В рассказах тринадцатой книги серии «Зеркало» – приключения и драмы, философские размышления и красивые фантазии, рискованные авантюры и обдуманные. Герои живут, любят и находят выходы из самых невероятных ситуаций в далеком космосе и советской воинской части, на чужой планете и в старой русской усадьбе.
«Все в этом мире есть число» – говорил Пифагор. «Вселенная движется по нескончаемо повторяющимся циклам от единицы до девятки» – вторит ему нумерология.
© Тимур Максютов и Ольга Рэйн, 2019
© Адам Шерман, иллюстрации, 2019
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
Зеркальные Числа
Если тебе трудно сразу понять всю бесконечность, постарайся понять хотя бы ее половину.
…а зеркальные числа же, навроде 1221 или же на циферблате часовом 13:31, выражают свойство Вселенной особое: размножаться внутри себя самой за счет отражений всего, в ней существующего. Да, одно из отражений обычно – иллюзия. Но часто сложно понять, которое из них. И само время в этой отражающей самое себя Вселенной, с нумерологической точки зрения, движется по нескончаемо повторяющимся циклам от 1 до 9…
…Пифагор и философы, которые восприняли систему его мышления, также верили, что цифры обладают индивидуальными, сублимированными качествами. Греки записывали цифры точками, собирая их в геометрические формы. Четные числа могли делиться на два и вследствие этого имели женские «отверстия», в то время как нечетные числа не делились и поэтому имели мужскую «производительную часть». Четные цифры представляли целостность, а нечетные – убежденность, силу и созидание…
Власть, могущество, мужество, отвага, жизненная стойкость
Число 1 соответствует Солнцу. Оно является началом, с помощью которого строятся остальные девять чисел. Основой всех чисел является единица, основой всей жизни является единица. Это число представляет все, что является творческим, индивидуальным и положительным.
Издалека долго
Восьмого апреля 1910 года ученик пятого класса Санкт-Петербургской 10-й казенной гимназии Коля Желтяков окончательно решил погубить свою бессмертную душу и начал приготовления к занятиям магией вуду.
Другого способа повлиять на учителя математики Виссариона Ивановича Степанова, за глаза называемого Вист, просто не оставалось.
– Вы, Желтяков, не только безнадежно тупы, но и весьма ленивы, – говорил Вист в начале года, хмурясь и разглядывая тетрадь с домашним заданием, будто в ней щенок нагадил, а не Коля задачи порешал, пусть и слегка неряшливо. – Я таких учеников страсть как не люблю, не думаю, что мы сработаемся.
И ведь как в воду глядел, подлец. Придирался, к доске вызывал на сложные задания, ответить не давал нормально, путал вопросами. Коля уже со счету сбился, сколько раз Вист на него нажаловался классному наставнику, сколько раз его оставляли на два часа после уроков с занесением наказания в дневник, а потом еще и дома попадало.
– Коленька, у тебя же стипендию отнимут, – говорила мама, чуть не плача. – А плата за учение – шестьдесят рублей в год, нам не поднять.
Отец неохотно, но больно порол.
– Рука отцов пороть устала, – говорил он, вешая ремень в шкаф. – Смешались в кучу кони, люди. Ну, горе луковое, садись, давай вместе решать алгебру твою…
Папа сочувствовал пешеходам, бредущим из пункта А в пункт Б – он служил почтальоном и каждый день проходил верст шесть или семь. Маленькая кухня полнилась запахами табака, усталости, сургуча, снега, чужих подъездов, бумаги, пеньки, холодного ветра с Невы и еще с десятком запахов папы и Петербурга.
Пешеходы шли, версту за верстой передвигая усталые ноги, трубы изливались в бассейны, а Коля все никак не мог победить ненавистного Виста. А на прошлой неделе еще и подрался с Мишкой Некрасовым, да так, что у форменной гимназической фуражки козырек скособочился. Мать увидит – заругается. А еще брюки опять стали коротки и выпускать внизу уже больше нечего, надо новые покупать…
В общем, когда Вист в очередной раз его выгнал из класса, назвав болваном и мерзавцем, да еще и вслед посулил полный провал на экзамене и посоветовал расспросить школьного сторожа Сильвестра о карьере дворника, потому что выше метить Коле не следовало – что ему оставалось делать? Или идти топиться, или в анархисты, или же заняться вуду, чтобы приструнить ненавистника.
Про вуду рассказывал Мишка Некрасов на той неделе – у него отец преподавал в институте Правоведения историю религий, и дома было полно книжек, в том числе и запрещенных. Нужно было сделать куклу врага, называемую «вольт», потом провести обряд, который установит симпатическую связь между куклой и объектом.
– В куклу заложить что-то, принадлежащее недругу, – говорил Мишка, сидя на подоконнике и разминая в пальцах папиросу. Как он курит, никто не видел, но папиросу он всегда держал на переменах, наверняка одну и ту же, у отца украденную, чтобы пыль в глаза пускать.
– Вещь какую-нибудь мелкую. И непременно плотское что-то – каплю крови там, или волосы.
– Ногти можно? – спросил маленький рыжеволосый Сенечка Генинг. Он с первого класса совсем не рос, такое у него было заболевание. Но веселый был, добрый, иногда Коле помогал с математикой.
– Можно, – разрешил Мишка. – И еще туда надо волшебный талисман зашить, гри-гри он называется в вуду.
– А что с куклой делать-то? – спросил Сеня.
– Управлять жертвой можно, – сказал Мишка, усмехаясь. – Или мучить по-всякому. Иголки втыкать, жечь, щипать. Но это надо силу иметь внутреннюю и храбрость, а ты же, Генинг, насквозь плюгавый, тебе зачем?
Тут-то Коля с ним и подрался – из-за того, какое у Сенечки лицо сделалось. Но про вуду запомнил.
Шить Коля умел очень плохо, куклу бы не смог.
Пришлось украсть у сестры пупса размером с ладонь, с целлулоидной головой и мягким тканевым телом. У Дашки их был целый выводок, штук пять, одного, небось, и не хватится.
Унося его в свою комнату, Коля воровато оглядывался и чувствовал себя ужасным преступником, похитителем младенцев. Собравшись с духом и стараясь не глядеть в распахнутые голубые глаза пупса, он подпорол боковой шов вдоль его тела, чтобы затолкать туда колдовские ингредиенты.
Когда Вист его оставил опять после уроков – долго ждать не пришлось – Коля выдернул страницу из его любимого задачника, который учитель оставил на столе, выходя покурить. Учебник был старый совсем, потрепанный, с надписью на форзаце «Висечке от любящего его дедушки Петра, Самара 1875». Коля растрогался, но отступать было некуда. Он выдрал лист из середины, стараясь почище, чтобы заметно не было.
В верхнем ящике стола нашелся гребешок, которым Вист приглаживал свои редеющие кудри, а на нем – несколько волосков. Коля их быстренько прибрал, все обратно задвинул и сел на место, как будто ничего ужасного не совершил. Трясся, чуть не плакал от того, каким плохим человеком его сделала магия вуду. Вист посмотрел на него странно, когда вернулся, и отпустил пораньше.
А дома Дашка рыдала по пропавшему пупсу Васечке. Пришлось побежать чрез улицу, купить ей леденцов на последние свои пять копеек, а назавтра в столовой бесплатный пустой чай дуть. Но сестренка успокоилась и у Коли на сердце чуть отлегло. Он поиграл с нею часок, заучил главу по истории, почитал физику, а после ужина пошел в свою комнату и приступил к черному колдовству.
– Ты теперь не Васечка, а Висечка, – сказал Коля пупсу. Тот светло и идиотически улыбался розовыми губами.
В целлулоидную голову Коля затолкал три Вистовых волоска – два русых и один седой совсем. В грудь – порванную на полоски страничку из задачника.
«Баржа прошла против течения реки сорок верст и вернулась в пункт отправления…»
«Из города А в город Б одновременно выехали два экипажа…»
«Поезд, двигаясь равномерно, проезжает мимо придорожного столба за 36 секунд…»
А потом Коля поднял дощечку под окном и достал волшебный талисман, что у него был припасен для куклы вуду. Темно-синюю стеклянную пирамидку размером с мизинец ноги, которую он нашел прошлым летом, когда гостил у бабушки в Царицынском уезде, в селе со смешным названием Песковатка.
Лето тогда стояло душное, тучи обложили небо серой ватой, но дождя не давали, погромыхивало только, да сквозь низкий облачный слой ночами виднелись яркие разноцветные вспышки.
– У бога чудес много, – пожимала плечами бабушка. – Разные явления бывают в атмосфере, свет по- разному преломляется. Пойдем спать, Коленька.
Бабушка выписывала «Вестник науки» и держала над кроватью портреты Ньютона и Фарадея.
А на третью ночь загрохотало неподалеку так, что земля дрогнула, будто великан с облака сверзился, обманутый коварным мальчишкой Джеком, не вернув себе ни золотой арфы, ни волшебной несушки.
Коля проснулся с бьющимся сердцем, по всей Песковатке дети закричали, а собаки завыли. Раздался страшный плеск, и тут же тихо опять стало, дождь хлынул, забарабанил по крышам, успокоил пробудившихся, потянул обратно в сон ровным своим, древним ритмом.
Наутро Коля проснулся от веселых возгласов на улице и удивленных разговоров. На берег ночью рыба выбросилась, снулая, но живая. Чехонь, жерех, лещ пудами, плотва сотнями, пара огромных икряных осетров и судаков без счету. Жители Песковатки радостно бежали к реке с ведрами, корытами, мешками. Всю соль в сельском магазине скупили в первый час после открытия, рыбный дух долго еще витал в воздухе, а у детишек бедняцких за ту неделю славно щеки округлились.
– Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам, – говорила бабушка, раскатывая тесто на пирог с осетриной. Эту цитату она приберегала для совсем особых случаев, когда сказать было нечего.
– Больше нигде такого феномена не было, – говорил кавалерист в отставке и заядлый песковатский рыбак Степан Антонович, частенько навещавший Колину бабушку – вдовела она десятый год и натуру имела приветливую. – Только нам подарок от Волги-матушки. А рыба-то какая! Половина – вообще проходная, те, что из Каспия заходят. Ты, Николай, помнишь, куда Волга впадает?
– В Каму, а та – в Каспийское море, – умничал Коля и бежал на речку, нырять с мальчишками. Там-то, на дне, рядом с сомовьим омутом, он и нашел синюю пирамидку. Вода в реке в тот день была прозрачная, он нырнул и сразу отблеск приметил. Боязно было, но он поплыл вниз за синим сиянием – сквозь холодные струи придонного течения, сквозь противные скользкие водоросли, сквозь воображаемые голодные взгляды сомов – ухватил блестяшку, всплыл с нею к солнышку.
– Стекло, – сказала бабушка, снимая очки. – Простое стекло, вроде бутылочного. Очень красиво граненое, интересно, зачем. И значки вырезаны на гранях странные. Еврейские, может?
– Экая забавная штукенция, – сказал папа, прищуриваясь и глядя сквозь пирамидку в окно поезда, увозившего их обратно в Санкт-Петербург. – И что она на дне делала? Давай, Коля, стелиться, дорога дальняя. Я когда маленький был, однажды нырнул и солдатика оловянного нашел, старого, с краской облупленной. Долго он моим любимцем был, не помню, куда потом делся. Ужинать будешь? Яички, помидоры, рыбки тебе бабушка пожарила. Ты стекляшку эту Дарье везешь подарить? Она по тебе скучала все лето.
– Вот еще, – буркнул Коля, кокая сваренное вкрутую яйцо о раму окошка. – Моя пирамидка. Дашке вон кубики бабушка передала.
Он сказал папе, что стекло иногда светится в темноте, как маленький синий звездный осколок, а папа не поверил. Но Коля помнил о волшебстве, и сейчас синему стеклышку предстояло стать гри-гри для куклы вуду.
Он зашил мягкое тельце пупса через край суровой ниткой. Теперь надо было закончить ритуал, призвав Дьявола, но Коля боялся, да и устал уже, спать хотелось. Решил обойтись по-доброму, без сатаны.
– Теперь ты – Виссарион, – сказал он кукле прежде чем убрать ее под подушку. Пупс смотрел глупо, выпучив голубые глаза. – Виссарион Степанов. Ты в моей власти. Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!
Коля говорил строго, но уже знал, что не станет ни колоть, ни щипать Висечку – не было в нем колдунской черной жилки, добрый он был мальчик.
– Меня зовут Максим, – вдруг отчетливо произнес пупс вуду, но Коля уже совсем спал и подумал, что голос ему снится.
Наутро встал вопрос – как быть с вольтом? Спрятать в комнате было негде так, чтобы мать точно не нашла. В ранец тоже было боязно – залезет кто-нибудь за учебником, позора не оберешься. Поэтому сунул пупса Коля в карман своих коротковатых форменных брюк.
– Ты куда без попрощалки! – Дашка на лестницу выскочила, стояла маленькая, смешная, у Коли аж в сердце что-то заболело. Он ее чмокнул в щеку, покружил по площадке, она ему волосы взъерошила.
– У тебя хороший будет день, вот увидишь, – сказала она.
Много понимала, малявка шестилетняя. Ничто не предвещало.
– К доске, – сказал Вист, поморщившись, будто Колино имя у него кислило во рту. – Вот пример задачи, которые вам, балбесам, – он повернулся к классу, – предстоит завтра решать на контрольной. Извольте прочитать вслух, Желтяков.
Коля сжимал в кармане магического пупса, душил его за шею, а Виссарион Иванович даже не закашлялся.
– Каждый из портных может сшить костюм за 15 часов, – монотонно читал Коля. – Через три часа после того, как первый начал пошив, к нему присоединился второй портной, и работу они довели до конца уже вместе. Сколько часов потребовалось на пошив всего заказа?
– Так-так, интересная задачка. Давненько я не брал в руки шашек… – сказал пупс из кармана, громко и отчетливо. Коля уронил мел и подпрыгнул, ударившись спиной о доску. Обвел класс безумными глазами. Все сидели спокойно, будто ничего не слышали, но головы подняли посмотреть, как он у доски скачет.
– Вас что, Желтяков, блохи кусают? – удивился учитель. Он тоже не слышал, как говорила кукла вуду. – Почесаться всласть и попрыгать сможете на перемене. А сейчас расскажите нам, как вам видится решение данной простой задачи.
– Портной за час пошивает одну пятнадцатую часть костюма, правильно? – сказал пупс громко, но слышно только для одного Коли. – Значит за три часа, пока он работал один…
Коля так удивился, что у него даже паника прошла.
– За первые три часа портной успел пошить три пятнадцатых, или одну пятую заказа, – сказал он и написал на доске дробь. Вист поднял голову от журнала и смотрел с чуть удивленным интересом. – То есть осталось четыре пятых… Так… Значит…
– Производительность, – подсказал пупс. Он, кажется, был доволен Колей.
– Производительность, – сказал Коля, думая напряженно. – Если они вместе работают, то делают две пятнадцатых в час. То есть если мы разделим четыре пятых… на две пятнадцатых…
Мел стучал по доске. Портные кивали, склонившись над расчерченным меловыми линиями раскроем, иголки в их проворных руках так и сновали. Сенечка улыбнулся Коле со второй парты и показал большой палец. Вист смотрел на Колю со странным удовлетворением, словно вызвал его не для того, чтобы унизить, а и вправду хотел, чтобы он решил задачу.
– Девять! – сказал Коля победно. – Девять часов!
– Садитесь, Желтяков, – сказал Вист. Помолчал и добавил, словно нехотя. – Хорошо.
Весь остаток дня Коля пытался уединиться, чтобы хорошенько поговорить со пупсом Висечкой. Но никак не удавалось, а кукла молчала в его кармане, будто и не волшебная была.
Уже на выходе со двора, после уроков, Коля увидел группу шестиклассников – четверо, крупные все бугаи. Двое из них были сыновьями рабочих с Путиловского, остальных Коля не знал. Что-то будто толкнуло его, он подошел поближе и увидел, что перед мальчишками стоит Сенечка Генинг, надувшись, как котенок перед барбосами. Плечи подняты, грудь вперед, руки в кулаки сжаты.
– Ну что, гномик, озолотишь нас? – сказал один, по виду – зачинщик безобразия. – Мы тебя поймали.
– Он не гном, он лепрекон, – усмехнулся второй. – Но денежки мы с него стрясем, как ни называй.
Сеня поднял сжатые кулаки к груди.
– Оставьте меня в покое, – сказал он отчаянно. – Денег я вам не дам.
Коля вздохнул тяжело, поставил ранец у стены, фуражку снял, чтобы сильнее не поломалась. Пупса тиснул в кармане.
– Выручай, Висечка, – прошептал. Тут сзади – не было печали – Мишка Некрасов подошел. Коля только на него огрызнуться собрался, а он тоже ранец к стене поставил и рядом встал.
– А скажут – скажут! – что нас было трое, – усмехнулся он и поправил воображаемую шпагу.
– Ага, защитники? – протянул главный хулиган, когда пятиклассники встали против них плечо к плечу. – Вы считать умеете? Нас четверо, а вас – двое и гном.
Сенечка взвизгнул, прыгнул на него и вцепился в нос, засунув пальцы прямо в широкие ноздри.
– В покое меня оставьте! – крикнул он и дернул пальцы на себя. Хулиган заорал.
Коля только приготовился броситься на ближнего к нему врага, на голову выше, как из-за угла выбежал сторож гимназии Сильвестр, как две капли воды походивший на бюст Гомера в кабинете литературы, но распространявший обычно совсем не эллинские ароматы селедки, лука и перегара.
– А ну ишь! – рявкнул он. – Вздумали тут! Ну-ка вон! А то я вам!
Разбежались быстро, кто куда.
Домой мальчишки шли втроем, пока по пути было. Генинг все молчал, носом шмыгал, руки тер о шинель.
– Здорово ты его, – осторожно сказал Коля.
– И вправду три мушкетера, – рассмеялся Мишка. – Молодец, Сеня. Будешь у нас… ну, Портос.
– Мне Атос больше нравится, – вздохнул Сеня.
– Нет, Атос чур – я! – Мишка ударил себя в грудь.
С тех пор они все время вместе домой ходили.
И с математикой у Коли стало хорошо налаживаться – и Сенечка помогал, и пупс вуду.
– Что за имя – Висечка? – спросил как-то пупс. – Почему меня так зовешь?
– Ну, Виссарион же, – ответил Сеня. А когда пупс долго молчал, спросил, – А что, имя тебе не нравится?
– Имя… наверное, как имя, – сказал пупс. – Но уж очень от него отчество производится… памятное.
Пупс вообще много всего непонятного говорил. И произносил слова странно, вроде и чисто по-русски, а не так, гласные глотал, где не надо, согласными то пришепетывал, то щелкал. А голос у него был глубокий, спокойный, немного усталый только.
Говорил он не все время, а только когда Коля его в руках держал и сильно сжимал, чувствуя сквозь слои ваты жесткие грани своей волшебной пирамидки. Слышал пупс очень хорошо, даже шепот, а отвечал громко, но только для самого Коли. Когда он Мишку попросил ухо к пупсу приложить, тот вроде бы что-то услышал, но не слова, а треск непонятный.
Коля пупсу много всего рассказывал – про папу с мамой, про гимназию, про Дашку, про бабушку, про книжки. Пупс был очень умный и понимающий, никогда над Колей не смеялся, а всегда отвечал хорошее и умное.
– Нельзя детей бить, – например, говорил он Коле, когда тот ворчал, потирая седалище после отцовской порки. За драку, эх, те шестиклассники подстерегли их- таки в конце апреля, фуражку окончательно скособочили и тужурку порвали. – Вообще нельзя бить того, кто тебе ответить не может. Хотя это, конечно, доставляет удовольствие на каком-то низком уровне, но его стоит в себе давить, и чем раньше в жизни, тем лучше.
Когда у Коли был грипп, и он лежал в постели, чуть не плача от слабости и одиночества, потому что маме доктор строго-настрого наказал к нему не заходить – беременным опасно – пупс рассказывал ему сказки, истории интересные, стихи читал. Жалко только, что все их выжгло из памяти страшным болезненным жаром, через неделю Коля ничего вспомнить не смог, только что-то про огненную гору, кольцо и черного властелина, а еще строчка в голове засела про «свеча горела на столе, свеча горела».
Задач пупс за него не решал, но подсказывал, как именно думать, чтобы понятно стало, и слова и числа разложились в голове на формулы и дроби. А разобравшись, Коля внезапно так математику полюбил, что до конца мая весь задачник прошел, вечерами сам для себя задачи решал, как семечки их щелкал.
Было у него чувство, будто он всю жизнь сиднем сидел, а теперь вдруг бегать научился – и его ум мчался с холма, радостно разбивая ветер, и трава ложилась под ноги, и дроби не громоздились больше унылыми закорючками, а описывали мир не хуже слов.
Вист качал головой и с каждой неделей все меньше к Коле придирался, к доске вызывал уважительно, а не как щенка, чтобы тыкать носом в лужу в прихожей.
Экзамен Коля сдал на «блестяще».
– Желтяков, – Виссарион Иванович его позвал в коридоре, когда Коля, в купленном наконец родителями парадном мундире из синего сукна, с серебряными галунами по воротнику, уже спешил на улицу, в июньскую петербургскую морось, в каникулы и свободу на целых два месяца.
Коля остановился, подошел к учителю. Тот смотрел исподлобья, чуть смущенно.
– Вы отлично справились, – сказал Вист. – Не ожидал от вас. Так держать, Желтяков.
И сунул ему небольшой пакет, завернутый в коричневую бумагу.
– Вам на лето пригодится, – сказал он. – Хороших каникул. Увидимся в августе.
Повернулся и пошел по гулкому коридору, отражаясь в натертом мастикой до блеска паркете – высокий, чуть сутулый, с намечающейся лысиной, на которую были зачесаны полуседые волнистые волосы.
Коля открыл пакет – там был задачник, тот самый, с которым Вист не расставался, из которого Коля в свое время украл страницу для черной магии.
«Задачи повышенной сложности».
Коля сглотнул и сжал в кармане мундира своего волшебного пупса.
– Я плохой человек, да? – спросил он.
– Нет, Коля, ты очень хороший мальчик, – ответил пупс, но голос у него был какой-то надтреснутый, больной, и Коля ему не очень поверил.
– Брат или сестра вам родится в августе, – сказал папа, усадив Колю с Дашей за стол. – Маме нездоровится, поэтому в этом году вы оба поедете к бабушке на все лето. Коля, ты можешь с собой кого-нибудь из класса пригласить, если у них нет других планов – Мишу или Сеню, чтобы не скучно вам было. Дарья, а ты должна пообещать бабушку слушать все время.
Дашка пищала от восторга и обещала слушаться, и суп есть весь, даже гущу, и бабушке помогать по дому всячески, например пыль вытирать.
Коля долго мучился, кого же позвать из друзей, но решилось все само собой – Сенечка сказал, что его родители в Вену увозят, вроде бы там профессор нашелся, который болезни роста лечит.
Они сидели втроем на бортике большой купальни против памятника Петру, день был жаркий, а Генинг, бледный от волнения, им мокрым пальцем на досках рисовал мозг в разрезе, и где может корениться проблема. Проведет доктор процедуру – и станет Сеня как все, догонит ростом Колю с Мишкой. Потом перегонит. И будет его ждать нормальное будущее, взрослое, а не вечная ловушка субтильного детского тела. И мамка будет причитать, что брюк и ботинок не напасешься.
– Не будет, – сказал Коля.
– Конечно, не будет, – признал Сенечка. – Это я так, для красного словца.
Купальня была большим плотом на Неве с кабинками по периметру и огромным решетчатым ящиком в вырезанной середине. Сеня с Колей в нем плавали, а Мишка считался хорошим пловцом, его выпускали через маленькую дверь наружу, он бросался в воду, оплывал купальню широким кругом, возвращался, потягивался.
– Хороша водичка! – важно говорил он.
Родители его были заняты в столице, очень обрадовались, что Мишку можно отправить в деревню на лето. Он с собой в новом чемодане вез настольную игру «Синопское сражение», пузель на сто кусочков с Медным всадником и грампластинку в подарок Колиной бабушке.
– Что вы головы повесили, соколики, что-то ход теперь ваш стал уж не быстрехоне-е-ек, – мальчишки на весь вагон распевали популярную песню, а Дашка танцевала, а когда поезд притормаживал, падала то на Колю, то на папу и хохотала.
– Слушай, – спросил пупс из кармана, когда Коля ждал очереди в уборную, глядя в окно, за которым леса и холмы уже сменялись бесконечными царицынскими степями. – Коля… а какой сейчас год?
Коля не очень удивился, пупс часто спрашивал странное.
– Одна тысяча девятьсот десятый от рождества Христова, – сказал он.
Пупс надолго замолчал.
Лето было очень хорошее, жаркое. Дети отъедались клубникой, малиной, огурцами – бабушка слыла передовой огородницей, выписывала из Саратова новейшие удобрения. В конце июля помидоры пошли – огромные, сладкие, назывались «бычье сердце». Жара стояла такая, что все косточки плавились, расплывались в прогретой, забывшей сумрачную петербургскую промозглость плоти горячим воском. Бабушка и ее кавалер, Степан Антонович, сидели на веранде, обмахивались бумажными китайскими веерами, пили пиво со льдом.
Вечерами, когда жара чуть спадала, Степан Антонович водил мальчишек рыбачить, учил удить, подсекать, костер разводить. Темнело поздно, звездное небо над степью казалось огромным, больше, чем в городе. Бабушка доставала из футляра телескоп, они смотрели с веранды на лунные моря и долины, на полоски на Марсе, на почти живое, влажное мерцание звезд. Дашка не выдерживала, засыпала в кресле в обнимку с медведем Иннокентием. Бабушка ее потом уносила в кровать, укладывала, пела колыбельную.
Коля с Мишей на чердаке тоже слушали, а потом долго шепотом болтали про все-все – про японскую кампанию, про волшебство у разных народов, про будущий год в гимназии, про Шерлока Холмса и капитана Немо. Потом засыпали крепким мальчишеским сном, не слыша, как шурудят в потолочных балках наглые мыши, как идет за ними черный бабушкин кот.
Да и кот ли – или само их детство неслышно кралось на мягких лапах, останавливалось посмотреть в спящие лица, чуть коснуться сомкнутых ресниц, выйти по трубе на крышу и щуриться там сквозь темноту космоса на далекие загадочные звезды?
В тот день Коля чудом не забыл пупса своего на чердаке. Уже на речку убегали – и Дашка с ними увязалась. Коля подумал-подумал, но все же вскарабкался по скрипучей лестнице, выхватил Висечку из-под своей подушки со смешной детской наволочкой в зайчиках, сунул под ремень.
– Глаз не спускать с Даши! – крикнула бабушка с веранды. – Дарья, а ты в воду не смей лезть! Не зная броду – дальше что?
– Знаю я броду, знаю, – бормотала Дашка. – И пословицы все знаю. Сами с усами. Коль, а на закорках прокатишь?
На пляже не было никого, дети собрали сухой травы, запалили костерок в тени небольшого вяза, без удовольствия выживавшего здесь, на скудном волжском песке. Пожарили на палочках колбасок, которые бабушка с собой дала, помидорок, кривой кабачок, цапнутый с краю огорода.
– Вкуснота! – сказала Дашка, вытирая рот об медведя. Уселась в теньке, велела Коле себя развлекать, читая по памяти «Конька-горбунка» – он хорошо стихи запоминал. Мишка поплавать пошел, а Коля лег рядом с малявкой на песок.
– За горами, за лесами, за широкими морями, не на небе – на земле, – начал он и широко зевнул. – Жил… старик в одном… селе…
Проснулся он от нереального, оглушительного ужаса. Вскочил с бьющимся сердцем, не зная, где он и что ему послышалось сквозь сон такое страшное. Огляделся безумными глазами. Мишка еще не вернулся – наверное на тот берег заплыл да валяется, там песок лучше. Под деревом было аккуратно сложено Дашкино платье, а сверху сидел медведь Иннокентий, смотрел стеклянными глазами, черными и тусклыми, как бездна, в которую ухнуло Колино сердце.
– Дашка! – Коля заорал, побежал к воде, увидел, как что-то мелькнуло под поверхностью в паре саженей от берега. – Дашка в воде!
– Не стой столбом, прыгай же, Коля! – крикнул пупс, прижатый его поясом. – Греби быстрее!
Коля увидел, как с другого берега в воду сиганул Мишка, перепуганный его криком – и сам прыгнул с берега уточкой, сразу ушел на глубину, мучительно пуча глаза, сжимая и разжимая веки, чтобы видеть получше. Вынырнул, когда воздух закончился – дыхание вырвалось с рыданием, спину сводило от страха.
– Не паникуй, – сказал пупс громко и твердо. – Ныряй. Чувствуй течение и туда греби. Пузыри ищи глазами – их солнце подсветит, видно будет.
Коля увидел, увидел пузыри, не стал за воздухом подниматься, хоть уже грудь теснило, поплыл вниз, в темноту, сквозь холодную струю течения к самому сомовьему омуту. Ничего не видно было, но он, молясь, зашарил руками по дну.
«Боже, – думал он, – боже, боже, боже!»
И было в этих словах огромное, испепеляющее обещание – всего себя он бы сжег, по кусочку сам разрезал и скормил всемогущему, все свое будущее счастье, жизнь, все чаяния свои отдал бы, не раздумывая, скопом, прямо сейчас – за одну только возможность надежды.
И когда он почувствовал под рукой шелковые, плывущие в воде волосы, то взорвался одним огромным «спасибо», ухватил, потянул, намотал их на запястье быстрым движением и из последних сил рванулся наверх, к свету. Не выплыл бы, если б не Мишка – в глазах потемнело, грудь огнем жечь начало, когда тот его ухватил и к берегу потянул. Вдвоем Дашку вытащили – маленькую, обмякшую, мертвую.
Мишка за волосы свои схватился, стал их тянуть, будто вырвать хотел.
– Она мертвая, мертвая, не дышит! – закричал Коля в отчаянии.
– Глубоко вдохни и выдохни, – сказал пупс. – Соберись. Дай себе по морде, что ли. Быстро!
Коля ударил себя по щеке так сильно, что язык закровил о зубы. Сглонул соленое.
– Переверни ее, – скомандовал пупс. – Представь, что это – чужая девочка, которую надо спасти. Так, два пальца в рот, нажми на корень языка ей. Еще раз. Пошла вода?
– Нннет, – промычал Коля, чувствуя, как стучат зубы.
– Быстро ее на спину. Мишку за помощью. Голову ей запрокинь. Рот открой. Нос зажми и два вдоха ей в рот, губы к губам. Сильно воздух вдувай. А теперь руки на грудину, нависни над нею на прямых руках и качай тридцать раз. Всем весом, Коля. Два вдоха…
Коля зажимал Дашкин нос-пуговку, вдувал ей в грудь воздух и пытался закачать его в кровь быстрыми движениями. Малая, слабая часть его орала и билась о стекло в панике и ужасе оттого, что губы у нее были совсем ледяными и синими, что глаза закатились, только чуть белков виднелось, что ничего не менялось, жизнь не возвращалась. Но этого себя он запер крепко, заставил не слышать, а слушал только счет в голове, будто превратился в другое существо, неподвластное отчаянию, устремленное к одной только цели и неспособное от нее отвлекаться.
«Боже, – говорил он мысленно, отсчитывая тридцать качков над маленьким телом, – божебожебоже…»
Через пять кругов, на «боже» номер двадцать четыре, Дашка всхрапнула и изо рта у нее полилась вода.
– Вода! – взвизгнул Коля, чуть-чуть отмирая, – Живая!
– Быстро переверни ее! – сказал пупс. – На бок. Дышит? Дашка вроде дышала – с хрипом, с клекотом, но дышала.
– Укутай во что-нибудь и неси, – скомандовал пупс. – А мне что-то… Коля… Неси ее к врачу, все объясни. До трех суток потом возможно вторичное… Ох…
– Висечка? – спрашивал Коля, оборачивая Дашу своей рубашкой. – Висечка, или как там тебя по-настоящему… Ты чего?
Но пупс замолк, а Дашка прохрипела, чтобы ей дали в руки Иннокентия, и потом Коле было совсем ни до чего больше, когда он бежал по палящей жаре вверх по склону с полуживой шестилеткой на руках, ноги скользили на горячем песке, а он все старался ее не тряхнуть, не потревожить.
И так он бежал, как стальной, со скоростью шесть миль в час, равномерно, а из деревни навстречу ему со скоростью пять миль в час бежала толпа народу – Мишка Некрасов, и бабушка, и врач, и соседи, и рыбаки, и почтальон – и найдите точку дороги, в которой они встретятся, и боже мой, когда же этот бесконечный день кончится, нет, не хочу есть, спасибо, баб, и Мишка тоже молодец, ну прости, прости, не усмотрел, мия кульпа, давай сам пойду утоплюсь, нет не плачу, не маленький, Дашунь, ну ты как тут, сильно больно, серьезно? эх, ну ладно, слушай – Горбунок-конек проснулся, встал на лапки, отряхнулся, на Иванушку взглянул…
Нет, не плачу я…
Бабушка сидела за столом на веранде, лампу не зажигала. Коля подошел поближе и увидел, что она курит папиросу, и огонек дрожит.
– Баб… – начал он.
Она ухватила его за руку, притянула к себе, расцеловала в обе щеки, обдавая сладковатым табачным дымом.
– Телеграмму принесли, пока ты с Дашей сидел, – сказала она. – Две сестренки у тебя со вчерашнего дня. Даша и Катюша. Танечка поправляется, скучает за вами, привет передает. Тринадцатого обратно поедем, двадцатого уже учебный год начинается. Я с вами поживу пару месяцев, тут Степа за домом присмотрит.
Коля опять разревелся, будто ему три года было, а не тринадцать.
– Поешь иди, – сказала бабушка, откидываясь в плетеном кресле и глядя в темноту сада. – Мишка там на кухне уже оладьи жмет.
С Мишкой они решили быть друзьями навсегда, и завтра побрататься, порезав руки и смешав кровь – на ночь не хотелось возиться.
– Тебе, Коля, надо быть врачом, – сказал пупс, когда Коля уже засыпал, привычно сжимая его под подушкой. – Побеждать смерть, забирать у нее намеченное – лучше нет в мире власти.
И были эти слова как свет, осветивший Колины мечты и устремления. Засыпал он еще обычным мальчишкой, а проснулся – будущим врачом, победителем над смертью.
Доехали обратно весело, играли в «Сражение», Мишка Колю все время заставлял за Турцию играть, а сам, хитрец, за Россию кубики бросал. Дашка еще была бледновата, а уже хотела бегать и беситься. Но Коля ей с важным видом пульс щупал и язык показывать заставлял.
– Нет, – говорил, – лежи пока, Дарья Вячеславовна, тебе еще отдых предписан.
Она вздыхала и покорно ложилась, а он ей покрывало поправлял и насмотреться на нее не мог.
Пупс вот только все время молчал.
На вокзале встречали их папа с мамой с запеленутой колбасой младенца на руках, и Мишкины родители, а лица у них были радостные, но и тревожные. Мама сразу к Дашке бросилась, на колени упала, целовала ее со слезами, потом Колю, потом Мишку. Все переобнимались, но по лицам было видно – не все еще сказано.
– Пойдемте… – Мишкин папа откашлялся. – Пойдемте-ка в сквер через дорогу, присядем.
– Таня, вы езжайте с девочками, – велел папа. – Извозчика возьмите, а мы потом на конке.
Мишка с Колей сидели на скамейке и, волнуясь, друг на друга поглядывали. Что за напасть?
– На прошлой неделе, – начал папа, – у Казанского было покушение анархистов на обер-полицмейстера, фон Гредера… Праздник был кондитерский там же… Конфеты раздавали…
Папа потемнел лицом и замолчал.
– Бомбу кинули, но она не сразу взорвалась, – монотонно сказал Мишин отец. – Полицмейстер успел за колонну кинуться. А народу много пострадало – шестьдесят человек ранило, пятерых убило.
Он потер виски.
– Ребята, среди них был ваш товарищ Сеня Генинг и ваш преподаватель математики, Степанов. Его друг пригласил на гуляние… Газеты писали – он Сеню и другого мальчишку собою закрыл. Сразу погиб, на месте. Сеня вчера в больнице умер. А второй мальчик поправляется. Вот так.
Коля долго сидел в своей комнате, сжимая в руках пупса Висечку. Если пупс вуду был вольтом Степанова, то со смертью Виссариона Ивановича и магия ушла? Следовало ли похоронить вольта? На следующей неделе Сеню будут хоронить. Так он и не вырос, даже если профессор в Вене ему в мозгах все поправил…
Коля разревелся прямо в пупса, прижимая к лицу потрепанное, грязное сатиновое тело, чувствуя внутри клочья бумаги и острые грани пирамидки.
– Не хочу, чтобы так было, – плакал он. – Не хочу такой мир, не хочу!
– А давай-ка его попробуем поправить? – вдруг предложил пупс и невесело рассмеялся. – Что случилось, то уже случилось, Коля. Но мы можем попытаться изменить то, что будет. Я не историк, но кое-что читал и в сети искал в последнее время. Первым делом, думаю, надо попытаться войны не допустить. Твой отец на почте с письмами работает? Ты по-немецки пишешь? А почерк у тебя хороший? Не боишься? Записывай с моих слов, потом набело перепишешь, у отца на работе проштампуешь так, чтобы они через проверяющих охранки не проходили… Черновики сожги сразу, как отправишь. Готов? Ну, пиши…
«Любезный государь Василий Николаевич. Вы вряд ли поверите мне сейчас – но довольно будет и возможности, что вы это письмо запомните или сохраните, и когда через четыре года начнут разворачиваться следующие события, вы поступите…»
Коля писал до полуночи, пока глаза не стали закрываться. Когда мама зашла и лампу забрала – достал свечку и спички, припрятанные за шкафом. Писал по-русски, писал по-английски и немецки, трети слов не понимая.
– Я отправлю все письма, – пообещал он пупсу, уже лежа в кровати и сжимая его в руке.
Не знал, что пупс с ним больше не заговорит никогда, останется молчаливым свидетелем последнего года его детства, а через пять лет Висечку и вовсе утащит из его комнаты сестричка Катюша, назовет Жоржем и назначит наездником плюшевого медведя Иннокентия. Потом подарит подружке во дворе. А самому Коле станет не до того – он сдаст экзамены в Императорскую медикохирургическую академию, будет заказывать форменную шинель, волноваться об учебе, вздыхать по хорошенькой племяннице Мишки Некрасова, с которой познакомится на выпускном балу гимназии…
– Очень плохое будущее в этих письмах, – зевая, говорил Коля пупсу вуду. – Ужас просто. А если никто не поверит письмам, ничего не поменяется, так и будет? Мне придется все это прожить?
– Да, – сказал пупс тихо. – Придется прожить, уж как получится, Коленька. Оставаясь собой, таким, каким ты хочешь быть и можешь гордиться. Вот я тебе почитаю свое любимое, а ты спи, спи, дорогой мой мальчик…
…и хрипло кричат им птицы, что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным…
Максим Ильич откинулся на подушки, сжимая в руке маленькую синюю пирамидку.
В коробке, что Галя тогда принесла, было много хлама, он его перетряхивал и умилялся. Многих вещей он не помнил – откуда эта ржавая машинка? Автобусный билет? Треснутый мумифицированный каштан?
Другие предметы били его током, память вспыхивала картинкой, запахом, чувством – и он снова заворачивал стерку в бумажку от конфеты «Тузик», чтобы надурить Витальку Сидорова и хихикал в кулак, представляя его разочарованное лицо. Опять стоял на пляже Артека, выиграв областную математическую олимпиаду, подбирал гладкий красный камушек, чтобы кинуть в море, но, передумав, прятал в карман, а перед отъездом в Ленинград, поступать в медицинскую академию – клал в эту самую коробку.
Максим перебирал высохшими костлявыми руками свое детство – клеенчатую бирку из роддома, где ручкой было написано, что Смирнов Максим Ильич родился 16 сентября 1951 года, октябрятскую звездочку, крохотную пенопластовую Снегурочку, самолетик, два билета в кино на «Гиперболоид инженера Гарина» – он еще приглашал эту… как ее… зеленые глаза, светлые косы, родинка на шее. Трофейный термометр с рейховским орлом – дед вернулся живым-здоровым. Странного выцветшего пупса, древнего и облезлого – Максим нашел его на чердаке в Вышнем Волочке, когда прабабушка Рита умерла, деревянный дом собрались сносить, а он, десятилетний, искал в завалах хлама старинные сокровища.
Максим поднял пупса и почувствовал в его тканевом теле что-то твердое, правильной формы, с жесткими гранями.
– Галя, – позвал он, но голос сорвался, – Галя!
Дочка не услышала, тогда он сам поднялся, толкая перед собой капельницу и держась за нее, дошел до комода, взял ножницы. Подпорол боковой шов. Пупс смотрел в пространство и улыбался. Максим пошарил в кукле, достал пожелтевшие полоски бумаги – старые, с ятями и твердыми знаками. А потом выпала маленькая синяя пирамидка, вроде бы из стекла, с едва заметными значками на гранях. Легла в ладонь и засветилась в полумраке вечерней комнаты, где занавески уже пару месяцев не открывались – после операции головные боли чуть отступили, но свет глаза резал.
Из пирамидки послышался четкий мальчишеский голос.
– Ты в моей власти, – сказал он. – Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!
Максим маялся мигренью уже три года, так ему опухоль и продиагностировали.
– Меня зовут Максим, – осторожно сказал он в пирамидку, как в микрофон.
Но тут она погасла, а в комнату вошла Галя.
– Ой, пап, ну ты чего вскочил? – вскинулась она. – Как голова? Ты голодный? Я сейчас поеду Марину и Петю забирать из музыкальной школы, могу салатиков купить. Хочешь?
Максим отказался от еды, попросил подать ему ноутбук – с капельницей самому было неудобно. Галя обложила его подушками, поцеловала, побежала вниз.
– Хотя вообще-то хочу салатик, – передумал Максим ей вслед. – С кальмарами.
Галя рассмеялась, дверь хлопнула, во дворе зафырчала машина.
Максим держал на ладони пирамидку и искал символы с ее граней в интернете. Не нашел.
Так он познакомился с Колей и очень его полюбил – как любил того мальчика, которым был когда-то сам, которого хотелось уберечь и спасти от грядущих испытаний и сердечной боли, понимая в то же время, что без них он не станет тем человеком, которым должен.
– Пап, ну мы волнуемся, – говорила Галя. – Ты сам с собой все время разговариваешь. Тебе одиноко? С нами невесело?
Максим гладил ее по голове и улыбался – потому что видел сквозь ее нынешнее, тридцатилетнее лицо все ее лица, и то первое, толстощекое, с заплывшим веком и пятном зеленки, когда ее вынесли ему из роддома.
– Мне весело, Галя, – говорил он. – Позови Петю с Маришкой, я им «Конька-горбунка» почитаю.
Он сжимал в руке синюю пирамидку и читал стихи сразу всем – и своим внукам, и мальчику Коле.
– Пап… – говорила Галя. – Ну а вот ты разговариваешь… Доктор говорил – возможны галлюцинации…
– Доча, отстань, – отмахивался Максим. – Я умираю, дай мне спокойно погаллюцинировать. Беспокоишься обо мне? Хочешь скрасить?
– Ага, – всхлипывала Галя.
– Тогда иди мне блинчиков напеки. У тебя же еще куча времени до совещания по скайпу?
Галя ворчала и шла печь блины.
Закончив диктовать, Максим поднял к глазам руку с пирамидкой. Она все еще чуть-чуть светилась, ярче на значках, которые ему идентифицировать так и не удалось.
Страшная мысль вдруг пронзила Максима – а что, если, отправив письма, Коля действительно изменит будущее? Ведь если хотя бы два адресата из десятка поверят…
Франц Фердинанд не поедет в Сараево, полиция арестует членов «Молодой Боснии», Россия не объявит мобилизацию, Ленина не освободят из тюрьмы в Поронине… Не погибнут миллионы, не восстанет из горького жирного пепла Первой мировой Гитлер и не начнет Вторую… Революция в России случится по-другому, или не случится вообще…
Все будет иначе – а в этой новой, другой реальности родится ли в медобъединении завода «Свободный сокол» он, Смирнов Максим Ильич, встретит ли в Ленинграде Людочку, будут ли у них Галя и Андрей?
Максим был плохим историком, плохим предсказателем. Но знал наверняка, крепче любой веры – будут!
Голову проткнула раскаленная спица, в глазах потемнело, пирамидка упала из руки.
– Галя, – позвал он из последних сил, – Галочка!
Умирая, ждал – прозвучат ли в коридоре шаги, откроется ли дверь, успеет ли он посмотреть в последний раз на ее лицо, убедиться, что после него останутся те, кого он любил?
Осколок синевы
– Битков! Сергей!
Визгливый голос воспидрылы носится над участком дурной вороной, бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах.
– Куда опять этот урод запропастился, а? Найду – ухи пообдираю. Битко-о-ов!
Сережка сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом – веснушки так и подпрыгивают, словно мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо.
– Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте – девятнадцать голов. А как на обед сажать – нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков!
– Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне?
– Да везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках. Ну, сука, он мне ответит за колготки.
– А в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там.
– Точно! Вот, зараза.
Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула.
– Не пойду, – бормочет Сережка, – суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий час этот.
Битков рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно привык молчать с одногруппниками, а разговаривает обычно сам с собой.
Сыро, неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом.
Сережка начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там тоже – скукота. Ни пожарной машины, ни завалящего солдата. Только тополя машут тощими руками – будто соседки ругаются, швыряют друг в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала галошами, бормоча себе под нос. А на носу – бородавка!
– Баба яга, – прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее.
И – увидел вдруг.
Вдавленный в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы – неровный треугольник, размером со спичечный коробок.
Пыхтя, выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить – а мягкая земля не дала.
Осколок синего стекла. Настолько синего, что сразу вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени, тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от щедрой горсти малины становилось синеваторозовым.
Сережа осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо, в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила.
И ахнул…
…тополя прекратили вихляться, по команде «смирно» вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня – отпрыгивали, плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило глаза – синее, синее, безбрежное…
– Вот ты где, подонок!
Стальные пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили – аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла потащила Сережку в здание – в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные мрачно-зеленым стены.
А в кармашке штанов притаился синий осколок – мальчик нащупал его сквозь ткань. Шмыгнул носом и улыбнулся.
– Ма-а-ам!
– Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь – опять перевязывать.
Мама вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный журнал со схемой вязки – подруга дала только на один день.
У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко, но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется – морщинки превращаются в лучики. Сережа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и тонкие штрихи.
А когда плачет, бороздки становятся сетью, ловящей слезы.
Плачет чаще.
– Ну ма-а-ам!
– … тридцать два. Запомни: тридцать два! Не ребенок, а наказание. Ну, чего тебе надо?
– А вот папа. Он же моряком был, да?
Хмурится. Откладывает вязание, идет на кухню. Мальчик бежит за ней, как хвостик.
– Ведь был?
Мама мнет сигарету. Пальцы ее дрожат, поэтому спички ломаются – и только третья вспыхивает. Битков втягивает воздух веснушчатым носом – этот запах ему очень нравится.
Когда мама злится, она называет Биткова не «сынулькой» и не «Сереженькой». И говорит – будто отрезает по куску.
– Сергей. Почему. Ты. Это. Спрашиваешь?
Мальчик скукоживается, опускает глаза. Шепчет:
– Я же помню. Черное такое пальто, только оно по- другому называется. И якоря. И еще…
– Ты ошибаешься, – резко обрывает мать, – твой отец – не моряк.
– А кто тогда? – совсем уже тихо.
– Твой отец – сволочь! И больше, Сергей, изволь не задавать мне вопросов о нем.
Мама с силой вдавливает окурок и крутит его в пепельнице, убивая алый огонек. Выходит из кухни и автоматически выключает свет.
Сережка сидит в темноте. Гладит синий осколок.
И вспоминает – ярко, будто было час назад: черная шинель («шинель», а не «пальто»!), якорь на шапке, ночное небо погон – золотые звездочки и длинный метеоритный след желтой полоски…
Авоська с мандаринами, елочные иголки на ковре, смеющаяся мама – еще без морщинок у глаз.
И тот непонятный ночной разговор:
– Куда мы поедем, в Заполярье?! В бараке жить?
– Родная, будет квартира. Ну, не сразу.
– Торчать на берегу, психовать за тебя? По полгода! Без работы, без друзей!
Сережка зажмуривается еще крепче.
Хочет увидеть играющую солнечными зайчиками лазурь, но вместо нее – тяжелые свинцовые брызги, оседающие льдом на стальных поручнях, и простуженный крик бакланов…
– Свистать всех наверх!
Черные грозовые тучи мчатся, словно вражеское войско, грозно стреляя молниями. Рангоут шхуны стонет, едва выдерживая ураган. Лопаются шкоты и хлещут палубу, будто гигантские кнуты. Неубранный стаксель рвется в лохмотья…
Многотонная волна набрасывается злобным хищником, хватает рулевого – и утаскивает за борт… Бешено вращается осиротевший штурвал, растерянно крутится обреченное судно.
Но кто это? Фигура в промокшем насквозь плаще, в высоких ботфортах, бросается и хватает рукоятки рулевого колеса, разворачивая шхуну носом к волне.
– Молодец, юнга! – кричит пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, – ты спас всех нас. Тебе всего восемь лет, но в храбрости и умении дашь сто очков вперед даже такому морскому волку, как Негоро!
Юнга отбрасывает капюшон, обнажая благородный профиль, и говорит:
– Мы идем неверным курсом, шкипер! Кок засунул топор под нактоуз, и перед нами Африка, а не Америка.
Паршивец Негоро выхватывает огромный двуствольный пистолет и стреляет, но юнга успевает закрыть капитана своим телом.
Дик Сенд склоняется над храбрецом:
– Как зовут тебя, герой?
Юноша смертельно бледнеет и успевает прошептать:
– Серж. Серж Биток…
По накренившейся палубе с грохотом катится пушечное ядро.
– Биток! Ты заснул, что ли? Мячик подай.
Сережка хватает мяч, неуклюже пинает – мимо. Просит:
– Ну, возьмите хоть на ворота. Пожалуйста.
– Иди, иди отсюда. Без сопливых скользко.
– Рыба!
Егорыч грохочет по дощатому столу так, что остальные костяшки подпрыгивают и сбиваются.
– Везет тебе сегодня, – качают головой игроки.
– Нам, флотским, всегда везет.
У тщедушного Егорыча – штопаная тельняшка, руки в наколках: полустертые якоря, буквы «ТОФ», сисястая русалка.
– Еще партию?
– Не, там же закрытие Олимпиады по телику.
Партнеры встают, идут по своим подъездам. Сергею тоже хочется смотреть закрытие из Москвы, но он остается. Смотрит, как Егорыч тихо матерится, копаясь в сморщенной картонной пачке «Беломора». Наконец, находит невысыпавшуюся папиросину, чиркает самодельной зажигалкой из гильзы, прищуривается от едкого дыма. Фальшиво затягивает:
– Когда усталая подлодка из глубины… кхе-кхе-кхе.
Кашляет так, что ходят ходуном тощие плечи. Подмигивает Биткову, обкусывает картонный мундштук, протягивает беломорину:
– Добьешь, комсомолец?
– Не, – крутит головой Серега, – мне нельзя.
– Ну да, ну да, – хихикает Егорыч, – боксер, понимаю. Какой уже разряд?
– Второй юношеский.
– Ништяк.
Битков деликатно шмыгает. Решается:
– Дядя Егорыч, а океан – это ведь красиво?
– Да нунах. Лучше три года орать «ура», чем пять лет – «полундра». Хотя сейчас два и три служат. Я ж на железе, в подплаве. Чего я там видел? Мазут, отсек да учебные тревоги. Аварийная, – начал загибать прокуренные пальцы с желтыми ногтями, – пожарная, химическая… Уже и не помню толком. «Человек за бортом», во! Для подплава очень актуально, хе-хе-хе. Зато пайка на флоте – это песня. Железная пайка. Сгущенку давали. И кок не жмотился, добавку – всегда пожалуйста.
– Ну как, а небо, волны? Синева.
Егорыч кивает:
– Когда всплываем аккумуляторы подзарядить – да. Разрешают на мостик по двое подняться, покурить. После отсека-то! Воздух – пить можно, такой вкусный. И небо… Да.
Егорыч зажмуривается, его сморщенное загорелое лицо вдруг озаряется щербатой детской улыбкой.
Видит и аквамариновую воду, и такое же небо. Снежно-чистые комки облаков отражаются белыми барашками на гребнях.
Без всякого волшебного осколка – видит.
– Товарищ подполковник, ну пожалуйста!
– Странный ты какой-то, призывник Битков. Какого хрена тебя во флот потянуло? Опять же, три года служить. А так – два.
Подполковник отдувается, трет несвежим платком багровую лысину. На столе – тарелка с надкусанной домашней котлетой, чай в стакане прикрыт от мух бумажкой. Как такому объяснишь?
– Я с раннего детства… Мечта у меня.
– Странная экая мечта, – военком крутит толстой шеей, отстегивает галстук – тот повисает на заколке.
– Городок наш сибирский, тут до любого океана – тысячи верст. Я тебе так скажу, Битков. Спортсмен, школу закончил отлично. Характеристики хорошие. Кстати, а чего не поступил в институт-то?
– Я хотел в военно-морское или торгового флота, во Владивосток. А мама категорически… Болеет она у меня.
– Ну, и чего? Не поехал во Владик, правильно, нахер он нужен. У нас же – и сельскохозяйственный, и политех. О! Педагогический, опять же. Одни девки учатся, был бы там, как султан в гареме.
Военком подмигивает и противно хихикает.
– Я… Я настаиваю, товарищ подполковник.
– Ну ты, сопляк, – повышает голос офицер, – настаивает он. Настаивалка еще не выросла. Пойдешь в ВДВ, в Ферганскую учебку. Про атмосферу Земли слышал? Пятый океан, голубой. Будешь прыгать с парашютом – считай, в синеве купаться, хе-хе.
Злой воздух хлещет, давит стеной. Десантники прячутся за рубкой катера, кутаясь в бушлаты. Старлей кричит, перебивая ветер:
– И чтобы без самодеятельности! Без пижонства этого вашего, никаких бескозырок. Каски не снимать! Высаживаемся, сразу цепью рассыпаемся. Первая группа прикрывает, вторая – с саперами к доту. Закладываем заряды и уходим. Все понятно, товарищи краснофлотцы?
Сосед Биткову шепчет на ухо:
– Ага, уходим. А если ждут, самураи чертовы? Берлин вон три месяца, как взяли. Обидно так-то. Считай, после войны.
Серега молчит. Проверяет сумку с дисками, поближе подтаскивает пулемет Дегтярева.
Катер сбрасывает ход до самого малого, чтобы не реветь дизелем – сразу начинает качать так, что ноги задирает выше головы.
– Пошли, – командует старлей шепотом.
Можно подумать, это поможет. Катер – как на ладони. Светило хлещет очередями веселых зайчиков, скачущих по лазури.
Почему все-таки не ночью, тля?!
Кто-то украдкой крестится. Переваливается через борт, ухает в воду – по грудь. Подняв над головой ППШ, идет к берегу, как танцует – один локоть вперед, потом – другой.
Битков расстегивает промокший ремешок, снимает каску, бросает на палубу. Достает из-за пазухи беску, натягивает поглубже, ленточки – в зубы. Зажмурившись, кивает солнцу. Прыгает в зеленую волну.
Бредет к мокрым камням – они сейчас похожи на ленивых тюленей, развалившихся под жарким небом августа.
Когда остается двадцать метров – оживает японский дот. Бьет прямо в лицо ослепительными вспышками.
Серега, опрокинувшись на спину, тонет – вода смыкается над головой, плещется, рвется в продырявленные легкие.
Нечем дышать.
Битков пытается нащупать в кармане треугольный стеклянный осколок.
– Харе орать, Биток.
Сергей распахивает глаза. Пытается втянуть раскаленный воздух – и корчится от боли. Розовая пена пузырится на губах.
Над головой – не синее курильское небо и не зеленая тихоокеанская волна.
Над головой – потолок кабульского госпиталя. В желтых потеках и трещинах, напоминающих бронхи на медицинском плакате.
– Осколок! Осколок мой где? – хрипит Битков.
– Во, видали? Хирурга спрашивай. Там из тебя всякого повынимали – и пуль, и осколков.
– Нет, – кашляет Серега. Сплевывает в полотенце, добавляя бурых пятен, – стеклянный такой. Синий.
– Тьфу, вот чокнутый, а? Его когда в вертолет тащили – тоже все свою стекляшку искал. Кто маму зовет, а Битков – кусок бутылки.
– Где?!
– В манде. В тумбочке твоей, придурок.
Рыча, садится на койке. Ощупывает перебинтованную грудь. Скрипит верхним ящиком тумбочки.
Тощая пачка писем. Картонная коробочка с орденом Красной Звезды. Мыльница. Бурый огрызок яблока. Вот!
Берет осколок синевы. Прижимает к повязке, осторожно ложится на спину.
Улыбается растрескавшимися губами.
– Ну, все! Кабздец тебе, барыга.
Кожаных – четверо. Мелькают набитые кулаки, белые полоски «адидасов».
Мужик держится секунд десять, потом бритые его заваливают, начинают пинать лежащего – с хеканьем, выдающим удовольствие от процесса.
– А ну, стоять!
Битков ставит на скамейку ободранный чемодан с металлическими наугольниками, бросается в драку.
Первый даже не успевает развернуться – хрюкнув, падает мордой в асфальт. Второй успевает – и совершенно зря. Прямой левой приходится точно в челюсть.
Третий издает мяукающие звуки, начинает махать ногами. Балерун, тля. Кто же ноги выше пояса задирает в реальном-то бою?
Битков ловит каратиста под колено, бьет лбом в харю. Добавляет уже по упавшему.
Последний шипит что-то матерное, выбрасывает тонкий луч ножа. Вот это – зря. За такое не прощают.
Серега выбивает нож. Руку ломает вполне осознанно и намеренно.
Помогает мужику подняться.
«Барыга» смотрит на свой пиджак в кровавых пятнах. Качает головой:
– Надо же, суки. Двести баксов платил за шкурку-то.
Подходит к каратисту, пинает узким туфлем. Нагибается и орет:
– Вы, бычары, всем кагалом не стоите, сколько пиджак! Так своему старшему и передай: должен теперь.
Поворачивается. Протягивает Биткову бумажный прямоугольник:
– Будем знакомы. Павел Петрович.
Удивленный Серега крутит картонку, чешет лоб:
– А это чего это?
– Визитная карточка, – хмыкает Павел Петрович, – ты откуда такой взялся? Вписываешься ни с того ни с сего, визитки пугаешься.
– Я-то местный. Просто четыре года за речкой. Сверхсрочную еще.
– А! Афганец, значит? Это хорошо. Пошли. С меня поляна за спасение.
– Да как-то…
– Пошли-пошли. За все платить надо. А про Пашу- Металлурга любой скажет – я долги отдаю.
Четыре огромные трубы, будто наклоненные назад встречным ветром, нещадно дымят, пачкая ослепительную лазурь. Нож форштевня режет бирюзу, как грубый плуг – английский газон.
По верхней палубе прогуливаются пассажиры первого класса: сияют цилиндры, топорщатся нафабренные усы. Дамы сверкают драгоценностями: один гарнитур стоит столько же, сколько новейший миноносец.
Смех, словно звон серебряных колокольчиков. Улыбка – нить жемчуга в перламутровом обрамлении.
– Вы так милы, Серж. А китель великолепно облегает вашу фигуру. Ах, моряки – моя слабость.
В полутьме – шуршание сползающего шелка. Алебастр кожи. Неземной аромат.
– Это – Флер д' Амур, запах любви. Идите ко мне, мон капитэн.
– Кхм. Пока – только вахтенный начальник.
– Ах, смешной! Разве это важно? Вы же приведете бригантину нашей любви в лагуну истинной страсти, не так ли?
Звон пружин.
Жар скользящих тел, влага и дурман.
Скрип пружин.
Скрежет измученных пружин.
Вздох.
Стон.
Стон и скрежет рвущегося железа.
Бешеный стук вестового в дверь каюты:
– Всех офицеров – на мостик! Катастрофа, мы столкнулись с айсбергом.
Крики наполняют тесные пространства палуб.
– Ах, вы же не бросите меня, Серж?!
Прижимается горячим телом, умоляя.
Битков открыл глаза.
Кто-то уткнулся в плечо, прижался горячим телом.
Серега скосил взгляд, увидел пышную пергидрольную волну. Отодвинулся осторожно. Потрогал:
– Эй, девушка! Вы кто? Гражданка…
Блондинка проснулась. Хихикнула:
– Ты че, ты ж не мент вроде. Какая я тебе гражданка?
Перекатилась на спину, потянулась – даже не пытаясь прикрыть роскошные формы.
Битков отвернулся. Начал собирать по полу одежду – вперемешку свою и женскую.
Блондинка мяукнула:
– А ты чего торопишься, милый? Я не против продолжения.
– Можно и продолжить. Только я ни хрена не помню. Где мы? И ты откуда тут?
– Ну как же. У Павла Петровича на даче. А ты меня сам выбрал. И можешь не спешить – еще два часа оплачено.
Битков выпучил глаза:
– Ты что, эта? Э-э-э. Проститутка?
– Фи. Какая проза. Я – ночная бабочка, ну кто же виноват?
В дверь стукнул и сразу вошел Павел Петрович. Рассмеялся:
– Что, уже поете? Так, Серега, пошли вниз, опохмелю и поговорим. А ты, подруга, давай, собирайся. Премию у водителя получишь.
– Для начала – пятьсот баксов в месяц. Ну, и десять процентов в бизнесе.
Битков крякнул.
– Да, я со своими щедрый. А ты – свой. Ну что, еще «абсолюта»? Простого или черносмородинового?
Сергей прикрыл стопку ладонью.
– Погоди, Пал Петрович. Очень заманчиво, конечно. Только я не собирался дома оставаться. Хотел во Владик ехать, поступать в училище Невельского. Переживаю только за экзамены, со школы не помню ни фига.
– Тю! И на хрена тебе оно надо? Ты ж четыре года лямку тянул, а там первокурсники в казармах. И закончишь – кем будешь-то?
– Я на судоводительский. Штурманом буду. Потом – и капитаном, если повезет.
– Вот смотрю я на тебя, Биток, и охреневаю. Точно как блаженный. Пароходов-то не осталось уже, моряки без работы. Это они при совке были крутые, дефицит возили и инвалютные копейки получали. А сейчас – нищета, кто под флагом не ходит.
– Я не из-за денег. У меня мечта. Я океан мечтаю с детства увидеть.
– Дурак ты, ей-Богу! Да заработаешь денег и поедешь на свой океан. В круиз. С мулатками.
Серега потрогал неровные края треугольника в кармане. Помотал головой:
– Нет.
– Ну, хорошо. Давай так: годик у меня поработаешь. Квартиру купишь, мать подлечишь. И на будущий год поступишь. Я там-сям подмажу, связи подниму – проскочишь в свое училище, как по маслу.
Битков сказал, только чтобы не обижать хорошего дядьку:
– Я подумаю.
– Это как раз хорошо. Никому не возбраняется. Подумать – оно полезно.
– Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. По старой флотской традиции, господа, первое слово – самому младшему по званию и годам службы. Сергей Иванович, прошу вас.
Мичман вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло.
– Господа, я подумал…
Командир подождал. Улыбнулся ободряюще:
– Ну что же вы, голубчик? Продолжайте. Подумать иногда даже штафиркам не возбраняется, а уж вам и сам Бог велел.
– Всеволод Федорович, надобно принимать бой. Я полагаю, необходимо идти на прорыв, пытаться уйти в Порт-Артур.
Сел, краснея.
Офицеры поднимались один за другим, говорили о том же.
Командир помолчал. Перекрестился.
– Ну что же, так тому и быть. Офицеров по механической части, прошу сделать все возможное, чтобы обеспечить полный ход хотя бы в девятнадцать узлов. Поговорите с кочегарами, с машинной командой. От всех господ офицеров и экипажа жду, что исполните свой долг до конца. Выход назначаю в одиннадцать часов. С Богом.
В ушах еще гремели оркестры английского и французского стационеров, провожавшие крейсер на безнадежную схватку.
Море было спокойным и безмятежным; ластилось к крейсеру, поглаживая борта зелеными лапами. Фок- мачта царапала синеву, словно пытаясь оставить последний автограф.
Мичман приник к визиру. Нащупал хищный силуэт японского флагмана. Прокричал:
– Дистанция сорок пять кабельтовых!
Это было в 11 часов 45 минут.
В 11.48 в верхний мостик угодил восьмидюймовый снаряд с «Асамы».
После боя моряки обнаружили оторванную руку мичмана, сжимающую стеклянный осколок – видимо, от оптической трубы.
Все, что осталось от дальномерного офицера.
Битков вскрикнул. Разжал ладонь – синий осколок врезался в пальцы. Поднял ко рту, высосал капельку крови.
– Ты когда-нибудь себе пальцы отрежешь, дарлинг.
Жена сидит у итальянского авторского зеркала. Правит ноготки пилкой: «вжик-вжик». Будто крохотные мирные раковины превращает в хищников.
Ручка пилки облеплена стразами.
– Это вообще-то ненормально, дарлинг. В пятьдесят лет спать со стекляшкой в руке.
– Не твое дело.
– Фи. Хамишь, май хани.
Битков морщится. Задолбали англицизмы к месту и нет.
Вжик-вжик.
– Чего ты их трешь? Сточишь же до мяса. Позавчера делала маникюр.
– И сегодня буду, на двенадцать вызвала мастера на дом.
Сергей Иванович смотрит на бутылку из-под двадцатипятилетнего «чиваса». Наклоняет над стаканом. Остатки едва покрывают дно.
Вжик-вжик.
– Прекрати, достала. Будто мясник нож точит.
– А меня достало, что ты бухаешь с самого утра…
– Хлебало завали.
– … и до поздней ночи. Ходишь потом с опухшей рожей.
– Заткнись, тварь. Своего тренера по фитнесу учи. Если он, конечно, обучаем.
Жена сладко тянется, изгибая спинку:
– О-о-х! И еще как обучаем. Способный мальчик.
– Он тебе в сыновья годится.
– Бред.
– Нет, не бред. Если бы не чистки твои бесконечные… Как раз родила бы в девяностом, и было бы мальчику двадцать пять сейчас.
– Слушай, лучше пей.
Маслянистый виски жжет распухший язык.
– Ты не забыл, дарлинг? Сегодня пати у Васильчиковых.
Битков взрывается:
– Во-первых, у твоих Васильчиковых может быть только пьянка под гармошку по поводу смерти соседской коровы, а никак не «пати». Во-вторых, ты прекрасно помнишь: сегодня мамина годовщина. Я поеду на кладбище.
Вжик-вжик. Точеная ножка качает туфелькой.
Жена никогда не ходит в тапочках. «Фи, это моветон».
Мама ходила в тапочках. Старых, без задников. И с помпоном на левом. А с правого тапка помпон потерялся.
Звякнул «верту».
– Сергей Иванович, это Леня. Я подъехал, стою внизу.
Чертыхаясь, начал подбирать галстук. Плюнул.
– Ты бы хоть в душ сходил. Воняешь, как козел. Не комильфо, дарлинг.
– А ты не нюхай. На работе помоюсь.
– Да-да. И ведь найдется, кому спинку потереть, не так ли? Дай, угадаю. Сегодня у тебя Света? Или эта, черненькая. Галя, да?
– Обе сразу, – пыхтит Битков, натягивая ботинки. Пузо мешает, а ложка для обуви завалилась куда-то.
– Это вряд ли. Обе сразу не поместятся в кабинке. Света слишком жопаста.
– Да уж, тебе до Светочки далеко. Одни мослы. Сточилась об тренера, мать.
Вжик-вжик.
Охранник вытянулся, отдал честь:
– Здравия желаю, Сергей Иванович!
Битков мрачно зыркнул:
– Ты чего, клоун? У нас что, армия тут?
Охранник побагровел. Содрал бейсболку, начал протирать лысину несвежим платком. На столе – тарелка с надкушенной котлетой и стакан с чаем, прикрытый бумажкой. Проблеял:
– Виноват…
– А чего жрем на рабочем месте?
Блеяние перешло в визг:
– Ви-и-иноват. Исправлюсь.
Битков поднялся на пролет. Вспомнил что-то, вернулся:
– Слышь, служивый. Ты подполковником был? В военкомате?
– Никак нет. Я капитаном третьего ранга. Северный флот.
– Да-а? Подплав? Надводник? – живо заинтересовался Битков.
– Я, это. Извините. Замполитом на базе снабжения. В морях не бывал-с.
– Тьфу ты.
– Сережа, ну чего ты кислый?
– Петрович, договаривались же. Я на Тихий океан на две недели. Без отпуска пятый год. А тут в кои веки – без жены, она с подружками своими малахольными в Париж на неделю высокой моды. Не могу я ехать в Тюмень.
– Тю! На Тихий океан, ага. В Тайланд, что ли? Смотри, там транссексуалов море. Не перепутай, ха-ха-ха!
– Да какие… В Находку. Я же теплоход купил. Старенький, но еще фурычит. Ребята ремонт сделали, фотки прислали. Ты же помнишь, у меня мечта.
– Биток, кончай тут мне. Тьфу, то есть не мне и не кончай. Говорю – надо в Тюмень. Они там совсем оборзели, два лярда уже торчат. А ты разрулишь, ты могешь. Давай, а?
– Ну как ты не понимаешь, Петрович! Мы до Камчатки своим ходом, а там уже все заряжено. Вертолет, инструктор. У меня график по часам расписан. Экипаж со всей Находки собирали. Не могу я!
Павел Петрович шарахнул волосатым кулаком по столу – звякнула печатка с бриллиантом о столешницу.
– Все, на хрен. Пропил совсем мозги уже? Русским языком говорю: «два лярда». Закроем контракт – нормальную яхту себе купишь, у меня приятель продает на Канарах. По божеской цене отдаст. А то будешь позориться на пердящем корыте, белых медведей до икоты доводить. Не обсуждается.
– Мне не надо Канары. Мне надо Тихий океан.
– А мне пох, что тебе надо!!! Будешь делать то, что надо мне. Иди, готовься. Билеты на самолет у Светочки своей сисястой заберешь. Свободен.
– Да. Я свободен.
Грохнул дверью так, что со стены слетел бесценный картон в разноцветных пятнах какого-то французского концептуалиста.
– Может, все-таки в ресторан, Сергей Иванович? А лучше – домой.
Водитель Леня доставал из пакета бутылки, складывал на сидении. Понюхал пирожки, поморщился:
– Отравитесь еще, Сергей Иванович. А у вас поджелудочная. И печень.
– Простату забыл. И камни в почках. Наливай.
– Водка, вроде, не паленая. Хотя все равно, вы же отвыкши. Может, в центр мотанемся, в «Азбуку»? Виски куплю вам, закусь нормальную…
– Харе трындеть. Наливай, говорю.
Ухнуло горячим комком, желудок растерялся и присел.
– Ы-ы-ть. Забыл уже, чем родной народ живет. Наливай.
– Вы бы хоть пирожком-то…
– Сам их жри. Я кошек не люблю. Ни так, ни в пирожках.
– Скажете, тоже…
Отпустило, вроде.
– Понимаешь, Леня. У меня мечта. Про океан. Я в детстве стекляшку нашел, синюю. Вот эту.
– Да я в курсе. Вы уж в десятый раз рассказываете.
– Заткнись! Наливай. И слушай. Я ведь через нее посмотрю – и вижу… Волны! Небо! Альбатрос – высоко-высоко. И я! То у Колумба – первым землю замечаю. То с Одиссеем гребу. То Магеллан на моих руках умирает, отравленной стрелой в горло ему… Ярко так вижу – ни в каком кино… А в последнее время – хрень. Сломалась штуковина. Все какие-то яхты, шлюхи крашеные, губернатор белую дорожку строит. Рожи – свинские! Ни пиратов, ни марсовых. Капитанов нет – одни холуи. В золотых мундирах, что твой Киркоров, тьфу. Понимаешь ты меня?! Все. Кончилась мечта. Протрахал я мечту. На говно поменял, в купюрах. На стерве этой женился, по расчету. Детей нет, друзей нет. Думал – на теплоходе, две недели, восстановится все – хрен там! ПэПэ меня в Тюмень загоняет. Все, не могу я больше. Наливай. Пошевеливайся давай, тормоз. Чего зеньки вылупил?
– Не надо так, Сергей Иванович. Я не тормоз. И вам не официант.
– А кто ты? Шестерка.
– Да иди ты, алкаш.
– Что-о?! Что ты сказал? Вернись! Вернись, козлина.
Битков вылез из «бентли», сел на поребрик. Глотнул из горла. Вытащил осколок, посмотрел сквозь него – увидел серое небо, неряшливые тополя.
Завыл, задрав лысеющую голову.
Зазвонил телефон. Встревоженный голос Светочки:
– Сергей Иванович, где вы? Из Тюмени звонят – вас в самолете не было. Павел Петрович тут, как Везувий. Извергнется сейчас.
– В манду.
– Что? Я не расслышала.
– Светочка, у тебя есть ручка и бумага?
– Конечно, я же в офисе.
– Записывай. Пункт первый. Павел Петрович. Хотя нет, какой он первый? Исправь на «нулевой». Записала?
– Да-да.
– Пункты остальные. Света жопастая.
– Что? Плохо слышно.
– Конечно. Где же тут расслышишь, когда жопа уши затыкает. Дальше. Галочка-брюнетка. Этот, как его. Глозман, начфин. Ой, как же я забыл! Ольга Сергеевна из мэрии. И все остальные. Записала?
– Да, только последний пункт не поняла.
– Чего ты не поняла, дура? Вообще все-все-все. Как в книжке про Винни-Пуха. Ну?
– Про Винни-Пуха. Записала да.
– Стой! Вычеркни медведя, он тут точно ни при чем. Вот. А всех остальных обведи кружком. Стрелочку нарисуй. И напиши: В МАНДУ!
– Куда?
– Туда, тля. Откуда мы все взялись – вот туда.
Нажал отбой. Хотел разбить «верту» – не успел. Чертыхнулся, принял звонок.
– Дарлинг, где ты?! Я у Васильчиковых, тут весь бомонд, ждем тебя.
– Вот, блин, чуть главного-то не забыл! У тебя моей Светочки есть номер? Позвони сейчас ей и попроси, чтобы тебя включили в список. И Васильчиковых, и бомонд.
– Какой список, хани?
– Она знает. Конец связи.
Размахнулся телефоном.
Спохватился, набрал зама по безопасности.
– Да, Сергей Иванович? – испуганно.
– Там у тебя утром на вахте стояло мурло одно. Косит под моряка, а сам… Короче, уволь его на хрен. Только сначала сорви перед строем морские погоны.
– Ка… Какие погоны?!
Вот теперь – все.
С наслаждением грохнул телефон об асфальт. Вытащил из замка ключи, закинул в кусты.
Шел вдоль обочины, разбрасывая – паспорт, визитки, кредитки. Швырял купюры, ключи от кондоминиума, от гаража, от загородного дома.
Обручальное кольцо долго не поддавалось.
Достал конверт с документами на теплоход. Подумал. Порвал и разбросал обрывки – ветер унес их в ночь, как мотыльков.
Последним был синий осколок. Сжал, крича прямо в треугольный глаз:
– Ты! Если бы не ты – я бы давно сам на океан уехал! Понимаешь? Сам! А ты мне все картинки показывал, вместо настоящего океана. Скотина ты, врун!
Бросил, пытался раздавить каблуком – мягкая земля приняла. Не дала расколоть.
И пошел вдоль трассы.
На восток.
Навстречу солнцу, которое в тысячах километров отсюда проснулось, сладко потянулось и сбросило сапфировое одеяло Тихого океана.
Изящество, женственность, деликатность, гибкость, партнерство
Число 2 символизирует Луну. Оно имеет женские атрибуты. Вибрации числа 2 гармонируют и образуют хорошие сочетания.
Пятнадцать секунд
Небо над Голландией было высоким, синим, пахло тюльпанами и коноплей. Брис поделился наблюдением с геологом Олесей – та сидела с кислым лицом, морщилась от шума вертолета.
– А красными фонарями оно тебе не пахнет? – съязвила она. – А то там под нами целый квартал.
– Недобрая ты, – вздохнул Брис. – Надо меньше пить. Или хотя бы закусывать, Олесь.
Олеся показала ему на правой руке дулю, а на левой – средний палец, соблюдя дух командного интернационализма.
– Вот этот жест, правый, в Германии означает, что ты хочешь заняться сексом, – прищурился через очки Джошуа Кондрад III («только ДжейСиТри, ребята, я вас умоляю, а кто будет глумиться – накормлю слабительным»). – Не знаю только, принять ли на свой счет, или это ты Бриса или Мариуса манишь. Или… о, так даже лучше – Софию?
– Мы больше не в Германии, – отрезала Олеся, сдвинула на глаза темные очки, демонстративно подняла руки к ушам, сдавила мочки, активируя наушники. – И не в Канзасе, Тотошка.
Откинула голову на сиденье и расслабилась. Брис же смотрел вниз до самого Нордвейка – Антверпен кончился и пошли полоски полей всех оттенков зеленого – мята-лайм- малахит-фисташка-мох-влюбленная жаба. Мама у Бриса была художник-дизайнер, его с детства привлекала к раскрашиванию.
– Хорошо без камер-то, – сказал Мариус. Он тоже вчера изрядно повеселился и вложился в «последний вечер земной свободы» двумя бутылками румынской палинки, которые в сочетании с водкой, скотчем, коньяком и ограничением по калориям сделали свое черное дело – от похмелья страдали все.
А без камер действительно было хорошо – полгода в Кельне и два месяца в Антарктиде транслировались прямиком на платный интернет-канал «Лунные люди» с сорока камер, плюс каждый день кто-то вытягивал короткую соломинку «Точки зрения» и носил камеру на себе.
Брис был одним из тех, кто терпеть не мог этой публичности, но очень-очень хотел в экспедицию, а «Лунные люди» покрывали почти половину расходов и были неиссякаемым каналом частных пожертвований. Но камеры, как миллиарды внимательных любопытных глаз, Бриса неимоверно раздражали. А авторов заголовков и баннеров хотелось долго пинать тяжелыми ботинками лунного скафандра.
Камеры, впрочем, платили Брису взаимностью, на экране он выглядел вечно надутым, хмурым и почему- то слегка косоглазым, хотя в зеркале ничего подобного не наблюдалось.
– Боренька, ну нельзя быть таким неприветливым, ты же свою страну представляешь, – укоряла его бабушка по телефону. – Улыбался бы почаще, а? И вот слушай – я вчерашний день пересмотрела, когда вы выходили за образцами, потом в лаборатории, потом ужинали все вместе… Эта, София-то, испаночка, на тебя все смотрит исподтишка, Борь. Ты отвернешься – а она смотрит… Ты бы хоть ей улыбнулся, а? И для девочки хорошо и для рейтинга твоего. Вас же не только руководство в экспедицию отбирает, а еще и зрители голосуют… И – слушай, Боренька – акцент у тебя слишком сильный, как в старом голливудском фильме про русских. Работай над межзубными звуками и не «рэкай»…
Брис тогда вежливо попрощался с бабушкой – преподавательские инстинкты не изживаются годами на пенсии – и пошел тайком пересматривать «Лунных людей» на перемотке (неужели правда София на него смотрит?) Ничего такого он не нашел, зато снова уверился в своей крайней нефотогеничности и намечающемся косоглазии.
– Ну что смотрите? Кто первым будет пробовать? Управляется модуль либо водителем изнутри, либо дистанционно, через 3-Д контрольную установку, где движения оператора соответствуют движению робота… Не все задачи можно решить, стоя на двух ногах – иногда куда эффективнее и безопаснее встать на четыре…
– На силовые доспехи в «Фолауте» похоже, – усмехнулась Олеся, не забывая ласково улыбаться высокому чернокожему голландцу Питу – в похожем на спортзал огромном помещении с разметкой на полу тот гордо демонстрировал им передвижной модуль «Геккон 11», для тренировок на котором они и прибыли в Нордейк.
– Кстати да, похоже, – оживился ДжейСиТри. – Ну, держитесь, лунные люди! Я – гроза европейских серверов в «Фолаут онлайн». Сейчас я вам покажу, как это делается.
Брис никогда не играл, но в тренировке побил ДжейСиТри на сорок очков изнутри «геккона», а София – на удаленном управлении.
– Зато я умею трахеостомию делать, – бурчал ДжейСиТри, старательно обижаясь. – И вообще – приходите ко мне на сервер, я вам покажу. Я – тигр радиоактивных прерий! Моим ником пугают новичков!
– На камеру работает, – тихо прошептала Брису София, встав рядом. Была она такого маленького роста – Брису едва ли по плечо – что казалась совсем еще девочкой, хорошенькой и нежной. Еще Брису нравился ее мягкий испанский акцент. Все ему нравилось, вот только сказать ничего было нельзя – пару месяцев назад, еще в Кельне, за любовь вылетела из кандидатов в лунную экспедицию пара французов. По странному распределению судеб и возможностей они оба попали в программу из одного города – Тулузы, провели первую стадию подготовки в остром соперничестве и взаимных подколках, а теперь, говорят, уже успели пожениться и получить работу в итальянском подразделении Европейского Космического Агентства. В экспедицию влюбленную пару отправлять никто не собирался – законы групповой динамики не благоволили юным чувствам.
– София, мы что, снова в эфире?
– Мы почти всегда в эфире. Не зевай, не ковыряй в носу, не чеши задницу, всегда веди себя как настоящая леди, Брис!
– Почему «геккон»? – спросил Мариус. Он единственный еще не попробовал управлять модулем, рассматривал его подозрительно, словно медвежий капкан. – Из-за цепкости?
– Именно! Ящерица-геккон массой в пятьдесят грамм способна удерживать на лапках груз до двух килограммов. Этот модуль разработан для спуска по стенам кратера – если угодно, для лунного скалолазания. Присоски и система гибких крючьев делают его…
– Давай, Мариус, – подбодрила его Олеся, отпивая глоток темно-зеленой бурды из молотых фруктов и листьев, которую им рекомендовалось пить по утрам. Голландец поправил очки, ободряюще похлопал Мариуса по плечу, показывая на модуль. Мариус по-прежнему смотрел на робота недоверчиво, хмурил темные брови.
– Вы же пилот, – сказал Пит. – С вашим-то опытом и возможностями…
– Рожденный ползать летать не может, – сказал Брис вполголоса по-русски.
– И наоборот, – улыбнулась Олеся.
– Вы оба из одной страны? – заинтересовался голландец, присмотревшись к девушке.
– Почти, – сказал Брис, а Олеся одновременно сказала «нет». Объяснять не пришлось – Мариус наконец залез в «геккона» и был уже под потолком – одна из стен тренировочного зала имитировала крутой спуск лунного кратера, и голландец отвлекся, налаживая с ним голосовую связь.
Вылетали с Байконура на новом «Гермесе», серебристом, огромном, красивом, будто его разрабатывал дизайнер для дорогого фильма – внушать восторг и веру в космические мечты. Вдалеке готовился еще один запуск.
– Новый модуль на орбиту, – говорил инструктор ЦУПа, несолидно похожий на почтальона Печкина. – Второй и третий европейцы сами запускают из Куру. Эх, в какое время живем, ребята! Я когда пацаном был в конце восьмидесятых, книжку любил очень «Космонавтом быть хочу». Черная такая была, глянцевая. Мне не пришлось, но вы-то вон как! Хорошо пошло в последние годы!
– Ладно вам, Иван Николаевич, – улыбалась Олеся. – Всегда летали, никогда космос не замораживали.
– Это правда, летали. Но по чуть-чуть, без огонька. Я когда учился в аэрокосмическом – думал на Марсе доживать буду, под российским куполом, глядя на розовое небо. А тут уже тридцатый год на дворе, а мы только- только на луне базу строим. И то всей Европой. И китайцы в спину дышат…
– Прогресс-то общий, – примирительно говорил ДжейСиТри. – И финансируется космос сейчас по- другому, и частные деньги привлекаются…
– Да-да-да, жена моя смотрит «Лунных Людей», – кивал Иван Николаевич. – Сам-то я не смотрю. Эх, как ты тогда испанца Алекса умыл на пилотировании, – хвалил он Мариуса, и тот краснел. – А с Леночкой у вас как искрило! Жаль сошла девчонка с дистанции, мы ее приглашали, но у нее теперь кризис и депрессия, уехала к себе в Самару, официанткой работает. Представляете? Ну да ничего, перетопчется, остынет, я ее лично опять позову. Ладно, на модули посмотрели, теперь опять на симуляторы, ребята. Пора осваивать Солнечную систему агрессивно, хватит тихо пукать на свечку космического прогресса!
Брис думал – он сразу испытает величие космоса, как только Земля внизу станет выглядеть как гугл-карта, когда открутишь колесико. Думал – будет благоговение и сбыча мечт. А было тошно и страшновато – физически, позвоночно, так что зубы сжать и вцепиться в ремни. Потому что все делают за тебя механизмы и диспетчеры ЦУПа, а ты висишь и воображаешь баннеры ненавистных Лунных Людей
Но в общем все оказалось настолько похожим на ощущения в симуляторах (или симуляторы оказались настолько хорошими), что приходилось мощным усилием воли все время напоминать себе, что сейчас это все – настоящее, что если снять шлем, то чернота и звезды, и белые воронки облаков внизу (Тихий океан штормило) – не исчезнут, и нельзя будет пойти поплавать в бассейне.
– Через час заканчиваем околоземный маневр и стартуем к Луне, – устало сказал Мариус. – Напоминаем, что курение на борту запрещено. И это ваш последний шанс отовариться земными сувенирами дьюти-фри – спрашивайте у стюардессы.
Олеся нервно хихикнула. София сказала, что купила бы земной сувенир, чтобы символизировал всю Землю.
– Вот у нас в Барселоне – мозаика, – сказала она со своим мягким акцентом. – Везде сплошные мозаичные ящерицы и быки. И Саграда Фамилиа. Но это у нас туристический культ Гауди. У нас. А от всей планеты что было бы?
– Пирамиды! – предположила Олеся.
– Угу, – сказал Брис. – Мы гордо летим на Луну, а планетарным сувениром берем гигантские гробницы, которые четыре тысячи лет назад построили рабским трудом.
– Что бы мы ни выбрали, но сувенир точно будет сделан в Китае, – задумчиво вздохнул Джей. – И на Луне между нашей базой и китайской – всего двадцать километров.
– Тут как в игре «Цивилизация», – встрял Мариус. – Казалось бы – Луна большая. Очень большая. Очень-очень…
– Ох, мы поняли, – цыкнула Олеся. – Не нуди.
– А самый лучший участок – один, у Южного полюса. Там есть и области вечной тени – воронки кратеров, где мы будем искать воду, и пики вечного света – где так и хочется установить солнечную батарею.
– Южный полюс на обратной стороне луны – нет радиопомех с Земли, – сказала София. – Но неподалеку – горный массив Малапер, с которого Землю видно почти всегда…
– Можно поставить антенну и обновить статус в Скайпе на «всегда на связи», – мягко перебил ее Мариус. – Так вот – как только ты построил на этом ласковом кусочке свою первую базу (мы все еще про «Цивилизацию») – тут же выясняется, что рядом отстроились китайцы… И за три хода создали пирамиды, Великую стену и висячие сады, и за все ресурсы вы теперь будете конкурировать…
– За все – не за все, а будет гонка за кратеры вечной тени, – вздохнул Брис. – Если там и правда тонны воды сидят… Как у нас говорят – кто первый встал, того и тапки…
– Ну не знаю… – задумчиво проговорил ДжейСиТри.
– Чего не знаешь?
– Не знаю, как можно играть в «Цивилизацию», когда есть стрелялки! Бум! Бам! Зомби в клочья! Динамика! Маскулинность!
– Тебе за рекламу заплатили что ли?
– Как красиво… – Олеся смотрела вниз – на Земле начинало темнеть, загорались огни, от ярких медуз городов прорастали световые паутинки, сливались, мерцали живыми драгоценностями.
Брису захотелось плакать.
– Ну, ребята, поехали, – сказал в наушниках голос диспетчера. И, по-русски, – Ни пуха!
Включились двигатели.
На пятый день была очередь Бриса звонить домой, полчаса видеосвязи – теперь, с новыми передатчиками «Лунных людей», канал был широкий.
Мама выглядела как обычно, как всегда, несмотря на то, что они с Брисом были на разных планетах, и почему- то именно это казалось страннее всего. Брис как-то растерялся, говорил с преувеличенной бодростью – какой неожиданно большой оказалась база, как они брали пробы с поверхности, как он монтирует «геккона» и завтра планируется первая пробежка вокруг базы, а послезавтра – тренировочный спуск в плоский кратер в полутора километрах.
Мама улыбалась, говорила, как она им гордится, рассказывала простые домашние новости – про новый заказ на работе, про папину больную коленку, про поездку в Выборг. Сестра Катерина лезла в камеру и хотела дотошно обсуждать сплетни с «Лунных людей»
– Представляешь, на какой-то момент он был единственным человеком на целой планете!
Катерина сказала, что знает и читала его робинзонские дневники на
– Надеюсь, когда я полечу на Луну, там уже будет приличный купол и можно будет выращивать растения, – сказала Катерина. Брис пообещал сделать для этого все, что от него зависит.
На седьмой день из центра управления в Дармштадте сообщили, что китайская сторона проинформировала ЕКА и Роскосмос о начале маневров по спуску пилотируемого модуля в кратер де Герлах. Вскоре вышли на связь и китайские «лулюди». Познакомились они по радио еще в первый день экспедиции – четверо ребят, все веселые, вежливые, с хорошим английским.
Командир базы «Шенджоу 30», Вэт Юшенг, официально сообщил «европейским коллегам» о начале маневра – пилотом будет геолог экспедиции Женг Го, исследовательская операция продлится девять часов.
– Hao yun lian lian, – пожелал им удачи Штефан.
– Опередили нас все же, – сказала Олеся. – Вот же. На один день! Теперь они будут первыми в кратере вечной тени.
На восемь утра по Гринвичу был запланирован спуск «геккона» в Свердруп. Для начала – на дистанционном управлении.
– Имена как из дешевого фэнтези, – сказал Джей, поднимаясь – по расписанию на сегодня у него были три часа экспериментов с муравьями и лунным грунтом. – Кратер Вечной Тени. Болото Вечной Вони. Гора Невыносимого Пламени.
– Жалко, что у них все засекречено, – вздохнула София. – Я буду волноваться за Женга Го. Я его погуглила – молодой парень, красавец, умница, полгода как женился… Мариус, готовность двадцать минут, устанавливаем первую ступень радиотелескопа.
