Сборник повестей фантастов, прочно утвердившихся на «подмостках жанра» в последние годы, посвящен теме духовного кризиса в обществе в котором царствует технократическое мышление. В. Покровский ВРЕМЯ ТЕМНОЙ ОХОТЫ Э. Геворкян ПРАВИЛА ИГРЫ БЕЗ ПРАВИЛ О. Корабельников БАШНЯ ПТИЦ А. Столяров ТРЕТИЙ ВАВИЛОН Е. Филенко ЗВЕЗДНОЕ ЭХО А. Бушков ВАРЯГИ БЕЗ ПРИГЛАШЕНИЯ С. Смирнов ГНИЛОЙ ХУТОР
Редактор-составитель С. А. Смирнов
Фонд социальных изобретений СССР
Программа «ДИАЛОГ КУЛЬТУР»
Издательство «ВОЗДУШНЫЙ ТРАНСПОРТ»
«ИНИЦИАЛ»
1990 год
ВРЕМЯ ТЕМНОЙ ОХОТЫ
Пройдет одиннадцать земных лет, и патрульный Второй Космической службы Виктор Новожилов снова попадает на Уалауала. В космосе стареют быстро. В свои тридцать шесть он будет выглядеть на все сорок пять, отпустит усы, станет брить щеки два раза в день и приобретет дурную привычку массировать мешки под глазами. Угрюмый от природы, он станет непроницаемо мрачен, за глаза его будут звать «Старик», но живот его останется плоским, движения быстрыми, и только он сам будет знать о том, что работать во Второй Службе ему осталось совсем немного, что скоро на Землю, скоро все кончится— и пора сходить с трассы.
Он поймет, что откладывать уже нельзя, сядет в свой катер и направит его на Уалу.
За сто восемьдесят пять лет существования земной колонии на этой планете сюда завезут множество всякой живности, но лишь мангусты смогут к ней приспособиться. Да еще лошади — но те будут стремительно вымирать. Маленький, в двадцать голов, табун будет кочевать с места на место, спасаясь от ночных хищников, и на потомство просто не останется времени.
Когда Виктор спустится сюда, его катер раздавит при посадке нору мангуст, и все семейство, кроме одного мангустенка, погибнет. Малыш побежит прочь, петляя между огромными толстыми листьями. Непривычный к свету, он в ужасе будет шарахаться из стороны в сторону, пока не наткнется на палианду, которую колонисты в свое время прозвали «Собачья».
А Виктор пройдет к поселку. Чуда, ожидаемого с такой страстью, не произойдет. Потом он вспомнит, что крылья на катере не убраны, что надо, пока не поздно, исправлять ошибку, а стало быть, пора возвращаться: здесь никто не может сказать, в какое время и где упадет солнце («прекратит дневной танец», как говорят пеулы) и последним лучом даст сигнал к началу темной охоты, времени, когда человеку не стоит оставаться на открытом пространстве.
Птицы, вспугнутые его приходом, снова опустятся на землю разноцветной тучей, положат клювы под животы, зароются в пыль, и снова наступит торжественная гудящая тишина. Все дома вокруг — и приземистые хижины времен Пожара, и кряжистые «грибки» постройки Косматого-отца, и коттеджи, выращенные из зародышей уже в последние годы перед Инцидентом — все они окажутся трупами тех домов, что стояли здесь раньше. Окна разбиты, двери выломаны, на поблекших стенах — желтая плесень, спутник заброшенности, и все заборы повалены.
Виктор замрет посреди улицы. Полоса вздувшейся пыли отметит дорогу, какой он пришел сюда. Будет жарко, необычно жарко для этого времени года, хотя разве можно говорить что-нибудь о климате этой планеты, где даже сутки не равны друг другу по времени?
Трудно сказать, кто является истинным виновником всего случившегося, в особенности Инцидента на Уале.
Одни будут обвинять колонистов; другие — бить себя в грудь, мол мы, земляне, не поняли, не так подошли; третьи в поисках причин заберутся в дебри истории и всю ответственность возложат на тех, кто раздул сенсацию вокруг Уалы, кто добился основания исследовательского комплекса, совершенно не думая о том, что Земля еще не готова к такому шагу, что, в конце концов, она просто не могла в то время должным образом содержать поселение на другом краю Галактики. Все эти люди будут искать виноватого, все они будут твердо уверены, что виноватый есть, что его необходимо, если не наказать, то, по крайней мере, найти.
Каждый будет прав и не прав и, может быть, более всех окажется прав тот, кто вообще не будет искать виновных, а займется исправлением ситуации.
Разумеется, колонизация была преждевременной. Земля не имела ни ресурсов на такую обширную экспедицию, ни времени, которое следовало бы ей уделить, ни особой нужды в ней.
Но послушайте… Планета-сенсация, уникальная уже своей прецессирующей орбитой (Уала вращается не вокруг своей оси, а по спирали, причем радиус спирали то увеличивается, то уменьшается — результат воздействия магнитного пульсара Лоэ), которая поэтому просто не имеет права быть сейсмически спокойной, но тем не менее сейсмически спокойна, планета с жизнью земного типа, впрочем, и не совсем земного, планета с разумными существами, наконец, планета с двумя генетическими кодами, один из которых в точности повторяет земной, планета, где на каждом шагу — открытие.
Что ж, отгородиться своими заботами, отвернуться?
Сенсация, как и все сенсации вообще, благополучно утихла и, как только умер главный энтузиаст колонизации Уалы академик О. Е. Бончар, экспедицию решено было отозвать. Людям, которые целью своей жизни поставили исследование Уалы, да и затратили на это по двадцать — двадцать пять лет, трудно было примириться с таким решением, и кое-кто просто отказался сниматься с места. Им сказали — хорошо, оставайтесь, но мы не сможем снабжать вас так же полно и регулярно, как раньше. Здесь была не угроза, а чистая правда и, пожалуй, тайная надежда, что постепенно решимость бончарцев сойдет на нет. Те согласились — конечно, конечно, мы понимаем, мы попробуем сами. И осталась лишь рейсовая ракета (раз в земной месяц) да сеансы дельта-связи в строго определенные часы. А потом рейсы стали нерегулярными, а связь после смерти радиста вообще прекратилась. Может быть, надо было забрать их оттуда силой?
История Бончарки очень часто кажется трудной для понимания, иногда просто необъяснимой, а иногда — отталкивающей. Но это тема совсем другого рассказа. Здесь же — самый минимум, может быть скучный, но без него не понять.
Когда появился Космокодекс и в нем — Второй Закон, запрещающий людские поселения на планетах с собственным разумом, бончарцев уже нельзя было сдвинуть с места, да никто особенно и не пытался. Закон не имел еще тогда реальной силы. Время от времени Уалу посещали инспектора ОЗРа (Общества Защиты Разума), но дальше уговоров дело не шло. Может быть, здесь ошибка, может быть, нужно было действовать настойчивее? Но ведь никто не просил о помощи: пеулы, то есть коренные уальцы не вымирали, бончарцы не жаловались и крепко держались за свой поселок, а о возвращении и думать забыли. Ко времени Инцидента был у них в царьках Косматый-сын, человек властный до деспотичности, резкий, сильный и даже с конструктивной идеей — что-то там очень смутное, о «светлых городах».
Странное сложилось тогда положение. С одной стороны, Уалу, как планету с разумом, закрыли, никого туда не пускали, официальные заказы бончарцев уже не выполнялись. Бончарка как бы перестала существовать. С другой стороны, патрульщики все же совершали туда рейсы, снабжали товарами, почтой, привозили инспекторов.
Часть вины за случившееся Виктор возьмет на себя (в доверительных беседах и в разговорах, где серьезное подается шутя), но если откровенно, будет считать эти свои слова благородной ложью. Все эти одиннадцать лет он будет вспоминать тот проклятый, тот «всеми бывшими и будущими богами проклятый день», когда он потерял Паулу. Он будет анатомировать этот день, разрезать его на секунды, он вспомнит его весь, до мельчайших подробностей, вспомнит не сразу, а постепенно, радуясь каждому вновь восстановленному обстоятельству, пусть даже самому ничтожному, это станет своего рода манией, и любовь его превратится со временем в памятник, нежно лелеемый, но, как всякий памятник, очень мало похожий на оригинал.
Он вспомнит Вторую Петлевскую улицу, как бежали по ней ребятишки, рыжие от пыли, как тяжелые меховые шубы, накинутые на голое тело, едва поспевали за ними, цепляясь, летели сзади, пытаясь прижаться к спинам, а дети кричали, расставив то ли в ужасе, то ли в восторге широкие красные рукава:
— Выселение! Выселение! Нас выселяют!
Он вспомнит нового инспектора, того, что прислали тогда вместо Зураба, вспомнит свое удивление (Инспектора Общества Защиты Разума редко покидают свои посты), вспомнит (или придумает) дурное предчувствие, которое охватило его при виде этого очень молодого тонкого парня с напряженными глазами и нерасчетливыми движениями, вспомнит, как подумал:
— Что-то случится.
Звали инспектора то ли Джим Оливер, то ли Оливер Джим, то ли как-то совсем иначе — он отзывался на оба имени, но каждый раз передергивался и заметно оскорблялся. Про себя Виктор назвал его Молодой. Молодой был зол, энергичен, пытался глядеть чертом, но пока не очень получалось.
Как этот инспектор стоял в гостевом отсеке катера, чуть пригнувшись, окруженный четырехстенной репродукцией с модных тогда хайремовских «Джунглей». Буйные сумасшедшие краски окружали его, и здесь, среди зверей, деревьев и цветов, среди пиршества чудес, он казался настолько неуместным, что хотелось его немедленно выгнать.
Вспомнит Базила Рандевера, в тот день он был первым, кто встретил катер. Самый толстый и самый дружелюбный человек на всей планете. Он прокричал ему как всегда:
— Письма привез, Панчуга?
Панчуга — уаловская транскрипция пьянчуги. Так прозвали Виктора за отечное лицо, последствие частых перегрузок, — обычная история среди патрульщиков.
Он возил им письма, инструменты, приборы, одежду, посуду — любая мелочь с Земли ценилась здесь крайне высоко. Он удивился однажды, увидев помазок, сделанный из куска дерева и двух десятков щетинок местной свиньи. Сложнейший сельскохозяйственный агрегат ничего здесь не стоил по сравнению с обыкновенной лопатой, потому что лопату, если она сломается, можно починить, а его нельзя. Некому.
Он вспомнит, как встретила его в тот день Паула, как пришла одной из последних, как смотрела с уже привычной угрюмостью, как напряженно помахала ему рукой.
(Когда-то, во время пустякового разговора, он сказал ей:
— Я знаю про тебя все, я полностью тебя понимаю.
— Тогда скажи, о чем я сейчас думаю?
Тут не только вызов был, он понял потом, — она надеялась, что он угадает, может быть, больше всего на свете ждала, что угадает.
Он и угадывать не стал. Отшутился).
И вспомнит отчаянное чувство вины перед ней, и злость свою на нее, злость за то, что когда-то поддался на ее уговоры и согласился осесть на Уале, перечеркнуть все свои планы, полностью сломать жизнь, но потом ни минуты об этом серьезно не думал, все оттягивал — как-нибудь обойдется. А Паула все понимала и молчала про это, только поугрюмела и перестала говорить про любовь — делай что хочешь, мне все равно.
— Оставайся, буду твоей женой. Нам мужчины нужны. Потомство. Свежая кровь.
Вот что она ему говорила. Свежая кровь.
Он всегда считал, что любит ее. Ни до, ни после ничего подобного не случалось. Значит, любовь. Но эта любовь была тягостна, унизительна как болезнь. Пробивать вечное равнодушие, выпрашивать ласковые слова, чуть не в ногах валяться… плюнуть с горечью, все на свете проклясть, отвернуться, но для того только, чтобы она удержала его своим бесцветным «не уходи», и остаться, надеясь неизвестно на что.
Виктор вспомнит, как спускались они в тот день к поселку, как отстали от остальных, он обнял ее за плечи, а она не оттолкнула его, но, конечно, и не прижалась. Она еще ничего не знала, только удивлялась, почему не приехал Зураб, а он не решался сказать правду и болтал какую-то чепуху.
Темно-синее небо, красные блики на облаках, пыльные спины впереди, верхний ветер, тревога…
В этой истории для Виктора останется много неясного, такого, чего он уже никогда не узнает и не поймет.
Он часто будет вспоминать Омара, который приходился Косматому первым врагом. Виктор не любил Омара, да его и никто особенно не любил, к нему просто тянуло всех, какая-то особенная энергия, доходящая до мудрости честность. Хотя особенно умным Омара трудно было назвать.
В конце концов Виктор так нарисует себе Омара: ярко выраженный азиат, с влажными, черными, «догматическими» глазами и жестким подбородком. Один из немногих бончарцев бреет бороду. Бывал в переделках, но лез на рожон аккуратно и всегда побеждал. Вспыльчив, но вспыльчивость его кажется немного преувеличенной, он словно подыгрывает себе. Его боятся больше, чем Косматого, он — совесть, он — сила.
Он из тех, которых звали грубым словом «космо-ломы». У них непонятно, то ли они не приняли Землю, то ли она их отвергла. Этакие бродяги, благородные парни с невероятно путанной философией, с непредсказуемыми поступками и обязательно с трагической судьбой. В общем, полный набор. Именно поэтому Виктор его избегал, хотя и тянуло к нему страшно.
Одно время считали даже, что «космолом» это не социальная бирка, а психическая болезнь.
Омар появился среди бончарцев за восемь лет до Инцидента и неожиданно для себя нашел свое призвание в ночной охоте. Он был бы полностью счастлив здесь, если бы не Косматый со своей диктатурой, хотя, может быть, именно из-за этого и счастлив. Что бы Косматый ни предложил, все Омар встречал в штыки. Косматый ненавидел Омара, но терпел. Он говорил всем, что такой человек просто необходим, чтобы и в самом деле не получилась диктатура. Как будто это может ей помешать. Как будто кто-нибудь мог сказать, что Косматый боится Омара.
А в тот день, в тот час, когда Виктор с инспектором садились на батутное поле рядом с Бончаркой, Омар готовился к дальней охоте. Он сидел на корточках перед костром, напротив в той же позе сидел Хозяин. В Норе почти никого не было, даже древние старики повыползали наружу, только из женской залы доносились визгливые пулеметные очереди слов, да вертелся рядом голубокожий помесенок Дынкэ. Он то и дело, как бы невзначай, бочком, подбирался к Омару и тыкал его в плечо своей головенкой с вялыми по-детски ушами. Другого способа выразить свою любовь он не знал.
— Он тебя любит, — без пеульского «эуыкающего» акцента, только очень быстро, сказал Хозяин.
— Пожалуй, возьму его сегодня с собой.
Дынкэ замер. Но старик отрицательно поднял руку.
— Будет холодно. И ветер. Не ходи пока.
— В бурю охота спорится. А он парень здоровый.
— Он очень сердится по ночам. Даже у пеулов не так. Очень дальние крови бродят. Если не умрет, будет хороший охотник.
— Тем более.
— Не ходи.
Были выбраны уже охотники в сопровождение Омару — Палауомоа, горбунчик с плохим нюхом, но феноменальной реакцией, и еще один, которого Омар почти не знал. Этого звали поземному— Мартин.
— Прошу, не ходи, — тараторил Хозяин, подливая в свою фарфоровую чашку настой с неприятным запахом. Название этого напитка было совершенно непроизносимое — девять гласных подряд. — Почему сегодня пришел? Ты не говорил раньше.
— Косматый просил. Ему дичь зачем-то нужна.
Хозяин забеспокоился.
— Косматый? Он очень гордый. Почему как раз сегодня? Он научился читать погоду?
Плаксиво прозудел воке. Омар вынул его из кармана.
— Омар здесь.
Никто не ответил. Вокс продолжал зудеть.
— Да слышу, слышу! Здесь Омар, кто говорит?
Хозяин с уважением смотрел на маленькую коричневую коробочку в руках гостя. У него такой не было. Зато был фонарик. Старик достал его и осветил дальний угол залы.
Омар чертыхнулся.
— Только вчера все в порядке было. Неужели и этот выбрасывать?
Зудение смолкло, послышался чей-то возбужденный басок:
— Омар, ты меня слышишь? У тебя что-то с воксом, Омар!
— Спасибо, — пробурчал тот.
— Я совсем не слышу тебя, Омар, если ты меня слышишь все-таки… Прилетел Панчуга и с ним новый инспектор. Очень злой. Ходят всякие слухи…
— Что он говорит? — уважительно спросил Хозяин, спрятав фонарик. Следуя какому-то непонятному этикету, он отказывался понимать голоса из вокса.
— Он говорит, что нового инспектора привезли. — Омар задумчиво прищурил глаза. — Ч-черт!
— Значит, Косматый не научился читать погоду, — удовлетворенно заключил Хозяин.
Омар встал и сунул вокс в карман. Пеулы называют людей «калаумуоа», что значит «очень печальный», потому что только удрученный каким-нибудь страшным горем пеул может двигаться так плавно и медленно, как всегда делают люди.
— Так что откладывается охота. Жаль. Надо на нового инспектора посмотреть.
— Не спеши, — тем странным, невыразительным тоном, которым пеулы сообщают особо важные новости, попросил старик. — Я думаю, они еще долго разговаривать будут.
— Я тоже хочу поговорить.
— Ты лучше потом. Инспектор скажет одно, Косматый — другое, а ты придешь и скажешь свое.
— Не понимаю тебя. Что «свое»?
— Косматый — очень гордый человек. Он не уйдет из Бончарки. Он лучше убьет всех. Нельзя, чтобы вы все вместе кричали. Ничего не сделаешь. Иди и слушай, что они говорят.
Омар никогда не мог понять, откуда пеулы, особенно старики, могут так точно предугадывать будущие события. Никакой телепатии у них и в помине не было, и даром предвидения они тоже не обладали. И нельзя сказать, чтобы они были очень умны, часто они бывали просто глупы и наивны, не понимали простейших вещей, хоть убей, не понимали. Но в таких случаях как сейчас слова их были туманны, но всегда били в точку.
— Не понимаю тебя, старик. Скажи яснее.
— Я много раз говорил. Не ты его боишься, а он тебя. Нельзя быть таким гордым. Он все испортит.
— Мне некогда, старик. Я пошел, — сердито буркнул Омар и стал подниматься к выходу из Норы.
— Главное — друзья Косматого. Все время глаза на них. Они как пао — глупые, но ядовитые. И бьют сзади. Пусть они все время будут перед твоими глазами.
— Зачем? — Омар чувствовал, как возбуждение захватывает его, какая-то мысль неистово прорывалась наружу.
— Ты часто убивал, но не так.
— Не «как»? — тихо и осторожно спросил он после долгой паузы.
— Твоему народу хорошо будет у нас. Мы друзья. Человек и низенький, скособоченный, тощий, словно составленный из палочек, синекожий пеул смотрели друг другу в глаза.
— Я приду, — торопливо сказал Омар.
— Я приду, — в догонку ответил хозяин.
Так прощались пеулы. А при встрече они говорили: «Я тебе помогу».
А чаще всего Виктор будет вспоминать разговор в библиотеке Кривого, знаменитого бончарского книжника, умершего за шесть лет до Инцидента. Дом Кривого стал читальней, куда мог прийти всякий и где решались обычно все общественные дела.
Как и все здания на площади Первых, библиотека была очень старой постройки, одним из первых строений Косматого-отца: бревенчатая коробка с четырехскатной крышей и художественно выполненным крыльцом. Было в ней две комнаты: маленькая — жилая и собственно библиотека. Все стены до потолка были заставлены книжными полками. Стекла на полках отсутствовали, порядка не было никакого. Книги стояли кое-как, иногда свалены были в стопки, тут же рядом валялись горки библиолитов — коричневого цвета кристаллов для чтения на экране. Библиолитов было не много, они в Бончарке не прижились. Экраны, вставленные в длинный читальный стол, не действовали, хотя в свое время Виктор притащил их один за другим восемь штук.
Нельзя сказать, что бончарцы ничего не читали. Правильнее будет так: читали, но мало. Урывками, наспех, что попало.
Пыль огромными рыжими хлопьями лежала на всем. Косматый все время порывался навести в библиотеке порядок, но толку было мало, так же мало, как и с асфопокрытием для главной улицы поселка— Первой Петлевской. Виктор старался, доставал асфальтовую пленку, рулоны с энтузиазмом стали раскатывать, но потом охладели и все благополучно потонуло в пыли.
Инспектор сидел за длинным читальным столом, против него, словно на светском приеме, расположился Косматый со своими двумя Друзьями. Остальные толпились в дверях.
Косматый и Друзья по случаю приезда гостей были одеты вполне пристойно, да и другие колонисты тоже нацепили на себя все самое лучшее. Домашние балахоны тонкой шерсти, выцветшие, но чистые рубахи, почти все были обуты. Но несмотря на это, здесь, среди книг и библиолитов, все они выглядели неуместными, так же как Молодой выглядел неуместным в гостинном отсеке катера. Настороженные взгляды, напряженные позы, руки, темные от грязи и пыли — бончарцам недоставало только звериных шкур.
Разговор шел на высоких тонах. Собственно, это был и не разговор даже, а откровенная схватка, которая началась еще у катера, когда Косматый, протягивая Молодому руку, спросил:
— Теперь, получается, ты будешь уговаривать? Молодой руку пожал, но дружелюбия не выказал.
— Нет. (И это «нет» прозвучало излишне звонко, с вызовом). Нет, уговаривать я не буду.
А теперь они сидели за библиотечным столом, перед каждым из собеседников стояло по высокому стакану «болтуна», местного чая, доброго дурманящего напитка, но на протяжении всего разговора никто из них не сделал ни одного глотка.
— Я не понимаю, какие еще нужны объяснения? — нервничал Молодой. — Нарушена статья Космокодекса, нарушена СТО ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ лет назад и до сих пор нарушается. О чем еще говорить? На планетах с разумной жизнью поселения людей ка-те-го-ри-чес-ки запрещены. Это понятно?
— Нет, — набычившись, отвечал Косматый. — Полторы тысячи людей, все здесь родились, никуда не хотят. А ты говоришь — закон, объяснять не буду. Нехорошо. Зураб всегда объяснял.
Виктор долго не мог понять, почему Молодой так нервничает. Он вообще плохо понимал происходящее. Только потом, спустя много времени, он, как ему показалось, нашел ответ. Видно, Молодой чувствовал, что не прав, но хотел настоять на своем. Может быть, это было для него вопросом карьеры. Первое поручение, такое важное…
— Столько времени было можно, а теперь нельзя? Почему?
Молодой нервничал еще и по той причине, что ему приходилось юлить. Он не мог сказать колонистам, что судьбу их решила в сущности мелочь: неизвестно из каких соображений ОЗР подчинили Четвертой Службе, то есть Кум-Юсупу, который выше всего ставил порядок и не слишком любил вдаваться в тонкости. Зураб не постеснялся бы рассказать все, он бы сокрушенно вздыхал, разводил бы руками — я, ребята, здесь ни при чем, приказали сообщить, я и сообщаю, могу себе представить, каково вам сейчас, ребята, но что я могу сделать? Он был скользкий человек, этот Зураб, и очень сложно было понять, что он сделает или скажет в следующую секунду.
В библиотеке стало темно. Колонисты с тревогой посматривали в окно на лохматое небо. Надвигалась большая буря. Пронзительно пели верхние ветры. Это бывает очень редко, обычно верхний ветер один, он гудит монотонно, от него болит голова и возникает ощущение, что все происходит во сне. Но бывает, что почти на одной высоте встретятся несколько верхних ветров, они ударятся друг о друга и уронят на землю звуки, иногда неслыханной красоты. Пронесется торжественная, одуряющая мелодия, прижмет тебя к планете, проймет дрожью и через минуту умчится.
— Будет буря, — сказала тогда Паула, и ведь точно— буря пришла, будь оно все трижды проклято!
Как она смотрела на Виктора, когда Молодой официальным голосом объявил о выселении!
— Ты знал?
— Да, — ответил Виктор небрежно, будто это само собой разумелось. Он не смел повернуться к ней.
— Что ж не сказал?
Он пожал плечами. И спиной почувствовал, каким холодом обожгла его Паула.
Он вспомнил и другой день, тот, когда он в первый раз сказал ей, что жениться не собирается, а если и женится, то уж, конечно, не осядет на Уалауала. Они тогда устали после далекой прогулки к Ямам. Шел дождь, и надо было спешить. Паула вертела в руках какую-то хворостину, смотрела по обыкновению вбок, равнодушно и чуть улыбаясь. Виктор подождал ответа и, не дождавшись, отвернулся, чтобы поднять сумку. В то же мгновение Паула, закусив губу, сильно полоснула его прутом по спине. Это было так неожиданно, что он испугался. Он подумал, что какой-то зверь напал на него, резко отпрыгнул в сторону, обернулся к Пауле и оторопел.
Та смотрела на него с ненавистью и болью. Никогда он не видел ее такой.
— Ты что?!
Она молчала. Виктор сразу успокоился, стал взрослым и рассудительным, взял у нее из рук хворостину (Паула смотрела вбок, но хворостину пыталась не отдавать) и сломал.
Он говорил — я не могу здесь остаться, потому что всему конец. Мне еще год патрулировать, а потом я вернусь к Изыскателям. Ты не представляешь, что это для меня значит.
Там все под рукой, все к твоим услугам, там даже воздух родной, там не надо мучительно долго объяснять элементарные вещи, там все понимают с полуслова (без этого там просто нельзя), настоящая мужская работа, где впереди — цель, а за спиной — ожидающие твоего возвращения. В тебе нуждаются, ты необходим, а без этого не жизнь — существование.
Она отвечала — а я не могу бросить Бончарку, у меня мать, братишка, у меня отец с деревянной болезнью, как их оставить. Да и сама не хочу.
Бончарцы с молоком впитывали любовь к своему дому, хотя любить тут, по мнению Виктора, было абсолютно нечего.
Постоянная тяжелая работа, интересы дикаря, грязь, каменный век, хотя рядом, рукой подать, твоя собственная суперцивилизация.
Он сдался. Он сдался на третьей встрече и теперь отчаянно жалел об этом. Он считал, что его поймали на слове.
А теперь, когда объявлено было о выселении, Паула дернула его за рукав и сварливо сказала:
— Теперь ты просто должен остаться с нами.
Обязанность. Виктор ненавидел это слово до дрожи. Не успев родиться, ты уже кому-нибудь что-нибудь должен. И каждый тянет на свою сторону и говорит — это твой долг.
Он вспомнил еще ее отца, бывшего почтаря Никиту. Тот плохо очистил рану после укуса хармата, местного полуящера с огромными фасеточными глазами. Хармат любит полакомиться белковым папоротником, редким, но от этого не менее страшным врагом всего живого на Уалауала, если, конечно, не считать самого хармата и еще нескольких страшилищ с неземным генокодом. Споры папоротника, попадая в живую ткань, размножаются в ней, пьют ее соки. Трудно представить себе смерть более ужасную и мучительную, чем смерть от укуса хармата. Сначала поражается позвоночник. Человек лежит и кричит от боли. Затем лишаются подвижности руки и ноги, под конец дело доходит до челюстей. Кожа прорывается и наружу выползают длинные желтые корни, они шевелятся в поисках почвы.
Никита еще мог двигать правой рукой, он держался только на болеутолителях. Он все время стонал, и стонать ему оставалось года полтора — два. Он потихоньку сходил с ума, он говорил:
— Никто из вас не знает, как хороша жизнь. Вы должны завидовать мне. Полтора года!
Вокс доносил гудение голосов, ничего не понять, на кого ни переключись, одно и то же гудение голосов. Один голос, похоже. Косматого. Омар долго вспоминал его вокс, вспомнил, набрал. Слышимость стала лучше, но все равно разобрать трудно. Что-то о пеулах, о космокодексе. Опять уговаривают. Но инспектор другой. Ян говорил…
Если все так, как говорил старик-пеул, то действительно надо спешить.
Пеул мудр, хитер, бестия, все понимает, и то, что он предложил, — пусть невозможный, но, кажется, единственный выход. Омар не представлял себе, как сумеет все это проделать, но внутренне готовился. Он убеждал себя, что ничего другого не остается, а может быть, это и на самом деле так было, он сам себя заражал уверенностью, он ускорил шаги, он то и дело падал, спотыкался, запутывался ногами в переплетении гибких белых корней новорожденной палианды.
Надо спешить.
Несколько дальних охот тому назад Омар поймал коня. Конь был чудо как хорош, разве что бабки толстоваты, но Омар отпустил его, решил — пусть гуляет. И теперь пожалел об этом. Нижние ветры подняли тучи пыли, вжали в землю корни и папоротники, били то в лицо, то в спину, и вскоре пришлось просить и рюкзак, и винтовку, только пеноходы оставить— без них реку не перейти. Река бушевала, воды не было уже видно, одна только пена клубилась над низкими берегами.
Надо спешить, спешить, что-то там не так, и почему-то там не Зураб, а другой. И вокс почему-то работает только на прием.
…«Я не собираюсь вас уговаривать, не мое это дело», — вон даже как!
Теперь он уже полностью был уверен в своей правоте, он знал, что происходит там, в библиотеке Кривого, и знал, чем кончится. Он полностью доверился интуиции.
Только ветер и пыль окружали его, и страшно было и одиноко, боже мой, боже мой, тебя нет, конечно, но если только ты есть, сделай так, чтобы я на самом деле был прав, дай мне силы перенести все это, и пусть другие тоже поймут меня, ты, да еще Хозяин, хотя нет, он все понимает по своему…
У него болело колено, болело, должно быть, уже часа полтора и не было времени посмотреть, что там такое.
Потом, потом…
Без меня что угодно может случиться… Этот Косматый… они же трусы, трусы, боятся его, все сделают, что он скажет… Проклятые светлые города… отравил людей, отравил… Дернуло меня пойти на охоту…
Рогатая черепаха баноэ, один из немногих дневных хищников, очень питательная и очень опасная, появилась перед Омаром внезапно, точно откуда-то выпрыгнула, а ружье он бросил.
— Не вовремя, ч-черт!
Говорили только Косматый и Молодой, Друзья молчали. Это были личные телохранители Косматого, предписанные уставом Бончарки. Одного из Друзей Виктор знал хорошо — тот славился по всей Бончарке своими силой, глупостью и умением напускать на себя глубокомысленный вид. Второй был более непосредственный. Он не сводил с инспектора ненавидящего взгляда, исподтишка показывал ему свой мослатый кулак и время от времени, не в силах сдержать напор чувств, наклонялся к Косматому и что-то с жаром шептал ему на ухо. Косматый выслушивал его внимательно и с видимым участием, а затем, взвесив все «за» и «против», отрицательно качал головой. Телохранитель в эти моменты заводил глаза к потолку, как бы говоря: «Я умываю руки», — и вглядывался в других, ища поддержки, мол, что ж это делается, а-а?
Молодой все-таки снизошел к объяснению. Теперь он излагал причины выселения с той же готовностью, с которой раньше отказывался от каких бы то ни было объяснений.
— Вы губите местное население! — говорил он, ударяя ладонью по столу в такт своим словам. — Давно доказано, что вмешательство высших цивилизаций в дела туземцев приносит один только вред. Могут произойти самые неожиданные социальные катаклизмы.
— Пеулы — наши друзья. Мы ничего плохого им не делаем. Спросите их, мы хоть одного из них убили?
Виктор видел, что Косматый притворяется, что он ведет какую-то свою игру, но какую — не понимал.
— Ваши друзья, ха-ха! — театрально хохотал Молодой. — Эти ваши друзья обрабатывают ваши поля, охотятся для вас, это скорее ваши рабы! Вы стали рабовладельцем, милейший!
— Пеулы — не рабы. Они помогают нам, мы — им, что плохого?
— Чем? Чем, черт возьми, вы им помогаете? Ситец? Бусы?
— Почему ситец-бусы? Мы их лечим, оружие даем, лопаты, инструмент всякий. Мы много им помогаем.
— Оружие? Да вы хоть соображаете, чем хвастаетесь? Это самое главное обвинение против вас.
Косматый напружинился и мгновенно побагровел.
— Что ты нам указываешь, Лисенок? — зарычал он. — Ты приехал, мы не звали тебя, почему тебя слушать?
От злости Молодой даже привскочил с места.
— Вы из себя монарха-то, державного монарха не стройте! Это не я, это Земля вам указывает, родина наша!
— Наша родина здесь!
— Земля — ваша родина в высшем смысле. Вы люди…
— А-а-а, в высшем смысле! Оставь его себе, свой высший смысл. Мы здесь родились и другой родины не хотим. Почему тебя слушать?
Лицо инспектора пошло красными пятнами, тонкие губы искривились, глаза горели бешенством — вот-вот взорвется. Но сдержался, сжал зубы, с минуту молчал.
— Значит, так, — сказал он наконец с трудом и вполголоса. — Мы выселяем вас потому, что здесь вообще запрещено находиться. Во-вторых, ваша колония ведет себя по отношению к местному населению преступным образом.
— Ай-ай-ай!
Молодой нервно сморгнул и продолжал:
— Ваше вмешательство в естественный ход истории влечет за собой самые гибельные…
— Пеулы живут в сто раз лучше, чем другие. Кому спасибо?
— А кто уничтожил племя атана? Не вы?
— Мы. Но они жгли наши дома, убивали нас. И пеулов тоже убивали. Терпеть?
Они и двух минут не могли говорить спокойно. Что-то сделалось с воздухом, со звуками, со значением слов — абсолютно все колонисты были взбудоражены. Они переговаривались между собой, размахивали руками, угрожающе поглядывали на инспектора. Тот чувствовал эти взгляды, но виду не подавал.
Стены дрожали от органного гудения верхних и нижних ветров, бордовые тучи носились по небу. Будет буря!
— Кроме опасности социальной, вы несете в себе опасность генетическую. Вы для пеулов — чума. Рано или поздно вы убьете их одним своим присутствием.
— Это как это?
— Не забывайте, у них генетический код тот же, что и у людей. Ведь вы не можете отвечать за каждого колониста, и если кому-нибудь взбредет в голову… м-м-м… породниться с ними, то последствия…
— Да что ты все со своими последствиями? — отмахнулся Косматый. — Все нормально будет. Последствия!
— Пеулы вымрут, если это случится. Вы даже представить себе не можете, какие от этого могут получиться дети.
— Почему не могу? Могу. Дети как дети. Только волос больше, да уши длинные. А так обычные дети. У некоторых даже кожа белая.
— Да нет, ну откуда вам знать?
— А что там не знать? Что я, помесенка ни разу не видел?
— Что-о? Как вы сказали? — по-детски удивленными глазами Молодой уставился на Косматого.
— Я сказал, — раздраженно пробасил тот, — что никаких дурных последствий не получается. Одна только польза. Свежая кровь…
— Свежая кровь! И вы еще хотите остаться на этой планете! Вы убиваете их, вы вредите им, как только можете, и еще хотите, чтобы вас не выселяли?! Да вас судить надо!
Косматый вскочил с места. Друзья и Молодой тоже. Один из телохранителей жутковато осклабился и вспрыгнул на стол.
— Назад! — крикнул Косматый.
Виктор навсегда запомнил этот момент, когда над столом вдруг выросли четыре фигуры — Косматый, сжимающий и разжимающий кулаки, нетерпеливые телохранители, Молодой, испуганный, загнанный, нахохленный. Виктор запомнил внезапную тишину, Паулу, почему-то хватающую его за рукав, и то, как сам он, бормоча что-то, протискивается вперед, идет к Молодому, становится рядом, угрюмый, настороженный… Как оттаивали глаза Косматого, как он наконец сказал:
— Сядем.
— Сядем, — энергично, с фальшивой бодростью повторил Молодой, и все успокоились. Они сели и с прежним пылом продолжали бессмысленный разговор.
Виктор отошел к полкам за спиной Молодого. Слишком стало опасно. Напротив белым пятном застыло лицо Паулы — с ней тоже творилось что-то непонятное. Нет, точно, словно вся планета сошла с ума в тот день перед бурей, которая все грозила и не шла.
Почему, почему Молодой уговаривал их, ведь все было решено и ничего от него не зависело? Почему так ярился Косматый, доказывая свою правоту? Умный человек, он не мог не знать, что все слова бесполезны.
— Посмотрите, как вы живете, до чего вы дошли!
— Пятьдесят лет назад нас было триста, когда отец взял все в свои руки, а сейчас уже полторы тысячи— вот до чего мы дошли! (Элементарная диктатура, бормотал Молодой, ущемление личности, тут и до фашизма недалеко). А никакой диктатуры. Обсуждения, решения, право голоса у каждого — все это есть.
— А бюрократический аппарат? А эти телохранители? Вы посмотрите, сколько бездельников здесь развелось! Это по-вашему не вырождение?
— Нельзя так говорить! Парни стараются, гробят себя, ты, Лисенок, ничего в этом не понимаешь, тебя совсем другому учили. Без них невозможно.
И так они спорили, перескакивали с одного на другое, возвращались к пеулам, снова кричали о вырождении, и никак нельзя было понять, кто из них прав. У Молодого не хватало слов, он срывался, терял нить, а Косматый, наоборот, набирал силу. Он даже успокоился, его клокочущий астматический бас уже не ревел, уже гудел ровно и сильно, под стать верхним ветрам, а те словно забрав у него все бешенство, дико орали на разные голоса.
— Вы посмотрите, как живут наши люди! Как они одеты! Как устали они!
— Молчи, Лисенок! Мы устали, нам некогда и негде щеголять платьями. Это все будет потом.
— Потом не будет. Будет все хуже и хуже. Вы посмотрите, они уже норы роют в своих домах.
— Норы удобнее, чем дома. Надо только уметь их строить.
— У вас нет ни одной ракеты. От вас бегут. Никто из тех, кого вы послали на Кадеко в Космический корпус, не вернулся.
— Мозгляки. Этих не жаль. Нам нужны сильные люди.
— Вы убьете себя работой, у вас нет ни сил, ни людей, чтобы выжить. И если Земля перестанет вам помогать…
— А она нам и не помогает. Нам не нужно. Дайте нам сто лет, и здесь будет не хуже, чем на Земле, только не мешайте. Здесь будет огромный красивый город-страна и у каждого будет много еды и много времени отдохнуть.
— А пеулы? Куда вы пеулов денете?
— Они, конечно, будут жить с нами. Не скалься, Лисенок, они не будут у нас рабами.
— Тогда рабами будете вы.
Буря выла на все голоса, верхние ветры пели реквием, нижние визжали простуженно, что-то сильно ударилось в дом, закачалась под потолком самодельная лампа из листьев, но никто не обратил внимания, и Молодому стало казаться, будто все это происходит во сне. Спор ни к чему не приводил, да и не мог привести, спор выдыхался, а Косматый давил, давил, и от двери уже неслись угрозы. Лицо Косматого стало огромным, некуда было деться от его гипнотического расплывающегося взгляда, буря проникла в самую кровь и не давала сосредоточиться.
И наступил момент, когда Молодой перестал спорить, перестал хвататься за голову и бить кулаками по столу, когда он закрыл глаза и устало проговорил:
— Не понимаю, зачем все это? Не понимаю. Я здесь ни при чем, зачем вы мучаете меня? Зачем, когда все и так ясно — через неделю придут корабли и переправят вас на Землю, на Куулу, на Париж-100, куда угодно.
— Неужели ты не понял. Лисенок, что мы никуда не уйдем отсюда?
— Вас не спрашивают, вам даже не приказывают, вас просто заберут отсюда, хотите вы этого или нет.
— Лисенок, силой от нас ты ничего не добьешься. Мы не те люди.
— Не я. Земля. Вы ничего не сможете сделать. Сюда придут корабли…
— А мы их не пустим!
Бончарцы одобрительно зашумели — еще чего, пусть только сунутся! Пусть у себя приказывают. Здесь им не Земля!
Молодой слабо усмехнулся.
— Каким образом?
— Увидишь, Лисенок. Скажи им всем — мы будем драться. Скажи — мы умеем.
Среди всеобщего гама Молодой вдруг вскинулся, встал, впился в Косматого удивленным взглядом.
— Я понял! Я только что понял. Вот! — сказал он громко и резко, потом повернулся к бончарцам. — Вот те слова, ради которых он меня изводил. Слушайте! Весь этот разговор — провокация, ну конечно,
Косматый что-то неразборчиво крикнул, перегнулся через стол и сильно толкнул Молодого в грудь. Тот с грохотом повалился на спину.
В следующее мгновение Виктор был уже рядом, уже поднимал его.
— Ребята, тихо, ребята, нам пора!
— Подлец! — бесился Косматый. — Х-хармат ползучий! Меня — провокатором!
Молодой еще не пришел в себя, он слабо стонал и трогал затылок, а телохранители с энергичным видом уже лезли к нему через стол.
— Ребята, сначала со мной, сначала со мной, ребята! — приговаривал Виктор, готовясь к драке. Ему было страшно и радостно.
— Стойте! — отчаянно крикнула Паула, и Косматый повторил за ней:
— Стойте. Пусть убирается.
Телохранители замерли на столе в дурацких позах, даже энергичный вид сохранили, только тот, который больше ненавидел инспектора, крякнул с досадой:
— Эх, зр-рра!
Виктор повел Молодого к двери. От сильного напряжения болело лицо.
— Ну-ка, ребята, пропустите, а то как бы в самом деле не опоздать. Вон погода какая.
Их пропустили, кто с угрозой, кто с недоумением, кто со страхом. Виктор, не переставая, вертел головой и нес чепуху, а Молодой шел покорно, все трогал затылок. Дойдя до двери, он повернулся к Косматому и хриплым, как со сна, голосом проговорил:
— Значит, до скорого!
— Убирайся, Лисенок!
Они открыли дверь, вздрогнули от ветра и холода, и тогда Косматый крикнул, перекрывая шум непогоды:
— Панчуга, останься!
— Зачем?
— Останься, тебе говорю. Он сам дойдет.
Виктор с сомнением покосился на Молодого.
— Я дойду. Ничего, — слабо сказал тот.
— Ну, ладно. Я скоро. Задерживаться не буду.
И он вернулся в библиотеку.
Там распоряжался Косматый. Колонисты сгрудились вокруг стола, мрачные, недоуменные лица, то один, то другой, подстегнутый приказом, срывался с места и, на ходу запахиваясь, уходил в морозную бурю. Дверь почти постоянно была открыта, в библиотеке стало холодно.
Косматый рьяно руководил. Его длинные белые волосы, начинающиеся от макушки, были всклокочены, толстое небритое лицо, утолщенное книзу, из яростного стало яростно-деловитым. Пригнувшись к столу, он водил глазами, выискивая нужного человека, тыкал в него пальцем.
— Роман! Тащи сюда все лопаты, какие в запаснике. Быстро!
— Как тебя? Том. Бери с собой сынка и записывай, сколько у кого оружия. И какого. Стой! Возьми с собой еще двоих, жука этого и… читать умеешь? Хорошо… и вот этого. А то не справишься.
— А ты иди ко мне домой, попроси у жены самописок побольше. Она знает где. А ругаться начнет, скажи — я велел. Будем людей расставлять.
Виктор примерно понял, зачем он нужен Косматому, и приготовил, как ему показалось, короткий, точный ответ. Лицо и вся фигура его выражали такое непробиваемое упрямство, что Косматый, скользнув по нему взглядом, довольно ухмыльнулся.
— Хорошо смотришь, Панчуга!
— Зачем звал?
— Погоди. Видишь, дела?
И снова занялся другими. Он не замечал его, даже нарочно не замечал, тыкал пальцем в разные стороны, звал кого-то, кого-то гнал прочь, а Виктор переминался, переминался, пока, наконец, не потерял терпение.
— Так что насчет меня, Косматый? Погода портится.
— Ты погоди с погодой. Ты мне знаешь что? — Косматый не смотрел на Виктора, выискивал кого-то глазами. — Вот что. Ты скажи, какое у тебя на катере оружие?
— Я против Земли не пойду, — выпалил Виктор заготовленную фразу. — Зачем тебе мое оружие?
Но Косматый уже отвлекся, снова забыл про Виктора. Правда, был такой момент, когда деловой вид слетел с его лица, глаза расширились, рот съехал набок и проступила такая страшная тоска, что Виктору стало не по себе. Но Косматый тут же набычился, еще больше пригнулся к столу, выставил палец как флаг, рявкнул:
— Гжесь, погоди-ка!
Высокий рябой колонист, собиравшийся было уйти, заметно вздрогнул, обернулся и неприветливо спросил:
— Ну?
— Ты же все равно своего Омара сейчас вызывать будешь, правда?
— Что, нельзя?
— Так ты ему скажи, пусть с пеулами договорится, — в голосе Косматого слышалось непонятное торжество. — Пусть они идут сюда с лопатами, норы боевые строить помогут. Да пусть колючек метательных побольше приволокут.
Гжесь замялся, и тогда встрял Виктор.
— Так я пойду, Косматый.
Тот метнул в его сторону недовольный взгляд.
— А мне говорили, что ты держишь свои слова.
— Я не тебе обещал остаться.
— Ей — все равно что мне. Гжесь, что стоишь, иди.
— Но послушай, Косматый, какие там обещания? — взмолился Виктор. — Я же не обещал драться за вас!
— Обещал — не обещал! — отмахнулся Косматый. — И слушать не хочу. Гжесь, ну?
— Омар не пойдет, — угрюмо пробурчал Гжесь. — Омар не захочет драться.
— А чего еще твой Омар не захочет? — вскинулся Косматый, мгновенно ярясь (но тоска, тоска проглядывала сквозь его ярость). — Погоди, Панчуга, сейчас. Что тебе тот Омар? Он и десяти лет здесь не прожил, только все портит.
Виктору показалось, будто шум бури усилился, но это было не так, просто смолкли все разговоры в библиотеке.
Гжесь тяжело поднял глаза на Косматого, заговорил медленно, как во сне:
— Омар не хочет, чтобы ты командовал нами.
— Да ну? — притворно удивился Косматый и почти лег подбородком на стол.
— Он говорит, что ты не имеешь права делать с нами все, что тебе захочется, что люди устали от тебя. Что мы гнем спины ради того, чего никогда не будет. Эти твои города…
Косматый не сразу справился с лицом, сглотнул, прищурил глаза, выпятил губы.
— Ну-ну?
— Они всем надоели, вот что он говорит.
У Косматого всегда была некоторая кислинка в лице, казалось, он пытается двигать ушами. Сейчас этой кислинки прибавилось.
— А он не говорит, твой Омар, что вы бы все сдохли без меня и без моего отца? Он не говорит, что метит на мое место?
— Он говорит, с тобой только хуже. И не только он, все так говорят.
— И ты, конечно?
— Да все!
Косматый загадочно улыбнулся, поманил Гжеся пальцем:
— Иди-ка сюда!
— Нам и без того трудно, а тут еще и на тебя спину ломай.
— Ближе.
Гжесь бубнил и бубнил, он уже не мог остановиться. Он нехотя, шаг за шагом, приближался к столу.
— Ни минуты нет от тебя покоя. Все приказы, приказы, теперь вот с Землей воевать вздумал. А я, может, не хочу с Землей воевать!
— Еще ближе!
— У меня детеныш ногу сломал, с ним сидеть надо. Кому сидеть?
Косматый, не сводя с Гжеся глаз, протянул ладонь к телохранителям.
— Палку!
Ему подали непонятно откуда взявшуюся палку.
— Ну, так!
И мгновенная серия ударов, справа, слева, по лицу, по животу. Гжесь отшатнулся, заслонился руками, взвизгнул, не удержавшись, упал на спину, тогда Косматый вскочил, отбросил палку и лежачего — ногами, ногами! Успокоился. Сел. Кто-то бросился поднимать Гжеся, но Косматый крикнул:
— Пусть сам!
Гжесь корчился на полу, пытаясь встать.
— И будь доволен, что так кончилось. Убирайся!
Гжесь, наконец, встал, пряча глаза, вытерся рукавом, сплюнул кровь, пошел к выходу. Ноги его дрожали. Остальные молча следили за ним, и ни на одном лице нельзя было прочесть ни осуждения, ни одобрения. Только эмоциональный телохранитель ударил кулаком по колену, довольно крякнул и с победоносным видом оглядел присутствующих. Косматый уже звал другого, тоже, видимо, сторонника Омара, тот мрачно выслушал прежний приказ и молча вышел.
— Стой! — сказал ему в спину Косматый. — У Омара вокс не работает. Он слышит, а передать ничего не может. Ты его вызови и говори сам. Ответа не жди. Понял? Все.
Народ понемногу стал рассасываться. Наконец, у Косматого и для Виктора нашлось время.
— Панчуга, — сказал он, потирая ушибленную руку, — оставайся. Понимаешь, без тебя здесь никак.
— Я против Земли не пойду, — тупо ответил Виктор.
— Я ведь тебя вижу, Панчуга, — почти ласково произнес Косматый, — ты так упрямишься, потому что знаешь — деваться тебе некуда.
— Ну, подумай сам. Косматый, ведь Земля! Что ты против нее можешь?
— Так ведь я, Панчуга, что думаю. Разве пойдут они полторы тысячи убивать? Если драться-то будем? Ведь не пойдут, а, Панчуга?
— Да они вас…
— А мы их из пушечки из твоей нейтронной встретим. И пожгем кораблики. А они все равно не пойдут. Гуманисты! А как же?
В своем роде Косматый определенно был великим человеком. Лицо его меняло выражения без малейших усилий. Предельный гнев, вдохновение, деловитость, нежность, хитрость будто множество совершенно разных людей по очереди входили в его тело с одной только целью — убедить. Косматый был гений убеждения, ему можно было противостоять, только закрыв глаза и уши. Но Виктор еще держался. Он даже представить себе боялся, что может остаться на стороне этого… спятившего дикаря.
— Ты про катер забудь, Косматый, — как можно тверже отчеканил он, — я против Земли не пойду. Считай, что поговорили. Все. Пока.
Косматый погрозил ему пальцем и захихикал:
— А ведь врешь, уже поддаешься, еще немного— будешь готов. Вижу, вижу, все вижу! — Виктору показалось, что в отличие от Косматого и всех остальных он придуман кем-то с какой-то неясной целью, что он ничего не понимает вокруг, зато все понимают его до конца.
— Косматый, я не останусь.
— Тебе только на людях неловко. Так это сейчас! — Косматый поднял глаза к бончарцам и с дурашливой серьезностью выкрикнул:
— Вон! Все вон! Панчугу вербовать буду!
— Хватит, Косматый, я пойду.
— Стой! Подожди! Сейчас! — Косматый вскочил из-за стола, бросился к колонистам. — Ну, кому говорю, давайте! Сейчас, Панчуга, сейчас! — стал выталкивать их в дверь.
Вскоре библиотека опустела, только Друзья остались. Теперь они сидели рядышком у заколоченного окна. Выла буря.
— Вот сейчас и поговорим, — суетясь, потирая руки, заспешил Косматый. — А и не выйдет ничего, все равно хорошо. Ведь мне, Панчуга, здесь и поговорить не с кем. Главный я тут. А с главным особенно не разговоришься. Все свои какие-то дела у всех, чего-то хотят, да и боятся… А мы с тобой вроде как равные. Да ты садись, садись. Вот, «болтуна» выпей.
— Пойду я, Косматый, — неуверенно произнес Виктор. (Только бы не поддаться, только бы выдержать!).
— Ты ведь просто зарежешь меня, Панчуга, если уйдешь. Ты пойми.
— Брось, Косматый. Что со мной, что без меня — все равно не получится. Да и не хочу я.
— Ты погоди, погоди, — горячился Косматый, он странно улыбался, глаза блуждали, вид у него был полусумасшедший. — Ты послушай меня! Ты — последний мой козырь, Панчуга. Лисенок — дурак-дурак, а понял, да только не до конца. Их же всех Омар с толку сбивает, умеет, подлец, с толку сбивать, раньше я думал — пусть живет, вроде контролировать меня будет, чтобы не зарывался, смотрю— нет, другого хочет. Тебя здесь не будет, они и не пойдут. Омар тут такое раскрутит! А ты — это оружие, это сила, без тебя ну никак, Панчуга! Думаешь, я для себя? Думаешь, так мне хочется у них вожаком быть? Ну, пусть хочется, пусть для себя — все равно для них получается! Ведь не о сегодняшнем надо думать, ведь так и пропасть недолго, если о сегодняшнем-то! Не понимают они.
У него было совершенно больное лицо. Он тосковал уже не скрываясь.
— Ничего не хотят, пусть Косматый за нас думает, лишь бы нам хорошо, да ладно, я что, я готов, на любую пакость пойду, а это сделаю. Пусть плюются, а только будут на Уале светлые города, будут, Панчуга, для этого ничего не жалко, ты еще их сам увидишь, Панчуга, может и строить сам будешь, ведь и надо-то немного — хотеть!
— Я не умею спорить. Косматый, — отбивался Виктор. — Только не мое это дело.
— Стоп! — Косматый снова переменился, жестко ударил взглядом. — Ты боишься смерти? Скажи!
— Не понял, — угрожающее сказал Виктор.
— Страшной, страшной смерти боишься?
— Это что, мне?
— Ты сначала скажи.
— Запомни, Косматый, — Виктор сатанел, когда ему угрожали, — со мной это будет непросто.
— Э, про-осто, так просто, что… — и опять перемена. Теперь уже хитрость, с прищуром, с какой-то гадкой веселостью, почти шепотом. — А вдруг они гуманизма-то и не проявят? Мы им залп, они — два. И ничего не останется и простить тебя некому будет.
Еще свихнешься. Ведь руки на себя наложить можно, а, Панчуга?
И Виктор через силу, не слушая:
— Нет. Все зря. Я против Земли не пойду.
— Вот затвердил: «Не пойду, не пойду!» А почему не пойдешь? Что там держит тебя? Земля? А ты там и не бываешь, сам говорил. Ерунда. Ничего там тебя не держит.
— Хватит об этом. Не знаешь ты ничего.
— Знаю, знаю, все знаю. — Косматый скучно поморщился. — Я тебя так знаю, что все твои дела за неделю вперед вижу. Ты за свободу свою боишься, на все готов, лишь бы свободу свою сберечь, а того не видишь, что от свободы этой ничего не осталось. Так не бывает, Панчуга!
Но Виктор специально не слушал, твердил свое.
— Я против Земли не пойду. Хватит. Пора мне.
В течение всего разговора Виктор ни разу не вспомнил о Молодом, о том, что с ним будет, если он останется на Уале.
— Паулу с собой возьмешь, ты подумай, Панчуга. Ведь девку тебе отдаем, против всех наших правил, не четырем, а одному, и какую девку! Она б нам таких бончарчиков нарожала, а мы тебе отдаем, пожалуйста, закончится все и забирай ее куда хочешь.
— Косматый…
— Ты погоди-погоди… Вот мы ее сейчас позовем, — Косматый подбежал к двери, распахнул, крикнул:
— Паула! Паула, сюда! Па-а-а-а-а-у-ула-а-а! — обернулся: — Лева, приведи!
Эмоциональный телохранитель соскочил со скамейки, выбежал прочь. Он вернулся с ней почти сразу же, видно, рядом была.
Паула не вошла — вбежала.
— Ох, буря, ну буря! Восторг, а не буря! Что в темноте сидите?
Включила свет.
Она была радостно возбуждена, наверное, сказали, что женят. Никогда Виктор не видел ее такой. Вернее, видел, но так давно, что забыл, при каких обстоятельствах.
— Вот, Панчуга, бери. Жена. — Косматый подобрел и стал похож со своей шевелюрой на рождественского деда.
Виктор молчал и не отрываясь смотрел на Паулу. Та была похожа в этот момент на девочку, которой дарят конфету, но при этом она не уверена, что не разыгрывают.
— Жарко у вас, — она скинула шубу прямо на руки эмоциональному Леве. Тот встал, как столб, не зная, что делать с неожиданной ношей.
— Ну, что? — не понятно было, то ли это предложение оценить ее красоту, то ли вопрос — зачем звали.
Виктор не мог отвести от нее глаз. Он всегда пытался быть объективным и всегда говорил себе, что не так уж она и красива, волосы слишком черные, подбородок великоват, глаза не так чтоб уж очень умные, но сейчас он забыл про все. Она и потом, в течение одиннадцати лет, будет вызывать в памяти именно этот момент. Вся в движении, яркая, радостная… Чересчур было в ней этой радости, вот что.
Косматый взял ее сзади за плечи, сказал ласково:
— Так вот, Паула, жених твой артачится, обещания своего исполнить не хочет. Говорит, не пойду к вам. Что делать будем?
Глаза ее с прежней радостью смотрели поверх Виктора в стену, будто видела она там что-то необычайно интересное. Так слепые иногда смотрят.
— А что делать? Пусть уходит.
— Да нет, так не получится, — мягко возразил Косматый. — Нам женишок твой нужен. Ракета его нужна.
Старинное слово «ракета» Виктор только в книгах встречал. Он никак не мог отделаться от впечатления, что перед ним разыгрывают какой-то очень дешевый спектакль.
— А что больше нужно — ракета или он? — спросила она, все так же глядя в стену.
— Да ракета вроде больше нужна.
— А ты его убей. — Паула с наивным удивлением перевела взгляд на Косматого, мол, что ж сам-то не догадался. — Вот и ракета будет.
— Так тоже не пойдет, девочка, — засмеялся Косматый, — нам с ракетой без него не управиться. Ты уж попробуй его уговорить. А не уговоришь, мы с тобой вот что сделаем.
Косматый, как бы задумавшись, взглянул на телохранителей.
— Вот мои парни, чем не мужья тебе. У нас ведь, Панчуга, сам знаешь, с женщинами трудновато, у нас на каждую женщину три, а то и четыре мужа полагается, а твоей Пауле мы только двоих определим. Честь! Как считаешь, Панчуга?
— Эх! — сказал Лева, прижимая к груди шубу, — хорошо!
Все они смотрели на Виктора. Косматый, склоненный к Пауле, ехидный, довольный, Паула — она все еще улыбалась приклеенной своей улыбкой, — телохранители смотрели и ждали чего-то. Виктор только сейчас увидел, что свет в библиотеке красный, и стены красные, и глаза, и лица, и руки. И дышать было трудно.
— Так что, остаешься, Панчуга? — крикнул Косматый, но как-то медленно крикнул, словно сквозь вату.
— Я, — сказал Виктор, — против Зем… Паула! Пойдем отсюда.
Он посмотрел ей в глаза и увидел в них сочувствие и любовь, да, черт возьми, любовь, ту самую, что в начале, тогда.
— Паула!
— Вик, останься, — попросила она. — Иначе никак.
— Вот какие у меня молодцы, чем не мужья, — ни к кому особенно не обращаясь, бормотал Косматый.
Потом, много позже, Виктор поймет, что нервозность, почти истерика, которая владела всеми в тот день, шла исключительно от Косматого. Косматый находился тогда в крайней степени возбуждения, и возбуждение это передавалось другим.
— Я не могу. Я…
— Выбирай, Панчуга!
— Ты врешь, врешь, Косматый. Ты нарочно!
— Паула, — властно и зло сказал Косматый, — пойдешь за них, если он не останется?
И она так же властно и с такою же злобой:
— Пойду.
Виктор пошатнулся и деревянным шагом пошел к выходу. Взялся за дверь. И услышал сзади жалобный, рыдающий голос Паулы:
— Вик, останься! Если ты уйдешь… Ну, пожалуйста, Вик!
Потом он будет со стыдом вспоминать, как бросился к ней, как держал ее за плечи, как заглядывал ей в глаза (но уже ни следа той любви, вообще никакого чувства, одна скука), как морщился, как прижимался щекой к ее волосам, как просил ее уйти с ним, просил не надеясь, просто потому что не мог не просить, и все это на глазах у Косматого, который ходил рядом и ждал, когда закончится эта бессмысленная горькая сцена.
Будь хоть намек у нее в глазах, Виктор остался бы. Только досада и равнодушие, будто и не было ничего.
Он замолчал посреди слова, оттолкнул ее с силой, отвернулся, побежал к выходу, телохранители пытались перехватить его, но вся их сила была в кулаках да в ножах, он с ними легко справился, с муженьками. Треск суставов, пара сдавленных криков, шум падения — все случилось легко и быстро. Дверь, сорванная с петель, еще падала, а он уже бежал по площади.
— Держите его! — закричал Косматый.
И один голос, высокий, злой:
— Он предатель! Убейте, убейте его! Стреляйте в предателя!
Омар добрался до поселка, когда Виктор с Молодым уже улетали.
Что творилось, что творилось вокруг! Нижние ветры словно взбесились, они трепали его, не пускали, сбивали в молоко тяжелую пыль, били ею с размаху. По улицам, по полю, запахнувшись в траву, бродили высокие мрачные смерчи, так холодно было, а ведь только час назад стояла жара, хоть нагишом гуляй.
Он слышал все, о чем говорил Косматый (воке прижат к уху), уже никаких сомнений, уже все, и в первый раз за долгое, долгое время Омар вынужден был придумывать на ходу, как вести себя и о чем говорить. Трудно оставаться честным и мудрым, когда ты уже решил что-то сделать и сделаешь наверняка, независимо оттого, прав ты или неправ — тогда не поступок зависит от тебя, а ты от поступка, а честность твоя, в конце концов, подогнана будет к поступку и тем самым убита. Омар никогда не признавался себе, что в тот день случились события стыдные и фальшивые, он даже не узнает этого никогда.
… На улицах бушевала пыль. Из нее возникали люди, пропадали и появлялись опять, устремляясь за ним, а он вихляющим пеульским шагом шел к дому Косматого. Вокс молчал. Косматый вынырнул вдруг из рыжего молока, в которое превратился мир, он стоял, широко расставив ноги, красный от пыли и холода, и скалил зубы в странной улыбке.
— Ну, вызвал пеулов?
— Нет.
— Так иди вызывай. Сегодня для них много срочной работы.
— Нет. Никакой работы не будет.
… Самое начало и самый конец. Остальное смешалось и уже не понять, что было до, а что — после.
… Ради того, чтобы командовать, ты посылаешь людей на смерть. Не дам.
Как полно в тот день они понимали друг друга, а другие ничего понять не могли. Все знали про ЭТО, со дня на день ждали, а теперь дружно вертели шеями, от одного к другому, пытаясь хоть что-нибудь разобрать…
— Ты мучал нас ненужной работой, ты бил нас, ты вертел нами, как тебе вздумается. Теперь — все!
Омар нарочно, с холодной кровью, сам распалил себя. Он знал, что делал, когда не давал Косматому докончить фразу — это было опасно.
— Мы знаем, как умеешь ты говорить. Нет. Хватит с нас твоей болтовни!
А сам обвинял, оскорблял, издевался открыто. Никто никогда не говорил так с Косматым.
И Косматый не выдержал. Выпучил глаза, протянул назад руку.
— Палку! Я тебя (медленно, с паузами, пристально глядя), как самую гнусную тварь, как паука ядовитого, в пыль вколочу!
— Ты меня и пальцем не тронешь, ты никого больше не будешь бить. Все, Косматый, все!
Тот огляделся. Многие вокруг смотрели недобро, кое у кого чернели в руках ружья Вейнса. И Друзья тоже держались за пистолеты. Лева, оскалясь, подражая Косматому, чуть пригнулся. Настороженность, ни капли страха.
Косматый вдруг повернулся к Друзьям, поцеловал каждого. (Те стояли, как статуи, следили за остальными. Верные Друзья Косматого. Верные. Молодцы). И снова к Омару:
— Врешь, Омар. Трону я тебя пальцем. Смотри!
И первый удар по лицу, по глазам ненавистным, палкой…
… Все скрыто под пылью, под временем, под крепким щитом из ложных воспоминаний, который поставили перед собой люди, чтобы не помнить то, о чем не хочется помнить…
… Так было надо…
… Омар крикнул: «Не троньте, не убивайте его! Не здесь!»
… Пять шагов и ничего не видно — пыль. Она глушит все звуки, она больно бьет по коже, приходится кутаться, но толку от этого чуть…
… В окружении молчаливых Нескольких, посреди орущих людей…
… Отдалить бы момент, отдалить бы, ладонями оттолкнуть…
…. А потом было, кажется так. Кто-то бежал, высоко задирая ноги, словно задался целью насмешить остальных, кто-то держался за правое плечо, кто-то провалился в пыль, да там и умер, но не сразу, а через ночь, его не нашли, его не слышал никто, хоть он и кричал «я умираю». Кто-то рвал на ком-то одежду, кого-то волокли по переулку имени Одного Погибшего Друга, кто-то простирал руки к небу и кричал, подобно колумбовскому матросу:
— Земля! Земля!
… бури словно и не было, и ночь ушла, не настав, а только смутив обитателей палиаонды. Никто не спал, говорили, кричали…
Да, кажется, именно так все и было.
И Виктор тоже смутно помнил дальнейшее. Спешка, бессонница, постоянно Паула перед глазами, какие-то очень важные дела, от которых в памяти ничего не осталось, запросы, бумаги, разговоры. Он вспомнит, как потом ему предлагали сопровождать группу захвата (разве пойдут они полторы тысячи убивать, а, Панчуга?), ведь никто так и не знал Уалу, как он. И конечно, он отказался, но на него давили, и его начальство тоже стало давить, чтобы не портить отношений с Четвертой Службой. Дело дошло до того, что пришлось выбирать — соглашаться или уйти с патрульной работы, а значит, не выдержать испытательный срок и не вернуться в МП. Была безобразная сцена, он каждый раз будет морщиться, вспоминая ее.
Но каким-то образом, он не понял каким, все уладилось, он остался патрульным, не сопровождая группу захвата.
Он видел их, он специально пришел в порт, когда они ждали транспортников — очень ему хотелось посмотреть, что за люди пойдут на Бончарку.
Оказалось — самые обычные парни, как и везде, спокойные и веселые. И безо всяких соплей. Их было около сотни, и по вечерам они заполняли все припортовые улицы. Песни, анекдоты, зубодробительные истории, рассчитанные на доверчивых девушек, во всяком случае позволяющие девушкам продемонстрировать свою доверчивость. Патрульники ходили злые, как черти. Для всего города приезд группы захвата был большим событием.
Он был с ними, слушал их анекдоты, расспрашивал их, сам рассказывал про бончарцев. Конечно, никто никого убивать не собирался, этого еще не хватало, все было продумано очень хорошо. Парализующие поля, легкие стоп-ружья — никто никому не сделает больно. Заберут застывших людей, похватают их скарб, увезут. Никакого насилия.
Он представил себе, что вот, все готовы к отражению атаки, у всех ружья и древние пушки направлены в небо. Что у них — завораживающие излучатели? Вакуум-элюминаторы? Вряд ли есть что-нибудь поновее. Среди всего этого допотопного арсенала решительными шагами ходит Косматый в своей рабочей хламиде, подбадривает, грозит, одним словом, поднимает воинский дух. Женщины стоят у порогов, мужчины сжимают ружья и все, как один, смотрят в небо.
Среди них Паула.
Никиту, беднягу, бросили одного. Он лежит на кровати под окном, у самого входа в нору, по обыкновению что-нибудь напевает и здоровой рукой трогает клавиши своего любимого «Космического Дозора», самой гениальной в мире игры. Он боится, но виду не подает. Он все время боится с тех пор, как его укусил хармат.
Они, конечно, не успеют сделать ни одного выстрела. Они даже не поймут, что все кончено. Замрут в нелепых позах: кто упадет, кто будет стоять, пока и его не снесет ветром. На них осядет пыль, и птицы станут к ним подбираться, и, может быть, где-нибудь возникнет пожар — это вполне возможно при фикс-атаке. Огонь будет лизать их тела, им будет больно, ужасно больно, но они даже пальцем не смогут пошевелить, даже не поймут толком, отчего их гложет такая страшная боль.
Через два дня на рассвете вся группа транспортников ушла. Виктора уже не было в городке. Он вышел на катере не в свое дежурство, лишь бы видеть, как все случится.
Тридцать четыре часа он кружил над Уалауала, почти не спал, почти ничего не ел, а больше бродил по катеру, по тесным его переходам, вел бесконечные разговоры с Паулой, реже — с Косматым и никаких сигналов, даже обязательных по уставу, не специально, нет, просто не было сил. Так же, как не было сил включить свет в гостинном отсеке. Дверь в рубку была полуоткрыта, в разбавленной темноте угрожающе шевелились хайремовские джунгли, требовали яркого света, а Виктор не мог даже руку поднять к пятнышку выключателя.
Через тридцать четыре часа он увидел армаду. Она появилась со стороны Аверари, пять огромных эсквайров, и пилоты у них были класса ноль — корабли шли слаженно, ровно, синхронно, переливаясь красными вспышками огней срочной службы.
Великолепным глиссе они стали на причальную орбиту, как на учениях, провели маневр «отражение нейтронной атаки», то есть повернулись носами к центру планеты, тревожный звонок, голоса:
— Внимание, колонисты! Внимание, колонисты! Принимайте гостей!
Молчание.
— Внимание, колонисты! Колонисты, внимание! Принимайте гостей!
Молчание.
А потом голос Молодого, звонкий, задорный:
— Косматый! Косматый! Ты слышишь меня! Слышишь?
Не может быть, чтобы у них все воксы сломались, подумал Виктор, просто не хотят отвечать.
— Ну, неважно! Хочешь, молчи! Мы идем, Косматый!
Через несколько секунд от каждого корабля отделилось по боту. С неожиданной скоростью они одновременно ринулись вниз. Послышалось ровное сорокагерцовое гудение — заработали парализующие поля. Виктор, несмотря на жестокость и даже трагичность момента, восхитился точностью маневра— боты начали падать именно в тот момент, когда можно сесть на Бончарку по касательной, то есть наиболее быстро и с наименьшей затратой горючего, а с такой планетой, как Уалауала, это очень сложно, почти невыполнимо, процессирующее движение очень путает, с первого раза ошибаются даже самые опытные пилоты. Сам Виктор зазевался и потому упустил нужный момент, поверхность Уалы крутнулась вбок, так что пришлось спускаться по очень сложной кривой.
Поселок был пуст. Десантники ходили из дома в дом, громко перекликались и не обращали на Виктора никакого внимания.
— Я так и знал, так и знал, — говорил он себе, но вслух, хотя скажи ему кто-нибудь, что он говорит это специально, чтобы его услышали, он бы наверняка оскорбился.
Все двери в поселке были заперты, каждый дом, словно в ожидании страшной бури, был включено на рейнфорсинг, над поселком, словно черные хлопья сажи, в небывалом количестве вились птицы, попадались среди них и пестрые твари, но все из тех, из дневных, которых так боятся пеулы. Из переулка Косая Труба дул ветер, сверху неслась нескончаемая тоскливая нота, и не было вокруг ни одного знакомого человека.
— Может, они улетели?
— Да им не на чем улететь. По сводке у них ни одного пилота не было. Потом — патрули. Засекли бы.
При этих словах на Виктора обернулись.
— Ушли, все бросили…
— Саня, беги сообщи наверх обстановку.
Над поселком закружил еще один бот. Он лихо пробрил Первую Петлевскую и сел рядом с последним домом. Вышли двое — Молодой и еще кто-то.
Оба были одеты в длинные меховые балахоны, и двух минут не прошло, как они вышли из бота, а уже вспотели. Молодой оглядывался с озабоченным и чуть растерянным видом.
— Вы здесь? Что вы тут делаете? — взгляд свысока, недоумение и еле заметная фальшь.
— Хожу.
Молодой повернулся к своему спутнику.
— Местный патрульщик.
Он хотел сказать еще что-то, но тут раздались крики «сюда, сюда», все пошли на голос, сначала шагом, потом быстрей, быстрей, вот Центральная плешь, библиотека Кривого, дверь нараспашку, небольшая толпа десантников…
— Пропустите, что там?
(Что там? — подумал Виктор и сказал себе, что он уже знает, хотя, конечно, ничего он не знал, просто был готов ко всему. Словно бы женский голос донесся до него изнутри, защипало вытаращенные глаза и сердце заколотилось).
Из библиотеки, пятясь, вышел десантник, повернул к людям бледное перекошенное лицо, сказал что-то сдавленным тихим голосом (никто не понял, что именно) и, будто очнувшись, убежал за угол.
— Новенький. Еще не приходилось ему, — сказали рядом с Виктором.
— Что случилось? Кого… кто там? — спросил Виктор и, не дожидаясь ответа, бросился в библиотеку.
На читальном столе лежал изуродованный труп Косматого. В библиотеке было темно. Косматый был по грудь прикрыт покрывалом, но все равно было видно, что смерть он принял мучительную, что даже после его смерти убийцы остановились не сразу.
Молодой сидел на скамье, на том же месте, что и в первый раз. Он сидел, склоняясь над лицом Косматого, и губы его странно кривились, словно ползали бесконтрольно по лицу, ставшему в один миг длинным и старым. Он беспрерывно покачивался взад-вперед, отчего производил впечатление сумасшедшего. Влажные глаза его поблескивали в темноте, и была в них та же спокойная застылость, что и во взгляде Косматого.
Он муторно вздыхал, облизывался и бормотал невнятно, как умирающий, у которого все онемело.
— Ну? Ну, доказал? Герой. Молодец. Доказал ты Лисенку? Э-э-эх, ты. Во теперь как…
Он поднял голову, когда вошел Виктор, попробовал улыбнуться виноватой улыбкой.
— Я же не знал. Я… никогда бы… он… не понимаю, ничего не понимаю… Почему, а?
— Бросьте. Кто же мог знать?
— Он же вас остаться просил.
Виктор вздрогнул. Молодой не мог знать этого. Этого не мог знать никто. Он опять почувствовал себя выдуманным, который ничего не понимает, но о котором все понимают все.
Кто-то тронул Виктора за плечо. Чуть не вскрикнув, он резко обернулся. Сзади стоял спутник Молодого, человек с большим белым лицом, очень почему-то знакомым.
— Извините, пожалуйста, но мне сказали, что вы хорошо знаете эти места. — Человек выслушал утвердительное молчание, кивнул. — Вы не знаете, куда могли уйти колонисты?
Виктор посмотрел на Косматого, попытался не ответить и не смог.
— К пеулам, куда же еще.
— А… еще раз простите, пожалуйста… А вы не смогли бы провести нас туда?
Виктор отрицательно мотнул головой, но человек с белым лицом ждал более конкретного ответа.
— Нет.
Поддавшись микробу вежливости, он слегка поклонился, повторил:
— Нет, извините, — и быстро вышел, отпихнув кого-то с дороги.
Сзади раздалось повелительное «постойте», потом просящее, удивленное «да постойте, куда же вы?»
— Я не могу! — крикнул Виктор, нарушая мир тихих голосов и похоронных поз. — Я не могу.
Перед тем, как идти к Норам, Виктор заглянул в дом Паулы. Часть мебели стояла на месте — то, что привез он. Остальное исчезло. Людей здесь не было, как видно, уже давно. Под окном зияла нора.
— И Никиту забрали. Не пожалели, — пробурчал он себе под нос.
Он представил, как больно было Никите на тряских носилках, как сжимал он зубы, как терял сознание. У пеулов около сотни нор, в одной из них лежит сейчас он, лежит на меховой подстилке, рядом разложен микроскопический костерок, вонь, духота, сырость, гарь, мельтешат уродливые синекожие дети, мать чинит одежду в углу, лицо у нее горькое и упрямое (и тупое! — со внезапным злорадством добавил он вслух), а Паулу отвел в сторону коренастый пеул из тех, что ходят на охоту с людьми, и пытается объяснить ей, что с этого дня она стала его женой. Он уже с кем надо договорился и никто из людей возражать не будет. Паула, конечно, смотрит в сторону, усмехается и молчит.
Путь до Нор длинный, и надо было спешить, чтобы опередить десантников, если те решатся на поиски— он не хотел говорить с Паулой при них. Когда показался лес, усыпанный жадными до тепла цветами, светлое солнце Оэо уже начало свою вечернюю пляску. Все предвещало добрый вечер — и плавная синусоида, которую выписывало солнце, и цвет облаков, и голос верхнего ветра, и все ночные цветы, которые плотно прятали свои лепестки в коробочки лаковой кожи.
— Может, еще успеем до темной охоты, — сказал он вслух.
Виктор совершенно не понимал, что произошло у бончарцев, хотя особого удивления не испытывал. Ему казалось, что он знал все заранее, то есть не то чтобы совсем уже точно знал, но предполагал что-то именно в этом роде. И что Косматого убьют, тоже знал, хотя, ну казалось бы, почему?
Если бы он остался, Косматый представлял бы собой более серьезную силу, чем охотники, потому что ясно — без охотников и без Омара здесь не обошлось. Омар всегда точил на Косматого нож. Если бы Виктор остался, Паула была бы сейчас с ним, была бы драка с группой захвата, то есть не драка, а приготовление к ней, вместо драки были бы парализующие поля и всех бы увезли. Если бы он остался, все было бы по-другому, был бы жив Косматый, но Космос для Виктора закрылся бы навсегда и все потеряло бы смысл.
Он полчаса перебирался через нагромождения ползучих стволов, пока не увидел первую Нору. Нора была мертвой, вход в нее был завален блестящими черными камнями, которые означали, что Хозяин Норы умер и забрал ее с собой на темное солнце Лоа, родину верхних ветров. Чуть позже он встретил двух охотников-пеулов, которые волочили за собой на ветках тощую электрическую свинью сарау. Виктор не знал местного языка, но они приняли его и привели к своей Норе. Были они довольно высоки ростом для своего племени, имели чрезвычайно важный вид и, видимо, очень гордились своей добычей, свирепой зверюгой, у которой на двадцать килограммов костей едва наберется пять килограммов мяса.
Нора находилась на небольшой поляне, вырубленной посреди зарослей, и представляла собой невысокий курган с очень массивным деревянным навесом. Входное отверстие закрывала бревенчатая дверь. Рядом, с ружьем наперевес, стоял часовой, темно-синий пеул с длиннющими ушами. Виктор удивился этому ружью, потому что у охотников были только метательные колючки.
Увидев человека, часовой ужасно заволновался, бросился навстречу, но остановился и побежал звать Хозяина Норы. Тот шустро выбежал из двери, хотя и был очень стар. Его позеленевшая от времени кожа была усыпана деревянными нашлепками, назначения которых Виктор не знал, но предполагал, что это украшения. Стали появляться еще пеулы и среди них маленький голубокожий человечек, почти карлик. Он проявлял к пришельцу особенный интерес, все кружил вокруг Виктора, склоняя набок смешную свою головенку. Уши у него были нормальной человеческой величины и ноздри не смотрели в стороны, как у пеулов, да и вообще все у него было как у людей. Виктор впервые видел помесенка, хотя и слышал о них не раз.
— Карааона муаэоу, — произнес Виктор приветствие, исчерпав тем самым весь запас своих знаний в пеульском языке.
— Карааона, — быстро ответил старик и зачастил, и зачастил! Виктор пожал плечами.
— Не понимаю.
Тогда Хозяин сказал:
— Калаумуоа. Лудуа. А говора с тобоу. Ты говора што хота. Садыса.
Виктор почти ничего не понял, но сел на предложенное бревно.
— Люди ушли из Бончарки. Топ-топ, — сказал он громко, словно чем громче, тем понятнее. — Лудуа, понимаешь?
Хозяин неопределенно кивнул.
— Лудуа хорошо.
— Где они? Как их найти?
— Откуда знау? Сыжу Нора, не выжу.
— Ты разве не знаешь, что они ушли?
— Откуда знау. Нора. Тымно.
Хозяин Норы был необычайно прыток для своих лет. Он выпаливал слова очень быстро и сопровождал их каскадом гримас, которым нет аналога в человеческой мимике. Но как только начинал говорить Виктор, старичок моментально застывал в самой нелепой позе, и с непривычки было очень трудно говорить с ним как с живым и разумным существом, все казалось что кукла.
— Их полторы тысячи. Много-много. И ты никого не видел? Не верю.
— Обыдыл. Вэру нада.
— Там был больной. Деревянная болезнь. На-саоуэ. Понимаешь?
— Плохо, — кивнул Хозяин. — Насаоуэ — плохо. Болыно. Мортво.
— Ты его видел?
— Откуда выжу?
— Ну, может охотники говорили?
— Нэт. Охотнык сарау выды. Убыл. Принэса. Лу-дуа — нэвыды. Нэт.
Вокруг собралось уже довольно много пеулов, все больше женщины и дети. Но было и несколько мужчин. Один из них, видимо понимавший по-русски, громко растолковывал остальным, о чем идет речь. Из-под шкуры у него выглядывали рваные спортивные брюки, а на уши была нахлобучена красная кожаная кепка. От толпы воняло.
— Женщина! Паула! — умоляюще кричал Виктор. — Ты должен ее знать! Она часто в этих местах бывала! Где она?
— Нэт. Нэвыды.
Хозяин явно что-то скрывал. Нэт, нэвыды, нора, тымно — от него ничего нельзя было добиться. Виктор диковато огляделся по сторонам. Он и всегда-то чувствовал себя на Уале не в своей тарелке, как бы во сне, но сейчас это чувство обострилось до крайности.
Существа, хоть и похожие на людей, но совсем не люди, окружали его. Уродливые лица, сумасшедшая смесь дикарских шкур и земных туалетов — все было настолько чужим, что казалось придуманным. И то, как они смотрели на него — не любопытно, а как бы очень понимающе. Косматый говорил ему как-то, что пеулы намного умнее людей, потому, дескать, что обстановка здесь намного сложнее, требуется более развитый мозг, чтобы выжить. Виктор встал, злобно и размашисто махнул рукой, скривился.
— Так. Тогда до свидания. Пойду дальше.
И повернулся спиной к Хозяину.
— Стоу! — гавкнул тот.
— Ну, что еще?
— Оэо нызыка. Тэмноа скоро. Мортво будуш.
— Как-нибудь не помру. Мне бы на другую Нору выйти.
— Нэ выыдышь. Тэмноа буду. Ставаса нада.
Виктор пристально, с вопросом посмотрел на Хозяина. Ловушка? Вряд ли.
— Не могу я здесь оставаться. Прости. До свидания.
— Нада ставаса эта Нора, — настаивал старичок.
Виктор и сам понимал, что времени до ночи осталось совсем немного. Он помялся, принял, наконец, предложение и, непроизвольно морща нос, вошел в Нору.
Здесь произошла с ним небольшая неловкость. Дело в том, что пеулы не знают ступенек. Они привыкли ходить чуть ли не по отвесным стенам, и поэтому спуск в Нору был невозможно крутым. Ноги Виктора сразу поехали, он охнул и, чуть не сбив Хозяина, бодро ковылявшего впереди, пропахал спиной довольно длинную борозду. И сразу стало светлее — это хозяин достал откуда-то из потаенных складок своей шкуры электрический фонарик — подарок Косматого.
Внизу горел маленький костер. К нему жались безобразного вида старики и старухи в самой последней стадии одряхления, те, у которых не было сил подниматься наверх. Было сыро и совершенно нечем было дышать.
Виктор поздоровался, осторожно вдыхая.
Кто-то в углу очень по-человечески кашлянул. Виктор встрепенулся.
— Кто там? — спросил он высоким встревоженным голосом.
Пеулы хрипло дышали, глядя в костер остановившимися глазами. Уши у них висели, словно у спаниэлей, будто и не слышали они ничего.
Виктор наступил в темноте на кого-то, пробрался туда, где слышал кашель.
Кто-то пытался сдержать дыхание. Виктор включил зажигалку, но от нее стало еще темнее. Все же он сумел разглядеть что-то вроде мягкого кресла и человека (точно, человека!), сидящего в нем.
— Ты кто?
— Бэднэ, стары, болны паула, — послышался знакомый голос.
— Базил, ты? — он узнал этот голос, этот голос мог принадлежать только почтарю Базилу, наследнику Никиты, самому толстому и самому дружелюбному человеку во всей Вселенной.
— Нэ, нэ, нэ Базила, — ответил Базил из темноты. — Бэднэ, стара, болны паула. Аэнолао зовут.
(Базил! Толстяк Базил. Он терпеть не мог ни малейшего неудобства, дом его переполнен был всяческими креслами, подушками, зародыши которых Виктор привез ему как-то, он любил крепкий, может быть, даже чересчур крепкий чай-болтун, он так любил хорошо поесть, хорошо поспать, он все время носился со своей женой, красивой толстушкой Кармен, вечно заказывал Виктору какую-нибудь земную диковинку для нее. Бэднэ, стары, болны паула!).
От него ничего нельзя было добиться. Где Паула— откуда выжу, где все — откуда выжу, почему убили Косматого — нэ знау, а нэ дела космата мертво, а паула, космата — лудуа, нэ знау, нэт. Тогда Виктор, потеряв терпение, выругался длинным патрульным ругательством, и Базил не выдержал, одобрительно хмыкнул.
— Плохо понымау, — сказал он из темноты, — говора нэ быстра.
— Собака ты! — крикнул в сердцах Виктор. — Скотина последняя! Я тебя как человека прошу, мы же друзьями были — скажи, где Паула?
— Нэ знау, — сокрушенно ответил Базил. — Нэ выжу, нэ слышу. Тэмноа. Глубокоа. Бэдны, стары, болны, паула. Обыдыла.
Последние слова Базил произнес даже с удовольствием, видно, ему очень нравилась его роль, а этого-то Виктор никак не мог выдержать. Он оставил Базила, бросился к костру, схватил пылающую ветку, нет, все равно темно будет, бросил, заорал во все горло:
— Хозяин! Где Хозяин?
Тот появился сразу же, будто только и ждал, когда его позовут.
— Значит, говоришь, нет здесь людей?
— Нэту, нэту, ныкого нэту, — затараторил старик.
— Э-э, что с тобой говорить. Темно. Света, Хозяин!
— Спат нада. Свэта нэ нада. Устала.
Он сделал быстрое движение рукой, пытаясь спрятать что-то под шкуру. Фонарик! Но Виктор его опередил.
— Врешь! Вот он! — выхватил у него фонарик, обернулся в темноту.
— Ну, где ты, Базил?
Луч высветил на стене большую фотографию, изрядно подпорченную (три пеула на огромной слоноподобной туше), чиркнул по обнаженному лоснящемуся телу (какой-то охотник флегматично натирался светящейся мазью перед темной охотой), пробежал по ряду кошмарных синих рож и наконец уперся в Базила.
— А-а-а! — закричал Виктор.
Базил сидел в своем любимом кресле под горностая. Он закрывал лицо ладонью и, щурясь, смотрел на Виктора с прежним благожелательным выражением.
Лавируя между телами, Виктор подбежал к нему.
— Ну, все? — сказал он, хрипло дыша, как после долгого бега. — Поигрались?
— Нэ понымау, — широко ухмыльнулся Базил.
— Но я же узнал тебя, узнал! Что тебе еще надо?
— Бэдны, стары, болны паула, — умильно подняв колбаски бровей, нараспев произнес Базил полюбившиеся слова. — Папа лудуа мама паула. Помэсэнэ.
— Но ты же врешь, врешь! Мне-то зачем? Что я тебе-то плохого сделал?
— Нэ знау, — чуть удивленно ответил тот, но по лицу его было видно, что хотел он сказать совершенно другое, мол, чего ты, парень, брось, не принимай так близко к сердцу, мне и самому немного не по себе, а если правду, так и очень не по себе, давай лучше о чем-нибудь другом поговорим.
— Не знаешь. Ну хорошо, я… не остался с вами но ведь, Базильчик, миленький, ведь ничего бы не изменилось! Уходить надо было отсюда, уходить!
Толстяк молчал. По лицу его еще блуждала доброжелательная улыбка, но глаза растерянно моргали.
— Нэ понымау, — тихо сказал он.
— Чего ты не понимаешь, чего?
Базил совсем уже растерянно оглянулся.
— A-а, я понял! — Виктор хлопнул себя по лбу. — Ну да, конечно, ведь ты не можешь быть здесь один, здесь еще кто-то, и жена твоя и… и еще кто-нибудь, ну конечно, конечно, ты их просто боишься!
— Нэ понымау, што говора. Паула глупы, лудуа умны, да?
Но Виктор уже не слушал.
— Конечно, конечно, — как в лихорадке бормотал он, шаря лучом по Норе. — Где-то здесь, где-то… Стой! Вот он!
Луч наткнулся на чью-то спину, которая вне всяких сомнений могла принадлежать только человеку. Спина напряглась.
— Ну-ка, повернись, повернись, дорогой, ну-ка?
Человек не поворачивался. Виктор уже шагал к нему. Пеулы недовольно переговаривались, но не мешали. Охотник все так же флегматично натирал себя мазью.
Человек словно не слышал.
— И ты тоже боишься. Да что же я вам враг, что ли?
Виктор подошел к нему вплотную и, вглядевшись, увидел, что человек этот стоит на коленях, прижимаясь к влажным бревнам стены. Поза была неестественна, так нелепа, что Виктор испугался. Уже без прежней решимости он осторожно тронул рукой плечо человека, а тот вдруг завопил хрипло и мгновенно повернулся к нему. Виктор тоже закричал и отпрянул.
На него смотрел помесенок, тот карлик, что вертелся рядом во время беседы с Хозяином Норы. Теперь ничего приятного не было в этом сумасшедшем злобном лице. Карлик был тоже испуган. Он собирался дорого продать свою жизнь.
— Дынкэ, Дынкэ, — послышался из темноты успокаивающий голос Хозяина.
Виктор досадливо махнул рукой.
— Нет, не то! Неважно!
Он стал спиной к помесенку и, рисуя лучом фонаря трясущиеся узоры, заговорил. Он обмирал от злости и ощущения нереальности происходящего. Он говорил горько, с болью, не особенно подбирая слова:
— Все равно вы здесь, слушайте, слушайте, вы, идиоты, скоты паршивые. Молодой-то был прав, Лисенок-то! На что вы пошли и ради чего, вы хоть на секунду задумались? — Он выговаривал им все то, что хотел сказать Косматому и Пауле, но не сказал почему-то, все, все, что он о них думал, он не слишком уверен был в своей правоте, но ему было все равно, он проклинал их нежелание говорить, их дурацкое высокомерие, ведь не предатель же он, в самом деле!
Он понимал, что смешон, но ничего поделать с собой не мог. Он должен был высказать все. Мелькнуло— схожу с ума.
И тогда он опять побежал к Базилу. Он тряс его за плечи и чуть не плакал.
— Где Паула, ты только скажи, где она, и больше мне ничего не надо. Черт с вами, с вашими обидами, ничего вы не понимаете. Где Паула, Паула где?
Все, все вокруг было чужим, даже свои.
— Нэ знау, — равнодушно и мрачно и уже без всякого дружелюбия в голосе заявил, наконец, Базил.
Эта такая обида, когда человек ничего не понимает вокруг себя, а все остальные видят его насквозь. Но еще горше, когда привыкаешь к этому, когда найдешь даже радость в таком понимании, и вдруг окажется, что все вокруг притворялись, что они тоже ничего не видели и не понимали.
Вдруг захохотал помесенок, захохотал басом, совершенно как человек, и Виктору показалось, что все остальные вокруг еле сдерживают смех, сжимают черные губы и лица прячут в ладонях, чтобы не показать не вовремя, как им смешно.
Но хохот оборвался, и все стихло, и через минуту раздался храп Базила. Костер уже ничего не освещал, превратился в тусклую темно-красную кляксу. Охотник, наконец, закончил свои натирания и пошел к выходу, где уже рокотала страшная уальская ночь. Он шел медленно, важно, торжественно, будто плыл, и чем дальше уходил он от костра, тем сильней светилось его раскоряченное, непривычной формы тело.
Многое останется для Виктора тайной. Он так и не узнает, что бончарцы были все-таки рядом, полсотни человек находилось всего в нескольких метрах от него. Он не узнает, что Норы обычно состоят из множества пещер, что в одной из них сидели те, кого он искал, и Омар был там, и Паула. Еще не костер, еще светильники и мощные фонари, еще со своим скарбом, но уже вместе, в одном большом зале. Каждый занимался своим делом, и, казалось, никто не заметил его прихода.
Он не узнает также, почему Базил выдавал себя за пеула. А все объяснялось очень просто: по обычаю каждый, кто приходит к пеулам жить, получает новое имя, новых родителей и новое прошлое, а свою прежнюю жизнь забывает. Своего рода ритуал.
Ничего не узнает он об Омаре, ничего в нем не поймет, для Виктора странным будет этот последний вызов по воксу, после ночевки в Норе.
Он возвращался утром к поселку, а помесенок, приставленный показывать дорогу, опять милый и любопытный, все бегал вокруг него и по всякому поводу растягивал рот в добродушнейшей улыбке, словно хотел сказать: ты, мол, не обижайся за вчерашнее, мало ли что бывает, вообще-то я не такой уж и урод, могу быть очень даже приятным.
И вот — тихий голос, почти шепот, непонятно откуда в замершем холодном лесу. Помесенок заверещал что-то, запрыгал. Виктор остановился, завертел головой — не сразу понял, что вокс.
— Вик!
Никто не звал его так на Уале. Кроме Паулы. Виктор остановился, жадно глядя на плоскую коробочку.
— Да. Я слушаю. Кто это?
— Как он кричал, Вик, как он кричал!
— Это ты, Омар?
— Да. Я хочу сказать… я хочу, чтобы ты передал своим, что… ну, в общем, все у нас в порядке, чтобы они к нам не совались больше, что я, Омар, проклинаю их и желаю им всего наихудшего. Вот так.
— Ты где?
Никогда Омар не разговаривал так ни с ним, ни с кем бы то ни было на Уале. Он всегда был очень замкнут.
— Ты где, Омар?
— Я его сам. Никому не дал. Ритуал устроил. Пеульский. Они называют — гуффау. У них ведь тоже суд есть, ты и не знал, вы никто пеулов не знаете, даже бончарцы и те… К пеулам надо серьезно.
— Омар, ты где? Нам надо поговорить. Как тебя найти?
— Не ищи. Уходи отсюда и больше не возвращайся. А то и тебя тоже… Ты хороший человек, но ты Землею отравлен. Не нужен ты здесь.
— Это ты приказал, чтобы со мною не говорили?
— В общем, да. Здесь все сложнее. Объяснять надо. Лень. Столько крови хлестало, я и не ожидал, у здешней живности куда меньше крови, чем у людей.
— Омар!
— Передай им обязательно. Главное, пусть не суются. Так и передай, Омар, мол проклинать просил.
Что ни человек на этой Уале, то сумасшедший, — подумал Виктор.
— Но почему?
— Долго объяснять. Не поймешь. У вас ведь там все так устроено, чтобы человек, не дай бог, плохих своих качеств не проявил. Да и я сам сколько раз видел. Мол, любое преступление провоцируется обстоятельствами, ведь так? Значит, надо обстоятельства подправить, чтобы они не провоцировали. Свободные вы там — что хочу, то и делаю. Только вот хотения ваши… по ниточке. Все вы мякиши, ни на кого надеяться нельзя, ведь вам и не надо ни на кого надеяться там, на Земле, вы и так проживете.
— Все это я слышал, — поморщился Виктор.
— Ну да, обычные космоломные бредни. Знаю. Так передашь?
— Где Паула?
— Она его защищала. Рядом стояла. Оттолкнули ее, а его… Я кричу — не троньте его, погодите…
— Что с ней?
— Ничего с ней. Все хорошо с ней. Я ведь почему ритуал устроил? Для пышности. Если чувствуешь, что сфальшивить можешь, все в ритуал превращай. Великая вещь. Полезная. Красивая даже.
— Я хочу с ней поговорить. Где она?
— Ничего ты не хочешь, врешь ты. Он так орал. Это хуже всего, когда человек от такой боли орет. Страшнее и не придумаешь. А его по всем правилам. Даже танец. А как же? А из него кровища.
— Омар, я все понимаю, но…
— Видишь, какая ты мерзость отравленная. Ты ведь врешь, что понял, ты и не слушал меня, но тебе все равно, можешь и с убийцей дела устраивать. Паулу я тебе не отдам. Убирайся.
— Я вот сейчас не поеду никуда, тебя разыщу, и тогда ты за свои слова…
— Тебя убьют, не ходи. Тебе одна дорога — на Землю. Самое-то страшное знаешь что? Я ведь тоже отравлен. Я ведь думал — Косматого уберу и все только начнется. А все кончилось. Даже человека убить не могу.
— Да ведь убил же!
— Убил! Потому что не отравлен совсем. Я еще выживу, мы все выживем, мы вытравим все земное, Косматому Земли хотелось, городов на Уале. Передай— будут и города, только не те, совсем не те. Только так!
— Омар!
— Убирайся!
Виктор так и не узнает, что Омару жить осталось недолго, что погибнет Омар в глупой стычке с охотниками, нелепо и быстро, что ничего он не успеет, а главное, что никто не успеет его понять. Да и возможно ли это было? Чего он хотел, за что так ненавидел Землю, какие светлые города роились в его мозгу — никто этого не узнает.
И через одиннадцать лет Виктор снова появится на Уале. Стоя посреди заброшенного поселка, он скажет себе — мне здесь нечего делать. Он увидит, что солнце Оэо, которое только что было так высоко, резко упало вниз, — значит, скоро наступит ночь, значит, надо бежать отсюда не мешкая.
Он так решит, но задержится, чтобы в последний раз посмотреть на дом Паулы. Зачем это ему нужно, он и сам не сможет ответить, вернее, сможет, однако ответом не будет удовлетворен. Итак, он пойдет смотреть дом.
Он не успеет этого сделать, потому что в конце улицы увидит женщину, одетую по-земному. Он испуганно вскинет руки, закричит ей — стойте, идите сюда, но она не ответит, она исчезнет в ту же секунду, оставив его в недоумении — толи действительно была, то ли почудилось.
— Паула! — без всякой надежды позовет он, и, конечно, никто не ответит, только стайка турчанок взовьется кверху и пискляво подхватит его призыв.
— Паула! Паула!
Солнце Оэо будет стремительно падать, и ни на что не останется времени. Он бросится вон из поселка, но снова увидит женщину, теперь уже точно— Паулу, он узнает ее. Она пробежит по переулку и оставит после себя низкую стену пыли.
— Стой! Подожди!
Он кинется по ее следам, но никого не найдет.
— Где ты? Не прячься, Паула!
И странно будет ему, что она прячется.
Солнце упадет низко, так низко, что уже никуда не успеть. Виктор будет бегать по улицам, забыв про опасность, а когда заколет в боку, он остановится, схватится за обломок забора, закроет глаза.
