платаны растут и маслины Дикие с зеленью светлой — хранителя стад Аполлона Роща священная, путник, могучего, вещего бога. Дальше раскинулись там землепашцев жилища широко, Нас, кто именье владыки с его несказанным богатством Верно хранит и бросает в поднятую заново пашню Вовремя зерна, вскопавши ее раза три иль четыре. Знают межи всех полей неустанные люди лопаты, После к точилу идут, лишь приблизится знойное время. Этою всею равниной владеет разумнейший Авгий. 30 Все хлебородные пашни, сады из плодовых деревьев, Вплоть до последних отрогов хребта, что богат родниками, Всю эту землю проходим в труде мы с утра и до ночи. Так подобает нам, слугам, чья на поле жизнь протекает. Ты же скажи мне теперь — для тебя самого это будет Только полезно — зачем ты пришел к нам и кто тебе нужен? Авгия ль ты самого, иль кого из служителей многих, Тех, что имеет он, ищешь? Я, всех их зная прекрасно, Все тебе точно скажу. Не из низкого рода ты, видно; Сам на людей ты из низкой семьи не похож, а, напротив, 40 Ростом ты мощным из всех выдаешься; с такою осанкой Только лишь дети бессмертных меж смертных людей обитают». Тотчас, ему отвечая, промолвил сын Зевса отважный: «Да, мне хотелось бы, старец, увидеть эпеян владыку Авгия: дело к нему привело меня в местности эти. Если же он между граждан "находится в городе ныне, Благо народа блюдя, и коль там обсуждают законы, То покажи мне слугу и к тому проводи меня, старец, Кто как правитель старейший промеж землепашцев поставлен. Все я ему сообщив, от него получу указанья. 50 Бог так устроил, что люди один для другого потребны».

Геракл, борющийся со львом. Мрамор. Римская копия  с греческого  оригинала  Лисиппа.  Вторая  половина  IV  в.  до  н.  э Гос. Эрмитаж.

Снова ответил ему богоравный старик-землепашец: «Путник, как видно, пришел ты сюда по воле бессмертных; Все, в чем нуждаешься ты, исполняется так, как желаешь. Сам здесь находится Авгий, чей Гелиос славный родитель. С сыном Филеем[310] своим, повелителем мощным, вчера лишь Снова из города он возвратился домой и немало Дней проведет на осмотре несметных богатств на равнинах. В мыслях своих и цари полагают, что будет сохранней Все их хозяйство, коль сами к нему прилагают заботу, 60 Шаг поскорее направим к нему; и тебя провожу я К нашим загонам, где, верно, с тобою мы встретим владыку». Молвив, повел он его, предаваясь в уме размышленьям, Шкуру звериную видя, дубинку, что еле рукою Можно обнять; этот странник откуда—охотно спросил бы; Речь он, однако, сдержал, хоть из уст она и стремилась: Слово боялся промолвить, — а вдруг не ко времени будет? Видел он — путник спешит. Неизвестны ведь мысли другого. Было замечено псами тотчас же людей приближенье, То ли по запаху кожи, а то ли по шуму от шага. . . 70 Лаем залились ужасным и вмиг отовсюду помчались Против Геракла они, сына Амфитриона. А к старцу С радостью бурной ласкались и прыгали, вкруг увиваясь. Он же, к земле наклонясь, поднимал с нее камни, где можно, Гнал от себя их назад и пугал их, повысивши голос, Им угрожая сердито, и этим их лай успокоил. В сердце ж доволен он был, что так верно загои охраняли Псы, когда не был он здесь. И такое он вымолвил слово: «Ох, вот так зверя на славу придумали боги-владыки! Людям на помощь он дан! Уж как человеку послушен! 80 Если б к тому же еще владел он разумною мыслью, Если бы знал он всегда, ему гневаться надо ли, нет ли — Зверь ни один бы не мог с ним поспорить о равном почете. Ныне ж он больно гневлив, да к тому ж и кусаться охотник». Молвил, и, шаг ускоряя, дошли они так до загона. Гелиос этой порой коней своих к мрака пределам. Вечер ведя, повернул. И отары овец разжиревших, С пастбищ своих возвратясь, наполняли хлева и закуты. После же них, несчислимы, теснились одна за другою Много коров и в движенье на тучи, несущие влагу, 90 Были похожи, когда их по небу вперед погоняет Южного ветра напор или северный ветер фракийский. Нет этим тучам числа, проплывающим в воздухе мимо. Нет и конца им; так много за первой гонит рядами Ветра напор, позади ж собираются снова другие; Так же шли без конца за коровами снова коровы. Скоро заполнено все — и равнина кругом, и дороги — Было идущим скотом, и мычаньем его огласилось Тучное поле. Хлева наполняться коровами стали, Ноги влекущими, овцы ж в загонах открытых остались. 100 Вряд ли слуга хоть один — а числом они были несчетны — Здесь при коровах стоял, оставаясь без дела спокойно: Этот, доить собираясь, повязкой из кожи, с ремнями, Ноги корове покрепче вязал, чтоб стояла спокойно; Этот к их маткам любимым телят подводил малолеток, Лакомый сладкий напиток желавших сосать поскорее; Этот — подойник держал, тот был занят выжимкой сыра; Этот — бычков разгонял по загонам, от телок отдельно. Авгий, меж них проходя, со вниманьем осматривал стойла, Глядя, довольно ль забот пастухи прилагают к именью. 110 Вместе с ним сын и Геракл, погруженный в глубокую думу, Шли за владыкою вслед, окруженным таким изобильем. Сам Амфитриона сын, хоть владел он в груди своей мощной Чуждым любому волненью, всегда не колеблемым сердцем, Все же дивился и он, столь несчетную милость бессмертных Видя. Не мог бы никто никогда ни сказать, ни помыслить, Будто всем этим владеет один или даже и десять, Если бы даже цари всей земли им стада подарили. Только лишь Гелиос сына почтил таким даром чудесным, Сделав его меж людей богатейшим царем над стадами. 120 Также и к пастбищам всем прилагал непрестанно заботу Сам он. И ввек не случалось, чтоб эти стада посетили Мор иль болезни, что могут сгубить все труды скотоводов. Больше и больше коров становилось, все лучше и лучше Делались из году в год и рождали ему ежегодно Множество юных телят — и к тому ж не быков, а телушек. Триста быков с ними вместе на пастбище тучном ходили. Белыми ноги их были, а сами черны; и две сотни Рыжих паслося еще; были все уже годны для случки. Кроме же этих, еще выгоняли быков, посвященных 130 Солнцу, — их было двенадцать; и, словно как лебеди, были Все ослепительно белы, от прочих быков отличаясь. Вместе с другими пастись не хотели; особо на пышном Пастбище вместе паслись, красотою своей величаясь. Если ж из диких трущоб быстроногие хищные звери, Выбежав на поле вдруг, за разбредшимся стадом следили, Первыми, запах их чуя, быки эти к бою стремились, Рев испускали ужасный, сверкали глаза их убийством. Всех же сильней был один; выдавался он крепкою мощью, Также и дерзостью; звали его Фаэтон[311]; волопасам 140 Яркой звездой он казался за то, что, идя меж другими, Он между всеми сиял, выделяясь красой и осанкой. Только лишь мертвую шкуру сверкавшую льва он завидел, Тотчас помчался вперёд на Геракла, следившего зорко, Бок ему думал пробить он своей головою могучей. Мигом владыка Геракл охватил его крепкой рукою Слева за рог и, пригнувши к земле его мощную шею, - Тяжестью всею упасть на колени заставил; уперся После плечом и назад оттолкнул; и от сильной натуги Мускул пониже плеча, приподнявшись высоко, раздулся. 150 Диву дивились и царь, и Фидей, его отпрыск разумный, Также и все пастухи, что быков охраняли рогатых, Амфитрионова сына увидя безмерную силу. После, покинув поля плодородные, в город направил Шаг свой Филей и с ним вместе Геракл необорно могучий. Вышли они на дорогу, которая разного люда Много несет на себе, и, окончили шагом поспешным Путь по тропинке, бежавшей от хлева меж лоз виноградных; В зарослях светло-зеленых вилась она еле заметно. Тотчас же к отпрыску Зевса высокого, шедшему сзади, 160 Авгия сын дорогой обратился с такими словами, Голову ласково к гостю над правым плечом повернувши: «Гость, о тебе я давно уже многие слышал рассказы; Ныне же в мыслях моих, о тебе ли шла речь, вспоминаю. Прибыл из Аргоса к нам раз один человек; в середине Жизни стоял он; ахеец он был, из Гелики приморской. Нам он поведал тогда, окруженный эпейцев толпою, Как из аргивян один, той порой как он был там, сразился С зверем, ужаснейшим львом, устрашением всех землепашцев, Жившим в глубокой пещере близ рощи Немейского[312] Зевса. 170 Только наверно не помню, из Аргоса был ли святого Он, иль во граде Тиринфе[313] он жил, иль, быть может, в Микенах[314] Этого я не припомню. А родом, как будто я слышал, Если запомнил я верно, он был из потомков Персея. Думаю я, не свершил этот подвиг никто из аргивян, Кроме тебя. Говорит мне о том эта львиная шкура, Рук твоих мощное дело, что плечи тебе покрывает. Ныне же мне расскажи, чтобы все я узнал моим сердцем, Правильно ль я догадался, герой, или я заблуждаюсь: Тот ли ты самый, о ком нам, внимавшим, рассказывал долго 180 Этот ахеец геликский? Как звать тебя именем верным? Мне расскажи, как добился над гибельным зверем победы, Как и откуда явился он в край многоводный Немейский. Этих чудовищ вовек ты не мог бы увидеть в Апиде[315], Если бы даже хотел: этот край их вовек не рождает; Только медведи там есть, кабаны и жестокие волки. Вот потому и дивились все те, кто рассказ этот слышал. Многие, помню, из нас говорили, что лжет чужестранец, Дерзким своим языком забавляя того, кто внимает». Это сказавши, Филей отошел с середины дороги 190 В бок, чтобы рядом идущим, им всем было места довольно. Тот, обогнавши его, обратил к нему слово такое: «Авгия сын! Ты и сам-то, о чем ты мне задал вопросы, Мог уж раньше, наверно, узнать без труда, по порядку. Нынче ж подробно тебе расскажу о чудовище этом Все, что случилось тогда, если хочешь ты это услышать. Только откуда взялось, не скажу, и никто из аргивян, Сколько бы ни было их, дать бы ясный ответ был не в силах. Думаем мы, что один из богов, наши жертвы презревши, 200 Бедствие страшное это послал на людей форонейских[316]. Словно как бурный поток, что прибрежные топит равнины, Жадный обрушился лев; чаще всех он терзал бембинайцев[317], Живших всех ближе к нему, нестерпимые муки терпевших. Это как первый мой труд к исполненью тогда предназначил Мне Эврисфей[318] и велел покончить со зверем ужасным. Лук я мой гибкий забрал и навесил колчан мой глубокий — Стрелами был он наполнен; взял в левую руку дубинку Крепкую, с толстой корой, из согнувшейся дикой маслины — Мне по руке; я, найдя на отрогах святых Геликона, 210 Сам целиком ее вырвал, сплетенья корней не испортив. После, когда я пришел в эту местность, где лев находился. Лук свой сейчас же я взял, натянул тетиву жиловую Против изгиба и вынул стрелу, приносящую боли. Всюду мой взгляд обращал и высматривал страшное диво: Раньше его я увидеть хотел, чем меня он почует. Близилось время к полудню. Следов никаких я в округе Вовсе заметить не мог, также не было слышно и рева. Не было вкруг никого из людей ни при стаде, ни в поле Между засеянных нив, к кому бы я мог обратиться: 220 Бледным охвачены страхом, попрятались все по усадьбам. Долго носили меня по горам густолиственным ноги, Прежде чем встретил его я и тотчас померялся силой. К вечеру близился день. Он, к ущелью свой шаг направляя, Шел, пресыщенный и мясом, и кровью. Косматую гриву, Морду с пылающим взглядом следы оскверняли убийства, Также и грудь, а усы свои он облизывал жадно. Тотчас же я поспешил за кустарник тенистый укрыться; Там, на тропинке лесной, ожидал я его приближенья. Чуть подошел он поближе, стрелу ему в левую ногу 230 С лука спустил я — напрасно: стрелы острие не проникло В мясо ему, «о обратно в зеленую траву упало. Рыжую голову вдруг от земли удивленно он поднял, Все вкруг себя осмотрел, обегая всю местность глазами; Пасть он разинул и все показал свои жадные зубы. Я же вторую стрелу с тетивы опустил, раздраженный Тем, что из рук я моих стрелу пустил понапрасну; В грудь я попал, в середину, где легких находится место. Шкуру опять не -пробила стрела, приносящая муки, Снова упала от лап недалеко, в бессилии тщетном. 240 В третий собрался я раз натянуть тетиву, в своем сердце Злобу тая; но увидел, глазами вращая своими, Зверь меня страшный и, хвост вкруг колен обвивая огромный, В битву рванулся немедля; и шея и мощный затылок Вздулись от страшного гнева, и вздыбилась рыжая грива: Так он взбешен был; хребет на спине, словно лук, изогнулся; Сжался он весь, как комок, приседая на икры и бедра. Так, как столяр колесничный, искусный во многих работах, Фиговый ствол молодой, что ему без труда поддается, Гнет, нагревая в огне, чтобы сделать круги для сиденья, — 250 Вдруг из-под рук вылетает весь ствол этот с нежной корою, Будучи согнут уже, и прыжок совершает далекий, — Прыгнул так лев на меня устрашающий, силы собравши, Мяса отведать стремясь. Защищаясь , я левой рукою Стрелы поднял и одежду двойную, покрывшую плечи; Правой рукой нацелил в висок я дубинку сухую, В голову бросил ее; и дубинка из дикой маслины Разом ударилась с силой об голову с гривой косматой И на куски разлетелась. А он, до меня не допрыгнув, Все ж не упал, а остался стоять, но на лапах дрожащих, 260 Голову вниз опустив; глаза его мраком покрылись; Был в его черепе мозг поколеблен от мощи удара. Я же, пока он стоял без сознанья от боли жестокой, Быстро решился, чтоб он не успел опять отдышаться; Страшную шею сдавил, ухвативши пониже затылка, Бросивши в сторону лук и колчан мой, что крепко был слажен Сильно душил я его, и могучими сзади руками Я упирался, чтоб он не поранил когтями мне тела, Задние ж лапы ступнями к земле я придавливал с силой, Севши верхом на него и бока ему сжавши ногами, 270 Долго, пока, наконец, не поднял его вверх за лопатки. Был без дыханья он; взял Аид его душу великий. Стал размышлять я потом, как бы шкуру мне с гривой косматой С мертвого зверя содрать, отделивши от тела. Работа Эта была нелегка. Невозможно шкуру разрезать Было железом и камнем: усилья мои были тщетны. К счастью, один из бессмертных вложил мне в мой ум помышленье — Львиную шкуру разрезать его же когтями; я быстро Ими ее ободрал и себе ее на плечи бросил Для обороны в сраженье смертельном, терзающем тело. 280 Вот каким образом гибель настигла немейского зверя, Людям самим и стадам их принесшего много несчастий».

Идиллия XXVI ВАКХАНКИ[319]

Раз Автоноя, Ино и Агава[320], что яблок румяней, Вслед повели за собой три праздничных шествия в горы. Веток с листвою они наломали с косматого дуба, Свежего много плюща и ползучих стеблей асфодела; Жертвенных камней двенадцать поставили в светлой долине: Три — посвященных Семеле, а девять других — Дионису. Вынув потом из корзин, что для жертв приготовлено было Ими, на жертвенник новый в молчанье они положили Так, как учил Дионис, как ему это было угодно. 10 Все это видел Пенфей, на высокие скалы взобравшись,. Скрывшись за деревом старым, растущим долгие годы. Первой его Автоноя заметивши, вскрикнула страшно, Разом метнулась вперед и ногой опрокинула камни С тайнами буйного Вакха, доступными только немногим. Впала в безумье она, и безумствовать стали другие. В ужасе в бегство Пенфей обратился, но женщины мчались Прямо за ним по пятам, до колен подобравши одежды. Громко воскликнул Пенфей: «Чего же вам, женщины, нужно?».

Дионис.  Мрамор.  Римская  копия  с  греческого  оригинала  середины IV  е.  до  н  »  Гос.  Эрмитаж.

Но Автоноя вскричала: «Поймешь, не успевши расслышать». 20 Мать оторвала родная в безумии голову сыну, Львице, рождающей львенка, подобная яростным ревом. Тотчас Инб догнала и, плечо оторвавши с лопаткой, Стала ногой на живот. Автоноя рванула второе. Прочие женщины вмиг растерзали на клочья остатки; В Фивы потом возвратились, обрызганы свежею кровью. С ними вернулося горе, Пенфей же назад не вернулся. Я не печалюсь о них. Пусть не мыслит никто Диониса Гнев навлекать! Пусть несет он и более страшную кару, Даже коль от роду лет он насчитывал девять или десять, 30 Я же ищу благочестья и тех, кто исполнен святыни. Зевс-громовержец такое нам дал выполнять предписанье: «Счастье сынам благочестным и горе сынам нечестивым. Радуйся, бог Дионис! Положил тебя Зевс-повелитель г Вынув тебя из бедра, на Дракана[321] холодные склоны. Радуйся ты, о Семела прекрасная, радуйтесь, сестры, Дочери Кадма[322]! Примером вы служите женам могучим. Дело исполнили то вы, к чему Дионис вас подвигнул, Выше людских порицаний! Богов никто да не судит!»

Идиллия XXVII ЛЮБОВНАЯ БОЛТОВНЯ[323]

Девушка Был пастухом и Парис[324], что разумную выкрал Елену. Дафнис Лучше скажи: пастуха целовала Елена охотно. Девушка Ну, не хвались, ты, сатир! Поцелуй ведь — дело пустое. Дафнис Даже в пустых поцелуях скрывается сладкая радость. Девушка Рот сполоснуть я хочу, поцелуй твой я выплюну тотчас. Дафнис Губки свои сполоснула? Так дай, я еще поцелую. Девушка С телками лучше б обнялся, не с девушкой ты незамужней. Дафнис Нечего важничать! Юность промчится быстрей сновиденья. Девушка Сладок изюм виноградный, красива и роза сухая. Дафнис 10 Ближе приди, под маслины, скажу тебе пару словечек. Девушка Нет, не пойду. Ты уж раз заманил меня сладкою речью. Дафнис Сядь же под вязом ты здесь и послушай игру на свирели. Девушка Сам ты себя забавляй. Не люблю твоих жалостных песен! Дафнис Ох, опасайся, красотка, ты гнева Пафосской богини![325] Девушка Что мне в Пафосской? Была б Артемида ко мне благосклонна! Дафнис Лучше молчи, чтоб тебя не сразила и в сеть не поймала. Девушка Пусть поражает, как хочет. Поможет опять Артемида. Дафнис Эроса ты не избегнешь, его ни одна не избегла. Девушка Паном клянусь, ускользну. Ты ж носи ярмо, сколько хочешь. Дафнис 20 Ох, я боюсь, что тебя он выдаст за худшего мужа. Девушка Много меня уж ловило, никто не пришелся по сердцу. Дафнис С тем же и я прихожу, я — жених и хочу тебя сватать. Девушка Что же мне делать, мой милый? Ведь брак огорченьями полон. Дафнис Нет в нем ни боли, ни горя, напротив — лишь праздник и радость. Девушка Нет, говорится, что жены трепещут всегда пред мужьями. Дафнис Лучше скажи—верховодят. Пред кем это жены трепещут? Девушка Родов я тоже боюсь. Страшны ведь Илифии стрелы. Дафнис Но помогает при родах царица твоя Артемида.[326] Девушка Все же боюсь я рожать, чтоб не портить прекрасного тела. Дафнис 30 Милых рожая детей, новый свет в сыновьях ты увидишь. Девушка Что же с собою ты в брак принесешь, если б я согласилась? Дафнис Это вот стадо мое и рощи, и выгоны эти. Девушка Тотчас клянись, что меня не покинешь ты, мной овладевши. Дафнис Паном клянусь, никогда—даже если б прогнать захотела. Девушка Спальню ты мне приготовишь, и дом, и хлева, и сараи? Дафнис Спальню тебе я построю; пасу я богатое стадо. Девушка Что же, к отцу-старику обратиться с какою мне речью? Дафнис Сам он одобрит твой брак, когда имя мое он услышит. Девушка Имя свое мне скажи; ведь подчас даже имя приятно. Дафнис 40 Звать меня Дафнис, Номея мне мать, а Ликид — мой родитель. Девушка Да, ты хорошего рода; но также и я не из худших. Дафнис Знаю, в почете твой род; а отец твой зовется Меналком.[327] Девушка Рощу свою покажи мне и где, покажи мне, усадьба. Дафнис Глянь, как прекрасно цветут, как стройны у меня кипарисы! Девушка Козы, паситесь, пока пастуха осмотрю я именье. Дафнис Мирно паситесь, быки. Покажу я лесок мой красотке. Девушка Делаешь что ты, сатир? Почему ты к сосцам прикоснулся? Дафнис Яблочки эти твои, погляжу я, сегодня поспели. Девушка Паном клянусь, я дрожу. Вынимай свою руку обратно! Дафнис 50 Милая, смело! Ну что ты дрожишь? Ах, какая трусиха! Девушка В ров ты толкаешь меня и запачкаешь новое платье. Дафнис Глянь-ка, под платье твое подложил я пушистую шкуру. Девушка Что это? Пояс сорвал ты с меня! Зачем это сделал? Дафнис Это как первый мой дар приношу я Пафийской богине. Девушка Тише, злосчастный! Я слышу, как будто приблизился кто-то. Дафнис Это о браке твоем говорят меж собой кипарисы. Девушка Платье ты мне разорвал, и осталась я вовсе нагою. Дафнис Платье другое тебе подарю — и пошире, чем это. Девушка Все ты мне дашь, говоришь, а завтра — не дашь мне и соли! Дафнис 60 Ах, если б мог, навсегда я отдал бы тебе даже душу! Девушка О, не гневись, Артемида! "Словам я твоим непослушна. Дафнис Эросу телку зарежу, корову я дам Афродите. Девушка Девушкой в лес я пришла, и женой я домой возвращаюсь. Дафнис Будешь жена ты, и мать, и кормилица чад, а не дева. Так, наслаждаясь они своим телом цветущим и юным, Между собою шептались. И краткое ложе покинув, Встала, и к козам она, чтоб пасти их, опять возвратилась; Стыд затаился в глазах, но полно было радостью сердце. К стаду и он возвратился, поднявшись с счастливого ложа.