– Ай-ай, кэп, – отозвался Мариус, не отрываясь от планшета. София покраснела и почему-то мельком взглянула на Бриса.
Сначала позвонили с Земли с информацией, что миссия китайцев осложнилась, и ведутся переговоры о помощи.
– Что-то пошло не так! – прокомментировал Штефан, потягивая за кончик длинного уса, удивительно не идущего к его широкому веснушчатому лицу.
Все собрались в столовой и нервно ждали новостей.
Вэт Юшенг позвонил напрямую, очевидно, не дожидаясь окончания переговоров на Земле.
– Мы потеряли связь с модулем, – сказал он безо всяких вступлений. – Уже полчаса. На момент последнего контакта он был на глубине двух километров и достиг области вечной тени.
– Мне очень жаль, – сказал Штефан напряженно.
– Мы просим помощи. У нас больше нет модулей. У вас – «геккон». Женг Го… Может быть, есть шанс…
– Будем ждать приказа с Земли, – сказал Штефан. – Но обсудим и подготовимся в любом случае.
– До де Герлаха – десять километров, – Мариус уже развернул карту. – Загрузим «геккон», я доеду за полчаса. Или меньше.
– Больше пятнадцати скорость еще никто не развивал, – заметила Олеся.
– Я доеду, – сказал Мариус упрямо. – Грузите робото- ящерицу.
– Нужно спускаться с водителем, – сказал Брис. – Не на удаленном доступе, а со мною в кабине.
– Этот процесс не санкционирован и плохо отработан, – Штефан тянул свой бедный ус так, что он вот-вот должен был оторваться.
– София будет на подстраховке. И Олеся. У них обеих на удаленном контроле результат был лучше моего.
Штефан связался с Землей – результата переговоров еще не было. Брис загрузился в модуль, провел подготовку перед запуском уже в пути – «геккон», загруженный в «ровер», уже ехал к месту спуска. Сквозь прозрачный пластик аппарата и машины он видел Мариуса – тот ехал ровно, но выжимал из «ровера» несвойственное тому проворство. Доехали за двадцать восемь минут.
– Рекорд! – показал Мариус в камеру большие пальцы – и только тут Брис вспомнил про «Лунных людей».
– Отбой, – сказал в наушники Штефан. – Разворачивайтесь. ЦУП одобрил спасательную миссию «геккона», но только на удаленном пилотировании. Риск для Бриса неприемлем.
– Это еще час, – сказал Брис. – Полчаса. Плюс полчаса. Это час.
– Благодарю за урок занимательной математики, – звенящим голосом ответил Штефан. – Возвращайтесь.
Мариус, задрав голову, смотрел на Бриса. Брис показал ему два больших пальца и ослепительную комиксовую улыбку. Мельком подумал, что для таких случаев хорошо бы иметь табличку «сарказм» на небольшой деревянной ручке. Потом убрал улыбку с лица и мрачно активировал «геккона».
– Я буду ждать здесь, – жестами показал Мариус.
Брис отцепился от «ровера», шагнул к воронке кратера.
– Дурак безответственный, – с чувством сказала Олеся издалека. – Не пустят тебя больше в космос, помяни мое слово.
– Придется переквалифицироваться в управдомы, – ответил Брис.
– Бери выше – в трактористы!
– Пробы возьми, пока ты там, – сказал Штефан горько. – Это процесс автоматический, много времени не займет.
Брис полез вниз – цепко хватаясь короткими щупальцами, двигая всем телом, как на практике в Голландии.
Брис нашел его на глубине трех километров – он карабкался вниз уже два часа и очень устал. Модуль Женга Го оставлял на стене кратера хорошо видимый след – на отметке – 2600 метров обрывающийся в следы падения. С колотящимся сердцем Брис аккуратно съехал вниз – в стене была глубокая выбоина, на краю которой и не удержался китайский модуль.
Он скатился глубоко в эту боковую воронку и лежал, похожий на изображение вируса под микроскопом – освещенная капсула оператора, вокруг – тонкие ноги и щупальца пробов. Брис подвел «геккона» ближе, сломанный модуль качнулся и Женг Го открыл глаза, вздрогнув всем телом от удивления.
«Он спал, что ли? Или медитировал?» – подумал Брис. Интересно, как сам он бы вел себя в ситуации неизбежной и очень неприятной смерти в холоде вечной тени. Хотя… всегда можно сделать ее очень быстрой, открыв кабину.
Брис помахал китайцу рукой. Тот бледно, вымучено улыбнулся и помахал в ответ. Брис вдруг понял, что для Женга ничего не изменилось от того, что Брис его нашел. «Геккон» не сможет утащить наверх китайский модуль. Ни у Женга, ни у Бриса не было скафандров – они бы просто не поместились в тесных кабинах. Вокруг стояла непроглядной водой вечная темнота, самая кромешная во всей известной Солнечной системе. Вакуум. Ледяная ночь.
Они оба были заперты в своих герметичных пузырях – две точки света, два существа, одно из которых могло двигаться, другое – нет.
Брис передал координаты найденного искалеченного модуля, описал ситуацию. София ойкнула, Олеся грязно выругалась. Остальные молчали. Потом Штефан откашлялся, сказал, что свяжется с китайской стороной.
– ДжейСиТри, – позвал Брис.
– Да, Брис, – отозвался тот похоронным голосом.
– Сколько… сколько у нас было бы времени? Если мы откроем модули? Женг заберется ко мне, я герметизирую «геккон», восстановлю давление и уровень кислорода?
– Пятнадцать секунд, – сказал Джей. – Ну, если удача прокачана у обоих, может еще секунда-две.
– Что-то маловато, – сказал Брис. – А под водой я до ста считаю… Это из-за холода?
– Торговаться со мной собрался, что ли? Холод неважен, в вакууме тепло тела быстро не уходит. За пятнадцать секунд расходуется весь кислород в крови. Под водой у тебя полные легкие воздуха. А тут надо полностью выдохнуть, полностью, понимаешь? Иначе у тебя и пяти секунд не будет, прежде чем кислород в вакууме расширится и порвет изнутри твои легкие в фарш. Ты меня понял, Брис?
– Я тебя понял, – ответил Брис, напряженно считая.
– Упрямый осел, – сказал ДжейСиТри издалека.
Открыть капсулы – одновременно – четыре-пять секунд – Женгу напрячься и прыгнуть – Брису поймать – шесть-семь секунд, закрыть капсулу – нажать кнопку подачи кислорода – четыре. Или пять. Или шесть секунд. Разница в секунду. Но если все – по нижнему пределу, то оба выживут, если по верхнему – оба погибнут.
– Китайское руководство запрещает Женгу Го соглашаться на подобное безумие, подвергая другого космонавта – тебя, Брис – неоправданному риску, – объявил Штефан.
– Ну, он об этом-то не знает, – тихо сказал Брис.
Женг смотрел на него из своего пузыря. Не отрывал взгляда. Наверное, думал, что Брис – последнее, что он увидит.
Брис подвел «геккон» как мог близко. Если упереться стеклом в стекло – можно стучать морзянкой. Через несколько минут он понял, что сделать этого не сможет – габариты модулей несовместимы. Брис весь взмок, и система контроля воздуха на полсекунды сплоховала, перестраиваясь – прозрачный пластик покрылся туманом дыхания.
– Эврика! – сказал Брис и отключил ее.
– Что, что Эврика? – взволнованно спросил голос Олеси.
– «Эврика!» – воскликнул Архимед, что означает «я нашел!» – сказал Брис, усиленно дыша на стекло.
«15 секунд» – написал он на стекле, в последнюю секунду вспомнив, что писать надо зеркально. Набросал открытый овал капсулы и человечка с крестиками вместо глаз. Туман его дыхания почти тут же исчез, но Женг впервые оживился в капсуле напротив, поняв, что они могут общаться. Он повозился с настройками, что-то переключил и пластик тут же запотел изнутри.
«Слишком мало, – написал он. – ОПАСНО!» И нарисовал двух человечков с крестиками вместо глаз. Показал пальцем на себя, потом на Бриса. Высунул язык, запрокинул голову – я умер, ты умер, мы умерли и остались в темноте, замороженные и вечные – тела не разложатся.
«15 секунд, – написал Брис. – Открыть. Ты прыгаешь. Я ловлю. Закрыть».
Женг помотал головой – нет. Потом написал «нет» на стекле. Потом написал какой-то иероглиф, наверное, тоже «нет».
– Упрямый, – сказал Брис. – Как его жену зовут?
– Ксуеман, – отзвалась София. Брис представил, как они все сидят на базе – нервно, сжимая планшеты, не двигаясь. К сцене бы подошла тревожная музыка, – решил он.
– А говорят у китайцев имена короткие, – вздохнул Брис. Написал на стекле «Ксуеман». Потом написал «Мама. Папа.»
Женг закрыл глаза, стараясь не заплакать.
«Жизнь стоит риска!» написал Брис свой последний довод и подождал. Наконец Женг открыл глаза и кивнул. Брис улыбнулся.
– Олеся, слухай сюды. Если все получится – в кабине нас будет двое, и щека к щеке с китайским товарищем я управлять «гекконом» не смогу. Я извиняюсь заранее, что вас ставлю в такое положение – но вам придется залезть в систему управления и удаленно меня отсюда вытащить… И желательно побыстрее, потому что кислород мы будет вдвоем жечь очень быстро… перевожу на дистанционный контроль. Я весь твой, девочка моя!
– Я вне себя от счастья, – невесело сказала Олеся где-то в другом мире – там, куда Брису очень хотелось снова попасть.
«Нужно выдохнуть! – написал Брис китайцу, – ПОЛНОСТЬЮ!»
И показал пальцами цифры – 5-4-3… Дальше не дошел – кабина китайского модуля дрогнула, наверное, у Женга сдали нервы – и открылась. Брис активировал свою и сосредоточился на дыхании. Кабина открылась в лунный вакуум, в минус двести вечной тени. Холод сдирал с Бриса кожу, каждая клетка кричала, задыхаясь. Женг прыгнул – его нога сорвалась, Брис уже видел, что не допрыгнет, несмотря на 1/6 земной гравитации – из всех сил дернулся вперед и попытался его поймать. Ухватил за волосы, потянул, сам теряя сознание – попытался вдохнуть, но вместо воздуха было ледяное ничто. Брис дернулся назад, не отпуская Женга, ударил по «закрыть», не успел включить герметизацию-давление-кислород – палец соскользнул, темно.
Брис думал, что смерть – это как в лунном кратере. Холодно и ничего. И растворяешься в темноте, и все уходит, и страдание исчезает вместе с мучительным желанием жизни.
Но тут он сразу понял, что жив – страдание никуда не делось, болело все – голова, глаза, легкие хрипели и жаловались. Сильно ломило кожу, будто вся она стала больным зубом, размазанным по поверхности всего тела. Было жарко и тесно. Негромко звучал бодрый ритмичный мотив без слов. Брис качался и подпрыгивал.
Он открыл глаза. «Геккон» без всякого его участия лез вверх, туда, где был солнечный свет, ярко-белый на изрытом метеоритными оспинами склоне кратера де Герлах. Женг, прижатый к Брису грудь к груди, застонал и очнулся – Брис не мог шелохнуть головой, чтобы посмотреть на него, места не было.
– Жарко, – наконец, сказал китаец. – Кажется, система охлаждения не справляется.
Брис засмеялся – они оба истерически хохотали, пока в наушниках беспокоилась Олеся, поздравлял их с успешной спасательной операцией Штефан, ДжейСиТри кричал, что «Лунные Люди» порвали все рейтинги, собрали денег на постройку трех лунных баз и возвели Бриса в ранг героя, а со дня на день могут рассмотреть сонм святых. София ничего не говорила, только тяжело дышала.
– Как я рад, что на нас эти… подгузники, – сказал Брис, что было ошибкой, потому, что и он и Женг тряслись от лихорадочного смеха еще минут пять.
– Пятнадцать секунд – это довольно много времени, – сказал Женг. – За них можно спасти человека на луне…
– Или убить, – предложил Брис.
– Можно забить гол. Решающий…
– Приготовить полезный смузи с морской капустой, буэ…
– Влюбиться в женщину…
– Совершить открытие…
«Геккон» лез вверх.
Шенандоа
Реки были полноводны, леса приветливы, а клен щедро делился соком. Стрелы не знали промаха, дичь сама шла в силки; дети были сыты, воины храбры, а девушки прекрасны, как утренние звезды.
Обрадовался Маниту, что все так хорошо устроилось, и решил отдохнуть. Выкурил трубочку да улегся спать в своем типи, стенами которому – облака.
Тогда истекло для алгонкинов Время.
Злая рыба Номак всплыла из мрачных глубин и обрушила небесный огонь на землю. Пылали леса, заживо горели люди, и даже камни расплавились, плача от нестерпимого жара. Тот, кто выжил в пламени, не мог утолить страшную жажду, потому что вода всех озер и рек стала горькой, превратившись в черную желчь. Кожа покрывалась волдырями и сползала, словно у линяющих змей; матери рыдали над трупами детей, и со слезами вытекали их глаза.
Когда Маниту проснулся, то увидел вместо озер и лесов поседевший от горя пепел.
Причитая, ходил бог по земле, не узнавая ее. Ни пения птиц, ни счастливого смеха, ни звона тетивы, ни плеска весла – только обезумевший ветер завывал от ужаса.
Среди мертвого пространства стоял Последний Воин, держа на руках тело любимой.
Бог умолял о прощении, но Воин не стал его слушать.
– Ты не смог защитить твое и мое, Маниту. Ты бросил нас в час беды. Не нужны теперь мне ни ты, ни твой мир.
Сказал эти жестокие слова и пошел, неся свою тяжелую ношу. Тонкие руки любимой раскачивались в такт шагам Последнего Воина, а волосы ее касались серого пепла, становясь седыми.
Конструкторы «Феникса» думали о чем угодно: запасе прочности, радиационной защите, надежности жизнеобеспечения; о рациональности, компактности и разумной экономичности. Они подсчитали каждый квадратный дюйм и заняли его датчиком; они, умники, взвесили каждую унцию и напихали в нее всяких полезных штук.
Они думали о чем угодно, кроме главного: лететь-то людям. Живым, нормальным, психованным людям.
Что? В экипаж не берут психованных, говоришь? Иди на задний двор. Иди, а не переспрашивай. Видишь бочку из-под удобрений? Видишь или нет?
А теперь полезай в нее. Чего морщишься? Да, воняет. Знаешь, как воняет в корабле? Ха-ха, стерильная чистота. Через месяц в каждом патентованном фильтре поселяется синяя плесень. Ей плевать на ваши патенты, она их не читала. Она не умеет читать, ей нечем, у нее нет гребаных глаз. Зато она умеет вонять. Нет, вот так: ВОНЯТЬ. Смердеть. Зловонить.
Ну что, как тебе в бочке? Тесно? Это ты врешь, дружок. Объем бочки – хогсхед. А в этом мешке полужидкого дерьма, которое ты называешь своим телом – семнадцать имперских галлонов. Что это значит? О, как натужно скрипят твои несчастные метрические шестеренки в европейских мозгах! Это значит, что таких, как ты, в бочке поместятся трое, если рационально разместить.
Если собрать со всей моей Австралии диких собак динго, добавить пекинесов и ротвейлеров, и остальных гавкающих кабысдохов, то сколько получится? Хватит мямлить. Много собак получится, понял? А космические конструкторы съели ДВА раза по много в вопросе рационального размещения. Так что не ной, а радуйся комфорту.
Теперь я накрою твою бочку крышкой и приварю. Чтобы у тебя не возникло соблазна выскочить. Из космического корабля запросто не выскочишь. Хотя многие пытались – без скафандра и даже не побрившись.
Какая еще клаустрофобия? Тебя же отбирали лучшие врачи планеты, ты – идеальный образец млекопитающего. Тебя готовили два года. Никаких клаустрофобий, даже на перхоть не рассчитывай.
У тебя есть человек, которого ты терпеть не можешь? Тот сопливый мальчик из детского сада, который с аппетитом кушал козявки и всех угощал? Или твоя учительница математики – полоумная грымза, которая тебя лупила головой в дроби. Помнишь ее? Судя по сопению, помнишь. Так вот. Они подселяются к тебе. Туда, в бочку.
Что ты воешь? Мы же вместе подсчитали: там навалом места, хватит еще двоим. А мальчик и училка – это всяко максимум полтора. Вы шикарно расположитесь. Так что запихну к вам твоего сержанта из учебки. Того, по кличке «метр в берцах в прыжке». Помнишь, как он орет? Ты еще все время удивлялся: откуда так много крика в этом навозном шарике?
Представил?
Так вот, твоя бочка – просто оранжерея божьих одуванчиков по сравнению с космическим кораблем «Феникс». В котором легче всего тому, кто немедленно, сразу после старта с лунной орбиты, догадался разбить башку о кремальеру или хотя бы выдавить себе глаза. Потому что стоит разжмуриться – обязательно наткнешься на члена экипажа, одного из пятнадцати. И они все орут и жрут козявки горстями. И так тринадцать месяцев.
Ты понял? Тринадцать. Долбаных. Месяцев.
Ну что, проникся? Ладно, не реви. Не реви, кому говорят. Вот, я тебе в щелку просунул обертку от жвачки, можешь понюхать. Не хочешь? Ну, давай насыплю кошачьих какашек, погрызи. Думаешь, после года с лишним полета корабельная жратва вкуснее кошачьих какашек? А ведь это только в одну сторону.
Не плачь. Я ведь не плакал.
Хотя бы потому, что на борту была еще и шестнадцатая. Шен Бейкер. Черноволосая, скуластая и маленькая.
И это извиняло все и всех: создателей «Феникса», глючащие датчики, многоумных профессоров космопсихологии, воняющие фильтры.
Целых тринадцать месяцев. Всего лишь тринадцать месяцев.
Рядом с ней.
Все устали. Раньше только язвили, а сегодня дошло дело до потасовки. Первыми сорвались эти двое. Я не удивлен: Иван и Джон невзлюбили друг друга еще в Центре подготовки. У парней напрочь отсутствуют такт и самообладание.
Да, я абсолютно не удивлен. Из экипажа в шестнадцать человек только пять профессиональных астронавтов. Остальные набраны по всей изуродованной планете и подготовлены кое-как. На всех этапах проекта «Феникс» политические мотивы брали верх. А расхлебывать, как всегда, профессионалам.
Куда смотрели все эти психологи, специалисты по коммуникациям, надутые очкарики с безупречными проборами? Тоже мне, «Ноев Ковчег, последняя надежда человечества». Каждой твари по паре: расист против активиста «черных пантер», коммунист против либерала, бывшие пилоты боевых коптеров против бывших зенитчиков. Можно ли после этого удивляться, что они набили друг другу физиономии? Отнюдь. Можно лишь удивляться, что конфликт с кровопролитием – первый за четыреста суток полета.
Ясно было сразу, что эта парочка, Смит и Кузнецов, беременна мордобоем. Было поздно искать замену. Времени нет совсем. Каждый лишний день миссии «Феникс» стоит десятков тысяч лишних смертей на Земле.
Или даже так: любая задержка снижает шанс человечества на выживание.
И не надо мне истерить о душевных травмах и страданиях. Никто не заставлял их начинать войну. Всегда можно договориться. Всегда.
Совершенно необязательно ради дурацких амбиций убивать одну половину человечества и обрекать на медленную смерть вторую. Ребятки порезвились, а теперь всем разгребать. Вы знаете, какие эдельвейсы росли в Емтланде? Ондатры ели у меня с руки. Сосны шумели по партитурам Юхана Румана.
За год до полета нам дали последний отпуск. Потом – строгий карантин и изоляция. Я не смог поехать в Емтланд. Там теперь зона заражения, облако пришло с Кольского полуострова. Соснам нечем шуметь, они облысели. Ондатры лежат на берегу отравленного ручья желтыми брюшками кверху.
У меня тоже есть, что сказать, и американским, и русским, и китайским членам экипажа. Но я ведь не говорю. Потому что имею выдержку и чувство такта.
Слава Богу, я не капитан. Мне не приходится вникать, сочувствовать и разбираться. По мне так – пустое занятие. Мы здесь, чтобы сделать свою работу и вернуться домой. Чтобы когда-нибудь брусника вновь оросила кровавыми каплями берег Сигурд-фьорда. Чтобы люди перестали жить кротами в сырых темных убежищах.
Я-то свою работу сделаю. Не понимаю этих разговоров про психологическую усталость. Ничего, осталось совсем немного. До выхода на орбиту Эметы – трое суток. Тогда все забудут про глупости, будет не до них.
Хотя, если честно, меня тоже несколько утомляет общение с этой толпой инфантильных неврастеников. Я даже почувствовал… Не знаю. Наверное, ностальгию?
Я мусорщик. Один из лучших. Другого бы не взяли вторым пилотом на «Феникс». Мне часто снится рубка моего одноместного «Хугина». Работы у нас с ним было навалом. После войны весь ближний космос загажен до невозможности: обломки уничтоженных спутников и станций, подбитые орбитальные самолеты, какие-то куски не долетевших ракет и ракет, сбитых платформами противокосмической обороны. И сами эти платформы, развалившиеся на части. Хаотично мечущийся, фонящий рой, угрожающий последним уцелевшим спутникам и исключающий нормальное использование пространства.
До войны ученые спорили, через сколько лет цивилизация окончательно погребет себя под толстым слоем мусора: через сто лет или через тысячу. Человечество решило не мучиться и самоубиться прямо сейчас. Однако загваздать космос успело.
Вот радар вылавливает очередной обломок: я отключаю автопилот и берусь за джойстики. Я люблю сам, руками. Тем более, когда у тебя под задницей такой красавец, как мой «Хугин». Потом оценка размера: мелкие куски я сжигал лазером. Но это так, детская забава. По крупным бить лазером нельзя: если не уничтожить одним выстрелом, а развалить на части, то сделаешь только хуже. И вместо одной опасной штуковины появится десяток. Таких я отлавливал магнитными тросами и тащил на станцию приемки. Тут компьютер особо не поможет, нужна еще и интуиция. Это – целое искусство: если на гран ошибешься с определением массы, скорости и направления, то обломок выскользнет из магнитной ловушки, и гоняйся за ним потом. Или изменит траекторию на вообще непредсказуемую. Можешь случайно зарядить по родной станции, бывали такие случаи.
Григ в наушниках. Ты – один. Совершенно. Торжественные, как свечи в рождественской кирхе, звезды. Только ты и космос. И надежный «Хугин» – черный, верный, все понимающий.
Это прекрасно.
Ха! Рокки Бальбоа, сержант Уоллес и Капитан Америка в одном лице – вот кто я! Показал этому русскому умнику, кто здесь – самый лучший. Жаль, нас растащили, а то бы получился отличный двухфунтовый бифштекс.
Правда, костяшки сильно распухли. Перчатки скафандра я натяну, а вот шлем… На челюсти – здоровенный желвак. Совсем не вовремя. Высадка послезавтра. Док помазал мне морду какой-то вонючей гадостью, недовольно ворча насчет того, что корабельная аптечка не предусмотрена для боксерских поединков. Косоглазая тварь, а не доктор. Ну ничего, и до него дойдет очередь. Если большая война не выявила победителя, это не значит, что в малой войне на борту «Феникса» я буду такой же размазней, как наши политики, эти трусливые засранцы.
У отца было самое большое ранчо в округе. Три тысячи голов! Я и сам могу продержаться на бычке полминуты. Ну ладно, приврал. Меньше. И тем не менее, ковбой на «Фениксе» один, и это – не яйцеголовые из научной группы, я вас уверяю.
После колледжа я пошел в корпорацию «Глобал». Ту самую, которая «везде и всегда с вами» – от респираторов до надувных бомбоубежищ, от гиперкомпьютеров до выводящих радиацию таблеток. Стал механиком по лифтовому оборудованию. Не в отелях, естественно. Шахты, небоскребы – все, что особенно сложно и ответственно. Я был самым лучшим, несомненно.
Когда началась заваруха, это сыграло злую шутку: меня сразу забрали в Спецуправление, на бомбоубежища. Там, парни, работка была – до кровавого поноса, по шестнадцать часов. Никакого профсоюза, никакого тебе федерального закона о правах трудоустроенных.
А так – я бы, конечно, в морпехи. И сейчас дети в подземельях Висконсина играли бы не в сержанта Уоллеса, а в меня. Как я высаживаю свой взвод на Таймыре и там героически замерзаю, пристрелив последней ракетой огромного полярного медведя.
Мой профиль, между прочим, даже мужественнее, чем у сержанта Уоллеса. Это говорила китаяночка-навигатор. Хихикала еще так, кокетливо. Все-таки не все желтые тошнотворны, есть и среди них ничего себе такие. Изящная, как фарфоровая кофейная чашечка, у бабушки такая стояла на камине. Извращенцы, пьют кофе плевочками, а не из кружек, как нормальные парни.
Послезавтра начнется работка! Аж руки чешутся. Достало безделье.
От «Феникса» на орбите астероида отделится посадочный модуль, потом мое хозяйство – лифтовая платформа. Мы должны добыть и отправить на Землю триста тонн сибириевой руды. Ну, хотя бы сто пятьдесят. На Эмете сила тяжести, конечно, мизерная; но все равно, столько поднять на орбиту – не жук чихнул. Ракетами не получится, большой расход топлива. Поэтому наши мозгоклюи стряхнули пыль с древнего проекта и решили построить орбитальный лифт. На Земле его соорудить так и не удалось: слишком много проблем. С тех пор, как Ньютон получил по кумполу апельсином, никто так и не смог отменить силу тяжести. Прочность и вес канатов, ураганы в атмосфере и еще список из дюжины пунктов. Тут, на астероиде, все гораздо проще – это как жать от груди не трехсотфунтовую штангу, а банку пива. Лифт будет служить для подъема контейнеров с рудой на платформу, болтающуюся на стационарной орбите. Там, на высоте в пятьсот километров (тьфу, меня всегда корежит от этих французских эрзацев добрых человеческих миль) груз прицепится к автоматическим транспортникам. А те уже сами отправятся на Землю.
Но это – не моя забота. Моя – это графеновые тросы и подъемник. Ну, еще противовес, но с ним вообще просто: цистерна с топливом на обратную дорогу отстыкуется от матки и поболтается на противоположном конце троса. Когда мы закончим, то лифт станет уже ненужным, и цистерну-противовес присобачат обратно к «Фениксу». Я закончу работу, гордый собой, катер поднимется обратно к кораблю. Мы помашем ручкой брошенному посадочному модулю, я проникновенно скажу лифту:
– Прощай, напарник! Был горд службой в одном экипаже.
И мы вернемся домой героями.
Всю дорогу сюда они задирали носы. Корабельные, научники, вся эта шантрапа. Мол, были при деле, а я так, балласт. Ну, еще Бобби-оззи, пещерный гном. Его дело – копаться в земле. Или как тут называется то, на что мы сядем?
И кто станет главным послезавтра? Да, парни, Джон Смит станет главным. Без меня вся эта канитель не будет иметь смысла.
Черт, а челюсть-то болит. Джи за обедом хихикала и с невинным видом предлагала погрызть орешков. Я сопел и посасывал бульон через трубочку. Русского отсадили от меня подальше, а здоровенный немец-компьютерщик постоянно, но как бы случайно, оказывался между нами.
«Джи» по-китайски означает «чистая». От нее даже пахнет вот этим. Чистотой.
А русский все-таки молодец. Не уступил, хотя легче меня фунтов на двадцать. Ну, это по-земному. В жилом кольце вращение дает половину от земной гравитации. Мы больше танцевали, чем дрались.
Помнится, в колледже я сцепился с Черным Биллом. Вот была битва «Монитора» с «Мерримаком»! Он рассек мне бровь своим кулачищем, кровь заливала левый глаз. Но я держался до последнего.
Сейчас на месте колледжа – застывшее озеро расплавленной стекловидной дряни. Пехотинец Черный Билл сгинул в Европе. Говорят, прежде, чем истечь кровью, он успел подорвать «Армату».
Черт, кулаки сжимаются от злости, и я захлебываюсь яростью. Как это забыть? Как забыть пылающее побережье от Бостона до Вашингтона?
Обгоревшую женщину, прикрывшую своим телом годовалую девочку.
Я убью этого русского. Подкараулю и пробью башку титановым костылем для крепления основания лифта.
Скажу, что метеорит.
Довели подколодную змею – швырнулась колодой.
Неплохо я поставил на место этого американского гопника. Гопник и есть, только вместо кепки – ковбойская шляпа, вместо «семачек» – попкорн, и к кроссовкам привинчены титановые шпоры. В таком виде и заявился в Центр подготовки, тогда мы схлестнулись в первый раз. Наглый тип, заполняющий собой все пространство. Воплощение Штатов в чистом виде. Только он про все знает, как правильно.
Жаль, не додавили их. Просто кое-кто испугался. Когда девяносто процентов ракет взрывается в шахтах или летит черти куда, только не в цель, это выбивает из седла. Их тоже кое-что выбило из седла – например, массовый отказ систем наведения.
Я не сторонник теории заговора, но что-то тут нечисто.
Но сейчас не время разбираться. Время сыпется сквозь пальцы человечества, как труха сгнившего райского дерева.
Ядерная зима все равно пришла, хоть и в ослабленном варианте. Половина оставшихся в живых сидит под землей, где уже кончились запасы продовольствия, и люди едят трупы. Другая половина живет на территориях, меньше пострадавших от радиации – и что? Там, на бывших кукурузных полях, в вымерших от холода джунглях идет война всех против всех. Там нет даже того минимума, что есть в подземных городах Северной Америки и Евразии.
Нужна энергия. Энергия – это пресная вода, это очистка почвы и воздуха. Это осаждение миллиардов тонн пыли и пепла, закрывших солнце. Это тепло, свет, еда, одежда, лекарства.
Энергия – это жизнь.
И ее надо в десятки, в сотни раз больше, чем использовала цивилизация до войны. Тут обычными атомными станциями и нефтяными топками не справиться.
Только гравитонные генераторы. Возможно, Господь специально подгадал окончание теоретических работ по превращению гравитации в энергию к этому моменту. Наутро после Армагеддона.
Море, океан, вселенная дешевой, общедоступной, универсальной энергии. Простейшее устройство генератора, абсолютная экологическая чистота.
Не хватает только одного – сибирия. Он, конечно, есть. Например, в конвекционной зоне Солнца. Или на границе земной мантии и ее жидкого ядра. Его можно синтезировать в ядерных реакторах – считанными атомами. А для гравитонных сеток нужны граммы, в масштабах все планеты – тонны.
В достижимом пространстве сибирий обнаружен только на большом астероиде Эмета. Поэтому полуживое человечество отдало последние силы, умы и средства для проекта «Феникс».
Поэтому я здесь, в тесной капсуле катера. Напротив меня возится с ремнями этот америкос, зыркает злобно сквозь блистер шлема. Я это хорошо вижу правым глазом, левый все еще заплывший.
Человечество получило шанс. На этот раз – точно последний. Шанс научиться жить вместе.
Я-то не против жить вместе. С итальянскими кастратами, с непальскими монахами, с собакообразными павианами – да хоть с сине-зелеными водорослями! Только не с этими звездно-полосатыми тварями.
Никогда не забуду девчонку на перекрестке убитого города. Счетчик радиации захлебнулся цифрами и сдох. Я втащил ее в эвакуатор.
У машины – триста миллиметров брони, противорадиационный подбой, антинейтронный надбой, полная герметизация, я – в скафандре высшей защиты. И то жгло кожу, а во рту копилась кислая слюна.
А она – в одной ночнушке, босая. Вокруг были жирный чад, щебень и стекло – или битое, или расплавленное. Пыль лежала полуметровым слоем, и каждая пылинка дышала смертью. Асфальт стал жидким, сгоревшее небо – твердым, как крышка склепа. Так и выглядит ад.
А она стояла, с чистым лицом, с белой кожей, белыми глазами. Белая кровь в бесцветных сосудах.
Я втащил ее через люк – невесомую, полуголую.
Уже мертвую.
Ее белые волосы были на крышке люка, и на сидениях, и на противорадиационном подбое. Даже через много дней, когда танк прыгал на очередном поваленном столбе, сотрясая свои бронированные кишки, вдруг откуда-то появлялся тонкий волос и плыл среди вони солярки и густого мата, плыл…
Как осенняя серебряная паутинка.
Ненавижу.
– Викинг, ответь Фениксу. Как у тебя? Тут одна блондинка машет тебе ресницами и волнительно вздымает грудь.
– Феникс, у нас нормально. Сто двадцать секунд. Все по плану. Словно на тренажере. Бокового ветра не наблюдается, как и атмосферы в принципе. Чего волноваться?
– Тьфу, Викинг, зря ты это сказал. Грудь перестала вздыматься, и у ребят в рубке резко упало настроение. И еще кое-что.
– Это капитан. Прекратите засорять эфир.
– Есть прекратить есть и засорять, мастер!
– Тридцать секунд. Разворот. Включаю тормозные.
Катер развернулся дюзами к поверхности Эметы, короткими вспышками двигателей гася инерцию. Он сейчас походил на жука-навозника с драгоценным грузом: короткий крепкий корпус, выбросивший ноги опор, придавленный сверху двадцатиметровым эллипсоидом посадочного модуля.
Или – на гриб.
– Пять секунд.
– Мы тебя не видим, какой-то туман. Пыль поднялась?
– Какая пыль, лед испаряется…
– Есть контакт с поверхностью.
В наушниках – радостные крики, кто-то начал требовать шампанского.
– Это капитан. Поздравляю весь экипаж «Феникса» с успешным началом основной фазы экспедиции. Отдельная благодарность второму пилоту Эрику Андерссону за мастерскую посадку.
Эфир забили аплодисменты и вопли. Эрик отстегнул ремни, осторожно поднялся из кресла, привыкая к одной сороковой нормальной силы тяжести. Невозмутимо посмотрел на неровную линию близкого горизонта – так его предки, перевалившись через борт драккара и выбравшись на серый песок, равнодушно оглядывали равнины Винланда. Подумаешь, новый континент.
Подумаешь, первая посадка на астероид в истории освоения космоса.
– Это капитан. Начинаем действовать по протоколу четырнадцать-Б. Экипажу «Феникса» занять свои места. Викинг, вам удачи.
Там, на орбите, ребята, продолжая возбужденно переговариваться, потянулись из рубки «Феникса». Кто-нибудь обязательно оглянется через плечо на большой экран: камеры катера продолжали передавать круговой обзор скучного пейзажа астероида.
Эрик скомандовал:
– Иван и Шен, приступайте. Сбрасываем модуль.
– Вот сюда, – Бейкер ткнула пальчиком в монитор, – шестнадцать градусов.
Кузнецов кивнул, застучал по клавиатуре. Загудела гидравлика: гриб, кряхтя, приподнял шляпку, здороваясь с крохотной планетой. Эллипсоид пополз в сторону, медленно кренясь. Вздохнули опоры катера, освобождаясь от тяжести.
Модуль опустился на поверхность – гриб лихо сбросил шляпку, как мексиканец – сомбреро перед тем, как пуститься в пляс.
Американец рванулся к шлюзу первым. Кузнецов хмыкнул:
– Слова-то выучил, Джон?
– Какие еще слова, русский?
– Ну как же. «Это один маленький шаг для человека» и далее по тексту.
– Иди ты. Да, мы первыми были на Луне, смирись.
– Я смотрю, вы везде были первыми, даже в заднице.
Джон развернулся, грозно сияя блистером.
– Дамы и господа-а-а, – завыл Бобби, подражая Майклу Бафферу, – сегодня состоится бой за право обладания поясом чемпиона пояса астероидов! Поясом в квадрате, так сказать. Русский Хорек… Айвен, у вас в России есть хорьки?
– Мне больше нравятся песцы, – буркнул Кузнецов.
– Обойдешься. Русский Хорек про-о-отив Алабамского Скунса! Приготовимся к драке! Кто же кого перевоняет?
– Слушай, ты, утконос, – начал Смит.
– Господа, извините, что отвлекаю вас от важных дел. Мы так и будем стоять у шлюза? Кто-нибудь собирается сегодня стать первооткрывателем Эметы или как? – невозмутимо поинтересовался Эрик.
В камеру набились впятером, было довольно-таки тесно, но австралиец извернулся ужом, потащил Шен за собой и оказался первым на выходе, когда зеленый сигнал разрешил открыть наружный люк.
Спустился спиной вперед по ступеням. Когда оставалось совсем немного, махнул рукой, пропуская вперед девушку:
– Нарекаю тебя королевой планеты! Прыгай первой!
В наушниках послышалось злое пыхтение Джона, но его перебил спокойный голос Эрика:
– Никаких прыжков. Или охота стать спутником этого булыжника? Всем прицепить тросы и передвигаться осторожно.
Первый поход по Эмете длился недолго, всего двадцать шагов до входа в жилой модуль. Пока Иван щелкал тумблерами, включая аккумуляторы, а Шен запускала с наружного пульта Глоба-второго, Боб крутил башкой на все триста шестьдесят градусов.
– Потише, коала, – проворчал Джон, не простивший украденное право первого шага на поверхность астероида, – отвинтишь шлем и лопнешь от перепада давлений. Я за тобой брызги убирать не подписывался.
– Куда ты денешься, если капитан прикажет, – хохотнул Бобби, – будешь драить палубу, как миленький, отсюда и до горизонта. Шен, смотри!
– Не дергай меня, – сердито сказала Бейкер, – Глоб капризничает.
– Вы со своим компьютером носитесь, будто он – человек.
– Квантовых связей у него в мозгах побольше, чем у тебя – нейронных.
Сигнал сообщил о готовности модуля к работе.
– Пошел воздух и нагрев, – сказал Иван, – пять минут, и откроем шлюз.
– Ну, Шен! – ныл Бобби.
– Чего тебе?
– Иди сюда. Погляди!
Даже сквозь стекло шлема было видно, что канадка хмурится. Вздохнув, приблизилась и начала раздраженно:
– Мистер Бор, мы здесь не для игры, здесь все очень серьезно, и если вы… Ух ты! Смотрите!
Все повернули головы.
– Как красиво! Алмазная радуга.
Крохотные кристаллы метанового льда, испарившегося при посадке катера, медленно-медленно оседали на поверхность, сверкая всеми цветами спектра в свете катерных прожекторов.
Когда открылся шлюз, Бейкер отключила связь и прислонила свой шлем к шлему Роберта, чтобы слышали только двое.
– Знаешь, парни мне дарили цветы, свои книги, бриллианты. Но планету, пусть даже крохотную, и такую радугу мне еще никто не дарил. Спасибо, Бобби.
Еще раз стукнулась шлемом, повернулась и медленными прыжками полетела к модулю.
Австралиец прошептал:
– Практически первый поцелуй. Значит, будет и второй.
– Дом, милый дом, – пробурчал Джон, оглядываясь, – надо было сначала запустить животное. Коалу там или утконоса, раз уж других нет. Иван, у вас в России в новый дом сначала запускают медведя? Или бутылку водки?
– Смотря чей дом. Если чужой, то у нас сначала запускают гранату.
– Довольно-таки просторно, – заметил Боб.
– Это пока второй рейс не прибыл. Как станет нас здесь вдвое больше, так будет не протолкнуться.
– Улыбнись, Смит. Мы долетели. И до сих пор не сдохли, – сказал австралиец.
– Тьфу ты. Сглазишь, придурок.
Американец и русский заплевались одновременно, и даже Эрик осуждающе покачал головой; только Шен улыбнулась.
– Так, у нас два часа до занятия «Фениксом» точки сброса твоей платформы, Джон. Давайте пообедаем, нас ждет тяжелая работа.
Наскоро перекусили. Иван достал из контейнера пару сапог, показал, как пользоваться.
– Они называются «гекконы». Видите, подошва шершавая. Покрыта миллионами волокон, которые прилипают к поверхности. Используются силы Ван-дер-Ваальса, то есть молекулярное взаимодействие. Сцепление приличное, можно хоть по стеклянному потолку ходить. Ну, и позволяет удерживаться при малой силе тяжести. Когда нога начинает движение и пятка поднимается, они отключаются – делаешь шаг.
– Это же велкро. Липучки, у меня такие на кроссовках были.
– Бинго, Бобби. Принцип похож. Научиться использовать легко.
– Смотрите-ка, тут написано, – сказал Смит, – «копирайт Ай точка Кузнетсов». В России разводят Кузнецовых, как австралийцы – овец? У тебя есть гениальный родственник? Или однофамилец?
– Это мой патент, – просто ответил Иван.
Шен осталась нянчиться с младшим Глобом, синхронизируя его с основным компьютером вышедшего из-за горизонта «Феникса». Бобби пошел на разведку с портативным геологическим зондом, остальные расставляли маяки для точного позиционирования платформы.
– Отличный денек! – воскликнул Бобби, – стадион полон народу, и нет ни малейшего сомнения в том, что чемпионами мира по регби вновь станут валлаби!
– Говорят, у утконосов мозг размером с грецкий орех, – немедленно отреагировал Смит, – врут. Нет там никакого мозга. Чем тогда ты бредишь?
– Грамотей, валлаби – это сорт кенгуру. И еще так называют нашу сборную. Все сходится. Мы гуляем по сибириевому рудному узлу. По две штуки баксов за унцию. Можете набивать карманы.
Иван, кряхтя, крепил лазерный датчик, поэтому промолчал. Джон удивился:
– Откуда такая цена?
– Мы – монополисты. Какие цены хотим, такие и устанавливаем. Хо-хо, на бирже паника, брокеры с сотого этажа гроздьями сыпятся на мостовую! Мировой дефицит пистолетных патронов: олигархи стреляются тысячами!
– Хватит болтать, – сердито сказал Эрик, – Бор, если ты закончил подсчитывать барыши, помогай ребятам. Двадцать минут до начала.
Задрав головы, пытались разглядеть среди крупных звезд «Феникс», нащупывающий стационарную орбиту на пятисоткилометровой высоте.
– Вон, вон! – завопил Смит.
– Ты что, это Юпитер.
– Откуда знаешь, русский?
– Книжки читал. Не чековые.
– Подумаешь, умник, – вяло сказал Джон.
Подключилась Шен:
– Ребята, есть позиционирование. Капитан просит передать вам благодарность за хорошую работу.
Эрик двинулся к модулю, Боб поковылял за ним, бормоча что-то про дурацкую лунную походку и давно умерших поп-звезд.
В зените вспыхнули четыре новых звездочки: стартовавшие с платформы микроракеты, разматывая катушки графеновых тросов, устремились к поверхности астероида.
Смит прерывисто вздохнул. «Волнуется», понял Кузнецов.
– У них головки с бурами, – пояснил Смит, – перед контактом с поверхностью ускорятся, чтобы врезаться поглубже. А потом турбинные буры прогрызут еще на триста футов. Это в ваших метрах будет, э-э-э…
Иван хотел было едко заметить, что все прекрасно и сам знает, во время учебы сто раз рассказывали. И что умножать в уме триста на ноль-три – упражнение для недоразвитого первоклассника.
Но сдержался.
Похлопал по плечу американца:
– Не переживай, все нормально будет.
Джон поглядел удивленно и промолчал, машинально поправляя титановые костыли на поясе.
– У меня кожа страшно сохнет, а все запасы крема давно кончились.
Астронавигатор Джи на экране монитора кивнула:
– У меня тоже. Это все корабельные осушители воздуха и спиртовые протирки вместо человеческого душа. А жуткая мазь у доктора…
– Пахнет нестираными носками, буэ – подхватила Шен.
Девчонки рассмеялись.
– Мужскими, – уточнила Джи, – был у меня один. Я его выгнала. Не за то, конечно, что он расшвыривал свои чехлы для копыт по всему дому. Хотя, за это тоже. Так еще две недели обнаруживала эти минные закладки в самых невообразимых местах. И ни одного – парного. Мы, наверное, поэтому и расстались: у мальчика просто все, от мозга до носков, не подходило для жизни в паре.
Кто-то с «Феникса», не видимый на экране, громко сказал:
– Джи, прекращай чирикать. Остальное сообщишь в твиттере. Тебя зовут в рубку, отстыковка от лифтовой платформы. И начинаем готовить второй рейс на Эмету.
– Пока, дорогая, – китаянка нагнулась к экрану и прошептала, – как там твой мишка-коала? На мой вкус, остроумен, но болтлив.
– У меня, слава Богу, свой вкус, – рассмеялась Шен.
Зашипела дверь – вошли Эрик и Боб.
– Что с твоим подопечным? – спросил пилот.
– Маленький Глоб принял данные, – ответила Бейкер, – и сейчас дублирует работу корабельного компьютера. Все по плану. Тебе скоро лететь за очередным грузом.
– Через три часа, – кивнул Андерссон, – так что занимайте койки, потом возможности не будет, когда я привезу еще шестерых.
– Можешь их всех выкинуть по дороге, – предложил Бор, – главное, ты моего «Грызуна» не забудь. И аккумуляторы. И топливо.
– И продукты, – подхватила Шен, – кислород, воду, нормальный крем для кожи…
– Солнцезащитный? Да-да, шезлонги, доски для серфинга и билеты на оперу в партер. Умерьте аппетиты. Что прицепят, то и притащу, я всего лишь водила-дальнобойщик.
– Не может быть! – закричал Боб, – какое горькое разочарование! Я-то был уверен, что Эрик Андерссон – лучший пилот ближнего и дальнего космоса, ястреб Галактики, виртуозный мастер головокружительного маневрирования. А он только извозчик. У меня шок, дайте мне виски.
– Перебьешься.
– Все, я буду рыдать.
– Поплачь, это хорошо. Чем в тебе меньше жидкости, тем меньше нагрузка на санузел, – спокойно ответил пилот.
Боб не успел парировать – взволнованный голос из динамика произнес:
– Викинг, это Феникс, у нас проблема с Глобом Большим. Шен, подключай четвертый канал, принимай на себя управление реактором.
– Реактором? Что случилось? – растерянно переспросила Шен, бегая пальцами по панели управления.
– Живее! – завопил динамик – у нас…
И замолчал.
Шен лупила по панели, бормотала неразборчиво, умоляя кого-то о чем-то, а Эрик, замерев, смотрел, как гаснут экраны связи с кораблем.
Потом прыгнул, навис над пультом:
– Где? Где управление радаром?
– Второй монитор.
Вот синяя метка – лифтовая платформа. В ста километрах от нее, где и положено, голубой маркер цистерны – противовеса орбитального лифта.
На том месте, где должен был быть зеленый кружок «Феникса», экран пачкала россыпь серых неопознанных точек. И эта россыпь расползалась, становясь больше – словно стремительная раковая опухоль, словно бельмо на зрачке локатора.
Эрик, шепча проклятия, удвоил масштаб. Потом еще и еще.
Корабля не было. Нигде.
Боб схватил микрофон и заорал:
– Викинг вызывает Феникс. Феникс, прием. Отвечайте, чертовы ублюдки, что за неуместные шутки?!
Щелкнул динамик местной связи:
– Это Иван. Эрик, тебе стоит посмотреть. Тут непонятно что в зените.
Андерссон крикнул:
– Верхний обзор – на экран!
Прямо над модулем, на черном муаре неба, расцветал невиданный алый цветок, разбрасывая искры и протуберанцы.
Крупные звезды, помаргивая, смотрели на непривычную картину.
В космосе прекрасно все.
Даже смерть.
– Реактор не может взорваться ни с того, ни с сего. Там автоматическое заглушение, если вдруг синтез выйдет из-под контроля – в третий раз сказал Кузнецов, – и вообще, нет ничего надежнее и безопаснее, чем Новосибирские мини-установки термояда.
– Как ты сказал? Надежный русский реактор? Что вы вообще умеете делать, криворукие? – прищурился Смит, – господи, какие идиоты взяли вас в проект? Сначала вы взорвали планету, а теперь – последний космический корабль.
Кузнецов вскочил:
– Что ты несешь, придурок?! Кто взорвал планету, мы? А не вы, нет? Там, на «Фениксе», были двое моих соотечественников – они сами себя угробили?
– А что, для кого-то открытие, что все русские – ненормальные? Я читал вашего Достоевского, вы даже своих старух рубите топорами, как дрова!
– Брейк!
Бобби ловко ввернулся между готовыми сцепиться Иваном и Джоном.
– Вы закончили, джентльмены? – ледяным тоном поинтересовался пилот, – а теперь прошу всех встать и построиться в шеренгу. Вот здесь.
– Еще один свихнулся, – пропыхтел багровый американец.
– Извольте выполнять сказанное.
Астронавты – красные Кузнецов и Смит по флангам, напряженный Бор и заплаканная Бейкер – изобразили неровный строй.
– Слушай приказ по экспедиции «Феникс». Являясь старшим офицером на борту, принимаю командование на себя. Отныне я, Эрик Андерссон – капитан, и мои приказы являются обязательными к исполнению.
– Блин, мы тут все – трупы, а он про карьеру, – пробормотал Джон.
– Механик Смит, последнее предупреждение, – повысил голос Эрик.
– А давайте его расстреляем? – предложил Бобби, – из огнетушителя.
– Я – за, – пробурчал Иван.
– Инженер Бор, инженер Кузнецов. Когда меня заинтересует ваше мнение, я вам его скажу. Прошу садиться. Продолжаем совещание.
То, что осталось от экипажа «Феникса», поместилось за небольшим столом.
– Итак, причина катастрофы «Феникса» нам неизвестна, и сейчас нет смысла ее выяснять. Подведем итоги. Задачу экспедиции – добыча и отправка на Землю минимум ста пятидесяти тонн сибириевой руды – никто не отменял. Инженер Бор?
Бобби почесал лоб и уставился на Андерссона.
– Мне повторить? – холодно спросил швед.
– Что? – не понял австралиец.
– Что вам, как отвечающему за добычу, мешает выполнить задачу?
– А! Так это легко! У меня нет «Грызуна», видите ли. Когда вы еще были вторым пилотом, капитан Андерссон, вы должны были за ним слетать, помните? Но вас что-то задержало. А теперь лететь некуда!
Бор покраснел и сорвался на истеричный крик:
– Понимаете? Некуда! Там все взорвалось. Мой мобильный автоматический горнодобывающий комплекс, или просто «Грызун», разлетелся на атомы! И еще! Там погибло одиннадцать человек, но это – мелочь, да? Вернуться домой нам теперь не на чем, радиостанции тоже нет, и мы даже не сможем…
– Бобби, я умоляю тебя – заплакала Шен, – возьми себя в руки…
– В руки? У меня-то все в порядке с ними, а вот ты куда пихала свои птичьи лапки, а? Что ты там наковыряла своими ручонками на панели управления, почему в итоге реактор пошел вразнос?
Маленькая канадка вскочила и влепила Бобу затрещину – такую, что австралиец взлетел в воздух и очень долго падал на спину, размахивая руками. Шен отлетела в противоположную сторону, но ее поймал Кузнецов.
– Я готов смотреть на это вечно, – заметил Смит, глядя, как Роберт медленно опускается на пол.
– Спасибо, инженер Бор, вы нам очень помогли, – сказал Эрик, – многое из того, что вы сказали, стало для нас открытием. А теперь продолжим. Но для начала вы извинитесь перед леди.
Красный, взъерошенный Бор поднялся с пола и сел на свое место.
– Мы ждем – спокойно произнес Андерссон.
– Я… Это вот… Оно так вот, – промямлил Бобби.
– Странное дело, – покачал головой Смит, – у утконоса сломалась говорительная машинка. Мисс Бейкер, я восхищен! Это был лучший, а главное – самый полезный удар в челюсть, который я видел.
Роберт набрал воздуха, выдохнул. По его щекам текли слезы. Он встал и сказал севшим голосом:
– Шен, я приношу тебе самые искренние извинения. А также вам, капитан, и вам, господа. Я временно потерял контроль, и впредь такого не повторится.
– Не сомневался в вашем благоразумии, инженер, – немедленно отреагировал Эрик, – продолжим. Я не хочу слушать о том, чего у нас нет, чтобы выполнить задачу. Я хочу услышать, что у нас есть. Или что мы можем предпринять.
– У него есть две кирки, или как они там называются. Я сам видел, – сообщил Джон.
– Геологические молотки, – кивнул Бор, – но это… Это нереально! Сто пятьдесят тонн твердой породы. Мы будем рубить год, а у нас кислорода…
– О запасах ресурсов жизнеобеспечения нам сообщит мистер Кузнецов, когда придет время. Если вам больше нечего сказать, Бор, я передам ему слово…
– Подождите! – воскликнул Бобби, – ну как же, бур для отбора пород. У нас имеется турбинный бур. Если переделать сверла… Точно, надо подумать.
Бобби схватил блокнот и начал что-то черкать.
– Это всегда полезно. Я про «подумать». Иван, что скажешь?
Все с облегчением заметили, что капитан перешел с «мистеров» на нормальное обращение.
– Воздуха на месяц, учитывая патроны для скафандров. Плюс жидкий кислород для испарительной установки. Я ее отключил, и у нас есть неприкосновенный запас.
– Отличные новости. А что с продуктами?
– Тут дела хуже, на борту модуля только аварийный паек, остальное должно было прилететь с «Феникса». Если уменьшить рацион в полтора раза, то хватит на три недели.
– Есть! – крикнул Бор, – Джон, глянь, мы сможем вырезать из титана такие лопасти и приварить к буру?
Смит наклонился над Робертом, попыхтел. Потом взял карандаш и провел линию:
– Вот так нормально? Нет проблем, оззи.
– Очень хорошо. Тогда, если работать посменно, то можно будет брать примерно по три тонны в сутки. Это значит… Да.
Все молчали. Понятно было, что времени не хватит.
Наконец, Эрик заметил:
– Что же, отправим столько, сколько успеем. По крайней мере, никто не сможет нас обвинить в том, что мы не использовали последнюю возможность. Джон, что у нас с лифтом?
– Подождите. Стойте. С лифтом у нас все нормально, подъемник через три часа будет здесь. Вы о чем вообще говорите? У нас кислорода на месяц, а что потом? Жратвы нет. Почему никто не говорит о том, что будет потом, а? Я что, должен сдохнуть здесь? Без жратвы? В компании вот с этими? С трепачом-утконосом и чокнутым русским?
– Если ты сейчас выйдешь отсюда без скафандра, я не против: для каждого доля кислорода увеличится на четверть, – спокойно сказал Иван.
Смит подскочил к Кузнецову и закричал прямо в лицо:
– Не делай вид, что ты не думаешь об этом! Вы! – он повернулся к остальным, – вы все об этом думаете! Что мы – обречены. Что у нас даже нет радио, чтобы сообщить, как мы подохли – а уж помощь точно не успеет. И Землю не спасут эти несчастные девяносто тонн, или сколько там выйдет – им для запуска технологического процесса надо сто пятьдесят!
Иван демонстративно вытер щеки и сказал:
– Мятная жвачка – это классно, друг, но я способен сам купить себе бабл-гам, не надо орошать меня слюнями. Я тебе вот что скажу. Я родом из города, которого теперь нет. Когда-то была большая война с фашизмом, и мой город попал в блокаду. У жителей не было шансов. Их бомбили. Они замерзали от жутких морозов. Они умирали каждый день, потому что нечего было жрать. Но они не брызгали слюнями и не плакали под одеялом – они умирали, стоя за станками, на которых точили снаряды. Или дежуря на крышах в ожидании бомбежки. Или в окопах, с винтовкой в руке. Никто не обещал им, что скоро все кончится, что их спасут. Ни хрена подобного! Они шли и делали свое дело. Потому что так и поступают нормальные люди – делают то, что должны. До последнего вздоха.
Смит перестал нависать над Иваном. Отступил назад на шаг и проворчал:
– Только не надо думать, что одни русские сражались с фашистами. У меня прадед погиб в Нормандии. И он тоже знал слово «долг». Ладно, будем копать, пока не свалимся. Или пока меня не добьет аллергия на ваши рожи.
Молчавший до этого капитан сказал:
– Сейчас отбой, спать четыре часа. Всем обязательно принять снотворное. После подъема – траурная церемония, и приступаем к работе.
Когда расходились, Бобби взял Шен за узкую ладошку. Девушка вырвала руку и спросила:
– Чего тебе?
– Слушай, мои предки дрались с японцами на Тихом океане, а про войну в Европе я знаю плохо. Кто были по национальности эти фашисты?
– У них не было национальности, она бывает только у людей. У скотов национальности нет.
Мой папа – внук последнего вождя лесных алгонкинов. По крайней мере, он так думал.
Еще мой папа был астрономом. И я мечтала об этой профессии, конечно. Что может быть прекрасней звезд? Тот, кто сумел расслышать музыку, под которую танцуют галактики, кто пытался заглянуть за вуали туманностей, кто слышал зов страдающего от одиночества радиоквазара, никогда уже не сможет вылечиться от космоса.
Папа был в Атакаме, работал на радиотелескопе, когда я сдавала экзамены в университет. И когда это началось.
Мы сидели в Монреальском бомбоубежище. Разумеется, связи не было. И папа, сходя с ума, бросился разыскивать меня – через границы и джунгли, через зоны заражения и запретные зоны… Он не добрался.
Война забрала у меня все: небо, мечту, папу. Кому нужны астрономы, если даже Солнце не хочет смотреть на нас, если круглые сутки – ночь, а круглый год – зима.
Папа как-то рассказывал страшную алгонкинскую сказку. О том, как сгорели небо и земля, а великий Киччи- Манито не смог спасти людей. Я не помню, чем там кончилось дело.
Когда я узнала, что «Глобал» поставит компьютеры для «Феникса», то стала лучшим оператором. Я должна была увидеть звезды, и я полетела к ним.
Мне сейчас очень горько. И страшно. Страшно умирать вот так, точно зная, как кончится жизнь: когда счетчик воздуха покажет «ноль». И все.
Горько умирать, когда исполнилась детская мечта о космосе. И когда пришла любовь.
Роб сказал тем утром:
– Слушайте, я идиот.
Смит немедленно и охотно согласился с ним, но Роб продолжил:
– Земле не нужно сто пятьдесят тонн руды. Земле нужно десять тонн сибирия. Мы исходили из содержания шесть процентов, среднего по месторождению. Но структура залегания показывает: должны быть узлы с гораздо большей концентрацией. С «Феникса» такие детали было не узнать.
– Что ты предлагаешь? – спросил капитан.
– Собрать анализатор. Схему я набросал. Обойти с ним территорию, найти такой узел.
Смит сказал, что «утконос просто не хочет копать, а хочет гулять с анализатором, чем можно заниматься до самой смерти, очень недалекой».
– Зачем пешком? – сказал Иван, – возьмем один из двух реактивных ранцев, подвесим анализатор, придумаем дистанционное управление. Так будет гораздо быстрее.
В тот день мы не копали: чертили, паяли и ругались. И через шесть часов «Птичка» полетела. А еще через два часа Роб нашел «гору Шенандоа». Это он так ее назвал, крича, что первооткрыватель имеет право дать имя.
Никакая это не гора, конечно. Невысокий бугор (Смит сказал: «Годовалый бычок и то больше кучу навалит») в двадцати километрах от модуля. С содержанием сибирия до тридцати процентов.
Теперь мы успеем.
Если не я, то другая земная девчонка увидит, как небо над родной планетой становится чистым, и на него возвращаются звезды.
Сегодня Бобби и кэп привезли четыре тонны с горы Шенандоа. Их сменили Иван и Джон. Эрик ушел тестировать бортовые системы катера.
Не знаю, как так вышло. Роб просто подошел сзади и поцеловал меня в затылок.
Заниматься любовью в невесомости очень забавно. Уже ради этого стоит осваивать космос.
Когда подъемник с последней партией контейнеров достиг платформы, я устроил экипажу маленький праздник и распечатал виски. Они хохотали и травили анекдоты, делая вид, что забыли об окончании запасов воздуха. Конечно, у нас есть еще жидкий кислород из неприкосновенного запаса. Ладно.
Тогда Иван подошел и выложил свою бредовую идею. На Землю пойдет всего одна автоматическая ракета, этого достаточно. Ее там будут ловить мусорщики, а в этих ребятах я уверен.
Останутся еще пять транспортников. И цистерна- противовес. Так что топлива у нас навалом. Из всего этого и «Викинга» можно собрать корабль, который теоретически способен долететь до Земли. Одна проблема: чем дышать и питаться в пути, даже если предельно ускорить корабль и сократить время полета до пяти месяцев. Но Иван продумал и это:
–
– А еще двое?
– Бросим жребий.
– Нет, – сразу сказал я, – или все, или никто.
Он хотел возразить, но тут началось. Шен крикнула:
– Глоб-младший показывает сбой у транспортника. Он не стартует.
Мы перепробовали все.
Ракета не отвечала. Они все не отвечали, все шесть.
Я предложил полететь на катере, но Иван остановил:
– Не надо, это наш крайний резерв. Прокатимся на лифте. Смит, пошли.
Они забрались в пустой контейнер и поехали, забрав последний реактивный ранец.
Они сделали это. Запустили бортовые «мозги» и отправили ракету с сибирием на Землю. А когда возвращались, на высоте двести километров двигатель лифта сгорел, и ролики насмерть застопорили подъемник. Они возились слишком долго и безуспешно. Подъемник умер.
У ребят оставалось кислорода на час. Когда я понял, что на катере не успею добраться, то приказал бросить жребий и спастись на реактивном ранце хотя бы одному.
– Пошел ты на хер, командир, – сказал Смит.
Иван что-то сказал по-русски. Мне кажется – то же самое.
Потом они выкинули ранец из контейнера. Я это видел: я уже стоял у основания подъемника и смотрел в визор.
Потом они трепались о всякой ерунде, потом притихли. Оказалось, что Смит спер у меня остатки виски, и теперь они как-то ухитрились залить его в бачки для воды на скафандрах. Так что языки у них заплетались.
Еще они пели песни дуэтом, причем и по-русски тоже.
А я ничего не мог сделать. Я колошматил по основанию лифта, не чувствуя боли.
В конце Иван неожиданно трезво сказал:
– Я все понял. Я понял, кто взорвал «Феникс», кто убил меня и Джона, почему долетели десять процентов американских и русских ракет. Не все и не ноль, а ровно столько, чтобы человечество оказалось в бомбоубежищах. Корпорация «Глобал», твою мать! Это их компьютеры стояли в командных центрах обеих сторон! Это им мы все платим за воздух, йодные таблетки, за последние крохи жратвы. Гравитонные генераторы для них – потеря власти и доходов. Ребята, отключайте к чертовой матери…
Робот-тележка ударил меня сзади. И потом – манипулятором в шлем, и я господи как больно почему звезды смотрят странно кровавая брусника над фьордом ворон Хугин на плече.
Последний Воин собрал из костей павших героев каркас и натянул на него лунный свет. Положил в каноэ тело любимой, оттолкнулся от земли веслом из небесного железа и полетел вверх – туда, где звезды шепчут о вечности, где излечиваются все раны и оживают мертвые.
Напрасно звал Киччи-Манито своих детей вернуться.
Никто не ответил ему.
Я не успел.
Я опять ничего не успел. Я услышал хрип капитана в наушниках и побежал сначала к нему. И только когда увидел, что от него осталось, бросился к модулю. Робот-тележка заходил по дуге, и оставалось десять футов, когда он вдруг вильнул в сторону, врезался в контейнер и замер. Я бился в дверь шлюза, кричал, но она открылась не сразу.
Шен лежала на пульте. Взбесившийся кухонный комбайн изрешетил ее нежное смуглое тело ножами мясорубки, швыряя их на добрых двадцать футов.
Но она успела отключить Глоба-младшего.
Я не помню, как укладывал ее в биомодуль, как ухитрился запустить программу. Кажется, мне подсказывал Иван. Но этого не может быть.
Они были уже мертвы – и Иван, и Джон.
И Эрик.
И весь экипаж «Феникса».
Это не имеет значения. Ракета с сибирием летит к Земле – только это имеет значение.
Если уж мы здесь смогли справиться с Глобалом, то и там смогут.
Иначе – зачем все это?
А может, Иван ошибся про Глобал. То, что произошло – цепь трагических случайностей. Космос суров. Он не прощает ошибок.
Иван как-то сказал мне:
– Человечество способно объединиться. Против общей беды, против гибели. Но «за» гораздо лучше, чем «против». Если бы у человечества было хоть немного мозгов, оно давно бы объединилось ради космоса.
Крышка второго модуля открыта. Как только она закроется за мной, запустится программа глубокой комы.
Люди прилетят. Обязательно. Звезды покажут им дорогу, чтобы спасти Шен Бейкер.
Шенандоа.
Дочь звезд.
Фантазия, творчество; жизнелюбие и всепобеждающий оптимизм
Число 3 символизирует планету Юпитер и является началом так называемого главного ряда, который пробегает все числа от 3 до 9 (3, 6, 9, и все их суммы).
Скажи, что мы не умрем
Облака потрепало и пригладило ветром так, что в свете зимнего вечера небо казалось безбрежной пустыней. Долины, дюны и впадины висели над головой, сиреневые, обманчиво-твердые, и сердцу казалось – можно упасть вверх в этот призрачный, безжизненный ландшафт и уйти по неприметной облачной стежке далеко, далеко, в пресветлый небесный мир.
– Рот закрой, мухи налезут, – сказала Оксана наставительно, протянула холодную руку, прихлопнула Сенькин подбородок. Тот дернулся, будто очнулся – стоял у плетня, голову запрокинув, уронив корзинку с еловыми поленьями, смотрел в высоту, летел над небесной пустыней.
– Чувствую, будто домой меня тянет, – сказал он зачарованно.
– Ты ж в пустыне не был никогда, – Оксана подобрала поленца, затолкала в корзину, ткнула ручку в Сенину руку. – Ты ж кроме этого острова ничего не видел уже десять лет с гаком…
– Сама-то подумаешь, путешественница, – буркнул Сеня, перехватывая корзинку и вытирая широкий плоский нос рукавицей.
– Ну, в Петебург меня доктор Дедов с собой брал…
– Для каких нужд он тебя с собой брал, помолчим из приличия.
– Дурак, – Оксана отвернулась. Короткий ежик ее волос стоял торчком от холода, черные глаза блестели обидой. – Грубиян, невежа, баран туполобый…
Сеня кивал, улыбаясь. Все она верно говорила, однако не уходила же, стояла рядом, куталась в драдедамовый платок.
– Мишка тебя звал елку валить помогать, – наконец сказала она, щурясь в сиреневую даль над головой. – Нянечка Линда сундук украшений сняла с чердака. Тесто на пироги поставила. Говорит – последний Новый Год надо хорошо встретить.
– На старом месте последний, – уточнил Сеня, расправляя плечи. – Может, в Москву поедем, или в Хельсинки – по военной линии учиться, а может, – в голосе прорезалась надежда, – и на фронт нас сразу допустят, белых бить.
Далеко вверху между дюн показалась серебристая гондола патруля. Блеснула и исчезла.
– Ты оденься потеплее за елкой идти, боец-молодец, – сказала Оксана со вздохом. – А то сам уже белый, с синим отливом. Мишке-то чего, он без одежды на снегу спать может после последних препаратов. Чем его пичкали, медведем, что ли? Бурым или белым? Ну не стой столбом, пошли уже, давай мне вторую корзинку, помогу…
Зимние вечера накатывают быстро – занавес темноты падает на мир, не успеешь выдохнуть, а уж ночь. Ночь и зима вместе сильнее, чем соль в воде, тонкой корочкой замерзает море, разбегаются ледовые паутинки – уже не волны, еще не твердь. Темной громадой высится остров, поросший негустым северным лесом, чуть присыпанный декабрьским снегом – много тут не держится, ветра выдумают с камня. Холодно в мире, холодно – а вот светятся окна ярким желтым светом, горит «лампочка Ильича», да не одна, освещает теплую шкатулку большого дома – бывшую усадьбу баронов Алонеус, которую называли они «Ма-Жуа», «Моя Радость». Давно перестали радоваться Алонеусы, сгорели в топках мирового переустройства, хотя поговаривали, что один из молодых барончиков перековался, принял Красную печать и служит в ЧК в Царицыне, а старший атаманит в белых отрядах Сибири. «Радость» уже десять лет была санаторием-интернатом, но и этому предназначению срок вышел – прошлый Новый год здесь справляли шестьдесят детей, а в этом младших групп уже месяц как нет, остался только десяток самых старших, кто здесь вырос и другого дома уж и не помнил. Война потянула через всю Европу с востока на запад бикфордов шнур революций, страны вспыхивали, как спички – Россия! Австрия! Венгрия! Франция! Сирот стало столько, что призревать не успевали, но сказал свое слово Великий Ленин и люди вспомнили, о чем нельзя забывать. И вот – тепло в большом доме, натоплено от души, наряжена елка, вкусно пахнет мясным пирогом с капустой. Сироты, спасенные от одиночества и холода, сидят у большого камина, смеются, разговаривают. Оксана – из детского борделя в Житомире – хорошенькая, жилистая, сильная, как паровоз. Добрая девочка, всегда младших опекала. Жюльетта, парижская сиротка, приехала в «Радость» немой пятилетней малышкой, а сейчас застыла у огня, ростом под два метра, волосы золотой копной, медальный профиль, вылитая Волшебница Шалот с картины Уотерхауза. Хорошо ей вжилась последняя эссенция, надо бы повторить, прежде чем отправлять девчонку, да пока донор не издох. Сеня – откуда же взялся Сеня? Мальчик тут самый старший, один из первых в «Радости», пичкали эссенциями его уже раз тридцать, больше чем остальных. И успешный он, очень успешный, о том и речь – больше надо, не боясь, не переживая, история медицины не терпит сомнений и жалости. Молодым республикам нужны бойцы, Америка на взводе, грядет большая война. Но слабаки в Центральном штабе уже приняли решение, комитетчики подтвердили, приняли меры, предписали шаги… Обходит остров береговая охрана, да и сверху патрули посматривают… Интернат «Радость» будет расформирован первого января 1924 года, с боем кремлевских курантов превратится в тыкву, и ничего с этим нельзя поделать.
– Почему первого? Что за нелепость?
– Отчетность, – пожимали плечами те, кто принял решение, и рубиновые звезды мерцали на их погонах.
Человек потирает виски, отступает в тень коридора, вдаль от тихого смеха последних воспитанников «Радости», тепла, мягких отблесков елочных игрушек, запаха хвойного праздника. Ждет его большой, как воздушная гондола, ореховый стол, заваленный бумагами, бутылка финской водки за окном на занесенном снегом подоконнике, пишущая машинка с западающей буквой «ять». И одиночество, вечное теперь одиночество. Темен человек, темны его мысли, темны его тени.
– Ну чего вы зырьки свои понаставили? Сказал – не буду, отвяньте.
– Ну спой, Мишенька, – Оксана погладила его по заросшей белым волосом – или уже мехом? – руке.
– Каждый год упираешься, – вздохнул Сенька. – Потом запеваешь, все подхватывают. Не нарушай традицию. В этом году особенно надо приободриться. Тревожно ж всем. Вон у Ксанки глаза на мокром месте все время…
– По мелким скучаю, – сказала Оксана виновато. – Ночью будто голоса их слышу. Хуже всего – что попрощаться не дали, отправили нас в лес, а их в гондолу загрузили и фьють. Машка-мартышка куклу вот забыла, – она достала из кармана тряпочную куколку редкого безобразия, тут же расплакалась, прижала к лицу. Жуля беззвучно передвинулась к ней поближе, обняла.
– Через год будешь взрослая, с паспортом, – сказал Сеня успокаивающе. – Поедешь, найдешь Машку, отдашь ей куклу. Или новую купишь, уродище такое поискать – сама что ли, шила?
Оксана рассмеялась сквозь слезы, кивнула. Посмотрела на Мишку исподлобья. Тот распрямился – плечи у него были как шкаф в кладовке, где мед под замком хранился.
– В лесу родилась елочка, – запел Миша голосом такой изумительной глубины и чистоты, что все замерли на несколько секунд, потом подхватили, осторожно, слаженно, будто все вместе несли хрустальную вазу. Жульетта, улыбаясь, подняла свои точеные руки с белыми пальцами, ногти на которых после последнего препарата заметно удлинились и вздулись посередине, образуя кромку, как у когтей. Она дирижировала, а остальные пели.
– Веселей и дружней пойте, деточки, склонит елка скорей свои веточки, – Сеня немного огорчился, когда последний припев пели. Вот так все хорошее кончается, и «Радость» закрывается, будто дом родной снова отнимают, под самый корешок. – В них орехи блестят золоченые, кто тебе здесь не рад, ель зеленая?
Мишка, закрыв рот, пытливо всех обвел блестящими глазами навыкате – кто, мол, не рад? Все были вроде ничего так.
– Ну-ка по кроватям! – в гостиную вошла няня Линда. Она одна осталась на хозяйстве, когда нянечка Наташа, проплакав три дня после отъезда малышей, не выдержала и директор Френч, ругаясь, телефонировал, чтобы прислали патрульную гондолу, увезти сотрудницу лечить нервы. Няня Наташа, опухшая от рыданий, потерявшая среди слез и красных пятен свою красоту, размашисто перекрестила оставшихся воспитанников.
– Деточки мои, – сказала она. – Деточки… Они паслись и играли, как агнцы, славя тебя, Господи, избавителя их…
Молодой капитан не церемонясь, подтолкнул ее в спину, дверь кабины закрылась и на острове осталась только Линда – резкая, строгая, настроенная привить детям более подходящие эпохе религиозные взгляды.
– Задницы поднимайте и по комнатам, куда пошли, невежи, ну-ка поклонитесь перед сном Красным Святцам, кто себя за счастье народов не жалел! Как жить собираетесь среди людей, если… – она вдруг осеклась, проглотила, что сказать собиралась, икнула даже. Тут же опомнилась. – Давайте-ка, всем троим по поклону – великому Ленину, товарищу Аристиду Бриану и кровавому великомученику Сталину…
Свет в коридоре погас, мальчишки покрутились под одеялами и замерли, уставшие от зимы и тревоги. Маленький Адольф – расти он перестал в десять лет, его тогда пичкали акулой, он долго болел и потерял половину зубов – постанывал во сне. Кто-то громко пукнул. Сенька уже собирался и вправду уснуть, но Мишка и не думал – выбрался из кровати и встал у окна. Огромный, мохнатый, он сосредоточенно смотрел вниз.
– Чего там?
– Директор Френч пьяный блукает, по снегу в одних труселях. Они у него революционного цвета, как оклады у красных святцев. Мож, он оттуда тканьку-то стырил? Иди зазырь!
Трусы были длинные, по колено, высокая фигура директора выглядела нелепо – он то шагал по дорожке, высоко поднимая колени, то останавливался и прыгал на месте.
– Хмель сгоняет, – со знанием дела объяснил Мишка. – Налакался, видать, а дела еще не все переделал. Или спать бухим не может.
– Чудной он, – сказал Сеня. – Заковыристый. Темная лошадка. Его сложней понять, чем бышего нашего доктора Дедова.
– Того-то чего понимать, одна случка на уме, конь старый. Я у него в столе картинки срамные видел, в Париже такие печатали до революции. За дело его уволили, пока нам девок не попортил…
Директор во дворе под ними потерял равновесие, качнулся и упал в снег. Поднялся поползти и снова свалился.
– Во дурак!
– Пойдем поднимать, – сказал Сенька, ежась от предстоящего холода. – Замерзнет ведь.
– Оставьте меня, – говорил Френч, булькая и мешая во рту русский с английским. – Leave me alone, bugger off. Я тоскую. Я одинок. They told me she’s on the island.
– Мы тут все он зе айленд, – сквозь зубы сказал Сеня, пытаясь затащить свою сторону директора вверх по ступеням.
– Она на другом, – печально сказал Френч. – На острове Мертвых. Мертвая. Ashes to ashes, dust to dust…
Его голова упала на грудь, и он стал еще тяжелее.
– Не даст, – сказал Мишка. – Никто тебе не даст, если так бухать будешь…
Он отстранил Сеньку, без усилия и без церемоний поднял Френча на руки и понес в дом.
В предновогодний день няня Линда объявила амнистию от обычных домашних хлопот – в доме было чисто, к праздничному ужину наготовлено, директор Френч с тяжелым похмельем заперся в кабинете и велел не беспокоить. Дети разбрелись кто куда – читать, болтать, гулять, наслаждаться последним днем покоя и домашнего уюта. Четверо стояли у воды и смотрели на остров Мертвых – скалу в сотне метров от берега, где испокон веку Алонеусы хоронили своих мертвецов. Когда-то к островку были мостки, да уже года три как обвалились, оставив лишь деревянные опоры торчать из воды гнилыми зубами.
– Ну, поскакали, – сказала Оксана, деловито завязывая на спине полы своего платка. – Со столбика на столбик, как курочки. Одно неверное движение и ледяная ванна, утонуть не утонешь, но приятного мало.
Дорожка, вырезанная в камне, огибала скалу широкой спиралью, по правую руку – море, по левую – склепы и саркофаги. На граните некоторых были вырезаны не только буквы, но и лица, порою даже целые статуи – лежащие мужчины и женщины со спокойными, умиротворенными лицами.
– Аж завидки берут, – сказал Мишка, присаживаясь передохнуть на плиту к «Агате Алонеус, почившей 18 октября 1832 года, в возрасте 18 лет, третьими родами, упокой Господь всех невинных и смиренных». – Не в смысле что родами, – тут же поправился он, – а тоже немножко хочется туда, к ним, тоже отдохнуть, чтобы вот так было…
– Тут-то и порадуешься, что мы бесплодны, – вполголоса сказала Оксана, погладив гранитную Агату по руке. Жулька кивнула.
Они дошли почти до самого верха и резко остановились – в ложбине между двумя камнями лежала мертвая няня Наташа, смотрела в зимнее небо мутными голубыми глазами, а во лбу у нее была черная дырка от пули с подмерзшими красным краями.
От низкого, утробного рычания Сенька вздрогнул, оглянулся с бешено бьющимся сердцем. Жульетта, приоткрыв рот, сжимала и разжимала кулаки, острые ногти ранили кожу, по запястьям побежала кровь. Оксана шагнула к ней.
– Жуль…
Та, не обращая ни на кого внимания, потянулась, закрыла Наташины глаза. Легла рядом с ледяным телом, прижалась, затихла. С закрытыми глазами Наташа стала очень красивая и спокойная, как гранитные покойники острова Мертвых. Светлые волосы смерзлись, тоже были как из камня. Жулька подняла руку и погладила их, марая кровью.
– Надо сказать директору Френчу!
– Он знает, – тихо ответил Сеня. – Он все знает.
– Сегодня последний день, – вдруг сказал Мишка.
– Перед Новым Годом? – с надеждой спросила Оксана.
– Последний, – повторил Мишка, не глядя на нее, поднимая голову в небо, где по-над горизонтом, у самого материка, проходил воздушный патруль. – А мы тут, как звери в ловушке… Вода ледяная, не уплыть. Воздух не держит, не улететь. Не спрятаться…
Когда возвращались к «Радости», Сеня умудрился в воду свалиться, не удержался на столбике в пяти метрах от берега, ухнул в ледяное. Хотел закричать, но вопль застыл в горле угловатым острым куском. Жулька его без видимого усилия из воды подняла, держа за шкирку, как котенка. Прыжок – и на берегу, и ветер схватывает коркой соленую воду на лице…
– Ей там сппокойно ббудет… – пробормотал он, стуча зубами. – Им вдвоем там… И детки…
Жулька с Мишкой, уперевшись, сдвинули плиту со старого саркофага. К мертвой девочке-баронессе и ее новорожденным близнецам положили Наташу. Задвинули, поклонились, и домой, Новый Год встречать.
В библиотеке в кресле у окна сидела няня Линда и вязала на спицах что-то, на поверку оказавшееся фигурой из Красных Святцев, сверху на елку посадить.
– А то у нас устаревший ангел рождественский, – объяснила она, – а его нельзя уж. Другой праздник, другой мир, другие символы. Ну-ка, девочки, подсобляйте. Ксанка, голову вяжи, а ты, Жуль, усы вырезай из бурого фетра. Будет Сталин пусть.
– Может, Ленин? – спросила Оксана, критически осматривая нянину вязку. – Больше похож. Толстый, красный, лысый…
За это ей был даден подзатыльник, спицы, пряжа и велено не святотатствовать. Жуля улизнула и теперь дышала Сеньке в затылок, заглядывая в библиотеку. Все молчали, не зная, что делать – в доме было так тепло и привычно, где-то звучал смех, пахло корицей и мандаринами. Мишка ходил по коридору, как медведь по клетке, из угла в угол. Потом ударил по стене кулаком.
– Пошли, – сказал. – Буду с Френчем базарить. Как мужик с мужиком. А не выйдет, – он потянулся, хрустнул суставами мощного тела, – будем как зверь со зверем.
Френч был еще чуть теплый, когда они его нашли – в кресле за ореховым столом, с выпавшим из руки наганом, с лицом тревожно-удивленным, будто бы что- то на потолке поразило его в самое сердце. Сеня глянул – ничего такого не было, только доски и дохлый паук. На стене за Френчем подсыхали красно-серые потеки – и как это никто выстрела не услышал? На столе среди разбросанных бумаг и писем – «My dearest „Dr. Moreau“ if I may jokingly call you so…» начиналось одно – лежала дагерротипная карточка Наташи с крупно написанными поверх портрета цифрами и словом «door».
– Шифр от двери в медчасть, – сказал Сеня. – Ну что, пойдем смотреть или няню Линду звать, чтоб телефонировала в милицию?
Жулька молча взяла карточку со стола и вышла из кабинета – медицинское крыло начиналось сразу за углом.
– Хорошо, что Ксанка не видит, – сказал, наконец, Сеня. Когда смог говорить, когда тишина, давящая на уши, его уже почти расплющила. Когда разум, не пропуская ничего под поверхность, потому что не пролезало, уже осмотрел и запомнил все в лаборатории – самой дальней комнате, за хирургической операционной. Там-то все бывали, ложились на белый стол, и доктор Дедов, а потом профессор Френч доставал каучуковые пробки из золотых трубочек, которые всем детям были вживлены в мозг, в живот и в позвоночник и вводил препараты – вытяжки «эссенциальных клеток». Иногда от них становилось лучше, иногда хуже. Тела менялись, вырастали когти или выпадали волосы, кожа покрывалась шерстью или язвами, обострялся нюх, глаза начинали видеть в темноте или зарастали тяжелыми сморщенными веками, которые потом приходилось удалять, и это было страшно и больно. Но Сеня бы лучше еще три раза веки отрезал, лишь бы не было сейчас перед ним ящика с тонкими золотыми трубочками, еще не мытыми, покрытыми запекшейся кровью, и не стояли бы рядком высокие банки заспиртованных препаратов – вытянутая голова Машки-мартышки, опухшие глаза закрыты, волосы заплетены в две косички, нелепо прижатые к стеклянным бокам банки. Когтистая рука девятилетнего Саши – пальцы почернели, круглые чешуйки на них вздулись. Чьи-то вырванные с корнями зубы, клыки, желтые резцы, маленькие, но острые…
– Они не уехали, – сказал Мишка, медленно, выталкивая слова сквозь время, как сквозь бесцветный мед. – Они все здесь… И мы не уедем… Новый год…
Жулька зарычала, потом заскулила. Тут же что-то большое двинулось в углу, дети застыли.
Распятый на огромной деревянной раме, опутанный трубками и проводами, ведущими к тусклому шкафу динамо-машины, на них смотрел тигр. Животное было измучено, но янтарные глаза смотрели спокойно и властно, и в каждом сделанном из последних сил движении была грациозная конечность. Жулька шагнула к тигру.
– Осторожнее, – прошептал Сеня. Из каких-то немыслимых глубин памяти всплыл давний теплый день, Московский зоопарк, неудобные новые штанишки, низкий голос мамы, мягкая рука на щеке, цветочный запах – и тигр в клетке, в которую втолкнули козу. Как быстро, с каким крохотным усилием, одним плавным движением лапы коза была убита и лежала на засыпанном соломой полу – уже не животное, уже просто мясо.
Жулька взяла со стола длинный хирургический нож, перерезала путы, трубки, провода. Тигр, перевалившись через раму, тяжело рухнул на пол. Жулька села рядом, положила белую тонкую руку на тусклый мех. Тигр вывалил жесткий серый язык, потянулся, лизнул ее. Жулька наклонилась, успокаивающе рыкнула, тоже лизнула тигра в сухой шершавый нос, обняла одной рукой за шею, а второй изо всех сил вонзила в нее нож, дернула, пересекая сонную артерию. Держала его, пока он умирал – недолго, меньше минуты. В желтых глазах его почти ничего со смертью не изменилось.
– Жулькины последние препараты… – сказал Сеня Мишке, – из этого тигра… Ее три раза пичкали за полгода. А он был тут… И все наши теперь тоже… тут. Ванька самый младший был, да? Пять ему было… А еще какого- то младенца привозили в сентябре, я думал – увезли обратно, усыновил кто-нибудь…
Мишка, будто не слыша, стоял на коленях, глаза его были закрыты.
– Господи, любы неизреченная, помяни усопшия рабы Твоя, – вдруг тихо запел он чистым своим, хрустальным голосом. – Яко последнее ко вразумлению и покаянию знамение смерть даровал еси, Господи. При грозном блистании ея суета земная обнажается, страсти плотския и страдания утихают, непокоривый разум смиряется. Правда вечная отверзается…
– Мы здесь все умрем, – перед Сеней отверзлась правда, и ей приходилось смотреть в лицо. – С этого острова никого не выпускают…
– Никого, – эхом откликнулась от двери няня Линда. В руке у нее был наган директора Френча, она повела им, осматривая лабораторию и замерших детей. Когда ее взгляд упал на банки со спиртом, оружие задрожало, дыхание встало всхлипом.
– Ох, – сказала Линда. – Ох, господе Иисусе, права была Наташка…
И тут же собралась, опомнилась, снова поджала губы.
– Выходите, шагайте аккуратно и не вздумайте на меня прыгнуть, пристрелю…
В библиотеке было пусто, тихо, тепло. Вязаный Ленин валялся на полу, а Оксана, сидя в кресле, качала на коленке пухлую маленькую девочку со светлыми кудряшками.
– Вжж – полетела гондола, – говорила она, дергала коленкой и девочка хихикала.
– Агата, – сказала Линда. – Я ее так назвала. Это ее последней привезли, как раз перед тем, как решение было принято о… расформировании. У нас таких крошек не бывало никогда. Не смогла я ее отдать на заклание. Она чистая, чистая деточка, ее еще никакой дрянью не успели напичкать, как вас…
– И где вы ее… как вы?
– Унесла в суматохе и на чердаке прятала, – сказала Линда, дернув ртом. – Там есть тайная комната. Там и спрятана педальная гондола моего отца, на которой вы попробуете спастись в эту ночь. Все Новый Год празднуют с удвоенным рвением, раз Рождество запретили. Все пьют, причащаются Красных святцев. Может, и выберетесь из патрульной зоны до утра…
– А как вы… А вы? А откуда про комнату узнали?
– Она из рода Алонеусов, – подала голос Оксана. Малышка доверчиво прижалась к ее плечу – бледненькая была очень, столько недель без свежего воздуха. – Я еще в прошлом году книжку нашла, там портрет старый, няня Линда похожа очень.
– Да, я – Белинда Алонеус, – сказала Линда, распрямляясь, откидывая с лица волосы и делаясь очень внушительной. – Это мой дом, это мой остров. Шестнадцать поколений моих предков родились и умерли здесь… и, хорошенько подумав, я сделаю так же. Пойдемте, дети. Миша, сдвинь-ка вот этот стеллаж…
Через семьдесят четыре ступеньки они оказались в комнате на чердаке. Линда чиркнула спичкой, зажгла свечу, обвела зыбким светом небольшое пространство, половину которого занимала закрытая чехлом конструкция под потолком. Под нею стоял большой сундук с дырявой крышкой, вокруг – пустые бутылочки от молока.
Жульетта подняла одну, понюхала, сморщилась.
– Конечно, опаивать пришлось Агату, – пожала плечами Линда. – Или так, или Френч бы ее нашел. Я ж не знала, что у него совесть проснулась. Да и то как посмотреть – может это и не совесть, а умом он двинулся после того, что делать пришлось. Он же сюда науку двигать ехал из Оксфорда, а не газом отравленных в кабине гондолы детей потрошить…
– О чем это она? – спросила Оксана подозрительно.
– Тсс, потом тебе все расскажу, – прошептал Сеня, твердо зная, что никогда ей всего не расскажет.
Линда потянула вниз брезент. Гондола выглядела допотопно – каучук на сфере с газом весь растрескался, легкая деревянная рама с тремя сиденьями и педалями тоже доверия не внушала.
– А как же остальные? – спросил Сеня. – Друзья…
– Ваши друзья сидят внизу у камина, – сказала няня Линда, и голос ее был очень усталым. – Поют песни, пекут картошку. Борис на прошлой неделе стащил из кабинета Френча литровую бутылку шотландского виски, думает, что я не знаю. Так они будут пить аккуратнее и радоваться от того, как хитро меня обманули. Девочки морщатся, хихикают, но тоже пьют. Под елкой подарки… Думаешь, Сеня, кто-нибудь захочет сейчас узнать, что они обречены? Или променять последнюю ночь праздника и радостных надежд в домашнем уюте и тепле на полет сквозь метель над ледяным морем – в неизвестность?
– Я не могу спасти всех, – сказала Линда. – Но могу попытаться спасти троих. И Агату. А завтра будет новый… год. Я все всем объясню, покажу лабораторию и раздам оружие.
Жулька показала на Сеню, Оксану, Мишу. Подняла три пальца, будто бы никто из них до трех считать не умел. Кивнула торжествующе.
– Не, – сказал Мишка. – Неправильно считаешь.
Она мотала головой и сопротивлялась, но он прижал ее руки к бокам и нежно, непреклонно дотащил до гондолы. Поднял, усадил. Она дернулась слезть, но Мишка забрал у Оксаны уже укутанную в платок, как гусеница в кокон, малышку, сунул Жульетте в руки, будто замком к месту ее припечатал.
– Сеньку берегите, девки, он головастый, из любого пердимонокля вытащит. Умный, как… кто у нас из зверей самый умный?
– Человек, – сказал Сеня. Линда потянула рычаг у стены, крыша открылась, гондола начала подниматься в темноту.
– Скажи мне, – вдруг сказал Мишка, не отпуская Жульеттиной руки и голодно глядя ей в лицо. – Скажи…
– Мммм, – страшно замычала Жулька, чудовищным усилием выталкивая звук сквозь натянувшееся жилами горло. – Ммы, ммы…
– Я так и думал, – улыбнулся Мишка, отпустил ее руку, поцеловав, подпрыгнул, толкая гондолу вверх. – Бывайте, ребята, мы тут завтра повеселимся напоследок. Будет отряду зачистки полное Ма-Жуа, придется второй присылать, а повезет нам – так и третий.
– Крути давай педали, – гнусаво сказала Оксана Сеньке, – пока тебе не дали. А как дадут… – ее голос сорвался, дрогнул, но она сглотнула и закончила, – так педали отпадут.
И истерически засмеялась. Они были уже высоко. Стрелка компаса слабо светилась в темноте, снег жалил лицо тысячами крохотных невидимых пчел.