— Я здесь. Ну, что же ты? — крикнет Паула.
Он рывком обернется на голос и в этот момент солнце Оэо закончит свой дневной танец. Темнота нагрянет так быстро, будто на планете нет атмосферы. Ночные цветы раскроют свои коробочки и выпустят на волю светящиеся лепестки. Изменится запах, изменится воздух, даже верхний ветер запоет по-другому.
Виктор, впервые застигнутый темнотой на Уалауала, в смятении прижмется к забору, нащупает пистолет, прислушается.
Звери на Уалауала боятся света. Чем это объяснить, не знает никто. В песнях рассказываются об этом легенды, не лишенные прелести, но абсолютно неправдоподобные. Существует гипотеза, что в прежние времена свет второго солнца — теперь холодного магнитного пульсара — был опасен и что все живые существа взращивались во тьме. Это только догадка, которую никто не проверял.
Так или иначе, а настоящая жизнь на Уалауала начинается с заходом солнца. Словно кто-то бьет в набат, и все просыпается. Все живое готовится к смертной схватке. Из палианды ползут на волю разные гады: харматы, пигоны, папоротниковые львы, — в воздух поднимаются полчища кошмарных монстров, где их уже поджидают дикие кошки и огромные длинные птицы уэбо. Тишина сменяется каскадом самых разнообразных звуков; зловещими криками, хлопаньем крыльев, лязгом неизвестно откуда, хрипеньем, воем, кто-то вдруг начинает выпевать гамму почти человеческим голосом, и песня обрывается посередине. А то вдруг прогремит выстрел. Всю темную сторону планеты заливают волны ярости, все живое, дрожа от голода, любви и страха, идет бороться за свою жизнь.
Мангустенка ночь застанет в палианде, среди множества ночных цветов. Их внезапный свет испугает его и он помчится, не разбирая дороги, и огромный папоротниковый лев распахнет перед ним трехзубую пасть, но не успеет полакомиться — уж слишком быстро метнется вбок мангустенок.
Лошади в ту ночь потеряют своего вожака. Сначала они будут бежать от стаи санпавлов, мохнатых полуволков-полуящеров с благообразными длиннобородыми физиономиями, и одна кобылица отстанет. Вожак, конь шоколадной масти с мощным крупом и толстыми бабками, обеспокоенно всхрапнет и станет звать ее, и она отзовется, жалобно, печально, почти без страха, но в следующий же момент тонко закричит от ужаса, потом крик ее оборвется и послышится басовитое «а-га-га» санпалов.
Подобранный, худой, быстрый как насекомое, яшмовый панаола прыгнет на мангустенка и ударит лапой, но схватить не успеет — на него самого уже бросится электрическая свинья. Она бросится беззвучно, с подветренной стороны, до нападения она ничем не выдаст себя, только искры будут пробегать по ее длинной шерсти, но панаола успеет почуять опасность, он выставит когти, нырнет под ее страшные бивни и вцепится в жесткое хрипящее горло.
Они убьют друг друга в конце концов, но еще до этого мангустенок придет в себя и убежит. Он наткнется на чью-то нору и уже соберется спрятаться в ней, как вдруг оттуда послышится чей-то испуганный писк. Рискованно занимать чужие норы, однако сверху кто-то будет продираться к нему, с треском распихивая потолочные листья. Тогда он пересилит себя, бросится в нору, незнакомый запах обдаст его и кто-то злобно зафыркает.
Когда при свете цветов и вторая кобылица попадется в зубы санпавлам, вожак не выдержит, повернет табун и поскачет на помощь. Но каурый помчится ему наперерез, ударит крупом и свалит его, и сам возглавит табун, и в первый миг табун не заметит подмены. Зверю, упавшему во время темной охоты, уже не встать. Пигон обовьет его задние ноги, дикая кошка с визгом упадет на голову. Вожак выпучит глаза и забьется, но это будет уже агония.
Если солнце Оэо падает быстро, оно еще может появиться над горизонтом — на десять минут, на пятнадцать, на полчаса, на целый день — как повезет. Виктор вспомнит об этом и, глядя мимо Паулы, будет с нетерпением ждать восхода. Ему будет не до нее, пусть даже она и не привидение, пусть, самое главное тогда будет — не упустить кратковременной передышки. Тогда нападения можно будет не опасаться, зверье замрет, закроет глаза и осторожно поползет к палиандам. Может быть, первый раз в жизни Виктор испытает настоящий страх.
Мангустенок будет бежать сломя голову, он забудет даже про голод. Ему будет казаться, что все охотятся только на него одного, что во всем мире нет для него убежища. И в эту страшную минуту он услышит запах, идущий со стороны поселка, запах непонятный, но чем-то знакомый и нестрашный. Не сбавляя скорости, он свернет туда и вскоре появится около домов. Теперь он будет бежать под пылью, выставляя наружу лишь темный расцарапанный нос. Знакомый запах усилится. И вдруг на горизонте появится тоненькая оранжевая полоска. Это светлое солнце Оэо решит порадовать мир своим видом и скажет ему — замри. Еще не спадет ярость темной охоты, еще сон не окончится, когда раздастся истошный крик:
— Солнце!
И мангустенок, выставив из пыли узкую свою мордочку, увидит человека, бегущего мимо, а за ним женщину. Она будет кричать ему что-то, но мужчина не обернется.
— Успеть, успеть, успеть…
ПРАВИЛА ИГРЫ БЕЗ ПРАВИЛ
Глава первая
Цепочка дорожных столбиков таяла с каждой минутой— наползал туман. Дорога исчезла, фары высвечивали только два расплывчатых овала. Я медленно катил вперед, потом осмелел, поддал газу и чуть не проскочил развилку.
Видимо, здесь раньше стоял шлагбаум. Расплющенный узел поворотной штанги был вмят в асфальт, словно по нему проехался каток.
Через несколько минут после развилки лучи фар скользнули по бетонной стене и уперлись в решетчатые ворота. Я вышел, провел рукой по стене, но звонка не нашел.
Звуки клаксона глохли в тумане, сквозь щели ворот ничего нельзя было разглядеть.
Меня ждали к утру. Я не рассчитывал на торжественную встречу, но у ворот таких заведений полагается выставлять охрану или хотя бы привратника.
Ночевать в машине не хотелось, поворачивать обратно к мотелю — тем более. Несколько минут я топтался у решетки, сваренной из толстых прутьев, потом достал фонарь. Почти к самой стене подступали кусты, трава вытоптана. Я снова посигналил. Или в самом деле туман виноват, или спят крепко. Еще бы не спать за такой оградой! Я злобно пнул решетку.
Ворота ржаво скрипнули и медленно распахнулись.
Браво! Это называется строгая изоляция!
Минуту или две я стоял, ожидая прожекторов, сирены, окрика, на худой конец. Ничего не дождавшись, взял с заднего сидения портфель, сунул в карман плаща коробок с электроникой и, обойдя врытый перед воротами рельс, пошел по выложенной плитами дороге, подсвечивая фонарем.
Дорога кружила меж больших деревьев, некоторые росли прямо на ней, в бетонных кольцах. Я обошел ствол, уперся в другой и обнаружил, что это не дерево, а коренастый мужчина в темном плаще.
Я полез в карман за бумагами. В ту же секунду руку плотно зажали. Справа от меня оказался еще один. Сопя в ухо, он деловито вывернул мне и вторую руку. Нейтрализовать его ничего не стоило, но я решил пока не обострять отношений.
— Послушайте, — миролюбиво сказал я, — бумаги в правом кармане.
— Что — в правом кармане? — переспросил тот, что в темном плаще.
— Видите ли, я некоторым образом инспектор по школам и приютам.
Державший меня отпустил руки, буркнул что-то и исчез.
— Извините! — сказал мужчина в плаще. — У нас режим, а вас ждали к утру.
— Понятно, — согласился я. — Вы не проводите к директору, если он не спит, разумеется?
— К директору? Да хоть сейчас. Собственно говоря, я директор. Пойдемте, что нам здесь стоять, в сырости!
Он повернулся и пошел в темноту. Я подобрал фонарь и, стараясь не отставать, шел и молча удивлялся. Режим, видите ли! А ворота не запирают, и директор сам ловит посторонних, как последний охранник.
Здание школы возникло сразу, черным квадратом; местами сквозь узкие вертикальные щели пробивался слабый свет. Директор лязгнул связкой ключей и завозился у замка. Мне показалось, что дверь была открыта и ключами он гремит для вида.
В длинном светло-зеленом коридоре было пусто. На дверях по обе стороны не было ни надписей, ни номеров. Коридор ломался под прямым углом и шел к лифту. Я знал, что воспитатели и часть охранников живут на первом этаже, на остальных двух — воспитанники.
Директор остановился у ближайшей к лифту двери, толкнул ее и вошел. Я последовал за ним.
Стол, несколько кресел и шкаф в полстены — вот все, что было в комнате. Директор разместился в кресле у зашторенного окна и начал вываливать на стол папки, бумаги, извлек наконец толстую прошнурованную книгу и придвинул ее ко мне.
— Вот, — облегченно вздохнул он, — можете начинать.
— Прямо сейчас? — спросил я, глянув на часы.
Он поднял голову, кашлянул и засмеялся.
— Совсем заработался. Не хватает рук, не хватает средств, бюджет трещит, дотации мизерные. Все приходится самому… Сейчас вас проводят в гостевую комнату, у нас, извините, без роскошеств.
— Вы не беспокойтесь, — сказал я, — это не тотальная ревизия, а календарная инспекция по выборочным школам. Иногда федеральные власти вспоминают, что в их ведомстве не только больницы и тюрьмы, но и спецшколы. Дня два я похожу, полистаю бумаги и… все.
Вздоха облегчения я не услышал. Директор испытующе глядел на меня. Я зевнул и тут же почувствовал, что в комнате появился еще кто-то, но оборачиваться не стал.
— Проводите инспектора в гостевую, — сказал директор.
— Там кондиционер не работает, — хрипло ответили ему.
Теперь я оглянулся. Лысый верзила в форме охранника.
— Как это не работает?! Где Пупер?
— Спит.
Пока они выясняли, кто, чем и когда должен заниматься, я осторожно покопался в кармане, еще раз зевнул и аккуратно всадил «кнопку» в ножку директорского стола. Наконец директор уговорил лысого разбудить Пупера и, в свою очередь, уговорить его включить кондиционер. Лысый пообещал директору наслать на него Пупера и мотнул головой, приглашая меня следовать за ним.
Директор задумчиво жевал губами, глядя вслед лысому.
Я пожелал ему спокойной ночи и, не дожидаясь ответа, вышел. Лысый уже заворачивал за угол, когда я догнал его.
— Чертовский туман, не правда ли? — вежливо сообщил я ему.
— Туман? — переспросил он.
— Да-да, туман.
— Ах, туман… — задумчиво протянул он, и это было все, что мне довелось от него услышать.
Молча он провел до двери и, не пожелав спокойной ночи, удалился.
Комната действительно была без роскошеств. Складной стол, стулья, широкий диван, застеленный простыней и одеялом. Окно, шторы… Приподняв штору, я обнаружил за ней металлические ставни. Затем я достал авторучку и прошелся по всем местам, куда только можно воткнуть микрофоны. Неонка не мигала — пусто. Я обшарил почти всю комнату, когда до меня дошел идиотизм этого занятия — не храп же они будут записывать!
Быстро раздевшись, я лег. Пусть они благородно не подслушивают, но я не собираюсь состязаться с ними в благородстве. Вынув из кармана пиджака зажигалку, я подкрутил колесико и прижал к уху, однако сколько ни вслушивался, ничего, кроме слабого звука, напоминающего храп, не услышал.
Я представил себе, как директор спит за столом, хмыкнул, спрятал зажигалку и погасил свет.
Утром я проснулся, дрожа от сырости и холода. Видимо, лысому так и не удалось разбудить Пупера. Я лежал, кутаясь в негреющее одеяло, когда в дверь стукнули.
— Войдите, — сказал я.
В дверном проеме возник директор.
— Доброе утро!
— Доброе… ага! — сказал он и внимательно посмотрел на мой пиджак. Судя по выражению его лица, он пытался вспомнить, кто я такой и что здесь делаю.
— Завтрак через двадцать минут, — наконец сказал он, закончив осмотр моей одежды. — Я зайду за вами.
— Весьма признателен, — ответил я, подтягивая сползающее одеяло.
Директор вышел. Я не мог сообразить, где у них санблок, потом догадался отодвинуть настенное зеркало, за которым обнаружилась ниша с умывальником и все остальное. Приведя себя в порядок, я разложил по карманам магнитофон, обойму с «кнопками», за ними последовали другие мелкие, но полезные устройства.
Директор пришел точно через двадцать минут.
— Мы завтракаем вместе с воспитанниками, — сказал он, — на втором этаже.
Перспектива совместного завтрака с бандой правонарушителей меня не восхитила. Представляю себе, что это за завтрак: шеренги затянутых в черную кожу надзирателей, стоящих над головами понурых, забитых оливеров твистов и поигрывающих, скажем, кнутами…
— Это наша традиция, — без всякой причины сказал директор, когда мы подходили к лифту, — совместный завтрак, такая вот традиция. Обед и ужин раздельно, но завтрак — вместе. Делинквенты необычайно чувствительны…
Второй этаж, в отличие от спартанской обстановки первого, бил в глаза вызывающей роскошью. Большой холл, ковер с длинным ворсом во весь пол, стены под резной дуб, в углу цветной телевизор, одна из последних моделей, настенный двухметровик. Если в такой холл запустить десяток нормальных подростков без отклонений и с приличной родословной, то через неделю, ну, через месяц они превратят этот салон в нужник. А тут не простые подростки. Так что же — в самом деле затянутые в кожу и с кнутами?
Директор глянул на часы.
— Все уже в столовой.
Мы пересекли холл и вошли в столовую. Столовая тоже впечатляла!
Хрустальных подвесок, правда, не было, но стекла и никеля хватало вполне. Чисто, и не несет подгорелым жиром. Подростки сидели за длинными столами и чинно брали с ленты транспортера подносы с тарелками. Воспитатели и охранники сидели рядом и брали подносы с другой ленты. На нас никто не обратил внимания. Директор подвел меня к столу воспитателей, взял два подноса и один придвинул ко мне.
С едой тоже было все в порядке — масло свежее, джема порядочно, чай крепкий, и печенье в меру рассыпчато. Искоса я наблюдал за подростками. Четыре группы по десять-двенадцать человек, группы собраны по возрасту: за крайним столом взрослые парни, а ближе к нам — почти дети. Странно, обычно группы комплектуются по степени…
После завтрака директор повел меня по этажу. В классах никого не было. «Рано еще, — пояснил директор, — а вот, кстати, библиотека…» Классы были чистые, мебель целая, а библиотека большая. Я вспомнил свою бесплатную среднеобразовательную рунну, которой муниципальные подачки помогали, как самоубийце страховка, вспомнил грязь, ободранные столы и заляпанные стены…
На обратном пути я заглянул в спортзал и опешил: четыре подростка в присутствии преподавателя и поощряемые его азартными криками избивали друг друга палками. Сразу же заметив, что удары не достигают цели или ловко парируются, я нерешительно спросил директора:
— Вы уверены, что палочная драка пойдет им на пользу?
— Несомненно! Во-первых, это сублимация агрессивных влечений. Они еще проходят курс каратэ. А во-вторых, появляется уверенность в себе, подавляется стадный инстинкт. Понимаете, исчезает стремление объединяться в группы. Разумеется, все занятия под строгим контролем, у нас очень опытные преподаватели.
Я покачал головой, но ничего не сказал. Сублимация так сублимация. Ну, а если взбунтуются, как в Гаранском интернате? Впрочем, это уже их заботы. Как говаривал мой хороший знакомый старина Бидо, когда его вытаскивали из-под моста: в своем хлеву и свинья — королева.
Мастерские были оборудованы великолепно. Станки, верстаки и все такое… В технике я не очень разбираюсь, но судя по внешнему виду, у них не утиль и не бросовый товар.
Несколько подростков собирали большое устройство с толстой трубой. Присмотревшись, я с удивлением обнаружил, что у них вырисовывается полевое безоткатное орудие.
— Это что, — ткнул я пальцем в ствол, — тоже сублимация?
Директор мягко взял меня за локоть и вывел в коридор. Он втолковывал мне о врожденной агрессивности, об избытке энергии, снова о сублимации, а я, слушая его вполуха и поддакивая где надо, вспоминал, как однажды выклянчил у старшего брата, тогда еще живого, подержать на минуту тяжеленный «люгер», и как я с дворовой мелюзгой ползал по мосту и подбирал автоматные гильзы после стычки двух банд, а пределом мечтаний у всей компании был «глостер» с удлиненным стволом. Может, не так уж и глупо они придумали с этой пушкой, подумал я. Дай нам тогда кто-нибудь вволю набабахать из орудия, впечатлений хватило бы надолго, и не сразу бы начали лить кастеты и точить напильники.
— Надеюсь, — перебил я директора, — пушку будут испытывать в достаточно отдаленном месте? Жертвы среди мирного населения для сублимации, я полагаю, не обязательны.
— О, да! — улыбнулся директор. — У нас под боком ущелье, рядом с бывшим полигоном. На сам полигон мы не забираемся, туда в свое время и химию сбрасывали, а вот ущелье — глубокое и глухое. Снаряды холостые, но грохот порядочный, а мирному, как вы говорите, населению ни к чему знать о наших играх и забавах. Не так поймут…
— А ваши…
— Ребята в восторге! Масса впечатлений! Вторая группа уже месяц ждет испытаний, и представьте себе— ни одного нарушения. За три замечания мы лишаем права присутствовать…
Может, они и перегибают палку со своими методами, но если эти железки действительно помогают держать их в узде, то черт с ней, с пушкой. К тому же вполне в духе добрых славных традиций. Для чего же безоткатка, как не для воспитания? Не собираются же они, в самом деле, штурмовать Долину?
Обход мы закончили в полдень. Если утром еще я сомневался — не наведен ли лоск специально к моему приезду, то теперь я был уверен в обратном. Мелочи вроде ухоженных цветов и утоптанных ковровых дорожек говорили о давнем и стабильном порядке.
Миссия моя с формальной стороны была выполнена. Перебрать бумаги, просмотреть на выбор пару досье — можно смело писать в отчете, что в школе для подростков-делинквентов № 85 все в порядке. Идеальном!
Оставалась одна неувязка, и необходимо было ее увязать. Директору я сказал почти правду. По крайней мере, ни на букву не отойдя от текста сопроводительного листка. Действительно, я инспектор. Но только не федеральный, а федерального бюро, а это несколько иное, не муниципальное ведомство. И ко всему еще инспектор не по несовершеннолетним, а по расследованию… как там в Уложении: «преступной или могущей стать преступной деятельности».
Не мог же я сразу же после завтрака заявить директору, что у него в школе неладно, и небрежно спросить, почему за последние двенадцать лет ни один из выпускников не был затребован родителями? Причем это еще половина апельсина, как сказал старина Бидо, когда на очередном допросе я пообещал упечь его за бродяжничество, поскольку ни в чем серьезном уличить не мог. Так вот, родителей у некоторых вообще не было, а многие из наличествующих чаще всего были под надзором либо уже изолированы. Хуже другое — ни один из выпускников не был обнаружен не только на территории графства, но и во всей конфедерации. Самое естественное предположение — выходя из школы, они меняли фамилии и жили по чужим документам.
А это попахивало если и не заговором, то чем-то очень похожим на заговор!
Рассортированные бумаги лежали аккуратными стопками. Директор широким жестом указал на свое кресло и, пообещав зайти через час, вышел. Я рассеянно полистал платежные ведомости, переложил не глядя слева направо стопки учетных карточек, наконец добрался до списка учащихся. Так-так, сорок шесть человек: Цезар Коржо, Хач Мангал, Стив Орнитц, Пит Джеджер…
Пит Джеджер… тогда он сидел перед нами на жесткой скамье отделения, вцепившись трясущимися руками в барьер, и, весь перекошенный, с идиотским смехом исходил слюной и соплями. Его подобрала патрульная машина в Веселом квартале у дверей какого-то притона. Несколько придя в себя, он назвался, а когда дежурный составил акт и заполнил форму на принудительное лечение, то компьютер, в который ввели данные и отпечатки, неожиданно включил магнитный замок и блокировал выход.
Дежурный запросил отдел информации и вызвал следователя. Следователь и распечатка на Пита пришли одновременно. Судя по бумаге, он сейчас должен был находиться в спецшколе, за триста миль отсюда и под надежной охраной.
Я засиделся в своей конторе и заехал с патрульными в отделение выпить кофе и перекусить — третий час ночи, а утром, в субботу, я собирался вылететь на Побережье, разобраться наконец с женой, в каких отношениях мы с ней находимся и долго ли эта неопределенность будет тянуться. В буфете я взял несколько бутербродов, кофе не было, запивал минералкой. Когда я пошел к выходу, меня чуть не сшиб дюжий сержант, выскочивший в коридор с криком: «Где док?»
За ним из комнаты несся дикий вой, сопровождаемый глухими ударами.
Дежурный выкручивал руки долговязому подростку, а тот вырывался и бился головой о барьер.
— Позвольте, — сказали за моей спиной. Полицейский доктор отпихнул меня от барьера, выхватил шприц и ловко вкатил в руку буйствующего несколько кубиков чего-то желтого. Подросток обмяк и привалился к барьеру. Дежурный вытер пот со лба, кинул фуражку на стол и уставился на меня. Я показал ему свою карточку.
— Что с ним?
— Взбесился, молокосос, — обиженно сказал дежурный. — Его притащили сюда — ну в стельку, привели в чувство, а тут выяснилось, что ему в спецшколе полагается быть. Только спросил про школу, а с ним истерика. Следователя укусил, сейчас ему руку перевязывают. Этот, как его, Пит Джеджер, беглец, по всей видимости…
Юнец несколько пришел в себя.
— Послушай, парень, — мягко сказал я, — тебя никто не тронет и плохого не сделает. Тебя что, обижали в школе?
Он вдруг вскочил и уставился совершенно круглыми глазами мне за спину, словно увидел там привидение, и не одно к тому же. Когда я невольно оглянулся, он с криком «сволочи!» боднул меня в живот и перескочил через барьер. В дверях его остановил кулак сержанта.
— Зря его так, — сказал я, приведя дыхание в норму.
— Виноват, — равнодушно ответил сержант и пошевелил носком ботинка голову лежащего на полу Джеджера. — Минут через пять очнется, а если водой окатить, то сразу.
И вот Пит Джеджер косо сидел перед нами и трясся и лепетал что-то, закатывая мутные глаза, а пока дежурный выяснял по телефону, куда его сунуть до утра, я прикидывал, успею ли поменять утренний десятичасовой билет на ночной рейс, чтобы не тратить время днем.
Раскисшего подростка отволокли в камеру, а я с попутным патрулем уехал в аэропорт.
Жену я не застал. Придавленная тяжелой китайской вазой записка гласила, что у нее репетиция, она извиняется, но всю волокиту придется отложить на месяц, до премьеры, и что надо поговорить с сыном— плохо ходит в школу.
Сына тоже не было дома. В его комнате все как обычно — стены оклеены фотоблоками, в углу неизменный хаос. Травкой не пахло, упаковок из-под таблеток тоже не было видно, значит, «колесами» не балуется, это уже славно, а что не посещает занятий, так еще неизвестно, поможет ли ему образование выбиться на местечко потеплее. Мне лично оно только мешало. Ну, об этом ему говорить не надо, напротив, несколько слов об упорстве, настойчивости, несколько общеизвестных примеров… потом незаметно сунуть ему в карман чек и проследить, чтобы он незаметно не сунул его обратно.
Зачем ей понадобился бракоразводный процесс перед премьерой, думал я, возвращаясь с Побережья. Уже на посадке сообразил, что все просто — она и из этого хотела извлечь выгоду — бесплатная реклама, успех фильма обеспечен!
Утром меня вызвал Шеф и попросил ознакомиться с новым делом. Судя по его вежливому тону, он опять поссорился с секретаршей и искал, на ком сорвать зло.
Я взял папку и тихо вышел. Минут через пять он вызвал меня по селектору.
— Ты забыл отчитаться по делу Ванмеепа, — сказал он.
— Дело закрыто и передано в суд.
— Вот и славно! Тогда приступай. Ознакомься и приступай.
— Слушаюсь! — рявкнул я и, кажется, щелкнул каблуками.
Выходя, я услышал его довольное хмыканье. Такая вот жизнь: венцу творения приходится маневрировать, ловчить и при этом блюсти остатки собственного достоинства, а когда это невозможно, то не терять хотя бы чувства юмора.
В кабинете я взялся за папку. По делу проходил недавний знакомец, Пит Джеджер. В памяти была еще свежа его истерика в отделении. Вначале я не понял, почему на него завели дело, и чем больше вчитывался, тем меньше понимал, чем я должен заниматься. К делу прилагались показания Пита, из кармашка торчала кассет-копия допроса. Протокол в основном состоял из отдельных слов, многоточий и ремарок типа «допрашиваемый молчит», «допрашиваемый истерично хохочет» и т. п. На все вопросы о причинах побега он отмалчивался или плакал, а когда ему сказали, что позвонят в школу — потерял сознание.
Прослушав кассету, я ничего нового не выяснил. Между всхлипыванием, плачем и надсадным кашлем он как заведенный повторял, что в школе ему будет крышка, что там нечисто, и что Колин, Хенк и Етрос все расскажут, если вырвутся. Заключение медэксперта — весьма типичный случай запущенного параноидального невроза, возможно, имело место употребление психотомиметиков.
Запросив материалы по школе, перед тем как трясти Пита, я провел выборочную проверку, копнул глубже… и пошло-поехало!
И вот я за столом директора перебираю большие коленкоровые папки с личными делами. Так, досье Джеджера: родился в Остоне, Норт-Энд, семья среднеблагополучная, учился в бесплатной районной, связался с компанией «пиратов». Интеллект — 94. Агрессивность — 115. Родился, учился. Школьный рапорт. Не окончил, направлен в распределитель за избиение учителя. Плюс к этому мелкие кражи, поджог мусоропровода. Акт о направлении в спецшколу, акт о приемке, запись врача — медкарта прилагается, ежемесячный контроль… Вот оно!
Отметка за этот месяц — он что же, сейчас мирно занимается в библиотеке илотам в мастерских, а не сидит в следственном карантине? И вообще, он не в бегах, а тихо дерется на палках или сублимирует агрессивность в нечто дальнобойное? Судя по документу, так оно и есть, и подпись рядом. Ладно, допустим, любой проходимец на допросе мог себя выдать за Джеджера. Только вот с пальчиками плохо, отпечатки все-таки его, Пита, и находиться ему здесь никак нельзя. Так что отметка о контроле липовая.
С этого и начнем, аккуратно, без нажима. И не сейчас, а после обеда.
Я снова взялся за список: вот и Хенк Боргес, а вот Колин Кригльштайнер, еще Колин, только Ливере. Зато Етрос у них один.
Листая инвентарную книгу, я обнаружил в спортивном снаряжении два надувных спасательных плота. Насколько мне известно, самый крупный водоем поблизости — это пруд в муниципальном парке Долины.
Не дождавшись директора, я ушел к себе в комнату. Войдя, я остановился на пороге — вещи лежали не так. Портфель ближе к краю стола, а стул вдвинут до упора. Что же они искали? Все свое я ношу с собой, особенно в чужих владеньях.
Я сел на кровать, достал зажигалку и прошелся по всем «кнопкам», которые распихал на втором этаже под директорские речи о сублимации. Чувствительность на пределе, но везде пусто! Только один микрофон брал странные звуки, что-то вроде мелодичного похрюкивания.
Сунув приемник в карман, я встал. И замер. Из-под кровати мне послышался слабый шорох.
— Ну, вылезай! — спокойно сказал я и присел.
Под кроватью никого не было.
После обеда я шел по первому этажу. Везде пусто, у входа на стене появился большой плакат с сочной мулаткой — «Посетите Гавайи!».
«Непременно посетим», — пробормотал я и вышел во двор.
Школа располагалась на склоне горы, сверху нависали огромные замшелые валуны. Парк шел вниз, дорога, по которой я вчера добирался, усыпана листьями. Вокруг дома аллея, скамейки.
Ночью шел дождь, спортплощадка за школой раскисла, лужи маскировались опавшей листвой. Площадка была врезана в склон, двери за ней вели, очевидно, в раздевалку и душевые, сооруженные в горе.
Так, волейбол, баскетбол, регби… а это что? Я остановился перед массивным сооружением из стальных труб, автопокрышек, цепей и досок. От несильного ветра все это угрожающе раскачивалось и скрипело, цепи звенели, мокрые доски медленно поворачивались… Похоже на кинетическую скульптуру. Вдруг я физически ощутил, как чей-то взгляд жжет мой затылок. Не оборачиваясь, я полез в карман, вынул платок и уронил его.
Ни на площадке, ни у дома никого не было. Окна в ставнях даже днем! Если кто-то и смотрел на меня, то только из школы. Это хоть понятнее, чем равнодушное безразличие в столовой.
Начинала раздражать неестественность происходящего. Если здесь в самом деле нечисто, то почему никто не трется возле меня, пытаясь сбить с толку, запугать или просто купить? Или у них и намыленный муравей в щель не влезет, как говаривал старина Бидо, или это блеф.
Даже самого заурядного инспектора надо ублажать, от его доклада зависит размер куска, отхватываемого из кармана налогоплательщика в школьную казну.
Туча, цеплявшаяся за вершину, сползла вниз. Закапал мелкий дождь. Не знаю, как намыленному муравью, а мне пора вползать в дело и переходить от впечатлений к фактам, а от фактов к выводам.
— Что ж, — сказал я директору, — все в порядке. Теперь для отчета надо побеседовать… — Я рассеянно поводил пальцем и ткнул наугад.
— Скажем, вот этот. Селин Гузик.
— Селин? Минутку!
Директор перебрал дела, сунул мне досье Гузика и со словами «сейчас приведу» вышел. Глядя вслед, я соображал, что же здесь неладно? Потом дошло — директор идет за воспитанником, как последний охранник. Мог ведь по селектору вызвать! Странные у них тут порядки…
Итак, пусть для начала Гузик. Шестнадцать лет. Состоятельная семья. Развод. Остался с отцом. Шайка «ночные голуби». Драки, мелкие кражи, участие в Арлимских беспорядках. Интеллект — 90. Агрессивность — 121. Характеристики, медкарты, контрольные отметки и т. п.
За дверью засмеялись, потом быстро вошел директор, а с ним высокий черноволосый парень. На правом рукаве нашита голубая единица.
— Инспектор побеседует с тобой, Селин, — сказал директор, а мне показалось, что он охотно добавил бы: «если ты не имеешь ничего против» или нечто в этом роде.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Селин.
— Привет, — ответил я, — садись.
Директор вышел. Я впился глазами в лицо Селина, пытаясь уловить облегчение или растерянность, но ничего не заметил.
— Если хочешь, — предложил я, следя за ним, — выйдем во двор.
— Так ведь дождь! — улыбнулся Селин.
— Ну, ладно. Есть претензии, жалобы?
— А как же, — заявил он (я встрепенулся), — есть претензии!
Уткнувшись в бумаги и не глядя на него, я спросил:
— Чем недоволен?
— Ребят у нас мало. Группы по десятке! Со всей школы две команды наберешь, а на регби и того меньше. Неинтересно!
— Хорошо, я запишу. На что сам жалуешься?
— Я же говорю — ребят мало!
В его абсолютно честных глазах не было ни капли иронии. Над чем они все-таки смеялись с директором в коридоре?
— Тебе здесь не очень скучно?
— Что вы! Я староста группы, — с достоинством сообщил он, тронув матерчатую нашивку на рукаве, — времени не хватает скучать.
Ах, даже староста! Не знал я, что в спецшколах привлекают подопечных к управлению. Да и в обычных тоже… Оригинально!
— Как же ты сюда попал?
Селин хохотнул.
— Ерундой занимался с ребятами… Бывало, зайдем в магазин, каждый сопрет лампочку, мяч или там дверную ручку, а потом в другом магазине заменим это барахло на точно такое же. Или ценники переставим. Таблички всякие: «не курить», «не сорить»— срывали и вешали себе на грудь. Еще указатели к туалетам снимали и приколачивали у полицейских участков. А то молоко крали и в почтовые ящики выливали. У нас в заброшенных домах базы были, все туда стаскивали, пока шатуны не прогнали. Ну, еще автомобили сцепляли…
— Как это — сцепляли?
— У нас двойные крючки были из нержавейки. Машины на улицах плотно стоят, ну, мы бампер к бамперу и цепляли…
Он рассказывал о своих делах спокойно и равнодушно, словно все это было очень давно и не с ним. Перевоспитали уже, или считает прошлые свои забавы нормальным досугом? Вот я сижу тут с ним, слушаю о его подвигах на арлимском пепелище, а мой сын в это время сцепляет автомобили или заливает молоком ящики. Черт его знает, с кем связался и почему не ходит в школу…
— Чем вы занимаетесь в мастерских? — перебил я Селина.
— Как чем? Наша группа пулемет собирает, крупнокалиберный.
— Даже так! Зачем вам пулемет?
— Ну, приятно пострелять. Я в детстве самопалы делал…
— А сейчас?
— Что — сейчас?
— А сейчас не делаешь?
— Зачем? Пулемет ведь!
— Да, пулемет — это не самопал. И боеприпасы к нему сами делаете?
— Конечно. Я придумал, как гильзы обжимать.
— Молодец! — похвалил я его. — А не боитесь ранить кого-нибудь?
— Что вы! — удивился Селин. — У нас знаете какой полигон! А бункер? Вот если самопалы — тогда точно кого-нибудь убьет. В нашем дворе двоим пальцы поотрывало.
— Ну, ладно… Что это?
За окном кто-то затрещал и засвистел. Селин вытаращил на меня глаза.
— Это соловей, — осторожно сказал он, — значит, дождь перестал.
— А разве они осенью поют?
— Поет ведь этот.
— Хорошо, свободен. Позови директора.
Пришел директор. Селин остался стоять в дверях.
— С Гузиком я закончил.
— Ага. Ну, иди, Селин. Впрочем, пришли… — он вопросительно посмотрел на меня.
— Напоследок, скажем… — я как бы наугад провел по списку, — вот этот, Пит Джеджер.
— Позови Пита, — сказал директор как ни в чем не бывало.
Селин кивнул и вышел. За стеной тихо загудел лифт. Директор между тем сел в кресло напротив и стукнул пальцем по бумагам Селина.
— Один из самых трудных подростков. Полнейшая невосприимчивость к требованиям подчинения закону и в большой степени недальновидный гедонизм. Мы возились с ним два года, теперь его не узнать.
— Чем же вы его обломали, пулеметом?
Директор слабо махнул рукой.
— Пулемет — это пустяки, это уже потом, чтобы снять остаточную агрессивность, ну, чтобы свободного времени не оставалось. Не вдалбливать же им с утра до вечера биографии отцов-основателей? Мы прививаем…
Директор не успел договорить, что именно они прививают, как в дверь постучался и вошел охранник, высокий, чем-то похожий на Селина, повзрослевшего лет на двадцать, с густой шевелюрой и низким лбом.
— Вы за Джеджером посылали, — сказал он, подобострастно глядя на меня. — Так он все еще в изоляторе. Не может, извините, прийти.
— Что он натворил? — полюбопытствовал я.
— Почему же — натворил? Он болен. Температура…
— Слушайте, Пупер, — вдруг рявкнул директор, — вы не включили кондиционер!
Они начали громко выяснять, почему не включен кондиционер, кто спит во время дежурства, куда исчезают протирочные концы, а я не торопясь извлек из стопки дело Джеджера и небрежно пролистал его. К шумной перебранке я не прислушивался, это все дешевый театр, балаган, я знал, что вызов Пита кончится подобным образом.
— Вот что, — сказал я, когда они замолчали, — не мешает осмотреть и изолятор. Он у вас где — на втором?
Я был уверен, что директор сейчас лихорадочно придумывает, как не допустить меня к изолятору или отвлечь внимание от Джеджера. Если он объявит Пита остроинфекционным больным, тогда он последний дурак. И вообще, что бы он ни сказал — не в его пользу. Послать-то он за ним послал!
Пупер вежливо улыбнулся и вышел. Я встал. Директор глянул на часы и со словами: «В изолятор, так в изолятор», — пропустил меня в коридор.
Миновав холл второго этажа, мы пошли широким проходом. На стенах висели репродукции чего-то классического: люди, кони, батальные сцены… Четыре больших двустворчатых двери. Сквозь матовое стекло доносился смех, кто-то декламировал стихи пронзительным голосом. Мы свернули в узкий переход и вышли у спортзала. Оттуда шел металлический лязг, перемежаемый глухими ударами.
— Опять на палках сублимируют?
— Нет, — улыбнулся директор, — сегодня они работают на снарядах.
Я приоткрыл дверь. В центре зала стояли два сооружения, младшие братья той штуки, что мокла на спортплощадке. Из двух групп по пять человек одновременно выбегали два подростка, бежали наперегонки и, подпрыгнув на трамплине, врезались с разгона прямо в эти… снаряды. Сооружения угрожающе содрогались, доски качались во все стороны, автомобильные покрышки раскачивались бредовыми маятниками, тросы скрипели и хлопали по доскам.
Невысокий парень ужом проскользнул меж досок, оттолкнулся от одной покрышки, нырнул под вторую, повис на секунду на тросе и, соскочив с противоположной стороны, побежал обратно под одобрительные крики своей команды. Второй бежал назад чуть прихрамывая.
— Забавные у вас снаряды!
— О! Если бы вы приехали летом! К сожалению, зал небольшой, много инвентаря лежит на складе. Ребят оторвать невозможно… Вы читали статью Коэна о содержании делинквентной культуры?
Я ограничился невнятным движением головы.
— Мы подавляем беспричинную враждебность ко взрослым или просто «не своим» исключительной целенаправленностью их деятельности. Не говорим: делай то, не делай этого, и ты будешь преуспевать. Они сами видят — если сегодня выточат ствол, то через неделю смогут пострелять, если выучат урок по химии, то смогут завтра заняться пиротехникой. Это не просто «стимул — реакция» и не явное поощрение, просто они знают, что, пропустив ступень, они не смогут сделать следующего шага. С каждым приходится работать индивидуально.
Я слушал его невнимательно. Пока мы шли по коридору, он жаловался на мизерность дотаций, на трудности, а я пытался связать увиденное и услышанное с тем, что ни один из выпускников школы к родителям не вернулся и нигде не зарегистрирован. Ни на бирже, ни в полиции. И еще я гадал, кого мне сейчас предъявят вместо Джеджера.
Мы остановились у стеклянной перегородки с большим красным крестом на белом круге. Стекло толстое, с синеватым отливом. Как на патрульных машинах, пулей не пробьешь. Интересный фактик!
А сейчас — особое внимание! Если не будет прямой опасности, то расследование я проведу сам,
На той стороне показалась фигура в белом халате, стекло ушло в стену.
— Это наш доктор, — представил директор.
— Приятно, — буркнул доктор и сунул мне руку.
Доктор мне не понравился. Небритый брюнет с колючим взглядом. «Такой вкатит какую-нибудь гадость и не поморщится!» — опасливо подумал я, не вынимая левую руку из кармана и поглаживая колпачок зажигалки.
Пит на допросах нес бессмыслицу, но одно слово он часто повторял. Это слово — изолятор. Может, они здесь глушат воспитанников химией?
Доктор провел нас к белой двери, рядом стоял здоровенный санитар. Прислонившись к стене, он задумчиво чесал нос, игнорируя наш приход.
— Предупреждаю, — сказал доктор, неприязненно косясь на меня, — мальчик не совсем здоров после нервного срыва, лучше с ним не разговаривать.
— Что вы, доктор! — ответил я. — Это чистая формальность.
Он что-то буркнул, постучал в дверь и вошел. Мы с директором последовали за ним. На кровати лежал парень, при нашем появлении он сел. Я, не глядя на него, осмотрел помещение.
— Все в порядке, — сказал я, — вопросов нет, спасибо, доктор, — и словно невзначай глянул на парня.
В следующую секунду я только героическим усилием воли удержался от черной ругани. Его можно было назвать двойником Джеджера, если бы не свежий шрам на носу, заработанный им четыре дня назад в нашей конторе, когда он пытался сунуть мне в глаз мою же авторучку. Это был Пит Джеджер в натуре, а не какая-нибудь дешевая подделка, как сказал бы Шеф.
Вначале я подумал, что он меня не узнал. Но я напрасно обольщался. Пит вскочил, вытянулся во весь свой дурацкий рост и радостно завопил:
— Привет, капитан! И вы здесь?
Доктор равнодушно смотрел в окно, а директор со слабым удивлением на лице повернулся ко мне.
В какой-то миг померещилось облегчение в его глазах, но мне было уже на все плевать!
Я медленно полез в карман, вынул из потайного клапана служебную карточку и с непонятным самому себе злорадством сунул ее директору под самый нос.
Ползунок ночной лампы я довел до конца, волосок едва тлел. Повернувшись с боку на бок, а затем приподняв и опустив ноги, я аккуратно запаковался в одеяло. В комнате было прохладно, кондиционер так и не включили. Завертываться в одеяло меня научил Гервег, когда мы вляпались по уши в выгребную яму со вторжением в одну пропитанную нефтью маленькую республику. Перед высадкой мы напялили на себя форму гвардейцев бывшего правителя, и команды по радио отдавались на местном наречии. Впрочем, все это мало помогло, нас быстро прижали к дюнам и прошлись сверху истребителями, которые, к большому удивлению уцелевших, оказались не старыми развалинами, а «миражами» последних моделей. В бараках мы пробыли меньше года. Кормили сносно, на обращение тоже нельзя было жаловаться, только вот восточная музыка изводила с утра до вечера. Потом нас сдали частям ООН, погрузили в лайнер, и через две недели мы топтали столичный асфальт. Цветами нас не встречали — только родственники да кучка демонстрантов с бранью по нашему адресу на плакатах.
Компенсацию я быстро проел, а в Бункере вежливо объяснили, что работой они не обеспечивают, а пока я валялся на нарах, мне вычитался стаж за недоблестное поведение. С гуманитарным образованием и с таким проколом в послужном списке в госведомства я смело мог не соваться. Очереди на биржу отпугивали за три квартала, с курией связываться не хотелось, да и выходов на нее у меня не было. А тут вдруг у Гервега дядя оказался крупным чином в полицейском управлении, и это решило все. Я плюнул на большие надежды, подаваемые в замшелых стенах «альма матер», и оттрубил два года на курсах переподготовки Управления. Потом меня заметил Шеф, выделил, взял на стажировку, два удачных дела— и меня зачислили в штат.
Я почти согрелся, но никак не мог заснуть. Теперь здесь знают, кто я, и безопасность, следовательно, возросла. После принятия Закона о Возмездии убийства и подозрительные несчастные случаи с сотрудниками федеральных органов сошли практически на нет. Пока я здесь, мне ничто не грозит, да и на обратном пути тоже. Если над ними зависнет бронированный двухвинтовик и даст ракетный залп, то мало кому понадобятся оружейные мастерские и спортзал. Разумеется, все это при условии, что они не в номерном квадрате. Но кто меня пустит в квадрат?!
Плохо, что они спокойно приняли мою засветку. Директор слегка удивился, а персоналу, кажется, на все кашлять. Я объяснил директору, что мой визит связан с побегом Пита, но пусть это его не волнует, дело формальное, а инспектором я назвался, чтобы не будоражить его подопечных и воспитателей.
Директор и не думал волноваться! Будь он трижды артист — игру я бы заметил, но он действительно был спокоен. Как катафалк. Ему все равно, кто я и зачем, а это могло означать только одно — за ним стоит реальная сила. Либо армия, либо курия. Не исключено, что и то, и другое.
Перебор бумаг, опрос воспитателей и охранников ни к чему не привел. На мои расспросы, каким образом и почему удрал Пит, воспитатели пускались в рассуждения о сложной и тонкой психологии подростка-делинквента, а охранники с унылым однообразием жаловались на нехватку рук, за всеми не уследишь, работы по уши, а как ни приучай — удава вместо галстука не повяжешь. Охранник Пупер, например, заявил, что плюнет на школу и уедет в Долину, телохранителем, потому как деньги ерундовые, а подростки хоть с виду тихие, но от них всего можно ожидать, с оружием балуются, контроль контролем, а как дадут из четырехствольного, так все брюхом вверх и лягут…
Судя по всему, Пупер не разделял взглядов директора на методы сублимации. Полагаю, что он и слова такого не знал.
О выпускниках я пока не заикался, не торопясь ворошить осиное гнездо. Не нравилось мне здесь, и что-то фальшивое мерещилось во всем. Так вроде школа как школа, а зайдешь за фасад — и обнаружится, что это огромная декорация с пыльной мешковиной и трухлявыми подпорками сзади…
Я насторожился. По коридору кто-то шел, один, особенно не таясь. Шаги затихли у моей комнаты. За дверью потоптались и постучали. Плохо! Если бы сейчас ворвалось несколько молодчиков с кастетами или даже пукалками — я бы знал, что делать. Но когда вежливо стучат, значит, дело безнадежно!
В дверь еще раз стукнули, и темная фигура, возникшая в проеме, спросила голосом директора:
— Вы спите?
Идиотский вопрос. Я приподнялся на локте, пружины тонко скрипнули.
— Мне ненадолго, — сказал директор и вошел.
Выключатель находился у изголовья. При верхнем свете директор выглядел представительно: крупная фигура, высокий лоб, слегка опущенные уголками вниз усы и подозрительно спокойные глаза.
Пока я натягивал брюки, он молча сидел у стола, внимательно разглядывая свои ногти. В моей практике ночные визиты кончались обычно тем, что на десерт собеседник пытался меня кокнуть либо подкупить. Впрочем, если директор вдруг кинется выкручивать мне руки, я не поверю своим глазам. Не к лицу! Это дело Лысого или даже Пупера, а то есть у них еще такой, физиономия — вылитый Баквивисектор.
— Надеюсь, — произнес наконец директор, — у вас все в порядке?
— Разумеется, — улыбнулся я, хотя мне стоило больших трудов не послать его к черту, — дело почти формальное. Не хотелось впутывать департамент просвещения, хотя, — здесь я еще раз улыбнулся, — мы воспользовались их вывеской. Ваши парни не ангелы, Джеджер тоже, знаете ли…
— Значит, он все-таки набезобразничал? Но нам ничего не сообщали…
— С ним все в порядке.
В этом я как раз и не был уверен, но сейчас меня больше интересовал сам факт полночного разговора. Притом, столь содержательного.
Директор перестал разглядывать ногти на левой руке и перешел на правую, а я наблюдал за его занятием.
— Вы уезжаете завтра? — наконец спросил он.
— Если ничего не изменится…
Глаза его чем-то полыхнули, кажется, бешенством.
— Послушайте, вы срываете нам работу. У нас дел по горло!
— У меня тоже, — я сочувственно развел руками, — масса дел. Ничего, завтра посмотрю кое-какие бумаги, а после обеда распрощаюсь, — а сам подумал: «Там видно будет!»
— После обеда?.. — Он пожевал губами. — Вам удобнее выехать утром.
— Этот вопрос, — деликатно сказал я, — с вашего позволения, я постараюсь решить сам.
Он устало вздохнул, полез в карман, достал круглый пластмассовый жетон и бросил его на стол.
Разочарование было не очень велико, я подозревал нечто в этом роде. Одно смущало: жетонами курии так не бросаются, я бы поверил и на слово. Не такая важная шишка, чтобы жетон. За все время службы я только раз видел кругляш, и вот теперь второй. Крайний случай и высший козырь!
Некоторое время я просидел в легком оцепенении. Машину я взял свою, а не служебную, и теперь Шеф черта с два выпишет чек на бензин. Во-вторых, прибавки в этом году можно не ждать, да и в будущем тоже, — такой прокол!
— Утром! — тихо заключил директор нашу беседу и вышел.
Я повертел прозрачный жетон с впрессованной в него буквой «К» и сунул в карман. Странно! Высшим козырем по скромному капитану — надо, чтобы я убирался скорее, иначе могу увидеть или услышать нечто мне не надлежащее. Вот и прихлопнули жетоном, чтобы не лез в их дела. Как там приговаривал директор, когда мы обходили классы? «Ребята при деле», — вот что он повторял.
Хорошенькое дельце!
Все ясно — выпускников прибирает к рукам курия. Еще бы! Крепкие парни с бурным прошлым, владеют оружием, неплохо дерутся… Находка для курии! А дряни ей не нужно, мусор ей даже вреден, потому что в хорошо отлаженном механизме организованной преступности все должны делать свое дело хорошо и вовремя. То-то в последнее время шатунов стало меньше. Слава богу, иногда можно хватать всякую мелочь, вроде зарвавшихся «послушников», на это есть что-то вроде молчаливого уговора с курией.
На своем третьем деле я чуть не погорел. Крупное хищение на государственном металлургическом комплексе, слишком крупное, чтобы не была замешана курия. Я не сразу понял, чем там воняет, погорячился и намял теста, а когда сообразил что к чему, то чуть не наложил в штаны. Всего неделя прошла после свадьбы, и дюжина пуль вместо медового месяца мне были совершенно ни к чему. Тогда мне повезло— Шеф вернулся из отпуска раньше срока и быстро все замял.
Непонятно получается с директором. Если бы жетон предъявил Лысый или даже этот, Пупер, я бы не очень удивился. Но директор! Я видел его досье: Иг-нац Юрайда, пятьдесят два года, лауреат премий имени Спока, Сухомл и некого, Кун-цзы. Награжден медалью Конгресса «За гуманизм». Работал в Африке и так далее…
Этот гуманист мечет жетон, как заправский кардинал, — чушь какая-то! В свое время его таскали в комиссию по расследованию антигосударственной деятельности. Протесты общественности, вой прессы… И вдруг такой поворот! Я не ангел и работаю не с ангелами. При случае могу поступиться принципами, бульдозера зонтиком не остановишь, как говорил старина Бидо, когда его в очередной раз вышвыривали из отделения, ничего не добившись. Не всем дано играть благородные роли, но когда. короли превращаются в шутов — это как-то не по правилам. Это даже оскорбительно для нас, простых смертных. Мы, может, только тем и утешаемся, что есть другие, не-продавшиеся и великие.
Могли его купить или запугать? В пятидесятом его дом дважды пытались сжечь ультра, где-то на юге Африки его брали заложником сепаратисты, несколько раз в него стреляли. Такого можно только сломать, но запугать?.. Вряд ли. Да и на что он годен, сломленный? Курия любит, чтобы себя выкладывали всего, с любовью к делу. А вот к какому делу — это уже конклав преподнесет в лучшем виде и надлежащей упаковке. Объяснят так, что сам поверишь и других убедишь в отсутствии иного выхода. И поверишь, что в курии благодетели заправляют и что лучше грабить по графику, научно разработанному, а не дилетантски палить из автомата в случайных прохожих у Стройбанка. Хорошо оплачиваемые бакалавры риторики докажут в два счета, что государство — первый грабитель, а не воспользоваться своим паем просто грех для порядочного налогоплательщика, стонущего под налоговым прессом. И игорные дома, где порядок и спокойствие, лучше грязных подвалов, где прирежут, не спросив фамилии. А кто желает себя добровольно травить, пусть уютно курит травку или колется. Тогда он тих и безопасен, пока его не скрутит. Пьяных сейчас не увидишь на улицах, пьют дома. Курия объявила пьянству тотальную войну и добилась сухого закона. Молодчики курии лупили пьяных без пощады, раздевали всюду и в любую погоду. Правда, ходили слухи, будто одна фракция в курии задавила другую, а случись наоборот, били бы наркоманов.
На втором этаже, судя по слабой музыке и еле слышному смеху, не спали. Я посмотрел на часы — поздновато… Звукоизоляция у них хорошая: в зале я видел «Филис — до», тысячеваттный ритмизатор, ко мне же едва доносился писк, в котором с трудом угадывался боевик сезона «Поцелуй меня в фалду».
«Мальчики при деле», — лучше не скажешь! При деле. Да-а, пройдись ты лет десять назад по Арлиму, и если голову не открутят или не общипают догола, то молись богу, дьяволу или Национальной декларации, чтобы жуткие полчища юных негодяев занялись чем-нибудь толковым, а не шлялись по загаженным до блевоты улицам, терроризируя весь район. А может, он увидел, как вся его работа, гордые принципы и белые манишки летят в глубокую и вонючую дыру и что высокие идеалы не стоят фальшивой монеты, потому что на каждого порядочного и достойного человека, выпестованного им, наше общество, образец истинной демократии самого свободного мира, плодит тысячами и десятками тысяч смрадных подонков…
Его могли купить и тем, что организованная преступность, в просторечии — курия, оспаривает в первую очередь грабительские прерогативы государства, облегчая карманы налогоплательщиков утонченно и безболезненно. Игорные дома и наркотики не страшнее водородных хлопушек и орбитальных эжекторов, куда, как в бездну, со свистом уходит треть бюджета. Он мог выбрать меньшее зло, и меньшим злом для него оказалась курия.
В моих рассуждениях была неувязка. Юрайда, суда по тому, что я о нем знал, скорее примкнул бы к левакам или радикалам, чтобы героически и бессмысленно погибнуть в стычке с полицией, не запятнав чистоты своей совести. Для курии у него характер не тот. Хотя что я знаю о его характере? Было у меня дело, когда один сенатор с блестящей репутацией задушил свою любовницу за то, что она позволила себе неуважительно отозваться о его идеалах. Подозрительно вот что: если ребят прибирает курия, то почему они меняют фамилии? Глупо. И жетон на такие мелочи ни к чему. Значит, я наткнулся или могу наткнуться на нечто запретное. Не задумала ли курия переворот? Но зачем начинать со школ, пестовать юнцов? Да меня бы и близко не подпустили. Шеф бы придержал. Хоть мы и зовем его за глаза «Трясунчиком», но на самом деле кличка не очень справедливая, если надо, он и сам лезет в пекло. Долг службы, честь мундира и все такое… Но там, где пахнет самую малость курией, он становится тверд и несгибаем, проявляя коварство и отвагу в чудовищных дозах, лишь бы не ходить по минному полю. Нюх у него на курию фантастический, подозреваю, что они его подкармливают. Ну, а что делать? Когда в деле Крупчатника мы брали с ним вдвоем ошалевшую от наркотиков банду вооруженных шатунов, у нас был один шанс на сто и мы его вытянули. Но если вязаться с курией и идти поперек, шансов просто нет, а это всегда обидно, когда нет шансов. На это дело, воняй оно хоть на каплю курией, Шеф не отпустил бы ни при каких обстоятельствах, если только не желал избавиться от меня. Но если меня утопят, сильно в гору пойдет Торл, дурак потомственный и патентованный, а Шеф после курии больше всего боится дураков.
Сверху все еще несся писк ритмизатора и слабый топот.
Что ж, подумал я, если надо уезжать, то я уеду. Порадую Шефа жетоном. Но еще не утро! А поэтому не будем беспокоить директора Юрайду и предпримем легкий маршбросок на второй этаж. Чуть позже, когда они угомонятся…
Глава вторая
Наверху стихло. Минут двадцать я выжидал, прислушиваясь, а затем вышел в коридор. Никого не было, но там, на этажах, у лифта вполне мог сидеть охранник. На всякий случай.
Лифтом пользоваться рискованно, а где у них лестница, я так и не понял. Зато днем, обходя здание, обратил внимание на водосточные трубы, гладкие, блестящие, словно отполированные. Несолидно ползать по ночам, но на что только не пойдешь, лишь бы не тревожить занятых людей.
Я был уверен, что на первом этаже нет ни души, но эта уверенность быстро исчезала, я чувствовал затылком, как сзади неслышно и быстро подкрадывается… с кастетом… сейчас врежет! Не оборачиваясь, я резко дернулся вправо и стукнулся о стенку. За мной никого не было. Я пожал плечами и вернулся в комнату.
Взяв из портфеля кое-какие мелочи, я пошел к выходу. У последней комнаты услышал странные звуки и слегка приоткрыл дверь. Из-за нее выполз могучий храп. Я вздохнул и пошел к выходу. Дверь во двор, как я и предполагал, была открытой.
Во дворе было темно и глухо. Ежась от мокрой прохлады, я прошелся вокруг дома, дважды ударившись плечом о дерево. Можно было подумать, что в здании, темнеющем на фоне безоблачного звездного неба, все вымерло, если бы не тонкие спицы света, местами пробивающиеся на втором и третьем этаже. Луны не было, ее загораживал склон.
Пока я ходил у дома, ветер пригнал туман, звезд почти не осталось. Я споткнулся о корень и, к стыду своему, потерял направление. Внутренний голос подбивал идти вправо…
На руку упало несколько капель, только дождя мне не хватало! Я пошел быстрей, но тут же уперся вытянутой ладонью в металлическую полосу. Нащупав соседние полосы, я понял, что внутренний голос привел к воротам.
Выругавшись, я повернул обратно и шел на этот раз медленнее. Не успел я отойти шагов на двадцать, как затылок опять свело от напряжения. На этот раз я был уверен, что за мной кто-то идет. Я шагнул с дорожки на траву, за дерево. Во мне медленно взбухала злоба — если и эта тревога окажется ложной, то я за себя не отвечаю. Подпалю школу!..
Кто-то беззвучно прошел мимо, выдавая себя движением воздуха. Он шел от ворот, следовательно, к школе. Слава богу, что-то начало происходить. Наконец появляется некто, за которым можно следить, выявлять контакты, брать с поличным и нейтрализовать. Разумеется, если это не какой-нибудь крупный пень из курии.
Ночная приставка барахлила. Пока я вкручивал фильтры, он скрылся за поворотом. Не отрегулировав до конца, я двинулся за ним. Большой четкости не требовалось, хватит и контура. Не подвели бы только батареи, все-таки сыро…
Возбуждение улеглось, все стало обыденным, привычным. Ночной гость, судя по контуру, — мужчина. Охранник или воспитатель, загулял допоздна в Долине, а теперь спешит исполнять служебные обязанности. Я беру его за кадык и спрашиваю, не пешком ли он топал от самой Долины, а если его подвезли, то кто и докуда, и почему не было слышно машины — туман идет сверху, и слышно пока хорошо.
Он будет врать или говорить правду, не имеет значения, мне бы только за слово уцепиться. Ну, а если это подопечный, то еще лучше. Дать пару раз по соплям, он и посыплет, как выбирался из школы (это, скажем, ерунда, отсюда только безногий или ленивый не сбежит, если захочет), куда и к кому уходил, а главное — почему вернулся? Если же он посторонний, то открываются очень богатые перспективы. Курии, например, нет нужды лазать по ночам!
Ночной пришелец вышел прямо к зданию. Я сунул приставку в карман. Ветром разогнало туман, звезд хватало, чтобы следить за его перемещениями, тем более что из-за горы весьма кстати вылез край луны.
Он подошел к входной двери. Я напрягся, собираясь рвануть за ним и догнать у лифта, однако полуночник потрогал дверь, затем отошел на несколько шагов и, судя по позе, стал разглядывать окна.
Правую руку он держал в кармане, а левую у лица. Та-а-ак! Я выдернул приставку и нырнул за скамью. Минуты две он стоял неподвижно, я успел подстроить фильтры. Он стоял боком, лицо светилось красным пятном, у глаз дрожал полупрозрачный прямоугольник с темными четкими кружками. Проклятие! У него тоже приставка ночного видения. Хорошо, что он не обернулся. Повезло. Одно уже ясно — это посторонний.
Он снова пошел к двери, открыл ее, заглянул внутрь и, оставив ее открытой, двинулся в мою сторону, смотря куда-то вбок. Дойдя до угла, заглянул за дом, потом вернулся, но опять не вошел. Проверяет подходы!
Пока он шелестел листвой за углом, я в несколько прыжков оказался у входа и пробрался в свою комнату. Встав у двери так, чтобы видеть в щель коридор, я вытащил из футляра ампулу с люмоксином и погасил свет. Будет забавно, подумал я, если он полезет ко мне в комнату. Мелькнула мысль, что фигурой он напоминает Шефа. Я позволил себе улыбнуться, но тут освещение в коридоре изменилось, почти неслышные шаги приблизились к моей двери. Я поднял ампулу.
Когда темная фигура пересекла поле моего зрения, я зажал свободной рукой нос и рот и сдавил тонкий пластик. Струя люмоксина, шипя и испаряясь, брызнула в коридор.
Глухой шлепок об пол.
Задержав дыхание, я медленно сосчитал до пяти и вышел в коридор. Среднего роста мужчина в черной кожаной куртке лежал вниз лицом, мерно сопя и время от времени постанывая. Я втащил его к себе, включил свет и перевернул на спину.
Минуту или две я в идиотском трансе, еле сдерживая истерический смех, смотрел на его длинное лицо с большой родинкой под носом.
Затем я поборол соблазн пнуть лежащего и сел. Теперь я уже ничего не понимал.
Надо же! Старина Бидо собственной персоной пожаловал в гости.
— Вы всегда сначала стреляете, а потом смотрите— в кого?
— Вот вода…
Бидо отхлебнул из стакана и со стоном взялся за голову. Стукнулся. Хотя после люмоксина как с похмелья: жажда и головная боль.
На столе был разложен малый джентльменский набор, который я выгреб из его карманов, пока он валялся без чувств. Пукалка с глушителем, кастет, отмычка, моток толстой лески с крюком и метателем, несвежий платок, начатая пачка «Люкса 001» и визитная карточка. Самым интересным из этого перечня была визитная карточка. Жирным золотом оттиснутые буквы гласили, что в миру Бидо зовут Лайоном Круипо. Это не новость: когда он попадал к нам, трясли его крепко, подозревая в скупке краденого у шатунов. Но вот маленькая четверка в углу визитки, медленно становясь на свету невидимой, говорила о многом. Пока Лайон-Бидо жадно пил воду, я развлекался тем, что зажимал угол между большим и указательным пальцем. Через несколько секунд четверка снова проявлялась.
Кто бы мог подумать, что наш скромный Бидо — «аббат»!
А как он крутил на допросах, ломая из себя бедного несчастного иммигранта! Еще бы, найди мы у него визитку, отпустили бы, не связываясь, или прихлопнули без шума, если втемную. К тому же курия не любит, когда ее люди светятся без нужды или без санкции.
Старина Бидо немного пришел в себя. Его длинное лицо еще более вытянулось, он с сожалением глядел на меня, предоставляя выкручиваться из ситуации самому.
Мне захотелось дать с места, не вставая, ребром ладони снизу по ноздрям этого типа, чтоб зашелся кровью, стервец! Лучше бы он оставался шатуном, старым, хитроватым, безопасным и весьма симпатичным шатуном. С аббатом не поговоришь запросто о жизни, не рявкнешь внезапно и не возьмешь за ухо. Аббат при случае может выйти на Шефа. С другой стороны, если прижарит, то и я могу выйти на «кардинала», ну и тем более на аббата. Поговорим, как равный с равным… ствол ему в глаз!
Бидо допил воду и рассовал свое хозяйство по карманам.
Не было ни одной стоящей мысли, потом пришли сразу две, мелькнули, спутались… Бидо при любых обстоятельствах не должен был красться и таиться, наоборот, подвалил бы с понтом и обязательно с оравой служек. Марку держать надо!
Но тогда получается, что директор Юрайда мелкий самозванец! Такого курия никому не простит, и как ни крути, место директора в этой школе скоро будет вакантным. Но что, если в курии раскол и свои темные дела, настолько темные, что скоро вакантной окажется моя должность?
Вот еще о чем я думал, наблюдая, как старина Бидо запихивает в карман пачку «Люкса»: я трепыхаюсь здесь черт знает сколько и не выкурил ни одной сигареты. Курящих тоже не видел. Я забыл о сигаретах и не вспомнил бы, если бы не «Люкс», а ведь моя норма — полторы пачки в день! От этой бессмыслицы стало страшно, голову обдало холодом. Меня проняло — дело и впрямь нечисто!
Старина Бидо явно не собирался курить, хотя у меня на допросах клянчил сигарету за сигаретой, выдирал зубами фильтр и прикуривал одну от другой.
Не распыляют же здесь, в конце концов, антитаб в кондиционерную систему? К тому же Пупер ее никак не задействует, лентяй такой! Оригинальная методика воспитания: стрелять из миномета можно до изнеможения, каратэ или палочный бой сколько душе угодно, но вот курение… ай-яй-яй, курят только дурные мальчики, которые не слушают наставлений матушек, не ходят в воскресную школу
— Недоразумение можно считать не имевшим места, — произнес Бидо.
— Несомненно, — ответил я.
— Мы вполне могли бы установить неофициальный контакт, вы понимаете… — Он пошевелил в воздухе пальцами.
— Если не ошибаюсь, школа не контролируется вашими людьми? — осведомился я.
— Право, я затрудняюсь… — замялся он.
— Спасибо, достаточно. Неофициально фиксирую, что вы ничего не сказали. Тогда кто их пасет?
— Не знаю. Собственно говоря… э-э-э…
— Ясно! Ты… пардон, вы для того и… Есть догадки, предположения?
Старина Бидо с большим сомнением гладил свой подбородок, его распирали противоречивые чувства. Честно говоря, тот, прежний Бидо, фонтан вранья и остроумный сквернослов, мне нравился больше, чем этот уныло дипломатствующий аббат.
— Они к нам не имеют никакого отношения, — сказал наконец Бидо, — мы потрясли кое-кого, но впустую. Я потерял троих, даже не булькнули.
Вот это дела! Курия ничего не выяснила. Куда же это я, позвольте спросить, лезу и во что уже успел вляпаться? Разведка? Непохоже, они бы завернули за сто километров и еще пинка дали сзади, для скорости.
Хорошо, что я не один в этом чертовом месте и Бидо вроде напарника. Дело становилось мрачным и непонятным. Правительство в лице разведки и курия в своем собственном лице не имеют к этому заведению отношения, а насколько мне известно, это единственные реальные силы, с которыми надо считаться в нашей благословенной стране. Некоторые полагают, что это даже одна сила. Может, радикалы? Но у них монет хватит разве что на десяток списанных пулеметов. Нет, радикалами не пахнет, левыми тоже, левые против насилия принципиально.
На часах было ровно три.
Старина Бидо оглядел комнату, нервно зевнул и сообщил, что собирался идти напролом. Недавно здесь пропали трое, сгинули и чирикнуть не успели. И не новички, один из них стажировался на Сицилии. А сейчас с ним человек двадцать, оцепили школу за оградой, никто не выскочит. Он решил взять первого, оттащить за ворота и крепко встряхнуть.
Моя ночная вылазка была ничуть не умней. И я собирался брать языка, трясти, вытряхивать, но что именно — представлял слабо. Теперь я понимал безнадежность моей затеи: ну, взял охранника или воспитателя, а что они знают? Нет, господа мои, как сказал один неглупый человек: бей в голову, остальное само развалится. Надо брать директора за кадык и трясти до посинения. Что они делают с детьми, куда их потом прячут, и кто за этим стоит.
Терять нечего. Утром я заведу его сюда, старина Бидо нарычит и посулит все, что причитается самозванцам, а я, воспользовавшись замешательством, вколю директору немного сыворотки.
Бидо согласился с моим планом сразу.
— Могут ваши люди без вас пойти напролом? — спросил я.
— Нет, они ждут меня или сигнала. Если не вернусь через…
Он беспокойно взглянул на часы, подцепил ногтем кнопку. За ней блеснула тонкая нить. В часах пискнуло. Бидо шепнул что-то вроде «место», и кнопка втянулась обратно.
— Вовремя, — облегченно выдохнул он, — через полчаса они бы тут все разнесли. Теперь до сигнала.
Старина Бидо задремал на стуле, мне же не спалось. С ночным гостем откровенного разговора не получилось, он мямлил, крутил, но так и не сказал, почему сам сунулся в школу, а не послал кого помельче.
Интересно, в какую вонючую дыру я лезу, если даже курия здесь ползает по ночам, а глубоко законспирированный аббат шастает с пистолетом и подставляется? Надо уносить ноги, пока не оторвали! Шефу покажу жетон, порадую старика. Правда, в прошлом году, за неделю до аварии, Барлетт ляпнул с похмелья, что дочь Шефа обручена с племянником чуть ли не кардинала. Барлетт всегда врал оптом и в розницу, но почему бы не предположить, что Шефа попросили по-семейному пощупать это дело. А старина Бидо прикрывает меня или дублирует. Забавно…
Сон не шел. Я достал зажигалку и подключился наугад ко второму этажу. Там тоже не спали. Кнопка четыре, это холл. Разговаривали подростки.
«…Мы на двух машинах выскочили да как дали вдоль дороги, эти все попрятались по норам. А потом Кук прошелся из лейки, вот крику-то было, ха-ха-ха, а на базу вышли только вечером, а там ловушка, Кука в темноте зацепили, а Пет сказал, что Куку крышка, если не успеем до утра выбраться…»
«Успели?» — спросил второй хриплым голосом.
«Успеешь, как же! Влезли в болото и хлюпали сутки, а вокруг эти носились, головешки кидали».
«А-а-а…»
«Вот тебе и а! Пет сказал, сволочи, мальцу каникулы испортили».
«Вы что тут расселись, — вмешался третий голос, — тест по химии уже раздали, не успеете, олухи».
Интересный разговорчик. Надо спросить у ребят, куда их возят на каникулы, и какие это еще каникулы в спецшколе?! Занятия ночью, в четвертом часу… не спят они вообще, что ли?
В классах я тоже оставил кнопки. В одном было тихо, в другом, судя по всему, шел урок!
«…Вопрос твой хорош, Макс, но ты забегаешь вперед. К прерафаэлитам мы еще вернемся, и ты мне напомнишь, — говорил мягкий, хорошо поставленный голос, — теперь обратите внимание на лицо всадника. Видите, это не свирепая жажда крови, нет, перед нами напряженное спокойствие честного сожаления. Воин убивает, потому что идет бой. Кто прав, а кто виноват, будет спрошено после, а пока либо ты, либо твой враг. Заметьте, краски не грубы и не крикливы, что было свойственно раннему периоду творчества. Преобладают полутона, война изображается не грудами окровавленного мяса, нет, мы видим пластику мышц, а линии копий и мечей рассекают пространство картины на фрагменты, членимость которых строго мотивирована — сила против силы…»
Не знаю, сколько времени я бесцельно вертел в руках зажигалку. Можно подумать, что это не школа для социально опасных подростков, а Куперсфильдский колледж для интеллектуальной элиты. В конце концов, здесь собраны не мечтательные отроки с томиком Овидия под мышкой, а завтрашние шатуны или профи для курии. И попали они сюда не по злой воле родителей, заточавших младших сынов в монастырь. Для чего же им тогда ночные лекции по живописи?
У нас в школе такими предметами и не пахло. Основной курс, куцые факультативы, половина преподавателей ходит с синяками, а половина лупцует нас. В старших классах одни, вроде меня, взялись за ум, другие рассосались по бандам и спецшколам.
Старина Бидо вдруг тонко захрапел. С ним тоже непросто. Даст ли мне его оцепление благополучно выскочить отсюда или прихлопнет по недоразумению…
Глаза начали слипаться. Засыпая, я подумал, что если заваруха начнется ночью, то очень много шансов проснуться покойником.
Проснулся я от толчка.
Старина Бидо стоял у двери, держа руку в кармане. Заметив, что я встаю, он поднес палец к губам.
В коридоре гремели шаги, слышалась возня, гудел лифт. Бидо выругался и отошел от двери.
— Доброе утро! У них что, двери нигде не запираются?
— Видимо, нет, — ответил я.
Бидо прошелся по комнате, поглаживая подбородок. Придя к какому-то решению, он вытянул кнопку часов и, косо глядя на меня, зашептал в нее. Часы он прижал к уху.
Я вошел в душевую. Бриться не стал, щетина еще незаметна, тем более, что бритва уже в портфеле. Покончив с туалетом, я вернулся в комнату и обнаружил Бидо сидящим на неубранной кровати. Он рассеянно вертел в руках часы, осторожно постукивал по ним пальцем и снова прижимал к уху.
— Черт бы побрал эту технику!
— Могу предложить свою, — я полез во внутренний карман.
Бидо криво улыбнулся и покачал головой. Значит, работает с дешифратором. Он даже слегка осунулся, в глазах появился лихорадочный блеск. Я бы даже сказал, что он отчаянно трусит. Впрочем, это его личное дело, я тоже не супермен без страха и упрека.
Восемь утра. Пора начинать нашу авантюру. Утешало одно: поскольку за моей спиной замаячила курия, то, оказавшись в темной комнате с двумя чудовищами, я не наступлю на мозоль хотя бы одному из них.
— Значит, так, — сказал я, — постараюсь заманить сюда директора, а если не выгорит, то вернусь, и можно звать подкрепление.
— Не нравится мне это! — мрачно тряхнул свои часы Бидо.
— Они могут начать без сигнала?
— Нет, но… — Он задумался.
— Ну, хорошо. В случае чего, я буду поблизости.
Не знаю, в каком случае я собирался быть поблизости, но больно уж жалкий у него был вид. В самом деле, почему бы не подбодрить бедного аббата?
Я вышел во двор и несколько растерялся. За время, проведенное здесь, стала привычной обстановка изоляции и умолчаний, тумана и полумрака. А сейчас небо было чистое, два облака в вышине тянулись друг за другом, солнце наполовину вышло из-за гор, а опавшие листья багровыми и желтыми пятнами окаймляли двор.
По школьному двору носились парни, покрикивая, задирая и толкая зазевавшихся. Причиной оживления был армейский четырехосный «беккер», до верха брезентовой крыши набитый картонными ящиками. Двое спускали их вниз, остальные подхватывали, волокли и складывали у входа. Через несколько минут я обнаружил причину суматохи: ящики, на мой взгляд совершенно неотличимые друг от друга, без надписей и наклеек, сортировались и растаскивались по разным местам. Крик, шум и дерганье шли из-за споров, куда какой ящик нести.
Двое воспитателей безучастно наблюдали за разгрузкой. У кабины директор Юрайда подписывал на колене бумаги и по одной совал их в окно водителя.
Я увидел Селина, он стоял у кузова и распоряжался, куда нести очередной ящик, непрестанно покрикивая: «Не перепутайте, не перепутайте!» Затем сорвался с места, подбежал к ближайшему штабелю и выдернул из середины ящик — штабель развалился, от крика зазвенело в ушах.
На меня не обращали внимания. Если у нас с Бидо совместная акция не рухнет и я целым выберусь отсюда, то долго буду помнить это утро: грузовик, коробки и я, дурак дураком, ничего не понимающий…
Проходя мимо коробки со слетевшей крышкой, я заглянул в нее. Рулоны бумаги, белой бумаги, раза в два шире туалетных рулонов. Они что, на десять лет запасаются?
Юрайда отошел от кабины и заметил меня. Для начала я пожелал ему доброго утра. Он ответил мне тем же. Выдавив из себя еще несколько пустых фраз, я замолчал, соображая, как умудрился широченный «беккер» пролезть через ворота, миновав врытый посередине рельс? А оцепление?
— Ребята заправили вашу машину, — сказал директор, в смысле, пора, мол, тебе и прощаться.
— Спасибо, — ответил я. Интересно, чем заправили, и что от меня останется, когда их заправка сработает? — Теперь ряд мелочей…
— Каких еще мелочей? — резко спросил директор.
— От силы пять — десять минут, оформим акты ревизии и все. В конце концов, я тоже не хочу задерживаться.
Директор Юрайда нахмурился. Ему явно не хотелось говорить со мной о чем бы то ни было, и он, по всей видимости, считал, что я просто тяну время. Тем не менее наживку глотнул, хотя немного не по плану. Он попросил меня дождаться в кабинете, пока не покончат с разгрузкой. Ладно, пусть будет так.
Я не стал беспокоить старину Бидо, директор мог вернуться не один, а афишировать связи с курией небезопасно.
В кабинете за директорским столом сидел Пупер и рылся в бумагах. Увидев меня, он расплылся в улыбке, кивнул, сгреб все в ящик стола и попятился к двери, чуть не опрокинув кресло.
Сев на его место, я дождался, пока он закрыл за собой дверь, и отколупнул «кнопку». Не оставлять же на память! Интересно, почему здесь любой вхож в кабинет директора и может шарить в его бумагах?! Я выдвинул верхний ящик и наугад взял несколько листков. Платежные бланки.
Черт, кажется, я сглупил в разговоре с директором. Какие там еще акты ревизии, если ревизор я липовый? Впрочем, директор вроде бы не обратил на это внимания.
Два раза на селекторе загорался вызов, но я проигнорировал. Потом я рассмотрел его тщательнее. Оказалось, это простой телефон с приставкой, а не внутриведомственный многоканальник. Может, у них есть прямая связь с Долиной?
Недолго думая, я набрал номер местного отделения. Трубку взял дежурный, я назвал код и столичный номер. Через минуту он соединил меня с конторой. Из моих на месте никого не было, а секретарша нелюбезно ответила, что начальство работает дома, с женой. У Шефа трубку никто долго не снимал, потом взяла его жена. Минуты три ушло на пустую болтовню, директор мог войти в любой момент, а мне не хотелось, чтобы он застал меня на телефоне. Наконец она позвала супруга.
Шеф удивился моему звонку и спросил, не произошло ли чего-нибудь, требующего немедленного вмешательства. Нет, нет, заверил я, все более или менее в порядке (здесь я мысленно выругался). Как скоро, спросил Шеф, я думаю возвращаться? Как получится, ответил я, думаю, что скоро. Шеф помолчал и спросил, как я себя чувствую.
Он был уверен, что линия на поводке. Было бы странно, если бы телефон не прослушивался. На вопрос о самочувствии я разразился тирадой, в которой со смаком описал состояние печени, желудка и предстательной железы. Пусть слухачи гадают, что я имею в виду. Шеф тоже задумался, потом хохотнул и пожелал удачи.
— Еще один вопрос, — успел сказать я до того, как он собрался положить трубку, — что там в книжке у Лучника насчет меня?
Опять молчание. Шеф кашлянул и спросил, правильно ли он меня понял. Разумеется, ответил я, все, наверно, в ажуре, но на всякий случай… И если не трудно, то желательно сейчас.
Шеф передал трубку жене, и пока старая кошка молола языком, я, подхихикивая и поддакивая в нужных местах, гадал, скоро ли вернется директор и что меня дернуло спросить о реестре. Интуиция, что ли? Те несколько сотен квадратов были в основном правительственными гадюшниками, нашпигованными новейшей или выдаваемой за новейшую смертоубийственной техникой. Ее тщательно оберегали от глаз честных налогоплательщиков, на чьи деньги, кстати, все это было сработано и которым, как я полагаю, плевать хотелось на нее. А кому было интересно, тот мог все в самом лучшем виде разглядеть или даже сфотографировать на память со своих спутников слежения.
Жена Шефа умолкла на полуслове, в разговор с параллельного телефона вмешался Шеф.
Он сообщил, что по моему возвращению даст команду секретарше готовить на меня бумаги, что я засиделся в капитанах и пора расти дальше. И что мне надо срочно сворачивать дела и выезжать прямо сейчас. Когда же я, похолодев, спросил, почему меня не предупредили, он резонно ответил, что самому надо заботиться о пределах своей деятельности. И положил трубку.
К своему удивлению, я вдруг понял, что во мне нет страха. Теперь, когда я знал, что Закон о Возмездии не распространяется на квадрат школы, и неважно кто тут ворочает — правительство, разведка, курия или все хором дружною семейкой, я получил свободу рук. Вернее ног. Шеф будет с меня пылинки снимать и на себя перекладывать, он ведь тоже ковал мое поражение.
Встану сейчас и тихо удалюсь, не хлопая дверью, пока они разгружают. Портфель, правда, остался в комнате, но портфель не стоит заупокойной мессы. Пусть останется на память Бидо. Да вот, еще с Бидо… неудобно покидать не попрощавшись, но ничего не поделаешь — я в эти игры не играю. Ставки не те и правил я не знаю. Пусть Бидо меня простит, если выберется без ущерба. Не знаю еще, как мне прорываться мимо его головорезов. Грузовик они пропустили… в школу. А из школы?
Я поднялся с директорского кресла и остался стоять. Что за бред, подумал я! Даже если мы с Шефом вели себя как последние недоумки, то куда смотрела курия? Итак, Шеф засылает меня не глядя, неважно— сам или по просьбе. Бидо возникает из тьмы и входит в контакт со мной. И все благополучно забывают свериться с реестром номерных квадратов! Ну, пусть я обычно беру дело без расспросов, пусть Шеф, утомленный после секретарши, забыл посмотреть карту. Но чтоб курия совалась туда, где ей делать нечего?! А если они решили, что могут здесь поживиться, то мне ни к чему торчать между двумя дорожными катками. В конце концов, мое начальство велит оперативно уносить ноги. Можно намекнуть старине Бидо, что мы моемся чужим мылом, и пора тихо оставить этот гостеприимный уголок, пока нами не занялись костоломы посерьезнее его гвардейцев. Но если Бидо знает, на что идет, и сочтет меня дезертиром, то вправе будет поступать по законам военного времени. Одному выбираться легче, решил я, к тому же я его сюда не звал.
Я снова опустился в кресло. При мысли, что надо красться мимо комнаты, где затаился Бидо, пробираться сквозь двор и кордон, возникали разнообразные «но», неуверенность мешала действовать.
Обидно было уезжать, ни в чем не разобравшись. Я оказался в постыдной роли человека, которого крепко взяли за нос и водили по комнатам со словами: «Хотите на дурака посмотреть?», — а потом крепко дали под зад. Да провались они в самую глубокую и зловонную дыру, зачем мне лезть в их делишки, если нет состава преступления? А если есть — тем более! Я не идеалист. В наше время быть идеалистом не только глупо, но и опасно. Мне бы только добраться до своей конторы и взять тихое дело с пальбой, поножовщиной, заурядным насилием, не прикрытым бронированным щитом правительственных организаций или организованной преступности.
Наконец я выбрался из-за стола и пошел к двери, но тут в кабинет вошел сам директор Юрайда.
— Не хотелось оставлять у вас превратное мнение о нашей работе, — сказал директор.
Я плюхнулся в кресло перед столом, озабоченно глянув на часы, мол, все это мне до груши, и вообще мне пора…
Директор тактично улыбнулся. Улыбку можно было расценивать как поощрение моей игре либо как насмешку над моими ужимками. А может, и так и этак. Плевать, игра пока его!
Он сгреб со стола оставшиеся бумаги в ящик, минуту молча сидел, затем сильно потер нос, извинился и вывалил бумаги обратно, перебирая их по одной. Я без интереса следил за его манипуляциями, переводя взгляд с бумаг на лицо, с лица на телефон… Жаль, что я не спросил у Шефа, как им удалось забрать Джеджера. Быстро они его заполучили, без волокиты с оформлением, это странно, я знаю тех ребят, им сам президент скомандует, и то неделю будут тянуть.
— Вот она! — провозгласил директор, взмахнув сложенным вдвое листком бумаги. — Извините, у нас сейчас бедлам, скоро выпуск.
Я развел руками, в смысле, ничего не поделаешь.
— Надеюсь, вы давно уже догадались, что у нас не притон. Прошу извинить за дешевый розыгрыш с жетоном. Страх перед этими мерзавцами так велик, что я был даже приятно поражен вашим поведением. Многие удрали бы в тот же час. Признайтесь, вы были уверены, что имеете дело с курией?
— Ну еще бы! — охотно согласился я, тем более что так оно и было. В следующую секунду я сообразил, что веду себя как кретин и мгновенно скорректировал — Как это — розыгрыш?
Директор испытующе глянул на меня, махнул рукой.
— В любом случае вы вели себя достойно. Не кинулись за мной, уверяя в сочувствии, но и не сбежали. Хорошо, когда люди не теряют достоинства. Вы мне понравились!
— Польщен, — только и сказал я. Знал бы он…
— Жетон можете предъявить вашему начальству, и вас оставят в покое («О покое я сам позабочусь, — мелькнуло в голове, — выбраться бы, а жетон самому пригодится»). Но рассеять ваши сомнения…
— Позвольте, — я не мог отказать себе в удовольствии подергать тигра за усы, — если вы не в курии, то у меня появляется основание безболезненно продолжать расследование.
Директор Юрайда разочарованно вздохнул.
— По-моему, с Джеджером вы уже разобрались.
— С ним да, но не с остальными, — тихо сказал я.
Пора было слегка приоткрывать карты. Либо он сейчас рявкнет мне свое воинское звание и потребует соблюдения всех почестей по стойке «смирно», либо примется доваривать лапшу.
— А кто вас интересует? — удивился директор.
— У меня тут списочек. — Я достал из записной книжки листок распечатки, аккуратно развернул и вручил директору. — Это не все, но для начала, думаю, хватит.
Просмотрев список бывших выпускников, он равнодушно вернул его.
— Если вас не затруднит, дайте адреса хотя бы некоторых.
Медленно покачав головой, он неожиданно рассмеялся.
— Боюсь, что не смогу удовлетворить ваше любопытство. Нет, я действительно не знаю, где они сейчас находятся.
— Следует понимать так, что к их исчезновению вы имеете отношение?
— Ну почему — «исчезновению»?! Мы действительно имеем отношение к их перемещению за пределы страны. Вы удовлетворены формулировкой?
Формулировка меня удовлетворяла. Я кивнул.
— Хорошо. Я полагаю… У вас есть дети? — перебил сам себя директор.
— Есть.
— Тогда вы поймете. Хоть мы и привыкли к мысли, что мир катится в преисподнюю, балансирование на грани не может продолжаться вечно. Если канатоходец не слезает, он рано или поздно упадет. В океанах подводных лодок больше, чем рыбы. Склоки из-за любой ерунды. Военно-промышленные спруты загребают все, до чего дотянутся.
Нет, перспективы рода человеческого блестящими не назовешь. Разумеется, я противник войны и насилия во всех проявлениях, но я не страус и зарывать голову в песок не хочу. Если мы не в силах предотвратить катастрофу, то надо хотя бы немного позаботиться о будущем человечества, вернее, остатков человечества после нее.
Вот так номер, подумал я, пацифист в рядах наших славных и доблестных вооруженных сил.
— Я охотно подпишусь под любым воззванием за мир и разоружение, — продолжал директор, — но если в каком-нибудь паршивом реле замкнет контакт, то воззванием межконтинентальную махину, выходящую из шахты, не остановишь! И поздно будет приносить извинения по прямому проводу. Необходимо быть реалистом и учитывать все, что в силах учесть. Этим мы и занимаемся!
— Чем именно? — тупо спросил я.
— Мы готовим наших выпускников к максимальному выживанию. Это потенциальные лидеры уцелевших! Они знают, как вести себя в экстремальных ситуациях. Даже если кроме них никого не останется, то они начнут все сначала. Мы рассредоточиваем их повсюду, где только можно и нельзя. Сами понимаете, все, что я вам рассказал, не для огласки. Хотя и это неважно. Пресса одну-две недели пошумит, ну, может, еще парочка запросов оппозиции… Во всяком случае, я надеюсь на вашу порядочность.
Он замолчал, а я чуть было не зевнул ему в лицо. Когда он начал свои рассуждения о бренности бытия, я стал ожидать большого вранья и вот дождался рождественской сказочки о будущих благодетелях. Слов нет, придумано красиво. Так и видишь, как среди руин и пепелищ возникают быстрые ловкие тени, собирают уцелевших и ведут их в леса и горы. А там, разумеется, начинают рассказывать голодным и больным историю искусства, которую им здесь преподают почему-то ночами.
Директор Юрайда, грубо говоря, врет. Но все-таки непонятно, почему он и те, кто за ним, врут, а не просто выставляют. Раз так, подергаем еще…
— И ваши супермены выживут в любой ситуации? — невинно спросил я. — Даже если никто больше не останется?
— Если у них будет шанс, они его не упустят.
— А дальше?
— Что — дальше?
— С кем они будут воспроизводить род человеческий? Надо позаботиться насчет соответственно натасканных подруг.
— Мы это учли, — после секундной заминки проговорил Юрайда, — вы забываете, что существуют и женские исправительные школы.
— То есть вы их расселяете парами?
— М-да, нечто в этом роде.
Вот он и попался! Надо же — парами! Я специально убил два дня на списки выпускниц женских спецшкол, но ничего подозрительного не обнаружил, если не считать исчезновений воспитанниц вместе со своими сутенерами или самоубийств в наркологических центрах. Эти вряд ли годились в праматери детей рода людского. Врал директор Юрайда, а почему врал — непонятно. Все здесь врут, решил я, пусть из самых лучших побуждений, но врут. Директор врет, воспитанники заливают, Бидо темнит, и Шеф тоже хорош…
— Прекрасно! — сказал я. — Ваш случай вне моей компетенции. Полагаю, что в Сенате с одобрением отнеслись к вашей затее?
Со свистом втянув в себя воздух, директор Юрайда скривился так, будто ему птичка на язык капнула.
— Мне только этих фашиствующих старперов не хватает!
— Как же вы проводите свой бюджет? Президент обещал урезать все программы, не имеющие выхода на Бункер.
Директор щелкнул пальцами. Я понял так, что эти пустяки меня не должны волновать. Пробный шар ухнул мимо лунки.
В дверь без стука просунулась голова Селина. Со словами «извините, на минутку» голова втянулась обратно, дверь закрылась. Все произошло так быстро, что я, сидя к двери боком, сообразил в чем дело, когда директор встал из-за стола и, сказав: «Я сейчас», вышел.
Из коридора неслись возбужденные голоса, слов разобрать я не мог. Подслушивать у замочной скважины неудобно, можно получить дверной ручкой в ухо. Техника осталась в портфеле, со мной только приставка в кармане плаща и мелочь.
«Даже если директор не врет, — подумал я, — Джеджер все-таки не тот человек, которого я хотел бы увидеть, вылезая из убежища. А остальные… это они здесь тихие. Хорошо, что все вранье!»
Директор вернулся минут через пять, молча сел в кресло и, побарабанив короткими пальцами по столу, принялся рассматривать меня. Не понравился мне его взгляд. Вижу тебя насквозь, говорил он, ты враг, говорил он, смерть тебе!..
Скорее всего, мне все это померещилось. Шеф прав, с моим воображением надо иметь нервы толщиной с палец или вообще их не иметь.
— Мне кажется, что я вас не убедил, — сказал он тихо.
— Нет, почему же! — вежливо ответил я. — Боюсь, что был излишне назойлив… — Я развел руками. — Служба!
— Оставьте, — устало смежил веки директор, — вы умный человек. Притворяетесь, правда, хорошо, но… вы учились в Форт-Менте?
— Не имел чести, — сухо ответил я, его манера перебивать самого себя начинала раздражать.
— Но ваш перстень…
— Корнерстоун, социологический факультет.
На выпускном вечере мы с Кларой обменялись перстнями, а через два дня она погибла в авиакатастрофе. Я никогда не был суеверным и особенно не верил в провиденье, но мысль, что она пересекла мой путь и приняла удар судьбы на себя, не оставляла никогда. С тех пор я всегда ношу университетский перстень — и память, и талисман.
Вопрос директора покоробил меня. Я понимал, что сейчас начнется другой разговор, и чем он еще кончится — неизвестно. Если я не лезу в его дела, то для него же лучше не лезть мне в душу. В конце концов все, что сказано, было только сказано. А верить на слово — так свой миллион никогда не сколотишь. Единственное, что можно потрогать, — это жетон, и тот, как выяснилось, наглая подделка. Ох, напущу я на них старину Бидо со всей его сворой!
Выяснив, что я не кончал училище для федеральных оперативников в Форт-Менте, директор Юрайда повеселел.
— Отлично, — провозгласил он, потирая руки, — я чувствовал, с вами можно быть откровенным. Не спрашиваю, что вас привело на эту службу, но надеюсь, что она не идет в ущерб широте вашего кругозора. Я вообще противник секретности, но при некоторых обстоятельствах гласность может повредить. Наши демократические институты препятствуют любому начинанию, реальная помощь часто исходит из учреждений, стремящихся к целям, противоположным нашим. А ловчить, поступаться принципами — скверно.
Что ж, с этим я могу согласиться. Принципами торговать нехорошо, однако эти умозрения сейчас меня не интересовали. Одно смущало: он весь расслабился, обмяк, в голосе исчезли неуловимо издевательские интонации, которые раздражали в его откровениях о грядущей мясорубке. Передо мной сидел усталый пожилой человек, который мог быть, например, моим старшим братом.
Он не мог быть моим старшим братом. В то время, когда он учил африканских детишек грамоте, мой брат Саркис давно уже пророс сорняком на арлимском пустыре, закопанный после побоища с чужаками. Но это личное дело каждого, где ему быть и в каком качестве.
— Скажите мне, если не трудно, во имя чего, во имя какой цели работаете вы? — прервал паузу директор. — У вас неплохая машина, потом вы купите другую, потом еще… Квартира, дом, вилла… Жена, любовница, любовницы… Производить, чтобы потреблять, и потреблять, чтобы производить. Банально. Но немного обидно для разумного существа, вы не находите?
— Вы можете предложить нечто более интересное?
— Всему свое время! Вряд ли вас приводит в восторг навозная куча, в которой по уши засело наше благословенное общество. Пресса на откупе у монополий, искусство превратилось в вотчину сексуальных маньяков, интеллигенция впала в мелкие извращения, и всем наплевать на всех в соответствии с поправками к конституции.
Кажется, он радикал, разочарованно подумал я, или левый.
— Где наши традиционные ценности? Где дух первооткрывателей? Скажите зажравшемуся обывателю: героизм, отвага, доблесть. Он покивает головой, но в лучшем случае сочтет вас болваном. Деловитость и предприимчивость выродились в наглое пошлое жульничество. Технические изощрения выдаем за прогресс. Культ силы привел к тому, что нас либо боятся, либо ненавидят. А мы ненавидим самих себя. Спесиво поучаем всех, как себя следует вести, а в доме своем не можем навести порядок. Закрываем глаза на вакханалию преступности, кричим о расовом и классовом мире, и это в самой разобщенной стране! Позор! В чем дело, почему истощились духовные силы?
Вопрос был явно риторическим, но директор на некоторое время замолчал. Все это прелюдия, идеологическая, так сказать, подкладка. Сейчас пойдет главное… Я отношусь к умеренным нейтралам, но у меня есть знакомства в различных кругах, приходилось общаться и с радикалами, и с фундаменталистами. Наслушался и тех, и других. А тесть мой вообще был леваком, и каждый визит к ним превращался в политсеминар. Он донимал меня анализом моей классовой сущности и обзывал винтиком репрессивного механизма. На старости лет он неожиданно перешел в католичество. Этот опрометчивый шаг настолько шокировал респектабельных соседей, что многие в городке перестали с нами раскланиваться.
— Чем же вы объясняете такое положение вещей? — спросил я, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Не притворяйтесь наивным! Наше общество потеряло стимулы духовного роста. Мелкое копошение во имя мелкого благополучия породило поколения мелких людей. Исчезли сдерживающие факторы нравственности, мораль элиты и дна неразличима. Большие стимулы, способствующие оздоровлению нации, отсутствуют, а почему? Потому что нет великих целей! Не к чему стремиться, нет такой мечты, во имя которой общество могло бы пренебречь внутренними и внешними распрями. Вы скажете— личное благополучие? Оно оказалось ложной целью хотя бы потому, что привело к распаду общества. Но какая цель, пусть даже ложная, породит новые стимулы для духовного возрождения? Надо найти, вообразить, придумать, наконец, то, во имя чего даже последний мерзавец не рискнет вылезти на поверхность со своими шкурными интересами. И когда у нас появится Великая Новая Цель, мы…
— …мы установим во имя ее Новый Порядок? — вставил я.
Директор Юрайда запнулся и с недоумением посмотрел на меня.
— Моего отца сожгли в Дахау, — негромко сказал он, затем вдруг закричал — Как вы могли подумать! Как вы посмели!
— Извините, возможно, я неудачно выразился.
Он смотрел на меня, и снова я видел в его глазах: «Враг, враг!..», снова засосало под ложечкой…
— Неудачно — не то слово! Подозревать нас в тоталитарном заговоре? Чудовищно!
С чего это он так разнервничался, как старая дева в лупанарии? Вежливый обмен мнениями о перспективах нашей демократии перешел в мелодраму. Если я хожу вокруг горячего, то надо форсировать, даже рискуя нарваться.
— Все это очень мило, — сказал я, — но мне по-прежнему ничего не говорит ваша «новая цель». И, кстати, кто это — «мы»?
Как говаривал старина Бидо в ответ на мое очередное обещание упечь его в одиночку, «тишина — лучший массаж для нервов». Минуту или две мы с директором Юрайдой массировали друг другу нервы, затем он рассмеялся.
— Лучше ничего не сказать, чем недоговорить. С вашего позволения, я продолжу…
И он продолжил…
То, что я услышал, не просто поразило меня, а даже заставило на некоторое время утратить чувство реальности происходящего. Но прежде чем меня ошарашить, он окончательно добил все забытые или еще тлеющие цели, закопал все правительственные программы и кремировал традиционные ценности. И после этого объявил, что путь человека в будущее проходит через космос. Интенсивное освоение космического пространства вызовет мощный взрыв героического энтузиазма, объединит человечество, заставит хотя бы на время забыть распри и переориентирует интересы активной массы. Пусть в конечном итоге и космос окажется ложной целью — это все-таки Большая цель! Не трусливое ковыряние на орбитальных станциях, а смелый массированный бросок на ближние планеты. Освоение новых плацдармов и снова рывок… Конгрессмены скорее удавятся, чем отдадут пару миллиардов голодающим Африки. Но даже их ослепит блестящая перспектива космической экспансии. Тем более, что им не придется тратиться на подготовку людей. Вот она, первая волна освоенцев. Сильные, ловкие, бесстрашные и готовые на все.
Он имел в виду своих воспитанников!
Я не знал, что делать, принимать эту фантасмагорию всерьез или, вежливо улыбнувшись, выразить недоверие. Тут я представил своего сына этаким Горденом Флешем. Вот он в роскошном скафандре. Одной рукой вырывает полураспакованную красотку из щупалец омерзительного похотливого спрута, а другой— поражает из бластера летающие тарелки, нашпигованные до отказа завоевателями Галактики. Я невольно улыбнулся, директор принял это на свой счет и недоуменно поднял брови.