Идиллия XXVIII ПРЯЛКА[328]

Прялка, пряхи ты друг; отдана ты девой Афиной[329] в дар Женам тем, чья душа к дому, к труду склонность хранит в себе. Бодрой спутницей мне будешь в пути в славный Нелеев[330] град. Где в зеленой тени, меж тростников, виден Киприды храм Я молю, чтоб туда мирное нам плаванье Зевс послал, Чтоб услышал я вновь, друга обняв, добрый привет того, Кто Харитам всегда нежным был мил, — Никия[331], сына их Там тебя, кого встарь чей-то резец создал с трудом большим Из слоновой кости, в дар я отдам в руки жены его. 10 Там спрядешь вместе с ней много руна ты для плащей мужских. Женских ты покрывал тонко-сквозных много сготовишь с ней. С пастбищ пышных своих матки ягнят мягкую шерсть должны Были б все посылать дважды в году стройной Тевгёнис в дар. Труд свой любит она она, — разум хранит мурый пример для жен. В дом, где, труд позабыв, праздно живут, в пышный, ленивый дом Дать тебя б не хотел, прялка моя, — ты из родной земли. Град, родной для тебя, встарь заложил Архий, эфирский муж[332]; Град наш —сердце страны, острова честь, славных мужей оплот. Ныне в дом ты войдешь к мужу тому, что на веку своем 20 Людям много открыл мудрых лекарств против болезней злых. Жить среди ионян будешь теперь в славном Милете ты. Там Тевгенис пускай будут средь жен первой из прях считать, Ты о госте-певце ей навсегда памятью доброй будь. Скажет, видя тебя, всякий слова: «Был этот малый дар Дан с любовью большой: друга дары сердцу милы всегда».

Идиллия XXIX ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЯ[333]

Мальчик милый, правдив, говорят, у вина язык. Значит, будем правдивы и мы, опьянившись им. Все тебе я скажу, что храню в глубине души. Знаю я, что всем сердцем своим полюбить меня Ты не хочешь, а я лишь в полжизни живу теперь: Мне твоя красота половину сгубила сил. Только ты пожелал — провожу я в блаженстве день, Ты не хочешь — тогда погружаюсь я вновь во мрак. Разве можно того, кто влюблен, так терзать тоской? 10 Если б верил, юнец, ты тому, кто тебя старей, Лучше было б тебе, да и мной ты б доволен был. Вей одно лишь гнездо на одной лишь вершине ты, Там не сможет к тебе заползти ядовитый змей. Ныне ж ты, что ни день, то на новом сидишь суку, Будешь завтра ты вновь с одного на другой порхать-. Только кто похвалил, увидав, красоту твою, Вмиг сдружился ты так, будто друг твой три года он; Тот, кто раньше любил, для тебя стал трехдневный дру^ Дышишь дерзостью ты, словно выше ты всех людей. 20 Нет, меж равных себе для себя ты друзей ищи. Будешь так поступать, будут все уважать тебя, И не оудет тогда даже Эрос суров к тебе, Он, кто смертных сердца без трудапобеждает вмиг. Кто меня размягчил, хоть всегда я железным был. Ради милых молю я тебя твоих нежных уст Вспомни —год лишь назад ты ведь много моложе был. Только плюнешь — и глянь, вот уже ты совсем старик, Все в морщинах лицо; и вернуть нашу юность вновь Мы не можем: она улетит на крылах от нас; 30 Наш медлителен шаг, и ее не догоним мы. Вот подумай теперь, не пора ль тебе мягче стать? Мне, кто любит тебя, без затей подарить любовь? И когда обрастешь ты бородкой, как юный муж, Сможем дружбой своей поравняться с Ахиллом мы[334]. Если ж снова пошлешь ты на ветер слова мои, Молвишь в мыслях: «Чего, дорогой, ты пристал ко мне?» — Я, который готов для тебя б золотых плодов[335] Был принесть, мне б не страшен был Кербер[336], умерших страж, — Нет, тогда, даже коль позовешь, на порог дверей 40 Я ногой не ступлю, излечившись от страсти злой.

Идиллия XXX ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЯ

Горе, горе, увы! Злая болезнь тяжко гнетет меня. Вот уж месяц второй к юноше страсть жжет, лихорадки злей. Нет в лице у него строгой красы, но с головы до пят Полон прелести он, а на щеках сладко играет смех. Мой недуг от меня то отойдет, то возвратится вдруг. Знаю, скоро уже я не смогу сна ни на миг найти. Вот вчера на меня он, проходя, глянул, нахмуря бровь. Стыдно, верно, ему прямо взглянуть: вспыхнул румянцем весь. Страсти мощной лорыв сердце мое вдруг охватил сильней. 10 В дом пошел я к себе, острую вновь в печени чуя боль.[337] Начал я упрекать сердце мое; я говорил ему: «Что же делаешь ты? Долго ль еще будешь сходить с ума? Ты не видишь ужель? — Белых волос много в висках твоих. Да, пора поумнеть: право, лицом с юношей ты не схож; Ты поступков своих с тем не равняй, жизнь кто вкусил едва. Вспомнить надо еще: лучший удел — чуждым нам быть всегда Тем тяжелым скорбям, что за собой к юноше страсть влечет. Мчится юноши жизнь, быстро скользя, словно оленя бег, Завтра к новым морям, парус подняв, он поплывет опять; 20 Но навек потерял он меж друзей юности сладкий цвет. Ты же чуть вспомнишь о нем, высушит страсть даже весь мозг в костях. Будешь видеть всегда в ночи часы рой сновидений злых. Минет срок годовой, но не смягчит этих жестоких мук». Много, много еще сердцу тогда я говорил в укор. Сердце ж молвило мне: «Кто возмечтал, будто бы так легко Будет «м побежден Эрос-хитрец, верно, мечтает тот, Сколько звезд в небесах ночью прошло, счесть по девяткам вмиг. Доброй волей иль нет, шею согнув, иго влачить теперь, Знаю, мне суждено. Друг дорогой, этого хочет бог, 30 Тот, кто волей своей часто смущал даже Киприды дух, Зевса ум колебал; как устою я, однодневный цвет? Легкий ветер дохнет и далеко мигом умчит меня».

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

ИЗ «БЕРЕНИКИ» (Фрагмент)[338]

Если захочет достигнуть удачи и славного лова Тот, кого море питает, чьим плугом являются сети, Под вечер он для богини убьет пусть священную рыбу.[339] «Белой» что люди зовут за то, что других она ярче; Если закинет он сети, то вытащит снова из моря Полными их…

ЭПИГРАММЫ[340]

I Этот шиповник в росинках и этот пучок повилики, Густо сплетенный, лежат здесь геликонянкам в дар. Вот для тебя, для Пеана[341] пифийского, лавр темнолистный — Камнем дельфийской скалы вскормлен он был для тебя. Камни забрызгает кровью козел длиннорогий и белый — Гложет он там наверху ветви смолистых кустов. II С белою кожею Дафнис, который на славной свирели Песни пастушьи играл, Пану приносит дары: Ствол тростника просверленный, копье заостренное, посох, Шкуру оленью, суму — яблоки в ней он носил. III Дафнис, ты дремлешь, устав, на земле, на листве прошлогодней Только что ты на горах всюду расставил силки. Но сторожит тебя Пан, и Приап заодно с ним подкрался, Ласковый лик свой обвил он золотистым плющом. Вместе в пещеру проникли. Скорее беги же, скорее, Сбросивши разом с себя сон, что тебя разморил! IV Этой тропой, козопас, обогни ты дубовую рощу; Видишь — там новый кумир врезан в смоковницы ствол. Он без ушей и трехногий, корою одет он, но может Все ж для рождения чад дело Киприды свершить. Вкруг он оградой святой обнесен. И родник неумолчный Льется с утесов крутых; там обступили его Мирты и лавр отовсюду; меж них кипарис ароматный; И завилася венком в гроздьях тяжелых лоза. Ранней весенней порой, заливаясь звенящею песней, Свой переменный напев там выкликают дрозды. Бурый певец, соловей, отвечает им рокотом звонким, Клюв раскрывая, поет сладостным голосом он. Там я, присев на траве, благосклонного бога Приапа Буду молить, чтоб во мне к Дафнису страсть угасил. Я обещаю немедля козленка. Но если откажет Просьбу исполнить мою — дар принесу я тройной. Телку тогда приведу я, барашка я дам молодого, С шерстью лохматой козла. Будь же ты милостив, бог! V Друг мой, прошу, ради Муз, сыграй на флейте двухтрубной Что-нибудь нежное мне! Я ж за пектиду[342] возьмусь. Струны мои зазвенят, а пастух зачарует нас Дафнис, Нам на свирели напев, воском скрепленной, сыграв. К дубу косматому станем поближе мы, сзади пещеры, Пана, пасущего коз, мигом разбудим от сна. VI Тирсис несчастный, довольно! Какая же польза в рыданьях? Право, растает в слезах блеск лучезарных очей. Козочка, верь мне, пропала, пропала, малютка, в Аиде. Верно, когтями ее стиснул безжалостный волк. Жалобно воют собаки. Но что же ты можешь поделать? Даже костей и золы ты ведь не можешь собрать. VII Нынче в Милета жилища спускается отпрыск Пеана, Хочет увидеть он там многих болезней врача, Никия. Этот ему, что ни день, то подарки приносит; Нынче душистый он кедр выточить в статую дал Эетиона искусным резцом за плату большую. Мастер же в этот свой труд всю свою ловкость вложил. VIII[343] Вот что, прохожий, тебе говорит сиракузянин Ортон: «Если ты пьян, никогда в бурю и в темь не ходи. Выпала эта мне доля. И я не на родине милой — Здесь я покоюсь теперь, землю чужую обняв». IX Жизнь береги, человек, и не вовремя в путь не пускайся Ты через волны морей — жизнь ведь и так недолга. Ты ж, злополучный Клеоник, на Тасос[344] богатый стремился Раньше с товаром прибыть; вез Келесирии[345] груз, Вез ты, Клеоник, товар; и когда заходили Плеяды, Вслед за Плеядами ты канул в морскую волну. X Вам угождая, богини, для всех девяти в подношенье Мраморный этот кумир дал Ксеноклет-музыкант. Кто б его назвал иначе? Он, именно этим искусством Славу стяжавши себе, также и вас не забыл. XI Здесь Эвстенея могила, искусно читавшего лица; Тотчас он мог по глазам помыслы все разгадать. С честью его погребли, чужестранца, друзья на чужбине. Тем, как он песни слагал, был он им дорог и мил. Было заботою их, чтобы этот учитель умерший, Будучи силами слаб, все, в чем нуждался, имел. XII Этот треножник поставил хорег Демомел Дионису. Всех ты милей для него был из блаженных богов. Был он умерен во всем. И победы для хора добился Тем, что умел почитать он красоту и добро. XIII Это не плотской Киприды кумир. У богини небесной Должен ты милость снискать, дар Хрисогоны благой. В доме с Амфиклом совместно она свою жизнь проводила, С ним же рождала детей. Жизнь их прекрасно текла. Все начинали с молитвой к тебе, о могучая! Смертным Пользу большую несет милость бессмертных богов. XIV Тотчас пойму я; стремишься ль к добру, иль, быть может, прохожий, В равном почете живет также злодей у тебя. Скажешь: «Могиле привет!» Даже камень здесь легок могильный, Эвримедонта он прах здесь покрывает святой. XV Сына-малютку покинул, и сам, чуть расцвета достигнув, Эвримедонт, ты от нас в эту могилу сошел. Ты меж бессмертных мужей восседаешь. А граждане будут Сыну почет воздавать, доблесть отца вспомянув. XVI[346] С вниманьем ты взгляни на статую, пришелец! В дом к себе ты придешь и всем расскажешь: В Теосе видел я Анакреонта[347] лик; Первым был он певцом в былые годы. Прибавь еще к тому, что к юношам пылал — Всю о нем ты тогда расскажешь правду. XVII[348] Здесь звучит дорийцев речь, а этот муж был Эпихарм[349], Комедии мастер. И лик его, из меди слит, тебе, о Вакх, В замену живого В дар приносят те, кто здесь, в огромном городе, живет. Ты дал земляку их Богатство слов; теперь они хотят тебе Воздать благодарность. Много слов полезных он для жизни детям нашим дал — За то ему слава. XVIII[350] Этот камень могильный Медий-мальчик Здесь воздвиг у дороги фракиянке, что звалася Клитой. Примет пусть благодарность за заботы. Мальчик был ею вскормлен. Ее же смерть взяла до срока. XIX[351] Стань и свой взгляд обрати к Архилоху[352] ты: он певец старинный. Слагал он ямбы в стих, и слава пронеслась От стран зари до стран, где тьма ночная. Музы любили его, и делийский сам Феб любил владыка. Умел с тончайшим он искусством подбирать Слова к стиху и петь его под лиру. XX[353] Вот кто нам рассказал про сына Зевса, Мужа с быстрой рукой, про льва убийцу. Вот он, первый из всех певцов древнейших, Он, Писандр[354] из Камира, нам поведал, Сколько тот совершил деяний славных. Этот образ певца, из меди слитый, Здесь поставил народ; взгляни и ведай — Лун и лет с его пор прошло немало. XXI[355] Лежит здесь Гиппонакт[356], слагавший нам песни. К холму его не подходи, коль ты дурен! Но если ты правдив да из семьи честной, Тогда смелей садись и, коль устал, спи тут. XXII Родом другой был с Хиоса, а я, Феокрит, написавший Все это, был я одним из сиракузских граждан, Сыном я был Праксагора и сыном был славной Филины. И никогда я к себе Музу чужую не звал. XXIII Гражданам нашим и пришлым здесь стол для размена поставлен. Можешь свой вклад получить. Счеты всегда сведены. Просят отсрочки другие. Но даже ночною порою, Если захочешь, тебе все подсчитает Каик. XXIV Надпись надгробная скажет, чей камень и кто здесь положен, Главке[357] могильным холмом я знаменитой служу. XXV Девочка сгибла без срока, достигши лишь года седьмого, Скрылась в Аиде она, всех обогнавши подруг. Бедная, верно, стремилась она за малюткою братом: В двадцать лишь месяцев он смерти жестокой вкусил. Горе тебе, Перистерис, так много понесшей печалей! Людям на каждом, шагу горести шлет божество. XXVI Музы пастушьи, досель в одиночку вы жили; отныне Будете в общем жилье, будете стадом одним.

СМЕРТЬ АДОНИСА[358]

Адониса Киприда Когда узрела мертвым, Со смятыми кудрями И с ликом пожелтелым, Эротам повелела, Чтоб кабана поймали. Крылатые помчались По всем лесам и дебрям, И был кабан ужасный И пойман и привязан. Один Эрот веревкой Тащил свою добычу, Другой шагал по следу И гнал ударом лука. И шел кабан уныло: Боялся он Киприды. Сказала Афродита: «Из всех зверей ты злейший, Не ты ль, в бедро поранив. Не ты ль убил мне мужа?» И ей кабан ответил: «Клянусь тебе, Киприда, Тобой самой и мужем. Оковами моими, Моими сторожами, Что юношу-красавца Я погубить не думал. Я в нем увидел чудо, И, не стерпевши пыла, Впился я поцелуем В бедро его нагое. Меня безвредным сделай: Возьми клыки, Киприда, И покарай их, срезав. Зачем клыки носить мне Когда пылаю страстью?» И сжалилась Киприда: Эротам приказала, Чтоб развязали путы. С тех пор за ней ходил он И в лес не возвратился, И, став рабом Киприды, Как пес, служил Эротам.

СВИРЕЛЬ[359]

Та, кто жена «Никому» и кто матерь «бойца издалека»,[360] В свет родила пастуха той, кто «камня замену» вскормила[361] Только не этот «Рогач», кого встарь дочь кормила быка:[362] Это другой, кого, «край от щита» с буквой «Пи» полюбил,[363] 5 Именем «Все» он, и с жизнью двойною пылал он[364] К «деве болтливой» — «эфира и голоса чаду».[365] Музе к венке из фиалок пронзительный дар[366] Дал он в залог своей страсти, пылавшей огнем; Дерзость сломал тех, кто тезками были[367] 10 «Деда убийце», и спас «тириянку» Всех «сумоносцев»[368] любезную боль Здесь тебе дарит Парис-Симихид.[369] Ты, что шагаешь по главам,[370] Женщины жало саэттской,[371] 15 Вора ты сын[372], без отца[373], Радуйся, ты, «козлоног»[374] Пой для безгласной, Девы, чей голос Сладок, но нет 20 Лика у ней[375]

МОСХ[376]

ЭРОС-БЕГЛЕЦ[377]

Эроса-сына однажды звала и искала Киприда: «Эроса кто б ни увидел, что он по дорогам блуждает, — Мой это, знайте, беглец. Кто мне скажет, получит в награду Он поцелуй от Киприды; а коль самого мне доставит, То не один поцелуй, а быть может, и что-нибудь больше. Мальчик особенный он. Будь их двадцать, узнаешь сейчас же. Кожа его не бела, а сверкает огнем. Его взоры Огненны, остры. И зол его ум, хоть и сладостны речи. Мыслит одно, говорит же другое. Как мед его голос, 10 В сердце же горькая желчь у него. Он обманщик: ни слова Правды не скажет; хитер и на злостные шутки охотник. В пышных кудрях голова, а лицо его полно задора. Крошечны ручки его, но метать ими может далеко. Может метнуть в Ахеронт[378] и до дома Аида-владыки[379]. Телом он весь обнажен, но глубоко припрятаны мысли. Словно как птица крылат; то к тому, то к другому порхает, К женщинам он и к мужам, и садится им прямо на сердце. Маленький держит он лук, а на луке натянутом — стрелку; Стрелка же, как ни мала, достигает до глуби эфира. 20 Носит колчан золотой за спиною, а в этом колчане Злые тростинки — он даже не раз и меня ими ранил.[380] Все это страшно. Всего же страшней тот факел, который Носит всегда при себе. Он бы мог им спалить даже солнце. Если его кто поймает, пусть свяжет его, не жалея. Если увидишь, что плачет, смотри, как бы вновь не удрал он; Если смеется, тащи. А захочет с тобой целоваться, Тотчас беги. Поцелуй его — яд, и в устах его — чары. Если же скажет: «Возьми, я прошу тебя, это оружье»,— Не прикасайся к подарку: все вещи окунуты в пламя».

ЕВРОПА[381]

Раз в сновидении сладком явилась Европе Киприда Третьею стражей ночной, когда до зари недалеко. Этой порою на очи спускается сладостней меда Сон, что заботы снимает и нежными вяжет цепями. Этой порой прилетает толпа сновидений нелживых. Крепко заснула в то время под крышею дома родного Феникса дочка Европа, тогда еще бывшая девой. Две—она видит, — земли за владение ею враждуют: Азия — с той, что напротив, и обе похожи на женщин. 10 В чуждом наряде одна, а другая одеждою схожа С женщиной здешних краев; прижав к себе девушку крепко, Ей говорит, что ее родила и сама воспитала; Мощной рукой вырывает Европу другая, и с этой Нет ей охоты бороться, а та говорит, что Европа Зевсом самим громовержцем дана ей судьбою в подарок. Тотчас с широкого ложа вскочила в испуге Европа. Сердце стучало в груди. Этот сон был как будто бы явью. Села, охвачена страхом, и будто бы снова и снова Взорам, открытым уже, представлялись те женщины обе. 20 Девушка стала тогда возносить, испугавшись, молитву: «Кто из небесных богов ниспослал мне виденье такое? И почему мне на ложе широком в девической спальне В час, как я сладко спала, сновиденья такие предстали? Кто это — та чужестранка, которую видела в грезах? Как охватила мне сердце любовь к ней! Она почему-то С лаской меня приняла, как родное и милое чадо. Пусть же блаженные боги мне сон этот к благу направят!» Это промолвив и встав, созвала она девушек милых. Сердцу любезных ровесниц, детей из семейств благородных. 30 С ними всегда веселилась, гулять ли в леса отправлялись, Или к ручью они шли, в его струях омыть свое тело, Или за тем, чтоб в лугах себе лилий нарвать благовонных. Тотчас подруги собрались. С собою у всех них корзины Были для сбора цветов. На луга, что лежали у моря, Все они вместе пошли и веселые начали игры, Радуясь шуму прибоя и розам, прекрасно расцветшим. Дева Европа взяла для цветов золотую корзину — Дивное диво для глаз, многотрудное дело Гефеста. Дал ее Ливии в дар он, когда с сотрясающим землю 40 Ложе она разделила. Ее Телефассе прекрасной[382] Ливия в дар отослала; Европе ж, еще незамужней, Мать Телефасса однажды дала этот чудный подарок. Выкован был на корзине сверкающий ряд украшений: Слита из золота Ио была там, Инахово чадо,[383] Та, что коровою стала, утративши женщины облик; Долго бродивши, она вступила на тропы морские, Будто бы плыть собралась. Из лазурного сплава отлиты. Волны вздымались; над ними стояли вверху, на обрыве, Юношей двое, дивяся плывущей по морю корове. 50 Рядом же Зевс был изваян, Кронид; он рукой прикасался Тихо к корове Инаха; в водах семиструйного Нила Женщины образ опять он корове вернул круторогой. Нила сверкала струя серебром, а корова из меди Чистой была отлита; из золота Зевс был изваян. Вдоль по наружному краю корзины венок обвивался; Виден Гермес был под ним; за ним же в длину был растянут Аргус, по всем сторонам поводивший неспящие очи, А из струи его крови алеющей вверх вылетала Птица, раскинувши крылья, блиставшие красок богатством: 60 Словно как быстрый корабль проплывает, так птица над морем. Край золотой охватив, над корзиной раскинула крылья. Вот что была за корзина в руках у Европы прекрасной.[384] После того как подруги достигли лужаек душистых, Каждая стала сбирать те цветы, что ей по сердцу были: Та собирала нарцисс[385] ароматный, другая — фиалки; Эта рвала гиацинты[386], а эта — вьюнок. На лужайках, Вскормлены светлой весной, без счета цветы расцветали. Между собой состязаясь, подруги шафран золотистый В пышный вязали букет; а огненно-красные розы 70 Только царевна рвала и красой меж подруг выделялась Так, как меж юных Харит Афродита, рожденная пеной. Но не судьба ей была веселить свою душу цветами И не пришлось сохранить неразвязанным девичий пояс. Только ее лишь увидел Кронид, как в груди его сердце Сжалось: его поразило нежданно оружье Киприды[387] Той, что умеет и Зевса заставить себе покориться. Гнева, однако, избегнуть хотел он ревнивицы-Геры, Также хотел обмануть он и девушки робкое сердце: Скрыв, что он бог, он свой вид изменил и в быка превратился; 80 Но не в такого, что в стойле стоит, и совсем не в такого, Что, борозду прорезая, волочит изогнутый лемех, И не в того, что по выгону бродит, и также в иного, Чем запряженный в ярмо и арбу с напряженьем влекущий. Стал он прекрасным быком с золотистою рыжею шкурой, Прямо на лбу посредине светился кружок серебристый; Темно-лазурного цвета глаза его сладко сияли, И голова украшалась рогами с боков равномерно, Словно для них пополам перерезан был месяц рогатый. Он на лужайку пришел и своим не спугнул появленьем 90 Девушек юных — напротив, их всех охватило желанье Ближе к нему подойти и красавца погладить; дыханье Было его благовонней, чем запах лужаек душистых. Стал, подошедши поближе, к ногам он Европы прекрасной; Начал ей кожу лизать он, красавицу тихо чаруя; Та же, его обнимая, тихонько снимала рукою Пену с ноздрей у него и быку поцелуй подарила. Сладостно он замычал, — ты сказал бы, пожалуй, что слышишь, Будто от флейты мигдонской[388] несутся прекрасные звуки, — И, опустясь на колени, он вверх посмотрел на Европу, 100 Вытянул шею вперед, показавши широкую спину. И обратилась Европа к подругам в широких одеждах: «Ближе, подруги мои, подойдите, чтоб вместе со мною, Севши на спину к нему, позабавиться. Всех нас возьмет он; Вот как подставил он спину, смотрите! Ну как же он ласков! Вовсе ручной он и кроткий, на прочих быков он нимало, Даже ничуть не похож. Он по разуму схож с человеком, Видом же очень красив, и лишь речи ему нехватает». Это сказав, она села на спину быка, улыбнувшись. Медля, стояли другие. А бык, неожиданно вспрянув, 110 Ту, что желал он, похитил и быстро домчался до моря. И, обернувшись, Европа взывала к подругам любимым, Руки ломая, но были не в силах за нею угнаться. Бык же на волны вступил и помчался, подобно дельфину; Даже копыт не смочив, пробегал он по волнам широким. Всюду, где он проходил, воцарялось на море затишье. Разные чуда морские вкруг Зевсовых ног извивались; Недр обитатель, дельфин, веселясь, на волнах кувыркался; Много всплыло над водой Нереид[389], и, усевшись на спинах Разных чудовищ морских, проплывали без счета рядами. 120 Даже и грозношумящий владыка, земли колебатель, Сглаживал волны и был провожатым по моря тропинкам Брату родному. Вокруг же него поднимались тритоны[390], Те, что моря оглашают шумящими звуками рога, В длинные дули ракушки, приветствуя свадебной песней. Севши на Зевса бычачьей спине, ухватилась Европа Крепко одною рукой за изогнутый рог, а другою Бережно длинный подол поднимала пурпурной накидки, Чтоб он, влачась по воде, не смочился седыми волнами. Плащ развевался широкий, у ней на груди поднимаясь, 130 Словно как парус на лодке, еще ее делая легче. Видя, что сзади остались далеко родимые земли, Мыс, омываемый морем, и горные кручи исчезли, Воздух один лишь вверху, а внизу беспредельное море, Глянула вкруг и к быку обратилась с такими словами: «Мчишь меня, бык дорогой, ты куда? И какие тропинки Страшные ты пробегаешь тяжелым копытом? Как видно, Море не страшно тебе. Ведь одним кораблям быстроходным В море дорога, быки же боятся путей по пучинам. Мог бы напиться ты где? Чем ты на море будешь питаться? 140 Или, быть может, ты бог? Совершаешь ты бога деянья. Суши не ищут дельфины морские, на водных глубинах Ввек не паслися быки. Ну, а ты по земле и по морю, Страха не зная, бежишь, и веслом тебе служит копыто. Может быть, можешь подняться ты также и в воздух лазурный И полететь, уподобясь во всем быстролетным крылатым? Горе, несчастная я навсегда, оттого что, покинув Дом мой родной и отца, я пошла за быком этим следом. Ныне в чужую страну я плыву, одиноко блуждая. Будь же ко мне милосерд, над седою пучиной владыка, 150 Ты, колебатель земли, ты, кого я увидеть надеюсь Здесь выходящим из вод, на дороге моей провожатым. Чтоб не без помощи бога я шла этой влажной тропою». Вот что сказала, и так ей ответствовал бык криворогий: «Девушка, страх свой оставь и не бойся ты водной пучины: Зевс здесь я сам пред тобою, хотя и кажусь я по виду Только быком. Я могу превращаться в кого мне угодно. Страстью охвачен к тебе, победить я решил это море, Образ принявши быка. Но тебя уже Крит ожидает, Остров, вскормивший* меня; там с тобою мой брак совершится, 160 Там от меня ты зачнешь и родишь сыновей знаменитых; Будут царями они, скиптроносцами будут меж смертных». Так он сказал, и свершилось по слову его. Увидали Крит они вскоре. И Зевс в свой божественный облик вернулся, Девичий пояс ей снял, приготовили ложе ей Оры[391]. Девушка юная стала женой новобрачною Зевса. После же, матерью став, сыновей подарила Крониду.