– С Новым Годом! – хотел сказать ей Сеня, но молча приналег на педали.
Знамя ночного мотылька
Фан Дык Ха создал «Государство Небесного Благоденствия Свободных Людей» из ничего – из грязи индокитайских джунглей, стреляных гильз и перевязанных окровавленными бинтами бамбуковых палочек. Историки говорят, что оно просуществовало тридцать три года; это неправда. Никто так и не смог его уничтожить и сжечь столицу, которой не было – значит, оно существует до сих пор.
Началось все с того, что французский лейтенант возжелал сестру Фана, луноликую Суан. Это неудивительно: посмотреть на красавицу приходили даже полудикие охотники с той стороны Шаншанского хребта. Они вели себя прилично: неслышно являлись ночью и садились на корточки, кладя на колени бамбуковые духовые трубки, из которых метко плевались колючками, смазанными вонючим соком аманга.
Дикари с окрашенными охрой щеками ждали утра: на рассвете грациозная Суан вместе с другими женщинами деревни отправлялась за водой на реку. Они шли пестрой стайкой и звонко пели, подыгрывая себе на маленьких барабанах – и не от нечего делать, а чтобы прячущийся в тростниках тигр испугался громких звуков и передумал нападать.
Охотники неслышно скользили между лианами, недалеко от тропинки, любовались красавицей и наслаждались серебряным ручьем ее голоса. А потом исчезали, оставив предварительно у стены хижины связки ярких перьев невиданных птиц и свежую тушу горной обезьяны.
Французский лейтенант пришел не один – с тремя десятками желтолицых солдат. Солдаты были худые и голодные; длинные штыки их винтовок торчали во все стороны, словно иглы испуганного дикобраза. Офицер велел привести старосту деревни. Зуавы отправились искать; чтобы заглушить свой страх, они зло визжали – громче даже, чем визжала откормленная к Празднику Дождя свинья, которую вояки закололи штыками. Солдаты храбро задирали подолы юбок и ворошили навозные кучи. Они атаковали сарай, где прятались мешки с рисом, а потом взяли в плен две дюжины кур; ощипанные заживо куры не выдержали пыток и рассказали, как искать старосту, прежде, чем солдаты их сварили.
Староста был там, где и всегда – в своем крытом бамбуком доме, что в центре деревни.
Старосту притащили на веревке. Солдаты уже выкопали бочонок с рисовой брагой, поэтому шли очень долго – их сильно шатало, соломенные тапочки застревали в грязи единственной улицы, и дошли не все – многие полегли на этом пути и захрапели.
Багровый лейтенант в пробковом шлеме щелкал тонким хлыстом по желтым крагам и лениво спрашивал:
– Ну-с, бунтовать будем, чтобы я с чистой совестью спалил эту груду грязной соломы, которую ты называешь своей деревней? Или все-таки приведешь и подаришь мне красотку Суан?
Старосту качало, как бамбуковый побег на ветру. Седые волосы слиплись, будто рисовые метелки после дождя. Он потрогал изодранную веревкой шею, утер обильно бежавшую кровь и пробормотал:
– Как я могу подарить то, что мне не принадлежит?
– Ну, ты же местное начальство. Видишь эту толпу пьяных обезьян? Это мой пехотный взвод. Он принадлежит мне целиком – от драных патронных подсумков до жизней этих уродов. И твоя деревня, стало быть, принадлежит тебе целиком, вот и подари мне всего одну девку, чтобы сохранить остальное.
Староста улыбнулся:
– Солнце согревает весь мир, не делая различия между императором в золотом дворце и приговоренным к смерти. Ветер родины омывает и отроги Шаншаня, и морской берег. Красота Суан вдохновляет птиц на нежные песни и заставляет наших юношей распрямлять плечи.
– Это значит «нет»? – хмыкнул лейтенант.
Староста промолчал.
Тогда француз достал из желтой кобуры тяжелый «лебель». Взведенный курок щелкнул, как хлыст бога смерти Ямы.
Лейтенант, не глядя, выстрелил в толпу: бабушка Туен вздохнула, будто давно этого ждала; удивленно посмотрела, как пропитывается бурым ветхий аозай, и рухнула ничком в раскисшую землю.
Француз вновь взвел курок и сказал:
– В барабане осталось всего пять патронов. Но ты не переживай, старик: у меня есть еще десяток. А если эта пьянь не растеряла боекомплект в битве с вашими курицами, то мой взвод может сделать добрую сотню залпов. Как тебе перспектива?
Староста упал на колени.
Медленно, как падает слоновое дерево, подрубленное усердным дровосеком.
А следом опустилась на колени вся деревня.
Осталась стоять только сестра Фана, луноликая Суан. Она улыбнулась небу и пошла легко, не касаясь смотрящих в землю соотечественников, будто танцуя – так танцует ночной мотылек в джунглях, не касаясь вялых мокрых лиан.
– Другое дело, – осклабился лейтенант.
И французы ушли.
Фан узнал обо всем этом, когда на следующий день вернулся из леса.
Молча выслушал рассказ старосты: тот лежал на соломенной лежанке и кряхтел, пока невестка обтирала избитое тело.
Кряхтел, стонал и плакал. Говорил сбивчиво и закрывал глаза ладонями.
Фан молча встал с циновки, не притронувшись к чашке с рисовой водкой. Молча вышел из дома старосты, и пошел прочь из деревни, не оглядываясь.
Что было потом, толком неизвестно. Сначала в заштатном французском гарнизоне сгорел дом лейтенанта, и в огне погибли не только офицер, но и его жена, и двое детей.
Молоденький сержант на пепелище размахивал руками:
– Погибшие были связаны до пожара! Посмотрите на положение рук и ног. И, похоже, им распороли животы.
Но бывалый военный прокурор Южного комиссариата только хмыкнул:
– Не майтесь дурью, молодой человек. Вы, кажется, бельгиец по происхождению? Слава Эркюля Пуаро не дает покоя?
Потом в грязных переулках «веселого» квартала Сайгона начали находить трупы сутенеров-китайцев, подгулявших моряков с французских канонерок и торговцев опиумом. Все они были убиты одним и тем же ужасным способом: сначала нападавший разбивал жертве затылок, лишая сознания, а потом распарывал живот от солнечного сплетения до паха.
Некоторые успевали прийти в себя за минуту до смерти от кровопотери и пытались запихать обратно перемазанные в жирной индокитайской грязи внутренности.
Военный комендант уже подготовил приказ о введении чрезвычайного положения, но убийства внезапно прекратились.
А на заброшенном кладбище на окраине Сайгона, среди безымянных холмиков, появилась мраморная плита. Без надписей.
Только с вырезанным изображением ночного мотылька.
Через три года в китайском Гуаньчжоу, в военной школе Вампу, появился новый курсант по прозвищу «Вьетнамец». Он не особо корпел над идеологическими предметами; начальник политотдела школы Чжоу Энлай отечески пенял мрачному юноше за нечеткое изложение «трех принципов Сунь Ятсена». Зато советские преподаватели тактики и военной топографии нарадоваться на Вьетнамца не могли, а уж на занятиях по стрельбе и диверсионной работе ему не было равных.
Я не могу рассказать, как я там оказался, да это и неважно.
Я спросил:
– Они не приходят к тебе? Все эти французы с распоротыми животами, китайцы с развороченными затылками? Твои бойцы, разорванные на части бомбами, завяленные заживо на солнце?
Я был осведомлен о любимом развлечении зуавов: они привязывали бунтовщиков к столбу на самом солнцепеке, а жителей провинившейся деревни выстраивали вокруг. И потом делали ставки на то, что произойдет раньше: умрет привязанный к столбу или кто-нибудь из жителей деревни. У вторых, конечно, было преимущество: на них были одежда, широкополые шляпы, и они стояли тесно, прикрывая друг друга от солнца.
– Нет.
– То есть ты не испытываешь угрызений совести?
Вьетнамец затянулся японской папиросой, которая воняла ужасно: говорят, сыны Ямато делают эту дрянь из высушенных водорослей, предварительно пропитав их настоем на окурках, собранных в портовых борделях. Там прожигают свои гульдены и доллары длинноносые гайдзины. Портовые шлюхи – это вам не гейши разряда Лунной Хризантемы; это неграмотные деревенские девки, которых родители продали за мешок риса. У меня не повернется язык осудить несчастных стариков за подобную торговлю родной кровью: дочке гарантировано позорное, но сытое существование. А мешок риса – это три месяца жизни, если семья не слишком велика.
– Нет, – повторил Вьетнамец, – совесть – это не голодный тигр в тростниках. Она неспособна ничего сожрать; разве что позудеть над ухом, подобно малярийному комару. Я как-то раз сидел в засаде сорок восемь часов, поджидая, когда французский комиссар поедет к любовнице за реку. Комиссар все опаздывал: может, его вызвали на важное совещание по поводу духовного воспитания туземного населения; а, может быть, у него разыгрался простатит. Но я сидел по уши в вонючей грязи, и комары медленно жрали меня, потихоньку зверея: они уже добрались до костей черепа и обломали о них хоботки. В тот момент я мечтал, чтобы пришел тигр, отъел мою голову, и эта пытка наконец закончилась. Но вот комендант появился, и все завершилось благополучно.
– Благополучно для коменданта?
Вьетнамец оценил шутку: расхохотался, хлопая себя по тощим коленкам.
– Там было сто шагов. С такого расстояния и слепая старушка попадет на слух.
– И все-таки, – не успокаивался я, – всегда ли оправданы жертвы на пути к свободе?
Вьетнамец потушил папиросу в консервной банке из- под свинины – завоняло неимоверно. Так пахла деревня Кванчу, которую французы спалили, когда староста отказался выдать связников Фан Дык Ха. Жителей загнали в большой овин вместе со всей скотиной и сожгли.
Там страшно смердело горелым мясом. И три дня спустя, и месяц. Может, воняет до сих пор.
Вьетнамец сунул руку в карман китайского кителя дешевой бумажной ткани. Достал винтовочный трассирующий патрон.
– Представь себе, что это человек. Неважно, откуда – из Парижа, Сайгона или твоего Ленинграда.
– Но-но, – быстро сказал я, – с чего ты взял, что я из Ленинграда? Я вообще – немецкий студент Клаус Вертер в туристической поездке.
– Несомненно. Так вот, о чем мечтает патрон? Да ни о чем возвышенном. Лежит себе в обойме рядом с такими же и хочет оставаться в темном и сухом месте как можно дольше. Он даже не представляет своих способностей. Он не знает, что внутри его – маленькое солнце, умеющее взорваться, разогреться до тысяч градусов. Его пуля- голова способна пролететь три километра и убить тирана, изменить мировую историю, швырнуть человечество в бурный поток, несущийся к океану свободы. Мечтает ли патрон о полете? О подвиге? О свершении? Ответь мне, немецкий студент-романтик, досконально знающий ремесло отравлений и тихих убийств.
Я молчал. Это непедагогично; преподаватель всегда должен найти ответ. Но я молчал.
– Так вот, – сказал Вьетнамец, – я делаю великое дело. Я открываю забитым, голодным, несчастным людям их истинное предназначение. Они не должны дремать в пыльном подсумке. Они должны лететь к великой цели с горящими жопами.
Через год, когда меня уже не было в китайской школе Вампу, Вьетнамец насмерть поругался с преподавателем марксизма и ушел. С ним ушли три десятка лучших курсантов.
Государство Небесного Благоденствия Свободных Людей успешно отбивалось от французов, позже от японцев, опять от французов; затем от американцев. Потом пришли коммунисты, но и у них не вышло подчинить себе горных стрелков Вьетнамца. Официальная пресса не писала о единственном вернувшемся в Ханой пропагандисте, желудок которого был набит страницами из «Капитала»; остальные переварить такое богатство не смогли и умерли по пути через джунгли. Поэтому я уверен: Государство существует до сих пор.
Невозможно подчинить себе пули с горящими жопами, летящие к великой цели.
Особенно если на их знамени – силуэт ночного мотылька.
Устойчивость, последовательность, труд, выносливость, терпение, организованность
Число 4 символизирует планету Уран.
Охота на Бармаглота
Мериться Тристан предложил, у меня бы на такое дурости не хватило, а он шебутной. Всех подбил, даже Микаэля, уж тот на что спокойный да скромный – но встал вместе с нами на силовой стене, где камеры не смотрят.
Солнце, наша Медуза, тускло-розовая перед закатом, уже пряталась между двух конусообразных гор на горизонте – Тристан называл их Сиськи, правая больше левой. Он говорил, что у женщин так часто бывает, я надеялся когда-нибудь удостовериться и очень любопытствовал, какие же женщины (во множественном числе) просвещали Тристана.
– При любой свободе нравов главное – прийтись по нраву, – так говорил Сергей Васильевич Фокин, второй помощник экспедиции, а теперь – советник временной колонии и наш наставник. Сам он, хоть еще и нестарый, крепкий и похожий на писателя Хемингуэя с портрета в библиотеке, не особенно пользовался «свободой нравов» – я видел, как он подолгу сидит у обелиска Непроснувшимся, прижимая руку к холодному пористому камню, а лицо у него при этом такое, что мне смотреть неудобно делалось. Будто душа нагая показывалась, беззащитная, мягкая, не умеющая сама согреться.
– Не зевайте, расстегивайте и доставайте, – поторопил Тристан, смеясь.
Мы все пятеро достали, показали друг другу, немного смущаясь, но глядя цепко – не каждый день доводится посмотреть, сравнить, подумать. Микаэль последним достал, у него самый длинный оказался, Тристан даже присвистнул, разглядывая.
– У меня зато толще, – засмеялся.
Ну тут и начались всякие шутки про это самое, с неандертальских времен всем человеческим самцам приятно думать, что у них там внизу большое, как у мамонта, крепче скалы и всегда готово к бою. Хотя про это-то чего шутить, оно, как и все остальное, у нас абсолютно одинаковое, разве что по малолетству у кого поменьше. У Эрика и Эйдена, например, но я, конечно, не заглядывал.
Но к восемнадцати годам, к мод’обраху, мы все уже одинаковые, волосок к волоску. С родинкой на большом пальце левой руки – удобно право-лево различать. С щелью между передними зубами, отчего улыбка выглядит особенно искренней и чуть детской. Кареглазые, темноволосые, чуть полноватые, пожалуй, такая уж генетическая конституция, когда к концу отрочества щенячий жирок набирается, а после двадцати сходит, оставляя крепкие жилы, хорошие мышцы. Только мало кому из нас доводится дожить до двадцати, так что…
– А Дилиона не позвали? – спросил Микаэль, как будто только что заметил, что кого-то не хватает. Мог бы уже и привыкнуть. Все помолчали, глаза отводя. Я первым свой гемосталь обратно в чехол вправил, ремешком перехватил у локтя, рукав застегнул.
– Он бы сюда на стену не поднялся, – сказал. – Да и не захотел бы. Тащить его что ли?
– У него больше нету гемки, ему сняли, – тихо сказал Эрик. Или Эйден? Илонка их одинаково одевает, нашивки бы что ли сделала с именами, чтобы различать можно было. Или с эмблемками – нех там, или снарк, или из земной фауны чего.
Я ей такое посоветовал как-то раз, она прищурилась, потом потянулась, потрепала меня по голове. Я все не мог решить – снисходительно потрепала, как ребенка? Как близнеца своих близнецов? Или как симпатичного юношу на голову себя выше, который уже бреется? Часто, каждую неделю! И тут я вдруг понял, что мальчишка сказал. Что у Дилиона теперь нет гемосталя.
– Как нету? С каких пор? Сняли? Что значит, для него не будет мод’обраха? – мы одновременно заговорили одинаковыми голосами. Мой дал предательского петуха на «как же так», я смутился, но никто вроде не заметил.
– Ну понятно, зачем ему теперь? – вздохнул Микаэль. – Если любой чих и пук – прямая дорога к микромутациям… Со сломанным-то позвоночником Ядро его изжарит на раз-два-три, это и без гемки ясно. Чего зря кровь отворять…
И мы все чуть вздрогнули от совпавшего с этими словами привычного укола в плечо – гемосталь взял каплю крови, как делал это каждые четыре часа всю нашу жизнь, машинка выпарила, нарастила микронный слой на генетический ключ, растущий вместе с нами. В конце Лета, прежде чем запереться в корабле и начать Зиму, мы проведем мод’обрах – активируем Ядро, управление которым замкнуто на мертвого капитана Томилина и попытаемся к нему подключиться.
Наверное, мне стоит говорить «они», а не «мы», потому что в каждую такую попытку Ядро сжигает не только весь оставшийся заряд батарей, но и одного из нас, клонов Томилина. Иногда двоих, если кто вторым сам вызовется и по возрасту подходит. Мой старший брат Броган четыре года назад пытался стать третьим, что было с его стороны безумной смелостью – лезть в Ядро после того, как оно только что изжарило мозги двум подряд таким, как ты. Но ему тогда мапа не дал – до сих пор помню, как он рычал, в него вцепившись, будто сквозь отстраненную маску прорвалось древнее, бешеное отчаяние волчицы, у которой щенка убивать собрались.
– Ну Женя, ну успокойся, – говорил мапе Фокин, держа за плечи. – Ну уколи себе что-нибудь, ты же сама врач-биолог. Солнышко мое хорошее, ну ты же знаешь, зачем мы это делаем… А ну успокойся, сказал! Есть же гемосталь – хоть какая-то отбраковка, чтоб совсем зря пацанов не губить… Броган, хочешь прямо сейчас, пока Ядро горячее, генетический ключ проверим, ну? «Как закалялась гемосталь»?
Броган тогда посмотрел на мапу, бледного, дрожащего, и головой покачал.
– Нет, – сказал, – спасибо, Сергей Васильевич. Я уж дождусь, когда моя очередь придет. Если гемка сейчас покраснеет, это ему… нам отравит оставшееся время вместе. Пусть уж будет… ну, надежда.
– На хрен такую надежду, – сказал мапа, резко дернув головой. – Надежду, в которой мы жжем своих детей, как спички. И они гаснут, гаснут…
– Женя. – начал опять Фокин твердо и с нажимом, но тут же лицо его дрогнуло, исказилось, горло перехватило. – Мы жжем спички. потому что нам нужно выжить. Если не добудем огня, то мы все, все замерзнем. Иди, Броган, домой. Мод’обрах закончен. Впереди Зима.
В тот последний год с Броганом мапа был очень молчаливым и мало улыбался. Зимой, в корабле, работы немного – проверки систем, уборки, то, что раньше называлось «драить палубу». Мапа дежурил по медблоку три дня в неделю, а вечерами дома мы играли в настольные игры, болтали. Мапа нам много рассказывал о Земле, о том, как в поясе Койпера были открыты пространственные тоннели – «уши Господа», через них можно было проходить в другие части Вселенной, не используя околосветовых скоростей, которых живая материя не выдерживает.
– Экспансия за пределы Солнечной Системы вдруг стала возможной. Я записался сразу, как только возрастом вышел, с шестнадцати лет можно было. Тогда я еще не очень себя понимал, но годы шли, смеркалось, как говорится… К двадцати трем годам понял окончательно, что я – не женщина, а мужчина в женском теле, так бывает. Но тут выбор встал – садиться на гормоны и делать операцию, или лететь в экспедицию. Выбирать, какая мечта для меня важнее. Думал – ну полечу, рожать же меня никто не заставит… На тот момент, так как активной колонизации не было, а в анабиоз просто так ложиться желающих как-то не находилось, исследований не было о его влиянии на фертильность. Не знали, что шестьдесят процентов женщин, засыпающих больше чем на год, становятся стерильны…
– То есть ты жалеешь, что тебе пришлось… ну, нас родить? – спросил тогда Броган, и его голос дал скрипучего петуха, а я рассмеялся, чтобы скрыть страх ожидания ответа. Мапино лицо дрогнуло, он схватил нас за плечи и больно сжал.
– Нет, – сказал он, приблизив лицо к моему, потом к лицу Брогана, смотрел нам в глаза, будто завязывая узлы между душами. – Нет, – говорил он снова и снова, – нет, нет, нет, – пока мы все трое не разревелись, как дураки. Мапа прижал нас к своим плечам, гладил по волосам и рассказывал про полет, как Земля становилась вдали синим шариком, как менялись вокруг звезды, и Солнце становилось все меньше, как он сам спал и просыпался. Цикличность холодного анабиоза подводит сознание к поверхности, повышает температуру, напоминает жизни, что та продолжается, потом опять уводит вглубь, в ледяную темноту, где медленно проплывают образы глубоководных снов, тени памяти, отброшенные на генетическую решетку сотнями тысяч поколений тех, кто смотрел на небо, добывал и ел земные плоды и давал предметам имена…
В конце следующего цикла гемосталь Брогана остался красным, не пожелтел в первичном анализаторе. Это означало, что количество микромутаций не превышало порог Терехова и Ядро могло принять Брогана, вернуть контроль над кораблем, позволить нам наконец улететь с Лепуса. Я очень любил брата. Он умер не сразу после мод’обраха, а прожил еще шестнадцать часов одиннадцать минут, хотя был ли мой брат все еще внутри этого страдающего, искореженного напряжением тела, я не знал.
Мапа принес домой пепел Брогана, спрессованный в серебристый кирпич размером с ладонь, сверху в него был вплавлен кристалл гемосталя, а по периметру было написано «et iterum fugere», «снова полечу» на латыни.
Мапа положил металлический блок на стол между нами, мы смотрели на него и молчали. Во мне будто проломили черную дыру размером с этот кирпич, края ее ломило, а изнутри сочился ледяной холод. Я смотрел на навсегда покрасневший, оплавленный по краям гемосталь и думал, что через два года придет и мой черед ложиться в гнездо управления Ядром, чувствовать, как на голове и вдоль спины закрепляют контакты, ждать пока на них подадут напряжение и думать о том, как здесь умирал в момент крушения корабля первый Томилин – капитан, с костей которого потом соскоблили достаточно генетического материала, чтобы родились мы, и горели тут снова и снова…
Мы молчали, все пятеро, на силовой стене, держащей купол поля. И уходили оттуда вместе, хотелось даже взяться за руки – плоть к плоти.
– Надо бы Дилиона навестить… – сказал Микаэль, мы все сейчас об этом думали. – Каково ему сейчас-то? Лежит, под себя срет, да? Дей, чего твоя мапа говорит- то – он вообще никогда ходить не сможет? Совсем? Чего он, болван, полез на ту скалу-то?
– Несчастный случай же. Конец сезона, скоро большая охота, он в разведку вызвался.
– А под скалой было гнездо снарка… Дилион арбалет взвел, за стрелой потянулся и не удержался. А вниз там почти четыре метра…
– Упал прямо на снарка, в которого стрелять собирался. Спину переломал и ему и себе. Килограмм сто туша, потому и едим мясное так рано в этом году.
– Ну хоть так, – через силу засмеялся Микаэль. – Хоть такая польза…
– Мы домой, – сказали Эрик и Эйден. – Мама борща наварила. Дей, она тебя велела на обед зазвать. Пойдешь?
Я должен был пойти к Дилиону, я знал, что должен – как друг, как брат, как товарищ. Чувствовал, что ему, моему другу, другому варианту моего «я» нужно, чтобы я пришел, пошутил с ним, рассказал о похождениях Тристана, о том, как охота еще не прошла, а везде уже готовят еду из добытого им снарка…
Но я хотел увидеть Илонку и пошел есть борщ, хотя и голоден-то не был.
Илонка – особенная. Она родилась, когда корабль проходил в Ухо Господа, ее первый вдох совпал с входом в серое ничто. Три месяца межпространственного туннеля, потом десять лет космического полета – единственный ребенок, маленькая неспящая фея среди полутора тысяч меняющих фазы сна и бодрствования колонистов и экипажа. Говорят, ее очень любил капитан Томилин – катал на плечах по гулким металлическим коридорам, учил читать, сочинял ей смешные детские стишки.
«Как у солнышка Медузы наедимся кукурузы, распакуем наши грузы и айда стирать рейтузы» – Илонка мне показывала листочки, исписанные моим же почерком, с картинками редкого безобразия, я тоже так рисую. Горы, домики, солнышко в небе, по цветочкам скачет лысая девочка с бантиком, предположительно сама Илонка.
Ее мать погибла при крушении, отец остался на Земле, она никогда его не знала. Илонка не ложилась в анабиоз и вызвалась рожать клонов Томилина, как только достигла «возраста зрелости». Родились сразу двое – близнецовое пополнение к нашему жертвенному отряду.
Глаза у Илонки серые, как небо Лепуса. Все космические объекты этой системы называются латинскими именами земных животных. Звезда – Медуза. Третья планета, к которой мы летели – Лебедь, или Олор, а пятая, на которой корабль разбился – Заяц, или Лепус. Фокин говорил «ляпус».
«Ляпус вышел-с, – он смеялся усталым невеселым смехом. – В лебедя целили, а сели на зайца. Летать собирались, а тут и не побегаешь особенно. Держи курс на систему Медузы… Короче, ребятки, „населена роботами“…»
Жалко, что этого рисованного фильма в нашей фильмотеке не было, я бы посмотрел.
– Единственное наше везение, в том, что мы «сели» (а подразумеваю я, конечно, «рухнули») на дневную сторону Зайца. И что он такой неповоротливый, мы уже двадцать два цикла прожили, а Ляпус наш еще и полоборота по своей оси не сделал, у него длиннющий период вращения. Благодаря этому мы заряжаем батареи, по нескольку месяцев держим поле и земную атмосферу, чтобы жить на поверхности, выращивать еду, и… – он обводил нас прищуренными глазами, – вас, ребятки. Чтобы попытаться отсюда соскочить…
– А что будет, если ночь наступит?
– Не если, а когда, Эйден. Что значит «если»? Планета вертится, круглая, круглая…
(Такой фильм у нас был, мы его часто смотрели и смеялись).
– Через восемнадцать наших циклов, двести тридцать земных месяцев, Ляпус повернется и нас накроет ночь. Глубокая, вечная ночь. Рассвета никто не увидит. Если до тех пор никто из вас, ребятки, не полюбится Ядру… То вместе с ночью придет песец.
Песец оказался красивым земным зверьком, небольшим и «хорошо социализующимся» – я тогда посмотрел в вике. В генотеке у нас была такая закладка, мне ужасно захотелось себе маленького песца. Я ныл и упрашивал мапу целых две недели, что было рекордом, так как обычно он сдавался дня за три-четыре.
– Его нужно будет неделями по часам кормить теплым молоком из пипетки, потом из бутылочки. По нескольку раз за ночь. Забудешь – он умрет. Ты готов к такой ответственности, Дей?
– Ну, если учесть, что через два года у меня будет мод’обрах, и если меня не сожжет Ядро, то на мне будут колония, корабль и межпланетный перелет, то с ответственностью за зверушку я, наверное, справлюсь?
У мапы стало такое лицо, будто я его ударил. Это было через полгода после смерти Брогана, мы перезимовали в корабле – без брата – и жили в летнем домике, под куполом силового поля, под серым высоким небом. Мапа отодвинул тарелку с рагу из неха и ушел, опрокинув стул и не остановившись поднять. Я доел, с каждой ложкой все меньше наслаждаясь своей моральной победой. Через час пошел искать мапу.
– Ну ты и болван, Дей, – сказала мне тогда Илонка. – Жестокий ребенок, а ведь не маленький уже, четырнадцать скоро…
Мапу мы так и не нашли, но ночью он вернулся, лег рядом, обнял меня. Я сразу согрелся и успокоился, как всегда в его присутствии. Утром я проснулся первым и увидел на мапиных щеках засохшие дорожки от слез.
Через пару месяцев мапа принес мне в корзинке щенка песца – голого, розового и жалкого.
– Может не выжить, – предупредил он. – Искусственные утробы ненадежны, в них мясо только можно синтезировать. На Лебеде-то есть млекопитающие, мы собирались их использовать для репродукции скота, земных животных… А тут, на Лепусе, млекопитающих нет.
– А как же нехи и снарки?
Мапа сказал, что нехи – яйцекладущие, а способ размножения снарков не имеет земных аналогов. Все особи были двуполыми, спариваясь то так то эдак, оплодотворяли три-четыре зиготы, но не рожали детенышей, а умирали, когда те были уже жизнеспособными внутри. Юные снарки изнутри поедали разлагающееся тело матери и вылезали на свет толстыми, откормленными, готовыми к приключениям. Потом, кажется, ели только растительную пищу. Впрочем, фауна Лепуса была скрытной и немногочисленной, и о снарках мы знали мало, кроме вкуса их мяса.
– А почему они называются снарки, мапа? – спрашивал я, когда был еще маленьким и любознательным.
– Потому что нехов первыми нашли и назвали, – непонятно ответил мапа. – Не называть же было второй встреченный вид «нехи-два», и так далее. И ты же понимаешь, что это прозвища, на самом деле мы дали животным и растениям приличные латинские названия, занесли в базы данных, скомпоновали отчеты на Землю… Еще лет двадцать и они их получат, вместе с информацией о том, что с нами случилось. Потом еще сорок – и мы узнаем их мнение о наших злоключениях…
– Дей, Дей, чего спишь? – Илонка потрепала меня по волосам, была у нее такая привычка. Песец Васька, которого я ей подарил, когда выкормил, сидел в углу, мрачно рассматривал кусок мяса из борща, на меня не смотрел, как неродной.
– Не сплю… думаю. Ну как о чем? Не о чем, что ли?
Она прикусила губу, потянулась за солью.
– Ешь давай, – сказала.
В поисках безопасного предмета для разговора я взял с полочки первое, что попалось под руку – это оказалась разбитая когда-то и склеенная статуэтка Девы Марии.
– Зачем ты ее хранишь? – спросил я, повертев безделушку в руках. Богородица смотрела печально, трещина змеилась поперек ее лица, как страшный шрам. – Почему новую не напечатаешь? В вещетеке же есть, я на той неделе искал заглушку для арбалета, видел почти такую же.
– Доели? Идите математику порешайте полчасика, я потом проверю, – сказала Илонка своим близнецам. Повернулась ко мне. – Потому что вещи помнят, Дей. Сам материал помнит тепло наших рук, то, что мы чувствуем. Она, вот эта Мария, помнит, как ее поднимала и прижимала к губам моя прапрабабушка в послевоенной Варшаве… и другие после нее.
– И как ты ее разбила, тоже будет помнить?
Илонка посмотрела на трещину на безмятежном лице, ниже, поперек плеча, где откололась рука.
– Да, теперь уже не забудет, – сказала она тихо. – Но она понимает и почему я ее об стенку швырнула. Как раз она и понимает, каково это, растить детей в жертву для спасения мира…
Я доедал борщ с усилием, будто лез на высокую скалу. Торопливо попрощался и ушел.
Наученный горьким прошлогодним опытом, я записался на охоту заранее – желающих всегда было много, побегать-размяться перед месяцами взаперти. Наш жизненный цикл стабилен – девять земных месяцев мы живем на поверхности, под силовым полем, растим урожай, иногда охотимся понемножку. Потом у нас случается большая Охота, заготовка мяса на Зиму. Лето кончается мод’обрахом.
Говорят, наши неразвитые языческие предки раз в год топили в реке самую красивую девушку, отдавая лучшее богам в уплату за будущие снисхождения, хорошую погоду и прочие радости. И вот на другом конце вселенной тысячи лет спустя высокоразвитые мы делаем примерно то же. В этом году роль жертвенной красавицы ожидает Тристана, в следующем – меня.
Попытка активация Ядра сжирает все, что осталось от нашего запаса энергии, мы запираемся в корабле. Батареи заряжаются, поле отключается, дикие снарки бродят среди наших заброшенных огородов и задумчиво нюхают остатки морковной ботвы. Получается цикл, почти как год на Земле. Тринадцать месяцев, в каждом по тридцать дней, двадцать четыре часа, шестьдесят минут, шестьдесят секунд, а секунда – стук спокойного сердца. В тридцати пяти световых годах от Земли мы, даже те, кто никогда ее не видел, по-прежнему отмеряем время биением своих земных сердец.
Наружу мы выходим, конечно, но только в скафандрах – на Лепусе шестьдесят процентов атмосферного кислорода, если дышать без фильтрации, через несколько минут начинается отравление, судороги, тошнота, путаница в голове. Несколько лет назад на охоте крупный нех приложил об острый камень нашего геолога, Палыча, скафандр порвался от уха до пупа. Хороший был мужик, крепкий, а подышал воздухом Лепуса минут двадцать, пока его искали, после интоксикации так в себя и не пришел. Ослеп, дергаться начал, слова забывать, а еще через пару месяцев и повесился у себя дома на стропе.
Из-за кислорода мы и охотимся примитивно, почти как наши предки в каменном веке – стрелы, арбалеты из пластика и резины, ничего металлического, ничего возгорающегося.
Пока я стоял в душе, думал об Илонке – что она с детства любила Томилина – сначала как отца, потом, наверное, в фантазиях, как мужчину, а родив Эрика и Эйдена, полюбила как мать – столько всяких подсознательных мотивов понамешано, сплошная каша из древнегреческих героев и трагедий. Тут мои мысли приняли такое направление, что воду пришлось похолоднее сделать, а потом и вовсе ледяную. Чтобы не думать об Илонке, я старался думать например о льющейся на меня воде. У колонии ее всегда было в достатке, хотя на Лепусе жидкой воды в природе и не встречалось, ни озер, ни рек. Местные животные не пили, а синтезировали воду прямо в теле, у них был специальный орган под легкими, вроде водяного пузыря. Для нас же вода была побочным продуктом очистки воздуха до нужных человеку двадцати одного процента, мы брали водород из почвы, получалось хоть залейся. Неплохо вообще-то получалось.
– Ма, – спросил я задумчиво, вытирая полотенцем мокрые волосы, – а почему мы не развиваем колонию здесь, на Лепусе? Почему мы хотим улететь – ведь мы уже здесь, и у нас есть машины для терраформинга? Если мы перестанем выживать и начнем просто жить здесь? Можно же изыскать альтернативные источники энергии, отсидеться в корабле, запустив реакцию в атмосфере, связать излишек кислорода в воду? Потекут реки, можно будет дышать без скафандра…
Мапа поднял на меня глаза от своих записей – он сидел и быстро настукивал что-то на панели стола. Я вдруг заметил, какой он уставший, хотя и красивый. И складка у губ, залегшая еще до смерти Брогана, никуда не исчезла, а только углубилась.
– Ну во-первых, есть и такая партия, – сказал он, поправив очки. – Странно, что Фокин вам до сих пор не рассказал, но есть такие настроения в нашей среде. Что лучше Заяц под ногами, раз уж мы поневоле тут, чем Лебедь, до которого еще полгода лететь на чиненом-перечиненном корабле, входить в атмосферу, приземляться, там очень много неизвестных. Сережа вас оберегает, наверное, не дает блуждать юным умам – сам он твердый сторонник того, что надо улетать, Лепус ему неприятен.
– А тебе?
– А меня смущает во-вторых. Оно в том, что если мы вмешаемся в баланс планеты, то убьем все местные виды, которые приспособлены к этой атмосфере – просто отнимем у них среду обитания. Это вымирание. И как биолог, я считаю это преступлением.
– А как человек?
– Как человек, – вздохнул мапа и потер свою коротко стриженую голову, словно хотел ухватить и потянуть за прядь давно срезанных светлых волос, – как человек… не знаю. Как женщина, я хочу, чтобы жили и были счастливы мои дети и внуки. Как мужчина я хочу, чтобы они были сильны, свободны и в безопасности… И когда я начинаю думать так, мне становится наплевать на вымирание снарков и иже с ними, потому что мы же уже здесь, сынок. И наша нужда велика… Но тут вступает в игру «в третьих». Оно в том, что для терраформирования нам в любом случае нужен доступ к Ядру. Без него мы не улетим и не останемся. Лепус переварит нас в темноте своей ночи…
Для охоты нас разбили на тройки и четверки – мы стояли толпой, возбужденно переговариваясь, а Фокин ходил со списками и если кто заранее не записался, то сам назначал, с кем. Я очень хотел охотиться с Илонкой, но записать так постеснялся. Надеялся на чудо.
Я пробирался сквозь толпу к Илонке поближе, но она уже стояла и с кем-то разговаривала – чуть выше меня, плечистый, темные волосы стильно выбриты полосками, я тоже так хотел уже давно, но мапа не разрешал «оболваниться». Я уже передумал и собрался назад повернуть, но тут Илонка меня заметила.
– Дей!
Незнакомец обернулся, и у меня внутри будто молния полыхнула от того, что я смотрел в собственное лицо, только старше лет на пять. Конечно, я его знал – это был Виллем, из второго поколения Томилиных, один из троих выживших нас. Его не стали подключать к Ядру, потому что гемосталь его остался желтым, что означало девяностопроцентную вероятность того, что Ядро его точно не примет. Если гемосталь краснел – а в большинстве случаев он краснел – то порог микромутаций, которые накапливаются по мере жизни и взросления любого организма, был ниже семидесяти процентов, и был смысл пробовать. Говорят, были и такие, кто считал, что нечего с гемосталями рассусоливать – если тебя с определенной целью родили и вырастили, то нечего тут шансы считать, а полезай в печку в любом случае. Говорят, мапа с такими говорящими дважды дрался страшно, еле оттаскивали, и именно так потерял один из нижних клыков – выбили, но сам он оппонентов еще сильнее разукрасил.
Виллем на меня взглянул, и тут же ему кровь в лицо бросилась, глаза отвел. На щеках у него были татуировки, что-то кельтское, и они от румянца сильно побагровели.
– Привет, Дей, – сказал он, так в глаза мне и не глядя. Я смотреть не хотел, а смотрел жадно, потому что мне-то вряд ли таким стать доведется. Сильным, красивым и выше Илонки. Виллем потупился, и я вдруг понял – ему передо мною стыдно, что он выжил. Его, получается, вывели из пещеры огненной, а остальных он там бросил. Поэтому он нас и избегал изо всех сил, старался не пересекаться. Я представил, что бы я сам чувствовал на мод’обрахе, если бы мой еще теплый, только что снятый с плеча гемосталь не изменил цвет…
– Виллем, – начал я, но тут нас перебил подоспевший вездесущий Фокин.
– Так, Илонка, ты с Машенькой и. вот парня с вами отправим, мы, мужики, не хуже, не такие уж бесполезные.
Я с надеждой шагнул вперед, но он уже хлопнул Виллема по плечу, подмигнул девушкам.
– Дей, а ты со мной пойдешь, – сказал он бодро. – Будешь за стариком присматривать, да?
Он нетерпеливо щелкнул пальцами, я вздохнул и подчинился. Все группы вышли за контур поля и разбрелись по куцым джунглям, покрывавшим каменное плато вблизи корабля.
– Ты, Дей, это… Поближе ко мне держись, – сказал Фокин, щурясь на Медузу, та стояла высоко в небе и свет ее казался синеватым, отражаясь от гладких деревьев. – Для пущей безопасности, понимаешь?
Я понимал. Конечно, я не сомневался, что Сергей Васильевич искренне переживает за каждого члена колонии, включая своих политических оппонентов. Но колония уже и так потеряла в этом году в лице Дилиона один из своих возможных билетиков с этой неприятной планеты на другую, хорошую, с молочными реками, кисельными берегами и приветливыми большеглазыми млекопитающими.
Мы с Сергеем Васильевичем шли больше получаса, прежде чем нам попался первый снарк. Мы молча, стараясь двигаться совершенно бесшумно, взвели арбалеты, но снарк вел себя странно – убегать и не думал, крутился на месте, кряхтел, а потом вдруг задрал огромную голову к небу и закричал так страшно, что я чуть арбалет не выронил. Фокин мне жестом показал, что подойти поближе надо, разобраться. Снарк лежал на боку, его крупная туша казалась странно раздутой, брюхо ходуном ходило.
– Ох, – сказал Фокин, морщась под маской скафандра. – Кажется, сейчас мы получим неповторимый опыт животного мира Лепуса… Мне рассказывали, но сам я никогда.
Кожа мертвого снарка разошлась с хлопком и наружу в потеках отвратительно пахнущей жидкости полезли маленькие снарки – розовые, ушастые, шестилапые, похожие на длинноухих бегемотов.
Меня чуть не вырвало, что в скафандре было бы катастрофой, я справился, но тут Фокин с возгласом отвращения отпрыгнул от новорожденного снарка, запнулся о камень, упал, перекувыркнулся через голову и замер.
– Сергей Василич… – я его звал, а он все лежал, не двигаясь, только веки дрожали, будто перед ним мелькали образы и люди, и он все на них насмотреться не мог. А в себя пришел – и так выругался, что мой особый словарный запас сразу процентов на двадцать обогатился. В общих чертах он высказался по поводу того, что у него нога, кажется, сломана, охота не задалась, и не буду ли я любезен оттащить его обратно к кораблю? Я стал любезен, хотя не смог отказать себе в сарказме по поводу того, как мне теперь не грозит страшная участь чего-нибудь себе повредить и выпасть из числа счастливцев, которых сожжет Ядро. Сказал – и сразу испугался, что палку перегнул. А Фокин молчал долго, а потом кричать на меня начал.
– Мне, думаешь легко с вами, обормотами? Учить вас, любить вас, смотреть, как вы умираете с пеной у рта? Хоронить вас? Снова и снова хоронить своего лучшего друга, Вовку Томилина, с которым мы тридцать лет душа в душу… По которому я тоскую почти как по Машеньке моей?
– Если мы – такая ценность, – я гнул свое, – чего же вы нас не выращиваете в обитых изоляцией комнатах, подавая перетертую еду, чтобы не подавиться?
– Ты что, еще не понял, мальчишка? Когда Ядро примет тебя… или не тебя, а твоего брата, этого, следующего, маленького еще, или даже еще не родившегося – когда-нибудь примет, иначе в жизни и судьбе нет вообще никакого смысла, я в это поверить не могу… Когда оно тебя примет – ты станешь нашим богом. У тебя будет доступ ко всем ресурсам корабля, экспедиции, планеты. И власть – лететь или бежать, переместить корабль на дневную сторону, запустить терраформинг, или свалить с этого чертого Ляпуса к чертовой матери? Понимаешь? Один из вас станет богом – а никому не нужен злой маленький бог, воспитанный в ватном облаке, не знающий человеческих чувств. Бог, не умеющий любить. Поэтому вы – наши дети. Мы не строгаем вас на верстаке, не запрещаем вам ничего, чего не запрещают детям родители. Мы воспитываем вас в любви. И ответственности. Воспитываем вас людьми, чтобы вы ими и остались – при любом раскладе. Иначе я бы не поступил с Вовкой моим… Иначе я бы на все это не согласился…
После этого я его долго молча тащил. Каждый раз вопрос в голову приходил, и тут же на него ответ вспоминался, и казалось, будто в голове у меня сидит маленький Фокин и со мною все время разговаривает и все мне объясняет. Например – как же вообще так получилось-то, что весь корабль и ресурсы экспедиции на полторы тыщи человек оказались замкнуты на одного-единственного капитана? «А как вообще всякие техногенные несчастья случаются? – говорил маленький Фокин-из-головы, как объяснял нам лет пять назад в классе, – по совокупности маловероятных событий, когда кубики раз за разом на ребро становятся – двигатели, гравитация, планеты, а потом какой-то самоуверенный дурак блокирует ИИ, переводит весь контроль на себя, будто бы он в игру играет, будто бы он бессмертный. Ну и собственно только поэтому упомянутые полторы тыщи человек не сгорают в атмосфере в рассыпающемся на куски корабле, а худо-бедно садятся уж куда вышло. И живут, живут себе дальше.»
– Сергей Васильевич, – сказал я наконец, – а мне вот никогда в голову не приходило спросить, а любопытно… Почему у всех русские имена, ну украинские еще, польские, узбекские, а у нас такие странные?
– Это кельтские имена, Дей. Чтобы вас… ну, обозначить, дать вам что-то общее. У Вовки был позывной «викинг», он вообще увлекался культурой, мифологией. На мечах биться умел. Ну так, на уровне ролевиков. Татуировок кельтских себе понабил везде, разве что не на жопе… а может и там, я не заглядывал…
Нога у Фокина сильно болела, он сквозь зубы говорил. Я присел отдохнуть. Жарко было в скафандре – мы с них все лишнее поснимали, чтобы налегке, термоконтроля никакого. Обычно в космосе или на планетах без атмосферы главный страх – что кислород кончится, задохнешься. Здесь же такого нет – знай себе лишнее отфильтровывай. Вот ведь кислород – без него никак, а слишком много – и еще более неприятная смерть…
Я огляделся и вдруг понял, куда забрел – мы были точнехонько у скалы, где полтора месяца назад разбился Дилион – он мне ее тогда описал как «три каменных пальца смотрят вверх». Три каменных отростка и вправду были похожи на тонкую трехпалую руку.
– Ну, отдохнул? – спросил Фокин нетерпеливо.
– Подождите-ка, Сергей Василич, – сказал я медленно. – Это здесь Дилион… Он мне говорил, что тут, под скалой, он почувствовал, что есть. ну, «что-то».
– У всех у нас есть «что-то», – устало огрызнулся Фокин. – Мне бы сейчас свое «что-то» твоей маме показать, Евгении Ивановне, а?
– Мапе, – машинально поправил я, чувствуя внутри странную отстраненность, будто между мною и Фокиным, да и всем миром, натягивалась тонкая прозрачная пленка, холодная на ощупь. Я лег на живот и подполз к краю скалы, ожидая увидеть там – ну не знаю – черную дыру в пространстве, например. Но подо мною просто уходил вниз желто-серый утес, а под ним росли неприятного вида колючки. Ничего интересного не было, но я продолжал смотреть и ждать, не обращая внимания на недовольное «бубубу» Сергея Васильевича издалека. Скала под нами дрогнула раз, другой, но не угрожающе, как при землетрясении, а ровно, мягко, будто забилось огромное сердце.
Я сел и отполз от края. И из-под скалы медленно поднялось необыкновенное существо – он был огромный, фиолетовый, с гибким длинным телом, с крыльями цвета неба. Восемь пар желтых глаз смотрели на нас.
– Вы его видите, Сергей Васильевич? – спросил я медленно.
– Вижу, – сказал Фокин сдавленным голосом. – Ох, какой… А мы за столько лет ни разу… А мама твоя говорила, что надо на исследовательские экспедиции ресурс. Вот это новый вид! Как мы его.
– Бармаглот, – сказал я. – Если есть снарки, должен быть и Бармаглот…
– Вот зубищи… Осторожнее!
Фокин закричал, когда Бармаглот, перевернувшись в воздухе фиолетовым вихрем, вдруг бросился ко мне и острым когтем на краю крыла распорол мне скафандр вместе с кожей – от бедра до горла. Чистый, нефильтрованный воздух Лепуса пах озоном, корицей, и моей кровью.
– Не дыши, Дей! – в панике крикнул Фокин. Я засмеялся от нелепости предложения. Как же не дышать? Бармаглот больше не нападал – парил у края скалы прямо перед нами, внимательно смотрел на меня всеми своими глазами. Я дышал жадно, не мог удержаться, в голове у меня поплыло, глаза его казались желтыми звездами – я мысленно стал проводить линии, соединяя точки. Получалась фигура, похожая на песочные часы. Бармаглот моргнул тремя глазами из восьми, потом всеми, потом одним – и каким-то образом я его понял.
– Не надо, – сказал я и пинком вышиб у Фокина из рук взведенный на существо арбалет.
Бармаглот позвал меня – и я шагнул, протянув вперед дрожащую руку. Мне показалось – я падаю со скалы, но на самом деле я просто выпал из своего тела – и попал в него, в Бармаглота, внутри он был фиолетовым и прохладным, и спокойным, и я его понимал, как себя самого. Он хотел мне что-то показать, что-то важное. Не для него, для меня. Мы быстро полетели обратно, к кораблю, и я увидел его сверху – огромное, частично вросшее в землю металлическое яйцо. Сквозь грунт, слежавшийся от исполинского веса, мы нырнули в пустоту под ним, в гигантскую пещеру с каменным потолком, идущим трещинами от веса корабля. В абсолютной темноте глазами Бармаглота я видел километры пустоты между потолком и дном пещеры, видел, как трещины углубляются и расширяются, не быстро, но неостановимо. Что случится, когда все мы рухнем во внутренности Лепуса – без защиты воздушных подушек и силовых щитов, в облаке каменного крошева и пыли? Сколько из нас переживут удар? Смогут вылезти обратно на поверхность? Продержатся в живых без синтезаторов воды, сумеют починить оборванные соединения батарей? Я в ужасе метался по огромной пещере. Было очень холодно. Потом вдруг стало жарко и светло, потом горячо и тяжело, потом никак, темно, все.
– Дей, – звал меня мапа. – Дей…
Илонка клала на лоб прохладную руку.
– Давай, просыпайся уже, – сказала она. – Спящий принц…
Потом она наклонилась – от нее пахло хлебом и цветами – потрепала меня по волосам и сухо, быстро поцеловала в губы. Ушла.
Как полагается по сказочным законом, после этого я почти сразу проснулся. Было очень темно, я открыл глаза, но ничего не увидел.
– Ты очнулся! – мапа бросился ко мне, я узнал его запах, его руки.
– Где мы? – спросил я. – Что случилось?
– Фокин накрыл тебя своим телом и выстрелил в воздух из лучевого… Возгорание, взрыв, трава вокруг вспыхнула, вас быстро нашли, ты выжил, сынок, выжил, теперь все будет хорошо…
– Что с Сергеем Васильевичем?
– Обгорел, едва живой, – сказал мапа и заплакал. – Кожу наращивать слишком больно, я его положила пока в холодный анабиоз… Он не возражал… Что же мы теперь делать будем, сынок?
– Ну, может свет включим? – предложил я. – Чего мы сидим-то в полной темноте?
Мапа всхлипнул, и тогда я вдруг понял. Я ослеп.
У всех было много работы, для меня никто уже ничего сделать не мог. Мапа старался сдерживаться, но все время плакал. Я попросил, чтобы меня отнесли выздоравливать к Дилиону – он был уже в корабле, его семья зимовала неподалеку от Ядра.
– Отдыхайте, мальчики, – сказала мама Дилиона, Гузаль – высокая, черноглазая, очень красивая, как я помнил. Она поправила мое одеяло. – Мы пойдем мясо разделывать, закатывать на зиму. Пять снарков добыли, маловато, завтра может еще одну охоту отправим, недалеко…
Она ушла, дверь закрылась. Шаги удалились по коридору, потом вернулись и дверь щелкнула замком.
– Она нас закрыла снаружи… – засмеялся Дилион. – Чтобы мы с тобой, Дей… не убежали…
Он рассмеялся истерически, до всхлипа. Я сел на кровати, поднялся, по стеночке дошел до двери. И вправду было заперто.
– Если снаружи толкнуть, дверь откроется, – сказал Дилион. – А изнутри – нет. Куда ты собрался, Дей? Тебе есть, куда идти? Ты насовсем ослеп?
– Не знаю, – сказал я. И рассказал ему, что показал мне Бармаглот.
– Ты уверен? – спросил Дилион. – При кислородном отравлении, говорят, очень яркие глюки, делириум, темные ямы сознания.
– Тут все наоборот, – сказал я. – Он, ну этот… Бармаглот, он разумный. И не хочет, чтобы мы все умерли. почему-то, – добавил я, подумав, что на его месте может и предпочел бы, чтобы опасные инопланетяне под воздействием природных сил аккуратно сгинули в недрах планеты. – Но он хотел меня предупредить, поэтому порвал скафандр, понимаешь? Чтобы я отравился и мое сознание изменилось – чтобы он мог мне показать…
– Что показать? Кому тут чего показать? – дверь открылась, вошли двое, еще двое нас. Микаэль и Тристан. – Мы сбежали со всеобщей увлекательной забавы «разделка пяти центнеров мяса лазерными резаками», чтобы проведать наших страдающих братьев, то есть вас. Вы страдаете?
Тристан говорил бодро, легко, но под веселостью дрожала тревога. Как только закончится заготовка мяса, настанет пора мод’обраха.
– Сядьте-ка, – сказал я. – Я расскажу вам про Бармаглота.
– Я и сам знаю, – сказал Тристан. Или Микаэль? – «О, бойся Бармаглота, сын! Он так свирлеп и дик, а в глуше рымит исполин – Злопастный… ммм?»
– Брандашмыг, – сказал я. И рассказал им про ждущую нас всех завтра, послезавтра или в любой день этой Зимы смерть. – Остаемся ли мы на Лепусе или летим на Олор – корабль нужно поднять. Сейчас. Сегодня. Вот и все.
– Тебе не поверят, Дей, – сказал Дилион. Его голос был усталым, чуть надтреснутым, так я его отличал. – Если Сергей Васильевич тоже видел этого… Бармаглота, он бы мог тебя поддержать. Подтвердить, что был контакт с ранее неизвестным видом, описать ситуацию. Наверное, можно было бы включить геологический зонд… вместо мод’обраха в этом году.
В тишине я услышал, как прочистил горло Тристан.
– Но Фокин в коме, – продолжил Дилион. – Папа говорил – уже началась мышиная возня за его место в Совете. Игра престольчиков. Никто тебе, Дей, не поверит.
– А вы? – спросил я. – Вы верите?
– Верим, – ответили хором три одинаковых голоса и два детских. Эрик и Эйден?
– Вы откуда взялись?
– Пришли вас проведать. Мама вам хлеба свежего напекла…
– Но взял он меч, и взял он щит, – пробормотал Тристан задумчиво, – высоких полон дум… В глущобу путь его лежит, под дерево тумтум. Все на разделке. Если мы заведем Ядро, закроемся и проведем себе свой маленький частный м… – его голос сорвался, – мод’обрах, у нас будет четыре попытки.
– Шесть, – сказали мальчишки.
– Э-э-э, – протянул Микаэль, но я на ощупь нашел детские плечи, присел рядом, чтобы мои слепые глаза были на уровне их лиц.
– Если у нас не получится, – сказал я, – нужно чтобы кто-то остался. И предупредил… всех.
– Нам не поверят, – упрямо сказали мальчишки. – Вы сами сказали, что никто не поверит.
– Тогда поверят, потому что за вашими словами будут стоять наши смерти, – сказал Микаэль и стало очень тихо, будто бы все перестали дышать. Смерть придает словам куда больший вес. Только вот что – посидите тут, а? Не выходите. А то по вашим виноватым рожам кто-нибудь непременно догадается, что что-то не так.
Тристан поднял Дилиона, Микаэль обнял меня за плечи.
– Пойдемте, – сказал он. Мы закрыли дверь и двинулись к Ядру.
– Нужно сначала активировать блок питания, – сказал Микаэль через несколько шагов. – Замкнуть контур на Ядро. Снять защиту с терминала. На двоих нам с Тристаном – минут пятнадцать. Подождете?
– Нет, – сказал я. – Мы дойдем до Ядра. Я понесу Дилиона, а он будет мне говорить, куда идти.
Дилион оказался тяжеленным.
– Ну ты и отожрался за полтора месяца, – хмыкнул я, поднимая его.
– Это ты телом и духом ослаб, – отрезал Дилион. – Шагай давай. Раз-два, вперед… Стой… Руку подними, будет стена, по ней иди… Раз-два – чего ты смеешься?
– Раз-два, раз-два, горит трава, – пробормотал я сквозь истерический смех. – Взы-взы – стрижает меч…
– Не взы давай, а иди по стеночке…
Мы вошли в Ядро, я сгрузил Дилиона на пол, обошел маленькую комнату, активируя панели по его указаниям. В какой-то момент мне стало казаться, что я вижу слабый свет, с которым они включались. Я боялся поверить и, закончив, сел в углу рядом с Дилионом.
– Боишься? – спросил меня он тихо.
Я помотал головой. Почему-то страха не было.
– Все готово, – сказали Микаэль и Тристан хором. Они тяжело дышали и от них пахло пылью и электричеством. – Ну что? Мы правда это делаем? Пути назад нет – Ядро гудит, батареи разряжаются, если мы сейчас отсюда просто выйдем, нас так взгреют, что смерть в Ядре покажется приятным отдыхом…
– Да, – сказал я. – Я – Дей Томилин. Я принимаю свою ответственность. Я рискую по собственной воле.
– Я – Микаэль Томилин. Я понимаю, что случится, если мы ничего не сделаем. И, простите за пафос, но я хочу вернуть людям надежду и цель.
– Я – Тристан Томилин. Я – король пафоса. Я хочу подключиться к Ядру и спасти всех, кого люблю. А их много!
– Я – Дилион Томилин. Я пойду первым.
Мои глаза вдруг сильно заболели, полились слезы. Я все-таки видел свет, слабо, но видел. В свете шевелились тени – две подняли третью, защелкали подключения, Дилион вдруг захихикал.
– Щекотно, – сказал он.
Я чувствовал что-то совсем иное, чем на мод’обрахе – мы были здесь по своей воле, не по чувству долга, не повинуясь условностям. Мы выбрали эту попытку. Мы пришли сами. Никого больше не было – только я – мы – варианты одной личности – и Ядро.
– Подключайте, – сказал Дилион. – Я готов.
Ядро загудело. Секунды шли – Дилион не кричал. Чем сильнее я плакал, тем лучше видел. Моя футболка была уже мокрой на груди – и мне показалось, что я вижу бледное, сосредоточенное лицо Дилиона – его глаза закрыты под белым колпаком шлема, он улыбается. Броган выглядел точно так же, умирая – но он не улыбался…
– Он что, улыбается? – спросил я, не веря, вытирая горящие плаза подолом футболки.
– Черт меня дери – да, он улыбается! Дилион! Ну как оно там? Мозги кипят? Нет? Чем докажешь? Сделай что-нибудь, что ли?
Гнездо Ядра, в котором лежал Дилион, перевернулось, поднявшись вертикально. Со глухим скрежетом где-то открылись и закрылись заслонки шлюзов. Корабль дрогнул. Закричали люди – то, что слышалось нам тихим шепотом издалека, было громким криком десятков голосов.
Дилион открыл глаза.
– Все работает, – сказал он. – Ядро – мое. Наше. Я могу прямо сейчас взлететь. Ходить не могу – а летать пожалуйста. Куда полетим?
– Не знаю, – сказал Микаэль. – Надо людей спросить. У нас же демократия, да?
– Ну-у-у, – протянул Тристан и мы засмеялись.
Я не знал, полностью и насовсем ли ко мне вернулось зрение, но точно знал, что сделаю, выйдя отсюда. Я дойду до медблока и попрошу мапу осмотреть мои глаза. А сам буду смотреть на его лицо – родное, любимое, знакомое до малейшей черточки.
А потом выйду из корабля и, щурясь от света Медузы в небе, добреду до дома Илонки. Постучу в дверь, она откроет. Руки у нее будут в муке, волосы растрепаны, она всегда такая, когда хлеб печет.
– Илонка, – скажу я ей, – я пришел к тебе, за тобой. Я – не тот, прошлый, твоя детская влюбленность, голос в темноте среди космоса. Я не равен ему, хотя мое тело и создано по лекалам его тела. Я не равен твоим сыновьям. Мы не равны совокупности своих генов. Или клеток. Или элементов, которые нас составляют. Пусть даже они все когда-то были единой точкой, потом разлетались в Большом Взрыве, потом горели среди звезд, потом стали нами, а потом перестанут нами быть. Мы – это мы, Илонка. Я – это я. Иди сюда.
Я ее поцелую, и будь что будет.
Трижды рожденный
– Говорил же – п-плохая идея. Цветочки, п-понимаешь.
У Заики лицо бледное, губы синей полоской сжаты. Кожа с ободранной ноги свисает клочьями, набухает темной кровью.
– Молчи, – говорю, – сейчас больно будет.
– А то было п-приятно, когда меня колючка грызла. Ты-то куда глядел? А еще нап-парник.
– У меня на затылке глаз нет. Под ноги надо было смотреть, а не шарики ртом ловить. «Какая к-красота!». Лошара ты. Лучше бы я один пошел.
Заика пыхтит обиженно. Зря я так. Не дошел бы один, конечно. И предложил именно ему, Заике, потому что мы с ним с малолетки кореша. Он сразу согласился. Не стал испуганно икать, как Толстяк. Или насмехаться, как Красавчик:
– Ты болота надышался, Умник, что жизнь свою на цветок для девки меняешь?
Снимаю мешочек с пояса, развязываю шнурок. Пальцы дрожат, ногти ломаются. Чертов узел, язви его червяк. Если не успею – яд впитается в кровь, и Заике конец. Станет из бледного зеленым и распухшим.
– Потерпи, – говорю.
– Что там у т-тебя? – хрипит приятель, – отрава, небось. Чтоб я сразу – к Прежним, д-да? И не мучился.
Заика не со зла – от страха так говорит. Прекрасно знает, что я – ученик. Может, даже будущий Преемник. И зелье мне сам Гарнир дал.
Сыплю темный порошок. Он шипит и пузырится; Заика дергается и воет так, что стайка любопытных шариков шарахается в сторону.
– Тихо, братище, тихо, – прошу я, удерживая парня одной рукой и закрывая ему рот второй. На крик наверняка прибежит какая-нибудь дрянь, а у меня всего две стрелы. Копье осталось там, где Заика напоролся на колючку.
Друг, наконец, утихает. Его амулет, черный кубик, играет таинственными искорками. На розовеющем лбу выступают мутные капли – значит, поживет еще. Позаикается.
Холодно. Потому что Верхнее Светило уже несколько дней не показывается, а Нижнее – хилое, его тепла не хватает. И небо утратило бирюзовый оттенок, покраснело. Старшие говорят: так всегда бывает, когда кончается Сезон. Некоторые из них помнят по пять-шесть Межсезоний, а Гарнир – целых восемь. Значит, и у меня шансы есть дотянуть до того момента, когда Верхнее вернется в зенит.
Ведь одно Межсезонье я уже пережил. Правда, был в то время еще мальком, не помню ничего. Тогда у меня была семья, мама и папа. А сейчас – только Заика и Ветка. Ну, еще Гарнир.
Костер разжигать нельзя. Болотных червей отпугнет, а вот стреза наверняка приманит.
Стрез!
Черно-золотое чудовище, пронзающее фасетами мрак ночи. Разрывающее педипальпами плоть.
Его хитиновую броню не берут ни железо, ни огонь. От этой твари спасения нет – только бежать. Нельзя ни копье поднять, ни стрелой ударить. Так говорят старшие. Сопротивляться стрезу – табу.
А куда бежать, если друг – бездвижный? И сколько еще часов проваляется в беспамятстве – неизвестно.
Я укрыл Заику брезентовым плащом. Сам сел на камень, обхватив руками колени.
Холодно, черви поганые. И чего я поперся в эту даль? Обошлась бы Ветка без подарка. Хотя…
Гибкая моя, тоненькая. И глазищи – как болотные огни: завораживают, зовут куда-то.
Осторожно разворачиваю сверток. Вот он, цветок. Нежно-медовая шкурка светится алыми прожилками. А аромат!
Ветке понравится. Улыбнется, тронет тонкими пальцами мою щеку. Может, даже поцелует.
От одной мысли сердце начинает грохотать. Пугаюсь: вдруг безглазые услышат? Или, упаси Прежние, сам стрез?
Выдергиваю нож из чехла. Древняя сталь, доставшаяся от Прежних, сточенная временем до самого обуха. Всматриваюсь во мрак: там булькает зловонными пузырями трясина, шелестят лапками ночные сколопендры. Да далекие болотные огни гуляют, светят зеленым – будто Ветка ищет меня, зовет.
Наконец, выскакивают хохочущим табунком луны – вся дюжина. Не день, конечно, но светлее. Полегче.
Заика мечется, бредит:
– Господин Фарш, не велите наказывать. Мы т-только до цветочного дерева и обратно, уж больно друг хотел Ветке любезность оказать. А на колючку я сам наступил, виноват. Меня судите, д-друга не надо…
– Тсс, тихо.
Даю напиться из фляги. Воды совсем мало, едва на донышке плещется. А из болота пить – последнее дело.
Заика глотает. Поднимает голову, смотрит на меня, не узнавая.
– Г-господин Фарш! Ради П-Прежних! Меня – хоть стрезу на пищу, только не Умника. Вот и господин Гарнир вам скажет.
– Тихо, тихо.
Укладываю его, вновь накрываю брезентом.
Все-таки правильно я Заику выбрал в напарники. Настоящий друг.
Не повезло. Совсем немного не хватило.
Утром Заика встал, как новенький. Хромал, конечно; так я ему крепкий костыль из болотного деревца вырезал. Пошли потихоньку. Брели да болтали о всякой ерунде, чтобы ужас отогнать. И старались вверх не смотреть: уж больно жутко небо красным видеть, а не зеленым.
– Вот п-переживем гадостное время, – мечтал Заика, – я наизнанку вывернусь, но б-бродягой стану, Черновласку в жены возьму.
Смех меня разобрал.
– Она же тебя на две головы выше! Сварливая да капризная. Бить тебя будет, братище! Или в порыве любви задавит нечаянно. Титьки-то у нее – вдвоем не поднять!
– Ничего, п-потерплю, – улыбается, – а коль д-достанет – уйду на болота, за добычей.
– И я с тобой, – киваю, – с таким напарником до самого хребта не страшно!
– Не, – не соглашается Заика, – т-тебе одна дорога – в Преемники. Будешь зеньки таращить, умные речи толкать и поучать нас, голытьбу безмозглую. А время п-придет – шлем светлый наденешь, когда Учитель твой тапки скинет.
И благостно вокруг, только хлюпает болотина под ногами, свирли курлыкают, да шарики парочками из-под кустов посверкивают, словно глазастый зверек таращится.
Только не подумал я, что кровь-то Заикина из-под сбившейся повязки сочится-капает.
На запах они и приползли. Десятка два. Безглазыми рылами вынюхали, высосали болотную воду с каплями человечьей крови – и в след вцепились.
А я уже радовался: вот она, золотая вершина Запретной Горы, сияет! Даже если ковылять на одной ноге – за час до своей пещеры дойдем.
Я еще ночью свой нож к дрыну примотал. Не то доброе копье, конечно, что я у цветочного дерева выронил, но хоть что-то.
Черви, как всегда, взяли в полукольцо. Пасти зловонные разинули, шипят, едкой слюной брызжут – завтрак предвкушают. Шарики тут как тут, стайкой. Вспомнил я, как Учитель, господин Гарнир, говорил: шарики эмоции чувствуют, эмоциями питаются. Вот и появляются, когда что-то веселое или ужасное готовится, им все равно.
Дыхание смог успокоить, лук в руке почти не дрожит. Два раза хлопнула тетива – на два червя меньше. А толку?
Заика завопил, костылем шарахнул ближнего, перебил спину гадине. Умирающий червь завизжал, закрутился – остальные замерли испуганно. Пока своим крохотным мозгом соображали – я еще троих проткнул.
Да все равно далеко мы не ушли.
Извивающиеся твари вдруг исчезли, будто в черной болотной жиже растворились. И шарики, сияя радужными боками, прыснули в кусты.
Только я обрадовался, что проскочили – и услышал.
Ни с чем его не спутаешь. Низкое гудение. Грозное, как приближающийся ураган.
Стрез!
Руки сразу обмякли. Выронил я свое никчемное копье. Опустился на колени.
Заика рядом ничком скорчился, черный кубик амулета гладя. Бормочет:
– П-пришел мой час, последним вздохом взываю к вам, П-Прежние: примите меня в чертоге Друзей своих, какого есть – грешного и светлого, г-глупого и слабого…
А я даже молитвы все забыл. И про оберег свой, желтый кругляш, не вспомнил.
В голове пусто. Только краем – глаза Ветки. Да еще женский крик, далекий-далекий: «Кровинка моя, сыночек! Живи!».
Вот она, полосатая погибель моя. Появился из-за низких перекрученных деревьев, рухнул на бесчисленные членистые ноги. Сложил перепончатые крылья.
И побрел к нам, раскачиваясь, острые сочленения конечностей в небо втыкая. Медленно и неотвратимо, как сама смерть. Жвала с руку длиной, острые, как сабли, изготовил. Рвать живое мясо, разбрызгивая кровь горячую мою…
Остановился шагах в пяти. Стоит. Мертво блестит фасетами.
Не помня себя, завопил я:
– Не тяни, сволочь! Вот он я! Жри уже.
А стрез, будто от крика моего, покачнулся.
Завалился на бок.
И затих.
Упал я в болотную грязь, лицом в ладони. Заплакал, конечно. От ужаса пережитого. От неверия, что – жив.
А сзади уже набегали наши, размахивая копьями. Красавчик меня тряс, орал что-то – только не понимал я ничего…
Любого я ждал: злой ругани, обидной затрещины, сурового наказания. Стоял перед Учителем, повинную голову склонив.
А он только:
– Дурак ты, Умник. Куда вы поперлись? И когда! Сколько вам, соплякам, объяснять: Сезон кончился, никогда наша жизнь не будет прежней. Все иным становится в Межсезонье, незнакомым. Я уж сколько их пережил – и все равно, удивляюсь всякий раз.
Стою, слушаю, соплю в две дырки. А Учитель глаза прикрыл, как всякий раз, когда былое вспоминает. Будто не говорит – древнюю былину поет:
– Сколько их, дней раскаленных и ночей муторных, уплыло рекой вечности? Сколько раз Верхнее Светило покидало нас, и растерянный мир замирал от ужаса? Шесть Межсезоний назад, когда был я еще крепок, но еще глуп, с холодами пришла серая плесень. Три рода, три пещеры погибли, до сих пор их крики помню… Два цикла тому породило болото жуть наших ночей – червей поганых, безглазых, всевидящих. Каждый раз трудами и кровью растили мы семя свое – и вновь гибли: от бед роковых, от хищников, тьмой рожденных, от болезней – то синей холеры, то болотной лихорадки… Да и болота когда-то не было. Степи были – светлые, бескрайние, травами ароматными колыхавшие.
Заслушался я. Будто увидел эту картину: изумрудное травяное море, и звери невиданные – легконогие, грациозные, с маленькими рожками на точеных головках…
Провел господин Гарнир по лицу распухшими в суставах пальцами, словно паутину воспоминаний стряхнул. Вздохнул:
– Прежние говорили: не будет конца нашим страданиям, потому что не наш этот мир, чужаки мы в нем. Но осыпется весь песок в сосуде, и придет Трижды Рожденный, Знающий Путь. Он откроет золотые врата, и введет народ наш в благословенные чертоги, и примут нас Друзья в доме своем, и унесут нас далеко-далеко отсюда. Туда, откуда мы вышли и куда вернемся…
Журчит голос, течет.
– А в прошлый Сезон ты в нашем роду появился. Землю трясло, скалы рушились. Вашу пещеру завалило, щель осталась – в две ладони. Хрустели кости, лопались легкие, кричали люди. Маялись, умирая страшно, в темноте раздавленные, в крови своей и чужой. А я стоял у щели той – и не мог ничего поделать. Только волосы мои седели от ужаса сопереживания.
Но увидел вдруг – шар красный, и волосенки прилипшие. Это мать твоя дыру разглядела и сунула тебя в нее за секунду до того, как пещерный свод осел, последний луч света им отрезая. А я – принял тебя. Словно из материнского лона. Вновь рожденного.
Сказал это Учитель мой и замолчал.
А я зажал мокрое лицо ладонями и слышал вновь вопли умирающих, и чувствовал страх мамы, и запоминал ее последний крик:
– Кровинка моя! Сыночек! Живи!
Учитель обнял меня и прошептал:
– Понимаешь теперь, почему я тебя с младенчества лелею, как ни один отец со своим дитя не нянчится? Дважды рожденные – это я, все бродяги, Заика твой. Трижды Рожденный – это ты. Тебе человечий род спасать. Так говорили Прежние.
Не знаю, чего от меня Учитель ждал. Наверное, слов громких, обнадеживающих. Мол, не вопрос: щас, только высморкаюсь – и ну подвиги воротить.
А я зареванное лицо на него поднял и промямлил:
– Почему стрез меня не сожрал? Что с ним вообще такое было? Будто губить передумал да уснул.
Ляпнул – и ужаснулся. Во я дурак-то я! Сейчас Учитель разочарованно вздохнет, оттолкнет меня, дебила, навсегда.
Он и вправду отшатнулся. Взглянул на меня, будто увидел впервые. Прошептал:
– Как ты догадался про стреза?! Точно – избранный.
Кряхтя, опустился на распухшие колени – и поклонился мне в ноги.
Небо темнело, словно протухшая кровь.
Все племя собралось перед входом в пещеру: беззубые ворчливые старухи и юные матери, прижимающие к груди драгоценные сопливые свертки; полуслепые старики, чепушилы чумазые и матерые бродяги с неразлучными копьями. Мы, молодые дважды рожденные, ровным строем – Красавчик с брезгливой ухмылкой, Толстяк с мокрыми губами, Заика с костылем (надо же, не потерял мою поделку!), и еще три десятка моего поколения – все серьезные, животы с поперечными шрамами гордо выпятив.
И я – сбитый с панталыку словами Учителя. Растерянный.
А перед племенем кучкой – малолетки. Худющие, ободранные, озираются волчатами. Шарики над ними вьются, поживу предвкушают.
Мы ведь такие же когда-то были. Малолетка – это на всю жизнь жестокая школа: впроголодь, недосып постоянный, побои от старших. Не все прошли: кто в холодной речке утонул, когда острогой рыбу бить учился, а кто с дерева сверзился и шею свернул, яйца в гнезде свирлей добывая…
А итогом – Посвящение, второе рождение. Тут испытание, навсегда судьбу решающее. Выдержишь – и ты человек: хоть в бродяги, хоть в мастера, да хоть в Преемники. И жениться можно. А не сможешь – одна дорога: в чепушилы презренные, жадных пиявок в болоте на собственные ноги ловить и хворост таскать, у баб-кухарок на подхвате.
Только мы-то взрослее были, чем эта мелюзга. Странное что-то происходит, рановато им Посвящение принимать. Дети совсем. Волосенки еще не выросли ни на подбородках, ни там.
Так и есть. Красавчик шепотом пояснил:
– Старшие решили Посвящение досрочно провести, из-за того, что Межсезонье пришло. Бойцы нужны, времена страшные настали.
– Да какие из них б-бойцы, – ухмыльнулся Заика, – мальки недоделанные. Их еще учить и учить. Правда, Умник?
Промолчал я. Так и не пришел в себя до сих пор от слов Учителя.
Загрохотали барабаны. Это знак: женщинам и чепушилам на колени падать, нам и бродягам – уважительно головы склонить.
Первым из пещеры главный вышел. Шагает торжественно, колыхая брюхом, на котором шрам мужской давно уже жиром заплыл и волосом густым зарос. По такому особому случаю на голове его цилиндрический шлем с плоским верхом. Шлем этот древнейший, еще от Прежних, из невиданного светлого металла, с двумя дужками, и надпись яркой краской «фарш». Все видят: сам господин Фарш, вождь племени. Только, когда артефакт на голову надет, надпись вверх ногами получается. Специально, чтобы злых духов запутать.
А следом – Учитель мой, главный мудрец. Господин Гарнир. Тоже в шлеме, и буквы соответствующие.
Говорят, в запретном закоулке пещеры спрятана гигантская каска древнего героя по имени «Картофель». Голова у того героя в два обхвата, а ростом, значит, был он выше самого большого дерева. Только сам я ту каску не видел. Враки наверняка.
Вождь руку поднял – стихли барабаны. Положенные слова малолеткам сказал:
– День Посвящения пришел. Рождены вы были своими матерями в муках, пришли в мир беспомощные и безмозглые, как головастики в луже. Племя вас растило, племя вас кормило, кусок не доедая, защищая от злобных хищников, от холода укрывая. Теперь пора долги отдавать. Кто не готов родиться вновь – уйдите сейчас.
Двое мальков, ссутулившись, мелкими шажками тихо в сторону отошли, к чепушилам. Там теперь их место и их прозябание.
Остальные ближе тощими плечами сдвинулись, отчаянно глазами сверкая, ужас загоняя вглубь.
Учитель подошел к первому. Достал заветный клинок – острый, узкий. Глядя малолетке в глаза, кожу на животе пальцами схватил, оттянул и ткнул ловко. Лезвие под кожей прошло, высунуло окровавленное жало. Сноровка особая нужна: внутренности не повредить, мышцы не распороть.
Мальчишка побледнел, губу прикусил – до крови. Но выдержал.
Учитель одобрительно кивнул. Не отпуская пропоротой складки, вынул витой шнурок, от Прежних оставшийся – из тонких нитей, не из лыка грубого, но прочный – хоть стреза связывай.
Пропихнул шнурок в отверстие. У всех наших лица перекосило. Помню я эту жуть: кажется, что Учитель не пальцем – раскаленным прутом в животе ковыряется.
Повел малька к столбу. Шнурок, кровью сочащийся, вокруг деревяхи обвил и связал концы крепким узлом. Теперь мальчишка к столбу привязан, чтобы освободиться – надо собственную плоть разорвать. Учитель изрек:
– В первый раз родила тебя женщина, и не было в том ни капли твоей заслуги. Я пуповину этим ножом перерезал, отделив тебя от матери и отправив в мир – жить. Только жить все умеют: и шарики пустые, и черви гнусные, и чепушилы презренные. А мужчина и воин должен не гнить в грязи, пиявкам подобный, а храбрецом быть, страх свой побеждая и боль. Родись же во второй раз, порви пуповину сам, приди в мир не личинкой, но человеком!
Мальчишка выдохнул, зажмурился. И дернул, откинувшись всем телом, руками в столб упираясь.
Только – пожалел себя. Не получилось. Кожа человечья – штука прочная. Одуревший от боли, упал на колени, задыхаясь.
Не так надо. Надо с жизнью проститься, чтобы жизнь обрести. Рвануться, собственное тело разрывая. Не думать. Не жалеть себя, не бояться страдания – мечтать о нем, мукой наслаждаться.
Мальчонка отдышался. Поднялся – и теперь уже все верно сделал. Рухнуть не успел – Толстяк с Красавчиком подхватили, отнесли в пещеру на приготовленную лежанку. Там уже женщины хлопочут, водой из каменной чашки дважды рожденного отпаивают, кровь вытирают, уважительные слова говорят. Теперь он им не малолетка, мишень для подзатыльников.
Теперь он Мужчина, Дважды Рожденный. Боец. Защитник.
А Учитель уже к следующему идет, клинком посверкивая.
Мальчишки молодцами оказались, все прошли Посвящение. Одного водой отливать пришлось – трижды пробовал, но смог.
Костер в небо веселые искры пригоршнями швыряет, шарики распугивая, ночную тьму разгоняя. Женщины брагу из синего мха разносят и пиявок жареных. Толстяк в одно ухо врет что-то про охоту на полосатых свиней, что за хребтом будто живут, Красавчик в другое ухо успехами у девок хвалится.
Я их не слушаю.
Я смотрю, как Ветка танцует под барабаны и камышовую дудку.
Она – легкая птица. Тонкими руками-крыльями обнимает небо, поднимаясь все выше, где маленькие веселые луны ждут ее, любимую свою подружку.
Она – бешеный лесной пожар, ломящийся с треском по вершинам обреченных деревьев, пьяным пламенем сжигающий все.
Она – загадочное озеро, заманивающее несчастных путников русалочьими песнями, и у каждой русалки – зеленые глазищи.
Она смотрит только на меня.
И на ее изящной шее – нежно-медовый цветок с алыми прожилками, ароматом пропитывающий Вселенную.
Утром загрохотала вдруг запретная Золотая Гора, окуталась малиновыми смерчами, странные свои утесы до блеска раскалила. Она всегда неожиданностями пугала: то туманом покроется посреди жаркого дня, то ночью разбудит воем нездешним, будто гигантский зверь в муках умирает, прощается с миром. До нее – рукой подать, пять тысяч шагов от нашей пещеры, а ходить туда нельзя: табу.
Да и желающих особо нет. Вблизи горы и свирли падают трупиками бездыханными, и червей находят, узлом завязавшихся в предсмертной агонии. На малолетке было: трое наших, придурков любознательных, решили к Горе прогуляться. Выжил один. Принесли его бродяги, в бреду мечущегося. С тех пор заикаться стал, потому и Заика. Не помнит ничего. Трупы других двух крючьями притащили к пещере, боясь руками касаться. И лица у них были – не забудешь.
Только стрезы Горы не боятся. Постоянно их силуэты шипастые рядом в небе торчат. Гнездовье там, наверное. Одним словом – порождения тьмы, стрезы эти чертовы.
Сидели мы на корточках, копья между коленями поставив, и с опаской на сияющую Гору поглядывали, когда Учитель пришел. Сказал:
– Молодые, пришла пора вам тайну узнать. Сейчас пойдете по округе, тела стрезов искать. Межсезонье началось. Стрезы лежат беспомощные, заснувшие без света Верхнего.
– Здорово! – обрадовался Заика, – теперь мы их тепленькими п-перебьем, избавимся навсегда от беды. Поглубже копьем между хитиновыми плашками, и все д-дела.
– Ты меня слышишь, придурок? – разозлился Гарнир, – никаких копий. Принесете их в пещеру нежно, как девку – на лежанку. Не помяв, крыльев не повредив.
Мы остолбенели. Как так? Стрезов, главных врагов, вечный наш ужас – и нести нежно в свой дом? Мир привычный в лицо расхохотался, глумливо высунув язык.
Хмурые бродяги подтвердили: да, ребятки. Главная работа наша в Межсезонье – стрезов беречь. Когда Верхнее Светило вернется – стрезы очнутся, светом напитавшись. И снова будут за нами охотиться, не помня добра. Такие дела.
Разбились на отряды, побрели по округе. Мне достался крестничек, который еще вчера меня чуть не сожрал. Ворочали мы тело огромное, уродливое, чтобы на слеги положить. Уклонялись от кривых шипов, дабы кожу не распороть – да все равно, двое поранились. Крякнули, подняли, поволокли. Тяжесть страшная, восемь здоровых мужиков – все в поту, с руганью, мелкими шажками.
Когда заносили в пещеру, стрез вдруг вздохнул. Жалостно, будто больной ребенок во сне.
А, может, мне послышалось.
– Четырнадцать локтей. Подрос, было восемь.
Учитель мерную веревку отложил, начал цифры царапать на плоском камне.
Я поразился:
– Ты что, каждого стреза в лицо знаешь? То есть, в морду, тьфу.
– У него же бляха на шее, – улыбнулся Гарнир, – давным давно Прежние отметили и наказали каждое Межсезонье измерять и записывать.
Точно! Бляха на цепочке, и цифры выбиты «59».
– А почему число такое? Мы же притащили всего одиннадцать, и больше стрезов не нашли.
Учитель вздохнул горько:
– Да. Каждый раз – все меньше их. Сезон долгий, всякое бывает: смерти случайные, хвори у них свои. Плохо это.
– Почему плохо? Меньше врагов – людям легче.
– Не враги они, а спасители. Прежние велели стрезов сберегать, вот как до двадцати локтей вырастут – и будет нам избавление. Так Прежние говорили.
– А что случится, когда вырастут?
Учитель процитировал:
– «И израстут они, и переродятся, и станут лучше людей, и распахнут чертоги свои».
– Я ничего не понял. Во что переродятся? Как это – «лучше людей»?
Гарнир посмотрел на меня пристально:
– Это ты должен мне сказать, Трижды Рожденный, Знающий Путь.
Ответил честно:
– Никакой я не «знающий», а Умник, простой ученик.
– Ну, раз простой, – разозлился Гарнир, – то иди простым делом заниматься, покорми их.
Стрезы спят, но жрать им надо, а то отощают и не доживут до следующего Сезона. Я, как ученик, до таинства допущен. Жвала древком копья раздвигаю и куски мяса в горло запихиваю: чудовище рефлекторно глотает. Прожорливые они, каждый – как двадцать вечно голодных малолеток.
Припасы из-за них быстро кончаются, завтра идем на большую охоту.
Меньше трети нас вернулось. Межсезонье породило новых чудовищ: волосатые стремительные твари, выбрасывающие когтистые щупальца. Сбились мы кучкой, ощетинились копьями – а они налетали, по одному выдирая. Толстяка там оставили.
Когда Заике в грудь когти вонзились, я закричал, бросил копье, обхватил друга, чтобы мразям не отдавать. Да куда там. Только амулет его, черный кубик, в моей руке остался.
Что ныне нас ждет?
Бойцов осталась горстка, да и та – измотанная, когтями рваная. И стрезов кормить нечем, и самим жрать.
Как теперь Межсезонье пережить?
Трещит последний факел. Голая Ветка, желанная моя, горячим телом прижимается. Водит пальчиком по моей груди, трогает желтый кругляш.
– Какой амулет у тебя странный. От Прежних? А что за знаки?
– Ты что, читать не умеешь?
Тихо смеется:
– Забыла, как. Зато ты – ученик Гарнира, самый умный в племени. Повезло мне.
– Там цифры и надпись «проигрыватель». Прежние, наверное, его в кости друг другу проигрывали, как наши мальчишки – сушеных пиявок.
А она уже кубик, от Заики оставшийся, рассматривает. Любопытная, словно стайка шариков.
Щелкнуло что-то, мой кругляш неожиданно кубик проглотил и выбросил струю света. Ветка вскрикнула, с лежанки вскочила. Я следом. Стою голый, копье подняв, любимую собой закрывая.
Облако невесомое поиграло цветными пятнами и стало незнакомцем в невиданной одежде – гладкой, красивой, нашим шкурам не чета. Качался человек, потрескивал искрами и говорил непонятные слова:
– … эвакуация дальней планеты. Союзники-стрезы пригнали транспорт за своим инкубатором и предоставили место в корабле для двухсот человек. Совет принял решение спасать детей, то есть нашу колонию для малолетних преступников…
Я, себя не помня, метнул копье – оно проскочило сквозь говорившего, будто тот из тумана сделан, и звякнуло о стену пещеры.
– … при подлете к системе двойной звезды атакованы дравинским рейдером. Стрезы погибли все. Бортовой биокомпьютер стрезов, поврежденный при аварийной посадке, выбросил инкубаторские контейнеры наружу, а людей посчитал инородными включениями. Я, начальник пенитенциарного отдела, успел вывести воспитанников из трех боксов…
Ветка всхлипнула:
– Это морок? Что он говорит?
– Это Прежний. Я сам не понимаю, что он говорит.
Фигура расплывалась на отдельные пятна, вновь собиралась и продолжала вещать непознаваемое:
Прежний вдруг покрылся дырами, сквозь которые стали видны изрисованные лишайником каменные стены.
…– планета отлично приспособлена для жизни: мягкий климат, плодоносные деревья, отсутствие опасных видов флоры и фауны. Однако, видимо, компьютер корабля свихнулся без контакта со своими создателями, пытается как-то изменить среду, экспериментирует с климатом и формами жизни. Появились какие-то шарообразные существа, реагирующие на эмоции. Еще проблема: ожидаются длительные периоды затмений альфа- звезды, а недостаток ультрафиолета не только сбивает компьютер, но и существенно угнетает физиологию стрезов в любой их жизненной форме…
Прежний вдруг сильно постарел, вместо невиданной одежды облачился в привычные нам шкуры. Лицо пересек рваный шрам; глаза Прежнего слезились, руки дрожали.
…– гораздо дольше, чем я думал. Не знаю, сколько всего понадобится времени. Терпения вам, потомки. Когда-нибудь стрезы из безмозглых насекомых превратятся в тех, кого мы знаем. В мудрых старших братьев. Пригласят нас на корабль и вернут на Землю.
Человек повернулся, показал рукой в сторону: на миг возник силуэт Запретной Горы, окутанной малиновым туманом. Потом изображение резко увеличилось: остались слезящиеся глаза, окруженные сеточкой морщин, словно наполненные дождевой водой метеоритные кратеры – трещинами.
Глаза Прежнего, полные тревожной надежды.
И исчезли. Световой столб поблек и юркнул обратно в амулет-кругляш.
Ветка прижалась сзади. Ее колотило.
– Не трясись. Я понял: это послание.
– Послание тебе?
– Не знаю. Может, и мне. Надо подумать.
За каменной стеной юные матери баюкали младенцев. Стонали израненные бродяги, прятались в закоулках чепушилы.
Шуршали бесчисленными лапками сколопендры, отсчитывали мгновения срывающиеся с низкого потолка капли воды.
Умирал на пропитанной мочой лежанке мой Учитель.
Догорал последний факел.
И плакал во сне, как голодный ребенок, золотоглазый стрез.
Мобильность, изменчивость, перемена мест, любознательность, сенсация
Число 5 символизирует планету Меркурий и является многосторонним по всем своим характеристикам.
57-я
Смуглый он был, смуглый, как его сгинувшие в песках времени сарацинские предки, щурившие черные глаза на белое небо Африки и изумрудную воду Средиземного моря, под рукою Мусы ибн Нусайра штурмом бравшие замки Севильи и Мериды, ставившие над ними минареты, перед которыми потом склоняли головы их новые европейские жены – белокожие, своенравные, стыдливые в супружеских ласках.
И рыжий он оказался, почти рыжий – живописцы- современники приглушали яркость его волос, добавляя в масло золотистую охру вместо апельсинового сурика – может, из-за поверий о несчастливости рыжих, а может, пигмент был дешевле или легче добывался. Хотя и сохранилось-то всего три его портрета, для человека его времени и положения – ничтожно мало. А для дагерротипов он не сидел – один есть, но посмертный, где его самого в оставшейся на снимке плоти уже не было, весь вымылся страданием и смертью, оставил только маску, неровные черты, заострившиеся скулы, скорбно искривленные губы.
Милена подлила из самовара чаю в остывшую уже чашку, глаза опустила, стараясь сильно не пялиться. Но сердце так и бухало в груди – первая встреча, через столько ей пройти пришлось, чтобы оказаться здесь, сейчас, в этом трактире, в этом уездном городе, в десяти метрах от него.
– Не поднести ли бараночек свеженьких-с? – поклонился Милене половой, совсем мальчишка еще, лет пятнадцати, но глаза уже цепкие, бывалые, в голосе – наигранная забота. – Или может блинчиков с севрюжкой? Дуете и дуете пустой чай… И в нумер вчера ничего существенного не заказывали. В чем душа-то держаться будет, барыня?
Милена сглотнула – блинов хотелось ужасно, но покачала головой. Нет.
Она здесь и так уже раздалась за месяц по ресторанам и тавернам. Перед отправкой диета была очень жесткая – полгода на диетических таблетках и мандаринах, а здесь было все так дешево, обильно… так вкусно. Но нет, нет, ничего еще не случилось из спланированного, нельзя расслабляться, нельзя забывать, кто она и зачем здесь.
– Может, попозже, – пообещала она мальчишке.
– Эй, гарсон, мальчик, как тебя… Анисий? Еще вина сюда! И не кислятину, как эта вот бутылка, а поприличнее, послаще, как пред- пред- предыдущая… Что там было?