Я объяснил ему, чем была вызвана улыбка. Он хохотнул, но тут же серьезно спросил:
— Вы уверены, что не хотели бы скорее видеть сына где-нибудь на Марсе, чем без дела шатающимся между парком и трудбюро?
Крыть мне было нечем — он попал в самую точку. Что я предложу сыну после школы, если он к этому времени не спутается с шатунами? Полицейскую школу? Или устрою по большому знакомству (старина Бидо!) служкой? Я пришел к мысли, что при всей невероятности затеи директора Юрайды и тех, кто за ним стоит, есть в ней нечто привлекательное. Дети получают новый шанс! Как складно получается: самые активные, самые оголтелые нонконформисты с удовольствием ринутся в космос. А как же— героика нового Фронтира! Меня смущал термин «активная масса», где-то я его слышал, но бог с ним! Даже если все это не выведет страну из социального ступора, то хотя бы тысячи, десятки тысяч потенциальных преступников не уйдут в курию, не станут шатунами… Меньшее зло?
— Как к вашему проекту относится курия?
Лицо директора потемнело, глаза зажглись ненавистью.
— Мы не позволим этим негодяям запускать свои грязные лапы в наши дела, — отчеканил он. — Дай им волю, они всю Солнечную систему превратят в бордель!
Он был прав как никогда. Другое дело — понравится ли такой оборот старине Бидо? Но почему перед шансом для моего сына должен стоять Бидо? Пусть я не альтруист, и меня заботит не благо человечества, а личная безопасность, но только из-за трусости отца своего страдать сыну незачем!
Я поймал себя на мысли, что всерьез поверил директору. Учтено все: общественное мнение уже постепенно распаляется заявлениями компетентных лиц, сенаторов заваливают письма избирателей, требующих немедленного штурма космических бездн… Если под этим соусом еще и сократят расходы на вооружение и переоборудуют межконтинентальные в транспортные, то я первым встану навытяжку и спою гимн в честь директора Юрайды.
— Ладно, — сказал я, — считайте меня вашим союзником. Но как вы оказались в номерном квадрате? Армия?..
— Не только армия, — кивнул директор, — есть и другие силы. Впрочем, армия давно присматривалась к космосу и имеет свою долю. Мы ее сразу разочаровывать не будем. Им надоест играть в «космические войны», когда люди станут заниматься настоящим делом.
Дела здесь нешуточные. И не курят здесь, отучают… Наверно, антитаб! В кармане у меня лежит нераспечатанная пачка «Престижа», и хоть бы что!
— Вам приходится много работать? — посочувствовал я.
— Перед выпуском мы и ночами занимаемся, — спокойно ответил директор. — Используем стимуляторы, немного, малыми дозами. Конечно, под контролем первоклассных врачей. Но, к сожалению, бывают срывы. Крайне редко, но бывают.
Намекает на Джеджера. Понятно. Нет, не очень понятно! Когда мы его задержали, третьего или четвертого… они что, уже пичкали их стимуляторами? Впрочем, этим молокососам все нипочем, у них и после эфетола похмелья не бывает. В их годы я как огурчик бегал почти неделю без сна на допинге, пока не споткнулся, решив переспать с девчонкой из соседнего подъезда. Поспать-то я поспал, можно сказать, выспался на славу…
— Ну, вот вы и в курсе всего, — объявил директор Юрайда и поднялся с места. — Уверен, что мочиться в наш бензин вы не будете.
Я заверил Юрайду, что не собираюсь портить им бензин, мы немного посмеялись, а затем я сказал, что меня ничто больше не задерживает. Пройдусь еще раз по школе и уеду.
Директор задумался, потом бодро сказал, что не имеет ничего против. И вообще неплохо было бы перекусить. Дела делами, а режим прежде всего. Я пообещал не опаздывать на завтрак.
И пошел во двор.
Глава третья
Пока мы с Юрайдой вскрывали болячки общества и перебирали цели и стимулы, разгрузка окончилась. Ящики исчезли, народу поубавилось. Три подростка толкали садовую тележку с мотками толстой веревки, поверх которых лежала ручная лебедка. Они завернули за угол.
Я пошел за ними. Вообще-то надо было идти к старине Бидо и выкручиваться. Но не хотелось… Не хотелось, чтобы курия запускала свои мохнатые лапы в это дело, не хотелось, чтобы меня придавили здесь между делом, не хотелось, чтобы Шеф засчитал это как провал. Ничего не хотелось… С другой стороны, директору Юрайде я не сказал, что в комнате у меня затаился матерый аббат, которому нужны языки или головы, чтобы оправдаться перед конклавом. Я не сказал директору, что если курия сядет на хвост, то самое разумное — без суеты сливать бензин и выбрать местечко потенистее, чтобы вдове не напекло головку во время посещений.
Хотя до завтрака оставалось еще полчаса, я чувствовал себя пророком Иезекиилем после плотного обеда. Давно мне не было так скверно. Впервые так на меня накатило в дюнах, когда я валялся с растянутой стопой после нашего блестяще провалившегося вторжения. От нашей десятки остались трое — я, Гервег и Хом. Хом лежал рядом, и жизни в нем было не больше, чем в подметке. Гервег уполз в сухой колючий кустарник в поисках воды. Я был уверен, что он не вернется, оставив меня в попутчики Хому. Тогда на меня и навалилось не отчаяние и безнадежность, а тупое черное равнодушие ко всему. Страх пришел после, когда приполз Гервег с распухшим от укусов лицом, толкая перед собой шлем с мутной жижей. Я испугался за себя: до той поры я не подозревал, что во мне есть такая чернота и безразличие…
Садовую тележку прокатили мимо спортплощадки к распахнутым дверям, которые я принимал за вход в раздевалку. Подростки разгрузили тележку и потащили лебедку в темный проем.
— Не тяжело? — спросил я, подходя.
— Не-а, — мотнул головой тот, что стоял ближе.
— Что у вас здесь? — Я ткнул пальцем внутрь.
— Склад.
— Тебя как зовут?
— Хенк.
— А скажи-ка, Хенк… — Я на секунду осекся, потом спокойно продолжил: — Вы не здесь, случайно, боеприпасы держите?
— Что вы, — удивился он, — они в арсенале!
— Ах, да, — сказал я, раздумывая, стоит ли брать его в оборот.
Хенк и еще двое. Пит называл их, и они что-то знают.
— Нравится тебе здесь?
— Нормально, — лаконично ответил Хенк, укладывая мотки.
Стеллажи были забиты матрасами, разобранными спортивными снарядами и длинными кривыми трубами.
Ничего я не собирался выпытывать у парня. Мне уже было все равно, где, когда и каким образом они собираются прорываться в космос. Мне было плевать, кто за этим стоит и на чьи деньги вершатся эти великие дела. Единственное, чего я хотел, — это очутиться на Побережье, надавать кому следует по физиономии, а потом плюнуть на все и зарыться в горячий песок. На Побережье сейчас тепло, нет этой мокрой гадости и холодного ветра. Что я здесь делаю, на что трачу силы и время? А времени, может, и осталась сущая ерунда!
В глубине склада что-то с шумом обрушилось.
— Вот недотепы! — вскричал Хенк и бросился туда.
Я пошел вдоль стеллажей. Склад был больше похож на ангар. Высокий сводчатый потолок окрашен зеленой краской, местами она лохматилась и отставала неопрятными кусками. Две сильные лампы качались, тени прыгали по стенам, пересекались. Склад был врублен в гору метров на двадцать, здесь вперемешку со спортивной снастью лежала разбитая мебель, стандартные упаковки кафельных плиток и всякое старье. Замка на дверях нет, это, видно, заскок местного руководства. Впрочем, при таких грандиозных замыслах они могут позволить себе маленькие слабости.
Хенк и его подручные справились с лебедкой и выскочили, переругиваясь, наружу, оставив дверь открытой.
В конце склада рядом с ящиками, сложенными впритык к стене, ржавым пятном темнела небольшая овальная дверь. К своему удивлению, я обнаружил, что это заглушка от персональных бомбоубежищ фирмы «Кастлер» с запирающим колесом в центре.
Я взялся за колесо, оно пошло туго, видимо, им редко пользовались. Люк открылся, свет от ламп высветил помещение. И опять я оказался обманутым! Это было не бомбоубежище, а небольшая пещера с низким сводом; в нескольких метрах от люка шумела темная вода, я сообразил, что это подземная река.
Перешагнув через порог, я заметил, что вода течет почти вровень с полом. Света не хватало, но все же я разглядел дыру, откуда шла вода, и была видна поперечная щель, куда она уходила.
Подойдя ближе к воде, я наступил на что-то мягкое. Я не вскрикнул и не подпрыгнул, но сердце екнуло, и в голове стало холодно. Нагнувшись, я выругался. Под ногами у меня лежал надувной плот, воздух спущен, когда же я охлопал его, то обнаружил, что спасательный комплект и рация отсутствуют, но ампула на месте. Я знал эту модель — четырехместный армейский «поплавок».
Выбравшись из пещеры, я завернул люк и, потушив свет, вышел на воздух.
У дверей школы я догадался, что видел Ледяную реку — она начинается где-то в Загорье, несколько раз пропадает в ущельях, а затем выходит к столице. Неглубокая река, скорее речка.
В коридоре меня встретил директор. Он извинился за то, что не сможет позавтракать вместе со мной, проводил до лифта и ушел.
Дверь кабины захлопнулась с лязгом. Я посмотрел на часы. Бидо сейчас изнывает от неизвестности и может, не дождавшись меня, вылезти на свет божий и учинить с перепугу кровопролитие. Вот тут-то я и окажусь между двумя катками. Или воспользуюсь заварухой и благополучно исчезну! А если бы тут учился мой сын?
Пока я раздумывал, кто-то вызвал лифт. Кабина дернулась и пошла… вниз! Ого! Я не знал, что у них есть нижние этажи, да и кнопки… вот пять кнопок, стандартная панель, верхние две замазаны зеленой краской. Я-то думал, чтоб по ошибке не нажали!
Кабина проехала мимо пустого освещенного коридора, я успел разглядеть зарешеченные двери. Наверно, это и есть арсенал.
На следующем этаже лифт остановился, но я не стал выходить, чтобы неожиданность была на моей стороне. Зачем она мне понадобилась, эта неожиданность, я не знал. Привычка!
«Ну, скоро ты там?» — донесся голос снаружи.
В полумраке за частой сеткой трудно было что-либо разглядеть. Я пожал плечами и осторожно нажал на ручку…
Опять коридор. В его глубине тускло светится единственный плафон, а под ним стоит воспитатель спиной ко мне. Издалека послышалась невнятная скороговорка и металлическое дребезжание.
— Что ты там бормочешь? — раздраженно воскликнул воспитатель и, пройдя вглубь, скрылся за дверью.
Я тихо закрыл кабину и рывком проскочил площадку перед лифтом к штабелям картонных ящиков в большой нише. Внутренний голос уговаривал меня не заниматься глупостями, все и так ясно, но я был в своей стихии — выслеживал, крался, полумрак, зловещие фигуры… детский сад! Правда, игры в этом саду непростые, и на мою долю игрушек может не хватить. Но привычка… За годы службы выработался идиотский профессионализм, толкающий на действия, значительно опережающие мысль об их последствиях. Юрайда про нижние этажи ничего не говорил.
Дверь громко хлопнула, и смачно чавкнул замок. Замок, отметил я, не такие уж они идеалисты, это несколько утешает.
Мимо прошли двое: воспитатель и охранник. Охранника я тоже разглядел, это был тот, похожий на Бака-вивисектора из последней серии «Тайной акции».
Лифт загудел. Я выбрался из своего блиндажа и в очередной раз спросил себя: какого черта я здесь потерял? Арсенал не самое подходящее место для прогулки перед завтраком, а если мне понадобится полевое безоткатное орудие с боекомплектом для исключительно гуманной акции, то директор Юрайда одолжит на денек-другой. Мы с ним теперь если не друзья, то вроде как союзники.
Коридор был заметно короче верхнего, того, где меня безуспешно дожидается голодный и злой старина Бидо. Двери здесь зарешечены, замки на дверях и на решетках. Хорошие замки, филлипсовские, красная точка мигает — сигнализация.
Коридор кончался тупиком, слева от него дверь без решетки и замка. Зато к ней прикноплен лист бумаги, на котором я в полутьме еле разобрал буквы коротенького слова: «Морг».
Вот здесь бы разгуляться воображению, вот здесь бы представить, как я вхожу, а там… там меня встретят надлежащим образом, оприходуют, обмоют и уложат, аккуратно скрестив руки на груди. Или, скажем, войду, а там Джеджер, и другие, и директор… воскресают, встают и хватают меня… Все эти пикантные ситуации я хладнокровно продумал и эмоций особых не испытал. Насмотрелся я трупов во всех видах. Расследование в девяти случаях из десяти начинается с морга.
Я толкнул дверь и вошел. Еще одно темное помещение. Справа от двери я нащупал выключатель и зажмурился — люминесцентные лампы шли рядами по потолку, обливая комнату ярчайшим бело-голубым светом. Во всю стену шла дверь стационарного холодильника, такие громадины я видел на складах «Фрут Бокс». Ну что же, дипфризеры — самое удобное место для хранения скоропортящейся продукции.
Копаться в чужих холодильниках — самый что ни на есть дурной тон. Того, кто лезет в чужой холодильник, не пускают в приличное общество и не приглашают на раут. Придется отказаться от раутов. Где у них тут рычаг?
Я отошел к краю и отжал хромированную рукоятку вниз. Белая эмалированная дверь сложилась пополам и пошла вверх. В первые секунды я ничего не понимал, но когда среди аккуратным рядом уложенных тел я узнал слегка покрытое изморозью лицо старины Бидо, мне показалось, что из холодильника хлынул жар, что-то горячее кольнуло в сердце и растеклось в желудке.
Они лежал и п л отн о п рижатые д ру г к другу, голова — ми к двери, голые, в пятнах замерзшей крови. Темная родинка на лице Бидо показалась мне черной, глаза его были закрыты, и слава богу!
Рычаг обратно не шел: я не сразу сообразил, что изо всех сил сжимзю его в ладони, вместо того чтобы поднять вверх. Наконец дверь встала на место.
Я прислонился к двери. Меня трясло, но не от страха, а от холода. На какое-то мгновение я действительно был потрясен. Теперь я понял, для чего Селин вызывал из кабинета Юрайду: они засекли Бидо и его ребят. И странные взгляды директора означали только одно — директор прикидывал, кончать ли меня вместе с Бидо или аббат в моей комнате оказался случайно. Лед был в его глазах, лед холодильника! Конечно, у них большие цели, высокая миссия, а кто мешает и путается под ногами — в холодильник!
Было немного жаль, но не Лайона Круипо, аббата, а старину Бидо, хитрого, шустрого бродягу. И еще облегчение: теперь уж я смогу выбраться. И зависть: если они справились с Бидо, то какие тузы в их колоде! С курией у меня счетов особых не было, я старался, чтобы наши пути не пересекались. Комплексов на этой почве у меня не возникало, но муть всегда оставалась, когда мне, лицу со значительными полномочиями, приходилось делать реверансы перед каким-нибудь «кардиналом». А они не испугались! P-раз, и нет старины Бидо со всей компанией, и плевать им на курию. С будущими освоенцами шутки плохи. Ну, а если конклав спросит за Бидо с меня? Шел он ведь ко мне!
Выходя из морга, я не смог потушить свет — вдруг полезла в голову густая чертовщина. Я был уверен, что стоит выключить освещение, как бесшумно поднимется дверь, восстанет старина Бидо и, укоризненно качая головой, медленно пойдет на меня…
К лифту я шел не оборачиваясь, но одному богу известно, каких усилий мне это стоило. У пустых коробок воображение подсказало, что за ними кто-то прячется, но это пустяки, такими мелкими страхами самого себя не проймешь. За ручку я взялся мокрый от пота, и не страх, нет, не страх терзал меня, а сознание своей ничтожности и никчемности. Оно раскаленным гвоздем сидело в мозгу — стоило мне годы и годы выбиваться и карабкаться, чтобы в такой момент оказаться разменной фигурой, меньше, чем пешка, меньше, чем самая поганая пешка в чужой игре. А игра серьезная, и в правилах разобраться трудно, если они вообще есть, эти правила! Великая цель, новые стимулы… Какие слова! Интересно, наорал бы на меня директор Юрайда или сразу определил бы в холодильник, спроси я, оправдывает ли Великая цель равновеликие средства?
На втором этаже я вышел в холл и направился в столовую. Все эти переживания не могли заглушить зверский голод, тем более что ужин вчера был более чем легок. Может, это цинично, но оставим курии погребать своих мертвецов: живой лев лучше мертвой собаки… или наоборот?
Сейчас почти десять, неужели прошло всего два часа с тех пор, как я видел в последний раз старину Бидо, с бездействующими часами, растерянным, с тоскливыми глазами?
В столовой было пусто. Три подростка торопливо допивали газировку. Один снова потянулся к сифону, но тут дверь с шумом распахнулась, в зал влетел Селин и заорал на них: «Чего расселись, через полчаса выпуск, быстро в актовый!»
Воспитанников как ветром сдуло. Из внутреннего помещения выскочили еще двое, в белых халатах и поварских колпаках; на ходу сдирая с себя халаты, они выбежали из столовой.
В актовый так в актовый! Я не торопясь дожевал гамбургер, запил водой и пошел в актовый зал.
Дверь в зал оказалась закрытой.
Из зала несся шум, кто-то визгливо смеялся. Пока я раздумывал, стучаться или плюнуть и уйти, мимо промчался подросток и, крикнув на бегу: «На галерею, на галерею», исчез в коридоре. Вход на галерею, опоясывающую актовый зал, был на третьем этаже.
По пути к лифту я задумался: почему воспитанники перестали меня выделять, не обращают особого внимания? Да и в первый день я не был в центре внимания, настороженность была, а сейчас и ее нет. Считают уже сроим, что ли?
Перед входом на галерею толпилось несколько подростков, отпихивая друг друга от двери. Мне уступили дорогу, но крайне неохотно. Узкая галерея была набита воспитателями, охранниками и их подопечными. Я выставил вперед плечо и винтом протиснулся к перилам.
В бок упирался локоть охранника, кто-то мерно дышал в затылок. Перила давили на живот, но я не обращал на это внимания. Я понимал, что присутствую в качестве зрителя, возможно, весьма нежелательного. Недаром так настаивал Юрайда, чтобы я как можно скорее уносил отсюда ноги. С первого взгляда я понял, что происходит нечто из ряда вон выходящее.
Довелось мне бывать на выпускных торжествах, а как же: клятвы в верности родным стенам, убеленные главы почтеннейших метров, высокий слог и прочувствованная речь с небольшой слезой в голосе. И чистые лица выпускников, озаренные светом великих надежд, и маленькая девочка с огромным бантом, декламирующая «Напутственную оду» Горация Обергера, и все такое…
Непохоже, чтобы здесь собирались читать «Напутственную оду» или произносить высокопарные речи. Бантов я тоже не заметил. На сцене стоял узкий столик, вроде журнального, за ним сидели трое: воспитатель— кажется, заместитель директора, — а по бокам двое юнцов, затянутых в плотно облегающие костюмы из зеленой кожи. Перед ними лежали две коробки. Но не это поразило меня, а сам зал — ни одного кресла или стула, а только те самые рулоны, что разгружали сегодня утром. Они все были размотаны и пересекали белыми дорожками весь зал под разными углами, пола под ними не было видно. Несколько рулонов торчком приставлены к стенам, еще больше их было свалено в беспорядке в центре зала. На них сидели воспитанники, десять подростков.
Это и есть выпускники, догадался я. В зале больше никого не было, вся школа толпилась на галерее, хотя зал был большой, хватило бы места всем. Может, у них такой ритуал?
«Это кто справа?» — свистящим шепотом прошелестел воспитанник. «Ты что? — ответили из-за моей спины. — Это же Везунчик Куонг!»
Воспитатель, не вставая, взял со стола лист бумаги и начал громко зачитывать фамилии воспитанников. Они по очереди подходили к сцене, воспитатель брал попеременно из двух коробок белые прямоугольники с лентой. Подошедший жал руку воспитателю, вешал прямоугольник на шею и спускался в зал под сдержанный гул галереи. Везунчик и второй хлопали его по плечу.
«Повезло Селину, — завистливо сказал кто-то, — к Дергачу попал. У него не заскучаешь».
Селин действительно был в числе выпускников, вид у него, насколько я мог разглядеть, был весьма горделивый. Белый прямоугольник он закинул за спину и привалился небрежно к рулонам. Пита среди них не было, хотя он в школе четвертый год. Школа сейчас пуста, ее можно обшарить всю, от спален до морга. Я поразился собственному спокойствию, будто и не трясся полчаса назад в темном коридоре подвального этажа.
Закончив вручение прямоугольников, воспитатель поднялся из-за стола и ушел со сцены за кулисы.
Я несколько раз взглядом пробегал по галерее, но никак не мог обнаружить директора Юрайду.
Везунчик и… как его… Дергач спрыгнули со сцены и подошли к воспитанникам. Селин подобрался, вытянул из-за спины белый прямоугольник и зажал его двумя руками, остальные тоже взялись за них.
На галерее стало тихо. Везунчик достал откуда-то белый шар величиной с крупный апельсин, такой же шар появился и у Дергача. Они переглянулись, кивнули друг другу и подбросили шары вверх.
Яркая зеленая вспышка ослепила меня. Когда перед глазами перестали плавать желтые и красные пятна, я чуть не вскрикнул: внизу никого не было! Исчезли воспитанники, исчезли те двое, с шарами, начисто пропали рулоны, ни кусочка не осталось.
«Куда они делись?» — возникла первая мысль. Очевидно, я произнес ее вслух, потому что охранник покосился на меня, а говорливый воспитанник с удивлением ответил:
— Как куда? Выпуск ведь, теперь до следу… ох!
Его взяли за шиворот и втянули в поток выходящих с галереи.
Волна безразличия захлестнула и утянула на дно, туда, где тишина и прохлада, и осторожно ходят длинные тени… По краешку сознания проходили вялые мыслишки о гипнозе, о ритуале, о раздвигающихся полах, почему-то вспомнилось, как бабушка водила меня в детстве смотреть исчезновение слона в балаган. Мелкие догадки возникали по инерции, роль ничего не понимающего простака надоела, а ввязываться в высокоученый спор с директором бессмысленно. Они здесь ведут свою игру, крупную, очень крупную игру без правил. Впрочем, какие тут правила, когда главным козырем у них холодильник… Кто не боится курии, тот может вести игру без правил.
Что ж, сказал я себе, если с тобой ведут игру без правил, самое умное — уносить ноги. И как можно скорее!
На галерее опустело, я вышел за последними и пошел к лифту. Школа наполнилась возбужденными голосами, шумом, смехом, топотом, словно и не было этих нескольких дней напряженной тишины и чинного порядка. Выпуск. Но почему осенью?
Я вернулся к себе в комнату. Никаких следов борьбы, беспорядок на кровати такой же, каким я его оставил. Значит, не здесь брали старину Бидо. Я взял портфель и вышел, хлопнув дверью.
К директору заходить не стал, говорить не о чем. Если я увидел то, что не предназначалось для моих глаз, и ему это не понравится, то он во имя своей правоты и меня уложит рядом с теми. Уложит, искренне сожалея. Но цель слишком велика, чтобы спотыкаться об меня.
Еще неизвестно, подумал я, как повернется дело с курией. Может, оставить здесь адрес, чтобы присмотрели за сыном, если по дороге случайно собьет грузовик? Или в центре города машину вместе со мной превратят в дуршлаг очередью с заднего сиденья мотоцикла? Курия, знаете ли…
Во дворе меня ждал директор.
Он несколько раз крепко встряхнул мою руку, пожелал доброго пути и заявил, что проводит до ворот… Я не стал возражать.
Мы шли молча. Скользкие листья расползались под ногами, ветер гнал с деревьев водяную пыль, пахло кислой гнилью.
У ворот он остановился.
— Кто вам читал историю социальных учений? — спросил он.
— Не помню, — ответил я, пожимая плечами.
Опять пустые разговоры!
Теперь можно вежливо улыбнуться, помахать ручкой и расстаться друзьями. Ворота были распахнуты, рельс лежал у стены, дырка от него заполнена водой. Они подогнали мою машину к краю, чтобы грузовику было удобно разворачиваться.
Директор подобрал с земли веточку и сосредоточенно ломал ее на куски. Я тоже не торопился. Куда спешить — в столице рано или поздно придут и спросят, куда я дел старину Бидо. А когда я им отвечу: разве я сторож вашему аббату, меня тут же и прихлопнут.
Юрайда доломал ветку и ссыпал кусочки себе в карман. Достал визитную карточку.
— Здесь мой столичный адрес.
— Благодарю. — Я небрежно сунул ее в карман. Спросить его, что ли, о выпуске? Не стоит, опять соврет.
— Ложь о Валленроде смутила не один слабый ум, — прервал молчание директор, испытующе глядя на меня, — и соблазн действительно велик. Лучше быть шестерней, чем песчинкой в зубьях. Еще ни одна песчинка не ломала машину…
Не понимая, что он имеет в виду, я ничего не ответил.
— Конрад Валленрод, магистр Тевтонского ордена, жестокий истребитель еретиков и неистовый завоеватель, легендами был превращен в народного мстителя, пробравшегося на командный пост, не брезгуя никакими средствами, для того чтобы в решающий момент подставить силы ордена под сокрушительный удар. Как это утешительно звучит для тех, кто продается врагу, надеясь впоследствии послужить правому делу. И как это ласкает слух тех, кто, служа богу, вдруг узнает, что прислуживает дьяволу! Кто строит поединок на обмане, чаще всего бывает обманут сам.
Интересно, для чего он мне рассказывает эти исторические анекдоты? То ли вербует в свои ряды, то ли намекает, что к трупам в холодильнике не имеет отношения, а если и имеет, то вынужденно, протестуя в душе. Но откуда он знает, что я видел морг? Неужели после этого он рискнет выпустить меня отсюда живым? «Ловушка! — обожгла мысль. — Он меня проверяет!»
Директор говорил, говорил, называл имена и даты, приглашал на рождество к себе домой… Я слушал его невнимательно, изредка кивая.
— Нет ли у вас сигарет? — неожиданно спросил он.
Я протянул так и не начатую пачку «Престижа». Он распечатал ее, вытянул три штуки, завернул их в носовой платок, а затем извлек из кармана небольшой пластиковый пакет и запаковал в него платок с сигаретами. Минуту или две мы молча смотрели друг на друга. В его глазах был вопрос, чего-то он от меня ожидал. Но мне было уже наплевать на все тайны и трупы, скорее бы домой или на теплый песок.
Директор Юрайда кивнул, повернулся и медленно пошел к школе. Его плащ несколько раз мелькнул за деревьями и исчез.
Я подошел к обрыву. Каменистая осыпь терялась в дымке внизу. На противоположной стороне желтели пятна кустов. Там, за холмами, начинается спуск в Долину.
— Красиво, не правда ли?
— Великолепно! — согласился я и только тогда обернулся.
Неслышно возникший Пупер протягивал мне папку.
— Вы забыли акты проверки.
— Ах, да, — равнодушно сказал я, — спасибо.
— Надеюсь… — улыбаясь начал он, но тут же осекся.
Его взгляд уперся в мою ладонь. Я продолжал держать пачку сигарет, забыв о них. Под лопаткой засосало, я понял, как сильно изголодался по затяжке. Пупер с явным беспокойством разглядывал именно голубую пачку «Престижа».
— Если не ошибаюсь, — сказал он, уставив на нее палец, — она у вас была полной! В школе вы не выкурили ни одной.
— А вам что за дело, любезный?
Наглый охранник что-то пробормотал и завертел головой, всматриваясь под ноги. Потом вскинул на меня глаза, потянул носом и перевел взгляд туда, где минуту назад скрылся директор. Ничего не сказав, он быстро пошел к воротам.
Слова, факты и предметы не сложились для меня в законченную картинку, но тем не менее я делал свое дело автоматически: догнал Пупера, сбил с ног и, сорвав с себя галстук, прикрутил охранника локтями назад к прутьям ворот. Когда он опомнился от неожиданного нападения, я уже достал ампулу с сывороткой и сорвал с иглы колпачок. От укола в плечо он дернулся и вытаращил на меня глаза.
Вот сейчас он и посыплет все…
— Ну, давайте побеседуем. Что интересного вы могли бы мне рассказать?
Но Пупер, вместо того чтобы начать тут же выкладывать все как на исповеди (сыворотка действует практически сразу), потребовал, чтобы я немедленно его развязал, начал грозить жалобами моему начальству, а под конец заявил, что я сошел с ума и меня надо немедленно изолировать. Я же стоял над ним и недоумевал. Сыворотка, что ли, скисла? Не бывает такого, чтоб после двух кубиков человек тут же не превратился в выбалтывающую тайны машину! Возможно, он ничего не знает. Пешка вроде меня. Хотя странная у него реакция, и сигареты…
Мысль не успела оформиться, когда я медленно достал зажигалку, извлек сигарету… Он расширившимися глазами следил за моими манипуляциями. Когда я зажег сигарету, он дернулся и обмяк. Затяжка теплой волной пошла в легкие.
Я выдохнул дым прямо ему в лицо и… еле успел отскочить. Его вывернуло наизнанку. Пупер захрипел и, кажется, потерял сознание.
Ничего не соображая, стараясь связать мысли воедино, я стоял как пень. Потом легонько двинул его ногой в щиколотку. Пупер слабо застонал, открыл один глаз и снова закрыл.
— Отравитель! — просипел он. — Вы все отравители, вся ваша поганая планета!
Меня затрясло от возбуждения. Я напал на жилу и разработаю ее до конца. Если понадобится, я буду пытать его еще, но он мне сейчас выложит, почему планета «наша», а не его!
— Куда девали выпуск? — рявкнул я ему в ухо. — Где они?
Он молчал. Я щелкнул зажигалкой.
— Немедленно прекратите, — захлебываясь зачастил он, — мы помогаем вам избавляться от никому не нужных и опасных элементов. Они не нужны школе, производству, даже армии. Но их энергия, храбрость, этическая гибкость…
Старые песни. Хватит, наслушался!
— Не дуй в карман! Куда их дели, быстро!
— Вы не поймете…
— Я постараюсь. Итак?.. — Я похлопал по карману, где лежали сигареты.
— Пятерых… — он просипел что-то неразборчиво, — остальных перераспределят на… — снова непонятное сипенье.
— Громче и внятнее!
— Это недалеко, шесть и двенадцать световых лет.
От невероятной догадки у меня словно лопнуло в голове.
— Развяжите мне руки и скорее уезжайте, — с угрозой сказал Пупер. — Если станете болтать, вам никто не поверит, а нам стоит моргнуть, и от вас даже пепла не останется. Вы и представить не можете, сколько людей служат Делу, не подозревая о нем…
Он так и сказал: «Делу», с большой буквы, значительно. Но угрозы — это хорошо! Угрозы — это мозоли, козыри и больной зуб. Значит, ты человек, если угрожают. Угрожают — значит боятся. Но какая нелепость: тщательно охраняемая тайна всплывает вонючим комом на поверхность из-за ерунды, пустяка. Впрочем, все засекреченные системы защищены от серьезных поползновений и утечек. Предусмотреть можно все, кроме роковых случайностей. А они и разваливают самую хитрую конспирацию.
— Так зачем вам подростки? — перебил я Пупера.
Вместо ответа он попытался пнуть меня в живот, но я мигом урезонил его. Он крякнул от боли и затих.
— Итак? — Я поднес огонек к сигарете.
— Ладно, — устало сказал он, — я вас предупредил…
Вся правда оказалась невозможной, неожиданной, но я поверил сразу. И растерялся. Одно дело, когда после работы валяешься на диване с банкой «Туборга» перед телевизором и смотришь, как наши славные парни разделывают мерзких пришельцев всех мастей и расцветок, другое — когда выясняется, что, пока киношники лепили свою туфту, натуральные инопланетяне без шума и рекламы вывозили наших детей!
— Освоение Галактики требует больших затрат, не только материальных, но и этических, — втолковывал мне Пупер. — Отряды цивилизаторов несут трудную, но благородную службу, которая под силу только им и больше никому!
Он говорил о благодарных родителях, получивших приличные отступные и готовых пятки лизать воспитателям, лишь бы их чада были пристроены.
И всем наплевать, куда они будут пристроены, лишь бы не были обузой.
— Что же делают эти цивилизаторы? — спросил я, на что он уклончиво пробормотал, что, мол, космос велик, и не все населенные планеты стремятся к нормальному общению, к взаимовыгодной торговле и тому подобное. На не очень развитых мирах бывают нежелательные эксцессы, когда применение силы просто неизбежно для предотвращения большего зла.
— Но почему подростки? И почему мы, своих, что ли, не хватает?
Пупер долго молчал, а потом нехотя сказал, что выбирать им не приходится, потому что взрослые особи (он так и сказал «особи», сукин сын!) не годятся по психопараметрам, их слишком долго обучать и координировать, а доподростковые возрасты недостаточно мисдиминоральны. А почему земляне? Он предпочел бы не отвечать на этот вопрос, но если я настаиваю… Он уступает насилию. Найти разумных и достаточно развитых, но способных к силовым акциям практически невозможно. Пока мы единственные, и выбирать не приходится.
Вот так! Они прибирают к рукам разумные миры, но что-то мешает им убивать. Мораль, табу или еще что — неважно. А если строптивые туземцы отказываются менять слоновую кость и рабов на бусы и зеркальца, то их объявляют дикарями и травят хорошо натасканными цивилизаторами. Господи, неужели история так омерзительно повторяется везде?
Пупер все призывал меня посмотреть на положение вещей непредвзято, проявить широту взглядов. В конце концов, несколько раз повторил он, когда земляне выйдут в большой космос, они смогут использовать опыт и знания первых отрядов, ведь лет через десять начнут возвращаться… некоторые. А гласность вредна, поэтому они обратились не к правительству, а к частным лицам. Лучшие преподаватели, отличное оборудование, контакты, неформальные, разумеется, с правительственным аппаратом. Не все посвящены в Дело до конца, даже Юрайда знает лишь то, что ему сочли нужным сказать.
Он говорил, говорил, а я всматривался в него, пытаясь углядеть что-либо чужое. В кино просто — там они неприятны, зелены и многоглазы, а этот охранник был похож… на охранника. Заурядное лицо, таких на сто — девяносто.
Хорошо бы запаковать его в багажник и вывалить перед оппозиционной прессой в столице. А если и это обман, и вся подлость с детьми имеет вполне земное происхождение? Тогда в лучшем случае упекут в палату для буйных, если успеют. Скорее всего курия перехватит нас по дороге и вытрясет все. Тогда я буду свидетелем, и весьма нежелательным, в новой игре. Скверно играть, не зная правил, еще хуже — когда правил вообще нет.
Шевельнулось во мне сомнение, уж не обманный ли это маневр хитрого на выдумку директора Юрайды, однако чутье подсказывало, что хитрости кончились, я уперся в стенку и дальше хода нет, а сзади стоят с ружьями у плеча и сейчас упадет команда…
Я рывком поднял Пупера и несильно дал ребром ладони по горлу. Всхлипнув, он мягко осел на землю. Я развязал узел и оттащил его в кусты. Полежит полчасика, отдохнет, а я за это время сменю в Долине машину или доберусь до аэропорта.
Когда я подошел к своей «эйзет алка» и распахнул дверь, в глаза бросился прилипший к сиденью кленовый листок. Они заправляли машину, все в порядке, уговаривал я себя. Кто же в наше время сует в бензобак динамитный патрон или срезает тяги — это же просто неэтично. Я дважды обошел машину, потрогал фары, но никак не мог решиться. Может, столкнуть машину с обрыва, а там пусть ищут останки настырного капитана.
За воротами густо зарычал турбинный двигатель, из-за деревьев показался грузовик. «Беккер» выполз наружу, остановился. Я метнулся к кустам. Из кабины выбрался водитель, за ним коренастый подросток. Они подошли к рельсу, подняли его и, ухнув, всадили на место, выплеснув из дыры грязный фонтан. Водитель что-то сказал, подросток хохотнул и, махнув рукой, исчез за деревьями. Водитель забрался в кабину, а я, не раздумывая, выскочил из своего укрытия, вцепился в скобу и, подтянувшись, свалился в кузов. Грузовик дернулся, развернулся и покатился вниз.
В углу пустого кузова была свалена ветошь, куски брезента. Я вжался в угол, упершись ногами в рейку на полу. От развилки машина свернула к Долине и прибавила скорость. Я расслабился. Через полчаса въедем в город. Пупер скоро придет в себя, но пока доползет, пока примут решение, я успею вылететь на Побережье. Плохо, что оставил машину, догадаются…
Плевать им на меня, ожесточенно подумал я. Они знают свое дело. Шеф мне не поверит или велит помалкивать. У него свои игры с курией, и я ему не партнер. Собрать газетчиков? Не поверят, розыгрыши с тарелками приелись, от меня потребуют доказательств.
Юрайда тоже хорош! Зря я гадал, на чем его поломали и за сколько купили. Таких не надо гнуть и ломать, дешевле обмануть. И не шестеренка он, а шестерка! Как он тогда — «меньшее зло»! Вот оно, его меньшее зло: продавать детей в иностранный легион. Как ни крути, эти «цивилизаторы» ничем не отличаются от наемников. От карателей.
Но все же не угроза и ненависть были в глазах Юрайды, а тоска. Им крутят как хотят, и сделать ничего нельзя, и не директор он вовсе, а заложник. Он пытается как-то контролировать ситуацию, на курию окрысился, чтобы эти с ней не связывались. Еще бы! Курия им добра наберет много, эшелонами. Меньшее зло, тьфу!
Господи, за что! За что, старый ты пес, наказываешь не нас, а детей наших?! Что там болтал этот— «единственные»? Неужели там больше некому убивать, и свои грязные делишки они обстряпывают нашими руками, руками наших детей? Выйдем в большой космос, а как же! Да любое мыслящее существо отшатнется с ужасом и омерзением от тех, чьи дети по локоть в крови. Если мы единственные убийцы, то подобающее нам место — на помосте, в капюшоне с прорезями и с отточенным топором. Они начнут возвращаться, эти убийцы! Радости-то будет сколько…
Пусть мы еще дики и кровожадны, но зачем выставлять напоказ наше безобразие, да еще наживаться на этом? Чем же они лучше нас, чистоплюи? Ведь знают про холодильник, прекрасно знают. Жаль, что не спросил, во имя чего они разыгрывают кровавую карту человечества, что они у себя не поделили?
Машину затрясло, брезентовый верх захлопал, очевидно, проезжали ремонтный участок. Скоро въедем в город.
Турбина загудела громче, что-то застучало, зашелестело по брезенту. Ветки, догадался я. Пора ориентироваться.
Пока я пробирался к заднему борту, машина остановилась. Я замер, прислушиваясь. Снаружи хлопнула дверь, что-то лязгнуло, потом грузовик медленно пополз вперед. Мы у бензоколонки, решил я и потянул полог вверх и перекинул ногу через борт.
Свет резанул по глазам. Пока я привыкал к нему, машина развернулась и стала.
Я, не теряя времени, спрыгнул. Выпрямился и сунул пальцы себе в рот, чтобы не закричать, — грузовик стоял во дворе школы, я бы поклялся, что это точная копия, если бы на пороге не стоял Пит Джеджер и не делал мне ручкой.
В кустах над валуном мелькнуло красное пятно, раздался сухой треск. Рядом свистнуло, на голову посыпались клочья коры. Я вжался в холодную мокрую листву. Очередь прошла высоко, следующая ссекла ветки в стороне — стреляли наугад.
Пятно исчезло, но я не шевелился, дыхание еще не вошло в норму, сердце толкалось где-то под мышкой. По руке поползла холодная струйка, я чуть приподнял голову — красный дождевой червь переползал ладонь. Я брезгливо тряхнул рукой и снова замер. Голоса наверху стихли, но от них можно ожидать любой пакости. Сумерки уже наступили, но еще слишком светло.
Наконец я отдышался и немного отполз назад. Наткнулся на камень и застыл. Переждать, затаиться и переждать, время работает на меня, самое позднее через час стемнеет, я выползу к дороге, а там посмотрим.
Холод начал пробирать. Разогревшись во время бега, я чуть было не сбросил плащ. А сейчас я тихо радовался, что не сделал такой глупости. Не хватало мне еще воспаления легких!..
В голых кустах защелкала и засвистела птица. Соловей, решил я, тут соловьи осенью поют. Не помню, какие из птиц предупреждают о человеке, а какие наоборот. Забыл. К черту птичек, надо зарыться поглубже в заросли, полуголые сучья плохо прикрывают. Хорошо, хоть плащ красноватый, на фоне листьев не очень заметен.
Особого страха не было, все легло по хорошо знакомым лункам — меня преследуют — я отрываюсь— в меня стреляют — я маневрирую… просто, понятно, никаких загадок. Шанс выбраться из этой ловушки есть, и я им не пренебрегу. Страх придет позже, если я благополучно доберусь до столицы. Что меня там ждет: картечь в живот или кислота в глаза? Богатый выбор…
Будь я проклят, если понимаю, где развернулся грузовик и пошел обратно. У водителя рация, понятно, но почему меня не прихлопнули по дороге?
Обнаружив, что снова оказался во дворе школы, я окаменел и стоял, ничего не соображая. Джеджер что-то сказал в коридор, и оттуда неторопливо вышли подростки с клюшками для гольфа в руках. Пересмеиваясь, они медленно двинулись ко мне, заходя справа и слева.
Я мгновенно стряхнул с себя оцепенение и скоординировался. Плохо! Будь их трое, даже четверо, я бы рискнул, но пять… а вот и Джеджер за ними… шестеро! Не можешь бить — беги, а когда растянутся, то одного-двух вырвавшихся вперед можно сковырнуть. Все это мелькнуло в голове, и тут же я нырнул под кузов грузовика, выскочил сбоку и рванул вниз по дороге, к воротам. Увести их подальше, измотать и взять на испуг!
Но не успел я пробежать и сотни метров, как увидел еще нескольких подростков, с гоготом и улюлюканьем бегущих навстречу. Игра приняла другой оборот. Я взял левее и, проламываясь сквозь кусты, выбрался к спортплощадке.
«Куда же вы, капитан, — узнал я издевательский голос Джеджера, — поговорим!»
Они не спешили, зная, что мне деваться некуда — спортплощадка врезана в гору. Я и сам не знал, почему кинулся именно сюда. В острые моменты интуиция меня еще не подводила. Не отдавая себе отчета в действиях, я пробежал отрезок от здания до склада, полностью выложившись.
Распахнув плечом складскую дверь и не зажигая света, я метнулся в самый конец, моля бога, чтобы не споткнуться. Налетел на ящики, чертыхнулся и тут же нащупал колесо люка. Проклиная себя за то, что утром туго завернул его, крутанул изо всех сил и чуть было не упал, когда люк распахнулся. Когда я был уже внутри и тянул люк на себя, в светящемся дверном проеме возникли темные фигуры, раздался хохот, гулко усиленный сводами. Стараясь не лязгнуть металлом, я тихо довел люк и завернул кремальеру. Стопора не было, можно открыть и снаружи.
Нащупав на резиновом плоту карман с ампулой, я хорошенько стукнул по ней кулаком. Мягкий ком подо мной вздулся, расправился и задеревенел. Недолго думая, я осторожно столкнул его в воду, лег на рейки и оттолкнулся от берега. Вода подхватила плот и понесла его. Я вжал голову как можно ниже, хотя понимал, что большой опасности не должно быть, иначе здесь не держали бы плот. Интересно, а для чего его хранили?
В темноте ничего не было видно. Течение убыстрилось, я обнаружил, что постепенно сползаю головой вниз, следовательно, подземная река уходила вниз. Сколько я ни шарил вокруг себя, весел не обнаружил. Впрочем, сейчас они мне были ни к чему. Я ничего не мог предпринять и просто лежал на дне плота, стараясь не думать о пропастях в конце пути, решетках на выходе и прочих дешевых ужасах из низкопробных боевиков.
Я заметил, что течение замедлилось, встречный ветер перестал трепать волосы. И тут же в глаза ударил свет.
Река вырвалась на поверхность в ущелье. Подняв голову, я обнаружил, что плот несется на трос, низко натянутый между берегами, почти у самой воды.
Плотя вытащил на берег и закидал листьями — на всякий случай. Пройдя немного по течению, наткнулся на широкую тропу, посреди нее валялся разбитый длинный ящик с рассыпанными вокруг стреляными гильзами. Я пожал плечами и пошел дальше, туда, где, по моим расчетам, должна была находиться дорога.
А через несколько шагов обнаружил, что меня ждут…
Левую руку я невольно подогнул, и она затекла. Я осторожно вывел ее из-под себя и пошевелил пальцами.
Терпение истощалось. Конечно, единственный шанс — это ночь, темнота, но лежать в грязи с дождевыми червями мне опротивело. Ничего не предпринимая, можно расслабиться, потерять бдительность— и вот тебя уже волокут в холодильник за ноги, и директор Юрайда говорит приличествующие моменту слова.
Лучше всего заползти глубоко в кустарник, найти место посуше. Влажные листья не шуршали, но ползать по ним было тяжело. Я прополз несколько метров и взмок. Если меня здесь не прихлопнут, то пневмония доконает наверняка.
Шорох слева! Я замер в нелепой позе, рука так и осталась на воротнике, вытаскивая свалившуюся за шиворот веточку.
Из-за кустов вылез невысокий, но крепкий плечистый парень, и не клюшка для гольфа была у него в руке, и даже не «ганза», любимая трещотка наемников, а компактный «дюрандаль», восемьдесят четыре малокалиберных дисбалансированных жала. Они входят в тело под углом и рвут ткани. Хватает и одного попадания. Например, в мое тело. Холодная ярость захлестнула меня: мало того, что они балуются самоделками, так еще заполучили новую модель, недавно начавшую поступать в армию.
«Вот оно, оружие! — полыхнуло в мозгу. — Действуй!»
Когда он отвернулся, я рывком прополз несколько метров, подобрался ближе, прикрываясь кустами, и прыгнул. Он обернулся в тот момент, когда я летел на него в прыжке. Реакция была мгновенной, но я опередил его на долю секунды, выбив ногой вскинутый «дюрандаль». Коснувшись земли, я крутанулся на одной ноге и пнул его в бедро. Он полетел в заросли. Галстук мне снова пригодился. Вытянув его из кармана, я связал руки подростку.
С оружием я чувствовал себя дураком вдвойне: не надо было отказываться от него при выезде в школу, уповая на Закон о Возмездии, а главное, дело принимало иной оборот, многозарядная трещотка в моих руках так и взывала к силовым акциям.
Что ж, подумал я, если меня и пристрелят, то хоть паду с оружием в руках. При исполнении. Я чуть не выругался вслух от раздражения на самого себя. Напыщенный дурак, на кой черт тебе оружие! Если им понадобится, они подвезут минометы и перекроют ущелье. Славно порезвятся, а заодно и технику опробуют.
Подросток очухался и жег меня ненавидящими глазами.
— Если пикнешь, уложу на месте, — прошипел я, погрозил зачем-то пальцем и стал продираться сквозь кусты к реке.
Тропинка шла к полигону, директор что-то говорил о ней, идет она от школы и тянется через все ущелье.
Едва я отошел на несколько шагов, как юный негодяй заорал диким голосом: «Сюда, Пит, Хачи, скорей сюда!» У меня хватило здравого смысла не возвращаться, хотя пара оплеух привела бы крикуна в чувство. Я прибавил ходу и свернул вправо.
Идти было трудно. Податливая масса раскисших листьев вязко пружинила. Скользко. Я мог в любую минуту кувыркнуться с пяти-шести метров вниз, на камни, вылезшие из воды.
Послышались возбужденные голоса, по камням зацокали пули. Я метнулся вперед, но тут же сошел с тропы и полез наверх. Они кинутся по тропе, а я залягу наверху и пережду.
Сумерки сгустились, но видимость в ущелье еще хорошая, солнце снизу подсвечивало облака. Темное небо и странно белеющие облака, словно приклеенные…
Голоса и стрельба остались внизу. Я прислонился к дереву и перевел дыхание. Здесь кончался кустарник, за ним стояли редкие тощие березы на открытом пространстве, а метрах в тридцати начинались скалы.
Я добрался до скал и, прижавшись к нагретому за день камню, застонал от блаженства. Тепло…
В скалах были широкие расщелины. Хорошее убежище. Отсюда была видна противоположная сторона ущелья, заметны искореженные, разбитые в щепу деревья, большие черные проплешины.
Нашли место для полигона, злобно думал я, протискиваясь между глыбами. Я ободрал руку, но пролез в колодец, образованный рухнувшими сверху огромными камнями. Здесь было темнее, чем снаружи, но сквозь щели можно еще разглядеть кустарник внизу и подходы к расщелине.
За длинным обломком я обнаружил углубление, в котором и разместился. «Дюрандаль» жал мне бок, я выставил его перед собой. Получилась отличная стрелковая ячейка. Если полезут в щель, то по одному можно перебить батальон пехоты. Но не воевать же с детьми?! Правда, детки уж больно способные. А как же, высоко ценящееся в обитаемой Вселенной пушечное мясо…
Если бы пушечное мясо, затосковал я, если бы они были жертвами обмана!.. Так ведь нет, они знают, на что их специально и со вкусом натаскивают. Не удивлюсь, если кроме лекций по искусству им и литературу соответствующую тщательно подбирают, стишки на ночь читают про мужество и отвагу. Не пушечное мясо, а кровь и плоть войны, единственная убивающая сила, пользующаяся большим спросом. Золотари и вышибалы нужны всем! Но как нас встретят в космосе? Брезгливо зажав носы или что там у них… Космос… Да кто рискнет пустить нас дальше Луны, нас, убийц по призванию?
А кто сможет нас остановить, мелькнула горделивая мыслишка, но тут же сам понял — кто! Им объяснят, что надо! Во имя нашего же блага. Лучшие надзиратели— это бывшие рабы.
Мысли пошли по кругу, я устал, ноги страшно ныли, спину ломило. Жаль, что эфетол остался в портфеле. И ночную приставку я легкомысленно переложил туда.
Обидно, что с Джеджером так и не разобрался. Из-за него и посыпалась труха, но что с ним тогда случилось, непонятно.
Почему удрал из школы, на что намекал, говоря об изоляторе? Как его сумели так быстро забрать? Что с ним было — нервный срыв? А сейчас он вышел на охоту для укрепления нервов. Лучшее средство от бессонницы — охота на человека!
И с директором непонятно. То ли обманывает, то ли его обманывают… Издевался он надо мной или действительно звал в союзники? Возможно, он здесь в одиночку пытается что-то делать. Помешался от ненависти к курии, личные счеты или нечто в этом роде. Решил одну нечисть натравить на другую и не заметил, как попал в жернова. Непонятно…
Лежать на камнях было неудобно, я встал, несколько раз присел, разминаясь, и снова вернулся на место. Возникла мысль о рывке наверх, к дороге, но я эту мысль благоразумно подавил.
Время от времени я поглядывал вниз, а когда уже решил, что они убрались отсюда, кусты зашевелились, из них вылезли две фигуры, а за ними еще две. От досады я стукнул кулаком по камню!
Они медленно пошли вдоль зарослей, потом начали карабкаться вверх. Вскоре их голоса раздались возле моего убежища. Я прижался к камню, подтянув к себе «дюрандаль».
— Глянь-ка, Пит! — сказал ломающийся голос.
— Ого, а вот еще!
Следы! Я же таскался по грязи и мокрой земле, а здесь сухой камень. Надо же так развинтиться!
— Куда он делся? — спросил первый.
— Никуда не денется! — уверенно отозвался Пит и крикнул:
— Давай сюда!
Подошли еще двое и загородили щель. Мне были видны все.
— Надо эту дыру проверить, — сказал один из них, тыча пальцем в мою сторону.
— Так ведь он вроде туда полез, — возразил первый, вглядываясь себе под ноги и указывая куда-то вбок.
Я затаил дыхание. Если заметят, пристрелят как куропатку.
— Здесь его нет! — гулко раздался голос рядом, а потом уже снаружи: — Может, его внизу зацепило, надо пройтись!
Пройдись, пройдись, милый, взмолился я, мне бы еще минут двадцать, ну, десять, темно уже.
— А следы?
— Не поймешь, вроде он снова вниз пошел. Или наверху засел?
— Переждем, — сказал молчавший до сих пор подросток. — Ночью никуда не денется, а утром мимо нас полезет. На дороге встретим.
Они заговорили разом, заспорили, потом Пит заявил, что за палаткой лучше не ходить. Во-первых, можно нарваться (боятся меня, сопляки!), а во-вторых, до утра можно пересидеть здесь, в расщелине. Не маленькие!
У меня пересохло в горле. Мышеловка захлопнулась! Навалился Большой Страх и стал душить, в голове опустело, и в этой пустоте завизжал тонкий голос: «Беги, беги, беги…»
Бежать было некуда. Хорошая каменная гробница! Я хотел подняться, но из ног будто вынули кости.
Они по одному протискивались в расщелину, еще несколько шагов, и Пит скажет: «А вот и наш капитан», — или что-то в этом роде, и вид у меня будет глупый и позорный.
Страх вдруг ушел, испарился, на какое-то мгновение мне померещилось, будто я снова окопался в дюнах, а рядом Гервег пытается снять пулеметчика с вышки, и хоть нет у меня ни к кому здесь ненависти, я буду стрелять и убивать, чтобы не убили меня.
Это видение еще не успело исчезнуть, когда я вскочил и нажал на спуск.
Сухие хлопки слились в длинный треск и заметались в каменном мешке.
«Что я натворил, — обожгла мысль, — в кого стрелял?!»
Пит был еще жив, когда, шатаясь, я подошел к нему. Он что-то пробормотал и уронил голову.
Что я натворил, я же убил их! Не знаю, сколько времени я простоял над ними, тупо повторяя: «Что я натворил, что я натворил, что я натворил…» Но тогда я еще не понимал — что! И когда вдруг понял, пришел огонь и выжег мозг, в глазах замелькали багровые пятна. Их лица в темноте не были видны, но я вдруг решил, что один из них — мой сын!
Не помню, что было потом. Кажется, я по очереди тормошил их, лепетал: «Вставайте, ребята, поиграли и хватит», — и другой вздор. Потом меня подняло с места и кинуло вниз; продираясь сквозь кустарник с закрытыми глазами, я споткнулся и полетел лицом в листья, и единственной при этом мыслью было: «Сейчас проснусь…»
Я стоял на тропе, у ног моих лежал «дюрандаль». Шок прошел, холодное отчаяние сковало меня. Было все равно, идти вниз, к полигону, а там застрелиться или спрыгнуть в реку здесь. Самое подлое, что одновременно с этим я не собирался делать ни того, ни другого, мелкие оправдания возникали и тут же стыдливо гасли. Но придет их час, они расцветут потом, и память все смажет.
Ложь, сплошная ложь! А правда — вот она: кровь детей моих на руках моих. И моя ли в том вина? Им сказали — убей, их научили — как, им объяснили — зачем. Что с того, если они не здесь, а там свирепствуют в зондеркомандах, что с того, если они замарали имя человеческое во веки веков?! А эти и меня сделали убийцей, чистоплюи! Кто им дал право вязать нас кровью? Кто дал право загонять в казармы, продавать в наемники?..
Игры без правил кончаются кровью.
Я сел на камень и долго просидел в темноте.
Звезды начали исчезать, потянуло сыростью, наползал туман. Туманом сопровождался мой приезд сюда, им же и кончается. Ничего, это ненадолго. Теперь я начну задавать вопросы, и пусть они попробуют мне не ответить!
Если ведется игра без правил — устанавливай свои правила!
Я подобрал «дюрандаль» и пошел наверх, к школе.
БАШНЯ ПТИЦ
Да, человек есть башня птиц,
Зверей вместилище лохматых,
В его лице — мильоны лиц
Четвероногих и крылатых,
И много в нем живет зверей,
И много рыб со дна морей…
Глава первая
Этим летом на большом протяжении горела тайга, и все десантные бригады были стянуты к очагу, но все равно, несмотря на усилия и жертвы, огонь медленно расползался вслед за ветром и только реки не пропускали его, сдерживали неумолимое продвижение, опрокидывая в себя раскаленную лавину. Все, что могло двигаться в тайге, все, кто имел ноги и крылья, уходили от огня, и только деревья и травы, сроднившиеся с землей, умирали молча, да и то старались посылать свои семена по ветру, на лапках птиц, в шерсти зверей — подальше от огня и гибели.
Гремели взрывы в тайге, надрывно ревели бульдозеры, в дыму и чаду без отдыха работали люди. И Егор чувствовал себя посторонним здесь, чужим и этим людям, и этой тайге с ее неподвижными деревьями, с бегающими, ползающими и летающими жителями ее. В район пожара он попал случайно, и цели его не совпадали с той тяжелой работой, что делали эти люди. Он бродил по заброшенным таежным деревням, искал там прялки, самовары и темные, рассохшиеся иконы. Все это умирало с течением времени, рассыпалось в пыль, и Егор стремился удержать хоть то немногое, что попадало в его руки. Близкий пожар остановил его, и теперь он ждал, когда очаг отграничат и можно будет без излишнего риска двинуться дальше, вверх по течению реки. Отпуск его заканчивался, и он досадовал на непредвиденную задержку, и скучал в небольшом селе, где жили и десантники.
За эти две недели добровольного изгнания он научился многому и понял многое, и все беды его городского бытия — развод, уход из института, растерянность и неприкаянность, казались здесь мелкими и нестоящими. Перед огромными пространствами гибнущего леса, перед пеклом верхового пожара, кипящими реками, обугленными трупами сгоревших зверей и черными километрами мертвой тайги все прошлое со своими горестями и страданиями казалось ненастоящим, придуманным кем-то и болью в душе его не отдавалось.
Когда иссякло терпение, в один из безветренных дней он все же собрался дойти до затерянного скита, где, по рассказам местных жителей, давно никто не жил, но в заколоченных избах лежало то, ради чего он сюда и приехал.
Он шел налегке, только топор в чехле, нож в ножнах, коробок спичек и пачка сигарет были при нем. Да еще компас на ремешке.
Утро было тихое, это обещало медленное продвижение пожара, в основном низового, а значит— не слишком страшного и более удобного для укрощения. Продвигаясь по сырому склону, проклиная густые заросли, Егор вдруг ощутил, что приближается пожар. Это не совпадало с первоначальными планами, но запах гари, низкий, еще редкий дым и еле слышный треск горящих деревьев говорили ясно — огонь близко. Егор остановился, долго и чутко прислушивался и понял, что пожар движется к нему и надо бежать, пока не поздно. Впереди с шумом, не разбирая дороги, выскочили в ложбину запаренные лоси; увидев Егора, они круто развернулись и, ломая кустарник, исчезли в чаще. И уже невидимые ему, бежали от пожара звери помельче, громко кричали птицы, колыхались кусты, трещал валежник под множеством ног.
Не дойдя до конца лога, Егор стал поспешно подниматься на крутой склон сопки, рассчитав, что огонь, преодолев последний барьер, будет медленней скатываться вниз, сдержанный восходящим потоком воздуха. Сырые травы скользили под ногами, густой подлесок мешал подъему; задыхаясь, Егор забрался на вершину сопки и отсюда увидел, что огонь совсем рядом — на вершине соседнего холма, и это означало, что времени для спасения осталось совсем немного, от силы минут пятнадцать. Треск сучьев, стволов, ломаемых и калечимых огнем, становился все громче и громче. Он подгонял Егора. Чуть ли не скатываясь по противоположному склону, где-то посередине, он вдруг услышал песню.
Кто-то шел внизу и спокойно пел на непонятном языке, а песне этой вторил неразборчивый хор, словно бы это плакальщицы шли за гробом и причитали, подвывали жалобно, каждая на свой лад. И Егор подумал, что это, быть может, местные жители идут по логу, и если они так спокойны перед лицом огня, значит, опасность не столь уж велика. Егор уже мог разобрать отдельные слова, но все равно не понимал их, а между ритмическими повторами песни он услышал короткое щелканье кнута. После каждого щелчка причитанье хора усиливалось, и Егор никак не мог отвязаться от ощущения, что где-то уже слышал нечто похожее. Этот длинный, не разделенный на слова вой, был знаком ему. По высокой траве он скатился вниз и увидел то, что поразило его и заставило остановиться.
По узкой тропке неторопливо шагал невысокий старик с коротким кнутом в руке, а позади него, растянувшись гуськом, шли волки. Штук десять или двенадцать, разных возрастов, но одинаково понурые, они семенили, поджав хвосты и подвывая на разные голоса в такт щелканью кнута. Старик и пел эту непонятную песню, и Егор, замерев на склоне, не нашел ничего другого, как закричать:
— Эй, пастух! Ты что, волков за собой не видишь? Сматывайся, пока цел!
Старик повернул лицо к Егору, скользнул по нему равнодушным взглядом и, не прекращая своего шествия, отвернулся. Волки даже не посмотрели в сторону Егора. На короткое время Егор увидел лицо старика и по желтому морщинистому лицу его догадался, что это, наверное, эвенк.
Ветер дохнул близким жаром, и Егор, махнув рукой на странную процессию, бегом пересек лог, в метре от последнего волка, и так же бегом, не сбавляя скорости, побежал по низине в противоположную сторону. Он понял, что пожар перешел в верховой, и скорость его продвижения превышала любую мыслимую скорость, на которую способен человек. Стало ощутимо жарко, рев огня нарастал, и Егор увидел, как гребень желтого палящего пламени медленно переваливает через сопку и душной тяжелой волной начинает скатываться вниз. В отчаянии и безнадежности Егор заметался по логу, задыхаясь от дыма, почти ничего не видя из-за копоти и гари, наполнившей низину, и вдруг услышал женский голос, звавший его по имени. Кто-то там, в дыму, звал его, спокойно и ласково:
— Егор, ступай за мной, ступай. Да не сюда, дурачок, не сюда. Вот заполошный-то!
И женщина засмеялась. Голос ее был негромок, но отчего-то не заглушался ничем, словно бы она стояла за спиной и говорила прямо в уши. Егор оглянулся на голос и увидел неширокую полосу, идущую от него в глубь горящей тайги. И эта полоса была не затронута огнем, словно бы кто отгородил ее невидимой стеной. По обе стороны от нее бушевал огонь, а в ней росли деревья, и роса на травах, и паутинка не колышется на ветру. И он ступил в нее, ощутил прохладу летнего утра и побежал вдоль нее, и даже не оглядываясь, чувствовал, что стена огня смыкается за его спиной и горящие ветви опаляют его следы. Впереди что-то мелькнуло, вот из-за сосны выглянула чья-то голова, вот обнаженная рука махнула ему из-за смородины, вот тихий звенящий смех послышался за плечом. Егор боялся остановиться, огонь подгонял его, и некогда было задуматься или окликнуть того, кто шел впереди.
Страх исказил чувство времени, и пока вокруг стоял треск, падали деревья и ломались сучья, казалось, что длится это несколько часов, и Егор, давясь воздухом, бежал и бежал, пока не отдалился шум пожара и по краям полосы не появились обугленные, но уже не горящие деревья. Он замедлил бег, перешел на шаг, а потом и вовсе остановился. И спасительная полоса уперлась в огромный ствол кедра, а там, за ним, начиналась выжженная зона. Егор обернулся. Позади, насколько хватало взгляда, стояла дымная черная тайга, и языки огня проскальзывали меж деревьев. Егор сел на узкий пятачок зеленой травы под кедром, привалился к нему спиной и вытер пот со лба. Что-то зашуршало, посыпалась хвоя, зеленая шишка, подпрыгивая, покатилась по траве и зарылась в пепел. Кто-то засмеялся над головой.
— Кто ты? — спросил Егор, задрав голову и пытаясь что-нибудь разглядеть.
Тихий смех перешел в цоканье белки и через минуту— в крик сойки. И тут Егор увидел, как кедр изменяется на глазах. Зеленая хвоя превращается в серый пепел и осыпается, ветви скрючиваются, чернеют и сам ствол обугливается, без огня, становясь похожим на окружающие деревья. Хохот филина послышался сверху, мягко прошелестели невидимые крылья и тихий ласковый голос донесся уже издалека.
— Ступай, Егор, ступай. Путь долог, и жизнь коротка. Иди к реке.
К исходу суток он наконец-то добрел до боковой границы огненного клина. Она была отграничена неширокой рекой, а на том берегу было зелено и тихо, и странно было смотреть на живую тайгу после всего увиденного. Он упал в воду, настоянную на муравьях и мяте, долго и жадно пил, потом тщательно вымылся и даже выполоскал рубаху. Лежал на зеленом берегу и смотрел на тот, обугленный, как на пейзаж иной планеты. Искореженная, изуродованная тайга, черный и серый цвет до горизонта.
Стекло компаса разбилось и стрелка выпала. Егор выбросил никчемную коробочку, определил направление по лишайнику и пошел на север. Заблудиться он не боялся, где-то рядом были деревни, и непременно — люди.
Он тщетно искал хоть какую-нибудь тропку, проторенную человеком, но кругом были только высокие травы, названий которых он не знал, кустарники, деревья, мхи и лишайники. Ноги проваливались в невидимые ямы, наполненные водой, докучал гнус и, самое главное, — пришел голод. Егор шел и шел на север, припоминая, что на карте в этом направлении должна быть река и село на берегу. Отдирая полосы сосновой коры, он жевал сладковатую мякоть, ел мясистые стебли пучек, выкапывал клубни саранок. Уже редкие в тайге, они были мучнисты и безвкусны.
Но голода это не утоляло, нарастала слабость, усталость не проходила после коротких привалов.
И пришла первая ночь одиночества.
Он развел костер, потратив шесть драгоценных спичек. Оставалось еще десять. Разорванная и прожженная одежда не грела, он лег поближе к костру, огонь обжигал лицо, а спина все равно мерзла. Тогда он нарубил пихтача, накрылся им сверху и подстелил снизу, и следил только, чтобы лапник не загорелся.
Мысли были невеселыми, но все же он надеялся на лучшее, и даже представить себе не мог, что никогда не выйдет из тайги. Он задремал и в снах своих увидел город, от которого отвык, но по которому скучал особенно сильно именно сейчас. Во сне он шел по асфальтовой дороге и стерильный ветер ровно дул ему в лицо. По краям дороги росли никелированные деревья с алюминиевыми листьями, как вешалки с номерами. И кто-то шел ему навстречу, не то зверь, не то человек, и кто-то кричал или пел вдали.
Во сне своем он радовался тому, что слышит живой человеческий голос и одновременно боялся его, как будто он мог причинить ему какую-нибудь беду.
И проснулся он от ощущения близкой беды, сдавившей горло. Костер погасал, он встал, подбросил валежник и тут и в самом деле услышал человеческий голос.
Глава вторая
Егор медленно отодвинулся от костра, чтобы треск его не мешал слушать, задержал дыхание. Кто-то кричал вдалеке. Звонкий голос, по-видимому девичий, и, кажется, даже веселый. Слов не разобрать, только долгие гласные: а-а, у-у, о-о!
Как будто поет. Егор определил направление ветра, встал и закричал сам. Сопки поглощали эхо, звуки голоса быстро погасали. Но ему показалось, что та невидимая девушка отвечает ему на более высокой ноте и чуть-чуть погромче. Тогда он загасил костер, и зашагал в темноте в ту сторону. То и дело подавал голос и с радостью убеждался, что его слышат и отвечают ему, по-прежнему непонятно, но все же человеческим голосом. Пришлось идти напрямик, переваливать через высокую сопку, в полной темноте это оказалось тяжким испытанием. Несколько раз он срывался с крутого склона, падал, катился по росистой траве, ругался в полный голос, чтобы разозлить себя, подстегнуть, а когда добрался до вершины, то понял, что голос, звавший его, пропал. Он кричал громко, на все четыре стороны, долго прислушивался, но никто не отвечал ему. Тогда он сел, изможденный, хотел сплюнуть с досады, но рот пересох. Сидел так, слушал тайгу, она говорила на языках ползучих и летающих тварей, и ни одно слово не походило на человечий язык.
Он снова решил развести костер и поспать хоть немного, но опять услышал давешний голос, и настолько близко, что даже испугался. На этот раз можно было разобрать слова, вернее — одно слово. Неведомая девушка кричала: «Его-о-р!». Она звала его по имени, и голос был ласковый, юный, взволнованный. «Его-о-р! — кричала она. — Иди сюда!». И он не выдержал. Как ни было абсурдным все происходящее, но он был слишком голоден, измучен, чтобы не поддаться на звавший его ласковый голос. В низком сыром логу остановился, прислушался, закричал что есть силы, сложив руки рупором: «Э-э-эй! Отзовись!».
Но услышал только плеск реки. На ощупь добрался до низкого берега, вымыл лицо, напился, покричал еще.
— Егорушка, — тихо позвал его голос за спиной.
Он резко обернулся, не устоял на ногах, упал. В темноте послышался смех, холодный, приглушенный, словно рот прикрывали ладошкой.
— Ну, чего смеешься? — спросил Егор, обращаясь к темноте, — Кто ты? Это ты меня из огня вывела? Почему прячешься?
— Его-о-орушка! — протянул томный голос и рассмеялся. — Я здесь. Иди ко мне. Иди.
Голос перешел на шепот, призывный, чуть ли не страстный.
— Смеешься? — зло спросил Егор. — Ну смейся. Я подожду.
Он сел на сырую валежину, не боясь промочить брюки. И без того вся одежда была насквозь мокрой. Нечистой силы Егор не боялся, а людей и тем более.
— Ну что же ты сидишь? — зашептала девушка над самым ухом.
Он ощутил ее дыхание на шее, почему-то холодное, словно порыв речного ветра. Не поворачиваясь, резко вытянул руку за спину, подавшись назад. Что-то мягкое и холодное скользнуло по кончикам пальцев.
— Ну же, ну, я жду, иди сюда, — шепнула девушка, коротко хихикнув.
Безлунная ночь, сырость, плеск реки и невидимая девушка напоминали что-то виденное или читанное, но страха не было. Девушка, и все тут. Разве можно бояться девушек? И все же оставалось чувство близкой опасности, поэтому он предпочел встать и повернуться лицом к возможной опасности. Увидел нечто белесое, словно размытый ветром туман, мелькнувший и пропавший тотчас во тьме.
— Что же ты убегаешь? — спросил с вызовом Егор, положа руку на топорище. — Я к тебе, а ты от меня? Иди поближе, познакомимся.
И тут же что-то толкнуло его в грудь. Егор не удержался и упал на спину, больно ударившись о камни. Топор выпал из рук, но удержанный ремнем, остался на поясе.
— Егорушка, — шептала девушка в ухо. — Егорушка, ласковый ты мой, касатик ты мой, ненаглядный…
Холодная чужая рука скользнула по лицу.
— А ну брысь отсюда! — закричал Егор, вскакивая. — Кто бы ты ни была, убирайся-ка отсюда подобру-поздорову!
Чиркнул спичкой. Слабый огонек осветил прибрежные камни, воду, клочья травы. Больше ничего. Тогда он решил отойти от берега и развести костер. Пока он брел в темноте, невидимая девушка кружилась вокруг него, то и дело касаясь руками его тела, каждый раз в новом месте, и Егор отмахивался от нее, как от неуловимой мухи.
На ощупь собрал веток, надрал бересты. Огонь ярко вспыхнул, обнажил светлый круг камней. Егор сел поближе к костру, не расслабляясь и ожидая подвоха. И не зря. Костер громко зашипел, взметнулось вверх пламя, и тотчас же горящие ветки разлетелись во все стороны, разбрасывая искры и погасая в сырой траве. Егор едва успел откатиться в сторону.
И услышал смех. Громкий, звонкий, самозабвенный. Сперва ему показалось, что девушка справа, и повернулся туда, но смех быстро переместился влево, а потом назад, а потом даже послышался сверху. Ни шума шагов, ни шелеста крыльев. Егор совсем разозлился.
— Эй, ты, нечисть ночная! — закричал он в запале. — Вот только попадись мне, вот только подойди ко мне!
— Проказник, — громким шепотом сказала девушка и тут же ледяная, обжигающая тяжесть навалилась на спину Егора, крепкие руки обхватили его грудь, плотно прижав руки к телу. — Баловник ты мой, люб ты мне, ох как люб, идем ко мне, ну, идем…
Егор всегда считал себя сильным, но как ни вырывался, объятия становились еще сильнее и крепче. Тогда он резко наклонился вперед и что есть силы лягнул сапогом. Нога попала в мягкое, податливое, как пластилин. Задыхаясь и коченея от холода, Егор упал на бок, но освободился от захвата. Быстро перевернулся на спину, согнул колени, напружинив ноги, а руки с зажатым ножом изготовил так, чтобы отразить невозможное нападение. В почти абсолютной темноте драться было тяжело, тем более с противником, превосходящим его по силе, хитрости и, самое главное, с невидимым и незнакомым. Недруг его, казалось, не устал, голос был таким же ровным и томным:
— Ну как же так, Егорушка? Почему ласки мои отвергаешь? Разве я не люба тебе? Ну, обними меня, приголубь, холодно мне, ох, как холодно.
Холодная рука скользнула по лицу Егора и он едва успел ударить по ней, но тотчас же рука рванула ворот рубахи, и он на мгновение ощутил прикосновение льда под мышкой.
— Ах ты подлая! — сказал сквозь зубы Егор и стал яростно размахивать ножом, описывая круги на уровне груди.
Но это не помогло. Ледяные руки касались его то тут, то там, и один раз он ощутил прикосновение твердых губ на своей щеке — словно жидким азотом капнули. Девушка смеялась, беззлобно, звонко, но в этом смехе звучала такая уверенность, что Егору наконец-то стало страшно. Ведь она только играет со мной, подумал он, пока лишь играет, а я, взрослый мужик, не могу справиться с ней. А что же будет, когда она и в самом деле проявит себя во всей своей силе?
— Что тебе надо от меня? — прохрипел он, задыхаясь от усталости. — Что я тебе сделал дурного? Зачем ты мучаешь меня?
— Не отвергай меня, — сказала девушка. — Обними меня.
— Утром, — ответил Егор, — вот рассветет и обниму.
— Нет, только ночью.
— Я устал. К чертям собачьим такие объятия, от которых мороз по коже. Дай развести костер и я соглашусь.
— Нет, милый, нет.
И что-то холодное, тяжелое, словно глыба льда, навалилось на Егора, придавило его к земле, и напрасно он пытался освободиться от этой живой, хваткой глыбы. Стало совсем тяжело, собственное бессилие бесило пуще всего, он обхватил руками то, что навалилось на него, и ощутил человеческое тело, холодное и влажное. Струи воды полились ему на лицо, от них исходил густой запах рыбы и водорослей. Преодолевая отвращение, захлебываясь, он размахнулся и с силой ударил ножом в это тело. Нож неожиданно легко, как в воду, вошел в тело и звякнул по пряжке ремня. Тогда он отбросил его, схватил эту спину руками и стал мять ее, ледяную, аморфную, тягучую, липкую, пытаясь оторвать от себя, хотя бы по частям.
— Крепче, милый, крепче, — шептала девушка, — ах, как тепло, родимый.
Струи переохлажденной воды хлестали его по лицу, словно бы это были волосы девушки. Егор уже не обращал внимания на ее поцелуи, морозившие кожу, он мял ее спину, бока, сминавшиеся под руками, превращающиеся в холодные, скользкие бугры, но так и не мог избавиться от тяжести или оторвать хоть малую часть от ее тела. И тут он заметил, что тело ее стало теплее, а сам он замерз,
— Ведь ты убьешь меня, — сказал он, — зачем тебе это?
— Согрей меня и я уйду, — прошептала она и поцеловала в губы. Поцелуй показался теплее, чем раньше.
Егор захлебывался, задыхался, руки онемели, а тело потеряло чувствительность. И казалось ему, что лежит он на дне реки, и стометровая толща давит на него, вымывает тепло, растворяет тело, уносит с собой по течению, уничтожая его целостность и неделимость. И он приготовился к смерти и выругался отчаянно, но гортань его издала только короткое бульканье.
И тут заиграл рожок за рекой. И Егор увидел, что ночь светлеет и мало-помалу перетекает в утро.
И еще он увидел лицо девушки, прильнувшее к его лицу. Оно было красивым, но словно бы слепленным из густого тумана, белое, оно высвечивалось в темноте фосфоресцирующим пятном, и прозрачные глаза смотрели на него бездумно и спокойно. Он боднул лбом это лицо и вцепился зубами — последним оружием обреченных, в левую щеку. Теплая плоть свободно пропустила зубы и они сомкнулись, коротко клацнув.
И снова заиграл рожок, громче и напевнее. Уже можно было различить силуэты деревьев на фоне неба и реку, и камни на берегу. Егор расслабился, силы иссякли, он почувствовал только зимний холод, проникший внутрь и морозящий дыхание.
И девушка стала легче, лицо ее прояснилось, руки ее в последний раз прошлись по его груди, и он ощутил облегчение. Она выпрямилась, он увидел ее всю. Еще нечеткие контуры тела были красивыми и стройными, длинные текучие волосы стекали струями под ноги, взгляд был равнодушен и глубок. Егор пытался встать, но тело не подчинялось ему. Холод проник внутрь и не уходил. Егор почти физически ощущал снег и лед в животе, промозглую сырость в груди и такую невероятную слабость, что казалось — он невесом и тела его не существует.
— Ты согрел меня, — сказала девушка, — ты растворился во мне. Теперь ты мой, ты наш.
И она отдалялась от него, ступала неслышно в сторону реки, и он увидел, как смутные волны покрыли ее ноги и только всплеск реки сообщил об ее уходе.
Потом он потерял сознание или просто заснул, но когда очнулся, то уже был день, и мутное солнце стояло в зените. Он полежал на спине, отогреваясь, вспоминая о событиях ночи, как об ушедшем, но все еще близком кошмаре. Он поднял руку и провел по лицу. Рука оказалась чужой, сухой и морщинистой. Егор испугался, хотел вскочить, но тело не послушалось. Рука скользнула ниже и, отделившись от тела, ушла в сторону. Егор проследил ее растерянным взглядом. Это и в самом деле была не его рука, а того самого эвенка, что пас волков. Желтолицый, словно высохший, с двумя жидкими косичками, он смотрел на Егора равнодушным взглядом, поджав сухие губы.
— А, волчий пастух, — сказал Егор тихо. — Дай воды, пить хочется.
Эвенк отошел, сел поодаль и стал чинить кнут.
— Ты по-русски понимаешь? — спросил Егор. — Воды дай, слышишь, во-оды!
Показал губами, как пьют воду, пощелкал языком, скосил глаза в сторону реки.
— Лежи, — ответил эвенк тонким гнусавым голосом, — помрешь скоро, однако. Мавка из тебя все тепло взяла, так помрешь.
— Ну, так и дай напиться перед смертью.
— Не дам, однако.
— Трудно тебе, что ли? Река ведь близко.
— Глаза есть, вижу. Все равно помрешь.
— Что я тебе сделал, старик?
— Ничего не сделал. Мертвец что сделает?
— А ты не хорони меня заживо! — зло сказал Егор.
Эвенк бесстрастно доплел косицу кнута, легко поднялся и ушел. Издали донеслась его песня и сразу же за ней — разноголосица волчьего воя.
Злость придала Егору силы, он перевернулся на бок и докатился до близкого берега. Окунул лицо в воду, напился, медленно разминая затекшее тело, подставляя его под солнечные лучи, иззябшее, выстуженное внутри. Сильно хотелось есть, и когда он смог встать, то первым делом добрел до близких зарослей пучек и, нарвав их сочные, водянистые стебли, стал жадно жевать.
Полежал на животе, сняв рубашку, впитывая тепло кожей, проследил взглядом солнце, катившееся к закату, и решил, что так или иначе, но надо жить, надо идти дальше, надо искать людей. Плеснула река, он настороженно обернулся и увидел, что большая рыба выбросилась на берег и бьется о гальку сильным телом. Егор вскочил, зная, что все равно упадет от слабости, но рассчитал свое падение так, чтобы прижать рыбу животом. Это был таймень, и Егору пришлось долго удерживать его своим телом, пока тот не затих.
— Отдариваешься? — спросил Егор реку. — Ну ладно, черт с тобой, мы еще поквитаемся, красотка. Я вернусь сюда, все равно вернусь. Если выживу, конечно.
Пересчитал спички — осталось восемь. И мнилось ему, что с каждой убывающей спичкой уходит от него жизнь, тепло и надежда на спасение. От сырости ночи головки спичек отсырели и слиплись друг с другом. Он нежно разделил их, разложил на теплых камнях, грел в ладонях, дышал на них, терпеливо ждал. Тайменя съел сырым.
Взошел на пригорок, осмотрелся, искал дым пожара. Но тайга от горизонта до горизонта вздымалась сопками, зелеными, густо поросшими, нетронутыми человеком. Тщательно обулся, сложил подсохшие спички в коробок, а нож подвесил так, чтобы было удобно быстро вытащить его. Следя за краснеющим солнцем, навалил окатыши в пирамидку, чтобы запомнить это место.
— Эй, Мавка! — прокричал он на прощание реке. — Выгляни, красотка, попрощаемся!
Река несла свои воды, звенела на перекатах и не отзывалась. Только вдали, за сопками, рожок проиграл печальную мелодию и оборвался на высокой ноте.
На следующий день Егор понял, что окончательно заблудился. Он не слишком-то надеялся на то, что будут искать его, но все-таки насторожился, когда утром услышал далекий стрекот вертолета. Шум моторов отдалился, исчез и больше не появлялся.
По-видимому, Егор ушел слишком далеко от места пожара и в этих местах его уже не искали, не думали, что он сможет преодолеть такое расстояние. И сам он никак не мог понять, почему за ту ночь, когда он бежал по тайге на зов невидимой девушки, он ушел так далеко, что казалось невозможным пройти за несколько часов добрую сотню километров.
Пробираясь по непролазному бурелому, он вспомнил свое спасение от огня и смертельные объятия Мавки, но разумных объяснений не находил, а поверить в невероятное не мог. Он знал, что в горах бродит неведомый снежный человек, что в далеком озере Лох-Несс живет чудовище, а над землей кружатся летающие тарелки, и в общем-то верил всему этому, происходящему далеко от него, но в древние языческие сказки о русалках поверить не умел.
Он твердо был убежден, что среди слепой, поглощенной в себя природы, именно он, Егор, — человек разумный, и есть хозяин всего сущего на земле, пусть побежденный и раздавленный, но все равно хозяин, и делиться ни с кем, даже в мыслях своих, не хотел.
Река, не обремененная названием, текла среди безымянного леса, аукались лешаки в чаще, русалки в омутах хмелели от рыбьего жира, водяной ковырял в зубах ржавой острогой, неведомые звери рвали когтями кору на красных деревьях, баба-яга ворочалась в тесном гробу, расшатывая осиновый кол, вбитый ей в брюхо, оборотни прыгали через пень с воткнутым в него ножом и превращались в волков, бука хлопал совиными глазами из дупла, кикиморы сидели на корточках у тропы и ждали прохожих, древний славянский Белбог, с лицом, красным от раздавленных комаров, давился медвежатиной, одинокий обыкновенный человек рубил сосны, и щепки ложились поодаль умирающих деревьев. Волки прислушивались к далекому железному звону и прижимали уши. Они не любили человека.
Глава третья
Все же, несмотря на страх перед рекой, он опасался уйти от нее далеко. Следовать поворотам реки и шагать вслед за ее течением все же легче, чем на свой страх и риск пробираться через чащи. И Егор решил связать небольшой плот и заставить реку нести его. Он выбрал место над обрывом, чтобы срубленные деревья не пришлось катить далеко, наточил топор и, выбрав подходящие сосны, принялся за работу. Голод и усталость сказывались быстро, часто приходилось садиться или прямо ложиться на землю, чтобы дать отдохнуть онемевшим рукам и отдышаться. Обостренный за эти дни слух уловил чьи-то шаги. Мягкие, осторожные. Егор половчее ухватил топор и прижался спиной к сосне. Шаги затихли и вдруг позади он услышал пощелкивание и цоканье, словно бы беличье. Егор резко обернулся и увидел, что знакомый эвенк сидит на пригорке, поджав короткие ноги и неодобрительно смотрит на надрубленное дерево.
— Ну, здорово, — сказал Егор, поигрывая топором. — Что, ошибся? Видишь, живой я. А где же твои волки, пастух?
— Зачем деревья убиваешь? — спросил эвенк.
— А тебе какое дело? Надо — и рублю. Кто ты такой?
— Дёйба-нгуо я, — ответил эвенк. — Почему не узнал? Меня все знают. Почему не боишься? Меня все боятся.
— Плевал я на тебя, — сказал Егор и, отвернувшись, рубанул по сосне.
— Ой-ой! — закричал эвенк. — Больно! Почему больно делаешь?
— Когда по тебе рубану, тогда и кричи. Видишь, дерево рублю.
И Егор еще раз ударил топором по неподатливой древесине. Щепка отлетела за спину.
— Ой-ой, — снова закричал эвенк и сморщился, как от сильной боли, — мой лес убиваешь, однако. Что он тебе сделал?
— А то, что я жить хочу. Ясно?
— Живи, однако, — посоветовал эвенк. — Раз не помер, так живи. Жить хорошо.
— Спасибо, я и сам знаю, что жить хорошо, — сказал Егор и рубанул в третий раз. — В дурацких советах не нуждаюсь.
— Ай, какой плохой мужик! — укорил, вскрикнув, эвенк. — Все хотят жить. Ты лес рубишь — меня убиваешь.
— А ты меня пожалел? Ты мне воды пожалел. Плевал я на тебя теперь с высокого дерева. Ясно?
— А что тебя жалеть? Ты человек, вас вон как много, а я один. Сирота я. Дёйба.
И эвенк показал руками, как много людей, и как одинок он сам.
— Одним человеком больше, одним меньше, — сказал он, — ничего не изменится. Друг друга вы убиваете. А я один, сирота я. Лес жгете — больно мне, дерево рубите — больно мне, зверя убиваете— ой, как больно мне!
— Что с тобой говорить, — сказал Егор, — это в твоем лесу друг друга все убивают, тем и живут. Что на людей все валишь? Сам-то кто?
— Дёйба-нгуо я, сказал ведь.
— А хоть бы и Дёйба, что с того? Вот и паси своих волков, коль нравится, а мне не мешай.
И Егор углубил заруб.
— Моу-нямы, Земля-мать, всех родила, душа у всех одна, — сказал Дёйба, — вас, людей, Сырада-нямы, Подземного льда мать, родила, душа у вас холодная. Не жалко вам ничего. Лес большой, душа у него одна. Тело режешь — душе больно. Тело убиваешь — душа умирает. Глупый ты.
— На дураков не обижаются, — сказал Егор, замахиваясь топором, — и сказки мне свои не рассказывай.
— Мало тебя Мавка мучала? — спросил Дёйба. — Жалко, совсем не замучила, Лицедей не дал. Кабы он на дудке не заиграл, так и помер бы ты.
— Ступай своей дорогой, пастух Дёйба, — сказал Егор, опуская топор. — Не мешай дело делать.
— Лес мой, — настаивал тот, — тело губишь — душе больно.
— Какая ты душа, — огрызнулся Егор. — В тебе самом душа еле держится.
— Люди довели, — пожаловался Дёйба, — лес жгут, зверей убивают, реку травят. Больно мне.
— А мне что за печаль? — сказал Егор и рубанул по сосне.
— Плохой ты, — сказал Дёйба, морщась от боли, — я тебя сосну лечить заставлю, волкам потом отдам. Волки мужиков не любят, шибко злы на мужиков.
— Ну-ну, — сказал Егор, делая свое дело.
— Лечи, однако, дерево, рубаху разорви и лечи.
— Аптечки не захватил, — сказал Егор и услышал гудение пчелы над ухом.
Он отмахнулся от нее, но она возвращалась и вскоре вокруг Егора загудел целый рой.
— Будешь лечить? — услышал он сквозь гуденье.
— Еще чего!
И пчелы набросились на Егора. Чем больше он отбивался от неуловимого роя, тем сильнее и ожесточеннее нападали пчелы. Глаза сразу оплыли. Зверея от боли, Егор заметался по берегу, скатился по обрыву в облаке пыли и с размаху нырнул в реку. Вода холодная, долго не высидишь, а выйти нельзя — пчелиный рой кружит над головой. И тут кто-то под водой сильно укусил его за ногу. И еще раз, будто ножовкой. Напрасно Егор отбивался от нового врага, каждый раз этот кто-то подплывал с другой стороны и острыми зубами коротко покусывал его тело. Не помня себя от боли и злости, Егор выскочил на берег и стал зарываться в песчаный осыпающийся склон. И только он прикрыл себя песком и пучками травы, как кто-то из-под земли пробрался к нему и, попискивая, куснул в живот, и еще раз — в спину, и еще — в бедро.
— Лечи, однако, — услышал он голос Дёйбы.
— Отгони своих палачей, — сказал Егор, еле сдерживаясь, чтобы не закричать в голос.
Полежал, сил набрался от сырой земли, встал, покачиваясь, распухший, грязный, со следами укусов на теле, поднялся скрипя зубами, по обрыву, сел, опершись спиной на надрубленную сосну, сплюнул под ноги густую злую слюну.
— Гадина, — сказал он, разлепляя толстые губы.
— Рубаху разорви, — сказал Дёйба, — сосну лечи. Потом реку мыть будешь.
— Совсем рехнулся. Какую еще реку?
— Люди порошок в реку сыпали, рыбу сгубили, ты воду мыть будешь.
— Дурак, — сказал Егор и, скрипя зубами от унижения, разорвал последнюю рубаху.
Ткань была ветхой, легко рвалась на короткие неровные полосы. Силясь открыть заплывшие глаза, Егор наматывал на заруб сосны, липкой от смолы и сока, тряпки и, мучаясь от сознания идиотизма своей работы, рвал и снова наматывал.
— Доберусь я до тебя, — угрожал он Дёйбе. — Ты у меня еще попляшешь.
— Лечи, однако, — мирно советовал тот. — Мне больно было — не жалел. Себя жалей теперь. Ты вылечишь — тебя вылечат, ты больно сделаешь — тебе сделают. Вы, люди, слова не понимаете, боль понимаете, смерть понимаете.
Дёйба сожалеюще зацокал языком.
Егор кончил свою дурацкую работу и завязал концы тряпок бантиком.
— Ну, что? — спросил он. Хорошо я сосны лечу?
— Пойдем, однако. Воду мыть будешь. Вода, ой какая грязная!
— Мыла нет, — буркнул Егор.
— Зачем мыло? Без мыла мыть будешь.
— Так ты покажи! Ты полреки и я половину.
Подошли к реке.
— Рыб науськивать не будешь? — спросил Егор, прилаживая топор так, чтобы он не бил по ногам.
— Не буду, — сказал Дёйба, — лезь в воду.
— Ладно, — сказал Егор, разбежался и прыгнул, стараясь проплыть под водой как можно больше.
Он плыл, не оглядываясь, и страх придавал ему силы. Быстрое течение несло его, и когда он выбрался на другой берег, то место, где он рубил сосну, осталось за поворотом. Этот берег был низким, заросшим густой травой. Егор отдышался, отлежался и осмотрел раны. Они были неглубокими, но все равно внушали опасение. Ни лекарств, ни бинтов, а любой пустяк в тайге, на безлюдье, мог обернуться смертью.
Егор промыл раны водой, поискал подорожник, но он не рос в тайге, некому было занести сюда его семена, не было здесь человека. Достал разбухший от воды коробок, вынул из него голые палочки, равнодушно повертел в руках и выбросил.
— Вот такие дела, Егор, — сказал он сам себе. — Огнем тебя жгли, водой топили, льдом морозили, зверями и пчелами травили, а ты еще жив. Живи и дальше.
И пошел через болото. Остановился на сухом месте и увидел, что здесь начинается узкая тропинка. Он встал на колени, прополз по ней и увидел то, что очень хотел увидеть — человеческий след. Узкий, неглубоко вдавленный в сырую почву, один-единственный след.
— Эй! — закричал он, распрямившись. — Эй, кто живой, отзовись!
Отозвались сойки. Раскричались, разгалделись над его головой и из-за этого крика Егор не услышал, как кто-то подошел с той стороны зарослей жимолости. Он ощутил на себе взгляд, повернулся в ту сторону, но никого не увидел.
— Выходи, — сказал он. — Что боишься? Если человек— не обижу.
— Топор-то брось, — певуче произнес девичий голос.
— Это ты, Мавка? — вздрогнул Егор. — Проваливай лучше отсюда.
В кустах засмеялись, тихо так, совсем не зло.
— Нет, — сказала девушка, — не Мавка я. Топор, говорю, брось.
— Ладно, сказал Егор и бросил топор неподалеку от себя. — Нашла кого бояться. На мне места живого не осталось. Деревня твоя близко? Может, и поесть что найдется? Сильно я голоден.
И из кустов жимолости вышла девушка. Даже не девушка, а почти девчонка, худенькая, смазливая, щеки в малине испачканы, сарафан красный, платочек белый.
— Ишь ты, — расслабился Егор, — откуда такая взялась? Я уж думал, что никогда людей не встречу.
Он опустился на землю, сел, сидел так и смотрел на девочку, любовался, и даже пытался улыбнуться распухшими губами.
— Ну, что смотришь? Страшный я, да? Не бойся, я не леший. Егор я, в тайге заблудился, а тут еще нечисть привязалась. Сам удивляюсь, как жив еще. Ты посиди маленько, дай отдохнуть, а потом пойдем, хорошо?
Девчонка не отвечала, стояла у кустов, улыбалась тихонько, и по лицу ее было видно, что она совсем не боится его. Наверное, взрослые рядом, подумал он, и от души совсем отлегло. Напряжение этих дней, когда ежечасно приходилось бороться за жизнь, и сознание того, что шансов выжить не так уж и много, спало и осталась пустота и усталость неимоверная. Он смотрел на девчонку и, отделенный в эти дни от людей, с радостью ощутил свою причастность к человеческому роду, сильному, красивому и великодушному.
— Принеси поесть, — попросил он, — и позови взрослых. Вся сила от меня ушла, до того размяк.
Девочка не отвечала. Она стояла и улыбалась, вытягивая губы трубочкой, словно хотела свистнуть. Потом наклонилась и подняла из-под ног лукошко с малиной. Протянула Егору.
Егор брал малину горстью, задерживал у рта, вдыхал запах и, стараясь не спешить, глотал не жуя.
И тут он подумал, что для малины еще не пришел сезон. Он шел по тайге и встречал кусты ее с еще зелеными, вяжущими рот ягодами. А это была спелая, сочная, пахучая, только что сорванная. Он не сказал об этом девочке и легко примирился с этой нелепостью.
— А хлеб у тебя есть? — сказал он, протягивая пустое лукошко.
Девочка опять наклонилась и достала из травы ломоть хлеба. Егор удивился, но хлеб съел, не оставив ни крошки.
— Что еще достанешь из травы? — спросил он.
Девочка пожала плечами, улыбнулась.
Недетская у нее улыбка, подумал Егор, тайга быстро взрослыми делает.
— А что ты хочешь? — спросила.
— Поспать, — честно сказал Егор. — Я страшно устал. А ты приведи сюда взрослых, и может, найдется что-нибудь из одежды? Видишь, я почти голый.
Девочка кивнула головой и скрылась в кустах. Ни шума шагов, ни шелеста платья, ни потрескивания сучьев под ногами.
— Эй! — крикнул Егор. — Ты не пропадай, ты приходи! Я ждать буду.
У него хватило силы только на то, чтобы поднять топор и положить его под голову. Не обращая внимания на комариное гудение, он заснул, как в омут провалился.
Глава четвертая
Егор жил внутри дерева. Не в дупле, не обособленно от ствола, а именно внутри древесины, и тело свое отграничивал корой и листьями. Через него шли земные соки, внутри медленно нарастало годовое колечко, и это он, Егор, поскрипывал всем телом под порывами ветра. Егора совсем не удивляло это новое состояние, он считал его естественным и даже удобным. Он рос на большой поляне, и корни его уходили глубоко в землю, сплетаясь с чужими корнями.
Было темно, тепло и уютно. Егор чувствовал, что он существует, и больше ничего не надо было ему, только расти, ни о чем не думая, ожидая того времени, когда прилетят птицы и поселятся на нем, как на карнизах башни, и запоют свои песни на понятных ему языках. Он знал, что так будет, и поэтому был спокоен и терпелив.
Что-то дотронулось до его бока. Он шевельнулся и лениво подумал, что это, наверное, дятел стукнул по нему клювом, но не испугался. Дятел казался продолжением его самого, как и личинки жуков, что жили под его корой.
— Егор! — услышал он зовущий его голос и зашевелился, не размыкая глаз.
— Вставай, Егорушка, — услышал он снова.
— Разве пора? — сказал он и не узнал своего голоса.
Открыл глаза и увидел, что он вовсе не дерево, а человек. И лежит он на мягкой шкуре, на полу, возле печи. Над ним склонился бородатый мужик в красном колпаке, надвинутом на лоб, и тормошил его.
И Егор вспомнил, что заснул на берегу и понял, что его подняли и принесли сюда. Он окончательно стряхнул с себя сон, сел, осмотрелся. Был он одет в широкую меховую рубаху, штаны на нем были новые, тоже меховые. Он провел руками по телу, нигде ничего не болело, не ныли руки, не саднили ноги, не кружилась голова. Он был молод, здоров, быть человеком показалось ему самым приятным на земле.
— Спасибо, — сказал он и радостно улыбнулся.
— Ишь, благодарствует! — засмеялся кто-то наверху тонким голосом.
Егор не смутился, поднялся на ноги, протянул руку рослому мужику. Одет тот был старомодно. Не то армяк на нем, не то зипун. Егор слабо знал старинную одежду и точно определить не мог. Мягкий колпак с белой выпушкой, рыжая округлая борода, белая косоворотка.
— Спасибо вам, добрые люди, — повторил Егор.
Мужик добродушно улыбнулся, но руки не подал, отошел к окну, и сел на лавку.
— Ишь, руку тянет! — сказал кто-то сверху.