ПЛАЧ О БИОНЕ[392]

Грустно стенайте долины в лесах и дорийские воды[393], Плачьте, потоки речные, о милом, желанном Бионе! Ныне рыдайте вы, травы, и, рощи, предайтесь печали, Ныне, повесив головки, цветы, испускайте дыханье, Ныне алейте от горя вы, розы, и вы, анемоны[394], Ныне на всех лепестках еще ярче «о горе, о горе!» Ты, гиацинт, начертаешь — скончался певец наш прекрасный! Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Вы соловьи, что в вершинах густых рыдаете горько, 10 Вы сицилийским дубравам вблизи Аретусы[395] снесите Весть, что скончался Бион наш, пастух, и скажите, что вместе Умерли с ним и напевы, погибла дорийская песня[396]. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Лебеди, в горести тяжкой стенайте близ вод стримонийских[397], Пойте своими устами дрожащими песню печали, Песню, какая и прежде близ ваших брегов раздавалась. Девам Эагровым[398] также скажите и всем возвещайте Нимфам бистонских[399] краев: «Орфей наш скончался дорийский». Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! 20 Тот, кто со стадом был дружен, напевов своих не играет, Песен своих не поет он, в тиши под дубами усевшись. Нет, он в Плутея жилище поет уже песню забвенья. Горы в молчанье стоят, и коровы печально с быками Бродят, рыдая, вокруг и щипать свою траву не могут. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Сам Аполлон зарыдал над твоею внезапной кончиной, Тяжко вздыхали Сатиры[400] и в темных одеждах Приапы, Паны о песне твоей тосковали; в трущобах дремучих Плакали Нимфы ручьев[401], и в поток превращались их слезы. 30 Плакала Эхо[402] меж скал, что ее обрекли на молчанье, С уст твоих песням уже подражать не придется ей. В горе Плод уронили деревья, увяли цветы полевые. Сладкого овцы уже не дают молока, а из ульев Мед не течет, в восковых своих сотах умерший. Не должно Меда вкушать никому, если смертью твой мед был погублен. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Так никогда не грустила Сирена[403] у берега моря, Так никогда не кричала на скалах крутых Аэдона[404], Жалобно так Хелидона на высях горы не стонала. 40 Так Алкионы беду никогда не оплакивал Кеикс[405] (Так заунывно не пел альбатрос над волною лазурной),[406] И никогда в Илионских теснинах над отпрыском Эос, Возле гробницы кружась, не рыдала Мемнонова птица[407] Так, как все вместе они горевали о смерти Биона. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Ласточки все, соловьи, все, кого своей радовал песней, Все, кого он научил щебетать, все, на ветках деревьев, Горе друг с другом деля, выкликали, и птиц раздавались Крики: «Ах, плачьте о нем и горюйте! И вы с нами плачьте!» Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! 50 Кто на свирели твоей заиграет, о трижды желанный? Кто к тростникам твоим губы приложит? Кто был бы так дерзок? В них твои будто бы дышат уста и хранится дыханье, Трубки еще сохраняют напевов твоих отголосок. Пану снесу ли свирель? Но, пожалуй, и он побоялся б Трубки к губам приложить, чтоб не стал он на место второе. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Плачет о песнях твоих Галатея, которой немало Радости ты доставлял, с нею вместе у берега сидя. Пел ты не так, как Киклоп; Галатея прекрасная часто 60 Прочь от него убегала, но ты был ей слаще, чем море.[408] Нынче ж забыла она о волнах и на мели песчаной Грустно сидит одиноко, с любовью пася твое стадо. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Вместе с тобою погибло, пастух, все, что Музы нам дарят, Дев поцелуи увяли прелестных и юношей губы. Плачут в печали Эроты над телом твоим, а Киприда Нежно целует тебя; не дарили таких поцелуев Даже Адонису[409] губы ее в час последней разлуки. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! 70 Ты, что звучнее всех рек, для тебя это новое горе, Новое горе, Мелеса[410]. Гомер был потерею первой. Был Каллиопы[411] глашатай он сладкий; о сыне чудесном Плакала ты, говорят, разливаясь струей многостонной. Море рыданьем своим наполняя; и снова сегодня Слезы о сыне ты льешь, разливаешься в новой печали. Были любимцы они родников; из ключей пагасидских[412] Первый вкушал свой напиток, другой — из волны Аретусы. Тот в своей песне воспел прекрасную дочь Тиндарея[413], Мощного сына Фетиды[414] воспел, Менелая Атрида[415]. 80 Этот же пел не о войнах и плаче. Он Пана лишь славил, Пел пастухам свои песни и с песнею пас свое стадо, Ладил свирель и доил стоящую смирно корову; Юношей он поцелуям учил, на груди своей нежно Эроса грел и ласкал и высоко вознес Афродиту. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Все города о Бионе рыдают, рыдают селенья. Аскра[416] сильнее скорбит, чем встарь, Гесиода утратив; Лес беотийский тебя, а не Пиндара[417], жаждет услышать. С грустью такой об Алкее[418] ни Лесбос прелестный не плакал, 90 Ни о певце своем Теос[419] в печали такой не крушился. Так Архилох[420] не оплакан на Паросе; Сапфо[421] забывши, Стонет о песне твоей и скорбит по сей день Митилена. [Все те певцы, кому звонкую песню пастушью вложили Музы в уста, все рыдают о том, что ты смертью настигнут. Самоса слава, скорбит Сикелид; в кидонийских пределах Тот, в чьих глазах искони затаилась, сияя, улыбка, Слезы льет нынче Ликид; и среди триопидских сограждан Там, где Галент протекает, Филет[422] предается печали;][423] Меж сиракузян грустит Феокрит; я ж о горе авсонян 100 Песню слагаю. И сам не чужд я песне пастушьей; Многих ведь ты обучил пастушеской Музы напевам, Я ж этой Музы дорийской наследник; мне в дар ее дал ты; Прочим богатство свое ты оставил, но мне — свою песню. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Горе, увы! Если мальвы в саду, отцветая, погибнут, Иль сельдерея листва, иль аниса цветы завитые, Снова они оживут и на будущий год разрастутся; Мы ж, кто велики и сильны, мы, мудрые разумом люди, Раз лишь один умираем, и вот — под землею глубоко, 110 Слух потеряв, засыпаем мы сном беспробудным, бесцельным. Так же и ты под землею лежишь, облеченный молчаньем; Нимфам же было угодно, чтоб квакали вечно лягушки; Им не завидую я. Ведь поют некрасивую песню. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! Яд, о Бион, прикоснулся к устам твоим; как же отрава Этих коснулася губ и тотчас же не сделалась сладкой? Кто был тот смертный жестокий, который осмелился яду Дать тебе, даже по просьбе твоей? Его имя сокрыто. Грустный начните напев, сицилийские Музы, начните! 120 Все это Дике[424] откроет. А я в моей горести слезы Лью и с рыданьем пою я надгробную песнь. Если б мог я В Тартар спуститься, как древле Орфей, Одиссей нисходили[425] Иль еще раньше Алкид! Я вошел бы в обитель Плутея, Там бы увидеть я мог, ты поешь ли Плутею напевы? Я бы услышал опять, как поешь ты. О, спой же для Коры Песнь сицилийскую ты, сладчайшую песню пастушью! Родом она сицилийка[426]. Когда-то на Этны утесах В детстве играла она и дорийские знает напевы; Будешь ты петь не напрасно, и так, как обратно Орфею 130 Встарь Эвридику она отдала[427] за игру на форминге[428], Так же, Бион, и тебя в твои горы вернет. На свирели Если б играть я умел, сам сыграл бы я песню Плутею.

МЕГАРА[429]

«Мать моя, скажешь ли мне, почему ты так духом упала? Стонешь так тяжко зачем, и румянца, что виден был прежде, Нет на щеках у тебя? Отчего ты так сильно горюешь? Иль оттого, что могучий твой сын покоряться обязан Мужу ничтожному — лев в услуженье у лани бессильной![430] Горе мне! Чести не вижу: за что от богов и бессмертных И для чего рождена я была на печальную долю? С этой поры, как взошла я, несчастная, вместе на ложе С мужем отважным, дороже он был мне очей моих света. 10 Я и теперь его чту и душою пред ним преклоняюсь; Но не родился никто средь живущих, столь много терпевший, Нет никого, кто хоть в мыслях вкусил бы подобные муки. Стрелами он, злополучный, — ему вручены Аполлоном Были они, но Эринний иль Кер[431] это было сружье — Сам своих чад поразил и отнял у них жизнь дорогую, В буйстве носился по дому, убийством его наполняя. Я же, несчастная, их увидала своими глазами, Их, пораженных отцом,— что иному во сне не приснится. Не было сил у меня, чтоб им помп щи подать; непрерывно 20 Мать свою звали они, но казалась беда неизбежной. Так же как жалобно птица о гибели плачет жестокой Юных птенцов неокрепших, которых змея поглощает Страшная в зарослях частых; порхая вокруг непрерывно. Плачет любезная мать, выкликая пронзительным криком. Чадам не в силах на помощь прийти, потому что ужасным Страхом объята она пред чудовищем, жалости чуждым, — Так я, несчастная мать, о рожденных мной милых рыдая. В доме блуждала своем потерявшими разум ногами. О, если б пасть я могла и сама, меж детей умирая, 30 С печенью, насмерть пронзенной одною из стрел ядовитых! (Ах, Артемида-царица, владычица жен мягкосердых!) Нас бы родители, вместе оплакав, своими руками, Почестей много воздав, на общий костер положили; В общую урну златую собравши от всех нас останки, Вместе бы нас погребли, там, где некогда свет мы узрели. Ныне живут все родные в конями прославленных Фивах, Пашню глубокую там поднимают полей аонийских. Я же в Тиринфе крутом, злополучная, в городе Геры[432] Сердце снедаю свое скорбями; их счесть невозможно. 40 Отдыха нет никогда мне в течении слез непрерывном. Редко случается мужа узреть мне глазами моими В нашем жилище: его подавляет тяжелое бремя Многих трудов, для которых, по суше и морю блуждая. Силы свои напрягает—ведь сердце из камня иль стали Носит в своей он груди. Ты же, словно струя водяная, Плачешь всю ночь напролет и все дни, что нам Зевс посылает, Нет никого близ меня, кто бы мог мне дать утешенье, Нет из родных никого — не живут они в нашем чертоге, А обитают вдали, за увенчанным соснами Истмом[433]. 50 Нет у меня никого, кому можно б, в глаза заглянувши, Мне, что так много страдала, раскрыть свое милое <*ердце, Пирра со мной лишь, родная сестра, но сама она тоже Больше горюет еще о супруге своем, об Ификле, Сыне твоем. Родила ты двоих сыновей злополучных, Видно, обоим мужьям — и богу, и смертному мужу». Смолкла, промолвив, она. А из глаз ее жаркие слезы Хлынули, яблок крупней, потоком по груди прекрасной; Чад своих вспомнила снова и тех, что ее породили. Также за нею Алкмена свои побледневшие щеки 60 Слез омочила струей. И, от сердца глубин застонавши, С словом разумным таким обратилась к любимой невестке: «Дивная ты среди жен! Почему тебе это запало В разум твой мудрый? Зачем раздираешь нам сердце обеим Ты, говоря о беде бесконечной? И это не в первый Плачешь ты раз. Не довольно ль для нас и того, что с зарею Каждый приносит нам день? Как долго бы плакать был должен Тот, кто б задумал, сочтя наши беды, одну лишь оплакать! Да, мы такую судьбу получили от бога на долю. Ви'жу я также, что ты неустанной томишься печалью, 70 Милое чадо мое. Утомилась ты, знаю, от бедствий; Знаю, что даже и счастьем порою пресытиться можно. Горько рыдаю и я о тебе, и тебя я жалею: С нами пришлось разделить и тебе нашу мрачную участь, Рок, что над нашей главой нависает, как тяжкое бремя. Пусть меня Кора[434] услышит и в пышных одеждах Деметра — Те, кому вряд ли б решился принесть кто ложную клятву, Разве безумный, — я сердцем тебя не любила бы больше, Если б на свет родилась, изойдя у меня ты из лона, Если б ты в доме моем возрастала, как дочь мне на старость. 80 Знаю наверное я — от тебя не укрылося это, Отпрыск родной, потому и меня упрекать не должна ты, Если не меньше я плачу Ниобы[435] с густыми кудрями. Можно ли мать порицать за то, что о чаде несчастном Горько рыдает она? Я десять месяцев целых В лоне носила его, пока он на свет не явился. Он к Айдонею меня чуть не ввел, замыкателю двери, Столько, рожая его, претерпела я болей жестоких. Ныне же сын мой ушел, чтобы новый опять на чужбине Подвиг свершить; я не знаю, увижу ль, несчастная, снова 90 Я возвращенье его иль уже никогда не увижу. Страшное, кроме того, испугало меня сновиденье, Сладкий прервавшее сон. И охвачена страхом жестоким Я после этого сна — недоброе близится к чадам. Сын предо мной появился, руками обеими заступ, Слаженный крепко, держа, — мой Геракл с его силой могучей; Рыл он огромнейший ров, как батрак, что нанят за плату. С краю цветущего поля. Трудился совсем обнаженным, Был без плаща, без хитона, обвитого поясом крепким. После, когда он свой труд совершил и привел к окончанью. 100 Крепкий плетень он построил вокруг виноградного сада; Только свой заступ хотел он воткнуть возле края канавы, Снова одежды надеть, что его до работ облекали, — Вдруг, из глубокого рва вырываясь, безумное пламя Разом сверкнуло, и страшным огнем был отвсюду он схвачен. Стал он назад отступать, полагаясь на быстрые ноги, Думал Гефестовых стрел[436] избежать он, несущих погибель. Словно как щит поднимая, для тела защиты махал он Заступом влево и вправо; глазами ж кругом озирался, Места ища, где б его не спалило ужасное пламя. 110 Помощь ему принести устремился вперед, — мне казалось, — Храбрый Ификл, но, еще не дойдя до него, поскользнулся, Рухнул на землю, и, на ноги снова не в силах подняться, Там он лежал без движенья, как будто бы старец бессильный; Против желанья его принуждает унылая старость Возле дороги упасть; на земле он лежать остается Долго, пока не возьмет его за руку кто из прохожих, К старца седой бороде уважение в сердце почуяв. Так же на землю свалился Ификл, щитоносец могучий Я же, обоих увидев детей моих, силы лишенных, 120 Плакала долго об этом, пока не покинул глубокий Глаз моих сон, — и сейчас же заря предо мной засияла. Вот что за сны, дорогая, пугали всю ночь мое сердце. Если б все это могло, отвратившись от нашего дома, Быть Эврисфею во вред, и когда б для него оказался Дух мой пророком! Пусть бог это б так совершил, не иначе!»

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ[437]

I[438] Если лазурное море баюкает ветер тихонько, Бодрым становится сердце пугливое; мне в это время Суша ничуть не мила, и влечет меня тихое море. Если ж бушует пучина и на море гребни, сгибаясь, Пеною брызжут и с ревом огромные катятся волны, Взор обращаю я к суше, к деревьям, от моря бегу я: Только земля мне желанна, приятна тенистая роща. Ветер ли сильный завоет, там песни сосна напевает. Что за тяжелая жизнь рыбака! Ему лодка — жилище, 10 Труд его — море, а рыбы неверною служат добычей. Мне же так сладостно спится в тени густолистых платанов Рокот ключа, что вблизи пробегает, мне слушать приятно, Радует он селянина, нимало его не пугая. II[439] Пан был соседкой своею, был Эхо пленен; но в Сатира Эхо была влюблена, а Сатир помешался на Лиде. Столько же Пан распалялся от Эхо, как Эхо — Сатиром. Лидой — Сатир. Чередом разжигал их огнем своим Эрос. Но и насколько же каждый влюбленного сам ненавидел, Столько ж любимому был ненавистен; терпел по заслугам. Все это я говорю в поучение тем, кто не любит. Тех, кто вас любит, любите, чтоб были, любя, вы любимы. III[440] Пису[441] прошедши, Алфей[442] течение к морю направил, Путь проложил к Аретусе: воды, что питает маслины, В дар он ей нес, и красивой листвы, и цветов, и священной Почвы. И в волны глубоко нырнув, он снизу под морем Быстро пронесся, и воду свою не смешал он с морскою. Море же даже не знало о том, что поток в нем промчался. Мальчик, что в хитростях мастер и шуток зловредных зачинщик, Чарами Эрос своими нырять даже реку заставил. IV[443] Факел оставил и стрелы, а хлыст, чем быков погоняют, Эрос жестокий схватил, вскинул суму на плечо. Шел он, в ярмо пригибая быков, неустанных в работе, И засевать у Део[444] тучные борозды стал. Глянул на Зевса он вверх: «Напои мою пашню,— промолвил, — Чтобы, Европин ты бык[445], я не запряг и тебя».