Милена снова вся растаяла, сделала себе внутреннюю пометку – вот первый раз, когда она слышит его голос. Она ожидала, что тембром он будет ниже, бархатистее, более мужественным. Возможно, что услышит она его читающим стихи. Ну, или говорящим ей что-нибудь особенное, например: «Весь вечер не могу от вас глаз оторвать… Жэадмир, мадмуазель… Мы не представлены, но…». И тут же одернула себя – полгода с ней психологи работали именно над «феноменом завышенных ожиданий». Нельзя ничего ждать от тех, ради кого ты весь свой мир позади оставил. Ничего они тебе не должны, и соответствовать не обязаны, и вообще…
– Вот! Молодец, мальчик, на тебе гривенник. Нормальное вино, амбройзи, господа, подставляйте бокалы!
– Дмитрий Сергеевич, да мне хватит… Через два часа в полку надо быть… Нет-нет, довольно мне, – говорил высокого роста офицер, кудрявый и краснощекий, с густыми усами, которые на молодом, чуть детском его лице казались приклеенной деталью маскарадного костюма.
– Пей, Николаев, пей, не увиливай! Знаешь ведь поговорки наши старые? «Как пьян, так и капитан, а как проспится, и свиньи боится». Так что пей, друг!
– Это ты к чему сказал, Батышев? – краснолицый усиленно искал подвох во фразе. – Ох уж поговорки твои. Допоговариваешься…
Милена отхлебывала свой чай маленькими глоточками и думала – как же все хорошо, гладко идет, как фирма и обещала. А были сомнения, конечно были, много они чего с другими «декабристками» в сеточке обсуждали – и «на самом ли деле сохраняются документальные свидетельства благополучного прибытия» и «что именно брать с собой» и «принцип самосогласованности Новикова – противоречит ли он теории временной неопределенности Сюэ» и «тошнит ли в темпоральной капсуле» и «стоит ли убирать лазером все волосы с тела, или это может вызвать ненужные вопросы».
Про настоящих декабристов и декабристок Милена из школы помнила мало – засели в памяти чьи-то грустные глаза с карандашного портрета, странная фамилия Муравьев-Апостол, строчки Пушкина про обломки самовластья – ну и общая идея оставить все, что у тебя есть и поехать за любимым в Сибирь, «убирать снег – весь? – да!», хотя это, кажется, было уже про другое.
Оттуда, наверное, слово «декабристка» и вытащили, когда стало понятно, что вперед в прошлое – дорога в один конец, что назад в будущее по той же струне никому не вернуться, а следовательно ценность у технологии может быть почти исключительно коммерческая. Сначала подавалась идея как «неоромантизм» – всегда были и будут люди, для которых прекрасный идеал остался в прошлом, которые «поздно родились». Слишком поздно, чтобы биться на мечах, слишком поздно, чтобы пожить среди могикан, слишком поздно, чтобы стать пиратом и удирать по волнам от английского боевого фрегата, задыхаясь
Конечно же, большинству желающих переселение в прошлое не по карману. Если у тебя здесь, в настоящем, все хорошо, богато и благополучно – от чего тебе бежать-то? И «Рекорридо» для собственной рекламы и поддержания общественного интереса проводит ежегодные лотереи – но тут уже вместо денег надо душой расплатиться, имея романтическую мотивацию, тайную влюбленность в известного исторического персонажа (не менее ста лет покойного для исключения возможных парадоксов). Тут-то соискательницами, конечно, были в основном женщины от двадцати до сорока пяти. Мужчин в лотерее «декабристок» всего процента три, Милена статистику смотрела. Практичные они существа, особенно в последние пару веков, когда кровь всех больших войн ушла в землю, взойдя щедрой порослью телевышек, башен связи и двумя могучими пуповинами орбитальных лифтов. Им трудно влюбиться в грезу, в мечту, в человека, жившего много веков назад. Причем настолько влюбиться, чтобы отринуть все удобства и достижения двадцать второго века и безвозвратно ринуться по временной струне в мерцающем ореоле экзотической материи. Мужчины лучше на Марс полетят яблони сажать, хотя оттуда тоже не возвращаются, колонист – это так же навсегда, как и декабрист.
Зато у тех есть коллектив, связь с оставшимися на Земле, работа, кино, игры и сколько угодно горячей воды, – вздохнула Милена. Она не понимала, насколько будет тосковать по стим-душу, гидромассажной ванне… да и просто по ванне – горячей, полной до краев, а не такой, куда плеснули два ведра еле теплой воды. Но выбор сделан, и он того стоил – вот он, ее мечта, ее любовь, великий русский поэт Дмитрий Сергеевич Батышев. Живой, веселый, пьяный, рыжий и невыносимо прекрасный. Любимый до дрожи с того самого дня, как его стихи в школе проходили и Милена, не догадываясь, что ее ждет, взяла со скучной школьной полки книгу в невзрачной серой обложке. Перекинула на потолок спальни, свет выключила, легла на мягкий ковер и приготовилась заучивать скукотищу. А взамен – провалилась в Батышева, как под тонкий лед.
Когда Милена готовила речь для тиви после того, как выиграла свою мечту в ежегодной лотерее фирмы «Рекорридо дель Темпо», она собиралась сказать так: «Стихи – это концентрат языка. Под вулканическим давлением таланта автора становятся они алмазами среди угля, хоть и состоят из того же элемента – слов. Но углем топят, а алмазами сверкают и режут. Стихи великого русского поэта Батышева рассекли мое сердце, и оно не станет целым, пока я не смогу посмотреть в его глаза, услышать его голос, сказать ему, что он для меня значит…» Но перед самым выступлением послушала речь Оливио Медины, пуэрториканца, влюбленного в Байрона, выигравшего лотерею в прошлом году. Сказал он примерно то же самое, и Милена разволновалась, начала срочно речь переписывать, результате мычала перед камерами, как дура, благодарила маму-папу и господа бога… От стыдного воспоминания щеки вспыхнули.
Хотя кому-то она тогда понравилась, даже были планы про нее и Батышева делать очередной сезон теленовеллы «Моя декабристка». Ассистент продюсера ей звонил из Калифорнии. Прилетал в Таганрог. Писал. Приносил кофе. Улыбался. Зубы у него были крупноватые, улыбка застенчивая, глаза добрые. Но Милене-то что, у нее-то один Батышев был всегда. Поэзия – штрихкод, который большинство людей считывает одинаково. Прочитал яркое стихотворение – и будто за полминуты пережил огромную страсть, или горе, или испытал томление от философских глубин бытия. Катарсис. Так вот – такого катарсиса, как от стихов Батышева, Милена ни от чего другого не испытывала, ни один любовник и в подметки не годился. Секс-то и возбуждение у нас у всех в голове, а снаружи – только кнопки и контактные платы.
Батышев замыкал контуры Милены напрямую, обходя задворки плоти. Что ей был какой-то смешной американец с большим носом? Тем более что проект похерили – Батышев был охарактеризован как «нишевый русский поэт средней известности», «даже не Пушкин». Милена – как «заурядная провинц. девушка рабоч. класса (акушерка) обычн. внешности и привычек, может привлечь среднестат. зрителя при условии полн. переработки персонажа (уверенность в себе + большая грудь)». Это она подсмотрела, когда носатый Джастин в туалет выходил, а смарт свой на столе оставил – он у него был дорогой, Эппл-Платина. Обиделась. Продюсеров послала всех, и американских и наших.
Они не сильно расстроились – следующий сезон «Декабристки» вышел про наследницу спутниковой сети Марию Джамаль, которая два года боролась со своей любовью к Джеку Лондону. Но ей-то не надо было ждать лотереи, у таких, как она, денег и так на все хватает по высшему разряду. Отбелили смуглую кожу под стандарт времени и места, поставили произношение – и гуд лак. Она еще, зараза везучая, роста была совсем маленького и щуплая, как доска. Большой багаж получилось взять, включая портативный золотоискатель – весит тот килограмма три, но, конечно, открывает большие перспективы в период золотой лихорадки…
Вот Милене ужиматься пришлось – страшно вспомнить. «Рекорридо дель Темпо» отправляет капсулы максимальным весом 61 кг 546 г. То есть меньше можно, больше – нет. И это должен быть ты сам плюс все, что ты с собой забираешь на всю – хочется надеяться – долгую и безбедную жизнь в прошлом. Конечно, такие как эта Джамаль, собственным весом в пятьдесят кило, могут и оборудования набрать, и одежды на все случаи, и оружия, еще и на килограмм бриллиантов каких-нибудь веса останется.
А у Милены свой родной вес со школы был под семьдесят, да и драгоценностей да акушерскую зарплату много не купишь. Конечно, фирма снабжает изначальным капиталом, продуманной легендой, документами – это обычно и есть 1 кг 546 г. А вот остальное – термобелье, смарт всякий, оружие, наркота-антибиотики – чем меньше сам весишь, тем лучше можно подготовиться. И ладно если, как Милена или (привязалась) Мария Джамаль эта – отправляешься в девятнадцатый век или тем более двадцатый, тут-то уже покомфортнее и не так страшно. А если – как в прошлом году очередная декабристка отправлялась с мечтой непременно родить от Александра Македонского? Если бы у Милены такая была самоубийственная мечта, пришлось бы еще на пару килограмм худеть и усушиваться, чтобы оружие захватить, да учиться с ним обращаться, не говоря уже о том, что женщине без полной стерилизации в прошлое отправляться – большой риск покормить статистику родовой смертности…
Она передернула плечами, оглянулась, собиралась таки позвать полового и заказать блинчиков – парочку. Нет, три. Но обожглась о взгляд Батышева – он бокал поставил на стол и ее, Милену, внимательно рассматривал невозможными своими, серо-синими глазами чуть навыкате. Она ощутимо вздрогнула, отвернулась и испуганно уставилась в блюдце с большими аляпистыми цветами. Не надо было, чтобы он на нее сегодня смотрел, она и так от плана фирмы отступила, а в плане фирмы написано, что отступление от плана фирмы – прямой путь в страшную «зону темпоральной неопределенности», из которой открываются червоточины событий непредсказуемых и/или ведущих к фатальным последствиям, за которые фирма ответственности не несет, хотя она, впрочем, и так ее не несет.
По плану было так: Милена останавливается в гостинице города Н., где осенью 1843 года Батышев Д. С. провел целый месяц, ожидая вызова в полк, посещая провинциальные салоны и «пребывая в томлении по любви еще не случившейся, ненарочной, которая, кажется, ждет меня среди этих серых улиц и неопрятных заборов, манит своей возможностью, но все никак не явится». У Милены было с собою тщательно составленное рекомендательное письмо к влиятельной местной даме, графине Рожковой, от настоятельницы Спасо-Ефросиниевского монастыря, на днях скончавшейся игуменьи Евгении, представлявшей молодую даму «особой хорошо известной, благонравной и изысканной», своей дальней родственницей. Рожкова и должна была Милену представить Батышеву в своем салоне, а там уже было дело Милены явить ему любовь среди серых заборов. Список рекомендаций по явлению любви был на восемнадцати страницах, Милена его каждый вечер перечитывала, рассеянно постукивая по листу смарта. Комнату ей дали темноватую, заряжался смарт долго.
А сегодня не выдержала – захотелось на него посмотреть, прочувствовать все эти «первые разы», подпитать свою решимость – все она правильно сделала, любовь всего важнее, напрасно мама плакала, а папа кричал про Белку и Стрелку, космических первопроходцев. И не первой Милена была, а пятьдесят седьмой – технология отработана, письма и дневники от всех отправленных ранее найдены и проанализированы. Хотя, конечно, отбывая из своего времени в прошлое, ты одновременно продолжаешь проживать свою жизнь и мгновенно умираешь для всех остающихся, и они тут же могут отправиться и посетить место твоего вечного успокоения…
– Простите меня за грубость и пренебрежение манерами, – сказал Батышев, подсаживаясь за столик Милены и глядя ей прямо в глаза. – Но как только я взглянул на вас, меня тут же одолело странное предчувствие – что я вас знаю, что ваши черты мне знакомы и безмерно дороги, что…
Милена не дослушала – с ней случилось то, о чем она раньше только в книжках о благородных, тонко чувствующих девицах читала. В глазах потемнело и она повалилась из-за стола в обморок на сомнительной чистоты гостиничный пол, Батышев ее и подхватить не успел – голова сухо стукнулась о доски. Почти тут же пришла в себя, но ущерб уже случился, план фирмы «Рекорридо дель Темпо» растаял в неопределенности, потому что Батышев нежно поднимал ее с пола, усаживал за стол, расспрашивал о нервическом здоровье.
– Совсем ничего не кушают-с, – ябедничал половой Анисий, а потом нес по слову Батышева блинчики с семгой, и французский сыр, и грибы в горшочке, и бутылку сладкого вина. А Милена, дрожа от восторга, сидела рядом с тем, кого всю жизнь любила, и слушала смешные полковые истории, приобретавшие с каждым часом все более скабрезный оттенок.
«Пойдем!» – сказал Батышев, когда за окном стемнело, подождал, пока она расплатится, потом за руку повел Милену через переулок, между домами, через двор, к грязноватому заднему входу провинциальной гостиницы, где, присев на обрубок бревна, раскуривал трубку неприятного вида пожилой цыган.
– О, Митька опять с бабенкой! – обрадовался тот и противным голосом запел, – Митька с новенькой опять, будет новую… раз пять, бабу новую, хорошую, мордастенькую!..
Батышев отмахнулся от него, как от комара, засмеялся даже. Милена зачем-то тоже засмеялась, хотя ей не было смешно, а обиднее всего почему-то показалось про «мордастую».
Шагнула в открытую чуть скособоченную дверь, заспешила перед Батышевым по узкой темной лестнице. Пахло кислыми щами, несвежим бельем, мокрым деревом. Он до нее не дотрагивался, но ей казалось – она спиной чувствует жар его дыхания.
Батышев велел звать его Митей, удивился Милениному белью, но быстро сообразил главное – как все снимается и расстегивается. Милена думала – сейчас она ему покажет, на что способна раскрепощенная и искренне любящая женщина двадцать второго века, сейчас будет что-то потрясающее, необыкновенное.
Но было все как-то неловко, быстро и не особенно приятно, Милена так этому удивилась, что даже расстроиться позабыла. Митя тут же отвернулся к стене и заснул, похрапывая все громче и ритмичнее, а Милена лежала в темноте, в неудобной позе – кровать была узка, из окна сквозило, к тому же ей начало казаться, что за ногу ее покусывает какая-то блоха, или – она задрожала от отвращения – клоп. Лестница в этой гостинице была очень нечистой, может, и клопы водились.
Чтобы отвлечься, Милена начала составлять мысленный список – по чему она сильнее всего скучает, от чего она навсегда отказалась в надежде, что с нею произойдет вот именно то, что так буднично и невпечатляюще случилось полчаса назад.
Сеточка, соты-форумы, друзья-подружки, тиви.
Игромиры с сенсорным погружением, Милена особенно не увлекалась, но всегда знала, что могла бы – вот они, руку протяни, шестьдесят еврублей в месяц и летай, колдуй, мечом маши, из бластера пали или ковры плети хоть целыми сутками.
Машина – Милене нравилось самой водить, без автодрайва. Педаль топишь – и мчишься куда угодно под громкую музыку. Ах да, музыка – когда где хочешь ее можно слушать и танцевать…
Еда… Суши-роллы, например, или бананы-киви всякие. Доведется ли еще попробовать когда? Мыслями о еде, пусть и тоскливыми, Милена чуть успокоилась, забыла про клопов и задремала.
Наполовину проснулась от горячих, сухих пальцев Батышева на своей груди.
– Тсс, – сказал он. – Ты спи, спи, не просыпайся…
Милена не стала просыпаться. И вот тут-то ее и накрыло – когда она не старалась никому ничего показать или доказать, даже самой себе, а просто была сонной темнотой, принимающей другую темноту – просто женщиной, любой из миллиардов бывших и будущих, вообще без лица и судьбы, венерой палеолита – живым камнем с женскими формами. А он, невидимый в темноте, был просто проводником, раскаленным кончиком иглы мира, поршнем, качающим жизненную энергию плоти. Когда Милена начала кричать, он закрыл ей рот рукой и она сжимала ее зубами.
Утром она проснулась – он еще спал, разметавшись в сероватых несвежих простынях.
На лестнице столкнулась с хозяйкой – невысокой рябой женщиной с простым усталым лицом. Она несла в руках стопку белья и обдала Милену волной такого брезгливого презрения, что ей сделалось ужасно неприятно. Вроде бы и не было у Милены в душе крючков, на которых такое презрение могло бы повиснуть, а все же шевельнулось что- то, будто гнилой кислятиной пахнуло.
В своем нумере над трактиром Милена долго ходила по комнате. Смотрела в окно. Сжимала руки. Гадала – что же теперь будет, как же теперь все повернется?
Придет- не придет?
Будет – не будет?
Пришел следующим вечером – Милена дверь открыла ему и стояла молча, не в силах слова вымолвить. Он ее подхватил, понес на кровать. Кричала и стонала она той ночью так, что поняла под утро – надо съезжать из этих комнат. Но куда?
– Поедешь со мною в Сосновку? – спросил Батышев под утро. – У меня там отец хворый, давно пишет, просит приехать хоть на несколько недель, помочь с хозяйством… Поедешь?
Милена задохнулась от счастья.
В Сосновке она бывала в юности – после школы специально ездила, «по Батышевским местам». Ходила по комнатам – вот письменный прибор, которым Батышев предположительно написал поэму «Свеча во тьме», вот его платяной шкаф, в кафе в фойе очень вкусные пирожные.
Больше всего ей тогда запомнился ангел на надгробьи Батышева – было у него удивительно красивое, внимательное лицо, словно он все знал, все видел, по всем скорбел, все прощал. Такой был ангел, что Милена разрыдалась, головой уткнулась в могильную плиту и пожелала всем сердцем – чтобы невозможное стало возможным, чтобы они могли через века увидеться. А через год и «Рекоррида» на горизонте событий появилась, и шанс выиграть-то был крохотный, а Милена невезучая…
Отец Батышева ей сразу не понравился – суровый полноватый старик, очень резкий на слово. Милену сразу за задницу ущипнул, она взвизгнула.
– Миленка, – назвал ее сразу и на «ты».
– Я, – сказал, – всех баб, кого Митька по ночам веселит, на «ты» называю, привычка у меня такая.
Митя казался все прохладнее, Милена, в отчаянии, хотя раньше представлялась просто «путешественницей издалека», рассказала ему, откуда пришла и как его всегда любила. Смарт достала, хоть до того и клялась себе в секретности. Показала ему картинки, музыку играла, минут двадцать он выдержал, потом убежал с безумным взглядом. Ночью не пришел. Два дня ее избегал.
А потом вечером Милена его видела в саду – смеялся с молодой дворовой девкой, дочкой кузнеца, что ли. Косы у нее были тугие, почти белые. Целовал ее, прижав к дереву. Милена чуть не умерла, когда увидела. Села на кровать – ноги не держали…
– Видела, что ли? – зло спросил он на следующий день. – Следила?
Потом прощения просил, руки целовал. Умолял остаться отцу помочь – самого в полк вызывали, – управляющий проворовался, отец хочет сам управлять, но здоровье все хуже.
– Сиделка тебе нужна? – спрашивала Милена. – Не я сама, а руки за стариком ходить?
– Ты конечно, только ты, – говорил он. – Я за тобой вернусь, обещаю!
К осени она поняла – Митя за ней не приедет. Пожалуй, надо было куда-то уехать, как-то начать строить свою жизнь, здесь, сейчас. Но Милена завязла, застыла в неопределенном времени, как мошка в смоле – мошка ждет, когда же ее отпустит и она полетит дальше, а смола застывает и твердеет.
Сергей Васильевич стал иногда приходить ночью к ней в комнату. Ложился рядом, клал ей руку на плечо. Потом, иногда – на бедро. Мочь он уже ничего не мог, но говорил, что в такие минуты вспоминает, каково оно было и чувствует отголосок прежней сладости. Милене было бы легко это пресечь поначалу, но она чувствовала, как искренна тоска старика по себе молодому, по радостям жизни, которые приближающаяся смерть по одной убирала из его досягаемости, как строгая нянька уносит от малыша игрушки, чтобы скорее заснул. К тому же его прикосновения в темноте напоминали ей, как трогал ее Митя, и пахло от старика похоже, хоть запах и искажался старостью и нездоровьем.
Одиночество, в которое каждый день теперь просыпалась Милена, было невыносимо тяжелым, пустым, холодным – будто лежала она, раздавленная тоннами времени, как мамонт подо льдом вечной мерзлоты, и только сердце все еще зачем-то билось, разум в голове ворочался да душа ныла. А где-то, километры времени вверх, шелестят деревья и травы, все, кого она знала, смотрят тиви, записываются в космические миссии, да и просто ходят на работу в таганрогский роддом номер три, смеются, пьют вино с подружками. Впрочем, она знала, что картинки ей рисует подправленная память и тоска – никого она никогда там не любила, только Батышева, да и того не настоящего, а собою же и придуманного. Знала она, что и ее саму тоже, кажется, никто особенно не любил, разве что мама с папой, но и те друг в друге всегда нуждались куда сильнее, чем в дочери, а ее родили потому, что «без ребенка – не семья». Милена смирилась в детстве, смирялась и теперь, подвигаясь в постели, чтобы Батышев-старший мог рядом лечь поудобнее. Свалится старик – еще чего доброго шейку бедра сломает. Так Милена знала, что хоть кому-то нужна здесь, что ее присутствие хоть что-то значит.
– Стихов тебе… всем вам стихи подавай, дурам… – ревниво ворчал Сергей Васильевич за завтраком, намазывая маслом ломоть свежего хлеба. – Ну вот тебе стих, от божественного вдохновения, бери перо, бумагу, записывай за мной – У моей Миленки толстые коленки, серые глазенки, голая пи…
Милена не дослушивала, поворачивалась и уходила. Сидела на веранде, смотрела в сад – там яблони роняли листья, птицы пересвистывались о простых своих жизненных происшествиях, тяжело летали толстые шмели и безжалостные осенние осы – ронины без гнезда. В солнечные дни рядом клала смарт, чтобы заряжался. В комнате не оставляла, носила под платьем на животе. Дворня любопытна, украдут посмотреть волшебную бумагу, разобраться не разберутся, конечно, но и не вернут. Утопят или сожгут.
Сергей Васильевич шел за нею, издалека слышно было, как он медленно-медленно и тяжело ногами шаркает, как каменный гость. «О, тяжело пожатье каменной его десницы». Доходил до нее, садился рядом, руки целовал.
– Прости, – говорил. – Прости дурака старого. Почитай мне, Миленка моя.
Милена брала смарт – перед кем тут уж таиться – читала ему Пушкина, Карамзина, Гоголя, иногда Вольтера. Он кривился от ее французского произношения, часто поправлял, но слушал благодарно. Вперед во времени она сильно не забегала – зачем больному старику невнятные реалии будущей прозы? Зачем ей путаные сумасшедшие объяснения, откуда и как? Вот волшебная бумага, приобрела в Москве за большие деньги, рублей двести платила. Как именно работает – не знаю, но вот роман известного француза де Бальзака «Утраченные иллюзии», читать ли?
Стихов она ему никогда не читала, Батышев и не просил.
Перед Рождеством письмо пришло – что Дмитрий Сергеевич по велению сердца и в порыве внезапной страсти обвенчался в Петербурге с молодой княжной Джаиани, едва ли восемнадцати лет. Из полка ему дали отпуск, но приехать в Сосновку по зимним дорогам никак не получится – поэтому отправляются они в путешествие по Италии, оплаченное родителями княжны. Но по весне, как дороги подсохнут – непременно приедут за благословением любимого папеньки.
А ночью крик поднялся – Софка, кузнецкая дочка, рожать принялась, да плохо пошло, бабка повивальная сказала – все, все, доблудилась девка, господь не тимошка, видит немножко. Кузнец Валентин очень любил дочку, волосы на себе рвал, на колени падал – за доктором ехать, дать сани.
– Бога ради, – повторял, – бога ради. Барин, барыня…
Милена вздохнула – да уж, барыня-барыня, сударыня- барыня – оделась, сунула в карман шпристоль с лекарствами и одну из кассеты с сотней своих заветных нанок – в каждой пять миллиграммов силиконовых нанороботов, много чего в теле заштопать-починить могут, дня на три их хватает, потом растворяются, поедаются лейкоцитами.
Софка кричала так, что стены избы гудели и уши закладывало, мать ее с иконой стояла, руки уронив. Милена всех быстро распогоняла – кого за кипятком, кого за самогоном руки мыть, кого за чистыми тряпками в усадьбу. Рукава засучила – и до рассвета. Девку спасла, младенец не выжил. Прокесарить бы ее еще в полночь, сразу, эх…
Возвращалась по аллее в утренних сумерках, поскальзывалась на оледенелой дорожке. Нога поехала – села в снег, разревелась. Кто она теперь? Что же ей делать? Кому она нужна?
– Кровью пахнешь, – пробормотал Сергей Васильевич сонно. Он в ее постели спал, грел одеяла как мог, ждал ее. Подвинулся, обнял.
– За меня выходи-ка, – сказал вдруг. – Люблю тебя, Миленка моя. Знаю, что Митька тебе голову задурил, что ты сердце свое ему на блюдечке принесла, а он поигрался и бросил в сторону. Я подберу, согрею, беречь буду.
– Младенчик умер, – всхлипнула Милена. – Мальчик. Внук бы вам был.
– Мне Митька таких внуков полдеревни уже настрогал, – отмахнулся старик. – С четырнадцати лет начал, я уж и счет потерял. Софка как там, живая? Да не реви ты, лучше мне ответь – я ей руку и сердце, а она мне сопли…
Женились тихо, в начале марта, на Косьму Яхромского. С ногами у Сергея Васильевича гораздо хуже стало, но кузнец Валентин по Милениному чертежу сделал ему металлическую рамку – ходунок на деревянных колесах. Хорошая вышла рамка, способная. Жених с нею сам доковылял до часовни в саду, там их и обвенчал отец Николай – высокий, худющий, бородатый сверх всякой меры, казалось – на лице только глаза голубые есть и бородища. Милене хотелось сфотографировать его для интереса, потом срисовать карандашом – Сергей Васильевич брал уроки в юности и теперь учил ее технике рисунка – но она постеснялась размахивать смартом.
По снегу в саду прыгали маленькие яркие птички с желтоватым зобом и зеленой спинкой.
– Птички – овсянки, – сказал Сергей Васильевич, поднимая к губам Миленину руку и прикладываясь, как к иконе, – Раньше на Косьму овсяннички пекли, хлебушки весенние. Крошили птичкам во дворе, чтобы весну приманить. «Поешь овсянничка вместо пряничка» – мне нянька говорила, помню… Давай, женка моя молодая, веди меня обратно в дом. Буду тебя теперь по- мужески любить-миловать, с господним благословением.
– Ну вот ты и Батышева, – сказал он ей перед сном. – Этого ж хотела, а? За этим ты сюда за Митькой притащилась – думала женится он на тебе, стихов посвятит – бумаги не достанет, придется из города каждую неделю заказывать? Так думала, отвечай?
Милена села на кровать, уронила руки. Да, вот она и Батышева. А как далеко она за Митькой притащилась – никому невдомек.
– Вон книжка на столе, – сказал старик зло. – Митькины стихи новые, это он нам на свадьбу прислал презент из Италии. Хочешь – хватай да читай.
Милена легла рядом, обняла мужа. Зачем ей было, она и так их все наизусть знала.
– Чего б я не отдал, чтобы молодость вернуть, – сказал Сергей Васильевич тихо, медленно, когда думал, что она заснула. – Эх, я б тебя жарил, ты б не знала, на каких небесах летаешь. Митька-то в меня пошел ебучестью, страстями… Поздно я тебя нашел, девочка моя. Нечего мне тебе дать, злюсь от этого, к сыну ревную, к свету белому ревную. Эх…
Весной Батышев-младший не приехал в отцовское имение – ни молодую жену показать, ни молодой мачехе в глаза посмотреть. Дела задержали за границей. Милену стали звать на трудные роды в деревню, потом и в соседние – сначала робко, потихоньку, потом почти каждую неделю, даже уже и без осложнений. Стало доброй приметой считаться, если барыня пощупает, когда дохаживаешь, скажет строго – сегодня не вставать с постели, ну-ка лежи, сказала! Василий, побереги жену, сам скотину выведи! Марфа Петровна, ну поласковее вы с невесткой, неужели внуков не хочется здоровеньких?
Летом Митя тоже не приехал. Жене его захотелось проведать родственников – отправились в Кутаиси, прислали в Сосновку ящик марочного грузинского вина. Сергей Васильевич попробовал, сказал «кислятина», а Милена пила потихоньку. Также потихоньку у нее уходили запасы нанок и лекарств – ну как повернуться и уйти, если лежит-кричит мальчонка пятилетний – упал с телеги на косу, лезвие брюшину пропороло – а у тебя в кармане сотня зарядов жизни? Или когда тяжело, опасно рожает баба на три года младше самой Милены, а с печки испуганно смотрят четыре чумазые рожицы мал мала меньше? Велик соблазн властвовать над жизнью и смертью, да и жалко было всех, жалко.
И осенью Митя не приехал – вызвали в полк, да и княжна его, девочка-жена, оказалась слаба женским здоровьем, доктора не рекомендовали разъездов. Милена вела школу для женщин – рисовала акварелью наглядные пособия, от которых девки заливались румянцем, объясняла про гигиену. Раз в неделю собирала баб и девок на лекции в церковном дворе, отец Николай морщился, но попадья его молодая год назад ребеночка родами потеряла, сказала – надо!
К зиме Сергей Васильевич слег, вообще ходить перестал. Нанки не помогали – Милена ему их несколько подряд проколола, но бестолку, стар он был слишком, изношен. Милена мыла и мазала горьким льняным маслом его ноги, толстые, как деревья, покрытые темно-фиолетовой корой кожи, не похожей уже на кожу. То тут то там прорастая ведьмиными кругами сухих язв, кора отходила крупными желтоватыми чешуйками, обнажая глубокие слои плоти, не похожей уже на плоть. От касаний Милениных пальцев по ногам пробегали белые всполохи – кровь отливала на секунду и тут же кожа вновь принимала темный оттенок грозовой тучи.
– Не оставляй меня, – много раз хотела она ему сказать. – Не оставляй меня опять одну, пожалуйста.
Но так ни разу и не сказала.
– Миленка моя, – говорил он медленно. – Скоро я тебя освобожу, девочка. Имение тебе оставлю… Митька пусть книжками живет, да золотом грузинским… Корни пустишь. Соседей не слушай – управляй сама как знаешь, все у тебя хорошо получается… Все-то ты знаешь. Откуда ты взялась такая? Чем больше думаю о тебе, тем меньше сходится твоя история…
Спрашивал-спрашивал, пока Милена ему все не рассказала. Долго рассказывала, всю ночь – сидела у его постели, уже и свечи догорели, а она все говорила. Про открытый мир, про самолеты, про спутники, про колонии на Марсе и Луне. Про образование, одежду, свободу нравов и религии. Про революции, эмансипации и войны. Говорила, пока сама себе не стала казаться сумасшедшей бредящей бабой, будто сама придумала все это будущее своему миру, а на самом деле и нет ничего – вот умирающий старик есть, чадящая свечка, запах мочи и дров, вьюга за окном. Тогда она достала из молитвенника спрятанный смарт – он заряжался все хуже и хуже, сейчас было бы самое время востребовать починку по гарантии – развернула, стала картинки показывать.
– Какая тряпица-то у тебя волшебная, – говорил Сергей Васильевич. – Эх, посмотреть бы на все чудеса, да в руках подержать. Ну, Бог даст – сверху потом гляну. Или снизу, хе-хе. Вот ты, женка, веришь ли в загробное царство? А во что веришь? А это что? Эх, ты… Марс, говоришь? А склянки эти, купола, из стекла что ли? А войны? Великие? Вот это пушка! Я-то при Бородино отвоевался, первый кавалерийский, девочка моя, «звучал булат – картечь визжала, рука бойцов колоть устала», переправа через речку Войну – да убери ты бумажку свою, зачем мне перед смертью голову забивать тем, чего никогда не увижу, и что ко мне никак не относится? Зачем мне твое будущее, которого, может, и нету вовсе, подвешенное на ниточках между «да» и «нет»? Ты лучше мои истории послушай, чего я за жизнь нажил. Хотя не так много и нажил-то, вот Митька, балбес, имя наше прославил талантом своим, и ты у меня останешься, будешь поминать. Ну ляг со мной, Миленочка, да обними так, будто любишь. Вот ногу закинь, да. Не плачь, родная моя. Слушай – утром того дня генерал Уваров мне и говорит…
Он умер во сне, безболезненно, неслышно. Милена утром проснулась – а он холодный.
– Сережа, – она его впервые позвала тогда по имени. – Сереженька…
Траур по нему сразу надела – Сергей Васильевич еще в прошлом месяце настоял, чтобы портниху вызвали из города и платье сшили. Милена как шкаф открывала, так вздрагивала, потому что там оно – большое, черное – ждало своего часа. Поверенный приезжал, подтвердил, что муж и вправду ей одной имение оставил. Смотрел неодобрительно из-за круглых очков – вот так, мол, молодые вертихвостки наследство перехватывают. Милена его даже к чаю не пригласила остаться.
Вечером Софка, которую она к себе в горничные позвала и читать-писать учила, расчесывала Миленины тонкие густые волосы, стараясь не тянуть.
– Ох, – сказала, – седина пошла, барыня. Прямо по одной пряди. Вчера еще не было…
– Сколько раз тебя просила – не барыней меня называть, а Миленой, – вздохнула та.
– Прости, барыня-Милена, – скороговоркой поправилась Софка.
– Он не приедет на похороны, – сказала Милена, поднимая взгляд на девушку в зеркале.
– Не приедет, – эхом откликнулась Софка.
Митя не приехал.
А потом закрутилась Милена в делах своих помещичьих и акушерских, да так, что ни читать, ни рисовать не успевала. Соседи ездили с визитами редко – молва прошла, что барыня новая сосновская с придурью, вольнодумка опасная и совсем не имеет хороших манер. Подобное поведение только мужчинам простительно, и то при большом богатстве, а уж женщине сам бог велел себя держать скромнее и приятнее.
Милена о них вообще не думала, ей было все равно. Урядник вот приезжал расследовать по поводу вольнодумства – она велела чаю подать, завела разговор о семье, он обмолвился, что жена на сносях первенцем. Полчаса ему Милена читала лекцию о гигиене рожениц и помещений, о необходимости мыть руки и о способах предотвращения страшной родильной горячки. Урядник краснел, как рак, но слушал внимательно – очень любил жену, боялся за нее. Уезжая, кланялся и руки Милене целовал, обещал непременно написать, как все пройдет.
На день преподобного Василя Исповедника шел дождь обложной, а как солнце вышло, вокруг круги виднелись – это было к доброму лету и большому урожаю. Первого апреля, на Дарию Римскую, хоть и считалась она святой мученицей, оказался обманный день.
– Домовой сегодня просыпается, – смеялась Софка. – Нужно друг друга обманывать, чтоб его с толку сбить. Первого апреля не соврешь – когда еще времечко найдешь? Пойдем с нами сегодня речной водой умываться, Милена-барыня? Погадать можно, ну, о замужестве…
Милена ее отправила, смеясь, восвояси, но тут почту принесли и она смеяться перестала. От Мити письмо было – что застрял в Неаполе, поедет в Сен-Этьен, если Милена денег пришлет, там известный русский меценат зиму проводит, обещал ему десять тысяч рублей за новую поэму выплатить. А уж он ее напишет, пусть Милена не сомневается. Пусть никто не сомневается. Что жена его Нина Батышева, урожденная Джаиани, «крутнула хвостом», забрала последние деньги и укатила к родным своим в Тифлис, обещала писать, но вот уже месяц ни строчки. Что он надеется, что папенька его Сергей Васильевич обретается теперь с ангелами на небесах, и ни капли не винит ни его, ни Милену в том, что его законное наследство – Сосновка – из рук уплыла и не досталась. Рублей восемьсот золотом должно ему хватить на первое время, а там может и удвоить получится – в карты ему везет последнее время, масть хорошо идет.
Милена письмо уронила, голова закружилась. Она так долго всякую мысль о Мите из головы изгоняла – больно было дотрагиваться – что обо всем, с ним связанным, себя заставила забыть, дура, дура. Кинулась за смартом своим, долго найти не могла – уж она его прятала-перепрятывала, а зарядка на нем уже так истрепалась, что не меньше часа надо было заряжать, чтобы пять минут попользоваться. Проверила – так и есть, через две недели, тринадцатого апреля, Дмитрий Сергеевич Батышев будет смертельно ранен на дуэли во французском городе Сен-Этьен.
Милена собралась за полчаса, в чем была, в том и бросилась на станцию почтовую. Кузнец Василий повез, лошадку все постегивал свою, а она на него оглядывалась с обидой – чего, мол?
Запомнилась эта поездка Милене, как бред, как полет в темпоральной капсуле – вот все кружится, пространство размазывается, собирается в какие-то цвета и линии, потом ты сам по нему размазываешься, а все, что от тебя остается и позволяет не сойти с ума в эти секунды, что длятся сотни лет – это быстрый, испуганный стук твоего сердца. Или это колеса поезда? Тук-тук, тук-тук, тук…
Милена со станции в Сен-Этьене сразу в гостиницу к Мите поехала. Знала уже, что опоздала, на два дня опоздала, на границе задержали, ось у кареты полетела – опоздания наслаивались, нарастали, неизбежность дрожала перед газами черным маревом. Гостиница была дешевая, но красивая – во французском провинциальном стиле, с узкими окнами и уже цветущими клумбами на подоконниках. Милена взлетела по лестнице, путаясь в черных своих траурных юбках. Старый врач – морокканец из бедных, в потертом плаще, был уже в дверях. Он поклонился Милене, смотрел грустно.
– Ничего нельзя уже сделать, – сказал ей на плохом французском. – Неделя ему осталась от силы. Агония вот- вот начнется и будет ужасна. Я мог бы достать настойку константинопольского опия, лауданум… Но это очень дорого, мадам, и мой продавец ненадежен… Я зайду утром, осмотрю вашего… пасынка? Мадам так молода и красива, простите мое удивление. Вот моя карточка, я ложусь спать заполночь и могу порекомендовать хорошую похоронную контору, которую держит мой зять. Лучшим благословением от господа было бы вашему пасынку умереть в эту ночь, мадам, иначе я и врагу не пожелал бы мучений, ожидающих молодого человека…
Батышев лежал на диване, в квартире было неопрятно, грязно, окна давно не открывались, пахло дерьмом, кровью и тоской. Хозяйка сказала Милене, что ежедневно присылает служанку убираться и выносить за раненым, но та, видимо, ленилась и не особенно радела о качестве. Милена подошла к Мите, он не спал, глаза его шарили по потолку, лицо заострилось. Был он теперь очень похож на своего отца, и Милена покачнулась, будто
Милена помогла, потом повязки подняла, рану посмотрела, обмирая внутри, падая в черную пропасть. У нее в кармане – неприкосновенный запас, десяток последних нанок, которые она, даже не думая о Мите, вытеснив его за пределы своего сознания, все равно для него, любимого, сберегла. Но поздно было, поздно – запах от раны тяжелый, гнойный, темные пятна сепсиса на боках и спине как страшные багровые тучи, которые не разогнать с неба, не остановить бурю. Если бы целую сотню этих нанок вколоть, все, что она привезла, может, и был бы… шанс. Но где-то ходят, дышат, живут, смеются два десятка людей, больших и маленьких. Стоят ли все эти жизни одного шанса для опустившегося поэта Батышева? Что чего стоит, чья жизнь чьей?
– Видишь, Миленочка, я как Пушкин умирать буду, – сказал Митя, блестя глазами. – И дуэлил, как Пушкин – и тоже за женку, – Милену передернуло от знакомого слова.
– Дрался-то с Николаевым, другом бывшим, а теперь врагом заклятым. Да ты ж его встречала, кстати – он со мною пил в том трактире, где я когда-то тебя встретил. Высокий такой, рожа красная… Ну, неважно. Он мне пятого дня в карты сильно проиграл, так чтобы уесть, бахвалиться начал, как Ниночка с ним близка была сразу после нашей свадьбы, когда в Ницце жили. Подробности приводил, стервец! Может и врал, конечно, но я ж тоже пьяный был. Взбесился сразу – как так, после свадьбы-то, от меня гуляла! От самого меня! Да я вообще трезвый редко в последний год… И стрелялся пьяным, романтично так, на утесе при луне… Кстати налей-ка мне из бутылки на столе… Граппа, вино местное, хотя по крепости – водка, конечно… Слушай, а ты же мне кто теперь – вроде как мать? Или мачеха? Мать-мачеха, твою ж мать – вышла у нас древнегреческая трагедия! Эдип я, сын Лая и Иокасты!
Он стукнул себя в грудь, тут же скривился от боли. Милена налила ему еще граппы – чего уж, пусть пьет. Подумала, себе тоже налила рюмку. Выпили, не чокаясь, за Сергея Васильевича. Вспоминали всякое, смеялись.
– Вот ты говорила, что из будущего прибыла, – говорил Митя снова и снова. – Что ко мне пришла, по любви. Что ты – какая там? Пятьдесят седьмая декабристка, так ты, вроде, себя называла? Знаешь, я почему запомнил? Потому что я всех женщин, с кем близок был, в донжуанский список тогда записывал, и ты у меня там оказалась аккурат за номером пятьдесят семь… Забавно, да? Напугала меня тогда, думал – прилипнешь, не отлепишься. Бывают такие, я уж вас всяких перепробовал, знаю… Что-то ты мне тогда еще показывала, помню, картинки какие-то движущиеся светились. Хотя в Париже мы видели сеансы аппаратов «зоотроп» – там тоже картинки двигались безо всякого будущего… Неважно… Так вот, Милена-из- будущего, скажи мне, если правду говоришь – ты про конец моей жизни тогда уже знала? Знала, а? Что Нинка от меня сбежит, что я вот так, нищим вдали от родины один буду помирать в грязной гостинице после глупой дуэли? Что жизнь просру и талант пропью, и ничегошеньки не добьюсь? Знала или нет?
Милена хотела ему сказать: «Твои стихи будут учить в школе, люди будут над ними плакать и задумываться через сотни лет после твоей смерти.»
Или: «Твоя жена в тягости, родит двойню, мальчика и девочку, ваш род не прервется.»
Или: «Нет точного будущего, есть неопределенность, струны, вероятности – ты и тогда был и сейчас есть одновременно живой и мертвый, как кот в коробке, впрочем, ты не знаешь. Так вот – нет никакого прошлого, там остались события и поступки людей, которыми мы были. Нет будущего – там люди, которыми мы только можем стать. Есть только сейчас, понимаешь, только сейчас!»
Но взамен она кивнула и сказала что да, знала, всегда знала.
Батышев расплылся в довольной улыбке. Губы были совсем серые.
– И все равно все бросила и за мной побежала, даже за таким?! Ай да я! Чем мне не повод для гордости?
Хорошо они посидели, но недолго – Митя уставал с каждой минутой, сдерживался, чтобы не стонать, потом уснул. Лицо его стало зеленоватым, на лбу каплями выступила испарина.
Милена допила свою рюмку граппы, тихо поставила на пыльный столик. У нее ничего больше не осталось из того, что она привезла с собой из будущего – только она сама. Она послушала Митин пульс, закусила губу. Пошла на кухню – шаги гулко отдавались в пустой квартире. Нашла хороший нож и брусок, намочила, навела лезвие – ее когда-то в детстве папа учил, когда они в поход ходили. Или как надо сказать – научит через триста лет?
Нож заточился остро, резал гладко, глубоко – Милена на руке попробовала, прижала полотенцем сразу. А потом она вернулась в комнату, посидела с Батышевым, пока он не проснулся и кричать не начал. Поцеловала его в дрожащие горячие губы – он пах смертью. Взяла нож поудобнее.
И изменила историю – ту, которую знала раньше, в которой поэт Батышев сказал после дуэли: «дух, если крепок, то всегда способен боль и слабость телесную превозмочь», а потом орал и хрипел, медленно умирая пять дней, все громче и отчаяннее по мере того, как дух переставал быть способен.
Глаза ему закрыла и долго потом еще с ним сидела, пока на улице не стемнело, и фонари не загорелись – в Сен-Этьене газовые были, фонарщик залезал, зажигал, громко переговариваясь с ребенком, который нес за ним лучину и спички. В открытое окно было хорошо слышно. Детский голосок звенел, свежий, как утренняя песенка с холмов.
Сейчас надо было встать, крикнуть гостиничную служанку, послать ее за старым доктором… Дать тому денег, много наверное придется… Митю чтобы забальзамировали побыстрее и в гроб, железная дорога примет ли в багаж… Если нет, то карету грузовую, пересадки… В Москве уж точно карету нанять придется… Домой, домой, отец Николай отпоет…
И ляжет Митя под молодой, но уже могучий дубок в дальнем конце погоста, туда, где через триста двадцать лет прошло-будущая Милена прижмется щекой к позеленевшему каменному надгробью Батышева Дмитрия Сергеевича и поклянется ему в вечной любви.
Ангела большеглазого мраморного сверху не забыть приладить. Пусть сидит и смотрит.
Изменить полярность
Вторые сутки сумасшедшей скачки. Меня мотает в седле, как хлипкую шлюпку – на океанской волне. Вверх – вниз, влево – вправо. Сквозь дремоту я вспоминаю: надо быть аккуратным, чтобы не сбить коню спину. Трясу головой, прогоняя туман усталости.
Почва гудит, будто в ее глубинах набухает корень вулкана. Клокочет магма, готовясь разорвать поверхность, выплеснуться наружу жидким пламенем – и сжечь геоид до самого неба, до звезд и Солнца, которые ужаснутся от картины гибели мира.
Но это не тектонические плиты грохочут в черной глубине – это тысячи копыт нашей коней, бьющих в такт землю, порождают напуганный гул. Нас – тьмы. Грязных от чужой засохшей крови, провонявших дымом пожарищ и равнодушных к крикам умирающих.
Мы пришли смыть мутную накипь цивилизации с чистого лика планеты.
Медный шлем вождя сияет, как маленькое солнце. На его шее болтается страшное ожерелье из отрубленных человеческих пальцев – уже подгнивших и совсем свежих. Вождь скалит желтые, как у хищника, зубы; утирает пот с чумазого лба и кричит:
– За этой грядой – город! Уводи свою тысячу на правое крыло.
Я киваю. Вождь хлещет плеткой по бокам каурого жеребца и уносится дальше.
Выхватываю лук, из колчана достаю сигнальную стрелу. Откидываюсь назад, почти ложась на круп своей соловой кобылы, и запускаю снаряд в зенит.
Стрела пронзительно свистит и трепещет алыми шелковыми лентами – и ее видят все мои бойцы, вся тысяча. И вместе со мной принимают вправо, перестраиваясь из походной колонны в атакующую лаву.
А небо уже таранят десятки других стрел – синих, желтых, сиреневых…
И знамя из семи белых лошадиных хвостов – впереди.
Сейчас, еще совсем немного – мы взлетим на гребень, яркий свет полдня ударится в темную массу орды. И замрет, растерявшись.
Перед нами раскинется очередной город. Сонный, ленивый и глупый город.
Беззащитный.
Обреченный.
Роман резко сел в постели. Ветхое одеяло соскользнуло на пыльный пол.
Во рту еще ощущался горький привкус дыма, в ушах гремел топот копыт бесчисленного войска. Странный сон не отпускал вот уже несколько месяцев, заставлял вскакивать посреди ночи и лихорадочно нащупывать рукоятку несуществующего боевого топора.
Бывшая жена правильно говорила:
– Ты свихнешься со своими грунами, Ромка. Ты живешь далеким прошлым. Кому нужны эти твои древние кочевники, существовавшие без смысла и исчезнувшие без следа? Займись, наконец, делом. В доме ни копейки, мы месяц не меняли обои! Я третью неделю хожу в одном и том же пальто, это просто неприлично!
Роман встал, пошлепал босыми ногами на кухню.
Дешевая автоматика давно просроченной модели зажгла свет, среагировав на движение. Женский голос, когда-то звучавший загадочно и интимно, с годами надоел хуже горькой редьки:
– Местное время шесть часов утра. Желаете сводку новостей?
Роман отрицательно покачал головой и схватил пластмассовый чайник. Поискал глазами чистую кружку, не нашел и начал пить прямо из неудобного носика, выливая половину на подбородок и голый живот.
Старая автоматика не реагирует на кивки или покачивания головой – только на голос. Поэтому робот с энтузиазмом затянул:
– Специальный комиссар ООН по делам потребителей выступил с докладом об обязательном вживлении гаджетов новорожденным младенцам…
Роман замотал головой и возмущенно рявкнул:
– Заткнись!
Автоматика озадаченно помолчала и продолжила:
– Вас поняла. Местное время шесть часов четыре минуты. Желаете услышать прогноз погоды?
– Нет!
– Вас поняла. Завтрак?
– Нет, твою мать. Просто заткнись, и все.
– Вас поняла. Напоминаю, что просрочка платежа за квартиру составляет.
Роман взвыл и шарахнул по корпусу динамика чайником. Дешевая одноразовая пластмасса разлетелась, брызнув осколками и оцарапав ладонь до крови.
Автоматика, конечно, выдержала. Но, кажется, испытала стресс – даже тембр голоса изменился, появились какие-то истерические нотки:
– Спортивные новости! Новый правый полувратарь футбольной команды «Зенит», выращенный в инкубаторе республики Каталония.
– А-а-а, да чтоб ты сдохла!
Рома швырял в динамик всем, что попадалось под руку. Потом сдался, заткнул пальцами уши и пошел досыпать.
В очередной раз подумал, что устал от безумия и бессмысленности города. Что смертельно хочется уехать на старую дедушкину дачу, спрятавшуюся в лесу недалеко от северной трассы из города. Там – настоящие, бумажные книги, которые не изменят, если вдруг сядет аккумулятор. Печка, банки с маринованными огурцами в подполе и древнее ружье, из которого стреляют забытыми пороховыми патронами. Охота, грибы…
Сел на кровать. Раскрыл ладонь, разглядывая царапину.
Свет галогенного уличного фонаря окрасил руку в синее. Роман вспомнил ожерелье из отрубленных пальцев на шее вождя из сна, вздрогнул и чертыхнулся.
И понял, что заснуть не получится. Поднялся, побрел к рабочему столу, включил компьютер. Открыл файл «Груны – предшественники Аттилы. Загадочное исчезновение степной армады» и застучал клавиатурой.
На остановке турбокапсул народу было немного. Какой-то пенсионер восторженно внимал голограмме рекламного агента, рассказывающего о новых плавучих островах в Тихом океане «всего за два миллиона кредитов». Пенсионер цокал языком и переспрашивал о количестве спален и площадок для космояхт. Роскошная блондинка нарочито не замечала соседей и тарахтела по комму с подружкой. Роман скромно притерся в уголке и стал разглядывать плакат о скором открытии «грандиозного проекта Pipe Down».
Блондинка вдруг перестала радостно щебетать и растерянно вытянула ботексные губки:
– Как ты сказала, Ларочка? Примадонна была в ЗЕЛЕНОМ?!
– Конечно, Миммочка – ответила далекая подружка, – а в каком же еще? С понедельника все носят только зеленый. Розовый уже сутки как не комильфо. Ты разве не знаешь?
Блондинка искусственно засмеялась и торопливо ответила:
– Что ты, Ларочка, конечно же, знаю! Все, до связи, бай-бай!
Захлопнула крышечку комма с такой силой, что отколовшиеся стразы брызнули, как шрапнель. Бормоча проклятия, начала сдирать с себя розовые плащ, сапоги, брючки – все, вплоть до нижнего белья. Открыла люк уличного утилизатора, с трудом пропихнула туда ворох. Подскочила к шкафу доставки, сверкая обнаженными прелестями. Долго возилась с кодами заказа, чертыхаясь. Потом путалась с кредиткой. Наконец, дверца открылась, и прямо на асфальт посыпались пакеты с бирюзовыми, салатными и изумрудными шмотками. Острыми ноготками начала распарывать тонкий пластик, расправлять и натягивать новую одежду, довольно урча.
Роман деликатно отвернулся, зато пенсионер полностью насладился картиной, открыв слюнявый рот.
Слава Богу, наконец-то подошла турбокапсула.
Секретарша подняла глаза. Сжала губы в куриную гузку – Романа она не любила. Он совершенно не походил на щедрых мачо – миллиардеров из стереосериалов, которые внезапно влюблялись в таких серых мышек, как секретарша ректора. И увозили их на белом единороге в собственный замок на плавучем острове.
– Вам срочное послание от ректора, его сегодня не будет.
Брезгливо, как чужую козявку, протянула мерцающий шарик. Выдвинулся усик анализатора, тихо прозвучало:
– Индивидуальное послание Роману Николаеву, соответствие ДНК адресата подтверждено.
Голографический ректор покашливал, кутаясь в плед:
– Кхе-кхе. Роман, вам придется участвовать в качестве официального представителя университета на презентации проекта «Пайп Даун». Я, увы, заболел. Как вы знаете, проект напрямую связан с историческими исследованиями, так что вам и карты в руки. Удачи!
Шарик мигнул в последний раз и рассыпался пылью. Секретарша завистливо протянула:
– Везет вам, Николаев! Там будет весь бомонд. Надо же – увидите самого господина Полянского! И Примадонна, наверное, осчастливит присутствием.
– В зеленом? – не удержался Роман.
– А в каком же еще? – удивилась секретарша. И торопливо заметила: – Вам надо непременно хорошо одеться, вот сейчас мужчины носят на подобные мероприятия малиновые камзолы и кеды из серебристого туанчи.
Роман кивал и благодарил за полезные советы, а сам бочком отступал к лифту.
Хрен его знает, как вообще этот туанчи выглядит. Да еще и серебристый.
Стены турбокапсулы были наспех разрисованы синей краской из баллончика. «Нет – разрушению планеты», «Прекратите насилие над электронами», «Освободите свет от тьмы» и тому подобное. Особенно досталось навязшему уже плакату с рекламой начала проекта «Пайп Даун». Он практически целиком был замалеван символами «синих» – грустными «смайликами» без глаз и носа.
Маленькая девочка удивленно спросила у пожилой женщины с фиолетовыми линзами:
– Бабушка, а зачем вагончик испортили?
– Это «синие», внученька. Раньше они были «зеленые», спасали зверюшек всяких, растения. Когда последнюю панду в Китае доели и все деревья в Сибири вырубили, они стали защищать другие природные явления. Солнечный свет, например, и электрический ток.
– А почему тогда эти «синие» не защищают нашего крылатого котопса, например? – удивилась девочка.
– Они не признают искусственно выращенных домашних животных за настоящих, солнышко, – терпеливо объясняла женщина, – считают их примером насилия над природой.
– А что это за расстроенный кружок? – допытывалась девочка, – и почему у него только рот?
– Это электрончик, маленькая. Их символ. У электрончиков нет ни глаз, ни носика.
«Можно подумать, у электронов есть рты» – усмехнулся про себя Роман. «Синие» – в целом, безобидные ребята. Хотя иногда дело доходит и до терактов: то электростанцию взорвут, то провода линии электропередач перерубят. Чтобы освободить порабощенные человечеством электроны. Или побьют панели солнечных батарей – дабы прекратить эксплуатацию солнечного света.
Чудаки, словом. Хотя среди серьезных ученых есть немало таких, кто им симпатизирует. Обычная профессорская фронда.
Николаев подмигнул девочке и пошел к выходу из капсулы.
Огромное трехсотэтажное здание «Полянский-хаус» нависало над городом, сверкая пошлой позолотой. Как роскошная супер – елда, вонзенная в презренную планету, населенную нищебродами.
Три кордона «секьюрити», скользкие полы из драгоценного селениата, добытого на Луне. Огромный холл на первом этаже небоскреба был кричаще, навязчиво богато украшен.
Рома с трудом сдерживал ядовитую усмешку, глядя на мужчин с рубиновыми запонками размером с кулак и стоимостью в годовой бюджет университета; блондинок, переживающих четвертую молодость, в обтягивающих платьях с изумрудным напылением. Многие девицы держали на руках писк сезона – морских свинок в шиншилловых шубках. Наиболее продвинутые кавалеры щеголяли муаровыми боевыми зайцами в строгих ошейниках.
Николаева в его обычной скромной одежке дважды приняли за официанта и один раз – за сантехника, высказав претензии по поводу сбоя в работе автоматического биде в туалете. Роману, в конце концов, это надоело, и он посоветовал обеспокоенной блондинке:
– А вы попробуйте провести радикальное секвестирование ягодичных полушарий. Глядишь, и восстанавливать унитазы после вас не придется.
Блондинка растерянно захлопала ресницами из вживленной платиновой проволоки. В этот мире явно появилась новая дорогая услуга, о которой она не имела понятия.
Наконец, открылись огромные двери, и толпа ломанулась в конференц-зал. Первой шествовала в окружении многочисленных прихлебателей и родственников Примадонна в ослепительно зеленом. Следом бежала армия репортеров, пряча в карманы недоеденные бутерброды с бесценной икрой птицы Шарах.
Господин Полянский, суперолигарх и триллионер, появился, как всегда, с помпой – под Лондонский симфонический оркестр и в бриллиантовом свете софитов.
Первым делом он поздравил всех присутствующих с долгожданным началом мегапроекта «Пайп Даун» и предложил вспомнить начало этой истории. Погас свет, бесшумные шторы закрыли гигантский витраж остекления, зал погрузился во мрак. Началась стереотрансляция.
Европейские ученые еще восемь лет назад, при работе на адронном коллайдере, обнаружили побочный эффект, названный «Эффектом беглых гаек». При определенных параметрах электромагнитного поля происходило исчезновение небольших элементов оборудования (обычно гаек и болтов, а так же шариковых ручек и прочей мелочи) с последующим его возвращением через несколько часов на прежнее место. Кто-то догадался положить в точку исчезновения миниатюрную автоматическую стереокамеру. А после возвращения физики смогли наблюдать грандиозную картину, которую историки впоследствии однозначно определили как точную документальную съемку пожара Рима при императоре Нероне.
Продолжение сенсационных исследований было невозможным без резкого увеличения финансирования – требовалось уникальное оборудование и просто ненормальный расход энергии. Только в этом случае можно было точно спланировать время и место перемещения и отправить в прошлое не гайку весом в несколько граммов, а более-менее серьезное оборудование.
После долгих дебатов удалось выбить финансирование, опыты продолжились и однозначно подтвердили: да, путешествие в прошлое возможно. Автоматическая исследовательская станция весом в шесть килограммов и напичканная современнейшим оборудованием, отправленная на место битвы под Ватерлоо, вернулась изрубленной палашами французских драгунов. Зато – с уникальными кадрами боя.
На этом праздник кончился: Европейский научный совет объявил, что еще один такой эксперимент приведет его к банкротству, а об отправке человека в прошлое и речи идет.
И тут на сцене, весь в белом, появился господин Полянский. Он объявил о создании проекта «Пайп Даун», эмблемой которого стало стилизованное изображение расширяющийся книзу трубы. Это должно было символизировать главную цель: создание прохода вниз, из светлого настоящего в темные подвалы прошлого. Этакой кроличьей норы, через которую современные Алисы смогут попадать в сказочную страну нашей истории. Все результаты исследований и оборудование Полянский выкупил и объявил об открытии немыслимого финансирования проекта с конечной целью: отправить в прошлое человека. Да не одного, а десятков, сотен желающих!
Мир взорвался от восхищения. Поэты сочиняли оды о щедром богаче, готовом открыть человечеству тайны и загадки прошедших веков, нобелевский комитет выразил желание наградить Полянского всеми премиями по списку за текущий год. Тысячи историков писали триллионеру письма с объяснениями, почему именно их надо отправить в путешествие, чтобы раскрыть какую-то загадку. Кто и зачем строил египетские пирамиды? Существовала ли Атлантида? И отчего, в конце концов, умер Александр Македонский?
Рома Николаев с энтузиазмом включился в процесс и отправил в офис Полянского собственный доклад с просьбой помочь в раскрытии великой тайны исчезновения огромной орды, за двадцать лет до Аттилы отправившейся из азиатских степей покорять Европу – и пропавшей бесследно. Некоторые исследователи считали, что в ее составе было около миллиона человек, если считать женщин, стариков и детей. Безвестный монах, миссионерствующий на Балканах, описал это грандиозное событие в нехарактерных для строгой латыни красках. С трепетом рассказал о горящих в ночи бесчисленных кострах, о жутком скрипе колес тысяч повозок, о топоте коней, вызывающем землетрясения. О сотнях городов, сожженных не знающими пощады захватчиками… Римская империя замерла от ужаса, ожидая немедленной расправы – и вдруг степная армада исчезла, не оставив после себя ничего: ни косточки, ни поломанной стрелы.
Ученые обозвали исчезнувшее воинство «гуннами грандиозными», или «грунами». И поместили их историю в список загадок, которые не суждено раскрыть.
И вот, наконец, вместе с проектом «Пайп Даун» у Романа появилась надежда, что удастся расшифровать древнюю тайну. И тем самым избавиться, наконец, от мучительных видений и ночных кошмаров, в которых он вел своих степных бойцов на штурм зажравшихся городов. Однако Николаеву предстояло остаться с исторической головоломкой один на один.
Увы. Господин Полянский выступил по мировому стереовидению и пояснил, что данный проект является сугубо коммерческим предприятием. И в прошлое, в первую очередь, будут отправлены не нищие ученые с их дурацкими стетоскопами и альпенштоками – или что там у вас в качестве приборов? – а люди солидные. Способные оплатить немалую стоимость такого уникального путешествия, чтобы потом задирать нос перед конкурентами и устало рассказывать восхищенным корреспондентам глянцевых изданий о трудностях охоты на саблезубого тигра.
Роман тогда испытал горькое разочарование. Впервые в жизни ушел в неумелый запой и окончательно рассорился с женой.
Черный от похмелья и злобы, выплевывал жесткие слова:
– Ты! И такие, как ты, виноваты, что мир сошел с ума и стал безмозглым кадавром, пожирающим энергию и ресурсы. Для вас в тысячу раз важнее купить новые туфли, чем овладеть новым знанием. Ненавижу тебя, ненавижу вас всех! Когда же вы сдохнете от своей жадности и глупости?!
Жена, естественно, ушла. К какому-то хлыщу, не способному прочесть и усвоить текст, превышающий объемом рекламную листовку. Зато соперник еженедельно менял свой айфон на аппарат свежей модели.
Все богачи мира, все звезды стереокино и эстрады выстроились в очередь, чтобы быть в числе первых «пайпадаунцев». Полянскому наперебой предлагали немыслимую плату – от усыновления королем Саудовской Аравии до контрольного пакета акций лунных шахт, от ночи любви с Примадонной до кресла депутата российской Госдумы. Полянский всех выслушал, никому не отказал и принял предоплату. Затраты на «Пайп Даун» окупились еще до его серьезного начала, проект стремительно выходил в прибыль.
Хотя затраты были огромными! Для обеспечения путешествия во времени энергией были специально построены пятьдесят мощнейших электростанций. Уникальное оборудование, позволяющее открыть солидный портал в прошлое, стоило немыслимых денег. Над его проектированием и созданием трудились лучшие университеты Европы и лучшие заводы Китая.
Немалый объем переброски объяснялся просто: ведь, кроме самого «пайпадаунца», требовалось послать обслуживающий персонал, вооруженную охрану, питание (не будет же миллиардер давиться мясом динозавров!). А, возможно, путешественник не захочет расставаться даже на короткое время путешествия с любимыми питомцами – жемчужным котопауком или пони – бегемотом. Комфорт в путешествии был обещан королевский, достойный лучших людей планеты, составлявших отряд первых претендентов на удивительный трип.
Обо всем этом сейчас и рассказывал стереофильм, в ярких красках описывая неповторимость предстоящего события. И пока публика, раскрыв рты, пялилась в экран, где Юлий Цезарь (не настоящий, конечно, а актер) приветствовал «пайпадаунца» в белых шортах и пробковом шлеме, Роман наливался холодной ненавистью к набитому сливками мира потребления залу.
К Полянскому и его холуям.
К прогнившему и воняющему трупу цивилизации.
Никто и не обратил внимания в темноте, как историк Николаев поднялся со своего места и вышел. Роман сам не знал, что сейчас предпримет, но и бездействовать было выше его сил.
Охранник у прохода за кулисы окинул взглядом скромно одетого молодого парня и спросил:
– Ты из этих, из монтажников портала? Давай быстрее, там у вас аврал.
Николаев сглотнул слюну и молча кивнул.
Тем временем за сценой сам Полянский устраивал чудовищный разнос подчиненным. Триллионер тряс за грудки главного инженера проекта и орал:
– Какого хрена! Презентация в разгаре, первая отправка через час, а у тебя сборка рамки не закончена! Просрали все порталы, ничего тебе поручить нельзя.
Главный инженер на глазах превращался в кисель и блеял:
– Я не виноват… Аэровагон с последними деталями прибыл только утром, на таможне задержали. Работа идет полным ходом, все успеем за час.
– На таможне, говоришь? – зловеще прошипел Полянский и отпустил главного инженера. Повернулся к помощнику: – Кто у тебя премьер-министром в этой стране, блин?! Пусть немедленно подает в отставку.
– Немедленно не получится, – поеживаясь, тихо заметил помощник, – если только к утру.
– Ни хрена, не позднее полуночи! – прогремел Полянский.
Окинул горящим взглядом прячущихся друг за друга подчиненных, выбрал следующего:
– Начальник службы безопасности! Ты чего сопли жуешь? Почему в зале профессор Больцман?! Он же – скандалист известный, устроит тут какую-нибудь «синюю» революцию.
– Его прислал Нобелевский комитет, он выступает от научного сообщества, – робко ответил безопасник, – никак нельзя было отказать.
– Короче, хмырь, – Полянский поднес к носу трясущегося начальника безопасности волосатый кулак, украшенный перстнем с бриллиантом в куриное яйцо, – если что не так, я тебя даже убивать не буду. Посажу на цепь и заставлю писать стихи, пока не получишь нобелевку по литературе, понял?!
Начальник службы безопасности, бывший генерал разведки и герой трех войн, вытянул руки по швам, закрыл глаза и рухнул в обморок.
– Тут без поллитры не разберешься, – Михалыч поскреб в затылке отверткой, – инструкция по сборке на китайском. Не пойму, это «плюс» или «минус»? Накарябали какие-то иероглифы, черти косоглазые. Нет, чтобы по- русски ясно крестик нарисовать. Или черточку. Перевод бы. И помощник нужен, как я без помощника?
– Голубчик, ну какой перевод, – зарыдал главный инженер, – ы-ы-ы. До включения рамки портала – сорок пять минут! Уж разберись как-нибудь, ты же – голова! И кто виноват, что твой напарник с похмелья турбокапсулы перепутал и уехал на Камчатку?
– Я-то голова, – согласился Михалыч и нахмурился, – болит голова-то! Я ж не зря про поллитра намекаю. Ты давай, начальник, подсуетись. Стащи там чего-нибудь, у них же фуршет был. И найди мне помощника какого- нибудь, хоть самого завалящего.
Когда главный инженер вернулся со спрятанной под полой початой бутылкой виски столетней выдержки и с выловленным в коридоре Романом Николаевым, рамка уже была установлена, а Михалыч ковырялся с разъемами.
– Вот, голубчик, тебе бутылка, а вот и помощник, – сказал главный инженер и умчался.
Михалыч жадно припал к бутылке. Кадык двигался под синюшной кожей, как поршень. Потом выдохнул с наслаждением и сказал:
–
Роман молча кивнул и потащил к рамке тяжеленные пластины контактов с волочащимся толстенными проводами. Поколдовал с ними, закрепил болтами. Осторожно оглянулся на Михалыча – тот уже спал, выронив опустошенную бутылку.
Николаев подошел к пульту, прочитал на дисплее выставленные параметры переноса во времени. Пощелкал клавиатурой, изменяя данные.
И тихо вышел вон.
Профессор Больцман поднялся на трибуну. Спустил на кончик носа старенькие очки, сердито оглядел зал:
– Господа и, кхе, дамы. Вы ждете от меня восторженных слов и восхищений в адрес этого, с позволения сказать, неандертальца?
Больцман махнул рукой в сторону замершего от плохого предчувствия Полянского и продолжил:
– Да-да, вы не ослышались! Именно и беспрекословно так – неандертальца! Это же надо: величайшее открытие, сопоставимое с открытиями Архимеда и Ньютона, с работами Эйнштейна, превратить в цирк, в фарс, пустить на потребу золотого тельца! А как же – свет науки, огонь, унесенный с горних высей Прометеем для людей, чтобы осветить путь во тьме невежества? Куда, я спрашиваю? Куда катится общество сумасшедшего потребления, сжирающее планету, ее леса и воду, ее солнечный свет? Во что превращаете вы морской ветер и горный воздух? В дерьмо, в мусор, в черную грязь отходов! Куда отправятся эти гнусные паразиты, которыми набит зал? Какую пользу человечеству это принесет? Я вам отвечу – никакую. Я вам больше скажу – наши предки, увидев, во что превратились их потомки, немедленно совершат массовое самоубийство! Сеппуку! Тупыми каменными топорами!
Шторы с витражей убрали, и теперь зал, ярко освещенный закатным солнцем, искрил многочисленными драгоценностями, слепя профессора. Гости возмущенно перешептывались – пока еще тихо.
Больцман продолжал:
– Но это все – еще полбеды. Почему эта ваша, прости господи, «Пайп Даун» проигнорировала мой доклад с расчетами?! Я же явственно и неоспоримо доказал: проект в нынешнем виде чрезвычайно опасен! Мощнейшие поля неизвестной, плохо изученной природы, которые планируется использовать при открытии портала, могут привести к непоправимым последствиям! Например, к исчезновению электромагнитного поля Земли. Вы хоть понимаете, что это значит? Или вы, безмозглые потребители, только арифметику знаете, чтобы счет в ресторане проверять? Вся наша цивилизация, основанная на электричестве, погибнет в одно мгновение – не станет, тепла, света, умрет вся электроника! Все заводы, все транспортные средства остановятся! Самолеты с отключившимися бортовыми компьютерами упадут на землю, поезда из-за непереведенных стрелок будут сталкиваться на встречных путях. Миллионы погибнут за считанные минуты, а оставшимся в живых миллиардам я не завидую – их ждет медленное умирание от голода, холода, в войне за последние ресурсы. И война будет вестись не вашими танками и авианосцами, бесполезными без электричества, а деревянными дубинами!
Огромный зал в ужасе молчал, и только были слышны всхлипывания рыдающего начальника службы безопасности – генерала в отставке.
Полянский вышел из ступора, кивнул секьюрити и схватил микрофон. Нервно засмеялся:
– Огромное спасибо нашему другу, профессору Больцману! Ха-ха-ха! Вы настоящий шутник! Ха-ха-ха!
Полянский руками показал залу: поддержите меня, это же смешно. Зал послушно закивал, засмеялся. Люди искусственно хихикали, стараясь не видеть, как здоровенные охранники утаскивают худенького профессора со сцены.
Полянский продолжал:
– И вот, на этой веселой ноте, мы и перейдем к главной части сегодняшнего торжества: определению победителя в конкурсе на право первым совершить фантастическое путешествие в прошлое! Оборудование настроено на попадание в античный Египет, в гости к царице Клеопатре. Думаю, кого-то ждет абсолютно невероятная, незабываемая встреча!
Триллионер взял с золоченого блюда конверт, достал листок, развернул.
Зал замер, подался вперед.
– Невозможно! – воскликнул Полянский, интригуя до последнего, – удивительно! Хотя, в этом что-то есть.
Делая вид, что пересохло горло, глотнул шампанского. И, наконец, объявил:
– Итак, наш первый пайпадаунец! В гости к несравненной, загадочной Клеопатре, к этой примадонне античного мира отправится… Примадонна!
Примадонна закатила глаза и тренированно упала на спину, на заботливо подставленные руки прихлебателей. Арабский монарх успел в тишине прохрипеть:
– Вот ведь, сука, насосала все-таки!
И зал разразился грохотом аплодисментов, восторженными воплями.
Примадонну отвели за сцену и облачили в очень стильный походный комбинезон желтого цвета. Сразу сотни коммов отправили сообщение «Желтый!», а сотни дам в зале почувствовали, что их наряды катастрофически устарели.
Отдернули занавес, и Примадонна подошла к серебристой рамке портала. Повернулась к залу, послала воздушный поцелуй. Рядом переминались сопровождающие – дюжие охранники в полевой экипировке, оператор и фотограф, личный стилист, массажист и прочая челядь, сгибающаяся под тяжестью набитых всякой всячиной баулов. Противно каркала любимая зверушка Примадонны – сиреневый змеепопугай.
Полянский поднял руку, софиты обратились на него.
Подождал, пока зал утихнет. Воскликнул:
– Начинаем! – и нажал на красную кнопку на пульте.
Грохнуло, пульт извергнул разноцветный ворох искр. Из-за рамки портала выскочил дымящийся Михалыч и заорал:
– Атас, тикайте все! Сейчас как долбанет!
Разом погасли софиты и люстры под высоким потолком, выключились микрофоны и коммы.
Закатное солнце ярко освещало замерший от ужаса зал и небо, с которого падали самолеты.
Рамка портала вспыхнула ослепительно-синим светом, разбухла – и взорвалась ярким облаком.
Люди в зале взвыли, когда из облака высунулась морда невысокой лохматой лошадки. Появился всадник – темный, узкоглазый, с боевым топором в руке. Поглядел по сторонам, оскалил желтые, как у хищника зубы.
Оглянулся на портал и пронзительно свистнул.
Полянский севшим голосом спросил:
– Ты кто такой? Что себе позволяешь, гопник?
В ответ из облака вылетела оперенная стрела и с хрустом пробила грудную клетку триллионера.
А следом повалили всадники, сотни и тысячи. Кони легко спрыгивали со сцены, крушили копытами бархатные кресла, топтали визжащих франтов и сомлевших блондинок.
Толпа валила через холл к дверям. Тысячи обезумевших людей своими телами выдавливали толстенное стекло; выпадали, раздавленные и окровавленные, на улицу. Охранники, прижимаясь к стенам, растерянно щелкали бесполезными электрическими парализаторами.
Мимо валило людское цунами; скакали, раскручивая арканы, смуглые всадники в звериных шкурах. Замерший город пустыми глазницами окон без света пялился на темное море, выплескивающееся из холла, на пронзительно скрипящие телеги, запряженные быками.
Над кипящей ордой вознеслось знамя – высокий шест с перекладиной, украшенной семью белыми лошадиными хвостами. Под ним гарцевал вождь на кауром жеребце. Последний луч солнца блеснул на медном шлеме. На страшном ожерелье появилось новое украшение – отрубленный волосатый палец с бриллиантом в куриное яйцо.
Вот и раскрылась загадка огромной степной армады грунов – она не исчезла, а переместилась сюда, в будущее. Через поменявший полярность временной портал.
К рассвету Роман выбрался за кольцевую автотрассу. Обходя брошенные машины, оглянулся.
Над городом наливалось зарево пожаров. Роману показалось, будто он слышит, как гремят подковы степных лошадок по асфальту, как рыдают толпы плененных блондинок в желтом…
Ухмыльнулся и пошагал на север.
Гармоничность, спокойствие, романтика, семейный очаг
Число 6 символизирует планету Венеру. Красота, любовь больше материнская, чем чувственная, романтизм и идеализм во всех вопросах любви.
Лебеди
Автоматический билетер пребывал в ступоре.
– Предъявите, пожалуйста, командировочное удостоверение, копию трудового контракта или экскурсионный ваучер.
– Отстань, железяка. Нет ничего из перечисленного. Просто дай мне место на ближайшем борту до Кормушки. Я туда хочу.
– Извините, вариант «я туда хочу» не предусмотрен билетной программой. Предъявите командировочное, копию трудового…
– А-а-а, дура механическая!
Я врезал по терминалу – и отбил костяшки, конечно. Затряс рукой, матерясь.
– Твою гребаную железную маму, чтоб тебе разъемы разорвало…
– Выберите язык общения. Ваша речь не распознается. Для получения посадочного талона предъявите.
Я с тоской оглядел пустой зал космодрома. Чем бы шарахнуть? Мусорницы хлипкие, а скамейку я не подниму. Или подниму, но надорвусь. И так колотит с бодуна.
Глыба терминала невозмутимо подмигивала зеленым огоньком. Только динамитом брать.
– Вас приветствует космодром планеты Парис. Приглашаем на орбитальные экскурсии для дошкольников «Вокруг света за восемьдесят минут». Для получения…
– Заткнись. Позови мне человека. Кого-нибудь, сделанного из мяса.
– Ваша просьба принята. Ждите ответа.
Терминал заиграл Вивальди.
Я побрел к автомату с напитками. Отдуваясь, выхлебал банку пива, взял вторую. Теперь маленькими глотками. Жизнь налаживалась, и тут как раз ожил мой механический знакомец.
– Начальник пассажирской службы, слушаю вас.
– Приветики. Мне нужен билет до Кормушки.
– Цель полета?
– Блин, еще один. Никакой цели. Просто погулять, вспомнить былое. Я – свободный гражданин свободного Париса. Что, не имею права?
– Имеете. Просто необычно. Но не запрещено. Секунду. Терминал крякнул и выплюнул пластиковую карточку.
– Рейс через два часа. Счастливого пути.
На стене зала – схематичное изображение скопления астероидов, в просторечии – «Кормушки». Наша планета бедна металлами и радиоактивными элементами, приходится добывать их в рое осколков. Космическая катастрофа когда-то разорвала безымянную несчастливицу на тысячи кусков каменной требухи, и теперь добытчики- трапперы ковыряются в них, ища богатые железом, титаном или ураном.
Кто-то называет трапперов падальщиками. Стервятниками, копающимися в останках. Дурак этот «кто-то».
Лучшие годы я провел в крохотной корабельной рубке. Топливо дорого, и каждый килограмм, каждый кубический дециметр – на счету. Уворачиваясь от шальных метеоритов, крутясь по немыслимым траекториям, вчитываясь в пластиковую ленту спектрограммы.
Бессонные сутки, крепкий кофе и табачные таблетки: курить на корабле заказано, не выдерживают очистители воздуха. И каждый раз – надежда: вот, сейчас, спектрограф выдаст желанное. Красную полоску медной жилы или скачок счетчика излучения, поймавшего урановое скопление.
И – разочарование пустых рейсов. Ковыляешь на базу и думаешь: на какие шишы лететь в следующий раз, если продавец топлива ждет у шлюза с разводным ключом, чтобы выбить долги.
И адреналиновый фейерверк, когда безнадежный маршрут вдруг выводит на богатый металлом осколок. Дребезжа от нетерпения, матерясь на медленный бортовой компьютер, лихо заходишь по дуге – и лепишь на километровый булыжник нашлепку автоматического добывающего комплекса. Возвращаешься римским триумфатором, волоча на магнитных тросах ворох контейнеров с рудой.
Мило улыбается топливный, пряча за спиной разводной ключ:
– Макс, не забудь в следующий раз заправиться у меня. Кредит открыт, качество отменное, ты же в курсе.
После раздачи долгов – загул на неделю, а то и две. Собутыльники-коллеги:
– Везунчик ты, Макс.
А потом опять – в рубку. К звездам. В одиночный поиск. В самые глухие, нехоженные места, где лидары и радары сходят с ума от помех; и только интуиция, нюх выведут тебя на добычу.
Ремонтник покачает головой:
– Движок еще фурычит, а обшивку пора менять. Вся, как решето, от микрометеоритов. И магнитки…
Я и так знаю, что третий и одиннадцатый магнитный тросы не держат заряд. А обшивка… Ну что обшивка? Да, дырявая. Только денег где взять? Вот найду богатый астероид – тогда, может быть. И новая обшивка, и тросы, и отпуск на Парисе.
А пока – на работу. На то и Кормушка. Кормилица.
И звезды в блистере подмигнут:
– Давай, Макс.
И заправщик:
– Баки полные. Удачи, Везунчик.
Черт бы побрал это мое везение.
Шум, писк и смех. В накопитель разноцветным ворохом вваливаются дошколята – десятка два, в слепящих катафотами комбинезончиках. Воспитательницы сорванными голосами умоляют:
– Петя, куда ты побежал?
– Раз, два, три… Опять сбилась.
– Парами! Построились парами.
Экскурсия на орбиту. Будут, захлебываясь восхищением, таращиться в иллюминаторы на Парис, искать огоньки своего поселка. А потом пилот выключит на пять минут бортовую гравитацию, и они будут болтаться елочными игрушками под потолком кабины, замирая от ужаса и восторга невесомости.
Воспитательницы, смахивая пот, увели свой табор. Я опять помрачнел. Дети…
Лицо жены, изуродованное злостью:
– Сколько можно пить? Господи, когда ты забудешь свои трапперские замашки?
– Не ори, дура. На свои пью. Я тоскую, понимаешь? По Кормушке. По кораблю. По ребятам.
– По собутыльникам ты тоскуешь! Пять лет эта пытка. Я больше не могу. Подаю на развод.
Я потянулся к ней. Пробормотал:
– Давай родим ребеночка. Все и наладится.
Тогда она сказала то, о чем молчала пять лет:
– Какой еще ребеночек? Урод без рук, без ног?
– Почему урод? – отшатнулся я.
– А кто еще? Ты забыл, кто ты? Ты – траппер. Лучевая второй степени, от тебя прикуривать можно. Только уродов рожать. Дай бог, чтобы человеческих, а не чужого какого-нибудь, с хитиновым панцирем.
Потом она пыталась извиниться. Я не слушал. Хлопнул дверью и ушел. Выбросил комм, раскалившийся от вызовов.
Антирадиационный подбой на корабле надо менять ежегодно. Сколько раз я пропускал плановое обслуживание? Тяжелый скафандр стОит, как две заправки. А легким можно пользоваться полчаса. Ну, час – это если нет солнечной бури. У нашей красной старушки Алтимы характер сварливый. Плюется жестким излучением регулярно.
Сколько раз я выходил в космос в легком? Когда заедали тросы. Когда заглючил добывающий комплекс на астероиде. А когда потерялся напарник? Пять или шесть часов прошло, пока я нашел его в расщелине.
У всех трапперов было превышение дозы. Мы даже кичились этим, идиоты. Выводя отраву привычным способом – многоградусным.
Теперь я снова пил. Чтобы вывести отраву из души.
Какие-то кабаки и подворотни. Незнакомые пропитые морды. Просыпался на парковых скамейках и в «обезьянниках». Выходил – и к ближайшему автомату, за опохмелкой.
Деньги на моей карте кончались, а общую заблокировала жена.
Тогда я поехал на космодром. И взял этот билет.
До Кормушки.
– Ба! Макс, легенда ты наша, откуда взялся на Кормушке? Как обычно: двойной два раза?
Приятно, что Боб меня помнит. На Парисе давно нет барменов: нерационально. Там вечно не хватает людей, планета необихожена. Так что человек-бармен-Боб – настоящая достопримечательность Кормушки. А на Парисе люди в дефиците: роют шахты, строят поселки и фермы на камне, освобожденном ото льда, двигая линию фронтира, выгрызая у неуютной планеты по кусочку. Все при деле.
Кроме меня, Везунчика.
Пять лет безделья в роскошном доме на берегу прохладного озера кого хочешь доконают.
– Привет, старина. Давай, как обычно. Но синюю этикетку: с бабками туго.
Боб поражен:
– Ты что, менял мулаток каждые полчаса? Куда девал деньги? Мы тут спорили, на сколько разгульных лет хватит твоей премии: на двести или триста?
Я молчу.
Бармен треплется, как обычно: про новую модель «крота»; про Тупицу Цзяня, который решил завязать, да в крайнем рейсе потерял движок, еле его спасатели выловили. Теперь пашет в доках, копит на аренду корабля.
– А как ребята?
– Как обычно. Кто в поиске, кто на реабилитации. Сейчас с этим строго: профсоюз лютует. После каждого рейса – в профилакторий. И раз в год – на Парис, в отпуск. Не отвертишься.
Рассказываю ему о ссоре с женой. Боб задумчиво говорит:
– Всякое бывает. У Джона родился пацан – вполне нормальный. Диану-Оторву помнишь? Помнишь, конечно, аж покраснел, ха-ха. Так вот, у нее двойня: здоровые девочки, красотки. Хоть в рекламе снимай.
Я оглядываю бар. Пусто, только в углу спит какой-то лохматый старикашка.
– Пусто, – горько вздыхает Боб, – Кормушка уже не та. Трапперы стали скучные, что твои монашки. Пропустят стаканчик после рейса – и все. А перед – ни-ни, медкомиссии боятся. Нынче – оно не раньше. Как вы у меня гуляли, а? Помнишь, как ты на спор выпил литр горлодера?
– Не помню.
– Само собой, – хохочет Боб и скребет лысину двумя пальцами – указательным и мизинцем. Так и не стал ставить протез, хотя может себе позволить. Фишка у него такая: бар называется «Старый краб», и хозяин – с клешней вместо руки.
– Как думаешь, найду работу?
– Если с деньгами туго, то – нет. Первый взнос за корабль, страховка, заправка. И профсоюз деньги дерет. Разве вторым пилотом к кому-нибудь, но ты же не пойдешь вторым.
– Не пойду. А что, никак мимо профсоюза?
– Если законно, то – никак. А кому товар сдавать? Это раньше барыги весь хабар забирали, а теперь – департамент снабжения. Морды оловянные.
Боб яростно скребет лысину, ругается на чинуш и санинспекторов, понаехавших с Париса.
– Тараканы у вас, говорят. Да это же уникальные тараканы! Потомки тех, что с Земли прилетели черт-те когда. Изначальные, прямо скажу, тараканы. Их в Красную Книгу надо, а не травить.
Боб уходит в подсобку. В бар вкатывается Крыс. Его морда лоснится еще больше.
– Ого! Памятник ожил и посетил наше захолустье! Привет, Везунчик.
Рука у него холодная и потная. Жму, стараясь не скривиться.
– Чего к нам? Экскурсия по местам трудовой славы? Здорово ты тогда поднялся. Это же надо, тысяча тонн титана!
Крыс наклоняется и шепчет:
– Хочешь деньги вложить? Есть верное дельце, тридцать годовых, только для тебя.
– Знаю я твое «верное». Кинешь ведь.
Крыс возмущается:
– Да когда я кидал? В тот раз просто не повезло.
– Боб сказал, что барыги на Кормушке кончились, все департамент подмял, – перебиваю я, – так чем живешь нынче?
Крыс грустнеет. Длинный нос повисает спущенным флагом.
– Разным занимаюсь, – бормочет он, – что подвернется.
– Контрабандой?
Крыс всхлипывает и испуганно оглядывается на храпящего старикашку. Шепчет:
– Чего ты орешь, Макс? Кругом стукачи. Всяким промышляю, жить-то надо.
– Работа есть у тебя? Для пилота.
Барыга распахивает рот.
– Ого! Что же творится, раз сам миллионер Макс ищет место?
– Миллиардер, – сплевываю я, – чего ты меня унижаешь. Так есть работа?
Крыс смотрит на меня пораженно. Говорит:
– Не может быть. Тебя само провидение… Пойдем-ка.
Крыс проявляет невиданную щедрость: заказывает для меня целую бутылку с черной маркой и тащит в уголок. Косясь на спящего старика, вытаскивает из-за пазухи листок.
– Глянь.
– Хм, – удивляюсь я, разглядев гриф «служебная информация», – подделка?
– Сам ты, – обижается барыга, – это мне тысячу монет стоило. Настоящий отчет обсерватории. Неделю назад был мощный выброс Алтимы, вот и поймали спектр из Чулана. Отраженный. Такое везение раз в двадцать лет бывает.
Я хмыкаю:
– Ну-ну. Сколько себя помню, про Чулан постоянно байки травят. То там корабли чужаков прячутся, то русалок видели, то астероиды целиком из серебра.
Нос Крыса превращается в яростное копье:
– Да какое там серебро! Тьфу на твое серебро. Ты глянь на четвертую метку. Это же.
Я вглядываюсь и выдыхаю:
– Романий?! Не может быть.
Крыс радостно хихикает и потирает мокрые ладошки.
– Именно! Он самый. Триста монет за грамм.
– Это сколько его должно быть, чтобы поймал обычный дистанционный спектроскоп? – поражаюсь я.
– Больше, чем ты можешь себе вообразить. Тонны. Десятки тонн. Самородные жилы по всей поверхности астероида. Денег немерянно.
– Думаешь, хватит на новый корабль для меня?
– Да какой корабль! Всю Кормушку купим. Да что Кормушку – весь Парис!
Я глотаю виски, не чувствуя вкуса. Скотч прочищает мозги: я не верю.
– Не верю, – говорю я, – тогда вся Кормушка должна уже нестись в Чулан, лупя друг друга лазерами.
– Кормушка уже не та, – морщится Крыс, – лихие времена канули безвозвратно. Лазерами жгут исключительно метеориты. Никаких дуэлей и перехвата контейнеров. Всех трапперов прижали, а кто рыпался – лишили лицензии, отобрали корабли и выслали на Парис, молоко возить. Двое нас осталось из прежнего времени – ты да я.
– Значит, департамент должен был снарядить экспедицию.
– Да они не поверили!
Крыс кричит так, что Боб роняет стакан на стойку, а старик за соседним столиком просыпается и таращит глаза.
Барыга снижает голос:
– Начальник смены не поверил и велел протестировать спектрометр. А лаборант спер листок и вынес мне. И полеты в Чулан запрещены. Ты же сам знаешь: пыль, помехи, гравитационные карманы. Радары не работают, приборы глючат. Гиблое место. Туда давно никто не летает.
– Ну почему. Заносило как-то раз. Дианка-Оторва отстрелила мне полкорабля. Пока очухался, пока перезапустил движок – гляжу, уже в Чулане.
Меня передергивает. Такое не забудешь.
– И что? – осторожно спрашивает Крыс.
– Страх и ужас. Приборы вырубились, радар мультики показывает. И сразу метеоритный рой.
– Как ты выкарабкался?
– Хрен его знает. Глаза зажмурил и вот этими руками. На интуиции. В гравикарман еще влип – чуть о переборку не размазало. Но смог.
Крыс восхищенно кивает:
– Везунчик ты. У нас точно получится.
– Одно дело – случайно попасть в Чулан и выбраться. Другое – искать там что-то. На ощупь. Шанс – один на тысячу.
– Нормальный шанс, – неуверенно говорит барыга, – ходят слухи, там и Гоша Два По Триста бывал.
– Тот самый Гоша, который ангелов видел? Гоша везде бывал, кроме психушки, – хмыкаю я, – и то потому, что санитары не догнали. Ты лучше скажи, где корабль возьмем.
– Это вправду проблема. У тебя же ни лицензии, ни профбилета.
– На себя оформи.
– Куда там, – длинный нос свисает сталактитом, – меня департамент к причалу не подпустит, я в черном списке. Погоди, есть идея.
Крыс отходит и начинает шептать в комм. Скотч меня потихоньку покидает. Вместо куража приходит рацио, волоча за собой рыжую девку. Девка подмигивает подбитым глазом.