Егор стоял в маленькой избе с неотесанными стенами, узкие окна, затянутые чем-то мутным, стол, лавки по краям, а у двери большая печь, сложенная из плитняка. На ней сидел замурзанный мальчонка и, болтая ногами, высовывал язык, корчил рожицы Егору.
— Как называется эта деревня? — спросил Егор.
Мальчонка закатился в хохоте, задрав пятки к потолку.
— Чо говоришь? — басовито переспросил мужик. — Какая еще деревня?
И Егор понял, что эта изба стоит в тайге одна и его вопрос о деревне действительно смешон, и еще он подумал, что это, наверное, староверы, до сих пор живущие в лесах, поэтому и руки мужик не подал. Не положено по их законам. И Егор не обиделся на них, добро, сделанное этими людьми, намного превышало их странности.
— Ну ладно, — сказал Егор, — бог с ней, с деревней. Вы мне хоть дорогу укажите. Вот отдохну немного и уйду. Мешать не буду.
— Нет от нас дороги, — спокойным басом ответил мужик.
— Так что же, мне у вас оставаться прикажешь?
— А чо, оставайся, коль хочешь! — сказал мужик и отвернулся, глядя в мутное окно.
— А если не хочу?
— А чо, уходи, коли так. Тайга большая, всем места хватит.
— Дела-а, — протянул Егор. — Куда же мне идти, если я дороги не знаю.
И тут мужик внезапно обернулся, подался всем телом к Егору, выбросил вперед правую руку, наставил на Егора указательный палец и быстро проговорил писклявым голосом:
— Ведомы тебе дороги, ведомы, ведомы, ох, ведомы!
А Егору послышалось в скороговорке: ведь мы ведьмы мы! И мужик совсем потерял солидность. Он заломил колпак на затылок, встал на четвереньки и заскакал вдоль стены, гримасничая и приговаривая визгливо:
— Шивда, вноза, шахарда! Инди, митта, зарада! Окутоми им цуффан, задима!
И в ответ закатывался в хохоте мальчишка на печи.
— Ну чо, боязно? — спросил мужик, поднимаясь.
— Нисколько, — вздохнул Егор и сел на шкуру, поджав ноги, — что паясничаешь-то? Я ведь не шучу.
— Ну, так напугаешься, — уверенно сказал мужик и встал во весь рост против света.
И стал уменьшаться, уплощаться, утончаться, деформироваться и искажаться. Егор невольно отпрянул к печи. Тяжкая болезнь скручивала мужика, коробила его тело, то вытягивала по спирали, то сжимала в бесформенный комок, вздувалась голова и втягивалась в туловище, ноги укорачивались, шли винтом, слипались в одну толстую ногу, а на груди прорезывался большой зубастый рот и из него высовывался толстый розовый язык, словно дразнился. Мальчишка на печи всхлипывал от восторга, и, отведя взгляд от мужика, Егор увидел, что и тот также деформируется, расплывается мутным пятном по печи, как амеба, превращаясь неведомо во что, неизвестно как…
Егору хотелось выскочить из избы, но он заставил себя сидеть на месте и смотреть на все это, преодолевая приступы тошноты и жалея только о том, что нет при нем топора и нельзя сжать его топорище, чтобы хоть немного обрести в себе уверенности.
Между тем формы мужика постепенно организовывались, успокаивались продольные волны, коробившие его тело, застывали расплывчатые формы, и Егор увидел старика. Маленького, сморщенного, с длинной неопрятной бородой, одетого в мохнатую шкуру. Старик попрыгал на одном месте, словно утрясая свое тело, мигнул сразу обоими глазами и осклабился в беззубой улыбке:
— Ну что, боязно?
— Нисколько, — сказал Егор охрипшим и нарочито приподнятым голосом. — Значит так, опять нелюди… Ну, спасибо за добро. Я пойду, пожалуй. Отдайте мне мой топор и нож. Мне без них никак нельзя.
Ему стало так плохо, что нашлось только одно емкое русское слово для определения его состояния в эту минуту— муторно. И было ему так муторно, что хоть на четвереньки становись и вой в полный голос. Если бы не было у него совсем надежды на спасение и человеческое участие, то, может быть, он легче перенес увиденное сейчас. Но он уже видел себя среди людей, одетым и накормленным, обласканным и согретым, и когда убедился, что и это не люди и помощи ждать ему не придется, то понял, что снова он одинок, снова совсем один на всю бесконечную тайгу, равнодушную к людям, к их бедам, к их жизни, к их страданиям и смерти.
— Я пойду, — упрямо повторил он и шагнул к двери.
— Постой, Егорушка, — услышал он знакомый голос, обернулся и увидел, что мальчишка на печи стал той самой девчонкой, чистенькой, нарядной, с красной лентой, заплетенной в косу.
— Ряд волшебных изменений, — буркнул Егор и, не оглядываясь, вышел из избы.
Было сумрачно и тихо в тайге. Резко пахли цветы и сухие травы, спаленные зноем, небо мутнело, и чувствовалось — не миновать дождя. Егор спустился с высокого крыльца, осмотрелся вокруг. Место было совсем незнакомое. Бурелом и чаща, сырая, темная, с огромными соснами, обросшими белыми лишайниками и мхами, с валунами, громоздящимися среди высоких папоротников, и ни тропки, ни выбоины, ни кострища, ни ровного места.
Будто здесь никто никогда и не жил. Изба стояла среди всего этого, и казалось, что она выросла из земли, как дерево, и сама живет, сосет соки глубокими корнями, чуждая человеку, издевка над человечьим уютным жильем.
Егор поправил сбившуюся рубаху, завязал плотнее тесемочки у горла и пошел куда глаза глядят.
— Его-о-р! — певуче окликнула его девочка. — Куда пошел-то?
И он не выдержал, злость и ярость, накопленные в нем, требовали выхода. Он повернулся к избе, к девочке, стоявшей на пороге, и закричал что-то обидное и злое, обвиняя тайгу, небо, солнце, всю эту нежить и нечисть, враждебную ему, посмевшую встать на пути человека — царя природы, властелина ее и полноправного хозяина. И пусть они делают что хотят, вытягивают из него тепло, травят волками, мучают голодом и комарьем, пусть даже они лишат его жизни, но все равно он, человек, выше их всех, ибо именно он, несмотря ни на какие жертвы, укротил слепую и жестокую природу, подчинил ее себе, и смерть одного человека все равно не лишит людей власти над ней…
А когда иссякли слова и осталась пустота в груди и немота в гортани, он стал поднимать сучья и без разбора швырять их в сторону избы.
И все это время девочка стояла на пороге, обло котясь о замшелое перильце, стояла и молчала, неулыбчивая, серьезная, совсем взрослая. Сучья не долетали до нее, описав короткую дугу, они замедляли полет и, круто развернувшись, со свистом летели обратно, как бумеранги. Первые удары отрезвили Егора, и когда увесистая палка врезалась ему в грудь и он чуть не упал, то и вовсе прекратил свое бесполезное занятие, сел, опустошенный, на валежину, и отвернулся.
— Вздумалось нашему теляти волка поймати, — услышал он стариковское шамканье. — Личико беленько, разума маленько.
Егору даже отвечать не хотелось. Надо было заново строить планы своего спасения, надо было любыми силами выжить, только выжить и дойти до людей. И пусть лешие глумятся над ним сколько хотят, в конце концов это маленькое, почти позабытое на земле племя имеет право не любить человека, более сильного, мудрого и приспособленного для борьбы и жизни. И Егору хотелось доказать им, что он — человек, и сдаваться он не собирается. Ему стало стыдно своей слабости, и он снова разозлился, на этот раз на себя.
— Ладно, — сказал он сам себе, — попсиховал и хватит. Поехали дальше, Егор.
Он медленно вернулся к избе, остановился против девочки, посмотрел пристально в ее глаза — светлые, с темными крапинками вкруг зрачков и сказал:
— Дайте мне мой топор, нож, спички и еды немного. Больше мне от вас ничего не надо. Спасибо за все и прощайте.
Девочка не отвечала, он полюбовался ее красивым лицом, чистой кожей, не тронутой загаром, и добавил:
— Жаль, что такая красавица — и не человек. Кто хоть ты на самом деле? Имя-то у тебя есть?
— Зови как хочешь, — улыбнулась девочка. — Мне все равно.
— Хорошо, я назову тебя Машей. У людей в сказках живут такие Машеньки, в лесу с медведями.
Он попытался вспомнить, что читал или слышал об этом племени, полусказочном, обросшем легендами и небывальщиной, но вспоминалось мало, только запал в памяти древний заговор:
«Дядя леший, покажись не серым волком, не черным вороном, не елью жаровою, — покажись таковым, каков я».
Вот они и показывались Егору людьми и, может быть, даже именно в таком виде, в каком он ожидал их увидеть: любимица русских сказок Машенька, сиволапый дед-лешак, добрый молодец в колпаке набекрень, мальчуган-пострелец… Театр, декорации, грим, фальшивка, обман, мираж…
— Это не вас Лицедеями зовут? — догадался Егор.
— Зовут и так, — ответила девочка Маша, — от имени что изменится.
— А Дёйбу вы знаете?
— Как не знать. Знаем. Дёйба здесь все время живет, это мы пришлые.
На пороге появился долговязый молодой человек в странной одежде: строгий черный костюм, лакированные туфли, цветастая рубашка, галстук-бабочка и круглые черные очки, сдвинутые на нос.
— Ну, как? — хвастливо спросил он, поворачиваясь и одергивая пиджак. — Так-то не боязно? А?
И, мигнув сразу обоими глазами, засмеялся.
— Не боязно, — ответил Егор. — Что мне вас бояться? Хоть и нежить вы, а все-таки на людей похожи.
— Вот уж не скажи! — протянул мужик. — Ты нас с собой не путай. Наш род вашему не чета. Мы подревнее будем, чем вы, люди.
— А что же вас так мало осталось? Повымерли, что ли?
— А это у тебя спросить надо. Ты ведь человек, с тебя и спрос, что и нас мало осталось, и зверей, и деревьев. А чем ваше покорение природы оборачивается, знаешь? Знаешь, конечно, как тебе не знать. А мы — наоборот, неотделимая часть от всего живого, мы не против природы, а с ней заодно. Вы природу губите, а выходит, что и нас. Ясно?
— Нет, — сказал Егор, — не ясно. Что толку от вашей жизни? Что вы создали за свою историю? Душой природы себя объявили, в разные личины рядитесь, то птичкой, то паучком, то елочкой станете. Хорошо вам так, наверное, ни о чем думать не надо, живете, как деревья, что тыщу лет назад, что сейчас. И что изменится, если вы и вовсе вымрете? Кому вы нужны? Нет, Лицедей, только наш путь и был верным, пусть трудным, пусть ошибались мы, но только мы, люди, в ответе и за себя, и за природу. Это не вы, а мы — душа природы, плоть от плоти ее, кровь от крови. А вы паразиты, приспособленцы. Вот теперь мне и ясно. Ну ладно, прощайте Лицедеи, пошел я.
— А никуда ты от нас не денешься, — спокойно сказал мужик и затуманился, исказился телом, разбух и стал распадаться на части.
Егор отвернулся от неприятного зрелища.
Даже гадать не хотелось, во что сейчас превратится Лицедей.
А превратился он в стаю разноцветных бабочек, больших и маленьких.
И бабочки, не размыкая строя, поднялись вверх, к вершинам деревьев, и пропали из вида.
— Чтоб тебя птицы поклевали! — прокричал вслед Егор, и обратясь к Маше: — Ну, а ты чего ждешь? Давай в ящерок превращайся, в букашек-таракашек, в бабу-ягу, в медведя, в сохатого, в черта рогатого. Ну, что стоишь, Машенька? Все равно таких девушек не бывает.
— А такие бывают? — спросила она и, поколебавшись в воздухе, превратилась в большую яркую птицу с девичьей головой.
— Бывают, — твердо сказал Егор, не отворачиваясь. — Птица Сирии называется или Алконост. Эка невидаль! Давай теперь, пой свои песни, завораживай меня. Все равно я тебя не боюсь.
— И запою, — сказала птица.
И в самом деле, запела. Пела она хорошо, только слов в той песне не было и чудилось Егору, что тайга вокруг него изменяется, и он сам растворяется в ней, в каждой жилке листа, в каждой твари, в каждой песчинке и ощущение это было новым для него, непривычным, странным, но все же приятным, и ему даже противиться не хотелось этой песне, а слушал он ее, и вот — он уже не он, и не Егор он вовсе, и тела нет у него, и душа рассыпалась средь деревьев…
Глава пятая
Кто-то ходил в темноте, поскрипывал половицами, шмыгал носом, всхлипывал, пришептывал, шлепал босыми ногами и временами чьи-то мягкие лапы касались Егора. Веки у Егора тяжелые, открыл он глаза с трудом, разлепил ресницы и увидел, что лежит он на кровати, в той самой квартире, откуда ушел после развода. Ночь на дворе, луна в окно смотрится, тихо вокруг.
— Нина! — позвал Егор, — Нина, ты слышишь? Я проснулся!
И увидел, что кто-то наклонился над изголовьем кровати, серый и расплывчатый в полутьме, щетинистый, мятый, ресницы как пух свалявшийся. Моргает, сопит, зубы скалит, руки протягивает.
— Кто ты? — вскочил Егор на ноги.
И страшно самому, к стенке спиной прижался, кулаки сжал. А тот губы разжал, зашамкал и заговорил ватным голосом:
— Не бойся. Домовой я. Живу я здесь, один на весь город остался, плохо мне одному. Человека живого искал, насилу нашел, скучно мне без людей, голодно. Дай тюри, Егор, есть хочется.
— Какой еще тебе тюри? — разозлился Егор. — Уже и в городе от вашего племени нет покоя. Где Нина?
— Нет никого, — говорит домовой, а сам все всхлипывает, нос рукой утирает и улыбается сквозь слезы. — Умерли, наверное, все, ты один остался. Дай тюри, Егор, или пирога. Голоден я.
Отстранил его Егор рукой, с кровати встал, по комнатам прошелся. Все на месте, одежда его на стуле висит, толстым слоем пыли покрытая. Холодильник открыл, а там все плесенью заросло, видно, электричества нет давно. Краны заржавели, пыль и запустение в доме. Выглянул он в окно, и тошно ему стало. Ни звука, ни гудения машин, ни света окон. Пусто и сумрачно, как в степи.
Вышел Егор на улицу, а она вся мусором завалена, крапива растет под окнами, асфальт тополиными росточками растрескан, и ни одно окно не горит, ни одна тень за стеклом не шевельнется. Совсем жутко ему стало, побежал он по улице, кричит, эхо от пустых домов отражается, нет никого. Улица в шоссе перешла, а шоссе в лес привело. И рассвело. Солнце встало, малиновки поют, кузнечики под ногами порскают. Речку вброд перешел, пескари ноги щекочут. И так уж одиноко Егору, как никогда раньше. И слышит вдруг человеческие голоса. Побежал он туда, выбежал на большую поляну, а там — люди. Ходят неторопливо, разговаривают.
И выходит ему навстречу Нина, светлая, тонкая, руки ему на плечи кладет, в глаза смотрит. И чуть не заплакал Егор, прижался к ней, легкой, теплой, живой.
— Как хорошо, — говорит, — что ты жива и люди живы.
— А мы и нелюди вовсе, — смеется Нина и головой мотает. — Мы теперь лешие. И я тоже. Ты один и остался человеком.
Худо стало Егору, на землю повалился, лежит, плачет, землю кусает, а Нина стоит рядом на коленях и гладит его по голове.
— Хочешь, — говорит она, — я в яблоню превращусь? Или в птицу? А может быть, в рыбу? Хочешь?
Замотал головой Егор, сказать слова не может. И встала Нина, засмеялась, корешки из ног пустила, листьями оделась и стала яблоней. И чувствует Егор, что и сам он в землю ногами входит, меж камешков корнями путь ищет, ввысь вытягивается, расчленяется на ветки и листья, и стал он тополем, и хорошо ему и тревожно…
— Не плачь, Егор, — говорит ему кто-то. — Спишь, а плачешь. Все лицо мокрое.
Это Маша склонилась над ним и прикасалась холодными пальцами к его щекам, слезы утирала, успокаивала. И Егор почувствовал себя таким уставшим, таким слабым и маленьким, что даже огрызаться не хотелось, и говорить ничего не хотелось. Он лежал на спине, смотрел в небо неподвижно и плакал без звука, одними слезами. И Маша вновь изменила свое обличье, и уже не девочка это, а взрослая женщина с тяжелой русой косой, заплетенной вкруг головы, и мониста позванивают на груди при движении. И лежит Егор на поляне, среди высоких ромашек, и шмели гудят, и ни облачка в небе, и медом пахнет.
— Посмотри, Егор, — говорит Маша, — разве плохо у нас? Посмотри вокруг и слезу осуши.
— Эге-ге! — послышался рядом голос Лицедея. — Ты вот скажи, Егор, зачем к нам в лес пришел? Что тебе, своего города не хватает? Мы же к вам не ходим.
Егору и спорить не хотелось, и поворачиваться было лень, чтобы хоть на мужика посмотреть — в каком он там виде появился. Но плакать перестал, вытер слезы, на солнце высушил.
— Что с вами говорить? — сказал он немного погодя. — Мы никогда не поймем друг друга. Живите как хотите, и нам не мешайте. Покажите дорогу к людям. Мне от вас больше ничего не надо.
— Да мы-то вам ничем не мешаем, — сказал мужик откуда-то из ромашек, — а вот вы нам ох как мешаете! Так за что же вас любить и миловать?
— Так я теперь за всех людей отвечать перед вами должен? Ну и делайте что хотите, только я вам так просто не дамся.
— Нужен ты нам, — пренебрежительно сказал Лицедей, — захотели бы, давно тебя на корм травам пустили. Живи уж.
— Спасибо уж, — в тон ему ответил Егор и встал.
— Разве мы не можем договориться? — спросила Маша.
— О чем? Что вы от меня хотите? Или скучно вам, поговорить не с кем? Ну, валяйте, разговаривайте.
Лицедей оказался маленьким, ростом не больше ромашкового стебля, он сплел себе гнездышко в зарослях травы и сидел там, закинув ножку за ножку.
— А вот то меня, Егор, забавляет, что вы всю природу под себя приспособить вознамерились. Все, что есть в ней живого, все своим считаете. Вот того же медведя в цирке всякой своей ерунде учите. Штаны на него оденете, шляпу, на велосипед посадите и радуетесь. И сказки-то ваши все глупые. Те же люди, только имена звериные. А зачем вы это делаете? А я скажу, зачем. Видеть вам забавно, когда зверь на человека похож. Хоть и похож, а все глупее человека. Вот тем и смешон. Разве это не издевательство?
— Послушай, ты лешак, — сказал Егор, отряхивая желтую пыльцу, — нет, не издевательство. А совсем наоборот. От одиночества это нашего, от несправедливости, что только мы одни на земле и не с кем больше слова перемолвить. Вот и зверей наделяем людским образом, языком и поступками человеческими. А ваше племя никогда людей не любило, недаром издавна вас нечистью зовут. Нечисть и есть нечисть. Что от вас доброго на земле?
— А от вас? — быстро вставил Лицедей.
— Да, люди много зла принесли и себе, и природе, но и добра не меньше. А вы — ни то ни се, ни доброе, ни злое, ни черное, ни белое.
— А вот ты и не прав! — воскликнул Лицедей, подскакивая в своем гнездышке. — Мы и то, мы и се, и доброе мы и злое, и черное и белое, и рыба мы и зверье мы, и трава и букашки — все это мы. А вы только сами по себе и ничего больше. В природе нет зла и нет рамок, в которые вы ее втискиваете. В ней все едино. И мы с ней — одно целое.
— Оставайся с нами, Егор, — просто сказала Маша, — хочешь, таким же будешь, как мы?
— С вами? — Егор даже присвистнул. — Да на кой черт я вам, и вы мне для чего сдались? Вот уж спасибо. Невелика радость в гусеницу превратиться да травку жевать с утра до ночи, или птичкой стать да с ветки на ветку перепархивать… Не хочу быть ни деревом, ни дятлом, ни медведем. Не хочу быть ни лешим, ни чертом, ни богом, ни ангелом. Ни волком серым, ни зайцем белым. Ну уж нет, мне и в человеческом облике хорошо живется. Я — человек, и выше меня нет никого на Земле.
— А ты попробуй, Егорушка, — сказала Маша, — может, и понравится.
— Нет, — ответил Егор, — не понравится. Не нуждаюсь я в вашей милости.
Подбросил в воздух топор, ловко поймал его одной рукой. Зайчик блеснул на лезвии.
— Ночью, — сказала Маша, — ночью все увидишь и все поймешь.
— Эге, — согласился и Лицедей, — ночью, может, и поймешь. Не опоздай на праздник, Егор. Гордись, ты первым из людей увидишь его. И знаешь, почему? А потому, что ты уже и не человек вовсе. Ты только думаешь, что ты человек, а на самом деле — едва-едва наполовину. Вот и цацкаемся с тобой, на свою половину перетягиваем. И перетянем, вот увидишь, еще как перетянем!
— Я только тогда перестану быть человеком, когда умру, — сказал Егор. — Пока я жив — я человек, а жить я собираюсь долго. Ясно?
— Ночью, — повторила Маша, — утончаясь и пригибаясь к земле, — ночью, — повторила она уже тише, покрываясь коричневой шерсткой, — ночью, — и стала косулей, посмотрела на Егора влажным глазом и медленно пошла к лесу и больше уже ничего не сказала.
— Эге! — подтвердил и Лицедей, отращивая прозрачные крылышки. — Эге-ге! — прокричал он, взлетая на воздух. — Эх, ночка — ноченька заветная!
И они ушли с поляны, улетели, растворились в чаще леса неуловимые, бесформенные, многообразные, непостижимые, как сам лес, как реки и горы его, как звери и птицы его, как сама природа.
Глава шестая
Человеческий календарь и расчленение однородного потока времени на минуты и часы потеряли для Егора значение. Он плыл в общем неразделимом потоке, влекущем вместе с собой лес с его непрекращающимся переходом, перетеканием живого в мертвое и мертвого в живое; и в самом Егоре беспрерывно умирало что-то и нарождалось новое, неощутимое сначала, чужеродное ему, но все более и более разрастающееся, наполняющее его, переливающееся через край, врастающее в почву, в травы, роднящее его с этим бесконечным непонятным миром, дотоле чуждым ему.
В той, городской, жизни, он никогда бы не поверил всерьез ни в леших, ни в русалок, ни в прочую нечисть, знакомую с детства по сказкам, но воспринимаемую лишь как выдумку, вымысел народа, наделенного богатой фантазией и неистощимой способностью к творчеству.
И вот он сам прикоснулся к этому древнему легендарному роду, издревле населявшему славянские земли, к племени, живущему с людьми бок о бок, вымирающему, как само славянское язычество, уходящему в никуда, растворяющемуся в русских лесах, полях и реках. К душе славянской природы прикоснулся он, к истоку и своего собственного племени, все более и более уходящего от природы.
И слиться с этим мифическим родом, не означало ли и самому обрести свой потерянный корень, уйти на свою незнаемую родину, туда, где русалка нянчит головастиков и пасет мальков, где леший живет внутри дерева, а водяной растворен в озерах, где лес, превратив свою душу в девушку, приносит плоды в руках, пахнущих свежей водой.
Слиться с ним и перестать быть человеком или, быть может, наоборот, найти разорванную связь и вернуться к тем временам, когда и люди были едины с природой, и не вычленяли себя из нее, и тела свои населяли душами зверей и птиц, а душу свою посвящали всему живому…
И не знал Егор, что станется с ним, в одно он упрямо верил — смерть его не дождется.
Он шел по затихшему лесу, и ни одна сойка не трещала над его головой, и ни один лист не колыхался от ветра, и только хрустели сухие ветки и шуршали травы под ногами. Он не выбирал направление, но куда бы он ни шел, в любую сторону бесконечной тайги, все равно на его пути должны были встретиться люди, и это вселяло в него надежду.
Вечер застал его в широкой лощине, поросшей густыми зарослями папоротника. Волглые, ломкие, с узорчатыми листьями, они поднимались до пояса, мешая продвижению. Он ломал их, сминал ногами, роса промочила одежду. Зашло солнце, быстро накатили сумерки, а он никак не мог выбраться из папоротника. Казалось, что лощина растянулась до бесконечности, папоротники вытянулись и стали такими высокими и густыми, что приходилось прорубать себе путь топором. Егор клял себя, что решил пересечь лощину, а не обошел ее стороной, но возвращаться не было смысла, и он шел вперед, а на самом деле кружил, заблудившись там, где заплутать было немыслимо.
Ему не хотелось верить, что нечисть снова водит его, но, по-видимому, так оно и было. Тогда, зная, что сопротивляться бесполезно, он расчистил себе место посуше, сел и стал ждать.
И вздрогнули листья папоротника, заколебались сочные стебли, и снова запел рожок, и вслед ему заголосил рог, и гром барабана колыхнул воздух. И папоротник ожил, зашевелился, изнанка листьев его вспучилась буграми, тотчас же лопавшимися с приглушенным звоном, и оттуда выпрастывались голубые, нигде и никем не виданные цветы.
И шум крыльев, гомон голосов и топот бесчисленных ног заполнили поляну. Егор лег на землю и, не мучаясь напрасным любопытством, пожелал одного— стать невидимым. От цветов исходил душный запах, щекотал ноздри, пьянил, кружил голову.
Кудрявая кошачья морда просунулась между стеблей, сверкнула зеленым глазом в сторону Егора и скрылась.
— Да это же Егор, — сказал мяукающий голос.
— Он тоже пьет сок? — спросил другой, шелестящий.
— Не-а, — мурлыкнул мяукающий.
И лохматый черный кот с длинными зубами, не помещающимися в пасти, выпрыгнул из папоротников и мягко вскочил на живот Егору.
— Ты кто? — спокойно спросил Егор.
— Курдыш, — ответил кот и лизнул Егора в щеку. Пасть его пахла медом. — Ты почему не пьешь сок? Вку-усный со-о-ок!
Неслышно выполз из зарослей еще кто-то, неразличимый в темноте, зашуршал, завздыхал по-старушечьи.
— Кто это с гобой?
— Да Кикимора это, — ответил кот, вытянул шею, скусил острыми зубами голубой цветок и заурчал довольно.
Егор приподнялся на локтях. Все равно его обнаружили и скрываться было бесполезно.
— Забавно, — сказал он. — Ну, покажись, Кикимора, покажись. Какая хоть ты?
Он протянул руку по направлению к неясной тени и тут же получил крепкий щелчок по лбу.
— Не приставай к ней, — посоветовал Курдыш, — она любопытных всегда щелкает. Хочешь, она тебя пощекочет? Она хорошо щекочет.
— Ну уж не надо.
— Как хочешь. Ну, пошли со мной. Я тебе всех покажу.
И Курдыш снова скусил цветок, аккуратно высосал сок и сплюнул бесформенный комочек. Егор встал. Идти к костру не хотелось, но, пожалуй, другого выхода не было. Он вздохнул и, оборачиваясь, медленно побрел сквозь заросли туда, где слышался смех, крики, гуденье рожков и стрекот барабанов. Под его ногами неслышно вертелся Курдыш, поясняя на ходу:
— На второй день молодой луны зацветает папоротник и все собираются сюда. Все здешние и все пришедшие, все, кто уцелел. Ты всех увидишь.
— Папоротник не цветет, — сказал Егор, — он размножается спорами. Глупости ты говоришь.
— Ну да, — охотно согласился Курдыш, — и я говорю, что глупости. Вку-у-сные глупости!
И он аппетитно зачмокал.
— И Лицедея там увидишь, — говорил Курдыш. Их, леших-то, пропасть как много здесь. И Стрибог здесь, и Похвист, и Белбог, и Чернобог, и Ладо с пострелятами, и Перун здесь.
— И Мавка? — спросил Егор.
— И Мавка здесь, и Мара, и Полудница, и обийники, и очерепяники, и болтняки, и трясовицы, и банники, и овинники, и жихари. Все сок любят. И здешних много: Моу-нямы, Дялы-нямы, Коу-нямы, все они здесь.
— Короче, вся нечисть, — сказал Егор, прорубая себе путь топором. — Шабаш у вас, выходит, сегодня. Ну и черт с вами, я вас не боюсь.
— А чего тебе бояться? — успокоил его Курдыш, подхватывая обрубленные листья. — Ты теперь наш.
— Я пока человек, — усмехнулся Егор. — Люди давно цветущий папоротник ищут, да не находят никогда. Или вы меня уже не боитесь и за человека-то не считаете, раз на свой шабаш зовете?
— Да какой же ты, Егор, человек! — засмеялся Курдыш. Замяукал, заурчал, вспрыгнул к Егору на плечо, уцепившись острыми когтями за рубаху. — От тебя и людским духом не пахнет.
— Еще чего! — возмутился Егор, но кота не сбросил. — Вы сами по себе, я — сам по себе. Я вам мешать не буду и вы меня не трогайте. Не нужен мне ваш папоротник.
— А ты попробуй, Егор, попробуй, — льстиво уговаривал его Курдыш, жарко дыша в ухо. — Вку-у-усно, ой, как вкусно!
И раздвинулись заросли, и вышел Егор на поляну. Горел жаркий костер, и в свете его, в голубом дыму теснились сотни существ, опоясанных гирляндами и венками из цветущих листьев папоротника, плясали, пели, дудели в свирели и рожки, прыгали, носились по поляне, взвизгивали, кувыркались через костер, вспарывая воздух легкими телами.
Егор остановился у края освещенного круга.
— Дальше не пойду, — твердо сказал он. — Нечего мне там делать. Мне и отсюда хорошо видно.
— Его-о-р! — позвал его знакомый нежный голос, и Егор узнал Мавку.
Она шла к нему, неслышно ступая, и трава не сминалась под ее ногами. Обнаженная, стройная, текучая, как вода, изменчивая, как вода, убийственная и животворная, как вода.
— Ну, здравствуй, — сказал Егор, против воли сжав топорище. — Снова обниматься полезешь, русалочка?
Она приблизилась к нему, дохнуло холодом и влагой от ее тела. Бездумно и спокойно посмотрела в его глаза, улыбнулась.
— Любимый ты мой, баский, — прошептала. — Скучал ли ты обо мне?
— Чуть не помер от тоски, — ответил Егор и, повернув голову к Курдышу, сказал: — Слушай, дружище, избавь ты меня от нее. Век не забуду.
— От Мавки-то кто тебя избавит? — задумчиво мяукнул Курдыш. — От нее, как от воды, не убережешься. Да ты не бойся. Сегодня она тебя не тронет.
— А пропади она пропадом! — в сердцах сказал Егор и зашагал в другой конец поляны.
Мавка и в самом деле не стала преследовать его. Она расплылась по поляне текучим зеркалом и, журча, потекла в заросли папоротника.
Кучка пляшущих наскочила на Егора, рассыпалась перед ним, окружила. Толпа существ схватила его за руки и повлекла в освещенный круг, крича и улюлюкая. Мелькали лица, морды, рыла, хари, мохнатые, потные, вытянутые, сплющенные, заостренные, безгубые и брыластые. Все они тянулись к Егору, корчили ему гримасы, хохотали и щипались. Егор не вырывался, только лицо отворачивал, когда слишком близко нависала над ним чья-нибудь нечеловеческая морда. Курдыш больно вцепился в плечо когтями и Егора не покидал.
— Это лешие тебя кружат, — говорил он. — Вот и Лицедей среди них. Узнаешь?
Кто-то в знакомом колпаке и в черных очках прижался к Егору.
— Ну как, Егорушка?! — прокричал он. — Эх, ночка-ноченька заветная! Да ты попляши, попляши, Егорушка, отведи душу-то, успокой ее, неприкаянную, потешь ее, бездомную! Соку-то выпей! Хороший сок, ох, хороший!
— Не буду я пить ваш сок! — выкрикнул Егор в лицо Лицедею. — И не заставите!
— Заставим! Заставим! — кричали лешие, — К Перуну его, к Перуну! Он ему так покажет! Он его так научит!
Егора плотно обхватили со всех сторон, сдавили и повлекли к костру. Курдыш не расставался с ним, он только поплотнее сжал его шею лапами и непонятно было, то ли он оберегает Егора, то ли наоборот— помогает им.
— Не брыкайся, Егор, — советовал он. — Все равно не убежишь. Назвался груздем — полезай в этот, как его… Ну, полезай, короче.
И Егора подтащили к огромному истукану. Голова у него была серебряной, длинная борода тускло поблескивала позолотой, а деревянное тело прочно поставлено на железные, поржавевшие уже, ноги. В правой руке истукан держал длинный извилистый сук.
— Перун, а Перун! — заголосили вразнобой лешие. — Вот, Егора-то научи! Долбани его молоньей-то! Вразуми его, бажоного! Повыздынь его, да оземь грянь. Сок-то пить не желает!
И шевельнулся истукан, и затрещала его древесная плоть от внутреннего напора, заскрипело сухое дерево тулова, зазвенела борода, открылись серебряные веки и на Егора глянули ясные голубые глаза.
— Пей! — приказал он громким скрипучим голосом и стукнул палкой о землю.
— Не хочу, — сказал Егор, — не хочу и не буду. Не хочу таким, как вы, быть. Хочу человеком остаться.
— Был человеком — лешим станешь! Пей!
— После смерти, — согласился Егор. — А сейчас не заставите.
И звякнули глухо железные ноги Перуна, и сверкнули его глаза, и палка в его руках налилась желтизной и, меняя цвета, накалилась добела. Он стукнул ею о землю и посыпались ослепительные нежгучие искры. Лешие с визгом разбежались, и Егор остался один на один с Перуном, если не считать Курдыша, как ни в чем не бывало задремавшего у него на плече.
— Что же ты, внучек? — неожиданно мягким голосом спросил Перун, с треском и скрипом наклоняясь к Егору. — Негоже так! Раньше-то вы меня почитали, а ныне посрамляете. Разве мы не одного корня?
— Не помню, — сказал Егор, растирая затекшие руки. — Не помню я тебя, Перун, и внуком твоим себя не считаю.
— Мудрствовать по-мурзамецки выучились, на курчавых да волооких богов предков своих сменили. Прежде-то себя внуками Перуновыми да внуками Даждьбожьими чтили, а ныне-то где корень свой ищете? В стороне полуденной да в стороне закатной? А корень-то здесь! Здесь, в земле русской!
И Перун снова ударил раскаленным посохом. Запахло озоном.
— Мы одной крови, — сказал Перун совсем тихо, одними губами. — Выпей сока родной земли, обрети отчину.
И он протянул Егору рог, наполненный голубым, светящимся соком.
— Эх ты, глуздырь желторотый, — по-стариковски нежно проговорил Перун, — не лешим ты станешь, а душу свою очистишь, с землей русской сольешься.
— После смерти, — упрямо повторил Егор, но рог принял. — После смерти мы все с землей сливаемся. Убить во мне человека хочешь?
— Вот и стань им. Стань человеком. Человек без роду, что дерево без корней. Откуда ему силу черпать? Выпей, внучек.
Егор поднес рог ко рту. Густой сок закипал со дна, дурманил пряным ароматом.
— Хорошо, — сказал Егор. — Я верю тебе, Перун. Предки мои тебя чтили, и я почту. Будь по-твоему, дедушка. Твое здоровье.
И он залпом выпил жгучий, кипящий сок.
— Пей до дна! Пей до дна! — возликовали лешие, подхватили Егора за руки и потащили его, смеясь.
— Ну вот, давно бы так, — мяукнул проснувшийся Курдыш и лизнул его в щеку горячим языком. — Видишь, не помер. А ты боялся.
И понесли Егора, не давая ему опомниться, остановиться, успеть ощутить в себе то, почти неощутимое, что начало происходить с ним. Его развернули лицом к огню, и он увидел сидящего великана. Огромное мускулистое тело его было покрыто разбухшими от крови комарами, он не сгонял их, только изредка проводил ладонью по лицу, оставляя красную полосу. В руке он держал большой рог, наполненный соком.
— Это Белбог, — подсказал Курдыш. — Ты не бойся его, он добрый.
— Ну что, Егор, выпьем? — спросил великан басом.
— Ну и выпьем, — согласился Егор и кто-то сунул в его руку рог. — Ты из рога пьешь, а комары из тебя.
— Так они из меня дурную кровь пьют, — добродушно ответил Белбог. — Думаешь, легко быть добрым? Вот комарье из меня все зло и тянет. Могу уступить, если хочешь, на развод.
— Не стоит, — сказал Егор. — Ну, давай вкусим добра!
И выпил свой рог, не жмурясь и не переводя дыхания.
— А зла-то, как не вкусить? — спросил кто-то вкрадчиво. — Со мной теперь выпей.
Не то зверь, не то человек, с блестящим, словно бы расплавляющимся лицом, меняющим свои очертания, протянул мощную львиную лапу с кубком, зажатым между когтей.
— А это Чернобог, — прошептал Курдыш, — ты выпей с ним. Добро и зло — всегда братья.
— Что ж, познаю добро и зло, — усмехнулся Егор и осушил кубок и, не глядя, бросил его в чьи-то проворные руки.
Лешие снова подхватили его под мышки, подняли в воздух и посадили на чью-то широкую спину. Удерживая равновесие, Егор взмахнул руками и попал кулаком по бородатому лицу.
— Держись! — прокричал ему кто-то, спина под Егором вздрогнула, стукнули копыта, и он понесся по кругу.
Бородатый обернулся, ухмыльнулся, и Егор увидел, что сидит на том существе, которое принято называть кентавром.
— Покатаемся? — спросил кентавр. — Меня зовут Полкан.
И, не дожидаясь ответа, он взмыл над костром. Дохнуло жаром, Егор покрепче обхватил Полкана за крепкий торс, а неразлучный Курдыш обнял Егора за шею мягкими лапами.
— Ну как, весело? — спросил Курдыш.
Некто со змеиным телом и с крыльями летучей мыши пролетел рядом, и Егор увидел на спине его Машу. Она была та же и не та. Полудевочка, получертовка, с распущенными волосами, раскрасневшаяся, хохочущая. Она махнула рукой Егору и взмыла высоко в воздух.
— Это вот Кродо, — пояснял между тем Курдыш, меховым воротником обхвативший шею. — А вот и сам Ярило. А это Леда, чрезвычайно воинственная, чрезвычайно… А вот и Ладо, такая уж, такая…
И Курдыш сладко причмокнул языком.
— А эти сорванцы — ее дети. Леля-Малина, Дидо-Калина, а тот что постарше — Полеля. А вот тот, с четырьмя головами — Световид, добрый вояка. Те вон, лохматые да страховидные — Волоты, на любо го страху напустят. Все собрались здесь, все уцелевшие. Сейчас только в тайге и можно скрыться от людей. Да и то, надолго ли?
— Навсегда! — сказал Егор и в азарте ударил пятками по бокам Полкана.
Тот взвился на дыбы, скакнул выше прежнего, и Егор невольно разжал руки и оторвался от его спины.
— Не бойся, — успел шепнуть Курдыш, — лети сам.
И Егор почувствовал, что не падает, а продолжает лететь по кругу, словно земля перестала его притягивать. Его снова окружили лешие, закружили, залопотали.
— Ну что, Егорушка, доброе винцо у нас? — прокричал в ухо подлетевший Лицедей. — Весело ли тебе?
— Катись ты! — крикнул, засмеявшись, Егор.
Ему хотелось хохотать и кувыркаться в воздухе от легкости, наполнившей его тело. Ему хотелось обнимать всех этих уродцев, сплетать с ними хороводы, горланить песни без слов, пролетать сквозь пламя костра и пить сладкий обжигающий сок, выжатый из голубых цветов.
И он закричал незнакомым голосом:
— Эх, ночка-ноченька заветная!
Увидел он и старого знакомого — Дёйбу-нгуо. Сидел тот у костра, поджав ноги, окруженный кольцом волков, и напевал что-то, прикрыв глаза, и волки вторили ему тихим воем. И еще он увидел древних богов этой земли — душу тайги и тундры, приземистых, могучих, с лицами, блестящими от медвежьего жира, рука об руку пляшущих со славянскими богами и славящих изобилие, вечность и неистребимость жизни.
Только Дёйба-нгуо, бог-Сирота, сидел один и ни в ком не нуждался. Он предвидел конец вечного, истребление неистребимого, иссякание изобилия и оплакивал это в своей песне.
И пил сок Егор из больших и малых рогов, пил со Стрибогом, и с Даждьбогом пил, и Ладо целовала его, и Леля-Малина играл для него на свирели.
— Эй! — кричал во весь голос Егор. — Эй вы, тупиковые ветви эволюции! Я занесу всех вас в Красную книгу! Слышите?! Отныне вас никто не тронет! Живите как хотите!
И смеялись лешие в ответ, взбрыкивал копытами Полкан и русалки на лету щекотали Егора, прижимались на миг к его телу своим — холодным и упругим.
Мелькало, кружилось, мельтешило, расплывалось, переплавлялось в огромном огненном тигле, смешивалось, рождалось, умирало, распадалось, соединялось из миллиона раздробленных крупиц и снова расщеплялось, погребалось, воскресало, возносилось и низвергалось…
И когда, уставший, он опустился на краю поляны, то увидел, что Курдыш исчез, а рядом стоит Маша. Обнаженная, тонкая, без улыбки, без слов, смотрит на него. И он потянулся к ней, обнял ее, прижал к себе, и она обхватила его руками за шею, и он ощутил, как она входит в него, вжимается своей плотью в его плоть, исчезает в нем, растворяется, уходит без остатка в его тело. И он не стал отстранять ее, не испугался, а обнял еще крепче и обнимал так до тех пор, пока не увидел, что сжимает руками свои собственные плечи. И он почувствовал, что он — уже не он, и что в нем две души и два тела. И то, к чему слепо стремятся люди, сжимая в объятиях своих любимых, то, потерянное и забытое ими навсегда, вернулось к Егору.
Но это был уже не Егор.
Меховая одежда приросла к его телу, он потянул за рукав и ощутил боль, словно пытался снять с себя собственную кожу. И уже не обращая внимания ни на кого, лег ничком на землю, вжался в нее, животворную, теплую, пустил корни и стал деревом, вырастил на своих ветвях плоды. Плоды познания добра и зла, познания души природы.
А наутро пошел дождь. Исподволь, постепенно набирая силу, падала на тайгу вода, поила корни и листья, приводила в движение загустевшие соки, обмывала, обновляла, спасала от смерти, сбивала на землю увядшие голубые венчики цветов, лилась ровными тугими струями на спину лежащего человека.
Спит Егор посреди поляны и нет никого рядом с ним, и в то же время вся тайга склонилась над ним и баюкает его, нашептывает сны, один лучше другого.
И в снах тех звери и птицы, деревья и травы приходят к нему, говорят с ним на своем языке, и все слова понятны ему, и нет нужды называть живых существ придуманными людьми именами, ибо и он сам, и все они — едины и неразделимы. Все, что дышит, растет, движется, все, что рождается, изменяется, обращается в прах и снова возрождается, все это, от микроба до кита, было им, Егором, и он был всем этим, живым, вечным.
Изменяюсь, следовательно существую.
Суть живого в вечном изменении, и Егор изменился. Изменился, но не изменил ни людям, ни лесу…
Глава седьмая
Через неделю на него наткнулись эвенки, переходившие реку. Егор сидел на берегу рядом с каменной пирамидкой и разговаривал с кем-то невидимым. Он долго не признавал людей, заговаривался и твердил, что он — уже не он, и что в нем заключены все деревья и все звери тайги. Его отмыли, накормили, посадили на оленя и привезли в стойбище. Пока ожидали вертолет, Егор бродил по стойбищу, заговаривал с оленями, гладил собак, и те не кусали его. О нем заботились и обращались с ним как с больным человеком, свихнувшимся от долгого блуждания по тайге и растерявшего разум. На все вопросы он отвечал односложно, но от разговоров не уклонялся и похоже было, что он не видит большой разницы между оленем и человеком. Прилетел вертолет, и его увезли на базу геологов, а оттуда — в город.
Его поместили в больницу. Лежал он в светлой комнате вместе с тремя больными. Один из его соседей был генералиссимусом галактики и от его команд хотя и не гасли звезды, но сны снились беспокойные. Поэтому Егор на ночь превращался в дерево и спал без сновидений до самого утра.
Его лечащий врач охотно беседовал с ним, слиш-ком-то не разубеждал, а лечил согласно науке, стремясь расщепить его многоликую душу.
Однажды случилась беда. Генералиссимус галактики затыкал черную дыру в пространстве и, не рассчитав сил, упал с кровати и сломал руку. Генеральская гордость не позволяла ему закричать, он сидел на койке и тихонько стонал. Егор не стал звать врачей, он взял соседа за руку, посмотрел на нее, неестественно искривленную и беспомощную, и увидел сквозь кожу и мышцы острые отломки костей. Он нежно, но сильно сжал руку и ощутил, как что-то выходит из его ладоней, перетекает в чужое тело, и сидел так, пока сосед не затих и боль не успокоилась. Потом он аккуратно сместил отломки, сдавил пальцами уже безболезненное место и увидел, как слабо светящийся ореол вокруг его ладоней наращивает свечение, разгорается и короткими пульсирующими волнами проникает до костей чужой руки. Через полчаса кости срослись, а вскоре генералиссимус мог свободно шевелить рукой и очередным своим приказом по галактике он наградил Егора орденом Сверхновой звезды и назначил его на должность смотрителя Белых карликов. Егор поблагодарил за честь, и с этого дня они сблизились.
У генералиссимуса было простое человеческое имя — Василий Петрович, было ему за пятьдесят, раньше работал биофизиком. Конечно же, он не считал свое теперешнее состояние болезненным, продолжая искренне верить в свое высокое предназначение. Своеобразная логика не изменяла ему, он обстоятельно доказывал Егору, что вся галактика — это единый живой организм, а он, Василий Петрович, — средоточие разума ее, и непосильное чувство ответственности за судьбы миллиардов звезд не дает ему спать и сводит с ума. Он хотел покоя, но из созвездия Лебедя доносилось эхо войны, в которой сгорали сотни звезд, он хотел спокойно заснуть, но на бесчисленных планетах развивалась жизнь, и врывалась в открытый космос, и свертывала пространство, деформировала время и не подчинялась приказам генералиссимуса. Тогда он жестоко наказывал бунтовщиков вспышками сверхновых звезд, проваливал цивилизации в черные дыры, превращал звезды в пыль и свет. Но он был один, а звезд миллиарды, и во всей галактике не было места, где бы он мог преклонить голову свою.
— Кем бы вы хотели стать? — спросил у него Егор. — В каком образе вы бы обрели покой?
Василий Петрович подумал и сказал:
— Хочу быть звездной пылью… — А потом сказал — Нет, хочу быть атомом водорода… Нет, хочу быть квантом времени… Нет, хочу быть везде и нигде, всегда и никогда… — А потом сказал: — Нет, я вообще не хочу быть, хочу покоя.
В эту ночь он опять плохо спал, слал проклятия в адрес системы Сириуса, кого-то возносил, кого-то низвергал, пришла сестра и сделала ему укол. Василий Петрович успокоился, и Егор увидел, что человек этот старый и уставший, и надо ему помочь. Он положил ему руку на лоб, переместил ее на висок, на темя, на затылок, прикоснулся щекой к его щеке, сделал то, что собирался сделать.
Когда Василий Петрович проснулся, то некоторое время лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и улыбался.
— Я ушел в отставку, — сказал он Егору. — Мой пост занял достойный, теперь я — частное лицо и хочу завтракать.
С этого дня он быстро стал поправляться, и скоро врачи признали его здоровым. Их выписали в один день.
Егора пригласили в кабинет заведующего, тот полистал его толстую историю болезни, захлопнул ее, пригладил ладонью, и неожиданно сказал:
— Егор, вы абсолютно здоровый человек. У меня такое ощущение, что даже более здоровый, чем были до того, как заблудились в тайге.
Хотелось бы верить, что это мы вылечили вас, но не буду тешить себя иллюзиями. К сожалению, мы во многом бессильны. Ни вашу так называемую болезнь, ни болезнь вашего соседа лечить мы не в силах. И мне, как врачу, очень любопытно, как вы этого добились?
— Я же вам объяснял, доктор, — осторожно сказал Егор, — вряд ли я могу добавить еще что-нибудь. Я не знаю, как я это делаю, но делать могу очень многое.
— Биоэнергетика? — спросил врач. — Вы читали об этом?
— Что-то читал раньше, не помню. Я знаю только, что все живое на земле объединено в один организм.
— Биополе, — сказал врач. — Есть такая теория. Может быть, вы мне покажете что-нибудь? Не бойтесь, я вас считаю и буду считать абсолютно здоровым, несмотря ни на что.
— Хорошо, — сказал Егор.
И превратился в стайку птиц. Лазоревки, гаички, мухоловки, пищухи, жаворонки, трясогузки, коньки, сорокопуты, свиристели, зяблики, щеглы разлетелись по комнате и, рассевшись по углам, запели песни, каждая свою.
— Интересно, — сказал врач, откинувшись в кресле. — Как бы то ни было, но это чертовски интересно. Послушайте, Егор, что вы намерены делать дальше? Да прекратите петь, я свой голос не слышу, и вся больница сейчас сюда сбежится.
— Жить, — ответил Егор многоголосым хором. — И бороться за спасение леших.
— Ну хорошо, хорошо, я верю вам. Нет, правда, это не просто вежливость врача, я очень хочу поверить вам. Но это совершенно непонятно. Глядя на вас, я склонен сам считать себя безумным.
Как вы научились всем этим штукам?
— Очень просто, — ответил Егор, соединяя разрозненные части тела в одно, человеческое, — я преодолел границы своего тела и перестал быть одиноким.
— Научите меня, — сказал врач. — Это трудно?
— Я научу всех, — ответил Егор. — Это очень трудно, но возможно. Я могу быть свободным?
— Да, конечно, я вас не держу. И, кстати, почему вы не ушли отсюда сразу? Ведь это очень легко для вас.
— А кем бы я ушел отсюда? — усмехнулся Егор. — Ну уж нет, дайте мне справку, что я здоров.
Он дождался Василия Петровича, и они вместе вышли из больничных ворот. Бывший генералиссимус был совершенно одиноким, за время его болезни умерла жена, а дети разъехались, и Егор пригласил его к себе.
Сам Егор вернулся на свою старую работу, а Василий Петрович выхлопотал пенсию, целыми днями сидел дома и мастерил странные приборы. По вечерам они беседовали, иногда спорили, каждый доказывал свое, и убедить другого не мог.
— Человек создал вторую природу, — говорил Василий Петрович, — и это естественный путь эволюции, а живая природа — лишь необходимая ступень, с высоты которой человек дотянется до всемогущества, до звания Человек Космический. Быть единым с земной природой? Пустяки, переходный этап, мы будем едины с космосом. Космические корабли? Примитив. Человек должен передвигаться в пространстве без этих консервных банок. Ты превращаешься в любое существо, а человек научится превращаться в свет, в поток частиц, в гравитационное поле и еще черт знает во что. Биополе? Прекрасно.
Но это лишь часть единого энергетического поля Вселенной. Ты возмущаешься тем, что человек противопоставил себя окружающей живой природе? А я — тем, что человек противопоставил себя всему космосу и собирается его завоевывать! Смешно. Право же, смешно и наивно. Так же человек завоевывал и земную природу, и до того увлекся, что… да ты и сам не хуже знаешь, чем это обернулось.
Однажды пришел тот самый врач. Он разыскал адрес Егора, не без удивления застал его в компании отставного генералиссимуса, и сказал, что помнит об обещании Егора научить его кое-чему.
— Для чего это вам? — спросил Егор.
— Я врач, — сказал тот. — Я хочу лечить людей. Мне очень тяжело сознавать свое бессилие. В конце концов, это не честно, если вы можете спасти больных, а не хотите. Научите меня, и если вы не против, то будем вместе бороться за ваших леших. Я молод и у меня много сил.
— Хорошо, — сказал Егор, — я научу вас.
С тех пор врач каждый вечер приходил к нему домой и, стойко перенося скептические усмешки Василия Петровича, учился тому, что не проходили в его институте, и вообще нигде не проходили.
Он был начитанным, верил во всякую чертовщину, обрадованно нашел подтверждение смутным слухам о филиппинских врачевателях, извлекающих опухоли без рассечения кожи, и даже придумал свою теорию о проникновении в тело посредством перехода в четвертое измерение. Эта теория была встречена Василием Петровичем оглушительным смехом, он до сих пор испытывал неприязнь к врачам и ничего поделать с собой не мог.
В конце концов у врача стало получаться кое-что. Он и сам не мог бы объяснить, как все это выходит, но он нашел в себе тот барьер, переступая через который, человек перестает быть человеком, а превращается в нечто новое, в другое, более совершенное существо.
Поздней весной Егор не высидел дома и после коротких сборов уехал в тайгу, на то самое место, где он впервые ощутил себя как часть единого целого, чье имя — Вселенная.
Василий Петрович продолжал мастерить свои диковинные приборы, он нацеливал на звезды голубые объективы и втайне вздыхал о том времени, когда он правил галактикой и все это безграничное небо было подвластно ему.
Врач продолжал свое дело, уже самостоятельно совершенствуя себя, он исцелял неизлечимое и избегал неотвратимое.
Егор вернулся не один. С ним пришел бородатый человек, имевший странную привычку подмигивать сразу обоими глазами. Они подолгу пропадали где-то вдвоем, громко спорили о непонятных вещах и даже дрались, а Василий Петрович растаскивал их и клялся расщепить на мезоны.
Сам он не дожил до осени. Умирая, он завещал, чтобы его тело отправили в космос, где бы оно, постепенно приближаясь к солнцу, упало бы на его поверхность, и сгорело бы в его недрах, и превратилось бы в поток фотонов, летящих во все концы вселенной, живой и бессмертной.
А врач делал свое дело, писал воззвания, требуя внести леших в Красную книгу, сочинял статьи, которые никто не хотел печатать, яростно спорил и верил, что настанет день единства человека и его планеты, такой маленькой и такой хрупкой.
ТРЕТИЙ ВАВИЛОН
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ
Сегодня в 5.55 утра по местному времени четверо неизвестных лиц, вооруженных автоматами и ручными гранатами, захватили самолет «Боинг — 747» американской авиакомпании «Пан-Америкэн», выполнявший рейс Бомбей — Карачи — Франкфурт— Нью-Йорк с 359 пассажирами на борту. Террористы в форме сотрудников службы безопасности подъехали к самолету на похищенной ими автомашине с номерными знаками администрации аэропорта. * * * Париж. Несколькими выстрелами в упор здесь был убит президент — генеральный директор государственной машиностроительной фирмы «Рено» Жорж Бесс. Группа неизвестных поджидала Ж. Бесса около его дома, когда он возвращался с работы. Убийцы скрылись. * * * С очередным признанием огромных масштабов, которые приняла в стране наркомания, выступил президент Рейган. Он обратился с речью к присутствовавшим в Белом доме послам США в ряде государств с призывом принять участие в борьбе против общенационального бедствия. * * * Израильская артиллерия вновь подвергла обстрелу южноливанские селения, расположенные вдоль северной границы так называемой «зоны безопасности», незаконно созданной захватчиками на ливанской территории. Под огнем агрессора оказались населенные пункты Хумин, Султания, Джарджуа, а также ряд деревень в южной части долины Бекаа.
I. Четыре минуты
На ступеньках при выходе я споткнулся и кубарем покатился вниз. Но не упал: Ивин, как на тренировке, точным движением направил меня — я мешком плюхнулся на сиденье, толкнув головой шофера. Тот крякнул, сухо щелкнула дверца, машина описала по двору визжащий полукруг, отъехали сплошные железные ворота, в рыхлом свете зарешеченной лампочки мелькнула напряженная фигура часового, который медленно, будто во сне, опускал полусогнутую руку, и мы вырвались на улицу — во мрак и зябкую осеннюю морось.
Я возился, пытаясь повернуться и при этом не задеть руль.
— Ты что — спал? — спросил Ивин, наблюдая.
— Немного.
— Оно и видно.
— Ступеньки тут у вас…
Я уселся.
— Канада, — доложил Ивин. — Северо-Западные территории. Двести километров к востоку от Шинакана. Климон-Бей. Химическое производство средней мощности. Спецификация неизвестна. Завод не зарегистрирован в «Индексе».
Я присвистнул.
— Военный объект?
— Наверное.
— Боевые ОВ?
— Судя по всему.
— Дальше!
— Неуправляемый синтез в реакторе, резкое повышение температуры, неисправность систем охлаждения. Опасность взрыва и выброса отравляющих веществ. Рядом — городок на тысячу двести жителей. Представляю, какая там сейчас паника. Охранная автоматика не сработала.
— Конечно. Иначе бы Нострадамус не возник.
Прибавь, Володя, — попросил я, хотя полуночные тихие дома и так размазывались от скорости.
— Не надо, — сказал Ивин. — Успеем.
— Тогда дай закурить.
— Ты же бросил.
— Ладно. Бросил так бросил. Откуда он звонил?
— Телефон-автомат на углу Зеленной и Маканина. Это напротив «Яхонта».
— Однако, — сказал я.
— Самый центр.
— Да.
Машина неслась по пустынной набережной. Сиреневые фонари лягушками распластались в лужах. Блестела в реке чернильная вода. На другой стороне высоко, под самыми тучами, ныряли красные огни телебашни.
— Там, на Маканина, проходной двор, — глядя в проваливающийся под колеса черный асфальт, сказал шофер. — Длинный такой сквозняк с выходом и на Зеленную, и на Вазовскую и в Бойцов переулок. Я помню, когда гнали пацанов, которые залезли в «Радиоаппаратуру», — ну, в прошлом году…
Я откинулся на сиденье и прикрыл нетерпеливые глаза. Наконец-то. Я уже боялся, что Нострадамус не объявится никогда больше. В последний раз он звонил дней десять назад, — Регистр СССР — советский сухогруз «Нараян» во время шторма получил сильную течь и тонул в Атлантике. Между прочим, в том же квадрате находилось английское торговое судно. Миль тридцать к югу. Капитан утверждал, что сигналов СОС они не принимали, рация была неисправной. Обычная история. Погибло пять человек. Западные агентства молчали. Пять человек это не цифра. Вот если бы пятьсот человек. Или пять тысяч… Был процесс в Гааге. Капитана, кажется, оправдали. В таких случаях ничего доказать нельзя. Эсминец «Адмирал Крючков» спас команду, сетками выхватывая полуобморочных людей из кипящей воды.
Сто шестьдесят семь членов экипажа.
Четырнадцать женщин…
Ивин слушал сводку.
— Опоздание две минуты, — сказал он.
— Ого!
Я открыл глаза.
Две минуты — это было много.
— Канада, — глубокомысленно объяснил Ивин. — Пока прозвонили компьютерами Американский континент, пока вышли на Европу через спутники связи, пока ответила Евразийская телефонная сеть…
Я взял трубку и нажал несколько клавиш.
— Это Чернецов. Закройте район, примыкающий к сектору. По плану «Равелин». Да — тоже… Стяните туда ближайшие ПМГ. Пусть ищут Нострадамуса. Пусть качественно ищут. Сколько их?… Отзовите из соседних районов — под мою ответственность.
— Уже, — недовольно сказал дежурный.
Я порядком осточертел им своим Нострадамусом.
Зеленые стрелки часов показывали половину четвертого.
— Да ты не волнуйся, — сказал Ивин, демонстративно закуривая. — Мы его найдем. Не призрак же он в самом деле.
Я не волновался. Призраки не пользуются телефоном. У них другие методы. Я мысленно видел карту города и на ней — сектор, обведенный жирным красным карандашом. Сектор Нострадамуса. Район, откуда он звонит. Совсем небольшой район. Нострадамус почему-то никогда не выходил за его пределы. Будто привязанный. Я видел, как сейчас, поспешно изменив направление, синие вспышки ночных патрулей стекаются к этой красной черте и идут внутрь, неожиданно пронизывая фарами туманные дождевые недра. Я не волновался. Операцию репетировали много раз, в ней не было ничего сложного. Чтобы плотно замкнуть кольцо требовалось четыре минуты. Всего четыре. Нострадамусу будет некуда деться— ночь, пустые улицы. Разве что он живет в этом районе. Хотя маловероятно. Глупо звонить оттуда, где живешь. Он ведь не может не понимать, что мы его усиленно разыскиваем. Я не волновался изо всех сил, но попробуйте не волноваться, если уже две недели подряд, как проклятый, ночуешь у себя в кабинете, рассчитывая неизвестно на что. Хорошо еще Иван подменял меня время от времени. Не слишком часто. И Валахов тоже подменял. Правда, Валахов не верил в Нострадамуса.
Приглушенно заверещал телефон.
— Слушаю, — сказал я.
Докладывал дежурный по городу. В секторе прочесывания были обнаружены двое: работник хлебозавода Васильев, возвращающийся из смены, и гражданин города Орла некто Шатько, который торопился на вокзал с огромным чемоданом. Это было явно не то. Васильев только что вышел из ведомственного автобуса, водитель подтвердил, что везет его непосредственно от ворот предприятия, а что касается Шатько, то — пожалуйста, у нас никому не запрещается, экономя на такси, тащить чемодан самому, пешком, через весь город, даже в такую погоду.
У меня упало сердце. Я, конечно, не думал, что первым же задержанным окажется именно Нострадамус, но всегда есть слабая надежда — а вдруг?
Четыре минуты уже истекли.
— Кто курирует «Храм Сатаны»? — покашляв, неожиданно для самого себя, спросил я.
У Ивина поползли изумленные брови.
— Но ты же не собираешься…
— Кто в настоящий момент курирует «Храм Сатаны»? — скрипучим неприятно-официальным голосом повторил я.
— Я курирую, — таким же официальным голосом сообщил Ивин.
— Результаты? — официальным голосом спросил я.
— Нет результатов, — официальным голосом ответил Ивин, скучно глядя вперед.
— Какое у них следующее мероприятие?
— Черная месса.
— Когда?
— Послезавтра.
— Где?
— Шварцвальд, у Остербрюгге. Ведьмы и голодные демоны. Вурдалаки. Я тебе не советую: там каждый раз бывают якобы случайные жертвы.
— Ты же работаешь в контакте с полицией…
Ивин молчал.
— Разве не так?
— Потому и нет результатов, что я работаю в контакте с полицией, — неохотно сказал он.
— А «Звездная группа»?
— Это Сиверс.
— И что?
— Умер Херувим.
— Убийство?
— Пока неясно…
— Ладно.
Я покусал ноготь на большом пальце.
— Подъезжаем, — сказал шофер.
По обе стороны мрачного гранитного углового дома на уровне второго этажа причудливой вязью неоновых трубок горела надпись: «Яхонт». В красных бликах ее, как памятники, неподвижно стояли двое — мокро блестя.
Сиверс шагнул мне навстречу.
— Обнаружили еще экземпляр, — Халидов, студент университета, пьяный и без документов. Говорит: был в компании. Он тебя интересует?
— Нет, — сказал я.
Сиверс хмуро кивнул.
— Мы его задержали — пока.
— Отпечатки? — спросил я.
— Каша, — лаконично ответил Сиверс. — Особо не рассчитывай.
Я и не рассчитывал.
— Где Валахов?
— Крутится.
— Еще не закончили?
— Так некоторые сложности…
— Пошли!
Я просто не мог стоять на месте. Предчувствие неудачи угнетало меня.
Мы прошли темный двор, где на задниках магазина уныло мокли груды деревянных ящиков, через кромешную арку проникли во второй — узкий, как колодец, — вымощенный булыжником. Сеялся невидимый комариный дождь. Было холодно. Сиверс ладонью отжимал воду с костлявого лица: Дорога разрыта, машина не пройдет, зачем ты приехал, отрываешь от дела, сидел бы себе в кабинете и прихлебывал чай… — Он был прав. Мне следовало сидеть и прихлебывать. Ивин ядовито похмыкивал сзади. — Как твои «звездники»? — в паузе спросил я. — «Звездники» на месте, — буркнул Сиверс. — Кого проверили? — Весь «алфавит». — Даже так? — У них большое радение: восходит Казерог. — А кто проверял? — Верховский. — Понятно. — Я перепрыгнул через лужу, в которой желтела консервная банка. У меня не оставалось никакой надежды. Верховскому можно было верить. Если он говорит, что «алфавит» на месте, то «алфавит» на месте. «Звездная группа» отпадает. Девяностолетний туркмен, носитель мирового разума, сидя на молитвенном коврике, прикрыв больные глаза и раскачиваясь, выкрикивает в старческом экстазе бессмысленные шантры на ломаном русском языке, а покорный «алфавит», буквы мироздания, — инженеры, медики, кандидаты наук, окружающие его, — склоняются и целуют полы засаленного халата, искренне веруя, что Великий Космический Дух низойдет с небес и просветлит их грузные томящиеся души. Трое убитых за последние полтора года — ушедшие к звездам. Ритуал посвящения в избранные, отречение от всего земного, культ наготы и безволия. Махровая уголовщина. Хорошо, что не придется влезать в эти дела. Я поежился и глубоко вдохнул холодный насыщенный влагой воздух. Значит, полный провал. Значит, вся операция к черту. Нострадамус опять испарился бесследно. В одиннадцатый раз. Он умеет испаряться бесследно. Значит, метод исчерпал себя. Четыре минуты — это наш предельный срок. Меньше нельзя.
— Налево, — сказал Сиверс.
Пригибаясь под аркой, мы выбрались в тесный переулок, один конец которого был перерыт траншеей. У раскрытого телефона-автомата, присев на корточки, копошились люди в резиновых накидках. Вдруг — ощетинились голубыми фонариками.
— Уберите свет! — приказал невидимый Валахов. — Это гражданин Чаплыгин.
Гражданин Чаплыгин был в плаще поверх полосатой пижамы и в незашнурованных ботинках на босу ногу.
— У меня бессонница, — пробормотал он. — Я курил в форточку, гляжу — милиции много…
— Вы кого-нибудь видели здесь?
— Никого.
— Припомните хорошенько: кто-нибудь звонил из этого автомата?
Гражданин Чаплыгин выпучил глаза.
Будто филин.
— Телефон уже неделю не работает…
— Как не работает?
Произошло быстрое движение на месте. Головы повернулись. Один из сотрудников Сиверса носовым платком осторожно снял трубку и послушал.
Лицо его приобрело туповатое выражение.
— Не работает, — растерянно подтвердил он.
Я посмотрел на Сиверса. Сиверс задумчиво моргал и вода капала с его редких пружинистых ресниц.
Я отвернулся.
В машине Ивин сказал:
— Ничего не понимаю. Мы ошиблись — бывает. Но компьютер указал именно на этот автомат. Европейский ВЦ… — Закурил очередную сигарету. — О чем ты думаешь?
Шелестели шины. Морось ощутимо усиливалась. Набухли туманные шары света под проводами. Я расслабленно лежал на сиденье. Проносились черные окна. Мигали светофоры на безлюдных перекрестках. Где-то здесь, в сердцевине дождя, одинокий и неприкаянный, бродил загадочный Нострадамус и жестокие глаза его, будто рентген, пронизывали город.
— Я думаю о докторе Гертвиге, — сказал я.
Ивин ошарашенно повернулся.
— Кто такой, почему не знаю?
— Доктор Гертвиг умер в семнадцатом году.
— Когда?!
— В январе тысяча девятьсот семнадцатого, незадолго до февральской революции.
— Парадиагностика?
— Да.
— Погружение в историю?
— Да.
— Ну ты даешь, — после выразительного молчания сказал Ивин.
2. Доктор Гертвиг и студент
Луна была яркая и большая/просто невозможная была луна. Резкой чернью обдавала она булыжник на мостовой, битый череп фонаря, синюю листву в саду. Как мертвый ящер, ощетинясь оглоблями, лежала поперек улицы растерзанная баррикада. Напротив нее, у здания рынка, зияющего каменным многоглазием, будто приклеенные, стояли Кощей и Тыква. Кощей гоготал и длинно сплевывал, а Тыква подкручивал свои дурацкие намыленные усы. Прямо зло брало: давно ли бегали, как куропатки, — теперь гогочут.
Человек, невидимый в низкой подворотне, шевельнулся и лунный свет упал на фуражку, какие носят студенты. Ну — слава богу, тронулись, пошли к площади, во мрак собора. Тыква переваливался, а Кощей придерживал шашку. Говорят, это он убил Сапсана, зарубил во дворе участка, еще в июне. Садануть бы по ним из револьвера — нельзя, нет револьвера, зарыт дома, в сарае, под поленницей. Не такое сейчас время, чтобы разгуливать с револьвером.
Погрузив кулаки в карманы тужурки, упрятав лицо в поднятый воротник, человек быстро пересек улицу и прильнул к чугунной ограде. Взялся за железные прутья и, легко переломившись в воздухе, махнул прямыми ногами на ту сторону.
Тотчас, заколачивая в землю булыжник, из Кривого переулка вывернул конный отряд и поплыл в бледном сиянии — призрачные лошади, призрачные люди.
Казаки дремали в седлах.
Человек с головой ушел в синюю листву. Разогнулись ветви. Он знал, куда ему идти — к двери на стыке двух глухих стен. Он достал ключи. Ключи у него были. Застучало сердце. Ай, да Абдулка, медный котел! Не обманул все же, подлец, дурацкая рожа! — Зачэм рэзать такой бедный доктор, совсем нищий… Плохо живет — слуга нету, жена нету, сам ноги моет… Иди другой этаж — баба живет, фабрика имеет… шибко толстый, богатый, деньги в подушку зашил — золото, Абдулка знает… Ее рэжь — бабу не жалко… Убей, пожалуйста, — дай Абдулке пятисот рублей… Абдулка хитрый — пьяный был, ничего не видел…
Сотню взял за ключи, пузатая сволочь.
В тусклом гробовом свете паутинного окна угадывалась черная лестница. Он поднялся на второй этаж и чиркнул спичкой. Лезвие ножа просунулось в щель, звякнул сброшенный крючок — всё! Он проскользнул пахнущее аптечными травами между-дверье, миновал светлую кухню, где цепенели тарелки, кастрюли и раздутый, сияющий медалями бок самовара. В коридоре было хоть глаз выколи, но он помнил, что дверь в библиотеку третья направо. Об этом рассказывал Сапсан. Гертвиг почему-то доверял ему. Именно ему. Правда, Сапсана больше нет. Исчез после провалов в организации, я даже имени его не знаю — просто Сапсан. Он первый понял, что это означает: врач, который не ошибается в диагнозе. Вообще не ошибается. Даже не осматривает пациентов. Мистика, не иначе. Оккультные знания. Что-то по ведомству госпожи Блаватской.
Он стоял посередине библиотеки. Луна струилась в широкие окна и корешки книг за стеклом налились жирным золотом. В простенке громоздился резной стол с секретером. Дай бог, чтобы это оказалось здесь. Потому что может быть тайник, сейф, абонемент в банке. Где еще хранить миллионное состояние? Но не деньги же мне нужны. «Медицина часто утешает, иногда помогает, редко исцеляет»… Записки какие-нибудь, протоколы наблюдений, просто лабораторный дневник… Он не замечал, что бормочет себе под нос, — руки уже сами выдвигали верхний ящик, наполненный бумагами. Пальцы дрожали от нетерпения. — Страховой полис, поручительство, векселя на имя господина Констанди — не то, на пол… Старые документы, аккредитив, кипы желтых акций — не то… «Немецкий банк развития промышленности», «Гампа», «Товарищество железных дорог Юго-Востока России»… Ящик был пуст… Он вдруг испугался, что двойное дно и перевернул его. Бронзовый подсвечник в виде обнаженной нимфы нерешительно качнулся на краю зеленого сукна и звякнул по ковру. Он обмер, закусив пальцы. Боже мой, нельзя же так, он же все погубит этой спешкой.
Внутри квартиры распадались неопределенные шорохи. Или кажется? Дно чистое, простое, без тайника… Дальше, — фотографии на ломком картоне, остолбеневшие лица, женщины со вздернутыми плечами, мужчины в касках, — на пол, давно умерли…
Диплом медицинского факультета Санкт-Петербургского Императорского — не то… Письма, груды писем… Опустившись на колени, он разбрасывал их. Третий ящик — ага! История болезни. Поближе к свету, хорошо, что луна яркая… Господин Мохов Евграф Васильевич, пятидесяти трех лет, купец первой гильдии, житель города Саратова, обратился по поводу… Крохман Модест Сергеевич, сорока девяти лет, мещанин, житель Санкт-Петербурга, обратился по поводу… Грицюк Одиссей Агафонович… Быстрый Яков Рафаилович… Дымба Мустафа… Двести диагнозов. Палладину потребовался год, чтобы повторно собрать их… Чисто научные интересы — любезный господин Палладии, который все понимает… Обещал помочь с документами, потому что нынешние документы— барахло, дрянь, на грани провала… Четвертый ящик — истории болезни — некогда, на пол… Дно простое, без тайника… Теперь с другой стороны, тоже четыре ящика… А затем секретер из множества отделений…
Тетради! Тетради с заметками! Наконец-то!.. Он листал серые клетчатые страницы. Ужасно много времени уходило, чтобы разобрать пляшущий почерк… «Симптомы, кои при наружном осмотре позволяют определить»… «Повышение температуры не есть признак болезни, но всегда признак ненормального состояния организма»… Одна, две, три, четыре— восемнадцать тетрадей. Придется захватить все. И, наверное, есть еще. Конечно, еще — оба нижних ящика. Как я их унесу? Первый же городовой кинется на прохожего, который тащит узел в три часа ночи. Надо идти дворами, отсюда — вниз, через дровяные склады, мимо барж на канале, по Сименцам и Богородской протоке. В крайнем случае — отсидеться, в Сименцах есть такие притоны, господь бог не найдет…
Желтый колеблющийся свет озарил комнату.
— Руки вверх! — нервно сказали у него за спиной.
Доктор Гертвиг стоял в дверях. Оказывается, были другие двери, ведущие прямо в спальню. Проклятая спешка! На докторе был малиновый халат, расшитый драконами, в левой руке, — отставя, чтобы видеть, — он держал керосиновую лампу, а в правой сжимал плоский вороненый пистолет.
Бульдожьи щеки у него дрожали.
— Руки вверх!
Человек, сидящий на полу, выпрямился.
— Не подниму, — угрюмо ответил он.
Доктор Гертвиг отступил на шаг и потерял туфлю без задника.
— П-п-почему?…
— Потому что я не вор, — сужая зрачки, сказал человек в фуражке. — Потому что я хочу взять то, что вам не принадлежит. Потому что должна быть в мире хоть какая-то справедливость!..
— Ах, это вы, — с громадным облегчением вздохнул доктор Гертвиг. — Я вас узнал: студент-медик… Упорный молодой человек, и бы мог и выстрелить нечаянно… Боже мой, какое время!.. — Он нащупал туфлю, прошлепал к креслу, раскорячившему витые лапы, грузно сел, поставив лампу на широкий подлокотник и поправил съехавший на ухо ночной колпак. Сказал брюзгливо. — Ну и кавардак. Вам бы лучше уйти, господин Денисов. Удивляюсь, как вы этого не понимаете.
— Я никуда не уйду, Федор Карлович.
— Боже мой, ну что мне с вами делать? Передать полиции? Вы звоните мне, вы посылаете мне письма, вы врываетесь ко мне в приемную и устраиваете скандалы. Вы меня измучили. Хотите, я дам вам денег? Хотите, я дам вам шесть тысяч? Это все, что у меня есть. Только уходите, честное слово, я вас не обману…
— Нет, — сказал студент.
— Конечно! Вы желаете обладать миллионами, — потея от ненависти, проскрипел доктор Гертвиг. — Что вам больной старик?…
— Деньги меня не интересуют.
Студент стоял боком, а теперь повернулся и расширенные глаза его искрами, как у рыси, отразили лампу.
— Я помню, помню: вы собираетесь облагодетельствовать человечество…
— Не надо смеяться, Федор Карлович…
— Элементарная гигиена даст в тысячу раз больше, чем все ваши замысловатые потуги! Да! Идите в коломенские кварталы — кипятите воду, сжигайте нечистоты в ямах, отбирайте у младенцев тряпочку, смоченную сладкой водкой!
— Я все знаю, доктор, — опасным тоном, разевая напряженный рот, сказал студент.
— Конечно, славы здесь не будет и денег тоже, — доктор Гертвиг обессилел. И вдруг закричал. — Нет у меня ничего! Поймите вы это! Я даже не представляю— как… Я смотрю и вижу! Я не могу научить, я пробовал, это все бестолку!
Он осекся и тревожно поворотился к темному проему спальни. Сказал шепотом:
— Ко мне ходил ваш настойчивый коллега — Ясенецкий. Он, кажется, убедился.
— Сапсан? — спросил студент.
— Что?
— Его звали Сапсан?
— Вы нелегал? Не желаю знать ваших кличек! — доктор Гертвиг сердито запахнул халат на животе. — Уходите, прошу вас, вы все выдумали.
— Я не выдумал, — тем же ровным и опасным тоном сказал студент. — Я смотрел ваших пациентов — двести случаев…
— Ну это вы врете. Откуда?
— Мне помог господин Палладии, — студент приветливо улыбнулся.
— Статский советник Палладии? Секретарь Всероссийского общества народного здоровья? — У доктора Гертвига побагровели отвисающие щеки. Он, как птица замахал малиновыми рукавами. — Вы с ума сошли! Палладии служит в охранке, это же всем известно!
Студент мучительно опустил веки.
— За Хрисанфа Илларионовича я убить могу…
— О! — вы не понимаете, молодой глупец!
Доктор Гертвиг застыл. Из проема дверей, как приведение, возникла старуха в ночной рубашке до пят. Над головой она держала свечу, прозрачный воск капал на седые и редкие волосы, между которыми серебрилась сухая кожа.
— Кто этот молодой человек, он — вор? — сказала старуха.
— Ах, муттер, зачем вы встали, ради бога, это мой пациент, — доктор Гертвиг с неожиданным проворством загородил дорогу, но старуха, твердо отстранив его, вошла в комнату, протягивая ладонь тыльной стороной кверху.
— Марта Гертвиг, сударь…
Студент с испугом заметил, что глаза у нее закрыты. Доктор усиленно подмигивал ему.
— Фон Берг, — студент неловко чмокнул деревянные костяшки на пальцах.
— Вы из гессенских фон Бергов, — благосклонно кивнула старуха. — Я знавала вашего деда, Гуго фон Берга, Лысого…
— Муттер, вы бы пошли к себе прилечь, у вас начнется мигрень, — плачущим голосом сказал доктор Гертвиг, поддерживая ее за локоть и осторожно вынимая свечу. — Мне еще нужно осмотреть молодого человека.
Старуха вздернула костяной подбородок.
— Не забывай, Теодор, я урожденная Витценгоф, мы в родстве с Бисмарками… Мой бедный муж и твой отец привез меня сюда шестьдесят лет назад. «Кляйнхен, мы будем очень богатеть», — говорил он… Мой бедный муж — его обманули и обобрали, он умер в нищете, вспоминая родной Пупенау… «Ах, зачем я покинул фатерлянд и приехал в эту ужасную грубую страну»? — таковы были его подлинные слова перед смертью. — Она повернулась. — Теодор, предложи молодому человеку бокал настоящего рейнвейна.
С несчастным видом доктор Гертвиг открыл инкрустированный шкафчик, внутри которого блеснуло стекло.
— Не беспокойтесь, гнёдиге фрау, — растерянно сказал студент.
— Слава богу, в этом доме еще найдется настоящий рейнвейн, — сказала старуха. — Теодор пошел по стопам своего бедного отца. Представьте: является нищий русский учитель и Теодор бесплатно лечит его, приходят пьяные русские мужики и Теодор дает им денег…
— Ах, муттер…
— Кто сказал, что нужно лечить нищих? Он хочет, чтобы я пошла в церковь и стояла с протянутой рукой: Подайте урожденной Витценгоф… О! Это будет грустная мизансценен…
Доктор Гертвиг незаметно, но энергично кивал студенту: Уходите.
— У вас прекрасное вино, гнёдиге фрау, — послушно кланяясь, сказал студент.
Где-то в черноте коридора кашлянули басом и тут же, бухая сапогами, в комнату ввалилось четверо жандармов во главе с ротмистром, как оса, затянутым ремнями.
— Па-апрошу не двигаться, — сказал ротмистр.
Из-за спины его, прижимая к груди облезлый малахай, выбрался Абдулка и боязливо указал черным пальцем.
— Вот этот, начальника… в фуражке… Говорил — домой пусти, старика рэзать буду, бабу рэзать буду… Деньга мне обещай, сто рублев… Абдулка деньга не взял, Абдулка честный…
— Ладно, ладно, оставь себе, — брезгливо сказал ротмистр. Перекатил на студента черные бусины глаз.
— Моя фамилия Берг, — скучно сказал студент. — Фон Берг. Вот мои документы.
Ротмистр смотрел на него еще какую-то секунду и вдруг расплылся широчайшей улыбкой.
— Батюшки-светы, Александр Иванович! Какими судьбами? А мы-то вас ищем…
— Не имею чести, — очень холодно возразил студент.
Ротмистр даже руками развел.
— Ну какой же вы, голубчик мой, фон Берг? Стыдно слушать. Вы — Денисов Александр Иванович, член запрещенной Российской социал-демократической рабочей партии, — эти слова ротмистр выговорил отчетливо и с особенным удовольствием. — Были сосланы в Пелым, потом бежали, я же допрашивал вас в пятнадцатом году, неужели не помните?
— О, майн гот! — сказал доктор Гертвиг. Тяжело повалился в кресло и прижал ко лбу ладонь, похожую на связку сарделек.
— Господа, минутку внимания, — прощебетала старуха, по-прежнему не открывая глаз. — Господа, я спою вам любимую песню моего бедного мужа.
Она присела в страшном реверансе и запела по-немецки:
Мое сердце, как ласточка, Улетает в небеса.
Там оно будет жить, Вечно счастливое…
— Уберите старую дуру, — ласково сказал ротмистр, любуясь студентом. — Если бы вы знали, Александр Иванович, как я вам рад, вы даже представить не можете…
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ.
Минувшей ночью пакистанские «командос» произвели штурм самолета «Боинг—747», захваченного в аэропорту Карачи группой неизвестных террористов. Во время штурма террористы бросили дымовые шашки и открыли огонь, в результате двадцать пассажиров убиты, около сотни получили ранения.*** Самолеты иракских ВВС подвергли бомбардировке военные и промышленные объекты в городах Бахтаран и Исламабаде-Гарб, а также нанесли серию ударов по районам концентрации войск противника на различных участках фронта. Иранская дальнобойная артиллерия обстреливала жилые кварталы в городах Хинакин и Басра, имеются жертвы среди населения.*** 14 рабочих погибли в результате катастрофы на золотых приисках ЮАР. По сведениям властей, горняки задохнулись под землей из-за скопившегося в шахте газа.*** Обостряется обстановка в предгималайском районе штата Западная Бенгалия— Дарджилинге. В минувшую пятницу сепаратисты из «фронта национального освобождения гурк-хов» сожгли 13 домов и школьное здание.*** Соединенные Штаты провели очередное ядерное испытание на полигоне в Неваде. Мощность взрыва под кодовым названием «Белмонт» составила от 20 до 150 килотонн. Нынешнее испытание стало уже 22-м со времени введения Советским Союзом одностороннего моратория на все ядерные взрывы…
3. Северо-западные территории
Вертолет пошел вниз и молочные языки тумана проглотили его.
— Садимся наугад! — крикнул пилот.
— Хорошо!
Бьеклин повторил мне, не разжимая плотных нечеловеческих зубов:
— Под вашу ответственность, сударь…
— Хорошо!
— Нет связи! — обернувшись, крикнул пилот.
Шасси неожиданно ударилось и вертолет подпрыгнул, чуть не перевернувшись. Тряхнуло. Разлетелось лобовое стекло. Пилот приподнялся в кресле, будто готовясь выскочить, и упал обратно, оттянутый ремнями. Левая рука его безжизненно повисла вдоль тела. За стихающим шумом винта выстрелов не было слышно, но в каких-то сантиметрах от меня металл борта вдруг загнулся блистающими лохмотьями, образовав дыру, словно его продавили железным пальцем.
— Все из машины!
Я стукнулся пятками, отбежал и растянулся на взлетной полосе. Бетон был ровный ноздреватый и влажный от утреннего холода. Ватные полосы тумана переливались над ним. Отчетливо пахло свежими, мелко нарезанными огурцами. Я невольно задержал дыхание. «Безумный Ганс» начинает пахнуть огурцами на стадии водяной очистки. Детоксикация. Кажется, в этом случае он уже совершенно безвреден. Или нет? Метрах в пятидесяти от меня копошилось нечто, напоминающее скопище гигантских ежей: из торчащих зазубренных иголок, ядовито шипя, выходил тяжелый пар, застилая собой округу. Это была система общей дегазации, сброшенная с воздуха. И, наверное, не одна. Теперь понятно, почему нет связи. «Безумный Ганс» поглощает радиоволны.
Полковник из Центра ХЗ с седыми висками, топорща погоны канадских ВВС, чертил карандашом по карте:
— Связи еще нет, но по данным на восемь утра, пожар перекинулся в левую цепь, взорвалась батарея газгольдеров, поселок не задет. Облако отнесло на Север. Оно постепенно рассеивается. Метеорологическая обстановка благоприятная, но я бы советовал немного подождать…
— Опасности никакой?
— Опасности никакой.
— Тогда я лечу.
Полковник пожал плечами.
Приблизительная информация — это кошмар современного мира. Никто ничего не знает точно. На запястье у меня болталась кассета с пристегнутым противогазом. Я немного поколебался, но не стал ее надевать. Если я отравился, то уже отравился. Нейролептики впитываются моментально. Цоркнула шальная пуля, ощербатив бетон. Наш вертолет нехотя задымил. По периметру аэродрома метались прожекторы и нездоровые желтые мечи их коротко рубили туман. Ныряя под ними, перебегали и падали расплывчатые фигуры. Сыро тукали карабины. Было непонятно, кто стреляет и в кого стреляет. Разворачивался какой-то кровавый и бессмысленный хаос. В сообщении Нострадамуса ничего не говорилось об этом. Я боялся, что взорвутся бензобаки. Рядом со мной ничком лежал человек. Я перевернул его, — абсолютно незнакомое бледное неподвижное лицо с тонкими губами и орлиным носом. На синем хитоне, чуть ниже плеча, серебряно блеснули три полумесяца и окружении золотистых звезд. Это был не Бьеклин. Это был демиург. Судя по количеству нашивок— Демиург Девятого Круга, полностью посвященный, один из Великих Мастеров, член Верховной ложи, ардамант черной магии, повелитель духов, земное совершенство, наперсник тайных сил зла и прочая и прочая. Если я правильно определил чин. Я плохо разбираюсь в современной геральдике. Тут требовался специалист. Иератическая геральдика — это целая наука. Я только не понимал, как демиург (член всемирной организации масонов и экстрасенсов) мог попасть на совершенно секретный военный полигон, затерянный среди чахлых пространств приполярной тундры.
Осторожная рука тронула меня за плечо и Бье-клин сказал одними губами:
— Внимание!
В цепких пальцах его чернел пистолет.
От призрачных зданий аэропорта к нам бежали люди. Много людей. Я расстегнул кобуру под мышкой. Я искренне надеялся, что мне не придется стрелять. Я был здесь чужой и находился лишь по соглашению о совместном расследовании.
Весьма неопределенный статус.
Но стрелять не пришлось, все было гораздо серьезнее.
В вестибюле больницы прямо на полу, под разбитым окном, сидел человек в пижаме и, удовлетворенно морщась, вел щепотью поперек лица. Будто чесался. Лишь когда хлынула неожиданная темная кровь, я осознал, что он режет себя бритвой.
Главный врач ногой запахнул мешающую дверь:
— Встретимся на том свете, если только господь бог удосужится вновь создать наши растерзанные души. Честно говоря, я не представляю, из чего он будет их воссоздавать, — материала почти не осталось. Ну да господь бог умелец не из последних.
Он быстро перешагивал через расстеленные на полу матрацы.
— Значит, вы отказываетесь выполнить предписание правительства? — на ходу спросил Бьеклин и вокруг глаз его, под тонкой кожей, собралось множество мелких костей, как у ископаемой рыбы.
— У меня всего два исправных вертолета, — ответил врач. — Полетят те, кого еще можно спасти. Ваш оператор будет отправлен с первой же колонной грузовиков, — все, что я могу обещать.
— Где начальник гарнизона? — сухо спросил Бьеклин.
— Убит.
— А его заместитель?
— Убит.
— Вы сорвали операцию чрезвычайной важности, — сказал Бьеклин. — Я отстраняю вас от должности, вы предстанете перед судом по обвинению в государственной измене.
Главный врач поймал за рукав черноволосого подростка, который, как мантию, волоча за собой халат, извлекал изо рта длинные тягучие слюни, — сильно оттянул ему оба нижних века и заглянул в красноватый мох под ними.
— Белки уже зеленеют, — пробормотал он. — Не будьте идиотами, господа. У меня здесь восемьсот человек, половина из них хлебнула газа. Им грозит сумасшествие. Если они узнают, кто вы и откуда, то вас расстреляют немедленно, без суда. Я даю вам двадцать минут для беседы с оператором. Потом отправляется первая походная колонна. Можете сопровождать его, если хотите. В сущности, он безнадежен, уже началась деформация психики, он больше не существует как личность. Кстати, я советую вам принять пару таблеток тиранина — для профилактики.
— А тирании помогает?
— Нет, — сказал врач.
Коридор был забит. Лежали в проходах. Мужчины и женщины ворочались, стонали, жевали бутерброды, спали, разговаривали, плакали, сидели оцепенев. В воздухе стоял потный гомон. Чумазые ребятишки лазали через изломанные теснотой фигуры. Я смотрел вниз, стараясь не наступить кому-нибудь на руку. За два часа до нашего прибытия взорвалась вторая батарея газгольдеров и пламя погасить не удалось. Метеорологическая обстановка была совсем не такая, как об этом докладывал полковник. Ветер понес облако прямо на городок. Санитарная служба успела сбросить несколько ловушек с водяным паром, но их оказалось недостаточно. «Безумный Ганс», перекрутившись бечевой, пронзил казармы. Солдаты, как по тревоге, расхватали оружие. Сначала они обстреляли административный корпус, а потом, выкатив малокалиберную пушку, зажгли здание электростанции. Захваченный пленный бессвязно твердил о десанте ящероподобных марсиан в чешуе и с хвостами. Марсианами они, вероятно, считали всех штатских. Полчаса назад патрули автоматчиков начали методичное прочесывание улиц. Добровольцы из технического персонала завода пока сдерживают их. Хуже всего то, что солдаты отрезали подходы к зоне пожара, — огонь никто не тушит, под угрозой взрыва третья батарея газгольдеров. Тогда не спастись никому.
Я придвинул табуретку и сел у кровати, где на ослепительных простынях выделялось изможденное коричневое подергивающееся лицо.
— Когда он позвонил? — спросил я.
Оператор поднял руку с одеяла и беззвучно шевельнул губами.
— Это те, кого вы хотели видеть, — объяснил врач.
— Я умираю, доктор?
— Вы проживете еще лет двадцать, к несчастью, — сказал врач. — Я говорю правду. Лучше бы вам умереть, но вы будете жить еще очень долго.
Рука упала.
— Записывайте, — сказал оператор. — «Поезд шел среди желтых полей. Был август. Колыхалась трава. Человек в габардиновом костюме, держась за поручень, стоял на подножке и глядел в мутноватые отроги хребта: Богатырка тупым острием поднималась к небу и упирал воздух безлесый покатый лоб Солдыря. — Какая жара, — сказал ему проводник. Человек кивнул. — Хлеба опять выгорят, — сказал проводник. Человек кивнул. — Сойдете в Болезино? — спросил его проводник. — Нет, здесь. — Станция через две минуты, — сказал проводник. — Мне не нужна станция. — Это как? — А вот как! — Человек легко спрыгнул с подножки в сухую шелестящую мимо траву. — Куда? — крикнул возмущенный проводник. Но человек уже поднялся и помахал вслед рукой. Трава доходила ему до колен, а густая небесная синь за его спиной стекала на верхушки гор»…
— Записывайте, записывайте, — лихорадочно сказал оператор. — Его зовут Алекс… Апегзендер… не могу точно произнести…
— Он вам назвался? — быстро спросил я.
Бьеклин подался вперед.
— Нет.
— Откуда же вы знаете?
— Знаю, — сказал оператор. — Директор говорил, что это очень важно…
Я оглянулся на врача. Тот пожал плечами. Это было безнадежно. На лбу у оператора выступили крупные соленые капли. Он дышал редко и с трудом.
Тем не менее, Бьеклин напряженно крутил верньеры на портативном диктофоне, проверяя запись. У меня возникло неприятное ощущение, что он вычерпывает из разговора колоссальное количество информации.
— Где сейчас директор? — поинтересовался он.
— Директор занят.
— Я спрашиваю: где сейчас директор?
— Директор вас не примет, — нехотя сказал врач. — Директор сейчас пишет докладную записку во Всемирную организацию здравоохранения: просит, чтобы, учитывая его прежние заслуги, ему бы выдавали бесплатно каждый день четыре ящика мороженого и две тысячи восемьсот шестьдесят один сахарный леденец. Именно так — две тысячи восемьсот шестьдесят один. Он все рассчитал, этого ему хватит.
Протяжный, леденящий кровь, голодный и жестокий, зимний волчий вой стремительно разодрал здание— ворвался в крохотную палату и дико заметался среди нас, будто в поисках жертвы.
Врач посмотрел на дверь.
— Это как раз директор. Наверное, ему отказали в просьбе… Заканчивайте допрос, господа, у меня больше нет для вас времени.
Тогда Бьеклин наклонился и прижал два расставленных углом пальца к мокрому лбу оператора.
Элементарный гипнопрессинг.
— На каком языке говорил Нострадамус? — очень внятно спросил он.
— На голландском, — сказал оператор.
— Вы уверены? — изумился я.
Бьеклин был поражен не меньше.
— Я голландец, — сказал оператор, теребя складки одеяла. — Записывайте, записывайте, пожалуйста… «Ангел Смерти… Си-нэл-ни-коф и Бе-ли-хат… Это пустыня: безжизненный песок, раскаленный воздух, белые отполированные ветрами кости…
Я поднялся и отошел к окну. Я не боялся что-либо пропустить, мой диктофон работал — ярко зеленела индикаторная нитка на пластинке корпуса. Я слушал назойливый, штопором впивающийся голос оператора и глядел, как внизу, из железных ворот больницы, выворачивает грузовик, словно живая клумба, накрытый беженцами. На подножках его, на кабине и просто на бортах кузова, свесив ноги наружу, сидели люди в штатском с винтовками наперевес. Началась эвакуация. Этой колонне предстояло пройти шестьсот километров по раскисшей осенней тундре. Шестьсот километров — более суток непрерывной езды. Если их раньше не заметят с воздуха. Я посмотрел на часы. Я не мог терять целые сутки. Завтра меня ждали в «Храме Сатаны». Шварцвальд, у Остербрюгге. Им пришлось согласиться с тем, что я имею право присутствовать в качестве наблюдателя. Точно так же, как им пришлось согласиться, что я имею право произвести допрос оператора совместно с Бьеклином. Катастрофа в Климон-Бей — это третья международная акция Нострадамуса. Ноппенштадт, Филадельфия и теперь Климон-Бей. Интересно, как ему удалось позвонить сюда, через океан, из сломанного телефона-автомата на углу Зеленной и Маканина. Ему надо было пройти городскую станцию, затем союзную станцию, потом международный контроль на МАТЭК, затем всю трансокеанскую линию и далее через Американский Континентал выйти на местного абонента. Машинный зал вообще не соединяется с городом, только через коммутатор. Правда, можно подключиться непосредственно со спутника, но тогда следует признать, что Нострадамус способен контролировать системы космической связи. У нас еще будут неприятности с этой гипотезой. Я подумал, что не зря ко мне приставили Бьеклина и не зря полковник из Центра ХЗ разрешил лететь при неясной обстановке. Видимо, они рассматривают ситуацию как предельно критическую. И не зря была организована утечка информации в прессу и не зря в последнее время усиленно дебатируется вопрос о пришельцах со звезд, скрываемых от мировой общественности.
— Насколько я понял, было предупреждение об аварии, — сдавленно сказал врач.
— Тише, — ответил Бьеклин.
Мы шли по копошащемуся коридору.
— И это непохоже на бред, — сказал врач.
— Тише, — ответил Бьеклин.
— А магнитофонная запись дежурства уничтожена при пожаре…
— Обратитесь в госдепартамент. Я не уполномочен обсуждать с вами сугубо секретные сведения, — высокомерно сказал Бьеклин.
— Так это правда? — Врач неожиданно повернулся и взял его за выпирающий кадык. — Вы ведь американец? Да? И база находится под эгидой правительства Соединенных Штатов? Да? Значит, испытание оружия в полевых условиях? Да? А мы для вас — подопытные кролики?!..
Он кричал и плакал одновременно.
— Пустите меня, — двигая плоскими костями лица, косясь на обожженные, перебинтованные, розово-лишайные, стриженые, бугорчатые головы, вдруг повернувшиеся к ним, прошипел Бьеклин. — Вы же знаете, что не я решаю такие вопросы…
— Ну и сволочи! — сказал врач. Вошел в кабинет и вытер блестящие злые слезы. — По-настоящему, вас следовало бы отдать сейчас этим людям, которых вы погубили, — сказал он. — Бог мне простит… Отправляйтесь с первой же колонной, чтобы больше вас здесь не было… Не вы решаете, вы не решаете, потому что решаете не вы, ибо решение всех решений есть решение самого себя…
Он отодрал руки от лица и испуганно посмотрел на них, а потом медленно, перед зеркалом, оттянул себе нижние веки. Я вдруг заметил, что белки глаз у него мутно-зеленые.