БИОН[446]

I ПЛАЧ ОБ АДОНИСЕ[447]

«Ах, об Адонисе плачьте! Погублен прекрасный Адонис![448] Гибнет прекрасный Адонис!» — в слезах восклицают Эроты. Ты не дремли, о Киприда, покрывшись пурпурной фатою; Бедная, встань, пробудись и, одетая мантией темной, Бей себя в грудь, говоря, что погублен прекрасный Адонис. «Ах, об Адонисе плачьте!» — в слезах восклицают Эроты. Раненный вепрем, лежит меж нагорий Адонис прекрасный, В белое ранен бедро он клыком; и на горе Киприде Дух испускает последний; и кровь заливает, чернея, 10 Белое тело его, и застыли глаза под бровями. С губ его краска бежит, и с ней умирает навеки Тот поцелуй, что Киприда уже от него не получит. Даже и с уст мертвеца поцелуй его дорог Киприде, Он же не чует уже, умерший, ее поцелуя. «Ах, об Адонисе плачьте!» — в слезах восклицают Эроты. Тяжкая, тяжкая рана зияет у юноши в теле. Много страшнее та рана, что в сердце горит Кифереи. Как над умершим ужасно любимые псы завывают! Плачут и девы над ним Ореады[449]. Сама ж Афродита, 20 Косы свои распустив, по дремучим лесам выкликает Горе свое, необута, неубрана. Дикий терновник Волосы рвет ей, бегущей, священную кровь проливая. С острым пронзительным воплем несется она по ущельям, Кличет супруга она, ассирийца[450], крича неумолчно. То у него с живота она черную кровь собирает,[451] Груди свои обагряет, к ним руки свои прижимая, — В память Адониса грудь, белоснежная прежде, алеет. «Горе тебе, Киферея, — в слезах восклицают Эроты,— Муж твой красавец погиб, погибает и лик твой священный, 30 Гибнет Киприды краса, что цвела, пока жив был Адонис. Сгибла с Адонисом вместе краса твоя!»—«Горе Киприде!» — Все восклицают холмы, «Об Адонисе плачьте!» — деревья. Реки оплакать хотят Афродиты смертельное горе, И об Адонисе слезы ручьи в горах проливают. Даже цветы закраснелись — горюют они с Кифереей. Грустный поет соловей по нагорным откосам и долам, Плача о смерти недавней: «Скончался прекрасный Адонис!» Эхо в ответ восклицает: «Скончался прекрасный Адонис!» Кто ее скорбную страсть не оплакивал вместе с Кипридой? 40 Только успела увидеть Адониса страшную рану, Только лишь алую кровь увидала, залившую бедра, Руки ломая, она застонала: «Побудь здесь, Адонис, Не уходи же, Адонис, тебя чтоб могла удержать я, Чтобы тебя обняла я, устами к устам приникая! О, пробудись лишь на миг, поцелуй подари мне последний! Длится пускай поцелуй, сколько может продлиться лобзанье, Так чтоб дыханье твое и в уста мне и в душу проникло, В самую печень; хотела б я высосать сладкие чары,[452] Выпить любовь твою всю. Я хранить это буду лобзанье, 50 Словно тебя самого, раз меня покидаешь, злосчастный. Ах. покидаешь, Адонис, идешь ты на брег Ахеронта, К мрачному злому владыке[453], а я, злополучная, ныне Жить остаюсь: я, богиня, идти за тобой «е могу я. Мужа бери моего, Персефона! Ведь ты обладаешь Силою большей, чем я, все уходит к тебе, что прекрасно. Я ж бесконечно несчастна, несу ненасытное горе. Я об Адонисе плачу, о мертвом, повергнута в ужас. Умер ты, трижды желанный, и страсть улетела, как греза; Сохнет одна Киферея, в дому ее чахнут Эроты. 60 Пояс красы[454] мой погиб. Зачем ты охотился, дерзкий? Мальчик прекрасный, зачем ты со зверем жаждал сразиться?» Так восклицала Киприда, рыдая, и с нею Эроты: «Горе, тебе, Киферея! Скончался прекрасный Адонис!» Столько же слез проливает она, сколько крови Адонис, Но достигая земли, расцветает и то и другое: Розы родятся из крови, из слез анемон вырастает. Ах, об Адонисе плачьте! Скончался прекрасный Адонис! Но не оплакивай больше ты в дебрах супруга, Киприда! В диких трущобах, на листьях Адонису ложе плохое; 70 Ляжет на ложе твоем, Киферея, и мертвый Адонис. Мертвый, он всё же прекрасен, прекрасен, как будто бы спящий. Мягким его покрывалом покрой, под которым с тобою Ночи священные раньше на ложе златом проводил он. Дремлется сладко под ним. Пусть и мертвый он будет желанным! Множество брось на него ты венков и цветов: пусть увянут. Если он умер, то пусть и цветы эти с ним умирают. Мажь его мазью сирийской и лей драгоценное миро[455] Гибнет пусть ценное миро, погиб драгоценный Адонис. «Ах, об Адонисе плачьте!» — в слезах восклицают Эроты. 80 Вот уже нежный Адонис положен на тканях пурпурных. Возле него, заливаясь слезами, стенают Эроты, Срезавши кудри свои; вот один наступает на стрелы, Этот на лук наступил, у другого — колчан под ногою. Тот распускает ремни у сандалий Адониса; эти Воду в кувшинах несут, а вот этот бедро омывает. «Горе тебе, Киферея»!» — в слезах восклицают Эроты. Здесь, возле самых дверей, угасил Гименей[456] свой светильник, Брачный венок растерзал, и «Гимен, Гименей» не поется Песня его; нет, он сам запевает уныло: «О горе!» 90 «Ах, об Адонисе плачьте!» — все громче ему отвечают Воплем Хариты[457], тоскуя о мертвом Кинировом сыне; Молвят друг другу они: «Ах, умер прекрасный Адонис!» Плачет Диона[458], но громче пронзительным криком взывают Мойры[459]; его возвратить хотели б они из Аида, Шлют ему вслед заклинанья. Но их не услышит умерший; Он и хотел бы внимать им, но Кора[460] его не отпустит. Нынче окончи свой плач, Киферея, смири свое горе! Вновь через год тебе плакать и вновь разливаться в рыданьях.

II ЭПИТАЛАМИЙ АХИЛЛА И ДЕЙДАМЕИ[461]

Мирсон Ты бы не спел мне, Ликид, сицилийскую сладкую песню, Нежную сердцу усладу, любовную, так, как однажды Пел у морского прибоя киклоп Полифем Галатее? Ликид Сладко играть мне, Мирсон, на свирели; но что же сыграю? Мирсон Спой мне, Ликид, свой напев ты завидный о страсти скирийской[462], Тайну лобзаний Пелида[463] и тайное ложе поведай. Как он в фату был одет, как ходил он во лживом обличье, Жил между девушек он Ликомедовых, тайны не знавших Той, что Ахилл засыпает в чертоге, где спит Дейдамёя. Ликид 10 Некогда выкрал Елену пастух[464] и вернулся на Иду[465] С нею, Ойноне на горе, и Лакедемон[466], разъярившись, В помощь призвал всех ахеян. И эллин, откуда б он ни был, — Был ли он житель Микен[467], иль лаконец, или житель Элиды[468], В доме своем не остался, скрываясь от гнева Ареса. Только Ахилл лишь один укрывался меж дев Ликомеда, Пряже учился он вместо владенья оружьем, рукою Белой он нитку тянул; имел он весь девичий облик: Все было женственно в нем, и на белых щеках расцветали Алые так же цветы, как у дев, и походкою женской 20 Так же ходил, как они, и фатой покрывал свои кудри. Сердце ж мужское имел он, и знал он любовь, как мужчина. С самой зари и до ночи сидел он вблизи Дейдамеи: То целовал он ей руку, а то помогал ей нередко, Цепь на станке поднимал, хвалил ее тонкую пряжу. Есть не хотел он ни с кем из подруг; он все время старался, Как бы с ней сон разделить. И промолвил ей слово такое: «Глянь-ка ты, девушки все сообща засыпают друг с другом, Я ж в одиночестве сплю, и, красавица, ты одинока. Мы же ровесницы обе, и обе с тобой мы прекрасны. 30 Обе на ложах своих мы одни. Ненавистные ночи Тянутся долго и злобно меня от тебя отлучают.[469] Я от тебя далеко…

Эрот с палицей. Глина. Греческая работа III в. до н. э.  Гос. Эрмитаж.

РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ[470]

I Частое капли паденье, как молвит пословица, может Впадину даже и в камне выдалбливать. . . II Право, не стоит, дружище, со всякой пустячной работой Тотчас бежать к столяру и к чужой обращаться подмоге. Сам себе сладишь свирель: для тебя это легкое дело. III Ты без награды меня не оставь; ведь и Феб лишь за плату[471] Песни поет: от почета работа становится лучше. IV Трудно, и вовсе не надо нам делать, чего не умеем. V Коль хороши мои песни, то славу уже мне доставят Даже и те лишь одни, что доселе мне Муза внушила. Если ж не сладки они, то зачем же мне дальше стараться? Если б нам жизненный срок был двоякий дарован Кронидом Или изменчивой Мойрой — и так, чтоб одни проводили В счастии мы и в утехах, другой был бы полон трудами,— То потрудившийся мог бы позднейшего ждать награжденья. Если же боги решили назначить нам, людям, для жизни Срок лишь один, и притом столь короткий, короче, чем прочим. 10 Что же, несчастные, мы совершаем такие работы? Что же, для цели какой мы в наживу и в разные знанья Душу влагаем свою и все к большему счастью стремимся? Видно, мы все позабыли, что мы родились не бессмертны И что короткий лишь срок нам от Мойры на долю достался. VI Эроса, страшного бога, ничуть не пугаются Музы, Любят всем сердцем его, за ним они следуют всюду. Если задумает петь тот, кто хладную душу имеет. Он им чужой; не хотят с ним искусством своим поделиться. Если ж кто Эросу сердце подарит и сладкие песни Станет слагать, то поспешно к нему они все соберутся Сам я свидетель тому, что поверие это правдиво: Если кого из бессмертных воспеть захочу иль из смертных, Только бормочет язык мой, и петь не хочет, как прежде; 10 Стоит же только запеть мне для Эроса иль для Ликида, Тотчас из уст у меня моя песня, ликуя, польется. VII Раз предо мною во сне появилась царица Киприда, Эроса-крошку держала своею рукою прекрасной, В землю вперившего очи. И вот что она мне сказала: «Милый пастух, обучи мне, пожалуйста, Эроса пенью!» Это сказав, удалилась. А я своим песням пастушьим Стал обучать его, глупый, — как будто хотел он учиться! «Пан свирель изобрел, а флейту открыла Афина, .Лирой известен Гермес, Аполлон же кифарой прославлен». Все рассказал я, но он моих слов закреплять не старался, 10 Песенки сам про любовь мне запел, рассказал мне о страсти Он меж людьми и богами, о матери тоже поведал. Все позабыл я, чем мною был Эрос обучен в ту пору; Те же любовные песни, что он мне преподал, я помню." VIII Геспер[472], ты светоч златой Афродиты, любезной для сердца! Геспер, святой и любимый, лазурных ночей украшенье! Меньше настолько луны ты, насколько всех звезд ты светлее. Друг мой, привет! И когда к пастуху погоню мое стадо. Вместо луны ты сиянье пошли, потому что сегодня Чуть появилась она и сейчас же зашла. Отправляюсь Я не на кражу, не с тем, чтобы путника ночью ограбить. Нет, я люблю. И тебе провожать подобает влюбленных. IX[473] Счастливы все те, кто любит, коль равною мерой любимы. Счастлив Тесей[474] был всегда, если вместе он был с Пейрйфоем, Даже когда он сошел к угрюмым Аида пределам. Счастлив был даже Орест[475], хоть и был на суровой чужбине, Так как с ним вместе, как спутник, Пилад по дорогам скитался. Счастлив Ахилл Эакид[476] был при жизни любимого друга, Счастлив он был, умирая, отмстивши за страшное горе. X Мальчик один, птицелов, меж деревьев по роще блуждая, Ловлею птичек занялся и видит, что Эрос крылатый Сел на ветвистом суку. Когда его мальчик завидел, Очень был рад, принявши его за огромную птицу. Мигом раскинув силки, его караулить он начал С этого бока, с другого; но стал перепархивать Эрос. Горько обиделся мальчик на то, что не встретил удачи. Бросив те«ета свои, побежал к старику-землепашцу, Кто его ловли искусству учил; про свою неудачу 10 Все рассказал, показавши, где Эрос сидит. Улыбнулся Старец тогда, головой покачал и ответил ребенку: «Эту охоту ты брось, не гоняйся за птицею этой, Лучше ее избегай. Это страшная птица. Ты будешь. Счастлив, пока не поймал ты ее. Но как станешь мужчиной. Он, кто, тебя избегая, порхает, тогда своей волей Сам же к тебе прилетит и на голову сядет внезапно». XI Кипра прелестная дочь, ты, рожденная Зевсом иль Морем, Молви, за что ты на смертных, за что на богов рассердилась? Больше того: вероятно, сама ты себя прогневила И родила в наказанье ты Эроса всем на мученье: Дик, необуздан, жесток, и душа его с телом не схожа. И для чего ты дала ему быть стрелоносцем крылатым, Так что ударов жестоких его мы не в силах избегнуть? XII Женщины слава — в наружной красе, а мужчины — в отваге. XIII Путь мой хочу я направить туда вон, на эти откосы, К морю, к прибрежной песка полосе. Там я топотом нежным Буду молить Галатею жестокую. С сладкой надеждой Даже до старости я не хотел бы глубокой расстаться. XIV[477] Феб даже речь потерял, пораженный страданьем жестоким Стал он лекарство искать, изучая искусство; леченья; Мазать амброзией стал и нектаром смачивать рану — Нет исцеления ранам, которые Мойра наносит. XV Клеодам Что тебе мило, Мирсон, весна, иль зима, или осень? Может быть, лето? Какую пору возвратить ты хотел бы? Лето, когда созревает все то, над чем мы трудились? Может быть, сладкую осень, когда уменьшается голод? Или ленивую зиму? Ведь люди зимою обычно Греются в доме своем, наслаждаясь в покое бездельем. Или красотка-весна тебе нравится больше? Скажи мне. Что тебе по сердцу? Дай поболтаем, покуда свободны. Мирсон То, что устроили боги, нам, смертным, судить не пристало. 10 Все это свято и мило. Но все же тебе, как ты хочешь, Дам я ответ, Клеодам, что всего я прекрасней считаю. Лета совсем не хочу, потому что палит меня солнце; Осени я не желал бы: она нам приносит болезни; Гибельной стужи боюсь, приносящей снега и морозы. Трижды желанная мне пусть весна бы весь год продолжалась. Нас в это время не мучит ни холод, ни жаркое солнце. Это зачатья пора и всеобщего время цветенья, Ночи равняется день и уравнены ясные зори. XVI Эрос пусть Муз призовет, и ведут с собой Эроса Музы. Мне же, влюбленному, Музы всегда пусть напевы даруют. Сладкие дарят напевы, сладчайшее в мире лекарство. XVII Все, если бог пожелает, слагается к благу; для смертных Только с подмогой блаженных дела все легки и успешны

ФИГУРНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ[478]

СЕКИРА

(АР, XV. 22) 1 Деве, чей ум выше ума многих мужей, этот топор дарит Эпей Фокеец.[479] 3 Дарданрв мощь, город святой впрах превратил, ярым огнем спаливши, 5 Не был Эпей в первых рядах славных бойцов ахейских: 7 Ныне ж воспет в песне самим Гомером. 9 Тот, на кого ты взглянешь, 11 И дышит 12 Он счастьем 10 Трижды блажен навеки. 8 Это дала милость твоя, Паллада! 6 Воду носил он с родника, чести себе не видя. 4 Града владык, гордых царей, в злате одежд он низложил с престолов. 2 Некогда им он ниспроверг зданье богов, стены врага, мудрый совет исполнив,

Читать надо в следующем порядке

Деве, чей ум выше ума многих мужей, этот топор дарит Эпей Фокеец. Некогда им он ниспроверг зданье богов, стены врага, мудрый совет исполнив, Дарданов мощь, город святой в прах превратил, ярым огнем спаливши, Града владык, гордых царей, в злате одежд он низложил с престолов. Не был Эпей в первых рядах славных бойцов ахейских: Воду носил он с родника, чести себе не видя. Ныне ж воспет в песне самим Гомером Это дала милость твоя, Паллада! Тот, на кого ты взглянешь, Трижды блажен навеки, И дышит Он счастьем.

КРЫЛЬЯ ЭРОТА[480]

(АР, XV, 24) Глянь на меня! Некогда был силой моей свергнут Уран[481]; царь я Земли широкой. Ты не дивись, видя мой лик; он еще юн, но опушен бородкой; Был я рожден в мраке веков, в царстве Ананкэ[482] древней. Было тогда гнету ее подвластно Все на Земле живое, Даже эфир. Хаоса сын Я, не Киприды чадо[483] И не дитя с крыльями, сын Ареса; Я, не гневясь, власти достиг, я завлекаю лаской; Недра земли, глуби морей, купол небес — воле моей покорны. Я у богов отнял их жезл, древнюю мощь их захватил, стал я судьей над ними.

ПРИЛОЖЕНИЯ

БУКОЛИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ ЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЙ ЭПОХИ

Покорение материковой Греции, начатое Филиппом Македонским и завершенное Александром, и завоевание Востока и Египта открыли новую эру в истории Греции, которую принято называть эпохой эллинизма. Начало ее обычно датируют годом смерти Александра (323 г. до н. э.) и распадом его монархии на несколько государств его преемников — диадохов; конец же ее иногда связывают с покорением собственно Греции и превращением ее в римскую провинцию Ахайю (146 г. до н. э.), а иногда с падением последнего самостоятельного государства диадохов — Египта, т. е. с битвой при Акции (30 г. до н. э.). Для этого периода истории Греции характерно существование большой группы государств на Переднем Востоке, подчиненных греческим властителям и воспринявших греческий язык и греческую культуру.

Эпоха эллинизма — считать ли ее длительность в 200 или в 300 лет — обладает многими своеобразными чертами, отличающими ее как от полисной системы «классической Греции», так и от Римской империи. Хотя все эти государства принадлежали рабовладельческой формации и вся хозяйственная система их была основана на эксплуатации раба как живого орудия производства, тем не менее при переходе от материкового полиса к. эллинистическому государству сама форма рабовладения несколько изменилась. В классическую эпоху даже  в  наиболее прогрессивном греческом полисе, в Афинах, сохранялись еще-многие черты доклассового родового общества: родовые связи были еще очень сильны, и преимущества «благородного» происхождения обычно ценились выше фактического богатства. В государствах диадохов все большую роль начинает играть имущественное положение как таковое; и если в метрополиях каждый свободный гражданин полиса чувствовал себя равноправным членом народного собрания и противопоставлял себя не столько аристократу, сколько переселенцу из другого полиса (метэку) и, конечно, купленному рабу-пленнику, то в новых городах, которые с необычайной быстротой вырастали на завоеванных землях, родовые и племенные связи стали ослабевать, а контраст между богачом и бедняком становился все острее. Число рабов, ставших недорогим товаром вследствие бесконечных войн и увода пленных из покоряемых областей и городов. безмерно возросло. Состав жителей завоеванных областей стал текучим. Если при колонизации, протекавшей в VII—V вв., метрополию покидали десятки и сотни людей, сохранявших тем не менее свою связь с метрополией (буквально «городом-матерью»), то теперь в завоеванные страны хлынули многие тысячи жителей обедневшей разоренной Греции; они отрывались от своей родины, привыкали к новым обычаям, к новому быту, к новым богам, а их дети уже вырастали, не зная старой родины. Изменилась в корне и система управления.

Население новых городов не было спаяно вековыми связями, родовыми, племенными и земельными; оно не ощущало так живо, как население старых полисов, необходимости бороться за свой город, за свою землю и легко шло на службу к любому военачальнику или царю, дававшему надежду на наживу. Многие воины-ветераны уже не возвращались домой, а оседали навсегда на завоеванных землях. В государствах такого типа, довольно крупных, но внутренне не спаянных, была возможна лишь монархическая и бюрократическая система управления, чему способствовали и постоянные войны между диадохами. Вопросы войны и мира, финансов, строительства, воспитания юношества, народные празднества и культ, т. е. вопросы, которыми каждый гражданин полиса мог и даже был обязан интересоваться и принимать участие в их решении, — отошли в ведение государства с его системой военных и гражданских чиновников. Народное собрание как государственное учреждение перестало существовать; мирному жителю не осталось ничего, кроме заботы о самом себе, о своем благосостоянии, о своих мыслях и чувствах. Поэтому одной из основных черт, так сказать, психологии и идеологии эллинизма является ярко выраженный индивидуализм.

Другая черта, в известной степени контрастирующая с первой,— стремление к пышности и грандиозности. В руках правителей-завоевателей и крупных богачей оказались огромные денежные средства, которыми общество в целом не распоряжалось; уже Александр, покорив Персию, начал поражать своих воинов, пришедших с ним из Македонии и Греции и привыкших к суровой жизни, небывалой роскошью своих пиршеств и празднеств; его многочисленные преемники последовали его примеру, соперничая друг с другом; именно при диадохах были воздвигнуты те постройки и памятники, которые получили название чудес света — Колосс Родосский, маяк Фарос, Пергамский алтарь, огромные гавани Александрии и Антиохии, Александрийская библиотека с ее сотнями тысяч списков и огромным штатом обслуживавших ее ученых. Исключительного расцвета достигло художественное ремесло во всех его отраслях: литейная, камнерезная, прядильная, ткацкая, деревообделочная и мебельная промышленность; ювелирные украшения, эмаль, мозаика, стекло — все эти дорого стоящие предметы находили богатых потребителей.

Эти характерные черты эпохи — стремление к пышности и грандиозности, с одной стороны, утонченный индивидуализм и интерес к деталям человеческой жизни и быта, с другой,— наложили свою печать и на все отрасли искусства и науки. Наиболее ярко это, может быть, отразилось на скульптуре, внеся в нее совершенно новые черты: если в статуях классической эпохи индивидуальные черты отступали перед типическими, то в эллинистической скульптуре в произведениях Праксителя и Лисиппа индивидуальность выражена уже гораздо ярче, однако, еще  при  сохранении  классической  простоты;  интерес  же к «мелочам жизни» отразился в многочисленных статуях и статуэтках детей, животных, птиц: скульпторы стремились схватить и закрепить в них отдельные, скоропреходящие моменты и ситуации. Желание украсить быт частного дома нашло свое выражение в расцвете декоративной скульптуры, в изящной отделке  светильников,  домашних  алтарей,  маленьких  герм.

Живопись также достигла исключительного совершенства в передаче индивидуальных черт человеческого облика — достаточно вспомнить знаменитые «Фаюмские портреты». Если все это можно считать положительным результатом пробудившегося интереса к индивидуальности, то, с другой стороны, эта преувеличенная любовь к деталям привела к перегрузке многих произведений скульптуры ненужными мелочами, снижающими общее впечатление, — как, например, в группе Фарнезского быка; а желание схватить отдельный момент движения или переживания вело иногда к излишней, несколько манерной патетике, как например, в голове так называемого умирающего Александра и в некоторых группах Пергамского алтаря.

В области науки развиваются те же две противоборствующие тенденции: некоторые специальные науки окончательно отрываются от философии; математика и астрономия, география, ботаника, медицина осваивают и суммируют множество новых ценных фактов, и имена ученых, специалистов по «точным наукам», дошедшие до нас, исчисляются десятками.

Такое накопление специальных знаний, начало которому положил уже Аристотель, было для науки необходимо и полезно, если не вело к бесцельному педантическому собиранию ненужных мелочей, что тоже имело место. Философию же этот отрыв от общенаучных интересов стал все больше замыкать в круг чисто моральных проблем, в поиски «идеала мудреца», стремящегося к спокойствию духа и к удалению от общественной жизни, т. е. вел ее нередко опять-таки к узкому индивидуализму.

Однако не следует думать, что эта специализация наук и отрыв философии от них повлияли отрицательно на уровень общего образования. Напротив, именно в эпоху эллинизма греческое образование вместе с  греческим  языком  широко  распространилось в Южной Европе, Передней Азии и Северной Африке. В новых городах строились школы, театры и библиотеки; книга стала ходовым товаром, предметом массового производства, торговли и потребления. Появились на свет крупные «книгоиздательства», «фабрики» списков и специальные книготорговцы. Практическая потребность в сотнях списков «классической литературы» — Гомера, трагедий и комедий — для использования в театрах и школах, для хранения в частных собраниях и государственных библиотеках все росла, а эта потребность в свою очередь вызвала к жизни и другую — установление верного единого текста сочинений знаменитейших поэтов, историков и ораторов; этой-то потребности мы и обязаны рождению подлинной филологии, основоположниками которой были именно александрийские ученые. Их трудами были сохранены и речи великих аттических ораторов, и сочинения историков; целых два поколения ученых потрудились над собиранием различных вариантов поэм Гомера и над их критическим изданием и комментированием.