Чулан – это верная гибель. Но что взамен? Вернуться на Парис, к жене? Долгое лечение, пересадка костного мозга и тестикул? А душу кто мне пересадит?
Торчать здесь, горбатиться в доках, копить на первый взнос? Я сопьюсь раньше. А тут – корабль. Космос. Кружка кофе на пульте и руки на штурвале.
Рацио хмурится. Девка скалится: у нее внушительный некомплект зубов. Зато выдающиеся сиськи и ноги от ушей – в драных чулках в сеточку.
Девку зовут Авантюра. Да и кто видел этот романий? Легендарное вещество. Говорят, из него делал первые звезды бог. Зачерпывал сухими ладошками и лепил галактики.
– Думаешь, авантюра, Везунчик? И никакого астероида нет?
Я оборачиваюсь. Лохматый старикашка подмигивает мне.
Е-мое, это же…
– Будет корабль, – подлетает Крыс, – все путем.
Смотрит на старикашку, хмурится:
– Гоша, ты чего лезешь? Иди отсюда.
Точно! Это Гоша Два По Триста. Я думал, он сгинул давно.
– Жди здесь, – говорит мне Крыс, – много не пей.
– Ты мама моя? С каких пор барыга указывают трапперу, сколько тому пить?
Крыс исчезает.
Гоша лыбится:
– Славно ты его отбрил, траппер. Нальешь граммулю?
Кричу Бобу, чтобы принес стакан.
– Ты и вправду бывал в Чулане? И что видел?
Гоша вливает в себя виски. Кашляет. Слезы текут по заросшим щекам. Начинает:
– Не верь тем, кто говорит, что Чулан – филиал ада. Это рай, просто спрятанный. Не каждому дано увидеть. Там гнездятся Звездные Лебеди. Прилетают, когда приходит время…
– Гоша, поворачивайся живее.
Старикашка кряхтит в динамике: трос затянулся петлей на ноге. В который раз жалею, что взял его. Но без напарника никак: в Чулане может случиться всякое.
Гоша бормочет:
– Ерундой занимаемся, Везунчик. Такие дыры запенивать – что презервативы штопать, никакой надежности.
– Не бухти, без тебя знаю. Работай давай.
– Да я чего? Я тружусь. Две осталось.
Крыс подогнал задачку. Корабль со свалки, ждал очереди на разделку. Изношенный до прозрачности. Теперь Гоша ползает по обшивке и заделывает раковины в корабельной броне.
В третий раз запускаю тестирование контура двигателя. Где же это замыкание, черт возьми?
На обзорном – серая глыба номерного астероида, вспышки лазерных резаков. И застывшие в нелепых позах трупы списанных кораблей.
– Готово. Открой шлюз. Сейчас бы два по триста, да на боковую, – говорит Гоша.
– Обойдешься. Снимешь скафандр – и в рубку. Поможешь мне с реактором.
Я объявил сухой закон. Сперва ломало, а теперь ничего. Лет пять не был таким трезвым.
Звезды подмигивают, хихикают и шелестят, словно пузырьки шампанского.
Откладываю отвертку. Дую на стертые пальцы.
В правом верхнем сегменте блистера – серое бельмо Чулана. Не смотрю туда. Нагляжусь еще.
Колоссальное скопление Крыла Лебедя играет огнями, как цветомузыка – диодами. Экран наливается красным: скоро выкатится Алтима.
Классно. Я снова в космосе.
Я дома.
До Чулана мы ползем две недели. Я объясняю это тем, что надо проверить на разных режимах развалину, которую нам подсунул Крыс вместо корабля. Привыкнуть, почувствовать.
На самом деле я просто боюсь. Кормушка не та, и я – не тот, бесшабашный и безбашенный Везунчик, готовый нырнуть в любую задницу за хабаром.
А вот Гоше все равно. Он безмятежно развалился в кресле второго, посасывая фруктовый коктейль и закинув ноги на пульт.
– Убери копыта. Заденешь тумблер какой-нибудь.
Гоша хихикает:
– Не вибрируй, Макс. Я же вижу, как ты психуешь из-за Чулана. Там здорово. А приборы – обман. Надо видеть мир сердцем, а не датчиками.
Гоша, местный дурачок и конченный алкаш, становится кем-то другим. Вещает:
– Считать единственно возможной жизнь, построенную на белках, глупо. Организованная материя – это не только скучные молекулы, вытянувшиеся в длиннющие, как реестр налогов, цепочки. Чем хуже кварковая плазма? Волновые разумные существа гораздо лучше приспособлены к космосу.
– Ты к чему это?
– Я видел их, межзвездных птиц. Лебедей, сотканных из золотого тумана. Вечных странников пространства.
Я качаю головой:
– Что-то затянулась у тебя абстиненция, Гоша.
Он улыбается и смотрит в обзорный. Крыло Лебедя играет сполохами на его свежевыбритой щеке.
– Я никому этого не рассказывал, Макс. Я ведь не случайно оказался тогда в Чулане. Надоело все. Душу высосало. Кем я был когда-то? Восхищенным юнцом, мечтающим о звездах. Наш поселок на Парисе одним из первых накрыло. Кто выжил – ушли в катакомбы. Мрак, холод. Плесень со стен сдирали, чтобы кипяток зазеленить. Крысу поймал – праздник всей семье. Мои ровесники мечтали найти в коридорах банку тушенки из старых запасов. А я – про звезды… Сбежал с контрабандистами, выучился на пилота, и сюда, в Кормушку. Траппером стал, одним из лучших. И что? Хабар да пьянки. Пропил все – опять за хабаром. Пустота. Разве ради такого разум нам дан и душа? Сел я в кораблик да рванул, куда глаза глядят – без цели, без смысла. Очнулся уже в Чулане: радар сдох, топлива на донышке, самого по стенке размазало – гравитационная аномалия. Подумал: ну и к лучшему. Чтобы время не тянуть, заполз в шлюз без скафандра. И рычаг дернул. Выбросило меня, конечно, в открытый космос.
А тут он. Ангел небесный. Золотым крылом окутал, спас. Шепнул мне: «жизнь – самое ценное, разум – самое удивительное. Кто тебе право дал суть Вселенной губить?». Сразу у меня перед глазами все: и как девчонка одна в катакомбах пропала, а бригадир на праздник свежим мясом всех потчевал. И как бухал я, не просыхая, ничего не видя вокруг…
Мне было неприятно это слушать. То ли потому, что вспомнились скупые рассказы матери о жизни в бомбоубежище. То ли потому, что себя увидел в этих словах. Оборвал его нарочито грубо:
– Ангелы-шмангелы. Ты что, Гоша, в пасторы подался? Детям своим втирай, а мне не надо. Найдем этот астероид с романием, долю свою получишь – и не попадайся мне на глаза больше.
– Так нет детей, – вздохнул Гоша, – не срослось как- то. А теперь уже поздно. Ты за мной не повторяй ошибок, Макс. Рожай, пока молодой.
– Иди ты, старый хрен, – я с трудом сдержался, чтобы не швырнуть в бродягу кружкой, – ботало коровье. Твоя вахта. Я пошел спать, через четыре часа поднимешь. А еще раз свои сказки начнешь втирать – я тебя точно из шлюза без скафандра выброшу. Чтоб сказку сделать болью.
…Туман лежал над спящим озером, как серое ватное одеяло. Я сидел на прибрежном валуне и мочил босые ноги в обжигающей воде. Она подошла неслышно.
– Я очень скучаю по тебе, родной. Я перерыла весь Парис, полиция от меня уже шарахается. Куда ты пропал?
Я обернулся. Хотел нахамить, но не смог: бледные щеки со следами слез, исплаканные глаза. Серые и прозрачные, как вода приполярного озера.
– Прости меня. Я не хотела тебя обидеть. Просто измучалась вся, а ты даже словом, даже намеком не поддержал. Мне трудно бороться за тебя в одиночку, Макс. Помоги мне.
– Врешь, – зло сказал я, – я тебе нафиг не нужен. Не жди меня, я не вернусь. На хрена мне такая жизнь: одни декорации. Деньги – дерьмо. Планета – дерьмо. Вместо жены – сон, ребенка не будет…
Она вдруг улыбнулась – и будто осветилась вся. Глаза стали лучистыми, как двойное ядро Крыла Лебедя:
– Дурачок мой любимый. Кто тебе сказал, что ребенка не будет, Макс?
Коснулась моей щеки прохладными тонкими пальцами.
– .. Макс! Макс, вставай, твоя вахта, – Гоша тряс меня нещадно, – вот разоспался.
Я побрел в душевую. Глянул в зеркало и замер.
Померещилось: на небритой щеке – тень тонких пальцев.
Гулять с завязанными глазами по механическому цеху гораздо безопаснее, чем шарахаться в непроглядном брюхе Чулана.
Время склеилось бесконечной лентой Мебиуса: я не различал часов и суток. Превратился в животное, шкурой чувствующее приближение метеоритов. Руки вросли в штурвал, как корни растения.
Где-то рядом болтался Гоша, приносил попить и ковырялся с перегревшимся движком. Говорил что-то ободряющее, но я не слышал: маневр уклонения, очередной кульбит, визг издыхающего защитного поля… Черные квадраты ослепших экранов.
Навигатор утверждал, что мы одновременно находимся в центре Алтимы и на южном полюсе Париса. Спидометр показывал скорость в минус три световых. Бортовой компьютер я давно выключил из жалости к позитронным мозгам.
Мои мозги тоже кипели. Особо изводили гравитационные карманы: жуткое чувство, когда вдруг на тебя наваливаются центнеры собственного размазанного тела, а шевельнуть пальцем – совершить подвиг.
Но где-то внутри, последним огоньком в ночной вьюге, светилась конечная точка маршрута. Я уже забыл про сказочный астероид, оплетенный жилами бесценного романия.
Я просто хотел добраться до этого огонька, словно был свихнувшимся мотыльком.
Я долетел.
Серые шторы раздвинулись внезапно, как перед незапланированным спектаклем, и на сцене появилась роскошная примадонна: правильной формы астероид, обтянутый серебристой сетью – сияющей, слепящей. Романий!
Я успел ахнуть от восторга, прежде чем очередной гравитационный вихрь швырнул корабль вниз.
Потом были рывки и перевороты, ругань Гоши, собравшего все углы в кабине, и жесткая посадка.
Очень жесткая. В глазах потемнело, и сознание на миг отключилось.
Сервомоторы еще пели, утихая после перегрузки, когда Гоша подполз и заорал:
– Ты видел! Это были они.
Туго соображая, я пробормотал:
– Кто? Инспекторы департамента?
– Лебеди! Ты их видел?
Я тряс головой, пытаясь вернуть на место мозги.
– Какие, на хрен, лебеди? Скафандры тащи.
Уже натягивая шлем, вспомнил: когда корабль падал на астероид, экран и вправду полыхнул чем-то золотым, нездешним. И будто поплыла в голове странная мелодия. Песня на непонятном языке, обращенная только ко мне.
От перегрузки и не такое померещится.
Помню кусками.
Пульсирующая под ногами поверхность астероида. Толчками, будто билось гигантское сердце.
Сполохи, пляшущие над сверкающей жилой романия. Он, казалось, тек раскаленным ручьем – и слепил глаза, заставлял корчиться нейроны, выжигал мозговую оболочку.
Искаженное лицо Гоши, вырывающего у меня подрывные патроны.
– Нельзя!
– Буром не взять. Подорвем, загрузим обломки – и валить.
– Нельзя взрывать! Это же часть свитого гнезда, понимаешь? Как веточка. Нельзя!
Он потянул бластер из кобуры. Я обхватил его тщедушное, но неожиданно налившееся силой, тело. Дотянулся, отключил подачу кислорода. Когда Гоша обмяк – оттащил и зашвырнул в шлюз корабля. Содрал с него скафандр. Связал Гошу тросом и запер под кодовый замок.
– Нельзя ничего трогать, – кричал из-за металлической двери старый маразматик, – у них так редко это бывает! Они миллионы световых лет пролетели, чтобы вернуться к месту гнездовья.
– Заткнись! – я шарахнул кулаком по загремевшему железу, – Тебя надо было в дурдом сдать, а не с собой в Чулан тащить.
Прошла минута, а может быть, век: я брел по пляшущей поверхности астероида; все вокруг заливало золотым сиянием, словно это был не вакуум над каменным обломком, а жаркий полдень над экваториальным пляжем.
Било, било в мозг невыносимым то ли воем, то ли пением – низким, проваливающимся в инфразвук.
Шатаясь, я закончил с шурфами и побрел, отдирая «гекконы» от поверхности. Астероид будто обрел гравитацию – меня давило, плющило. На коленях, потом ползком – за скальный обломок. Пульт раскалился, лопнул экран, но тумблер подрыва действовал. Запустил таймер.
Выглянул из-за обломка.
Гоша стоял на коленях и выдирал из шурфа серебристый патрон заряда.
Он был без скафандра. Невозможно.
Я полз к нему и кричал что-то. За обломком остался пульт, отсчитывающий последние секунды до взрыва.
Восемь. Семь. Шесть.
Толкнул Гошу – он обвалился мешком на поверхность. Накрыл его своим телом, чтобы защитить от неминуемого взрыва.
Пять. Четыре.
–
Голос был мелодичным, невыносимо идеальным – и в то же время от него резонировало все мое тело, все кости, сосуды – до последнего, вставшего дыбом волоска на коже. Надо было отвечать, иначе я мог лопнуть, взорваться изнутри.
– Не понял. Чего я «точно хочу»?
–
Голос запнулся на мгновение, будто вспоминая непонятное слово.
–
Когда я не знаю ответа, то грублю. Дурацкая привычка.
– Тебе какая разница? Ты же все равно не дашь разрушить гнездо.
–
– В чем?
–
Золотое сияние вдруг погасло. Танцующие сполохи свернулись и опали, осыпались мертвой трухой.
Щелкнули цифры.
Три. Два.
Чего я хочу? Притащить в Кормушку контейнеры, набитые романием? Вернуться триумфатором на Парис? Прибить Гошу за его дурацкие сказки, ставшие вдруг явью?
– Погоди, – я выдохнул, – погоди. Я хочу, чтобы ты остановил время и дал мне пульт. Который валяется за обломком.
Чертыхаясь, неуклюжими пальцами в толстой перчатке я тыкал в клавиатуру, отменяя команду на взрыв.
Гоша – уже покрытый инеем, с провалившимися черными глазницами – вдруг завозился и пробормотал:
– А меня? Лебеди, вы не хотите спросить, о чем мечтаю я?
Ему ответили – но я не расслышал.
Вдруг взметнулись в черное беззвездное небо золотые сполохи, ударили огненные струи, заплясали под грянувшую мелодию. Близкий горизонт вздыбился и ударил меня по лицу.
Я лежал на спине и видел, как на черном бархате расцветают три невиданные золотые птицы: две больших и одна совсем маленькая, нежно трепещущая.
И еще что-то, что я не разглядел или не понял. Что- то знакомое, но переродившееся.
Пересмотреть бы эту картину снова: два раза по триста…
Очнулся я в рубке. Чулан остался позади.
Я три раза обшарил крохотный корабль. В нем и таракану негде спрятаться, но я все равно искал.
Гоши нигде не было.
Я забрался в пилотское кресло и закрыл глаза.
Откуда-то, издалека, прилетел тихий смех Гоши:
–
И будто легкое золотистое крыло коснулось щеки.
Когда пришвартовался к ободранному причалу, сквозь блистер терминала разделки списанных кораблей увидел приплясывающего от нетерпения Крыса.
Я и забыл о его существовании.
– Ну как?
– Никак. Нет никакого астероида с романием. Сказки это.
Он растерялся. Схватил себя за нос. Спросил, заглядывая за мою спину:
– А где Два По Триста?
– На пенсии теперь. Птичек разводит.
И пошел.
Крыс догнал меня. Сунул в руки пластиковый листок:
– Тебе радиограмма с Париса.
Сгорбившись и шмыгая повисшим носом, побрел к барной стойке.
Я прочел. Еще раз.
И еще.
«Люблю тебя. Возвращайся. У нас будет ребенок».
Айя шамана Арбузова
– Ошибка президента, – сказал Як, закуривая и на пару секунд снимая с руля обе руки. Машину как раз тряхнуло на особенно глубокой выбоине, и Лехино сердце пропустило удар – гнал Як быстро, а деревья были совсем рядом.
– Не президента, а резидента, – поправил Леха. – Президент наш не ошибается.
– Так это, не наш, – хохотнул Як. – Наш-то конечно нет. Ихний. Буш.
– Это да, – протянул Леха, чтобы что-то сказать, потому что, по правде, не знал о президенте Буше абсолютно ничего, равно как и о никаком ином президенте. Дел у него и своих хватало, вот еще политиками себе голову забивать.
– Вон поворот, – напомнил он Яку. – Притормози чуть, там грунтовка – говно.
Як притормозил, они съехали с узкой разбитой дороги на узкую разбитую грунтовку, запетляли по лесу, поднимая тучи пыли. Проехали мимо дикого малинника, мимо горы мусора под знаком «мусор не бросать» (какая-то тварь даже ржавую панцирную кровать умудрилась притащить), мимо луга, где паслась соседская племенная корова.
– Этот что ли поворот? – сощурился Як. Последний раз он был на Лехиной даче года полтора назад, когда встречали Пашку из армии. Три дня гуляли! Леха чуть из техникума своего железнодорожного не вылетел, мамка ходила за него просить. Она там всех знает.
– За домом ставь, – сказал Леха. – И топчи аккуратнее, мать там луку насадила, еще чего-то, все выходные тут с Басей проторчала.
Тяжелый глухой лай напомнил ему про пакет в багажнике – мамка Басе наготовила костей, жил, еще каких- то разносолов собачьих.
– Погоди, – сказал Яку. – Первым не заходи. Я вас познакомлю.
– Да мы ж знакомы.
– Ага, он тебя полтора года не видел. Что, хочешь рискнуть память ему проверить?
Як не хотел, и вполне резонно – Бася был молодой и суровой помесью московской сторожевой и сенбернара и весил, наверное, больше чем сам Леха (а кличка у Лехи была «Большой»).
Бася вспомнил Яка нормально, завилял тяжелым хвостом, по-свойски сел ему на ногу, прислонился к бедру, подставил голову почесать. Як засмеялся, присел бесстрашно перед полураскрытой огромной пастью, запустил пальцы в густую шерсть за ушами. Бася поднял лапу, положил ему на колено, язык вывалил, довольный.
Яка вообще сильно любили и животные, и женщины. Животные всегда, с детства, а женщины начали класса с седьмого. Была в нем такая азиатская мордастая загадочность, как у Цоя. «Як» потому что «якут», а вообще-то он был Паша Павлов. Но факт фактом – как бы он ни представлялся, девчонки всегда за ним табунами ходили.
– Ты бы, наверное, тоже бы Якута предпочла? – строго спрашивал Леха, поднимаясь на локте и глядя в темные глаза.
– Я тебя люблю, Леша, – говорила Леночка, не моргая. – Никого нет лучше тебя.
Леха верил. Потом они одевались и шли в школу, садились за разные парты и весь день переглядывались.
Но сомнение его никогда до конца не отпускало. Вот и Бася сейчас всем телом демонстрировал большую любовь к Яку, а настоящий хозяин стоял позабытый. Но Леха разорвал пакет, запах пошел, и Бася тут же вспомнил, помчался к нему, гремя цепью, выражая большую радость от встречи.
– Пакет с едой – залог любовного постоянства, – пробормотал Леха.
Якут рассмеялся, достал из пачки сигарету.
– Ничего, будет тебе постоянство. Ну а любовь не купишь, а у тебя есть. А вы не боитесь Басю тут оставлять? В Разгуляево в прошлом году овчарку волки сожрали. На цепи-то даже с одним волком особо не побьешься.
– Не, нормально, – отмахнулся Леха. – То зимой было, оголодали. Сейчас им в лесу раздолье, вот попрутся они сюда с Басей воевать.
Бася с громким хрустом и без видимого усилия раскусил коровью голяшку, подтверждая, что со стороны волков это было бы очень опрометчиво.
– Иди в хату, – сказал Леха. – Мать не запирает, когда тут Бася остается. Я сейчас.
Як кивнул, затянулся сигаретой, пошел в дом.
Ну как, дом – сарай с сортиром. Лехин Производитель собирался ставить хоромы с сауной и теплицей, но это он пока в завязке был собирался, а тому уже восемь лет. Успел только стены поднять, крышу мамка уже сама рубероидом крыла, Леха с пацанами помогали, как могли.
Он прошел за дом, по-детски считая шаги от крапивы, открыл заслонку подвала, поморщился от пыльной затхлости. Поднял мешок – он стоял прямо у входа. Мешок был совсем легкий, легче пакета с Басиной едой, а ведь вмещал двух человек. Кости, конечно, только кости. Одежды не было, вся истлела, но когда их Леха нашел, у немца был шлем танковый, вполне ничего. Васек в Питере его подреставрировал и сейчас пытался продать. Если получится, Лехиных там баксов триста. Хотя это, конечно, тьфу, капля в море тех денег, которые ему были нужны, и копейки по сравнению с тем, что будет, если они найдут танк.
Леха зашел в дом, закашлялся – Як уже сильно накурил. Леха не курил, ему почему-то не нравилось. И хорошо, потому что теперь Леночку нельзя было обкуривать, а ему и не надо. И при ребенке нельзя курить, а он и не будет. Леха собирался быть отличным отцом по всем фронтам, надо было просто делать все наоборот, чем делал его Производитель. Не орать, не блядовать, а главное – не быть безденежным лохом и неудачником, и не пропивать все мозги и жизненные возможности.
Леха положил мешок на пол, присел, снял пластик, развернул рогожу. Як смотрел с тяжелым грустным интересом, он с поисковиками никогда не ходил, а Леха-то привычный, с восьмого класса.
– Сильны любовь и слава смертных дней, и красота сильна. Но смерть сильней, – сказал Як тихо, и Леху аж мороз пробрал от неожиданности, как будто распахнулось окошко в древнюю тьму, где клубились образы и тени, а Як стоял, строгий, весь в черном, и смотрел в бездну с обрыва. Но тут же он встрепенулся и иллюзия исчезла.
– Шекспир и племянники, – сказал Як. – Китс. Который из них танкист?
Леха показал на коричневый череп покрупнее, с остатками рыжеватых волос над проломленным затылком. Второй был совсем голый, почти белый. Может, тоже танкист, а может и вообще из другого времени, тут по лесам костей много, а ни жетона, ни одежды не было.
– Они рядом лежали, – сказал он хрипловато. – Я заявку отправил на обоих, немцы обычно в июне забирают своих и деньги переводят. Написал, что без жетона, но похоже, они вместе были. Посмотрим. Если не возьмут, похороню в лесу. Нашим не буду отдавать на захоронение, вдруг все-таки тоже немец, нечего братские могилы… поганить.
Як кивнул, провел рукой над костями. Леха опять поежился.
– Тебе что-нибудь нужно? Ну, для этого… камлания? – Леха запнулся на мистическом слове, как будто сказал неловкую непристойность. – Я слышал, шаманам бубен нужен, у тебя есть бубен, Як? А то у меня нет.
– Бубен у тебя есть, – спокойно сказал Як, расстегивая куртку и доставая пакет и блокнот из внутреннего кармана. – И если будешь мельтешить и суетиться, то ты в него получишь Вот, тут я все записал, две недели деда расспрашивал. Хотя я, конечно, не уверен, он заговаривается, все время переходит на якутский. Саха тыыла, все такое. Я его и не знаю почти. Говорил матери – не надо было его забирать в город, в квартиру, как жил на природе, так бы и умер нормальным, но она упертая, вся в него. Короче вот…
Як разложил блокнот на столе, развернул пакет.
– Сперва надо кости этим порошком обсыпать. Потом ты вот эти грибы сожрешь, а я читать буду херню из блокнота. С выражением. Ты прушки как, нормально переносишь? Или сильно колбасит?
– Нормально, – пробурчал Леха. Прушки он не любил, подолгу от них отходил, и не физически, как некоторых полоскало, а на каком-то ином, глубинном уровне, которого у него обычно и не было вовсе. А от грибов он появлялся, выпячивался линзой увеличительного стекла, и под этой линзой он видел нелепого человека – Лешу Арбузова, со всей его жизнью, детством, школой, мамой, техникумом, работой, длинными волосатыми ногами, рыбалками, встречами и звонками Леночке, лесными вылазками с «Поиском», разговорами за жизнь под водку, вечными попытками заработать денег побольше… Человек, которого он видел, был даже не работящим муравьем под стеклом, а какой-то противной мелкой вошью на теле мироздания, и обычно Лехе требовалось несколько недель, чтобы отойти от мысли, что это – он, забыть, какое отвращение к этому человеку приходило после поедания прушек.
Но сейчас все было иначе, не для куража, а потому что Лехе срочно нужно было купить квартиру и жениться на Леночке.
– Ну а если все правильно случится, то что тогда будет?
– В этом вопросе ясности у меня не возникло, – ответил Як безмятежно. – Либо этот, танкист, сюда войдет из своего Нижнего Мира, либо ты туда прогуляешься. В любом случае – спросишь его, в каком болоте он тут танк свой утопил. Понравишься – покажет. Дальше сам знаешь. Проверим металлоискателем, поныряем на веревке.
– Тимоха может у брата взять погранцовское подводное снаряжение, – вслух подумал Леха. Як кивнул.
– И тогда Васек выйдет по своим питерским каналам на покупателя. А дальше смотря какой танк. Если «Тигр», да еще и более-менее сохранный, то вам с Ленкой хватит на элитку в Питере, на джип и на медовый месяц на Гавайях.
Леха кивал, зачарованный перспективой.
– А если не получится? – спросил он. Як пожал плечами.
– Тогда просто пересидишь вон на той тахте. Мы с Басиком тебя покараулим, пока не отойдешь. После свадьбы поедете на три дня в профилакторий «Железнодорожник» в Гаврилово. Жить будете у ее родителей, не тащить же ее с младенцем к твоей матери в финский дом без воды и туалета.
– Хватит, – сказал Леха тихо.
– Ну хватит так хватит, – согласился Як, высыпая порошок в стакан и подавая его Лехе. Леха налил воды, помешал, выпил в три глотка.
Як ходил вокруг мешка с костями, глазами уткнувшись в блокнот, а правой рукой посыпая серый порошок из какой-то расписной солонки. В той же руке он держал сигарету, периодически затягиваясь. Порошок из солонки мешался с пеплом сигареты, падал вниз медленными хлопьями. Мистики и запредельности в происходящем было не больше, чем в тусовках ролевиков в Выборгском замке и их обсуждениях, как ковать мечи из железнодорожных рельс.
– Ыраах мастар костоллор. Ол кун олус тымныы этэ, ол кун кыра тыаллаах этэ, – Як читал из блокнота монотонно, Лехе очень хотелось спросить, что это значит, но он боялся прервать ритуал, да Як, скорее всего, и сам не знал.
Як дочитал и докурил. Не происходило абсолютно ничего. Леха пожал плечами.
– Ни мертвяки не встают, ни прушки не вставляют, – сказал он.
– Может это и не прушки, – отмахнулся Як. – Может, батя нашел мой тайник и на лисички поменял. Ты просто так просил хорошо, не смог отказать попробовать.
– Ага, и десять процентов в случае успеха ты доже от большой дружбы выторговал.
– Любовь любовью, война войной, – усмехнулся Як.
– Блин, а я, как дебил, фразы немецкие учил всю неделю. Цайген зи мир битте… ихь танк. Вот ты бы мне показал, Як?
– Ага, – рассеянно сказал Як, глядя в окно. Нашла туча, воздух потемнел и обесцветился. Бася заворчал во дворе. – Зря напрягался, кстати, в Нижнем Мире языков нет. Можно считать, что все по-русски чешут. И люди и звери.
– Может, если бы ты у деда учился, получилось бы? – затосковал Леха. Расставание с мечтой найти клад было болезненным, как и взгляд в вероятное будущее.
– Шаманство не в учении, – сказал Як, все поглядывая на окно и выбивая из пачки очередную сигарету. – Оно в крови.
– Чего ты все в окно смотришь? – забеспокоился Леха.
Як нахмурился, открыл рот ответить, но тут Бася зашелся громким неистовым лаем. Леха дернулся к двери, но встать не смог, ноги не слушались.
– Грибы все-таки не подменили, – сказал он.
– И хорошо, – хохотнул Як. – У меня там в тайнике еще куча порнухи, не хотелось бы батю развращать. Сиди, я пойду разберусь.
Леха слышал его шаги по крыльцу, рокот голоса, лязг цепи. Бася гавкнул еще пару раз, потом заворчал, замолк. Стало тихо. И тишина продолжалась, продолжалась, продолжалась.
Леха опять дернулся встать – тело слушалось, как ни в чем ни бывало.
«Наверное ногу отсидел раньше,» – подумал он. Толкнул дверь, сощурился. Туча ушла, солнце опять светило вовсю. Ни Яка, ни Басика во дворе не было. Цепь с порванным ошейником лежала в пыли у грядки с луком.
В недоумении Леха прошел по участку, заглянул к соседям. Пчелы тяжело жужжали у белого улья, на крыше сидела большая ворона и расклевывала стык, зараза. Леха повернулся к лесу и замер – на опушке стояла Леночка, смотрела на него, щурясь от солнца. На ней были джинсы и розовая футболка в черных цветах.
Леха перешагнул проволочный забор, бросился к ней.
– Привет, киса, – сказал он торопливо. – Ты как сюда добралась? Мы тут с Яком зависаем, он, по ходу, за Басей побежал, опять этот дурак с ошейника сорвался.
Леночка смотрела на него своими темными глазами, молча, внимательно, не моргая. Он вдруг, впервые за много месяцев, подумал, какая она красивая. Они любили друг друга так давно, с такого глубокого детства, что он совсем перестал замечать, какая она. Не думал же он ежедневно о своей руке или там печени, хотя, безусловно, очень их любил и ценил, и жизни без них не представлял.
– Леша, – сказала Леночка, – я знаю, что ты должен сделать. Тебе нужно отпустить кошку, накормить птицу и наступить на тигра. Тогда все будет хорошо. И ты станешь, кем родился.
Она повернулась, не дожидаясь ответа, и пошла в лес. Леха стоял, огорошенный. Потом бросился догонять, перепрыгнул через упавший ствол, нашел глазами розовое пятно. Догнал, пошел рядом. Опустив глаза, увидел, что на Леночке розовые резиновые «лягушки», самая дурацкая обувь для леса, хуже, чем босиком. Он уже собирался облечь ее глупость в слова, как она остановилась, села на валун, подняла на него глаза. Лехе не хотелось над ней возвышаться каланчой, он тоже присел.
– Я очень тебя люблю, Леша, – сказала она медленно. – И всегда буду. Ты мне как брат.
У Лехи засосало под ложечкой, захотелось убежать, проснуться, не слышать, что она собиралась сказать.
– Я выхожу замуж за Джари Хайкиннена, – сказала она. – Мы познакомились год назад, когда мы с мамой ездили в Финку на клубнику. Он там внук хозяйки. Он ко мне приезжает раз в месяц, иногда два. Я с ним тогда живу в гостинице. Тебе говорю, что езжу ухаживать за бабой Таней. А она умерла в прошлом году.
Леха сглотнул, голову сжимало плотным железным обручем, реальность рушилась.
– А ребенок? – спросил он наконец.
– Я не знаю, – Леночка качнула головой. – Но скорее всего, не твой. Джари. Знаешь, это означает «воин шлема».
– А если я тест потребую на отцовство?
Леночка завела глаза.
– Вот оно тебе надо, Леша? Ну даже если вдруг твой, какой ты отец, сам подумай? У тебя таких детей по сто миллионов в каждом оргазме. А нам с Джари судьбу поломаешь. Он меня так любит.
– И я люблю, – выдохнул Леха, закрыв лицо руками. Жесты, которые в кино и в книжках всегда казались ему преувеличенными, надуманными – да кто блин так делает – оказались естественными реакциями тела, пытавшегося совладать со внезапной душевной болью.
– Любишь, так отпусти, – сказала Лена. – Не хочу быть бухгалтером ОАО «Делянка» Леной Арбузовой, а хочу быть домохозяйкой Хелен Хайкиннен. Растить детей и клубнику, путешествовать.
– Так это про деньги, – догадался Леха. – Так у меня скоро… Я поэтому…
Леночка помотала головой, грустно и окончательно.
– Не про деньги. Вернее, не только. Про то, какую я жизнь хочу, какую семью, кем хочу быть. Я из тебя выросла, Леша. Думаю, и ты из меня вырос, только не признаешься себе. Тебе так удобно, по накатанной. Не надо искать, рисковать, напрягаться, вкладываться в незнакомцев.
Леха кусал губы, сердце рвалось, ошметки падали в ледяную пустоту внутри. Леночка смотрела на него серьезно и честно. Он вспомнил, как впервые поцеловал ее, давно, в детстве, как укачивал ее, рыдающую, когда умер ее отец, как они гуляли и целовались ночи напролет в Питере. Он поднял руку и погладил ее по щеке. Кивнул. Не удержал всхлипа, пошел от нее дальше в лес.
– Леша, – позвала она ему вслед. Он обернулся и с ужасом увидел, что глаза у нее не ее, темные, а белые, неподвижные, выпученные, как у мертвяков в кино.
– Беги! – просипела она, и тут рядом с Лехой земля вспучилась, разорвалась, от сосны полетели щепки, а на поляну перед ним выехал танк. Танк был большой, зелено-черный и пах смертью и болотом. Башня повернулась, дуло уставилось на Леху круглой леденящей чернотой. Он инстинктивно нырнул с валуна, съехал по склону, помчался по дну оврага. Ему было очень страшно, а невозможность происходящего делала все еще страшнее. Крапива, уже разросшаяся на склоне, тут же исхлестала его лицо, шею, руки. Всем телом он чувствовал дрожь земли – тонны тяжелого злого металла мчались за ним по лесу, круша кусты, треща молодыми деревьями. Танк на ходу выстрелил в склон перед Лехой, воздух сжался и разжался, земля вздыбилась. Леха полез из оврага, рассекая руки ежевикой, хватаясь за ветки, не чувствуя шипов. Впереди была Рыжая Горка, сюда они с мамкой осенью ходили за черникой. С другой стороны гранитный массив обрывался крутым склоном, там был густой ельник, а за ним озеро, бездонка. Тяжело дыша, Леха полез по мшистым валунам. Он был уже почти на самом верху, когда снаряд разнес в щепки большую сосну рядом с ним. Тяжелая ветка стукнула его по затылку, острый сук вонзился над глазом, мир залило кровью. Застонав, Леха упал на колени, почувствовал внутри дурную легкость, ткнулся мордой в лесной настил – рыжие сосновые иголки, щепки, молодые кустики черники. Последним ощущением было, как тело – тяжелое, не его – куда-то вниз покатилось.
– Шшш, лежи спокойно, дядя Леша, – говорил над ним детский голос. На лицо полилась холодная вода.
Леха приоткрыл глаза, удостоверился. Она.
– Тебя нет, ты утонула, – простонал он.
– Ну, утонула, – не стала спорить Наташка. – Это еще не значит, что меня нет.
Леха с усилием подтянулся, сел.
– Я умер? – спросил он неуверенно. – Это Нижний Мир? Это меня Як сюда зафигачил?
– Нет. Да. Да, – закивала девочка. Леха помнил ее хорошо – дочка бабкиной соседки по даче. Леха на той даче все лето после родительского развода проторчал. В лес ходили с пацанами, на озеро каждый день. Наташке было двенадцать, дите дитем. Все сидела с книжкой на скрипучих качелях в своем дворе. Когда Леха выходил из дома с утра или окно открывал, начинала качаться и демонстративно читать. Тургеневская барышня, блин.
Как Леха метался в тот день, когда она не выплыла на пляж из озера. Нырял весь день, до посинения, все казалось, что вот-вот найдет, что она ему в руки дастся, не зря же столько недель по утрам на качелях его ждала. Не нашел, на третий день слег с температурой, Леночка приезжала с ним сидеть, мамка отгулы брала. Леха лежал в горячке и плакал, как маленький.
Он сел, покачиваясь, потрогал лицо. Кожа была вся целая, глаз на месте. Боль ушла.
Наташа смотрела на него внимательно, без улыбки, хорошенькая, светловолосая, очень маленькая для своих двенадцати лет.
– Почему ты утонула? – задал он вопрос, который терзал его семь лет. Она пожала плечами.
– Ногу свело. Я коленку за день до этого об качелю звезданула. Аж в ушах зазвенело, но потом прошло. А в холодной воде там что-то щелкнуло и нога стала тяжелая, мертвая. Я запаниковала сразу, позвать не успела, воды наглоталась. А у дна там течение, родник ледяной. Бывает.
Она огляделась, поежилась.
– Давай, вставай, дядя Леша, я тебя дальше поведу. Пока нас Адольф на танке не догнал.
– Какой Адольф? – Леха аж заикаться начал. – Ги- Гитлер, что ли?
– Ну конечно, – Наташка смотрела с сарказмом. – Во всей Германии Гитлер был единственный Адольф. Как ты на всю Россию один Алексей.
Они шли вдоль озера, стараясь держаться за деревьями. Леха отводил тяжелые еловые лапы, придерживал их, чтобы девочку не хлестнуло.
– Куда мы идем-то? – спросил он. Наташа встретила его взгляд спокойно, не моргая, как до этого Леночка, только глаза были голубые, светлые. Тут же у Лехи сердце опять стиснуло, и вдруг подумалось – если это все не настоящее, то есть ли хоть слово правды в их разговоре? Есть ли на свете разлучник Джари, или сидит сейчас Леночка на работе, думает о нем, Лехе, об их ребенке, выбирает свадебное платье из журнала?
– Все правда, – сказала Наташа. – Мы из твоей головы, мы не настоящие, но мы – правда. А идем мы, чтобы ты шаманом стал.
Леха остановился, как вкопанный. Пыльная еловая ветка приложила его поперек рта, он сплюнул.
– Чего? – сказал он.
– Айы Тойон, Творец Света, увидел с вершины Дерева Мира, что твоя душа находится между ветвей Древа, как и души всех будущих шаманов. Ну и плюс Як, когда читал, ошибок наделал. В общем ты, дядя Леша, в Нижнем мире, и иначе, как шаманом, тебе отсюда не выйти.
– Но я же это… не якут, я русский, – запротестовал Леха. – Як сказал – это все только в крови. А я русский.
– Русский – в жопе узкий, – пробормотала Наташа, потом кивнула. – Ну давай посмотрим в крови.
Девочка взяла его за руку, подняла к своему лицу и вдруг укусила за запястье белыми зубами, острыми, как ножи. Леха заорал – боль была такая, как будто вся кровь в каждом капилляре была под током.
– Не якут, русский, – сказала она, облизываясь. – А еще белорус, грузин, еврей, англичанин, чеченец, финн, узбек, украинец и – опа! индиец! Его-то чего бедного сюда занесло? Дай-ка еще!
Она снова схватила его руку, он не успел отдернуть, присосалась к ладони. Леха застонал – острая звенящая боль опять прошла по костям, в глазах потемнело.
– А нет, не бедный, хороший, веселый, счастливый индиец, – отрапортовала Наташка, вытирая окровавленные губы. – Вот тебе и раскладка по геному, дядя Леша. Кровь мешается. Народы и их названия исчезают. Кровь остается. Айы Тойон, Господин Птиц, уже послал за тобой своего орла…
Она посмотрела куда-то вбок и вдруг сильно толкнула Леху. Он упал, свез плечо о сосну, ощутил горячую волну воздуха, камень под Наташкой взорвался гранитными и кровавыми брызгами. Полоса ее крови расцвела на Лехиной футболке, когда-то белой, а теперь серо-зелено-красной.
Наташки больше не было, только кровь и отголосок в воздухе.
– Беги, – сказала она.
Леха побежал. Он падал, поднимался, перекатывался, перелезал через гранитные глыбы, поросшие мхом. Грудь горела огнем, ноги соскальзывали, в глазах плавали темные круги. Танк не отставал, крушил реальность, перемалывал лес, мчался за Лехой. Упав спиной к валуну, пытаясь перевести болезненное рваное дыхание, Леха вдруг понял, что аж поскуливает от страха. Это было унизительно, как пощечина, и так противно, что страх внезапно исчез. Появилось желание лучше умереть стоя, чем сидеть и дрожать, подвывая, как крыса за камнем.
Он задышал ровнее, потом собрался внутри, поднялся и вышел из-за валуна прямо на танк. Тот остановился метрах в двадцати. Чернота дула смотрела ему прямо в глаза.
– Ну что, Адольф, – сказал Леха тихо. – Стреляй. Цайген зи мир ихь танк, сука фашистская.
– Не выстрелит, – сказал глубокий голос. Леха вздрогнул, повернулся. Из-за дерева вышла девушка, красивая, незнакомая, со строгим собранным лицом. – Я не дам. Давайте мы его обратно в болото затолкаем. Помогайте.
Она медленно пошла на танк. Сначала ничего не происходило, а потом танк начал пятиться. Гусеницы не двигались – огромная машина просто отодвигалась, с каждой секундой была все меньше здесь, все больше где-то еще. Леха смотрел, и вдруг понял, как именно надо надавить на восприятие в голове, чтобы столкнуть танк в болото. Он подошел к девушке, встал с ней рядом. Она повернула голову, улыбнулась ему, как старому другу.
Леха нажал на танк и он исчез, обрызгав камни ряской и обдав их тяжелым запахом мертвечины и застоявшейся воды. Он перевел дух. Девушка повернулась к нему, отряхнула юбку, поправила короткие темные волосы.
– Анастасия Свиридова, – сказала она, подавая Лехе руку для пожатия. Леха ее потряс, недоуменно представился. Девушка считала его удивление, смутилась.
– Я обычно сильно робею при встречах с новыми людьми, – сказала она. – Поэтому держусь строго. Но вообще я веселая, со мной хорошо, вот увидите, Алексей. Вы меня зовите Настей, хорошо? И, может быть, перейдем сразу на «ты»? Учитывая, что мы, ну… будем близки.
Она рассмеялась, взглянув в Лехино ошеломленное лицо.
– Посмотри в небо, Алексей.
Леха послушно задрал голову. Небо наливалось вечерним светом, облаков почти не было, так, чуть перилось в высоте, а далеко над лесом кружила большая птица, ястреб, вроде.
– Это орел, – сказала Настя. – Великий Орел Айы Тойона. Он летит за тобой, чтобы отнести тебя к Центру Мира, к вершине Березы, – она плавно повела рукой, лицо было мечтательное. – Когда Айы Тойон сотворил шамана, он посадил в своей небесной усадьбе березу с восемью ветвями, на которых вили гнезда дети Творца…
Леха закашлялся, Настя отвела глаза от неба, взяла его за руку.
– Я – твоя айя, – сказала она нежно. – Твоя жена в нижнем мире. Пойдем ужинать. Очень важно, чтобы ты здесь поел. Там посмотрим.
Она снова взглянула на птицу в небе, вздохнула.
– Затем, что ветру и орлу и сердцу девы нет закона, – сказала тихо, усмехнулась, потерла виски. – Угадай, что я в школе преподавала?
– Эээ… – Леха мучительно пытался вспомнить, откуда строчки и почему они кажутся такими знакомыми. – Историю?
– Неуч! – Настя рассмеялась, потянула его за собой. – Пойдем, пойдем, мой муж, в наш дом-на-холме. Там горит огонь в очаге, накрыт стол и расстелено ложе. Ну давай же, Алексей, перестань упираться. А то я Адольфа опять из-под болота выпущу, будешь по лесу от него бегать. А он дело знает, это он просто пристреливался. Он знаешь какой наводчик знатный, у него даже медаль была.
Леха ступал за ней, как во сне. Они обогнули холм, пошли вверх. Лес выглядел и ощущался настолько обычно, как сотни раз в Лехиной жизни, что дикость происходящего усугублялась многократно. Муж? Орел? Адольф? Сердце девы?
– Комаров нет, – сказал он вслух. – Тут всегда аж воздух звенит, болото близко.
– Здесь нет, – кивнула Настя. – А были, да, помню. Мы сюда с отцом за черникой ходили. На болоте клюква по осени хорошая.
– Так ты… отсюда?
– Отсюда, – рассмеялась девушка. – Отучилась в Питере, преподавала в Рощино. Русский-литература. Комсомолка. Таким все важным казалось. А, вот и пришли.
Дом был деревянный, старый, похожий на бабкину дачу. Но пах иначе, мхом и свежим деревом, а дачу бабка строила из списанных старых шпал и та устойчиво благоухала креозотом.
Леха сидел на лавке за столом, Настя – напротив. Все в доме было очень просто, и еда на столе была простая – хлеб, сыр, салат, печеная рыба.
– Я хотела тебе жареных змей и жаб в сметане подать, – улыбнулась Настя. Леха вздрогнул и осмотрел рыбу внимательнее. Не, вроде нормальная, карась. – Но ты Пэр Гюнта не читал, красивая литературная аналогия была бы потеряна.
Леха оторвал горбушку, откусил. Было вкусно, хотя голода он и не чувствовал.
– Ты ешь не от голода, – сказала Настя. – Ты здесь закрепляешься, связываешь себя с этим миром.
– Зачем? – спросил Леха. Зачем он миру, этому или какому-либо еще? Он – ничто, никто, оставьте в покое, работать только сильно не заставляйте.
– Чтобы исцелять мир, как положено шаману, – сказала Настя. – И начать с себя. Тут я могла бы тоже удариться в цитаты, но что же я тебя буду ими бомбардировать, если ты их ни хрена не знаешь?
– Некоторые знаю, – пробурчал Леха.
– Ага, – засмеялась она, – тогда скажу теми, которые ты знаешь – помнишь, когда у Человека-Паука дядя помирал, он ему говорил «Чем больше сила, тем больше ответственность». Вот и у тебя будет так же.
Она поднялась убрать со стола, Леха смотрел на нее и думал, какая красивая, и старался не чувствовать того, что поднималось в душе и того, что предполагалось словом «жена».
– Ты давно здесь? – спросил он наконец. – И вообще… как?
– Давно, – улыбнулась Настя, будто бы и не ему, а так, своим мыслям. – Наши наступали. Адольф и Франц зашли в школу с оружием, меня с собой забрали дорогу показывать. Надеялись вырваться из окружения. Я показывала, а сама все с духом собиралась их в болото завести, в голове Глинка играл.
Она завела глаза на Лехин недоумевающий взгляд.
– «Иван Сусанин», балда. Но Адольф меня так глазами ел, что я все не могла момент выбрать, а тут уже и стемнело, они решили заночевать в лесу. Я ночью из веревок выбралась, стала решать – убежать самой, или их убить попытаться. Потом как подумала обо всем, что пережить довелось за последние годы, и сомнений не осталось – сразу потянулась за булыжником и который ко мне ближе спал, тому и приложила в затылок, кость треснула, как глиняный горшок…
Настя замолчала, задрожала, закусила губы. Леха пересел к ней, обнял за плечи, ему мучительно захотелось ее защитить, убрать боль, изменить прошлое. Настя погладила его по коленке, глухо продолжила.
– Он долго умирал, мучился. Мутер свою звал, метался. Я сначала радовалась, думала – вот тебе за СССР и за меня лично, тварь фашистская. Сидела злая, а страдание его все не кончалось, а радость мести во мне дошла до какой-то высшей точки и вдруг исчезла, как и не было. Каждый стон его стал как ушат кипятка на голову, уже что угодно бы сделала, чтобы это кончилось. А Адольф ходил по поляне, как зверь по клетке, метался. Меня ударил несколько раз сильно, зубы выбил, глаз рассек. Если честно, то я даже и обрадовалась боли, вроде как она с меня кровью часть вины смыла. Ну а потом он закричал как безумный в небо, пистолет выхватил и нас обоих расстрелял. Сначала Франца двумя патронами, я только успела дух перевести, что тихо стало, а тут он и меня.
Леха и Настя оба молчали. И тут Лехе стало ее так жалко, так пронзительно, мучительно жалко эту хорошую добрую девочку, что он бы, казалось, всего себя отдал бы, чтобы ей перестало быть больно и больше так не было никогда. Он потянулся к ней, нашел ее губы.
– Люблю тебя, – сказала она горячо. – Ты будешь моим мужем, а я буду твоей женой. Я дам тебе духов, которые будут помогать тебе в искусстве исцеления, я обучу тебя и буду с тобой. Иди ко мне.
И он пришел к ней, и она была жаркой темнотой и любила его так, как он и представить себе не мог. Позже он гладил ее волосы и смотрел на дерево потолка, освещенное пламенем очага.
– Так эти… кости, которые я нарыл. Это Франц с Адольфом? – спросил он. И не удержал вопроса, который терзал его столько недель, – А где же танк?
– В болоте, – сказала Настя глухо. – Вместе с Адольфом. Он нас ветками закидал там, на поляне, но сам далеко не уехал. Ты же имел удовольствие познакомиться. Я его стерегу, из болота не пускаю, иногда только вырывается ненадолго. А Франца давно отпустила. Он, знаешь, вообще не хотел на войну идти. Был очень сильно влюблен в девочку-еврейку с соседней улицы.
Леха поднялся, сел, глядя на нее – на гладкую кожу, живое лицо, полные груди.
– Так это ты там, у меня в мешке? – сипло спросил он.
– Нет, – она прижалась горячим шелковым телом, – я здесь, вот она я. Там только кости, Лешенька. Только кости.
Он коснулся ее голого плеча, и возбуждение вновь затопило его горячей темной волной, он потянул ее к себе, потянулся к ней сам – всем собой, всем, что он был. Она засмеялась, задвигалась с ним в одном ритме, как волна, несущая его сквозь раскаленный воздух, наслаждение стало почти невыносимым, граничащим с болью, и вдруг, открыв глаза, он понял, что летит.
Огромная птица, Орел Айы Тойона, нес его над холодной чернотой небытия, вверх, вверх, туда, где тепло, где жизнь и любовь имеют смысл. Но вдруг огромные крылья пропустили удар. Через секунду падения птица выправилась, изогнув голову, посмотрела на него, и Леха с ужасом понял, что летит она из последних сил, что не справится с подъемом.
Он вспомнил, как замирало в восторженном ужасе его маленькое сердце, когда мама читала сказку про то, как Иван- Царевич, летя на птице Рок, отрезал куски мяса от бедра и кидал их в голодный клюв – лишь бы долететь. Когда летишь на птице, а внизу – ледяная смерть, то кормить ее приходится собой, потому что больше нечем.
И Леха отсекал куски себя – что легко отходило, а что приходилось и отрывать с хрустом, с болью, с кровью, с хрипом, и бросал их птице, и несся вверх. Он скормил птице все, пока его, казалось, совсем не осталось. Но тут оказалось, что осталось – на самом дне была любовь, и жалость, и желание помочь, вернуть, убрать страдание. Маленький сероглазый мальчик рыдал на остановке над сбитой автобусом блохастой собакой, которая билась, билась в агонии и никак не затихала. И этого чувства было так много, что оно разлилось по вселенной мощным потоком, осветило каждый уголок, и стало тепло, и Космическая Береза качала восемью ветвями и цвела по-весеннему, и Дети Творца смеялись и щебетали в своих гнездах.
И Леха понял, что не птица Рух несет его вверх, а он сам летит на мощных крыльях, летит сам к себе, потому что Айы Тойон – это тоже он сам, часть его, Лехи Арбузова, а он – часть Творца.
– Ложки нет, – прошептал Леха и Вселенная остановилась и замерла, прекратила пульсировать и расширяться. Он стоял в лесу, у сосны, на мягкой темной подушке мха.
– Еще три шага, и станешь шаманом, – сказала Настя, его возлюбленная айя, стоявшая на середине холма. Лицо у нее было белое, глаза синие, а губы распухшие от поцелуев. Она улыбалась. – Через пять шагов ты выйдешь в Средний мир. А еще через два сильно об этом пожалеешь.
– А ты? – спросил он. Она пожала плечами.
– А я от тебя уже никуда не денусь. Иди.
Леха пошел по мягкому, пружинящему мху.
Один, два, три, – его голова очистилась, сердце забилось ровнее.
Четыре, пять, – воздух вокруг зазвенел комарами, в лицо подул ветер.
Шесть, семь, – кочка под ногой внезапно расступилась и Леха ухнул в болото всем весом, ушел в вонючую густую воду с головой, вынырнул, забился. Ухватиться было не за что, кочки не держали, проваливались под руками, комары взмывали с них, недовольно звеня.
Леха наглотался воды, почувствовал безнадежную близость смерти, подумал о Наташке и как она тонула в озере. Мысль о ней внезапно принесла все воспоминание целиком и Леха перестал барахтаться, как скулящий щенок. Когда голова показалась над поверхностью, он глубоко вдохнул, закрыл глаза и стал раскручивать реальность в голове, как тогда у болота.
Нажал, перетянул, отодвинул смерть, поставил точку с запятой. И его нога нашла опору под водой – длинную, металлическую, крепкую. Он поднялся, тяжело дыша и отплевываясь.
С громким лаем из-за деревьев выскочил Бася, за ним бежал Якут, задыхаясь, хватаясь за бок.
– Блин, Леха, – говорил он снова и снова, сгибаясь пополам и пытаясь поймать дыхание. Леха видел, что он весь дрожит, и слезы облегчения блестят на глазах.
– Блин, Леха, ты там нормально стоишь? Глубже не затягивает? Господи, мы ж тебя третий день ищем, щас отдышусь наберу – тут и погранцы, и наши все, мать твоя уже… сам понимаешь.
– Блин, Леха, ну скажи хоть что-нибудь… Ты чего?
По шею в болоте, на башне утонувшего танка, стоял шаман Алексей Витальевич Арбузов и смеялся.
Путь исследователя, философский склад ума, самоанализ, умение думать
Число 7 символизирует планету Нептун, которая называлась также Первым Домом Воды.
Про звезду
Она падала медленно. Даже, кажется, лениво. Косо, как ракета на излете. Так лиса прыгает на обессиленную курицу – нарочито неторопливо, вытянув золотой хвост – не ради добычи, а чтобы все полюбовались ее пластичностью, ловкостью и богатством меха.
А небо над Свердловском было неожиданно глубоким и черным без всякой серой дряни заводских испарений. Очень редко над Уралом бывает такое небо – может, впервые с демидовских времен, когда пришли людишки с государевой грамотой, дающей право выпотрошить землю, изъять на поверхность внутренности и сожрать, угробить, перевести на всякое дерьмо наподобие заточенных для убийства багинетов и тупомордых гаубиц.
Да, Свердловском назывался тогда нынешний Екатеринбург. Я учился в городе, которого нет. А до этого я родился в городе, которого тоже нынче нет, и вырос в городе, который стал длиннее на целую букву. Превратился в благородный «линн» – слышите? – словно долгий звук церковного колокола прохладным летним вечером после душного дня. Линннн. Эта бронзовая сдвоенная «эн» летит над сиреневыми кустами парков у Тоомпеа. Парки были когда-то крепостными рвами, и в них умирали нападавшие, а горожане усердно лили на головы братьев по роду человеческому кипяток и содержимое ночных горшков. Но доблестные бойцы отфыркивались, как купаемые насильно коты, отряхивались и волокли длинные и унылые, словно список грехов, штурмовые лестницы.
Так вот, она все падала, эта ночная звезда, а я стоял, тараща глаза в восхищении. Может быть, я даже высунул язык – не помню. И это вместо того, чтобы загадать желание!
Наверное, это была очень мудрая и терпеливая звезда – она давала мне шанс.
– Давай же! Смелее! – шептала она. – Видишь, я жду. Неужели у тебя нет целей в жизни? Неужели у тебя нет мечты?
А я стоял, бестолковый и бездумный; автомат повис на брезентовом ремне и тяжело раскачивался, словно бревно-таран перед тем, как обрушиться на крепостные ворота Таллинна. У таких бревен убойный конец оковывали металлом. А наиболее эстетически продвинутые изготавливали наконечник в виде бронзовой головы барана.
Но бараном был я: стоял и хлопал глазами. Кроме барана, я был часовым на посту. Это была последняя ночная смена, с трех до пяти утра, самая тяжелая. Чтобы не заснуть, я два раза прочел про себя блоковскую «Незнакомку» и три раза повторил структуру американского пехотного батальона – всю, до последнего повара, вооруженного автоматическим пистолетом «кольт», и последнего капеллана, ничем не вооруженного. Потом я сделал очередной обход вокруг ангаров, набитых всякой всячиной, предназначенной для убийств – виртуозных и коварных или, наоборот, тупых и массовых. Среди них попадались красивые и мощные – вроде хищного зверя- танка, прижатого к земле и выискивающего жертву длинным, словно турнирное копье, стволом. И даже изящные, как карабин Симонова.
Эту ерунду наверняка уже сдали в металлолом, ведь прошла уйма лет, и приятные глазу опасные штуковины давно проржавели и пришли в негодность. Их переплавили, очищая тысячеградусной купелью от дурных помыслов и привычек, и превратили, например, в трамвайные рельсы. Рельсы потом скрипели под тяжестью расхристанных вагонов, в которых ехали растерянные, пришибленные перестройкой люди. Потом рельсы ночью сперли, вновь переплавили и отправили пароходом в Китай. Серые бесформенные болванки дремали в трюме; за нетолстым бортом занимались любовью дельфины, пели киты, солнечные зайчики скакали по волнам, убегая от белых барашков. А тяжелые металлические зародыши даже и представить себе этого не могли.
Затем их опять переплавляли, прокатывали, ковали, волокли, закаляли и отпускали, резали, дробили и штамповали. И у них была очень разная жизнь: саморезом в стене бургундского дома, где пожилые муж и жена обваривали горячим кофе дрожащие от Паркинсона раздутые в суставах пальцы; опорой линии электропередач, стоящей на невообразимой высоте в Тибете; дверцей автомобиля, который несется по мокрому шоссе, и через мгновение его занесет – прямо в столб, в хлам, в смерть вместе со всем содержимым.
Вот сейчас девушка, белея в темноте, в которой он ждет, торопливо выдергивает заколки из свадебной прически и роняет их на пол, и они падают – и звенят еле слышно, как весной звенит слеза последней сосульки. В этом момент, вспышками стробоскопа, заколка вспоминает: автомобильная дверца, авария – колючая проволока на границе сектора Газа – долгий путь через океан – трамвайный рельс – четырехгранный штык карабина, дремлющего в деревянном ящике в запертом складе. Ворота склада проморожены насквозь уральским ветром, а снаружи – неповоротливая фигура в караульном тулупе пялится в небо, на падающую звезду.
Надо было загадать генеральские погоны. Сейчас сидел бы в огромном кабинете с тяжелыми дубовыми панелями, с тяжелым пресс-папье в виде бронетранспортера, и секретарша с тяжелыми грудями, нагнувшись откровенным вырезом над столом, наливала бы мне бледный чай с мятой, потому что кофе нельзя.
Или попросить про Ольгу. Мне было восемнадцать; я был наивный и девственный, как писающий мальчик в Брюсселе – аппарат исправен, но используются далеко не все функции. Ребята постарше приходили из самоволок под утро – нарочито томные, искренне уставшие, и от них пахло портвейном, спермой и дешевыми женскими духами. Затягиваясь сигаретой без фильтра, прищурившись от тяжести познания, неторопливо врали:
– Влюбилась, как кошка, понимаешь. Еле оторвал. Вон, вся спина в царапинах от когтей.
Но я ничего не попросил тогда. Может быть, просто растерялся.
А может, пожалел ее – преодолевшую невообразимо долгий путь сквозь абсолютно пустые пространства, где и словечком не с кем перекинуться. И вот финал, голубая планета, последний след в небе – неужели разумно тратить ускользающие мгновения перед сгоранием навсегда на какого-то глупого мальчишку, еще не вылупившегося для настоящих желаний?
Я не стал генералом.
У меня было несколько женщин по имени Ольга, но той – нет, не было.
Я часто смотрю на небо. Когда вижу падающую звезду – просто желаю ей удачи.
А себе – ничего.
Ей нужнее.
Пилочка для ногтей
Не очень просто объяснить, как найти магазинчик Копернина.
Наверное, даже Юджинио Калаби или Яу Шинтун затруднились, заплутали бы в комплексных своих многообразиях – вертели бы головами, роняя фетровые шляпы, ругались бы сквозь зубы, рассматривая кэлеровые метрики в поисках той, особенной, для которой тензор Риччи обращается в ноль.
– Че каццо! – цедил бы Калаби, поправляя очки на длинном носу со средиземноморской горбинкой.
– Ше чи шенме лан дон кси? – шептал бы Яу, щуря узкие глаза в льдистый фиолетовый изгиб риманова многообразия.
Тут уж щурь не щурь, хоть до рези, но когда что-то ушло в ноль, его уже не увидишь. Хотя и до этого человеческими глазами бы, конечно, не вышло.
Зато ими можно, проморгавшись и вытерев слезы, увидеть узкую провинциальную улочку – почти все заборы крепкие, аккуратные, один только покосился давно и не чинит никто. Растут сквозь асфальт одуванчики, пылятся лопухи, сидит и равнодушно смотрит на свое отражение в луже рыжий кот. Хотя не всегда кот и только в части вселенных рыжий. Иногда плюхается на хвосты количеством от одного до девяти, поднимает лапу, начинает немудрящие свои гигиенические процедуры. Чуть косится на скрип ступенек – Копернин проснулся, встал, бродит, сейчас магазин открывать будет. Но это кота не сильно волнует – никто не прервет важного кошачьего занятия, не побегут в драку покупать у Копернина старые-престарые вещи. Зачем он тогда их продает, где берет и чем живет – кто его знает?
Выходит Копернин, садится под портретом Коперника – на картине тот молодой такой, одухотворенный, сидит на балконе над Варшавой и с Богом разговаривает. Освещение теплое, яркое, будто ему на балконе пару электрических фонарей установили или сам дом подожгли.
Копернин-то немолодой. Но и не старый, пожалуй. Что-то мешает его лицо разглядеть, будто он не совсем здесь и не совсем он, но хотя начни определяться с «здесь» и с «он» – а там и до «я» дойдешь, вообще с ума сойти можно.
Коперин заваривает чай, взяв чайник с одной из полок. Первый попавшийся, чайников у него порядочно. И вообще у него в магазинчике так – как только ему что- то надо и он протягивает руку, именно оно там и оказывается. Может, чудеса позитивной визуализации – говорят, каждый научиться может. А может просто Копернин соизмеряет потребности с возможностями и хорошо знает, где что у него стоит.
С другой полки он берет кружку – высокий сувенирный бокал с надписью НАСА и серебристым кометным хвостом. Выходит на веранду, пьет горячий чай, вдыхает запах мяты, петрушки, улиндона, щу-шея. Так он любит, чтобы понамешано – отовсюду, куда дотянуться может.
Без сахара пьет чай – щу-шей и так сладкий, а рафинад – белая смерть, говорят. И без молока, а то кот прибежит и начнет мяукать, выпрашивать, не заткнешь потом. Так и пьет черненьким, так и любит.
Вывеска на магазине гласит – Копернин и сыновья. В некоторых вселенных на конце у Копернина стоит твердый знак, а в некоторых вовсе нет, в зависимости от урожайности зерновых в Воронежской, Вятской и Оренбургской губерниях в 1891–1898 гг, от меткости и настроения одного боснийского серба и еще от ста шестнадцати тысяч девятисот восемнадцати ключевых моментов. Во всех вселенных, впрочем, вывеска врет – нет у Копернина сыновей. И дочерей тоже нет, а жаль, он бы их любил-баловал, вон по магазину сколько мячиков-кукол, домики, туфельки есть, бантики, играй – не хочу. Рассади медведей в круг, дай каждому подружку с косами, пусть поговорят, чаю выпьют, то да се.
Копернин любит пить чай, еще себе наливает.
Надо бы подумать – не закупиться ли сегодня? Давно никто не забредал в магазинчик Копернина, не проходил по старой улице, топча одуванчики, не звенел колокольчиком на входе – очень для этого постараться надо, большую нужду иметь. Но Копернин не ленивый, он и сам придет к тем, у кого есть нужное на продажу. Тут его неприметность хорошую службу служит – может он постучать в вашу дверь толстым продавцом чего-нибудь ненужного в клетчатой рубашке, с пятнами пота под толстыми руками. Или седым долговязым Свидетелем Иеговы, или даже черноглазой верткой медсестрой с тяжелой сумкой через плечо. Давно уже тяготеет Копернин к простым решениям, не вываливается из камина в клубах черного дыма с кучей сомнительных атрибутов – рогами и копытами там, плащом темнее мрака, или эрегированным огромным фаллосом наперевес. Мелочь, но многих фраппирует.
Не очень просто объяснить, чем торгует Копернин.
Вот, скажем, стоят у него на полке «детские ботиночки, неношенные» – часто бывает, хотя и реже в последний век, а в последнюю треть его и подавно. Но все равно ведь плачут, и свечки ставят, и лежат в стену смотрят, а что там в стене увидеть можно, кроме черного круговорота одних и тех же невыносимых мыслей? Некоторых и закручивает ведь, и утягивает вот так. А тут приходит Копернин и покупает ботиночки.
Чем заплатит? А переберет пространство вариантов – нет, что вы, сами не пытайтесь, их не то что миллиарды, а даже больше – и выберет вам такой, где ношенные эти ботиночки, еще как ношенные. Подошва потертая, каши просят, пальчики торчат – вот ведь смех, бежал за мячом, потом сел и в носок ботинка смотрит, купили срочно новые, конечно, нога-то выросла, а эти в бак, жалко, что порвались так, что не починишь, пригодились бы еще через годик, но да, может и нет, может девочка…
Конечно, там уже будете вы – другой вы, тот, который таки поставил коляску на тормоз, не поленился закрыть заглушкой розетку и решил не греть сегодня два литра воды в чайнике, а напиться, например, квасу или холодненького сока щу-шея. Заменить его не заменишь, но Копернин вас может к нему подселить, присовокупить, хотя долго вы себя, или то, что считаете собой, там не удержите.
Грань между вариантами одного сознания тонкая, как желатиновая мембрана, а время – быстрая вода. Растворяется граница, были «вы» и «он», а станет только «он». Но у того вас, кто «он», останутся мысли – «ох, а если бы я тогда забыл закрыть окно, в последнюю минуту ведь вспомнил!?» и неприятный холодок в сердце. Это эхо того, другого, неношенного, которого и нет теперь нигде.
У вас так бывает? Ну, как знать, как знать. Копернин щурится на солнышко, чай прихлебывает.
А что он имеет с этих сделок? Это тоже объяснить не очень просто. Или просто?
Ну, скажем, душу.
Договоров с Коперниным никто не подписывал – ни кровью, ни мелом. Но если бы да, то там было бы мелким шрифтом, что «для целей данного контракта, „душой“ считается энергетический отпечаток соединения конкретного сознания с плотью, обладающей генетическим кодом AAGCTAGCTAGC по двенадцати базовым парам – (далее шестьсот страниц генома) – на ткани конкретной реальности».
То есть заберет Копернин все оставшиеся годы (био- темпоральная выгода), всю энергию от связки сознания с телом (нуклео-соматическая выгода), ну и энергию высвобожденного страдания (мета-психическая выгода). Профит! Ну и пресловутые ботиночки заберет, на полку поставит. Копернин своего не упустит.
И торговля у него не иссякнет никогда – плохо люди страдание и горе переносят, невыносимо им, когда их антропный ландшафт = ложный вакуум. Не могут, когда земля безвидна и пуста, и никто не носится над водой. И когда понятно, что смерть всем владеет. Все смертны, во всех вселенных. Ну, разве что Копернин – не очень.
– Мяу! – говорит кот, он, злодей, уже по перилам веранды ходит, хвосты трубами. – Мяу.
Копернин вздыхает, снимает с полки чугунную кастрюльку – тяжелая, синяя, диаметр 23 см, эмаль в одном месте отбита – ставит на веранду. Открывает, а там – самая лучшая кошачья поедуха, густая уха без соли. Будто нарочно так получилась. Кот радостно прыгает с перил, улица содрогается от удара, доски трещат, но выдерживают. Копернин задерживает пальцы на синей гладкой ручке. Хорошая кастрюлька.
Она ее сразу присмотрела в магазине дорогой посуды – дно толстое, можно плов готовить, если на маленьком огне, то пригорать не будет. Скол на эмали маленький, а уценка за это – большая. Заплатила, стала думать – как домой довезти, на велосипеде ведь. Засунула в рюкзак. Крышку в карман, кастрюльку – внутрь. Пока ехала, поняла, какая голодная, размышляла, что она сейчас первым делом в кастрюльке приготовит. Что-нибудь быстрое. И нежирное – а то через месяц она в свадебное платье не поместится. Куриную грудку обжарить по-быстрому, точно! Задумалась, наехала на бордюр, не удержала руль, повело под машину. Водитель-то затормозил, но она всем весом упала на спину, на кастрюльку. Расстояние между трещинами на позвоночнике – 23 см. Жениться-то он на ней все равно женился – очень любил. Трогательно было – в инвалидной коляске, в белом платье. Только ниже пояса она ничего не чувствовала, а потом и ниже груди перестала. Поначалу пыталась как-то ему компенсировать – стонала, мыщцы напрягала. Потом забила, лежала бревном, как себя и ощущала. Хочешь – трахай, потом только вымой и вытри насухо, а то противно. Есть начала много, очень много, вес попер. Когда не давали чего ей хотелось – кричала, визжала, скандалила. Муж от нее ушел через три года. Ему тоже было двадцать восемь, как и ей, и он об этом вспомнил. А она то голодала целыми днями, то жрала, как не в себя. Четыре порции Макдональса могла уговорить, а потом еще мороженого сверху. Сидела в коляске, как осоловелый прыщавый Джабба, смотрела в окно остановившимся взглядом. А потом, лет через восемь, не выдержала – продала Копернину кастрюльку.
И тут же почувствовала страшную досаду – хотела плов сделать, а лук пригорел. Теперь заново начинать – дети закапризничают, пригорелое лопать не станут. Эх, не купила она тогда ту синюю кастрюльку перед свадьбой, а теперь, через десять лет, почему-то про нее вспомнила. В той бы, наверное, не пригорало ничего. Подумаешь, довезла бы как-нибудь на велосипеде… И задохнулась от внезапного ужаса, от серной кислоты иной реальности, от дикой мысли, как могло бы все быть. Ой, ну ее нафиг, эту готовку сегодня, лучше всей семьей поехать в макдаке пожрать разок! На великах поехать, чтобы скомпенсировать! Точно!
Копернин, усмехаясь, смотрит, как кот ест – жадно, но аккуратно, розовый язык мелькает так быстро, что в каждую конкретную секунду невозможно определить его положение.
Копернин проходится по магазину гоголем, упирая руки в боки – какой товар, какой купец!
Гордится своим делом, а разве гордыня – это плохо для таких, как он?
Вот пилочка для ногтей – настоящая британская сталь, а не дешевый китайский сплав алюминия с говном, или из чего они все сейчас клепают, то-то на них насечка стирается уже через месяц. Нет уж, эту она купила на Ватерлоо, когда ей было двадцать лет и три месяца, Гитлер бомбил Лондон (не лично, ахаха), а она опоздала на поезд, добираясь к месту призыва. Никто на всем вокзале ей не мог помочь, следующий поезд был через двенадцать часов, она забежала в аптечный магазинчик по женским делам, и там купила пилочку, острую на конце, тонкую, семь с половиной дюймов. Майор подразделения Воздушных сил Ее Величества похвалил ее аккуратные руки и отправил учиться на радиодиспетчера. Жаль, что после войны он на ней не женился – в первую очередь потому, что уже был женат, на маленького роста валлийке с лицом, как у мастифа. Если бы майор на ней женился – а как честный джентьмен он должен был бы – то никогда бы вся эта история с Тони не случилась. А может, все равно так бы все и было – уж очень она в него сразу влюбилась, будто под лед провалилась.
Раз – и утянуло. Два – знала же сразу, по глазам видела, что он кобель, но казалось – исправится, изменится, все получится. Три – и в пылу ссоры, когда он ее пару раз приложил за ревность и грубость, второй раз так, что зуб зашатался, она со стола пилочку схватила и прямо в рожу невыносимо красивую ему ткнула. Вошло в мягкое, чмокнуло, потекло по щеке. Она закричала, а он осел беззвучно к ее ногам, и как она его ни трясла, не поднялся. Пилочку ей после тюрьмы вернули. Она долго тянула, долго, прежде чем ее Копернину продать – было ей уже под девяносто, пальцы скрюченные, на веках – надутые жидкостью мозоли, как на пятках бывают, когда обувь тесна. Натерла, видать, о белый свет. Не так ей много оставалось, но Копернин все равно купил – последние годы в таком возрасте самые сладкие, редкий товар, не у всех бывают.
И вот она ковыляет из туалета обратно к дивану, а Тони сидит, от телевизора глаз не оторвет. А там красотки отплясывают, сиськи тугие, попы круглые. Конечно, приятно посмотреть – даже ей, теперь, когда страсти угасли, ревность растаяла на дальних плоскогорьях жизненного пути. Вместе прошли, рука об руку. Она вдруг замечает, как отросли его ногти. Надевает очки, берет со столика пилочку – дешевую, пластиковую, замирает на секунду, потому что вдруг очень страшно и кажется, будто по ней течет что-то теплое. Но это тут же проходит, она берет Тони за старую, бессильную руку и начинает подпиливать его ногти. Медленно, но верно.
Копернин кивает.
Вот старый погон с четырьмя маленькими звездочками – в обход других, с большей выслугой, капитана дали – утритесь – нет, ребята, не буду пить, за рулем – ну что с вами делать, но только одну!..
Копернин хочет еще чаю. Кот наелся, вылизал кастрюльку, вылизал лапу, оглядывается и мурчит. Он ничего не слышит, ничего не знает, хотя и смотрит во все многообразия. Он одновременно сыт и голоден, жив и мертв, расслаблен и готов к прыжку.
А вот камешек с круглой дыркой, вот вибратор, вот билет в кино на «Властелина Колец», кухонный нож, платиновый браслет со стразами, удочка, кирпич, журнал «Космо» (обрети власть над своими оргазмами!), маленькая серебряная ложка и грязный пластиковый свисток.
Чего стоите? Может и у вас что-нибудь найдется? Заходите, приценивайтесь, Копернин торговаться горазд, своего не упустит, с пустыми руками не уйдете.
А Вселенная бесконечна, ее бозоны летят, ее струны гудят, ее колокола звенят, и не спрашивайте, не спрашивайте, не спрашивайте, по ком.
Как будто сами не знаете.
Материальность, мудрость, уверенность, компромисс
Число 8 представляет два мира – материальный и духовный. Их можно представить фактически как две окружности, касающиеся друг друга. Оно составлено из двух равных чисел: 4 и 4 и ассоциируется с символом неизменной Судьбы как в связи с жизнью индивидуумов, так и целых наций. В астрологии число 8 относится к Сатурну, который по-другому называется планетой Судьбы.
Мой командор
Помехи они ставили просто зверские: весь экран – в серой пелене; ни радары, ни лазерные сканеры не могли разглядеть в этой мути что-либо толковое.
– Командор, данных нет.
Лидер передовой завесы пытается говорить спокойно, но чувствуется: голос скрипит, как подшипник, готовый разлететься от перегрузки.
– Все нормально, Орлан. Держать линию.
Разведчики идут впереди строем фронта. Они – мои глаза и уши. Но они первыми погибнут, когда начнется заваруха. Поэтому там – самые слабые корабли и самые отчаянные парни в экипажах. Шанс на выживание в пределах арифметической погрешности.
Я не приказываю – прошу юнца в старинных очках (чертова молодежь, все время тащит из прошлого какую-нибудь неудобную хрень вроде галстуков-бабочек или этих дурацких стеклышек на переносице):
– Попробуй поработать гравископом.
– И чего я должен увидеть? – удивляется очкарик.
– Свою девку в неглиже, – злюсь я, – разумеется, наличие скоплений массы в этом долбаном сером киселе.
Парень хлопает себя по лбу. Потом втыкает этот лоб в резиновую полумаску гравископа, бегает длинными пальцами по клавиатуре – вслепую. Виртуоз. Я, например, даже печатать вслепую не научился.
– Есть! – кричит парень, – Искажение гравилиний. Сейчас вычислю координаты.
– Вот и умница, – скалюсь я и незаметно выдыхаю. Берусь за тангенту и замечаю, что руки дрожат. Черт, надо успокоиться.
– Так. Три области. И они неоднородны.
– Понятно, – киваю я, хотя парень все равно меня не видит: лицо его спрятано в полумаске. Выглядит так, будто он через толстую кишку волновода поглощает космос, сосет и не может насытиться.
А может, наоборот – космос сосет его.
– Что понятно? – спрашивает очкарик.
– Идут тремя колоннами. А неоднородны, потому что колонны состоят из отдельных объектов. Проще говоря – из кораблей. Координаты?
– Есть координаты, – говорит парень и дает команду на сканирование.
Я нажимаю тангенту:
– Дракон, ответь Командору.
– Здесь Дракон, прием.
– Торпедный залп вслепую, сейчас получишь цифры. Готовность через сорок секунд.
– Есть через сорок секунд.
Очкарик отлипает от полумаски. Мне даже чудится, что – с чмоканием. Изумленно спрашивает:
– А куда стрелять-то? Объектов в трех колоннах – больше сорока.
– Элементарно, юноша. По флагманам. А флагманы где? Правильно, во главе каждой из колонн. Сразу избавим их и от адмиралов, и от самых сильных линкоров. Нет никого консервативнее адмиралов, запомни. Они должны в расшитых золотом мундирах стоять на мостиках первых в строю, самых мощных кораблей, и храбро идти на смерть.
– Гениально, – бормочет парень и косится на меня, – это, несомненно, вселенский закон.
Я стою перед ним в старенькой куртке, тщательно отстиранной и заштопанной.
В бой надо идти в чистом, дабы не смущать санитаров, которым потом возиться с трупом.
На самом деле, дурацкий предрассудок. После смерти все сфинктеры расслабляются. И если нам прилетит, от моего трупа не останется ничего – ни чистого, ни запачканного.
И идем мы на почтовике вне основной боевой колонны. У моего корабля почти нет брони, никаких торпед – зато скорость, сумасшедшая маневренность и лучшие системы связи.
– Так почему тогда… – начинает очкарик деликатный вопрос.
– Потому что потому, екарный бабай. Потому что я – не адмирал, и никогда им не стану. Не отвлекайся.
– Здесь Дракон, – сипит динамик, – готовы к залпу.
– Ждите команду, – говорю я и врубаю циркулярный канал.
Теперь меня слышат в рубках всех кораблей импровизированной эскадры. Хотя, какая там эскадра: цыганский табор по сравнению с нами – парадная колонна императорской гвардии на Красной Площади. Здесь все, что сумело подняться с планеты – от ржавых трапперов до слоноподобных танкеров.
– Внимание, начинаем. Через минуту помехи ослабнут или исчезнут вообще. Каждому действовать самостоятельно. Исполните свой долг, ребята. Бейте врага всем, чем сумеете. За человечество!
– За человечество… – глухо отвечают динамики.
Руки опять начинают дрожать.
В глазах мелькают белые точки. Одна набухает, растет – и превращается в сиреневый, бешено вращающийся шар.
Сиреневый, бешено вращающийся шар. Я пытаюсь отогнать наваждение – рука бессильно падает на простынь.
– Спокойно. Не пытайтесь встать, полежите. Придите в себя.
Фокусирую взгляд.
Серое пятно обретает резкость и превращается в лысого типа. От его облика так и воняет казенщиной.
Я лежу на кушетке, голый по пояс и прикрытый простыней. Присоски сняты, но на месте контакта – зуд. Пробую почесать висок: на этот раз пальцы слушаются.
Всплывает длинная и неуклюжая, как парализованный жираф, формулировка: «психологическое ретроградное чего-то там сканирование».
– У вас сейчас частичная амнезия. Это нормально. Не очень приятно, но увы: неизбежные последствия сканирования. Все ветераны обязаны проходить, согласно закона о конверсии. Сами понимаете: надо выявить латентные травмы, психические искажения и прочие ушибы от службы. Чтобы избавиться от нежелательных последствий.
Ветеран!
Точно: я – ветеран.
В голове то вальсируют, то дергаются в диком ритме картины: тесная рубка моего первого орбитального истребителя; атака моей эскадрильи на фоне бугристого Деймоса; обрывки горящего пилотного комбинезона, прикипающие к телу…
Моя нелепая рожа в телевизоре:
– За заслуги перед Российской Империей досрочно присвоить вице-полковнику космофлота Денису Крюкову воинское звание «командор»…
Я никогда не стану адмиралом.
Меня выкинули на пенсию. Еще повезло. Многих – просто сократили: три оклада в зубы – и гуляй, теперь штафирка.
– Довольно жестокая процедура, – морщусь я, – так недолго и дурачком заделаться. Какие-то галлюцинации. Бред, но очень правдоподобный.
– О чем? Что вы видели? – лысый оживляется и наклоняется ко мне. Неожиданно близко – острые, словно сверла, глаза. И волосатые ноздри.
Отодвигаюсь, насколько позволяет кушетка. Послать бы его, но флотская привычка перевешивает: на вопросы командира надо отвечать, а этот тип, несомненно, в данной ситуации – старший.
– Какой-то странный бой. Их – под сорок единиц, но с отличным маскировочным прикрытием. Что-то непонятное: ни типов кораблей, ни характеристик, на ощупь и интуитивно.
Лысый кивает: ему вправду интересно.
– А я, почему-то, без знаков различий. И эскадра у меня чудная. Какие-то партизаны на гражданских кораблях.
– Как любопытно! – восклицает лысый, – А вы выдумщик. Чего только не выкинет подсознание. Надо будет рассказать доктору.
– Так вы не доктор?! – возмущаюсь я.
– Позвольте представиться: статский советник Чугунный.
Какого хрена? Некий посторонний тип видит меня в таком разобранном состоянии, да еще задает вопросы. Блин, надо собраться в кучу. Встать и начистить ему рыло.
– Видите ли, вам заодно проводили по моей просьбе специальное тестирование. Я хочу предложить вам работу. Вернее, службу.
Я злюсь, и от злости начинаю приходить в себя. Сжимаю и разжимаю кулаки. Осторожно поворачиваю голову: дурацкий сиреневый шар, последний след глюков, наконец- то перестает доводить меня до тошноты и исчезает.
Жутко ломит затылок. Горит весь правый бок – там, куда мне реплицировали кожу десять лет назад.
– Екарный бабай.
– Не спешите отказываться, – Чугунный принимает «бабая» на свой счет, – сами подумайте: вы еще вполне в соку, в расцвете, так сказать. Ну, не дежурным же на китовую ферму вам идти, в самом деле.
Меня почему-то сильно обижает эта китовая ферма.
– Какого хрена?! Да меня в любую контору, с руками и ногами. Тридцать лет выслуги. Два ордена Багратиона, «Двуглавый Орел» с мечами.
– К сожалению, нет, – качает лысиной статский. Он всячески пытается скорчить на роже подобие сочувствия, но по глазам видно – ему на меня плевать.
– Вы несколько оторвались от гражданской жизни. Подобных вам не берут на работу: слишком прямолинейны, негибки, не склонны к компромиссам. Общая тенденция, знаете ли. И в нашем земском соборе, и у американцев, и в китайском парламенте в большинстве – соглашенцы.
– Политика – дерьмо, – мрачно замечаю я.
– Не вздумайте сказать это на людях, господин Крюков. Штраф – три червонца, за повторное подобное высказывание – двадцать часов принудительной лекции о лояльности. Империя подписала договор о сокращении вооруженных сил впятеро, а ваша фамилия вообще включена в секретное приложение. Нашумели вы в свое время. У ролика на зутубе, где вы выбрасываете Коротышку Макса из шлюза, четыре миллиарда просмотров.
– А я должен был его в десны целовать? – огрызаюсь я, – дюжина захваченных кораблей. А станция на Каллисто? Я сам недолюбливаю этих мозгоклюев-ученых, но то, что он творил с безоружными… Если бы я его сдал полиции ООН, он получил бы максимальный срок – семь лет. Комфортабельную камеру и оплаченную правительством проститутку раз в неделю. Жирновато будет за две сотни убитых, не? И вообще, это был побег.
– Конечно, побег, – ухмыляется статский, – без скафандра – в открытый космос. Ладно, забудем. В душе я – на вашей стороне. Так вот. Вы нам подходите. Я хочу предложить вам работу.
– Кому это «нам»? На кого я должен горбатиться?
Чугунный встает. Вытягивается, руки по швам. Кажется, что сейчас он запоет «Боже, храни Императрицу».
Его лысина блестит на фоне парадного портрета на стене.
Рыжие волосы, собранные в высокую прическу, украшены диадемой с лупазом «Гордость Марса». Нежные белые руки сложены под грудью, как лебединые крылья. И глаза.
Они глядели с переборок матросских кубриков и офицерских кают-кампаний каждого корабля космофлота – от древнего лунного челнока до могучего эскадренного линкора «Святогор».
За эти зеленые глаза мы подыхали на Меркурии. Горело жестокое Солнце в половину неба, горели парни в десантных ботах, и хрипели слова гимна в динамиках – последние в их жизни слова.
– Я предлагаю вам работать на правительство Ее Величества.
Вот это поворот!
Я резко поднимаюсь и сажусь на кушетке. Голова сразу начинает звенеть, в глазах мельтешат черные точки – как радиолокационные помехи на треснувшем от жара экране.
– Агентом? – голос мой срывается, горло затыкает комок. Сглатываю:
– С лицензией на убийство?
– Чушь какая, – морщится чиновник, – вы до сих пор галлюцинируете? Ревизором, разумеется. Ревизором контрольного управления Министерства освоения космоса.
– Контрольного?! А что контролировать? Гальюны на сухогрузах?
– Если понадобится – и гальюны тоже, – радостно кивает он.
– Да пошел ты, шпак продырявленный. Чтобы я, боевой офицер – и ревизором?!
Я встаю и делаю то, о чем мечтал уже минут пять.
С наслаждением плюю прямо в центр сияющей лысины.
– Что же вы, голубчик? – профессор морщится, – Элементарный же вопрос. Восьмой инцидент на Церере и его юридические последствия, куда проще? Канонический случай.
– Я учил, честное слово, – бормочу я.
– Поймите, друг мой, – назидательно говорит он, – космическое право – предмет, требующий досконального знания. Вы – представитель государства. Как же вы будете принимать решения? Уж вам-то, отставному офицеру, должно быть понятно значение руководящих документов.
Он говорит «отставной», а не «бывший». Хороший дядька, понимает разницу. Бывших офицеров не бывает.
– Знаете что, профессор. В боевом уставе космофлота – две тысячи страниц. Наизусть заучить невозможно.
– Любопытно. И как же вы справлялись, голубчик?
– Да просто. Летел и бил всякую сволочь. А потом разбирался, что сделал по уставу, а что – по наитию.
– Да вы анархист, батенька, – вздыхает профессор.
Я вздыхаю в унисон. Мне и вправду стыдно. Этот трогательно интеллигентный старичок мне нравится – один из немногих здесь.
От одногруппников меня тошнит. Они годятся мне в дети. В одинаковых костюмчиках, одинаково прилизанные – как отпечатанные на принтере. Пол определяется только по татуировкам: зайчик над ухом – юноша, а если белочка – девица. В ушах – затычки наушников, на пол-лица – шторы стереоочков. Тьфу.
От скучных лекций хочется блевать, от нудных тестов мутит. Сто раз уже пожалел.
Хотя…
Первые три месяца на гражданке длились вечность. Я потыкался к хедхантерам: безнадега. Узнав, что я отставник, в ужасе блокировали аккаунт. Чугунный прав: никому не нужны бывшие герои космофлота.
По стерео одно и то же: торговые войны и сериалы, сериалы и торговые войны. Человечество не хочет воевать, но не хочет и сотрудничать. Каждый хватает кусок и тащит в свою норку.
И серая муть неотличимых ночей и дней. Соседка с психованным котопинчером на поводке. Резиновые губы куриной жопой:
– Вы курили в помещении!
– Это моя квартира. Могу курить, могу трупы потрошить.
– Курить аморально. Я напишу жалобу в квартальный совет по этике. Вы не принимали участия в голосовании по уличному освещению!
– Тебе бы мужика нормального.
– Хам!
Но главное – не это.
Космос – это пустота.
Но без космоса пустота в душе страшнее стократно.
Я выходил на балкон и смотрел в ночное небо. Звезды замазаны городскими испарениями, как иконы – соплями.
Но звезды – есть. Они там, за тонким слоем атмосферы. Без меня.
А я – без них.
Росла батарея пустых бутылок на балконе. Росла гора жалоб в квартальный совет по этике: «не поздоровался», «не хочет обсуждать новости», «не исповедует ни одну из одобренных религий».
Через три месяца я позвонил Чугунному и извинился. Тот обрадовался:
– Я выиграл пари, между прочим. Коллеги говорили, что вы и месяц не продержитесь. А я сразу сказал: командор – он такой упрямец, не меньше трех. Приходите завтра. Через неделю начинаются курсы, очередной поток. Закончите, сдадите на категорию – и полетите ревизовать. Работы невпроворот: на Ганимеде эпидемия синюхи, слышали? А на восьмом терминале жуткий скандал: радист брал деньги с контрактников и допускал к техническому каналу связи!
Список предметов вызывал идиосинкразию: «Санитарные нормы на станциях дальнего космоса», «Регламент деятельности страховых космических агентств», «Контроль и учет использования микробюджетных средств», «Правила эксплуатации петлевых установок очистки биоматериалов»…
Очень хотелось взять эту петлевую установку и повеситься на ней.
Но я терпел. Скрипел зубами, зубря всю эту хрень.
За минуту на борту космического корабля я был готов год обнюхивать гальюны на заброшенных станциях.
– Я пересдам, профессор, – вздыхаю я, – выучу все эти инциденты на Церере, сколько бы их ни было.
Старичок улыбается:
– Я в вас и не сомневался, Крюков. Приходите завтра.
Бардак.
В министерство вызвали к двенадцати. Я приперся, таща в папке сертификат с весьма бледными оценками, худшими в группе. Ревизор четвертой категории, прошу любить и жаловать.
Ниже по статусу в управлении контроля – только робот-уборщик.
Но мне было плевать: лишь бы скорее в космос. Куда угодно. Хоть пересчитывать лунную пыль, хоть проверять котловую закладку в шахтерском буфете на Венере.
Но встречу перенесли на три часа. Я пошел болтаться по министерству. Посмотрел пыльную экспозицию «Автоматические прачечные в Поясе астероидов». Подивился на инсталляцию «Ревизор»: субъект с невыносимо мужественным лицом держал под мышкой старинный портфель для бумаг, давя космическим сапогом клубок издыхающих змей с надписями «растрата», «халатность» и «нарушение санитарных норм».