— А вы знаете, господа, откуда произошло название— «Безумный Ганс»? Изобретатель этого милого продукта Ханс-Иогель Моргентау сошел с ума, случайно вдохнув его. Вот откуда название…
— Успокойтесь, доктор, — холодно сказал Бьеклин, — возьмите себя в руки, примите таблетку тиранина…
— Я почему-то думал, что у меня еще есть время, — вяло сказал врач. — Идите вы к черту со своим тиранимом. Бог мне простит…
Он отдернул штору на окне, раскрыл широкие рамы, втянул ноздрями мокрый белый туман, пахнущий свежими огурцами, забрался на подоконник и прежде, чем я успел вымолвить хоть слово, тряпичной куклой перевалился вниз.
— Ну и ну, — сказал Бьеклин, осторожно нагибаясь. — А вон, слышите? — вертолет. Наверное, за нами.
Я не стал смотреть. Все-таки это был четырнадцатый этаж.
4. Здесь погиб Сапсан
Все было кончено.
Поезд шел среди полей, придавленных золотым августовским зноем. Было душно. Фиолетовые тучи выползали из-за Богатырки и сырой мешковиной затягивали безлесый покатый лоб Солдыря. Сумеречная тень бежала от них по бледной пшенице, догоняя вагоны. Денисов стоял на подножке и, ухватившись за поручень, глядел в синеватые отроги хребта. — Третий месяц без дождей, — сказал ему проводник. Денисов кивнул. — Хлеба опять выгорят, — сказал проводник. Денисов кивнул. — Сойдете в Болезино? — спросил его проводник. — Нет, здесь. — Станция через две минуты, — сказал проводник. — Мне не нужна станция. — Это как? — А вот как! — Денисов легко спрыгнул с подножки в сухую шелестящую мимо траву. — Куда? — крикнул возмущенный проводник. Но Денисов уже поднялся и помахал вслед небрежной рукой.
Все было кончено.
Фамилия Сапсана была Ясенецкий. Он родился в Москве в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году, учился в Медицинском институте на отделении хирургии, вступил в РСДРП, вел кружок, был членом боевой дружины, участвовал в боях на Пресне, после поражения перебрался в Петербург, в девятьсот тринадцатом был арестован охранкой, при аресте отстреливался, был тяжело ранен, вопреки слухам выжил, приговором военного суда сослан на десять лет в Зерентуй, оттуда бежал в Манчжурию, изучал тибетскую медицину, через два года объявился в Швейцарии, практиковал как врач, участвовал в издании антивоенных листовок, в ноябре семнадцатого через Стокгольм вернулся в Россию, работал в Наркомпроде у Шлихтера, по мобилизации ушел на Восточный фронт, был комиссаром полка, погиб в девятнадцатом году, в июне, в городе Глазове.
Из Глазова он прислал записку в самодельном пакете — несколько строк, на куске обоев, торопливым почерком: «Дела наши идут неважно, но настроение бодрое… Колчак выдохся —
Все было кончено.
Фиолетовая тень догнала его и побежала вперед, гася собою желто-зеленое травяное разноцветье. Потрескивая, ломались кострецы под ногами. Хрустел дерн — как стекло. Отчаянно звенел полоумный кузнечик, единственный на все поле, — Великая Сушь выжгла оба берега и со дна Чепцы перед Солдырем проступили длинные песчаные острова. Денисов шагал к обглоданным ракитным кустам, за которыми тянулись бараки.
Все было кончено.
Позавчера Губанов сказал:
— Мы не можем допустить, чтобы в нашем университете проповедовались идеалистические взгляды.
— Мир устроен так — как он устроен. И никак иначе, — ответил Денисов.
Губанов кивнул.
— Поступило заявление от группы студентов: вы излагаете теорию Сыромятина не так, как это делается в утвержденном курсе лекций.
— Сыромятин ошибается.
— У вас есть факты?
— Чтобы опровергнуть Сыромятина, не требуется фактов, достаточно элементарной логики.
— Ученый опирается прежде всего на факты, — равнодушно перекладывая папки, сказал Губанов. — Ваш «прокол сути» — мистицизм чистейшей воды. Подумайте, Александр Иванович. Мы твердо стоим на материалистических позициях и — никому не позволим.
Все было кончено.
Письмо Сапсана он получил чуть не полгода спустя: после госпиталя, дрожа от озноба и слабости, сидел на ящике у окна, забитого фанерой, и держал в несгибающихся пальцах мятый клочок бумаги. Особенно поразила фраза: «
Все было кончено.
Темный фиолетовый напряженно пульсирующий светлился через занавески, где на подоконнике рдела огненная герань. Белели синеватые подушки и отчетливо тикали кошачьи зрачки в ходиках, опуская гири.
Гроза все-таки настигла его.
Все было кончено.
Вера, изумляясь, теребила пуговицу у горла:
— Какие документы?… Какие дневники?… Ты не представляешь, что здесь творилось — паника, разгром… Меня спрятали местные жители… Ничего не знаю… Неужели ты приехал только ради этого?… — Она отступала в глубь комнаты. — Прошло одиннадцать лет…
— Ладно, — сказал Денисов. — Я тебя увезу, мы больше не расстанемся. Мне обещали место у Глебовицкого в Ленинграде. Сам Глебовицкий обещал. Я все-таки неплохо разбираюсь в эволюционной систематике.
Тогда она остановилась.
— Бедный путешественник… Так и будешь метаться из института в институт, нигде не задерживаясь подолгу?
— Отряхни прах городов, — процитировал он, — отряхни прах незнакомой речи, прах дружбы и вражды, прах горя, любви и смерти. О, свободный человек, избравший свободу! У тебя есть только ветер в пустыне!
— Галеви?
— Ибн Сауд. «Скрижали демонов».
Вера вздохнула.
— Хорошо, — нетерпеливо сказал он. — Я тоже останусь. Наверное, тут нужны учителя, я могу вести математику, физику или биологию в старших классах.
Она засмеялась.
— У нас нет биологии и у нас тем более нет старших классов…
— Хорошо, я буду вести чистописание. — Денисов взял ее за кружевной твердый учительский воротничок, облегающий слабую шею и притянул к себе. Все было кончено. Лиловая опушь мерцала на предметах— электричеством грозы. В «Скрижалях демонов» сказано: «Каждый имеет свой час, но час этот никому не ведом, ибо длится он только мгновение и проходит, едва начавшись»…
— Мне нужно видеть это место, — уже совсем другим голосом произнес он.
— Боже мой…
Вера тут же встала.
Они вышли на улицу. Фиолетовый сумрак сгустился между заборами, из-под которых торчала жилистая крапива. Пустые проволочные ветви яблонь, как живые, скребли по доскам, а дальше за ними вздымались бревенчатые пугала домов.
Стояла чудовищная тишина.
— У вас здесь все вымерли, что ли? — напряженно спросил Денисов.
Вера ощутимо вздрогнула:
— Не понимаю…
На перекрестке из тени засохшей ивы навстречу им выбежал запыхавшийся человек с кобурой на кожаной куртке, в широких галифе и в совершенно стоптанных рваных сапогах — преграждая путь, махнул рукой:
— Документы!..
Денисов, удивляясь, достал паспорт, но человек упорно смотрел куда-то за его спину.
— Документы, граждане!..
Беззвучная синерукая молния располосовала небо, на долгую секунду выхватив — седые разнобокие крыши, черную корчу сплетенных ив, собаку, чешущую в пыли больное розовое брюхо.
— А где он? — растерянно спросил Денисов.
Человек исчез.
— Не знаю, — сказала Вера и передернула плечами. — Мне это не нравится.
Рухнул запоздалый гром и, словно по сигналу его, неизвестно откуда, двинулся неторопливый густой мощный ветер, выше заборов накручивая пылевые столбы. Денисов щурился. В деревянных переулках перебегали какие-то тени. Колотил сторож далекой палкой. Пыль скрипела на зубах. Все было кончено. Лука Давид писал: «Суть вещей постигает лишь тот, чья душа стремится к чистому знанию». В двадцать восьмом, изучая тупики гносеологии, роясь в архивах Государственной библиотеки, стирая плесень
Все было кончено.
От горизонта до горизонта полыхнуло бледным огнем и рухнуло прямо над головой, сотрясая небосвод. Улица странно накренилась. Желтые мгновенные червяки, извиваясь, брызнули с одежды, а у Веры в поднявшихся волосах послышался резкий сухой треск.
Она пошатнулась.
— Давай вернемся!
— Ни за что! — весело сказал Денисов.
— Ты с ума сошел…
— Мне это и требуется.
— Нас убьет молнией…
Тогда он прижал ее к себе и, несмотря на сопротивление, поцеловал в твердые губы.
— Я люблю тебя!
И Вера подняла тонкую руку.
— Здесь…
Он заметил наверху мост с обрушившимися перилами, под коротким пролетом которого медленно и лениво, обнажая скользкую тину на камнях, струилась черно-зеленая Поганка. Это была именно Поганка, он узнал. Полчища сонных широких лопухов стекались к ней. На другой стороне, как ведьмины метелки, торчали голые ветви и в мертвенной неподвижности их было что-то пугающее. Он уже видел все это. Хотя — нет! Конечно! Это была ложная память, мираж, фактор, сопутствующий «проколу сути». Огромный валун серым затылком высовывался из воды. Хватит выдумывать, сказал он себе. Нет никакого «прокола сути». Нет никакого «внутреннего зрения». Ничего нет. Обман. Одиннадцать лет потеряны впустую. Надо стряхнуть с себя остатки дремучих грез и начинать жить снова. Пора. Мне тридцать три года.
Все было кончено.
Вера сильно тянула его:
— Пойдем…
— Ты прости, я приехал — иди, иди, дождь, страшно, я потом — завтра или не приду… — быстро и неразборчиво пробормотал он. Оторвал ее пальцы и по глиняной насыпи вскарабкался на мост. Останки перил шелушились краской. Дерево было горячее. Грохотало уже непрерывно. Вся мощь небесных сил низвергалась на землю. Лопухи при вспышках казались черными. Вера стояла внизу и махала руками. Это было здесь — второго июня. Много лет назад. Денисов не знал, чего он ждет сегодня. Наверное, чуда. Чуда не происходило. Видимо, следовало приехать сюда именно второго июня. Или совмещение календарных времен не так уж важно? Молния разорвалась, кажется, прямо в лицо. Он на секунду ослеп. А когда схлынули красные и сиреневые пятна, плавающие в глазах, то в полумраке, оцепенело окутавшем мир, он увидел, что по мосту, пригибаясь, бежит человек с винтовкой и кричит что-то, разевая безумный жилистый рот. На человеке была старая заплатанная гимнастерка и башмаки, перевязанные обмотками. Он вдруг споткнулся, упал и больше не двигался. Два темных пятна расплылись на его спине. Видно было удивительно ясно, как под рентгеном. И еще несколько человек побежали к мосту, оборачиваясь и вскидывая винтовки. Денисов вдруг услышал выстрелы — хлесткие, пустые. Это вовсе не сторож колотил в колотушку. А от здания гимназии, от железных ворот с вензелем, четко, будто внутри головы, затыртыкал пулемет. Денисов даже нагнулся, пугаясь. Кто-то из бежавших толкнул его, кто-то вскрикнул. Упала к ногам простреленная фуражка. Сапсан, как и все — в гимнастерке и обмотках— появился на середине моста, размахивая маузером. — Ложи-ись!.. Ложи-ись!.. — Часть бойцов залегла и дула ощетинились из лопухов, но большинство побежало дальше с матовыми размазанными от беспамятства лицами. Их было не остановить. Денисов почему-то оказался внизу, он не помнил, где его столкнули, и в бледном пузыре света видел, как, изогнувшись, занеся маузер, оседает Сапсан — метрах в пяти от него, на мосту. Все происходило очень замедленно, точно со стороны. Ухнула пушка вдоль Сибирского тракта и на другом берегу Поганки вспучился земляной разрыв. Тогда даже те, кто залег в лопухах, побежали дальше. А некоторые падали и оставались лежать. И Сапсан остался лежать. Денисов опять вскарабкался наверх. Черная пыль выедала глаза. Лицо Сапсана было в крови — осунувшееся, жестокое, быстро отвердевающее лицо с разводами потной грязи. Зрачки его закатывались голубоватыми белками. Шевельнулись разбитые губы. — По-бе-да… — прошептал Сапсан. Денисов, как мог бережно, поддерживал его тяжелую голову. Из пустоты появилась Вера и, взяв за плечо, умоляюще сказала:
— Пойдем отсюда…
Танцевали вертикальные молнии и гром перекатывал чугунные болванки за облаками.
На мосту уже никого не было.
— У меня галлюцинации, — слабо ответил он, дикими расширенными глазами поводя окрест.
— Пойдем, я тебя уложу, ты совсем больной…
Все было кончено.
Вера подхватила его и повела. Денисов шел, покорно переставляя ослабевшие ноги. Грохот уносило куда-то в сторону, молочные вспышки бледнели, гроза отступала, на раскаленную потрескавшуюся землю не упало ни одной капли дождя.
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ.
Новое кровавое преступление совершено протестантскими экстремистами в Северной Ирландии. Неизвестные лица ворвались вчера в небольшой домик в местечке Баллинаинч (графство Даун) и в упор расстреляли 31-летнего Терри Маллэна и его 76-летнюю мать Катрин. Представитель королевской ольстерской полиции, ведущий расследование, заявил, что преступников обнаружить не удалось. * * * Сильный пожар вспыхнул на складе швейцарского химического концерна «Сандос» в Базеле. Он вызвал значительные разрушения и сопровождался серией взрывов и выбросом в атмосферу мощных облаков ядовитых веществ. * * * Слезоточивый газ и резиновые пули были пущены в ход израильскими оккупантами, чтобы разогнать демонстрацию палестинских студентов на оккупированных арабских территориях. Волнения начались в связи с 40-й годовщиной резни в деревне Кфар-Касем, сорок девять жителей которой были убиты израильскими солдатами в первый день тройственной агрессии. * * * Имена двенадцати прогрессивных чилийских журналистов фигурируют в списке «приговоренных к смерти», который распространен в Сантьяго в виде коммюнике ультраправой террористической группировкой «7 сентября». * * * Вооруженное нападение на детский приют в провинции Маника /Мозамбик/ совершила банда из так называемого «мозамбикского национального сопротивления». В административном пункте Кафумпе террористы похитили 18 детей дошкольного возраста…
5. Месса в «храме сатаны»
— Сейчас пустят свиней, — сказал Бьеклин.
— Откуда вы знаете?
— В программе указано Харконово стадо.
— Причащение?
— Да. Будет большая суматоха, смотрите, чтобы вас не покалечили.
— Постараюсь, — ответил я.
Шестипалая когтистая лапа горела над лесом и неоновые капли крови стекали по ней. — А-а-а!.. У-у-у!.. — голосила толпа. Бледно-зеленые тени метались вокруг дубов и лица у всех были, как у вставших из гроба.
— Упыри, — сказал Бьеклин.
Валахов мрачно подмигнул мне. Суматоха была бы очень кстати. Мне надо было во что бы то ни стало избавиться от наблюдения. Бьеклин уже третий час ходил за мной, как привязанный, фиксируя каждый шаг. Я был уверен, что он записывает меня на видео. Я не возражал, это была его работа — Валахов занимался тем же, и в договоре о совместных операциях был обусловлен самый жесткий взаимный контроль. Так что я не мог жаловаться. Я лишь хотел бы знать, где проходят границы полномочий Бьеклина. Каковы секретные инструкции? Например, может ли он меня убить? А если может, то при каких обстоятельствах? Я не сомневался, что такие инструкции существуют. Это было не праздное любопытство: месса продолжалась третьи сутки, позавчера ночью погиб Ивин. Он действовал в одиночку и, согласно заданию, не был обязан поддерживать регулярную связь с группой, — тревога поднялась только утром, когда он не отметился в представительстве. Его нашли на берегу Озера Ведьм (Остербрюгге), безнадежно мертвого, с двумя пулями, выпущенными в спину. Мне следовало соблюдать максимальную осторожность, Я висел на ниточке. Тем не менее, от Бье-клина требовалось избавиться — карман мне жгла записка, прочтенная полчаса назад при свете факелов погребальной процесии (несли Харкона, покровителя свиней), всего четыре слова на крохотном клочке бумаги: «Остербрюгге, полночь. Ищу брата». Я не заметил, кто сунул ее. Во время похорон, когда завывали гнусавые рога архаров, когда пищали мокрые бычьи пузыри, когда отверзлась электрическая преисподняя и запахло серой, сжигаемой на железных противнях, а внуки Сатаны — голые волосатые атлеты— с криками: «Ад!.. Ад идет по земле»!.. — целыми пригоршнями начали разбрызгивать вокруг себя консервированную обезьянью кровь (фирмы «Медикэл пьюэ донорз»), я вдруг ощутил быстрое слабое прикосновение к ладони и пальцы мои непроизвольно сжались. Но когда я обернулся, то на меня вновь уставились радостно-бессмысленные хари: демон-искуситель, и демон-младенец, и демон-вампир с трубчатым ртом, и Дракула, и Гонзага, и Кинг-Конг, и пара горбатых домовых, обросших паутиной, и семейка вурдалаков — родители с детишками, и веселая компания оживших мертвецов, которые, двигая челюстями, жаждали сладкой человечины. Я не мог определить, кто из них секунду назад был возле меня. Синие хитоны демиургов перемешивали этот оживший гиньоль. Демиургов было слишком много. Я надеялся, что Бьеклин так же не заметил — кто? Во всяком случае, на лице его не дрогнул ни один мускул и он брюзгливо сказал:
— Начинается…
В то же мгновение истошный поросячий визг прорезал холмы Шварцвальда. Толпа завыла. Сквозь просветы тел я увидел, как на поляну хлынуло что-то черное, уродливое, колотящееся. Свиньи были опоены водкой, а шкуры их безжалостно подпалены. Истерзанные болью и страхом, они, как безумные, сшибались неповоротливыми жирными тушами. Впрочем, люди были не лучше. Десятки торопливых рук потянулись вниз. — Я буду сатаной!.. — отчаянно завопил кто-то. Свиней хватали и раздирали на части — живых, трепещущих. Когтистая лапа на небе сжималась и разжималась, оглушительно выстреливая пучками фосфорических искр. Картина была нереальная. Я увидел женщину, счастливо размахивающую оторванным колечком хвоста, и толстого добродушного человека, по внешности — бухгалтера, который, зверски исказив лицо, пожирал рваный ломоть сырого темного мяса. Считалось, что в черных свиней после осквернения мессы вселяются черти, а причастившийся мясом черта приобретает сверхъестественные качества. Меня подташнивало. Человек в наше время все чаще хочет быть не человеком, а кем-то иным. Словно можно уйти от самого себя. Морок и тщета инстинктов. Я этого не понимал. Жуткое людское варево неумолимо вращалось, выталкивая меня на периферию. Лупили в грудь и в спину. Патлатая ведьма вдруг ринулась ко мне с явным намерением укусить за нос, а малосимпатичный вурдалак припал к моей шее, чмокая и пытаясь найти сонную артерию. Я ожесточенно работал локтями. Я намеренно не искал Бьеклина, но боковым зрением видел, как его постепенно отмывает в сторону, — несмотря на все усилия, а Валахов, будто бы пытаясь помочь, на самом деле оттесняет его еще дальше. Рослые оборотни заслонили их. Все было в порядке. Меня выбросило в кусты. Я быстро перебежал метров пятьдесят и замер.
Лес в гладком зеленом свете стоял — чистый, выцветший и неподвижный, как на старинном гобелене. Широко раскинулись дубовые ветви. Я хорошо представлял себе холмистую равнину Шварцвальда. Точно на карте. До Остербрюгге отсюда было километра два — вдоль ручья, мимо Старой Мельницы. По программе там происходили Пляски Дев. За ближайшим дубом я достал из сумки невесомый пластиковый комбинезон и переоделся. Конечно, я сегодня проверял свой костюм и Валахов проверял его тоже, но за последние три часа, которые мы провели рядом, Бьеклин вполне мог всадить мне микрофон размером с маковое зерно или какой-нибудь портативный передатчик, по сигналам которого меня запросто определили бы на расстоянии. Я не хотел рисковать. Ивина убили именно в Остербрюгге. Наверное, тоже вызвали запиской. Это вторичное приглашение туда здорово походило на ловушку. Западня для дураков. Но ведь не бывает таких глупых ловушек? В любом случае, следовало идти. Я не имел права упускать даже слабый шанс. Я сориентировался по «Храму Сатаны», где на рогатой башне дрожали синие шлейфы костров, и зашагал вперед. Я хотел придти немного пораньше, чтобы осмотреться на местности. Всегда полезно осмотреться и наметить возможные пути отхода. Неизвестно, что меня ждет. В игру включены очень крупные силы. Я вспомнил аршинные заголовки сегодняшних газет. Нострадамус требовал срочно задержать экспресс Вапуту — Габа, так как железнодорожный мост через каньоны Бье заминирован сепаратистами. Нострадамус предупреждал, что «Боинг—707», следующий рейсом на Токио, который через три часа должен был взлететь с аэродрома «Саммерлайф», имеет серьезную неисправность в моторе. Нострадамус давал знать, что крупная банда диверсантов пересекла границу Никарагуа и направляется к Эстели. На этот раз он обратился в представительства крупнейших информационных агентств, — видимо, учитывая историю с «Безумным Гансом», когда не было принято никаких мер. Мне это не нравилось: целых три передачи прошли менее, чем за сутки. Ранее Нострадамус не проявлял подобной активности. Вероятно, что-то случилось. Что-то из ряда вон выходящее. Во всяком случае, теперь сведения о Нострадамусе открыто попали в прессу и газеты просто захлебывались от восторга. Я представлял под каким колоссальным давлением окажемся мы все в ближайшие же дни: «Иджемин бэг» недвусмысленно обвиняла СССР в создании нового информационного оружия. В короткой справке, которую я получил вчера по своим каналам, указывалось, что все три звонка были сделаны на терминалах Европейской телефонной сети, причем, задействованы были прежде всего западные линии Советского Союза. Сейчас координаты абонента устанавливаются. Судя по всему, Нострадамус включился непосредственно в главный Европейский коммутатор. Как это ему удалось осуществить, пока неясно.
Черный ручей пересек мне дорогу. Я свернул и пошел по его топким хлюпающим берегам. Вода блестела, как ведьмино зеркало, — ничего не отражая. Беззвучная летучая мышь шарахнулась у меня над головой и пропала за деревьями. Главный Европейский коммутатор транспонирует сигналы телефонных сетей в Западной и Восточной Европе, а также в значительной части Азии. Чтобы включиться в него необходимо иметь десять восьмизначных совершенно секретных телефонных кодов — в восходящей иерархии. Я сомневался, что во всем мире найдется хотя бы пять человек, которым они доступны в полном объеме. Впрочем, это еще предстояло проверить. Хотя проверка была бы чисто формальной. Я был убежден, что эти пять человек абсолютно не при чем. Я просто кожей чувствовал, что традиционные версии здесь бессильны. Требовался рывок сознания. Мы столкнулись с неким явлением, выходящим за рамки обыденных фактов. А именно: мы столкнулись с врожденной или приобретенной способностью вычерпывать громадное количество информации, когда угодно и откуда угодно без всяких запретов и ограничений. Насколько я понимаю, речь шла о профессиональном ясновидении. (Если, конечно, исключить возможности использования мощнейших компьютерных систем, доступ к которым в последние недели строжайше контролировался). Почему, собственно, нет? У нас были определенные данные по ясновидению. Например, доктор Гертвиг (парадиагностика). Например «Храм Сатаны» с его приступами группового безумия. Например, «Звездная группа», в которой работает Сиверс. Профессиональное ясновидение — это штука серьезная. Пожалуй, самая серьезная из всего, с чем до сих пор сталкивалось человечество. Нострадамус пробивает любые расстояния, для него практически нет тайн и секретов, нам неизвестны его цели — весь мир может оказаться под рентгеном холодных и внимательных глаз.
Это действительно оружие.
Катаклизм предстоит глобальный.
Легкий стон раздался за ореховыми кустами.
Я сразу же присел и включил фонарик. Видимо, напрасно. На свет очень удобно стрелять, если меня ждали. Но меня не ждали — беловатый конус выхватил из темноты — косматый затылок, рубище, босые исцарапанные ступни в ручье.
— Воды…
Я набрал пригоршню и плеснул ему в лицо.
Человек затрепетал мятыми веками, под которыми искрилась полая и неподвижная влага.
— Изыди, сатана, — пробормотал он, — душа твоя — смрад, плоть твоя — гноище, помыслы твои — черви в горячей земле… Приидет Сын Божий и распадется царствие твое, како роса при лучах солнца…
Он весь дрожал. Это была религиозная горячка. «Синдром Спасителя».
— Имя твое из шести имен: Азраил-Астарет-Вельзевул-Люцифер-Саваоф-Ганиал — твое имя…
Я оставил его. Ему ничего не грозило. Разве что простудится на земле. Но это уже не моя забота. До полночи было еще пятнадцать минут. Лес расступился, отбросив назад гнетущие бородавчатые стволы, и открыл равнину, где над расширившимся серебром ручья махала скрипучими крыльями черная ветряная мельница, а у костров возле нее под костяной пересып барабанов плясали обнаженные женские фигуры. Девы уже начали свой очищающий ритуал. Было их человек пятьдесят. На ровной площадке перед плотиной в красноватом жаре углей они выделялись очень рельефно. Я знал, что смотреть на Пляски категорически запрещено. Нарушение запрета карается смертью. Девы крадут мужчин и прячут их под землей в карстовых пещерах. Оттуда не вырваться. Я пошел вдоль опушки и довольно быстро обнаружил первый сторожевой пост — обнаженная девушка лет восемнадцати дремала на корточках, прислонившись к стволу, и на коленях ее лежал скорострельный автоматический карабин. Я тихонько растворился во мраке. Будем надеяться, что этот пост единственный со стороны леса. Я миновал его, пересек небольшую бобровую запруду, усеянную хатками, и в этот момент меня негромко окликнули.
— Кто там?
— Ищу брата, — сказал я.
— Я ваш брат.
Он стоял в черноте орешника и сине-зеленые пятна теней скрадывали его очертания. Даже рост было не определить.
— Не зажигайте света, — сказал он. — Незачем. Вы готовы записывать?
— Да, — сказал я.
— Приступим. — Невидимый мне собеседник сразу же начал диктовать, быстро и внятно выговаривая каждую букву. — Создана группа, условное название «Ахурамазда», приблизительный состав — около шестидесяти человек. Основное ядро — демиурги из Ложи Мастеров. Руководитель группы — Трисмегист, псевдоним, настоящее имя неизвестно, демиург. Научный руководитель группы — Шинна, псевдоним, настоящее имя неизвестно, демиург. Технический руководитель группы — Петрус, псевдоним, настоящее имя неизвестно, демиург. Отбор кандидатов в группу — совместная операция разведки и демиургов. Финансирование группы — через секретные фонды разведки. Постоянная база группы — Оддингтон, Скайла. Задача группы — семантическая акупунктура. Расшифровка термина неизвестна. В работе используются сильные возбуждающие и наркотические вещества. Через военное ведомство заказано некоторое количество отравляющего газа ХСГ—18…
— «Безумный Ганс»? — спросил я.
— Не перебивайте, — властно сказал собеседник. — У вас диктофон не в порядке? За последние трое суток семь человек из группы погибли при неизвестных обстоятельствах. По официальной версии— нуждаются в отдыхе и отправлены в горы. На самом деле после вскрытия тайно, под чужими именами, похоронены на кладбище в Скайла. Еще четверо увезены в специальную клинику. Диагноз — шизофрения. Конкретное содержание работы строго засекречено. По некоторым данным Трисмегист усиленно занимается вопросом о действиях русских партизан под Минском в интервале: август— октябрь тысяча девятьсот сорок второго года, заказаны все мемуары по этому периоду, заказаны карты местности, заказаны документы из немецких архивов. Обращаю особое внимание на то, что два дня назад создана так называемая «Шахматная секция». Помимо демиургов туда включены три настоящих шахматиста в категории — мастера спорта. Фамилии установить не удалось. Один из шахматистов— участник международного турнира в Аделаиде (Австралия) в мае прошлого года…
Что-то треснуло над «Храмом Сатаны» и оттуда к черному небу, раздвигая сырую темень, взлетели огненные красные шары, заливая лес фотографическим светом.
Началась месса.
— Отступите в тень, — приказал мне собеседник. — Вы слишком на виду.
Он был в синем хитоне с нашивками низших степеней, а лицо — хищное, крючковатое, птичье.
— Так вы демиург? — спросил я.
— Не перебивайте. Трисмегист усиленно собирает мозаику. Цитирую: «Нострадамуса можно установить путем прямого экстрасенсорного контакта по биографическим признакам». Принцип «слепого адресата». Расшифровка принципа неизвестна. — Демиург перевел дыхание. — Еще раз подчеркиваю: сорок второй год, леса под Минском. Все. Теперь вопросы.
— Один вопрос, — сказал я. — Почему вы решили передать эти сведения?
— Вы не поймете.
— А все же?
Демиург сморщил резко заостренный нос.
— Меньше боли, меньше невыносимого суицида, меньше смертельной правды — некоторое оздоровляющее начало, это как лекарство. Истина убивает.. — Он раздражен но отмахнулся рукой Хватит. Следующая встреча — на Святую Вальпургию. Раньше мне не вырваться. Я ухожу первый, не пытайтесь выяснить мое имя — вы все погубите…
Опять вспыхнуло и шары затрещали. Когтистая лапа сатаны давила их в небе. Я увидел, что демиург повернулся, но почему-то не уходит, — он стоял, странно покачиваясь, будто пьяный, а потом упал лицом вперед и хитон его задрался, обнажив мускулистые ноги в плетеных римских сандалиях, какие обязан носить каждый посвященный. Я нагнулся над ним и попытался поднять. Зрачки его закатились. Он был мертв.
От леса, от сплетенных пурпурных теней, отделился Бьеклин с пистолетом в руке и тоже посмотрел, — собирая в мелкие складки кожу вокруг глазниц.
— А ведь я даже не успел выстрелить, — растерянно сказал он.
6. В лесах под Минском
Гауптштурмфюрер похлопывал стеком по черному сияющему голенищу.
— Хильпе! Вы уверены, что за ночь ни одна собака не выскочила из этой паршивой деревни?
— Так точно, господин гауптштурмфюрер! Я лично проверял караулы.
Староста, мнущий картуз поодаль, подтверждая, затряс клочковатой, сильно загорелой яйцеобразной головой.
— Нихт, нихт… Все по хатам…
— Что он бормочет?
— Он говорит, что все жители деревни на месте, господин гауптштурмфюрер!
— Смотрите, Хильпе, вы головой отвечаете за секретность операции.
— Так точно, господин гауптштурмфюрер!
Маленький полный Хильпе тянулся на носках, но едва доставал до подбородка офицеру СС.
— Вы двинетесь через час после нас. Направление — деревня Горелое. Там ссадите людей, скрытно выйдете к Мокрому Логу и займете позиции на краю леса, перекрыв выход из болот. У вас будет три пулемета. Кажется, вам что-то неясно, Хильпе?
— Болото непроходимо, господин гауптштурмфюрер, — низенький Хильпе даже взмок от того, что приходится возражать начальству. Но гауптштурмфюрер благосклонно кивнул.
— Правильно, Хильпе. Непроходимо. Именно поэтому Федор поведет свой отряд туда.
— Есть там тропки, герр комендант, — подобострастно сказал староста, напряженно при-слущивающийся к гортанным звукам чужой речи. — На карте оно, правда, что не того, а тропки есть, — местные ходят… Проведем вас, можете не сомневаться…
— Ваша задача, Хильпе, сдерживать партизан до тех пор, пока не подойду я с двумя ротами. Мы прихлопнем Федора на окраине болот. — Гауптштурмфюрер поднял одутловатое с прозеленью бессонницы лицо к озаренным верхушкам берез и длинно вдохнул прохладу хрящеватым носом. — Какое утро, Хильпе! Да у вас тут просто санаторий… Перед выходом деревню сжечь!
— Слушаюсь, господин гауптштурмфюрер!
Утро в самом деле было чудесное и когда машины, скрежеща на проваленной дороге, пятнистыми тушами зарылись в лес, то солнце уже вытекло из горизонта и теплое туманное золото его обволокло воздух. Вспыхнули сухие иглы на соснах. Загомонили птицы. Пестрая сорока, выдравшись из ветвей, уселась на самую макушку и заверещала, напрягая все свои мелкие силы. Связной отряда, примостившийся в развилке могучих лап, вздрогнул и чуть не выронил бинокль.
— Тьфу ты, зараза! — в сердцах сказал он.
Отсюда, со всхолмленной высоты, грузовики казались безобидными навозными жуками, которые едва-едва скребут лапами по желтой глине. Но за ними в хрупку и прозрачную сентябрьскую голубизну поднимался черный столб дыма.
— Что делают!
Обдирая колени, связной скатился вниз и побежал по хвойному склону в распадок — там его ждала лошадь. Через полчаса — охлюпкой, подпрыгивая на острой спине — он ворвался на поляну в красном сосновом бору и, бросив поводья, растягивая губы вдоль десен, соскочил у бревенчатой землянки.
— Пропусти к командиру!
— А зачем тебе командир?
— Говорю: пропусти — срочное донесение…
И когда вышел коренастый бородатый человек, одергивающий гимнастерку за широким ремнем, то связной фыркнул, как кот, — одной фразой:
— Идут, товарищ командир, четыре грузовика на Горелое, сам видел, деревню подожгли, сволочи…
Командир задумчиво, будто не видя его потного, взъерошенного, возбужденного лица, кивнул: Хорошо, отдыхай, — и вернулся в землянку, где мигала редкими хлопьями коптилка на стене, а посередине, отъединенный пустым пространством, горбился на шершавой табуретке человек в изжеванном городском костюме:
— Как выглядит этот офицер?
— Гауптштурмфюрер Лемберг? — высокого роста, бледный, худощавый, отечный, волосы белые, неприятно щурится все время, — сразу же, не задумываясь, ответил человек. — Хильпе, комендант, — низенький, толстый, суетливый, подстрижен бобриком…
— Ну, коменданта он мог видеть в Ромниках, — сказал привалившийся в углу комиссар. Поправил ватник на ознобленных плечах и отхлебнул ржавый брусничный чай из помятой кружки.
— А староста? — спросил командир.
Человек на табуретке опустил набрякшие веки. Он опять до осязания зримо увидел продолговатую тесную комнату, в неживом полумраке которой угадывались комод и громоздкий шкаф, а на вешалке подолами и рукавами теснилась одежда. Он никогда раньше не видел этой комнаты. Он бы мог поручиться. Шаркнула дверь — неуверенно, как больная, появилась женщина, закутанная до самых глаз в толстый платок, подошла к окну и не сразу, несколькими слабыми движениями отдернула плюшевые шторы. Проступил серый тревожный отсвет, крест-накрест перечеркнутый полосками бумаги. А за ними — город и река в гранитных берегах, подернутая шлепаньем дождя.
— Что с вами, Денисов?
Он очнулся.
— Извините, я не спал трое суток… Староста — лет пятидесяти, среднего роста, почти лысый, на голове— клочья бумажные, очень темное лицо, щербатый, все время улыбается, облизывает губы…
— Дорофеев это, больше некому, — определил комиссар. — Увертливый, сволочь, никак до него не дотянуться.
— Ты вот скажи: проведет твой Дорофеев сотню человек через болота или не проведет? — спросил командир.
— Проведет.
Тогда командир выложил на стол пудовые кулаки с надутыми узелками вен.
— Немцы двумя ротами вышли из Новоселков и движутся сюда по лесной дороге, — сообщил он.
У Денисова ввалились небритые щеки.
— Ну что же сделать, чтобы вы поверили мне!..
— Вообще-то лучше, чем Бубыринские болота, места не придумаешь, — неторопливо сказал комиссар. — Колдобина на колдобине, сам черт увязнет. Но если проводником будет Яшка Дорофеев… Он тут лесничил и каждый омут не хуже меня знает…
Командир с досадой впечатал кулаками по оструганным доскам.
— Задача!.. Это же только сумасшедший пойдет через Марьину пустошь, — голое место, бывшая гарь, укрыться негде, перестреляют, как рябчиков. У нас — лошади, обоз, трое раненых… — Он пересилил себя и крикнул громовым басом. — Сапук! Спишь, Сапук, чертова коза, цыган ленивый!
— Никак нет, товарищ командир!
— Посмотри внимательно, Сапук, очень внимательно посмотри: может быть, узнаешь старого знакомого?
Молодой рослый боец ощупал Денисова быстрым и неприязненным подергиванием бровей.
— Никак нет, товарищ командир, не из этих. Ро-менковских полицаев я хорошо знаю. И прихлебателей тоже. Нет, не попадался.
— Ладно, Сапук, бери его в хозяйственное, покорми немного, — глаз с него не спускать! — Командир поднялся и решительно оправил гимнастерку. — Боевая тревога! Дежурное отделение ко мне!..
Через час тяжелогруженый обоз, визжа несмазанными колесами и застревая на вывороченных корнях, тронулся из соснового сквозняка вдоль распадка по направлению к болотам. Денисов шагал за телегой, груженой мешками с мукой. Его мотало при каждом шаге. — Иди-иди, цыца немецкая! — однообразно покрикивал Сапук и скучная злоба звучала в его голосе. Расжиженный утренний туман стоял между красноватых стволов, трещали шишки и от густого чистого запаха смолы слипались угнетенные мысли. Далеко позади бухали редкие винтовочные выстрелы, накрываемые автоматной трескотней, — дежурное отделение, не вступая в открытый бой, тормозило продвижение немцев. Солнце уже начинало припекать. День обещал быть жарким. Я не дойду, подумал Денисов. А если дойду, то Хильпе с пулеметами ждет нас на той стороне болота. Отвратительный низенький и толстый Хильпе, намокший от пота — исполнительный служака. Он знал, что сейчас Хильпе трясется в кабине переднего грузовика. Это был третий «прокол сути». В тридцать шестом году, читая о боях на подступах к Овьедо, он вдруг увидел красную колючую землю, черные камни и плоские синие безжизненные верхушки гор. Над всей Испанией безоблачное небо. «Прокол» не содержал позитивной информации. Просто картинка. Воспроизвести ее не удалось. А критерий существования любого материального явления есть воспроизводимость. Кажется, еще Лэнгмюр писал об этом. «Наука о явлениях, которых нет». Подтверждение он получил три года спустя, когда беседовал с летчиком, побывавшим у Овьедо, тот подробно описал местность, — узнавалось до мельчайших деталей. Интересно, что все три «прокола» были с интервалами в шесть лет: тридцатый, тридцать шестой и сорок второй годы. Откуда такая периодичность? Или случайное совпадение? Она явно не связана с масштабом событий — начало войны, например, он просто не почувствовал. Может быть, периодичность имеет внеземной источник? Но это предположение заведет слишком далеко. Во всяком случае ясно, что для «прокола сути» необходима предельная концентрация сознания. Как тогда — на мосту. Этого можно достичь путем тренировки. Скажем — обычная медитация. Скажем — самогипноз. «Иисусова молитва», «экзерциции», «логос-медитация», «путь суфиев» — и так далее. Впрочем, теперь это не нужно.
Широкая пятерня взяла его за плечо и Сапук все с той же скучной злобой в голосе сказал:
— Иди-иди, оглох? — комиссар зовет.
Комиссар лежал на белых мешках, укрытый ватниками, и при свете дня было видно, какое у него заострившееся лихорадочное лицо.
— Простудился некстати, — сказал он, выдыхая горячие хрипы. — Совсем плохо, не время бы болеть… Сапук, оставь нас…
— Командир приказал охранять.
— Ты и охраняй — отойди на пять метров. — А когда Сапук, передав вожжи, отошел. — Что скажете, Александр Иванович?
— Сейчас Хильпе подъезжает к Горелому, — вяло ответил Денисов. — Там он высадит гарнизон, проведет его к Мокрому Логу и положит на Бубыринской гриве, развернув пулеметы в сторону болот.
— Помогите мне сесть…
Денисов передвинул тяжеленные мешки и комисар взгромоздился, откинувшись, глядя в золотое небо.
— Вот что, Денисов, — спустя долгую, наполненную шуршанием ломких игл секунду, сказал он. — Неделю назад в Ромниках провалилась группа Ракиты— четыре человека, это подполье…
— Никогда в жизни не был в Ромниках, — ответил Денисов.
— Их арестовали одновременно, в ночь на восемнадцатое. Может быть, предатель?… Группа занималась железной дорогой и теперь мы, как слепые…
Денисов тряхнул вожжами.
— Вы же не верите мне, — устало сказал он.
Комиссар, будто не слыша, смотрел вверх на румяные от солнца лохмотья сосен.
— Их содержат в гарнизонной тюрьме совершенно изолированно. Внутренняя охрана состоит исключительно из немцев, наши люди не имеют доступа. А допрашивает Погель — усатая крыса… Вы, конечно, правы, Александр Иванович, я не могу приказывать вам. Позавчера в город пошел связной и не вернулся.
— Ракита — ваша дочь?
— Да. Ракита — кличка.
— Но я же не могу включаться в любую минуту, — чувствуя подступающую ярость, сказал Денисов. — Вы думаете, это так просто: закрыл глаза и посмотрел?
— Хорошо, — сказал комиссар и подтянул сползающий ватник. — Хорошо. Не волнуйтесь. Мы отправим вас на большую землю, там разберутся.
Ему было очень плохо. На разные голоса скрипели тележные оси. Осенняя муха, жужжа, выписывала сложные круги перед глазами.
— Сколько человек в группе? — отрывисто бледнея, спросил Денисов. — Их имена, фамилии, как выглядят, где живут, вкусы, привычки, наклонности…
— Даже если бы я верил вам, то все равно не имел бы права рассказать, — ответил комиссар.
— Так что же вы от меня хотите?!
Тут же подскочил Сапук и начал тыкать прикладом в грудь.
— А ну прекрати!
— Уберите его отсюда!
— Сапук, отойди!
— Он — вон, что вытворяет…
— Отойди, Сапук… — Комиссар некоторое время молчал, а потом сказал неуверенно. — Что если подойти со стороны немцев? Насколько я понимаю, надо просто извлечь определенные сведения? Правильно? Вам же не важен, так сказать, конкретный носитель этих сведений? Немцы наверняка знают. Гауптштурмфюрер Лемберг, например.
Денисов закрыл глаза. Голова сразу же поплыла. Он действительно не спал трое суток. Его охватывало бессилие. Они думают, что он все может, а он ничего не может. Ведь молния не ударит еще один раз. Он сглотнул царапающую сухость во рту. Почти тотчас же возникла та самая незнакомая продолговатая комната — комод и шкаф, женщина отдергивала шторы, проступил неясный сумрак, шлепал дождь за окном, она была в толстом платке, так что лица не различить, — осторожно присела у самодельной железной печки, труба которой упиралась в форточку. Застыла. Денисов пытался избавиться от этого видения. Он его не понимал. Оно ужасно мешало. Женщина перебирала какие-то изгрызенные щепки на полу. Это была Вера. Гауптштурмфюрер Лемберг вошел в комнату. Мундир чернел под опухолью лица. Денисов старался приблизиться к нему, но это не удавалось. Прозрачные губы шевельнулись. Гауптштурмфюрер говорил что-то неуловимое. Денисов изо всех сил разгребал слои времени и пространства, разделяющие их. Он задыхался. Давили минувшие сутки. Он протискивался сквозь них, как жук в земле. Ощущение было такое, что раздираешь на себе живую кожу. — Нет-нет, — сказал гауптштурмфюрер. — Не преуменьшайте своего вклада. Вы дали нам практически все подполье. Если мы и держим часть из них на свободе, то затем лишь, чтобы не подставить под удар вас. — Он послушал. Денисов очень ясно видел сквозь него, как Вера, уронив собранные щепки, подняла голову и слабо сказала: Саша! — короткая тупая боль проникла из пустоты в сердце. Будто сдвоило удары. Он вдруг понял, что это было. Слюдяные пластинки времени раздвинулись. — Теперь наша задача — обезвредить отряд Федора, — сказал гауптштурмфюрер. — Я надеюсь, что мы ее выполним, с вашей помощью. Вас ждет хорошая карьера и серьезные большие деньги, Самоквасов. Мы ценим людей, которые готовы искренне служить нам. — Гауптштурмфюрер заколебался, словно водоросли на течении. И вдруг исчез. Вообще все исчезло. Остался лишь приступ тошноты, жара, запах липкой смолы, телега, переваливающаяся по гладким коричневым корням. Сосны останавливали свое болезненное вращение.
— Самоквасов, — хрипло сказал он. — Вам знакома фамилия — Самоквасов?
И испугался, потому что лицо у комиссара вдруг налилось синей венозной кровью.
— Повторите!
— Самоквасов. Это он продает подполье.
— Нет, — сказал комиссар. — Нет, не может быть!.. Я знаю Игнатия пятнадцать лет… Мы вместе… мы с ним… я за него…
Сапук бросил винтовку.
— Врача!
Комиссар открыл лихорадочные глаза.
— Вы или провокатор, Денисов, или…
— Или, — сказал Денисов.
Тупая боль вывинчивала сердце и пригибала к земле. Он ухватился за качающийся борт повозки.
— Что с вами, Александр Иванович?
— Ничего особенного, — сказал он. — Все в порядке. У меня умерла жена.
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ.
Акт террора совершили сикхские экстремисты в индийском штате Пенджаб. Вчера вечером четверо террористов захватили рейсовый автобус на шоссе к северу от города Джаландхар и хладнокровно расстреляли 24 пассажиров, принадлежащих к индуистской общине. Одиннадцать пассажиров были ранены. *** Британское министерство сельского хозяйства заготовило 56 миллионов карточек на продовольственные товары для использования их англичанами «после ядерной войны». В секретном докладе министерства устанавливается процедура получения карточек и отоваривания их. *** 40 человек погибло и более 100 ранено в ходе ожесточенных боев между подразделениями шиитского движения «Амаль» и палестинцами, которые продолжаются в районе южноливанского города Сайда и в южных пригородах Бейрута. Палестинцам удалось установить контроль над деревней Магдуше. Однако отряды движения «Амаль» сумели вернуть этот населенный пункт. *** Как сообщил официальный военный представитель Ирака, минувшей ночью в один из жилых районов Багдада попала иранская ракета класса «земля— земля». 48 мирных жителей погибли и 52 получили ранения, разрушено несколько домов. По сообщению радио Тегерана, Иран нанес ракетный удар по Багдаду в «ответ на бомбардировки Ираком иранских городов».*** В Джакарте официально объявлено о казни еще девяти деятелей коммунистической партии Индонезии. Несмотря на широкие протесты во всем мире смертные приговоры приведены в исполнение…
7. Работа с документами
В восемь утра поступило сообщение из МИД: Нострадамус предупреждал, что в северо-западной части Мексики на глубине около двадцати четырех километров возник очаг напряжения земной коры. Вероятность землетрясения более девяноста процентов, предполагаемая сила землетрясения — одиннадцать баллов по шкале Рихтера, начало реализации — от четырех до шести часов с момента сообщения, эпицентр землетрясения приходится на Сан-Бернардо — двести пятьдесят тысяч жителей. Нострадамус позвонил президенту Да Палма и предложил немедленно эвакуировать город. Разговор происходил по-испански. Начата обработка линии связи. Мексиканское правительство по официальным каналам срочно запрашивало нас, насколько можно верить этим сведениям.
В восемь тридцать мне принесли историческую справку. Ясновидение впервые было описано Якобом Беме, придворным астрологом герцога Лауэрштейнского. В книге «Свод хрустальный» он рассказывает о женщине по имени Зара, которая «могла видеть сквозь стены из доброго камня и тем производила великое удивление в знатных людях». Зару сожгли. В семнадцатом веке некто Готтхард из Целмса, находясь в родном городе за сотню километров от театра военных действий, подробно описывал сражение при Зюбингене за что и был заключен в тюрьму. В восемнадцатом веке прославились братья Самюлэ — они лечили от всех болезней, снимали колдовство, уводили глад, мор и чуму, отверзали хляби небесные. В частности, они предрекли солнечное затмение 1765 г. и предсказали эпидемию оспы во Флоренции. Впрочем, последнее относится к проскопии (видение будущего). В девятнадцатом веке был известен Жан из Пьесси («амьенский пророк»), Наполеон тайно содержал его при своей ставке, — этот неграмотный крестьянский парень очень точно угадывал перемещения войск противника. Далее упоминался Эфраим Хальпес, португальский географ, нанесший на карту Антарктиду в ее современных очертаниях (Антарктида была открыта Беллинсгаузеном только через пятьдесят лет, а изучена значительно позже). Затем — надолго забытые прозрения Хевисайда; Менделеев, который увидел во сне Периодическую систему элементов; Симгруссон — разбегающиеся галактики; Антон Глечик — соотношение модулей в клоне вращения. И так далее и тому подобное. Справка представляла собой талмуд в четыреста папиросных страниц, приводились сотни фамилий и тысячи противоречивых фактов со ссылками на десятки тысяч источников.
Отдельно был приложен заказанный мною материал. Доктор Гертвиг Теодор Карлович родился в 1860 г. в Петербурге, в семье обрусевшего немца, получил медицинское образование, дополнительно прослушал курс сравнительной зоологии на биологическом факультете Санкт-Петербургского университета, учился в ординатуре, занимался частной медицинской практикой, имел научные труды, пользовался большой известностью как первоклассный клиницист широкого профиля, характер заболевания он устанавливал методом бесконтактной диагностики (парадиагностика — это частный случай ясновидения), при проверках на консилиуме или при патанатомическом исследовании диагноз обязательно подтверждался. Остались многочисленные свидетельства. Например — А. И. Шиманский «Записки русского врача». Например — «Труды Санкт-Петербургского общества биологии и медицины». Умер он в январе 1917 г. от воспаления легких, причем сам себе поставил диагноз и предсказал ход развития болезни. Кажется, это был единственный строго документированный случай профессионального ясновидения. Библиография к нему, с указанием на сохранившиеся в архивах источники, составляла около десяти страниц сплошного машинописного текста.
Это было серьезно. Данные по Гертвигу можно было положить в основу при создании информационного муляжа. Так сказать, нижняя граница мозаики.
В девять утра поступило второе сообщение от Нострадамуса: существует неисправность в системе регулирования и подачи топлива рабочей части космического челнока «Скайлеб», возможно смещение фокуса сгорания смеси за пределы камеры сгорания, необходимо отложить планирующийся полет. Звонок в Управление НАСА был сделан из красного сектора и вокруг него немедленно начали сжиматься кольца патрульных милицейских групп.
Операция «Равелин».
В девять пятнадцать терминал моего компьютера выдал дешифровку первого эпизода по материалам из Климон-Бей (безумный оператор Ван Гилмор): Солдырь и Богатырка представляли собой срединные отроги Уральского хребта, находящиеся на территории Удмуртской АССР в районе города Глазова (перегон Глазов — Болезино). Судя по косвенным признакам, указанный эпизод имел место в период 1930–1931 или 1957–1958 годов (засуха в Поволжье). Более точная временная привязка пока невозможна.
Это была вторая координата для мозаики. Третьей координатой можно было считать сектор Нострадамуса. Если Нострадамус действительно живет там.
Ладно.
В девять пятьдесят Сиверс начал повторные допросы участников «Звездной группы» — всего восемнадцать человек. А в десять часов поступили данные по «Храму Сатаны». Первое. Полицейская сводка из Остербрюгге, составленная в неопределенно-официальной форме, извещала, что Ивин был убит около полуночи двумя выстрелами в спину из пистолета системы «Маникан», смерть наступила мгновенно. Данное оружие по своим индивидуальным характеристикам не значится в полицейских картотеках Европы и Америки. Свидетелей происшествия нет. Подозреваемых нет. Установлено, что за два часа до смерти Ивин контактировал с неизвестным лицом, одетым в хитон Пятого Круга. Ведется проверка всех зарегистрированных демиургов. Второе. Мужчина, тело которого было обнаружено на опушке Шварцвальда неподалеку от Остербрюгге, является гражданином ФРГ Петером Клаусом, владельцем фирмы музыкальных инструментов в Кельне. В каталоге зарегистрированных демиургов он не значится. Месяц назад Петер Клаус внезапно, без каких-либо особых причин, крайне поспешно передал права на фирму старшему сыну Гансу Клаусу и уехал в длительное путешествие по Африканскому континенту. Место пребывания его в последнее время неизвестно. Предполагалось, что он был похищен. Заявления от родственников не поступало. Официальный розыск не осуществлялся. Смерть наступила естественным путем: острый инсульт и кровоизлияние в мозг с мгновенной потерей сознания. Полиция квалифицирует этот инцидент как несчастный случай и не намерена проводить специальное расследование. Третье. В сводке содержались запрошенные нами данные на Бьеклина. Ничего существенного — возраст (тридцать пять лет), место рождения (Лапис, Айова), специальность (информаторика), военная специальность (перехват PC), состав семьи, место жительства, последнее место работы (отдел по борьбе с наркотиками), звание (майор), служебные награды и поощрения. То есть, — полный ноль. Видимо, основные сведения о нем были засекречены.
Для мозаики это ничего не давало.
В одиннадцать утра Нострадамус через трансокеанскую сеть связался с Революционным Советом Обороны республики Пеннейские острова и предупредил капитана Г еда, что на шесть утра по местному времени назначен путч офицеров высшего командного состава армии. Он подробно изложил график-план мятежа, продиктовал полный список заговорщиков и поддерживающих их частей, назвал номера секретных банковских счетов, на которые поступали деньги из-за океана. Связь с Пеннеями продолжалась целых четыре минуты — последнюю треть ее Сиверс недоуменно взирал все на тот же пустой испорченный телефон-автомат на углу Зеленной и Маканина, откуда якобы происходил разговор. Операция «Равелин» окончательно провалилась. Капитану Геду из «Движения молодых офицеров» было двадцать девять лет — военное положение в республике было объявлено немедленно. А еще через полчаса мне позвонили по красному телефону и очень вежливо осведомились, когда я собираюсь взять Нострадамуса.
— Скоро, — ответил я.
— Вы уверены, что его вообще можно обнаружить? — деликатно спросили в трубке.
— Конечно, — ответил я.
Я действительно был уверен. Вычислить можно практически любого человека. Информационный муляж — это чрезвычайно мощное средство. Трудно даже представить, каким громадным количеством совершенно загадочных, незримых нитей соединены мы с этим миром. Следы всегда остаются. Остаются карточки РОНО, остаются записи в поликлиниках. остается учет строгого отдела кадров, остаются друзья, остаются непредсказуемые очевидцы, остается память. Все эти сведения можно извлечь — при определенных усилиях. Так возникает мозаика: биографическая сетка координат, которая выделяет в себе информационный муляж — пространственно-временное, условное, подобие разыскиваемого человека. (Принцип «слепого адресата» — сбор абсолютно всех существующих данных). Я не зря летал в Климон-Бей и не зря двое суток варился в бесовской отвратительной гуще Черной мессы — кое-какие координаты мы выловили. Теперь следует уточнять их и жестко привязывать друг к другу.
Это уже вопрос техники.
Около часа дня произошло землетрясение в Мексике. Сейсмическая аппаратура зафиксировала три протяжных толчка силою до одиннадцати баллов каждый. Согласно приборам, эпицентр землетрясения приходился точно на Сан-Бернардо. Город был разрушен до основания. Погибли восемь человек из числа тех двухсот, которые не захотели эвакуироваться.
Одновременно я получил письмо из Центрального военного архива. Старший научный сотрудник отдела Великой Отечественной войны кандидат исторических наук полковник Хомяков В. А. отвечал, что в указанный период в районе Минска и Минской области действовало более трех десятков регулярных партизанских отрядов и великое множество мелких партизанских групп. Прилагался список чуть не из сотни наименований. Многие были условными. Количество, численность и состав партизанских соединений непрерывно изменялись. Полковник Хомяков В. А. вполне обоснованно отмечал, что запрос составлен в слишком общей форме и потому нельзя точно сказать, о каком именно отряде идет речь.
Я и сам не знал — о каком? Это была четвертая координата для муляжа. Довольно хлипкая координата.
Пятой координатой было имя.
Александр.
В четырнадцать часов состоялось заседание Экспертного Совета, который разрабатывал проекты по направлениям — «Гость» и «Человек Новый». В результате острой дискуссии было установлено: 1. Действия Нострадамуса целиком укладываются в категории земной логики («закрытой» семантики нет). 2. Нострадамус использует технические средства, не выходящие за рамки земной технологии (исключая сам ридинг-эффект: непосредственное считывание информации). 3. В целях концентрации усилий только на реальных направлениях следует категорически отвергнуть версию «Гость» — о внеземном источнике Нострадамуса. Ладно. Далее выступил профессор Сковородников (Институт эволюционной физиологии АН СССР). Мы ни в коем случае не должны рассматривать Человека Нового как результат внезапного видообразования, сказал он. Homo novus не есть другой вид. Это есть лишь очищение некоторых уже существовавших качеств внутри прежнего эволюционного материала. Ридинг-эффект, вероятно, сродни «ощущению сторон света» у перелетных птиц или «чувству географии» у определенных видов насекомых. Наличествуют элементы прогностики. Человек получает здесь третью степень физической свободы. Ранее он ориентировался во времени и в пространстве, а теперь он будет так же уверенно, без отгораживающего посредничества компьютеров, ориентироваться в бесконечно разнообразном мире информации…
И так далее.
Я едва высидел до конца заседания.
В пятнадцать десять Управление НАСА коротко сообщило, что двадцать минут назад с космодрома на мысе Канаверал после проверки топливных систем был произведен очередной запуск космического челнока «Скайлеб» с экипажем на борту. Первые семьдесят шесть секунд характеристики полета были устойчивыми и отчетливо совпадали с расчетными. На семьдесят седьмой секунде произошел взрыв, связь с кораблем прервалась, по данным телеметрических наблюдений, капсула экипажа перестала существовать— обломки ее рухнули в Атлантический океан. Службы ВВС США и военно-морские соединения, находящиеся в данном районе, производят интенсивный поиск остатков. Шансы на спасение людей минимальные.
Через три минуты я начал отработку Ангела Смерти — дешифровка второго эпизода по материалам из Климон-Бей (безумный оператор Ван Гилмор).
В пятнадцать сорок пять ЮСИА сообщило о волнениях на Пеннейских островах: части путчистов удалось затвориться в казармах столичного гарнизона, там была радиостанция — и в течение последующего часа вместо того, чтобы работать, я был вынужден принимать копии протестов, передаваемых нам из МИДа: западные специалисты по международному праву квалифицировали ридинг Нострадамуса о Пеннеях как вмешательство во внутренние дела суверенного государства. Дискутировалось предложение— временно заблокировать трансокеанскую линию и отключить синхронизацию спутников связи, — то есть, изолировать материки. Обстановка сгущалась. К исходу этого часа мне вторично позвонили по красному телефону и довольно настойчиво попросили всемерно ускорить поиск.
Выхода не было.
К семнадцати часам я вчерне собрал мозаику и передал ее на ВЦ. Муляж был смонтирован по пяти координатам: доктор Гертвиг, Удмуртская АССР, леса под Минском (1942 г.), имя и красный сектор Нострадамуса, — за исключением последнего это были все недостоверные позиции. Я не ждал никаких результатов. Муляж начинает жить, если масса исходных сведений оказывается способной к логической самоорганизации — для этого необходимо достаточно большое количество информации. Или — если координаты фокусируются в очень узком пространственно-временном локусе, — «обжимая образ». Здесь же разброс был громадный. Оператор на ВЦ так и резюмировал:
— Ничего не выйдет.
— Делайте! — приказал я.
Следующие два часа были посвящены демиургам. На официальный запрос мы получили такой же официальный ответ: Правительству США ничего не известно о существовании секретной группы «Ахура-мазда», перечисленные в запросе личности: Трисмегист, Шинна и Петрус не фигурируют в полицейских картотеках страны, в названном районе — Оддингтон (Скайла) — находится частная психиатрическая больница, не имеющая отношения к государственным учреждениям США. Были приложены фотоснимки: уютные одноэтажные домики, утопающие среди ярких роз, чистые асфальтовые дорожки между ними, прозрачная стена из орогласса с колючей проволокой наверху. Вот так. Я не сомневался, что сейчас там действительно частная психиатрическая больница. Это была оборванная нить. Группа перебазировалась. Видимо, речь шла о попытке достичь ридинг-эффекта у наиболее одаренных экстрасенсов (демиургов) за счет насильственного искажения психики. Скорее всего — глубокий гипноз, наркотики и постоянная обработка психотропными анаболитами. В сообщении Клауса не случайно упоминался «Безумный Ганс». Судя по тому, что я наблюдал в Климон-Бей, этот блокатор нейронов из группы боевых О В действительно может вызывать нечто похожее на ридинг, — правда, при полной деформации психики, за пределами сознания.
Для нас этот путь был закрыт.
Несомненно.
В девятнадцать ноль-ноль мне позвонили с ВЦ и сообщили, что муляж развалился.
— Мы можем запустить его еще раз, если хотите, — скучно заявил оператор. — Но без новых координат результат будет точно такой же.
— Запускайте, — велел я.
В девятнадцать тридцать было принято предложение Бьеклина о проведении следственного эксперимента со «Звездной группой».
Я не видел в этом никакой пользы.
В двадцать часов мне сообщили, что муляж развалился вторично.
До двадцати пятнадцати я предавался унынию.
В двадцать двадцать пять начали поступать первые обрывочные данные по Ангелу Смерти.
А примерно через полчаса снова ожил красный телефон и деревянный сухой белый от старости голос в пластмассовом нутре его тягуче произнес:
— Алексей Викторович? Добрый вечер. Пожалуйста, уделите минутку — у меня к вам небольшая просьба. С вами Говорит Нострадамус…
— Слушаю вас, — леденея кончиками пальцев, очень спокойно ответил я.
Я действительно не волновался. Был двадцать один час — ровно.
8. Ангел смерти
Ночью позвонил Хрипун. Денисов лежал в натопленной темноте и слушал, как протискивается из мокрого рокота дождя нудное проволочное дребезжание. Я не подойду, подумал он. Я здесь не при чем. Ну его к черту! Колыхались шторы. Фиолетовые провалы в пустой беззвездный мир чернели на простынях. Аппарат надрывался, как сумасшедший. Денисов выругался и встал. Надо было тащиться в другой конец коридора — обогнуть парамоновский сундук, велосипеды близнецов, детскую коляску и, главное, не зацепить ненароком опасно держащуюся на кривом гвозде железную оцинкованную ванночку Катерины. Катерине оставалось жить два года. Сказать или не сказать? Атеросклероз. Бляшки на стенках сосудов. Лечить уже поздно. Ему показалось, что дверь в ее комнату слегка приоткрылась, — пахнуло сонной теплотой, разогретыми подушками. Так и есть. Завтра будет разговоров о том, что ни одну ночь нельзя провести спокойно.
Он сорвал раскаленную трубку.
— Идиот! — сказал он.
— Все подтвердилось, — не обращая внимания, захлебываясь торопливой слюной, прошипел Хрипун. — Только что. В два часа ночи. Мне сообщила Серафима. Поздравляю. Теперь все они у нас — вот так!
Было похоже, что Хрипун поднял стиснутый пухлый кулак и ожесточенно потряс им.
— Идиот! — повторил Денисов.
— А что?
— Ничего!
— На вашем месте, Александр Иванович, я бы не ссорился, — примиряюще и одновременно с угрозой в голосе произнес Хрипун. — Ведь Болихат умер? Ведь так? И Синельников тоже умер? Ну — увидимся завтра в институте…
— Идиот! — сказал Денисов в немую трубку.
Вытер соленую мокроту со лба. Коридор желтой адской кишкой изгибался за угол и вереница масляных дверей изгибалась вместе с ним. Идиот! Он вспомнил, как такой же мелкой и густой испариной покрылось вчера внезапно побледневшее лицо Болихата, как тот грузно опустился на заскрипевший стул и зачем-то перелистнул календарь, испещренный пометками. — Значит, сегодня ночью? — Сегодня Арген Борисович. — Точно? — Точно. Простите меня, — сказал Денисов. Он был выжат, как всегда, после «прокола» и не соображал, что надо говорить. — Да нет, чего уж, — ответил, погодя, Болихат и поморщился, как от зубной боли. — Неожиданно, правда. Но это всегда неожиданно. Хорошо, что сказали. Спасибо. — Денисов поднялся и вышел на цыпочках, оставив за собой окаменевшую фигуру в коричневом полосатом костюме со вздернутыми плечами, в которые медленно и безнадежно уходила квадратная седая остриженная под бобрик шишковатая директорская голова. Их было двое в кабинете и он мог поклясться, что Болихат не вымолвит ни полслова, но уже через час обжигающие слухи, будто невидимый подземный огонь, начали растекаться по всем четырем этажам кирпичного здания института.
Приговор, подумал Денисов. Десятый приговор. А может быть, двенадцатый. Я устал от приговоров. У меня нет сил. Но блестящее лезвие свистит в воздухе, раздается удар и голова откатывается с плахи. Напрасно я затеял все это. Зря. Я ведь не палач. Он повернул выключатель. Жуткая кишка исчезла, проглоченная темнотой. Выступил фиолетовый квадрат окна. Дома напротив были черные. Искажая мир, слонялся вертикальный дождь по каналу. Низко над острыми крышами, чуть не падая, пролетел самолет и стекла задрожали от его свирепого гула.
Достаточно! Он зажег свет. Было действительно три часа ночи. Все-таки время он чувствовал превосходно. И не только время — всё, связанное с элементарной логикой. Цифры, например. Две тысячи девятьсот пятьдесят четыре умножить на шесть тысяч семьсот тридцать два. Получается девятнадцать миллионов восемьсот восемьдесят пять тысяч триста двадцать восемь. Он сел за стол и на листке бумаги повторил расчет, стараясь забыть о дрожащем человеке на набережной. Девятнадцать миллионов восемьсот восемьдесят пять тысяч триста двадцать восемь. Все правильно. Хоть сейчас на эстраду. Щелчком ногтя он отбросил листок и придвинул шахматную доску, где беспорядочно, словно продолжая жить деревянной условной жизнью, замерли испуганные фигуры, Все равно не заснуть. Чертов Хрипун! Пухлая детская мордочка! Денисов смотрел на сжатую, будто пружина, позицию черных. Что тут было? Партия Хломан — Зерницкий, отложенная на тридцать седьмом ходу… Привычно заныли болевые точки в висках, заколебались и стекли, как туман, цветочные обои, обнажая пропитанный дождем мир. Сицилианская защита, схевенингенский вариант. Ферзь уходит с горизонтали, белые рассчитывают образовать проходные на левом фланге, здесь у них явный фигурный перевес, но — ведь так! — следует жертва слона и выдвинутый вперед слишком растянутый центр стремительно рушится, погребая под собою королевский фланг, перебрасываются обе ладьи, строится таран, удовлетворительной защиты нет, фигуры белых отрезаны собственной пешечной цепью, они не успевают, самый длинный вариант при корректной игре — мат на одиннадцатом ходу, конем, поле «эф один». Победа. Только Зерницкий не заметит. Скорее всего будет долго и нудно маневрировать и сведет в ничью. А победа близка. Удобная вещь — шахматы: простая логическая система с конечным числом вариантов, доступная анализу в самых формальных признаках, — «видишь» насквозь.
Наверное, я мог бы стать чемпионом мира.
Опять пролетел самолет и задрожали стекла. Как это самолеты умудряются летать в такую погоду? Хотя — чрезвычайное положение, блокада Кубы, американский флот в Карибском море, инциденты с торговыми судами, призваны резервисты США, военные приготовления во Флориде. Заявление Советского правительства от 24 октября 1962 года — вчерашняя «Правда». Войны не будет. Я так вижу. Денисов поднял голову. Творожистая рассветная муть лилась через окно, обессиливая электричество. Боже мой — половина девятого! Шаркала тапочками Катерина и на кухне лопались утренние возбужденные голоса. Он опять забылся! Это «прокол сути», как пещерный людоед, пожирает сознание. Будто проваливаешься в небытие. Отключение полное. К одиннадцати часам его ждут в институте; но надо, конечно, придти пораньше, чтобы уяснить обстановку. Обстановка на редкость скверная. Умер Синельников и умер Болихат. Время! Время!.. Дождь слабел, но еще моросило и день был серый. С карнизов обрывались продолговатые капли. Когда он пересекал улицу, то из подворотни отделилась совершенно мокрая ощипанная фигура и, как привязанная, двинулась следом.
Денисов повернулся — чуть не налетев.
— Не ходите за мной, — раздражаясь, сказал он. — Ну зачем вы ходите?…
— Александр Иванович, одно ваше слово, — умоляюще просипел Длинный.
— С чего вы взяли?
— Все говорят…
— Чушь!
— Здесь недалеко, четыре остановки… Александр Иванович!.. Вы только глянете — магнетизмом…
У Длинного чудовищно прыгали синие промерзшие губы, не выговаривая согласных, и кожа на лице от холода стиснулась, как у курицы, в твердые пупырышки. Он хрипел юношеским тонким горлом. Воспаление легких, сразу определил Денисов. Самая ранняя стадия. Это не опасно. В автобусе, прижатый к борту, он сказал, с отстраненной жалостью глядя во вспухшие мякотные продавленные золотушные глаза:
— Я ничего не обещаю…
— Конечно, конечно, — быстро кивал Длинный, роняя печальные капли с носа.
Старуха лежала на диване, укрытая пледом, и восковая серая голова ее, похожая на искусственную грушу, была облеплена редкими волосами. Она открыла веки, под которыми плеснулась голубая муть, — высохшей плетью подняла руку, словно приветствуя. Денисов поймал узловатые пальцы. Сейчас будет боль, подумал он, напрягаясь. Заныли раскаленные точки в висках. Заколебалась стиснутая мебелью комната, где воздух был плотен из-за травяного смертельного запаха лекарств, упирающегося в салфетки. Длинный что-то бормотал. Рассказывал о симптомах. — Помолчите! — раздраженно сказал ему Денисов. Виски просто пылали. Сухая телесная оболочка начала распахиваться перед ним. Он видел хрупкие перерожденные артерии, бледную кровь, жидкую старческую бесцветную лимфу, которая толчками выбрасывалась из воспаленных узлов. Уже была не лимфа, а просто вода. Зеленым ядовитым светом замерцали спайки, паутинные клочья метастазов потянулись от них, ужасная боль клещами вошла в желудок и принялась скручивать его, нарезая мелкими дольками. Терпеть было невмоготу. Денисов крошил зубы. Зеленая паутина сгущалась и охватывала собою всю распростертую на диване отжившую человеческую дряхлость.
— Нет, — сказал он.
— Нет?
— Безнадежно.
Тогда Длинный схватил его за лацканы и вытащил в соседнюю комнату, такую же душную и тесную.
— Доктор, хоть что-нибудь!..
— Я не доктор.
— Прошу, прошу вас!..
— Без-на-деж-но.
— Все, что угодно, Александр Иванович… Одно ваше слово!..
Он дрожал и, точно в забытьи, совал Денисову влажную пачечку денег, которая, вероятно, всю ночь пролежала у него в кармане. Денисов скатился по грязноватой лестнице. Противно ныл желудок и металлические когти скребли изнутри по ребрам. Медленно рассасывалась чужая боль. Странно, что при диагностике передается не только чистое знание, но и ощущение его. Это в последний раз, подумал он. Какой смысл отнимать надежду? Лечить я не умею. Трепетало сердце — вялый комочек мускулов, болезненно сжимающийся в груди. На сердце следовало обратить особое внимание. Три года назад Денисов пресек начинающуюся язву, «увидев» инфильтрат в слизистой оболочке. А еще раньше остановил сползание к диабету. Сердце так же можно привести в порядок — ходьба, массаж. Я, пожалуй, проживу полторы сотни лет, подумал он. А то и двести. Профилактика— великое дело. Еще два стремительных самолета распороли небо и укатили подвывающий грохот за горизонт.
Он шел по свежему, недавно покрашенному коридору второго этажа и впереди него образовывалась гнетущая пустота, словно невидимое упругое поле рассеивало людей. Встречные отшатывались и цепенели. Кое-кто опускал глаза, чтобы не здороваться. Все уже были в курсе. Это пустыня, подумал он. Безжизненный песок, раскаленный воздух, белые отполированные ветрами кости. Мне, наверное, придется уйти отсюда. Болихатумер и они полагают, что это я убил его. Сначала Синельникова, а потом Боли-хата. Дураки! Если бы я мог убивать! Неизвестно откуда возник Хрипун и мягко зацепил его под руку, попадая шаг в шаг.
— Андрушевич, — осторожно, как чумной сурок, просвистел он, пожевав щеточку светлых пшеничных усов. — Андрушевич…
— Лиганов.
— Лиганов, — тут же согласился Хрипун. — Андрушевич, Лиганов и Старомецкий. Но прежде всего Андрушевич. Он самый опасный.
Денисов остановился и выдрал локоть.
— Я не сразу сообразил, — потрясенный невероятным озарением, сказал он. — Андрушевич, Лиганов и Старомецкий. Это все кандидаты в покойники? Вы их уже приговорили — я вас правильно понял?
— Не надо, не надо, вот только не надо, — нервно сказал Хрипун, увлекая его вперед. — Причем здесь покойники? Это люди, которые мешают мне и мешают вам. Так что не надо демонстрировать совесть. Поздно. И потом разве я предлагаю?… Нет! Совершенно необязательно. Можно побеседовать с каждым из них в индивидуальном порядке. Намекнуть… Достаточно будет, если они уволятся…
Задребезжали стекла от самолетного гула.
— Я, наверное, предложу другой список, — сдерживая больное колотящееся сердце, сказал Денисов. — А именно: Хрипун, Чугураев и Ботник. Но прежде всего — Хрипун, он самый опасный.
У Хрипуна начали пучиться искаженные, будто из толстого хрусталя, глаза, за которыми полоскался страх.
— Знаете, как вас зовут в институте? Ангел Смерти, — сдавленно сказал он. — Сами по уши в дерьме, а теперь на попятный? Испугались? И ничего вам со мной не сделать — кишка тонка…
Голос был преувеличенно наглый, но в розовой натянутой детской коже лица, в водянистых зрачках, в потной пшеничной щеточке стояло — жить, жить, жить!..
Казалось, он рухнет на колени.
Денисов толкнул обитую строгим дермантином дверь и мимо окаменевшей секретарши прошел в кабинет, где под электрическим светом сохла в углу крашеная искусственная пальма из древесных стружек, а внешний мир был отрезан складчатыми маркизами на окнах. Лиганов сидел за необъятным столом и, не поднимая головы, с хмурым видом писал что-то на бланке института, обмакивая перо в пудовую чернильницу серо-малинового гранита.
— Слушаю, — сухо сказал он.
Денисов молча положил на стол свое заявление и Лиганов, не удивляясь, ни о чем не спрашивая, механически начертал резолюцию.
Как будто ждал этого.
Наверное, ждал.
— Мог бы попрощаться, — вяло сказал ему Денисов.
— Прощай.
Головы он так и не поднял.
Все было правильно. Дождь на улице опять усиливался и туманным многоруким холодом ощупывал лицо. Текло с карнизов, со встречных зонтиков, с трамвайных проводов. Денисов брел, не разбирая дороги. Рябые лужи перекрывали асфальт. Двенадцать приговоров, подумал он. Болихат умер, Синельников покончил самоубийством, Зарьян не поверил, Мусиенко поверил и проклял меня. Это пустыня. Кости, ветер, песок. «Скрижали демонов». Я выжег все вокруг себя. Благодеяние обратилось в злобу и ладони мои полны горького праха. Ангел Смерти. Отступать уже поздно. Надо сделать еще один шаг. Последний.
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ.
Сегодня временному поверенному в делах Пакистана в ДРА был заявлен протест в связи с обстрелом с пакистанской территории афганского населенного пункта Барикот. По нему было выпущено 38 реактивных снарядов, — в результате четыре мирных жителя убиты и восемь человек ранены. * * * Еще два взрыва раздались минувшей ночью во французской столице. Один заряд был установлен около представительства частной авиакомпании «Минерва», а второй — рядом с отделением национального управления по иммиграции области Иль-де-Франс. Ответственность за эти преступления взяла на себя левацкая экстремистская группировка «Аксьон директ». * * * Оружейный концерн «Мессершмитт-Бельков-Блом» создал новый тип оружия для усмирения полицией демонстрантов. Это оружие, похожее на фаустпатрон, имеет три вида снарядов: миниатюрные ракеты, которые могут проламывать черепа, шарообразные снаряды из твердой резины и алюминиевые коробки, взрывающие в воздухе контейнеры с раздражающим газом. * * * Под тяжестью неопровержимых улик верховный суд Йоханнесбурга признал виновными трех белых граждан ЮАР в зверском убийстве африканца. Обвиняемые набросились на него на окраине города Грюкерсдорп и, избив, вышвырнули из автомашины на полном ходу. Затем они вернулись, облили африканца бензином и подожгли. Как показало медицинское освидетельствование, пострадавший в это время был еще жив. * * * Вирус СПИДа (синдрома приобретенного иммунодефицита), от которого пока не найдено средств лечения, был создан в секретных лабораториях Пентагона в Форт-Детрике, штат Мэриленд. Исследования там проводятся на людях, осужденных на различные сроки заключения…
9. Следственный эксперимент
Первая очередь была пристрелочной, она зарылась в чистом застылом серебряном зеркале осенней воды, взметнув глухо булькнувшие фонтанчики— вроде далеко, но уже вторая легла совсем рядом, по осоке возле меня, будто широкой косой смахнув с нее молочную, не успевшую просохнуть росу. И тут же ударили шмайсеры — кучно, хрипло, распарывая натянутый воздух. Я присел. Вдруг стало ясно ощущаться тревожное пространство вокруг, открытое и болотистое, поросшее хрупким рыжеватым кустарником.
— Наза-ад!.. — закричал командир.
Ездовые поспешно разворачивали повозки. Передняя лошадь упала, взрыднув, и забилась на боку, выбрызгивая коричневую жижу. Посыпались мешки с мукой.
Сапук яростно рванул меня за плечо.
— Продал, сволочь!
Комиссар, уже на ногах, успел поймать его за дуло винтовки.
— Отставить!
— Продал, цыца немецкая!..
— Отставить!
Мы бежали к горелому лесу, который чахлыми стволами криво торчал из воды. Две красные ракеты взлетели над ним и положили в торфяные окна между кочками слабый розовый отблеск.
— Дают знать Лембергу, что мы вышли к Бубы-ринской гриве! — крикнул я.
У меня огнем полыхал правый бок и подламывались неживые ноги. Во весь лес тупо и безучастно стучало по сосновой коре, будто десятки дятлов безостановочно долбили ее в поисках древесных насекомых. Это пресекались пули. Я потрогал саднящие ребра. Ладонь была в крови.
— Ранен? — спросил комиссар, переходя на шаг.
— Немного…
— Прижми пока рукой, потом я тебя перевяжу… Сейчас надо идти, мы просто обязаны выбраться отсюда — ты нам еще пригодишься… Слышишь, Сапук? — головой за него отвечаешь!..
— Слышу…
— Поворачивай на Поганую топь…
— Обоз там не пройдет, — сказал командир, догоняя и засовывая пистолет в кобуру.
— Обоз бросим… Оставим взвод Типанова — прикрывать. Есть еще время! Раненых понесем — должны пробиться…
— Попробуем… Собрать людей!
— Есть собрать людей! Сто-ой!.. Все сюда!.. Разбиться повзводно!..
Местность повышалась, на отвердевшей почве заблестели глянцевые выползки брусники. У меня звенело в ушах и неприятная слабость разливалась по всему телу.
Я еще раз потрогал бок.
— Болит?
— Не очень…
— Давай-давай, нам нельзя задерживаться…
Сапук слегка подталкивал. Ноги мои при каждом шаге точно проваливались в трясину. Я хотел уцепиться за край повозки — пальцы соскользнули, редкоствольный сосняк вдруг накренился, как палуба корабля, и похрустывающая корневищная хвойная земля сильно ударила меня в грудь. Я протяжно застонал. Меня перевернули. Из тумана выплыло ископаемое глубоководное лицо Бьеклина.
— О чем он говорил с тобою?
— Кто?
Бьеклин повторил — внятно, шевеля многочисленными рыбьими костями на скулах:
— О чем с тобой говорил Нострадамус?
— Он спросил: нельзя ли приостановить расследование? На пару дней?…
— И всё?
— Он сказал, что скоро это прекратится само собой, он обещает…
— Не верю!
— Провались ты! Все подробности — в моем рапорте, можешь прочесть…
Тогда Бьеклин взял меня за воротник, будто собираясь душить.
— Ну — если соврал!..
Я лежал в кухне, на полу и перед глазами был грязноватый затоптанный серый линолеум в отставших пузырях воздуха. Справа находился компрессор, обмотанный пылью и волосами, а слева — облупившиеся ножки табуреток. Бок мой горел, словно его проткнули копьем. Мне казалось, что я немедленно умру, если пошевелюсь. Пахло кислой плесенью, застарелым табаком и — одновременно, как бы не смешиваясь, — свежими, только что нарезанными огурцами, запах этот, будто ножом по мосту, вскрывал в памяти что-то тревожное. Что-то очень срочное, необходимое. Болотистый горелый лес наваливался на меня и по разрозненной черноте его тупо колотил свинец. Это была галлюцинация. Я уже докатился до галлюцинаций. Собственно, почему я докатился до галлюцинаций? Следственный эксперимент. Сознание мое распадалось на отдельные рыхлые комки и мне было никак не собрать их. Янтарные глаза Туркмена горели впереди всего лица: Глина… Свет… Пустота… Имя твое — никто… Каменная радость… Ныне восходит Козерог… Вырви сердце свое, подойди к Спящему Брату и убей его… Ты — песок в моей руке… Ты — след поступи моей… Ты — тень тени, душа гусеницы, на которую я наступаю своей пятою… — Голос его, исковерканный сильным акцентом, дребезжал от гнева. Он раскачивался вперед-назад и завязки синей чалмы касались ковра. Ковер был особый, молитвенный, со сложным арабским узором — тот самый, который фигурировал в материалах дела. Наверное, его привезли специально, чтобы восстановить прежнюю обстановку. На этом настаивал Бьеклин, — восстановить до мельчайших деталей. Именно поэтому сейчас, копируя прошлый ритуал, лепестком, скрестив босые ноги, сидели вокруг него «звездники» и толстый Зуня, уже в легком сумасшествии, с малиновыми щеками тоже раскачивался вперед-назад, как фарфоровый божок: Я есть пыль на ладони твоей… Я есть грязь на подошвах… Возьми мою жизнь и сотри ее… — И раскачивалась Клячка, надрывая лошадиные сухожилия на шее, и раскачивались Бурносый и Образина. Это был не весь «алфавит», но это были «заглавные буквы» его. Четыре человека. Пятый — Туркмен. Они орали так, что в ушах у меня лопались мыльные пузыри. Точно загробная какофония. Радение хлыстов. Глоссолалии. Новый Вавилон. Я не мог проверить — читают ли они обусловленный текст или сознательно искажают его, чтобы избежать уголовной ответственности. По сценарию, текстом должен был заниматься Сиверс. Но машинописные матрицы были раскиданы по всей комнате, а Сиверс вместо того, чтобы следить за правильностью, нежно обнимал меня и шептал горячо, как любимой девушке: Чаттерджи, медные рудники… Их перевезли туда… Будут погибать один за другим, неизбежно — Трисмегист, Шинна, Петрус… — Почему? — спросил я. — Слишком много боли… — Речь шла об «Ахурамазде», американская группа экстрасенсов. Я почти не слышал его в кошмарной разноголосице звуков. — Вижу, вижу, сладкую божественную Лигейю! — как ненормальная вопила Клячка, потрясая в воздухе растопыренными ладонями, худая и яростная, словно ведьма. Бурносый стонал, сжимая виски, а Образина безудержно плакал и не вытирал обильных слез. Лицо у него было смертельно-бледное, нездоровое, студенистое. Наступала реакция. Сейчас они все будут плакать. В финале радения обязательно присутствуют элементы истерии. Я смотрел, как перевертываются стены комнаты, увешанные коврами. Меня шатало. Светлым краешком сознания я понимал, что тут не все в порядке. Эксперимент явно выскочил за служебные рамки. Нужно было срочно предпринять что-то. Я не помнил — что? Врач, который должен был наблюдать за процедурой, позорно спал. И Бьеклин спал тоже — вытаращив голубые глаза. Будто удивлялся. — Прекратить! — сказал я сам себе. Отчетливо пахло свежими огурцами. Голова Бьеклина мягко качнулась и упала на грудь. Он был мертв.
Бьеклин был мертв. Это не вызывало сомнений, я просто знал об этом. Он умер только что, может быть, секунду назад, и мне казалось, что еще слышен пульс на теплой руке. Ситуация была катастрофическая. Сонная волна дурноты гуляла по комнатам. Мне нужен был телефон. Где здесь у них телефон? Здесь же должен быть телефон! Я неудержимо и стремительно проваливался в грохочущую черноту. Телефон стоял на тумбочке за вертикальным пеналом. Какой там номер? Впрочем, не важно. Номер не требовался. Огромная всемирная паутина разноцветных проводов возникла передо мной. Провода дрожали и изгибались, словно живые, — красные, синие, зеленые, — а в местах слияний набухали шевелящиеся осминожьи кляксы. Я уверенно, как раскрытую книгу, читал их. Вот это линии нашего района, а вот схемы городских коммуникаций, а вот здесь они переходят в междугородные, а отсюда начинается связь с главным Европейским коммутатором, а еще дальше сиреневый ярко светящийся кабель идет через Польшу, Чехословакию и Австрию на Аппенинский полуостров.
— Полиция! — сказали в трубке.
— Полиция?… На вокзале Болоньи, в зале ожидания, недалеко от выхода с перронов, оставлен коричневый кожаный чемодан, перетянутый ремнями. В чемодане находится спаренная бомба замедленного действия. Взрыв приурочен к моменту прибытия экспресса из Милана. Примите меры.
— Кто говорит? — невозмутимо спросили в трубке.
— Нострадамус.
— Не понял…
— Нострадамус.
— Не понял…
— Учтите, пожалуйста, — взрыватель бомбы поставлен на неизвлекаемость. В вашем распоряжении пятьдесят пять минут…
Отбой.
Я опять был на кухне, но уже не лежал, а сидел, привалившись к гудящему холодильнику, и телефонная трубка, часто попискивая, висела рядом на пружинистом шнуре. У меня не было сил положить ее обратно. Куда я собирался звонить? Кому? Еще никогда в жизни мне не было так плохо. Пахло свежими молодыми огурцами и водянистый запах их выворачивал меня наизнанку. Точно в Климон-Бей. «Безумный Ганс» начинает пахнуть огурцами лишь в малых концентрациях, на стадии паровой очистки. Я видел двух бледных, длинноволосых, заметно нервничающих молодых людей в джинсах и кожаных куртках с погончиками, которые, поставив чемодан у исцарапанной стены, вдруг — торопливо оглядываясь — зашагали к выходу. Болонья. Вокзал. Экспресс из Милана. Это был ридинг, «прокол сути», самый настоящий, — глубокий, яркий, раздирающий неподготовленное сознание. Теперь я понимал, почему Бьеклин так упорно настаивал на следственном эксперименте. Ему нужна была «Звездная группа»— если не вся, то по крайней мере, горстка «заглавных букв».
Он безапелляционно потребовал:
— Всё должно быть точно так же. Я сяду вместо покойника и пусть они целиком сосредоточатся на мне.
Покойником был Херувим. Он погиб на прошлом радении, месяц назад, во время глубокой медитации и попытки освободить свою душу от мешающей телесной оболочки. Инсульт, кровоизлияние в мозг. Больше никаких следов. У него была гипертония и ему было противопоказано длительное нервное напряжение. Эксперты до сих пор спорят — было ли это сознательное убийство или несчастный случай. Бьеклин, видимо, рассчитывал на аналогичные результаты. В смысле интенсивности. И поэтому, когда Туркмен, смущаясь присутствием оперативных работников, запинаясь и понижая голос, неуверенно затянул свой монотонный речитатив о великом пути совершенства, который якобы ведет к ледяным и суровым вершинам Лигейи, то Бьеклин почти сразу же начал помогать ему, делая энергичные пассы и усиливая текст восклицаниями в нужных местах. Он хорошо владел техникой массового гипноза и, наверное, рассчитывал, отключив податливую индивидуальность «алфавита», создать из него нечто вроде группового сознания — сконцентрировав его на себе. «Звездники» были в этом отношении чрезвычайно благодатным материалом. Он, видимо, хотел добиться мощнейшего, коллективного «прокола сути» и таким образом выйти на Нострадамуса. Или получить хоть какие-нибудь сведения о нем. Силы его собственного ридинга для этого не хватало. Вероятно, сходные попытки предпринимал и Трисмегист /отсюда методика/, но безуспешно: судя по имеющимся данным, коллективное сознание «Ахурамаз-ды» распадалось почти сразу же. А вот со «зведника-ми» можно было рассчитывать на результат. Особенно, если вывести сознание их за пределы нормы — в экстремум, с помощью специальных средств. Я видел, как он без особого труда, «буква за буквой» переключает «алфавит» на себя и они смотрят ему в глаза, как завороженные кролики, но я не мог помешать: в этом не было ничего противозаконного, формально он лишь помогал проведению следственного эксперимента. Только когда застучали первые отчетливые выстрелы и захлюпала торфяная вода под ногами, я неожиданно понял, к чему все идет, но остановить или затормозить действие было уже поздно. Бьеклин распылил газ, стены затянуло сизым туманом, захрапел врач, упал обратно на кресло встревожившийся было Сиверс, мир перевернулся, погас — и начался бой на болоте, где выходил из окружения небольшой партизанский отряд. Сорок второй год. Сентябрь. Леса под Минском…
У меня дребезжали зубы от слабости. Оказывается, я уже находился в комнате. Что-то случилось со временем: бесследно вываливались целые периоды. Горячий и торопливый шепот волнами обдавал меня. Я вдруг стал слышать. — Идет дождь и самолеты летают над городом, — раскачиваясь, бессмысленно, раз за разом, как заведенный, повторял Туркмен. Клячка шипела: Вижу… вижу… вижу… Ангел Смерти… Тебе остается жить два с половиной года… — Судороги напряжения пробегали по ее впалым щекам. — Разве можно предсказывать будущее, Александр Иванович? — тихо и интеллигентно спрашивал Зуня, разводя пухлыми руками, а Образина, зажмурившись, отвечал ему: Будущее предсказывать нельзя. — А разве можно видеть структуру мира? — Это требует подготовки. — А например, долго? — Например, лет пятнадцать… — Они пребывали в трансе. Насколько я понимал, текст относился к Нострадамусу. Бурносый, как лунатик, далеко от-ставя указательный палец, невыносимо вещал: Слышу эхо Вселенной, и кипение магмы в ядре, и невидимый рост травы, и жужжание подземных насекомых… — Зрелище было отталкивающее. Не зря при вступлении в группу человеческое имя отбирали, а вместо него давалась кличка — Гамадрил, Утюг… Меня колотил озноб. Диктофон на столике в углу светился зеленым индикатором. Значит, все в порядке, запись идет. Рамы на окне не поддавались, разбухнув от дождей, я локтем выдавил стекло и оно упало вниз, зазвенев. Хорошо бы кто-нибудь обратил внимание. Резкий холодный ночной воздух ударил снаружи, выветривая огуречную отраву. Бьеклин был мертв — голубые глаза кусочками замерзшего неба покоились на лице. Мне не было жаль его. Это он убил Ивина. Теперь я знал точно. В кармане его пиджака я обнаружил легкий, размером с палец, баллончик распылителя, а рядом — стеклянный тубус, наполненный крапчатыми горошинами. Транквилизаторы. Они горчили на языке. Я запихал по одной в каждый мокрый слезливый рот. Туркмен, очнувшись, слабо сказал: Спасыба, началныка… — Давать повторную дозу я не рискнул. Я очень боялся, что короткий интервал просветления кончится и я ничего не успею сделать. Больше ни на кого рассчитывать было нельзя. Сиверс лежал в кресле — руки до пола— и шептал что-то неразборчивое. Врач безмятежно храпел. Кажется, только я один частично сохранил сознание. Наверное, я невосприимчив к гипнозу. Или, в отличие от других, я был психологически подготовлен: я уже видел действие «Безумного Ганса», — интуитивно насторожился и это помогло удержаться на поверхности. Правда, недолго. Я чувствовал, что опять проваливаюсь в черную грохочущую яму, у которой нет дна. Мы все здесь погибнем. «Ганс» приводит к шизофрении. Нужна оперативная группа. Или я уже вызывал ее? Не помню. Телефонная трубка выпадала у меня из рук. Появился далекий тревожный голос. Я что-то сказал. Или не сказал. Не знаю. Кажется, я не набирал номера. Угольная чернота охватывала клещами, я проваливался все глубже. Двое волосатых парней в джинсах и кожаных куртках бежали по брусчатой мостовой и вслед им заливалась полицейская трель. Вот один на бегу вытащил пистолет из-за пояса и бабахнул назад. Завизжала женщина. Режущая кинжальная боль располосовала живот. Терпеть было невозможно. Меня несли на брезентовой плащ-палатке, держа ее за четыре угла. — Пить… Дайте воды… — слабым голосом просил я. Твердым горячим шлаком спеклось все внутри. Посеревший, тяжело дышащий, обросший трехдневной щетиной Сапук хмуро оглядывался и ничего не отвечал. Поскрипывали в вышине золотые верхушки сосен и медленно проплывали над ними белые хвостатые облака. Сильно трясло. Каждый толчок отдавался ужасной болью. Вот дрогнула и беззвучно осела боковая песочная стена, за ней — другая, провалилась внутрь крыша, с треском ощерились балки и на том месте, где только что стоял дом, поднялся ватный столб пыли. Солнечный безлюдный Сан-Бернардо исчезал на глазах. Змеистая трещина расколола пустоту базара, шипящие серные пары вырвались из нее и обожгли мне лицо. Я задохнулся. Навстречу мне по мосту бежали люди с мучными страшными лицами. — Стой!.. Ложи-ись!.. — Часть бойцов залегла на другом берегу, выставив винтовки из лопухов, но в это время от белого в кружевном купеческом камне здания женской гимназии прямой наводкой ударила пушка и земляной гриб вспучился на середине Поганки. Тогда побежали даже те, кто залег. — Пойдем домой, — умоляюще сказала Вера. — Ты совсем больной. — Я был не болен, я умер и валялся на расщепленных досках с горячим металлом в груди. Доктор Гертвиг обхватывал затылок руками, похожими на связку сарделек, а ротмистр в серой шинели, перетянутой ремнями, приятно улыбался мне: Долговязый мичано спросил: Он вам еще нужен, мистер? — Меня пихнули, затопив огнем сломанные ноги. Фирна. Провинция Эдем. Корреспондент опустил камеру и равнодушно покачал головой, — нет. Тогда мичано, тихо улыбаясь, вытянул из ножен ритуальный кинжал с насечками на рукоятке. Было очень жарко. Я даже не мог пошевелиться. Я знал, что меня сейчас убьют и что я больше не выдержу этого. Как не выдержал Бьеклин. Человек должен умирать только один раз. Но мне казалось, что я умираю каждую секунду — тысяча смертей за одно мгновение. Катастрофически рушились на меня — люди, события, факты, горящие дома, сталкивающиеся орущие поезда, шеренги солдат, земляные окопы, капельки черных бомб, тюремные камеры, электрический ток, дети за колючей проволокой, полицейские дубинки, нищие у ресторанов, ядерные облака в Неваде, корабли, среди обломков и тел погружающиеся в холодную пучину океана. Слишком много боли, сказал Сиверс. Слишком много боли, сказал мне демиург у Старой Мельницы. Шварцвальд, Остербрюгге… Я захлебывался в хаосе. Это был новый Вавилон. Третий. Столповторение. Я и не подозревал раньше, что в мире такое количество боли. Он как будто целиком состоял из нее. Бледный водяной пузырь надувался у меня в мозге. Я знал, что это финал, — сейчас он лопнет. Взбудораженное лицо Валахова зависло надо мною. Оно слабо пульсировало, искажаясь, и толстые губы еле слышно шлепали друг о друга:
— Жив?
— Жив…
Длинная игла вонзилась мне в руку на сгибе. Сделали укол. Вдруг начала ужасно разламываться голова.
— Скорее! Скорее! — обретая сознание, прошептал я. — Специалиста по связи! Прямо сюда!.. — Я не был уверен, что выживу. Третий Вавилон. Под черепом у меня плескался крутой кипяток и я боялся, что забуду разноцветную схему проводов, откуда тянулась тонкая, едва заметная жилочка к Нострадамусу. Фирна. Провинция Эдем. — Скорее! Скорее!.. У нас совсем нет времени!..
10. Фирна. Провинция Эдем
Сестра Хелла стояла у окна и показывала, как у них в деревне пекут бакары. Она месила невидимое тесто, присыпала его пудрой, выдавливала луковицу— вся палата завороженно смотрела на ее пальцы, а Калеб пытался поймать их и поцеловать кончики.
— A y меня мама печет с шараппой, — сказал Комар, — чтобы семечки хрустели.
— С шараппой тоже вкусно, — ответил Фаяс.
Только Гурд не смотрел. Он был — нохо — и не мог смотреть на женщину с бесстыдно открытым лицом. Он лежал, зажмурившись, сомкнув поверх простыни темные ладони, и монотонно читал суры.
Голос его звенел, как испуганная муха.
Фаяс сказал ему:
— Замолчи.
Муха продолжала звенеть.
Сестра Хелла приклеила на стекло две лепешки и Калеб издал нетерпеливый голодный стон, будто бакары и в самом деле скоро испекутся, но сестра Хелла забыла оторвать руки — вдруг прильнула белой шапочкой к окну, и он тоже прекратил смеяться— нелепо разинул рот, словно хотел проглотить целый хлеб.
На рыночную площадь перед больницей выкатился приземистый массивный грузовик в защитных разводах — чихнул перегретым мотором и замолк. Какие-то люди торопливо выскакивали из кузова. Неожиданно стукнул короткий выстрел, еще один, загремела команда и истошно, как над покойником, завыли старухи-нищенки.
Тогда сестра Хелла медленно, словно без памяти, попятилась от окна и закрыла потухшие глаза. А Калеб прижался в простенке и серебряный бисер влаги выступил у него на коричневой распахнутой груди.