Эта работа над «классическим наследием», хотя ее, конечно должны были вести лица, хорошо знавшие и понимавшие литературу, не была, однако, разумеется, подлинно творческой работой. Что же представляет собой литература эллинизма в собственном смысле этого слова?

Изменившиеся общественные условия и запросы не могли, конечно, не отразиться сильнейшим образом и на той области искусства, которая наиболее тесно связана с общественной жизнью — на чисто литературном творчестве. Положение поэта и роль литературы в обществе в корне изменились: писатели и поэты были вынуждены либо полагаться только на свои силы и жить на собственные средства, если таковые у них имелись, либо попадать в зависимость от лиц, которым было угодно оказать покровительство тому или иному поэту в награду за похвалы и прославление своих#деяний.

Литературное творчество и литературная критика стали уделом утонченных эрудитов, нередко состоявших при дворе того или иного правителя, который интересовался литературой или желал составить себе славу покровителя искусств: таковы были в особенности правители Египта — Птолемеи и Пергама — Атталиды; прочие диадохи радели больше о военной славе и приобретении земель и сокровищ. Эта оторванность поэтов и писателей эллинистической эпохи от общественной жизни народа привела к тому, что от богатейшей эллинистической литературы до нас дошли лишь жалкие остатки — и даже эти остатки сохранились лишь благодаря быстро пробудившемуся в Риме в I в. до н. э. и I в. н. э. интересу к греческой литературе, вызвавшему потребность в собирании и издании не только произведений классиков V—IV вв., но и поэтов эллинистической эпохи. Биографических данных о писателях III—II вв. почти нет, даже в форме анекдотов, которых так много относительно их предшественников.

Те две характерные черты эллинистической культуры, о которых было сказано выше,—стремление к грандиозности и любовь  к  деталям — нашли  своих  поборников  и  в  литературе. С  одной  стороны,  в  эллинистическую  эпоху  расцветает  эпос поэтов, подражателей Гомера; из этих произведений до нас дошло  полностью  лишь  одно—«Поход  аргонавтов»  Аполлония Родосского;  названий же этих эпических поэм, упоминающихся у  позднейших  авторов,  имеется  немало.  С  другой  стороны, в противовес этим тяжеловесным и едва ли талантливым поэмам возникает  и  пышно  расцветает  поэзия  «малых  форм».  Между представителями  этих  двух  направлений  происходила,  по-видимому,  яростная  литературная  борьба,  отголоски  которой  мы находим  и  в  произведениях  Феокрита  и  его  последователей, и Каллимаха, и в некоторых безымянных эпиграммах. Именно эти поборники «малых форм» создают несколько новых жанров литературы:  они  отчасти  варьируют  и  используют  старые жанры,  создавая  на  почве  эпоса  малую  эпическую  поэму — «эпиллий»,  а  на почве торжественной оды  или  гимна—мифологические гимны,  нередко с примесью иронии;  но  интереснейшим и наиболее замечательным фактом во всем развитии литературы эпохи эллинизма является рождение совершенно нового жанра — так  называемой  буколики  или  идиллии — поэзии «пастушеского»  жанра. Значение этого факта вышло далеко  за пределы своего времени — так далеко, как не мог ни в коем случае предполагать первый творец и основоположник «пастуше-ской»  поэзии — Феокрит.

Биографические данные об этом наиболее оригинальном и наиболее известном поэте эпохи эллинизма весьма скудны, да и эти скудные сведения почерпнуты либо из намеков, имеющихся в его собственных произведениях, либо от лиц, живших несколько веков спустя. Время его жизни определяется по двум его произведениям, так называемых энкомиям, хвалебным посланиям, обращенным к двум историческим лицам: к Гиерону, провозгласившему себя в 268 (или 265) г. до н. э. царем Сиракуз, и к царю Египта Птолемею Филадельфу (309—246 гг.). Отношения Феокрита с Гиероном неясны, так как энкомий является единственным стихотворением, где названо это имя. О том, что Феокрит был близок к двору Птолемея, свидетельствует двукратное хвалебное упоминание имени этого царя: в стихотворениях «Эсхин и Тионих» (XIV, 61—70) и «Сиракузянки» (XV, 46—50), а также наличием в числе произведений Феокрита поэмы «Береника» (имя матери Птолемея Филадельфа), из которой имеется только небольшой фрагмент; ее название сохранил Афиней (VII, 284 аЬ). Из этих данных следует, что Феокрит родился в конце IV в. или начале III в. до н. э. и его литературная деятельность относится к I половине III в. Несмотря на усилия многих исследователей, им не удалось установить более точно год его рождения[484]. Год его смерти тоже неизвестен.

Жизнь Феокрита связана с довольно широким кругом стран, прежде всего — с Сицилией и Южной Италией; в стихотворениях «Прялка» и «Киклоп» (XXVIII и XI) он называет Сицилию «нашей страной», Полифема — «своим земляком» и с любовью говорит о Сиракузах:

Град наш — сердце страны,  острова  честь,  славных  мужей оплот. (XXVIII, 18).

Гражданином Сиракуз называет Феокрита и эпиграмма, написанная от его лица, по-видимому, в I в. до н. э.

С  Хиоса  родом — другой[485];  а  я,  Феокрит,  написавший Это, — один  я  из  тех,  кто  в  Сиракузах  живет. Сын Праксагора-отца и сын знаменитой Филины; Музу чужую к себе я никогда  не манил.

Кроме того, Феокрит, несомненно, посещал Кос — небольшой остров, лежащий в Эгейском море около малоазийского побережья; Кос является местом действия стихотворений «Колдуньи», «Праздник жатвы» и «Жнецы» и родиной Птолемея Филадельфа (XVII, 58); и. наконец, Феокрит жил в Александрии, где разыгрывается его знаменитейший мим «Сиракузянки, или женщины на празднестве Адониса». Название этого мима свидетельствует о том, что и в Александрии Феокрит был связан со своими земляками сиракузянами, очевидно, переселившимися из Сицилии в новый процветающий город, где уже было множество греческих колонистов.

В приведенной эпиграмме названы и имена родителей Феокрита— Праксагор и Филина.

Ученые приложили немало труда, чтобы установить социальное происхождение Феокрита и занятие его родителей, но дальше предположений дело не пошло. Так, удалось найти в списках победителей на олимпийских играх от 264—260 гг. имя бегуна Филина, уроженца Коса, упомянутого Феокритом в миме «Колдуньи» (II, 114). Это дало возможность связать имя матери Феокрита с Косом и предположить, что Феокрит имел на Косе родичей со стороны матери. Эпитет «знаменитая», приложенный к имени матери, дает некоторое основание полагать, что она принадлежала к артистическому миру, может быть, была поэтессой, певицей или играла на каком-нибудь музыкальном инструменте, так как именно в этих кругах женщина могла пользоваться славой, как, например, та Главка, о которой Феокрит упоминает в IV идиллии (ст. 31).

Однако всех этих данных слишком мало, чтобы наметить хотя бы приблизительно биографию Феокрита и датировать его стихотворения. Исследования, посвященные этому вопросу, как бы вращаются в заколдованном кругу: из самих произведений берутся указания для датировки, а по этой гипотетической датировке располагают произведения. В зависимости от предположения, какой из энкомиев — к Гиерону или к Птолемею — написан раньше, одни ученые считают, что Феокрит сперва пытался остаться в Сицилии при дворе Гиерона, но, не достигнув успеха, решил попытать счастья в Александрии; другие, напротив, полагают, что он, потерпев неудачу в Египте, вернулся на родину к Гиерону. Хотя, как сказано, надежных данных ни для того, ни для другого предположения не имеется, но первое все же более вероятно: энкомий к Гиерону, относящийся к 70-м годам III в. до н. э. (Гиерон назван в нем не царем, а только доблестным воином), носит еще следы неопытной руки поэта; композиция энкомия довольно непоследовательна, да и сам поэт жалуется в начале послания на свою бедность, а в конце решительно заявляет, что он ни за что не расстанется с Харитами и пойдет только к тому в дом, кто примет и их. По-видимому, Феокрит в это время был еще молод и искал себе покровителя. Косвенным доказательством того, что главный период его литературной деятельности относится не к пребыванию в Сиракузах, служит и тот факт, что совершеннейшие творения его («Тирсис», «Колдуньи», «Праздник жатвы» и «Сиракузянки») имеют местом действия Кос и Александрию; не исключена, конечно, возможность, что поэт впоследствии вернулся на родину и уже там написал «Киклопа» и «Прялку».

Еще меньше известно нам о двух ближайших последователях Феокрита — Мосхе и Бионе,

Все сведения о них ограничиваются несколькими справками в словаре византийского лексикографа Свиды (X в. н. э.) и в схолиях к «Палатинской антологии», гласящих: «Следует знать,  что  имеется  три  поэта,  сочинявших  пастушеские  стихотворения: Феокрит, Мосх Сицилиец и Бион Смирнский из местечка Флоссы.. . Мосх, сиракузский грамматик, ученик Аристарха; он—второй поэт после Феокрита, поэта, сочинявшего пастушеские стихотворения». «Это—поэт Мосх, один из так называемых пастушеских поэтов, из которых первый — Феокрит, второй этот самый Мосх, третий Бион Смирнский». (Схолии к «Палатинской антологии», IX, 440.) В стихотворении «Плач о Бионе», приписывавшемся Мосху, но едва ли принадлежащем ему, автор говорит о себе как об уроженце Авсонии, т. е. Южной Италии, а Биона называет пастухом и в то же время учителем поэзии и главой «дорийской школы» (ст. 11—12 и 84); себя он считает преемником Биона и упоминает о том? что Бион был отравлен. Однако вся хронология в этом «Плаче» настолько спутана (так, о смерти Биона плачет не только Феокрит, но и жившие еще раньше Филет и Асклепиад Самосский), и сам «Плач» настолько подражателен и компилятивен, что делать из него какие-либо выводы невозможно.

По всей вероятности, и Бион, и Мосх жили во 11 в. до н. э.

Все вышеприведенные гипотезы и разногласия по поводу биографий буколических поэтов не имеют существенного значения для оценки их литературного наследия, которое, несмотря на все его разнообразие, все же представляет собой стройное художественное  целое,  объединенное  одним  стилем  и  духом.

Стихотворения поэтов-буколиков дошли до нас в значительном числе рукописей; большинство их относится к XIV и XV вв., но имеются два списка XIII в., из которых один считается наилучшим. Третий список того же времени погиб при пожаре виллы одного падуанского богача, но его успел использовать филолог Марк Мусу ρ в своем издании стихотворений Феокрита в 1516 г., отличающемся от первого печатного издания (Альда Мануция) 1495 г. Как состав рукописей, так и порядок расположения стихотворений в них весьма различен; в некоторых из них имеются стихотворения Мосха и Биона, в других находятся только произведения Феокрита. Наиболее компактно выступает обычно группа чисто буколических стихотворений Феокрита; к ним часто присоединяют сильно отличающиеся от них мимы «Колдуньи» и «Сиракузянки». Расхождения между рукописями, хотя и весьма многочисленные, в большинстве случаев не затрагивают смысла текста по существу, а касаются форм слов и кое-где порядка стихов. Очень немногие стихи считаются утраченными и столь же малое число признано за позднейшие вставки. В общем та огромная работа, которая проделана филологами над буколическими поэтами, дала почти единый стройный, художественно целостный текст, не имеющий серьезных смысловых разночтений и не вызывающий крупных разногласий в толковании.

Надо упомянуть еще о том, что некоторые фрагменты из Феокрита найдены за последнее время на папирусах, датированных от I до V вв. н. э., причем крупных расхождений с текстом рукописей тоже не обнаружено.

В большинстве рукописей Феокриту приписывается тридцать более крупных стихотворений и двадцать шесть эпиграмм. Из этих тридцати стихотворений только двенадцать являются «пастушескими»; четыре можно назвать мимами, т. е. маленькими драмами; восемь — эпиллиями, четыре — лирическими стихотворениями;  о двух энкомиях было сказано выше.

Биону приписываются: одна крупная поэма — «Плач об Адонисе», фрагмент эпиллия «Ахилл и Дейдамея» и восемнадцать  маленьких  стихотворений  различного  характера.

Мосху—эпиллии «Европа», «Эрос-беглец» и «Мегара», поэма «Плач о Бионе» и четыре эпиграммы.

До нас дошли не все произведения Феокрита: в словаре Свиды читаем: «Он написал так называемые пастушеские стихотворения на дорийском диалекте. Приписывают ему еще и следующие сочинения...» (следует девять названий); под некоторыми из них, вероятно, подразумеваются те небуколические стихотворения Феокрита, которые до нас дошли (например, гимны, песни, эпиграммы); о других — нет никаких сведений.

По вопросу о подлинности стихотворений буколических поэтов уже с XVIII в. среди исследователей происходила жаркая полемика; ему посвящена обширная литература, причем число стихотворений, которые брались под сомнение тем или иным ученым, довольно велико. Основания для сомнения в подлинности не всегда ясны:  иногда таким основанием служит нахождение данного стихотворения в малом числе рукописей, и притом либо в более поздних, либо в плохо сохранившихся; иногда очень тонкие, но недостаточно систематические наблюдения над строем стиха и словоупотреблением; наконец — общеисторические, эстетические и даже морализирующие суждения. Занимаясь вопросом подлинности, нельзя упускать из вида, что мы имеем дело с эпохой, когда понятий авторского права и плагиата  не  существовало[486].

Кем же и когда был составлен тот «свод» произведений поэтов-буколиков, который через много веков дошел до нас в византийских рукописях? Есть основания предполагать, что сам Феокрит не издал сборника своих стихотворений и эпиграмм; это видно, например, из того, что его эпиграммы не попали в известный сборник Мелеагра (I в. до н. э.), который жил как раз «а Косе, несомненно знал бы их и включил в свой «Венок». По-видимому, ни в конце III, ни в течение II в. стихотворения трех поэтов-буколиков, к которым за это время присоединилось много подражательных произведений, не были объединены в сборник, и только в I в. до н. э., уже в Риме, к ним отнеслись с тем вниманием, которого они заслуживали; их стали усердно читать и комментировать. Именно от этого времени сохранилось множество схолий к отдельным стихам, правда, довольно бедных по содержанию, иногда просто пересказывающих прозой отдельные стихи, иногда разъясняющих, но тоже довольно беспомощно, дорические формы. Тогда же грамматик Артемидор и его сын Теон впервые собрали, систематизировали и издали все стихотворения Феокрита, вошедшие впоследствии в рукописи, а также все, что приписывалось Мосху и Биону. По-видимому, нет оснований сомневаться в том, что Артемидору действительно принадлежит эпиграмма, приписываемая ему в рукописях и замыкающая собой сборник эпиграмм Феокрита:

Музы пастушьи, досель в одиночку вы жили; отныне Будете в общем жилье, будете стадом одним.

Этим двум филологам, а также Вергилию, который донес вти стихотворения до широких кругов римских читателей, мы и обязаны своим знакомством с «буколической Музой».

До сих пор, говоря о стихотворениях Феокрита, мы употребляли специальные термины—«буколика», «мим», «эпиллий». Однако наиболее распространенным термином, который обычно прилагается ко всем без различия стихотворениям Феокрита, а заодно и к произведениям его подражателей, является термин «идиллия»; а поскольку имеются еще и термины «эклога» и «пастораль», то необходимо вкратце дать обзор и разъяснение этих терминов.

Наиболее старинным из них является термин «буколика», он происходит от греческого прилагательного βουκολικός— «пастушеский» и, по-видимому, заимствован непосредственно из  рефрена  стихотворения  «Тирсис»:

Песни  пастушьей  запев  запевайте  вы,  милые  Музы!

В греческом языке имелись разные названия для пастухов, пасших коз, овец или рогатый скот. Слово «буколический» происходит от греческого слова βουκόλος— «букол», пастух быков и коров. В схолиях к Феокриту есть забавное утверждение, что это название было выбрано потому, что «быки и коровы крупнее и важнее овец и коз»; впрочем, о том, что эти пастухи действительно пользовались большим уважением, чем все другие, не раз говорит и Феокрит; пасти же коз считалось занятием легким и пустым.

Греческий термин «буколика» был перенесен в Рим в форме carmen bucolicum и в этой форме прилагался к стихотворениям и Вергилия, и его подражателей — Кальпурния (I в. н. э.) и Немесиана (III в. н. э.). Он же возрождается у Боккаччо и Петрарки и переходит во Францию в форме «La Muse bucolique». Однако в римской, а потом и во французской литературе более употребительным становится термин «эклога», означавший сперва только «сборник» избранных мест, а потом и сборник небольших законченных стихотворений; это название, примененное к буколическим стихотворениям Вергилия, стало употребляться наравне с «carmen bucolicum». Позднее был введен термин «poesia pastorale» и был опять-таки усвоен во Франции, где слово «pastorale» стало применяться наравне с  «eglogue»,  хотя под «eglogue» обычно стали понимать эпическую, а под пасторалью — драматизованную сцену из пастушеского быта.

Менее ясно происхождение термина «идиллия», буквально означающего «картинка» ( είδύλλιον )—уменьшительное от греческого «гТоск» —вид, образ. Он появляется впервые в схолиях к Феокриту, т. е. οή моложе термина «буколика» почти на двести лет, причем этот термин стал применяться уже ко всем стихотворениям Феокрита без различия их содержания. Чтобы не нарушать этой общепринятой традиции, при ссылках на отдельные стихотворения мы будем пользоваться этим термином, при анализе же содержания будем употреблять более точные термины—«буколика», «мим», «эпиллий», «энкомий» и т. д.

Термин «идиллия» (а также «эклога») имеет, однако, кроме своего буквального значения, очень важное побочное значение, происхождение которого интересно установить. В обиходной речи под словом «идиллия» понимают образ жизни, настроение или ландшафт приятный, безмятежный, мирный, но немного скучный; словами же «пастораль», «пастушок и пастушка» пользуются обычно с некоторой иронией, подразумевая под ними, помимо тишины и безмятежности, еще какой-то элемент фальши, манерности и маскарада.

Совершенно ясно, что это представление сложилось не на основании знакомства с Феокритом и даже не с Вергилием, а с французской пасторалью XVI—XVIII вв. Однако если подражатели сумели преувеличить и исказить какие-то черты оригинала, то эти черты в нем все же, видимо, должны быть налицо. В чем причина того, что живые и реалистические произведения Феокрита могли породить множество искусственных, даже фальшивых идиллий, эклог и пасторалей, может быть выяснено только после знакомства с содержанием и характерными чертами его творчества.

Каждый, кто знакомится с буколическими стихотворениями Феокрита, невольно задает себе вопрос, имеем ли мы здесь дело с подлинно народным творчеством или только с его имитацией? Насколько близки произведения Феокрита к греческому фольклору и насколько они являются литературной фикцией? Много труда было положено учеными на разрешение  этого вопроса и, как часто бывает, наиболее правильным было признано решение,  соединяющее  в  себе  оба  противоположных  мнения.

Невозможно  сомневаться  в  том,  что  Феокрит  был  знаком и хорошо знаком-—с народной поэзией; об этом свидетельствует сама композиция его буколик; основным типом их является «состязание» между двумя певцами, так называемое амебейное пение (от греческого наречия άμοφαοίς — «поочередно», «попеременно»). Эта форма художественных выступлений встречается не только в Греции, а у многих народов: в частности, именно в Южной Италии — как раз в той местности, где разыгрываются некоторые буколики Феокрита, — наблюдалась еще в XIX и XX вв. форма состязания в двустишиях, т. е. именно та, которая встречается в наиболее чистом виде в V идиллии. Эти двустишия, не связанные между собой и несложные по содержанию, — иногда шутливые, иногда содержащие в себе враждебные выпады против соперника, по всей вероятности. наиболее близки к тому чисто фольклорному образцу, который использован Феокритом. Подлинных образцов античного фольклора мы почти не имеем. Пример двустиший, объединенных общей темой, мы встречаем в великолепной песенке старого насмешливого жнеца Милона в X идиллии и во второй части состязания мальчиков в VIII, где двустишия связаны между собой довольно слабо. Объединение двух- и трехстиший общей лирической темой уже дает песенку, несколько напоминающую серенаду к возлюбленной, — образцы ее даны вХи в III идиллиях.

Более сложные перепевы — двух параллельных по содержанию «куплетов» — имеются в шуточном состязании в VI и в довольно слабой IX идиллиях (последняя считается «е принадлежащей Феокриту). Они же использованы во вводном диалоге в V идиллию, где Комат и Лакон спорят о том, где же им следует провести состязание, и расхваливают в параллельных выражениях два красивых ландшафта.

Наиболее сложной и художественно обработанной формой является песня, посвященная одной теме, как гимн Адонису в XV идиллии и самое очаровательное и глубокое произведение Феокрита — песня об умирающем Дафнисе в I. Эту песню можно считать верхом буколического творчества Феокрита:  элементы народной песни (наивные образы плачущего стада, шутки Приапа) органически связаны в ней с темой сопротивления власти богини любви (близкой к мифу об Ипполите) и разработаны в изящной форме четверостиший и пятистиший, связанных буколическим рефреном. Эта же форма, с точки зрении художественного стихосложения наивысшее, что создал Феокрит на почве народной песни, была им использована вторично в трагическом монологе Симайты во II идиллии; ею же пользуется Био« в «Плаче об Адонисе» и автор «Плача о Бионе».

Феокрит, однако, не всегда оставался так близок к подлинному духу народных перепевов и песенок, как в V, X, I идиллиях. Песни, которыми в VII идиллии обмениваются Ликид и Симихид, уже отнюдь не носят народного характера, а являются подлинными порождениями вычурного эллинизма, щеголявшего своей ученостью и своим утонченным, несколько искусственным юмором. Совершенно исключено, чтобы такие песни, переполненные мифологическими намеками, пели простые пастухи; это типичные произведения «буколического маскарада». Сам Феокрит несколько приподнимает свою маску «пастуха», говоря, что он, Симихид, лежа на ложе из душистой травы, будет слушать, как пастухи будут петь ему свои песни — о Дафнисе, томившемся от любви, или о чудном спасении пастуха, которого в темнице кормили пчелы; по всей вероятности, именно так слушал сам Феокрит пастушьи песни Сицилии и Южной Италии и именно он придал им ту изящную, высокохудожественную форму, в которой они дошли до нас.

Для усиления иллюзии народности Феокрит пользуется в своих буколиках дорическим диалектом греческого языка, что отмечается как наиболее характерная черта его стиля уже в схолиях. Несомненно, те песни, которые он слышал от пастухов, были действительно сложены на этом диалекте, но столь же несомненно и то, что дорический диалект Феокрита не является точной копией подлинного народного дорического диалекта Южной Италии, а опять-таки его художественной обработкой, что с полной достоверностью установлено лингвистами-диалектологами путем сличения форм диалекта буколик Феокрита с  дорическими  надписями  и  фрагментами  дорических  мимов Эпихарма и Софрона. Этот вопрос имеет целую лингвистическую литературу. Феокрита не раз упрекали в «гипердоризмах», но следует ли поставить их в вину самому Феокриту или слишком усердным, но неумелым переписчикам его произведений, сказать невозможно; упреки же в том, что он не хотел буквально использовать народный дорический говор, а обработал его, совершенно необоснованны: все крупные писатели всех времен и народов не фотографировали народную речь, а создавали из нее речь литературную, чем принесли больше пользы и народу, и литературе, чем те писатели, которые рабски копировали диалектизмы, требовавшие приложения словаря.