Потом зашел в столовку. Народу было полно. Потолкался у раздаточных автоматов среди хмурых, погруженных в себя людей. Долго бродил с подносом, ища свободное место.
– Денис! Капитан Крюк! Вот так встреча!
Я обернулся.
Толик Берман – взъерошенный, как всегда, с торчащими во все стороны вихрами.
Только – не черными, а седыми.
Мы обнялись.
– Давай сюда, место свободное. Садись, герой космических баталий.
– Все, отлетался. Теперь – военный пенсионер и мелкий чиновник.
Я рассказал Берману о моих страданиях.
Он громко удивлялся, размахивал вилкой с шариком борща, шумно хлебал огуречный компот, рассказывал и расспрашивал. Не дожидался ответа и снова рассказывал, и снова спрашивал.
– А Битюцкий где? Небось, адмирал?
– Само собой. У него еще на мичманских погонах адмиральские якоря пробивались. Где-то в Генеральном штабе.
– А Леся?
– Уволилась, лет десять как. На Таймыре теплицами заведует.
– Замужем?
– Очнулся ты, Толик. Трое детей у нее.
Берман хмыкнул:
– Эх, были времена.
Да, времена были.
Берман попал ко мне на корвет в командировку, заводским представителем. Ругались мы с ним поначалу страшно: он ничего, кроме своих постановок помех, не признавал. Дай ему волю – он весь боевой корабль превратил бы в одну большую помеху.
Но на учениях мой корвет стал единственным, который незамеченным проскочил чуть ли не в приемный шлюз флагмана условного противника.
За это я получил капитана, а Толик – премию от министра и бессмертное прозвище Призрак. В отместку он обозвал меня Капитаном Крюком.
– А помнишь?
Берман не стесняется, орет на всю столовку. Я подвываю в меру весьма скромного таланта. Чинуши недовольно хмурятся. Завтра наш квартальный совет по этике утонет под цунами их жалоб.
– А ты чего здесь, Призрак? Работаешь в министерстве?
– Еще не хватало. Я как был по железякам, так и остался. Заказчики тут мои. Погоди-ка!
Толик вдруг посерьезнел крикнул кому-то:
– Новости! Нельзя ли сделать стерео погромче?
Сфера стереовидения засверкала сиреневым. Диктор забубнил привычное:
– … девятьсот четвертая резолюция ООН подряд. На этот раз вето наложила делегация Вануату в знак протеста против сочетания красного и белого цветов на флаге Польши; при этом представитель островного государства заявил, что резолюцию ООН не читал и не собирается. Кризис всемирного управления пробил очередное дно.
– Охота это дерьмо слушать, Призрак?
– Тсс, Капитан Крюк, погоди.
Диктор продолжил:
…– после отказа покупать индийское программное обеспечение все микроустановки термояда в Японии самопроизвольно заглушились. Без света осталось семьдесят миллионов человек.
– Дурдом, – вздохнул я тоскливо, – заповедник идиотов, а не планета.
– Мне это напоминает банку со скорпионами, которым надели гондоны на жала, – кивнул Толик.
…– по новейшему кораблю российского императорского флота «Призрак». К совместному заявлению присоединились Великий халифат, Альпийский союз и Китай. «Призрак» должен быть демонтирован в течение сорока суток, как радикально нарушающий силовое равновесие в мире.
– Все. Приехали.
Толик побледнел и вцепился обеими руками в седые вихры.
– Тля, труд всей жизни – на булавки пойдет.
До меня дошло.
Легендарный «Призрак» стал героем новостей уже полгода как. Корабль был оснащен оружием на новых физических принципах, обладал невозможной скоростью, но главное – был абсолютно защищен от сканирования. Его не брали никакие системы обнаружения. И он каким- то образом мог воздействовать на электронные мозги кораблей противника, создавая искаженную картину обстановки, заставляя не видеть того, что под носом, и видеть то, чего не существует.
Это была тема Бермана. Призрак явно имел отношение к «Призраку».
– Твое детище, признавайся?
– Да, – жизнерадостный пять минут назад Толик поблек, скукожился и постарел лет на двадцать, – я – генеральный конструктор.
– Ну, не кисни.
Я говорил какие-то дурацкие, пустые слова утешения. Берман махнул рукой, снеся при этом стакан компота со стола.
Встал и пошел, пошатываясь.
Я смотрел вслед и думал: вот, еще одного сбили.
Это выходило за все рамки.
Я сидел в приемной третий час. Дверь постоянно хлопала: в кабинет заместителя министра тянулись какие-то мрачные типы в казенных костюмах, сновали туда-обратно подтянутые фельдъегеря в голубых мундирчиках.
– Сколько мне еще ждать?
Живая и даже сексапильная секретарша (крут начальник! Имеет право на человеческую обслугу) улыбнулась многообещающим алым ртом:
– Вас вызовут. Идет важное совещание.
– Где у вас тут курят?
Нахмурила бровки:
– Курить аморально. С вашей кармы снимется пятьдесят очков.
– Хоть сто. Где?
– Я была обязана предупредить. Направо, по коридору.
Субъектов с покоцаной кармой оказалось на удивление много: вентиляция не справлялась, дым клубился настолько густой, что можно было сэкономить на сигаретах – просто вдыхать.
Я прикурил от настенного разрядника и затянулся. Хлопок по плечу:
– А ты все дымишь, Капитан Крюк!
Берман преобразился: весь сиял и радовался жизни. Вот ведь легкий характер у человека.
– Я рад, что ты справляешься, Толик.
– Да фигня, – улыбнулся Берман, – еще повоюем.
– «Призрак» поставят на стапель, на разборку?
– Не дождутся. Загоним за орбиту Плутона и взорвем. Заодно испытаем кое-что. Я, кстати, узнал у наших психов… Ну, у специалистов по психомоделированию. Судя по всему, тебя, когда сканировали на предмет тараканов в башке, заодно прогнали через тест. Есть новомодный способ: перед мозгом ставят задачу и глядят, как он справляется. Так заранее можно определить, сможет ли человек, например, забраться на скалу. Или вытащить ребенка из горящего дома. Очень экономит ресурсы, на самом деле.
– Странно, а меня на что проверяли? Смогу ли я ревизовать склад списанных унитазов на Ио?
– Без понятия. Спроси своего Железного.
– Чугунного, – поправил я.
– Один хрен – металл. Ладно, я побежал, дел море. На тебе, на память.
Берман протянул мне стереофотографию. Какой-то оранжевый бублик.
– Это «Призрак». Вот так он выглядел. Его мало кто видел: секретность, сам понимаешь.
На фото – автограф: «Капитану Крюку от Призрака в память о чудесных днях молодости».
– Спасибо, Толик. Похож на пончик, измазанный апельсиновым джемом.
– Скорее, на спасательный круг. Для всего человечества. Удачи на новом поприще.
Я докурил и поплелся в приемную.
– Вас зовут.
Подскочил, одернул старую куртку. У меня мало цивильного платья: в этой куртяшке я мотался на рыбалку в редких отпусках.
Провел рукой по несуществующему ремню. Чертыхнулся.
Чего я волнуюсь, словно юный кадет перед госкомиссией?
Стол в кабинете – как палуба крейсера, конец теряется вдали. Плотно обсажен безликими типами в казенных пиджаках. Пятьдесят оттенков очень серого.
Несколько пар серебристых погон. И где-то в углу сияет, как маяк, лысина Чугунного.
Набираю воздуха, представляюсь:
– Ревизор четвертой категории Денис Крюков.
Садиться не предлагают. Заместитель министра с далекого края стола морщится:
– Не стоит так орать. Здесь не общество глухих, а ты – давно не боцман.
– Не имел чести быть, ваше превосходительство. Командор космофлота в отставке.
– Без разницы. Ты что-нибудь слышал о планете Парис? Об аномалии КВАМ?
Слышал ли я о «квантовой аномалии матрицы континуума»? Или, как ее обозвали остроумцы-астрофизики, «Квадрате Малевича»?
Я тогда учился в школе первой ступени. Помню это ощущение: вот она, Вселенная, распахнувшая объятия.
К аномалии отправили автоматический зонд. Робот пробил пространство в обозначенном месте и исчез. А через год появился в точке исчезновения и сообщил о планете земного типа у красной звезды. До которой человечество еще долго ковыляло бы: двести световых лет – не шутка.
КВАМ – та самая, давно предсказанная, «червоточина».
Человечество от удивления забыло свои обычные дрязги. Четыре года доводили гипердвигатель, строили корабли и отбирали первых переселенцев, пока зонды еще трижды протыкали ткань космоса, как игла в швейной машинке: туда-обратно.
Пять ведущих государств отправили в совместную экспедицию флотилию кораблей; на их борту было сто тысяч колонистов.
Первые сообщения были полны оптимизма: климат холодный, но терпимый, начинаем освоение. Парис беден металлами, вообще не имеет радиоактивных материалов, но в звездной системе имеется аналог нашего пояса астероидов, вот там – и железо, и алюминий, и уран.
Мы всем классом зачитывались голубыми коробочками книг про русский фронтир на Парисе. В мечтах пробивались сквозь заснеженную тундру и пилотировали трапперы, открывающие новые астероиды с полезными ископаемыми.
А потом оказалось, что «Квадрат» мерцает. Он непредсказуемо менял свои характеристики, и, в конце концов, просто исчез.
Кроличья нора захлопнулась.
Разочарование было страшным. Возмущенные народные массы требовали немедленно спасти соотечественников, брошенных в глубинах космоса на произвол судьбы. Но проекты отправки спасательной экспедиции быстро заглохли: она добиралась бы до Париса обычным путем четверть тысячелетия. На это не было ресурсов, и в этом не было смысла.
Бурно развивавшийся альянс космических наций тихо умер. Население переключилось на новые сериалы, политики – на привычную грызню.
Как сказал один мудрец, цивилизация провела эксперимент Шредингера. Только вместо кота в ящике очутились сто тысяч подопытных мышей, по халатности оказавшихся людьми.
Но ведь это было так давно…
– Я, разумеется, знаю о «Квадрате», ваше превосходительство. Но ведь это было так давно. Сорок лет назад.
– Сорок два. Так вот, КВАМ вернулась. Дыра восстановлена.
– Я ничего об этом не слышал!
– Данные были немедленно засекречены. По согласованию между правительствами великих держав.
– Но… Но разве это правильно? Надо рассказать всем.
– Это правильно, – с нажимом сказал замминистра, – рассказывать не о чем. Полгода идут переговоры об организации совместного полета. Один треп и дипломатические вывихи. Партнеры блокируют все предложения: непонятно, как делить расходы, кто возглавит экспедицию, чьи будут корабли. Все тонет в болтовне.
Я не выдержал:
– Ну так послать всех на хрен и самим лететь, в одиночку. Отправить пару крейсеров, адмиралы лихие у нас еще имеются. Или всех кастрировали?
Серые зашелестели, зыркая на меня осуждающе. Его превосходительство ухмыльнулось:
– Недаром, Крюков, твою фамилию в секретном протоколе прописали. Авантюрист ты и анархист. Ты чего предлагаешь: каждый, как хочет, так и дрочит? Международное право нарушать нельзя.
Я завелся:
– Вот потому мы и Меркурий просрали, и Каллисто делить пришлось на всех. Звездеть – не мешки ворочать, но наши дипломаты, похоже, об этой формулировке и не слышали.
– Я попросил бы! – возвысил голос тип с эмблемами министерства иностранных дел, – что вы себе позволяете? Ваше превосходительство, наденьте на своего клерка намордник.
Мушиный рой загудел, зашевелился, толкая друг друга лапками.
– Тихо! – рявкнул замминистра, – заткнулись все. Так вот, Крюков, спасательную экспедицию, тем более – на боевых кораблях, нам посылать нельзя. Скандал, санкции, разрыв дипотношений. А мир и так на грани.
Тоскливо. И зачем он мне это рассказывает? Ревизору четвертой категории.
– Да, – продолжил начальник, – нельзя. А вот ревизора нам послать никто запретить не может. Согласно конвенции, проверка русского сектора колонии на предмет расходования средств и прочей антисанитарии международного согласования не требует. Понятно тебе, Крюков?
– Оно, может, и понятно, ваше превосходительство. Только мне-то зачем это знать?
– Бестолочь, – ухмыльнулся замминистра, – так ты и полетишь с ревизией. Кому дело до рутинной командировки мелкого чиновника. Чай, не адмирал какой-нибудь. Ясно?
До меня дошло, наконец.
В космос! Да еще – в дальний, который никто сорок два года не видел. Да без начальников, в одну харю!
– Так точно, ваше превосходительство! Готов немедленно вылететь.
– Просил же – не орать, – поморщился замминистра, – привыкай Крюков, к тихой гражданской службе. Подробности у секретаря. Свободен.
– Есть!
Вскинул ладонь к безнадежно пустой голове, лихо крутанулся на скрипнувших подошвах и помаршировал, чмокая кедами по паркету.
Наш «Джейран» – бывший сторожевик. Крепкая еще посудина. По закону о конверсии его списали, демонтировали вооружение и загнали на орбиту Луны, ждать своей очереди на разделку.
Но ему повезло, как и мне: вытащили из отставки, стряхнули пыль и реанимировали. Раскопали на старом складе гипердвижок, который там ржавел без надобности сорок лет, и втиснули в «Джейрана»: кораблик чуть не треснул от натуги, но выдержал.
Поэтому у нас тесно. Но я счастлив, и крохотная каюта, больше похожая на пустую сигаретную пачку, меня не смущает.
Все пространство экс-сторожевика забито аппаратурой связи и навигации, барахлом для колонистов-потеряшек: новейшими машинами, лекарствами, зародышами домашних животных для биоустановок и прочей дребеденью.
Экипаж – всего двое, капитан да оператор. Ну и я, единственный пассажир.
Оператор встретил меня у трапа: тощий, невысокий, весь какой-то хлипкий. Голова обрита наголо по дурацкой молодежной моде; цыплячья шейка торчит из просторного комбинезона, как лом из унитаза.
Протянул узкую ладошку, пискнул тонким голосом:
– Шура Грин. Добро пожаловать на борт, господин ревизор.
Тьфу ты. Шпак недоделанный. И ручонка – как птичья лапка, косточки тонюсенькие. Попался бы он мне во времена службы – я бы его рваным тельником загонял, но сделал бравым космофлотчиком.
– Какой еще «Шура»?! Тут что, вечеринка со шлюхами? Изволь представляться по полной форме, салага. Чего такой худой? Подкачался бы, что ли. Девки таких не любят, узкоплечих.
Сопляк расплылся в идиотской улыбке:
– Мне на девок как-то плевать, господин ревизор.
Екарный бабай!
Еще и из этих. Вот как лететь черти куда, если боишься спиной к товарищу повернуться?
А это мурло лыбится:
– Могу и по полной форме представиться. Александра Грин, оператор бортового оборудования, к вашим услугам.
Е-мое, девка!
Я растерялся даже. Молча прошел на корабль, протиснулся по узкому коридору. Вполуха выслушал доклад капитана «Джейрана». Махнул рукой:
– Взлетай, шкипер. Действуй согласно плана полета.
И в свою каюту, обживать.
Месяц ползли на планетарных, до орбиты Плутона. А там уже девица-оператор запустила гипер, и пошли мы с приличным ускорением в сторону «квадрата». Пришлось три недели терпеть два «же», но я-то привычный.
Александра, кстати, оказалась толковым технарем. И перегрузку держала, как заправский космач, будто на железе с рождения.
Я старался пореже с ней пересекаться, насколько это возможно на крохотном корабле. Не по себе. Все-таки женщина на борту – это нонсенс, в боевом космофлоте невозможный. Хотя, какая она женщина? Так, цыпленок.
При любой оказии я пробирался в рубку. Посторонним там болтаться не положено, но я все-таки – старший на борту. Могу себе позволить.
Я садился на откидном кресле и пялился в единственный обзорный экран.
Вот они, звезды.
Врачи души моей.
Кажется, капитан меня робеет. Он неплохой парень, но «пиджак». Его не гоняли сержанты в лагерях, не выбрасывали на Новосибирских островах, без жратвы и без связи, с одним ножом – на выживание. Гражданских пилотов почти не осталось: всех заменила автоматика. Если не считать боевой флот, людей пускают к штурвалу только на пассажирских рейсах. И еще у научников: яйцеголовые лезут в такие дыры, что роботы могут просто свихнуться. Вот и наш капитан первым садился на Нептун, а до этого гонялся за кометами.
Ужинаем мы обычно вместе, в закутке у рубки, гордо именуемом «кают-кампанией». Когда сбавили ускорение, шкип выкатил из своих запасов армянский коньяк.
По стерео показывали дайджест новостей с Земли. Все то же самое: массовое увлечение молодежи виртами, попытки признать их виртуальными наркотиками и запретить; выход Штатов из международного проекта по строительству суперколлайдера на Луне; стычки в Антарктиде.
– Эти либералы доведут планету до цугундера – сказал я, – вместо того, чтобы шарахнуть кулаком, мажут повидло на какашки.
– То есть, господин ревизор, вы считаете неверной нынешнюю политику соглашения? – аккуратно поинтересовался шкип.
– Конечно, – кивнул я, – ты не представляешь, как меня, да всех ребят, достали эти крысиные морды из правительства. Каллисто был уже нашим – так нет, вмешались, остановили боевую операцию, ввели управление ООН. Сдали все завоеванное. Просто навалили кучу на могилах погибших пацанов.
– Силой всего не решить, – упрямо сказал шкип, – мир разнообразен, сотни государств. Надо искать компромисс. Почву для объединения. Всеобщую цель: продление активной жизни, развитие. Наука. Освоение космоса, наконец.
– Собрать в кучу этот балаган нереально, – хмыкнул я, – говорят, в Австралии до сих пор фермеры ездят на лошадях – настоящих, на четырех ногах. Что у меня может быть общего с этими колхозниками? Объединить может только глобальная катастрофа. Какая-нибудь смертельная эпидемия. Словом, враг.
– Например, зеленые человечки, напавшие на планету? – подала голос Александра.
– Или так, – кивнул я.
– И тогда храбрые космофлотцы достанут свои десятидюймовые плазмоганы из широких штанин и спасут всех? А самый лучший верхом на белом слоне въедет в золотой чертог и станет Императором Земли! Ах, как это романтично!
Александра артистично закатила глаза и изобразила «глубокое волнение», задышав грудью – которая, оказывается, у нее имелась. Явно издевалась, пигалица.
Я промолчал. Капитан – тоже.
Нас вела автоматика, и в вахтенных на мостике не было нужды, пока корабль шел по прямой, все ближе подбираясь к субсвету.
Нередко я встречался в рубке с Александрой: она приходила с кружкой кофе, забиралась на свое кресло с ногами и читала. Мне нравилось, что она не пользуется дурацкими очками-шторами от лба до губ, в которых молодежь постоянно смотрит сериалы. Освещавший ее лицо старинный планшет был гораздо симпатичнее. У нее новый бзик: носит старинные приспособления для улучшения зрения – стеклянные линзы в оправе. Такие винтажные штуковины, кажется, тоже называются «очки». Они ей очень идут. И вообще, я перестал ее избегать. Привык.
– Здорово, правда?
– Что «здорово»?
Она качнула кружкой в сторону экрана.
– Звезды. Вселенная. Полет.
Я кивнул:
– Да. Жаль только, что мы не знаем, есть ли эти звезды. Может, они давно погасли, а свет идет и идет миллиарды лет.
– А зачем знать? – удивилась она, – Свет в глазах смотрящего. Пока я вижу их, они живы.
Я не стал возражать. Мы еще помолчали дуэтом.
– Хотите увидеть «квадрат»? – вдруг спросила Александра.
– Ведь далеко еще. Разве это возможно? – удивился я.
– Ха, с таким оператором нет ничего невозможного, – заявила она. Ловко соскочила с кресла и наклонилась над пультом.
Я вдруг поймал себя, что пялюсь на ее, так скажем, спину. Покраснел, как сопляк-первокурсник.
– Даю увеличение на правый сегмент.
Лобовой экран разделился по вертикали: левая половина померкла; правая, наоборот, набрала бархатной глубины. Звезды летели прямо в глаза золотой дробью, становясь крупнее, тяжелее. И тут…
– Ох, – не выдержал я.
Будто развернулся агатовый парус, затрепетал, закрыв собой весь центр звездной россыпи.
Я словно заглянул в темный колодец: непроглядный, сосущий. Но это была не пустота – это было Нечто. Как «Квадрат» Малевича: дверь в Бездну…
– Вырубаю, – вздохнула Саша, – телескоп жрет много энергии.
Экран вернулся в прежнее положение. После минутного великолепия потускневшие звезды казались девками- чернавками, застывшими вдоль осенней дороги после проезда кареты Императрицы.
– Спасибо, – сказал я искренне.
– Правда, похоже чем-то на маскировочную пелену? В котором прячется фрегат «Отчаянный».
Я поразился:
– Откуда ты знаешь про «Отчаянный»?
Александра хмыкнула:
– Я хронику боя у Каллисто пересматривала раз двести. У одноклассниц комнаты были оклеены плакатами с принцами из «Истории снега и дождя». А над моей кроватью висел портрет капитана Крюкова, командира лучшего в космофлоте корабля-разведчика.
У меня челюсть отвисла.
Она рассмеялась:
– Вы сейчас так потешно выглядите. Как Курочка Ряба, у которой из яйца внезапно вылупился Золотой Петушок и улетел к Пушкину. Да, вы – кумир моего детства. Но это было очень давно. Когда вы еще были бравым космофлотчиком, а не занудным старикашкой-ревизором.
До меня дошло, что соплячка просто издевается. Ну держись, пигалица!
Я уже приготовил семиэтажный монолог, когда вошел капитан. Вид у него был озадаченный.
– Странно, все показатели в норме, – пробормотал он.
Я выдохнул и переключился от малолетней хамки:
– А должно быть по-другому? Корабль крепкий, курс правильный, до прыжка – неделя. Что тебя смущает?
– Я про свои показатели, – мотнул головой шкипер, – только из медицинского бокса. У меня была галлюцинация, вот и решил провериться.
Черт, это плохо. Полет в разгаре, а у капитана проблемы.
– Хреново, шкип. Кто будет управлять маневром рывка сквозь «квадрат»?
– За это я как раз не боюсь, – вздохнул капитан, – у нас на борту лучший пилот космофлота в вашем лице.
– Так уж и лучший, – хмыкнул я.
– Не спорьте. Я видел, как вы работаете. Просто вы меня не помните, а я стажировался в вашем дивизионе после военной кафедры.
– Так в чем у тебя проблема? – перевел я разговор на насущное.
– Три часа назад я был здесь, в рубке. Проверял расчеты, ну и визором поработал – просто так, чтобы убедиться, что он в порядке. И увидел, как за нами идет объект тороидальной формы. С рыжей обшивкой.
– Екарный бабай! Откуда здесь корабли?
– Вот именно. Я сразу врубил сканирование по всем диапазонам. И ничего. Пусто. И в визоре он исчез.
– А записи приборов? Если объект был – есть записи радиолокационного и инфракрасного сканирования.
– Посмотрел сразу. Этого тора никогда не было. И, главное, в записях видеообзора его тоже нет. То есть, он мне просто привиделся. Поэтому я сразу побежал в медицинский бокс, чтобы понять, не пора ли на меня надевать смирительную рубашку.
– Просто усталость, – предположила Александра, – мало ли. Если долго всматриваться в бездну…
– Погоди! – меня как торпедой оглушило, – сейчас.
Я сбегал в каюту, принес снимок. Показал:
– Ничего не напоминает?
– Ого! Это он и был. Откуда у вас изображение?
Я промолчал. Забрал снимок и уставился в оранжевый бублик «Призрака».
Если бы не врожденный здравый смысл, я бы мог подумать, что самый современный боевой корабль планеты незаметно преследует нас.
Может, близость «квадрата» сносит нам мозги?
А в прыжке сквозь КВАМ не было ничего сногсшибательного: просто замерло на секунду сердце, и вот – иные созвездия перед глазами.
Мы опять перешли на планетарные вблизи Алтимы – красной звезды Париса. «Джейран» полз, как улитка по склону.
Маяк с этой стороны «квадрата» оказался брошенным. Значит, наши земляки давно не пытались пролезть в червоточину.
Мы все чаще собирались в рубке. В конце концов, я уломал шкипа ввести четырехчасовые вахты: поделенные на троих, они были не в тягость.
Александра попыталась извиниться за «старикашку», но я ее прервал:
– У слаборазвитых детей это бывает: несут всякую пургу. А у женщин обычно нарушена связь между языком и мозгом, нередко из-за отсутствия мозга как такового. Все нормально, не парься и продолжай выпускать звуки: это меня забавляет.
Она вспыхнула, и несколько суток мы общались только по делу: вахту сдал – вахту принял.
Когда дальность позволила, начали сканирование местного пояса астероидов. В архивах его называли Кормушкой: видимо, из-за того, что три четверти металлов и весь уран добывались колонистами в этих обломках погибшей планеты.
Я сдал вахту оператору и пошел спать. Мне опять снилась высадка на Меркурий: десантные боты взрывались один за другим, а я колошматил по штурвалу от жуткого чувства обреченности и бессилия.
– Господина ревизора просят на мостик, – заверещал в ухо динамик.
Вскочил и бросился в рубку, как был – в одних трусах.
– Ну, что тут?
– Засекла движение в Кормушке. Несколько некрупных объектов, предположительно трапперы. И один большой – база, наверное. Спектрометр идентифицирует древние атомные движки.
– А другим движкам тут неоткуда взяться. Запрос давала?
– Не отвечают.
– Попробуй поменять диапазон.
Подошел, отодвинул от пульта. Александра посмотрела на меня и прыснула.
– Кому смеемся, кадет?
– Никак нет, не смеюсь. Радуюсь новой форме одежды сотрудников министерства.
Екарный бабай! Со сна прибежал в рубку полуголым.
– Пять секунд, – буркнул я и отправился одеваться, – прошу прощения, что смутил.
Она крикнула мне в спину:
– Не за что. Наоборот, спасибо за яркие впечатления. Вы вполне в форме, несмотря на солидный возраст.
Вот коза!
– У парня, кажется, серьезные намерения.
Трапперы засекли наше приближение и прыснули, как хулиганы от полицейского коптера, попрятались в каше из каменных обломков. Вместо них на первый план вышел сравнительно крупный корабль.
– Связь! – рявкнул я.
– Не могу найти их частоту, – виновато сказала Саша.
– Сканируй все диапазоны.
– Уже работаю.
Шкип пробормотал:
– Что за кругаля он выделывает?
– Ешкин кот! Он выходит на траекторию торпедного залпа, – сообразил я.
Вспышка подтвердила мою правоту: сияющая точка рванула в нашу сторону.
Дальше было как в тумане, на рефлексах: я прыгнул в пилотное кресло, левой рукой защелкнул ремни, правой рванул сектор управления двигателем, сразу левой – штурвал на себя и влево.
Сзади грохотали, стонали и ругались шкип и оператор – они-то не пристегнулись.
Не до них.
Теперь штурвал от себя, сектор вперед – уйти от развернувшейся и возвращающейся торпеды. Есть: мелькнул на экране яркий огонек сбитой с толку маленькой смерти.
Я приготовился повторить маневр, но точка погасла: у торпеды кончилось топливо. И почти сразу – вспышка: сработал самоликвидатор.
– Чертовы земляки! – заорал я, – хлебом-солью встречают спасителей, хрен им в грызло.
Сзади кряхтел шкип, выбирающийся из-под куба вычислителя.
– Вы там живы хоть? Саша, ты как?
– Есть волна, поймала! – радостно крикнула она, – даю.
Динамик загудел:
…– неизвестному: сообщите ваш позывной, или мы повторим атаку.
Я схватил тангенту:
– Слышь, ты, Вильгельм Телль недоделанный, я тебе сейчас повторю. Два раза. Потом догоню и надругаюсь над трупом.
Я много еще чего сказал, выпуская пар. Закончил:
– Понятно, ушлепок?
Колонист уважительно заметил:
– Не останавливайтесь. Мы записываем. Для просвещения будущих поколений. Приносим свои извинения, но вы же не отвечали на запросы.
– Конечно! На вашей частоте на Земле полвека никто не общается. Повезло вам, что у меня железные яй… нервы. А то бы уже разметал ваше корыто на фотоны.
Я блефовал. «Джейран» был абсолютно безоружен, иначе его не выпустили бы в полет контролеры ООН.
Но местным этого знать не надо.
– Братство Кормушки – союз свободных добытчиков. Мы не имеем отношения ни к какой стране. И разборки национальных секторов на Парисе нас не касаются.
– А там разборки? – осторожно поинтересовался я.
Чернокожий парень по имени Жан мрачно кивнул:
– Естественно. Люди для того и делятся на нации, чтобы был повод начистить друг другу морду. Мы, Братья, не такие. Если ты – человек, честно платишь пошлину и готов поделиться последним кислородным патроном – ты наш. А на каком там языке мама пела тебе колыбельную – без разницы.
– А как вы общаетесь с Парисом?
– Есть нейтральный космодром на китайской территории. Сбрасываем там барыгам сырье, получаем взамен жратву, топливо или услуги по ремонту. И стараемся не задерживаться, наш дом – космос.
– Дадите координаты космодрома? – спросила Александра.
– А вам зачем? – хмыкнул Жан, – я же говорю: сектор китайский. Вас сшибут на подходе, как россиян. Если вообще будут пытаться опознать. Все наши корабли они знают, а чужаков не пустят.
– Но мы же с Земли! – вмешался шкипер, – мы с планеты, которая – ваша родина. И их тоже.
Негр вдруг посерел:
– Какая, на хрен, родина?! Где вы были полвека? Где вы были, когда сектора начали швырять друг в друга самодельные ядерные бомбы? Когда мы дохли от ледяной лихорадки сотнями? Когда там, на Парисе, в промерзших пещерах, убивали одних детей, чтобы накормить мясом других?
– Все, все, – сказал я, – извини, глупость сморозили. Мы же не знали, что у вас тут такой замес. Скажи, а откуда у вас торпеды? И зачем?
– Он спрашивает, зачем, – Жан продолжал злиться, – шатаются тут всякие. Желающих чужое взять всегда полно. Оружие нам делают русские, у них еще технари остались. Везут на оленях и сдают барыгам.
Я поразился:
– Ты сказал «на оленях», брат?!
– Да какой ты мне брат, наземник?! Все мои братья – здесь!
Экран погас.
– Что со связью, екарный бабай! Оператор?
– Он отключился, господин ревизор. Думаю, что разговор закончен.
– Мда. Наши земляки не особо нам рады, – пробурчал я.
Александра задумчиво сказала:
– Все страньше и страньше.
– Странный вид у него.
Парис почти не имел наклона оси, поэтому смены времен года там, считай, не было. Три четверти поверхности – суша.
Лучи местного светила едва прогревали экваториальный район, а ледяные шапки сползали к нему с полюсов.
– Похож на гамбургер. Две полусферы белого теста, а между ними – черная котлета, – сказала Александра, – попробуем съесть, господин ревизор?
– Как бы нас самих не съели, – пробормотал я, – покрутимся на дальней орбите, приглядимся.
Когда-то вокруг планеты был подвешен десяток ядерных микросолнц с отражателями – часть грандиозного плана терраформирования, направленного на обогрев планеты и превращения полярных льдов в пресные моря. Теперь всего один светильник болтался над экватором. Еще в ближнем космосе планеты кружились какие-то обломки, остатки орбитальных станций; один раз Саша визором выцепила странный каркас в три километра длиной. Он был похож на обглоданный рыбий скелет, выброшенный за ненадобностью.
Я не сразу сообразил, что это – графеновый остов гигантского корабля типа «Странник»: именно на таких были отправлены десятки тысяч переселенцев на Парис. Вся обшивка содрана, начинка выпотрошена. У ребят явно жестокий дефицит металлов.
Пару раз мы видели, куда садятся трапперы из Кормушки, так что торговый космодром вычислили без труда. Трапперы – кораблики небольшие. Работают, как буксиры: тащат на облюбованный астероид автоматический завод по добыче металла или радиоактивных материалов. И так же отвозят груду контейнеров с добытой рудой на рынок – на прицепе.
– Будем садиться на нейтральный, – решил я, – надо только заранее приготовить приветственную речь: мол, прибыли с миром, проверяем русский сектор, дайте посадку. Александра, ты знаешь китайский?
– Не настолько, чтобы вести переговоры. В основном тексты песенок.
– Вот и я. Могу допросить военнопленного, но там выражения явно не дипломатические. «Признавайся, где ваша база, или я вырву тебе кишки». Вряд ли им понравится.
– Чего вы паритесь? – удивился капитан, – есть запись официального обращения от правительства, в том числе на китайском. Про то, что мы – мирные проверяющие, и, согласно международной конвенции номер-чего- то-там, они обязаны оказать гостеприимство.
– Отлично, – обрадовался я, – летим на космодром. А ты, оператор, запускаешь эту шарманку на их волне по кольцу, беспрерывно. На китайском, английском и русском.
– А они нас послушают? – недоверчиво спросила Александра, – что-то стремно.
– Не ссать, – бодро сказал я, – мы будем убедительны.
Ни хрена это не помогло.
Я не знаю, кто учил этих балбесов использовать боевой лазер в атмосфере, но ему надо сказать спасибо: удар получился ослабленным, да и защита у нас какая-никакая имелась.
Только поэтому мы не превратились в горстку пепла.
Все это пронеслось в моей тупой доверчивой башке, пока «Джейран», кувыркаясь и дымя, уходил на север. Капитан оказался на высоте: выровнял подбитый кораблик и тянул, пока мог.
Посадка в тундре была жесткой.
Очень жесткой.
Орала пожарная сигнализация:
– Немедленно покинуть корабль! Начинаю подачу инергена. Тридцать секунд, двадцать девять, двадцать восемь…
Я подхватил на руки потерявшую сознание Сашу, потащил. Сзади хрипел капитан: кажется, сломал ребра.
Мы вывалились наружу, как были – в легких пилотных комбинезонах.
А вокруг – ледяное пространство с редкими серыми пятнами проталин. И – холод.
Я положил Сашу прямо на снег. Искал пульс, потом пытался услышать сердце.
Снежинки падали на ее ресницы и таяли не сразу.
Рванул молнию на ее груди. Под комбезом она была голая – даже майку не надела. Но было не до этого.
Набрал воздуха, прижался к ее рту.
Два выдоха, тридцать качков. Два выдоха, тридцать качков.
Капитан кашлял безостановочно. Сплюнул красным на снег и прохрипел:
– Ее надо в медицинский бокс.
– Тебе башку отшибло? Там газ. Еще час не войти на корабль.
Два выдоха…
Саша закашлялась. Поднялась и села.
Ее вырвало прямо на меня, но было наплевать.
– Что же ты, девочка? Пугаешь меня.
Она вытерла рот тыльной стороной ладони. Сплюнула желтой слюной и просипела:
– Я подам на вас в суд, господин ревизор.
– Во дела, – остолбенел я, – за что?
– За несанкционированный поцелуй. Но если вы повторите – я подумаю. Может, и отзову иск.
– Если шутишь – значит, живая, слава Богу.
Очень холодно. Я побродил, ища, что можно поджечь – но вокруг не было ни веточки, только ягель да лишайник.
Потом сообразил:
– Давайте сюда, пластины двигателя еще теплые.
Капитан доковылял сам, а Саше я помог подняться.
Довел, усадил к борту.
– Кентавры, – вдруг сказала она.
Черт, видимо, здорово ее приложило. Бредит.
– Все нормально, девочка.
– Чего же нормального? Рогатые кентавры, – сказала она ясным голосом, – вон там.
Я услышал мягкий топот и обернулся.
Их было с десяток – в меховых одеждах, с длинными разрядниками в руках. И они были верхом.
Верхом на оленях.
Один, замотанный до глаз какими-то тряпками, спросил:
– Ни ши шеи?
– Э-э.
Черт, как будет по-китайски «мы – мирные ревизоры»?
Тем временем он спрыгнул с оленя, подошел к Саше и ткнул ее разрядником:
– Ни хуй шо июй ма?
– Не матерись при даме, – зарычал я и врезал ему с левой.
Сзади ударило: ноги мои подломились.
Я лежал на спине и смотрел в чужое красное небо.
– Что же ты, братишка, сразу в драку?
– А чего ты по-китайски? Не мог по-русски спросить? Глеб хмыкнул:
– Так я наших всех знаю, а вы не наши. Да и корабль…
Сашу и перевязанного шкипера посадили на оленей. Мы со старшим патруля по имени Глеб шли пешком.
– А что, у русского сектора кораблей нет?
– Два стоят, да летать некуда, и топлива мало. А трапперы мы все в аренду отдали, добытчикам из Кормушки.
– У вас с китайцами война?
– Да так, ни то, ни се. То стреляем, то миримся. А как на Земле?
– Примерно так же: то миримся, то стреляем.
– Вообще здорово, конечно, – улыбнулся Глеб, – что Земля все-таки существует.
– В каком смысле? – удивился я.
– Ну, я родился на Парисе, уже после заварухи. Все детство – в убежище. В темных тоннелях с мокрыми стенками. У меня был планшет с детскими сказками. И еще там было про Землю: голубую теплую планету, где растут такие длинные зеленые штуки. Деревья, во. Там живут драконы, красивые принцессы в высоких замках сидят у открытого окошка – и ведь пургой их не сдувает! И китайские истребители не бомбят. Сидят и ждут этих, как его. Рыцарей! На безрогих оленях. А это, оказывается, не сказка. Вы и вправду существуете. А чего не прилетали раньше?
– Существуем, да, – пробормотал я, – а безрогие олени у нас в правительстве сидят. Вот и не прилетали.
Я не стал рассказывать ему про «Квадрат» и про то, что он только недавно открылся – может, парень меня бы и не понял.
Мы шли по тундре – мимо каких-то развалин, мимо ржавых ободранных остовов брошенных машин.
– И чем живете?
– Олешек пасем. Хорошо, что зародыши догадались взять с Земли сорок лет назад. Ну, теплицы есть, овощи выращиваем. Грибы опять же. Оленину меняем на хлеб у китайцев. Они-то на экваторе, да светильник у них висит – вот и вызревает кое-что. Еще мастерские у нас, всякие машины соседям чиним. Из двух одну собираем. Все на коленке, запчастей нет.
– Я помню по архивам: у вас были автоматические заводы. Три-дэ принтеры, опять же.
– Да сгинуло все, когда заваруха началась, – вздохнул Глеб, – кто в живых остался – сюда ушел. Здесь опытная станция была, в тундре. И подземные лаборатории. Европейцев и латиносов, например, вообще не осталось: сектора погибли, а кто выжил – приткнулись к нам, амерам или китайцам. Я почему и подумал на вас, что вы – из их потомков.
Тропа ползла между невысокими сопками: вздыхали олени, дремала Саша в седле. Кашлял капитан, сплевывая беспрестанно розовым.
– Ему, похоже, обломком ребра легкое пробило, – сказал я.
– Ничего, подлечим. Врачи есть.
Прошли черное поле солнечных батарей, потом – рощицу ветряков. Добрались, наконец, до базы. У входа перемазанные в масле парни матерились, копаясь в капоте древнего гусеничного грузовика.
– Ты как ротор выпилил, твою мать?
– Каком кверху, тля. Напильником выпилил, тля, чем еще?
Саша сказала задумчиво:
– Так вот ты какое, прекрасное далеко.
Коридоры с гладкими стенами, вырубленные в черном камне. И залитые светом белые потолки. Шахматные клетки площадок.
Здесь было тепло и чисто. Энергии колонистам хватало: кроме фотобатарей и ветряков, работали старые реакторы термояда на топливе, полученном из добытого в Кормушке урана.
Совет ждал меня в зале, больше напоминавшем подземный командный пункт: пульты, экран на полстены, защитные противоатомные костюмы в стеклянных шкафах.
Да это и был командный пункт.
– Какой еще ревизор, – буркнул Громов, крепкий старик в ветхом камуфляже, – нас не проверять, нас вытаскивать из дерьма надо. Помогать.
– Все будет. Надо разобраться сначала, – сказал я терпеливо.
– Мы вам предоставим все данные, – кивнул губернатор, – и покажем хозяйство. А что потом?
– А потом я с полученными данными и списком неотложных потребностей вернусь на Землю, и к вам будет отправлена полноценная экспедиция, – ответил я, стараясь выглядеть убедительно.
Хрен его знает, на самом деле, подлежит ли «Джейран» восстановлению. И сможем ли мы отсюда улететь. Но я старался об этом не думать.
– Так, это мобильные медицинские модули, – сказал главный инженер колонии, шелестя пластиковыми листами, – во, роботы для подземных работ, отлично. Сможем наконец-то добраться до железнорудного узла. А это зачем? Стереоустановка «Каскад» на тысячу пользователей.
– Мы привезли записи современной музыки, – объяснил я, – там комплексное цветозвуковое воздействие на зрителей, молодежи нравится.
– Дискотеки нам только не хватает, – скривился Громов, – а оружие? Что вы привезли из оружия?
– Ничего. Это мирная миссия.
– Идиоты, – буркнул Громов.
Встал и вышел из зала.
– Чего это он? – спросил я.
– Все воюет, – вздохнул губернатор, – как начал тридцать лет назад, так остановиться не может.
– Если бы не Громов, колония не выжила бы в первой войне, – заметил инженер.
– Кто знает, – сказала старший биолог Юлия (седые короткие волосы и самодельные сережки из местных самоцветов), – если бы не Громов, может, никакой войны бы не было.
– Что вы имеете в виду? – насторожился я.
– Ничего я не имею. Не обращайте внимания, – сказала она, – у вас, случайно, нет сигарет? Меня местные эрзацы выворачивают наизнанку, а земные запасы кончились лет тридцать пять как.
– Есть. Где у вас тут курят?
– Пойдемте.
– О-о-о, – простонала Юлия и прикрыла глаза, – какой оргазм. Господи, благославенно солнце, позволяющее созреть настоящим табачным листьям.
Мы стояли под необыкновенно красивым закатом Алтимы – все мыслимые оттенки красного, от розового до багрового. Рядом, под прозрачным куполом – Зал Памяти. Там высокая береза, посаженная сорок лет назад – единственное на планете дерево. Крошечный, с ладонь, травяной газон. И экраны с фамилиями погибших на Парисе – от эпидемий, в первой войне, в геологических партиях…
– Я поделюсь с вами запасами сигарет, – проявил я щедрость.
– Это будет божественно. Не представляю, чем мне расплачиваться.
– Расскажите о Парисе. Что тут было?
– Ревизоры все такие? – хмыкнула она, – Вы хотите, чтобы я за пять минут рассказала сорокалетнюю историю колонии?
– Не надо официальную историю, с ней меня ознакомят ваши коллеги. Конспект впечатлений.
– Любезность за любезность. Сначала скажите мне: как там, на Земле? Все болезни победили, включая старость? Старость – это ведь болезнь, хотелось бы надеяться.
Она грустно улыбнулась, собрав морщинки у глаз, и продолжила:
– Наверное, люди не работают, кругом роботы? Как себя чувствует Его Величество Константин Третий?
– У нас императрица, Ее Величество, а не Его. Константин давно почил. Люди работают, хотя и роботов полно. В торговом флоте, например, одни автоматические транспортники. А в боевом – нет. Потому что приняли закон, по которому роботам запрещено убивать людей, эту привилегию человечество оставило себе. Со старостью боремся, она начинается после ста двадцати. Рак – победили, грипп – нет. А теперь – ваша очередь.
Она говорила долго.
Как праздновали первую годовщину Свободного Париса: с американскими горками, латиноамериканским карнавалом, немецким пивом и китайским «танцем дракона».
Как отправляли на Землю первый автоматический транспортник: в нем улетела и статуэтка оленя, вырезанная из черного вулканита пятиклассницей Юлей.
Как исчез «квадрат», и очередной робот-почтовик вернулся на планету ни с чем. Как начались паника, споры и раздоры. Первые драки между колонистами, превратившиеся в перестрелки. Самодельные бомбы из топлива для ядерных станций и торпеды, изготовленные из синоптических высотных ракет.
Жуткая вспышка, столбы атомных грибов и бегство в тундру – пешком, в толпе растерянных, обожженных, полуодетых людей. Непонятные болезни, голод и промерзающие стены туннелей, пока не наладили энергетику. Периодические блокады, лишающие поставок хлеба от соседей. Регулярные стычки, взорванные жилые туннели, сгоревшие теплицы, возведенные с таким трудом. Эпидемии оленей – явно искусственного происхождения.
– Мы вымираем, Крюков. Это я вам говорю, как биолог. Наш сектор – восемь тысяч человек. Двадцать лет назад было двенадцать тысяч. У китайцев чуть получше, у американцев – похуже, но картина подобная. Если Земля немедленно не поможет, то через пару поколений на проекте «Парис» можно будет ставить крест.
– А если объединить усилия секторов? – осторожно спросил я.
– Никогда, – скривилась она, – наши дети рождаются с убеждением, что по ту сторону тундры – смертельные враги. Такие, как я, помнят войну. А там помнят наши ракеты с ядерными зарядами.
– Что за грех висит на Громове?
– Говорят, что первые ракеты запустил именно он. Он отставник, до экспедиции на Парис служил в боевом космофлоте. Но я вам этого не говорила.
– Еще два рейса, – сказал Громов водителю грузовика. Тот кивнул, вытер чумазый лоб и полез в кабину.
Ящики и контейнеры ждали своей очереди. Те, что полегче, грузили на оленьи и собачьи упряжки.
Громов похлопал по обшивке «Джейрана».
– Отличный кораблик. А такие двигатели в мое время только начали обсуждать. Я тогда командовал корветом типа «Урал», неплохая посудина, но этот – что-то замечательное.
– Да, – кивнул я, – машина классная. Скорость и маневренность на уровне. Хороший был сторожевик. Жаль, оружие демонтировано.
Сказал и осекся.
Громов схватил меня за рукав, потащил в сторону от погонщиков. Зашептал:
– Вот, вижу нашего брата-офицера. Ты же все понимаешь, друг. С оружием разберемся: выкинем все лишнее, освободим место, установим. Есть у нас и торпеды, и лазеры – самодельные, конечно, но неплохие.
– Зачем? – не понял я.
– Как это – зачем?! – чуть не захлебнулся Громов, – да на такой машине и желтомордых, и янкесов – на колени. Да и Кормушку, раздолбаев этих без царя в голове – к ногтю. Месяц – и весь Парис наш.
– Это же война. Кровь опять.
– Разумеется, без крови не обойдется. Но не тебе же бояться крови, боевому офицеру. А целая планета к ногам Императрицы – вот это да! Будет, о чем отчитаться по возвращении. Адмиралом станешь, точно тебе говорю. А я – генерал-губернатором.
У него горели глаза, и пальцы его судорожно сжимали мой рукав.
Стало не по себе.
Я вырвал руку. Сказал:
– Нет. Этого не будет.
– Твое последнее слово? – прищурился Громов, – хорошо подумал? Я ведь могу попросить не тебя, а твоего шкипера. А уж девку заставить – раз плюнуть. Против девок методы – мои самые любимые.
Я схватил его за грудки, зашипел в лицо:
– К Саше подойдешь – я тебе нос отгрызу. А печень твою…
Не успел договорить. Громов сунул мне в живот парализатор.
Последнее, что видел – пыхтящего погонщика, укладывающего меня на нарты.
Плохо помню.
Меня волокли по черно-белому коридору, гремели выстрелы. Кто-то кричал:
– Вся власть переходит в руки военного комитета во главе с полковником Громовым!
«Ишь ты, полковника себе присвоил. Почему не адмирала?» – подумал я.
Меня бросили в камеру. Громов явно перестарался с зарядом: я плавал в каком-то забытьи. Опять горели боты в небе Меркурия, и в одном из них – Александра…
Кто-то приходил, бил меня по щекам.
– Ну, ревизор, договариваться будем? Или сдохнуть здесь хочешь?
Сквозь марево забытья грохотали выстрелы – то ли меркурианского десанта, то ли местные.
Не знаю, сколько прошло дней. Но очнулся от жуткого, нестерпимого чувства жажды.
Пытался кричать – выходили какие-то хрипы. Сполз с топчана, добрался до двери. Стучал.
Я бы, наверное, и собственной мочой был рад напиться.
Когда вернулось зрение – разглядел унитаз в углу. С наслаждение черпал затхлую воду. Пил, пока не вырвало.
Дверь заскрипела. Свет ударил, ослепил.
– Денис. Живой.
Я гладил ее по голове, по отрастающему ежику волос, шептал:
– Сашенька моя пришла. Теперь вместе сидеть будет веселее.
– Еще чего, – фыркнула она, – выходите, господин ревизор. Вернее, господин губернатор. Вас ждут великие дела. Ножки-то слушаются, дедушка?
– За дедушку ответишь, – сказал я.
– Новостей много, – объявил главный инженер, – первая: попытка военного переворота пресечена, Громов уничтожен.
Я оглядел зал командного пункта: лица в основном незнакомые.
– А где мой шкипер?
– Капитан «Джейрана» убит при штурме арсенала. Многие погибли, в том числе прежний губернатор. Если бы не ваша Александра, то все могло закончиться печально.
– Чего натворила эта пигалица?
– Ваша «пигалица» голыми руками ликвидировала Громова. Он согласился принять ее для переговоров о прекращении огня. От девушки никак не ждал опасности, и зря. Видимо, Земля сильно изменилась за эти сорок лет, если ваши операторы так владеют боевыми приемами.
Я изумленно уставился на Сашу: она картинно потупила глазки и скромно вздохнула.
– Вторая новость. Совет принял решение избрать вас губернатором с передачей всей полноты власти над российским сектором Париса.
– Меня? – обомлел я, – С какого перепугу? Я всего лишь ревизор четвертой категории.
– Вы, в первую очередь, командор флота.
– В отставке, – уточнил я.
– В нынешних обстоятельствах только одно имеет значение: у вас есть опыт войны в космосе.
– И что? Причем тут мой опыт?
– Дослушайте. Третья новость. На колонию Парис совершено нападение из космоса. Сожжена база Кормушки и десяток трапперов – все, кто не успел уйти на Парис. Противник совершил налет на планету, есть потери у китайцев и американцев. У нас уничтожен корабль на стоянке.
– «Джейран»?!
– Нет, сухогруз. Ваш корабль цел.
Я вздохнул и почесал щетину. Ну и дела.
– Что за противник? Состав его сил? Какова причина нападения?
Главный инженер покачал головой и тихо сказал:
– Мы не знаем.
Покойник Громов был на редкость распорядительным типом. Успел оттащить «Джейрана» в ангар с полами, выстеленными металлическими листами.
Листы эти грохотали нещадно, пока я шел от входа. Александра высунулась из люка и хохотнула:
– Слышу шаги командора.
– Как себя чувствует «Джейран»?
– В порядке. Хоть сейчас на взлет. Громовские умельцы не все успели сломать, а кое-что даже починили. Одна беда – демонтировали гипердвигатель. Вместо него установили торпедные аппараты, готовясь к завоеванию мира.
– А что гипер?
– Вроде цел, но не тестировала. Ставить назад?
– Погоди, – сказал я, – пока не надо. Лучше объясни, как ты управилась с Громовым?
– Это было нетрудно. Он начал проявлять повышенный интерес к моим женским достоинствам, а в таком состоянии мужчины очень уязвимы.
– А ты, конечно, была рада? – буркнул я, – Повышенный интерес со стороны такого красавца дорогого стоит.
– Ого! Каменный сердцем командор умеет ревновать? – захихикала Саша.
Я так разозлился, что забыл спросить, откуда у нее привычка убивать голыми руками пожилых диктаторов.
– Я просмотрел материалы по нападениям из космоса. И ни хрена не понял.
– Неудивительно, – вздохнула Александра, – они ставят помехи, как боги. Один серый туман. Непонятно даже, сколько у них кораблей.
– Вот именно. Откуда они такие, как думаешь?
– Вариантов масса. Только в нашей Галактике сто миллиардов звезд.
Чертовы инопланетяне. Жгут, ничего не объясняя, не предъявляя требований. Впрочем, с чего они будут идти на общение? Видимо, мы настолько различны, что контакт невозможен.
– Неясно даже, уязвимы ли они от наших торпед и лазеров, – сказал я, – ни одного попадания.
– Так куда стрелять-то? В туман?
– Ладно, надо ввязаться в бой, а там поглядим. Но сначала – объединиться всем секторам.
– Вот за что я вас уважаю, мой командор, так это за ясность мыслей, – сказала она, – непонятно только, с какого перепугу соседи решат нам доверять.
Тут она была права.
Но я обязан попробовать.
– Какое еще объединение?!
Китаец сощурил глаза до состояния танковых смотровых щелей. Швырнул мне пластиковый листок:
– Вот список инцидентов за полгода. Пограничные стычки через день. Разгром вашими погонщиками кабака на космодроме, есть жертвы. Позавчера – опять перестрелка, двое раненых.
– Может, вы для начала ответите за первую войну? За пять тысяч сгоревших в ядерной вспышке, за умерших от лучевой? – подхватил американец, – За каждого третьего ребенка, рождающегося уродом?
– Кто бы говорил, – зашипел китаец, – всем известно – янки напали первыми. А светильники кто уничтожил? Теперь планета замерзает, льды возвращаются.
Они готовы были вцепиться друг в друга, шаря по пустым кобурам и ножнам – оружие все сдали на входе.
А у меня грохотали в голове взрывы станции на Каллисто, разбитой американской бомбардировкой. И горели, горели пацаны в десантных ботах на Меркурии, попавшие в китайскую ловушку…
– Подождите, – сказал я, – дайте мне слово.
– Хватит слов, – подскочил американец, – я поговорю на развалинах твоей базы, перед тем, как перерезать тебе глотку, русский.
Я врезал ему в солнечное и добавил по шее. Усадил на стул и заявил:
– Сначала ты меня выслушаешь. Сядьте все!
Они, явно удивленные, опускались на свои места.
– Я, Денис Крюков, командор императорского флота в прошлом и губернатор российского сектора в настоящем, приношу свои извинения. За сожженную на орбите Каллисто третью китайскую эскадру. За уничтоженный мной линкор «Нью-Йорк». За сотни землян, погибших от моей руки.
Они молчали.
Я набрал воздуха и продолжил:
– Еще от лица русского сектора я выражаю сожаление за действия нашего Громова, который начал войну тридцать лет назад. Да, первыми были мы. Наша вина огромна. Но если вы не примете наше раскаяние и не пойдете на союз, инопланетяне уничтожат Парис.
Я встал перед ними на колени и склонил голову.
Через десять секунд заскрипел стул – американец опустился рядом со мной. И еще кто-то.
И еще.
Чужаки болтались на дальних подступах к Парису, прикрытые облаком помех. Пока не нападали – то ли выжидали чего-то, то ли накапливали силы.
Передышку мы использовали по полной программе.
Жаль, что с нами не было вихрастого гения Толика Бермана. Он бы наверняка придумал что-нибудь такое, что раздолбало бы любой инопланетный флот. Какую- нибудь абсолютную бомбу из опилок, ржавых болтов и оленьего дерьма.
Но Толика здесь не было, поэтому мы делали то оружие, которое умели. Наши ребята работали круглосуточно, собирая торпеды и лазерные установки. Китайцы реанимировали огромный танкер «Дракон» и превратили его в грозную махину, набитую торпедами, как любимый ящичек Фиделя Кастро – сигарами.
Американцы подняли на орбиту все, что могло летать – вплоть до музейных туристических яхт.
Весь металл и все ядерное топливо Париса шли на оборону.
На следующей день после встречи лидеров секторов к нам прилетел Жан – здоровенный черный парень, глава добытчиков из Братства Кормушки.
– Мне предложили возглавить объединенный флот. Как командиру самого крупного отряда кораблей и нейтралу.
– Поздравляю, Жан.
– Не с чем. Я отказался в вашу пользу, Крюков. Мне поручено официально предложить вам должность адмирала Объединенного флота Париса.
– Я принимаю предложение. Но с одним условием: буду не адмиралом, а командором. Зачем чужие погоны, когда есть свои?
Он хмыкнул и пожал мне руку.
Я спал урывками: на столе в командном пункте, в кабине грузовика, под стеллажами в ремонтном цеху, где даже визг лазерного резака и вспышки сварки не могли мне помешать.
Александра, кажется, не спала вообще.
Мы собрали все экипажи на своей базе. Я ничему не мог научить эту разношерстную ораву: хорошего боевого пилота готовят годами. Просто надо было, чтобы ребята увидели друг друга. Попотели рядом на кроссе через тундру. Поели за одним столом, касаясь соседей локтями.
В бою очень важно в безликой точке на экране увидеть лицо парня, который храпел на соседней койке и сделал тебя в дартс. Чтобы знать, чью спину ты прикрываешь, предназначенный кому выстрел принимаешь на себя.
Я написал и раздал им краткую инструкцию «Основы боя в космосе». Она не имела ничего общего с трехтомником «Боевого устава космофлота».
Она была про то, что каждый должен драться самостоятельно, а не ждать команд флагмана. Которого, может быть, давно уже разнесло на атомы.
Про то, что любые хитроумные планы, составленные штабными на красивых цветных экранах, рассыпаются с первым же залпом. И настоящий бой – это свалка, в которой побеждает тот, кто позже испугался. И кому больше повезло.
Завтра – старт всем кораблям.
Пусть нам повезет.
Пусть повезет народу Париса.
– Какого хрена, командор?! Ваше место – на «Джейране», как на лучшем корабле флота!
Александра срывает очки и мечет в меня зеленые молнии. Распрямляется в благородном гневе: комбинезон обтягивает прелестные холмики.
Она невообразимо красива, когда злится. Надо было тогда сказать ей об этом. Но я сказал другое:
– Юнга, не ори на начальство. Твоего мнения здесь не спрашивали. Ты полетишь на «Джейране», будешь моим главным резервом. И репетичным судном: будешь дублировать мои команды на эскадру. А я возьму своим флагманом русский почтовик: у него лучше приспособлена к местным условиям связь и локаторы работают по всем диапазонам. Ребята привыкли уворачиваться от астероидов, и это может пригодиться.
Она перестала раздувать тонкие ноздри. Подошла, ткнулась мне в грудь и прошептала:
– Береги себя, старикашка. Если тебя убьют, то кого я буду троллить?
Мне надо было обнять ее. Просто прижать к себе. А я отшатнулся, похлопал по плечу и гаркнул:
– Выше нос, юнга! Будь молодцом, четко исполняй приказы.
Идиот, что тут скажешь.
Она ушла к «Джейрану». Не обернулась.
Когда эскадра столпилась на орбите, я попробовал устроить маневры – хотя бы научить их повороту «все вдруг». Это была глупая затея. Три корабля после столкновения похромали обратно на космодром, а я еще полчаса матерился в эфире, пытаясь навести порядок в этом бардаке.
В итоге выстроил их простой кильватерной колонной, которую возглавлял набитый торпедами под завязку китайский экс-танкер «Дракон». Впереди шла завеса из разведчиков на яхтах и трапперах.
Я на почтовике – вне колонны, Саша на «Джейране» – вслед.
Потом скажут, что я железной волей сплотил объединенные силы Париса и внушил всем веру в победу. Полная чушь. Откуда вера в победу с пестрой толпой калек, наскоро вооруженных чем попало и обученных кое-как? Просто я орал на них, не переставая. Не давая задуматься и испугаться раньше времени.
Серое облако приближалось. Казалось, что оно клубится: это был оптический обман. Нам многое тогда мерещилось.
Инопланетяне дали первый залп, предупреждающий: из тумана вылетели сиреневые искры неизвестного оружия, заплясали по обшивке трапперов и сухогрузов, заставляя трещать переборки, сходить с ума приборы и сжиматься сердца экипажей.
Дальше вы знаете. Как я приказал искать корабли пришельцев по искажению гравитационных линий. Как дал команду готовить залп вслепую.
Как растерянный траппер, избегая столкновения с тушей «Дракона», резко отвернул и потерял торпеду с наружной подвески.
Как эта торпеда самопроизвольно стартовала и полетела искать цель. И захватила излучение двигателя моего флагмана-почтовика.
А чему удивляться? Мы делали боевое оружие на коленке, в кустарных условиях, в жутком цейтноте. Странно, что не перебили друг друга случайными выстрелами еще до боя.
Я не видел этой торпеды, набирающей скорость. И мой пилот не видел. Да никто ее не видел: до залпа вслепую было сорок секунд, и все взгляды и щупальца радаров сошлись на сером облаке, прячущем врага.
Ее увидела Александра. Или почувствовала.
Своими тремя секундами она распорядилась единственно возможным для нее способом. Бросила «Джейран» на перехват и приняла смерть на себя. Предназначенную мне смерть.
Я ничего этого не знал. Я закончил маневр и дал команду на общий залп. Десятки ярких искр вонзились в бесцветное марево. А потом…
Потом была вспышка, безумная пляска огней, распадающийся на горящие клочки туман. Наверное, наш залп вызвал какую-то цепную реакцию у чужаков. Остался только бешено вращающийся сиреневый шар. Потом он стремительно сжался в полыхающий оранжевым бублик. Прыгнул в черный межзвездный бархат. И исчез.
Сначала была мертвая тишина. Затем эфир взорвался от радостных воплей:
– Йоу, мы сделали это!
– Круто, ребята, круто!
– Да здравствует свободный Парис! Слава командору!
Экипаж почтовика наперебой хлопал меня по спине, а я пялился в браслет комма, который сработал впервые после вылета с Земли – ни в полете, ни на Парисе он не включался ни разу. С неизвестного адреса пришло сообщение.
Вот оно:
– Так держать, Капитан Крюк!
Дел у нас невпроворот.
Я работаю по двадцать часов, сплю урывками. Да и весь Парис – в таком режиме. Мы наверстываем упущенное за тридцать последних лет.
Мы восстановили два «солнца» и подвесили над северным полушарием. Льды тают и отступают. В новорожденных озерах плещутся карпы, выращенные из привезенной «Джейраном» икры. Биолог Юлия реанимировала древние запасы семян. Первые зеленые ростки картошки на открытом грунте стали мне дороже первых лейтенантских звезд.
Мы восстановили базу в поясе астероидов и построили еще две. Жан объявил о самороспуске Братства Кормушки, теперь он – глава департамента снабжения.
Где-то на складе пылится гипердвигатель, снятый с «Джейрана». Иногда, когда я устаю материться на очередном совещании по поводу срыва запуска устричной фермы, я угрожаю:
– Достали вы меня, раздолбаи. Вот угоню сухогруз покрепче, вставлю гипер и свалю на Землю. Дорогу знаю.
Они хохочут. Эти смертельно уставшие инженеры, биологи и оленеводы не верят, что я способен сбежать.
Когда мы вернулись после боя, и вся планета встречала нас на космодроме, ко мне подошел мальчишка из технической обслуги. Я часто видел его: он крутился возле Александры, помогал ей с «Джейраном» и, кажется, был в нее влюблен.
Вокруг кипел праздник, пенилась ягодная брага, танцевали самбу и джигу. Мрачных было только двое: я и этот парень.
– Где «Джейран»? – спросил он.
– Там, – ответил я, – она прикрыла меня. И осталась там.
Он закрыл глаза. Поморщился. Так морщатся старики от внезапной сердечной боли.
– Неравноценный обмен, – сказал он. И протянул мне звездочку звукозаписи:
– Она просила передать, если не вернется. Я не хотел брать, но она заставила. Умела быть убедительной.
– Спасибо, – сказал я.
– Да пошел ты.
Мальчишку я больше не видел. Кажется, он ушел к шахтерам, прогрызающим сейчас туннель к железнорудному узлу.
Я никогда не переслушивал эту запись. Хотя звездочка всегда со мной. Я и так помню ее послание наизусть.
Я не знаю, где «Призрак» – прорвался через «Квадрат» домой или болтается рядом, подглядывая за нами.
Я не знаю, когда прилетят корабли с Земли. И прилетят ли вообще. Но если это случится – их встречу я.
Я, ревизор четвертой категории, командор боевого флота в отставке, а теперь – глава Свободного Париса, ничего не забыл. Я никогда не прощу им, что меня использовали втемную, как какую-нибудь шестеренку. Если мне попадется Чугунный, то я ему попорчу кристаллическую решетку. А Толика Бермана…
Толика я, пожалуй, прощу. И не в честь общих воспоминаний юности. «Призрак», изображавший чужаков, заставил Парис сплотиться против общего врага, стать единым и независимым. Хотя они рассчитывали на другое.
В Зале Памяти, рядом с одинокой березой, поставили памятник Александре, единственной погибшей в той битве. Они хотели соорудить пятиметровый монумент мужеподобной валькирии в боевом скафандре и с бластером наперевес.
Я не дал.
Бритая наголо бронзовая Сашка сидит, забравшись в пилотное кресло с ногами. Греет руки кофейной кружкой и смотрит на звезды.
Звезды живы, пока есть тот, кто видит их свет.
Возвращение
1
Мы с семьей приезжали в Тамирну каждое лето.
Мать обожала прозрачный золотистый свет и сочетания цветов Тамирны – искрящийся аквамарин моря, нежность солнца на бархатной зелени холмов, уютную бурость старинных черепиц, мягкую белизну камня.
Отцу нравилась вкусная и обильная еда – в заливе Тамирны ловилась жирная рыба и щедро родился морской виноград, хрустящий и пряно-соленый прямо с поднятой из воды ветки, истекающий прозрачным пряным соком, будучи запеченным на углях. Корчмари Тамирны варили крепкое ароматное пиво, особый сорт на воде из древних каменных опреснителей, что также привлекало моего отца, и так год за годом наша семья выбирала проводить двухнедельный отпуск именно здесь.
По странному свойству разума запоминать последний из опытов, будто оборачивая исписанные листы памяти в крепкую обложку из того, что испытано в конце – ярче всего я помню наше последнее лето в Тамирне, мне тогда было одиннадцать лет. Мои семилетние сестры вредничали, воровали сладости и говорили между собою на странном своем, птичьем близнецовом языке. Мама надевала соломенную шляпу с огромными полями, чтобы не загореть, стоя с мольбертом на солнцепеке. Мы возвращались с прогулки, спускаясь с зеленого холма вдоль белого русла опреснителя огромными великанскими шагами, земля билась в пятки и тут же тянула дальше, продолжать бег, не останавливаться, пока не обежишь ее всю, огромную, щедрую, теплую. Отец подкрадывался к маме, поднимал ее на руки и кружил, смеясь в густые усы, а она смеялась, размахивала кисточкой с каплей изумрудной зелени на конце, и мы смеялись – без особых поводов, просто от счастья и солнца. Щурясь от жидкого света на воде, мы поднимали из моря скользкие ветки, тяжелые от созревших ярко-алых ягод винограда – будто кто-то забрызгал мохнатую зелень каплями крови. Двухэтажный съемный дом пах кипарисом, водорослями, мятой и старым деревом. С его скрипучей веранды было видно далекий лес, горы и Дом-на-Утесе – высокий, асимметричный, с резным балконом и антрацитово-черной черепицей над белизной стен.
– Говорят, там испокон веку живет семейство ведьм, – сказала Аделька, ради возможности пощекотать мое воображение переходя с птичьего языка на человечий. – Им оттуда виден весь город, каждый уголок.
– Триста лет там рождаются одни только девочки, – подхватила Дора, глядя мне в лицо большими темными глазами. – А если вдруг какой случайный мальчик… его живьем закапывают в саду. А если какой мужчина полюбит ведьму, то и он навсегда там остается…
Сестры, зловеще хохоча, убежали на пляж, а я принес из своей комнаты недавно подаренную отцом настоящую армейскую подзорку, залег в гамаке и уставился вверх. Разобравшись, какие колесики и винты отвечают за резкость, я с интересом разглядывал деревья в саду, старинную каменную кладку, склоку на крыше двух живописных ворон – одна была с зелеными подкрыльями, вторая – с красными. Над трубой водосбора сидела большая рыжая кошка и задумчиво заглядывала внутрь. А на узком балконе под самой крышей стояла девочка лет шести и смотрела прямо на меня, будто бы могла меня видеть. У нее были очень светлые кудрявые волосы, круглые щеки и белое платье с цветами. Девочка прищурилась в небо – и на перила балкона к ней слетел небольшой гладкий коршун, из тех, что не приручаются, а в неволе, потеряв надежду освободиться, расклевывают себе грудь и вырывают сердце. Девочка наклонилась к коршуну и послушала его, кивая головой, потом почесала пальчиком под клювом и тот улетел. Я смотрел, разинув рот. Девочка зевнула и вдруг помахала мне рукой, хотя между нашими домами было фурлонгов шесть, а то и все восемь. От неожиданности я выпал из гамака, тут же поднялся, сложил пальцы обеих рук в отводящий колдовство жест, подобрал подзорку и, хромая, но старясь не бежать, удалился в дом. Сердце мое сжималось от тревоги, предчувствия чего-то большого и сложного, к чему я совсем не был готов.
Предчувствия Мелани.
Мы прекратили приезжать в Тамирну после смерти отца – пенсия павшего офицера Корволанты позволяла его вдове и детям не голодать и не жаждать, но и только. На летние поездки теперь не хватало денег, а когда платья моих сестер становились им коротки, мама покупала ткань – не отрез, как раньше, а обрезки в локоть шириной, и наставляла юбки, хмурясь при свете газовой лампы. Она часто плакала, красота ее будто бы покрылась тонким слоем соленой пыли, как полежавшая в воде статуэтка. Чтобы купить мне, пятнадцатилетнему, кадетское обмундирование, матери пришлось продать большинство украшений и сувениров, многими из которых она дорожила, и часть своих картин. Картины уходили не так дорого, как она надеялась, но нужда не позволяет тем, кто живет под ее серой тенью, ждать и торговаться. Надежно спрятанный в кроне старого ореха, я смотрел, как слуга уносит за покупателем в синем лаковом цилиндре золото моего детства – зеленые холмы, медовый свет, белое небо Тамирны. Я заплакал.
– Это все из-за тебя, – сказала Аделька, незаметно взобравшаяся на мое дерево и угнездившаяся рядом на ветке. – Шел бы работать на опреснительную фабрику, туда форма не нужна. Наоборот бы в дом деньги приносил.
– Дура ты, нельзя ему, – эхом отозвалась из-под дерева Дора. – Так он никогда не догонит свою судьбу. Его судьба – служить в Корволанте. Он станет офицером и платить ему будут в десять раз больше, чем на фабрике.
– Или убьют в первом же сражении… Но если и так, то маме пенсию повысят, будут и за него платить…
– Не хочу, чтобы Ленар умер, – разревелась Дора. – И не хочу, чтобы за папу платили, хочу чтобы он вошел в ворота, прямо сейчас, живой, сказал что все это ошибка…
Я спрыгнул вниз и обнял ее. Сверху на нас леопардом обрушилась Аделька, мы повалились все вместе в сырую траву, держась друг за друга и рыдая.
– Я тоже по нему скучаю, – сказал я глухо. Мы сидели в саду, пока не стемнело, и усталый голос мамы не позвал нас к ужину.
На следующий день я попрощался с матерью и сестрами, надел новую форму и дошел до самого конца города, где начинался лес, где стояло высокое, похожее на кованую теплицу, здание вокзала и тихо гудел серебристый рельс поезда. К вечеру я был уже в Академии Корволанты – серые гранитные стены, тяжелое дерево потолков и неимоверное количество конных статуй, даже в душевой из барельефа на стене смотрел, выкатив глаза, огромный бронзовый жеребец, и бил копытом в мокрые и мыльные плиты пола.
Когда я снова попал в Тамирну, я даже узнал городок не сразу. Я казался себе уже совсем другим человеком – двадцатипятилетний лейтенант Корволанты, закаленный в трех боях и выживший в одном отступлении – что общего он имел с мальчишкой, который когда-то бежал вслед за отцом с холма, притворяясь, что все в жизни лишь тепло и зелень, что нет в нем ни смерти ни времени?
У меня были короткие темные усы, к моей немалой радости наконец начавшие густеть, неплохая удача в карты и склонность искать забвения печалей в чувственных удовольствиях. Ко второй неделе постоя пошли разговоры, что городок наискучнейший, что скорей бы уже неприятель высаживал на местный стратегически важный берег свой коварный десант, чтобы уже отвоеваться и двинуться куда- нибудь ближе к столице. Ежеутреннее похмелье еще не вошло у всадников в привычку, но уже основательно приелось. Я просыпался в своей маленькой, необжитой комнатке под самой крышей новоотстроенной из старого амбара казармы. Вражеские неприятности ожидались с моря, поэтому изо всех окон открывался прекрасный вид на сияющую даль, а над крышей возвышалась смотровая башенка, где солдаты попарно несли четырехчасовые вахты.
Она вышла на террасу, удерживая поднос с множеством тарелок на одной руке и пяток тяжелых стеклянных кружек – в другой. Я был голоден и хотел пить, и надеялся, что одна из кружек со светлым пузырящимся пивом – моя, поэтому глаз с девушки не сводил. Она была хороша – крепенькая, не худая, но изящная, шла, как танцевала между столами. Когда она поставила передо мною кружку и дымящееся рыбное жаркое, я был уже в плену новой жажды. Девушка вежливо улыбнулась, когда я рассыпался в похвалах заведению, повару, качеству обслуживания и кухни.
– Вы же здесь впервые, – сказала она, щурясь на собирающихся затянуть песню пьяниц за соседним столиком. – А еду еще и не попробовали.
Я похвалил местное пиво и предположил, что пивовары Тамирны – волшебники, потому что нигде, даже в столице, где я учился и познавал жизнь, подобного не пробовал.
– У нас просто хорошие опреснители, – сказала девушка. – Морская вода закачивается вверх в холмы, стекает по каменным желобам, получается естественный вкус, как раньше у речной был.
– Тебе откуда знать?
– Мне неоткуда, – вздохнула она. – Прапрабабушка рассказывала. Она помнила. Ешьте рыбку, пока горячая.
У моего отца была присказка, что пока горячая, надо ковать сталь – тогда ее можно выгнуть по своей воле. Я не умел ковать сталь, но за силу воли меня хвалили в академии и ей я был обязан вторым серебряным маком в петлице мундира.
– Мелани, – сказала Мелани в конце вечера. – А тебя?
В синем бархатном небе уже мигали звездочки, ее рабочая смена закончилась. Мы перешли на «ты» и в другую таверну, я рассказал ей, как бывал в Тамирне ребенком и что, когда растешь с сестрами, учишься хорошо понимать женщин. Она посмеялась надо мною, но позволила себя обнять. Я пил пиво, она – синюю воду из единственного на континенте пресного озера Гош, которая продавалась в хрустальных бутылках и стоила дороже сортового вина.
– Давно хотела попробовать, – пожала она плечами, а я уже был пьян пивом и ею, и готов заплатить сколько угодно, чтобы она сказала «пойдем». Мелани была остроумна и любопытна, хотя очевидно не получила толкового образования и ничего, кроме захудалой своей Тамирны, не видела.
– А правда, что из почтовых стрекоз золотые – самые быстрые? Говорят, их выкармливают, – она понизила голос, – человечиной, поэтому их мало и они настолько ценнее обычных, синих.
– Синих и кормят человечиной, Мелани. Человечина дешевая, ее много. Один казненный преступник прокормит почти сотню стрекоз. А золотые такие дорогие и редкие, потому что питаются ванильным нектаром, а цветы эти капризные и нежные. И они не золотые на самом деле, а бурые, это им крылья золотят. Ну как зачем – убить или перехватить такую стрекозу – преступление против самого Герцога и Высокого Престола, должны же люди точно знать, что они совершают…
– Не хочу в Тамирне всю жизнь просидеть, – говорила она между поцелуями, все более страстными, – а чего хочу – сама не знаю… И не отпускают меня.
Я не был ее первым мужчиной, но когда она, застонав, выгнулась и забилась подо мною, то позже сказала, что такое с нею произошло впервые, и что она и не знала, что так бывает. Она недоверчиво смотрела мне в лицо своими большими серыми глазами, приоткрыв губы. Так она была хороша и невинна в ту минуту, в белом лунном свете, что я снова ощутил горячую волну желания, перевернул ее на живот и тут же показал Мелани, что бывает еще и не так.
Мы были у нее дома – зашли не таясь, целовались в темном холле, я решил, что живет девчонка одна, постоянно или временно. Когда она уснула, я поднялся и пошел бродить по дому – пустые темные комнаты, пыльные спальни, пахнущие увядшими розами и старым деревом. На кухне напился из большого цинкового ведра, в которое капала вода из водосборника на крыше. Нагнувшись над рукомойником, я плеснул из ковша себе на лицо, на грудь, ниже. В лунном свете вода будто бы светилась. Повернувшись, я вздрогнул и опрокинул ковш на пол, по старой детской привычке сложив пальцы в защитном знаке. За длинным дощатым столом неподвижно сидели три женщины в черном и молча смотрели на меня. Через секунду я вспомнил, что наг, и неловко прикрылся пустым ковшиком. Поклонился.
– Мир-покой вашему дому, здравствовать хозяйкам.
От дверей покатился звонкий хохот – в комнату вошла Мелани.
– Ох, никогда ничего смешнее не видела. Ленар, это мои бабушка, тетя и сводная сестра. У бабушки глаукома, она тебя не видит, остальные, думаю, насладились представлением.
– Юноша прекрасно сложен, – раздался от стола громкий голос. – Ковшик, пожалуйста, поставьте на место…
– Тетя кричит, потому что плохо слышит, – сказала Мелани, – а сестра Янина не умеет говорить. Она пишет записки и иногда рисует картинки, довольно остроумные. Пойдем, Ленар.
Она помахала женщинам рукой и повела меня обратно в свою спальню, где я тут же уснул в кипучей белизне простыней и лунного света, среди запаха роз, полыни и Мелани.
Во сне я поднимался по узкой тропинке к Дому-На- Утесе. Внизу лежала долина, город спал в теплой утренней дымке, над морем кричали чайки. Я не хотел идти, хотел помчаться с холма вниз, ноги делались все тяжелее, но я продолжал их передвигать. Заскрипели кованые ворота, зашептали мертвые деревья, их листья были из человеческой кожи. Против воли я толкнул дубовую дверь и вошел в низкую кухню, где за столом ждали меня три женщины в черном. Их лица были смуглы и недобры. Я поклонился, подошел и лег на стол перед ними, как к полевому хирургу под Ялаймом, он тогда дал мне глоток макового рома и вырезал из бедра кусок шрапнели размером с палец. Я лежал на этом столе, как и на том, нагой и дрожащий, не зная, что меня ждет. Слепая старуха склонилась над моим лицом и посмотрела мне прямо в глаза своими бельмами, глухая приложила ухо к груди и послушала, цокая и присвистывая.
– Подойдешь, – сказала немая сипло, засунула мне в грудь длинный костлявый палец и пошевелила им внутри. – Будешь хорошим якорем. Славный мальчик.
Сердце захолодило. Женщина улыбнулась. Зубы у нее были острые и красноватые. Я отвернулся, дрожа, и увидел, что в дверях стоит мой отец. Его грудь развалена саблей, глаза красны от крови, а протянутая ко мне рука обгорела и похожа на птичью лапу, черная и заскорузлая.
– Ленар, – сказал папа. – Не бойся. Я буду за тебя сражаться, сынок, я никогда не сдамся, мой храбрый мальчик…
Я проснулся в слезах. В доме было тихо, светло и пусто, никого не было в нем, даже Мелани. Все комнаты были открыты, в саду щебетали о важных сегодняшних делах птицы, тяжело гудели над кустом смородины шмели. На кухонном столе был оставлен кувшинчик молока, накрытая тарелка с запиской, чернильница, пара перьев. Я развернул записку – росчерком пера на бумаге был нарисован человечек с поднятыми вверх руками и ковшиком, висящим на причинном месте. В тарелке лежал хлеб, сыр и две грозди винограда – алый морской и синий садовый. Усмехнувшись и мысленно рассчитывая прочность, необходимую для подвески ковшика, я присел за завтрак. Я думал, Мелани вышла в сад, или решила с утра сбегать на рынок и не захотела меня будить. Я уже размышлял о том, как скоро мне нужно будет сказать ей, что больше нам не стоит видеться – еще привяжется ко мне девчонка, придется потом с кровью отрывать. И сон…
В окно влетела большая стрекоза, с треском пронеслась по комнате, блестя золотом крыльев, резко остановилась прямо перед моим лицом и опустилась на запястье, где офицеры Корволанты носили широкий браслет, снимающий послания со стрекозьего брюшка. Мне предписывалось срочно прибыть в столицу.
Я покормил стрекозу нектаром – в браслете всегда была пара капсюль – и она улетела, сверкая на солнце, прекрасная золоченая стрела. Я допил молоко, вышел из Дома-На-Утесе и затворил за собою его дверь, как мне казалось – навсегда. Сон мой уже помнился смутно, как что-то увиденное сквозь воду, мельком, очень давно.
Коннице в тыловых условиях не дозволялись долгие поездки в седле, а предписывались между городами гражданские средства транспортации – воздушные баржи, перекладные дилижансы или поезда. Дилижансы я не любил, воздушной станции в Тамирне не было. Быстро упаковав полевой планшет и пару книг, чисто выбрившись и переодевшись, я спустился в конюшню. Атлас застоялся и фыркал недовольно, раздувая черные ноздри. Я вывел его, велел денщику Алексею бежать позади, и пустил коня рысью. Вокзал был длинным деревянным сараем с резными колоннами – трогательными провинциальными заявками на роскошь. Денщика пришлось подождать – мальчишка начинал толстеть, бегал все медленнее, но распекать его времени не оставалось, серебряный рельс гудел, поезд был на подходе.
По офицерскому откреплению с золоченой стрекозой меня разместили в вагоне первого класса, на мягкие кожаные сиденья которого лишь хорошо заплатившая за билет публика опускала свои респектабельные, обтянутые плотным шелком, зады. Вагон был почти пуст. Поездка на Атласе меня разгорячила, усидеть на месте казалось трудно, я встал и прошелся по вагону, потом открыл дверь и вышел, намереваясь пройти всю длину поезда. Седой стюард, читавший газету «Светлое Герцогство», посмотрел на меня и покачал головой, но ничего не сказал.
Следующий вагон оказался рестораном-оранжереей, я слышал о таких, но увидел впервые. Витые ажурные решетки крыши и стен были забраны крепким голубоватым стеклом, за ними проносились леса, холмы, поля нашего Светлого Герцогства Урбино. Деревья и кусты в вагоне росли прямо из выложенного красной и зеленой плиткой пола, под которым, очевидно, имелся слой земли. На ветке, протянутой через вагон молодым дубом, сидела белка и канонично грызла желудь. Тут и там щебетали птицы, а между аккуратно выстриженными живыми изгородями располагались столики. Темнокожий стюард поклонился мне издалека, но я жестом отмахнулся от него и пошел вдоль вагона, дивясь изысканному мирку, и дальше, прочь из него.
В вагонах второго класса ехали купцы, студенты, отпускники, дамы с детьми, младшие офицерские чины Инфантерии, с неприязненной завистью взглядывавшие на мои лаковые форменные сапоги и петлицы с двумя серебряными маками. Я шел себе и шел. Дошел до дешевых вагонов с простыми и удобными на вид деревянными лавками – для тех, кому просто нужно ехать, без изысков. Я огляделся, раздумывая, не повернуть ли назад, и вдруг остолбенел. У окна сидела Мелани, она читала книгу в обложке из рыбьей кожи, а у ног ее стоял старый потрепанный сундучок на колесах. Мелани посмотрела на часики и в окно, потом снова уткнулась в книжку, меня она не замечала. Я собирался тут же развернуться и уйти, но вспомнил запах ее кожи, частое легкое дыхание, удивление в широко раскрытых серых глазах – и шагнул вперед. К тому же было любопытно – что делает провинциальная дева в идущем в Диль-Доро поезде? Получается, что утром, оставив меня досыпать в своей постели, она потихоньку собралась и ушла из дома?
– Ну да, – пожала плечами Мелани. Мы уже сидели в оранжерее под дубом, я заказал вина и сухариков, натертых морским виноградом. – Я утром спустилась на кухню, кофе сварить – а бабушка за столом сидит и говорит, чтобы я ехала в Диль-Доро и жила свою жизнь, теперь они меня, мол, не держат. Что какой-то «якорь» есть у меня теперь. Понятия не имею, о чем это, но сундучок-то у меня уже два года как собран был. А ты. ну что «ты», Ленар. Ты бы меня бросил через неделю в лучшем случае. Или прямо сегодня. Удивлена, что ты вообще ко мне подошел.
– Жалеешь?
– Нет, конечно, – она пожала плечами. – Пить хотелось ужасно, а в дешевых вагонах только одна торговка со здоровенной глиняной бочкой, которую не промывали, похоже, с тех пор, как герцог Дренто вступил на Высокий Престол. Вкус – будто там внутри мыши утонули. А в этот рай меня с дешевым билетом не пускали. Красиво тут…
Мелани отпила вина, оглядываясь. Мы пересекали русло бывшей реки – когда-то большой, когда-то глубокой. Тут и там виднелись высохшие, обросшие плющом и зеленью остовы древних кораблей.
– Интересно, как оно было… раньше? – сказала Мелани тихо. – Когда «все реки текли в море, но море не переполнялось, и к тому месту, откуда реки текли, они возвращались, чтобы снова течь»? Когда не было опреснителей? Войны за озеро Гош?
– За какое озеро? Воюем с княжеством Лацио исключительно из-за идеологических разногласий! Ты потише, Мелани!
– А то что? На меня в Полизей донесет вон та белка?
Она показала пальцем, и белка тут же замерла, будто ее позвали по имени, уронила орех, оттолкнулась от ветки и прыгнула прямо на стол перед нами. Я не взвизгнул лишь мощным усилием воли. От белки пахло зверем и листьями. Она понюхала бокал с вином и чихнула. Мелани рассеянно почесала ее за ухом.
– Хорошая белочка, – сказала она, глядя прямо на меня. – Ты обо мне не побежишь с кем попало сплетничать. А кто побежит?
Кровь бросилась мне в лицо. Я подвинулся так, чтобы белку не было видно никому в вагоне.
– Ты что несешь, я – офицер Корволанты! – прошипел я. – А ты – неосторожная дуреха из жопы мира, где ничего не происходит. Вот за эту белку тебя легко и просто арестуют. и возможно, сожгут, понимаешь?
– За белку?
– За белку! Военная кампания идет ни шатко ни валко. Кто-то же в этом виноват? А мне даже сестры мои семилетние когда-то говорили, что вы – семья ведьм. Прогони белку и сядь прямо, не дури.
Мелани вздохнула. Белка стащила сухарик и ускакала в кусты.
– Близнецы сестры? Наверное и сами ведьмы, ведь мы друг друга сразу признаем… Ну шучу я, шучу, прости, Ленар. И белку я не звала, она тут наверняка ручная. Не ведьма я.
Я вспомнил белокурую девочку на балконе и слетающего к ней коршуна. Вспомнил холодный палец старухи в своей груди. Все это было так сложно, а вино передо мною – так просто! Я допил бокал и налил еще. Пейзаж за окном сменился – мы выехали из русла мертвой реки и ехали теперь по бывшему городу – скелеты башен, ребра мертвых домов, пепел былого мира. Размывая его, за окном пошел дождь – бешеный серый ливень, небесные рыдания. Водосборник на крыше вагона тут же стал наполняться, вода плескалась в стекле над нами.
– Ну прости меня, Ленар, – снова сказала Мелани. – Не хотела тебя расстроить. Чем загладить? Ой, нет, ну ты что, серьезно в кусты меня влечешь?? Ты же офицер Корволанты, они же не. о!
Я не смог от нее отказаться, оставил, как запретное увлечение, как пристрастие к синим наркотическим шарикам, которые на фронте можно было купить или выменять на воду.
Седой однорукий полковник, герой схватки при Кательмо, похвалил мой послужной список и личные качества, о которых, предположительно, узнал из доносов сослуживцев и толстого паршивца Алексея.
– Мы меняем курс войны, – сказал полковник. В пышных усах его застряли какие-то крошки, но мне не хотелось смеяться, я думал о погибшем под Кательмо отце. – Наш военный ресурс уходит, как вода в песок. И именно нехватка воды у нас начнется в ближайшие годы, так что надо поднажать. Ваши таланты, мальчик, нужны Герцогству здесь, в столице, хватит с вас захудалых гарнизонов!
Я был полностью согласен с последним высказыванием. На штабных совещаниях я думал о Мелани – бежал после тремя переулками в ее съемную квартирку под крышей старого дома, там пахло розами и полынью, словно Мелани жила там всегда. Книжка в серебряной коже, которую она читала, оказалась очень старым, но заново переплетенным томом «Фармакологии и Медицины» – Мелани устроилась на курсы Добрых Сестер, а вечерами разносила еду в таверне на Штабной Площади, мои товарищи часто туда хаживали после работы.
Иногда и я шел с ними, пил вино, смотрел, как Мелани танцует по залу с подносами и тайно радовался, что она моя, и тайно боялся, что кто-нибудь узнает, что я – ее.
– Гладенькая кобылка, наверняка хорошо скачет, – говорил, щурясь, Свен Виргиль, мой товарищ и соперник в штабных попытках вскарабкаться на жердочку повыше. Я его помнил по Академии Корволанты, он был меня на три курса старше, с дядей – адмиралом Морской Инфантерии. Мне было сложно с ним тягаться в карьерных интригах, и сознание, что он желает Мелани, но никогда не получит, грело мне грудь.
Товарным поездом мне привезли Атласа, денщик Алексей так за полгода округлился, что я ахнул. Тут же приказал ему по утрам бегать с жеребцом – в пяти фурлонгах от казармы был большой пустырь, добежав до которого, можно было отлично его выездить. Мы стали частенько выезжать на учения и маневры, по нескольку недель кряду, я очень скучал по Мелани и злился на себя за это, будто потребность в ней делала меня уязвимым. И злился на нее за это, потому что это она, ведьма, вложила мне в грудь эту боль и желание, жажду, которую я мог утолить только ею, все остальное было как соленая вода, пей – не пей, только хуже.
– Ты наконец-то влюбился, сынок, – сказала мама, когда я приехал погостить. Моя спальня в старом доме была полна запахами моего детства, старыми оловянными солдатиками, книжками, мамой, которая опять целовала меня в лоб перед сном.
– Да нет, – делано рассмеялся я. – Очень много работы… карьерные возможности.
И я стал рассказывать ей про работу с личным составом, про интриги в штабе, про вражду, возникшую у меня с вредоносным Свеном Виргилем.
Мама улыбалась. За год, что мы не виделись, она сильно похудела, ее кожа казалась зеленовато-прозрачной, как поверхность воды.
– Осторожнее, сынок, – она задумчиво потрепала мои волосы. – И всегда, всегда помни, что ты в жизни не один, у тебя есть сестры, и они тебя любят.