— Солдаты, — крупно дрожа, выговорил он.
Железный ноготь чиркнул по зданию, оглушительно посыпались стекла. Фаяс хотел подняться, и ему удалось подняться, он даже опустил на пол загипсованную ногу, но больше ничего не удалось, — закружилась голова и крашеные доски ускользнули в пустоту, он схватился за спинку кровати. Тоненько заплакал Комар: Спрячьте, спрячьте меня!.. — Ему было пятнадцать лет. Калеб, точно во сне — бессильно, начал дергать раму, чтобы открыть, — дверь отлетела и ввалились потные грязные боевики в пятнистых комбинезонах.
— Не двигаться! Руки на голову!
У них были вывернутые наружу плоские губы и орлиные носы горцев. Их называли «мичано» — гусеницы.
Фаяс поднял опустевшие руки. Он подумал, что напрасно не послушался камлага и поехал лечиться в город.
Теперь он умрет.
Была неживая тишина. Только Гурд шептал суры. Он тоже встал, но руки на затылок не положил. Капрал замахнулся на него прикладом.
— Нохо! — изумленно сказал он. — Ты же но-хо! — Прижал левую ладонь к груди. — Шарам омол!
— Шарам омол, — сказал Гурд, опустив веки.
— Как мог нохо оказаться здесь? Или ты забыл свой род? Или ты стрижешь волосы и ешь свинину? — Капрал подождал ответа, ответа не было. Он сказал. — Этого пока не трогать, я убью его сам.
Черные выкаченные глаза его расширились.
— Женщина!
Сестра Хелла вздрогнула.
Отпихнув солдат, в палату вошел человек с желтой полосой на плече — командир.
— Ну?
— Женщина, — сказал капрал.
Командир посмотрел оценивающе.
— Красивая женщина, я продам ее на базаре в Джумэ, там любят женщин с Севера. Всех остальных…
Он перечеркнул воздух.
Гурд, стоявший рядом с Фаясом, негромко сказал:
— Мужчина может жить, как хочет, но умирать он должен, как мужчина.
Он сказал это на гортанном диалекте, но Фаяс понял. И капрал тоже понял, потому что прыгнул, плашмя занося автомат. — Поздно! — Худощавое тело Гурда, как змея распласталось в воздухе — командир схватился за горло, меж скребущих кожу, грязных ногтей его торчал узкий нож с изогнутой ритуальной рукояткой.
Каждый нохо имел такой нож.
— Не надо! Не надо! — жалобно закричал Комар.
Капрал надул жилистую шею, командуя.
Обрушился потолок.
Фаяс загородился тощей подушкой. Ближайший солдат, выщербив очередью стену, повернул к нему горячее дуло. Сотни полуденных ядовитых слепней сели Фаясу на грудь и разом прокусили ее…
Прицел на винтовке плясал, как сумасшедший. Он сказал себе: Не волнуйся, тебе незачем волноваться, ты уже мертвый. — Это не помогло. Тогда он представил себя мертвым — как он лежит на площади и мичано тычут в него ножами. Прицел все равно дергался. Тогда он прижал винтовку к углу подоконника. Он терял таким образом половину обзора, но он просто не знал, что можно сделать еще. Видны были двое — самые крайние. Он выбрал долговязого, который поджег больницу. Он подумал: У меня есть целая обойма и я должен убить шестерых. — Долговязый вдруг пошел вправо, он испугался, что потеряет его и мягко нажал спуск.
Нельзя было медлить, но все же долгую секунду он смотрел, как солдат, переломившись, валится в глинистую пыль. Затем острыми брызгами отлетела щебенка и он побежал. Стреляли по нему, но они его не видели. Он выскочил на опустевшую улицу и перемахнул через забор, увяз в рыхлых грядках фасоли — выдирал ботинки, давя молодую зелень. За сараем был узкий лаз и он спустился по колючим бородавчатым ветвям. Красные лозы ибиска надежно укрыли его. Пахло древесным дымом. Скрипела на зубах земля и казалось, что это скрипит ненависть.
Откуда они взялись? До границы было почти двести километров. Мичано никогда не забирались так далеко. Крупная банда и отлично вооружены, — зенитные ружья, базуки… Два дня назад произошло столкновение у Омерры: группа диверсантов пыталась взорвать электростанцию. У них тоже были базуки. Охрана не растерялась, подоспел взвод народной милиции. Вот откуда они — от Омерры. Думали, что они откатились к границе, ждали их там, а они пошли на Север.
Он пригнул лозу и красный цветок неожиданно рассыпался, оголив зеленую плодоножку. Жизнь кончилась. Сад был пуст. Он перебежал через сад. Хорошо бы успеть до почты, должна быть рация на милицейском посту. Он спрыгнул в проулок. Навстречу ему шли два мичано. Они шли взразвалку, попыхивая толстыми сигарами. Он выстрелил, передернул затвор и опять выстрелил, как на учениях, — левый мичано даже не успел снять с плеча автомат. Но правый успел — раскаленным прутом ударило по бедрам. Он упал на твердую землю. Выстрелов больше не было. Второй мичано тоже лежал, загребая руками пыль, будто плавая. Надо было забрать автоматы, но он боялся, что на выстрелы прибегут, — пролез через дыру в плетне. По коленям текло расплавленное железо. Он шел, цепляясь за ветви деревьев. На почте был разгром: скамьи перевернуты, сейф вскрыт, коммутаторы разбиты. В соседней комнате, где бы пост, раскидав на полу ненужные ноги и обратив глаза в другой мир, лежал мертвый Гектор. На груди его, на зеленом сукне мундира, засох багровый творог, а из левой брови был вырезан кусочек мяса — «черная сигфа», ритуал. Кисло пахло кровью. Рация извергала пластмассовое нутро. Он осторожно опустился перед окном, заметив краем глаза, что от двери через всю комнату тянется к нему мокрая полоса. Он подумал: Я, наверное, потерял много крови. — Он знал, что отсюда уже не уйдет и останется рядом с Гектором.
Из окна была видна площадь — полукруг деревянных лотков и утоптанное пространство в центре. Стояли мичано с желтыми нашивками, а перед ними — трое стариков в праздничных синих пекештах. И еще одна синяя пекешта лежала на земле. Высокий человек, обвешанный зеркальными аппаратами, отходил, приседал, пятился, поднося к лицу камеру, похожую на автомат, но короче и толще.
— Корреспонденсо, — сказал он сквозь зубы.
Опять положил винтовку на подоконник. Винтовка весила тонну, руки больше не дрожали, наплыл серый туман. Он выстрелил в шевелящиеся неясные тени. Выстрел булькнул очень тихо. Он не видел, попал он или нет, и выстрелил еще раз. Тут же упорный свинцовый дождь глухо заколотил по стенам. Горячая капля ударила его в плечо, обожгла и отбросила. Он услышал слабые крики и понял, что к нему бегут. У него оставался еще один патрон. Он ничего не видел, что-то произошло с глазами. Он просунул каменную винтовку вперед и потянул за спуск. А когда они добежали до него, то он был уже мертв…
Корреспондент сказал:
— Дети — это всегда трогательно. Наши добрые граждане прослезятся, увидев детей, и начнут обрывать телефоны своим когрессменам, требуя срочной помощи.
Шарья попытался спрятаться, но жестокие пальцы ухватили его за ухо, больно смяли и вытащили из толпы.
— Маленький разбойник, все-таки как он вас ненавидит, капрал…
Корреспондент был высокий, на паутинных ножках, между которыми перекатывался выпуклый живот. Будто кузнечик. Фотоаппараты его блистали на солнце.
Капрал швырнул старикам праздничные пекешты.
— Одевайтесь!
Старый Ория, помедлив, натянул синий балахон, глядя на него, одели и остальные.
Испуганная женщина подала железный лист со свежими еще дымящимися бакарами. Противоестественный запах хлеба ударил в ноздри. Капрал переложил лепешки на расписное глиняное блюдо и накрыл веткой мирта.
— Ты преподнесешь мне это, — отчеканивая каждую букву, сказал он. — И не забудь, что ты должен все время улыбаться, падаль…
Старый Ория даже не согнул рук, чтобы взять.
Тогда капрал, не удивляясь, позвал:
— Сафар!
Один из солдат картинно вытянулся и щелкнул тяжелыми каблуками.
— Есть!
Они бросили Орию на землю и положили под правую ногу чурбан, и Сафар прыгнул на эту ногу. Ужасный мокрый треск раздался на площади. Заскулили старухи в задних рядах. Солдаты перетащили чурбан под левую ногу. Старый Ория замычал, прокусив губу, и из сморщенных подглазьев его потекли слезы. Затем они сломали ему обе руки. Они работали споро и быстро. Это была всё старая гвардия, прошедшая многолетнюю муштру в столице — легионы смерти. Сафар наступил на волосы и, блеснув узким ножом, вырезал «сигфу». Осклабился перед камерой, держа этот кусочек в щепоти.
— Уникальные кадры, — волнуясь, сказал корреспондент. — Перережь ему горло, я дам тебе пять долларов.
Старый Ория дышал, как загнанная лошадь. Сафар наклонился и чиркнул ножом по кадыку, — засвистела, запузырилась кровь, выходящая из гортани.
Старухи завыли в голос.
— Молчать! — приказал капрал и плач был мгновенно задавлен. Он сунул блюдо старому Ларпе. — Улыбайся, шакал и сын шакала!
— Простите меня, люди, — сказал старый Ларпа. Взял блюдо.
Руки его мелко дрожали.
— Я заставлю тебя жрать собственное дерьмо, — зловеще оскалясь, процедил капрал. — Ты подаешь их задом, ты оскорбляешь меня?!..
Корреспондент махнул рукой.
— Наплевать… Никто не знает, где тут зад, а где перед. Наши добрые граждане посмотрят на счастливые радостные лица и увидят, как простой народ приветствует борцов против коммунистической тирании… Улыбайся, сволочь, — велел он старому Ларпе.
Ларпа улыбнулся и улыбка его была похожа на гримасу боли.
На Шарью никто не смотрел. Он отступил на шаг, потом еще на шаг и вдруг, быстро повернувшись, побежал через площадь к ближайшим домам. Босые ноги стрекотали в пыли. За спиной его крикнули: Назад! Стой, червяк!.. — Грохнул выстрел, сбоку распух небольшой пыльный фонтанчик, спасительные дома были уже близко — острый раскаленный гвоздь воткнулся ему в спину пониже лопатки. Шарья упал, перекатился через голову, стукнулся пятками о землю, пополз — почему-то обратно — и застыл на половине движения, скрутившись, как прошлогодний лист.
— Никогда не видел, чтобы по детям, — сказал взволнованный корреспондент. Его мутило. Он помял себе лицо. — Странное ощущение вседозволенности…
Капрал равнодушно пожал плечами.
В это время выстрелили со стороны почты.
Солдаты, как один, попадали ниц и облили распахнутые окна плотным автоматным огнем. Начали перебегать — умело, на четвереньках. Трескотня была оглушительная и поэтому второго выстрела никто не услыхал, только корреспондент недоуменно взялся за свой выпирающий живот, отнял руки — они были испачканы красным — не веря, поднес к самым глазам, смотрел, стремительно бледнея, и вдруг издал долгий, жалобный, тревожный, пронзительный заячий писк…
Навстречу им попались носилки — раненый держался за бок, кряхтел и постанывал. Дальше, у самых домов, лежал мертвый мальчик. Сестра Хелла споткнулась, ударившись о его стеклянный взгляд. Мичано толкнул в спину: Иди! — Учительница впереди нее ступала, как слепая, а продавщица из магазина, придерживая порванное платье, рыдала навзрыд, она до смерти боялась нохо.
Школа состояла из трех больших помещений — бывший дом откупщика. Их загнали в кабинет для младших классов. Там уже были двое солдат и две девушки. Одну сестра Хелла знала — из магистрата, вторая была незнакомая. Девушки стояли у доски, закрываясь трепещущими руками, а солдаты сидели на сдвинутых к стене партах и курили сигары.
Они отдыхали.
— Пополнение, — сказал мичано, который привел их. — Эта — учительница. Ты, Чендар, любишь образованных.
Их поставили рядом с девушками у доски. Сестра Хелла не могла дышать, горло запечатал жесткий комок. Звуки застревали в воздухе. Чендар, у которого топорщились хищные кошачьи усы, лениво подошел. Долго смотрел, попыхивая сигарой. Под его немигающим взглядом учительница отодвигалась, пока не уперлась спиной в доску. Тогда Чендар положил ей руку на грудь, она ухватилась за эту короткопалую руку, чтобы отвести, и он с размаху влепил ей пощечину— мотнулось белое лицо. Расстегнул пуговицы
— Годится, — наконец решил Чендар и за волосы потащил ее к двум сдвинутым партам, у которых были отломаны спинки, так что образовался широкий лежак. Толкнул ее туда и навалился сверху.
Ботинки лягали потный воздух.
Другой солдат сказал:
— Я возьму — пока эту…
Продавщица в разорванном платье зарыдала еще сильнее, — сама, не дожидаясь команды, мелко семеня, покорно встала перед ним и солдат одним нетерпеливым движением сдернул с нее одежду.
Кто-то заслонил окно с улицы — неразличимо темный против солнца.
— Развлекаетесь?… Журналист умер. Псург просто взбесился: велел поджигать все дома подряд, так мы до ночи провозимся. — Утерся рукавом. — Оставьте мне, какую помоложе, я скоро…
И провалился в солнечный туман.
Мичано, который привел их, потрогал бедра у одной из девушек, оглядел вторую — велел: Расстегнись! — Смотрел, как она, всхлипывая, поспешно обнажает грудь. Перевел взгляд на сестру Хеллу: И ты тоже! — Сестра Хелла думала, что не расстегнется, пусть лучше убьют, но увидела его бесцветные, как у всех горцев, ничего не выражающие жидкие глаза и, будто в обмороке, взялась за пуговицы.
— Ты мне нравишься, — сказал мичано. Ощерился, показав испорченные неполные зубы. Тронул ее за плечо, она пошла, не понимая — куда и зачем. Ноги сгибались, как резиновые. Гулким колоколом бухала кровь в пустой голове. Со всех сторон возились и сопели. Она ждала, что треснет земля и поглотит ее.
Она хотела умереть.
Вместо этого а дверях возник запыхавшийся молодой солдат и, отчаянно жестикулируя, прокричал что-то. Обрывки фраз доходили до нее с опозданием.
— Патруль… народная армия… на двух машинах…
Выскочил из-за парт Чендар — на кривых ногах, и поднялась ошеломленная учительница, но почему-то сразу упала. И одна из девушек упала тоже. И продавщица забилась в угол между партами и осталась там. Раздавались какие-то слабые хлопки. Зачихал снаружи мотор грузовика. Вторая девушка беззвучно открывала рот, светлую блузку ее наискось испятнали спелые раздавленные ягоды. Мичано, залитый искристым солнцем, очень медленно вставлял свежую обойму в рукоять автомата.
Сестра Хелла отпустила пуговицы. Она поняла, что сейчас ее убьют и обрадовалась…
СООБЩЕНИЯ ГАЗЕТ.
Израильские вертолеты нанесли вчера новый ракетно-бомбовый удар по окрестностям южноливанского города Сайда, где расположены лагеря палестинских беженцев. Имеются убитые и раненые. * * * 70 тысяч полицейских блокировали основные магистрали южнокорейской столицы, чтобы не допустить проведения манифестации против антинародного режима Чон Ду Хвана. Демонстранты были встречены дубинками, слезоточивым газом и залпами резиновых пуль. Только по предварительным данным, арестовано 635 человек. * * * Как сообщает агентство ПТИ, за сутки, прошедшие со времени зверского убийства 24 пассажиров автобуса в округе Хошиярпур, еще десять человек погибли от пуль террористов. Вооруженные нападения совершены одновременно в нескольких местах. * * * Соединенные Штаты произвели очередной ядерный взрыв на полигоне в Неваде. Это уже 23-е американское ядерное испытание с момента введения Советским Союзом в одностороннем порядке моратория на все ядерные взрывы, соблюдаемого и по сей день. * * * В Соуэто, крупнейшем гетто Южной Африки, банда расистских молодчиков промчалась на автомобиле по улицам, обстреливая прохожих. Несколько человек убито. Неизвестными террористами оказались полицейские, угнавшие автобус. * * * Кровавую расправу над безоружными людьми учинил в Боготе бывший американский солдат, участник войны во Вьетнаме Элиас Дельгадо. От его рук погибли 29 человек. Находясь под воздействием наркотиков, этот обезумевший «ветеран» застрелил собственную мать и пятерых девушек-студенток, проживавших по соседству, а затем открыл стрельбу по посетителям в ресторане…
II. Настанет день…
Спасти его не удалось.
Как ни странно, потребовалось довольно много времени, чтобы соотнести увиденную мною схему телефонных соединений с реальной городской сетью. Поэтому, когда оперативная группа прибыла по адресу, то в аккуратной, очень строгой и чистой, наполненной влажными сумерками комнате, где блестели длинным стеклом книжные стеллажи, она застала человека, — сидящего за письменным столом и уронившего седую голову на разбросанные в беспорядке бумаги.
Фамилия его была — Денисов.
Александр Иванович.
Он был очень стар.
Он родился в Петербурге, получил диплом врача, участвовал в революции, женился, воевал, был ранен, работал в различных институтах, защитил диссертацию, написал две монографии, заведовал кафедрой, вышел на пенсию, оставался консультантом по проблемам биологии.
Последние двадцать лет он занимал комнату в большой коммунальной квартире на Павелецком переулке. Недалеко от Маканина.
Комната была метров двенадцать.
Телефон — свой.
Медицинская экспертиза, произведенная немедленно, установила, что смерть наступила сегодня, двадцать девятого ноября, около шести часов утра. Причиной ее явилось резкое кровоизлияние в мозг — геморрагический инсульт. Видимо, он был чрезвычайно острым, внезапным и сопровождался разрушением нервной ткани.
Экспертиза отметила, что в организме пострадавшего совершенно отсутствуют признаки гипертонии и сопутствующих ей явлений, на фоне которых мог бы развиться инсульт такой интенсивности.
Он был удивительно здоров для своего возраста.
Скорее всего, гипертонический криз и связанное с ним поражение мозга имели в своей основе необычайно сильное эмоциональное переживание: внезапный испуг, ужас, горе.
Экспертиза полностью исключала возможность насильственной смерти.
Соседи показали, что жил он на редкость замкнуто, большую часть времени проводил дома и, видимо, не имел в последние годы близких друзей или знакомых.
Его никто не навещал.
Это было понятно: невозможно дружить с человеком, который знает о тебе всё.
Родственников у него не было.
Вот так.
Остались многочисленные записи, остались дневники, остались протоколы наблюдений. Все это было изъято. Дело о Нострадамусе мы закрыли.
Краем уха я слышал, что было проведено несколько ответственных совещаний, где анализировались все аспекты внутреннего зрения. Было выяснено, что «прокол» не представляет собой принципиально нового биологического свойства. В неявной форме он присущ некоторым высшим животным и даже насекомым. В чистом виде «проколом сути» (ридинг-эффект) является, например, так называемое «озарение» у ученых, в момент которого они сразу, минуя все промежуточные этапы, видят конечный результат исследования, или близкое к нему «вдохновение», свойственное художникам и писателям, когда автор очень ясно, до тончайших нюансов ощущает все свое новое еще даже ненаписанное произведение.
Так что это факт известный.
Вероятно, ограниченным внутренним зрением в какой-то мере обладают все опытные врачи.
Или инженеры.
Или геологи.
Это называется интуицией.
Наверное, в дальнейшем оно станет одним из основных инструментов познания.
Я надеюсь.
Надо сказать, что участники совещаний пребывали в некоторой растерянности: с одной стороны метод Нострадамуса имел громадную стратегическую ценность, фактически преобразуя наше видение Вселенной, но с другой — освоение его требовало полутора или двух десятков лет напряженной и самоотверженной работы, а по достижении первых же значимых результатов приводило к быстрой и неизбежной гибели реципиента.
Не знаю, кто бы согласился пойти на это. Я бы не согласился.
Я хорошо помню свои ощущения во время «прокола». Это было настоящее столпотворение ужасов и катастроф.
Третий Вавилон.
Я едва выжил.
Ничего не поделаешь.
Таков наш мир.
Конечно, он не состоит из одной лишь боли. Скорее наоборот. Основой его являются именно позитивные гуманистические идеалы. В мире много радости и счастья. Но человеческое счастье есть чувство естественное. Я бы сказал, что это есть норма, и оно воспринимается как норма — будто воздух, которым дышишь, не замечая. Это необходимый жизненный фон. А социальная патология, которая, пузырясь, захлестывает нашу планету, уродливыми формами своими настолько вываливается из фона, что при настоящем «проколе» ощущаешь прежде всего ее — очень ярко и в полном объеме.
Одно связано с другим и действительное «проникновение в суть» обязательно сопровождается спонтанным восприятием черного хаоса современности.
Они неразделимы.
Нельзя видеть только часть правды.
Нострадамуса убила Фирна. Или что-то последовавшее за ней.
Я не знаю — что?
Судя по записям в дневнике, он уже начинал догадываться об этом. Картины финальных страниц невыносимы. Но останавливаться было поздно, он добился успеха — началось непрерывное озарение и вся боль мира хлынула в него.
Третий Вавилон.
Единственное, что он успел — это попытаться хоть как-то помочь людям.
И то немного.
Я думаю, что метод действительно появился слишком рано. Я читаю газеты и смотрю телевизор: мир полон таких самоубийственных событий, что невольно возникают сомнения в разумности земной цивилизации. Человеку, который непосредственно воспринимает жестокость и кровь, текущие по континентам, просто невозможно существовать в наше время.
Я думаю, что это дело будущего.
Когда-нибудь исчезнут войны и насилие, о геноциде, терроре и расовой дискриминации будут читать только в книгах по истории. А любое преступление против отдельной личности или против общества в целом будет рассматриваться как явный симптом сумасшествия, требующий экстренного и радикального лечения.
Тогда можно будет вновь обратиться к дару, который заложен в нас неистощимой природой.
Я уверен, что такое время наступит…
ЗВЕЗДНОЕ ЭХО
…Для планеты Роллит, издревле известной во всей цивилизованной вселенной как «Жемчужина Мироздания», настала пора тяжких испытаний. Чудовищные по силе катаклизмы раздирали ее изнутри, круша в щебень некогда величественные горные хребты, обращая в зловещие пепелища зеленые ковры бескрайних лугов, выплескивая гигантскими волнами на хрустальные города побережий прежде ласковые воды лазурных морей. Тучи пыли и гари скрыли за собой бездонную бирюзу небес, и чистый кристалл солнца изредка пробивался сквозь них багровым глазом Беды. Роллитяне толпами покидали разрушенные города, унося с собой уцелевший скарб, в надежде обрести спасение в просторных долинах, но находили одни лишь изрытые трещинами, вздыбленные землетрясениями пустыни, да болота, кишащие всползшей из растревоженных недр ядовитой нечистью. По прекрасным когда-то, а ныне мертвым, подсвеченным огнями пожаров, искореженным не-прекращающимися подземными толчками улицам рыскали хищники-трупоядцы. Древняя цивилизация роллитян уходила в прошлое. Лишь горстка ученых, замуровав себя в бронированных стенах орбитальных лабораторий, обреченно и самозабвенно запечатлевала в памяти холодных машин каждый миг разворачивавшейся трагедии. Никто и не помышлял о том, чтобы доискаться причин рока, поразившего «Жемчужину Мироздания». Всеми руководил один порыв: сохранить знание, хотя бы крупицы его — с тем, чтобы донести до других, которые придут сюда позже, зловещее предупреждение… О чем? О какой беде, подстерегающей мирные, идущие прямыми дорогами к совершенству, разумные расы?
Быть может, те, другие, найдут ответ.
А на дальних орбитах, выжидая свой час, не торопя событий, уже замерли галактические стервятники— звездолеты таинственной, враждебной всему доброму и светлому, коварной и злобной империи Моммр…
Колобов нервно перевернулся с боку на бок, но ощущение неудобства не прошло. Ему было тяжко. Мешали руки, мешали ноги, сковывала движения постылая грудная клетка, колом застрял в организме чертов позвоночник. И лучше не вспоминать было о черепе, словно в насмешку гарротой стянувшем непомерно разбухший мозг. Во рту было то ощущение, о котором покойный дед Колобова мудро говаривал: «Будто медведь нагадил».
Спихнув с лица многопудовое одеяло, Колобов удумал было позвать жену Цилю, но трудно вспомнил, что третьего дня уехала она в отпуск, на юг. И если следовать элементарной логике, то окажись Циля дома, уж наверняка не было бы прошлого вечера. Эта мысль радостей жизни ему не добавила. Она могла предвещать лишь то, что в холодильнике нет желанной бутылочки минеральной воды «Арзни», даже и не пахнет ледяной простоквашкой в банке из-под съеденных намедни соленых огурчиков… пряных, при чесночке и перчике… в ядерном рассольце…
Колобов тихо застонал и разлепил неподъемные веки. Ему тут же захотелось смежить их вновь и по возможности не прибегать к новой попытке созерцания действительности никогда. Ну хотя бы до приезда Цили.
Из этой суровой действительности на него надвигалось полное укоризны аскетическое лицо Дедушева.
— Вий чертов, — сказал Дедушев. — Убить бы тебя за твои дела.
Колобову стало запредельно плохо и жаль себя.
— За что? — прошелестел он, чуть не плача. — За какие дела?
— Ну что ты с собой творишь! — с озлоблением воскликнул Дедушев. — Ты ведешь безобразный, похабный образ жизни! Стоило жене исчезнуть — и ты словно с цепи сорвался!
Колобов с натугой приподнялся на своем одре.
— Тебе этого не понять, — уже связно произнес он. — Ты никогда не был женат. И не будешь. Такие, как ты, обречены на вечную свободу. Но они же ни хрена в этом деле не смыслят! Помнишь фильм «Это сладкое слово — свобода»? Не про тебя. Ты, Дед, раб своей свободы, мученик ее. Бедолага.
— А ты что же подался в невольники?
— И этого тебе не понять. Как сказал мудрец, что имеем — не храним, потерявши — плачем. Дай закурить, а? Там, на столе.
— Не дам! — снова озверел Дедушев. — А вот в морду дам, и с удовольствием!
— Нну! — слабо изумился Колобов, подобрал как сумел прихотливо переплетенные конечности и почти сел. — А как ты это сделаешь? Кулаком или чем?
— Уж чем придется. Лучше вставай, не зли меня!
Дедушев был одержим идеей хоть как-то изменить мир к лучшему. Будто мир и так не хорош! Например, изобрести нечто этакое, способное осчастливить всех. Или пусть не всех, но многих. На худой конец, в масштабах родного города, где родился, вырос и обречен был умереть непризнанным. Надо отдать ему должное: он боролся за счастье окружающих, не щадя ни окружающих, ни себя. С этим приходилось считаться.
— О, господи, — Колобов обхватил руками голову. — Ты что же, меня воспитывать пришел? Почти тридцать лет ты преследуешь меня своими рацеями. Будто я преступник какой, алкоголик или, там, гуляю безбожно. Тоже мне, прокурор!
— Я не прокурор, — промолвил Дедушев грустно. — Я твоя совесть.
— Ну и видок у нее, голубушки, — огрызнулся Колобов. — Брюки бы, что ли, погладила с прошлого сезона, или ботинки бы почистила. А лучше новые бы купила.
— Ты на себя посмотри! — парировал тот.
— Не хочу. Вот умоюсь, щетину сниму, кофейцу вдену — тогда и посмотрю. И тебе покажу в назидание.
— Что ты делал прошлым вечером и ночью?
— Не надейся. Никакой клубники. Зашел в гости к Бабьеву, а там как раз четвертого искали для пульки. Ну, и расписали мы ее, родимую. Естественно, пивка трахнули попутно, в меру.
— С ведерко, — добавил Дедушев. — Послушай, Колобок, а тебе никогда не хотелось вместо пульки этой дебильной почитать хорошую книгу? По дому что-нибудь сделать? Вон у тебя плинтус отошел, кран течет на кухне. Замок на двери закрывается через раз, зато открывается на любой тычок.
— Поспорил бы я с тобой, — поморщился Колобов. — Насчет пульки-то. Большого потенциала времяпровождение. Не хуже шахмат! Да голова трещит. Замок я, разумеется, починю. Авось по утрам не доведется видеть твою скисшую вывеску. А книги… Что их читать? Много уж очень пишут, заумно, всего не перечтешь, а что прочтешь — не поймешь.
— Так думать же надо читаючи! Головой, а не хребтом, как бронтозавр. И вообще думать полезно. Вот ты вчера трешницу в преферанс оставил…
— Ни фига, только рубль!
— Неважно. В общем, время ты попусту растранжирил псу под хвост, драгоценное свое жизненное пространство урезал. Да еще накурился под завязку, пивом дурным пропитался, а утром встать без посторонней помощи не можешь. Ведь твоему организму, Колобок, такие кувырки уже противопоказаны, ре-сурс-то повыработан.
— Что тебе за дело до моего ресурса? За свой беспокойся!
— Не мне одному дело. И некоторым другим.
— Кому это «другим»? — насторожился Колобов.
— Тебе ничего не говорит такое слово — Роллит?
— Лекарство какое-нибудь, — осторожно предположил Колобов.
— Отнюдь, — прокряхтел Дедушев, с натугой водружая на прикроватный столик некий агрегат, весьма схожий с донельзя ободранным и раскуроченным портативным телевизором. — Понимаешь, Колобок, задумался я как-то о причинно-следственных связях…
— Сразу видно: не о чем человеку думать, — съязвил Колобов.
— Долго думал, все утро, — продолжал Дедушев, не реагируя. — И вдруг понял, что все в нашей вселенной накрепко увязано. То есть ничего нельзя сделать без последствий космического масштаба!
— Еще бы, — не унимался Колобов. — Вот я ночь не спал — зато полдня продрых, благо выходной.
— А связи-то непростые! Они ох какие сложные, от атома к атому, да лавиной — от атома к звезде. Как эхо в горах: ты крикнешь из баловства, а со склона оползень стронется, целое селение в пудру сотрет. Так и во вселенной: тянутся нити, перекрещиваются, сплетаются в сеть. Дернешь за одну — звезда качнется. Звезда качнется — Галактика дрогнет!
— Что-то не пойму, при чем здесь я.
— А при том, что я сконструировал прибор, который эти нити отслеживает. И выдает на телеэкран визуальную информацию с другого их конца. И знаешь что получается?
— Что?
— То, что все мы — каждый человек на нашей планете — связаны этими ниточками с целыми галактическими объектами. Со звездами, с шаровыми скоплениями, с туманностями! Причем каждый наш поступок проецируется на соответствующий объект и влечет за собой изменение в его состоянии. Я же тебе говорю: эхо, только не горное — звездное!
— Подожди, — Колобов помотал дурно соображающей головой и скривился: мозг больно застучал о черепную коробку. — Выходит, что же? Я поднял руку — а там, в Галактике, катаклизм? Я чихнул — а какая-то звезда, про которую я и не слышал ни разу, пятнами покрылась?!
— Примерно так, — согласился Дедушев. — Ну, если ты руку поднимешь, ничего особенного не произойдет. Вот если ты руку эту сломаешь — нехорошо будет. А теперь представь, как аукнулось твое вчерашнее похождение планете Роллит, с которой ты, злодей, завязан!
— Роллит, — пробормотал Колобов. — А где это?
— Зачем тебе знать — где? — рассердился Дедушев. — Не задавай вопроса — где, спрашивай — как!
Он ткнул пальцем в затерянную среди переплетений проводов кнопку, и экран мгновенно, без предисловий, заволокло черным дымом, сквозь который прорывались языки багрового пламени.
— Ой, блин, — сказал Колобов растерянно. — Как же там жить-то?
…Силы Соединенного Разума Галактики услышали зов гибнущей планеты слишком поздно, чтобы вмешаться в раздирающие твердь «Жемчужины Мироздания» процессы: пусть не погасить — хотя бы ослабить взбунтовавшуюся стихию. Но и теперь, когда разрушение зашло чересчур далеко, не все еще было потеряно. На огромных звездолетах тысяче-парсековыми прыжками к агонизирующему миру спешила помощь. Пища, медикаменты, саморазвивающиеся из эмбрионов временные жилища, генераторы энергии — все это в сопровождении добровольцев-специалистов, готовых пожертвовать собой во имя спасения братьев по разуму.
Но на подходах к окутанной дымом и пламенем планете Роллит спасатели были вынуждены остановиться. Они натолкнулись на мощную, почти непреодолимую преграду — барьер из силовых полей, воздвигнутый пришельцами из империи Моммр. Стервятники не хотели, чтобы кто-то посягал на их добычу.
Откуда возникла эта цитадель мрака — никто не знал. Не было известно ни единого случая благоприятного исхода контакта с имперцами — все встречи заканчивались неспровоцированными нападениями, гибелью одной стороны или бегством другой. Ходили слухи, что была это странная, противоестественная раса полулюдей-полуроботов, запрограммировавшая себя на уничтожение всего не-моммрского, существующая по жутким законам воплощенной в реальность формальной логики. До открытого противоборства дело пока не доходило — с могуществом Разума нельзя было не считаться. Но и Моммр не стояла на месте, тайно, скрытно наращивая свою мощь, чтобы однажды бросить вызов остальной вселенной.
— Неужели настал этот страшный миг?
Если в Галактике разразится война, никто уже не придет на помощь роллитянам. Не до отдельных планет будет, когда речь зайдет о судьбах целых звездных систем.
Как, из каких сокровенных источников черпала империя Моммр свою злую силу? И что можно предпринять для ее скорейшего обуздания? Да и возможно ли это теперь вообще, перед лицом катастрофы на Роллит?…
Ровно в семь часов внутри безотказного, давно и тщательно отлаженного организма Олега Олеговича Вольфа сработал невидимый, но раз и навсегда заведенный будильник. И хотя был выходной, не имело никакого смысла отступать от изначально установленного распорядка дня — да и всей жизни.
Не вставая, Вольф сделал несколько дыхательных упражнений из арсенала всемогущей йоги. Затем поднялся, накинул махровый халат и прошествовал в ванную. Смахнув с красивого, мужественного лица остатки сна, вернулся в спальню — настал черед гантелей и эспандера. На четвертом десятке Вольф продолжал соблюдать себя в полном порядке. После получасовой гимнастики последовали холодный душ, обтирание жестким полотенцем для стимуляции кровообращения и еще несколько йоговских асан — против единственно досаждавшей Вольфу близорукости. Стоя перед зеркалом и снимая бронзовым станком со щек пену, Вольф спокойно изучал себя—.это было не самым нежеланным его времяпровождением. Ни морщин на высоком, с залысинами, лбу, ни седины в ровно уложенных прядях волос. Впереди еще три-четыре десятилетия полноценной творческой жизни. Несколько публикаций, монография, докторская диссертация. Затем — перевод в Москву, лаборатория в институте или, чем черт не шутит, директорство. Биография Вольфа напоминала ему, да и окружающим, вектор, устремленный в будущее, не подверженный ни отклонениям, ни даже случайным возмущениям. Житейские соблазны, пустое времяпровождение, пресловутый «прекрасный пол» — все тлен, все избыточная информация. Следовательно, вектор Вольфа несся мимо.
В крохотной кухоньке Вольф сам приготовил себе чай и бутерброды. Сам же и съел. Сам же и вымыл посуду. Затем, сбросив халат, облачился в изысканный финский костюм и не упустил надеть галстук, хотя и знал, что на улице самый летний зной. Посмотрел на часы — без четверти девять. Он как раз поспевал к открытию публичной библиотеки. Подобрал в прихожей заблаговременно уложенный атташе-кейс, проверил перед зеркалом центровку галстучного узла и аккуратность пробора. Опустил на глаза забрало темных очков с диоптриями. Полный порядок.
На лестничной площадке Вольф едва не столкнулся с соседкой сверху. Звали ее, кажется, Анжелика— нелепое, заимствованное из дешевой беллетристики имя, свидетельствовавшее о духовной бедности родителей. Но сама Анжелика была хороша, пусть даже и с легким налетом вульгарности — чуть гуще тени на веках, чуть больше помады на губах, чуть сильнее беспорядок в прическе, чем того требуют каноны актуальной моды. И шифоновое платье чуть короче, нежели подобает замужней женщине. Хотя и молодой, красивой и бездетной. А муж Анжелики, неопределенных занятий субъект по фамилии Медведков, был пьяница и бытовой дебошир. Вероятно, руку на жену не раз поднимал. Мстил ей за красоту? Вполне в его духе.
Анжелика вскинула взгляд колдовских зеленых глаз на Вольфа, и тому почудилось в них нечто вроде просьбы. О чем? Он не знал. Губы Анжелики шевельнулись, прошелестев невнятное приветствие, и застыли, как если бы она вдруг задумалась, не заговорить ли с этим холеным, благополучным, живущим в недоступных для нее сферах науки мужчиной, словно сошедшим с киноэкрана на не так чтоб очень опрятную лестничную клетку. Но они не были коротко знакомы, и поэтому сработали условности подъездного этикета: Анжелика молча отвела глаза.
Вольф посторонился, пропуская женщину, и чуть кивнул. В его налаженной, настроенной на десятилетия душе-программе наметился небольшой непредвиденный сбой. Но Вольф легко подавил его в зародыше. Если когда-то он позволит собственной голове закружиться, то, разумеется, по поводу женщины из своего круга, чтобы гарантирована была полная общность интересов и увлечений. И, безусловно, свободной! Анжелика была чужда науке: она работала чуть ли не продавщицей в овощном магазине. И к тому же состояла в зарегистрированном браке, хотя Вольф и не мог одобрить образа жизни ее супруга.
На улице он задержался, чтобы купить газету в киоске «Союзпечати». Пересчитывая сдачу, ненароком покосился на окна своего дома. Как странно — в одном из них, прижавшись к стеклу щекой, стояла Анжелика.
— Врешь, — сказал Колобов без особой убежденности. — Ты все мне наврал. Я тут ни при чем. Это видеозапись. Или фирменный боевик, ты его с гадовских спутников снимаешь, говорят — уже можно.
Он сидел за кухонным столом, слепо тычась носом в литровую чашку с кофе. Всклокоченный, весь в порезах — рука во время бритья ходила ходуном.
— Дурень, — сказал Дедушев. — Где я возьму денег на видик? При моей-то зарплате!
— А нигде. Ты сам его сделал из ворованных радиодеталей. А теперь врешь.
— Хорошо, — Дедушев хлопнул ладонью по костлявому колену. — Уговорил. Проведем эксперимент. Я оставляю свой телевизор включенным, а ты сейчас умышленно причинишь какой-нибудь ущерб своему бесценному здоровью. Или совершишь неблаговидный поступок. А потом мы вместе поглядим, что станется с Роллит. Не могу же я, в самом деле, в собственной, как ты полагаешь, видеозаписи предвидеть твои грядущие свинства!
— Водки, что ли, напиться? — неуверенно спросил Колобов. — В холодильнике нет, а магазины сегодня закрыты. Или своровать что-нибудь?
— Валяй. Своруй у меня кошелек, там десятка с мелочью.
Дедушев развернулся задним карманом брюк в сторону Колобова и сделал вид, что не обращает на того ни малейшего внимания.
— А как же эти чудики? — пробормотал Колобов. — Они же там совсем погорят.
— То-то, осознал! А то не верил… Все только о себе и думаешь, а тут в твоих руках судьба целого мира!
— Что же мне делать? Крылышки из кисеи ладить себе под лопатки? Стать активистом общества спасения на водах? Или организовать Союз борьбы с компьютерными играми в рабочее время? Пользуешься ты, Дед, моей доверчивостью и впечатлительностью! А мне и без тебя тошно.
— Понятно, отчего. Во-первых, тебя совесть проснувшаяся гложет, а во-вторых, работает обратная связь. Ты взбаламутил роллитянам планету, а их страдания отраженным эхом будоражат твой организм. А как ты жил раньше, пока жена была дома?
— Ну как, как… Нормально жил! Дом, работа, дом, работа. В общем, все так живут. Ну, в кино сходишь иной раз. На природу в выходные смотаешься… Скучновато, наверное.
— Вот и роллитяне так же существовали. Ровно, стабильно, без взлетов, но и без закидонов. Их планета не стала для Галактики источником новых идей, научных открытий. Она была просто красивым курортным местечком.
— Выходит, я неправильно жил?
— А ты что же, всерьез полагаешь, будто от тебя есть какая-то польза? Оттрубил свое с восьми до семнадцати, поперекладывал в своей лаборатории бумажки, в сортире покурил, а кончил смену — рога в стену. Это тебе польза от такого способа существования, а не обществу. Ты сам залез в житейский тупик и целую планету туда же заволок. Попробуй на моей планете Идеант разразись катаклизм, они его живо в узду заберут, да еще к делу применят!
— Что, и у тебя есть планета? — ревниво спросил Колобов.
— У всех, — спокойно ответил Дедушев. — Я же говорю — все мы связаны со звездами незримыми узами родства. Только вот не чувствуем за собой ответственности. Вот как ты!
— Я… — Колобов понурился. — Что я? Я-то уже того… Чувствую.
Он сгреб со стола грязную посуду и понес в мойку. Его одолевали непривычно тяжелые, объемные мысли. О вселенной, о звездах и планетах. О судьбах цивилизаций.
— Надо их как-то выручать, — сказал он в унисон своим думам. — Что бы тут этакое изобрести? А, Дед?
— Курить брось, — посоветовал тот. — Кран почини. Плинтус прибей. Полы пропылесось. Живешь в некомфортных условиях, а у них там мантию лихорадит.
Колобов сходил за разводным ключом.
— А эта твоя Идеант, — сказал он. — Она далеко от моих?
— Порядочно. Да только расстояние здесь не помеха. Если хочешь знать, идеантцы давно уж к твоим прилетели. И аморайцы. И найвиане — это Веры Лисичук из техбюро планета.
— Как же, как же. Комсомолка, спортсменка, просто красавица!
— Не ерничай. Просто правильно живет девчонка, и планета у нее правильная. Так вот, все мы уже там. Только высадиться не можем.
— Опасаетесь? — с неодобрением спросил Колобов.
— Вовсе нет. Барьер там, Колобок. А за барьером— боевые звездолеты.
— Чьи? — Колобов от изумления упустил на пол истрепанную прокладку. — Кто посмел?!
— Есть такая пакостная сила в Галактике — империя Моммр. Темная сила. Живут по нелюдским законам. Для себя-то, наверное, тоже правильно, да только получается, что окружающим — во вред. Никто с ними не может договориться, а они не хотят. Думают, будто лишь они одни — истинно прогрессивная цивилизация, а все прочие — выродки. Вот они-то и дожидаются, когда Роллит выгорит дотла.
— Все же я чего-то не понимаю, — сказал Колобов. — Ты говоришь, происходящее там — лишь проекция наших поступков на галактические процессы. Роллит, то есть я, допустим, гибнет. Идеант, то есть ты, спешит на помощь. Все как будто сходится: ты сидишь здесь и давишь на мою размягченную психику. Но почему там очутились какие-то найвиане?
— Никаких парадоксов. Верочка Лисичук давно к тебе неравнодушна, это видят все. Кроме тебя, естественно, потому что ты слишком ленив, чтобы на работе думать о чем-то помимо обеда и получки. Вспомним: разве не предлагала она тебе вступить в общество любителей бега? А в турпоход на сопки не зазывала разве? А в театральный кружок?
— Было, — вынужден был согласиться Колобов.
— И заметь: все это не потому, что она вознамерилась отбить тебя у жены. Подобная мысль чужда ее нравственно цельной натуре. Просто ей невыносимо видеть, как ты, неплохой в общем-то, непотерянный мужик, тратишь себя по пустякам.
— Дед, — вдруг встрепенулся Колобов. — А давай тебя на ней женим!
— Псих! — обиделся тот.
— А эти… как их?., аморайцы? Они кто?
— Твоя жена Циля.
— Ну ты даешь!
— А что тебе удивительно? Вот она уехала и сейчас там, на юге, вместо того, чтобы развлекаться на всю катушку, места себе не находит. Как-то тут ее ненаглядный, чем-то он сейчас питается, и кто же за ним, разнесчастненьким, приглядывает? И вообще у меня есть сильное подозрение, что она тебя элементарно любит.
— Верно, — горделиво сказал Колобов. — Цилька у меня такая. Баба что надо. Тогда последний вопрос: кто стоит за этими гадами из империи Моммр?
— Ни за что не угадаешь!
— Неужто Бабьев? Сильно он вчера пасовал на трех тузах против меня.
— Мелкая, ничего во вселенной не значащая планетка Шушуга, куда свозят всякий галактический хлам, если ему не найдется иного применения.
— Ежикян? На техсоветах все время на меня тянет.
— Газопылевая туманность без всяких перспектив на планетообразование!
— Сдаюсь, — Колобов поднял руки кверху. — Не иначе, как сам шеф Пентагона.
— Вольф.
— Кто-кто?!
— Вольф. Надежа наша и светило, без пяти минут доктор наук, обладатель самых твердых моральных устоев во всем нашем славном институте, да и в городе тоже.
— Быть того не может! Он же такой положительный, что его в электролизе можно использовать вместо анода!
— Вот именно. Недавно он имел беседу с директором о необходимости сокращения штатов и перехода на новую систему премирования. Предлагал в частности упразднить вашу лабораторию, свернуть тематику, а фонды передать на более перспективные разработки.
— Но ведь если по совести, правильно же предлагал!
— Неправильно, Колобок. Беда не в вашей тематике, а в том, что вы ее завалили. Ваша работа, доведи ее кто-нибудь до ума, ничуть не плоше того, чем занят Вольф. Но он будущего за ней не видит, не знает людей, которые бы ваш завал расковыряли. И поэтому не без оснований полагает, что его личная синица в руках полезнее вашего убогого заморенного журавля.
— Вообще-то есть в нем что-то от автомата, — заметил Колобов раздумчиво. — Поговаривают, он никуда, кроме библиотеки, не ходит.
— Ходит, — возразил Дедушев. — На теннисный корт. Полезно для здоровья, а здоровье нужно для реализации его, Вольфа, замыслов. Кто же, в самом деле, будет двигать науку? Не ты же, куряка и лентяй. Не мусорный же Бабьев, не Ежикян газопыльный. Он, Вольф.
— Мом-мра, — с ненавистью сказал Колобов.
Домой Вольф вернулся необычно рано. К его разочарованию, в ущерб традиционному распорядку библиотека оказалась закрыта на санитарный день. Что бы это могло значить — санитарный день в библиотеке? Травля книжных червей инсектицидами? Поголовная вакцинация обслуживающего персонала противостолбнячной сывороткой? Так или иначе, планы изучения текущей научной периодики пошли прахом. В плотном жизненном графике Вольфа внезапно образовалась четырехчасовая прореха.
Он не торопясь избавился от прокаленного солнцем пиджака, ослабил узел галстука. Прошелся по комнате, ведя пальцем по книжным переплетам, втрамбованным в стеллаж, от стены до стены — пыли набралось преизрядно. Ткнул все тем же пальцем в клавишу угнездившегося на углу стола персонального компьютера «Коммодор», приобретенного в поездке на симпозиум в Осло. Тот с готовностью высветил на мониторе приглашение к игре в «Лабиринт смерти». Жизни Вольфа ничто не угрожало: он в два счета достиг Черных Ворот, отягощенный добытым в схватках с подземной нечистью золотом, быстренько разделался с жутковатым Безымянным и его демонами. Выслушал исполненную в его честь трехголосую мелодийку — как и вчера, и третьего дня, и месяц тому назад.
Вольф сел за стол, придвинул поближе пульт и уверенно выстучал по клавишам заголовок: «к вопросу о». Здесь он испытал некоторые колебания и, чтобы освежить в памяти личные творческие планы, вывел в угловое окно монитора реестр проблем, о каких надлежало довести до широкой научной общественности его, Вольфа, личные соображения.
В прихожей коротко тренькнул звонок.
Кто бы это мог быть? Неужели снова собрание квартиросъемщиков? На гладком лице Вольфа мелькнула гримаса неудовольствия. Он не любил долгие и беспредметные обсуждения.
На пороге стояли два расхристанных субъекта. И оба положительно были Вольфу знакомы.
— Прошу прощения, — сказал первый, в мятой безрукавке, линялых джинсах и пыльных кроссовках, что мало согласовывалось с его далеко не юношеским обликом и уж никак не вязалось с выпуклым, через ремень, животом. От него отчетливо пахнуло отработанными пивными парами.
— Разрешите пройти? — спросил второй, туалет которого состоял из архаических кримпленовых брюк, бежевой сорочки под блеклым пиджаком, в каком хозяин его, очевидно, танцевал еще на выпускном балу в средней школе, и каких-то непотребных пегих ботинок. Под мышкой он держал некий прибор, определенно напоминавший портативный телевизор в жутком состоянии.
Первый, похожий на сильно запущенного интеллигента, работал в «тупиковой ветви» — лаборатории, целую вечность корпевшей над никому не нужной темой. «Кит на заклание, — отлаженный на все случаи жизни, мозг Вольфа генерировал версии, тут же выдавая варианты поведения в возникшей ситуации. — Пришел молить о снисхождении. Отказать. Выпроводить и сообщить заму по науке. Всемерно ускорить прохождение докладной записки о реорганизации». Второй чем-то занимался в другом тоже сомнительном отделе с экзотическим названием «Полигон», где воплощались в металле и обкатывались отдельные прикладные разработки института. «За компанию с первым. Нес телевизор на свой «Полигон», чтобы отремонтировать в рабочее время с использованием институтских технических ресурсов. Нет, сегодня воскресенье. Значит, берет шабашки на стороне. Инициировать комиссию народного контроля по проверке использования материальных ценностей в отделе «Полигон». А пока обоих выпроводить».
— Чем обязан? — Вольф отступил на шаг, чтобы его не накрывало пивным выхлопом, и это позволило непрошенным визитерам просочиться в прихожую.
— По важному делу, — сказал второй и, неловко поклонившись, представился: — Дедушев.
— Колобов, — назвался первый. — По личному делу. — Он дурашливо хмыкнул и прибавил: — Каковое не терпит отлагательств.
Вольф с натугой прочистил горло и поправил очки.
— Что ж, прошу, — сказал он. — Однако я не располагаю достаточным временем, чтобы…
— Библиотека закрыта, мы только что оттуда, — сказал Колобов и с завистью поглядел на стол. — Это что у вас — персональный компьютер?
— Неважно, — ответил Вольф. — Слушаю вас.
Колобов сбросил кроссовки в прихожей, обогнул хозяина квартиры, будто напольную вазу, и плюхнулся в кресло. Дедушев, помаявшись, проследовал за ним и неудобно пристроился на краешке стула. Ущербный телевизор он бережно прижимал к себе.
— Вы что, смерти моей хотите? — неожиданно зловеще спросил Колобов.
— Не преувеличивайте, — сказал Вольф. — К сожалению, в нашей стране полностью ликвидирована безработица, даже среди инженеров. На любом предприятии местной промышленности будут вам рады. Но для научно-исследовательского института содержание целой лаборатории, а то и отдела, целиком состоящих из «подснежников», как мне представляется, есть непозволительная роскошь. Ваша тема морально устарела сразу после внесения в план.
— Ваши интриги с фондами меня не интересуют, — обрезал его Колобов. — Почему вы препятствуете звездолетам с планет Идеант, Аморайя и Найви прийти на помощь моей несчастной планете Роллит?
Рука попятившегося Вольфа легла на телефонную трубку.
— Не надо никуда звонить, Олег Олегович, — мягко промолвил Дедушев. — Я вам сейчас все обстоятельно разъясню.
— Вы недобрый человек, Вольф, — свирепо вклинился Колобов. — Вы связались с дурной компанией!
— Ты помолчишь, наконец?! — рявкнул на него Дедушев. — Тоже мне, ангелок сыскался! Ведь из-за тебя и разгорелся сыр-бор!
— Дед, ты ничего не понимаешь, — огрызнулся тот. — На моем месте мог оказаться кто угодно. Роллит лишь случайная жертва. А скольких на своем веку эти стервятники из империи Моммр уже подмяли под себя?
— Каких момр? — требовательно спросил Вольф. — Что такое Роллит? Кто кого подмял? Я уже… — он глянул на часы, — пять минут жду вашего внятного объяснения, каковое, — Вольф сколько смог возвысил голос, — настоятельно необходимо! Ибо вы ведете себя недостойно и оскорбительно!
— Все дело в том, Олег Олегович, — сказал Дедушев, — что вы нехорошо живете. Будто в вакууме. Для вас нет людей вокруг, а есть одни лишь абстрактные функции. Топологические фигуры. Они либо способствуют достижению ваших целей, либо, напротив, препятствуют. И вы, соответственно, либо поддерживаете их существование в пространстве-времени, либо стараетесь свести их возмущающее воздействие к минимуму. Любыми доступными вам средствами. Более того. Я думаю, если бы в нашей стране вдруг отменили кару за умышленное убийство, вы первым пошли бы приобретать пистолет.
— Вы обвиняете меня в безнравственности, — холодно произнес Вольф. — Вы называете меня потенциальным преступником. Между тем, я ни разу и пальцем никого не задел.
— Даже в детстве? — с любопытством спросил Колобов.
— В детстве бывало. Задевал.
— А с девочками целоваться доводилось?
Вольф побагровел.
— Вы бог весть что себе позволяете, — жестко сказал он. — Я никому не разрешу подвергать меня подобным допросам!
— Ладно, ерунда все это, — отмахнулся Дедушев. — Куда страшнее то, что вы, Олег Олегович, существуете не по человеческим законам, а в среде некоторых чисто формальных логических ограничений. Люди так не живут. Так могут жить лишь программы в оперативной памяти компьютера, — он кивнул на «Коммодор». — И даже если сделать для вас исключение и воспринимать вас в качестве овеществленной программы, то окружающее вас общество, людей, природу рассматривать в виде пространства виртуальных адресов я категорически отказываюсь, и не просите. И вам не рекомендую.
— Может быть, вы потрудитесь как-то прояснить свои пока что голословные обвинения в мой адрес? — начал закипать Вольф.
— Извольте, — сказал Дедушев и, закряхтев, водрузил на журнальный столик перед собой телевизионную рухлядь, а грубый Колобов предвкушающе заерзал в своем кресле.
…Города планеты Роллит были разрушены до основания. В них бесчинствовал огонь. Толпы беженцев, скопившиеся в долинах, видели встающее во весь горизонт смрадное зарево. Кто-то разыскивал потерявшихся в сумятице членов семей, кто-то отчаянно пытался навести хотя бы некоторый порядок, кто-то организовал из врачей, лишенных клиник, отряд первой — да и последней тоже, — помощи.
И за всей этой бездной забот никто поначалу не обратил внимания на то обстоятельство, что губительные подземные толчки прекратились. Что ураганный ветер с ливнем не только валил с ног особенно ослабших роллитян, но и прибивал к земле тучи пепла, сносил с умиротворенных вулканов дымные шапки в океан. Что и океан больше не насылает цунами на избитые, изувеченные берега, напротив— с каждым часом отступает прочь, возвращаясь в очерченные для него пределы.
Лишь когда в просвете низких туч внезапно вспыхнул краешек солнца, о существовании которого успели позабыть, — тогда только у несчастных роллитян возникла слабая тень надежды.
Имперские стервятники упустили из виду этот переломный момент. Им было не до того — полагая, что с Роллит покончено, они внимательно наблюдали за непрестанными попытками звездолетов Разума пробить дьявольский барьер. И ждали благоприятной возможности, чтобы вступить в бой.
На дальних от Роллит орбитах установилось шаткое равновесие сил добра и зла. Должно было произойти нечто, склонившее бы чашу весов в ту или иную сторону, вмешательство некой третьей силы. Это было неизбежно.
Незримое присутствие этой загадочной третьей силы первыми почувствовали выродки-биороботы. Нельзя было назвать смятением то, что они испытали при этом. Но и безразличием — тоже…
— Это мистификация, — произнес Вольф, тщательно протирая очки. — Вот уж не думал, что в стенах нашего института может найтись место подобным шарлатанам, как вы, не имею чести знать вашего имени и отчества…
— Игорь Рюрикович, — вставил Дедушев.
— Должен признать, что мне неясны технические средства, какими вы достигли подобного зрительного эффекта. Хотя, конечно, видеотехника уже добилась определенных успехов в своем развитии. Я вполне признаю за вами право на некоторое инженерное дарование, иначе вряд ли вам удалось бы задержаться на «Полигоне», где такое умельчество в чести. Что же касается тех целей, какие вы преследовали своей демонстрацией, то они мне ясны предельно. Вы хотите спасти реноме своего коллеги, а если выразиться точнее — соучастника, — Вольф с негодованием мотнул головой в сторону Колобова. — Но пусть у вас не останется никаких иллюзий на этот счет.
— Поимейте совесть, — сказал Колобов. — Или она не входит в число ваших программных установок? Гибнет целая цивилизация, а вы все сводите к мелочовке.
— Вы инженер, Колобов. Вы сотрудник научно-исследовательского института, что никак не является предметом гордости последнего. Но тем не менее вы обязаны отдавать себе отчет в полной невозможности подобных, с позволения сказать, феноменов. Что за метафизика такая — незримые, неощутимые для всей научной общественности, но в то же время легко обнаруживаемые и интерпретируемые этим убогим ящиком, причинно-следственные связи? Пренебрегающие расстояниями, глумящиеся над скоростью распространения света в вакууме… Где, я спрашиваю вас, элементарное, известное даже школьнику запаздывание обмена сигналами? Ведь реакция на ваш поступок может воспоследовать там, среди звезд, через сотни, тысячи лет! А уж проинформированы о последствиях будете не вы, а ваши отдаленнейшие потомки. Не говоря уже о мистической обратной связи, якобы выразившейся для вас в тягчайшем абстинентном синдроме.
— Вы, Олег Олегович, напоминаете мне лошадку в шорах, — задумчиво сказал Дедушев. — Нет, скорее ухоженного орловского рысака. В прекрасных шорах в заграничной оправе. Уперлись в актуальные постулаты физики и не желаете от них отпуститься, как младенец от маминой ручки. Предельность скорости света в вакууме — лишь допущение, удобное для некоторых теоретических построений существующей науки. Меня это допущение не устроило, и я им пренебрег. Со временем на принципах внесветовой связи, заложенных в мой аппарат, будет построена новая теория относительности, а человечество прорвется к дальним звездам.
— И наткнется на ваших ублюдков, — прибавил Колобов. — На империю Моммр то есть. Мы уж с Дедом похлопочем, чтобы до потомства было доведено, кому они должны быть благодарны за это счастливое соседство. Не исключено, что будет организована предварительная запись для желающих плюнуть на вашу могилу.
— В нашем институте порой происходят странные вещи, — сказал Вольф. — Нередки, к сожалению, случаи соискания ученых степеней на недостойные темы. Под его крышей свило уютное гнездышко немало лишних людей. Гораздо чаще его сотрудники приносят своей деятельностью существенную пользу отечественной науке и производству. Но вот гениев, соразмерных Ньютону и Эйнштейну, ни в его стенах, ни вообще в пределах нашего города, никогда не было.
— Я не гений, — честно признался Дедушев.
— Похвальная скромность, но вы меня не убедили, — отрезал Вольф. — Ни вашим страшноватым синематографом, ни горячими паранаучными доводами, сделавшими бы честь кружку любителей оккультизма. Пусть вам удалось склонить в свою веру этого человека, — он снова брезгливо кивнул в сторону Колобова. — Но я бы желал, чтобы на мне ваши экзерсисы прервались. Иначе я вынужден буду обратиться в соответствующие инстанции.
— Это на вас похоже, — схамил Колобов.
— Что мешает вам испытать мою правоту, Олег Олегович? — упрямо спросил Дедушев. — Совершите какой ни на есть естественный человеческий поступок и посмотрите, что произойдет с империей Моммр, а прибор я вам пока…
— Человеческий поступок? — усмехнулся Вольф. — С готовностью. Как человек здравомыслящий, я прошу вас немедленно покинуть мою квартиру, куда вас никто не приглашал. Оставьте меня в покое, пока я не обратился в милицию.
— Пошли, Дед, — сказал Колобов. — Этого робота в галстуке тараном не прошибешь!
— До завтра, Олег Олегович, — вежливо проговорил Дедушев.
— Нет уж, избавьте меня от удовольствия еще когда-либо лицезреть вас.
— А нашу лабораторию не троньте, — уже с порога воскликнул Колобов. — Зубы обломаете. Мы вам нашу тему на поругание не дадим. Метаморфные структуры себя еще покажут!
— Благих начинаний, — ледяным голосом сказал Вольф и вытолкал его дверью на лестничную площадку.
Ему пришлось проделать несколько дыхательных асан, чтобы вернуть утраченное спокойствие. С неудовольствием он отметил тот печальный факт, что на общение с двумя проходимцами было бездарно убито почти два часа. День начался неудачно, нехорошим оказалось и его продолжение.
Дедушевская пародия на телевизор все еще стояла на столике. К тому же она исправно демонстрировала Вольфу картины мнимого «звездного эха», призванного пробудить в нем некие фантастические, якобы чуждые его натуре человеческие чувства.
«Этот уродец пожирает электроэнергию, — подумал Вольф. — А мне потом придется платить из своего кармана». Он нагнулся, чтобы выдернуть вилку из розетки. И обнаружил, что никакой вилки нет и в помине. Да и шнура, кстати, тоже.
— Занятно, — процедил Вольф сквозь зубы. — Хотя и по-джентльменски. Внутренние аккумуляторы?
Он внимательно обследовал телевизор со всех сторон. Создавалось впечатление, что тот вообще не имел источника питания. Кинескоп был на месте, еще были какие-то рудименты трансформатора, останки схемы на транзисторах и лампах. Зато куда попало, вне какой-либо системы, были впаяны куски явно здесь чуждых микромодулей. «Умельцы у них там, в «Полигоне», что и говорить. Затейники! Пыль в глаза пускать — тоже немалое искусство». Вольф нашарил на обломке передней панели выключатель и пощелкал им, надеясь, что весь этот мираж рассеется. Вместо того, чтобы угаснуть, телевизор с садистской услужливостью сменил картинку — теперь это были не черные корабли-хищники, за безнравственное поведение которых якобы нес ответственность Вольф, а пейзажи гибнущей планеты Роллит.
— Мистика… — пробормотал Вольф.
Он не поленился сходить в ванную за резиновыми перчатками и подсел к хулиганствующему телевизору вплотную. Для начала он ощупал его сверху донизу в поисках еще каких-нибудь выводов для управления. Затем безжалостно отодрал от кинескопа все провода, какие только могли соединять его с мифической, неосязаемой органами чувств и, в чем особенно стыдно было сознаться, непонятной кандидату наук Вольфу схемой усиления и развертки. Но и абсолютно изолированный от чего бы то ни было кинескоп демонстрировал все те же задымленные, залитые лавой ландшафты Роллит. Вопреки же элементарной логике он охотно отозвался на щелканье никак с ним не связанного выключателя и снова ткнул в нос деморализованному Вольфу галактический натюрморт — настороженно зависшие в пространстве звездолеты империи Моммр.
Вольф вдруг совершенно отчетливо осознал, что если он сейчас не выключит телевизор, то сойдет с ума.
За кусачками Вольф не пошел. Он принялся драть дьявольский прибор в клочья собственными руками. Лампы, триоды, микромодули полетели на пол. Тонко пели отрываемые провода в цветных пластмассовых одежках. Поднатужившись, Вольф выломал кинескоп из каркаса и, прижимая его к себе, на коленях отполз от руин агрегата в другой конец комнаты. Затем осторожно, одним глазком, покосился на экран.
Черные тени галактических стервятников на фоне пыльно-багрового диска Роллит.
Рассудка Вольф, разумеется, не утратил.
«Ясно одно, — мысленно рассуждал он, сидя на полу и обсасывая уколотый о какую-то проволоку палец. — Видеозапись здесь ни при чем. И потому совершенно неважно, выключу я прибор или нет. Дела это не меняет. Корпус, схемы — антураж, все дело в кинескопе, но туда я не полезу. И вообще следует вернуть прибору его прежний вид. Но эксперимент необходим, было сказано: нехорошо живу. А что в их понимании значит — жить хорошо? Критерии размыты. Существуют нормативные акты, некие нравственные устои. И я их не нарушаю. Я живу нормальной, правильной жизнью. Никому не мешаю… если мне никто не мешает. Любопытно, какой бы поступок мне следовало совершить, чтобы они назвали его естественным?»
За стеной на лестничной площадке послышался какой-то очень уж громкий топот, а затем немузыкальный женский взвизг. Вольф бережно отложил кинескоп и помотал головой, возвращаясь к реальности. Там, на площадке, продолжали топтаться, словно кому-то пришла фантазия сплясать зажигательный восточный танец в столь неподходящем месте. Женский вопль повторился.
Вольф убрал палец изо рта, поднялся и прошел в прихожую. Конфузливо морщась, прильнул ухом к двери.
— Сатана ты растреклятая! — услышал он голос соседки по площадке, престарелой женщины с богатым трудовым прошлым. — Налил шары! Не тронь бабу, а то живо милицию вызову!
— Я те вызову! — рявкнули в ответ. — Закройся и сиди, пока я и тебе не поднес!
— Господи, и когда ж тебя, паразита, посадят? — причитала соседка. — И когда ж ты башку себе своротишь на радость добрым людям? Ведь ни стыда у тебя, ни совести, черт нетрезвый! Вот где душман-то еще сыскался на нашу погибель…
— У-уйди, старая рухлядь! — заорал пьяный, глухо стукнула дверь, а где-то наверху снова заплакала женщина.
«Куда же смотрит общественность? — сердито подумал Вольф, с некоторым удивлением обнаруживая у себя скачок сердцебиения. — Адреналин поступил в кровь — ни к чему бы. Ничего, сейчас почтенная дама позвонит куда следует, и это безобразие закончится». Он повернулся было, чтобы уйти в комнату, к своим проблемам, и вдруг вспомнил, что на площадке он единственный располагает телефоном. «Дебошира надо унять, — решил Вольф. — Придется сделать анонимный звонок, хотя это и не в моих правилах».
— Ма-а-ма! — заголосила женщина.
Вольф с лязгом распахнул дверь.
— Немедленно прекратите хулиганство! — негодующе воскликнул он.
Медведков — ибо это был Медведков, — выпрямился во весь изрядный свой рост и мрачно поглядел на Вольфа.
— Это еще что за хрен с горы? — спросил он тихо. — Не слыхали такого, не видали…
— Кого вы там преследуете? — продолжал Вольф. — Потрудитесь найти зеркало и с его помощью убедиться в своем скотском подобии, прежде чем приставать к женщинам!
«Хорошо сказано, — одобрил себя Вольф. — Как на соискании. Но этот тип не оценит. Как бы ему сказать подоходчивее, чтобы он все понял и убрался?»
— А это не женщина, — зловеще произнес Медведков, надвигаясь. — Это мне жена. Это она тебе небось женщина, клизма ты очкастая.
— Как вы смеете?.. — начал было возвышать голос Вольф.
Тррах!.. Щелк!.. Звяк, звяк… Тяжелый и, должно быть, грязный кулак Медведкова врезался в лоб Вольфу. Темные очки слетели прочь и разбрызгались о бетонную стену.
— Коля!.. — закричала Анжелика откуда-то сверху. — Что ты делаешь?!
Ббух!.. Стук-стук-стук… Не менее весомый кулак Вольфа, вопреки воле хозяина и чаяниям Медведкова, влепился последнему в зубы, и тот покатился по ступенькам вниз, прямо в объятия участковому уполномоченному, вызванному кем-то из телефонизированных жильцов с других этажей. «Зараза, — подумал Вольф, растерянно глядя на кровоточащие пальцы. — Оказывается, это больно — бить кулаком в лицо!» И тут он вдруг осознал, что впервые за последние пятнадцать лет выругался.
Распростившись с Дедушевым, который остался предельно огорчен результатами визита к патрону зловредной галактической нечисти, Колобов сбегал в гастроном за минералкой. Поборолся с искусом прикупить и сигарет — здесь ему удалось убедить себя, что райские условия для роллитян тоже ни к чему, и некоторая острота ощущений время от времени пойдет им только на пользу. Держа в охапке четыре бутылки «Арзни» и блок «Ту», он свернул в аллею, что вела к его дому. Про себя он именовал этот отрезок дистанции «Аллеей сфинксов» — главным образом из-за многочисленных старушек, дневавших и едва ли не ночевавших на скамейках на всем протяжении пути к подъезду, где ни один прохожий не мог бы укрыться от скрупулезного исследования и систематизации под перекрестным огнем их дальнозорких глаз.
Сегодня старушки настороженно и выжидательно молчали, глядя на Колобова. Напрасно он ломал себе голову, чем вызван такой нездоровый интерес к его персоне, и не учудил ли он вчера чего-либо нештатного, возвращаясь от Бабьева. Лишь подойдя к самому крыльцу, он догадался о причинах их повышенной боеготовности.
На самой последней скамеечке «Аллеи сфинксов» в полном одиночестве сидела крепенькая, будто молодая репка, красивая девушка по имени Верочка Лисичук. Наряд ее, разумеется, не мог пробудить в старушках ничего, кроме осуждения: белый, подчеркнуто просторный блузон плюс розовые, чересчур короткие даже по мнению Колобова брючки. И, самое-то странное, все эти модные нелепицы смотрелись на Верочке очень мило. Прямые соломенные волосы девушки были увязаны на макушке высоким жгутом. Верочка Лисичук делала вид, будто читала интересную книгу, но прикидываться она не умела. Да и книга-то в ее руках называлась «Живое и мертвое в индийской философии» — разве мыслимо такое читать юным девам?
Внутри Колобова что-то хрупнуло и оборвалось. «Неужели меня дожидается? Вот не было печали…»
— Верочка! — с живостью, более приличествующей бодрящемуся селадону, нежели научному сотруднику с восьмилетним супружеским стажем, пропел Колобов. — Какими судьбами в наших краях?
«Убить бы тебя, — мысленно ощерился он сам на себя. — Нет бы прикинуться шлангом и незаметно юркнуть в подъезд! Теперь-то уж Роллит накрылась бесповоротно. А собственно, чего я засуетился? Что же, мне теперь и с девушкой не поболтать, тем более— сотрудницей родного института?! Всего-то навсего — тесные контакты третьего рода между дружественными цивилизациями Роллит и Найви!»
— Здравствуйте, Вадим, — сказала Верочка. — Я загадала: если вы притворитесь, что не заметили меня, то я не заговорю с вами. А если наоборот…
— Ну это уж чересчур слишком! — разливался соловушкой Колобов. — Такой критерий страдает излишней мягкостью. Чтобы тебя не заметить, нужно быть слепым от рождения, да еще войти в дом через чердак, желательно в потемках через три часа после твоего ухода.
— Вы не пригласите меня в гости? — спросила Верочка и пошла пятнами.
— Приглашу, — сказал Колобов. — Если ты поклянешься не открывать там своих очей. Я еще нынче не прибирался.
Пропуская Верочку вперед, он спиной ощутил нахлынувшую со стороны объединенных сил всех старушек «Аллеи сфинксов» волну осуждения.
— Вот, — донеслось до него. — Жена за порог…
— Все они нонеча таковы. А вот давеча бывало…
На лестнице и в прихожей Верочка упорно молчала, прижимая «Живое и мертвое» к себе, словно щит. «Ну и амбре тут у меня, — устыдился Колобов. — Как в гусарской казарме, или где они там жили». Проходя в комнату, девушка украдкой бросила взгляд на себя в пыльное зеркало. Как бы ненароком одернула блузончик, дотронулась до стянутого шнурком с двумя красными шариками соломенного хвостика на макушке.
— Верунчик, хочешь кофе? — спросил Колобовсо всевозможной непринужденностью.
— Хочу, — промолвила Верочка. — Как тут у вас…
— Паршиво, ты имеешь в виду? Загажено? Да, имеет место. Но ведь еще полвоскресенья впереди, успеется навести глянец.
— Нет, не то. Я хотела сказать — уныло.
— Уныло? — Колобов развел руками. — А как должно быть в квартире одинокого, путь даже временно, мужчины?
Тут он вспомнил внутреннее убранство квартиры Вольфа и устыдился вторично.
— Свинарник, конечно, — пробормотал он. — А пойдем на кухню, там как-то уютнее.
— Хотите, я у вас тут подмету? — вдруг предложила Верочка. — И пыль сотру?
— Это зачем? — окончательно смутился Колобов. — Не надо этого.
Потом они сосредоточенно, самоуглубленно пили кофе.
— Вот, начитаешься индийской философии, — попытался сострить Колобов. — Умная будешь. Серьезная.
— Я не от этого серьезная, — промолвила девушка.
— А от чего?
Верочка молча уткнулась в чашку.
— Еще? — спросил Колобов.
— Нет, спасибо. Много кофе нельзя.
— Да, на сердце плохо отзывается. А нам с тобой как нельзя нужны здоровые сердца.
«Не то фиг твои найвиане меня спасут», — добавил Колобов про себя, собрал чашки и понес их в мойку.
— Вадим, — сказала Верочка. — Давайте я вымою посуду.
— Нетушки. В этом доме привилегия мыть чашки навечно закреплена за мной. Никто так искусно не управляется с посудой, как мы, мужчины.
Он покончил с чашками, махнул полотенцем по столу и сел напротив Верочки. Некоторое время они в полной тишине смотрели друг на дружку. «Что же мне с ней теперь-то делать? Самое умное — выпроводить как-нибудь. Дернула же нелегкая за язык. Или тряхнуть стариной, закружить девочке голову?.. Тоже, соблазнитель сыскался, бонвиван хренов. На себя бы лучше посмотрел, да тошно небось».
— Так что у нас случилось, Верунчик?
— Что случилось? — медленно повторила она, словно вникая в смысл вопроса. — Ничего не случилось… Спасибо за кофе. Я, наверное, пойду. Уже поздно.
— Поздно?! — зовопил Колобов. — Час пополудни!
— Мне в библиотеку.
— Так не работает же библиотека!
— Ну… все равно, я пойду, — Верочка решительно поднялась.
В прихожей она, упорно не отпускаясь от нелепой в сочетании с ней книги, влезла в туфельки и принялась возиться с замком.
— А он у вас не работает, — сказала девушка с укоризной.
— Да я знаю, — досадливо произнес Колобов. — Как-то странно все…
— Ничего странного, — ясным голосом проговорила Верочка. — Я вас люблю.
Она испытующе посмотрела на Колобова, ожидая, что тот будет повергнут ее признанием в шок. Она не знала, что Колобов уже был подготовлен.
— Веруня, — сказал он ласково. — Ну зачем тебе это?
— А это всегда низачем. И некстати. Может быть, потому что сегодня воскресенье. И греет солнышко.
— Я же старый. Мне скоро тридцать пять. Я живу неправильно. Я ленивый. Я все время курю и говорю пошлости.
— Я знаю.
— Я женат. Моя жена — очень хороший человек.
— Знаю.
— И что же нам теперь делать?
— Ничего не нужно делать. Все будет по-прежнему. Я никогда больше не повторю вам этих слов и не приду в вашу квартиру пить кофе. Только вы будете знать, что: я — вас — люблю.
— А зачем мне это знать?
— Понимаете, Вадим… Если мужчину любит только жена, значит — он действительно живет не очень правильно. Жена ведь знает его лучше, чем окружающие, она ближе всех к нему, а от окружающих он закрылся в своей раковинке. Но если мужчину любят и другие женщины — тогда для него еще не все потеряно. Когда его любит слишком много женщин — тоже дурно. А две женщины — это, по-моему, в самый раз.
Верочка повернулась и быстро затарахтела каблучками по ступенькам. Ошарашенный Колобов плотно закрыл дверь, убрел на кухню и единым духом опорожнил бутыль минералки.
— Вот она, женская логика во всей красе, — хмыкнул он, расковыривая пачку сигарет. — А может быть, я и взаправду не такая уж мнимая величина, как привык к себе? И приучил к тому окружающих? Привык, знаете ли, с детства готовиться к пенсии, пижон…
Он с яростью затянулся и посмотрел на тлеющий кончик сигареты. Потом перевел взгляд на сияющее за окном небо. Внезапно он испытал странное чувство родства с этим огромным, чистым небом. Там, за этой слепящей голубизной, жила не чужая ему галактика. И он был ей не чужой.
— Гад Вольф! — сказал он решительно. — Тебя сколько женщин любит? Паразит… Закрыть нашу тему? Лабораторию разогнать?.. А дулю тебе!
Прервав его филиппики на полуслове, настойчиво зазвонил телефон. Колобов ткнул сигарету в угол рта и кинулся в комнату.
— Верочка! — заорал он в трубку. — Спасибо тебе, хорошая ты девушка!
— Это не Верочка, — после затяжной паузы ответили ему. — С чего ты взял, будто тебе может звонить Верочка? На кой ты ей сдался, старый сатир? Это я, Дедушев.
— Ерунда, — сказал Колобов беспечно. — Рано вы все на мне крест начертали, господа присяжные заседатели. Я еще поведу богатырским плечом и обращу ваш занюханный переулочек в просторную светлую улицу коммунистического Завтра!
— Ладно тебе, — скучным голосом сказал Дедушев. — Не блажи попусту. Жду тебя через полчаса. В парке возле ротонды.
— Зачем? — встрепенулся было Колобов.
Но Дедушев уже повесил трубку.
…Несмотря на всю скудость накопленной информации, обе противостоящих силы тем не менее имели определенное представление о своих противниках. Пусть это были косвенные, неподтвержденные сведения, но какую-то ясность они вносили. По крайней мере, понятно было, кто ждет тебя по ту сторону барьера, чем тебя встретил и куда уйдет в случае поражения. Звездолеты Соединенного Разума и империи Моммр использовали сходные принципы передвижения в пространстве и в силу общих законов эволюции создавались на основе родственных технологий.
Но никто не знал, даже вообразить себе не мог, что же такое эти загадочные Ччарр, откуда они пришли в Галактику, если ни на одной из планет не осталось никаких следов их зарождения, где и когда они проявят себя в очередной раз, и в чем это выразится. В том, что они наделены интеллектом, мало кто сомневался— настолько разумны были их действия. Передвижки планет и подкачка гаснущих звезд в мертвых системах. Полная разрядка готовых взорваться и разнести вдребезги все окрест коллапсаров. Стабилизация сверхновых, уже разгорающихся, можно сказать — на всем скаку. Да мало ли еще… И не было у Ччарр звездолетов — только сгустки энергии, трепещущие в сетях силовых полей, несущиеся невесть откуда невесть куда.
Рой именно таких энергетических сгустков и пронесся ураганом между замершими в напряженном ожидании противниками, по самой кромке разделявшего их барьера.
И барьера не стало.
Промелькнувшие, будто призрачный след неведомой доселе, непознанной, фантастической ипостаси мироздания, Ччарр так же безмолвно канули во мрак. Понимали ли они то, что сделали? Ведали, в какой вселенский водоворот событий вмешались? И догадывались ли вообще о существовании в этой открытой для них во всех направлениях звездной пустыне кого-либо еще, кроме них самих — могучих, свободных, неподвластных ни пространству, ни времени?..
Звездолеты Соединенного Разума медленно, осторожно двинулись вперед — к закутанной в кокон кипящей атмосферы планете Роллит. В любую минуту, с любой стороны могла последовать отчаянная, бессмысленная, беспощадная атака стервятников Моммр.
Но она не последовала.
Мертвенные, зловещие тени имперских звездолетов проплывали мимо, таяли позади. Они были недвижны. Не отвечали на запросы — как всегда. Но и не нападали.
Что с ними произошло? Неужели беззаботные Ччарр мимолетом, за какие-то доли мгновения, уничтожили их экипажи?
Нет — чуткие приборы звездолетов Разума регистрировали интенсивный информационный обмен между кораблями-стервятниками. Похоже, им попросту не было дела до того, что происходило вокруг.
Не переставая строить самые невероятные догадки по поводу случившегося, спасатели устремились к многострадальной Роллит…
Угодив в участок милиции, Вольф утешал себя тем, что некоторое разнообразие впечатлений ему не повредит. Правда, ему все же довелось испытать несколько неприятных минут, когда увешанный мусором с пересчитанных им ступенек лестничного пролета, Медведков воспользовался отлучкой участкового и принялся беззастенчиво клепать на Вольфа. Что он, Медведков, возвращался-де из гостей под ручку с законной супругой Анжеликой Юрьевной, был выпивши, конечно, самую малость, он свою меру знает, а в подъезде на него напал трезвый, а потому особо опасный, ибо руководствовавшийся холодным расчетом, сознательно решивший бросить вызов рабочему классу в лице его, Медведкова, переродившийся, мать его всяко, интеллигент Вольф, с преступной целью выместить свою мелкобуржуазную ненависть к пролетариям всех стран, а также предать публичному поруганию его, потомственного пролетария Медведкова, потомственную пролетарскую жену. Ну, и не сдержал себя, ответил на оскорбление. А если вышеперечисленный перерожденец в процессе его, пострадавшего за свою классовую сущность Медведкова, зверского избиения где-то обронил очки, то пусть пеняет на себя, пусть убыток возместят ему западные спецслужбы, а за нарушение конституционных прав трудящегося на отдых и брак нехай ответит по всей строгости советских законов. Рука дежурного сержанта потянулась за чистым бланком протокола, и в этом жесте обещано было Вольфу мало хорошего. Запахло письмом в институт, проработкой, понижением, прикрытием тематики, срезкой ассигнований. Но тут в участок ворвались свидетели во главе с доблестной пенсионеркой, которую, как впервые за период соседствования с ней узнал Вольф, звали Ганной Григорьевной. Ситуация резко изменилась, и Медведков только успевал пригибаться под пущенными в него зарядами обвинительной картечи. Его положение усугубил отлучавшийся по своим делам участковый уполномоченный Избушкин. «Какой ты пролетарий, Медведков, — сказал он устало. — Прыщ ты на теле рабочего класса. А за демагогию, за неправомерное употребление не относящихся к тебе высоких понятий, тобою обмаранных, я тебе дополнительно впаяю что могу. Побитые товарищу интеллигенту очки возместишь из своего кармана. И вообще у нас с тобой разговор нынче предстоит особый». — «Товарищ майор! — благородно вмешался Вольф. — Я хотел бы сделать заявление». При этом его внутреннему видению неотступно являлся прекрасный лик рыдающей Анжелики. «Лейтенант, — поправил его Избушкин. — Слушаю вас, товарищ потерпевший». — «Лично я не имею к гражданину Медведкову никаких претензий. Потому прошу освободить его из-под стражи». — «Дает интеллигент!»— изумился Медведков. «Это дело вашей совести, — мрачно сказал Избушкин. — Зато у государства есть претензии к гражданину Медведкову, и немалые. Так что все свободны, товарищи, повестки вам будут разосланы. Медведков, я отпустил только товарищей, а ты у нас нынче гражданин, потому сядь где сидел!..»
Потрясенный Вольф поплелся домой. Его жизненный вектор, сильно погнутый в результате недавних событий, уже не смотрел вперед, в будущее, горделиво и самоуверенно, а нелепо болтался и дребезжал. Внутри у Вольфа установилась странная холодная пустота, и эта пустота время от времени гнусно екала. Саднила рассаженная шершавым медведковским кулаком бровь. Окружающий мир без темных очков с диоптриями казался пугающе размытым, иррациональным. «Сбили с лошадки шоры, — горько думал Вольф, карабкаясь на свой этаж. — А лошадка и дорогу потеряла». Под ногами хрустели стеклянные брызги. Хрустело само пространство-время, недавно еще привычно четкое, понятное во всех его измерениях, обжитое, а теперь вдрызг разбитое грубым вторжением чуждой, потусторонней реальности.
У двери Вольф пошарил в карманах и не обнаружил там ключей. Подобного с ним тоже отроду не бывало. Чтобы выйти из дома и забыть ключи!.. Да ведь покуда он играл в графа Монте-Кристо в участке, у него из квартиры все вынесли! Мебель, утварь, тряпки, деньги — черт с ними, но книги и компьютер с его памятью, которая уже давно была частью памяти самого Вольфа!.. Обливаясь холодным потом, Вольф толкнул дверь — та легко поддалась. Он ринулся вперед, изнывая от предчувствий.
Все оставалось на привычных местах. Книги в стеллажах, компьютер на столе. Раскуроченный прибор Дедушева был рассеян по полу, кинескоп валялся в углу, зловеще мигая. Вольф достал из ящика стола запасные очки, приладил их на нос… В кресле у журнального столика очень неудобно, скованно, зажато сидела Анжелика.
Поскольку регламентирующая программа в мозгу Вольфа засбоила капитально и, судя по всему, надолго, он не нашелся что сказать и самым дурацким образом остолбенел с открытым ртом.
— У вас была незаперта дверь, — промолвила Анжелика низким, чуть хрипловатым голосом. — Я решила присмотреть за квартирой до вашего возвращения. Теперь вы появились… и я ухожу.
Она начала высвобождаться из своей сдавленной позы — словно античная статуя из бесформенного куска мрамора. Екающая пустота внутри Вольфа понемногу заполнялась чем-то густым и теплым, а сам он, ощущая противоестественную слабость в коленях, сползал вдоль стены на случившуюся весьма кстати банкетку. Не окажись банкетки — так и стек бы прямиком на пол.
— Вы… очень красивая, — пробормотал он. — Вы хотя бы подозреваете об этом?
— Подозреваю, — просто сказала Анжелика. — У вас много книг. Винер, «Кибернетика и общество»… Тьюринг… Глушков… Лем… Когда-то я читала все это. Когда-то… тысячу лет назад, — она провела пальцем по пыльным корешкам. — Вы давно их не доставали. Почему?
— Это… — произнес Вольф, не отрывая от нее взгляда. Ему не хотелось говорить о книгах. В голову лезли совершенно иные вещи. — Это базис. Фундамент. А я давно уже возвожу свои стены.
— Мне не пришлось достроить даже фундамент, — продолжала Анжелика. — Четвертый курс университета. Случайная встреча. Пылкая, вулканическая любовь с первого взгляда. Пусть все летит в тартарары, с милым рай и в шалаше!.. И вот я здесь, в шалаше — и милый бродит где-то рядом. Да только рай не удался.
— Почему так обреченно, Анжелика? Все еще можно исправить.
— Кино, — усмехнулась она. — Или дешевая производственная проза из толстых периферийных журналов. Ничего и никогда нельзя исправить. Для этого нужно вернуться в свою молодость, а машина времени пока еще не придумана. Мне уж двадцать восемь, Олег Олегович. Студентка из меня не получится — я не хочу знаний. Я разучилась хотеть их. Зато я научилась обвешивать покупателей, зажимать сдачу и припрятывать кой-чего для дома, для семьи. И ругаться с целым светом — с покупателями же, с грузчиками, с завсекцией. Вот это наука, ни в одном университете не преподается!.. Зачем я говорю это вам? Наверное, потому что мы сосуществуем в параллельных пространствах, которые никогда не пересекутся. Вы чужой, вы из антимира. Сегодня какое-то совершенно ненормальное воскресенье… Но завтра будет обычный понедельник, и все пойдет по-старому, по накатанной колее. Вы умчитесь по своей трассе в свой антимир, а я поковыляю по своему бездорожью в постылый, провонявший овощной гнилью магазинишко. И вы забудете мои слова, да и меня тоже. А мне будет легче: я на миг соприкоснулась с тем, что когда-то потеряла. Побывала в своем пространстве… куда больше ни ногой.
— Вы любите его?
— Люблю? Иногда я мечтаю, чтобы кто-нибудь из нас умер. Но ничего не происходит, и не произойдет. Он даже в тюрьму угодить не способен — не тот склад характера. Он у меня прирожденный мелкий хулиган. Вечером он вернется из участка, повалится мне в ноги, будет каяться, клясться, что с понедельника все пойдет иначе, будет просить прощения. И я его прощу. Что же мне с ним делать еще? А потом наступит понедельник… такой же, как и все понедельники в этой жизни.
Вольф сидел в своем углу, таращился на Анжелику и понемногу терял остатки рассудка. С каждым мигом она изменялась — прямо на его глазах. И он уже начисто забыл свою обычную отстраненность, замешанную на непреходящем самоанализе, потому что Анжелика была прекрасна и делалась все прекраснее, попирая своей красотой все допустимые пределы прекрасного. И ничего не было в ней вульгарного, и встрепанные черные волосы были ей к лицу, и потеки туши на щеках ее не уродовали, и платье вполне уместно не скрывало ее стройных ног. И засбоила вольфовская душа-программа, и увязался в морской узел вольфовский жизненный вектор, и вся эта прежняя ерунда пошла прахом.
— Вы знаете, Анжелика, — проговорил Вольф. — Сегодня с улицы пришли два человека и сказали мне, что я неправильно живу. Я не поверил им, а они мне доказали это как дважды два. Я их прогнал, потому что все равно не поверил. И когда они ушли, жизнь принялась мне вдалбливать их доказательства с бешеной силой. Я даже пострадал, — он усмехнулся и осторожно потрогал ссадину. — Все мы живем не очень правильно. У кого-то рассогласование больше, у кого-то меньше. А кто-то, как я, не хочет верить в свои ошибки. И упирается, охраняя вектор своей жизни, устремленный в темноту. Потому что привык, потому что удобно!.. Человек не может правильно жить в вакууме, не заполненном другими людьми, даже если это идеальный вакуум. Очень обидно осознать это, когда молодость в общем-то миновала, когда на голову рухнул четвертый десяток, и столько лет прошло впустую. Нет, разумеется, что-то сделано, что-то достигнуто — но какой ценой! И цена высока не столько для тебя самого, сколько для окружающих. Анжелика, у меня нет друзей. У меня есть только оппоненты!
— У меня тоже, — сказала она. — Только продавцы и покупатели. И муж, который давно опостылел.
— Я ничего не смыслю в людях! — произнес Вольф с ожесточением. — Они для меня — функции, я не вспоминаю о том, что у каждого из них есть не только настоящее, но прошлое и будущее! Ко мне пришли двое, они хотели мне помочь, а я принял их за прохвостов, преследующих свою мелкую выгоду! Каждый день я видел вас на лестнице, но никогда не думал о вас иначе, как о продавщице овощного магазина и жене люмпена! Мне и в голову не приходило, что вы двигались по жизни тем же путем, что и я, но мы трагически разминулись на каком-то перекрестке. Нужно что-то менять!
— Да нужно ли?
Анжелика шла к нему через всю комнату, а ему казалось — плыла, потому что у него кружилась голова, вокруг рушились стены, проваливался в преисподнюю пол под банкеткой, раскалывался и возносился в безвоздушное пространство потолок. Анжелика подошла совсем близко, ладошкой провела по его щеке, осторожно коснулась боевой раны возле глаза.
— Больно? — спросила она тихонько.
— Ничего, — промолвил он. — Иногда полезно бывает испытать боль впервые за много лет.
— Это воскресенье, — шептала Анжелика, гладя его по голове. — Сумасшедшее воскресенье. Все кувырком, потому что мы изо всех сил стараемся воскреснуть для новой жизни — такой уж это день. И ничего-то у нас толком не выходит… Но оно закончится, и все пойдет как и шло. И ничто не изменится.
— Я так не хочу, — бормотал Вольф. — Я хочу, чтобы изменилось. Я жил неправильно. Я связался с дурной компанией… империей Моммр… Звездное эхо… Обратная связь…
Он чувствовал себя маленьким и слабым. Ему было жаль себя, жаль несчастных роллитян, жаль всех несчастных и обездоленных во вселенной. Жаль — и много больше, нежели просто жаль! — Анжелику. Ему хотелось плакать, отчего — он не понимал, хотя еще недавно ему мнилось, будто он понимал все на свете.
«Анжелика, что вы станете делать, если я скажу, что люблю вас?» — «Ничего не стану делать. Просто не поверю. Так не бывает.» — «А вы знаете, как бывает?» — «Наверное, знаю.» — «Нет, не знаете. И никто не знает.» — «Но вы этого не скажете. Потому что я замужем. И сейчас пойду домой, к мужу.» — «Я скажу. Только соберусь с силами — и скажу.» — «Зачем вам это?» — «Это всегда низачем…»
Где-то на другом краю плоской Земли аварийной сиреной взвыл телефон. Вольф вздрогнул и открыл глаза. Анжелика тоже вздрогнула и отстранилась.
«Для чего? Ну для чего он звонит? Янис кем не хочу разговаривать, кроме нее.»
Вольф поднялся, прошел к телефону, взял трубку.
— Олег Олегович? — спросил его кто-то слабознакомый.
— К вашим услугам.
— Это Дедушев. Тот самый. Я прошу вас о встрече, прямо сейчас. Дело чрезвычайной важности. И прихватите прибор. Он, должно быть, вас сильно стесняет.
— Я не могу… сейчас.
— Потом будет поздно. Приходите в парк, к ротонде. Я жду вас на одной из скамеек.
В трубке запищало.
Вольф беспомощно обернулся к Анжелике.
— Мне надо уйти, — сказал он. — Ненадолго.
— Конспиративная встреча? — спросила она с вымученной улыбкой. — Вы, часом, не шпион, Олег Олегович? Уж очень вы умный, не по нашим меркам.
— Я прошу вас, — промолвил Вольф. — Нет, умоляю. Дождитесь меня здесь. Я еще не все вам сказал. И потом, — он собрал остатки душевных сил, чтобы соврать более или менее правдоподобно, — я потерял ключи от квартиры, а за ней нужен постоянный присмотр.
Дедушев сидел на свежепокрашенной скамейке в тени облупленной ротонды, памятника архитектуры прошлого, а то и позапрошлого века. Он курил, вернее — пытался это делать, должно быть, впервые в жизни. Дым валил из него, как из паровоза.
— Дед, ты спятил? — испугался Колобов. — Ты же помрешь от позднего токсикоза!
— Пусть, — прокашлял Дедушев.
— Здесь покрашено, и ты теперь будешь сзади походить на каторжника.
— Мне это подходит.
Колобов покрутился возле умерщвлявшего свою плоть Дедушева и неловко пристроился на краешке бетонной урны.
— Ты можешь мне объяснить, что происходит? — спросил он. — Какой-то безумный день, или Женитьба Фигаро. С утра ты затеял свою аферу со звездным эхом. Потом мы наведываемся к Вольфу для восприятия от него пинков. После обеда ко мне заявляется Верочка Лисичук… — тут он прикусил язык, чтобы не болтать лишнего.
Дедушев дожевал сигарету и не глядя бросил ее в Колобова — тот едва успел увернуться, пропуская окурок по назначению. В этот момент в аллее стремительно возник Вольф с кинескопом под мышкой. При виде этого непередаваемого зрелища Колобов ахнул, а Дедушев часто-часто заморгал слезящимися глазами.
— Добрый вечер, — произнес Вольф крайне деловито. — Я готов выслушать вас. Только прошу всемерно ускорить изложение, поскольку я не располагаю достаточным временем.
— Это мы уже сегодня слышали, — сказал Колобов. — Что с вами стряслось, Олег Олегович? Неужели выпали с лоджии? И где ваш галстук?
— Неважно, — сказал Вольф, потянув кончик галстука из кармана и тут же утолкав его назад.
— Не садитесь со мной! — закричал Дедушев. — Здесь покрашено!
— Благодарю вас, — сказал Вольф и сел рядом. — Итак, начинайте, Игорь Рюрикович.
— Вы все спятили, — промолвил Колобов убежденно. — Но только не думайте, что я буду третьим в вашей палате.
— Заткнись, Колобок, — сказал Дедушев грубовато. — Я собрал вас, господа, чтобы сообщить…
— Нельзя ли без ерничания? — нетерпеливо оборвал его Вольф.
— Можно. В общем, я вас всех разыграл.
Дедушев соскочил со скамейки, нервно обежал ее кругом и снова сел.
— Что значит — разыграл? — переспросил Колобов сварливо.
— Это значит, что никакого звездного эха не существует. И все вы живете сами по себе, ни с какими галактическими процессами не связаны. И можете хоть всю жизнь ходить на головах, спиваться, безобразничать— ничего и нигде, кроме нашего города, не произойдет.
— А как же… катаклизмы? Бедствия? Роллитяне?
— Все это я выдумал, — Дедушев скорчил язвительную физиономию. — Ты же инженер, Колобок. У тебя высшее образование. Неужели ты допускаешь, что я, простой технарь, смогу придумать сверхсветовую связь, да еще при посредстве некондиционного телевизора из магазина «Юный техник»?
— Но ты же говорил…
— А у тебя своя голова есть на плечах? Если я тебе скажу, что нужно выброситься из окна, чтобы взмыть в небо, ты пойдешь бросаться?
— Но эта хреновина что-то показывает! — горестно вскричал Колобов.
— Один момент, — вмешался Вольф. — Игорь Рюрикович, как вы заметили, я освободил ваш прибор от… э-э… излишнего декора. За что прошу прощения. Тем не менее, он продолжает транслировать вполне удобовоспринимаемые изображения якобы из окрестностей планеты Роллит. Если пощелкать выключателем, который у меня в кармане, прибор демонстрирует нам корабли пресловутой империи Моммр возле воздвигнутого ими силового барьера. Который, как мне представляется, отчего-то пропал. Удовлетворите мое любопытство, объясните, как все это работает — без видеозаписи. Что именно нам показывают, если это не Роллиг, и как именно это делается. Лично я не в состоянии пока разгадать этот ребус.
— Эх, вы, — сказал Дедушев. — А называетесь кандидат наук.
Он отобрал у Вольфа кинескоп, быстро свинтил его тубус и вытряхнул на ладонь обычную круглую батарейку.
— Там еще видеогенератор с микропроцессором, — добавил он. — Вроде вашего «Коммодора», только отечественного производства. А в нем зашита программа смены картинок.
— Но эти экзотические названия! Вы же не могли их выдумать!
— Что так? — усмехнулся Дедушев. — Мне положено иметь фантазию по должностной инструкции.
— Дед, — прохрипел Колобов. — Ох, и гад же ты.
— Зачем вы это сделали? — сдавленно спросил Вольф.