Что Феокрит сознательно творил свой литературный язык, видно и из его опытов над другими диалектами греческого языка: так, XII идиллия написана на ионическом диалекте, в XXIX и XXX господствуют формы эолического диалекта, в эпиллиях XIII и XXII, а также в энкомиях Гиерону и Птолемею преобладают формы гомеровского эпоса, т. е. несколько искусственного литературного языка, ставшего традицией. Однако и здесь, как установлено лингвистами, Феокрит подходит к языку свободно. В его эолических любовных песнях (XXIX и XXX) встречаются формы, чуждые этому диалекту, а в эпиллиях и энкомиях есть много негомеровских, значительно более поздних форм и оборотов. Такое свободное обращение с языком и сознательное языковое творчество — может быть, даже языковое экспериментирование — является стремлением, которое можно наблюдать на протяжении всего развития греческой литературы. Начиная с Гомера и древнейших лириков и ямбографов, эта творческая обработка родных диалектов и возведение их до общелитературного языка доходит до эпохи эллинизма, где последним ее представителем и был именно Феокрит. Его современники значительно больше, чем он, перенимали формы тех литературных языков, которые достались им от минувших эпох; Феокриту *же удалось поднять свой родной южноиталийский диалект до степени литературного языка для нового созданного им жанра. На некоторое время этот литературный дорический диалект остается тесно связанным с жанром буколики;  и  безымянные  авторы  идиллий  VIII,  IX  XX, XXVII, и Бион, и Мосх следуют своему образцу, Феокриту. Судьба литературного дорического языка Феокрита воспроизводит в миниатюре судьбу эпического языка Гомера, подхваченного его ближайшими подражателями, так называемыми кикли-ками. Но созданный для узких рамок греческой буколики, он погиб вместе с ней, так как путь в новую европейскую буколику-пастораль лежит не через дорический диалект, а через латинский язык.

Итак, Феокрит, обратившись к источникам народного поэтического творчества, художественно обработал свои . материалы и применил даже чисто языковые средства при создании своих произведений в совершенно новом, как бы открытом им жанре. Однако — имеем ли мы право говорить так решительно о создании нового литературного жанра? Был ли Феокрит первым создателем его, имел ли он определенную литературную «программу», или он был рядовым писателем, включившимся в уже сформировавшееся литературное направление? На эти вопросы можно ответить и положительно, и отрицательно. Феокрит, несомненно, не был абсолютным новатором, поэтом-одиночкой. Он был одним из главных представителей той группы, которая боролась за преимущество «малых форм» против поэтов-эпигонов, создававших громоздкие эпические поэмы. Сам Феокрит в VII идиллии (ст. 39—41) говорит, что Музы научили его многим пастушеским песням, но что он сам не считает возможным сравниться с Филетом и с Сикелидом Самосским. Филет назван своим действительным именем; от него до нас дошло несколько эпиграмм несомненно буколического характера, и он, по-видимому, считался главой поэтов «малых форм»; под Сикелидом Самосским Феокрит подразумевает автора многих известных эпиграмм, Асклепиада Самооского, что указано уже в схолиях; буколик от него не дошло. Наконец, Ликид, выведенный в VII идиллии в лице старого козопаса, — предположительно Досиад Критский, от которого до нас дошли только «фигурные» стихотворения и эпиграммы. Поэтому мы в настоящее время не можем определить, насколько тесны были связи Феокрита с его литературными предшественниками и современниками;  для нас его «Идиллии»—первое целостное произведение буколической поэзии. Программу же свою он влагает в уста Ликида и тем .самым резко осуждает.эпигонов-гомеридов:

Мне тот строитель противен, что лезет из кожи с натугой; Думая  выстроить  дом,  вышиною  с  огромную  гору. Жалки  мне птенчики  Муз,  что,  за  старцем  Хиосским  гоняясь, Тщетно  стараются  петь,  но  выходит одно  кукованье. (VII, 45-48).

Каковы же характерные литературные черты буколических произведений Феокрита? О наиболее типичной композиции их — довольно скупой рамке диалогического характера, в которую вставлено состязание двух певцов или песня — было сказано выше; самим поэтом характеристика действующих лиц не дается нигде — какими же средствами достигается то, что по прочтении любой идиллии мы ясно видим их перед собой? Феокриту удается сделать это путем как будто совершенно незначительных высказываний самого лица. Приведем несколько примеров сперва из диалогов V, X и IV идиллий, потом из монологических самохарактеристик в III и XI.

V идиллия, как было сказано, вероятно, нaибoлee близко воспроизводит подлинное состязание в двустишиях: участники — Комат и Лакон вводятся прямо, как действующие лица драмы или мима; и тем не менее, и возраст, и характеры, и враждебные взаимоотношения Комата и Лакона обрисовываются вполне отчетливо в кратком обмене репликами. Комат вспоминает с удовольствием как он сек Лакона в его детстве — значит, он гораздо старше, зол и злораден; Лакон обвиняет Комата, что тот украл у него свирель, а Комат ставит ему в вину кражу шкурки козленка; они долго не могут условиться о месте состязания— оба сварливы, неуступчивы и грубы; но вот—приходит дровосек, призванный ими судьей на состязание, и старый Комат, очевидно, зная хвастливость своего соперника, спешит сообщить, что Лакон пасет чужое стадо, а не свое, на что тот обижается и упрекает старика в болтливости. В течение состязания, обмена примитивными двустишиями, в котором первая, более легкая, роль досталась опять-таки хитрому Комату, он несколько раз  исподтишка обидно задевает Лакона и,  выиграв в состязании,  восклицает:

Скоро  увидите  все  вы,  как  буду  теперь  над  Лаконом Каждый  я раз издеваться при встрече… (V, 142-143).

Совершенно иные отношения изображает Феокрит между пожилым Милоном и юношей Букаем в X идиллии («Жнецы»); с добродушной иронией Милон замечает, что Букай плохо работает — очевидно, влюблен — и предлагает Букаю_ спеть «серенаду» в честь любимой, а выслушав ее, подгоняет его к труду рабочей песней, в которой опять-таки подшучивает и над надсмотрщиком, и над своим собственным голодом и жаждой и заканчивает ироническим советом Букаю спеть свою любовную песенку на рассвете своей матери, когда она станет будить его на работу. Не только Милон, но и наивный Букай и даже описанная в серенаде Букая любимая им девушка-флейтистка, темная, как гиацинт, с ножками, как «точеная кость», и «пьянящим» голосом, которая пленяет Букая, видимо, своим изяществом, а Милону, явно предпочитающему более солидные фигуры, представляется «сухой саранчей», — все эти лица совершенно ясно  встают перед  глазами  читателя.

В буколическом миме (IV) действуют два молодых товарища: один из них, добродушный и наивный, пасет стадо, другой болтает с ним, сплетничает насчет хозяина и подшучивает над своим приятелем, который принимает эти шутки всерьез; после двух-трех реплик этого беглого, почти бессодержательного разговора оба характера уже совершенно ясно очерчены. То же мы видим и в миме «Любовь Киниски» (XIV).

В монологе-серенаде пастуха (III), обращенной к очаровавшей его девушке, его наивные комплименты, его вера в приметы и предсказания и его угроза:

. . .я в траву упаду — пусть съедят меня волки на месте. (III, 53).

создают живой образ влюбленного придурковатого парня. Сходный, но менее скромный характер изображен в молодом киклопе Полифеме, который вполне доволен своей наружностью и уверен в том, что он считается не самым последним в своем краю, так как все девушки,"завидев его, весело хихикают и зазывают его к себе.

Это  уменье  не  описывать,  а  показывать  характеры  людей и является тем элементом подлинного реализма, который можно заметить в «Идиллиях». В этих характерах отражены не только личные черты того или иного человека,  но в известной степени и социальный момент. Лица, действующие в «Идиллиях», весьма разнообразны:  пастухи,  наемные  работники,  кутящие  солдаты, кокетливые  горожанки,  гетеры — весь  этот  пестрый  мир  проходит  перед  глазами  читателя,  обрисованный  одной-двумя  чертами, но в высшей степени живо и реально. Манера построения диалога  и  повествования — простая,  непринужденная — содействует этому впечатлению;  беседа между действующими лицами завязывается  легко  и  естественно,  перескакивает  с  одной темы на другую, пересыпана шутками и поговорками.  Этой  стороной своих идиллий Феокрит безусловно соприкасается с мимом;  но если судить по фрагментам мимов Софрона и Эпихарма и по немногим дошедшим до нас мимам Геронда, Феокрит придал миму более изящную художественную форму, очистил его от грубости и дал не изображение отдельных смешных случаев при установленных раз навсегда типических персонажах, а типические ситуации при сохранении живой индивидуальности действующих лиц. Не меньшим искусством владеет  Феокрит и в изображении ландшафта. Картины природы являются одной из главных прелестей его идиллий; уменье несколькими легкими штрихами нарисовать тот фон, на котором выступают действующие лица, свидетельствует,  может быть,  более чем  все другое, о своеобразии таланта  Феокрита.  Описания  природы,  без  которых его стихотворения потеряли бы половину своего очарования, подаются им так же просто, легко и наглядно, как и характеры. Своеобразие манеры  Феокрита в  изображении природы  выступает особенно ярко,  если сопоставить  его ландшафты с теми  картинами  природы, которыми полны сравнения в поэмах Гомера. Гомер в полном смысле слова описывает природу путем  красочных метких эпитетов;  он отмечает ее особенно бросающиеся  в глаза черты и предпочитает мощные и бурные явления  природы.  Феокрит, в сущности, никакого  описания  не  дает,  он  только  называет предметы природы, не прилагая к ним никаких определений, но называет их не общими родовыми, а их собственными именами; у него нет «деревьев» вообще, а есть тополя, сосны, кипарисы; он называет травы и цветы, птиц и насекомых и этим достигает полной наглядности, не впадая в ученый педантизм. Предметы природы показаны им в действии: древесный лягушонок квакает в терновнике, над цветущим лугом жужжат пчелы, сосна роняет шишки, голубка прячется в можжевельнике. Феокрит не описывает, а показывает, но показывает именно те мелкие детали ландшафта, которые делают его живым.

Однако в изображении ландшафта у Феокрита есть и одна слабая сторона: в то время как Гомер раскрывает перед нами полную картину природы, с жгучим зноем, вихрями, бурями и наводнениями, Феокрит показывает только один ее аспект. Насколько разноо.бразны человеческие характеры, настолько же ландшафтный фон остается всегда одним и тем же, хотя Феокрит умеет находить для передачи его красот все новые и новые краски. «Буколическая» природа—это природа в ясный и теплый день; она всегда одна и та же: холмы и пригорки, дубовая или сосновая роща, кипарисы и можжевельник между разбросанными то тут, то там скалами, ручей, то падающий с утеса, то мирно журчащий по лугу, поросшему цветущими душистыми травами, иногда отлогий морской берег с тихо набегающим прибоем, — одним словом, типичный мирный южный ландшафт. Эта природа ласкает и успокаивает, она не грозит человеку, а убаюкивает его. Буколические поэты не устают ее описывать. Наиболее яркими образцами такого «идеального» ландшафта являются описание летнего дня в «Празднике жатвы» (VII, 135—146), пещеры Полифема (XI, 45—48), ручья в идиллиях XIII и XXII. Иногда Феокрит пользуется приемом параллельных описаний (см. начало I идиллии и спор Комата и Лакона о выборе места состязания в V).

Напротив, единственное описание бури (XXII, 10—20) дано сухо, отнюдь не наглядно и явно подражает Гомеру, что особенно ясно выступает при сравнении его с описанием ручья в том же стихотворении. Правда, южная природа нередко и подолгу балует своих жителей такими картинами, какие дает Феокрит; но в том, что Феокрит показывает только эти картины, заключен, как в зародыше, элемент той условной идеализации, которая привела впоследствии к сладким и нереальным пейзажам французской пасторали.

Третьим важным составным элементом буколических стихотворений является песня, принимающая самые разнообразные формы,  начиная от примитивных двустиший  V идиллии.

Песенки Дафниса и Дамойта в VI идиллии представляют собой маленькую театральную сценку, поскольку оба певца выступают в ролях: один говорит за Полифема, другой — за некоего доброжелательного его советчика. Песня самого Полифема в XI идиллии — песня-«серенада» к любимой девушке; песня Ликида в VII идиллии наиболее подходит к типу застольной и заздравной песни (сколиона); песня Симихида — шутливо лирична, а песня аргивянки на празднике Адониса (XV, 100— 144) и песня об умирающем Дафнисе (I) носят, несомненно, культовый характер; песня же Милона в X идиллии — драгоценный образец рабочей песни, пересыпанной солью крепкого рабочего юмора.

Поэзия «малых форм», обратившаяся от героических тем к изображению обычных людей в их повседневной жизни, неминуемо должна была развивать у своих приверженцев усиленный интерес и любовь к наблюдению «мелочей жизни» и уменье изображать их. Как мы видели, эта любовь к деталям отразилась на особой манере изображения ландшафта. Наиболее ясно выступает эта характерная черта, если присмотреться к тем словесным средствам, к которым прибегает Феокрит в своих стихотворениях, т. е. к лексическому составу его буколик.

Любовь к подробностям была типична для эллинистических писателей и поэтов, даже и для тех, кто не принадлежал к сторонникам «малых форм».

Именно эта эпоха породила жанр ученой дидактической, вернее даже «номенклатурной» поэмы (как «Животные яды» и «Лечебные растения» Никандра Колофонского), а эпос Аполлония Родосского переполнен географическими подробностями: в нем автор усердно перечисляет все прибрежные страны и гавани, посещенные аргонавтами. Но из всех дошедших до нас эллинистических поэтов одному лишь Феокриту удалось сохранить эту любовь к детали, не впадая в унылую каталогизацию.

На первом месте стоит в поэмах Феокрита мир растений; он изображен с такой любовью и таким знанием дела, что невольно напрашивается мысль, не был ли Феокрит в какой-то степени специалистом в этой области: в его стихотворениях встречается 18 названий различных видов кустарника, 14 названий цветов и 23 названия трав. Конечно, только специалист-ботаник мог бы определить, насколько точно дает Феокрит картину южной флоры, но его особое внимание к растительному миру бросается в глаза и неспециалисту, причем названия растений настолько естественно включаются в повествование, что едва ли можно считать их замствованными из какой-либо ботанической энциклопедии того времени. Возможно, что интерес к растениям был связан и с интересом к магии или медицине; об их магических свойствах Феокрит упоминает и в миме «Колдуньи» (II), и в идиллиях III, V, XXV.

Наряду с растениями в стихотворениях Феокрита немалую роль играет и животный мир, начиная с самых миниатюрных его представителей—жуков, бабочек, пчел и кузнечиков; особенно последний—излюбленный образ скромного звонкоголосого певца — часто появляется в идиллиях. Разные виды птиц, а также и мирные, и хищные обитатели лесов — зайцы, лисицы и волки — населяют буколический пейзаж; даже лев, часто выступающий в сравнениях у Гомера как страшный хищник, появляется в I идиллии в трогательной и несвойственной ему роли — он оплакивает умирающего Дафниса; а из друзей человека, домашних животных, тоже не забыт никто — ни игривые козочки и упрямые похотливые козлы, ни овцы, ни рогатый скот, ни помощник пастухов, верный пес; и даже кошка (или, вернее, ласка) упомянута в «Сиракузянках» как любительница поспать иа мягкой пряже.

Вещи, сделанные руками человека, интересуют Феокрита меньше, чем природа, и он отнюдь не перегружает своих стихотворений описанием предметов домашней утвари, чем нередко грешили эпические поэты; однако, если собрать все названия таких предметов, то получается полная картина греческого домашнего хозяйства — мы узнаем названия прядильных и ткацких орудий,  ларей,  сундуков,  посуды,  платья  и  обуви  (только для обуви имеется четыре разных термина). Единственным предметом промышленности, по-видимому, вовсе не знакомым Феокриту, является оружие; читая его идиллии, можно подумать, что воины IV—III вв. до н. э. носили гомеровское вооружение, так как все названия оружия Феокрит заимствует у Гомера. Единственная боевая сцена, сравнительно удачно описанная им, это — кулачный бой (XXII), который он мог наблюдать на праздничных состязаниях; для современного читателя описание его перегружено подробностями, но, может быть, у слушателей Феокрита эта сцена вызывала реальные представления и могла иметь успех.

Живой реалистический характер придает стихотворениям Феокрита то большое количество собственных имен, которое рассыпано по его стихотворениям; не только все вымышленные лица, действующие в идиллиях, имеют свои, как мы увидим, оригинальные имена, но даже животные получают свои клички — нередко от своей масти, как наши русские «пеструшки, белянки». Так, имена козла — Левкит и пса — Лампур происходят от греческих прилагательных «белый» и «светлый»; клички козочек — Киссайта, Кимайта — звучат как ласкательные. Из имен лиц, как установлено филологами, многие не встречаются до Феокрита (14 женских имен и более 20 мужских); все они образованы в соответствии с законами греческого словообразования собственных имен; являются ли они созданиями самого Феокрита или местными именами, распространенными в Южной Италии, установить не удалось. Судьба этих собственных «буколических» имен чрезвычайно интересна: последователями и подражателями Феокрита они были восприняты как непременная составная часть и обязательный признак буколики; вплоть до XVIII—XIX вв. поэты дают своим пастухам и пастушкам имена Лакона, Морсона, Дельфиса, Филина, Алкиппы, Амариллис, Мирто и т. п. Правда, столь излюбленные у французов пастушки Филлида и Хлоя впервые появляются не у Феокрита (Филлида — у Вергилия, Хлоя — у Лонга). Дафнис же, наиболее излюбленный герой всех пасторалей, — преемник не Дафниса из I идиллии Феокрита, столь гордо сопротивлявшегося  мощи  Эроса,  а  влюбленного  мальчика  из  романа  Лонга.

To же самое уменье реально изобразить человеческие характеры, которым отличаются буколические стихотворения Феокрита, свойственны в той же, если не в большей степени его мимам — «Колдуньи» (II), «Любовь Киниски» (XIV) и знаменитым «Сиракузянкам» (XV). Характер действующих лиц в них раскрыт даже с еще большей полнотой, поскольку мимы фиксируют не отдельную сцену сравнительно узкого охвата, а включают в себя элемент действия и повествования. Можно только удивляться тому, насколько простыми и в то же время действенными средствами Феокрит умеет очертить совершенно различные характеры: Праксиноя и Горго в «Сиракузянках» — две горожанки средней руки: они бойки на язык, непрочь посплетничать о неумелости и скверных характерах своих мужей, покричать на рабынь, принарядиться и поглазеть на зрелище, при этом они соблюдают строгую экономию и рьяно следят за порядком в хозяйстве; несмотря на беглость разговорных реплик, заметно, что гостья (Горго) умнее и сдержаннее Праксинои. В «Любви Киниски» выведен другой женский характер в трагикомическом конфликте: легкомысленная гетера, сохраняющая, однако, чувство собственного достоинства, оскорбленная грубой песенкой и пощечиной надоевшего ей поклонника, который — по характеристике его товарища — «нередко перехватывает через край». Остроумен прием изображения: весь рассказ ведется от лица самого поклонника, оскорбившего гетеру, но искренно уверенного в том, что обиженным является он.

Совершенно иной характер изображен в трагическом монологе страстно влюбленной покинутой девушки Симайты, жестоко поплатившейся за то, что она завлекла к себе человека, нисколько не любившего ее; а меткая характеристика предмета ее любви дана в его же собственных словах:

. . . Ловким  красавцем, Право, меж  юношей  всех  меня  почитают  недаром. (II. 124).

Его весьма краткому объяснению в любви Феокрит сумел придать  оттенок  фальшивого  пафоса.

Характер Симайты раскрыт глубоко и всесторонне: ею владеет страсть,  и она угрожает  любимому  человеку смертью, если ее чары окажутся бессильны; но в то же время она хочет прибегнуть к мольбам и упрекам, что сразу ослабляет ее страшные угрозы; она жалуется на свои муки в сильных и трогательных словах, и все же создается впечатление, что она сама виновата. При этом в рассказ Симайты внесены мелкие, яркие бытовые черточки, показывающие, к какому слою общества она принадлежит: ее соседки и приятельницы — нянька, две флейтистки и их мать; идя на празднество, Симайта надевает свое лучшее платье, но плащ занимает у подруги; однако у нее все же есть одна рабыня, которая помогает ей в ее любовной истории и в гаданьях.

Значительно меньшую художественную ценность представляют эпиллии Феокрита «Диоскуры», «Гилас», «Геракл-младенец» (XXII, XIII, XXIV) и эпиталамий Елены (XVIII), т. е. те произведения, в которых Феокрит разрабатывает мифологические темы; там, где тема допускает это, он пользуется знакомыми ему мотивами из буколик и мимов (описание ручья в идиллиях XIII и XXII или семейной сцены Алкмены с маленьким Гераклом и Ификлом в начале XXIV), но изображение чисто мифологических эпизодов (как, например, битвы Кастора и Полидевка с сыновьями Левкиппа) дано сухо и традиционно. Еще менее удачны его энкомии: в энкомии Гиерону лишь в конце есть красивая идиллическая картина вечера с возвращающимся в деревню стадом, энкомии же Птолемею — перечень исторических событий, географических названий и напыщенных традиционных оборотов.

Остается сказать несколько слов о трех любовных песнях Феокрита; ценность их и доступность для нашего понимания сильно снижается тем, что они обращены, согласно греческой традиции, к юношам-любимцам. Наименее удачной надо считать XII идиллию с ее нагромождением сравнений и мифологическими ссылками; и тем не менее именно это неудачное произведение послужило прототипом для множества пасторальных сцен «состязания в поцелуях», первую из которых мы встречаем в «Дафнисе и Хлое» Лонга, где она играет важную роль, как момент пробуждения любви Дафниса к его подруге детства. Забавный  юмор  подвыпившего  неудачного  поклонника  звучит в идиллии XXIX, чему способствует и неровно звучащий стих. И, наконец, в написанной большим асклепиадовым стихом идиллии XXX Феокрит находит несколько поэтически трогательных, хотя и не оригинальных оборотов.

Поскольку все три любовных стихотворения написаны не на родном для Феокрита дорическом диалекте, а XXIX и XXX, кроме того, в сложных лирических размерах, то возможно, что все они являются, так сказать, «пробой пера» в разных жанрах стиха.

Несмотря на явную тенденцию к реалистическому изображению действительности, Феокрит отдал дань господствовавшей моде на «фигурные» стихотворения и стихи-загадки и сочинил причудливое произведение «Свирель» — если только она действительно написана им, а не является шуткой какого-нибудь поэта, использовавшего псевдоним Симихида, под которым Феокрит выступает в VII идиллии. Может быть, однако, что «Свирель» все же написана самим Феокритом как пародия на ученые мифологические поэмы типа «Александры» Ликофрона.