Дора уже два года как вышла замуж за успешного торговца водой. Адель жила с ними, иногда навещая мать, но близнецовая тяга все перевешивала, без сестры ей было плохо. Когда они бывали в Диль-Доро, мы встречались в дорогих ресторациях, чинно пили чай и сладкую голубую воду озера Гош – нам ее подавали бесплатно, потому что ее импортировал в герцогство Дорин муж. Сестры мои стали очень красивы, я находил в этом странную гордость, хотя никакого отношения к этому их достижению не имел.
Мелани полюбила меня вопреки собственной воле, как будто ей тоже казалось, что любовь делает ее слабее. Но она полюбила меня.
Она много работала, чтобы платить за квартиру и пособия – стены и даже потолок были теперь оклеены рисунками со страшными разрезанными на куски людьми, людьми с опухолями и наростами всех цветов и форм, людьми, на лицах которых застыло выражение мучительного страдания.
– Отстань, Ленар. Ты же солдат, с саблей на боку, твоя боевая задача – людей рубить, чего куксишься?
– Во-первых, не людей, а врагов. Во-вторых, боевая задача не требует, чтобы я на них в процессе смотрел…
Мы много разговаривали – я рассказывал ей о детстве, об отце и сестрах, она – об одиноком взрослении в старом доме, среди теней сада, старух, кошек.
– Мама умерла родами, а папа погиб, когда мне было года четыре. Он был солдатом Инфантерии – мечтал о Корволанте, но в молодости не смог скопить денег на коня и снаряжение. Я его видела всего несколько раз. Бабушки не любили его, он приезжал редко…
Война шла плохо, а с обещанной старым полковником «сменой курса» пошла еще хуже. Мы несли большие потери. Диль-Доро наводнился беженцами, цены на продовольствие росли, воды не хватало. В переулках сидели бездомные, иногда целыми семьями – осунувшиеся дети с пересохшими губами провожали нас цепкими взглядами.
– Неспокойно становится, – сказал я. – Ты вечером поздно возвращаешься.
– Отстань, Ленар, – Мелани направилась к кучке детей у стены.
– Знаете, что нужно сделать? Позвать дождь! Если мы все его позовем, он прольется! Беритесь за руки, становитесь в круг!
Они кружили по переулку, смотрели в небо и звали дождь – а я чувствовал кожей взгляды из окон, и гадал, успеет ли кто-нибудь из «честных граждан» добежать до Полизея прежде, чем мы отсюда исчезнем, но разорвать круг и утащить Мелани силой не решался.
– Играешь с огнем, – сказал я ей сквозь зубы, провожая ее до таверны, и мысленно добавил «дура!».
– С водой, – поправила она беззаботно, чмокнула меня в щеку, дернула за ухо, крутнулась на пятке и убежала.
Через час пошел проливной дождь, в приоткрытое окно своего кабинета я слышал, как люди пели на улицах и как радостно кричали дети.
«Какое удивительное совпадение», – подумал я тревожно и закрыл окно.
На совещании штаба я предложил опробовать на учениях новую тактику наступления – я много вечеров разрабатывал эту идею, обложившись книгами и схемами. Мой план приняли очень благосклонно и старый полковник одобрительно хлопнул меня по плечу.
– Утром на маневры отбываем, как раз и попробуем, – сказал он, – Молодец, Ленар! Далеко пойдешь, сынок, высоко взлетишь! – он хлопнул меня по плечу и я увидел, как взгляд Свена Виргиля полыхнул ненавистью. Впрочем, возможно, мне это показалось – ведь вечером он, как ни в чем не бывало, звал меня и остальных штабных на ужин в таверну.
Мелани подошла к нам принять заказ, я хотел ей улыбнуться, но вдруг застеснялся, увидев ее глазами товарищей, особенно Свена – в дешевом платье и рваном фартуке, с брызгами чьей-то рвоты на подоле, кислым запахом вина и блестящим от жары в кухне носом и лбом. Она поймала мой смущенный взгляд и сжала зубы.
– Горячее будет через полчаса, – сказала она резко и, уходя, двинула меня бедром в плечо, больно и незаметно для окружающих.
– Красоточка… – протянул ей вслед Свен. – Хороша же!
И вдруг повернулся ко мне.
– Что ж не женишься на ней, Ленар? Принцессу ждешь? Старшая дочь Его Светлости как раз в возраст входит. Хотя зачем ты-то ей сдался, твой удел – трактирные девки.
Я сдержался и не дал ему сразу в морду, но ушел, не дождавшись горячего, и долго бродил по улицам, твердо решаясь после приезда с маневров порвать с Мелани. Злился на нее за то, что у меня самого не хватало духу ею гордиться, такой, как она есть. И чем больше я так думал, намеренно ее в мыслях принижая, тем более гадким казался сам себе, будто слизью обрастал – и каким-то образом, по искаженным болотным тропкам самосознания, опять выбредал на то, что она во всем виновата.
Утром, когда я только начал бриться, в окно казармы влетела стрекоза – синяя, с мятым крылом, на излете своей стрекозиной жизни. Моя рука дрогнула и я порезался – кровь тут же расчертила пену на моем лице. Сняв послание и мельком глянув, я уронил бритву и бросился вон, как был, в полотенце вместо рубашки и весь в розовом мыле.
Лицо на подушке в лазарете было опухшим, темным, не похожим на Мелани, да и вообще на человеческое лицо – глаза раздулись и заплыли, губы были как баклажаны.
– Привезли ее еще в сознании, – сказала мне Добрая Сестра, качая головой. – Звала она вас, плакала. Кое-что мы успели у нее выспросить – напали на нее около полуночи, когда она возвращалась с работы. долго ее мучили.
Их было четверо, и пока один вламывался в ее тело, остальным приходилось по очереди ее держать, потому что она сражалась и билась в их руках, она не сдавалась, моя Мелани.
– Она поправится, – сказала Сестра. – Почти наверняка.
Я плакал, мои руки дрожали. Я поправил одеяло и склонился к обезображенному темному лицу.
– Я должен поехать на эти маневры, Мелани, – сказал я с мольбой. – Я не хочу тебя оставлять, но все, ради чего я работал. Это так важно. Я не могу не. Я вернусь как можно скорее, я обещаю. Ты держись, девочка моя, хорошая моя.
Мне самому было от своих слов противно, но не думаю, что она меня слышала.
Я вернулся через месяц. В квартирке больше не пахло розами, в ней пахло горем и горьким вином. Синяки уже почти сошли с ее лица, но оно изменилось, будто принадлежало теперь другому человеку, лишь отдаленно похожему на Мелани. Она сидела у окна и смотрела на крыши и переулки.
– Уходи, – сказала она мне сразу. – Не смей до меня дотрагиваться.
Я посмел, и в окно на меня тут же слетел коршун, раскинув ярко-желтые подкрылья, и попытался вцепиться мне в лицо.
– Перестань! – крикнул я, защищая глаза. – Мелани, не будь ведьмой! Я тебя люблю!
Коршун хрипло вскрикнул и, сложив крылья, сел на плечо Мелани. Она повернулась. Ее глаза были сухими и ржавыми.
– Ты оставил меня, – сказала она. – А их было четверо. Я не знала, что со мной так можно. Но если можно, и никто не защитит, и никто не останется рядом, то зачем вообще все? Что я тогда значу? Я думала – я что-то значу.
– Ты значишь!
– Пошел вон.
Я не послушал и пришел еще раз. Нас отправляли на фронт у горной гряды Корпаньи, вдоль которой вялые боевые действия шли уже пару лет, но теперь планировалось большое триумфальное наступление, с зачисткой перевала и пути до самого озера Гош.
– Ушла, – пробурчала хозяйка, гладенькая матрона средних лет. – И хорошо. Ну, все же знают, что с ней… случилось. И ведь не без причины наверняка. Смотрела смело, возвращалась поздно. Сама напросилась.
Я искал ее – как мальчик из сказки искал когда-то волшебное зернышко, чтобы накормить Зверя Зимы, чтобы тот не умер, снега не растаяли, реки не пересохли, а города не скрылись под водой. Но мальчик не спас Зверя, а я не нашел Мелани. Серебряный рельс поезда гудел, мой черный конь бил копытом, а сквозь детские черты моего денщика проступало лицо Войны – мальчишки падки на обещания славы. Мальчишки бессмертны в сердце своем.
Я с головой ушел в работу, в разработку плана наступления, разведку местности. Но за неделю до моего триумфа меня вызвали стрекозой, зеленой, ночной, от Доры и Адели. Я уже предал Мелани, я не мог предать еще и маму – доложил ситуацию усатому полковнику, не скрывавшему своего разочарования, и помчался сквозь ночь на Атласе, наплевав на запреты.
Мама умирала. Боль накатывала с темнотой, и она кричала, пыталась сдерживаться, кусала в кровь губы, но все равно кричала. Солнце, восходя, выжигало ее боль, как росу на листьях – и мама падала на подушки и спала. К вечеру просыпалась, немножко ела, пила воду, разговаривала с нами. Дора, беременная и огромная, как бегемот, не выдерживала бессонных ночей, мы с Аделькой оборудовали ей спальню в погребе – там было прохладно и пахло грибами, не было слышно криков и стонов. Мама умерла через неделю, днем, будто бы просто перестав держаться за плоть. Отпустив душу, растворилась в солнечном полудне.
– Сынок, – сказала она мне на рассвете своего последнего дня. – Девочка ко мне во сне приходит, кудрявая такая. Тебя зовет, плачет. Просит забрать ее из-под моста. Сон странный такой, как сквозь воду… А помнишь, как мы в Тамирну ездили, Ленар? Знаешь, там под водой – тоже город, огромный, на весь залив. Стены, улицы. папа ваш все собирался понырять, посмотреть, но все время на пиво отвлекался, – она рассмеялась, тут же закашлявшись. Потянулась за карандашом и бумагой.
– Сейчас попробую девочку эту. из сна вытащить.
Я держал руку на тонком мамином плече и беспомощно смотрел, как из серого листа проступают черты Мелани.
Мы втроем стояли над маминой могилой, держась за руки. Потом сестры ушли, по-прежнему вместе, всегда вместе, а я остался – один, пустой, холодный. На браслет мой прямо на кладбище слетела очередная золоченая стрекоза – в полку меня с нетерпением ждали, но я оседлал Атласа и помчался в другую сторону, обратно к Диль- Доро. На окраине столицы когда-то текла неглубокая речка, через нее остался мост, мы с Мелани ездили туда гулять. Под мостом, среди зелени, была толстая подушка из мха, мы пили вино, смеялись, я ласкал ее снова и снова – руками, ртом, всем собою. Так хорошо, так радостно мы любили друг друга в тот день.
Может, она просто легла тут, под мостом, на подушку из мха и лежала, пока не иссохла от жажды, упрямая девчонка. Или намешала себе яду с вином в бутылке – рядом валялась пустая, уже ничем не пахла. Звери, так любившие мою ведьму, отдали дань ее мертвому телу, почти ничего от плоти не оставив, только кости, только светлые кудрявые волосы, блестящие, нетронутые смертью, с запахом полыни.
Я плакал над нею до вечера, потом похоронил Мелани под молодым дубом, из кроны которого на мои усилия вырыть могилу саблей и заступом неодобрительно смотрели белки, щеря длинные желтые зубы.
Наступление, которым вместо меня командовал Свен, прошло успешно, и он предложил новую атаку – ночную вылазку, взятую высоту, укрепленную, чтобы можно было подвезти армату или две и держать перевал с высоты.
– Удачи, Ленар, – сказал Свен, пожимая мне руку и улыбаясь холодной улыбкой. Одно это могло бы меня насторожить, но мне было настолько пусто и холодно, что о словах и намерениях окружающих я даже не задумывался. Мне дали старого сержанта и десяток мальчишек из Инфантерии.
– Мамочки! – закричал один из них, когда на перевал, как камни лавины, посыпались воины в темном, и первый ткнул его клинком в живот – вроде бы и легко, без замаха, а по самую рукоятку. Атлас заржал у меня в поводу, я отклонился, давая ему волю и обнажая саблю, и хлестнул коня ножнами. Тот рванул в темноту, как ядро гигантской арматы, камни покатились из-под копыт, кто-то из врагов закричал, сброшенный в пропасть. Ко мне рванулись сразу трое, не было ни чести, ни доблести, ни надежды в нашей короткой схватке в темноте. Чужой клинок легко чиркнул меня по запястью – но сразу стало холодно и странно, и в лунном свете я увидел свою руку, все еще сжимающую оружие, падающую на камни, как обычный предмет, уже не часть меня. Тут же по животу разлился холод и онемение, чужие глаза приблизились к моим.
– Ха! – засмеялся враг, а я умер, почти не застав момента, когда мое тело столкнули с обрыва – это показалось уже неважным, как когда кто-то бежит за поездом, в котором ты отъезжаешь от платформы, а потом отстает, оставаясь в городе, уже покинутом тобою.
Меня куда-то неостановимо, непреклонно потащило, но тут же рвануло так резко, что я закружился вокруг собственной оси, теряя себя, форму себя, ощущение себя. И последняя мысль моя была о Мелани…
2
и все еще думая ее, я вдруг оказался в комнате, которая пахла, как она, среди белых простыней, в смутно знакомом летнем утре. Все вокруг было настоящим, материальным – белье, мебель, стены. За окном разливались птицы. Я выскочил из постели – живот, который только что пропорол клинок и шея, которую я сломал, когда падал на скалы, болели, но были целыми. Я стоял в Доме- на-Утесе, внизу за окном просыпалась Тамирна и блестело море. Я был совершенно гол, с засохшими разводами семени на ногах и животе. Ужасно хотелось пить.
Шатаясь, постанывая и держась за живот, я побрел по дому – комнаты были открыты, пахло солнцем, пылью, солью. В кухне вода с крыши капала в цинковое ведро – кап, кап, кап. На столе рядом с кувшинчиком молока стояла тарелка с запиской. Я развернул ее не сразу – руки сильно дрожали. У нарисованного человечка на причинном месте висел ковшик. Колени мои подогнулись и я сел мимо скамьи, прямо на пол, неосторожно ударив о доски то, что не стоит ударять обнаженному мужчине. Боль была резкой, знакомой, всеобъемлющей, исключающей всякую возможность, что я сейчас сплю.
В окно влетела большая золотая стрекоза, я протянул к ней руку. В послании мне предписывалось срочно прибыть в столицу. Я проводил стрекозу взглядом – золотой росчерк по патине воздуха – и ненадолго потерял сознание.
Меня куда-то вел папа, что-то объяснял, говорил опереться на его руку. Рука у него была черная, обгоревшая, как птичья лапа. Я, кажется, одевался, кажется, возвращался в казарму, кажется, решал не бриться. Велел Алексею седлать Атласа. Мчался галопом, глотая теплый воздух большими глотками. Поднимался на подножку поезда. Смотрел, как уплывает назад в окне вагона деревянный резной вокзал. Брал со столика газету «Светлое Герцогство» полуторалетней давности, просматривал передовицы «Герцог Дренто – воин, дарованный нам провидением» и «Даешь нам воду Гош!».
– Господин офицер! – седой стюард склонился ко мне, нахмурившись. – Вы себя хорошо чувствуете? Похмелье? Может быть, холодной водички?
Я оттолкнул его и выбежал из вагона, промчался через оранжерею, потревожив разноцветных птичек, протопал через вагоны второго класса. Мелани, как тогда, сидела у окна, сжимая в руке книгу в серебристой рыбьей обложке. Она не читала, а хмурилась, будто беспокойно пытаясь что-то вспомнить. Я грохнул дверью, она подняла голову, глаза ее впились в мое лицо, будто там были выбиты ответы. Я подошел к ней, как пьяный, упал на колени и разрыдался у ее ног. Она положила мне руку на голову.
– Я сейчас… – начала она задумчиво. – Знаешь как бывает – вроде уснул на миг, а в сон целая жизнь уместилась. И мне вот что-то приснилось грустное, сложное, но уже не могу вспомнить. И ты там был, Ленар.
Мой сон уже тоже распадался на куски, выворачивался мороком. Я поднял к Мелани руку. Я помнил ее кудрявые волосы, шелковые под моими пальцами, и вдруг ощутил резкое желание намотать их на кулак, чтобы она никогда не смогла от меня уйти, никогда не оставила меня одного.
– Выйдешь за меня замуж? – спросил я резко, требовательно, будто в чем-то ее обвиняя. Она помолчала, щурясь, потом кивнула. Я поднялся с колен, сел на скамью рядом, сгреб ее в охапку и поцеловал. Люди вокруг зааплодировали, будто мы с Мелани были цирковыми акробатами, только что проделавшими впечатляющий трюк.
Я потащил свою невесту в оранжерею и мы отметили помолвку бурно, в какой-то момент я пытался напоить белку водой озера Гош из своего бокала, а Мелани так смеялась, что упала со стула.
Мы поженились без церемоний, трижды сказав «обещаю» перед городским магистратом. Съездили на неделю ко мне домой – мама и Мелани подолгу разговаривали, я показывал жене сокровища моего детства, мои книги и тайные тропинки в саду. Я плохо помнил, почему – только зеленоватое мамино лицо на подушке, искусанные от боли воспаленные губы – но уговорил маму показаться врачу, который ничего угрожающего в ее здоровье не обнаружил.
В Диль-Доро я, поискав, нашел ту самую квартирку, что снилась мне прежде – под крышей старого дома, до штаба можно срезать тремя переулками. Денег все время не хватало, но я любил Мелани, как любят то, что чуть не потеряли навсегда. Она хотела подрабатывать вечерами в трактире на Штабной Площади, но я умолял, бурчал и торговался с нею собственным телом, пока она, смеясь, не отказалась от этой мысли. Она поступила на курсы Добрых Сестер, но вскоре с них отчислилась.
– Находит странное чувство, будто я это уже проходила. Книжку открываю и, не читая, знаю, что там… и как именно скончается пациент.
– Весело!
– А то!
Взамен она пошла на курсы Герцогского Географического Общества и по полдня торчала в архивах ратуши и в библиотеке. Я тоже работал над своим тактическим предложением для Штаба, и иногда мы оба засиживались глубоко за полночь, обложившись книгами и заметками, при свете парафиновой лампы. Я поднимал глаза и замирал – Мелани была такая красивая с пятнами чернил на лице, с грифелями, заткнутыми и забытыми в светлых кудрях.
Приснившаяся мне жизнь уходила все дальше под воду памяти, я почти ничего не помнил, кроме самого факта, что когда-то мне что-то подобное уже снилось. Мелани вспоминала еще меньше – по нашему негласному уговору мы почти никогда не разговаривали, только иногда, в постели, голые, потные, наконец сытые друг другом и уже засыпающие, закинув друг на друга ноги и руки, мы могли полушепотом попытаться вытащить что-нибудь из «Мутного Сна». Так его называла Мелани. Время шло, и Мутный Сон становился все мутнее. Но когда Мелани как-то предложила поехать на прогулку к старому мосту над руслом высохшей реки – она уже собрала корзинку с хлебом, фруктами и вином – я вдруг мысленно увидел подушку зеленого мха, бурые кости и блестящие светлые волосы, и чуть не закричал.
С тяжелым сердцем я оставлял жену, выезжая на учения и маневры, но я был офицером, в государстве шла война, а Корволанта была моей жизнью задолго до Мелани. Чуть ли не на коленях я умолял ее не выходить из дома ночью, не срезать узкими переулками, не хватать за руки чужих немытых, иссохших от недостатка питьевой воды детей, которыми полнилась столица, вызывая с ними дождь и привлекая внимание Полизея.
Учения затянулись, и вернулся я через месяц. Через две ступени взлетел на верхний этаж, распахнул дверь.
– Ленар, я сегодня все поняла! – сказала, подняв голову от страницы, моя жена вместо приветствия. Она сидела за столом в моей белой рубашке и казалась довольным ребенком, собравшим сложную головоломку. – Нам больше не нужна война, не нужно это дурацкое озеро Гош, потому что я во всем разобралась! У нас своих озер в достатке – Арчи и Капуя, и Бесо! Больше не будет жажды, схваток за воду, измученных детей на улице – ты видел их глаза, Ленар? Видел?
– Наши озера соленые, жена, – сказал я мягко, все еще тяжело дыша после бега по лестнице. Улыбался почти против воли – такая Мелани была живая, сосредоточенная на своей задаче. – Ты уже почти год географию изучаешь…
– Гош тоже был соленым! – подняла палец Мелани. – Когда стало понятно, что ледники тают и вся пресная вода стекает в море – неужели ученые в те времена ничего не придумали?
– Они придумали более-менее эффективные опреснители, мир их праху.
– Они вывели специальных рыб! – крикнула Мелани, ударив по столу ладонью и тут же охнув. – Красные глубоководные рыбы озера Гош! Они живут только там! Это был экспериментальный проект, самовоспроизводящийся! Эти рыбы огромные, размером с десятилетнего ребенка. Они поглощают соль из воды! Они живут по сто лет! Они создают уникальный биоцикл! Био – означает «живой», – пояснила она, девочка-официантка из провинции, мне, выпускнику элитной столичной Академии. – Для этого озера и обособили, увели дальше от моря – планировалось, что рыбы будут жить во всех, опресняя и создавая огромный запас питьевой воды. Но начались политические дрязги, расколы, – она брезгливо показала на потрепанные книги и пачку старых рукописей на столе перед собою. – Но если этих рыб запустить во все озера – в мире станет достаточно пресной воды, чтобы снова запустить цикл! Потекут реки, Ленар. Мир начнет восстанавливаться. А энергию, которую мы сейчас закачиваем в опреснители, можно будет перенаправить в другие области…
Я вздохнул, потирая растянутую мышцу – чертов Атлас встал на дыбы, увидев белку на дороге, едва меня не сбросил.
– Ну и как ты поймаешь этих рыб в глубине, даже если они там есть, Мелани?
– Они там есть, Ленар. Раз озеро пресное – они там есть. И я их позову, – сказала моя ведьма, неловко поднимаясь из-за стола. Я увидел ее потяжелевшие груди и округлившийся живот, и замер с открытым ртом.
– Ах да, – засмеялась она. – И вот такая новость. Поздравляю, Ленар.
– Я сделаю все, чтобы мы пробились к озеру Гош, Мелани, – сказал я ей ночью, обнимая ее сонное, теплое, нежное тело, в котором спал наш будущий ребенок. – Когда будет можно, я отвезу тебя к нему. Ты встанешь на берегу и позовешь из глубины своих волшебных рыб. И начнешь менять мир.
– Я тебя люблю, Ленар, – прошептала она, когда я уже засыпал. А может и не прошептала, а я сам себе придумал. В конце концов, никогда она мне такого не говорила.
На совещании в штабе я предложил новую тактику, над которой корпел полгода. Полковник похвалил меня, а Свен Виргиль, баловень Корволанты, сверкнул ненавидящим взглядом.
– Не по положению кусок откусываешь, Ленар, – сказал он мне, остановив в коридоре и улыбаясь холодной улыбкой. – Не подавиться бы. А убьют тебя в этом наступлении – так нам, твоим товарищам, придется пережить столько горя…
– Это ничего, Свен, – ответил я вежливо, – уверен, обратившись к своему проверенному средству – выпивке, ты сможешь совладать с подобным несчастьем.
Я поездом отправил Мелани гостить к своей маме, а сам выехал с войсками к гряде Корпаньи, где возглавил победоносное наступление. Осколками ядра арматы подо мною убило Атласа, но мы закрепились на перевале, всего в сотне фурлонгов от озера Гош. Меня превозносили, старый полковник лично закрепил в моей петлице золотой георгин.
– Время серебра для тебя прошло, мой мальчик, – сказал он. – Ты заслужил золото!
Я горевал по своему коню. По древней традиции Корволанты из туши Атласа приготовили жаркое для всех, кто участвовал в бою, а печень и сердце полусырыми съел я, его всадник. Не могу сказать, что это смягчило мои чувства. Еще я беспокоился за Мелани – бои шли уже месяц, до родов ей было еще два. Вначале она писала регулярно, но последние две недели от нее не было вестей, а я все никак не мог отлучиться из полка. Ночью мне стала сниться мама, она стояла у мольберта на зеленом холме, наклонялась к холсту, близоруко щурясь, набирала на тонкую кисточку каплю красного, потом черного – и рисовала папу. Молодого, живого, целого. Маленькая фигурка отца становилась все больше, и вот он уже шагал из картины, смеялся, поднимал маму на руки, кружил. Они оба махали мне рукой и уходили, вниз по холму, к заливу Тамирны. Входили в воду и исчезали. Сны не были грустными или страшными, но сильно бередили мне душу.
Прошло еще три дня, и мне приснилась Мелани – она стояла на балконе Дома-на-Утесе и держала на руках младенца, а я смотрел на нее сквозь подзорку. На балкон к Мелани слетел коршун, огромный, грозный, его подкрылья были чернее ночи. Мелани стала отрывать от младенца куски – кровь текла по ее рукам – и бросать их птице, а тот ловил мясо на лету и быстро сглатывал, дергая головой. Не было слышно ни звука, будто мы были под водой, или будто я оглох. Мелани повернулась, посмотрела прямо на меня и помахала мне окровавленной рукой. По ее лицу текли слезы.
Я проснулся, дрожа от омерзения и тревоги – будто бы огромная холодная пиявка сосала мое сердце, и оно прыгало внутри грудной клетки, пытаясь сбросить паразита, пока не кончились силы. Была глухая ночь, но я не мог больше спать, откинул полог и шагнул из своего тента в общий коридор, слабо освещенный парафиновой лампой. В ее белесом свете ко мне обернулся мой испуганный денщик – он крался к выходу, а увидев меня, замер, словно я был Зверем Зимы, взглядом обращающим людей в чистый лед.
– Ты чего, Алексей? – спросил я, но мальчишка лишь дрожал, все крепче сжимая что-то в кулаке. Лицо его перекосилось от страха. Я шагнул ближе.
– Разожми руку, – сказал я, и сам не узнал своего голоса.
На толстой, будто из теста слепленной ладони лежала мертвая, смятая зеленая стрекоза со свернутой головкой и капсулой послания под брюшком.
«Ленар! Это уже пятое послание! Ты умер? Господи, еще и ты? Мама скончалась третьего дня – рак легких, очень запущенный, а врач просмотрел. Мелани за нею ухаживала до последнего – о, каким она была бы доктором, Ленар! Вчера начались внезапные роды, через несколько часов она сказала, что не выживет. Чертова ведьма сама себя сглазила! Она велела тебе передать, что не боится, потому что ты – ее якорь, но она уже бредила, я не знаю, о чем это. Мелани умерла на рассвете, Ленар. Дети выжили оба, мальчики, близнецы. Если ты погиб, я их себе заберу. Люблю тебя, брат, всегда. Аделька».
Рука, писавшая записку, сильно дрожала. Моя – нет. Я влепил мальчишке пощечину, от которой он отлетел к стене. Я шагнул к нему и он позеленел от страха.
– Мне было велено, – прошептал он мертвым голосом. – Прости, Ленар, прости…
Я вышел из тента, задыхаясь. У походного костра стоял Свен Виргиль, будто кого-то ждал. Увидев меня со стрекозой, он вздрогнул. В руке у него была глиняная винная бутылка, к которой он тут же, опомнившись, и приложился.
– А, – сказал он, – вот и наш золотой герой! Тоже не спится?
Я обернулся к денщику – мальчишка держался за щеку и смотрел на Свена. Поймав мой требовательный взгляд, неохотно кивнул и тут же отвернулся.
– Зачем? – спросил я, шагнув к Свену поближе. Он пожал плечами.
– Ну чего уж отпираться. Хотелось тебе гадость сделать, за то что ты посмел меня обойти, дураком выставил… И на девчонку твою злился сильно, как там ее. Мелани? Я к ней в библиотеке ратуши раза три подходил – думал, гладенькая какая кобылка, попробовать бы, как скачет. Она что же, тебе, муженьку драгоценному, не говорила?
Я сгреб в кулак ткань его рубашки. Свен покачнулся, дохнув на меня кислым вином и пьяной ненавистью.
– Очень верная жена тебе досталась, Ленар. Я даже подумывал ее от этого подлечить… Взять двоих-троих друзей, да подождать красотку в темном переулке.
Он улыбался. В моей памяти всплыло вдруг распухшее лицо Мелани и «их было четверо» – но в настоящей жизни, этого, кажется, и не было вовсе. Или было? Коршун слетает к моему лицу, желтые подкрылья, раскрытый острый клюв. Поляна под мостом, кости Мелани. Этого не было, Свен с друзьями не ждали ее в переулке. Но были четыре мертвых зеленых стрекозы, и пятая, в моей руке, о том, что я больше не увижу ни маму, ни жену.
Я затолкал стрекозу в открытый рот Свена, ухватив его за горло. Он тут же ударил меня по голове бутылкой, и, пока я пытался проморгаться от темноты, выхватил саблю. Моя осталась в темном тенте, у постели. Свен отплевывался кусками стрекозы, лицо его было перекошено ненавистью и унижением. Во взгляде плескалась моя смерть.
– Ну, новоиспеченный герой Корпаньской Гряды, – прошипел он, – как тебя рубить? Быстро или медленно?
Я отскочил от первого выпада, прыгнул через костер, опалив волосы.
– Паленой свиньей воняешь, – крикнул Свен. Вокруг нас уже звучали возгласы, офицеры просыпались, выскакивали из тентов с оружием наготове. Я снова отскочил – воздух свистнул совсем рядом с моим ухом. И тут кто-то – я не мог отвести глаз от Свена, чтобы увидеть, кто – вложил мне в руку рукоять сабли. Я прыгнул вперед прежде чем Свен успел бы заметить, что у меня теперь тоже есть оружие. Головой я не думал. Было так: тело, сабля, враг, ненависть, страх и желание убить, чтобы перестать этот страх испытывать.
Я рассек ему горло и он булькнул, роняя саблю в костер и плеснув мне на руки теплой кровью. Его глаза расширились, я вдруг увидел, что они у него очень светлые, серые, с темными точками вокруг зрачка, как у Мелани. Кровь его пахла морским виноградом.
Свен умер от инфекции через два дня, плохо умер, отчаянно. Меня судили полевым судом, золотой стрекозой прилетело послание от дяди Свена Виргиля, адмирала Морской Инфантерии, и приговор был единогласным. По крайней мере меня ждала смерть чистая и быстрая, на полковой перекладной гильотине.
– Последнее слово, Ленар? – усатый полковник все тряс головой, будто поверить не мог. Я знал, что он пытался меня спасти, писал послания, давил на мои трагические обстоятельства и помешательство от горя. Но последняя общая директива Высокой Канцелярии была «не возиться с мусором, снижать расходы», а содержание меня в сумасшедшем доме очевидно ей противоречило.
Я кивнул старому полковнику и решил, что единственное, что мне нужно сказать этим людям, должно быть не от меня, а от Мелани. Может быть, кто-то запомнит. Может быть, кто-то поверит.
– Спасение мира, – сказал я, – в красных рыбах озера Гош. Они живут в глубине и опресняют воду. Нужно найти информацию в старых архивах. Провести переговоры с княжеством Лацио. Не биться за пресное озеро, а сделать все озера пресными…
Полковник качал головой сочувственно, товарищи смотрели на меня, как на сумасшедшего. Я махнул рукой и встал на колени, вкладывая голову в отверстие гильотины. Я думал – оно будет пахнуть старой кровью, но воздух пах только порохом и снегом, растаявшим в этих горах много поколений назад. Я ждал удара лезвия по шее, говорят, что при отсечении головы смерть мгновенна, я надеялся, что больно не будет. Но было очень больно, и мир закрутился, темнея, когда моя голова покатилась с плахи вниз, и я еще успел почувствовать, как в открытые глаза хлынула кровь из шеи.
3
Я сел, хрипя и харкая, среди белоснежных простыней, в летнем утре Дома-На-Утесе. Я держался за шею, мне казалось, что по груди течет горячее, что вот-вот белые постельные волны начнут подмокать багровым. В тишине, обрамленной садовым щебетом, кто-то скулил, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять – это я, и еще пара минут, чтобы прекратить.
Выбравшись из кровати я, шатаясь, побрел по пустому, продернутому солнечными нитями, пространству дома. Напился воды в кухне – горло сильно холодило там, где его рассекло лезвие гильотины.
Накатило отчаяние – что же, теперь так будет всегда? Выбора нет? Что бы я ни сделал? Как бы мы с Мелани не поступили?
Накатила ярость – я орал «зачем?» и «почему я?», и лупил ковшиком по старой столешнице, по скамьям, где когда-то сидели ведьмы, по беленым стенам.
Накатила слабость – я сел на пол, уткнулся лбом в колени и заплакал, долго, отчаянно, до соплей, как плакал в детстве от невозможных обид на жизнь, как плакал в двенадцать лет, когда черная стрекоза принесла весть об отце.
Я поднял голову от громкого звука – на подоконнике мяукнул рыжий кот, старый и толстый, он смотрел на золотую стрекозу, описывающую круги над моей головой, внимательно и недобро.
– Но-но, – гнусаво сказал я коту. – Кыш. Казенная стрекоза, дорогая. Шкуру спустят.
Почему-то поведение кота меня немного утешило, как проявление нормальности мира. Я вытер нос, поднялся и протянул к стрекозе запястье с браслетом.
– Вообще все иначе сделаю, – сказал я невидимым ведьмам. – Посмотрим, как на этот раз получится…
С некоторым стыдом я увидел разгром в аккуратной прежде кухне – стол весь в зарубках, в стене – выбоины, гнутый ковшик валялся среди осколков битой посуды. Осколками уже рассыпалась и моя память о том, что с нами случилось во сне – с Мелани и со мною.
Добравшись до казармы, я не стал собираться на поезд, а сел записывать все, что еще помнил из «Мутного Сна» – само это выражение обдало меня жаром, запахом тела Мелани, сонным шепотом, щекочущим мое ухо. Мысль о том, что этого теперь с нами не будет, дырявила мне сердце, но я сжимал зубы и писал дальше, ломая грифели и натирая пальцы. Чем сильнее я пытался уцепиться за воспоминания, тем быстрее они скользили от меня прочь, как убегали, брыкаясь, дикие козы, которых мы, умирая от жажды, когда-то пытались подоить в пустыне под Ялаймом.
– Атласа выведи, – крикнул я денщику Алексею. – И выезди по холмам, не ленись, дюжину фурлонгов. В столицу сегодня не поеду, завтра тоже будет поезд.
Без Мелани.
К вечеру тоска по ней стала такой острой, что я места себе не находил – прошел по тавернам, напиваясь до все более свинского состояния и тщательно избегая той самой, где когда-то, танцуя с подносами, на веранду вышла белокурая девушка. Оказавшись на берегу, я разделся догола и долго плавал по заливу под луной, пытаясь угадать в тенях на дне очертания древних улиц и затопленных домов. С пьяным удальством подумал было нырнуть поглубже и утонуть, будут-де ведьмы знать, но поперек лунной дорожки тремя черными росчерками прошли высокие плавники, и умирать мне тут же расхотелось. Оглядываясь на акул и задыхаясь от страха, я выплыл на берег и долго обессилено сидел на камнях, уставший и протрезвевший.
Доехав до Диль-Доро к вечеру следующего дня, я уже почти ничего не помнил, кроме того, что во сне я любил Мелани и от этого всем было плохо, поэтому искать ее ни в коем случае нельзя. Шея болеть перестала. Мне предложили штабную должность, я познакомился с остальными офицерами, включая светлоусого Свена Виргиля, которого помнил по Академии и откуда-то еще. Жилье мне выделили на верхнем этаже казармы, я выписал из Тамирны своего коня и денщика, и с головой погрузился в работу.
Дружеских компаний я чурался, звать меня на ужины и карточные игры вскоре перестали, хотя Свен все не сдавался. Иногда я ловил на себе его задумчивый взгляд, будто он обо мне тоже что-то смутно помнил или знал. Я всегда отказывался от его приглашений.
Мне было очень одиноко. Вечерами я часто откупоривал бутыль вина и пролистывал блокнот, исписанный нервными каракулями: якорь, ведьмы, наступление, кости под мостом, мама, болезнь, поезд, золотой георгин, Свен, коршун, красные рыбы, озеро Гош, Мелани, Мелани, Мелани. Опьянев, я спускался по лестнице, выходил в ночной город, и, спотыкаясь, шел на Штабную Площадь. В таверну не заходил, но иногда видел Мелани сквозь окно – она смеялась, веселая, разнося подносы с пивом, кудри подпрыгивали, нос блестел. Она была внутри, в тепле и свете, среди людей, а я стоял снаружи, в осенней темноте, один, пьяный, и смотрел на нее.
Однажды, вернувшись с долгих маневров, я увидел ее в городе с высоким каким-то мальчишкой, кажется еще ее моложе. Он был в очках, длинноволосый – она опиралась на его локоть, спускаясь с библиотечных ступеней. Дурачась, спрыгнула с последних трех, крутнулась на пятках, тряхнула волосами. Вот-вот могла меня увидеть, и я торопливо отступил за дерево, как едва не пойманный шпион.
Вечерами я теперь представлял, как тот мальчишка ложится на нее и она выгибается дугой, держа его вес. Как светлые кудри прыгают, а Мелани кусает губы, сидя на нем, одетая в лишь лунный свет, белые груди качаются – как когда-то во сне у нее было со мною. От таких мыслей и бессильного, стыдного возбуждения я спасался выпивкой. Не нравился себе пьяным, но не пить не мог – и так однажды полез в драку со Свеном Виргилем – а почему, наутро не смог вспомнить, хотя разве можно ненавидеть человека на основании того, что тебе когда-то приснилось и на самом деле никогда не случалось?
Впрочем, неприязнь недолго оставалась без повода – кто-то проник в мою комнату, стащил планы и документы, над которыми я уже несколько месяцев втайне работал, оттачивая новую наступательную тактику. Иногда, вспышками, я вспоминал, что уже что-то такое писал, и как та или иная идея на самом деле работала в бою – и передвигал арматы подальше, или предлагал новый вариант построения. Денщик Алексей клялся, что никто ко мне в комнату не входил, и что я, будучи «отвлеченным», наверняка куда- то сам подевал бумаги, но глазки у него бегали, и я почему- то не испытывал доверия к его толстой роже.
Я вздохнул, послал Алексея за вином и начал составлять записку заново. Не успел – уже на следующем штабном совещании Свен Виргиль, не глядя на меня, предложил новую тактику ведения наступления, подкрепленную расчетами и схемами, и после доклада его, а не меня хлопал по плечу единственной своей рукой усатый полковник.
– Молодец, сынок, – говорил он Свену. – Далеко пойдешь! Послезавтра на маневры выдвигаемся, отличная будет возможность попробовать!
Я же стоял, как оглушенный – и обиднее всего казалось, что Свен не просто украл мою работу и идеи, а развил их, дополнил собственными расчетами и красиво, ловко решил несколько вопросов, что мне никак не давались.
– Я догоню, – крикнул Свен товарищам, с которыми шел отмечать достижение, и подошел ко мне. Я смотрел не на него, а в высокое окно, под которым, в горькой пыли долгой засухи, сидели под темными деревьями беженцы. Иссохшая женщина качала у груди уже мертвого на вид младенца, а маленькая девочка со светлыми кудрявыми волосами вдруг подняла голову и посмотрела прямо вверх, на меня. Я вздрогнул, как от удара.
– Ленар, – позвал Свен. Я повернулся к нему, готовый к оскорблениям и насмешкам. Но Свен смотрел серьезно, и я вдруг заметил, что глаза у него светло-серые, с темными точками у зрачка, почувствовал запах морского винограда, и тут же у меня сильно заболела шея, будто бы по ней полоснуло лезвие. Свен тоже вздрогнул и поднял руку к своему горлу. Мы молча стояли и смотрели друг на друга.
– Сначала я хотел тебе просто отомстить за ту мерзкую драку и за выбитый зуб, – сказал Свен наконец. Голос его звучал сипло. – Просто хотел у тебя что-нибудь забрать, или найти позорное… А получилось вот так.
Я кивнул, отвернулся и пошел по коридору к высоким кованым дверям.
– Тебе-то все равно, – сказал Свен мне вслед, негромко, но я услышал. – У тебя только ты сам, не надо все время оправдывать ничьих ожиданий. все время разочаровывая то отца, то дядю.
Возможно, так он попытался извиниться – никаких больше извинений я от него не дождался. Свен вообще стал делать вид, что меня не существует. Предложенная тактика показала хорошие результаты, мы выдвинулись к горной гряде Корпаньи, где Свен командовал победоносным наступлением, а подо мною убили Атласа. Я ел полусырое конское сердце со вкусом крови, тоски и неудачи, заливал его кислым дешевым вином, и бродя по лагерю вдребезги пьяным, свалился в расщелину и сломал правую руку. Полковник, качая головой, будто я его очень неприятно разочаровал, отправил меня домой в бессрочный отпуск. В дверях кабинета я столкнулся со Свеном Виргилем, и по его лицу понял, что лучше мне в полк не возвращаться.
Небритый и расхристанный, я ехал в общем вагоне домой, к маме, утешаясь мыслью, что рядом с нею, в нашем старом доме, смогу снова притвориться маленьким, втиснуть свое долговязое взрослое тело в тень темноволосого мальчика, что когда-то бегал по саду и играл в солдатиков, построив тент из одеяла и кровати. Я надеялся, что тонкая эта тень все еще бродила там, среди запахов и тропинок моего детства.
Подумав около недели, я продал свое обмундирование и повез маму к дорогим врачам в Диль Доро. Они ничего не нашли, но я помнил мамино зеленоватое лицо на подушке, оно мне когда-то снилось так сильно, что не забыть было, не убежать от этого воспоминания. Я каждый день улыбался маме, зная, что скоро ее у меня отнимут, я останусь старшим в семье. И никто больше не поцелует меня в лоб сухими теплыми губами, и никого не будет между мною и тем, что я умру.
Но мы были счастливы эти несколько месяцев – мы много гуляли, разговаривали об отце, о радостных годах нашей семьи.
– Папа ваш все хотел в заливе Тамирны понырять, – говорила мама. – Там, внизу, старинный город, улицы, дома, прекрасные стеклянные здания. Не помню уже, как он раньше назывался, надо в архивах смотреть…
В гости приехали сестры – беременная Дора казалась отражением Адельки в дутом ярмарочном зеркале, но очень счастливым отражением, толстым, веселым и беззаботным. Адель же все волновалась и злилась, и в углах ее красивых, луком изогнутых, губ залегли тревожные складки.
– Тадеуш мало рассказывает, но я же вижу, что над нами туча нависает, – сказала мне она, отпивая глоток морского вина, прозрачно-зеленого, как крашеное стеклышко. Мы сидели на деревянной веранде, в теплых сумерках старого сада. Дора, уставшая за день, уже легла спать – как и я, сестры ночевали в своей детской комнате, только для Доры теперь пришлось сдвинуть вместе обе маленькие кровати, а Аделька спала на лежанке на полу.
– Дора же сказала, что торговля идет хорошо, – я не был лично знаком с ее мужем Тадеушем, но она много о нем говорила, гордясь успехами, растущими прибылями и положением в обществе.
– У Доры розовые очки с детства к глазам приросли, – резко ответила Аделька, – она всегда была доброй и мягкой. А теперь, беременная, и вовсе. Тадеуш ей ничего тревожного и не рассказывает уже – ни о поставках, которые вот-вот объявят вне закона, ни о взятках золотом, которые приходится платить… ни о внимании к нам, к нашей семье ищеек Полизея…
– А тебе, значит, рассказывает? – спросил я, вглядываясь в сестру с любопытством, достойным сотрудника Полизея. Будто бы две жены было у Тадеуша в семье – одна добрая и нежная, вторая резкая и умная. Так и живут?
Аделька прищурилась, подняла брови, чуть ли не зашипела на меня, как кошка, поняв, что сказала лишнего. Но тут на веранду вышла мама – она казалась очень счастливой в последние дни, когда все ее дети снова собрались под одной крышей, а дом наполнился жизнью, голосами, смехом и, конечно, нашими старыми, бережно всю жизнь лелеемыми склоками.
– Хороший вечер какой сегодня, – сказала мама, глядя в сад. Повернулась к нам с улыбкой – и осела на доски, потеряв сознание на целых полтора часа, за которые мы перенесли ее в комнату, четыре раза чуть с Аделькой друг другу глаза не выцарапали, я сбегал за доктором на другой конец города, а Дора успела так нарыдаться, что у нее отекли глаза и пришлось прикладывать лед.
Доктор был старый, с печатью непреходящей усталости на темном лице, будто всю жизнь он тянул волокушу человеческих болезней и трагедий и совсем от них онемел. Ничего хорошего он нам сказать не смог, взял деньги, оставил бутылку макового рома и ушел, печально качая головой. Около полуночи мама начала стонать от боли в груди, ром не помогал. Я не спал, ходил по дому, как заводной солдатик со сломанной пружиной, периодически налетая на мебель и дверные косяки.
– Возьми что-нибудь тяжелое, Ленар, и стукни себя по голове, – прошипела Аделька, выглядывая из маминой спальни. – Ты же мне по нервам топаешь!..
Мама застонала протяжно, мы оба вздрогнули и схватились за руки.
– Она ведь не умрет? – спросила сестра с таким ужасом в голосе, что мне захотелось унести ее далеко-далеко, спрятать и охранять от всех невзгод с саблей наголо, жизнью своей охранять.
– Она умрет, – сказал я.
И я очень хорошо вспомнил, какой долгой и страшной будет мамина смерть. Утром, когда мама, измученная, заснула, я пешком дошел до вокзала и поехал в Диль-Доро. Больше часа бродил по городу, остановился перед случайной аптечной лавкой, рассматривая плетеные бутыли с травяными настоями «Гербариум» от «верных поставщиков Высокого Престола Его Светлости». Девушка в форменном белом платье подошла изнутри, чтобы что-то в витрине передвинуть, и замерла, глядя на меня, держа в руках пузатую тяжеленную бутыль с «Гербариумом № 12».
– Мелани, – сказал я машинально и протянул руку к стеклу. Мелани хмурилась, словно пыталась меня вспомнить, угадать. Я вдруг заметил собственное отражение в аптечном стекле и, вздрогнув, уронил руку. Я бы и сам себя не узнал в этом обрюзгшем небритом человеке с отросшими волосами и диким взглядом. Я отвернулся и быстро пошел вниз по улице, начал даже бежать, но замедлился под подозрительным взглядом прохожего, похожего на служителя Полизея.
– Ленар, – позвала меня Мелани, она бежала вслед за мною, светлые кудри прыгали. – Постой же.
Я покачал головой, не останавливаясь, но она была быстрее. Она ухватила меня за руку и толкнула к стене, в тень засыхающего дерева, то ли тополя, то ли клена – листья ссохлись, сказать было сложно. Мелани смотрела требовательно, но ничего не говорила – там, где наши тела соприкасалась, я горел и плавился, я даже дышал с трудом.
– Мелани, – сказал я одними губами.
– Не плачь, – ответила она и, прижав меня к стене всем своим телом, положила мне голову на грудь. – Тссс. Тихо стой, не брыкайся, как Атлас… Я вспоминаю.
Я тоже вспоминал, почти против воли, будто присутствие Мелани рядом было каталистом алхимической реакции для моей памяти, и вялые огоньки воспоминаний поднялись, окрепли и стали огненными столпами.
– Мутный Сон, – сказал я. Она кивнула, закусив губу.
– Без тебя я не помню, – сказала она. – Только поначалу, а потом все рассыпается. Ты же видишь – нам нужно быть вместе! Не смей больше так делать, Ленар – не подходить ко мне, не искать меня.
– Ты замужем? – спросил я. Она пожала плечами «какая разница?» но потом помотала головой – «нет».
– Нам нужно многое сделать, – сказала она. – Мы потеряли столько времени. Хотя я теперь знаю фармацевтику и химию. Поднять архивы в библиотеке. Красные рыбы. Кстати, а ты не женат? Ты не в форме – у тебя отпуск из полка? А что ты хотел купить – лекарство?
– Яд, – сказал я, и Мелани побледнела. Потом взяла меня за руку и мы побрели обратно к аптеке, спотыкаясь и держась друг за друга.
Я принес маме стакан воды вечером, на закате, когда солнце уже зарылось лицом в крону старого ореха в нашем саду и начало краснеть от щекотки его листьев. Мама взяла стакан, посмотрела на меня и зачем-то понюхала воду. Усмехнулась.
– Спасибо, сынок, – сказала она и выпила до дна.
Этой ночью в доме было очень тихо. Мы с сестрами сидели втроем на темной веранде, держались за руки и молчали. Мне смертельно хотелось выпить вина, или даже остаток жидкости из прозрачного пузырька, что дала мне Мелани, но я никак не мог подняться, отпустить руки Доры и Адельки, разомкнуть круг наших любви и горя.
Мы похоронили маму рядом с отцом, на маленьком семейном кладбище в конце сада. Там лежали и никогда не встреченные нами предки, чьих имен было уже не разобрать в оспинах камня, и дядя Артур, который когда- то дрался с отцом на дуэли за маму, и бабушка Мария, про которую все знали, что она была ведьмой, и избежала Полизея лишь потому, что в юности успела побывать любовницей «особы, приближенной к Высокому престолу».
– Пойдем в дом, Ленар, – позвала меня Дора, но я помотал головой и остался сидеть у темного, криво поставленного могильщиками папиного камня, на котором теперь предстояло вырезать и мамино имя. Я испытывал странную отрешенность и завидовал тем, кто лежал здесь, под деревьями – их тяготы закончились, их дела завершились, их волнения улеглись. Я же знал, что ждет меня – якорь ведьм, не покой, а рывок, сдирание кожи, солнечное утро над Тамирной. Новый круг, колесо, в котором я опять побегу, как ученый крысеныш, перебирая короткими усталыми лапками.
– Я так устал, – сказал я тихо. Зашумели от порыва ветра деревья и какая-то белка нагадила сверху мне на плечо – задрав голову, я увидел исчезающий в кроне пушистый хвост. А говорят, что судьба никогда не отвечает на вопросы и жалобы.
Кареты Полизея – ярко-синие с желтой полосой, лаковые, сверкающие на солнце, словно новенькая ярмарочная игрушка. Самоходные, красивые, но даже дети не радуются, завидя их на улицах, не показывают пальцами на диво, не бегут за каретами по пыли сорванцы. Едут они, и никто не знает, куда, перед каким домом остановятся, кого сожрут, каким потом вернут и вернут ли.
Мы сидели за холодным постным завтраком, который из остатков еды в доме сообразила Аделька. Дора рассеянно ковыряла вилкой нечто, посыпанное засохшим сыром, а я наконец решил сдаться, наплевать на взгляды сестер и открыть бутыль паршивого, но крепкого вина. В окно со стрекотом влетела стрекоза – бурая, с остатками позолоты на изломанных крыльях, она летела из последних сил и упала на пол, издохнув у ног Доры.
– Это от Тадеуша, – сказала она, с трудом наклоняясь.
– Ее пытались перехватить, – заметил я.
Адель перегнулась через стол, выхватив у сестры послание и опрокинув мой бокал с вином. Красное пропитало скатерть, запахло кислятиной.
– Нужно бежать, – сказала Аделька белыми бескровными губами. – Тадеуша арестовали.
Дора схватила со стола мой пустой бокал и швырнула его об стену, осколки брызнули на пол.
– Куда. Мне. Бежать. Такой вот? – процедила она, показывая на свой живот. – Куда от них вообще можно убежать?
И она выругалась так длинно и грязно, что даже Адель бледно улыбнулась сквозь страх.
Когда мы вышли на веранду, у ворот уже стояла карета Полизея, синяя с желтой полосой, лаковая, яркая. От нее к дому шли четверо.
Карета сожрала моих сестер, и в тот вечер я пил, пил, и никак не мог опьянеть.
Тадеуш оказался невысоким, приятным на лицо молодым человеком, уже начавшим округляться в боках и неуловимо напомнившим мне моего бывшего денщика Алексея.
– Условия там… не такие уж и плохие, – говорил он растерянно и опять принимался грызть ноготь, хотя все они на его руках уже были обкусаны до мяса и наверняка сильно болели. – Для тюрьмы Полизея то есть. Все же не земляная камера с соломой.
Его выпустили вчера, объявив, что в его предательских махинациях и «прочей деятельности во вред Светлому Герцогству Урбино» виноват не он, а тлетворное влияние жены-ведьмы и ее пособницы-сестры. Тоже, естественно, ведьмы, так как «ведьмовство – качество врожденное, а близнецы – суть одно».
– Чего они хотят? – спрашивал я снова и снова, а Тадеуш сбивчиво лепетал про золото, контракты, каналы поставок и шпионов княжества Лацио, рассыпаясь с каждой фразой все больше и больше. Я не выдержал и влепил ему пощечину, что, наконец, его взбодрило и он кинулся на меня с кулаками.
– Они хотят их сжечь, – кричал он, пытаясь ударить меня в живот. – Они хотят их показательно сжечь, чтобы поднять мораль и напугать все торговое сословие, понимаешь? Выжать из нас больше ресурса на свою войну, при этом не меняя законов. Потому что если меня можно – то и всех можно! Понимаешь?
Я понимал. Аккуратно стреножил Тадеуша и велел старому слуге посильнее его напоить, может быть даже маковым ромом.
Свен Виргиль сильно изменился с нашей последней встречи – он стал жилист и чрезмерно худ, а его щеку перерезал шрам, оттягивая вниз угол правого глаза. Кожу и волосы его сожгло горное солнце. Он казался мальчиком, которого обманули при сделке духи войны – взяли его молодость, красоту, здоровье, подсунув взамен порченый товар – три золотых георгина в петлицах и немножко власти и влияния. Духи войны обманывают всегда и всех.
– Ты мне должен, – повторил я, не отпуская его взгляда. И, тихо, – должен куда больше, чем помнишь, Свен.
Он услышал, но ничего не сказал, дернул плечом, допил вино и приказал подать воды.
– Воду озера Гош сейчас не продаем, – отозвалась девушка с подносом. – Говорят, последние месяцы шпионы княжества Лацио добавляли в бутыли медленный яд, разрушающий разум. Поэтому мораль понизилась, сражения проигрываем… Полизей раскрыл бы заговор раньше, но, говорят, с нашей стороны всем глаза отводили ведьмы, – она подчеркнула страшное слово голосом и, удерживая поднос одной рукой, сложила пальцы другой в отводящий колдовство знак. – Знаете, они берутся за руки, колдуют, и людям мысли меняют?…
– Подай тогда любой другой воды, – скучающим голосом сказал Свен, и девушка, помрачнев и поклонившись, отошла.
– Слышал?
Я кивнул. Беда шла на моих сестер стеной, волной до неба, как океан в старых сказках, разгневанный смертью Зверя Зимы и переполненный его ледяной кровью.
– Я поговорю с дядей, – сказал Свен после долгого молчания и нервно потер шею, которую я смутно помнил рассеченной, пузырящейся кровью и воздухом.
– Друзей у светлого герцогства Урбино в последние годы мало, можно сказать дружим в основном с собственной Корволантой и Инфантерией, вот двое верных друзей у нас и есть…
Стратег Полизея, высокий, худой, властный, явно наслаждался звуком собственного голоса. Я сидел за столом напротив – чисто выбритый, одетый в лучший костюм Тадеуша, смиренный и умоляющий, с присланным утренней стрекозой свидетельством старухи-соседки о том, как она годами наблюдала благонадежность и крайнюю привязанность нашей семьи к Высокому Престолу (включая фейерверки и ежегодные празднования дня рождения герцога Дренто, и семейные распевания гимна по воскресеньям), а также полное отсутствие ведьмовских наклонностей у Доры и Адели, несмотря на крайне склочный характер последней.
– Может и выпустим, – наконец, после нескончаемых велеречивых рассуждений о судьбах герцогства, вдруг сказал стратег и посмотрел на меня остро. Я подобрался для удара и не ошибся. – Если ты нам другую ведьму взамен отдашь. Этих-то, твоих, мы уже знаем, к ногтю прижать нетрудно, высовываться теперь не станут… Одной из них ведь рожать скоро, верно? Тут у нас рычаги хорошие, до дна души достанут. Никто не хочет смотреть, как горят их дети. или сестры, – сказал стратег и улыбнулся так искренне, будто бы мы с ним обсуждали нечто красивое и удивительное, вроде музыки великих китов.
– Двух ведьм за одну ведьму, – сказал стратег, – и только так.
И замолчал, потом взял золоченое перо коршуна, обмакнул в красные чернила и стал что-то писать, не обращая на меня больше внимания.
Я сидел и думал, что не знаю, как на самом деле работает якорь ведьм. Отматывается ли время назад в момент моей смерти, стирая действительность со всеми ее обитателями, или же мы с Мелани просто переносимся в изначальную точку расхождения миров, а в каждом из них после нашей смерти все продолжается, как продолжается после смерти любого человека в любом мире? И имеет ли это значение для того выбора, который мне предстояло сделать? Или если даже, умерев, я сам исчезну для этого мира, в нем, в этом, ничего не изменится, и мои красавицы-сестры, и мой нерожденный племянник сгорят на костре Полизея?
Я глубоко вздохнул и предал Мелани. Я подумал, что она поймет.
Казнь была назначена на воскресенье, «Светлое Герцогство» напоминало об этом читателям в каждом выпуске. Штабную площадь нарядили, словно к ежегодному празднованию Дня Восхождения герцога Дренто на Высокий Престол. Даже, кажется, экономно использовали те же гирлянды, в патриотичных сине-желто-черных цветах. И народу набилось, как на праздник, мне было хорошо все видно с крыши ратуши. Море голов – коротко стриженых, длинноволосых, покрытых шляпками или чепцами. Рокот голосов – возбуждение, беспокойство, иногда – тонкий вскрик ребенка или плач младенца.
Я не спал прошлой ночью, начал пробираться к площади еще с вечера, прошел по стене штабного сада, влез в чердачное окно, переждал там смену патрулей. Ночь была темной, по древней традиции ведьмину казнь приурочили к новолунию, и я забрался по стене ратуши, не опасаясь быть обнаруженным. Возможность сорваться и размозжить голову о булыжники я даже не рассматривал. От горя, страха и бессонницы реальность плыла в моей голове, будто я видел липкий, затянутый сон, хлебнув макового рома, и единственным способом от него проснуться было выполнить задуманное.
Я прятался за трубой, шепотом спорил с недовольными моим присутствием голубями, и бесконечно проверял и перепроверял заряды в пистолях, один – для Мелани, второй – для меня.
– Новый круг, – говорил я голубям, – новое возвращение… Сразу брошусь на вокзал, Мелани еще не сядет на поезд. Никуда не поедем, вернемся в Дом-на-Утесе, все запишем сразу, чтобы не забыть. Вместе будем, вместе, не хочу без нее. Красные рыбы.
– В заливе нужно вам понырять, – сказал мне отец. Он присел рядом со мною на холодную, не нагретую еще солнцем черепицу, свесил ноги с края крыши. Усмехнулся в усы – молодой еще совсем, чуть только меня старше. – Там, в городе, что под водой теперь, этих рыб и вывели. Там архивы, документы, образцы. Доказательства, с которыми можно начинать мир менять, а не догадки и слова, что сказала.
. – Ведьма! Ведьма! – кричала толпа внизу. Я, вздрогнув, чуть было не выронил пистоль и проснулся. Люди внизу волновались, от сине-желтой кареты Полизея к помосту кого-то вели. нет, везли – слишком плавно двигалась фигура, слишком возвышалась над толпой. Я достал из кармана подзорку и подкрутив, приложил к глазу. И закричал коротко, сдавлено, напугав голубей, которые, захлопав крыльями, снялись с крыши и полетели над запруженной людьми площадью, над собранной клетью ведьминого костра, заряженной медленным топливом, чтобы растянуть казнь, продлить муку, чтобы никто не ушел с этой площади, недополучив уверенности в силе и безжалостности Полизея.
Мелани стояла прямо, пристегнутая ремнями к деревянной раме. Обритая голова блестела на солнце, по рукам и груди сбегали черные реки силовых ожогов. Будто почувствовав мой взгляд, она повернула голову и посмотрела прямо на меня, вверх, багровыми провалами глазниц. Я уронил подзорку, она покатилась к краю крыши, перевернулась, замерла, не упав в толпу.
– Сейчас, Мелани, – бормотал я, поднимая пистоль и прицеливаясь. – Сейчас, моя хорошая… Я не думал, что они посмеют. вот так. Но ты смелая, любимая моя девочка, а сестер моих мы спасли, они вчера перешли границу, через горы идут с мужем, все деньги свои заплатили, ну да ничего, будут им еще деньги.
Я взвел курок. Рука тряслась, хоть я и был совершенно трезв. С тех пор, как сине-желтая карета остановилась у аптеки Мелани, а вечером из ворот тюрьмы вышли, держась сковано и не размыкая рук, мои сестры – я не позволял себе ни глотка, чтобы ненароком не испытать никакого облегчения внутренней боли. Я знал, что Мелани казнят, и приготовился. Мы должны были умереть почти одновременно и тут же начать все сначала. Я не знал, что ее будут пытать. Я не знал, что ее ослепят, и никак не мог прицелиться, потому что слезы текли и текли.
– Ну же. – сказал я и выстрелил.
Пуля выбила фонтан щепок из рамы рядом с головой Мелани. На площади закричали, зрители поворачивали головы, свистели служители Полизея, командовали Инфантерии, кто-то уже разворачивал и расчехлял небольшую перекладную армату с тонким дулом. Я ее не боялся – не думал, что станут палить и из-за одного меня рушить крышу ратуши. Но могли и у них быть пистоли, поэтому я встал во весь рост, не таясь уже, прицелился тщательно, без дрожи. Ненависть и отчаяние все выжгли из меня, не осталось ни боли, ни страха.
– Мелани, – сказал я и разрядил второй пистоль. Голова моей ведьмы дернулась, дерево позади расцвело кровавым облаком, а люди, которых обдало кровью и мозгами, закричали.
– Я иду!
В два больших прыжка я оказался на краю крыши и, не глядя, бросился вниз, будто в воду с обрыва. Сердце захолодило необратимостью падения – но я торопился догнать Мелани, обнять ее в темном кружении нашего короткого посмертия, пока нас обоих – вместе! – не дернет якорь ведьм, и солнце снова не взойдет над летней Тамирной…
Я упал на коротко стриженый, поливаемый драгоценной водой в любую засуху, зеленый мягкий газон перед Ратушей, трава спружинила и приняла часть удара, и я не умер.
Я упал на невысокую кованую скобу, о которую в дурную погоду полагалось обчищать грязь с обуви, прежде чем войти в мраморную чистоту Ратуши, скоба переломила мой позвоночник, и я потерял контроль над своим телом.
Но не умер.
Я не умер.
Я не умер еще четыре года.
В газете «Светлое Герцогство» написали, что ведьма взяла меня под мысленный контроль во время нашей короткой встречи в Диль Доро – оказывается, нас тогда действительно видели служители Полизея, оказывается, служители Полизея видят вообще почти все.
Стратег, которому я выдал Мелани, приходил посмотреть на меня в лазарете, брезгливо кривил губы, спрашивал Добрую Сестру, смогу ли я когда-нибудь стоять, сидеть, говорить? Думаю, он все еще прикидывал, стоит ли меня сжечь вместо Мелани, раз уж народу пообещали кого-нибудь сжечь, но меня пришел навестить мой бывший полковник, герой битвы при Кательмо, потерявший руку в боях за Герцогство и переживавший за меня, как за сына. Стратег, неприятно сощурившись, списал меня со счетов.
Если бы я мог говорить, я бы умолял полковника помочь мне – завязать на шее повязку и дать конец мне в зубы, подкатить кровать к окну и подсобить перевалиться за подоконник… Но я не мог, и он бы не стал.
– Эх, сынок, – сказал он глухо, просидев рядом со мною около получаса, глубоко в собственных мыслях. – До чего же все неправильно вышло-то.
Я мысленно согласился с ним.
Ночью я попытался разбить голову об изголовье кровати, и уже видел спасительную темноту впереди, но прибежавшая на шум Добрая Сестра, совсем еще молоденькая, темноволосая, кудрявая, как Мелани, остановила меня, перевязала мне голову и пристегнула ее к подушке.
Я отказывался есть, но в мое горло протолкнули трубку и два раза в день закачивали в желудок перемолотый, неприятного серого цвета, жидкий корм.
Я хотел бы остановить свое сердце – говорили, что на далеких Северных Островах есть школа воинов, что дерутся без оружия и имеют полную власть над собственным телом, могут разогнать кровь, чтобы двигаться в десять раз быстрее противника, или умереть по желанию в безнадежной ситуации. Впрочем, наверняка правы те, кто говорит, что нет больше на свете ни этих островов, ни воинов, ушли они под воду, в соль, в никуда. И сердце нельзя остановить своею волей, и есть только то, что нас окружает сейчас, в моем случае – серые стены общей «долгой» палаты на задворках лазарета, хрипы, стоны и ругательства соседей, едкий запах мочи, дерьма и безнадежности. И беспомощность, и унижение, и Мелани, уходящая от меня все дальше с каждым днем.
У меня осталась только память, больше ничего. Каждый день я просыпался в вонь, боль и зуд своего парализованного тела, и начинал перебирать воспоминания, как яркие морские виноградины, поднятые из воды памяти. Детство, отец, мама, Академия, бои, ранения, женские тела, глаза Мелани, бешеная скачка на Атласе сквозь ночную пустыню, сестры смеются, мы бегаем по саду и прячемся друг от друга среди деревьев, Мелани кладет мою руку на свой круглый тугой живот, чтобы я почувствовал, как толкаются внутри мои дети. Кровь Свена пузырится на горле, Мелани смотрит на меня багровыми дырами глаз, и я кричу и падаю с крыши, и слышу, как опять и опять ломается мой позвоночник. До этих воспоминаний я доходил уже к вечеру и, измученный, засыпал. У меня было полторы тысячи дней и ночей, меня ничто не отвлекало, кроме телесной боли, но к ней легче притерпеться, чем к душевной. Мелани сказала – мы вспоминаем, когда мы вместе. Но мы сейчас и были вместе – где бы моя ведьма ни была, она была со мною, ровным пламенем горела в моей пустой душе, и я ни на секунду не оставался один, без нее. Я вспомнил все, из всех возвращений, я сплел из фактов, догадок и событий огромный трехслойный гобелен, я вышивал его снова и снова, чтобы никогда не забыть, и если он настоящий, а не бред моего воспаленного, измученного сознания – когда-нибудь бросить под ноги Мелани.
Мой старый полковник больше не приходил ко мне, но пару раз навещал Свен Виргиль. На второй год моего паралича он влетел в палату вихрем, посмеялся надо мною – впрочем без особой злобы – рассказал мне какие- то полковые новости, сплетни, новый план наступления. Отвесил веселый подзатыльник моему безногому соседу, когда тот смешно и очень непристойно пошутил про Корволанту. Пообещал принести мне в следующий раз флягу воды, собственноручно набранной в озере Гош. Взъерошил мне волосы.
– Фу, Ленар, – сказал он с шутливым ужасом, вытирая руку о мое потертое, на тот момент, к счастью, сухое, одеяло. – Пожалуй, я тебе эту флягу на голову вылью. А может погрузим тебя на телегу – и повезем отмывать в синей воде. Наше будет, все будет наше, всех напоим, ждать недолго!
Я долго смотрел ему вслед.
В следующий раз я увидел Свена через два года. Сосед мой громко кричал и просил воды – ее нам давали все меньше, в герцогстве стояла засуха, как говорили, насланная ведьмами Лацио, которые теперь вместе с вражеской армией двигались на столицу. Лица Добрых Сестер потемнели, у губ залегли горькие складки, и многие из них перестали быть такими уж добрыми, то и дело срываясь на пациентов. Многих из них призвали в действующие войска, и больше мы никогда их не видели.
Я кожей почувствовал чей-то взгляд и повернул голову к окну. Я не сразу узнал Свена в иссохшем, изломанном человеке, что смотрел на меня сквозь пыльное стекло. За его спиной светило солнце, безжалостное солнце последнего года Светлого Герцогства, солнце, которое выжгло воду и не давало нам дождя. Солнце войны сожгло и Свена, он долго смотрел на меня пустым, темным взглядом, потом ушел, хромая и держась за стену.
Через неделю нам перестали приносить воду и еду, никто больше не заходил в палату. Мой сосед слез с кровати на грязный пол и уполз по коридору.
– Посмотрю чего там, – сказал он, – может, воды раздобуду, вам принесу…
Он не вернулся.
К вечеру мы услышали дальний грохот армат и звуки боя, но с темнотою они стихли. Ночью за мною пришла Мелани. Она взяла меня за руку – и я поднялся со своей сгнившей омерзительной постели и пошел за нею, через площадь с пылающим костром, через развалины ратуши, вдоль высохшего русла древней реки, где стояли арматы княжества Лацио и горели походные армейские костры. Мы сели на подушку почерневшего, мертвого мха, я обнял ее за плечи, поцеловал в висок. От нее пахло кровью и паленым мясом.
– Прости, что я так долго, – сказал я. – Я не хотел, ничего этого не хотел…
– Для меня сейчас нет времени, – ответила Мелани. – Я его не чувствую. Я не устала. И хочу все сделать правильно.
– А я устал, – ответил я и положил голову ей на колени. – Я очень устал.
К сожалению, я проснулся, когда начал умирать, и это оказалось очень мучительно и долго. И когда с рассветом снова загрохотали арматы, надо мною треснул потолок, обрушиваясь в нашу палату и разбивая мое тело в фарш – я успел подумать, что так нечестно, я ведь уже почти умер сам, успев заплатить смерти положенную ей цену в страдании.
4
Я проснулся и лежал, смотрел в дубовый потолок, никак не мог пошевелиться. Но пить хотелось так сильно, что я, извиваясь гусеницей, дополз до края кровати, перекатился на пол, и потащил свое тело на кухню. Иногда мне удавалось подняться на четвереньки, но руки и ноги тут же подгибались, я падал, ударяясь лицом в пыльные доски пола.
– Мелани, – позвал я хрипло. – Мелани…
Щеки мои были мокры от слез. Я знал, что Мелани здесь нет, что она уже собрала свой сундучок и ушла, оставив меня досыпать среди разбросанных подушек – в золоте утра, в гулкой тишине, в своем запахе. Она идет с холма, она поет песенку, ее светлые волосы подпрыгивают, пружиня, и щекочут плечи. Над нею кричат чайки, над нею натянуто полотнище неба, весь мир только ее и ждет, только ее и ждет.
На кухне три женщины в черном сидели за столом и смотрели на меня неподвижными птичьими взглядами.
– Я устал, – сказал я им, вытирая слезы. – Я больше не хочу. Я не знаю, как…
Ведьмы одновременно подняли руки, сжали их и дернули, будто бы что-то из меня доставая. Грудь захолодило.
– Вы сняли с меня якорь? – спросил я недоверчиво.
Слепая старуха прикрыла глаза. Глухая пожала плечами. Немая приложила палец к губам и улыбнулась. Я поднялся на трясущиеся ноги, крепко держась за стол, взял ковшик, зачерпнул и стал жадно пить – от воды ломило горло, словно в нем все еще торчала жесткая трубка для кормления. Когда я повернулся к столу, за ним никого не было, только стояли, как всегда, кувшинчик молока, тарелка винограда и чернильница.
Я вдруг подумал, что все плохое, что случалось с Мелани, всегда случалось из-за меня, прямо или косвенно. Все ее смерти, все страдания и предательства – это был я. Если я больше не появлюсь в ее жизни, она доедет до Диль- Доро и снимет маленькую квартирку под самой крышей. И как-нибудь, когда-нибудь она выйдет на берег озера Гош и позовет из глубины огромных красных рыб с белыми глазами. Она исправит мир, моя Мелани. Если в ее жизни не будет меня, если меня вообще не будет.
Я добрался до стола, подтянулся, сел на скамью. Боль, зуд и жажда уже отпускали мое тело, но усталость не уходила, я смотрел на мир сквозь нее, как из-под воды, будто бы я лежал среди мертвых зданий под заливом и чувствовал над собою каждый фурлонг океана.
«Мелани!» – написал я, перевернув записку с ковшиком. Задумался, поставив кляксу. Я помнил все, что вспомнил за последние четыре года, все, что случится, все, что нужно сделать. Больше всего мне хотелось бы рассказать Мелани, как мы могли бы любить друг друга, что у нас могли бы родиться дети. Но я собрался с духом и написал ей письмо, похожее на докладную записку в штаб – только факты, только информация, только возможные пути ее использования. Также я поручил ей свою маму – с описанием сроков болезни, диагноза, симптомов. И сестер – с инструкциями по переходу границы через горы. Никакие слова не могли вместить моей любви и моего отчаяния, и я просто подписался «Ленар», долго смотрел на свое имя, повторяя его в голове, пока оно не стало рассыпаться на буквы, теряя всякий смысл.
Большая золотая стрекоза летала по комнате кругами, в стрекоте крыльев мне слышалось неодобрение. Толстый кот с интересом наблюдал за ее полетом. Я снял со стрекозы послание и, наплевав на должностное преступление, отправил с нею свое – Мелани сойдет с поезда в Диль Доро, и к ней слетит моя золотая вестница. Недовольная тяжелым грузом – штабные послания обычно весили втрое меньше – стрекоза улетела.
Тело снова слушалось меня, я мог ходить, хотя и медленно. Я вернулся в спальню, по пути прихватив декоративный, но крепкий золоченый шнур от пыльных портьер в гостиной. Привязал его к балконной решетке, несколько раз пропустив между прутьями для лучшего распределения веса. Надел на шею петлю и посмотрел вниз. В чаше холмов лежала Тамирна, над крышами тут и там вился белый дым кухонных печей, солнце гладило море и оно блестело, ласкаясь и искрясь.
– Мелани, – сказал я и быстро, чтобы не дать себе передумать, перемахнул через балконную решетку. Я очень надеялся, что удастся сразу сломать шею, что будет рывок, хруст, темнота, покой. Но позвоночник выдержал, я захрипел и задергался в петле, ерзая ногами по белому камню стены, уже передумав умирать, как это бывает со всеми, кто не умер сразу. Вышло солнце и прокалило меня насквозь, сожгло в пепел, каждая чешуйка была тяжелой и пульсировала болью. Я ослеп, оглох и онемел, я хотел кричать, дать миру знать о своем страдании, но было нечем.
И вдруг все кончилось – не окончательным забытьем, а тяжелым ударом. Чувства возвращались постепенно – сначала я понял, что лежу на чем-то твердом, потом запахло травой и сырой землей, потом я услышал, как кто-то плачет.
– Давай же, давай, Ленар, дыши, – сказала Мелани, потом зажала мне нос, откинув голову, и с силой вдула в рот воздух. – Дыши, дурак, болван, слабак, что на тебя нашло, я ведь уже билет на поезд купила, на скамейку села… И вдруг испугалась до ужаса… На ходу спрыгивала, вещи бросила. Что же мы теперь делать-то будем, не вздумай тут мне умереть в моем саду…
Она всем своим весом качала воздух в моей груди, потом снова вдувала его в рот, будто делилась со мною своей жизнью, своей силой. Боль чуть отступила и я вдохнул. Мелани отвалилась от меня и упала рядом, рыдая.
– Дурак, – говорила она снова и снова. – Если ты меня слышишь, Ленар, то ты – дурак.
Я открыл глаза.
С лицом, распухшим от слез и перемазанным землей и кровью, с растрепанными волосами, в которых путалось солнце, с рукой, раскроенной ножом, которым она пилила мой шнур, Мелани была ослепительно прекрасна. Три тени за ее плечом кивнули мне и отступили, затерялись среди других теней сада – старых деревьев, молодой листвы, трав и побегов.
– У тебя нога сломана, – гнусаво сказала Мелани, вытирая нос, – Но это ничего. Это заживет. Если жить, то все заживает. Рано или поздно.
Коммуникабельность, масштаб, универсальность, многообразие
Число 9 является числом силы, энергии, разрушения и войны. Оно представляет металл, из которого делается оружие войны, и планету Марс.
Число 9 является символом материи, которая никогда не может быть уничтожена, так как число 9, умноженное на любое другое число, всегда воспроизводит себя (например, 9 х 2=18, а 8 +1 снова = 9 и т. д.)
Ворон
Год 895
Шипит вода за тонкими дубовыми досками бортов. Весла, упруго изгибаясь, рвут тело моря.
Свен Два Топора – лучший кормчий на весь Упланд. Находит путь по запаху тумана, по пению ветра, по цвету воды. Еле удалось уговорить, не хотел идти в этот поход. И сейчас глядит мрачно, что-то сердито бормочет под нос.
Опершись спиной на мачту, сидит Торд Кривой. Держит в руках последнее свое богатство, добытое в набеге – помятый серебряный кубок, украшенный жемчугом. Разглядывает единственным глазом. Длинный грустный нос, наклон головы, взъерошенные черные волосы – вылитый ворон.
Раньше он звался Тордом Скальдом. В прошлом походе потерял глаз, а раздробленная германской палицей рука висит неподвижно, потому и новое прозвище. Теперь уже ни в бой пойти, ни на веслах поработать. Эрик взял калеку с собой из жалости и уважения к прежним заслугам, да в тайной надежде, что о новых подвигах увечный певец сложит вису, которая прославит имя ярла в веках.
Свен гортанно закричал, тыча рукой в небо. Эрик поднял глаза – над драккаром летела крупная черная птица. Сделала круг и отправилась к берегу, уже недалекому.
– Плохой знак! – прохрипел кормчий, – говорил я тебе – неудачным будет поход. Кто сейчас ходит грабить в земли наследников ютландского Рерика? Зря я согласился.
Эрик поморщился. Эх, не те нынче времена! Викинги предпочитают перевозить товары на толстобоких кноррах, наниматься в гвардию к королям или, подобно Рерику, самими становиться конунгами диких земель. А эпоха лихих набегов уходит в прошлое.
Нет! Никакие богатства, почет или корона не заменят настоящему бродяге вольный ветер моря, которое все – твое, от края до края. А каменная башня конунга или лабаз из толстых бревен, в котором хранятся бочки с вонючей селедкой и пыльные связки мехов – не место для воина.
Эрик скривился, сплюнул за борт. И тут же обмер: нельзя оскорблять презрением стихию! Не простит.
Огляделся. Вырвал из скрюченных пальцев Торда Кривого серебряный кубок, бросил в зеленые волны, бормоча извинения богу моря Ньерду. Калека заверещал было, но ярл оборвал:
– Тихо, друг. Вдвое получишь из новой добычи.
Не помогла жертва. Когда уже подходили к заросшему темным лесом острову в устье реки Ниен, из протоки выскочили две новгородских ладьи.
Напрасно кричал Свен, призывая развернуть корабль. Стремительный драккар легко ушел бы от русов. Но Эрик, раздувая ноздри, уже стоял на носу, сжимая меч и желая схватки.
Потом были меткие новгородские стрелы, треск бортов сцепившихся кораблей, рев и лязг боя…
Ярл спрыгнул в море, когда остался последним. Долго выгребал одной рукой. Соленая кровь викинга смешалась с соленой водой. Выполз на берег. Чувствуя, как вытекает жизнь, увидел черную тень на песке. Понял: это ворон кружит над ним, посланник Одина. Эрик выплюнул кровавый сгусток, улыбнулся.
Значит, скоро придут валькирии. Славная смерть для бойца.
Год 1300
Встречное течение в горле залива было сильным, словно могучая река не хотела пускать к себе чужаков. Гребцы изрядно вымотались, прежде чем смогли вытащить корабль на берег.
Епископ посмотрел на стену серого насупленного леса, мокнущего под свинцовым небом. Вонзил меч в сырой песок, встал на колени и вознес молитву, прося удачи в благом деле обращения язычников в истинную веру Христову.
Магнус поскреб заросший бородой шрам, зябко передернул плечами. Пробормотал:
– Дурное место. Не зря предки здесь не высаживались никогда, а спешили подняться по реке, до Белого озера. Я читал в записях ярла Харальда. А людям надо дать отдохнуть прежде, чем пойдем. Дурное место…
Епископ мрачно посмотрел на старого вояку, сжал в узкую полоску посиневшие от холода губы:
– Наши предки были разбойниками и нечестивцами, пока не узрели свет христианства. А отдыхать некогда. Командуй.
Голодные и злобные, пошли в лес на запах жилья, звякая железом. Деревенька чуди в полтора десятка избушек из почерневших бревен сопротивлялась недолго. Деревянные вилы да три ржавых меча против полусотни бойцов. Крытые мхом убогие домишки горели плохо, злой дым выедал глаза.
Епископ внимательно осмотрел трупы мужчин, покачал головой.
– Волхва нет.
Магнус, перемазанный копотью и кровью, кивнул. Присмотрелся, выхватил из толпы пленных рыжеволосую в полотняной рубахе, поставил на колени, прижал к хрупкому горлу тяжелое лезвие сакса. Спросил, вспоминая финские слова:
– Где ваш шаман? Как его, «лойтсия». Ну?
Женщина молчала, только прозрачные слезы скользили по веснушкам. Магнус хмыкнул. Ткнул пальцем:
– Вот этого пацана сюда.
Ландскнехт схватил завизжавшего от ужаса мальчонку, подтащил. Командир прижал коленом извивающееся червячком тельце, ножом одним движением вспорол ребенку живот. Начал высматривать следующего.
Рыжая завыла, забилась. Прокричала:
– Не надо! Покажу дорогу.
Сквозь мрачный еловый лес шли осторожно, арбалетчики по флангам. Хлюпала болотная вода под ногами.
Колдун – длинный костистый старик в грязном рубище – ждал у землянки с приколоченным к двери медвежьим черепом. Солдаты крутили ему руки с тайной опаской, стараясь не касаться пришитых к балахону мышиных косточек и совиных крыльев.
Выволокли пленника на берег, поставили перед епископом.
Слуга божий махнул дланью в сторону замороженной ужасом кучки оставшихся в живых:
– Вели своим людям смиренно принять крещение. И сам покайся, откройся истинному свету.
Колдун посмотрел на скрюченные тела убитых, вдохнул горький дым догорающей деревни. Распрямился, оказался вдруг очень высоким. И пророкотал неожиданным басом:
– Не будет вам жизни на нашей земле. Проклинаю на века. И лес, и болота, и холодная вода Невы – все будет против христиан – чужеземцев. В страшных муках умрете все…
Магнус заткнул рот волхву рукой в стальной перчатке, поволок к берегу моря, доставая сакс из ножен.
Епископ покачал головой. Вынул из-под кольчуги деревянное распятие, подошел к язычникам, затянул:
–
Магнус вернулся, стащил бацинет с кольчужной сеткой, склонил голову.
После окончания таинства спросил:
– Что с ними теперь?
– Неисправимы. Дети сатаны, – пожал плечами церковник, – в избушку всех и сжечь. Теперь хоть души их спасены.
Командир, отводя взгляд, пробормотал:
– Колдун перед смертью сказал, что только волшебный ворон Корппи может спасти эту землю от проклятия, гнездовье здесь у него. И то, если захочет.
Епископ прищурил глаза:
– Слаб ты в вере Христовой, солдат. Суеверен. Всякую ерунду слушаешь. Подберу тебе епитимью построже.
Лихорадка началась через неделю. Ландскнехты, измученные кровавым поносом, выползали из леса на прибрежный песок и умирали, захлебываясь собственной черной рвотой.
Когда показался большой флот Торгильса Кнутссона, на берегу их ждал последний, оставшийся в живых.
Магнус смог сделать крест из кривых стволов болотной осины, привязал к нему сутану покойного епископа. Стоял, покачиваясь. Размахивал руками и хрипел:
– Здесь смерть! Нельзя высаживаться.
Шведы поняли, пошли вверх по реке, к устью Охты – строить крепость Ландскрону.
Магнус лежал на спине. Мрачное небо плакало серой моросью.
Ветер раздувал плащ на кресте, как крылья огромного черного ворона.
Год 1792
На Выборгскую сторону из Литейной части переехали по наплавному мосту. Генерал-поручик Никита Иванович Рылеев наклонился, доверительно сказал:
– Вы, Карл Николаевич, будьте посмелее. Ея величество ценит в молодых людях бойкость. Мыслю, что понравился матушке ваш прожект, так и берите быка за рога. То, что пригласили вас в Охотничий домик, есть хорошее предзнаменование, чужих там не принимают.
Скромное деревянное строение пряталось в соснах. В двух десятках саженей блестела Нева, спеша на соитие с Финским заливом.
Стареющая императрица встретила приветливо и просто, сама налила гостю кофий в фарфоровую чашечку. Берд оглядел развешанные по стенам лосиные и оленьи рога, подивился богатой медвежьей шкуре у камина. Отметил неуместное здесь чучело огромного ворона. Впрочем, Россия – страна странных обычаев. Может, здесь охотятся и на воронов. Похвалил охотничий костюм:
– Ваше величество, вы в нем подобны юной богине Диане. Ни лесная дичь, ни сердца подданных не ускользнут от ваших метких стрел.
Самодержица рассмеялась, погрозила веером:
– А вы, оказывается, дамский угодник. Признайтесь, что многие петербургские красавицы вздыхают о вас.
Шотландец мягко перевел разговор:
– Ну что вы, ваше величество, мне совсем не до утех Амура, очень много забот. Да и в столице я недавно, а до того шесть лет занимался литейным делом на пушечном заводе в Петрозаводске.
Екатерина кивнула:
– Да, я читала записку. Приятно, когда молодые талантливые иноземцы выбирают для своей карьеры Россию, благословенную землю с бескрайними возможностями. А правда ли, что ваш прожект будет иметь для вас самые печальные последствия на родине?
– Да, государыня. Паровая машина Уатта запатентована в Королевстве, и ее строительство вне Великобритании карается смертной казнью. Я навсегда закрою себе дорогу домой.
Императрица вскрикнула:
– Но это же ужасно! Зачем такие жертвы, Карл Николаевич?
Чарльз Берд ответил не сразу. И со всей серьезностью:
– Ваше величество, мне уже двадцать шесть лет, я немало прожил и способен оценивать перспективы своих поступков. Моя первая родина, которую я покинул – Шотландия, власть в ней узурпирована ганноверской династией. Моя вторая и последняя родина – Россия. Если солдаты без малейшего сомнения жертвуют жизнью ради славы и процветания отечества, то чем же хуже иные ваши подданные?
Екатерина промокнула шелковым платком навернувшиеся слезы.
Казавшийся чучелом ворон внезапно открыл глаза. Подпрыгнул, взмахнул огромными, почти в сажень, крыльями. Подлетел и уселся на плечо пораженного шотландца, вцепившись грозными когтями. Берд только крякнул: в птице было добрых четыре фунта.
Императрица рассмеялась:
– Карпуша, ну разве можно так пугать гостей? Познакомьтесь, Карл Николаевич, это Карп. Он был старым уже тогда, когда я юной девицей приехала в Санкт- Петербург, чтобы стать царской невестой. Предание гласит, будто его, еще птенца, спас сам Петр Алексеевич во время строительства Петропавловской крепости, отбив от морских чаек. Великий венценосец посчитал это добрым знаком, мысля, будто чайки символизируют собою шведов, владеющих морем, а птенец ворона – юную Россию, пришедшую из дремучих лесов отсталости. Сие – забавный анекдот, вряд ли имеющий правдивую основу, ведь тварь небесная не может жить почти сто лет.
Екатерина задумчиво посмотрела на портрет Петра Великого, украшающий стену.
– Пожалуй, и сегодня мы с вами увидели добрый знак. Я подпишу ваше прошение. Стройте свой литейно-механический завод на Галерном острове. А будет тесно, и Матисов остров берите.
Карл Николаевич Берд проживет славную, долгую, насыщенную жизнь и умрет в возрасте 77 лет. На его заводе построят первую в России паровую машину и первый пароход, сделают всю работу по бронзовому литью для Исаакия и для Казанского собора…
На вопрос «Как дела?» петербургские заводчики, поскребя в затылке, неизменно отвечали:
– Как у Берда, только труба пониже, да дым пожиже.
Очевидцы рассказывали: когда Александровскую колонну в 1834 году водрузили на Дворцовой площади, на плечо бронзовому ангелу, отлитому на заводе Берда, уселся огромный черный ворон.
Год 1942
Надюшка поверх цигейковой шубы напялила старый пуховый платок. Кряхтя, с трудом завязала узел. Натянула валенки, захлопнула дверь и начала осторожно спускаться по обледенелым ступеням. Подражая бабушкиной интонации, проворчала:
– Вот ведь ироды, поганое ведро до улицы донести не могут – все расплещут, криворукие.
Бабули давно уже нет, месяц как. Мама, пряча глаза, сказала, что она уехала далеко, к подруге в Вырицу, и скоро вернется.
Да только это вранье. Бабушка умерла. Надя точно знает, видела свидетельство. А те, кто умер, больше не возвращаются.
И про боженьку, и про небеса – все вранье. Любой октябренок это вам скажет.
Наде даже стыдно: когда ночью плакала тихонько, чтобы мама не услышала, ей привиделось, будто бабушка сидит на облаке рядом с бородатым веселым старичком и болтает ногами, словно маленькая. Неправильный сон. Советская второклассница и ленинградка не должна такие сны видеть.
На улице встретила тетю Варю – почтальоншу. Та с трудом ходит, ноги распухли от голода. Стоит, опираясь на стену, отдыхает. Увидела Надю, подозвала:
– Возьми, деточка, письмо. Маме отдашь. Горе-то какое, господи.
Девочка поморщилась: опять про бога. Необразованные они, эти взрослые. А конверт красивый, прямоугольный, с печатью войсковой части. Надя обрадовалась:
– Вы, тетя Варя, путаница. Это же от папы письмо, с фронта! Какое же горе, когда радость!
Почтальонша охнула, заплакала. Странная она все-таки. Надя улыбнулась и пошагала очередь за хлебом занимать.
Хлеб черный и липкий. И очень вкусный, а пахнет чудесно. Надя малюсенький кусочек отщипнула, а больше не стала – надо маму дождаться со смены. Мама работает на заводе, где делают снаряды для фронта.
Вороненок Карп в клетке проснулся, завозился. Посмотрел одним глазом, потом повернул голову – и другим. Надя вздохнула, еще кусочек отщипнула и ему отнесла. Карп – птица казенная, из живого уголка. Когда школу закрывали, Наде Авдеевой поручили за ним ухаживать, потому что отличница и вообще пример.
Дверь заскрипела. Девочка встала со стула и чуть не упала – голова вдруг закружилась. Думала, мама. А это сосед. Он почему-то не на фронте. И глаза у него недобрые.
Сосед попросил газету для растопки. Увидел Карпа и говорит:
– А вы что, ворону не съели еще? Вот дурные. Если вам не надо – мне отдайте.
Наденька аж задохнулась от возмущения:
– Нельзя, он же школьный! Что я учительнице скажу?
– Кому?! Сдохла уже давно, небось, твоя учительница. И все мы сдохнем. Не город, а кладбище.
Надя даже заплакала от обиды. Соседа прогнала, дверь закрыла. Села на стул и незаметно заснула. Увидела сон, будто сосед в комнату на цыпочках вошел и тянет к Карпуше крючковатые пальцы.