— Проснулся утром. Солнышко светит, воскресенье на дворе. Благодать! Вот я и подумал: почему люди живут неправильно? Почему звезды ходят по правильным орбитам, а люди петляют и кружат? Как им помочь осознать, что каждый человек будто звезда— не песчинка в пустыне, а галактический объект?!
— И помог, зануда, — проворчал Колобов.
— Но отчего вы не ограничились своим другом? — беспокоился Вольф. — Отчего набросились на меня?
— Это чистая случайность. Вдохновение какое-то нашло… На вашем месте мог оказаться кто угодно.
— Дед, — застонал Колобов. — Что ты за зверь такой? Я же тебе поверил. Я же новую жизнь решил начать. Ты мне всю душу вывернул своим телевизором. Я думал — с понедельника за ум возьмусь, тематику разгребу, с диссертации пыль сдую! Аты меня — под дых… Да я же сейчас пьян напьюсь, Верочку соблазню и обесчещу, еще что-нибудь сотворю, только бы изнутри не взорваться!
— Что и говорить, — зло произнес Вольф. — Мало того, что ложь безнравственна сама по себе. Так вы еще и взяли на себя право судить, кому и как жить! Откуда вам знать, что правильно, а что нет? Вы сами лишены твердых нравственных принципов! Я по вашей милости сегодня подрался!
— Это любопытно, — сказал Дедушев. — Надеюсь, вы никогда больше так не поступите. Это вредно для вашего галстука…
Он вдруг с ожесточением стукнул кулаком по колену:
— Господи! Почему вы не можете без подпорок? Почему вам все время нужны то десять заповедей, то моральный кодекс, то звездные сказки, чтобы оставаться людьми?! Ладно, братцы, — мигом погас он. — Пора давать занавес. Живите как умеете.
Дедушев с треском отклеился от скамьи, подхватил мертвый уже кинескоп и побрел куда-то за деревья, в светлый июньский вечер. Колобов и Вольф молча смотрели ему в разлинованную зелеными полосами спину.
— Дед никогда прежде не курил, — наконец промолвил Колобов. — И не врал. А теперь врет напропалую. Отчего бы?
— А где он взял программу для смены изображений? — кивнул Вольф. — Ее же сочинить и отладить надо, а это не каждому по зубам.
— Конечно, — согласился Колобов. Он с тоской посмотрел в потемневшее небо. — Кажется, дождь собирается, как говаривал поросенок Пятачок… Жаль, что все так обернулось. Спокойной ночи, Олег Олегович.
— До завтра, — ответил Вольф. Помявшись, добавил — Заходите как-нибудь… в гости.
— Да? — Колобов улыбнулся. — И о чем же мы с вами станем беседовать?
— Не знаю, — честно сказал Вольф.
— И я тоже, — проговорил Колобов.
В квартире было сумрачно и пусто. Воняло какой-то кислой дрянью. «Хлев, — подумал Колобов с ненавистью. — Авгиевы конюшни. Как в пьесе у Дюренматта: действие разворачивается на сцене, заваленной дерьмом. Минуло полвоскресенья, а потом еще столько же, и ничего не изменилось.» Принюхиваясь, он прошелся по квартире. Разило из мусорного ведра. Уезжая, Циля настрого наказала освобождать его вовремя. Разумеется, Колобов немедленно забыл об этом.
Он распахнул на кухне окно. Воздух посвежел и наполнился оголодавшим комарьем. «Стервы, спать не дадут. Все плохо, все кругом плохо. Позвонить Бабьеву? Может, у него найдется выпить… Мусорная планета Шушуга,» — тут же вспомнил Колобов и едва не плюнул на пол от злости.
В окне болталось и плыло куда-то небо. Пустое, никем не обжитое. Начхать ему было на мелкого муравья Колобова, ни с того ни с сего возжелавшего с ним породниться.
«Плохо мне, — думал Колобов. — На душе пакостно. Была бы на самом деле эта чертова Роллит— наверное, ледником бы накрылась в три слоя. Плохо, плохо… Ну, где же вы, друзья-спасатели? Идеант, Найви, Аморайя? Куда вы все попрятались, что не спешите, едят вас мухи?»
И тут — в комнате — настойчиво и часто — зазвонил телефон.
— Кто? — бестолково закричал Колобов. — Кого нужно?
— Три три четыре четыре три три? — спросила насморочным голосом телефонистка. — Ответьте Алуште.
— Какой Алуште? — растерялся Колобов. — Кто это?
— Это такой курорт, — разъяснила телефонистка и шмыгнула носом. — Южный берег Крыма. Неподалеку от Симферополя. Мечта…
— Циля! — завопил Колобов. — Цилька, ты?!
— Алло, — зазвучал в трубке далекий родной голос. — Вадик, наконец-то я тебя застала дома. Я звоню уже третий день, вся трясусь, совершенно не нахожу себе места. Решила, что если не услышу тебя сегодня, то завтра беру обратный билет. Это какой-то кошмар!
— Циленька, как ты там?
— Все чудесно, и это ерунда. Чем ты питаешься? Ты вовремя ложишься спать? Ты же постоянно не высыпаешься! Как твой обмен веществ? Надеюсь, ты не куришь в постели? А ведро освободил? Мама не звонила? Я имею в виду обеих мам. Как у вас там погода? Ты вытираешь пыль с моего пианино? Я буду тебе звонить каждые три дня, а письмо уже отправила. Ты можешь не отвечать, тут жуткая почта. Ты не простудился? Кстати, почему ты не в постели?
— Цилька, у нас еще вечер, ты все перепутала!
— Разумеется, ты же знаешь, что я слабо ориентируюсь в вашем жутком пространстве и вашем ужасном времени. Как у тебя настроение? Ты там не скис без меня? Как твоя кошмарная работа? Господи, тебе же завтра на работу, а я лезу со своей болтовней!
— Цилька, ты только не молчи, говори что-нибудь…
Галактический объект Колобов сидел на полу, плотно прижав телефонную трубку обеими руками к уху. Перед его зажмуренными глазами водили хоровод большие теплые звезды.
— А-а, — сумрачно протянул измятый Медведков. — Вот и хозяин пришел.
Он стоял, привалившись к двери вольфовской квартиры, и грыз потухшую беломорину.
— Вас уже освободили? — с иронией осведомился Вольф.
— Кому я там нужен… Отрезвили и выпнули домой, до особого распоряжения. Выходного как не бывало. Анка у тебя?
— С чего вы взяли?
— Сердце вещует… Да добрые люди сказывают.
— У меня, — жестко произнес Вольф. — Разрешите пройти.
— Она мне жена, — напомнил Медведков и набычился.
— Неважно, — Вольф отодвинул его и надавил на пипку звонка.
— Будет тебе «неважно», — пообещал Медведков. — Сейчас она откроет, и я сперва тебя грохну, потом ее, а меня суд оправдает, потому как я буду в состоянии сильного душевного расстройства.
— Не хорохорьтесь попусту. Какой из вас убийца, когда вы прирожденный мелкий хулиган?
— Ух ты! — опешил Медведков, увидев расчерченную зеленой краской спину Вольфа. — Это зачем?
— Неважно, — отмахнулся тот.
Щелкнул замок, дверь отворилась. На площадку, щурясь от света, вышла Ганна Григорьевна в домашнем халате и шлепанцах с помпонами.
— Долгонько вас не было, — сказала она попятившемуся Вольфу. — Я уж и вздремнула в кресле, вас дожидаючи. Принимайте жилье, все лежит нетронутое.
Медведков нырнул в темноту мимо нее и тут же пулей выскочил обратно.
— Где Анка, язви вас? — ошалело спросил он. — Куда спряталась, так вас и эдак?!
— А бог ее знает, — охотно ответила незлобивая Ганна Григорьевна. — Попросила меня присмотреть, а сама хвост трубой и умелась куда-то. Так я пойду?
— Да, спасибо вам, — опомнился Вольф. — Спокойной ночи.
Ганна Григорьевна величественно кивнула и прошествовала в свою квартиру.
— Сбежала, — плачущим голосом сказал Медведков. — Бросила меня! Но и тебе тоже во! — он скрутил Вольфу под нос нечистый, но выразительный кукиш.
— Уймитесь, — сказал тот, брезгливо отстраняясь. — Может быть, она ушла домой… к вам.
— Стал бы я здесь торчать понапрасну!
— А к подругам? Ах, да, у нее здесь нет подруг.
— Нет… — повторил Медведков. — Никогошень-ки-то у нее здесь нет, кроме меня.
— Тоже мне, пристанище, — грустно съязвил Вольф.
— Молчи, интеллигент, — обиделся Медведков. — Ты не понимаешь ни шиша. Я же люблю ее, лярву. Я же, можно сказать, выкрал ее. Из свадебной «Волги» вынул, вот у такого, как ты, увел.
— Ну, и кому от этого стало лучше?
— Верно, никому, — Медведков снова сник. — Что же мне теперь делать, куда податься? Ты ученый, дай совет!
— Для начала надо найти Анжелику Юрьевну, — сказал Вольф. — Не может же она оставаться на улице в такой поздний час одна. А потом… человек она свободный, брачные узы в вашем случае — всего лишь дань условностям. Пусть решает сама, как всем нам быть дальше, — он задумчиво погладил рассеченную бровь. — У нее существует возможность куда-то от вас уехать?
— Уехать? — не понял Медведков. И вдруг хлопнул себя по лбу. — Вокзал! Ну точно, вокзал. К отцу она поедет, в Котовск. Или к сестре в Гомель. И как я сразу не допер? Слушай, интеллигент, возьми денег, а я пока на улице тачку захомутаю.
— У меня есть, — промолвил Вольф.
Когда за ними стукнула дверь парадного, из квартиры Ганны Григорьевны вышла Анжелика. И остановилась, держась за перила.
— Твой-то с этим, — сказала Ганна Григорьевна. — На вокзал поехали. Как бы в дороге не разодрались.
— Да нет, — проговорила Анжелика. — Коля спокойный, когда трезвый.
— Ты куда сейчас?
— Не знаю.
— Ой, гляди, девка. Муж какой-никакой, а все ж таки муж. Мало ты его воспитывала, вот что я скажу.
— Разве я нянька ему?
— Тоже правильно. Но ты же его знаешь, выучила за столько лет. А начинать все сызнова тяжко, даром, что молодая. Этот-то… разве он мужик? Встретишься— и не поздоровается. Так, полено с глазами.
— Может быть, никто еще не выстрогал из него Буратино?
Ганна Григорьевна хмыкнула.
— Дело твое, — сказала она. — Нынче воскресенье, чего ж не подурить? А завтра новая неделя, будто старой и не бывало. Решай, стало быть, сама, куда тебе дальше.
— Сейчас решу, — сказала Анжелика.
На далекой планете Роллит, издревле известной во всей цивилизованной вселенной как «Жемчужина мироздания», все возрождалось к новой жизни. Будет ли она прежней? Кто знает… Роллитяне возвращались в разрушенные города, по дороге расставаясь с пережитыми страхами. С любопытством разглядывали они бронированные башни спасательных звездолетов. И каждый втайне надеялся застать свой дом уцелевшим.
С небес падал слепой дождь, смывая с листьев и травинок серый ненужный пепел прошлого.
ВАРЯГИ
БЕЗ ПРИГЛАШЕНИЯ
Получить квартиру в новом доме, если до этого не имел никакой, событие, безусловно, радостное, где-то даже эпохальное. Смотреть на наш дом одно удовольствие, такой он новый и красивый: песочножелтый, девятиэтажный, с длинными балконами и узором из красных кирпичей на торцевых стенах. Если бы только не подходы к нему… Когда-нибудь здесь появятся аккуратные асфальтовые дорожки, клумбы и детские площадки, но пока вместо этого планируемого благоустройства лишь взрыхленная земля, разнообразный строительный мусор и канавы, в которые уже три раза проваливался пьяница местного значения, мой новый сосед, отставной вертухай Бережков, а один раз угодил кто-то трезвый, плохо знакомый с топографией новостройки.
Я перешел канаву по узкой грязной доске, вошел в свой подъезд, достал из почтового ящика «Комсомолку» и письмо, почему-то без обратного адреса. Предназначалось оно мне, хотя я так и не смог вспомнить, чей это почерк. Решил прочесть его дома и пошел на свой третий этаж.
Щелкнул замок, я шагнул в прихожую, хотел повесить сетку на вешалку и остановился с нелепо вытянутой рукой.
Это была не моя прихожая. Вместо досок пола рыжего цвета — великолепный блестящий паркет, вместо зеленой краски, какой обычно покрывают стены в прихожей — красивые сине-черные обои с полуабстрактным рисунком. Вместо моей простенькой ширпотребовской вешалки — ультрасовременное сооружение из меди, которое и вешал-кой-то назвать казалось нетактичным. Произведение искусства, а не вешалка. Место стандартного плафона над дверью в туалет занял элегантный светильник, а сама дверь была не больнично-белой — приятной для глаз синей, гармонировавшей с обоями. Ни такой вешалки, ни таких обоев, ни такого светильника я никогда не видел ни в кино, ни в магазинах, ни в чьей-нибудь квартире. Все это было до ужаса красиво и, без сомнения, очень современно, а из прихожей я видел комнату, напоминающую декорацию для фильма о современном западном бомонде.
Первое, что пришло мне в голову — я ошибся квартирой, по рассеянности проскочил выше или не дошел до своего этажа. А то, что ключ подошел к замку — в конце концов при нынешней стандартизации такие вещи происходят не только в фильме Эльдара Рязанова и юмористических рассказах, но и в жизни. Мне приходилось слышать о таких случаях, а теперь это произошло со мной. Мелкая бытовая хохмочка.
Я забрал сетку и осторожненько, неслышно ступая, вышел на площадку. Оказавшись в неловком положении, самое лучшее — как можно быстрее выпутаться.
И все-таки я не ошибся ни площадкой, ни дверью! Та незнакомая роскошная квартира была двенадцатой, моей, а на двери соседней одиннадцатой, где обитал пьяница местного значения Бережков, белела знакомая царапина от пола до замка, оставленная кем-то из его дружков. И возле моей, двенадцатой, лежал старенький, привезенный из общежития половичок. Это была моя квартира.
И я снова вошел в великолепную прихожую, повесил сетку на произведение искусства, снял туфли и вошел в комнату так неожиданно ставшую чужой. Комнату? Ну да, моя квартира состояла из одной-единственной комнаты. Сейчас, неизвестно откуда, появились еще две, значит, двух лишились соседи, но пока что не слышно, чтобы они взволнованно метались, чтобы они заметили. Правда, они могли еще не вернуться с работы…
Тут я заметил, что старательно думаю о второстепенном, не решаясь задать себе главный вопрос — кто это устроил и зачем? В отлучке я пробыл максимум тридцать пять минут. Не в человеческих силах за такой срок настелить паркет, оклеить стены обоями, заменить лампы, привезти и расставить мебель, привести квартиру в такой вид, словно она пребывает в нынешнем великосветском состоянии месяц по крайней мере. Не говоря уж о том, что не в человеческих силах добавить две лишних комнаты. Люди такого не могут, по крайней мере — пока.
И мне стало страшно. Просто первобытно страшно. Я сидел в великолепном кресле у великолепного стола посреди великолепной гостиной, и меня бил озноб. Хотелось сесть спиной к стене, чтобы никто не прыгнул сзади, хотелось бежать, но куда? От кого? От чего? И к кому? Я не сплю, я не сошел с ума. Мир не изменился. Кроме моей квартиры.
Я распечатал письмо и стал читать. Внешне оно не выглядело необычным — конверт, какие продают в киоске на углу, текст умело, без помарок отпечатан на пишущей машинке.
«Уважаемый Борис Петрович! Без сомнения, вы удивлены и, вполне вероятно, напуганы случившимся. Хотим сообщить вам, что волноваться и бояться не нужно. В случившемся с вами нет ничего сверхъестественного или мистического. Обстановка квартиры, деньги и машина (еще и машина!?) принадлежат вам лично, и вы можете распоряжаться ими, как сочтете нужным. Деньги настоящие, и пользование ими не связано с какими бы то ни было сложностями. Что касается Жанны, то здесь вы также свободны в своем выборе. Советуем ни в коем случае не обращаться в органы милиции или иные аналогичные организации — это для вас чревато».
Я отложил письмо. Это для вас чревато… «Палажи под втарую скамейку тыщу руб. новыми. Если стукнешь ментам — тебе хана». Похоже? Нисколько. Такие письма пишут, когда хотят что-то от тебя получить, но здесь противоположное — от меня ничего не требуют, наоборот, только дают, а неприятностями грозят, если я это сдам властям. Странные шантажисты, шантажисты навыворот…
Действительно, почему бы не набрать 02? Приедет капитан или лейтенант с институтским ромбиком, мне без труда удастся убедить его, что все это не мое и никогда моим не было — я не вороватый завбазой и не подпольный валютчик, я простой программист. Все это богатство скорее всего конфискуют. Интересно, будет ли оно считаться кладом, найденным мною и переданным государству? И… Что? Неизвестный в темном подъезде, сопя, сует мне нож под ребро? Четверо неизвестных заталкивают в машину и увозят?
Дело даже не в обещанных неприятностях, хотя и они — не сахар. Я могу так никогда и не узнать, кто это сделал и для чего, а ведь я страшно любопытен, да и не одно любопытство двигало бы любым, попавшим в такую ситуацию. Еще и долг — долг исследователя, если хотите. Человек, столкнувшийся с таким, просто обязан докопаться до сути — не ради славы, не ради любопытства. Жажда познания, вот что это такое. Если есть загадка, она должна быть решена.
Письмо прояснило кое-что, но одного я решительно не понимал — кто такая Жанна. Слово написано без кавычек — имя женщины? Но где она в таком случае?
Я встал и начал обыскивать квартиру — медленно, методично, как сыщики в романах.
Мебель была великолепной, ковры тоже, одежда, — такую должно быть, носят миллионеры или еще не свергнутые короли. Огромный цветной телевизор, стереомагнитофон, подключенный к квадрофонической системе и установке цветомузыки. Кухня — скопище технических новинок, призванных максимально облегчить труд хозяйки. Ванная — цветной кафель, озонаторы и куча других приспособлений, назначения которых я не знал. Деньги я нашел в секретере, по приблизительным подсчетам, их оказалось сорок три тысячи в рублях, пять тысяч в долларах и еще десять тысяч в неизвестных мне банкнотах.
Для живущего на одну зарплату скромного программиста более чем достаточно…
Огромный холодильник забит разными деликатесами, бар — не менее полсотни бутылок, я узнал лишь три-четыре марки, про которые слышал или читал. Миниатюрный рай. Эдем на одного. На одного ли?
Во время обыска я убедился, что Жанна — имя женщины, и появление этой женщины здесь было предусмотрено. Половину гардероба составляла женская одежда, а в секретере лежали футляры с украшениями — золото и драгоценные камни. Мои неизвестные благодетели были кем угодно, только не крохоборами, и уж безусловно людьми со вкусом. Людьми? Не знаю, не знаю…
Одна маленькая странность — вместе с моими старыми пожитками исчезли все мои книги. Библиотека у меня была небольшая, но хорошая, я подбирал ее семь лет, и если что-то огорчило, так это исчезновение книг.
Зная, что анонимные филантропы боялись крохоборства как черт ладана, логично было предположить, что вместо моих пропавших книг появится масса новых, дорогих и дефицитных. Однако ни одной книги в квартире не было. Думать и над этим ребусом мне уже не хотелось. Хотелось есть.
После того, как я ознакомился с содержимым холодильника, моя авоська с бутылкой кефира, двумя плавленными сырками и банкой хека в масле, казалась инородным телом. Я отнес ее на балкон, вернулся в гостиную и сел пировать, прихватив из бара какую-то красивую бутылку. Интересно начинается отпуск, право…
Звонок в дверь, мелодичный, нисколько не напоминавший звук старого, раздался минут через сорок. К тому времени, несмотря на обильную и вкусную еду, я успел немного опьянеть и уже не боялся никого и ничего, даже неизвестных филантропов. Впрочем, не было смысла их бояться — неприятностями они грозили, если я обращусь в «иные аналогичные организации»…
Первый раз я окаменел часом ранее, обнаружив, во что превратилась моя квартира. Второй раз — сейчас.
Удачнее всего было бы сказать о ней одним-единственным словом — Совершенство. Мисс Вселенная. Самые синие в мире глаза, самые красивые светлые волосы, даже не прикасаясь к ним, чувствуешь, какие они легкие и пушистые. Фигура… губы… улыбка…
На ней были обыкновенные джинсы и голубой батник, но это не имело значения: если напялить на нее рогожный мешок и поставить рядом с королевой в парадном платье со всеми регалиями, никто и не взглянет на королеву, все станут, разинув рот, глазеть на это чудо, мисс Вселенную.
Она улыбнулась, и от этой улыбки где-то на другом конце Галактики полыхнула сверхновая, а я понял, что погиб, и окончательно, любой на моем месте погиб бы…
— Боря, вы меня впустите наконец?
— Я… мы… вы… — сказал я. — Пожалуйста…
Протрезвел я мгновенно, но язык решительно отказывался повиноваться. Если это сон, просыпаться я не хочу. Проходя мимо, она задела меня плечом, ее волосы коснулись моего лица, и я вдохнул приятный легкий аромат незнакомых духов. Я посмотрел в зеркало — оттуда на меня растерянно пялился Борис Петрович Песков, двадцати шести лет от роду, не урод, но и не в коем случае не первый парень на деревне. Среднестатистический молодой специалист. О научной работе не думал, рацпредложений не вносил, изобретений не делал и вряд ли сделаю, фантастических рассказов не публиковал даже под псевдонимом, потому что к литературному творчеству неспособен. Смею надеяться, что не совсем серенький: знаю много, читаю много, в компании не ударю лицом в грязь сумею поддержать и веселье, и умный разговор. Таких миллионы — средние скромные люди, умеющие с должной самокритичностью оценить себя и потому не претендующие на что-то большее, чем они есть. Типичные представители определенной социальной категории. Почему же тогда именно со мной случились эти странности? Чем я их заслужил или в чем провинился по большому счету вселенской бухгалтерии?
— Боря, идите сюда, — позвали из комнаты, и я покорно пошел.
— Здравствуйте, — сказал я. — Вы Жанна?
— Да, — ответила она, открыто глядя мне в глаза. — Боря, вы очень удивлены?
— А как бы вы думали? — спросил я. — Не могли бы вы мне объяснить, кто со мной все это проделывает и зачем?
— Не могу, — сказала она. — Не обижайтесь, Боря, так надо. Скоро вам расскажут все.
— Вряд ли долго.
— Уже лучше, — сказал я, — Ну, а вы? Чем обязан счастью видеть вас в сих чертогах?
— Понимаете, Боря… — она, кажется, смутилась. — Я — ваша жена.
— Елки-палки, — сказал я. — Вы это серьезно?
— Серьезно, у меня и документы есть… Вы хотите меня прогнать?
— Нет-нет, что вы, Жанна, — на этот раз смутился я. — Зачем же сразу гнать… то есть… в общем, я совсем не то хотел сказать, не в том смысле, что вас нужно гнать… Вы, может, есть хотите?
— Хочу.
Я помчался к холодильнику. Пока она ела, не спеша и очень воспитанно, я стоял на балконе и смотрел вниз. Внизу ходили обычные люди, занятые обыденными делами и развлечениями. Две подружки из второго подъезда весело играли в бадминтон на свободном от канав и мусора пятачке. Мальчишки возились с красным мопедом, мопед громко тарахтел и чадил на весь двор. У моего подъезда выгружали мебель припозднившиеся новоселы. Студентка с третьего этажа прогуливала большую палевую овчарку, пес задирал ногу возле обломков бетонных плит и ржавых железяк. От автобусной остановки по сложной траектории, которую я не взялся бы рассчитывать, двигался Бережков и нес две бутылки вермута. Как это ни удивительно, на сей раз он ухитрился благополучно форсировать канаву.
Вокруг продолжалась обычная жизнь. И мальчишки с мопедом, а Бережков с вермутом, и махавшие ракетками девчонки, и все остальные — никто не видел никаких изменений, для них этот день оставался обычным днем. Рядовой день одного из летних месяцев тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года.
Именно их поведение успокоило меня, я перестал бояться за свой рассудок. Просто со мной случилось Необычайное. В какой-то мере это даже интересно: раньше жилось скучненько, пресновато. Что ж, теперь не заскучаешь, теперь просто некогда скучать… Взглянуть, как там Жанна?
В столовой ее уже не было. Я нашел ее в спальне, она легла поверх одеяла, сбросив только туфельки, подложив ладонь под щеку. Либо спала, либо очень ловко притворялась. В ее лице не было ничего пугающего или сверхъестественного. Не привидение, не ведьма — хотя откуда я могу знать, как выглядят ведьмы, если никогда их не встречал? Молодая красивая девушка. Моя жена.
Я вернулся в гостиную. Чувствуя себя одновременно Джеймсом Бондом, Штирлицем и любопытной Варварой, открыл сумочку Жанны. Паспорт— Пескова Жанна Федоровна, русская двадцати трех лет, прописана в моей квартире со вчерашнего дня. Паспорт тоже выдан вчера — на новую фамилию, надо полагать. Свидетельство о браке — если ему верить, вчера мы с Жанной, оказывается, зарегистрировались. Комсомольский билет, взносы уплачены. Пропуск в один из наших НИИ. Красивый тюбик губной помады. Всякие женские мелочи — гребешок, зеркальце и тому подобное. Автобусный билет. Деньги — одиннадцать рублей потрепанными бумажками и мелочь. Ключ от моей квартиры, новенький, как две капли воды похожий на мой.
Документы я исследовал внимательно, они выглядели самыми настоящими — хотя какой из меня специалист по распознаванию фальшивых документов? И вообще — любой школьник, если он прилежно читает детективы, знает, что любая разведка штампует прекрасные поддельные документы, которые можно отличить от настоящих лишь с помощью сложных и трудоемких исследований.
Но я не нужен ни одной иностранной разведке. Государственных, военных, экономических и прочих тайн, коих домогаются ЦРУ, БНД, МАД и остальные, я не знаю. Наш вычислительный центр никогда не был связан с секретными работами. Ну и, наконец, ни одна иностранная разведка не смогла бы сотворить из ничего две новые комнаты… кстати, что там с комнатами? И Бережков, и соседи из тринадцатой давно вернулись с работы, но никто не поднял шума, следовательно, их жилплощадь в целости и сохранности.
Я разыскал ключи и пошел в гараж смотреть машину. «Волга» вполне соответствовала квартире— светло-голубая, обтянутые коврами сиденья, кондиционер, стереомагнитофон, какой-то особенный руль, нестандартные колпаки колес, фары, обивка салона. От обыкновенной серийной машины она отличалась, как венский экипаж от простецкой арбы, не средство передвижения, а роскошь…
Потом я запер гараж и немного постоял, глядя на людей во дворе. Я чувствовал, что отделен от них невидимой стеной. Им оставаться в ритме повседневности, мне разгадывать загадку, может быть, самую хитроумную за всю историю человечества. Получалось, что я уже не один из них, не прежний Песков, исправно работавший с восьми до пяти, вовремя плативший взносы и толкавшийся в очереди за бананами…
Жанна спала. Я устроился перед телевизиром, приглушив звук, и стал смотреть вторую серию трех мушкетеров. Они радовались красавице и кубку, разгадывали козни и разрушали их, дрались — правда, шпаге было отведено обидно мало места, первенствовал вульгарный мордобой, а д'Артаньян с мучительным раздумьем в глазах пытался понять, с какой же стороны, черт возьми, у его шпаги эфес…
Интересно, что сделал бы на моем месте д'Артаньян— не этот шут из телефильма, а тот, из романа? В первую очередь влюбился бы в Жанну. Предположим, это случилось и со мной, а дальше? Ведь несмотря на то, что его имя прочно спаялось с понятием романтики, хотел он сугубо материально— денег, повышений. Это в первом томе мушкетеры по молодости лет очертя голову бросались во всевозможные авантюры, не сулившие никакой выгоды, кроме поцелуев и приятного чувства победы над врагом. В последующих темах они во сто раз рассудочнее, меркантильнее, расчетливее, очень грустное зрелище — четверка друзей двадцать лет спустя…
Вероятнее всего, гасконец, дитя своего дымившего кострами инквизиции века, провонявшего ладаном времени, несомненно, принял бы все за козни сатаны, стремящегося заполучить очередную грешную душу.
В те времена дьявол выполнял, помимо прочего, важную функцию — служил универсальным объяснением всевозможных чудес. Ведь человеку всегда было мало реального мира. Человеку хотелось верить в Необычайное, рассуждать о том, чего вроде бы и нет, но тем не менее оно существует где-то за углом, на соседней улице, и всегда найдется заслуживающий доверия очевидец. Но источником всех чудес был либо бог, либо дьявол.
В бога я не верю. Не верю в сатану — и в патриархального Мефистофеля при козлином копыте, красном плаще и двух воронах, и в рафинированного Воланда в черной тройке и мокасинах из змеиной кожи. У нас есть вещи поинтереснее — Несси, снежный человек, летающие тарелочки. И так далее.
Виновником моего изобилия не может оказаться Несси. Снежный человек не может дарить кому-либо костюмы и цветные телевизоры, так как сам, если верить компетентным лицам, не имеет и пары штанов. Он невольный нудист и бессребренник. Остаются пришельцы из иных миров — вполне современная гипотеза, завлекательная, в духе и стиле века.
Только ничего она не объясняет.
Разумеется, у существ из иных миров могут быть свои представления о контакте. Но вряд ли существует такой способ контакта — человека заваливают материальными благами, вручают ему красавицу жену, а сами остаются в тени, ограничиваясь туманными обещаниями рассказать всю правду когда-нибудь потом, после, при условии, при соблюдении…
— Боря, я проснулась, — раздался за моей спиной голос Жанны, и я гордо отметил, что даже не вздрогнул.
— Ты всегда спишь днем?
— Я? Нет, — сказала Жанна. — Просто я устала, такой день выдался хлопотный, дальняя дорога…
Я начал уже к ней привыкать, да и называть на «вы» собственную жену в наше время довольно странно.
— Иди-ка сюда, — сказал я. На цветном экране мушкетеры и гвардейцы кардинала весело лупили друг друга по мордам. — Садись-ка и рассказывай, как это я вчера успел с тобой зарегистрироваться. Потому что сам я ничегошеньки не помню, я вообще вчера на улицу не выходил, разве что за угол за сигаретами. Были мы в загсе или нет?
— Нет…
— Уже интересно. Как же объяснить, что по документам ты моя жена?
— Я и есть твоя жена, — сказала Жанна и посмотрела так невинно, что мои расспросы на фоне этого взгляда выглядели сплошной глупостью. Как будто то, что она моя жена, такая же прописная истина, как и то, что я живу на Земле, Земля вращается вокруг Солнца, а Солнце восходит на востоке. Лапидарная аксиома. — Ты не рад?
— Ужасно рад, — сказал я. — Вот сейчас встану на голову и начну болтать ногами, визжа от полноты чувств. А потом выбегу на улицу с ликующими воплями, и даже…
Я осекся, увидев, что она плачет, и по щекам ручейками течет размытая зарубежная косметика. И растерялся — не предвидел такого и не знал, что делать. Из-за своей ослепляющей красоты она показалась мне сначала холодной статуей, как женщины из романов Ефремова, я и думать не мог, что она способна плакать, как обыкновенная девчонка. Рассматривал ее как персонаж то ли кошмара, то ли цветного фантастического сна, чуть ли не еще одну роскошную вещь.
Она все плакала, я взял ее за плечи, прижал к себе.
— Думаешь, мне легко? — спросила она сквозь слезы. — Ты хоть у себя дома… Мне уйти, да?
— Не надо, — сказал я. — Оставайся. Делай что хочешь, только не плачь, не люблю я таких сцен… Ну что ты, в самом деле?
Она успокоилась понемногу, взяла протянутый мной платок и стала вытирать расплывшуюся краску.
— Слушай, Жанна, — сказал я. — Все-таки можешь ты мне хоть что-нибудь объяснить?
— Потом, — сказала она. — Все я понимаю, но и ты пойми, нельзя мне…
— Нельзя, так нельзя, — вздохнул я. — Иди умойся.
Без косметики она выглядела еще моложе и красивее, и мне окончательно стало ясно, что, как бы там дальше ни сложилось, никуда мне от нее не деться…
— Мы пойдем куда-нибудь? — спросила Жанна.
— Куда?
— Ну, где у вас развлекаются?
— Ах, вот как? — сказал я. — «У вас»? Это подразумевает, что есть еще и «у нас»? И вы, голубушка, оттуда?
Она молчала, и ее глаза стали испуганными — я снова вторгался в ту область, где действовали неизвестные запреты, наложенные неизвестно кем.
Зазвонил телефон — прежде его не было, он появился вместе с остальной роскошью, и никто из моих знакомых не мог бы звонить… Сообразив это, я схватил трубку:
— Песков слушает.
— Чем занимаешься, Песков? — спросил мужской голос, незнакомый и уверенный.
— А вам какое дело?
— Интересуюсь, — спокойно сказал незнакомец. — Сидишь, поди, таращишься на свой интерьер и места не можешь найти? Жанна-то пришла?
— Кто вы? — спросил я.
— Собрат по счастью. Зовут меня «Виктор», что на вымершем языке означает «победитель». Как жизнь, Боря? Всем доволен?
— Ваша работа? — спросил я напрямик.
— Да нет, что ты. — Мы тутошние… Жанна пришла?
— Да, — сказал я.
— Прекрасно. Одевайся-ка ты попараднее, бери-ка ты ля белль Жанну и приезжай-ка ты в «Русскую тройку». Столик мы для тебя заказали.
— А если у меня настроения нет? — спросил я.
— Ну, не кокетничай. Собирайся и приезжай, очень уж нам хочется на тебя посмотреть. Мы тут…
Голос отдалился, явственно слышно было, как разговаривают двое: «Витенька, ну дай я с ним поговорю..» — «Я и сам могу». — «Нет, дай я, а то ты со своей иронией…» — «Да куда он денется, он же от любопытства на стену лезет…» — «Нет, дай уж я, свой человек как-никак, мягче нужно». — «Держи, аллах с тобой…»
— Боря? — спросил тот, второй голос. — Витя у нас зубоскал, он всегда вот так, с подковырками. Правда, приезжайте в «Тройку», только скажите на входе, что вы — Песков, мы их предупредили. Столик мы заказали, а сами за другим будем. Вы уж не обижайтесь, нам хочется на вас со стороны взглянуть. Приезжайте, мы вас ждем.
Засим трубку повесили.
— Вот так, — сказал я Жанне. — Одевайся, как на прием к королеве, и едем туда, где у нас развлекаются. Добрая душа постаралась, заказала столик.
Она ушла переодеваться. Я надел один из подаренных костюмов и пошел смотреться в зеркало. Поправил умопомрачительный галстук, сделал светское, как мне казалось, лицо и тихонько сказал отражению светским голосом:
— Бокал мартини, леди? Вы чудесно выглядите, я, право… Как часто делаете плезир? Такая жара была, такой сюксе…
Окончив светские упражнения, открыл секретер и набил бумажник. Уголовники на своем жаргоне называют деньги капустой, и в моем случае это подходит как нельзя лучше — в таком количестве деньги уже не кажутся ценностью. Куча радужных бумажек. Капуста…
Жанна выглядела на шесть с плюсом — голубое с серебром вечернее платье, бриллианты на шее, в ушах, на пальцах. Совершенно очевидно, что в таком платье нельзя ехать в автобусе, нужно было вызвать такси, потому что я часа два назад усидел пол-бутылки коньяка, но Жанна, узнав, что меня беспокоит и почему я не могу сесть за руль, дала зеленую пилюлю и заверила, что пилюля мгновенно уничтожит алкоголь в моем организме. Я проглотил пилюлю, и мы вышли — м-р Песков, эсквайр, с супругой.
На лестнице, прислонясь к перилам, стоял м-р Бережков, похожий на печального индийского йога и, похоже, пытался сообразить, где он, кто он и как сюда попал. Увидев нас, он сделал неумелую попытку перекреститься, потом лег на бетон и закатил глаза. Все это было мне уже знакомо, я принес свой недопитый коньяк, поставил рядом с ним и стал запирать дверь.
Поворачивая ключ в замке, я ощутил минутное колебание. Странное ощущение, нехорошая мысль— что если, покуда мы будем развлекаться, какой-нибудь мазурик откроет замок? Вот уж похозяйничает… Очень неприятная мысль, никогда прежде такие не посещали. Не сразу она меня оставила, ох, не сразу…
…Я галантно распахнул дверцу, подал Жанне руку. В ресторане громко играла музыка, в окнах мелькали танцующие, перед дверью толпились желающие попасть внутрь, но швейцар, который мог бы сойти за генерала, будь на нем меньше галунов, не пущал. Попасть в «Русскую тройку» даже в это относительно раннее время непросто, ресторан модный… Мы уверенно подошли к двери, я заметил своего шефа с супругой, томящихся в толпе жаждующих, и у меня возникло злорадное такое желание отвести душу.
— Игорь Сергеевич, и вы здесь? — светски спросил я. — Недаром говорят, что только гора с горой не сходится, а человек…
Шеф взглянул на меня, и… Он был достаточно воспитанным, чтобы не разевать рот, но ему страшно хотелось это сделать, и я его вполне понимал. Вряд ли он думал увидеть меня здесь в таком костюме и с такой дамой. Никак не ожидал.
— Борис Петрович? — спросил он почти ровным голосом, и я понял, что он овладел собой, но в голове у него, понятное дело, полный сумбур. — Какими судьбами? Вот не ожидал…
Я не сомневался, что он не ожидал. Я сказал, исходя светскостью:
— Да вот понимаете ли, жена вытащила развеяться. Как-никак отпуск…
— Чья голубая «Волга» с краю? — зычно вопросил крупный мужчина в фуражке таксиста.
— Моя, — сказал я, косясь на шефа — он уже не мог владеть лицом.
— Отгони, — попросил таксист, — а то проехать не могу.
Когда я вернулся, шеф, немного уже оправившись, игриво спросил:
— Почему же вы никогда не говорили, что женаты? Прятали такую прелестную жену, крепостник вы, право…
Мы вежливо посмеялись.
— Собственно, мы поженились буквально на днях, — сказал я. — Однако что же мы стоим? Пойдемте?
— Но ведь не пробиться…
— Ничего, — сказал я уверенно. — Что-нибудь придумаем.
Шеф попробовал было отпустить какой-то комплимент Жанне, но его супруга пронзительно взглянула на него, и он увял. Давно уже циркулируют слухи, что шеф в дополнение к прочим достоинствам еще и устоявшийся подкаблучник, и после этой мимолетной немой сцены я окончательно уверился, что слухи были насквозь правдивы.
Квазигенерал браво загородил подступы, но я веско сказал:
— Я — Песков.
Судя по его реакции, неизвестные, заказавшие мне столик, дали ему на лапу весьма и весьма… Был вызван метр, каковой быстро провел нас к столику, очень удачно выбранном теми же неизвестными — на виду и вместе с тем не в самой гуще и достаточно далеко от эстрады. Предупредительный официант возник, как чертик из коробочки.
Я взглянул на шефа, тщетно пытавшегося сохранять светскую невозмутимость, и стал развлекаться, небрежно зачитывая официанту названия самых дорогих и престижных яств и питий. На всю компанию. Шефу я объяснил, что сегодня у меня большой праздник, событие едва ли не эпохального значения, и потому они с супругой — мои гости. По закону гор, так сказать. Ошеломленный шеф не сопротивлялся.
Я попытался взглянуть на все его глазами.
У него есть сотрудник — молодой специалист, щеголяющий обычно в джинсах индийского производства, или костюмчиках из магазина «Елочка», а наша «Елочка», несмотря на схожесть ботанического названия, отнюдь не московская «Березка». На работу сей молодой человек ездит демократично — на автобусе, хотя, как поговаривают, собирается покупать мопед. Живет в государственной однокомнатной квартире, обставленной продукцией местных мебельщиков. Дяди-министра или тети-завмага нет. Ярлык на меня давно наклеен.
И вдруг этот самый сотрудник, коему давно найдено место в строгой иерархии шефа, сидит в модном ресторане, куда его пропустили без звука, едва услышав его фамилию, делает заказ на сумму, превосходящую его месячную зарплату, и не поморщится, одет как дипломат великой державы на приеме у королевы, и на пальце у него массивный золотой перстень, а на руке последний визг — суперплоские часы толщиной с двухкопеечную монету, мэйд ин, естественно, Джапан, и пьет он самое дорогое, что нашлось в этом заведении, и небрежно докуривает до половины «Кэмел» — не лицензионный финский, а настоящий штатовский, а рядом с ним его обворожительная супруга, вся из себя в бриллиантах, да, про «Волгу» на улице мы забыли… Бедный шеф — мещанин новейшей формации…
Прежний мещанин, тот, что бесхитростно гонял чаи под абажуром, умиленно слушал канарейку, висящую в клетке над горшком с геранью и дремуче мычал, когда его спрашивали, как он относится к последним исканиям Антониони, давно канул в прошлое. В атавистически чистом виде он существует лишь на самой глухой периферии, подобно снежному человеку, да и там, усиленно вымирает.
Появился другой. Он неглуп, даже интеллигентен, довольно часто — ценный работник и хороший специалист в своей области. Его книжные полки поразят вас, и часто эти книги не пылятся престижно-мертвой деталью интерьера. Он не покажет себя профаном в споре об экзистенциализме и его наиболее ярких апологетах, да и само это слово произнесет без запинки. Не ударит в грязь лицом в разговоре о музыке, современной и классической, Кафке, Бермудском треугольнике, философском смысле «Мастера и Маргариты» и последних происках США в Африке в свете глобальной стратегии Пентагона и «Семи Сестер». Остроумен, начитан, следит за мировой политикой, новинками культурной жизни и науки, может быть душой компании, не спутает Мане с Моне, одним словом, настолько разносторонен и интересен, что невольно хочется думать — может быть, мещанином был только тот, классический, с геранью и чвикающей канарейкой, и раз он, дремуче-абажурный, вымер, то и само мещанство упокоилось вместе с нам? И не являются ли попытки доказать его существование в нашем сегодняшнем обществе сродни усилиям создать вечный двигатель?
Увы. Хорошенько присмотритесь к нему и обнаружите любопытный штришок.
Пока речь идет о Сартре или НЛО, разговор остается нормальным разговором, он даже может изменить точку зрения на твою, признать, что прав был ты, а он заблуждался. Но если ты попытаешься втолковать ему, что тебе в тысячу раз приятнее валяться на диване с новой книгой или мотаться по горам и лесам в компании себе подобных, нежели пробиваться к Ивану Иванычу, который через Петра Петровича может, если его об этом попросит Сидор Сидорович, достать такое, что в Союзе имеют только два маршала, один засекреченный физик и один первый секретарь, если ты попытаешься ему это втолковать, ты погиб. Он не скажет тебе этого открыто, в глаза, отделается многозначительными кивками и обтекаемыми фразами, но будет уверен, что ты все врешь, что тебе просто стыдно признаться в отсутствии денег, нужных знакомств или деловых способностей, и оттого ты изворачиваешься, как можешь, придумывая какие-то смехотворные объяснения. И это самое страшное — он верит, что высшая добродетель в том, чтобы жить так, как живет он. Снова мы вернулись к коронному тезису мещанина — чтобы все были как все…
Вот это и есть мой шеф — великолепный представитель своего племени, экземпляр, путем сложных, непроясненных наукой мутаций образовавшийся из прежнего геранщика.
К нам подошли два очень приличных молодых человека и пригласили на танец наших дам. Подозреваю, что первый пригласил супругу шефа только потому, что второму показалось неудобным приглашать одну Жанну. Не перевелись еще у нас тактичные люди…
— Прошу, — сказал я, наполняя бокал шефа.
— Нет, это какая-то мистика, — пожаловался он. — Вы, Борис Петрович, и вдруг… Простите, никогда не ожидал…
— Ах, дорогой Игорь Сергеевич… — сказал я, небрежно гася докуренную, конечно же, до половины сигарету. — Двойная улыбка Фортуны, если можно так сказать. Во-первых, умер мой дед, генерал Песков. Слышали, надеюсь, о таком? Во-вторых, Жанна Федоровна — дочь… — я очень многозначительно помолчал. — В общем, вы понимаете…
Все. Я его раздавил. Повизгивая от удовольствия и зависти, он поставил меня над собой. В глазах его полыхал один из кличей его племени: «Умеют же люди устраиваться!»
Вернулись наши дамы, и шеф сказал своей:
— Лена, а ты знаешь — Борис Петрович, оказывается, внук генерала Пескова?
— Неужели того самого? — почти без промедления изумилась Лена.
Я скромно потупил глаза. Может быть, и правда был такой генерал Песков?
Официант поставил передо мной бутылку шампанского, которого я не заказывал.
— Ваши друзья просили передать, — сказал он, автоматически обернувшись в сторону того столика.
Я посмотрел туда. За столиком сидели двое мужчин, и один из них, перехватив мой взгляд, приподнял бокал и поклонился. Он был высокий, спортивного склада, лет сорока, с жестким интеллигентным лицом, в очень модных очках. Второму было лет шестьдесят. Полная противоположность первому— кругленький, даже расплывшийся, румяный такой пикничок, излучавший любовь ко всему, что попадалось на глаза. Что касается одежды, то нас явно обшивал один и тот же портной.
Снова какой-то парень пригласил Жанну, и я разрешил, — наверное, слишком горячо — она взглянула на меня с легким недоумением. Я встал, подошел к тем двоим и спросил:
— Присесть позволите?
— Ну конечно, Боренька! — воскликнул толстяк, и я узнал голос из телефонной трубки.
— Виктор, — сказал спортивный. — Впрочем, я уже представился по телефону. Это Назар Захарыч. Рады приветствовать. Вижу, что, вы вполне освоились со своим новым положением, так и надо, молодец. Вы мне нравитесь, Борис.
— Весьма тронут, — сказал я. — Польщен. Надеюсь, теперь вы объясните суть и цели? Согласитесь, что я чувствую себя…
— Это пройдет, — бодро сказал Виктор. — К хорошему привыкают очень быстро. А суть и цели… По причинам, которые не стоит здесь приводить, потому что к завтрашнему дню они устареют, мы посвятим вас в некоторые тайны только завтра. Потерпите?
— Потерплю, — сказал я.
— Значит, часов в шесть вечера мы вас навестим. Честь имею.
Я совершенно правильно понял нехитрый намек и вернулся к своей компании. Все складывалось прекрасно, оставалось пить и веселиться.
Вечер промелькнул незаметно — ведь шеф остроумный и приятный собеседник, душа компании, а теперь, когда он признал во мне равного себе и даже стоящего чуть выше, он был особенно мил. Соизволив вспомнить о моих увлечениях, он объявил, что у него имеется редкое издание Булгакова, и, так как он считает себя моим должником… Некоторое время мы успешно состязались в светскости, но состязание прервали наши дамы, напомнившие, что сегодня они танцевали только с чужими, так что пора нам проявить инициативу. Мы вняли.
После закрытия мы отвезли домой шефа с супругой, получили горячее приглашение навестить их как можно скорее, приняли его и поехали домой. Не сомневаюсь, что сегодня в качестве колыбельной шефу придется выслушать монолог на тему «Живут же люди, умеют же добиться!» и, если я хоть что-то понимаю в людях его типа, с сегодняшнего дня он возненавидит меня тайной жгучей ненавистью — обязательно тайной…
На площадке валялась пустая бутылка — Бережков очнулся, радостно выхлебал мой коньяк и исчез в неизвестном направлении. А дверные замки оказались целехоньки, злоумышленники бродили где-то далеко, но все равно нужно было поставить запоры похитрее, это можно устроить хотя бы через шефа, есть у него маленькая записная книжечка с координатами нужных на все случаи жизни людей…
А на нас Жанной напала какая-то дурацкая оторопь, мы стояли посреди комнаты, не глядя друг на друга
— Поздно… — промямлил я, косясь на окно с задернутыми роскошными шторами.
Жанна шагнула ко мне и положила руки мне на плечи.
…В дверь звонили длинными гестаповскими звонками. Я продрал глаза, выскочил из постели и стал натягивать брюки, одновременно выгибая шею, чтобы взглянуть на часы. Половина восьмого. Вот так всегда — когда я знаю, что нужно на работу, исправно вскочу в шесть, абсолютно самостоятельно, но если впереди свободный день, обязательно требуется постороннее вмешательство.
В прихожей я столкнулся с Жанной, спешившей из кухни. На этот раз она была одета в довольно скромное платьице. Звонок мелодично взвыл еще раз.
— Боря, я на работу, — сказала Жанна. — Можно, я машину возьму?
— Пожалуйста, — сказал я.
— Завтрак на кухне, не скучай.
Как будто мы расставались так по утрам в сотый раз. Я открыл дверь. За дверью стоял Генка Белоконь, бородатый, невозмутимый, в черной кожанке, собственноручно сшитой по собственному фасону, в желтом мотоциклетном шлеме, на котором справа распластала кралья черная летучая мышь, а слева натягивал лук черный кентавр. Он любил выглядеть пижоном, хотя никогда им не был.
— Пока, — сказала Жанна, чмокнула меня в щеку, побежала вниз по лестнице, и от белоконевской невозмутимости не осталось и следа. Белоконь — вот кто мне нужен. Во-первых, он такой парень, на которого безусловно можно положиться, во-вторых, он — президент городского клуба любителей фантастики, значит, привык ко всевозможным сногсшибательным гипотезам и теориям — я бывал на нескольких их заседаниях. Он — в какой-то мере специалист по необычному, а мне сейчас нужен именно такой специалист…
— Ну, очухался? — сказал я. — Привет. Какими судьбами в такую рань?
— Вот, держи своих «Мушкетеров», — протянул он мне книгу. — Подумал — дай заскочу по пути.
— Заходи-ка, — сказал я.
— Некогда.
— У меня беда.
— Непохоже что-то, — ухмыльнулся он в бороду.
Я сгреб его за рукав и втащил в прихожую, он глянул по сторонам и обратил ко мне вопрошающий взор.
— Это еще цветочки, — пообещал я и поволок его в комнату.
— Погоди, черт, — уперся он. — Дай хоть мокроступы сниму. Ну, и как все это нужно понимать?
Я толкнул его в роскошное кресло, придвинул ему сигареты, хрустальную пепельницу и принялся рассказывать все по порядку. Про свалившуюся словно с неба роскошь. Про Жанну. Про двух незнакомцев из ресторана, про моего поверженного в прах шефа. Про то, что мне страшно и я не понимаю, что делать дальше, не знаю, чего ждать.
— Так… — сказал он, теребя бороду. — Значит, эта прелестная блондинка, твоя жена, если верить документам… Ты знаешь, почему снежный человек до сих пор не добился официального признания? Документов у него нет, с водяными знаками и печатями. Потому в него и не верят. Мысль обратиться в милицию или КГБ отбросил?
— Что они могут сделать… А если все повторилось бы?
— Правильно. Моральной поддержки жаждешь?
— Конечно, — согласился я, стараясь не выглядеть очень уж жалко. — У тебя есть какие-нибудь соображения по поводу?
— Посмотрим. Ты не возражаешь, если я немного покопаюсь в твоих чертогах?
— О чем разговор!
Он покрутился по комнате, включил и выключил телевизор, залез в нутро магнитофона, мимоходом завернул на кухню, позвенел там чем-то, ушел в спальню, и слышно было, как он копается в шкафу. Мне стало легко и уютно, наконец-то я был не один…
Минут через десять он вернулся.
— Ну? — спросил я жадно.
— Ну, ну… — он плюхнулся в кресло и скрестил ноги в линялых джинсах. — Интересное кино. Теперь хоть гони, не уйду. Куда она отправилась, твоя сказочная принцесса?
— На работу.
— Как прозаично… Ну конечно, они должны были и это предусмотреть.
— Кто? — спросил я с надеждой.
— Ну откуда я знаю? Те, кто за этим стоит. Ведь кто-то за всем этим стоит, ты согласен?
— Конечно.
— Обычным путем мебель сюда попасть не могла. Две лишних комнаты — тоже из арсенала средств и возможностей, какими мы пока не располагаем. Пока, смею думать. Какие-то штучки с пространством, вероятнее всего. Взаимопронимающие пространства, скорее всего. То есть твоя спальня и комната пьянчуги Бережкова находятся в одной и той же точке.
— Это я и сам знаю, — сказал я. — фантастику твоими трудами регулярно читаю. Интересно, а если попробовать пробить стену?
— Лучше не стоит.
— Не буду, — сказал я. — Итак, о фантастике. Как я заметил, во многих книгах обязательно существует этакий резонер, он же Главный Проясняющий Темные Места. Вот и давай проясняй, как-никак у тебя профессиональная подготовка, президент.
— Попытаюсь, — сказал он задумчиво. — Какие у нас с тобой должны быть ключевые вопросы, ты не думал?
— Думал уже. Зачем все это? Кто — не стоит и гадать, все равно не догадаемся. Каким образом — ну, какой-нибудь телекинез. Даже покойный Глушков пытался теоретически обосновать телекинез. С какой целью все это затеяно — вот что меня волнует.
— Так вот, коли уж я Главный Проясняющий, то я, кажется, догадался.
— Ну?
— Конечно, я могу и ошибаться, но… Боря, ты гордый человек? Или нет, я не так формулирую. Ты считаешь себя венцом творения?
— Не знаю, — сказал я. — После всего, что случилось, я верю, что существует кто-то могущественнее нас, я, разумеется, не о боге. Аргументы, знаешь ли, убедительные…
— А как ты смотришь на роль подопытного кролика?
— Я?
— Ты. Понимаешь, аналогия возникает в первую же минуту. Точно так же мы у себя работаем со всякой живностью (он биолог), ставим ее то в преотличные, то в препаршивые условия с самыми разнообразными целями, но основа всегда неизменна — исследовать реакции подопытной мышки или свинки. Я могу ошибаться, но страшно похоже…
— Не очень это меня радует, — сказал я. — И что им от меня нужно? Или от нас трех?
— Хотел бы я это знать… Согласись, что наши неизвестные «они» вряд ли станут интересоваться простейшими реакциями, подсовывать тебе деньги только для этого, чтобы узнать, станешь ты их тратить или нет, заявишь в милицию или нет. Все-таки человек не морская свинка, мне очень хочется верить, что затеяно нечто грандиозное, большой эксперимент ради большой цели… Ладно. Экспериментируют они, попробуем экспериментировать и мы. Как по-твоему, человек твоя Жанна или робот?
— Ну, ты даешь, — сказал я. — Что это тебе в голову взбрело?
— Экспериментирую, хватаюсь за что попало. Хотя если она и робот, то такого класса, что это, собственно, уже и не робот.
— Провались ты, — сказал я. — Никакой она не робот, понесло тебя по вашим гипотезам…
— Ладно, пойдем дальше. Тебя не удивило, что среди изобилия материальных благ книги отсутствуют?
— Еще как удивило. И новых не выдали, и старые сперли, гады.
В дверь позвонили, и я пошел открывать. На площадке стоял невысокий мужчина в коротком светлом плаще, подтянутый, напоминающий офицера в штатском.
— Чем могу? — спросил я.
— Вы разрешите войти? — спросил он, чуть наклонив голову, это было похоже на старинный офицерский поклон. — Мне хотелось бы с вами поговорить.
— Пожалуйста, — сказал я. Со вчерашнего дня я почти не удивлялся всяким странностям, к тому же у меня мелькнула мысль, что незнакомец может и иметь к этим странностям какое-то отношение, так и вьются вокруг меня незнакомцы…
Он прошел в комнату, не сняв плаща, я отметил, что он и глазом не повел по сторонам, словно увидел именно то, что и ожидал. Для человека, пришедшего к незнакомым ему людям, у него было слишком уж невозмутимое лицо. Или я не был для него незнакомцем?
— С кем имею честь? — спросил я, усадив его в кресло.
— Называйте меня просто Иванов, — сказал он. — Видите ли, там, откуда я родом, моя фамилия встречается столь же часто, как у вас фамилия Иванов. Так что смело зовите меня Ивановым.
Белоконь взглянул на меня со значением, но я и сам знал, что нужно делать.
— Иванов, — начал я, — какая у вас должность на вашей планете?
— На вашей — инспектор-наблюдатель, — сказал он спокойно. — На нашей я не работаю. Давно уже.
— И за кем же вы наблюдаете? — спросил Белоконь.
— За вами, естественно.
— Зачем?
— Я историк, — сказал он. — Какой историк не хотел бы своими глазами увидеть прошлое? А вы ведь— наше прошлое.
— Это вас я должен благодарить за подарки?
— Нет, — сказал Иванов. — Давайте сразу внесем ясность. Эксперимент с вами проводит другая цивилизация, другая раса. Это, впрочем, такие же гуманоиды, как мы с вами, в чем вы могли убедиться на примере Жанны. Между прочим, наши идейные противники, но что поделать — сосуществуем…
— Схватка двух миров… — пробурчал Белоконь. — И Земля — арена. Я-то думал, что такое случается только у Саймака.
— Интересно, почему вы так думали? — обернулся к нему Иванов. — И вообще, что вы думали, президент? Что в космосе нет разумных, кроме вас? Или они есть, но идейных расхождений у них быть не может? Все они, как горошины из одного стручка, да? Геннадий, вы ведь живете не на Земле, вы живете в космосе, ваша атмосфера — не броня, а космос не шеренга слепков с одной-единственной матрицы, когда же вы это поймете?
— Так, — сказал я. — И оттого, что наша атмосфера— не броня, вы можете экспериментировать, как хотите?
— Я уже сказал, что это не мы. Не путайте нас с ними. Мы были и остаемся наблюдателями, только наблюдателями, вы понимаете? Не имеете права даже шевельнуть пальцем.
— Даже если кто-то отдаст приказ начать ядерную войну?
— Даже.
— Это не жестоко?
— Иногда разумная жестокость лучше абстрактного гуманизма.
— Ага, — сказал Белоконь. — Это старая песня — что тот, кому оказали помощь, станет вечным нахлебником филантропа. Интересно, с какой стати? Понятия не имею, что творится в космосе, поэтому буду приводить только земные примеры. Вы хорошо знаете нашу жизнь?
— Я у вас шестой год, — признался Иванов. — Другие и дольше, так что разбираемся.
— Прекрасно. Тогда вы должны знать, что наша страна много помогает другим странам, но они не собираются превращаться в нахлебников.
— Неудачный пример, — сказал Белоконь. — Во-первых, вы говорите о делах вашей планеты. Во-вторых, вы путаете помощь с опекой. Представьте — друг против друга стоят изготовившиеся к бою армии, вот-вот должна прозвучать труба, и в этот момент к военачальникам одной из сторон подходит незнакомец и предлагает: «Не стоит вам губить своих солдат, отпустить их по домам к женам и чадушкам, а с вашим противником я разберусь сам». И начинает разбираться. Солдаты той армии, который он протежирует, расходятся по домам и какое-то время благоденствуют. Но однажды появляется новый, незнакомый враг, и для борьбы с ним мало торопливо собранных солдат, нужен опыт, который как раз и помешал приобрести благодетель. И ничего другого не остается, кроме как снова кликать его, доброго, могущественного. Хорошо, если он окажется поблизости и не опоздает… Вы сумели отказаться от бога, найдите в себе силы отказаться и от заоблачных варягов.
— Можно проще. Одна-единственная акция — уничтожение ядерного оружия.
— А химическое? Бактериологическое? Бомбы, что выжигают кислород в радиусе километра? Шариковые? А промышленность, производящую взрывчатку, тоже — в порошок? А атомные заводы? Но тогда вы не сможете производить атомные электростанции, лучевые пушки для онкологов, аммонал для шахтеров. Наконец, главное — заводы по производству эйчбомб существуют не в безвоздушном пространстве, они неразрывно связаны со всей промышленностью производящей бомбы страны. Вы в самом деле согласны ради избавления от атомного страха вернуться в каменный век? Что тогда? Средства из арсенала вашей фантастики — все эти гипноизлучатели, за минуту превращающие людей в ангелов? Между прочим они у нас есть, маленькие, правда, их используют биологи и косморазведчики против диких зверей, но мы можем сделать и большие. Хотите? Ах, вам лично «позитивная реморализация» не нужна? Пиночет, Стресснер и так далее? А миллионы негенералов и не-чинов? Кто будет производить отбор — вы?
Отличный вышел бы из него боксер. Он гонял Белоконя по рингу, небрежно отмахиваясь, как от комара, прижал к канатам и не добил только из жалости.
— Хватит, Генка, — сказала, — мне было жаль его, и себя тоже, потому что он частично высказывал и мои мысли. — Действительно, если вдуматься, вся эта гнусь не растеряется и без бомб, был бы только лес, где можно выломать дубину. Давайте о чем-нибудь другом.
— Хорошо, давайте о другом, — согласился Белоконь. — Иванов, вы же наблюдатель, вы не имеете права шевельнуть и пальцем, почему же вы к нам пришли?
— Во-первых, я дал вам минимум информации, — слегка улыбнулся он. — Во-вторых, обстоятельства особые. Песков уже вошел в контакт с «филантропами». Это прозвище, мы их так зовем.
— А они вас?
— «Перестраховщики». Прозвища считаются оскорбительными. Потому я и смог появиться у вас, что вы уже вышли на контакт с Сообществом, к сожалению, не с лучшими его представителями. Тем не менее я не имею права шевельнуть и пальцем, чтобы чему-нибудь помешать.
— Какова цель эксперимента? — задал я вопрос, который следовало задать раньше.
— Подготовка к их коронному номеру, который они собираются проделать с вашей планетой. Дать каждому то, что они дали вам троим.
— А потом?
— Ничего. Они и не собираются вступать в какие-либо контакты. Уничтожат ваше оружие, сделают невозможным его дальнейшее производство, осыплют планету изобилием и вернутся к себе.
— Но ведь это ваши идейные противники! Вы не собираетесь вмешиваться?
Лицо Иванова стало грустным и каким-то беспомощным:
— Вот этого мы как раз и не можем. Существуют Сообщество и его законы. По законам Сообщества мы можем вмешаться. Вернее не мы лично, я просто историк. Служба Безопасности обязана вмешаться, но только в случае военной агрессии против вас или иного применения силы, — он грустно улыбнулся. — Говоря откровенно, какими бы ни были входящие в состав Содружества цивилизации, ни одна из них не станет применять силу против какой бы то ни было другой. Говоря совсем откровенно, законы Сообщества несколько устарели, но изменить их, как вы понимаете… Смаху такое не делается. А «филантропы» назубок знают законы. Никакого применения силы, с неба свалятся дары, опустеют арсеналы и только. Я не имею права даже высказать свои соображения.
— Ну, а все-таки?
— Не могу. Мне не нужно было приходить.
— Кто же Жанна? — спросил Белоконь.
— Человек, разумеется.
— А почему она?
— Бросьте вы, — сказал Иванов. — Что толку копаться в третьестепенных проблемах? Думайте о главном.
У меня создалось впечатление, что его невозмутимость— маска, а на самом деле ему страшно хотелось побеседовать с нами о многих серьезных вещах. По тому, как он говорил, как держался, видно было, что его волнуем и мы сами, и наши проблемы, и готовящаяся акция. Что позиция стороннего наблюдателя противна ему, угнетает, и он охотно послал бы к чертям все запреты и полез в драку, но законы заставляли его молчать и держать руки в карманах. Я завидовал ему и жалел в то же время. Конечно, вряд ли они жили скучно, но они жили под безопасным небом, а нам еще предстояло только сворачивать горы. Или уже нет?
— Хоть что-то вы собираетесь делать? — спросил Белоконь.
— Создалась такая ситуация, когда ни вы, ни я не можем ничего сделать. Впрочем, вы можете решать, и это будет равносильно тому, как если бы вы что-то сделали. Решать. — Он посмотрел мне в глаза. — Решать. Ну, я пошел. Мне и приходить-то не следовало…
Он уходил к автобусной остановке, ловко лавируя среди обломков бетона, мы смотрели из окна ему вслед. У него была быстрая, размашистая походка человека, знающего, что впереди много незаконченных дел. Наконец он скрылся из виду, завернул за дом с гастрономом. Вы взглянули друг на друга, и я поразился белоконевскому лицу — совсем чужое оно было, злое, потерянное и отсвечивало словно бы пожаром, таким я его впервые видел.
— Толстовцы… — сказал он и разразился матерной бранью. 3-законопослушные…
И началось извержение вулкана. Сначала он долго и непечатно поносил всех, кого только можно было — меня за то, что это случилось со мной, себя за то, что он оказался причастным к этому делу, Иванова и его коллег за интеллигентскую мягкотелость, «филантропов» за их коварные планы, наши вооруженные силы за то, что они не смогут ничему помешать. Потом он немного успокоился и стал рычать о черных перспективах. Я только слушал.
Вот она, инопланетная агрессия, рычал он, метаясь по комнате. Всякие писаки малевали картины одна страшнее другой — летучие осьминоги, испепеляющие лазерами города, гигантские радиоактивные муравьи, лопающие всех подряд, бездушные аль-таирские роботы, сметающие все на своем пути, чудовища огненные, мохнатые, десятирукие, стоногие, аморфные, невидимые, рев, вой, хруст костей, бегущие толпы. Пляшущие на развалинах Нью-Йорка огнедышащие жабы, железный истукан, насилующий кинозвезду у обломков Эйфелевой башни, Годзилла — весь этот хлам, который у нас не переводят, потому что это макулатура. Все эти ужасы, рассчитанные на тамошнего читателя, неприхотливого и закомплексованного.
А оказалось, что ничего этого не будет. Не будет агрессоров устрашающего облика, бегущих толп, пылающих городов, огненных лучей, ядовитых газов, хаоса, ужаса и паники. Не будет никакой войны, пришельцы не только не станут воевать сами, но и нас отучат навсегда от войн. Но движение человечества вперед будет остановлено — не пулями и газом, а тотальным изобилием, лимузином у каждой двери, золотом в каждом картане, бриллиантом в каждом уже, цветным экраном метр на метр в каждом красном углу. Этим преждевременным изобилием.
Лучшие умы человечества никогда не отрицали материального благополучия, рычал он, терзая буйную шевелюру. Общественные писсуары из золота, бриллиантовые детские кубики — да, в будущем это должно стать нормой. Но всему свое время. То изобилие, что жалуют нам со своего плеча пришельцы сейчас, в середине восьмидесятых годов двадцатого века, не нужно. Рано, преждевременно. Да, среди четырех с лишним миллиардов землян много борцов, но неборцов, обывателей, будем смотреть правде в глаза, гораздо больше чем нам хотелось бы. Слишком многим заоблачные дары заслонят весь мир в его проблемами, и в тысячу раз труднее будет поднимать их в атаку, сплачивать вокруг знамен, вытаскивать из золотой скорлупы… Они будут отлягиваться, кричать, чтобы их не тревожили, что они счастливы, и все вокруг счастливы — тот сосед, и вон тот, так что подите к черту и оставьте нас в покое, чего вам не хватает теперь, когда у всех все есть, что вам, больше всех надо?
Миллионы сегодня голодают и бедствуют, и как объяснишь им, прыгающим от радости при виде дома, за который не нужно платить десять лет, полного холодильника, автомобиля, что это — суррогат счастья?
А потом те, которые неборцы, войдут во вкус, им уже мало будет шестицилиндрового авто, телевизора метр на метр, захочется лимузина двенадцатицилиндровго или на воздушной подушке, телевизора, способного передавать запахи, и посыплятся из-за облаков новые дары в красивой упаковке, и океан изобилия захлестнет с головой, и мечта лететь к звездам так и останется мечтой…
Человечество погибнет, рычал он, и погубят его не кровожадные осьминоги в лязгающих треножниках, и слава богу, если мы умрем достаточно рано, не увидев заката, окончательно вставших на четвереньки соплеменников…
Наконец он устал, охрип, сел и зажал голову ладонями.
— Что-то слишком мрачно, — заметил я. — Опасно, согласен, но чтобы на четвереньки…
— Какая разница — в прямом смысле или переносном? Для твоего Бережкова такой бар — рай божий, за месяц в гроб вгонит… Или твой шеф — сейчас он еще копошится, пишет докторскую, потому что доктору больше платят и можно купить «Волгу», и он ведь не самый худший представитель своего племени, есть у него кое-что в голове. Господи, обидно-то до чего — будь это война, агрессия, нападение жукоглазых, можно было бы драться, стрелять, взрывать. В кого станешь сейчас стрелять — в небо? В твой телевизор? Пойду я, пожалуй…
— Куда?
— К себе поеду, возиться с мышами, а что еще прикажешь делать? Как сказал некто Иванов, сделать мы ничего не сможем. И он тоже…
Но встал и вышел вялой развинченной походочкой, ничего в нем не осталось от прежнего президента— ухаря и любителя поспорить о будущем — каким оно будет, какими будем мы и скоро ли. Я остался один.
Посидел немного и тоже ушел. Шатался по городу, забрел в кино, что-то там смотрел, пил газировку, оказался в столовой, что-то там жевал и думал, думал, думал.
Ненависть Белоконя к тому миру, что должен появиться в результате ливня благ, я вполне разделял, я никогда не любил подобных моему шефу людей, и больно было думать, что настанет их царство, но что же делать? И почему наш звездный Иванов говорил слегка загадочно, он бы не стал говорить просто так…
Ничего я не придумал, вернулся домой уставший и расстроенный и с порога услышал, что Жанна плачет в спальне. Не очень уж громко, но я сразу услышал и бросился туда.
Она ревела, а рядом с ней валялись мои «Три мушкетера», раскрытые на том месте, где четыре храбреца ворвались в кармелитский монастырь, распугивая монашек лихо закрученными усами и дымящимися пистолетами, но коварная миледи успела подбросить в бокал Констанции яд, кардинал умел подбирать людей, и Констанция умирает, но никто еще не понял, что она умирает, только Атос, умница, совесть четверки, догадался…
Я облегченно вздохнул, когда-то, в стародавние времена, я тоже плакал, правда, на том месте, где умирает блистательный Бекингем, убитый фанатиком, умирает с достоинством, дай бог нам всем так, но когда я плакал, мне было лет семь или даже меньше…
— Ну что ты? — сказал я, как маленькому ребенку. — Это, в конце концов, придумано, не было этого, сочинили все…
Она посмотрела на меня с таким изумлением, что я смутился и замолчал.
— То есть как это — не было? Разве можно писать о несуществующем?
Я так и сел — прямо на «Мушкетеров». И начался прелюбопытнейший разговор, в ходе которого я понял, почему место моих книг не заняли новые, роскошные — у самих пришельцев беллетристики как таковой не существовало, была только техническая и научная литература. Почему так получилось, как до этого дошло и с чего началось, Жанна не знала. Правда, по ее словам, среди некоторых немногочисленных групп населения, главным образом среди молодых историков, циркулировали смутные, основанные на каких-то полулегендарных источниках, слухи, что когда-то, в глубокой древности, существовали какие-то книги, описывавшие выдуманных людей и выдуманные события. Опираясь на это, кое-кто из молодых смельчаков пытался делать разные еретические выводы, но их не поощряли — «официальные инстанции» яростно выступали против слухов о наличии у предков так называемой «художественной литературы». Темная история, загадочная, многое в ней приходилось домысливать, сама Жанна ничего почти не знала…
… В седьмом часу вечера появились «собратья по счастью». Они были нарядны и веселы, от них попахивало шампанским, и они привезли с собой огромный красивый торт. Они хохотали, хлопали меня по плечу и наперебой повторяли, как это здорово, что третьим оказался именно я, и такое событие, как наша встреча, нужно отпраздновать немедленно и как следует, потому что событие это в некотором роде глобальное и эпохальное. Ошеломленный их натиском, я безропотно подчинялся. Назар Захарыч, повязав фартучек, с удивительной ловкостью накрывал на стол, объясняя одновременно, что хотя он, собственно, тридцать лет женат и на свою участь не жалуется, мужчина должен уметь шить, готовить и стирать. Я только поддакивал. Тем временем Горчаков убеждал Жанну отложить книгу и присоединиться. Убедил. Мы сели за стол и откупорили шампанское.
Вечер прошел прекрасно. Гости оказались приятными и остроумными собеседниками. Был произнесен не один веселый тост, рассказана масса занимательных историй и вполне пристойных анекдотов. Чтобы не ударить в грязь лицом, я поведал, как изничтожил вчера шефа, и мой рассказ встретили с большим подъемом…
Постепенно веселье пошло на убыль. Весьма тонко Горчаков дал понять Жанне, что им хотелось бы поговорить со мной без нее, она быстро поняла намеки и удалилась в спальню. К этому времени я стал приходить в себя. Кончилось разгульное застолье, пора было вспомнить и тирады Белоконя, и расстроенное лицо Иванова, и свои собственные нелестные мысли о «филантропах»…
— Хорошо! — искренне сказал Назар Захарыч, разливая сменивший шампанское коньяк. — Боря, сначала погрейте бокал в ладонях, очень, говорят, здорово влияет на аромат. Молодцы пришельцы эти, зря я в них не верил, во все эти тарелки…
— Да, — сказал я. — Рюрик, Трувор и Синеус.
— Что?
— Варяги, — пояснил я. — Бытовала в истории такая сказочка. Мол, собрались когда-то наши предки славяне и отписали за море варягам: земля наша богата и обильна, только вот порядка в ней нет, не способны мы, сиволапые, наладить его, так что приходите и володейте нами…
— Этого не было, — сказал Горчаков, глядя на меня с обостренным нехорошим интересом. — Позднейшая фальсификация немецкого изготовления. Я ведь историк, знаете ли.
— Ставлю вам пять, — сказал я. — Ничего подобного не было. Но оказалось, что эта идейка до ужаса прилипчива. Даже сегодня. Только вместо варяжской земли — звезды. Правда, нынче не прежние времена, они не собираются сажать нам на трон своего Трувора, они сажают нам на трон полированный гарнитур. Его величество Сервант XXIII, король Евразии, царь обеих Америк, великий князь Австралии, герцог Африки и прочая и прочая, великия и малыя. Когда же мы перестанем призывать варягов?
— Их никто не звал!
— Тем лучше, — сказал я. — Незваный гость хуже татарина, его и выставить не грех. Не нужно нам чужое изобилие. И совсем смешно получается — Горчаков, Песков и Хомутов — апостолы нового века…
— Стоп! — крикнул Горчаков. — Мы ведь не называли в кабаке наших фамилий, правда, Назар? (Назар Захарыч утвердительно кивнул, глядя недоуменно и жалостно). Не называли. Откуда же вы их знаете?
— Вот, знаю, — сказал я. — Маху дал, маху…
— Пр-роходимец… — выдохнул Горчаков сквозь зубы. — Ну конечно, мне следовало сразу догадаться, и то, что вы знаете наши фамилии, и антипатия внезапная… Он у вас был?
— Кто? — спросил я, делая глупое лицо. — Никого у меня не было.
— Был… — яростно сказал Горчаков. — Иванов, Петров, Сидоров, как же, наслышаны… Перевербовал, паршивец, и вы ему поверили?
— Просто кое-кто высказал ясными словами то, чего я не мог бы выразить сам, — сказал я. — При чем тут вербовка? Я и сам пришел бы к выводу, что ваши варяги
— А ведь вы маоист, Боря, — ласково протянул Горчаков.
— Я?
— Вы. Это же они повторяли: «Чем хуже, чем лучше».
— Ну, Витя… — укоризненно сморщился Назар Захарыч. — Что же ты сразу шьешь парню политику, не те нынче времена… Какой же он маоист?
— Помолчи, — поморщился Горчаков. — Он невольно становится на их позиции, понимаешь, добрячок ты мой? «Пусть все остается по-прежнему». А какое оно, прежнее? «Сытыми мы коммунизм не построим». Построим, Боря. Вы грамотный человек, с высшим образованием. Должны помнить, сколько миллионов — да, миллионов! — человек умирают сейчас от голода или постоянно недоедают. Африка, Азия, Латинская Америка. Да и в Европах… Как вы думаете, поймут они вас, если вы скажете им — придется вам голодать и дальше, и умирать, и хоронить своих детей, и продавать своих детей, но зато вы должны гордо утешаться сознанием, что отстояли свою космическую независимость? Поймут? Ни нужен хлеб, а не ваша гордая независимость. Если они узнают, что это вы помешали им получить еду для себя и своих детей, они вас растопчут и будут правы.
— Значит, идеал — сытое брюхо?
— Вовсе нет, — сказал он. — Просто сначала нужно накормить и одеть человека, а остальное он сделает сам.
— Точно! — обрадовался Назар Захарыч, довольный, что и ему удалось вставить словечко. — Сначала их покормить нужно, мы в сорок пятом первым делом выкатывали полевые кухни…
— Вот именно, — сказал Горчаков. — Прежде всего на площади вывозили полевые кухни и раздавали кашу. Борис, этим людям, про которых я говорил, не нужны высокие материи. Пока не нужны. Сейчас им не до того. О высоких материях они станут думать потом, когда будут сыты и накормят своих детей. Я вовсе не хочу утверждать, что с наступлением Эры Изобилия волшебным образом исчезнут абсолютно все пороки…
— Да, — сказал я. — От выпивки при таком баре удержаться трудно.
— Не опошляйте. Это мелочи. Полностью исчезнут преступления против собственности, никто ведь не станет воровать у другого то, что имеет сам. Исчезнет пресловутый дефицит и связанная с ним уголовщина. Эра Изобилия уничтожит почву, на которой произрастает мещанин. Потеряет всякий смысл проникать на базу с черного хода и носить записки от Ивана Ивановича. Так что постарайтесь забыть этого галактического провокатора.
— Он не похож на провокатора, — сказал я.
— Блаженный слюнтяй, не в терминах дело, — отмахнулся Горчаков. — Он просто забыл, что такое голод. Перестаньте о нем думать. Думайте больше о том, что вы — представитель Земли. Из четырех миллиардов населения планеты, из двухсот пятидесяти миллионов населения государства выбраны мы трое. Знаменосцы грядущих поколений — высокие слова, но что делать, если это правда. Нам выпало быть… да, черт побери, подопытными кроликами эксперимента, но это такой эксперимент, что я согласен с ролью кролика. Хотя мы не кролики.
— Апостолы, — сказал я.
— Не придирайтесь к терминам. Подобрать подходящие слова недолго. Люди, на которых лежит ответственность за человечество. Постарайтесь проникнуться значением и величием этих слов. Вы уже не можете оставаться каким-то там просто Песковым двадцати шести лет от роду, вы один из немногих, на ком лежит ответственность за светлое будущее человечества.
— Зажравшегося, — сказал я.
— Сытого, — сказал он. — Избавленного от суетных забот о куске хлеба.
— Молодой он еще… — застенчиво подал голос Назар Захарыч. — Лиха не хлебал, по карточкам не жил, и вообще…
— Вот именно, — сказал Горчаков. — Назар воевал, а я пацаном голодал после войны, мы-то помним, что значит кусок хлеба, не то, что вы…
Спорить с ними я не мог — не умел. Я не привык спорить на такие темы и не предполагал, что когда-нибудь придется, но я знал, что не уступлю.
— Гоните этого иезуита, если еще раз появится, — сказал Горчаков, хлопая меня по колену. — Попался бы он мне, я бы с ним поговорил… — он встал и тряхнул за плечо смаковавшего коньяк Назара. — Поехали.
— На посошок, Витя, — кротко отозвался Назар Захарыч. Совершенно ясно, что, несмотря на перевес в годах, он ходил у Горчакова под каблуком, тихий человек, добренький, безответный. Я не мог представить его молодым, в шинели…
— Ладно, — разрешил Горчаков. — Доброй ночи, Борис.
Он ушел в прихожую, высокий, жесткий, собранный, раз навсегда определивший свою позицию и не собиравшийся отступать. Когда твой противник сильный человек, его даже уважаешь; легче, если он рыхлая ничтожная личность, с тем проще, его неприкрыто презираешь, а сильного презирать невозможно, нужно что-то большое, чтобы перестать его уважать.
Назар Захарыч допил посошок и встал.
— Доброй ночи, Боря, — сказал он плюшевым голосом. — Вы не обращайте внимания на все, что Витя про политику… Просто вспомните детишек в неблагополучных странах, видели ведь фильм? Ужас…
— Послушайте, — сказал я. — Вы оба мне так и не сказали, я не могу понять… В чем суть эксперимента, самая суть?
— Ну это же просто, Боря. Помните школьные опыты с бумажками? Опустили ее в пробирку, посинела— опыт удался. И вот такие бумажки — мы трое.
Посинеем — все в порядке, можно начинать по всей планете. Поняли?
— Понял… — сказал я. — Доброй ночи.
Дверь за ними захлопнулась. Я прибрал со стола, поплелся в спальню. Жанна захлопнула книгу и вопросительно взглянула на меня, я отобрал книгу, положил ее на столик и поцеловал Жанну.
— Ушли? — спросила она.
— Да, — сказал я.
— Вы не поссорились?
— Вроде нет. Ноль-ноль, команды покидают поле.
Мне было с ней удивительно просто и легко, как будто мы знали друг друга с пеленок, и с первого класса я таскал за ней портфель, в девятом целовались в подъезде, а в восемнадцать прибежали к загсу за час до открытия.
— Слушай, — сказал я, садясь рядом с ней. — Понимаешь, такое дело… Если эксперимент провалится, что будет с тобой?
— Не знаю.
— То есть как? Что, у тебя на этот счет нет инструкции?
Она молчала. За окном стояла теплая летняя темнота, вспыхивали огоньки электросварки на соседней крыше, во дворе припозднившийся Бережков орал ужасным голосом песню про каскадеров.
— Сложно… — сказала она. — Во-первых, не хочу я возвращаться (я взмахнул крыльями и взлетел на седьмое небо и выше, выше…), во-вторых, наши, кажется, чего-то не рассчитали или не ждали. Вы какие-то особенные, с остальными было проще, у нас принято считать, что любая цивилизация, не достигшая Эры Изобилия, достойна только жалости, вы же полностью подходите под стандарт неблагополучных, отсталых, но в вас что-то есть, то ли ваши книги, то ли, не знаю, как сказать… Я не знаю, как это выразить, нас не учили думать о таких вещах…
— Жанна ты, Жанна, — сказал я, не зная, что же еще сказать.
— Догадываюсь, что тебя мучает, — тихо сказала Жанна. — Так вот, я не хочу, чтобы у нас с тобой было по обязанности, понимаешь? Я тебя люблю, Борька. Смешно, да? Жена впервые объясняется мужу в любви на третий день после регистрации. А муж ей вообще еще не объяснился.
— Жутко смешно… — согласился я.
Утром меня поднял с постели длинный звонок, и снова на площадке стоял Белоконь во всем своем мотоциклетном великолепии. Он ничего не сказал, не поздоровался, стоял и смотрел.
— Здорово, — сказал я сквозь зевок.
— Что ты затеял?
— Ничего.
— А почему не едешь?
— Куда?
— Да к Иванову же!
— Я же не знаю, где живет Иванов, — сказал я, проснувшись окончательно.
— Ну что ты чепуху мелешь? Зачем ты его вызывал?
— Никуда я его не вызывал, — сказал я. — В чем дело?
— Десять минут назад мне звонил Иванов, — сказал он быстро. — И говорил, что ты назначил ему встречу за городом у поворота на дачи, но тебя все нет, а телефон твой не отвечает.
— Ер-рун да, — сказал я, вернулся в комнату и поднял трубку. Телефон молчал, гудков не было…
… Я миновал щит с двойным напутствием «Добро пожаловать. Счастливого пути», — смотря с какой стороны ехать. Я ехал из города, и мне желали счастливого пути. Я прибавил газу, теперь я уже не сомневался, что Иванова выманили в это уединенное место, именно выманили, и если учесть, что кое для кого он представлял нешуточную угрозу, а уединенные места всегда были сопряжены с нехорошими делами, а Иванова кое-кто всерьез ненавидел… Но неужели это возможно? Возможно такое?
Оставалось уповать на неизвестные нам законы Сообщества. Но кроме «филантропов», вынужденных их соблюдать, существовал еще Горчаков, не подписывавший никаких конвенций и не подпадавший под юрисдикцию заоблачных законов. Я знал о нем мало, но чувствовал, что этот человек пойдет на все, защищая то, что считает своими идеалами, вопрос только в том, на какие методы он решится, что окажется у него в руках…
Дорогу разделял барьер — узкая полоса зеленой травки, стиснутая ноздреватыми бетонными поребриками. Издали я увидел светлый плащ. Иванов прохаживался на противоположной стороне, возле серого короба автобусной остановки, разрисованного нравоучительными картинками на темы безопасности движения с Волком и Зайцем в главных ролях. Я затормозил, выскочил из машины и побежал на ту сторону. Иванов увидел меня, приветственно взмахнул рукой. Отчаянно заскрипели тормоза, рядом встала бежевая «Волга»; опущенное стекло правой передней дверцы, долгая, оглушительная автоматная очередь, душный запах пороха и жесткое, застывшее лицо Горчакова над стволом.
Шевельнуться я не мог и успел подумать, что настала моя очередь, а еще — что это глупо, обидно и рано.
Мотор взревел, «Волга» унеслась в город. Я встал на колени рядом с Ивановым и попытался поднять его за плечи. Жутко на него смотреть, кровь была везде, но он еще жил, смотрел сквозь меня, не видя, и что-то громко говорил на незнакомом языке. На шоссе было тихо и пусто.
Мне наконец удалось его приподнять, он был страшно тяжелый.
— Иванов! — закричал я ему в лицо.
Он увидел меня, и я чувствовал, какие страшные усилия он прилагает, чтобы смотреть на меня осмысленно, сказать что-то сквозь красную пену на губах.
— Бор-ря… — выговорил он. По моим ладоням ползла горячая кровь. — Третий, ты третий, по тебе… те двое уже… по тебе… гласность… только так…
Его лицо застыло, и кровь хлынула на подбородок. Я понял, что это конец, осторожно, как будто нужна еще была осторожность, опустил его на бетон, подставив ладонь, чтобы не ударилась голова. Случилось странное — словно на секунды открыли дверь в иной мир. Я услышал переливчатые звуки, чьи-то голоса — сердитые, печальные, чей-то плач, чьи-то яростные возгласы. Я понял, о чем они говорят, хотя не разобрал ни слова.
Кто-то сказал: «Мерзавец!» Кто-то осторожный поторопился напомнить: «Я же говорил, не так нужно было, все иначе…» А кто-то просто плакал, потому что из всех звездных Ивановых этот был единственным…
Иванова не стало. Кровь на бетоне и у меня на руках осталась, а его не было, его забрали, и дверь в иной мир захлопнулась. Неужели навсегда?
Я поднялся с колен и сел на ободранную скамейку. Мимо промчался КамАЗ помидорного цвета, без натуги тащивший двадцатитонный красный контейнер с иностранной маркировкой. Придорожный мусор закружился в крохотном смерче и улегся до следующей машины.
Заявить? Милиции, полиции и разведки всего мира, сколько их ни есть, вся их новейшая техника и громадный опыт не смогли бы доказать, что Горчаков — убийца. Убитого им человека никто никогда не найдет, да и человека этого словно бы не было. Автомат тоже скорее всего находится в недоступном для землян месте. Просто и незамысловато: человек жил — человек умер, убит, и убийца вне досягаемости писаных законов. Убрать Иванова сами «филантропы» не могли, запрещали законы Сообщества. Другое дело — Горчаков, ему можно по его просьбе выдать автомат в удовлетворение его потребностей, и никто не обязан следить, что он с автоматом станет делать. Ни к чему не придерешься…
— Долго вы собираетесь так сидеть? — раздался над моим ухом знакомый голос.
Я не заметил, как он вернулся, но знал, что мне делать. Но он опередил. Когда я смог разогнуться, борясь с затухающей волной боли, Горчаков стоял, небрежно массируя ладонь.
— Ну, успокоились?
— Пошел вон, сволочь! — сказал я.
— Зря, — сказал он. — Успокойтесь. Поймите, это было необходимо. Один человек стоял на пути к счастью миллионов. Цель оправдывала средства. Мне было тяжело, меня тошнило потом…
— Вы мерзавец, — сказал я. — И что страшнее всего — вы действуете по убеждению. Будь вы платным ландскнехтом, все было бы проще и понятнее…
— Хорошо, что вы не считаете меня вульгарным убийцей. Это уже шаг к пониманию.
— Наоборот.
— Нет, — сказал он. — Пройдет совсем немного времени и вы простите мне эту автоматную очередь. Когда не станет голода, ядерных ракет и балансирования на грани.
— Горчаков, — сказал я. — Может, никакой вы не радетель нищих арабов и голодных китайцев? Может, вы просто-напросто до ужаса боитесь ядерной войны?
— Конечно, нет, — сказал он. — Вовсе не из-за страха перед бомбой. Вы сами знаете, что нет. Просто вы никак не можете согласиться с тем, что я искренне верю в свою правоту.
— Что бы там ни было, я против вас.
— Господи! — крикнул он. — Ну почему они выбрали вас, юнца не нюхавшего жизни… Если бы вы прошли войну, как Назар, или голодали, как я в детстве…
— Я не верю, что цель оправдывает средства, — сказал я. — Так нельзя. До этих выстрелов я еще мог бы уважать вас…
Я обошел его, как столб, сел в машину и поехал домой, соблюдая правила уличного движения. Дома, как я и ожидал, Жанна лежала на диване с книжкой из белоконевской библиотеки. Она увидела мой испачканный кровью костюм и ахнула.
— Спокойно, — сказал я. — Отложи-ка книгу и поговорим о серьезных вещах. Ты говорила, что остаешься при любом исходе эксперимента? Так вот, эксперимент кончился. Ничего этого, — я показал на окружающую роскошь, — больше не будет.
— Как?
— Вот так. Эксперимент провалился. Бриллиантов и машины не будет. Только ты и я.
— И вероятность термоядерной войны?
— И вероятность. Только вероятность — это еще не неизбежность, от нас зависит, станет она неизбежностью, или нет.
— А если я скажу, что останусь, только если ты не станешь ничего выбрасывать?
— Так не пойдет. Ведь они будут считать, что эксперимент удался…
Потому что мне пришлось бы выбирать — она или человечество. Человечество, каким я хотел его видеть— не всегда сытое пока, но полное уверенности, что оно само найдет свою дорогу, без заоблачных варягов, что бы они ни предлагали.
— Ну?
— Боря, а ты меня никогда не разлюбишь?
Позвонить Белоконю я смог только через час. Он примчался мгновенно, узнав, чем кончилась история с Ивановым, кинулся было искать возле дома подходящий арматурный прут, чтобы отправиться с ним к Горчакову, но мне удалось его удержать. Его просто арестовали бы. Я изложил ему свой план и он побежал искать людей.
Один грузовик я заказал в трансагентстве, второй Белоконь поймал у магазина, там же он завербовал трех грузчиков из числа небритых субъектов, стрелявших гривенники на пиво. Когда работа уже началась, нам попался Бережков, искавший, где бы добавить. Мы запрягли и его.
Через час в квартире остались оклеенные шикарными обоями стены, да еще телефон. Я набрал номер Горчакова.
— Слушаю, — сказал он. — Решили трезво поговорить, Боря?
— Хотите присутствовать при интересном зрелище? — спросил я. — Прекрасно — Приезжайте к реке, в район новостроек, мы все будем там.
— Что вы затеяли?
— Как по-вашему, эта инопланетная мебель хорошо горит?
Он стал кричать. Я нажал на рычаг, оборвал провод, взял телефон под мышку и вышел. Запирать дверь не было необходимости. Белоконь с Жанной ждали меня в машине. Водители грузовиков закрывали борта, грузчики и Бережков, получив расчет, наметом мчались к магазину.
— В общем, так, мужики, — сказал я шоферам. — Поезжайте за мной.
Сел за руль, и кортеж тронулся.
Свою акцию «филантропы» станут проводить, если удастся эксперимент, а эксперимент удастся, если все три образца станут наслаждаться лаковым раем. Об этом сказал Назар Захарыч, потом подтвердил Иванов, добавив про огласку, ради этого он держался из последних сил. То, что мы намеревались сделать, мог не признать за провал эксперимента только слепой на оба глаза экспериментатор…
Подходящее место я нашел на пустыре, недалеко от последних домов южной окраины города. Затормозил, следом остановились грузовики.
— А теперь что? — спросил шофер.
— А теперь сбрасываем, — сказал я. — Вот сюда и как попало.
Подавая пример, Белоконь откинул борт, прыгнул в кузов и развязал веревку. Стенка рухнула вниз, рассыпаясь на секции, осколки стекла брызнули в стороны.
— Вы что, сдурели? — рявкнул второй шофер.
— Ну да, — сказал я, грохая оземь телевизор. — Массовый побег из дурдома. Помогайте, что вы стоите?
Они стали помогать, гмыкая и переглядываясь, но нас эти взгляды не трогали, мы знали, ради чего стараемся, и на все остальное нам было наплевать.
Бежевая «Волга» появилась, когда грузовики уже уехали, и мы с Белоконем обливали кучу мебели бензином. Горчаков был бледен и растрепан, в одних носках — видимо, выскочил из дома, не думая об одежде.
— Стойте! — кричал он на бегу. — Вы понимаете, что делаете? Это же конец, сопляки!
— Ага, — сказал я. — Нешто мы не понимаем? Гена, помоги человеку.
Белоконь скрутил ему руки, а я зажег спичку, бросил ее и отпрыгнул назад. Лицо опалило жаром. Взметнулось гудящее пламя, они здорово горели, эти инопланетные гарнитуры, прямо-таки потрясающе горели, плавился лак, трепыхались и скручивались, как сухие листья, радужные бумажки, кружились искры…
А Горчаков плакал.
— Вы подлец, — сказал он. — Вы понимаете, какой вы подлец? Теперь на вашей совести будет каждый ребенок, что умрет от голода, каждый безработный, что попадет в тюрьму за украденную булку. Каждая эпидемия. Каждая засуха. Все… И ведь вы будете спать спокойно…
— А вы? — резко спросил я.
Он хотел сказать еще что-то, но из-за слез не мог выговорить ни слова. Безнадежно махнул рукой, отвернулся и побрел к машине, постаревший, сгорбленный, а я смотрел ему вслед и думал — что-то осталось недосказанным. Может быть, он просто не верил в человечество? Или все сложнее, сложнее…
От домов к нам уже бежал кто-то в форме, и если учесть, что мы никому не могли объяснить, что судьба человечества только что решилась на этом вот пустыре, пора было как можно скорее покинуть это место. И мы уехали. Пересекли город с юга на север, свернули в лес, нашли подходящую поляну. Белоконь вытащил из багажника вторую канистру с бензином. Машину мне было жалко, мне всегда хотелось ее иметь — не из-за соображений престижа, а из соображений власти над расстояниями. На этот раз мне было труднее бросить спичку, но пришлось.
Я взглянул на Жанну, и она улыбнулась мне. Итак, все-таки я получил что-то, что дороже всех их телевизоров и бриллиантов, и за это никому не нужно быть обязанным, только самому себе.
Мы шли по сосновому лесу. Сзади громыхнуло — взорвался бензобак. Хотелось забыть обо всем этом, как о дурном сне, но не удавалось — перед глазами стоял подтянутый мужчина в светлом плаще, шагавший по Земле торопливой походкой человека, знавшего, что впереди у него много дел и нужно успеть их все переделать…
— Ты хоть одну бутылочку догадался оставить? — спохватился Белоконь.
— Да нет, не сообразил.
— Ничего, доберемся до города, разыщем что-нибудь. Отпразднуем провал эксперимента…
До города мы доехали на попутном грузовике. Взяли шампанского, добрались до моего дома и только на лестнице сообразили, что идти следовало к Белоконю — моя квартира пуста, как Луна. Или «филантропы» оказались настолько благородными, что вернули мои старые пожитки?
Первой в квартиру вошла Жанна — и ахнула, обернувшись к нам. Я обмер, как и тогда, в первый день. Все, что подарили «филантропы», стояло на своих местах, будто мы и не уносили ничего, будто и не жгли. И понятно теперь, что бесполезно уносить и сжигать еще раз — что бы я ни сделал с данайскими дарами, они возродятся, как Феникс из пепла и займут прежние места. Как неразменный грош у Ска-бле — его не потерять и не потратить, все равно вернется в карман…
Оказывается, я недооценил «филантропов». Они и не думали отступать, они были упорными, как всякий экспериментатор.
Признаться, мне стало чуточку страшно, потому что вся дальнейшая жизнь должна была стать схваткой во всеми этими роскошными вещами, которые только притворялись безобидными. И теперь предстоит все время помнить, что где-то далеко, за миллионы километров отсюда следят и ждут, наблюдают чужие глаза, и нельзя проявить в словах и поступках даже секундной слабости — кто знает, как она будет истолкована там, в космосе?
На Руси всегда умели поговорить по душам с незваными гостями. Мне было страшно, но отступать я не собирался.
Докуренная до фильтра сигарета обожгла мне пальцы, и я с наслаждением раздавил ее на полированной крышке стола…
ГНИЛОЙ ХУТОР
Шутка ли, пропал институт!
Без году десятилетие стоял на окраине города крепкий железобетонный корпус, обнесенный столь же крепкой железобетонной оградой — и вдруг в одночасье не стало ни корпуса, ни ограды… Остался только вахтерский стол и сам дежурный вахтер, в испуге долго озиравший заросли густого бурьяна, что раскинулись вокруг на месте только что процветавшей научной организации… Множество комиссий и экспертиз разгадывали тайну исчезновения, но одна за другой терпели фиаско.
Институт был обыкновенный: научно-исследовательский. Название он имел тоже вполне обыкновенное: НИИФЗЕП, научно-исследовательский институт физиологии земноводных и пресмыкающихся. Почему бы в самом деле не интересоваться ученым физиологией пресмыкающихся? Ведь знание — сила… Особенно удивляет, как мог исчезнуть институт в разгар своих успехов: в последний год своего существования он выпустил работ вдвое больше, чем за все предшествующие годы…
Научные сотрудники НИИФЗЕПа, старшие, младшие, лаборанты, завлабы, тоже казались вполне обычными людьми. Они ставили опыты над бессловесными тварями, земноводными и пресмыкающимися, устраивали чаепития и сдавали разные отчеты.
В последний год они были деятельны как никогда: защиты диссертаций происходили в институте едва ли не ежедневно.