Анализ чисто литературных приемов Феокрита не может представить особого интереса при пользовании переводом, а не оригиналом, поскольку даже в точнейшем переводе многие приемы полностью переданы быть не могут. Поэтому характеристику их мы дадим вкратце. Так, например, надо отметить, что в использовании традиционных средств «торжественного литературного стиля» — метафор, которые высоко ценит Аристотель на основании изучения трагедии и эпоса, эпитетов и сравнений, придающих такой блеск поэмам Гомера, — Феокрит не создал ничего особенно выдающегося и запоминающегося: порой у него встречаются эпитеты, относящиеся к представителям животного мира («густохвостая лисица», «бродячий медведь», «жаворонок — житель могильных курганов»), порой изящное сравнение — например, Галатея изгибает свой стан, как ветви терновника, гнущиеся под дыханием ветра; но не в этих приемах сила и оригинальность стиля Феокрита. Даже наиболее традиционный прием эпоса — описание какого-нибудь предмета художественного ремесла (кубок козопаса в I идиллии) — Феокрит  использует  для  изображения  ряда  сцен  из  деревенской жизни: мужчин, дерущихся из-за кокетливой красотки, рассеянного мальчика, стерегущего виноградник, и старого утомленного рыбака с тяжелыми сетями. Охотно пользуется Феокрит поэтическими приемами, соприкасающимися с народной песней,— анафорой (началом стиха с одного и того же слова или группы слов), аллитерацией (повторным использованием одних и тех же звуков)  и др.

Ходячей характеристикой стиха Феокрита является его «легкость» — и эта характеристика отнюдь не голословна; детальное исследование стиха Феокрита приводит к следующим выводам: Феокрит в своих буколических произведениях и в мимах избегает — несомненно, сознательно — всяких «тяжеловесных», т. е. длинных, в особенности, составных слов, и, напротив, широко и разнообразно использует частицы, которыми очень богат греческий язык; они придают высказыванию различные смысловые оттенки — то убеждения, то сомнения, то шутки. Все построение стиха буколик и мимов ближе к стиху драматургии, т. е. к стиху, предназначенному для произнесения на сцене, к разговорной речи, чем к напевному стиху эпоса, несмотря на то, что большинство его стихотворений написано гекзаметром, типичным стихом эпоса. Этой же легкости стиха способствует и излюбленная Феокритом — а вслед за ним и его последователями— вторая цезура перед 4-й стопой, получившая название буколической, хотя она нередко встречается уже у Гомера.

Несомненно, что именно введение этой цезуры, дающее возможность сделать две «передышки» в стихе, отсутствие длинных составных слов и умелое пользование выразительными частицами и придает стиху Феокрита легкость. Надо прибавить, что все эти черты характерны только для его буколик и мимов; эпил-лии же написаны обычным традиционным эпическим стихом.

Последователи Феокрита, видимо, не оценили той реформы, которую он пытался провести в построении гекзаметра, и вернулись к общепринятым нор*мам, сохраняя охотно только буколическую цезуру.

Об утрате эпической поэмы Феокрита «Береника» едва ли стоит сожалеть; по всей вероятности, она была написана по заказу Птолемея Филадельфа или в угоду ему в честь его матери. Напротив, можно порадоваться тому, что сохранились отдельные эпиграммы Феокрита; некоторые из них (1—6) тесно соприкасаются с буколиками; правда, может быть, они не все принадлежат ему.

Произведения последователей и подражателей Феокрита состоят из нескольких наслоений различного характера, содержания и ценности; во-первых, это те идиллии, которые дошли до нас с именем самого Феокрита как их автора, во-вторых — подлинные стихотворения Биона и Мосха, в-третьих — стихотворения их подражателей.

Сомнение в подлинности довольно большого числа стихотворений, включенных в собрание идиллий самого Феокрита, как было сказано, возникало вследствие различных причин — чисто метрологического или художественно-эстетического характера; ни те, ни другие нельзя, конечно, считать абсолютно решающими — так как экспериментирование над размерами было весьма распространено у александрийских поэтов, а у самых крупных писателей бывают слабые вещи. Однако принято считать неподлинными идиллии VIII, IX, XIX, XX, XXI, XXIII, XXV, XXVI, XXVII; из них VIII, IX, XX, XXVII носят явно буколический характер, причем VIII и IX варьируют тему состязания; XX скомбинирована из III и XI идиллий Феокрита: образ глуповатого пастуха, отвергнутого кокетливой горожанкой, является новым вариантом неудачливого поклонника жестокой Амариллис из III идиллии и самовлюбленного Полифема из XI; идиллии XXI и XXVII — мимы. XXVII идиллия — попытка разработать буколическую тему в веселый и несколько фривольный эротический мим; XXI («Рыбаки») носит, напротив, сентиментально-морализующий характер. Идиллии XXV, XXVI — мифологические эпиллии, один — на тему победы Геракла над немейским львом, другой — о гибели Пентея от рук вакханок, а XXIII идиллия — тяжелый и мрачный эпиллий эротического характера. Идиллия XIX — маленькая эпиграмма, вероятно попавшая в сборник идиллий случайно, для круглого числа.

Таким образом, если взять всю сумму послефеокритовских произведений во всех ее наслоениях, то мы увидим, что подражание Феокриту идет в основном по трем линиям:  во-первых,  по линии закрепления и варьирования самой буколической тематики; во-вторых, по линии культивирования формы эпиллия; в-третьих, по линии формальных экспериментов над размерами, композицией и использованием сходных тем в различных жанрах.

В четырех подражательных буколиках псевдо-Феокрита, а также и в произведениях Биона и Мосха можно наблюдать, как намечаются те основные моменты типичной буколики, на которые будут опираться дальнейшие подражания: тема состязания певцов, впервые введенная в литературу Феокритом, становится обычным литературным приемом, повторяющимся впоследствии десятки раз; намечается закрепление определенных имен за «буколическими» персонажами (Дафнис VIII и XXVII идиллий не имеет ничего общего, кроме имени, с трагическим Дафнисом I идиллии, — оно стало нарицательным для молодого пастуха). Ландшафт, сохраняя основные элементы феокритов-ского, становится менее реальным и превращается в схемы; и, наконец, намечается одна общая тема, которая, так сказать, выросла из идиллий Фсокрита, но им самим нигде не затрагивалась — тема о прелестях и преимуществах жизни пастуха и о достоинстве его труда. Пастухам в подлинных идиллиях Феокрита не до того, чтобы воспевать «идиллические» прелести своего быта; они — живые люди, занятые своим делом, они гоняют скот, поют, шутят и ссорятся; восхваление этой жизни, если и дано, то в комическом плане — в «серенаде» Полифема, который соблазняет Галатею перспективой доенья коров и заквашивания молока, — что, по-видимому, мало привлекает Нереиду, привыкшую жить в море. Подчеркивание достоинства пастуха дано также в юмористическом тоне, в «ученой» части серенады из III идиллии. Напротив, уже в VIII идиллии (ст. 76—79) это восхваление дается в сентиментальном, вполне положительном тоне. Следующим этапом закрепления буколического канона являются маленькие стихотворения Биона. Бион называет себя пастухом и обрисовывает программу своего творчества— она касается только одной темы — любви (VI, VII, XI). Эрос, которого Афродита привела к Биону учиться пению, сам научил его петь только любовные песни и заставил забыть все остальное. Бион едва ли мог предполагать, что в этом стихотворении он предсказал судьбу буколического жанра: буколика действительно забыла все, кроме любви, и не той реальной живой любви, которая заставляла гадать Симайту и убила Дафниса, а любви условной, декоративной, которая гораздо ближе к анакреонтике эллинистической эпохи, чем к буколике Феокрита. Маленькие любовные стихотворения самого Биона очень изящны, но в них уже чувствуется упадок жанра, созданного Феокритом. Анонимный автор «Плача о Бионе» еще точнее набрасывает программу буколической поэзии («Плач о Бионе», стихи 80—84).

Эта программа сентиментальна и узка. Что касается Мосха, то от него не дошло, собственно говоря, ни одной подлинной буколики; но одно его стихотворение (III), вдохновившее Пушкина на перифраз, бесспорно навеяно ландшафтами Феокрита — Мосх говорит в нем о своем пристрастии к тишине и отдыху в тени дубов, о своей любви к тихому морю и о своем страхе перед его бурями. Это стихотворение стало как бы девизом буколики. Отныне круг ее тем — восхваление скромной и тихой жизни, сентиментальная любовь и бегство от бурь природы и жизни — твердо очерчен, и она никогда более из него не выйдет. Последователи и подражатели взяли у Феокрита не самые жизненные его черты — дар реалистического изображения обстановки, быта и характеров, здоровый юмор, а развили как раз те элементы манерности и условности, которые, несомненно, были и у Феокрита, но заглушались более здоровыми звуками его лиры.

Подлинная буколика Феокрита нигде и никогда более не возродилась.

Из подражательных эпиллиев, несомненно, первое место принадлежит наиболее оригинальному и художественно отделанному— «Европе»  Мосха  (см.  комментарий к нему).

Игривые темы и образы анакреонтики широкой струей влились в буколическую поэзию и принесли с собой и экспериментирование над формой стихотворений, и ослабление подлинного лирического подъема; подражатели начинают нарочно варьировать форму стиха: в VIII идиллии состязание между мальчиками-пастушками в первой своей части дано в форме четверостиший, состоящих из двух элегических дистихов;  юмористическое анонимное стихотворение «На смерть Адониса» написано ямбами; некоторые эпические и лирические стихотворения Биона и Мосха сокращены до размеров обычных эпиграмм. Это обеднение содержания особенно заметно в тех стихотворениях, которые строго повторяют форму песни о смерти Дафниса — строф с рефреном, т. е. в «Плаче об Адонисе» Биона и в «Плаче о Бионе» псевдо-Мосха. Достаточно сравнить содержательную, сжатую и полную трагизма и юмора песнь о Дафнисе с изящным, но однообразным «Плачем об Адонисе» и риторическим, загруженным мифологией и географией «Плачем о Бионе», чтобы увидеть, какими быстрыми шагами идет опустошение и омертвение  буколики.

Для того, чтобы решить вопрос, каким же образом стало возможным и почему произошло изменение этой поэзии, которая на первых шагах дала такие полные жизни произведения, как буколики и мимы Феокрита, надо теперь, когда и содержание, и характер, и форма этих стихотворений нам известны полностью, установить, какова их идеологическая основа, во что верят, чему учат, чего хотят поэты-буколики, и кто они такие.

На первый вопрос — во что верят поэты-буколики — можно, по-видимому, с полной уверенностью ответить — ни во что. Религия и культ не играют уже никакой роли в жизни образованного человека эпохи эллинизма. Культ обратился в интересное зрелище, которое богатые владыки для увеселения подданных обставляют возможно пышнее (см. описание празднества Адониса в «Сиракузянках» и процессии в честь Артемиды на Косе во II идиллии). Олимпийские боги стали лишь красивыми декоративными образами. В деревне еще сохраняются традиции почитания более мелких богов—Пана, Приапа, Нимф; им приносят молоко, мед, их призывают перед состязанием и благодарят при его успешном конце, но при неудаче на охоте можно выпороть статую Пана крапивой в наказание за плохую помощь (VII, 106—109). Ве*ра в магию и в гаданье, как всегда, идет рука об руку с потерей более глубоких религиозных чувств; однако для скептических образованных людей она скорее является только источником забавы и интересных наблюдений. Если у самого Феокрита и есть  некоторые  попытки  выразить более серьезное отношение к богам, то он должен для этого переноситься в мифические времена Диоскуров и Геракла; единственное божество, власть которого Феокрит чувствует, признает и которого боится, — это любовная страсть, олицетворяемая Эросом и Афродитой.

Отношение Биона и Мосха к богам уже чисто формальное — они используют их образы только как художественные украшения, вовсе в них не веря. Их же собственное мировоззрение можно определить как спокойный, несколько иронический пессимизм. Этот взгляд на жизнь ясно выражен Бионом в эпиграмме V:

Если  б нам жизненный срок был двоякий дарован Кронидом Или  изменчивой  Мойрой — и  так,  что  б  один  проводили В счастии мы и в утехах, другой был бы полон трудами, То потрудившийся мог бы позднейшего ждать награжденья. Если  же  боги  решили  назначить  нам,  людям,  для  жизни Срок лишь один, и притом столь короткий, короче, чем прочим, — Что же, несчастные, мы совершаем такие работы? Что же, для цели какой мы в наживу и в разные знанья Душу влагаем свою и все к большему счастью стремимся? Видно,  мы  все  позабыли, что  мы  родились  не  бессмертны И что короткий лишь срок нам от Мойры на долю достался.

В более трагических тонах та же мысль высказана псевдо-Мосхом в  «Плаче о Бионе»:

Горе, увы!  Если мальвы в саду, отцветая, погибнут, Иль сельдерея листва, иль аниса цветы завитые, Снова они оживут и на будущий год разрастутся; Мы  ж, кто  велики  и сильны,  мы,  мудрые  разумом люди, Раз лишь один умираем и вот — под землею глубоко, Слух  потеряв,  засыпаем  мы  сном  беспробудным,  бесцельным. (105—110).

Феокрит, может быть, еще верил в какие-то высшие,  непонятные силы, Бион и Мосх уже не верят ни во что.

Тем не менее никак нельзя сказать, что грусть и пессимизм являются господствующим настроением в произведениях поэтов-буколиков. Та жизнь, которую они — в первую очередь, конечно, Феокрит — изображают, радует и забавляет их. Правда, в энкомии Гиерону у Феокрита звучат некоторые ноты горечи: его Хариты,  жалуется он, приходят домой голодными, так как богатые люди ценят только деньги, а не славу и искусство; но он отнюдь не осуждает богачей вообще, а только тех, которые не желают поддержать бедного поэта; Птолемея Филадельфа он хвалит именно за покровительство художникам и поэтам. Зависимое положение поэта не вызывает у Феокрита никаких размышлений и тем более никакого протеста. Бион тоже говорит, что «и Феб только за плату песни поет». Никому из изображенных Феокритом людей тоже не приходит в голову критиковать жизнь и бороться против ее темных сторон. Феокрит не идеализирует жизнь своих героев, он даже не скрывает, что они могут быть ею недовольны, он жалеет утомленного старого рыбака. жнецов, которым мало платят, но ни он, ни его персонажи не думают, что эту жизнь можно каким-то образом изменить; более того, он, как и они, хочет видеть во всем хорошую сторону и смотрит на все с ласковым юмором. Если у него нет идеализации, приукрашивания жизни в буквальном смысле слова, то у него безусловно есть частичное ее изображение: он выбирает отдельные моменты жизни и ими любуется. Это, нигде открыто не сформулированное, но проникающее все произведения Феокрита любование действительностью, изображенной на фоне прелестной природы, и создает то — уже в нашем смысле — идиллическое настроение, которое порождает все позднейшие бесчисленные идиллии, эклоги и пасторали. От такого бездумного любования статической прелестной картиной — один незаметный шаг до того, чтобы начать искать эту картину; и ее начинают искать — то в прошлом, то в будущем, то в мире фантазии, то наконец — если оказывается невозможным найти ее в жизни — ее обращают в предмет игры. Так постепенно и незаметно здоровая, живая, но слишком прелестная Сицилия и остров Кос из идиллий Феокрита превращаются в светлую беспечальную страну невинности и чистоты с добрыми тихими людьми и ласковой природой; эта страна получила впоследствии название, которого никогда не. дал бы ей Феокрит — ее назовут Аркадией, а ее обитателей — аркадскими пастушками.

Таково в общих чертах мировоззрение и настроение Феокрита и всей буколической поэзии, порожденной им. Конечно, из этой общей характеристики нельзя с полной достоверностью сказать, кем был Феокрит и другие поэты-буколики, но тип такого поэта все же можно в общем обриссвать: это — человек культурный, любознательный и наблюдательный, но не специалист-ученый; человек с художественными интересами и чутьем, относящийся к самому себе и к людям с добродушным юмором, благожелательный, но пассивный; почти или совсем не религиозный, но чтущий традиции; уважающий семейные устои, но ценящий легкомыслие и красоту; любитель народной поэзии, подшучивающий над суевериями, но интересующийся ими; поклонник красот природы, но только таких, которые не нарушают мирной жизни, а украшают ее.

Исследователи Феокрита нередко спорили о том, кем же был Феокрит и кем были поэты-буколики — сельскими жителями или горожанами? Более вероятно второе. Весь обрисованный выше облик такого поэта скорее гармонирует с блестящей и поверхностной городской культурой эллинизма, чем с жизнью подлинного селянина. Горожанин склонен в городской сутолоке помечтать о сельской тишине, но всем сердцем привязан к городу. Чувство любви к природе нисколько не противоречит этому: именно горожанин, выезжающий временно на лоно природы, высоко ценит и даже смакует ее прелести — правда, только те, которые не нарушают его удобств; постоянный житель деревни органически любит природу, связанную с его трудовой жизнью, но мало говорит об этом. Отношение поэта-буколика к природе есть именно отношение гостя, встречающегося с природой только в светлые моменты, а не родного ее сына,  переносящего  ее  гнев  так  же  спокойно,  как  ее  ласку.

Поэтому неправильно толковать буколическую идиллию как активный романтический протест против пошлой действительности эллинистического города, как стремление вырваться в якобы освежающую наивную жизнь «простого народа». Уход поэта-буколика в деревню — вовсе не бегство протестующей бурной натуры в девственную природу, а скорее выезд горожанина на удобную и красивую дачу в наилучшее время года.

Буколические поэты рисуют точно и с любовью то, что они видят; но тем, как они это видят и изображают, они в значительной мере рисуют и самих себя.

Современники буколических поэтов едва ли сумели высоко оценить их; это видно из того, что их стихотворения были собраны и изданы почти через двести лет после Феокрита (см. выше) и притом не для греческих, а для римских читателей. Автор «Плача о Бионе» был для своего времени прав, когда с грустью говорил:

Умерли с ним и напевы, погибла дорийская песня. («Плач о Бионе», ст.  12).

Однако буколической поэзии не было суждено умереть. К счастью или несчастью для нее, ей была суждена долгая жизнь. Буколическую поэзию пытались воссоздать не раз.

Первое свое возрождение она пережила на почве Рима. Римскую литературу нередко упрекали в том, что она была «подражательной»; этот упрек несправедлив, потому что в Риме пытались именно возродить греческие образцы; это возрождение принимало самые разнообразные формы — от точного копирования до свободной творческой переработки; если бы римские писатели не признали греков за достойный изучения образец, то едва ли до прилежных византийских переписчиков дошло бы то, с чего они могли переписывать. Может быть, наиболее справедлив термин «возрождение» именно в приложении к буколической поэзии, которая была собрана и оценена уже под римским господством и вошла в европейскую литературу через Вергилия. Если бы Вергилий не написал своих «Эклог», то мы могли бы вовсе не иметь произведений Феокрита, которые погибли бы как множество других сборников и поэм, тоже изучавшихся в Риме и известных нам только по названию; но став учителем и образцом Вергилия, который не был забыт и в средние века и даже считался предтечей христианства именно благодаря IV эклоге, Феокрит никогда не мог быть забыт.

«Эклоги», или «буколики», Вергилия представляют собой интересный пример того, как можно использовать свой образец самыми различными способами: Вергилий начал почти с буквального перевода, потом перешел к контаминации, к комбинированию групп стихов и целых отрывков с включением своих собственных,  уже  довольно  значительных  связующих  частей и, наконец, к стихотворениям буколического характера, очень слабо связанным с оригиналом. Так, например, в эклоге III использовано буквально более 40 стихов из разных идиллий Феокрита, в эклоге VIII местами дан сокращенный перевод жалоб Симайты из идиллии II, а эклоги IV, X и VI уже совсем далеки от греческого образца. Вергилий нередко сильно изменяет и мысли Феокрита, и способ их изложения. Изменения, которые он вносит, обычно идут по линии усложнения образа, придания ему большей торжественности: например, тот скромный венок из плюща и зелени сельдерея, который пастух (в идиллии III) приносит в дар Амариллис, обращается у Вергилия (в эклоге II) в пышные корзины, наполненные самыми разнообразными цветами — маками, нарциссами, лилиями, фиалками; но характерно то, что названия и этих цветов заимствованы все же из разных идиллий Феокрита. Контаминация же часто ведет к утрате ясной характеристики действующих лиц, так как объединяются несходные типы (так, в III эклоге объединены образы веселых, добродушных Батта и Коридона из IV идиллии с враждебными и грубыми Коматом и Лаконом из V); ландшафт тоже теряет свои реальные черты, так как Вергилий пытается объединить в своих картинах природы скалы и рощи Сицилии с широкими нивами и садами своей плодородной ман-туанской родины. Темы некоторых идиллий он использует так, что ослабляет впечатление; например, жалобы и заклинания Симайты переданы почти буквально, но не в форме мима, т. е. реальной сцены, а в форме песни, исполняемой одним из пастухов на состязании и снабженной счастливым концом: пес Гилакс лает на пороге, встречая возвращающегося возлюбленного, и весь трагический эффект сцены пропадает. Кроме того, Вергилий гораздо чаще и навязчивее вводит в свои эклоги политические моменты и хвалебные тирады по адресу Августа, чем это делал Феокрит по отношению к Птолемею.

Два римских буколических поэта — Кальпурний и Немесиан (I и III вв.) — только искусные компиляторы, несомненно, знакомые с Феокритом, но больше зависящие от Вергилия. Политические мотивы приобретают у'Кальпурния, жившего при Нероне, характер уже совсем неумеренной лести. Интересно отметить только то, что Кальпурний первый делает попытку создать новый тип буколики, придав ей дидактический характер.

Свой последний цветок античная буколика приносит в прелестном романе Лонга «Дафнис и Хлоя», имеющем огромное значение для истории европейской буколической литературы. Лонг оторвал буколическую тематику от стихотворной формы, создав первую прозаическую буколику; он сознательно отказался от реального изображения действительности, объединив пастушеские мотивы с тематикой авантюрного романа с его похищениями и узнаваниями и введя в ход повествования вмешательство богов (Пана и Нимф). Манерность и даже некоторая фальшь буколического жанра выступают у Лонга уже очень сильно, хотя бы в мотиве преувеличенной невинности и неопытности Дафниса и Хлои, которая служит лишь поводом к непрерывной разработке эротической темы и к введению нескольких фривольных сцен. В романе Лонга встречаются и развернутые мотивы из Феокрита (состязание в поцелуях из XII идиллии), и прозаический пересказ некоторых поэтических описаний (например описание конца лета, примыкающее к идиллии VII).

Свое второе возрождение буколика переживала от XIV до XVII вв. в Италии: буколические поэмы Боккаччо и Петрарки, «Аркадия» Саннадзаро, «Аминта» Тассо и «Верный пастух» Гварини широко используют темы произведений поэтов-буколиков.

На  смену  им  пришла  французская  пастораль  XVII—XVIII вв. в лице Фонтенеля, мадмуазель де Скюдери и других авторов бесчисленных сентиментальных и манерных стихотворений, повестей и романов. В Англии Поп и Мильтон тоже написали несколько пастушеских стихотворений с традиционным состязанием певцов и воспеванием возлюбленных; в Германии пасторали в прозе с оттенком дидактики  писал Геснер.

Конец XVIII в. с его течением сентиментализма создал новый тип идиллии, более реалистический, чем чистая пастораль, которая заимствовала у буколиков только костюм пастуха (причем посох-дубинка Коридона и Комата превратился в золотую тросточку с шелковым бантом).

Английские и немецкие поэты конца XVIII и начала XIX в. (Юнг  и  Грей в Англии, Фосс в Германии) заимствуют у античной буколики уже не костюм и имена, а интерес к маленьким людям и мирной жизни. Действующими лицами в их идиллиях являются не обязательно пастухи, а деревенские служащие, учителя, мелкие ремесленники и лавочники, сельские пасторы. В этих «идиллиях» можно найти много удачных зарисовок современных им нравов, бытовых картинок и поэтических описаний природы (например, в «Луизе» Фосса), но они остаются все же много ниже идиллий Феокрита, так как восхваление тихой мирной жизни в узком кругу деревни или провинциального города слишком прозрачно и упорно навязывается читателю.

В русской литературе XVIII и начала XIX в. жанр идиллии тоже имел успех. В русской идиллии можно заметить два течения — чисто-условную «пастораль» французского типа и попытки бытовых зарисовок. В течение XVIII в. господствует первое течение: идиллии писал уже Тредьяковский, и даже Ломоносов отдал дань моде. К этому же направлению примыкает Сумароков и Княжнин, а в начале XIX в. Мерзляков и Панаев.

Несколько иной характер носят идиллии двух отличных знатоков древности, Гнедича и Дельвига. Гнедич написал под названием «Рыбаки», заимствованным у Феокрита, небольшую поэму о рыбаке, игравшем на «цевнице», приглашенном к «боярину» и награжденном им за песню новым неводом; действие происходит в Петербурге. Остроумно написана пародия Гнедича на «Киклопа» Феокрита, посвященная Батюшкову. Дельвиг, идиллии которого ценил Пушкин, тоже вносит в них некоторые новые мотивы, оделяя своих героев романтической меланхолией (например, «Конец золотого века»).

В дальнейшем идиллия перестает играть роль в русской литературе; можно говорить только об использовании отдельных идиллических мотивов у некоторых поэтов XIX в.

Таков длинный путь, начало которому положили идиллии Феокрита. Несложные формы созданного Феокритом жанра приняли в себя и эсхатологические чаяния Вергилия о «золотом веке», и нравоучения Петрарки, и маскарадную галантность Фонтенеля, и мещанский уют идиллий Фосса. Всем этим совершенно различным  произведениям  даются  имена  буколик,  идиллий  и эклог, и образцом всех их в какой-то мере являются идиллии Феокрита. Это произошло потому, что именно Феокрит сумел изобразить современную ему жизнь и природу, которые — как всякая жизнь — заслуживали критики, в таком неизменно ласковом и пленительном солнечном свете, что они стали распространять свое очарование на всех, кто с ними соприкасался.

В течение многих веков самые различные поэты пытались воссоздать это очарование. Слава произведений, превозносимых современниками и подчас оценивавшихся ими даже выше, чем их античный образец, была недолговечна. Но в неизменном сиянии ласкового южного солнца лежит перед нами та страна, картины которой с такой любовью нарисовал Феокрит. Читая его идиллии, мы снова бродим по этой солнечной стране и можем обратиться к нему его же словами:

Слаще напев твой, пастух, чем рокочущий говор потока Там, где  с высокой  скалы  низвергает  он  мощные струи. М. Грабарь-Пассек

РУКОПИСИ И ИЗДАНИЯ ФЕОКРИТА, МОСХА И БИОНА

Во вступительной статье очерк истории текста произведений поэтов-буколиков, их рукописей и изданий дан в максимально краткой форме: он должен ознакомить читателя-неспециалиста лишь с основными моментами этого сложного вопроса. Настоящее же приложение предназначается для читателей, которые пожелают получить несколько более полные, хотя, конечно, отнюдь не исчерпывающие данные о тех источниках, в которых сохранились произведения Феокрита, Мосха и Биона, о состоянии этих источников, о их изучении и использовании учеными от XV в. до нашего времени. Знакомство с состоянием текстологии сочинений этих поэтов имеет не только теоретический интерес: с историей рукописей и изданий и с оценкой их качества теснейшим образом связан вопрос о том, какие именно стихотворения признавались всеми исследователями за подлинные, какие брались под сомнение и какие признаны более поздними и подражательными; от того, как каждый ученый, подготовлявший новое издание буколиков, оценивал различные стихотворения в отношении их подлинности, зависел во многих изданиях порядок их расположения, а это имеет чисто практическое значение как для того читателя, который, владея языком оригинала, пожелает навести справку в соответствующем издании, так и для того, кто, пользуясь только переводом, может усомниться в правильности того порядка стихотворений, который принят в данном переводе.

Сочинения поэтов-буколиков сохранились в большом числе рукописей; в общем их насчитывают около двухсот[487]; однако многие из них, более новые, являются копиями с более старых, и те филологи, которые работали непосредственно над рядом рукописей, установили наличие сравнительно немногих «семейств», связанных друг с другом и друг от друга зависящих. Наиболее важных рукописей, на основании которых создан ряд изданий с критическим аппаратом, имеется около двадцати (см. табл. I). Датировка, содержание и степень сохранности их весьма различны: в некоторых из них имеются схолии, в других нет; в большинстве случаев произведения поэтов-буколиков не заполняют всей рукописи — они либо предшествуют другим произведениям классической или эллинистической эпохи, либо следуют за ними, либо даже рассыпаны между ними; во многих имеются пропуски и ошибки; иногда одно и то же произведение в разных рукописях приписывается разным авторам; порядок расположения стихотворений тоже не одинаков. Можно только удивляться бесконечному трудолюбию и усердию филологов-текстологов, производивших десятки раз кропотливую работу сверки рукописных текстов, которая привела к установлению единого текста с весьма незначительными  смысловыми расхождениями.

Наиболее богаты рукописями с произведениями поэтов-буколиков следующие библиотеки: «Миланская (так называемая Ambrosiana), Флорентийская (Laurentiana), Ватиканская (Va-ticana), Парижская  (Parisina) и Оксфордская  (Bodleiana) [488]. Рукописей старше XIII в. до нас не дошло; одна ватиканская рукопись, датировавшаяся прежде XII в., в настоящее время отнесена к концу XIII—началу XIV в. К XIII в. относятся шесть рукописей, из которых две (одна миланская, другая ватиканская) считаются наилучшими; три рукописи стоят на рубеже XIII—XIV вв., девять датируются XIV в. и четыре — XV в.

Некоторые фрагменты стихотворений сохранились в сочинениях ученых-эксцерпторов античной эпохи — Афинея и Стобея; Афиней сохранил небольшой фрагмент из поэмы Феокрита «Береника», о существовани которой мы бы без него не знали вообще, а в «Антологии» (Florilegium) Стобея имеются фрагменты и небольшие эпиграммы с указанием имен их авторов — Биона и Мосха, что тоже весьма важно, так как в рукописях произведения именно этих поэтов приписываются то тому, то другому,  а иногда  даже  Феокриту.

Несмотря на то, что ученым XV в., конечно, не были известны все те рукописи, над которыми трудилось еще несколько поколений филологов, тем не менее в конце XV в. вышли уже почти полные и тщательно подготовленные издания буколических поэтов. Самое первое издание включало в себя только восемнадцать идиллий Феокрита[489]; в венецианском издании Альда Мануция 1495 г. имеются уже двадцать три идиллии Феокрита, несколько стихотворений Биона и Мосха, приписываемая Феокриту «Свирель» и небольшое стихотворение в ямбах «На смерть Адониса». Второе издание Альда Мануция несколько отличается от первого[490]; все произведения, вошедшие в эти издания, приписаны Феокриту, что видно из заголовка книги. Два издания 1516 г., вышедшие почти одновременно во Флоренции и в Риме, включают в себя уже все те идиллии Феокрита, которые известны и нам, кроме 30-й («любовной песни» на эолическом диалекте), найденной только в 1864 г. немецким филологом Хр. Циглером в одной миланской рукописи; флорентийское издание вышло в издательстве Юнты и редактировано Бонони[491], римское — Каллиергом[492]. Первое из них замечательно тем, что в нем учтены исправления текста, внесенные греческим филологом Марком Мусуром в его личный экземпляр издания Альда. Эти исправления, как предполагают, опирались на одну рукопись, впоследствии исчезнувшую и, по-видимому, весьма старую; один из учеников Мусура назвал ее «древнейшей книгой» и сообщил все эти исправления Бонони, подготовлявшему флорентийское издание. Эту рукопись, вероятно погибшую при пожаре виллы падуанского богача Каподивакка, принято обозначать как «Codex Patavinus». Издание же Каллиерга важно потому, что в нем впервые были напечатаны схолии к стихотворениям Феокрита. Для всех дальнейших изданий имели решающее значение два издания—1566 и 1579 гг., подготовленные крупным филологом, имя которого в Англии и Германии принято употреблять в его латинском варианте как Генрикус Стефанус, а во Франции — в национальном — Анри Этьен[493]. Он изменил порядок стихотворений сравнительно с прежними изданиями, не выработавшими определенной системы, и хотя в издании Стефануса принцип расположения идиллий Феокрита тоже совершенно неясен, но по тем или иным причинам установленный им распорядок на три с половиной века стал традиционным и воспроизводился с тех пор во множестве изданий во всех странах Европы.

Интересно, однако, отметить, что Стефанус помещал стихотворения Мосха перед стихотворениями Биона, что вполне правильно и соответствует хронологии  (см.  ниже, о  новейшем издании Леграна), между тем как впоследствии установился обычай помещать Биона раньше Мосха.

Насколько велик был интерес к поэтам-буколикам, видно из того, что в течение XVI в. вышло около двадцати изданий — во Франции, Голландии, Германии, Швейцарии.

Во многих изданиях имелись примечания, разъясняющие текст со стороны содержания (собственные имена, исторические факты и т. п.) и со стороны формы (диалект, грамматические явления, лексика и т. п.). Одним из наиболее ценных в этом отношении было издание с примечаниями крупнейших филологов того времени Скалигера и Казаубона, вышедшее в 1593— 1596 гг. в типографии Коммелия (так называемое editio Com-meliana); те же примечания в более расширенном виде вошли в первое издание XVII в. (1604 г.) под редакцией Гейнзиуса, в которое включен и перевод идиллий на латинский язык.

В течение XVII, XVIII и XIX в. было изучено множество рукописей, собранных в библиотеках: так, в Оксфордскую библиотеку поступили два больших частных собрания — Джемса Сант-Аманда в 1749 г. и д'Орвилла— в 1809 г. Все эти рукописи были использованы в английских изданиях, например Гайсфорда (1814)[494]. Рукописи Парижской библиотеки изучил профессор Гэль (1828); Амейс присоединил к ним данные рукописей оксфордских и венских[495]. Штуттгартский профессор Хр. Циглер использовал исчерпывающим образом рукописи в Риме, Флоренции и Милане[496]. Весь этот колоссальный материал для критического аппарата был впервые сведен воедино в издании Г. Л. Аренса — «Bucolicorum graecorum Theocriti Bionis Moschi reliquia accedentibus incertorum idylliis. Recensuit Henricus Ludolfus Ahrens, Lipsiae, 1855—1859, которое, однако, имеет наряду с большими достоинствами и ряд крупнейших недостатков — множество произвольных конъектур и необоснованные субъективные отклонения от традиционной нумерации стихотворений. Поскольку эти отклонения тесно связаны с оценкой подлинности стихотворений всех трех поэтов-буколиков, о них речь будет ниже[497]. Раньше чем перейти к вопросу об этой оценке, надо упомянуть о том, что с конца XIX и в XX в. к числу источников, дающих сведения об этих поэтах, прибавилось несколько папирусов с отрывками их произведений. Хотя цельных стихотворений в них не имеется, но порядок фрагментов установить удается (в разных папирусах он различен), и даже оказалось возможным внести некоторые исправления в текст. Папирусы датируются: один, содержащий очень маленькие отрывки — I в. н. э., два—II в., один — V в., один (наиболее значительный, состоящий из 16 листов с сохранившимися группами стихов) — 500 г. н. э. Большинство их хранится по месту их находки, в Египте (так называемые Оксиринхские папирусы № 1—4). В последнем издании Леграна приводятся данные об открытии еще двух папирусов II и IV вв., но на них сохранились лишь  отдельные слова  и  начала  нескольких стихов.

Схолии к Феокриту, вышедшие впервые в 1516 г. в издании Каллиерга (см. выше), есть не во всех рукописях; самые полные находятся в одной миланской рукописи XIII в.; однако в нескольких ватиканских и флорентийских рукописях имеются некоторые схолии и глоссы, отсутствующие в миланской. Полную сверенную сводку схолий дал немецкий филолог Вендель[498].

Авторы схолий принадлежат к трем поколениям филологов, отделенных друг от друга несколькими веками. Первыми были Теон (сын Артемидора, первого издателя поэтов-буколиков) и Асклепиад; оба жили в I в. до н. э. Второе поколение представлено авторами II в. н. э. — Мунацием, Феэтетом и Амарантом, упоминаемыми то в самих схолиях, то другими писателями. Наконец, последнее поколение — византийские ученые X—XI вв. (эпохи так называемого «византийского возрождения»). Из них наибрлее известны Мосхопулос и Триклиний. Поздние схолии слабее древних, которые они в основном используют и комбинируют, но не всегда удачно.

Наряду с чисто текстологическими вопросами уже с XVII в. учеными стал ставиться важный с литературной точки зрения вопрос — о надежности «аттрибуций», имеющихся в рукописях, т. е. о принадлежности отдельных стихотворений тому поэту, чьим именем они помечены, и о выделении в особую группу стихотворений сомнительных и анонимных. Наибольшим авторитетом в этой области явился крупнейший голландский филолог XVIII в. Фалькенаар, трижды издававший стихотворения Феокрита (в 1773 г. — десять идиллий, в 1779 и 1781 гг. полностью); его издание, снабженное солиднейшими примечаниями и интересными экскурсами, один из которых, написанный в форме письма к другу, юристу Реверу, касается именно критериев подлинности, на долгое время определило судьбу ряда идиллий. За Фалькенааром последовал ряд ученых, и в течение XIX в. лишь немногие произведения трех буколиков не были никем взяты под сомнение.

Критерии подлинности были самого различного характера: во-первых, выдвигались соображения чисто метрического и лексического порядка — наличие зияний, ошибки в определении долготы и краткости звуков, неуклюжие стихи, излишнее пользование спондеями, комбинирование эпических и лирических размеров, употребление необычных и более поздних слов и оборотов; во-вторых, нахождение того или иного стихотворения в небольшом числе рукописей, иногда в рукописях, худших по качеству; в-третьих, привлекались даже доводы чисто эстетического и морального характера, наиболее субъективные и ненадежные. Не во всех случаях эти разнохарактерные соображения совпадали; вокруг некоторых произведений (например, вокруг VIII идиллии Феокрита) полемика не умолкла до нашего времени[499]. Современное положение вопроса отражено в таблице II; однако она  соответствует  лишь  общепринятой  точке  зрения, между тем как имеются и другие воззрения, представленные такими крупными учеными, как Арене и Виламовиц, что нашло свое отражение в их изданиях поэтов-буколиков. Беглым анализом тех новых и новейших изданий, издатели которых сознательно избирали тот или иной порядок расположения стихотворений Феокрита, Биона и Мосха, мы закончим данный очерк.

Первым изданием, резко порывающим с традицией, является вышеупомянутое издание Аренса, выпущенное им сперва в стереотипном томике Тейбнера (1850) и многократно переиздававшееся, и в 1855 г. в двух солидных томах (Арене предполагал выпустить еще два тома, но не выполнил своего намерения). Ввиду распространенности малого издания Аренса, его взгляд на подлинность произведений, отразившийся в их распорядке, важен для читателя. Он дает первые восемнадцать идиллий Феокрита в обычном порядке, далее признанные им за подлинные идиллии XXIV, XXII, XXVI, XXVIII и XXIX (XXX в его издании еще нет); за этим следует раздел эпиграмм, из которых он признает подлинными только девять, семнадцать же относит к сомнительным и подложным (Dubia et spuria); далее после фрагмента из «Береники» даны стихотворения Биона и Мосха, признанные Аренсом подлинными почти согласно общепринятой традиции (но «Европа» Мосха стоит раньше «Эроса-беглеца» и исключен «Ахилл и Дейдамея» Биона); наиболее запутан последний раздел «Incertorum idyllia», в котором стихотворения, приписывавшиеся кому-либо из трех поэтов, помещены вперемежку.

Еще более своеобразно размещение стихотворений в образцовом по критике текста издании Виламовица[500]. Он относит в «Приложение» (Appendix) все произведения, приписываемые Мосху и Биону, считая сомнительной какую бы то ни было ат-трибуцию их; между тем, IX идиллию Феокрита, которую он, безусловно, не считал подлинной, он тем не менее поместил в первый основной раздел; порядок стихотворений изменен им в высшей степени произвольно.

Прекрасный двухтомник, вышедший в Париже первым изданием в 1924 г. (4-е изд. — 1953 г.) под редакцией и с французским прозаическим переводом Ф. Леграна, крупнейшего специалиста по буколике, построен несколько более систематично[501]; в I томе заключены все безусловно признаваемые подлинными стихотворения Феокрита, но порядок их, сильно отклоняясь от традиционного, в то же время не совпадает с порядком в изданиях Аренса и Виламовица; во II том отнесены неподлинные стихотворения Феокрита, произведения Мосха (раньше Биона) и Биона без разделения на подлинные и неподлинные; правда, каждое стихотворение снабжено введением, в котором рассмотрен этот вопрос. (Об итальянском издании под ред. Галлавотти см. выше.)

Наконец, новейшим изданием (только Феокрита) является роскошно оформленный труд Гоу (1950) в двух томах (т. I — текст с основательной вводной статьей, т. II — солиднейший комментарий филологический и реальный)[502]. В противоположность своим ближайшим предшественникам — Аренсу, Виламовицу и Леграну, Гоу вернулся к традиционной нумерации идиллий по изданию Стефануса, а всю полемику о подлинности отнес в комментарий. Признавая традиционный порядок весьма неудачным и подвергая его строгой критике (во введении к I тому), он тем не менее высказывает следующие соображения: «Печатание идиллий от 1—30 в каком-либо другом порядке ведет к неудобствам, которые намного перевешивают те преимущества логического и исторического характера, которые могут быть достигнуты такой перестановкой. Никому, кто пользовался этими тремя книгами (подразумеваются издания Аренса, Виламовица и Леграна. — М. Г.), не надо напоминать о том, к какой потере времени ведут эти перестановки» (т. I, Введение, стр. LXVII).

Следует, однако, сказать, что и те издатели, которые сохраняют традиционный порядок издания Стефануса, считаются с критикой подлинности идиллий Феокрита и отмечают те из них, которые принято считать неподлинными, звездочкой (так называемым астериском).

Соображения, высказанные Гоу, во многом справедливы; с ними следует полностью согласиться, в особенности потому, что — как мы видели — три крупнейших предшественника Гоу тоже очень сильно расходятся между собой; несомненно, идиллия II (Колдуньи) по содержанию больше соприкасается с мимами (идиллии XIV и XV), чем с лирической песней о смерти Дафниса (идиллия I), и ни в какой мере не носит буколического характера; по-видимому, она помещена после идиллии I, ввиду сходства их формы (строфическое построение с рефреном). Однако распределение идиллий исключительно с точки зрения их содержания тоже весьма затруднительно и не проводится ни одним из издателей-новаторов: а именно, XII идиллия (любовное объяснение на ионическом диалекте) не перенесена ими к эолическим любовным песням XXIX и XXX, а оставлена на прежнем месте, очевидно, ввиду того, что она написана гекзаметром, а обе песни — лирическими размерами. Также совершенно неясно, почему Виламовиц, согласно традиции, ставит в начале I идиллию и непосредственно после нее VII идиллию, а Легран, напротив, начинает именно с VII и прямо вслед за ней помещает I идиллию.

Этот, на первый взгляд, чисто технический вопрос мы были вынуждены разобрать подробно для того, чтобы оправдать сохранение в нашем переводе традиционного порядка, берущего начало от издания Стефануса.

В вопросе о расположении стихотворений Биона и Мосха, на наш взгляд, следует избрать тот порядок, который дан Леграном во II томе его издания. Помещение Мосха раньше Биона оправдывается соображениями хронологического характера; Мосх, как ученик Аристарха, принадлежит первой половине II в. до н. э., а жизнь Биона датируется концом II в. Что касается того расположения их стихотворений, который имеется у Аренса и  Виламовица,  то  при  нем  совершенно  стирается индивидуальный характер этих стихотворений, поскольку и у Аренса в разделе «Incertorum idyllia», и у Виламовица в его «Appendix» эти стихотворения помещены вперемежку с неподлинными идиллиями Феокрита; между тем они все же значительно отличаются от этих идиллий по всей литературной манере, трактовке характеров, изображении Эроса и другим художественным приемам. Легран соединил в две группы стихотворения, приписываемые Мосху и Биону без разделения их на подлинные и неподлинные, поскольку этот вопрос сомнителен, на что он и указывает в введении к отдельным стихотворениям; в отнесении того или иного стихотворения (а для Биона — иногда отрывков в 2—3 стиха) в группу произведений Мосха или Биона Легран следует Стобею. Сходные литературные приемы той и другой группы при таком расположении  выступают  более  наглядно.

Во II том издания Леграна включены четыре так называемых «фигурных» стихотворения, приписываемых не поэтам-буколикам, а близким к их кругу Досиаду Критскому, Асклепиаду Самосскому и Симию Родосскому (см. комментарий к ид. VII). Из этих стихотворений нами даны два — «Секира» и «Крылья».

Остается сказать несколько слов о тех названиях и заголовках, под которыми в разных изданиях даются произведения буколиков; в большинстве случаев они непосредственно связаны с содержанием идиллии или с собственными именами действующих лиц; тогда их истолкование и перевод не представляют затруднений. Однако в некоторых случаях имеется не одно, а два или даже три названия, причем разные издатели выбирают различные названия.

Названия, по-видимому, были даны различным идиллиям уже давно; некоторые из них встречаются уже в папирусах; однако едва ли можно предполагать, что они принадлежат самим авторам стихотворений: этому противоречит наличие нескольких названий к одной и той же идиллии. Следует еще оговорить, что некоторые названия передают настолько специфически греческие понятия, что перевод их на русский язык является делом нелегким.

I.  Условные обозначения рукописей (sigla)[503] произведений Феокрита, Мосха и Биона и их местонахождение

II. Подлинные и неподлинные идиллии Феокрита (традиционная оценка)