Место, где стоял НИИФЗЕП, не отличалось аномальной активностью: в небе над ним никогда не исчезали самолеты, смерчей и землетрясений здесь не случалось. Однако факт остается фактом: здание НИИФЗЕПа пропало на глазах у двух сотен сотрудников, оставшихся целыми и невредимыми…
Несколько лет спустя двое очевидцев, знавших истинную подоплеку события, открылись автору этих строк.
— Наверно, кроме нас, еще кто-нибудь знает правду, — предположила бывшая лаборантка института Марина Ермакова. — Но рассказать… разве поверят?
— Все началось с того, — начал свои «показания» бывший аспирант НИИФЗЕПа Николай Окурошев, — что старший научный сотрудник нашей лаборатории Хоружий, придя утром на работу, обнаружил на своем столе готовый отчет. Он должен был уже давно написать его и сдать, но все тянул…
I
Борис Матвеевич Хоружий, старший научный сотрудник пятидесяти трех лет от роду, был рьяным садоводом. Настраиваясь на трудовой лад, он начинал свой рабочий день с подшивки журнала «Приусадебное хозяйство».
Однажды, придя поутру в институт, он увидел на своем столе, рядом с подшивкой, готовый отчет… Он так растерялся, что сунул в зубы не тот палец и нечаянно отгрыз длинный холеный ноготь мизинца. Испугавшись, что за ним подсматривают, он судорожно обернулся на плотно закрытую дверь и, почувствовав слабость в ногах, боком опустился в кресло.
Несколько минут он просидел в полном недоумении и, наконец опомнившись, нервно и протяжно зевнул.
Кто-то из сослуживцев сыграл с ним странную шутку… втихую подбросил готовый отчет — с умыслом, подло, как в спину плюнул!..
Отчет был отпечатан великолепно: на шестнадцати листах прекрасной финской бумаги ни помарки, ни подмазки, ни подтирки. Стиль отчета был образцом до неправдоподобия…
Борис Матвеевич скосил взгляд на пол и прикрыл отчет папочкой.
Лаборантка Оля так печатать не способна — разве что под гипнозом… Впрочем, если очень попросить… Так примерно потянулись мысли Бориса Матвеевича по руслу расследования, и спустя минуту сеть новых лабораторных интриг разрослась в его голове до масштабов почти что франкмасонских.
Главные подозрения пали на Ирму Михайловну Пырееву, маленькую, нервную курящую женщину, которую мужчины института злобно и уважительно называли между собой «противотанковым ружьем». Полмесяца назад Пыреева получила новую японскую аппаратуру, однако сама теперь своему приобретению была не рада: держать заморские чудо-игрушки было негде. Потолок в комнате, которой владела Пыреева, часто протекал и климат ее грозил любому прихотливому прибору, как болото туберкулезнику. Единственным заповедным местом в лаборатории, годным для обитания дорогого оборудования, была комната Хоружего…
Лет пять назад, верно оценив обстановку, Борис Матвеевич всеми правдами и неправдами завладел ею. С тех пор вся лаборатория, да что лаборатория — весь отдел побывал у него с поклоном: уникальная комната его, не ведавшая протеканий, вымораживаний и прочих стихийных бедствий, — плодов недомыслия строителей и проектировщиков — виделась во сне любому сотруднику отдела, кому подходил срок браться за отчетные дела. Владея этой замечательной комнатой, Борис Матвеевич приобрел непоколебимый научный авторитет, внушительное число печатных работ и право на далеко не эпизодические роли в некоторых серьезных монографиях. Про себя Хоружий называл свою комнату «скатертью-самобранкой»… Только Ирма Михайловна держалась стойко, ни разу не потревожив Бориса Матвеевича просьбами и предложениями. За это в отделе уважали ее по-особому и даже прощали ей презрительные взгляды на просителей Бориса Матвеевича. И вдруг отчетная гроза застала Пырееву врасплох. Заведующий лабораторией Ираида Климовна Вер-ходеева, готовясь к завершению пятилетней темы, потребовала немедля провести на новой аппаратуре ряд экспериментов. Для этого дела понадобился аспирант Пыреевой Николай Окурошев и комната Бориса Матвеевича…
Именно Ирме Михайловне как никому иному выгодно, чтобы отчет Хоружего был сдан вовремя, ведь завлаб пообещала ей временные права на комнату Хоружего сразу после завершения его экспериментов. С противной стороны представлять отчет на этой неделе никак не входило в планы Бориса Матвеевича: прилежность в этом деле грозила ему недельной командировкой в самый разгар весеннего труда на дачном участке.
Итак, неприятельский выпад исходил скорее всего от Пыреевой. Подчиненные Хоружему мэнээс Мясницкий, инженер Гулянии и лаборантка Оля вряд ли бы додумались и сумели сыграть с ним столь недобрую шутку. Впрочем, необыкновенность события так ошеломила Бориса Матвеевича, что он вполне разумно подозревал всех подряд: и инженера, и младших научных, и Олю, и шефиню свою, затеявшую, быть может, странную проверку дисциплины труда своих сотрудников; и даже третьего старшего, Елену Яковлевну Твертынину, он тоже стал подозревать, хотя она никогда не была сильна в канцелярской грамоте, а Хоружего недолюбливала просто так, без всяких козней, за его худенькую и чересчур робкую жену.
И вовсе утонул бы Борис Матвеевич в топи безнадежных размышлений, если бы не раздался стук в дверь.
Хоружий вздрогнул. Дверь раскрылась. На Бориса Матвеевича медленно накатилась куполообразная фигура Твертыниной и замерла прямо над его головой. Хоружий наклонил голову к плечу и, приподняв веки, вопросительно развел брови в стороны.
— Звонила Климовна, — загудел сверху лавиной голос Твертыниной. — Через час приедет.
— А я как раз сегодня хорошую заварку принес, — удовлетворенно сообщил Борис Матвеевич; шея его заныла в неестественном изгибе, и он подпер голову ладонью.
— Боря, а как насчет отчета? Если он у тебя готов, я бы по нему… кое-что и у тебя… — Твертынина, конечно, замялась: никому в лаборатории и в голову бы не пришло, что у Бориса Матвеевича может вдруг сам собой появиться отчет. — У нас ведь из той работы с болотными черепахами в целом…
— Ах отчет… Тут он, сейчас найду. — Хоружий небрежно пошарил по столу всякие бумаги и наконец отодвинул в сторону маскировочную папочку. — Вот. На прокат до приезда Климовны.
Твертынина подержала отчет за скрепочку и с любопытством заглянула в листы, переворачивая их, как страницы художественного альбома.
— А кто печатал? — поинтересовалась она в легком изумлении. — Уж не ты ли?
— Хм… А вот я… А что? — И Борис Матвеевич весь обратился во внимание.
Ни единой тени не промелькнуло на широком лице Твертыниной, только правый уголок тонких ее сухих губ вдруг затрепыхался, словно крылышко комара, увязшего в паутине, и спустя мгновение замер.
«Не ее работа,» — решил Борис Матвеевич и равнодушно отвернулся.
В эту самую минуту в тяжелой оторопи пребывала Ирма Михайловна Пыреева. Чуть сгорбившись, она застыла над своим столом. Дым сигареты, тлевшей под самым подбородком в плотно сжатых пальцах, окутывал лицо ее и клубился в мелко завитых волосах. Она тяжело, до бледности вокруг век, щурилась, острые, угловатые брови ее иногда вздрагивали.
На столе перед ней лежала запись биотоков мозга шишкохвостого геккона, который попросту не могло существовать…
Накануне Ирма Михайловна и младший научный сотрудник Люся Артыкова безуспешно пытались наладить новую «методику энцефалографии шишкохвостых гекконов в свободном поведении». На запись постоянно лезла необъяснимая наводка, электроды не желали надежно крепиться на плоской головенке безмолвного существа; да и само оно в этот неудачный вечер отказывалось вести себя «свободно» — лишь уныло приваливалось боком к стенке террариума и безучастно созерцало чужой, застекленный мир… Решили отложить все хлопоты до завтра.
И вот утром следующего дня Ирма Михайловна обнаружила эту необходимую для отчета запись биотоков на своем рабочем столе. Качество записи пугало своей безупречностью. Невольно Ирма Михайловна подумывала о подделке, однако гнала эту мысль прочь: подделать столь мастерски все показатели биотоков человеку не под силу. Такого «чистого» результата Ирма Михайловна не встречала даже в работах классиков: прямо хоть сейчас режь запись на любое количество отрывков и клей хоть в статью, хоть в докторскую диссертацию — куда душе угодно. Более всего настораживала одна странная особенность записи: все указующие пометки были сделаны не от руки — по почерку легко было бы узнать самозванного автора, — а отпечатаны на машинке, вырезаны в виде аккуратных квадратиков и приклеены в нужных местах. Ни Люся Артыкова, ни аспирант Окурошев никогда не отличались столь рафинированной опрятностью.
Ирме Михайловне было не по себе. Она скрупулезно, с дотошностью злого криминалиста обследовала всю комнату, сантиметр за сантиметром. Сомнений не осталось: кто-то здесь вечером серьезно поработал, прочистил забитые перья энцефалографа, сделал запись, прилежно прибрал за собой, развесил электроды на планочке, покормил гекконов — и скрылся…
Ирма Михайловна давила ногтями сигаретный фильтр и, замерев у стола, дожидалась очной ставки с Люсей.
Тем временем Борис Матвеевич начал проверку следующего подозреваемого. Когда в комнату впорхнула лаборантка Оля Пашенская, он с нею поздоровался первым. Будь Оля чуть пособраннее, она сразу насторожилась бы: Хоружий никогда так не поступал. Однако Оля, даже не взглянув на Бориса Матвеевича, машинально ответила ему каким-то неопределенным птичьим возгласом, швырнула на свой стол маленькую заплечную сумочку и присела к телефону.
— Оля, — ласково повысил голос Борис Матвеевич, пытаясь перехватить внимание лаборантки до телефонного разговора. — Ты вот тут… вчера… Черновик отчета я вроде оставлял. Не попадался он тебе, а?
— Что? Что отчет? — дернулась Оля, не отнимая трубки от уха. — Нет… Какой отчет?
— Черновик я оставлял, — вежливо повторил Борис Матвеевич.
Оля подумала что-то плохое и угрожающе выставила на Хоружего острую коленку. Это был изведанный прием: Борис Матвеевич растекся по коленке, как медуза, брошенная на камень.
— Нет, не видела, — последний раз предупредила Оля и отвернулась. — Элька, ты? Что так долго не подходишь? Разбудила?..
— А заявки? — донесся до нее чуть севший, чуть жалобный и совсем примирительный голос Бориса Матвеевича. — Ты их подготовила!
— …Ну да, вчера у Генки… — Оля, словно отмахнувшись от мухи, указала Хоружему на свой стол. — Там гляньте, я не помню… Нет, Эль, не тебе… И что Алик?
Борис Матвеевич глянул на Олин стол и едва не хлопнул себя ладонью по лбу: заявки были готовы и отпечатаны столь же образцово, что и таинственный отчет.
— Ты печатала? — как можно ласковее проговорил Борис Матвеевич, раз уж Оля не могла видеть всю отеческую приветливость его лица.
— Ну, конечно, на «манке». А какого цвета? — Оля бросила косой взгляд на бумаги, которые Борис Матвеевич держал на весу, протянув к ней руки, и, по близорукости не вникнув толком в суть дела, неопределенно дернула плечиком. — Но, это же сумасшедшие деньги!
Борис Матвеевич был удовлетворен.
«Печатала она… Стерва… Теперь узнать бы: с чьей подачи…» — подытожил он свои наблюдения и, вспомнив ненароком острую коленку, невольно расстегнул ворот рубашки и тяжело вздохнул.
Пыреева стояла недвижно и напоминала жрицу, окутанную благовониями. Взгляд ее внушал дрожь.
— Здравствуйте Ирма Михайловна, — сказал аспирант Окурошев; голова его медленно просунулась в комнату, в то время как тело осталось в коридоре.
— Здравствуй Коля, — разжав сизое облако, деловито ответила Ирма Михайловна. — Заходи, пожалуйста.
Аспирант Окурошев проник в комнату весь.
— Ты перья на приборе проверял? Там как будто есть забитые?
— Проверял некоторые… — ускользая от взгляда Пыреевой, ответил Окурошев.
Ирма Михайловна усмехнулась и тронула запись:
— Это вот интересные результаты. — Она сумела не сделать ударения ни на одном слове, искусно учитывая любую степень причастности аспиранта к появлению записи, притом выставляя себя лицом, во всем прекрасно осведомленным.
— Можно взглянуть? — Взор аспиранта выражал подчеркнутую заинтересованность, но за деланным взором Пыреева сумела разглядеть нечто очень важное.
«Его вечером тут не было, — уверенно подумала она. — Ну, Люська!.. Вот уж не ожидала».
Окурошев был послан по разным делам, а Люся появилась двумя минутами позже. Подпуская ее на самое близкое расстояние, Ирма Михайловна позволила ей спокойно подготовиться к новому рабочему дню и о записи поначалу не проронила ни слова.
Люся устало переобулась в босоножки, задвинула подальше под стол сумку с утренними покупками, положила в верхний ящик стола раскрытую книгу, поправила перед зеркальцем прическу…
Все это время Ирма Михайловна словно сквозь оптический прицел разглядывала Люсин затылок. Сигаретный фильтр в ее ногтях превратился в бесформенный ворсистый комочек.
— Люся, — сказала Ирма Михайловна.
Та стремглав обернулась.
— Ты еще долго оставалась здесь вчера?
— Да-а-а, — негромко протянула Люся.
Расставшись накануне с Пыреевой, в лаборатории она уже не появлялась и солгала Ирме Михайловне неспроста, а успев стремительно поразмыслить над всеми возможными причинами вопроса.
Люся была племянницей институтской подруги Пыреевой. Когда-то преподавала Люся биологию, попав по распределению из областного пединститута в далекий рыбацкий поселок. Ирма Михайловна обеспечила девушке счастливую судьбу: она проложила ей дорогу в солидный научно-исследовательский институт, сделала ее младшим научным в лаборатории Верходеевой, большого авторитета в проблемах высшей нервной деятельности пресмыкающихся. Люся была обязана своему меценату, как говорится, по гроб жизни. Была она девушкой статной, задумчивой и спокойной. Широкие ее ладони внушали почтение. На крутых поворотах лабораторной дипломатии она умела ориентироваться по одному жесту бровей или наклону головы Ирмы Михайловны. Их вдвоем называли за глаза «дуплетом».
Вопрос о вчерашнем дне Люсю, признаться, смутил. Однако немногих секунд ей хватило, чтобы оценить точно, какой ответ от нее ожидается и вызовет если не полное, то хотя бы важное для выигрыша времени, удовлетворение начальства. Поэтому Люся ответила так, как требовала сиюминутная боевая обстановка, а — не истинное положение вещей.
Ирма Михайловна и вправду немного осклабилась и уронила в пепельницу измятый фильтр от давно докуренной сигареты.
— Посмотри, пожалуйста, — пригласила она Люсю указательным пальцем к столу. — Здесь хорошая запись.
Оставаясь к Ирме Михайловне боком, Люся поднялась со стула и с видом человека, давно знакомого с материалом, небрежно пролистала гармошку кривых.
У Ирмы Михайловны и в мыслях не было задать Люсе прямой вопрос, она ли сделала накануне эту замечательную запись. Во-первых, сомнения у Ирмы Михайловны уже не возникало: автором записи могла быть только Люся, хотя и странным показался ей этот Люсин сюрприз. Во-вторых, прямой вопрос неприметно ущемил бы право руководителя на ценную и своевременную помощь молодому специалисту, на чуткое наставничество, на соавторство наконец, ущемил бы право старшего на лучший кусок пирога.
Люся же подумала об аспиранте Окурошеве и из слов Ирмы Михайловны сделала вывод, что та приглашает ее к справедливому дележу.
В итоге между Люсей и Пыреевой произошел такой тонкий разговор.
Обе остались очень довольны друг другом.
Пришло известие, что у себя в кабинете появилась Ираида Климовна Верходеева. Несколько минут лаборатория напоминала всполошенный муравейник. В кабинет же начальницы зашли тихим гуськом и безо всякой суеты. Собрались все, кроме аспиранта Окурошева и Люси. Николай был послан к Свете Коноваловой, материально-ответственной лаборатории, по срочному заданию, а Люсю Ирма Михайловна не без умысла спешно отправила в местную командировку. Люся вновь осталась довольной, решив заодно заскочить в парикмахерскую.
Верходеева говорила с обыкновенным своим выражением на лице: с улыбкою тибетского ламы и змеиной неподвижностью во взоре. Она отдала несколько распоряжений по текущим делам, а на десерт по привычке готовила профилактическую порку.
К ее приятному изумлению и все же при том к мимолетному невольному неудовольствию порка на этот раз не удалась.
Спросила она, к примеру, Бориса Матвеевича, как поживает его отчет, а тот вдруг раз — выдернул отчет жестом фокусника из своей папочки и подал. При этом он живо осмотрелся по сторонам и остановил боковой взор на Ирме Михайловне.
Верходеева дважды пролистала отчет и пристально посмотрела на Хоружего.
— А кто вам так красиво печатал? — спросила она с медленно возникавшей на ее губах приветливой улыбкой.
— А что… да хоть и жена… Почему бы и нет.
Борис Матвеевич стрелял глазами сразу по двум целям: по Пыреевой и по Оле. Нужно было заметить реакцию обеих. Оля, щурясь, подпиливала под столом ногти и на слова Бориса Матвеевича даже бровью не повела. Ирма Михайловна снисходительно улыбалась.
«Черт их, баб, поймет, — досадливо подумал Борис Матвеевич. — Все равно подбросили они… Кому еще?… Сами признаются».
Поинтересовалась Ираида Климовна, как обстоят дела у Пыреевой. Дела у нее обстояли как нельзя лучше. Качество записи биотоков мозга шишкохвостого геккона превосходило все мыслимые стандарты института.
— Долго вчера возились с Люсей, — рассказывала Ирма Михайловна. — С наводкой никак справиться не могли… Но ничего, вывернулись. Хорошая запись, хоть на конгресс в Швейцарию вези.
Ираида Климовна недоверчиво кивнула.
Дошла очередь до Елены Яковлевны Твертыниной, и она тоже смогла похвастаться полным порядком. К ней поступил новый террариум с двумя парами варанчиков, была отпечатана программа новой серии экспериментов, получены все необходимые подписи на текущих бумагах. Об одном лишь Елена Яковлевна умолчала, но вовсе не из какого-либо расчета, напротив — из совершенной своей непосредственности. Дело в том, что и новый террариум, и готовые бумаги появились утром в комнате Твертыниной как бы сами собой, словно их подбросил некий доброжелатель-инкогнито. Не только с программой экспериментов, но и вообще с их замыслом Твертынина познакомилась сегодня впервые, разобрав обнаруженные не столе бумаги. По правде говоря, варанчики были заказаны давным-давно, больше года тому назад, и Елена Яковлевна успела о них позабыть. Тем не менее утренний сюрприз не вызвал у нее никаких ярких чувств — ни удивления, ни радости. Лаборантка Твертыниной Марина Ермакова, дочка подруги детства, была девушкой очень прилежной и деловой. Елена Яковлевна доверяла ей, как себе самой, и за все старания Марины привыкла даже не благодарить ее, считая все свои хлопоты в равной степени Мариниными. К тому же девушка интересовалась наукой, училась на вечернем отделении педагогического института, и любая работа, по верному мнению Елены Яковлевны, шла ей на пользу. Сейчас Марина была в отпуске, однако ничто не мешало ей тихо помочь Елене Яковлевне в ее делах, особенно в отчетную пору.
Инженер Гулянии также не отстал от коллектива. Вся требовавшая осмотра или ремонта аппаратура, собранная за квартал на стеллажах его комнаты, сегодня утром вдруг оказалась исправной… Изредка аппаратура, особенно отечественная, приятно удивляла чудесными исцелениями, а потому инженер Гулянии никакой мистики в событии не усмотрел и только был рад возможности выполнить свою главную функцию — доложить начальству об исправности оборудования.
Посланный по срочному делу аспирант Окурошев забежал сначала в буфет перекусить, а затем явился по назначению.
…Накануне под вечер инженер Гулянии по просьбе Светы Коноваловой вывез энцефалограф фирмы «Альвар» в сарай для списанной аппаратуры. Теперь дело стало за молодым и сильным аспирантом: энцефалограф требовалось разбить.
Света, зайдя в свой кабинет чуть раньше Окурошева, ужаснулась: в комнате густо клубилась пыль, дышать было нечем. За окном месил почву и песок ржавенький экскаватор, там велась работа по плановому благоустройству территории института. Света кинулась к окну и прокричала, перекрывая грохот бездушного механизма:
— Эй, вы там! Сколько ж можно! Вчера вы эту кучу туда навалили! Сегодня — сюда! Вы что, издеваетесь!
Экскаваторщик отвечал добродушной и немного кокетливой улыбкой. Дослушав Свету при шуме, парень опустил ковш и заглушил мотор.
— Зря шумите, девушка, — примирительно обратился он к Свете. — Мне велено, я копаю. Нам тут делать нечего, вот прораб и ищет, чем бы озадачить… На чаек пригласили бы, что ли… На лягушек ваших глянуть…
Света захлопнула окно и отвернулась.
— Меня вот послали, — сообщил аспирант Окурошев, морщась и покашливая.
Света указала на дверь и сердито подтолкнула Окурошева к выходу. Оказавшись в коридоре, оба с минуту переводили дыхание.
— Нахал, — сказала Света по адресу экскаваторщика, в голосе ее слышалось запоздалое кокетство. — Ну ладно… Спортом занимаешься?
Николай пожал плечами:
— Бегал раньше.
— Вот тебе ключ от сарая. Там в правом углу кувалду найдешь. Возьми ее и расколоти быстренько энцефалограф… наш который, «альваровский», списанный. Хорошо. Потом отдашь ключ. Я буду в двести восьмой.
Окурошев, выпучив глаза, смотрел на Свету.
— Ничего себе, он же совсем новый! На нем же почти не работали.
— Ну, мало ли, — Света дернула плечиком. — Списан — и дело с концом. На той неделе еще новее привезут.
— Ломать-то зачем? — недоумевал Окурошев.
— Как это «зачем»? — уже начала сердито изумляться Света. — Списан ведь. Надо расколотить, чтоб не растащили. Казенное же добро. Что ж непонятного?
— Так зачем нам еще один, новый? — опять взялся за свое молодой аспирант. — Этот только-только разработался. Я же с ним возился — отлично «пашет».
— Ну зануда! — охнула Света. — Мало ли, что «пашет». У нас ведь дотация. Не представим полной сметы — в следующем году средства срежут да еще и заклюют. С Ираидой потом скандала не оберешься. Опять не понятно?
— Но ведь можно его кому-нибудь передать. Больнице… куда-нибудь в область, например. Зачем ломать?
— А кто этой передачей заниматься будет?.. Одних бумаг… Нет таких инстанций… Коль, не мучай меня… Давай, действуй, все равно больше некому.
Энцефалограф стоял посреди сарая. Жаль его было, словно верного пса, брошенного бессердечными хозяевами. Окурошеву было стыдно и противно заниматься грешным делом, будто попросили его этого обреченного пса пристрелить. Минут пять он страдал и злился на весь мир, на организацию науки в их институте, на свое начальство, наконец на Свету и только на нее одну — потом снова на весь мир. Он даже решил пойти прямо с кувалдой в руках к Верходеевой и заявить ей все, что он думает по поводу такого вандализма. Сам собой возник красивый обличительный монолог, который наверняка бы восстановил справедливость. Теперь Окурошев глядел на аппарат с любовью отважного защитника. Он воодушевился было, но, трезво оценив силу противника и масштабы бюрократической топи, вновь приуныл. Железная ручка кувалды холодила пальцы. Будто бы вместе с этим холодком поднялась в голову жутковатая мысль: а ведь какое варварское, мерзостное и пьянящее наслаждение можно пережить, размахнувшись с плеча да и со всей силы… когда брызнут из-под тяжелой болванки всякие стеклышки, кнопочки… Окурошев ощутил на себе чей-то холодный, колючий взор и судорожно огляделся…
Вернувшись взглядом к аппарату, он едва не выронил кувалду на ногу: энцефалограф оказался разбитым. Он был так изуродован, как можно было бы это сделать, наехав на его будьдозером. Сил учинить такую расправу у Окурошева никогда бы не хватило, колоти он по несчастному прибору хоть неделю напролет.
Ладонь Окурошева вспотела, и кувалда все-таки выскользнула вниз, однако упала не на ногу, а рядом.
Очнулся аспирант Окурошев только в двести восьмой комнате от нежного голоса Светы:
— Как, уже? Вот и молодец… А еще философию тут разводил. Дела-то раз плюнуть, на пять минут.
Ладно, сейчас отрежем тебе тортика и чайку нальем. За работу… Кувалду-то зачем принес. Отнеси обратно. И краску с нее сбей.
Окурошев едва понимал обращенную к нему ласковую речь, но услышав про краску, вздрогнул и поднял кувалду к глазам: било кувалды облепили кусочки краски, некогда покрывавшей корпус импортного аппарата.
На следующее утро Бориса Матвеевича ждал новый сюрприз: отпечатанные тексты двух статей, одной — для «Физиологического журнала», другой — для «Журнала высшей нервной деятельности». Казалось, покровитель-инкогнито обладает недюжинным талантом чтения мыслей на расстоянии: ужиная накануне, Борис Матвеевич вспомнил мимолетом о своих творческих замыслах и помечтал о паре публикаций, коими он «давненько не баловался». После ужина Борис Матвеевич перенес оставшиеся мечты на утро и включил телевизор: начинался мировой чемпионат по футболу.
Ночь миновала — и мечта Бориса Матвеевича втихомолку стала явью. Готовые к публикации статьи объявились к приходу автора посреди его рабочего стола. Борис Матвеевич принял новый подарок безо всякого испуга, почти в порядке вещей. Удивление было ничтожным, какое может случиться, к примеру, при находке в почтовом ящике чужого письма, попавшего туда по ошибке почтальона. Борис Матвеевич удобно устроился в кресле и за пять минут обдумал все возможные решения загадки.
Это явление, а именно — спокойная реакция на чудеса, зачастившие в институте, — требует особого разговора. Все свидетели этих чудес, с которыми удалось встретиться и поговорить, искренне изумлялись своей тогдашней невозмутимости… Поначалу случались и удивление, и недоумение, и бессонные ночи, и порой едва не обмороки… Но однажды наступало утро, когда всякое удивление разом пропадало и больше не возникало. До самой развязки. Иногда дома на несколько минут или по пути на работу возвращалась легкая растерянность, но стоило шагнуть на порог института, — как душевное равновесие мгновенно восстанавливалось. По крайней мере — до окончания рабочего дня… Всех охватило прямо-таки болезненное легкомыслие. Любому случаю сразу находилось какое-нибудь оправдание, а многие события просто игнорировались Даже самые невероятные случаи не удостаивались никакого серьезного чувства или размышления, как в обычной жизни может происходить разве что во сне. Что было причиной этому всеобщему настроению: некая защитная психологическая реакция или таинственное гипнотическое влияние? Опрошенные пожимали плечами, разводили руками, улыбались недоуменно, а то — и виновато. Гипноз признавать отказывались, — по всему видно, опасались за свой рассудок, — а с гипотезой о защитной реакции соглашались сразу, даже чересчур ретиво, не задумываясь, — и при том с облегчением вздыхали…
Итак, Борис Матвеевич уселся в кресло и спокойно обдумал свое положение. Во главу угла, конечно же, было поставлено подозрение о происках Ирмы Михайловны Пыреевой. Однако об этом Хоружий долго не размышлял. «Свои люди — сочтемся», — решил он. Вторая мысль заставила Бориса Матвеевича нахмуриться. Он подумал вдруг о хитроумной затее иностранной разведки. Однако рассуждения о том, с какой целью ЦРУ мог понадобиться заурядный советский специалист по обонянию черепах, ни разу не выезжавший за границу, скоро зашли в полный тупик. Борис Матвеевич легко усмехнулся и принялся за третий вариант разгадки: проведение в их институте некого официального, но негласного психологического эксперимента. Борис Матвеевич допустил такую разгадку — и на этом все размышления прекратил. «Семь бед — один ответ, — решил он. — Рассуждать нечего. Только запутаешься. Будь, что будет… Напечатаю в журналах— кто докажет, что не мое? Хуже им будет… Пыреева ахнет. Тоже мне — шутки нашли». Никакой трагической развязки Борис Матвеевич не предчувствовал: среди охваченных странным недугом легкомыслия он оказался одним из первых. В эту роковую минуту Бориса Матвеевича, а вскоре за ним следом — и многих других, казалось бы, разумных и культурных людей неумолимо затянуло в водоворот пренебрежения здравым смыслом…
С того дня Борис Матвеевич встал на полное довольствие своего покровителя. Только однажды, полмесяца спустя, поговорив с Мариной Ермаковой, вздумал он «набросать» в свою отчетную тетрадь кое-какие идеи. Однако в его перьевой ручке вдруг кончились чернила, а взятый взамен ее карандаш тут же сломался. Борис Матвеевич в сердцах смахнул тетрадь в ящик стола, а когда в конце недели вспомнил о ней, забота оказалась уже излишней: страничка была заполнена почерком самого Бориса Матвеевича…
Статьи пришлись ему по душе. В их подробности он, конечно, не вникал: пробежал глазами резюме, глянул, сколько приведено в конце источников и все ли указаны его собственные. Замечаний не возникло. Борис Матвеевич разложил статьи рядком на столе и несколько минут ими полюбовался.
Ирма Михайловна же сидела в это время за своим столом и курила. Сигаретный дым привычной струйкой поднимался перед ее глазами… Подарок ей достался такой же, как и Хоружему: две готовые статьи. И мысли ей по поводу этого таинственного подношения пришли в голову похожие. Был, правда, один редкий оттенок в ее размышлениях — женское, более суеверное, сердце тревожилось-таки почти забытым с далекого детства страхом темноты…
Чтобы хоть как-то отвлечься от сумрачных мыслей, Ирма Михайловна решила навестить своего аспиранта.
Затихнув в своем уголке, аспирант Окурошев занимался статистической обработкой результатов последних экспериментов. Спиной ощутив появление Ирмы Михайловны, о еще ниже пригнулся к столу, а локти выставил в стороны.
— Коля, как твои дела? — Ирма Михайловна подошла к аспиранту вплотную и уперлась взглядом в его затылок.
— Ничего, двигаются, — не отворачиваясь от калькулятора, медленно ответил Окурошев.
— Главу о методиках ты подготовил? Мы же договаривались на сегодня, — почти вкрадчиво сказала Ирма Михайловна.
«Как договаривались»?! — испуганно встрепенулся Окурошев. — Еще чего! И разговора же не было!»
Невольно он стал шептать всякие цифры, всем своим видом показывая, что боится сбиться со счета.
Ирма Михайловна, впрочем, не стала дожидаться ответа, а сама принялась ворошить бумаги Окуроше-ва, сложенные на краю стола. В руки ей вскоре попалась стопочка листов, схваченных скрепкой.
— А, вот она и есть! — в бесчувственном голосе ее все же проскользнуло легкое изумление. — Так… Все сделано прекрасно. Молодец. Сам печатал?
Аспирант Окурошев машинально кивал, рассеянно слушая монотонный голос Ирмы Михайловны, и только прямой вопрос заставил его опомниться и похолодеть. «Что печатал? Какая глава?! Откуда? — лихорадочно запрыгало у него в голове. — Откуда она ее взяла?» Он едва не отверг с пылом свою причастность к бумагам, которые перелистывала Ирма Михайловна, но вспомнил: ведь он только что утвердительно кивал и даже на вопрос вроде бы успел по инерции кивнуть. Окурошев сник, пробормотал невнятно о помощи сестры — и совсем потерялся.
— Можно считать, что глава готова набело, — все таким же отрешенным тоном сообщила Ирма Михайловна.
Окурошев забыл о своих вычислениях. Он ума не мог приложить, откуда эта глава взялась. Кое-какие черновики, конечно, имелись, но о готовом материале он еще и не мечтал: то писал статью, то обрабатывал данные…
«Что за чертовщина! — волновался, не показывая вида, Окурошев. — Склероз, что ли… Когда я успел ее сделать?… Ну вот, допрыгался. Пора в психушку.»
Ему отчаянно не терпелось изучить таинственную главу. Он стал пристально разглядывать снизу тыльную сторону бумаг и едва удерживался от того, чтобы не потрогать их… Ирма Михайловна же, как нарочно, все изучала их со странной безучастностью на лице, и не ясно было, то ли она в самом деле интересуется текстом, то ли уже забылась и размышляет теперь о чем-то своем.
Внезапно она выглянула из-за бумаг и поймала раздраженный взгляд своего аспиранта. Тот затаил дыхание.
— Давно ты подготовил главу, — спросила Ирма Михайловна с тонкою улыбкой.
Мышеловка захлопнулась. Мурашки пробежали по спине аспиранта Окурошева.
— Вчера… вечером, — пролепетал он, опуская глаза.
— Хорошо. К понедельнику, пожалуйста, напиши «Обсуждение»… Не буду тебе больше мешать. Работай. — Она мягко положила главу о методиках на стол перед Окурошевым и вышла, беззвучно закрыв за собой дверь.
Невольно отстранившись от стола, Окурошев просидел несколько минут, едва веря своим глазам. Первая же страница убеждала, что глава и отменно написана, и безупречно отпечатана. Мысль о том, что кто-то другой мог написать ее и подбросить даже не появлялась: устроить такой «розыгрыш» было некому, разве что самой Пыреевой, но такое уж ни в какие ворота не лезло!
Пришел на ум разбитый энцефалограф. Вечером накануне Окурошев успокоил-таки себя сносным объяснением, без мистики и всякого гипноза. Аппарат, по всей видимости, успели расколотить раньше всякие любители радио- и электромонтажного дела. Николай предположил, что, явившись по заданию в сарай, он в первое мгновение не заметил поломки.
Теперь таинственное появление главы вдруг связалось в памяти со странной иллюзией, и вот Окурошев вновь почувствовал нехорошую тревогу, какую можно испытать, попав в незнакомое темное помещение с шорохами по углам… Появилось назойливое стремление обернуться, а вместе с ним — боязнь это сделать. Вновь ощущался сзади жесткий, колючий взгляд. Наконец Окурошев пересилил себя: позади никого не оказалось, дверь же минутою раньше была плотно закрыта Ирмой Михайловной.
II
На следующей неделе невероятные события лавиной обрушились на институт.
В понедельник утром Борис Матвеевич обнаружил на своем рабочем столе толстую книгу, еще отдававшую резким типографским запахом. Сверкающими, золотистыми буквами по синему переплету было вытеснено:
«ОЧЕРКИ ОБ АНАЛИЗАТОРЕ ОБОНЯНИЯ ЧЕРЕПАХ».
А выше, чуть мельче:
Б. М. ХОРУЖИЙ.
И никаких соавторов!
Знак издательства, цена, фамилии рецензентов — все занимало свои законные места. Борис Матвеевич любовно погладил приятный на ощупь переплет и, глянув тираж, досадливо цокнул языком; количество не удовлетворяло.
В этот миг распахнулась дверь, и на пороге появилась Ираида Климовна Верходеева. Она долго, почти по-приятельски, поздравляла Хоружего и мягко пожурила его за недостатки монографии, о которых уже имела полное представление.
Замечено, что с начала необыкновенной недели и до самой развязки иначе, как в роли поздравителя, никто Ираиду Климовну больше не встречал… Часто она оказывалась первым вестником, доносившим до очередного счастливца какое-то приятное известие. Ее появления стали и неожиданными, и в то же время радостно ожидаемыми, как появление Деда Мороза на детском новогоднем празднике.
Утром в среду стал кандидатом наук аспирант Окурошев, в четверг — Люся Артыкова, а в пятницу оказалась профессором Ирма Михайловна Пыреева. Никто свалившимся с неба титулам не удивился да и не особо обрадовался. Все казалось в порядке вещей… Подобные настроения, вероятно, случались когда-то в наспех собранных дворах новоиспеченных монархов: графы, князья, маршалы и ордена плодились, будто грибы на сыром пне, безо всякого живого изумления как в государстве, так и среди самих избранных…
Инженер Гулянии ходил в передовиках и попал на доску почета, которая разрослась в холле института до размеров крепостной стены.
Елена Яковлевна Твертынина превратилась в блестящего экспериментатора, о которой заговорили в зарубежных научных журналах.
Младшие научные сотрудники Клебанов и Мясницкий также стали кандидатами наук, и отныне лаборатория Верходеевой, первой в институте достигшая столь блестящих успехов, получила прозвище «офицерского полка».
Если сравнить наваждение, напавшее на НИИФЗЕП, с инфекционной болезнью, эпидемией, то весь срок, предшествовавший защитам диссертаций, можно определить как начальный, инкубационный период заболевания, когда организм уже нашпигован вирусом, но явных,
Именно вдень защиты кандидатской диссертации Окурошева началась новая фаза, когда счастливым потребителям научных благ впервые открылся их источник.
Пока Николай Окурошев отговаривал на трибуне свою двадцатиминутную речь и водил указкой по таблицам и графикам, развешанным вокруг трибуны, Борис Матвеевич Хоружий тихо вышел из конференц-зала: покурить на лестнице. Свои сигареты он забыл дома, и его угостил проходивший по коридору старший научный сотрудник Балкин.
Едва табак дотлел до пальцев, и Борис Матвеевич, кинув окурок в урну, собрался вернуться в зал, как этажом выше раздались быстрые и гулкие шаги.
Спустя несколько секунд мимо Бориса Матвеевича с мягкой волною прохладного воздуха по кошачьи легко промелькнул вниз странно одетый незнакомец. Борис Матвеевич повел взгляд за ним вдогонку и странность его одежды отметил почти неосознанно, не представляя себе, в чем же она состоит. Вероятно, он и вовсе не сумел бы объяснить ее, скройся незнакомец из виду. Однако на площадке между этажами тот вдруг остановился и, поворотясь к Борису Матвеевичу, спросил глубоким, слегка звенящим и необыкновенно чужим голосом:
— Старик, табачку не найдется?
Жесткий колючий взгляд незнакомца придавил Хоружего к стене.
— А?.. Да-а, — охнул Борис Матвеевич и стал судорожно шарить по карманам, а пока шарил, разглядел незнакомца пристальней.
На вид ему можно было бы дать что-то около тридцати. Одет он был в серо-голубое длиннополое пальто… даже не пальто, а — кафтан с подбоем из короткого темного меха. Широкие, синие, без складок брюки были заправлены в… сверкающие белые сапоги с острыми, чуть загнутыми вверх носами. Эти сапоги и обращение «старик» более всего, тяжело и тревожно, поразили Бориса Матвеевича. Незнакомец был высок, широк в плечах, хотя при этом и довольно худощав. Лицом он был красив и очень свеж, будто только что вышел с морозца; волосами черен и немного курчав. Чуть раскосые глаза его и покатые скулы выдавали в нем примесь азиатских кровей. Нос он имел прямой и тонкий, с узкими, чуть вывороченными в стороны ноздрями. Рот незнакомца Борис Матвеевич словно бы вовсе не различал, как не приглядывался, — и вспомнил наконец, что сигареты искать без толку.
— А… — опять охнул он. — Забыл… Вот… угостили самого…
Скрытные, как бы волнистые губы незнакомца мягко раздвинулись в улыбке, такой же сверкающей, как и его роскошные сапоги.
— Гляди, старик. Носи табак впредь. Не то на весь век останешься должничком. — Он даже рассмеялся, но совершенно беззвучно; кажется, смех терялся очень глубоко в груди его… и, отвернувшись от Бориса Матвеевича, он скользнул вниз.
Борис Матвеевич был окончательно сбит с толку. «Кино, что ли, снимают? — пришло ему в голову. — Да какое ж у нас кино! Глупость какая-то…»
В растерянности он вернулся на свое место в последнем ряду и, уже не слыша выступления, долгое время просидел размышляя, кому полагается носить столь необычную рабочую одежду…
Между тем, двумя рядами ближе к сцене, на крайнем у стены кресле вздремнула Елена Яковлевна Твертынина, и ей уже начинал сниться премерзостный сон.
Во сне она представилась себе не то княгиней, не то боярыней, сидела смирно, без дела в просторном рубленом помещении с маленькими оконцами и томилась гнетущим предчувствием скорой роковой встречи. Ожидание длилось изнурительно долго, как это только бывает в тягостных снах.
Наконец откуда-то сбоку, из неприметного хода, выскользнул перед Еленой Яковлевной импозантный худощавый брюнет в серо-голубом кафтане и ярких белых сапогах. Следом за ним в сумрачном пространстве появился второй, но близко не подошел, остался поодаль, у стены — здоровенный заросший малый с покатыми плечами и широкой ухмылкой. Он встал, лениво привалившись к стене, и то ли бормотал что-то себе в бороду, то ли хмельно подсмеивался.
Брюнет замер перед Еленой Яковлевной и пристально смотрел ей в глаза. Лицо его как бы плыло— и только зрачки оставались на месте, словно шляпки взбитых гвоздей.
— Пойдешь сегодня со своими девками в монастырь, — сказал он, голос его донесся будто издалека, но очень отчетливо. — Останешься там на ночь. Ночью откроешь нам потайные дверцы. Покажу. Уйдешь по оврагу.
Верзила у стены тряс бородой, посмеивался.
— А зачем в монастырь? Не надо… — то ли подумала про себя, то ли проговорила робко Елена Яковлевна.
— Не твое дело, — отсек брюнет.
Елена Яковлевна как бы опомнилась и подумала о своих княжеских правах, о власти некоторой и о гордости — кто, мол, такой тут явился без позволения да еще требует участия в разбое.
Брюнет, видно, заранее предчувствовал приступ неповиновения. Лицо его вдруг застыло, строго очертилось в сонном видении и словно застекленело в своей неживой правильности и красоте: только губы его все струились и скользили в глубокой, скрытой улыбке. Он поднял руку в ездовой черной перчатке, расшитой тонкой серебристой тесьмой, и так же медленно сжал перед глазами Елены Яковлевны тонкие свои пальцы в кулак. Елене Яковлевне стало тяжело дышать.
— Коротка же твоя память, старая сука, — спокойно сказал он. — Скоро забыла благодетеля. Ну, вспоминай живо, кто тебя да всю твою дворовую сволочь из грязи выволок да позволил в масле кататься. Вспоминай, кем была ты зимой…. Ты и твой холуй.
Он отбросил руку в сторону и ткнул перстом в Бориса Матвеевича, вдруг объявившегося в хоромах: во сне он представился Елене Яковлевне ее законным мужем. Борис Матвеевич вмяк под перстом в стену… Нагайка закачалась на руке брюнета, как висельная петля.
— Кем была ты? Побирушкой. Ну же, вспоминай. Мне ждать не время. Платить пора за стол да за службу нашу… Пора. Поедешь в монастырь и все, как велю, сделаешь. Не то к утру спалю весь посад. Будут жилы трещать…
Брюнет говорил негромко и даже, незлобиво, но от неестественной отчетливости и отрывистости его голоса сыпалась сверху на голову мелкая щепа, трескалась и слоилась оконная слюда — и невыносимо хотелось проснуться.
— А, может, не стоит монастырь-то, — опять осмелилась подать голос Елена Яковлевна. — Вон купцов много. Взять у них…
— Не твое дело, — отрезал брюнет. — Завтра, глядишь, захочу купцов. А нынче монастырь нужен.
И он выскользнул вон. Следом за ним вывалился с дурным смехом верзила, а на прощание еще и подло подмигнул, тряхнув космами.
— Напужал, напужал, — прокатился уж издалека, из-за стен его веселый, гогочущий бас.
Как убрались недобрые гости, так закружилась перед Еленой Яковлевной карусель всяких лиц, шепотков, возгласов, смешков, советов, колкостей. Сон путался, замельтешил мутной неразберихой. Чаще остальных выскакивало перед Еленой Яковлевной из этой карусели лицо Ирмы Михайловны Пыреевой, выражавшее сочувствие и заботу. Во сне Пыреева оказалась старшей боярской или княжеской дочкой.
— О выборе не может быть и речи, — деловито увещевала Пыреева «матушку». — Ситуация совершенно ясна. Здесь он посад спалит. Обещал, так сделает — ты его видела, какой он. Народу порежет достаточно, нас не пожалеет, а то и первыми прикончит. А в монастырь кто с ним драться полезет? С девчонками развлекутся немного. Безделушек золотых прихватят с собой. Монахини и без них замечательно проживут. Что им сделается — они же верующие. Все это — несущественные мелочи. Иконостас, разумеется, разграбят: иконы нынче дорого идут. Ну, так что же, мало ли всяких спекулянтов? Зато ведь никакого существенного грабежа, посуди сама… И наверняка обойдется без убийства. Да и нас не тронут. Нечего выбирать, сейчас же и поедем, я первая поеду.
Мелькали лица Клебанова, Мясницкого, Артыко-вой, Коноваловой — родственников и челяди; все кивали, поддакивали, соглашались, выпучив глаза, и, точно омертвев от бешеной карусельной гонки, проносился мимо Борис Матвеевич; он, кажется, отчаянно порывался крикнуть что-то, но не успевал: карусель всякий раз увлекала его прочь, да и сама Елена Яковлевна будто ускоряла ее, потому как замечать Бориса Матвеевича было ей противно. Очень хотелось увидеть Машу Беляеву, то ли внучку, то ли внучатую племянницу, но та все никак в этом невообразимом потоке не появлялась. Наконец коловращение вызвало тошноту и с тем резко оборвалось.
Тьма перемежевывалась со светлыми сполохами… Потом послышался треск, гул, а в нем — пронзительные крики и визги… Елену Яковлевну охватил ужас. Снилась ей ночь, снился сырой песчаный берег и огромное зарево, багровой широкой дорогой отражавшееся в медленной реке. На холме пылал во все небо монастырь. С натужным ревом рвались вверх языки яркого пламени. Рассыпалась фейерверком дранка. Скелет колокольни угольным зыбким узором прорисовывался в огне. Раскаленным малиновым блеском наливались купола. Огонь стоял над стенами сплошной пирамидой; воздух в безветрии был невыносимо напряжен, колыхался тяжелым теплом и гарью. Как ни силилась, все никак не могла она отвернуться и бежать от жуткого зрелища, точно связали ее по рукам и ногам.
И вот уже почудился ей на месте монастыря ее родной институт физиологии пресмыкающихся. Пламя охватило все корпуса, фонтанами било из окон, трескались и обваливались бетонные стены. Всеобщее разрушение было неминуемо. Вспомнились вдруг несчастные варанчики, забытые в своих террариумах, оставленные в самой глубине клокочущего пекла. Смертельная жалость захлестнула сердце Елены Яковлевны, и она кинулась мимо заграждений и пожарных машин в самое пламя…
Очнувшись, Елена Яковлевна долго не могла шелохнуться. Гул пожара еще стоял в ушах… Елена Яковлевна перевела дух. «Ну
Когда он подходил к выводам своей работы, ниже этажом вышла из своего кабинета Света Коновалова, и едва она шагнула в коридор, как на ее надвинулась вдруг огромная тень, и тугой голос человека, несущего тяжелый груз, заставил ее вздрогнуть и отшатнуться:
— Девка! Посторонись! Зашибем!
Света приникла к стене. Мимо нее широким напряженным шагом прошли двое крепких бородатых мужчин с большими тюками на плечах.
Света так растерялась, что даже толком не успела заметить, куда делись двое с тюками: то ли подались на выход, то ли — направо, к лестнице. Однако остался в душе неприятный осадок: смутное, тревожное воспоминание о каком-то подвохе… В чем был подвох: в одежде ли незнакомцев, в интонации ли голоса, — никак не вспоминалось…
Наконец Света вспомнила, что оба незнакомца звонко скрипели начищенными до вороненого блеска сапогами.
— Извините, вы тут двоих таких, плечистых, с тюками, не заметили? — спросила она у пожилой вахтерши.
— Нет, не видала… Мало ли ходят, — безо всякого интереса ответила та.
— Но вы-то, наверно, помните, хотя бы примерно, кого сегодня пропустили?
— А кто «фотку» показал, — так вахтерша называла пропуск, — того и пропустила. Мне-то что? Я им в глаза не смотрю.
Сонное равнодушие вахтерши сразу облегчило душу Светы Коноваловой. Она и сама невольно зевнула. «И действительно, мало ли… — отмахнулась она от смутной тревоги. — Ну, рабочие какие-нибудь… Пижоны. Что ж такого — ну, чистят сапоги… Теперь же все, эти — панки… А что злые — так от тяжести, наверно».
Николай Окурошев в эту минуту кончил свое выступление и слабо удивился тому, что совсем не волнуется и вообще ему наплевать, что с ним теперь будет. Ему стали задавать вопросы… Потом он спустился со сцены и, сидя в первом ряду, выслушал речи оппонентов и своего руководителя. Что-то они ругали, что-то хвалили, но Николая потянуло в сон: он понял, что самое страшное уже позади и все происходящее вокруг уже не имеет никакого значения.
Он едва вспомнил о последнем акте ритуала: надо опять подняться на трибуну и всех-всех по очереди поблагодарить… Он лихорадочно стал вспоминать имена-отчества, и когда председатель совета дал ему слово, рывком вскочил с места…
Видно, кровь при рывке резко отлила от головы— в глазах Окурошева потемнело вдруг, и он ощутил, что пол уходит у него из-под ног. Он невольно махнул рукой, пытаясь ухватиться за подлокотник.
Сцена с трибуной, развешанные на стене плакаты, члены ученого совета, плафоны над головой — все взвилось винтом перед его глазами. На миг он потерял чувство верха и низа…
И вдруг в этом пустом и кромешном пространстве пальцы наткнулись на какую-то узкую и скользкую, но устойчивую опору. Будто в полусне Николай крепко ухватился за нее. А в плечо его до боли вцепилась огромная ручища и поволокла куда-то вверх. Николай сразу успокоился и обвис. Под ним тихо захрустело, и он опустился на мягкое.
— Эк валится, — раздался сверху голос — будто пустые ведра загремели. — Чудной. Навродь не пил, а валится.
— Не ори, — стрельнул со стороны другой голос, негромкий, но жесткий и властный.
Темень кругом стояла беспросветная. Николай сидел, привалившись боком к какому-то поручню, боялся дохнуть и шелохнуться и только бестолково крутил головой. Запах в нос бил резкий, но очень приятный: тянуло ночной луговой сыростью; к нему примешивались волны запаха животного — и вот Николай уловил на слух близкое лошадиное пофыркивание. Глаза начали привыкать к темноте: не далее, чем в трех шагах, обозначились конские силуэты, а возле них — тени двух неподвижно стоящих людей. Николай пристальней вгляделся в темноту. Показалось ему, что и вправду очутился он посреди широкого луга. С одной стороны луг ограничивала совсем черная полоса, похожая на далекий лес, а с другой луг сливался с непогожим ночным небом. Скользкий поручень, за который Николай все еще невольно держался рукой, оказался бортом телеги, а мягкая опора — постеленной на дно соломой.
— Щукин. Растолкуй, — снова лязгнул жесткий, повелительной отчетливости голос.
Возле Николая шумно зашуршала соломой, задвигалась огромная какая-то туша; вместе с ней и телега пошевелилась, хрустнула раз-другой колесами.
— Глядь сюда, — тихо звякнули почти над самой головой ведра.
Николай робко повернулся на голос. Около него еще немного повозились — и вдруг снизу поднялся желтоватый свет: под рогожей на дне телеги скрывался маленький мутный фонарь с чадящим язычком пламени внутри. Он прояснил тьму над телегой и вокруг не более, чем на три шага.
Николай искоса глянул на тех, что стояли с конями. Оба почти по пояс скрывались в густой влажной траве. Один из них был худощав, стоял в профиль к Николаю совершенно неподвижно, точно восковой, всматриваясь куда-то в сторону леса. Лицо его, скрытое тенью конского крупа, различалось слабо. Голова второго была и вовсе загорожена, однако конь, стоявший перед ним, вдруг подался назад и мотнул головой, открыв его на мгновение… Не поверив себе, Николай уловил знакомые черты инженера Гулянина.
— Будя ворон считать… — Огромная ручища нагло подхватила Николая за подбородок и повернула в свою сторону.
Прямо перед его глазами, чуть ли не вплотную, возникла широченная заросшая физиономия. Торчащие в стороны русые лохмы и прямая лопата бороды светились над фонарем сквозным соломенным блеском. Глаза лешака блестели открыто и ясно, но как-то нехорошо, водянисто, насмешливо и корыстно высматривая что-то во взгляде Николая. Нос сидел в усах смешной картошкой, а под ним размахнулась широченная примирительная ухмылка. Концы усов шевельнулись в стороны, и Николай подался назад, ощутив дух старого перегара и огуречной закуски. Физиономия ухмылялась по-приятельски, гниловатые зубы торчали под усами, усы ворочались и топорщились— по всему видно было, что физиономия старается войти в доверие.
— Щукин, чего цацкаешься? — отрывисто, почти гортанно окрикнул худощавый.
Лохматый детина набросил на фонарь рогожку, и разом захлопнулся сверху чернильный мрак.
— Ну, глаза попривыкли?.. Проморгайся, — заговорил детина, одыхивая лицо Николая влажной тяжелой теплотой. — Гляди к лесу. Там сторожка стоит… Ну, так и не видать ее. Мы щас схоронимся за речкой. — Он махнул рукой куда-то в луговую тьму, в сторону противную лесу. — Тихо засядем. И ты тихо тут сиди. Как от сторожки поскачет кто к реке, так и вовсе нишкни. Тебя не приметят. А только заслышишь скач, сразу дай нам знать. Такой вот знак дашь. — Он приподнял рогожку одной рукой, а другой— фонарь: вихрем скакнули кругом тени. — Живо поднял, нам посветил — но смотри, чтоб от лесу не видать было, как светишь: держи рогожку пошире, прикрывай. Посветил — и опускай сразу. А как мимо пропустишь, послушай, много ль их будет. Ежели не один поедет, а более, снова подними огонь — и опускай сразу. За спинами их останешься — опять же приметить не должны. Уразумел?
Николай пребывал как бы в легком оглушении. Он кивнул рассеянно, а потом еще и плечами пожал.
— А кто поедет? — спросил он, сам не заметив своего вопроса.
— Очень хороший один человек, — легонько причмокивая и похихикивая сообщил детина. — Оченно ндравится он нам. Желаем потолковать с ним по душам.
— Ты горазд языком молоть, — осек его худощавый. — Хомка — грязь, продаст за понюшку. Станет княжий сапог слюнявить… Откупимся сами.
— Ага-а, — протянул детина.
Николай понимал плохо, долго доходило до него, что сводят счеты с каким-то ненадежным дружком.
— Холуй! — вскрикнул вдруг худощавый: звук его голоса раздался так, будто топор с глухим хрустом воткнулся в сухое полено. — Как коней держишь!
Фигура того, в ком Николай признал инженера Гулянина, будто бы наполовину вросла в землю.
— Пора. Тронули, — отчеканил худощавый и, мягко, беззвучно выскочив из травы, вмиг оказался в седле.
Что-то светлое мелькнуло в темноте. Николай пригляделся: на ногах худощавого едва не сверкали во мраке, как гнилушки, белые роскошные сапоги.
Он тронул коня, отошел на несколько шагов и вновь, но мягче, прикрикнул на инженера Гулянина:
— Не мешкай!
Теперь Николай уже не сомневался: перед ним беспомощно и потерянно копошился у седла именно инженер Гулянии. То он все будто прятался от Николая за конями, а сейчас неловко и смешно отворачивался и пригибался — но еще явно надеялся, что Николай не признал его.
— Щукин. Пособи, — потребовал худощавый. — И сам не тяни.
Детина уже вылезал из телеги, покряхтывая, посмеиваясь. Телега трещала и раскачивалась под ним, будто лодка на крутых волнах. Он ухнул в траву и зашумел ею, будто водою.
— Э-эх. Пигалица. — Он легко приподнял инженера Гулянина за шиворот и за штаны — и пристроил, точно куклу, в седле. — Держись. Слетишь по дороге — до утра в траве не отыщем… Ух! — Он взгромоздился на своего коня, и тот, бедный, даже припал на задние ноги.
— Дрянь-людишки, — тускло усмехнулся худощавый. — В седле не держатся. Трясутся, как сукины дети. Ни на что не годятся. Возиться с ними — убыток один. Не сунусь больше.
Он повернул было отъезжать, но что-то удержало его, конь замер — и Николай почувствовал на себе жесткий колющий взгляд. Лицо худощавого никак не различалось в темноте, но Николай ясно видел неким внутренним увеличительным взором, открывшимся, должно быть, от страха, как сузились зрачки, пристально его изучавшие, и неуловимая, волнистая улыбка скользнула по губам, и тонкие ноздри едва колыхнулись от скоро угасшего гнева.
— Что смотришь? Не нравится? Потерпишь. Куда денешься? Некуда тебе теперь деваться. Продан уж. Ты уже наш. Раздумывать надо было раньше. — Худощавый говорил негромко и будто нарочно смягчая себя, но в голосе слышалась холодная и беспощадная власть, и от металлической отчетливости голоса жутко делалось на душе. — А теперь молчи. Никуда не денешься. Нашу-то службу принимал. Так пора отплачивать за нее, пора вернуть должок. Не вздумай предупредить этого, кого ждем. Он — лютый. Только тебя заслышит — слова не даст сказать, порубит в капусту. Из наших он. Старых. А не посветишь — пропадай тут. Окалеешь, как кутенок. А у нас по сторону дороги еще один сидит такой же… доносчик. Он посветит, коль ты скурвишься. А и оба скурвитесь — все равно наш будет. Не уйдет. Но гляди. Сам свою шкуру береги и выручай. И помни: никуда не денешься.
Николая едва не мутило, его влекло зарыться с головой в солому.
— Ну, пуганул молодца, — похохатывая, проговорил дружелюбно детина. — Не бойся, барич. Сиди себе. Огоньком поиграешь — и будет. А коченеть начнешь — там тебе зипунок прибережен, накройся им. И хлебец там, под зипунком. И сиди себе целехонько, барином.
Рядом будто пролетела невидимая ночная птица, только перья крыльев ее стремительно и чуть слышно свистнули на взмахе, и прохладный воздух мягко колыхнулся волною. Николай весь омертвел: то не птица пронеслась мимо, а смеялся худощавый.
— А что баричем назвал его? — заговорил он безо всяких чувств в голосе — только очень веско и отчетливо. — Он же из холопов. У него прабабка в крепости ходила… Ну, тронули. — И он пустил коня вскачь.
Остальные потянулись за ним. Зашуршала, засвистела мокро луговая трава, но звук этот вмиг оборвался— и донесся гулкий перебор копыт: дорога оказалась совсем близко, метров в двадцати от оставленной на лугу телеги. Топот стал удаляться, потом едва послышался далекий плеск — кони пошли бродом. И наконец все затихло.
Николай остался один, совсем один в безмолвном и сумрачном мире.
Что ему тогда передумалось, что лезло в голову кандидату биологических наук Николаю Окурошеву в том его нелепом и невероятном положении, потом и не вспоминалось вовсе — забылось, как горячечный бред. И знобило его, хоть накрылся он с головой добротным и просторным зипуном, и едва не тошнило его от мутного сознания своей сонной беспомощности. И когда услышал он далекий топот от леса, то ощутил даже какое-то болезненное облегчение.
Он сделал все, как было велено: и притаился… и посветил, пытаясь уловить отблеск фонаря своего напарника по ту сторону дороги. Огня он не заметил, спрятал свой фонарь и свернулся калачиком на соломе. Совесть не мучила.
«А что же дальше?» — заволновала вдруг нехорошая навязчивая мысль… Наконец проклюнулся некоторый замысел: отыскать напарника, брата по несчастью, если тот был не плодом корыстной лжи худощавого, а потом уж вдвоем как-нибудь обрести точку опоры во всем этом ночном ералаше.
Покидать телегу ох как не хотелось. Как лодку посреди моря. Наконец Николай решился и стал было спускаться вниз, как вдруг соскользнул с борта коленом и стал падать боком с телеги. Мрак завихрился перед глазами с винтом. Руки схватились за пустой воздух…
В глаза ослепительно ударил со всех сторон белый неестественный свет… Кто-то похватил Николая под локоть и помог опуститься на какое-то сиденье.
— Наш диссертант, кажется, переволновался, — раздался рядом чей-то нарочито веселый голос.
— Может, нашатырю принести? — послышался другой, Ирмы Михайловны.
Николай Окурошев заставил себя раскрыть глаза.
Все улыбались во главе с председателем ученого совета.
— Спасибо, не нужно, — поспешил ответить Николай и вышел на сцену: благодарить.
Говорил он одно, а думал в другом: «Странный сон… Жуть какая-то… Доконала меня аспирантура…»
В микрофоне что-то шипело и потрескивало. Этот звук напомнил Николаю хруст соломы, и его передернуло.
Защита кандидатской диссертации Окурошева прошла успешно. Черных шаров не было.
На следующее утро Николай, проснувшись, подумал о прожитом дне. Защита диссертации и странное видение смешались в одно сметное, тревожное воспоминание, от которого хотелось только отмахнуться: «Пронесло — и ладно».
До конца недели Николай жил в новом звании легко и радостно… Но в ночь с пятницы на субботу его поднял на ноги назойливый дребезг телефона.
Растеряв по дороге тапочки, пересчитал углы и косяки, Николай вывалился в коридор и едва не сшиб аппарат с фигурной подставки. Только взволнованный голос Марины Ермаковой привел его в сознание.
— Коля, я в институте… Я осталась на суточный эксперимент. — Она старалась говорить медленно и очень отчетливо, понимая, что обращается к человеку сонному и плохо разумеющему, но вскоре сбилась, слова ее заскакали в испуганном лепете. — Здесь кто-то есть… Коля… Приезжай… Извини… Без тебя нельзя.
— Подожди… Объясни толком. Не понимаю, — пробормотал Николай, спросонок опершись лбом о стену.
— Я только начала работать, как вдруг кто-то заперся в комнате и ходит там, — немного совладав с волнением, сообщила Марина. — И ворочает там все… Мне страшно. Я не знаю, кто это… Приезжай, Коля.
— Ты дежурного вызвала? — спросил Николай.
— Вызвала… — чуть помедлив, ответила Марина. — Но ты нужен. Извини, пожалуйста. Я бы не стала звонить…
— Хорошо. Еду, — перебил Николай: последние слова Марины вдруг рассердили его и обидели.
Он оделся, встревожил родителей, ничего им толком не объяснив, да от досады не сделав того и нарочно, — и выбежал из квартиры.
Марина дожидалась его у дежурной проходной. Увидев Николая, она страшно обрадовалась, схватила его за руку и с силой потащила внутрь, словно боясь, что у самого порога Николай вдруг передумает и повернет обратно.
Стоило Николаю очутиться в пределах института, как его словно подменили. Удивительное спокойствие, почти полное равнодушие ко всему происходящему охватило его.
Марина, будто намеренно не оглядываясь, тянула его за руку. Однако посреди холла, на первом этаже, она, не замедляя шага, вдруг остановилась. Николай, едва поспевавший позади безвольно перебирать ногами, чуть не наткнулся на нее. То ли запыхавшись, то ли справляясь с растущим волнением, Марина с полминуты переводила дух.
Было тихо. Лишь из какого-то темного угла доносился прерывистый стрекот сверчка.
Марина пристально, с тревожной недоверчивостью разглядывала лицо Николая.
— Коля! — сказала она громко, будто окликая, хотя стояла почти вплотную. — Коля! Скажи честно! Только вот честно! Ты писал эту свою диссертацию?
— Ну да, естественно писал, — ответил Николай, как можно ответить на вопрос «который час».
— Ты ставил эксперименты, обрабатывал результаты, описывал их… Все это было?
Ничего подобного Николай не помнил. Сила, превратившая его в кандидата биологических наук, не вольна была заполнить пробелы в памяти. Впрочем, кто знает: может, дошло бы дело в конце концов и до ложных воспоминаний… Николая потянуло соврать Марине, однако он не соврал; наверно, ее вопрошающий взгляд имел
— Ну что… Было… Наверно… Нет, не знаю… Не помню я, — как-то робко затолокся ответом Николай и пожал плечами.
Тонкое, еще более заострившееся от волнения, лицо Марины побледнело, и она отшатнулась от Николая. В порыве испуга она едва не кинулась прочь, но глухая безмолвная темнота еще больше напугала
— Коля! — голос ее дрожал. — Ты же спишь! Тебя же усыпили! Вы же все загипнотизированы! — Она была готова вот-вот расплакаться. — Вы же все— подопытные кролики!
Эти «кролики» подействовали на Николая странно: душа его колыхнулась — в самой Марине вдруг увидел он маленького зверька, испуганного и беспомощного, должно быть, крольченка. Жалость пробудилась в нем.
— Ты что? Ну, не бойся. Что с тобой? Объясни, — заговорил Николай ласково. — Извини, я, может еще не совсем проснулся… С этой защитой… да, правда, нехорошо это как-то. Я тут не могу понять.
Противоестественность своего кандидатского звания Николай стал теперь признавать рассудком, но никакой тревоги, тем не менее, еще пока не испытывал.
— Вот видишь! Сам говоришь! — с жаром подхватила Марина. — Как там может быть, чтобы у всех вдруг диссертации… так вот за неделю… как грибы… Ведь не может быть?
— Наверно, не может…
Марина заговорила вдруг быстро-быстро, сбиваясь и путаясь, точно давно готовилась излить душу, и, начав теперь, боялась, что Николай не захочет дослушать до конца, сочтя все за вздор.
— Что делается… Все ходят только, бродят по комнатам и коридорам — и довольны жизнью. Никто ничего не делает. Вообще… Все за всех
— А что… Наука, — робко и глуповато улыбнувшись, сказал Николай.
По лицу Марины вновь промелькнула тень испуга.
— Нау-ука, — задумчиво протянула она. — И моя, — речь пошла о Елене Яковлевне Твертыниной, — она ведь тоже ничего… Она, по-моему, даже думать перестала. Вообще… Ей кажется, что все за нее делаю я. Понимаешь, Коля? А это же не я… Страшно…
— Успокойся, что ты, — вновь вспомнил про «кроликов» Николай и даже легонько подхватил Марину под руку.
Она не отстранилась, только отвела глаза в сторону, будто не желая видеть близко перед собой Николая.
— Это не я, — повторила она. — Кто-то… Я сначала ни во что не верила. Только ругалась. Но, когда бралась за какое-то дело, все вдруг начинало валиться из рук… Машинку заклинивало, ручки ломались, электроды не накладывались, приборы отказывали… а стоило мне на минутку выйти… вернусь — а уж все готово… И как я сразу не поняла? Только вот сегодня. Я нарочно осталась. От злости. Уж решила — сегодня сама все сделаю, кровь из носу. Только все наладила, подготовила, а вдруг заперлись… они… и молчат… и не открывают.
— Кто «они»? — поинтересовался Николай.
— А я не знаю… — Марина осторожно заглянула ему в глаза. — Потому тебя и позвала.
В этот-то миг Николай впервые и ощутил в себе тонкое и холодное дуновение страха. Он даже удивился своему новому чувству, а следом ощутил еще более холодный его прилив.
— А я ведь тоже ничего не знаю, — почти шепотом проговорил он.
— Да уж все знают, что они есть, — тяжело вздохнула Марина. — Но каждый боится рассказать другому, что видел сам… кого-то встретил… Все ведь замечали… Какие-то люди как ряженые… бородатые… Они всем мерещились… А наши чай пьют и смотрят друг на друга с намеком. Но вслух никто… Ни слова. Потому что все
— Что начнется? — прошептал Николай.
— Не знаю. — Марина встрепенулась. — Пойдем, Коля.
Она потянула его за собой. Николай, сам того не замечая, засопротивлялся.
— Да ты сам-то не бойся, — усмехнулась Марина. — Тебя-то они нетронут.
— Ты охрану вызвала? — начав озираться, спросил Николай.
— Нет, Коль… Не злись. Погляди сам.
Они поднялись на второй этаж.
Под дверью в комнате лежала неяркая полоска света.
— На стук не реагируют? — шепотом спросил Николай.
Марина покачала головой:
— Постучи. Может, тебе откликнутся…
Николай боязливо потянулся к двери, вежливо постучал костяшками пальцев. Внимания его стук удостоен не был.
— Кто там есть? Откройте! — вдруг расхрабрился Николай. — Сейчас придется вызвать милицию.
Ответа не последовало.
— Ты заметила, как туда вошли? — спросил Николай уже в полный голос.
— Нет, конечно… А ключ там, внутри оказался…
— Хм… Как «внутри», когда он вот висит, — удивился Николай, он вынул ключ из двери и рассмотрел бирку. — Все верно. Он — от этой комнаты.
— Это пока я за тобой бегала… — растерянно проговорила Марина.
— Ну, была ни была, — Николай повернул ключ в замке и, чуть помедлив, решительно толкнул дверь.
Она распахнулась… Николай остолбенел. Марина выглянула из-за плеча и ахнула.
Открылось перед ними вовсе не лабораторное помещение второго этажа: они стояли на краю пустоши, заросшей высокой, выше человеческого роста, крапивой. Ночи не было — был пасмурный день. Вокруг пустоши виднелись луга, дальше — лес, по левую руку, невдалеке, — дома какой-то тихой деревеньки.
Место показалось Николаю знакомым. Борясь с робостью, он сделал шаг вперед и оглянулся: Марина испуганно выглядывала из двери покосившегося сарая.
Ее растерянный вид вдруг рассмешил Николая, и он поманил девушку рукой.
— Иди сюда… Видала, фокус какой…
Марина только покачала головой, отказываясь.
Николай еще раз взглянул на деревеньку и, никого не увидев около домов, повернулся в сторону пустоши. У края крапивных зарослей что-то поблескивало. Николай пригляделся и различил в траве топор. Любопытствуя, он протянул было за ним руку, но тут же дернулся назад, напуганный внезапным, негромким окликом:
— Не трожь!
Справа, шагах в десяти, на дороге, стоял, опершись на посох, высокий старик. Казалось, он проходил мимо и остановился лцшь за тем, чтобы окликнуть Николая. Несмотря на суровый голос, глаза его светились доброй улыбкой. Одет он был, по словам Николая, «как крестьянин в старину», и нес за плечами котомку.
— Не трожь, — уже приветливо повторил старик. — Топор с Гнилого Хутора… Значит, в разбойном деле бывал. Гляди, и тебя затянет…
— С Гнилого Хутора? — переспросил Николай. — Что это?
— Да вот он перед тобой и будет, — указал старик на заросли крапивы. — А вы, я погляжу, нездешние, нет ли?
— Нездешние, — кивнул Николай. — Не поймем вот, куда попали.
Старик сошел с дороги, приблизился. Николай вновь поманил к себе Марину, и она, помявшись, робко вышла из… сарая.
Вот что рассказал старик-странник.
— Вон Старино, — со вздохом кивнул он в сторону домов.
«Старино… Да это же деревня; что рядом с институтом!»— вспомнил Николай.
Рядом с деревней еще в пору татарских набегов появился Гнилой Хутор. Пришли тогда к деревне чужие люди. Приняли их сердобольно, как беглецов от татарской неволи, как погорельцев. Они и затеяли поселиться здесь хутором. Построились кое-как и зажили на скорое удивление и смущение жителей: скотину держать не стали, сеяться на собрались. Начали пробавляться милостыней, мелкой охотой да рыбалкой, а то и поворовывали. Поначалу на деревне головы ломали: то ли вправду ленятся чужаки на земле работать, то ли совсем ненадолго здесь хутором задержались и собираются подать куда-нибудь дальше, куда не доскакал еще татарский конь. Подходили к хуторянам с вопросами: как, мол, так, — почему по-людски не селитесь, не работаете? Те посмеивались, отмахивались:
— А почто, — отвечали, — строиться, возиться? Один конец будет: татарин придет — все спалит. А что не спалит, так вытопчет али к рукам приберет.
Ордынец и вправду приходил — с поджогом, грабежом и горем, но мир все равно не по-доброму дивился на хуторян: не мог понять их жизни. Снова строились, снова сеяли, а хуторянам и забот было мало — только что посмеивались.
Меньше десятка лет продержался хутор. Недолюбливали пришлых, но терпели. Однако кой-кому из подросших деревенских молодцов пришлась по вкусу бесшабашная жизнь. Тихою ржою пошел по деревне гомон и раздор. Поворовывать, хитро щурить глаз начал уж кто-то из своих. Нахмурились старики, запричитали бабы по вечерам. Под Пасху лихо повеселились с хуторянами молодцы — поскакал по деревне красный петух. Лопнуло в ночь пожара терпение мира. Со своих шкуры долой спустили, а на чужих и обоза не пожалели — посажали и выпроводили всех вон.
Потом четыре века с лишком стоял Гнилой Хутор в густом высоком бурьяне и древесном тлене. Вскоре после разгрома польских панов кое-кто из деревенских подбоченился, походил гусем по улице и решил отделяться дворами. Снова вытоптали бурьян— и выросло здесь несколько срубов. А там и года не миновало, как принесло новую напасть. Появился в округе лихой человек, чужак без роду и племени по прозвищу Коляй. Никто не знал, где живет он, где ночует, к кому ходит столоваться. В деревнях замечали его не часто, однако и бродягу лесного он собой не напоминал: ходил осанисто, щеголем, в белом кафтане и непременно в чистых белых сапогах, всегда был он брит, мыт и причесан. Даже всплывал порою тревожный слух, что Коляй — птица высокого полета и ни кто иной, как сам «Тушинский вор», Лжедмитрий Второй, будто бы не убитый в Калуге, а скрывшийся — и теперь вот рыскает по селам, втихомолку затевает на Руси новую смуту, новый кровавый раздор…
Показывался Коляй на глаза самой дурной приметой, боялись его, как грозовой искры. И справиться с ним миром долго трусили. Чем только не оправдывались. Шептали, что шайка с ним ходит тайная и числом несметная: чуть что, приведет — ни дитя, ни старика не помилует. Частенько вспархивали слухи, будто в одной деревне непокорного мужика порубил он топором вместе с семьею, а в другой собственноручно утопил разом двоих, и в третьей будто бы дитя пропало — верно, его работа? И хотя ни тел изувеченных, ни утопленников тех никто никогда не видал, слову страшному о Коляе верили охотно, с замиранием духа, с долгим мрачным молчанием среди мужиков. «Да уж, — вздыхали они и разводили ручиши по сторонам. — Куда уж тут денешься. Нехристь он и есть нехристь.» И разбредались по домам — дожидаться новых зловещих вестей… Уверял народ друг друга, что Коля — колдун, что глаз у него чертовской, что чары он знает и заговоры темные, а против заговора хоть топор, хоть багор — все без толку.
Пуще других заливали иные безусые молодцы, за которыми старики заметили странную причуду: как начнут расписывать историю про Коляя, так отводят глаза в сторону. Нескоро, однако, распознали тех молодцев: оказались они коляевыми должниками. И правду сказать, кого пугал Коляй до дрожи в коленях, так то своих должников. Нежданно-негаданно, хоть при ясном дне, хоть в ночной час, хоть в лесу, хоть посреди деревни вырастал он перед ними, будто из земли и прибивал ледяным взором к месту. Бледнел молодец, дышать переставал, терял силу и пальцем шевельнуть… Колям только молча усмехался и уходил прочь.
Шайка была у Коляя, шайка верная и немалочисленная. Стоило ему бровью повести — и тут же собиралась она перед ним. Сколотил он ее из тех самых молодцев, своих должничков. Жили они по своим домам, и не ведомо было сельчанам, что могут собраться по зову Коляя из их родных мест пол-сотни парней — и учинить где разбой, где пожар— одним словом, беду, а потом снова тихо растечься по домам.
Хитер был Коляй. Должком схватывал он молодую горячую голову, как силком воробья. Подлавливал умело, каждого в мгновение своей слабости, на своем душевном изъяне. Страдает один безусый удалец без новой рубахи алой или без новых сапог. Вовремя, в минуту самой тяжкой зависти перед загулявшими под вечер деревенскими щеголями, поднесет ему Коляй из-за спины подарочек… У другого — сердечная заноза. А деваха и не глядит в его сторону, ходит, подбоченившись, а то и соседу кудрявенькому улыбнулась. Зло возьмет парня; в глазах у него потемнеет. И вдруг откуда ни возьмись Коляй, а с ним чужая, развеселая девка, на первый взгляд и покраше зазнобы. Надвинется грудями — так и дух сопрет. А главное — чужая, издалека… Развезет парня, взбрыкнет он… Третий жаден — золотишка ему подкинет Коляй, у того и вовсе разум замутится… А четвертый от рюмки оторваться не может, и тому в пору угодит Коляй — в смертное утро похмелья поднесет ему желанный жбанчик. И все умел он тихо, со стороны никому не приметно устроить.
Многие сдерживались — гнали негодяя. От них Коляй уходил, так же усмехаясь невидимыми своими губами, и пропадал до следующего мига душевной смуты, будто из какого угла денно и нощно следил за каждым человеком. А иные сдавались. Ломались обычно сразу, без оглядки. Благодарили, руки целовали, порою и до сапог белых дотягивались. Молчал, усмехаясь, Коляй — и уходил, ускользал прочь. Счастливчик радовался день-другой, а вскоре обыкновенно и забывал про своего «благодетеля». Забывал до того дня, когда являлся перед ним благодетель из-за куста, из-за дома, из-за дерева — не уловишь откуда. И тут уж всякую память и про отца, с матерью, и про весь род свой, и про землю, и про ремесло отшибало молодцу напрочь. Превращался он из человека в должника, становится хуже оборотня.
И что же — весь Гнилой Хутор ходил в должниках у Коляя. Сюда захаживал он чаще всего. Здесь по подвалам да по амбарам стало скапливаться добро, добытое по ночам. Им сам Коляй брезговал и никогда не пользовался, не разживался. Здесь, на Гнилом Хуторе, нашел он себе самого верного дружка-пособничка, не отстававшего от него ни на шаг, огромного, косой сажени в плечах, детину, падкого на бесчинную жизнь, на дармовщину.
Звали детину Емелькой. Про того Емельку и сложили в деревне Старино сказку не сказку — горькую быль про мужика, бездельника и негодяя, получившего на беду односельчан подарочек от какой-то нечистой силы в виде калдовского «щучьего веления». Потом уж века миновали-забыли Емельку, приукрасили быль, превратили в веселую сказку. Растеклась сказка по Руси. И кто теперь, вспомнив ее, не охнет невольно, не потешит в себе лукавого: уж мне бы такое щучье веление — так зажил бы… Зажил бы — миру на беду, себе на погибель. Но правда эта не всякого и теперь осенит.
Поймал Коляй Емельку на желанную тому приманку. Была ли в природе та хитрая щука, что подбросил ему Коляй или кто только слух про чертовщину всякую пустил, не так уж и важно. Главное дело, и вправду овладел Емелька разными мошенническими фокусами и исполнять их иначе, как с приговором «по щучьему велению — по моему хотению», не был он способен. Быть может, глазом черным подействовал на него Коляй — так что уж без «щучьего веления» совсем стал слаб мужик: даже на улицу не показывался из дому, не пробормотав под нос своего приговора — все боялся.
Много беды натворил Емелька у себя в деревне да и в соседних тоже порядочно набедокурил, многих девок чести лишил, многим хозяйство попортил. Невзлюбили Емельку, тыкали пальцами в него — говорили, что продал душу черту. Стали прозывать его «Щукиным сыном», вроде как «сукиным». И так прилепилось к нему то прозвище, что обернулось наконец привычной фамилией. Даже Коляю пришлась она по душе — и он кликал Емельку по прозвищу, Щукиным.
Однако ж сколько веревочке не виться… Видно, издалека рассчитал Коляй судьбу своего дружка-подручного, долго при себе решил не держать. Да и шут его знает, что было на уме у этого лихого человека. Раз по пьяни проспорил ему Емелька свое «щучье веление». Затих мужик на пару дней, а потом взвыл, в ногах у Коляя валялся. Так бездельничать привык, обманом да фокусом дорожку себе стелить, что шагу без приговора сделать уже не мог.
Посмеивался над ним Коляй.
— Здоров в плечах, — говорил он Емельке, играя незаметными своими губами, — а совсем холуем стал. Ни на что не годен. Ведь оробеешь и со двора выйти. Как же отспоришь обратно свое «веление»?
— Все, что велишь, сделаю, — клялся Щукин, теперь уж одна усмешка осталась в его прозвище-фамилии.
— А высоты боишься? — улыбался Коляй.
— Нет, — уверял Емелька, почуяв, что вернут ему недобрую силу.
— Врешь, боишься, — распалял его Коляй.
— Хоть на колокольню по стене влезу, вот те крест, — махнул с плеча Емелька.
— На колокольню, говоришь. — Хитро глядел на него Коляй, испытывал. — Ну, не крестись тут. На колокольне и перекрестишься. Будет торг — залезешь на колокольню и свалишь крест. Свалишь?
— Ага, — кивнул Емелька, облившись потом. — А «веление»?
— Будет тебе веление, Щукин, — сурово вдруг отчеканил Коляй. — Станешь спускаться — да спускаться можешь и по лестнице, — как с последней ступеньки на землю ступишь, так вернется к тебе твое родное «щучье веление».
Едва дождался Емелька осенней ярмарки. Поползнем вскарабкался на колокольню, грохнул вниз тяжелый позолоченный крест — громко звякнул он внизу о паперть, отлетел в крапиву. Дух захватило у Емельки, рубаха к спине прилипла. Задыхаясь, поскакал он вниз по деревянным ступенькам. Бабы на торге первыми узрели обезображенную маковку колокольни, заголосили смертно. Мужики, обомлев вслед за бабами от невиданного святотатства, разъярились не на шутку. Припомнили Емельке все обиды. Опередили его мужики всего на один шаг, не дали Емельке встать ногами на землю: скрутили его на лестнице, приволокли на плечах к торгу и так дубьем угостили, что из того и дух вон.
Опомнившись, мужики сами испугались столь скорой и кровавой расправы. Однако, вспомнив про Коляя и недобрые слухи о Гнилом Хуторе, снова разгорячились. Жестокий, решительный суд над Емелькой Щукиным раззадорил их — в силу вошли мужики. Явились на Гнилой Хутор с топорами. Пошуровали славно — только щепки летели. Нашли-таки ворованное добро — и тут уж милости никакой ждать не пришлось: спалили хутор дотла. А потом еще до ночи по деревням да по лесу рыскали — за Коляем охотились. Но тот, как в воду, канул.
Тревожно жила до зимы деревня: ждали коляевой мести. К масленнице же докатился слух, будто поймали разбойника в Москве и за многие злодейские дела колесовали принародно возле Лобного места. Больше никто Коляя наяву не видел — только снился долго он еще сельчанам в недобрых снах, особенно тем, кто встречался с ним; а должничков своих пугал он в ночных видениях до хриплого крика и ледяного пота. И матери еще долго стращали им за шалости свою ребятню — и снился он ребятне на разные лица, пока не подросла она и стала уж насмешливо отмахиваться от стариковских россказней про лихого разбойника-колдуна…
И снова больше века стояли на угольях Гнилого Хутора дикие заросли татарника и крапивы, пока не объявился тут новый хозяин окрестных деревень, Карл Фейнлиц, генерал гнезда Петрова, верноподданный немец из числа дельных немецких умов, развернувшихся в России с благословения царя-плотника. При Екатерине впал он в немилость и услан был в глушь, в имение: на хандру и меланхолию. Двухэтажный с колоннами дом Фейнлица, пруд с лебедями и геометрический садик сменили татарник и крапиву Гнилого Хутора.
Зол был на судьбу генерал, немилосердствовал в своей вотчине. Не было простора силам генеральским, бесился он в имении, как в клетке.
Мимо пролегал тракт, по которому частенько вели набранных в солдаты мужиков. Выпросил генерал в столице позволение оставлять у себя мужиков на полгода для обучения солдатскому ремеслу… Рядом с имением выложил он плац, построил учебный редут— нашел отвод тоскующей душе. Славно муштровал он рекрутов, трех-четырех из десяти запарывал насмерть. Зато однажды на параде в столице, уже в мундирах и при оружии, прошлись его мужички на изумление всего генеральства, даже сама матушка-императрица бровь приподняла.
Получил Карл Фейнлиц орден, выслужил милость императорскую. В столицу, ко двору, правда, не пустили его, но облагодетельствовали из казны. И рекрутов, на радость генеральской душе, прибавилось у старика втрое.
Терпения у крепостных мужиков Фейнлица хватило до слухов о явлении царя-спасителя. Ждали его со дня на день. Росла сила Пугачева, росли кругом отчаянные слухи. Гомон пошел по деревням, только искру кинь — вспыхнет бунт, как порох. Упала искра: запорол Фейнлиц двух деревенских мальчишек, полезших через ограду подивиться на лебедей. Заголосили бабы. Вспрянули мужики — навалились с огнем и топорами на имение. Генерала-старика утопили в барском пруду вместе с лебедями и борзыми. Имение сожгли — и разошлись по домам дожидаться спасителя. Однако не дождались: сгинул Пугачев, рассеялось его войско. В деревню же пришел царский полк — и кровь потекла рекой. Только через полвека ожила деревня, и снова потянулось в ней тихое житье-бытье. На Гнилом же Хуторе век кряду в человеческий рост вымахивала крапива. Пруд зачах, летом в его котловине стояли грязь и болотная вонь…
— Плохое место, — кончил старик со вздохом. — Уходили бы вы отсюда.
Расстались. Старик побрел дальше по дороге.
Николай с Мариной вернулись в сарай — и очутились в коридоре института.
— Что это было, Коля? — растерянно пробормотала Марина.
— Связь времен… — словно бы в полусне ответил Николай. — Если мы сейчас откроем соседнюю дверь…
Чутье не обмануло его: зайдя в соседнюю комнату, он оказался на краю старого пожарища, начавшего зарастать бурьяном. Здесь тоже был день, и не трудно было найти человека, который мог рассказать о дальнейшей судьбе Гнилого Хутора.
— Да лет полтораста не селился тут никто, — сказала женщина, повстречавшаяся на околице. — Старики говорили: гнилое место. А перед самой империалистической пришли чужие…
И снова не стали жить хуторяне крестьянским трудом. Сидели они по домам и занимались какими-то таинственными хлопотами. Иногда незнакомые хмурые мужики подводили к хутору обозы и сгружали в амбары наглухо запечатанные тюки… Наконец правда всплыла ж наружу. Странным ремеслом жили хуторяне: делали расписные коробки для «поддельных» сигар. На вид и вкус те сигары вовсе не казались поддельными, так их называли сами хуторяне. Где-то, в другой деревне, втайне искусно готовили капустный лист, крутили из него сигары и перевозили товар на Гнилой Хутор. Здесь клеили коробки, раскладывали по ним товар и переправляли дальше, в Москву, самым известным табачным торговцам, которые выдавали тайный российский продукт за привозной, заморский.
В Старино хуторян не уважали, но частенько приходили к ним с поклоном: хуторяне наладили у себя самогонное дело. Сивуху они гнали жестокую и дешевую, так что покупателей всегда хватало.
В восемнадцатом опустела деревня Старино. Кто-то утек к Деникину, многих убедили в правоте новой власти красные комиссары, увели за собой. Гнилой Хутор и тут показал шалопутный свой нрав: жители его оказались среди мародерского отребья, у зеленых. Собрал тот мародерский отряд в сотню сабель явившийся из столицы студент-анархист Сташинский. Недолго погуляло его воинство по губернии, пропало вскоре — и прошли слухи, что отряд Сташинского не то порублен был в лесу в ночном бою белоказаками, не то в чистом поле среди бела дня расстрелян пулеметчиками с трех красных тачанок…
— Вот и вся история, — подвел итог Николай, вернувшись к Марине и закрыв за собой дверь комнаты Бориса Матвеевича Хоружего.
Он отпер кабинет Верходеевой и заглянул внутрь. Там никаких чудес не произошло: стол начальницы с двумя телефонами и декоративной вазочкой не уступил места заросшей крапивою пустоши…
— Все сходится, — едва ли не с радостью в голове произнес Николай. — Минуло еще полвека и Гнилым Хутором стал НИИФЗЕП… Топор, намагниченный разбоем… Вот и земля… тоже намагнитилась. Понимаешь?
Марина хмуро посмотрела на Николая.
— Восемьсот лет сюда одних тунеядцев тянуло, что ж непонятного?
— Выходит, не виновны все вы — Хоружий, Твертынина, ты вот… — тихо проговорила Марина. — Раз гнилое место, раз намагнитилось тут все тунеядством и подлостью за восемьсот лет, значит что же, вы все — чистенькие… наивные… без вины виноватые?.. Затянуло в водоворот — ничего не поделаешь… Не устояли бедные против гипноза?..
Николай оторопел:
— А я что, оправдываюсь? Кто не без греха? Нашлась слабина в душе — вот и поймали… А может ты знаешь, как теперь справиться со «щучьим велением»?
— Не надо было подачки хватать…
— А вот вас-то, которые хоть не хватали… но помалкивали— вас-то что так мало оказалось?
Помолчали, невесело глядя друг на друга.
— Того бы старика спросить, — пришла к Николаю мысль. — Глаза у него… будто все понимал. Может, он знает… противоядие? Только бы пустили нас…
Николай толкнул дверь в первую комнату и радостно вздохнул: древняя пустошь оказалась на месте.
Старик не успел уйти далеко. Оставив Марину в дверях сарая, Николай кинулся его догонять.
— Дедушка, что делать теперь? — спросил он, переводя дух. — Этот Гнилой Хутор еще триста лет стоять будет. Столько еще народу… испортит… Как с ним справиться? Может, знаете?
— «Испортит», говоришь, — усмехнулся старик. — Чистую душу, крепкую не испортишь. Только хищную да пугливую… А что, Коляя боишься?
Окурошев опустил взгляд.
— Из должничков его? Поймал тебя силком?
— Поймал, — кивнул Николай.
— Поздно спохватился?
— Поздно…
Старик помолчал.
— Распахать бы место, да хлеб посеять — вот и вылетела бы из него вся нечистая сила.
— А что ж в ваше-то время не засеяли?
— Да поди догадайся сперва… — махнул рукой старик. — Это уж ты мне глаза раскрыл… Эк, триста лет — срок какой немалый… Надо-ть распахать. А кому нынче? Мор был в деревне… Да и на Гнилом Хуторе одни ямы да кочки нечистая намесила, чтоб не думали пахать… Куда ни кинь — всюду клин. Теперь уж при вас распахивать надо.
— Распашешь тут, — развел руками Николай. — В нашем времени на этом месте целый институт… ну, дом такой… величиной с крепость.
— Плохо дело, — качнул головой старик. — Вот бы детишек малых в твоем доме поселить. У них души ясные, с ними нечистой труднее справиться. Пусть ладят там что доброе, играют кто — в гончара, кто — в кузнеца. Надоумить их надо на такую игру…
III
Люди, пережившие несчастный случай, нередко совершенно забывают события, что предшествовали тяжелой травме. Иногда весь трагический день выскакивает из их памяти, а порой — даже более длительный фрагмент жизни… Нечто подобное произошло с большинством сотрудников института, даже с теми, кто не оказался свидетелем его исчезновения.
План Николая Окурошева, родившийся после разговора со стариком, удался на славу. Ему удалось подбросить начальству идею «семейного воскресника».
Директор института всем на удивление появился на воскреснике с внуками-первоклашками. Его детям перевалило за тридцать, и у них в тот день хватало своих забот. Поколение старшего дошкольного и младшего школьного возраста собралось почти полностью.
Весело было на Гнилом Хуторе в то воскресное утро. Пестро и элегантно разодетая толпа скопилась у корпуса, недавно перенесшего тяжелый капитальный ремонт. Толпа бойко вдыхала легкий осенний парок, шевелилась по-праздничному, по-спортивному и в пустом, бесплодном возбуждении дожидалась инструмента. Вокруг толпы шумным роем клубилась детвора. Ей позволяли шалить, но к торосам и грудам металлолома не подпускали.
Дождались наконец инструмента. Разобрали его весьма решительно, однако на этом рабочий запал вдруг весь и иссяк. И десятка минут не прошло, как, словно по замыслу загадочного вредителя, грабли и лопаты поотскакивали от своих черенков, а некоторые из черенков и вовсе переломились пополам, метла порассыпались. Благоустройство территории института застопорилось и превратилось в праздное шатание вокруг строительной площадки и дыбящихся железобетонных круч. Мужчины покуривали, придерживая подмышками кто черенок, кто металлическую основу своих инструментов, боязливо подступали к торосам, трогали их с краешку, но всерьез браться за них и не помышляли. Женщины присматривали за детьми.
А у тех трудовой задор только-только и разгорелся: они принялись собирать в кучки листву. Осень выдалась очень ранняя, и растительного мусора по институтским аллейкам накопилось уже достаточно. Малыши сопели, потели, набирали непомерные охапки и едва не ссорились из-за самых густых пятачков листопада, старались изо всех сил друг перед другом. Занятие увлекло их удивительно, словно новая, самая интересная игра. Дважды налетал короткий и резкий порыв ветра, и не ветер даже, а — смерч. Вихрем он разметывал уже собранные кучки листвы, но детвора не унывала, принималась за дело снова, с необыкновенным упорством.
Директор института даже покраснел от удовольствия, гордясь своими внуками. Они разгорячились, перемазались до ушей и на самой длинной аллее не оставили ни одного листочка. Их дед застенчиво отошел в сторонку и трогательно косился на окружавших его сотрудников института.
Никто не приметил, как наступило странное, чересчур неподвижное затишье в воздухе… Даже терпкие осенние запахи вдруг как будто бы перестали ощущаться. Ни единого звука не доносилось со стороны— ни автомобильного движения, ни самолетного гула.
Весь мелкий мусор был собран и свален в старый мусорный ящик. Воскресник кончился. Инструмент на скорую руку починили: метелки связали, грабли и лопаты безо всякого капитального крепления надели на черенки — и сдали некоему мимолетному ответственному лицу.
Когда последний участник воскресника миновал проходную и вся толпа вытянулась по дорожке, что вела к автобусной остановке, в спины ударила теплая воздушная струя. Кто-то первым обернулся… Уверяют, что первым свидетелем оказалась женщина: именно женский пронзительный возглас заставил толпу разом вздрогнуть и колыхнуться в обратную сторону.
Института как ни бывало… На месте здания остался лишь вахтенный стол, а за ним — сам вахтер, растерянно озиравшийся по сторонам. На вахтера, на стройплощадку, на заросли сухого бурьяна с ясного неба сыпались золотым дождем осенние листья…
Взрослые остолбенели… Дети же прыгали от радости и хлопали в ладоши — такого чудесного фокуса они ни в каком цирке не видали.
В те же самые мгновения исчезли со страниц многих научных журналов разнообразные статьи по физиологии земноводных и пресмыкающихся, оставив за собой загадочные белые пространства; исчезли многие фамилии из ссылок, приводимых в конце научных публикаций; в библиотеках бесследно пропали целые монографии и диссертации при том — вместе со своими карточками из каталогов; среди документов ВАКа обнаружилось большое количество пустых бланков и бумаг. Так развеялся призрак Гнилого Хутора…
Излишне, мне кажется, рассказывать о всех недоразумениях и переплетах, пережитых сотрудниками института — призрака после его исчезновения. Случались, конечно, и неврозы, и мигрени, и кишечные язвы. О более трагических недугах, об инфарктах и инсультах, слышать не приходилось.
Словно потерпевшие кораблекрушение невдалеке от заселенных берегов или оживленных морских путей, все специалисты по физиологии земноводных и пресмыкающихся были в скором времени подобраны разными научными учреждениями, а некоторым из них даже удалось без особого труда и ожидания восстановить свои утраченные чины и должности.
Так, повезло Борису Матвеевичу Хоружему: он сразу оказался старшим научным сотрудником одного из биологических институтов в академгородке… Надо заметить, что приход Хоружего в институт совпал с уходом на пенсию его директора, сокращением на треть штатов и переходом организации по исследованию органов чувств насекомых на самофинансирование. Новый директор, сорокалетний брюнет, отличался талантом, энергией и был, как говорят, в духе времени.
Однажды Борис Матвеевич, оказавшись, по своему обыкновению, на лестнице под табличкой «Место для курения», увидел, как тот стремительно спускается с верхнего этажа. Он мимоходом поздоровался с Хоружим, и Борис Матвеевич ответил на приветствие с радостным подобострастием нового подчиненного…
— А табачку у вас не найдется? — вдруг остановившись, с энергичной улыбкой спросил новый директор.
Борис Матвеевич как раз держал в руке пачку сигарет. Новый директор шагнул навстречу, и странный звук — скрип какой-то сапожный — заставил Хоружего насторожиться. Ничего не вспомнил Борис Матвеевич, лишь смутная тень скользнула в его памяти и пропала… но он невольно опустил глаза и уставился на ноги нового директора. Он видел новенькие импортные полуботинки — и удивлялся, отчего они его так пугают.
— Что-нибудь уронили? — вежливо спросил директор.
Хоружий с трудом поднял взгляд и увидел перед самыми глазами изящную золотую зажигалку с тонкой струйкой огня. «Весь импортный…» — невольно отметил про себя Хоружий.
Николай Окурошев и Марина Ермакова работают в другом НИИ. Оба — старшие лаборанты…
В прошлом году бурьян на месте Гнилого Хутора распахали. Пшеница на новом поле взошла дружно.
INFO
Редактор-составитель С. А. Смирнов
Художник С. Н. Козлов
Технический редактор Н. И. Волкова
Корректор А. В. Куприна
Сдано в набор 29.11.89
Подписано в печать 27.12.89
Формат 84x108/32
Бумага офсетная
Ганитура «Универс»
Печать офсетная
Условных печатных листов 21,84
Условных кр. отт. 21, 84
Уч. — изд. л. 22,36
Тираж 200000 экз.
Заказ 1514
Изд. № 1838
Цена 3 р. 80 к.
Издательство «Воздушный транспорт», 103012,
Москва, Старопанский пер., 5.
Отпечатано в типографии:
Можайский полиграфкомбинат В/О «Совэкспорткнига» Государственного комитета СССР по печати. 143200, Можайск, ул. Мира, 93.