Вздрогнула, проснулась. Взяла половину хлеба, вороненка накормила. Вытащила из клетки, открыла форточку. Сказала:
– Лети отсюда. А то сосед придет, суп из тебя сварит.
Птица расправила крылья и спрыгнула вниз, ложась на воздух.
А мама так и не пришла. Ее осколком убило.
Год 2014, 31 декабря
Город поджигает небо праздничными огнями.
Город ругается в пробках, давится в метро, месит бурую грязь итальянскими сапожками на шпильках и дырявыми стоптанными ботами.
А Толику папа подарил на Новый год пневматический пистолет. Только сам стреляет. Чудные они, эти взрослые.
– Па-ап, ну дай!
– Погоди, я вот сейчас по голубю.
Голубь от боли подпрыгнул. Упал на бок и затих. А от воробьишки только облачко перьев осталось.
Толик закричал сквозь слезы:
– Папочка, не надо, пожалуйста! Давай выбросим этот пистолет.
Папа прицелился в ворона. Тот крылья расправил, коротко каркнул. И с ветки упал кубарем.
– Чего ревешь, сопляк? Ты – будущий мужик. Привыкай.
Взрослые празднуют. Не заметили, как Толик на улицу убежал. Долго фонариком в кустах светил. В небе взрывались веселые фейерверки, хохотали шутихи. Разноцветные огни расплывались в слезах, не давали присмотреться.
Нашел ворона. Поднял, прижал к груди.
Птица благодарно ткнулась тяжелым клювом в ладошку. Мальчик шептал, гладя жесткие перья:
– Ты его прости. Папа не злой. Просто обиженный на все.
Ворон набирал высоту, кружа над Городом.
Над копошащимися в мусоре повседневности студентами и гастарбайтерами, депутатами и торговками, миллионерами и бомжами.
Его крылья, отливая синим, становились все больше, пока не сравнялись размахом с промороженным ночным небом.
Укрывая город. Защищая.
Все течет
…а за неделю до Ильи-пророка было происшествие престранное. Стали рыбаки сети тянуть и вытащили утопленницу, раздутую всю, уже и не опознать.
Как положено, за урядником послали, а из деревни бабы набежали, любопытно же. Пока ждали, все рядили, кто же такая быть может – может, из Скорбиловки кто, или из Воробейчика, или из самого Супряжу, река-то к морю могла издалека притащить. Утопленница была не старая, хотя по лицу-то уже не скажешь, распухшее да обглоданное, и груди, и прочие места крабы с рыбами повыели. Здесь воды ловчие, живностью богатые, после пары дней разве что по одежке узнать покойников можно. Но зубы торчали длинные, почти все целые, и волосы были темные, без седины. Прилив начался, мертвячка на песке лежала, а вода подниматься пошла, уже пена спутанных волос коснулась.
И тут вдруг бабы завизжали, пальцами показывать стали. У покойницы под кожей что-то зашевелилось, дернулось, как живое. А живот ей сильно водой раздуло, будто на сносях. А может и вправду, всякое бывает. Раз что-то шевельнулось, кожу натянуло, другой… Бабы визжали, но не уходили – кому же страшное диво такое пропустить охота? Только Маришка побледнела, глаза закатились, валиться начала. Она сама-то пятого дня как родила, с детской перевязью стояла, с младенцем у титьки. Конечно, поймали ее, отругали на много голосов, что не бережется, глупая баба. А сами глаз не сводили, глядели как у утопленницы живот ходуном ходит…
Тут урядник подоспел, глаза выкатил.
«Аккуратно вскройте, – сказал. – Были у нас месяц назад ученые из Императорского фонда естественных наук, велено диковины морские найденные в бочках спиртовать и в Санкт-Петербург отправлять. Там кунскамера есть, выставляют гадость всякую, чтобы удивительно было. Младенцы есть хвостатые, куренок с двумя головами. Если у нас тоже чего будет, может, премию выпишут».
И усы вытер, фуражку поправил. Народ зашептался про то, как от Иван Семеныча уже месяц каждый день спиртом разит, видать, ученые много для диковин оставили. Егор Селиванов с ножом над покойницей склонился, лицо перекошенное, не дышать старается – ветер с приливом с моря пошел, от смрада многим на берегу поплохело сразу. Чирк ножом – а плоть мертвая чуть ли не сама разваливается, а оттуда вода морская с зеленью да чернью.
«Глубже кромсай! Да плашмя поверни! Ровней, будто порося режешь!» – уж советов Селиванову понадавали, как только выдержал, не послал всех скопом к черту в срам. Пластанул еще раз – и всем на берегу видно стало, как надутый живот разошелся, будто сугроб стаял за мгновение – сполз в сторону и растекся. Селиванов распрямился и назад попятился, в море. Глаза безумные, нож уронил в прибой – а хороший у него нож был, из обломка сабли турецкой. Тут вся толпа вперед подалась, кто-то из баб закричал в голос, Маришка без чувств таки упала, выдохнув, хорошо баб Люба, повитуха, подхватить ее успела. Мужики закрестились, заохали, кто-то и лицом позеленел.
В разверстой утробе лежал, дергая кулачками, младенец, живехонький, будто и не было на нем холодной гнилой слизи вместо горячей материнской крови. Веки припухшие закрыты, кожа розовая, волосы мокрым темным пухом к голове прилипли. Пуповина от него шла сероперламутровая, живая, а с середины черная становилась, в мертвую утробу врастала.
Урядник наш крякнул, рот открыв, да воздух хватал, как карась на берегу. Селиванов, пятясь, о камень запнулся да в воду плашмя плюхнул, тут же сел, тяжело дыша.
«Как же это? – сказал. – Чего ж это? И теперь как?»
Словно услышав его, младенец дернул головенкой, глаза открыл, кашлянул раз и другой, вода у него черная изо рта полилась. А потом заорал как все новорожденные орут – не то котенок мяучит, не то чайка неладное почуяла.
Маришка очухалась, своего младенчика к груди прижала, он у нее слабенький-то совсем родился, поговаривали, что не жилец. Баб Люба когда по гостям ходила, сплетничала, что если Василий из плаванья вернется, а Маришка ему сынка долгожданного на колени не положит, то и пришибить может запросто. Он-то ее замуж брал – пятнадцати ей не было, а уже два раза скидывала, не доносив, Василий злился.
«А мальчонка-то чахлый, не быть добру,» – говорила старуха и прихлебывала чай из блюдца, качая головой.
А тут найденыш страшный запищал – и у Маришки враз рубаха на груди намокла молоком, а губы затряслись. Ребеночка к себе прижимает, с места не двинется, как заколдованная. Тут баб Люба ее обняла и повела с берега в дом, что-то приговаривая. Народ к Ивану Семеновичу повернулся, молча все уставились и стояли ждали, что скажет – как-никак власть.
– Экая… – начал урядник, запнулся. – Нет, – сказал, – без спирту тут нам никак не обойтись.
Мужики кивнули, соглашаясь, из баб кто-то охнул, Наташка, мельникова жена, руками всплеснула.
– Что ж вы, – говорит, – звери, живого младенчика спиртовать собралися? Уж тогда на сквозняк его положите, что ли, да водой полейте… – и осеклась, на ребенка взглянув, как он в ледяной гнили лежит, живехонький, и орет, покраснев от натуги.
Урядник распрямился, усы поправил, глаза заблестели. Воздуху в грудь набрал, аж надулся. Нет из растерянности лучшего выхода, чем на ком-то зло сорвать и дураком выставить.
– Ты что, баба, дура совсем? – заорал, – За какого душегубца меня принимаешь? Иди, тетеха, козу подои да принеси молока теплого. А спирт – это для нас. Бери, Селиванов, найденыша, пуповину режь и пошли, показания записывать станем. А ты, ты и ты – утопленницу к скале оттащите, да накройте мешком каким. Батюшку Милослава зовите, пусть с погребением решает, да на предмет бесовщины думает…
Младенец тем временем нашел свой кулак и замолчал, сосредоточенно его губами плямкая. Побледнел весь, от холода дрожать стал. Селиванов его поднял за плечи, как зверька – а головенка назад валится, не держится. Бабы заругались, чтоб темечко поддержал, а он их и не слушал – пуповину резанул, нож сильно дернув, младенец заорал опять, а кровь полилась красная, живая. Рубаху с себя снял, перекрестился, завернул пищащую диковину да вслед за урядником понес по узкой тропке от моря, вверх, мимо заросших донником и васильками кочек да распорок для сушки сетей.
Пока все отчеты написали, со священником позаседали, суд да дело – уж и стемнело. Утопленницу решили тут же схоронить, была она уже такая порченая, что после ночи, даже и прохладной, пришлось бы тело в бочку сгружать, а бочек лишних не было. Батюшка Милослав, покачиваясь, ушел указывать, где копать – за кладбищем, куда самоубийц клали, младенцев некрещеных, да три года назад – проезжающего путешественника, остановившегося в корчме и умершего от разрыва сердца. Бумаг у незнакомца никаких при себе не оказалось, а осмотр тела выявил анатомическую недостачу, свойственную евреям и мусульманам, так что лег неизвестный в неосвященную землю.
«У Бога чудес много, – так сказал отец Милослав про живого младенца от утопшей матери, – а утро вечера мудренее.» Спорить с такими очевидными истинами никто не мог, да и лыка уже не вязали, так что напоенного козьим молоком детеныша уложили в корзинку, да в селивановской рубахе и оставили до утра в подклети – ночи стояли еще нехолодные, а в дом Иван Семенович, хоть был несуеверен и пьян вусмерть, странного младенца заносить побоялся.
Ночью все ему чудился детский плач, шаги под окнами, скрип дверей, но выпитый спирт будто периной укутывал разум, все казалось неважным, только спать бы. К утру же решать стало нечего – младенец лежал в корзинке мертвый, окоченелый и очень жалкий, так что урядник, моргая с похмелья, вдруг разрыдался над тельцем и даже забыл, что по нужде во двор шел. Потом, конечно вспомнил, перекрестился, и, пока дела делал, размышлял – хоронить ли его теперь или же в спирт закатать и в Петербург отправить? Лицо его озарилось идеей, и вернувшись в дом и выпив полбанки рассола, сел Иван Сергеевич писать записку в Петербург.
«… на подготовку диковины ушло почти восемь штофов спирта, да как из подвала выносить стали – уронили и разбили. Препарат испорчен безнадежно, виновные в учинении убытка наказаны…»
Иван Сергеевич откинулся на стуле, усы поправил. А младенчика к матери подхоронить сегодня – и все, можно дальше жить. Живые с живыми, мертвые с мертвыми…
– Ма! Ма! Баб Люба с ума сошла! Совсем сошла! Тебя зовет! Мельничиху родами уморила! Бежи!
Женщина вздрогнула всем телом, чуть не уронив чугунок, который несла от стола к печи, но подхватилась, морщась, поставила на шесток, обернулась к сыну. Демка стоял в дверях, глаза безумные, от нетерпения аж подпрыгивал. Маленький, белокожий – совсем к нему загар не лип, темные волосы топорщатся вихрами, рубаха в рукавах рваная, в дырках локти сбитые чернеют. Красивый, будто ангелок божий – если б ангел в сене прыгал, потом за раками нырял, потом в пыли валялся, мутузя других ангелов, а потом бежал сломя голову через всю деревню, выкрикивая страшные новости.
– Ты что несешь, сына? Она ж вчера у нас чай пила только. Жаловалась, что голова болит и мушки перед глазами…
– Ма! – опять выдохнул мальчик, громко, нетерпеливо.
– Тихо ты! – шукнула Маришка. – Отец на печи спит, разбудишь, будет нам…
– Да он уже полную высосал сегодня, не встанет… Бежим же! Тебя требует!
Мальчик потянула мать за руку, та охнула – переломанные в прошлом году пальцы плоховато срослись. Сняла передник, платок на голове поправила, шагнула из избы в сени, будто в реку с обрыва. Демка припустил по улице, не дожидаясь. Бежали и еще люди, собаки лаяли, переливалось в летнем воздухе ощущение непокоя. Маришка побежала, прихрамывая и морщась, босые ноги тяжело били в пыль. С полдороги разогрелась, будто девочкой опять себя вспомнила, бежала быстро, тело пело.
– Погоди! – нагнала ее Дуня, подруга бывшая, да давно уж Маришку забросившая. Дуня хорошо замужем была, за бондарем, в достатке и любви жила, не пил ее муж, хозяйство крепкое имел, злость на жене за неудачи не вымещал. Дуня раздалась, ходила гордо, улыбалась часто – и зубы все целые имела. Маришка ощупала языком острые обломки последнего, который ей Василий выбил, поморщилась. Чего уж жалеть – в один конец ей дорога, Дему бы только дорастить, чтобы в возраст вошел, да женить хорошо…
– Говорят, Наташка мельникова-то чудищем разродилась, – на бегу делилась новостями Дуня. – Не ребенок, а чорт, всю утробу порвал, как на свет лез – крик стоял нечеловеческий, у соседей собаки выли… Николай-мельник- то с утра за доктором поехал в Супряж, да не поспел. Баб Люба, говорят, Наташку-то пожалела да подушкой придушила, как чудище ее разворотило всю – а его связала- спеленала, нож приставила и во дворе ходит, кричит…
– Что ж не повяжут ее?
– Да хотели… Мельник не дает – говорит вдруг рехнулась старуха, привиделось, а младенец нормальный? Зарежет ведь!
– А Наталья?
Дуня глянула мрачно и на бегу перекрестилась. Маришка тоже руку подняла для крестного знамения, в груди загорчило сразу.
У мельникова дома толпа стояла – яблоку не упасть. Ребятишки заборы облепили, их гонять пытались, но они как стайка воробьев – вспорхнет и снова сядет пыль клевать. Перед Маришкой расступились, Николай-мельник стоял белее белого, сын его старший Пахом его за локоть держал, а сам весь трясся.
– Теть Мариш, она тебя звала, – сказал. – Ты уж уговори… В дом бы зайти… Маменька там…
Баб Люба стояла у крыльца, сгорбившись, платок ее сбился, седые лохмы топорщились, костлявая темная рука дрожала, прижимая к окровавленному свертку длинный хлебный нож. Маришка шагнула во двор, раз заговорить попыталась, другой – голос не шел.
– Баб Любаня, – сказала наконец. Краем глаза ухватила, что на краю забора Демка сидел, еще двое мальчишек с ним, как петушки на жердочке – шеи вытянули, смотрят. – Ну чего ты? Знала ж, что тяжко будет Наталья рожать, что поздно ей уж… Сама ж мне так говорила…
Она виновато взглянула на Николая – тот голову уронил, руку к глазам прижал.
– Ну, хорошая моя… Ребеночка мне дай, если живой он, и пойдем почайпить, я баранок насушила…
Старуха подняла голову – и толпа охнула, а Маришка едва сдержалась, чтобы назад не шагнуть. Лицо было неузнаваемо – левая сторона его будто растаяла воском и стекла по кости, губа отвисла, глаз уплыл по скуле, стал вертикальной щелью, темным провалом, откуда остро смотрел кто-то незнакомый, страшный.
– Тебя жду, девонька, – сказала баб Люба хрипло. – Тебе сказать надо… Чудовища в мир лезут, сеять беды великие, рвать плоть человечью, жечь кость мира, сквернить имя Божье…
Из оттянутого вниз угла рта ее, пенясь, текла желтоватая слюна. Она ткнула пальцем в толпу, безошибочно указывая на отца Милослава, который стоял в первом ряду, такой же бледный и растерянный, как остальные.
– Он говорит – небеса распахнутся, пойдет дождь из серы, демоны скакнут вниз, как жабы в речку, да? А не так! Их не распознать, демонов, чудовищ, они приходят в крови, в говне, как все мы – из пизды!
Слово повисло в воздухе, мальчишки гоготнули вопреки страху и напряжению. Маришка моргнула и шагнула чуть ближе, примериваясь ухватить руку с ножом – а там уж мужики бросятся, подсобят. Старуха увидела, отскочила.
– Нет уж, – сказала, – второго не допущу. Помнишь, Мариша, ту ночь восемь лет тому, когда Демьян твой помирать начал? Я ж тогда все хитро решила, думала – от трех смертей одной откупиться невелик грех. Ты лежала без памяти, а я пошла потемну…
Маришка стояла ни жива ни мертва, казалось ей – от старухи туча черная к ней ползет, вот сейчас распахнется и поглотит, а внутри там ужас бесконечный, несказанный. Всем хотелось слышать, народ вперед подался, мальчишек с забора во двор спихнули. Баб Люба повернулась, нож на Демку наставила.
– Ты! – сказала глухо, – изыди! Из кости, из жил, из суставов, из крови, из шеи. Иди туда, где ветер не веет, где солнце не греет, где глас Божий не заходит, где капища не стоят, огни не горят. Там тебе волю держать, песком пересыпать, камышом махать, мир не занимать, пеньки крутить, ломать, листву обсыпать, дуплами ставать, корни вырывать, а мир горя не будет иметь и знать. Сойди, дух темный, в воду и там навек останься…
Дема стоял, дрожал, бледнее бледного, губы затряслись. Маришка один взгляд на него кинула – и прыгнула вперед, прямо на нож, как кошка бросается, если знает, что котят забирать пришли. Опрокинула старуху, покатилась, не почувствовала даже, как лезвие руку пропороло.
– Ма! – крикнул Демка, и тоже к ним бросился – но баб Люба уж не сопротивлялась, лежала в сухой пыли, тряслась мелко-мелко, потом застонала утробно, так что у всех кровь в жилах встала, и вытянулась под Маришкой, застыла.
– Апоплексический удар, – сказал над нею спокойный суховатый голос. – Делириум, судороги… Классический случай. Поднимите женщину, она ранена. И где новорожденный-то?
Маришку подняли, она стояла, качаясь, рану в руке зажимала, а в пальцы билась кровь горячая и все казалось как во сне. Доктор уездный – с бородкой и в костюме – склонился над покойницей, нос платком прикрывая. Резко пахло нечистотами, из-под баб Любы расползалась лужа. Дема стоял тут же, у крыльца, держа на руках сверток с младенцем – платок сдвинулся, открывая раздутую, огромную голову, испещренную багровыми прожилками тонких вен.
– Как пузырь коровий, – ахнул кто-то. – И то правда, чудище…
Дема смотрел на младенца в своих руках с интересом, без страха. Положил руку на пузырь головы, внизу которого, искаженное и растянутое, морщилось крохотное личико. Мальчик нахмурился и Маришка, будто угадав, что сейчас будет, оттолкнула державшие ее руки, бросилась к сыну, закрыла его от взглядов. Из-под Деминой ладони полилась ей на подол вода – розоватая, с резким соленым запахом. Плеснула раз, и другой, и иссякла, только капли с пальцев стекали. Младенец открыл беззубый рот и закричал.
– Ну-ка, позвольте… – доктор отодвинул Маришку, наклонился, забрал у Демы ребенка. – Это водянка головного мозга, – сказал он, поворачивая младенца, чтобы толпа взглянула. – Очень редкая патология, но ничего сверхъестественного… Если младенец выживет первую неделю, то лишняя жидкость сойдет, и он может быть вполне здоров. К сожалению, шансы невелики…
Маришка взглянула на свой мокрый подол, на младенца, потом на сына, с пальцев которого капала «лишняя жидкость». Дема отряхнул руку и неуверенно ей улыбнулся. Маришка почувствовала дикий страх и такую любовь к нему – животную, нутряную, что колени ее подогнулись и она села в пыль. Ее подняли, куда-то повели, усадили. Доктор промыл ей порез, забинтовал, вздыхая. Осмотрел ее руки, поднял за подбородок лицо, деликатно потрогал подживающий багровый синяк на шее. У него были холодные гладкие пальцы.
– Вы бы хоть пожаловались, – тихо сказал он. – Уряднику или старшим деревенским, управу поискали? Я понимаю, что такие нравы, но он же вас калечит… Сколько вам лет? Сорок есть уже?
– Двадцать пять мне, – сказала Маришка, и он цокнул и покачал головой.
Она поблагодарила его, встала со скамьи и пошла – мимо накрытой платком мертвой старухи, мимо окон, за которыми выли по Наталье мельниковы дети и орал младенец, мимо деловитых равнодушных кур, скребущих двор. Дема ждал у ворот, смотрел виновато.
– Ма, – сказал он. – Тебе больно?
– Да, – ответила она.
– Руку? Или где батя вчера ухватом?…
Маришка не ответила, подняла его, как маленького, обняла крепко-крепко, вдыхая теплый запах – он пах пылью, песком, прогретым солнышком морем. Он всегда пах морем. Потом взяла сына за руку и повела домой.
Дема проснулся рано, не вышло выспаться перед плаванием. Дед Пахом сказал, что в море пробудут два дня, хотя если корюшка опять пойдет как в прошлом году, можно и за день управиться. Надо было подняться, напиться холодного молока из ведерка в сенях, прихватить нахохленную курицу – он вчера выбрал старую, одноглазую, с драным крылом, в судьбе которой, предположительно, утопление не станет такой уж переменой к худшему.
Дема рыбачил с артелью уже два года, обучался рыбному делу. Сначала на реке на гребном баркасе, потом парус приладили, в море стали выходить. Пахом был удачлив и суеверен – перед большим ловом с вечера в церкви отстоит, свечек понаставит апостолу Петру-рыбаку, а утром и рыбному царю жертвой поклонится, гусем или курицей.
«Умное теля двух маток сосет,» – бурчал отец, смотрел мутными испитыми глазами, матери показывал, чтобы на стол подавала, и даже трезвым нет-нет да и обидит ее, то ложкой стукнет – каша горяча, то за косу дернет – не так глянула. А на сына посмотрит – так и вовсе ярость под кожей ходит – не похож-де, мальчишка на него, Василия, совсем, а бабье блядство у всех на слуху, все суки брехливые… Дема сжимал кулаки, когда об отце думал.
– Это он не со зла. Как его в рыбацкие артели перестали брать, так и пропал, – говорила мама, в глаза не смотрела, шла с корзиной вдоль борозды, бросала мелкоту, крохотные картошки катились, пытаясь тут же спрятаться в сырой теплой земле, пустить корни, выстрелить вверх крепкой зеленью. Всему живому хочется себя продлить, размножить, в мире закрепить, тем и крутится вечный водоворот.
– Говорят же «кто водкой упивается, тот слезами умывается»…
– Так пьет-то он, а умываешься-то ты. А брать потому и перестали, что пил до чертей, нет?
Дема взялся за лопату – зарывать картофельных детенышей. Поле отцу община выделила далеко, не находишься, но было в том и добро – первый год по осени кто-то полурожая ночью снес, так Василий теперь с лета шалаш ставил, вооружался вилами и ножом, и жил здесь у поля два месяца, мать хоть дух успевала перевести.
– Пустое это, – сказала она наконец. – Мне уж все равно. Ничего не важно, ничего не трогает. Только ты, Дема, твоя жизнь, твое счастье… Призыв скоро, я слышала, как вы с ребятами про солдатскую долю говорили… Да ты у нас один сын, не погонят тебя жребий тянуть.
– Я б в матросы пошел бы, – сказал Дема задумчиво. – На воду…
И осекся, глядя как у матери рот скорбно сжался и брови взлетели, как у богородицы на потемневшей иконе. Больше они про то не разговаривали.
Дема оделся, стараясь не скрипеть половицами – пусть мама подольше поспит. Думал, брать ли тулуп – остальные-то артельщики вечером у костра понапьются, разогреются, а Дема никак алкоголь не принимал, сразу выворачивало, горло будто ссыхалось.
Открыл створку курятника, лучиной посветил, ухватил ту самую курицу. Думал – клекотать станет, клеваться, но та сидела под рукой тихо, прижалась доверчиво, так что Деме и жалко стало. Но его была очередь подарок нести рыбьему царю, чтобы тот отдарил хорошим промыслом. Ладонь вдруг намокла и он, вздрогнув, перекрестился, картуз снял и туда курицу сунул, чтобы голой кожей не касаться. Мать велела прятать умение страшное, но иногда кровь гудела, жажда распалялась внутри – забрать воду, позвать ее к себе, она и выйдет. Горло пересыхало, драло, мысли все только о воде, что бьется в живом существе под тонкой пленкой кожи, носит жизнь по жилам, наливает мышцы, смазывает кости – дотянуться, осушить, вобрать в себя. Чтобы толкнулась живая вода в ладони, теплая, соленая, а он бы голову опустил – и пил ее взахлеб, вбирая в себя чужую жизнь.
– Что, получше пожалел куру? – дед Пахом осмотрел птицу, сплюнул. – На те, боже, что нам негоже? Не осерчал бы водяной…
– Не осерчает, – сказал Дема. – Ему неважно, ему лишь бы живое. Теплое, мокрое, не желающее умирать…
Старшой глянул странно, Дема подавился словами, ниоткуда пришедшими, самому незнакомыми. Рыбаки подтягивались, зевая, почесываясь, поругиваясь – ранний подъем нрава не улучшает. Как от берега отошли на десяток саженей, Пахом встал у борта, поднял курицу.
– Вот тебе, дедушко, гостинцу на новоселье, – начал он, но птица вдруг забилась, вытянув шею, ударила его клювом в щеку, всего на ноготь до глаза не достав.
– Тьфу ты, – заругался Пахом словами, от которых и водяной бы покраснел. Жертва полетела в воду, закричала, но тонуть отказалась, качаясь неуклюжим поплавком, погребла к берегу.
– Порадовали водяного! Обматюкали, в душу плюнули и подарок от него убег!
– Ну что, возвращаемся? Или понадеемся, что не осерчал?
– Какой возвращаемся, моя живьем съест. Водяной- то разозлится ли – еще вопрос, а Нюрка – точно.
Видно, рыбный царь посмеялся в густые водорослевые усы – лов в тот день был отличный, к вечеру заполнили все корзины и тюки. Возвращаться решили поутру – все предвкушали ночь у костра, жареную в казане свежую корюшку, выпивку, веселое товарищество. Заночевали на острове Каменном, неприветливом и каменистом.
– Не потому он так назван, – говорил Пахом, вытянув к костру длинные ноги, откинувшись на булыжник и оглаживая бороду. – А легенда есть, что находили тут людей, в камень обращенных. Раз в году выходят духи моря на сушу и так тешатся.
Дема поежился, обвел глазами валуны.
– Да не бойся, малец, они только на Кузьминки осенние выходят, по-чухонски – на Самайн…
– Был у нас в полку чухонец, Ясси звали, – вступил Егор Селиванов, задумчиво прихлебывая из глиняной чашки, будто там кисель был, а не самогон. – Храбрый солдат, но очень воды боялся, у него по отцовской линии все мужики в море тонули, тридцати годов не разменяв. И девки пропадали. Говорил – ноксы их кровь любят, к себе утаскивают. Это по-ихнему, по-чухонски, духи темные водные, – объяснил он, поворачиваясь к Деме. – Людей в воду сманивают, перекидываться умеют и в парня, и в девку, а когда ребят малых умыкнуть захотят – так в коня, значит, и покататься манят… Чего, Демка, не пьешь, чашку греешь? Ноксы, кстати, как раз спиртного не приемлют…
– У меня батя тоже пил по-черному, – сказал Пахом мрачно, глядя в огонь. – Я мальцом насмотрелся, лет до тридцати на дух не переносил, потом попустило немного…
Кто-то откашлялся, повисло неловкое молчание.
– А что с вашим Ясси потом было? – спросил Дема, чтобы его разбить. – Таки утоп?
– Не. Ядром турецким жахнуло – в лоскуты, нас рядом потрохами кровавыми забрызгало, – Селиванов помолчал. – Ну хоть ноксам не достался. Он говаривал – если попался духу водному, надо металлическое чего найти быстро – иголку, пуговицу, на крайний случай – крест нательный. В воду бросить и сказать «Нокс, нокс, возьми железо в воде заместо моей крови».
– А я слыхал – чтобы леший не забрал, надо шишку еловую в жопу сунуть, три раза крутануть и подпрыгнуть, он испужается, только и видели…
– Кому сунуть-то, ему или себе?
– Ну это как дотянешься…
Все смеялись, пили, кто-то песню затянул, Дема и не заметил, как уснул, привалившись к большому гранитному валуну.
Дома пусто было, только печка теплилась, пахло свежим хлебом, кашей и перегаром. В тишине послышался ему вдруг тихий дальний звук навроде стона, он осмотрелся, даже в подпечек заглянул – там спал кот Брун, отличавшийся мерзким нравом и особой нелюбовью к Деме. Впрочем, его никогда кошки не любили – шипели, убегали, близко не подходили.
Дема взял миску, наложил каши, сел есть, наслаждаясь одиночеством, так-то одному побыть разве что в лесу можно было, да грибы еще не пошли, а охотиться он не умел. Брун вылез из подпечка, потянулся, глянул недобро, коротко мявкнул и поднял голову, принюхиваясь. Дема проследил за его взглядом и каша в горле встала комом – на беленом боку печи краснел на высоте роста густой кровавый отпечаток с ладонь размером, с прилипшими двумя длинными волосками, один был каштановый, один седой.
– Мама! Мама!
Дема заметался по избе – на полатях только одеяла сбитые, под лавками, в сенях – никого. На крыльцо выскочил, толкнул дверь в подклет – та на локоть открылась и уперлась в мягкое, тяжелое, дальше было не сдвинуть. Дема протиснулся в щель, ноги подогнулись, он упал на колени рядом с матерью. Она лежала на спине, белое лицо ее казалось совсем юным, вымытым страданием. Дема попытался поднять ей голову – пальцы провалились в мягкое, липкое, осколки кости ходили под волосами. Мать застонала.
– Оставь, Демушка, – сказала она тихо. – Не двигай меня, все уж. Посиди со мной, сына…
– Где он? – спросил Дема сквозь зубы. – Я его…
– Не надо, – прошептала мать с трудом. – Такой уж он есть. Такая природа его, сам знаешь как со своей природой совладать непросто. Он не со зла…
– А что же тогда – зло? Что, если не это?
Он принес ковшик из ведра в сенях, руки тряслись, вода плескалась. Напоил маму, взял за руку и сидел так, пока солнце не переползло приоткрытый проем во двор. Тень от кадушки сдвинулась, накрыла мамино лицо. Она заерзала, застонала сквозь стиснутые зубы.
– Больно становится, больно. Как кочерги горячие ко всему телу прислонили… Демушка, помоги мне… Забери и муку эту, и любовь мою к тебе несказанную… Выпей…
Дема, шатаясь, поднялся, затворил подклет, лег рядом с мамой на холодный земляной пол. Обнял ее, как в детстве, руки к рукам, голова к голове, и как тогда, как всегда, почувствовал биение ее жизни – теплое, влажное, устремленное к нему. Он потянул с усилием – забрать в себя оставшееся тепло, себя не помня, растворяясь в нем, как в горячем соленом море. Минута – или вечность – и рядом лежало высохшее мертвое тело, будто вырезанное из дерева, черты ссохлись до неузнаваемости, только волосы остались теми же, темно-золотистыми, шелковыми, нетронутыми смертью. Дема был как пьяный – мокрый до нитки, тело казалось раздутым, пульсировало жаром, в голове было темно. Темнота накатила, подмяла его и он уснул рядом с тем, что осталось от матери. Во сне виделось ему, как по ночной реке плывет мертвячка, раздутая, серая. У нее огромный живот, он шевелится, плоть рвется с хлопком и оттуда вырывается фонтан крови, бьет в небо, луна становится багровой, вся вода в реке превращается в кровь, густеет и в ней начинают шевелиться черви…
Отца он нашел на картофельном наделе, тот сидел, качаясь, смотрел в огонь костра. Увидев Дему, подвинул к себе поближе рукоять топора.
– Что, – сказал, – вдовею теперь? Век бы глаза мои ее не видели, суку…
И осклабился невесело, но с издевкой.
В Деме горячая сила томилась, давила на голову, глаза распирала. Выпустить ее – и весь мир поднять мог бы, удержать на кончиках пальцев. Топор он у отца выхватил легко, как рогатку у пацаненка, отбросил, глянул в лицо ненавистное.
– Не увидят, – сказал и пальцами легонько глаз коснулся. Плеснуло горячим, Василий заорал нечеловеческим голосом. Глаза его почернели, скукожились, провалились в череп сушеными ягодами, черные провалы уставились на Дему. Тот с отвращением стряхнул воду с пальцев.
– Где… что… сыночек, что случилось-то? – спрашивал отец, шаря руками в темноте перед собой. Лицо у него сделалось растерянное, детское совсем, жалкое, губы затряслись. Он поднял руки, пальцы провалились в глазницы и он, замычав от ужаса, бросился бежать, наступил в костер, отскочил, упал. Замер, скуля, обняв плечи, суча обожжеными пятками по сырой земле.
– Мать сказала, что ты – не зло, – сказал Дема негромко, подходя к нему. – Что ты не властен над своей природой. Ну а я теперь буду жить по своей… Но тебя пожалею сейчас, как ты маму жалел всю жизнь…
И он ткнул пальцем в правый бок, под ребра, прислушиваясь к ощущениям, как доктор слушает больного, пытаясь угадать биение чужого тела. Потянул, сжимая тягу до единственного органа. Отер о штаны розовую, резко пахнущую воду.
– Без печени до утра протянешь, – сказал он. – У тебя целая ночь. Длинная. К рассвету уже мечтать о смерти будешь. А там и она придет…
Мать он унес далеко, к реке и похоронил под приметным, раскидистым молодым дубом. Хорошо там было, привольно на холме, ей бы понравилось. Там сидел до рассвета, положив руки на землю, чувствуя, как пульсирует вода в травяной шкуре холма, как шевелятся в ней неисчислимые существа от личинки до крота, как движется вверх по стволам тяжелая, густая кровь деревьев. В реке мешались струи ледяных придонных источников, ручьев, бегущих из-под полей, снегов, растаявших в далеких горах, скребущих небо в сотнях верст отсюда. Все было едино, все билось и дышало, везде была живая вода, и всю ее он мог позвать к себе и расплескать, выпустить, освободить.
– Господи, – прошептал он, поднимая заплаканное лицо к розовеющему небу. – Что же я такое?
Мельникова Ивана – того, что с водянкой родился – дальше двора не выпускали. Многие могли недоброе учинить, по суеверию ли, по злобе или по недомыслию. Сидел мальчишка на лавке у стены, слюни пускал да солнышку улыбался. Дема пошарил в кармане, нашел пряник засохший, сунул убогому угощение. Тот потянулся, уронил – пряник упал в пыль и Деме отчего-то стало стыдно и неприятно.
– Отец-то дома? – спросил он мрачно. – Поговорить надо…
Мальчик улыбнулся светло, слюни по лицу размазал, чавкая пряником, кивнул.
– Батя рад будет, – сказал он вдруг чисто, без обычного своего мычания. – Ты все хорошо придумал. По воде ходить станешь, у воды жить, чужую воду пить, свою беречь, двести лет ей не течь. Мать испил, отца сгубил – друзей схоронишь, царя схоронишь, вождя схоронишь, врага схоронишь. Кто тебя полюбит – будут камнями в земле лежать, кого ты полюбишь – будут в воде плыть, стыть, приплод растить…
Дема отшатнулся от мальчишки, как от жаркого языка костра, к лицу метнувшемуся. Перекрестился, а Ваня уж про него забыл, пряником занялся. Дема картуз поправил, на крыльцо взбежал – Мельникову старшему, Пахому, жребий солдатский выпал, ужо вся семья обрадуется, если Демьян Рябинин за него добровольцем пойдет. Только в матросы бы получилось попроситься…
Граммофон все пел, как утомленное солнце нежно с морем прощалось, но что-то в комнате изменилось, и не к добру.
«Зачем я согласилась? – думала Настя. – Столько лет… ни разу, а тут распахнулась вся, на дачу с незнакомцем поехала, вина выпила. Или так уж изголодалась по рукам сильным, по запаху мужскому, по горячему весу на своем теле? Так почти все бабы сейчас голодают, не повод стыд терять, да и осторожность, дура, коза драная…»
Демьян улыбнулся ей и сердце сжалось – предчувствием не страсти, но смерти, пришедшим, наверное, от крови бабушки-саамки. Говорят, что все саамы-колдуны, что смерть свою чуют и иногда отвести могут. Мужчина напротив поставил на стол бокал – не с вином, а с водой. Редкая драгоценность – мужик, что спиртного не пьет совсем. Сколько лет ему было – не понять, когда познакомились в книжном магазине, казалось – за сорок, сейчас же, в свете свечей, выглядел совсем молодым парнем.
– Люблю живой огонь, – сказал он задумчиво, проводя пальцем над свечкой. – Куда теплее и нежнее электрического света, вы не находите, Настя? Раньше в избах лучины жгли – полено щепили тонко, ставили горящую палочку в светец, а под него – миску с водой. Вода угольки тушила и пламя отражала – посмотришь, будто жидкий огонь налит… Красиво было, душевно.
– Это до революции было? – уточнила зачем-то Настя. Он кивнул.
– Да, давно… Жизнь меняется. Вода течет, время как вода утекает… Пойдем, Настя.
Он поднялся, протянул ей руку, смотрел повелительно, а за приказом виделась в глазах страшная жажда, желание всю ее в себя вобрать, выпить, так, чтобы не осталось ничего от нее, Насти Сиповой.
«Что же это такое? – думала она. – Что же он такое?»
И тут словно бабушкины истории кусочками мозаики сложились. Сопротивляться его воле было трудно, но она с усилием подняла руку, сорвала талисман свой заветный, теплом тела налитый, бросила в стакан воды на столе.
– Нокс, нокс, – сказала она пересохшими губами. – Возьми железо в воде вместо моей крови…
Демьян ошеломленно поднял брови, засмеялся, зубы влажно заблестели.
– Так вот, да? – сказал он. Поднял стакан, отпил. – Это все суеверия, девочка. Железо, вода, черный петух, три капли нижней женской крови…
Посмотрел на дно стакана и замер. Допил воду, вытряхнул на ладонь Настин шейный кулон на серебряной цепочке – пулю, что в сорок третьем под Курском вырезал из ее груди полевой хирург Михайлов, хороший был человек, замуж ее звал тогда, долго она по нему плакала. Настя прикрыла глаза. Предчувствие смерти теснило ее единственное легкое. Демьян приподнял ей волосы над шеей, надел кулон обратно. Положил руку ей на грудь, на страшный шрам, который она никогда никому не показывала.
– Санитаркой? – спросил он тихо.
– Медсестрой, – ответила Настя. – Перед войной… курсы… неважно уж.
И заплакала, горячие слезы покатились по щекам.
– Давай уже, – сказала она. – Не тяни. Собрался убивать – убивай.
Ей вдруг горячо сделалось, будто огня хлебнула, дыхание встало в горле.
– Тс-с-с, – сказал Демьян – от его руки боль разливалась, распирала, будто он ей в грудь кипяток закачивал. Настя хрипела, ногтями скребла, царапая, раздирая его кожу, но он не двигался. – Подожди, – говорил. – Подожди, девочка.
Отпустил ее, она падать начала – ноги подогнулись. Демьян ее подхватил, отнес на постель тут же, в углу – уж она ее приметила, когда только в комнату зашла, хоть и с другими надеждами.
– Спи теперь, – сказал он. – Не бойся. Дыши.
Она боялась засыпать, но темнота накатывала, накрывала. Демьян на подоконник сел, смотрел наружу, в ночь, и все говорил, говорил странное – про Цусимское сражение, про Моодзунд, про гражданскую войну. Как под Смоленском в сорок первом артилерийскую установку рвануло, его всего обожгло, и когда девочка- санитарка его по грязи тащила, он, себя не помня, потянулся к ней, выпил, осушил досуха…
– А я давно никого не убивал, – говорил он. – Понемножку забирал, потихоньку, уж такая у меня природа, с жаждой не поспоришь, но в руках себя держал. Помнил, как потом горько и стыдно бывает. А тут – девочка совсем, дите смелое, отчаянное – тащит меня и уговаривает не умирать… Я ее за руку ухватил и через руку всю выпил, больно ей было, кричала, как заживо от меня горела… Упала в грязь веткой сухой, я на нее… Очень я до сих пор по ней горюю, а как звали даже – не знаю. Понимаешь, Настя, если к тигру раненому подойти – он потянется и разорвет, с добром ли ты, или с багром… Такая его природа, понимаешь?
Он наклонился, поправил Насте волосы, провел пальцем по щеке.
– Я и тебя осушать не собирался, но мог бы и не совладать с собой, уж очень ты похожа на… да неважно. Волосы, глаза, даже голос. Спи, девочка. Утро вечера мудренее.
Настя проснулась в пустом доме. Она села, вдохнула полной грудью, не поверила, вдохнула еще и еще, пока голова не закружилась от переизбытка кислорода. Ощупала себя – старый шрам был на месте, но сгладился, расплылся. Дышалось совсем иначе – работали оба легких, она это ясно чувствовала, только то, что было мертвым, ссохшимся, немного жгло.
Она вышла из дома и побежала – быстро, свободно, как девчонкой до войны бегала, как уже много лет не могла. О том, что случилось ночью, думать не хотелось.
– Фу, – сказала Оля, – какая гадость. Дима, зачем ты меня заставляешь смотреть гадость? Зачем, Дима?
– Познавательно, – ответил тот, улыбаясь.
– Это тебе, как будущему биологу, познавательно. В ваших науках все мокрое, теплое, хлюпает, копошится… жрет друг друга на завтрак, обед и ужин. Или вон, – она кивнула на монитор, где в высоком разрешении на паузе застыла толстая зеленая гусеница, напичканная личинками осы-наездника. – Яйца друг в друга откладывает… Брр!
– А в ваших науках как? – Дима потянулся, улыбаясь, поднялся из-за компьютера.
– В наших философских науках все чистенько, стерильно. Вечное сияние чистого разума. Никакой чавкающей слизи, только эйдос, континуум и… – он подошел ближе и от его тепла у нее в горле пересохло. – Эрос, Танатос, все такое…
– Осу не волнует судьба гусеницы, – сказал Дима, – у нее нет эмпатии, гусеница не видится ей живым страдающим существом. Такова осиная природа… для нее нет добра и зла.
– О, про это тоже книжка есть, – обрадовалась Оля. – Фридриха нашего Ницше. Будешь читать?
– Я читал, – сказал Дима, провел рукой по лицу и вдруг показался ужасно уставшим, древним, словно из двадцатилетнего стал столетним. – Я много всего читал.
Он отошел, наклонился над столом, щелкнул мышкой, сворачивая ютюб.
– Гусеница, инфицированная осой, меняет свою природу. Когда осята, эти маленькие «чужие», прогрызают себе путь наружу сквозь кожу живой гусеницы – она, отойдя от паралича, тут же начинает о них заботиться, как о собственном потомстве, которого у нее никогда не будет. Из последних сил вьет кокон вокруг личинок, ложится сверху, как часовой, и защищает паразитов, пока не погибнет от истощения.
– Фу, – опять сказала Оля. – Дим, хватит про ос, а? Гадость же! Если мне надо будет сесть на диету, – она положила руки на бедра и потянулась, демонстрируя, что никакая диета ей пока не нужна, спасибочки, – я себе эту гусеницу на заставку поставлю и на комп и на телефон…
– У беременной женщины тоже поведение меняется, – сказал Дима. – Она может внезапно осознать, что делает то, что раньше ей и в голову бы не пришло…
– Моя сестра Анька – я вас скоро познакомлю – когда беременная была, мел ела. Покупала пачку в канцелярском, за дом тут же убегала и стояла грызла, даже до дома дойти не могла. А еще – моет она такая посуду, задумавшись, и вдруг понимает, что губку поролоновую стоит жует, прямо в мыле и в помоях… Фу же, да?
– Меня другое тревожит, – сказал Дима задумчиво. – Стоит беременная женщина на берегу реки… У нее длинные темные волосы, она завороженно смотрит на воду. Нет ветра, вода гладкая, масляная, зеркальная. В реке или море отражается лунный свет, или розовые рассветные лучи, или электрический свет фонарей… Женщина наклоняется над водой – будто желая слиться со своим отражением – и, придерживая живот, падает в воду.
– И тонет? – ахнула Оля, прижав руку ко рту. Ах, с какими тараканами мальчик! Но такой красивый-умный…
– Тонет, сразу. Но ребенок не умирает, а становится тем, кем был зачат…
Он провел рукой по лицу, улыбнулся смущенно.
– Прости, чего это я. Ты, наверное, думаешь, что у меня тараканы с бегемотов размером, да? Мне просто такой сон несколько раз снился. Отпечатался. Давай, скажи мне какую-нибудь подходящую к случаю длинную философскую цитату и пойдем кофе попьем, я угощаю. Или поедим где-нибудь если ты голодная? А вечером, – он прижал ее к себе и она почувствовала горячую, гибкую твердость его тела сквозь одежду. – Вечером ко мне поедем, да?
– Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, – сказала Оля, – ибо воды ее, постоянно текущие, меняются. Текут наши тела, как ручьи… – она замолчала, забыв строчку.
– И материя меняется в них, как вода в потоке, – сказал Дима, поднял ее лицо к своему и поцеловал. Губы у него были горячие и соленые. Он пах прогретым солнцем летним морем, и хотя она знала, что наверняка все у них будет хорошо – на секунду ей вдруг показалось, что она в этом море утонет, и будет ей лишь соленая, мокрая темнота.
– Пойдем, – сказал Дима, взял ее за руку. Ей почему-то захотелось вырвать руку и убежать, но она тряхнула головой, прогоняя глупые мысли и пошла пить кофе.
Олицетворяет небытие, непроявленность материи
Цифра ноль абстрактно является источником всех чисел в нумерологии, практически – символизирует духовную первопричину сущего бытия.
Сакральное значение числа 0 связано с его изображением в виде божественной сферы. Совершенная форма круга обозначает понятие бесконечности и вечности, не имеющей ни начала, ни конца.
0 – начало сокровенного духовного путешествия. Бесконечная бездна энергии, таящаяся в нуле, может созидать или разрушать в зависимости от направления человеческих желаний.
Имя твое
Док велел все описать с самого начала. Потому что он собирает материалы для исследования. Ему, мол, надо выработать алгоритм: кто из оставшихся на Земле нам сгодится, а на кого и время тратить не стоит. Я не понимаю, чего во мне можно исследовать. Но я привык делать то, что говорят старшие, не особо задумываясь над причинами. И это верно: если подающий патрубок или витки соленоида начнут вникать, зачем и как – пожалуй, и двигатель заглохнет. А если уж ионы начнут рассуждать о том, с чего вдруг их выбрасывают в вакуум, да еще с такой скоростью – конец полету.
Я всегда был такой: ел кашу, которую терпеть не мог; стоял справа, проходил слева и вообще соблюдал. Но иногда меня вдруг заносило. Неожиданно для самого себя срывало башню; в такой момент я мог выскочить из окна, пнуть в колено воспитателя или бросить глайдер в вираж, запрещенный инструкциями. И прийти в итоге первым на финиш.
Док намекал, что именно эти всплески и были попытками Истинного прорваться наружу, сквозь толстый слой шлака, который навалила цивилизация. Но я не хочу об этом думать. Лучше уж начну писать, как он велел.
Маму я почти не помню. Какие-то обрывки: теплый запах, теплые руки. Она стоит на коленях и обнимает меня. Мне никогда после не было так уютно и так тревожно. Потому что знал, что это – прощание. Ее плащ с круглым значком на лацкане (черная окружность с точкой по центру на белом фоне) шуршал, будто звал куда-то, торопил.
И она ушла.
Мне было десять, когда я рассказал отцу об этом воспоминании; отец разозлился, горло его набухло готовыми порваться от гнева жилами. Он кричал, брызгая воняющими пепельницей слюнями: мол, я ничего не могу помнить, потому что был безмозглой личинкой; я и сейчас дебил, а тогда вообще был еще зародышем, полуфабрикатом. Что это дурь и фантазии: он выяснит, кто меня надоумил ляпнуть этакую чушь, и вырвет провокатору кадык, но прежде выдерет ремнем ублюдка, столь похожего на чокнутую мамашу. Он начал шарить по поясу под нависшим брюхом, но потом вспомнил, что в трусах; бросился к шкафу, где у него висели брюки, и начал выдирать из петелек ремень, похожий на гладкую желтую змею. Петельки сопротивлялись (они были за меня); брюки, упираясь, сморщились гармошкой. Я не стал дожидаться результата схватки и смылся. Распахнув окно, сиганул в мокрые кусты со второго этажа; здорово отбил пятки, но времени страдать не было.
Убежал за сарай и спрятался в старой железной бочке. Там пахло ржавчиной и плесенью, по мне бегала какая-то многоногая мелочь, от чего кожа пошла пупырышками. Было холодно и мокро; отец, ругаясь, бродил по двору и кричал, чтобы я немедленно вышел, и тогда он меня убьет. Логики в этом требовании не было ни гроша; отец вообще не отличался умом, теперь-то я это понимаю.
Он испробовал разные методы: фальшиво сюсюкал, что уже меня простил и купил шоколадку, а через пять минут по визору будут мультики; но я-то точно знал, что нынче вторник, потому что вчера в школе был урок гражданственности, который по понедельникам, а мультики по вторникам не показывают, ибо постный день.
Так он долго бродил по мокрой траве, ругаясь и умоляя поочередно. Был момент, когда я едва удержался: после того, как он пригрозил растоптать модель «Отважного», если я не появлюсь немедленно. Но я стерпел.
Отец ушел, а я торчал в бочке, пока не стемнело. В открытое окно визор орал про мяч на третьей линии: шла трансляция полуфинала.
Я попытался вылезти: ноги затекли и не слушались, замерзшие пальцы срывались с края бочки, и в какой-то момент мне показалась, что вся моя жизнь пройдет в этой железной, смердящей ржавчиной и плесенью тюрьме. Насосавшиеся до отвала комары не могли даже улететь: тяжело дыша от пережора, они пешком сползали с меня и отдыхали на ржавых стенках. Я совсем отчаялся и собрался захныкать; но тут женский, ласковый и тревожный, голос прошептал:
– Ты сможешь, ты ведь мужчина.
Я выбрался оттуда.
Прокрался в спальню: книжки мои были разбросаны по полу, планшет разбит. Под ногами хрустело. Я присел на корточки, пощупал и понял: это были обломки модели космического фрегата второго ранга «Отважный».
Я ждал выпуски с комплектацией. Прибегал к магазину, когда улицы городка были еще пусты, только роботы-уборщики тихо шуршали по асфальту, и торчал у витрины. Я собирал «Отважного» целый год. Сдавал бутылки и даже подворовывал из отцовского бумажника.
Теперь от фрегата остались только хрустящие, как кости павших, ошметки.
Я не стал плакать.
Визор продолжал орать. Не заглядывая в гостиную, я и так знал, что отец дрыхнет, откинувшись головой на спинку дивана; нашлепка модема на его виске моргает в такт воплям комментатора. Грязная майка едва не лопается на брюхе, две бутылки из-под пива валяются на полу, а третья выпала из его волосатой лапищи на диван и вытекла.
Он всегда брал три бутылки, потому что третья бесплатно.
В кладовке стояла старая канистра с горючим для аварийного генератора. Запах бензина всегда нравился мне; от него почему-то чудился ветер в лицо, пахнущий полынью, и рев мотоциклетного мотора – я не знаю, откуда у меня взялось такое воспоминание. Наверное, из исторического фильма.
Горючее булькало и наполняло дом восхитительным ароматом. Вспыхнуло, лопнуло раскаленным шаром в лицо: я едва успел отскочить, но брови все-таки опалил.
Добежал до кустов, когда завыла сирена и зашипели струи пламегасителя: я забыл про автоматику и не выключил ее.
Сейчас-то я понимаю, что к лучшему, а тогда сильно разозлился на себя. И да, все-таки заплакал. От злости, от осознания, что во второй раз я не решусь.
Потом я бежал по лесной дороге, за деревьями над домом мелькали фары пожарного коптера. Полицейские нашли меня под утро. Странно, но не стали бить и даже ругать; кажется, они сочувствовали мне. Напоили какао из термоса и дали теплую куртку – огромную, пахнущую табаком и ружейным маслом.
Я дремал на заднем сидении и слышал, как они обсуждают полуфинал. Потом один ругал моего отца:
– Лишат теперь родительских прав раздолбая. Пацану десять, а до сих пор без модема. Небось, на пиво-то деньги находит.
– Может, мальчонка из этих, – непонятно сказал второй, – и дело не в деньгах.
– Тогда тем более раздолбай: давно бы сдал пацана, куда положено.
Сквозь сон я вспоминал, как в первом классе вежливый дядя с холодными глазами уговаривал меня:
– Потерпи, мальчик. Это не больно.
И начал натягивать мне на голову черную сетку сканнера.
Мне вдруг стало страшно. Сетка была похожа на переплетенных в экстазе змей: как-то я чуть не наступил в весеннем лесу на блестящий, шевелящийся, жуткий клубок. И испугался навсегда.
Я визжал так, что сбежались преподаватели. Они протягивали ко мне руки с удлинившимися вдруг, скрюченными пальцами; я пинался, кусался, катался по полу медицинского кабинета. Падали и разбивались какие- то пробирки, хрустело стекло, орали покусанные мной взрослые, визжал я. Потом они все-таки поймали меня, спеленали, стянув так, что стало трудно дышать.
– Ну что? – прохрипела моя классная.
Холодноглазый тихо ругался, щелкая клавиатурой. Несколько раз поправлял на моей голове присоски. Потом начал бормотать непонятные слова. Я запомнил только «вариант нормы».
Остальным покупали модемы; они ходили гордые, будто эта черная нашлепка на виске делала их посвященными в какие-то тайны. Так оно и было: со второго класса я уже многого не понимал из того, что говорят учителя.
– Второй канал, таблица номер три. Все смотрим и читаем вслух.
Одноклассники сидели со стеклянными глазами и уныло бормотали вразнобой:
– Священной обязанностью гражданина является активное и квалифицированное потребление…
Я смотрел на их одинаково напряженные физиономии и тоже открывал рот, повторяя непонятные, какие- то квадратные слова. Так что замордованный учитель нередко забывал про мою особенность.
То, что другие видели с помощью модема, мне приходилось самому разбирать на планшете: там была специальная программа для «детей с особенностями развития». Проще говоря – для дебилов. Меня пытались так назвать пару раз, но быстро отучились: в драку я кидался самозабвенно, не задумываясь о весовых категориях и количестве противников.
А тесты я всегда проходил успешно. Достаточно было сосредоточиться, и рука сама ставила галочку в нужном квадратике.
– Какой холодильник в этом сезоне рекомендован к покупке? Варианты ответов: «Тундра», «Манси», «Таймыр»…
Я забывал содержание контрольной, едва сдав пластиковый листок учителю.
Единственный предмет, в который я вникал – «факультативные знания». Там и вправду было интересно: про моря и континенты; про то, как складывать цифры самому, без калькулятора; про звезды и галактики; про книги.
Да, не удивляйтесь: у меня дома были книжки. Целлюлозные, тяжелые, с мизерным объемом – по сотне килобайт максимум. Без подсветки! Со стационарными картинками, иногда даже монохромными. Книги остались от мамы. Отец потихоньку продавал их в музеи, но спрос был никакой. К тому же, отец совсем не умел торговаться и не уступал в цене. Благодаря его упрямству и тупости у меня было то, о чем и не мечтали ровесники: древние тома, не входящие ни в список рекомендованных, ни в список запрещенных. О существовании некоторых из них, наверное, забыли даже специалисты по истории и культуре примитивных времен.
Все это я вспоминал в полицейской машине, потом в участке, где пришлось долго ждать какого-то чиновника. Он задавал вопросы: я отвечал невпопад или вообще молчал.
Меня перевозили из одного казенного учреждения в другое: везде – жесткие топчаны, стандартный обед в пластиковых кюветах и решетки на окнах.
Кажется, своим существованием я сбивал с ритма их отлаженную машину. Но мне было плевать: я садился в уголок или сворачивался зародышем на топчане, закрывал глаза и читал книги постранично. Я помнил их всех не хуже, чем свой двор: вот выломанная доска в заборе, вот куст жгучей крапивы, вот семьдесят вторая страница «Занимательной астрономии» с планетарной схемой Солнечной системы.
Меня два раза проверяли врачи. Опять натягивали на голову сетку, сплетенную из толстых черных жгутов: я напрягался, потел от ужаса, но терпел.
Мне все-таки приклеили модем к виску, но я ничего не ощутил, кроме покалывания. Никаких картинок не увидел. Они расстроились, отодрали модем и посетовали, что теперь придется списывать казенное имущество, а это куча бумаг. И смотрели на меня осуждающе, будто я был в чем-то виноват и прямо умолял их об этой нашлепке.
Какое-то время я провел в интернате для «детей с особенностями развития». Там были децепэшники на колясках; доверчивые и ласковые даунята; аутисты, рисовавшие яркие картинки цветными мелками прямо на стенах. Одну художницу звали Асей: у нее были синие глаза, искусанные руки и короткий ежик черных волос. Она создавала гигантское полотно на всю стену рекреации: я часто приходил туда, садился на подоконник и смотрел. Ася не замечала меня. Несколько недель она изображала лучи у солнца: проводила длинную оранжевую линию, отходила от стены и смотрела. Потом стирала луч специальной губкой и рисовала вновь – в десятый раз, в сотый, пока не добивалась идеальной ровности и нужного оттенка. Еще Ася поселила на поляне под солнцем зайцев – целую армию, тысячи. Они прыгали, жевали морковку и обнимались. Симпатичные зайцы с круглыми пузиками и прикрытыми от удовольствия глазами.
Иногда ее накрывало: она вдруг бросала мелок и начинала кусать себя за руку, грызть до крови – наверное, наказывала за плохую работу. И еще подвывала при этом. Однажды я не выдержал, подошел и взял ее за хрупкую кисть, по которой сбегала темная струйка.
– Очень красивые пальцы, – сказал я и поцеловал их. Рука была перемазана мелом и пахла хлоркой. Мы все пахли хлоркой: санитары валили ее в туалеты тоннами.
Ася открыла было рот, чтобы заорать: она терпеть не могла, когда ей мешают. Но почему-то не стала. Опалила меня синей вспышкой взгляда и сказала:
– Отстань, дурак.
Сказала без злости. И даже позволила перебинтовать носовым платком разодранную зубами кожу.
После этого случая я знал: она ждет, когда я приду смотреть. Даже не обернется на мои шаги, но по ее худой спине, по стриженному затылку видел: ждала. И рада мне.
А среди зайцев появился странный: с крыльями. Летящий к солнцу.
Мы были как неплановые котята: правительству не хватало духу нас утопить и не хватало денег нас содержать; оно постоянно колебалось и мучилось от необходимости выбора, а тем временем еда становилась все хуже, лекарств все меньше, а последние санитары сбегали от нас в дом престарелых по соседству.
Однажды приехала комиссия: монументальные мужчины и тетки со скорбными лицами. Их толстые плечи пытался раздавить колоссальный груз ответственности, но плечи не поддавались.
Комиссия проредила нас вдвое: тех, кто постарше, отправили куда-то. Сережку, безобидного идиота с вечными пузырями слюны на губах, вообще признали здоровым и выгнали: помню, как он растерянно стоял за воротами с рюкзачком, набитым засушенными кленовыми листьями (он их коллекционировал) и пялился на ужасный, свободный мир.
Посмотрев мои бумаги, самый толстый закатил глаза и начал орать что-то про халатность и нецелевое расходование бюджетных средств. Тетки заглядывали в бумаги через его плечо и устало кивали залакированными прическами.
За мной приехали на камуфлированном джипе. Ася подошла и сказала:
– Хочешь узнать, как зовут того крылатого зайца?
Я растерялся. За три года я впервые увидел, чтобы она с кем-то сама заговорила. Смог только кивнуть.
– Его зовут Артемом. Как тебя.
Мрачный тип в военной форме подсадил меня в машину. Я оглянулся на ободранное здание интерната и увидел силуэт Аси в окне рекреации.
Мрачный вывел машину на магистраль, включил автопилот и захрапел, откинувшись на подголовник. Он был настоящий вояка: даже кружок на его виске был цвета хаки.
Мы обгоняли бесконечную колонну тяжелых грузовиков. Она тянулась до горизонта, изорванного зубьями небоскребов далекого города. Длиннющие фуры с рекламой на бортах: туалетная бумага, холодильники, инфрагрили, снова туалетная бумага, замороженные овощи, унитазы, новомодные витаминные смеси и опять туалетная бумага. Я подумал: вот она, истинная картина того, что нужно человечеству. Жрать и делать то, что рифмуется со словом жрать.
Пересекли широкий пояс свалок: амбре проникало даже сквозь противоатомные фильтры и толстую броню машины. Потом ехали по городским улицам, рыча солярным выхлопом: уродливый джип выглядел древним варваром на фоне нарядных шариков электромобилей. В воздухе свихнувшимися стрекозами носились квадрокоптеры-курьеры с подвешенными коробками, на которых опять – реклама еды и подтирки.
Изредка на бетонных стенах мелькало граффити: какие-то изломанные и скрюченные, будто агонизирующие, надписи; панды, похожие на котов, и коты, похожие на енотов. Я вздрагивал, когда видел знак, который смутно помнил: черная окружность с центром-точкой на белом фоне. Его рисовали бунтовщики, и назывался он то ли Глаз, то ли Зрачок; видимо, это был атавизм древних легенд о масонских символах. За Глаз полагалась каторга на Ганимеде.
Людей почти не было видно. Они сопели в своих железных пеналах стандартных домов: поглощали жиры, белки и углеводы, рекламу и сериалы, сляпанные конвейерным способом. Людям приходилось делать это со всем напряжением сил: ведь автоматические заводы трудились безостановочно, превращая тело и кровь Земли в яркие упаковки, смрад выхлопов и отходы для умопомрачительного размера свалок. Шесть из семи человек работали «экспертами по потреблению». В зависимости от заслуг каждому давалась категория: первая, вторая и так до девятой. Выше категория – больше потребление.
Нормальной работы давно не хватало: и это при том, что профсоюзы успешно боролись с прогрессом. Так что еще существовали санитары, парикмахеры и прочие официанты, десяток которых мог заменить запрещенный на Земле киборг, андроид или иной человекообразный механизм.
Тогда это меня не слишком волновало. Хотя изредка накатывало жуткое видение: я сижу в железной, разящей ржавчиной и плесенью, бочке, в которую валится сверху поток жратвы. И если не успею сожрать – захлебнусь.
Из этой бочки не слышно птиц. И не видно звезд.
Джип проехал на территорию, огороженную высоким ржавым забором; по его верхушке полз клубок змей из перекрученной колючей проволоки. Змеи злились и плевались электрическими искрами.
Меня провели в кабинет и усадили напротив мрачного майора.
– Какой материал, а!
Майор смаковал мои медицинские бумаги: довольно щурился и цокал языком. Будто читал меню в дорогом ресторане.
– До четырнадцати лет мариновать такого красавчика! Сколько времени потеряно, эх. Обычно мы начинаем работать с семилетками. Жаль, жаль. Но лучше поздно, чем никогда – как сказала старая дева, нежно гладя распятие.
Он вдруг заржал, задергал кадыком. Сдернул фуражку и бросил ее на стол.
Мое сердце замерло.
У него НЕ БЫЛО МОДЕМА. Он был такой же ненормальный, как и я.
Пока я вспоминаю первую встречу с Майором из «Поиска», Док шелестит распечатанными листками моего дневника. Он не любит читать с монитора. Говорит, что чтение подразумевает обязательные тактильные ощущения, и даже слуховые. Странный он, чего уж там.
Мы все тут ненормальные.
За его спиной – грандиозная картина полярного сияния. Сиреневые, голубые, фиолетовые сполохи, дети взаимодействия магнитосферы нашего Ганимеда и ионосферной плазмы Юпитера. Завораживающий танец языков холодного огня, облизывающего звезды. Звезды моргают и хихикают от щекотки.
Сам исполин украшает собой горизонт: косые полосы цвета пенки капучино, посыпанной шоколадным порошком, едва заметно дрожат. Я будто слышу рев грандиозных ураганов в небе Юпитера.
Люблю бывать здесь. Внизу скучно: выплавленные в ледяном теле Ганимеда коридоры залиты искусственным светом и облицованы железом. Причудливо переплетенный клубок стальных змей. Конечно, там не пахнет ржавчиной и плесенью. Но мне все равно неуютно.
И оттуда не видно звезд.
– Ну, неплохо, – говорит Док, – надо продолжать. Когда смена?
– Через одиннадцать часов, – я с трудом отрываю взгляд от темного пятна на юпитерианском боку. Оно похоже на толстого зайца, завалившегося спать.
– Выспись. И найди пару часов на записи.
– Есть, Док. Разрешите идти?
Во мне просыпается лейтенант космофлота. Разворачиваюсь через левое плечо и грохочу магнитными ботинками к двери.
Док спрашивает напоследок:
– Как тебе Лебеди? Не правда ли, чудо?
Я улыбаюсь. Лебеди прекрасны.
Они говорили, что космофлот – это семья. Смешно. Попробовал бы я забраться на колени к дедушке-адмиралу, чтобы поведать ему свою мечту о звездах.
Флот вполне может позволить отдельные двухместные кубрики. Но нас специально держали в казарме, где десятки кадетов терлись друг о друга аурами. Сутками напролет. Чтобы стесать эти ауры до одинакового состояния. Одноцветного, без углов.
За разговор в строю – трое суток ареста. За неповиновение сержанту – трибунал и каторга на Ганимеде. Жуткие ледяные шахты без шансов выбраться.
Подъем в пять утра под вопли капралов. Пробежка в любую погоду, по снежному месиву или под дождем. Завтрак, сотни жующих в такт челюстей, пластиковые кюветы на железных столах.
Но в какой-то миг ты вдруг ощущаешь это. Когда твое дыхание, твое сердце попадает в унисон с десятком таких же. Когда грохочут берцы вытянутой ровной струной шеренги. Когда ты можешь не оглядываться, держа на плече тяжелую трубу ракетомета – напарник зарядит и хлопнет ладонью по твоему шлему: готово.
Если не считать тренировок по рукопашному, всерьез я дрался раза три. Умывальная комната помнила сотни таких стычек. Честных: один на один. Танец по кругу, глаза в глаза. Угадать его удар и выбросить кулак на мгновение раньше. Поймать на болевой, завалившись на мокрый бетонный пол. Что оргазм против адреналиновой бури, против наслаждения победой? Тьфу, мелочь.
Да, так нас приучали любить схватку и любить побеждать. Чтобы в реальном бою грызть врага зубами ради этого ускользающего мгновения триумфа за секунду до смерти.
Несколько раз приходили письма от Аси. Бумажные, в плотных конвертах. Пара строк и рисунки. Иногда только рисунки, вообще без слов: невиданные цветы, переплетенные и изломанные. Расплывающиеся силуэты птиц в облаках золотой пыльцы. Один раз – ее фотография. Старомодная, плоская.
Она очень повзрослела. И похорошела. Синие глаза что-то говорили мне и куда-то звали. Но куда?
Через три года нас разделили: кого в пехоту, кого на штурманский факультет, кого на инженерный.
Меня вызвали к майору. Он посмотрел в мои глаза и улыбнулся.
– Неплохо, Артем. Ты сумел остаться собой. А, значит, я не ошибся. Годишься в Поиск.
Про Поиск у нас трепались в курилке. Наверняка врали: никто ничего толком не знал. Дальний космос, древние корабли пришельцев, замаскированные под астероиды. Бред.
Я молчал.
– Неужели тебе не интересно? – удивился майор, – Не хочешь спросить: что за Поиск, почему именно ты?
– Никак нет, господин майор.
Он довольно хмыкнул.
– Правильно. Все узнаешь, когда придет время. Хотя всего не знает никто. Тебя не смущало, что ты единственный в своей кадетской роте без модема?
Я мог сказать, что уже через неделю во Флоте тебе становится плевать на то, какой у соседа акцент и цвет кожи. И есть ли у него нашлепка на виске. Гораздо большее значение имеет надежность плеча того, кто храпит на соседней койке. Но, думаю, майор знал это сам.
– Нам нужны такие, как ты. Мне нужны.
Майор достал из стола древнюю бумажную папку с веревочками-завязками и вложил в нее тощий файл с моим личным делом.
На обложке был значок: черная окружность с точкой по центру на белом фоне. Похожий на схему атома водорода: ядро и орбита одинокого электрона. Такой же, как на плаще моей мамы в день расставания.
Я не сразу переварил это. Поэтому прозевал начало монолога майора.
…прозевали момент, когда человечество превратилось в копошащийся слой гумуса. Опарыши, гадящие под себя и тут же пожирающие собственное дерьмо. Ученые выродились в механиков по унитазам, поэты – в создателей рекламных слоганов. Страны грызутся между собой за ресурсы, балансируя на грани войны. Космическая программа буксует. Средств не хватает на научные экспедиции – их сжирает потребление.
Но есть Флот. На него денег пока не жалеют. Наши эскадрильи обеспечивают интересы страны в ближнем космосе и на Луне. Флот строит базы на Марсе, охраняя рудники. И Флот отправляет корабли к Меркурию, к Сатурну и дальше – за орбиту Урана. Не все они автоматические.
Давно принят закон, ограничивающий применение боевых компьютеров: поэтому всегда есть человек, нажавший кнопку. Люди не желают отдавать роботам привилегию убивать себе подобных. Не хотят делить сомнительное удовольствие самоуничтожения ни с кем; поэтому и полицейские до сих пор – живые люди.
Человек с модемом – это, как ни крути, часть компьютера. Пилот Флота с модемом может многое, а если вдруг ошибется, психанет, просто сойдет с ума – компьютер всегда успеет отстранить такого от управления.
Но Поиску нужны другие пилоты. Настоящие. Видящие, чувствующие больше, чем может машина…
Майор продолжал говорить, но я уже потерял нить. Я понял главное – стану пилотом. Увижу звезды.
А остальное не имеет значения.
Был момент, когда я отчаялся. Никак не получалось пройти на глайдере контрольную трассу – или вылетал за флажки, или не укладывался в норматив по времени.
Парни хлопали меня по плечу и отводили глаза. Они жалели меня, считая, что Флот издевается над убогим: ну как можно было засунуть на пилотский факультет несчастного, не способного коммуницировать через модем? Они бы еще безногого на велосипед посадили, скоты!
Вереницы данных, которые поступали им напрямую в мозг, мне приходилось вылавливать на дисплее или в блистере шлема. Я тупо не успевал, захлебывался. Это было невозможно, как невозможно залить Тихий океан в пакет из-под кефира.
В ту ночь я написал и положил в тумбочку рапорт о переводе меня куда угодно – в землекопы, в инвалидную команду, на мясные консервы.
Спал я плохо. Где-то недалеко бродил отец в грязной майке, скребя волосатое брюхо, и хохотал:
– Ублюдок! Такой же неполноценный урод, как мать.
Я сидел в железной бочке, пахло ржавчиной и плесенью, а сочащиеся мерзкой влагой стенки выросли до неба и закрыли звезды. Под ногами хрустели обломки фрегата «Отважный».
– Артем, вставай.
Дневальный тряс меня за плечо.
– Тебя вызывают. Давай живее.
Я брел по проходу, тер лицо, стряхивая остатки гнусного сна. Казарма храпела, стонала, чмокала губами – как большое животное, уставшее и несчастное.
В дежурке нетерпеливо мигал зеленый глазок вызова. Взял наушник: в нем бродили какие-то вздохи и всхлипы, будто в эфире ворочался сонный кит.
– Курсант Воронов, слушаю вас.
Издалека, искаженный и прерывающийся, возник девичий голос – незнакомый и родной одновременно.
– Артео-ом… меня? Слыши…
– Алло! – я прижал наушник, сердце вдруг заколотилось, – алло, кто это?
– Ты чего, не узнал? Это я, Ася.
Она что-то говорила про поломанную младшими балбесами сирень – ну, помнишь, белый куст, у столовой? О ремонте в учебном корпусе. О том, что ее оставили в интернате, пока что нянечкой, но вот осенью закончит курсы, получит сертификат, и тогда.
– Погоди!
Я ударил себя по щеке и поморщился – нет, не сон.
– Погоди. Как ты дозвонилась? Это же служебная линия, засекреченный коммутатор. Как ты вообще узнала, куда звонить?
Она рассмеялась.
– Просто захотела услышать твой голос, остальное неважно. Мне кажется, тебе это было нужно сегодня. Знаешь, мне надо бежать, там новенькая девочка, трудная.
– Да. То есть нет. Не обижусь.
– Вот и славно. Помнишь того зайца, по имени Артем? Ты еще говорил, что у зайцев тело не приспособлено летать, кости не полые и вообще, никакие крылья не помогут. Я еще сильно на тебя обиделась. Так вот, дело совсем не в крыльях. Понимаешь, просто он очень захотел в небо, и поэтому полетел. Бабочка ведь совсем не знает законов аэродинамики, понятия не имеет о подъемной силе. Она просто хочет – и летит. Понимаешь?
Связь прервалась.
Я вышел из дежурки. Дневальный дрых за столом, положив вихрастую голову на руки.
Разбудил его:
– Откуда звонили? Кто соединил?
Он зевнул:
– Ну, чего ты орешь, Воронов? Никакого с тобой покоя. Звонили, откуда надо. Назвали пароль. Я тебя и поднял.
– Какой пароль? – растерялся я.
– Какой-какой. Такой. Обыкновенный пароль, на текущие сутки. Все, отвали. Спать иди.
Я не заснул, конечно. Под утро встал. Порвал рапорт – тщательно, на мелкие кусочки, и смыл в унитаз.
В кабине глайдера я закрыл глаза, вспоминая ее голос. Потом отключил подачу информации на блистер.
Я не смотрел на дисплей – я смотрел в небо. Я очень хотел летать.
Мой корабль – не набор железяк и пластика. Мой корабль – мое тело. Бабочка не думает, как ей взмахнуть крыльями – она просто порхает.
Я прошел трассу. После финиша открыл фонарь и слушал, как чирикают в березняке птицы. Ко мне бежал инструктор с круглыми глазами, размахивая секундомером.
Я показал лучшее на курсе время.
Не знаю, о чем рассказывать дальше.
Сутки на Меркурии длятся две трети планетарного года, ночная сторона успевает сильно остыть. Когда приходит раскаленный до полутысячи градусов день, линия терминатора взрывает поверхность: все осевшие и замерзшие соли, водяной лед и прочее мгновенно вскипает и испаряется. Там вообще было нелегко. Светило – огромное, на полнеба – казалось, жгло сквозь многослойную броню. А постоянные бури и цунами солнечной короны убивали датчики и гробили радары, выжигали позитронные мозги бортового компьютера. Тогда, после аварии, я впервые понял, какой это дар – думать своей головой, не завися от электроники. Я проторчал в кресле пилота тридцать часов подряд, не вставая, не отрывая рук от штурвала. Растерянный командир крейсера сам подносил стаканы с водой и забирал бутылки с мочой – у меня, сопливого стажера. Мы выкарабкались. А пальцы еще несколько часов не разгибались; врач массировал их и кормил меня с ложки.
Вахта, кружка дымящегося кофе на пульте; любопытные звезды, заглядывающие в блистер; умиротворенное жужжание двигателя на эконом-режиме: будто пузатый шмель-гурман облетает июньский луг, со вкусом выбирая очередной цветок.
Когда южане рванули заряд у Фобоса, и электромагнитный импульс уничтожил всю электронику в радиусе миллиона километров, я эвакуировал персонал научной базы. На древнем шаттле с реактивным двигателем и аналоговым управлением. Четыре посадки и четыре взлета вручную, с диким перегрузом: люди стояли в трюмах впритык, не в силах пошевелить пальцем.
Говорят, война началась с этого инцидента. Какая разница? Люди всегда найдут повод, чтобы вгрызться соседу в горло. Нахлебаться горячей крови, нажраться свежатины, разрывая мясо скрюченными длинными пальцами.
Конфликт все никак не разгорался: вялые стычки сменялись перемирием, переговоры обрывались на полуслове из-за новых стычек. Мы уже привыкли к постоянной боевой, привыкли спать одетыми, привыкли к смертям. Передатчик в кают-компании работал, не умолкая, сообщая о новых потерях – так я узнал о гибели рейдера «Урал», на котором пилотом служил мой первый инструктор летного дела. Кок молча налил мне полстакана разведенного, я молча выпил – вот и все поминки. Кок уже устал горевать по поводу безнадежно сломанного ритуала – было непонятно, что ты поглощаешь: ранний завтрак или поздний ужин. Сутки на борту – вообще понятие относительное, а теперь наше время делилось на вахту, подвахту, отдых; причем стоило закрыть глаза, как ревун срывал тебя и нес, еще не проснувшегося, в отсек по боевому расписанию.
Все ждали вступления в строй линкора «Святогор»: он должен был радикально поменять расстановку сил и заставить южных покориться.
Я ведь так и не сдал выпускные экзамены: моя курсантская стажировка все никак не кончалась, затянутая войной. Мы болтались на лунной орбите, когда усталый капитан вызвал меня в рубку и вручил кортик и погоны. К приказу о досрочном присвоении звания лейтенанта была пришпилена записка от майора. Всего два слова: «Думай, выбирая». Черт его знает, что он имел в виду. Ходили смутные и противоречивые слухи про группу «Поиск»: то ли мой майор получил орден за успешное участие в переговорах с южными, то ли, наоборот, взыскание за неуместный пацифизм.
Тогда это и случилось. То, чем все кончилось. И с чего все началось.
Это был мой второй полет на катере. Распирало меня, конечно, как воздушный шарик: две недели лейтенантом, и уже – командир корабля. Хоть маленького, но боевого, настоящего.
Обычное трехсуточное дежурство пришлось на тот самый инцидент в кратере Браге. Приказ: перехватить десантный транспорт противника и уничтожить. Меня тогда удивила его траектория – со стороны городка шахтеров южных, добывающих «гелий-три» и не воевавших. Но рассуждать было некогда, адреналин захлестывал мозг: бот сопровождали два истребителя, и пришлось попотеть.
Первого я подловил на взлете, легко, а вот со вторым повозился. Пилот там был классный: ушел на снижении и швырнул в меня торпеду из положения, никак не допускающего залп. Я работал на рефлексах: очнулся от перегрузки, когда катер уже вышел из виража, а одураченная торпеда выработала топливо, и у нее сработал самоподрыв. Южанин несколько раз хлестнул лазером, но броня выдержала, и тут я поймал его. Старая добрая пушка не подвела: килограммовый кусок металла, разогнанный до десяти Махов, хорош тем, что не имеет мозгов и не реагирует на радиолокационные обманки.
Десантный бот огрызнулся огнем и попал: штурман заорал про разгерметизацию; я и сам почувствовал, как катер потянуло в сторону, но успел дать очередь.
Падали мы рядом. Мне было не отвернуть – катер не реагировал на команды. Я едва успел захлопнуть шлем и натянуть аварийный ранец.
Грохнулись так, что потерял сознание. Наверное, на несколько секунд, но этого хватило на видение: оранжевое солнце на стене рекреации вдруг почернело, съежилось до размера пушечного дула и начало стрелять в зайцев, игравших на поляне; снаряды рвали пушистые тела в клочки, а за моей спиной плакала Ася – тихо и горько.
Эта чертова галлюцинация испортила все настроение. Почему-то казалось, что я не победил. А, наоборот, проиграл и погиб в этом бою.
Я не знаю, зачем пошел к рухнувшему «десантнику». Что я хотел там увидеть? Разорванный блистер кабины? Ошметки корпуса?
Я привычно перешел на лунные прыжки. Скакал, как те зайцы из видения – ломаным зигзагом, будто уклоняясь от выстрелов.
Но стрелять было некому. Погибли все. Вокруг разбитого корабля валялись разорванные тела, казавшиеся маленькими из-за расстояния.
Когда я добрался, тела не стали больше.
Бот южных эвакуировал из поселка самое ценное – детский сад.
Спасательный баркас прибыл через полчаса. Они уложили в реанимационный пенал штурмана и собрали в мешок то, что осталось от моего бортинженера. Потом по радиомаяку нашли меня.
Этого всего я не помню, читал в материалах следствия. Как я сидел над маленькими телами без скафандров и пел им какую-то детскую песенку. Как отбивался от ребят, требуя немедленно приступить к спасению пассажиров бота. Как они меня все-таки затащили в баркас и вкатили тройную дозу успокоительного.
Я поднялся, когда уже подходили к приемному шлюзу. Раскидал спасателей и сел за штурвал. Развернул баркас, чтобы разогнаться и врезаться в рубку крейсера. Чтобы остановить залп, предназначенный уничтожить шахтерский поселок с тремя тысячами южан.
Вот это я помню. Как увидел, ощутил панику на мостике, услышал ревун тревоги и скрип разворачивающихся в мою сторону лазерных турелей. И почувствовал ужас ожидания смерти сотни парней – моих товарищей, тех, с кем я полгода делил «железо». Которых я выдрал из меркурианского ада.
Я не мог больше убивать.
Я нащупал пылающее сердце реактора и заставил его перестать биться.
Лишенный энергии крейсер уползал за горизонт. Его торпеды уснули и остались в своих уютных гнездах. А я, обессиленный, упал на штурвал и заплакал.
Бесконечные осторожные допросы. Следователи боялись меня, их страх плавал по камере серыми обрывками. Но я и вправду не мог объяснить, как мне удалось вывести из строя крейсер: я просто не знал этого.
Меня держали в корабельном карцере. Уже потом я услышал: всех, кто остался от разгромленного Поиска, вывезли за орбиту Марса, подальше от Земли и флотских баз. Следователи проговорились: на следующий день после инцидента в кратере Браге мой майор что-то сделал с линкором «Святогор» – тем самым, который был призван разобраться с южанами раз и навсегда. А из наших разведсводок исчезла вторая флотилия южан – самая сильная. У них был свой «Поиск». Война заглохла сама собой.
Куда делся майор, я не знаю. Но иногда мне кажется, что он не погиб. Я ищу его до сих пор – там, где звезды разговаривают со мной и где нащупывают попутные космические течения золотокрылые Лебеди.
Приговор трибунала мне принесли в камеру: двадцать лет каторги на Ганимеде за государственную измену и уничтожение казенного имущества. Какая разница? Все мои сны были об одном: как зайцы в ужасе разбегаются по солнечной поляне, как взрывы швыряют их, рвут на части. Как я держу на коленях крохотное тельце и глажу ладонью в толстой перчатке покрытое инеем лицо девочки лет трех.
Это было страшнее самой жуткой каторги в истории человечества. Страшнее самой смерти.
Конвоир бросил мне пару магнитных ботинок. На Ганимеде сила тяжести всемеро меньше земной, и без магниток ходить трудно.
Нас собрали в шлюзе: там я впервые увидел тех, кто был в соседних камерах. Несколько вояк, тощий очкарик с внешностью ученого, подростки-бунтари. Государственные изменники. И все – без модемов.
Потом мы шагали по коридорам перехода. Грохотало железо под ногами. Мутно светилось железо над головой. По железным стенкам сползали капли влаги. Смердело ржавчиной и плесенью.
Мне предстояло закончить свою жизнь в ржавой бочке, из которой не видно звезд. Тогда я решил: брошусь на конвоира, пусть стреляет. Лишь бы наверняка – никаких парализаторов, которыми вооружены тюремщики. А у этого мрачного пехотинца был добрый армейский игломет с гарантированным результатом.
Я не успел. Как хорошо, что я не успел.
Мы вдруг остановились, натыкаясь друг на друга. Впереди, на освещенной площадке, стоял Док, неуловимо похожий на моего майора. Он улыбнулся всем вместе и каждому по отдельности. И сказал:
– Вот вы и дома, ребятки. Конвой свободен, спасибо за помощь.
За его спиной на всю стену была нарисована черная окружность с точкой посередине.
Когда проект «Поиск» набрал силу, правители Земли завибрировали. Испугались огласки, волнений населения. Странно: какие волнения могут быть у «экспертов по потреблению» различных категорий? Что пиццу с опозданием доставили? Или что на туалетной бумаге недостаточно пупырышков?
Тогда договорились: Поиск перебирается на спутник Юпитера, а Ганимед везде называют каторгой. Это позволяло исключить любопытство непосвященных. Наших такое более чем устраивало: чем дальше от Земли, тем меньше помех.
– Ты умеешь видеть, – говорил мне Док, – но этой силой надо научиться управлять. Нетрудно заглушить атомный реактор. Ты попробуй, наоборот, разжечь огонь ядерного синтеза внутри никчемного комка космической пыли, превратить его в светило.
Док долго возился со мной. Выводил наверх и оставлял наедине с космосом.
Звезды – лучшие товарищи и врачи. Они подмигивали мне и рассказывали о том, что все проходит. И что все можно исправить.
Я был настолько плох, что не обращал внимания на удивительное: Док выходил на поверхность Ганимеда в стареньком, аккуратно заштопанном лабораторном халате. В разреженную атмосферу, почти вакуум. В космический холод около нуля по Кельвину он выходил без скафандра.
Когда-нибудь я тоже так смогу.
Материя не мертва. Материя хочет осознать: что же она такое? Зачем пришла в этот мир? Мир, который и есть материя.
Это долгий процесс, но Вселенная не торопится: у нее в запасе миллиарды лет. Сначала мизерная ее часть становится живой, потом один из миллионов видов существ становится разумным. Потом один из миллиона разумных становится таким, как я. Мы называем себя Зрячими, на Земле нас называют психами. Это нормально: камни на первобытном океанском дне тоже с брезгливым удивлением смотрели на первых одноклеточных. Непрочных, смешных, суетящихся.
Потом одноклеточные развились, надели штаны и сложили из этих камней дома и плотины.
В то дежурство я заснул на склоне ледяной гребенки, которыми покрыта поверхность Ганимеда. И увидел это: как я иду по солнечной поляне, касаюсь застывших, скрученных страданием тел – и они открывают глаза. Подмигивают мне и скачут за морковкой.
– Они не умерли. Просто притворились спящими, – сказала Ася, – потому что испугались тебя. Больше так не делай, хорошо?
Мое дело – космос. Я не занимаюсь Землей. Док говорит, что еще рано, слишком свежа болячка. Но меня все устраивает. Я сажусь под звездами, закрываю глаза и вижу, как выгорает водород в сердце голубого гиганта. Слышу, как одинокий квазар бросает в пустоту крик, полный тоски.
Вижу, как загадочные Лебеди, волновая форма разумной жизни, распластывают золотистые крылья, ища попутные течения между галактиками. Лебеди не любят гравитацию – она душит их, связывает полет; поэтому избегают приближаться к звездам. Но когда-нибудь я уговорю их встретиться на нейтральной территории, за поясом Койпера.
Я не все могу объяснить словами. Но когда-нибудь научусь.
Адам давал животным имена. Чтобы дать истинное имя, надо проникнуть в суть, понять, помочь осознанию. Они ждут своих настоящих имен: шаровые скопления и черные дыры, суетливые бозоны и интроверты-нейтрино.
Струны, пронизывающие континуум, ждут своего настройщика.
Мы идем к тебе, Вселенная. Нас больше с каждым оборотом планеты вокруг своей звезды.
Придется прекратить записи: у нас аврал, Док срочно набирает команду на Землю, берет и меня. Тьфу три раза, чтобы не сглазить: появилась возможность уничтожить войны навсегда, земляне наконец-то идут на переговоры. Заодно Док хочет систематизировать работу по отбору Зрячих. Нам жутко не хватает рук. Вернее, глаз.
Наверное, мне придется возглавить одно из представительств Поиска на Земле. Надеюсь, ненадолго: я буду тосковать по звездам, которые плохо видно сквозь атмосферу. Постараюсь быстро все наладить, чтобы вернуться на Ганимед.
Но первым делом я отыщу Асю.
Усталая река
А. Ч. Суинберн. Сад Прозерпины (пер. Р. Облонской)
Улитка
Жил один человек, Бернардом его звали.
Он так давно родился, что автомобилей тогда было мало, лошадей – много, а электричество еще только начинало проращивать свои тонкие медные вены по деревням и поселкам, хотя в больших городах его сердце билось мощно и ровно. Бернард видел зимы, когда выпадал снег глубиной в десять футов и не таял до весны – после войны таких зим больше не бывало.
У него сохранились фотографии той поры – четкие, коричневые от сепии. Семилетний Бернард в шапке и шубке стоит на утоптанном снегу рядом с телеграфным столбом. Верхушка столба, торчащая из снега, по плечо мальчишке. За спиной тянет морду к его уху наглый черный пони Руперт – вот-вот укусит, кровить будет сильно, шрам останется на всю жизнь.
Фотография не выцвела – серебро перешло в сульфид. Память Бернарда никто не закрепил сепией, там были смазанные формы, люди без лиц, лица без имен, приключения, которые он сам себе придумал, изобретения, сделанные мельком и события, случившиеся во сне. Были и настоящие, крепкие воспоминания, размазанные по полотну памяти, как масло по гренке.
Бернард каждое утро достает две гренки из тостера, мажет маслом, разрезает на длинных «солдатиков», кладет на две тарелки. Одна – ему, другая – Эстер.
Прошлое не имеет глубины – все, что Бернард помнит, как бы случается с ним одновременно и различается лишь тем, каким он видится себе в этих событиях.
–
–
–
–
–
–
–
Старик ставит тарелку с завтраком перед Эстер. Хлебные «солдатики», кубики сыра, почищенный и разделенный на дольки мандарин. Приносит теплый чай в цветочной чашке.
– Завтрак подан, ваше высочество, – говорит он бодро. Дотрагивается до ее руки, заглядывает в голубые глаза. – Пора начинать день.
Левый глаз смотрит в никуда. Правый моргает.
– Урод, – говорит Эстер хрипло. – Хитрая вонючая жопа. Он хотели украсть мою собаку, мама! Но испугались, ха!
Она откидывается в кресле, победно смеясь. Бернард вздыхает и кормит ее с рук, поднося к запавшему рту кусочки еды, чувствуя, как воспоминания опять затягивают его – будто он сейчас дотрагивается до всех Эстер, не только до этой больной старухи, но до тех, кем она была каждый день из шестидесяти лет, которые они провели вместе. Двадцать одна тысяча и девятьсот Эстер – старик легко умножает в уме.
– Моя собака самая лучшая, – говорит старая Эстер и рычит. – Она глотки порвет всем уродам хитрожопым!
–
–
–
– Мамочка, – говорит старуха. – Ты не видела моего Берни? Где Берни? Где наши детки, жопа противная?
– Ты – моя улитка, – отвечает Бернард ласково, гладит ее по щеке. – Сидишь в своем домике, смотришь картинки на стенах, наружу не выйти, ракушка замурована. Но ты здесь, я это чувствую. Улиточка моя. Ты со мной…
Бернард подкатывает к креслу электрический подьемник, цепляет за него петли пледа, на котором Эстер сидит. Вверх – на кровать – раздеть – на туалетное кресло – вытереть – на кровать – одеть – обратно в кресло.
Он делает это пять раз в день последние девять лет. Уже больше шестнадцати тысяч раз – если продолжать упражняться в умножении. Ухаживает за ракушкой, потому что там, внутри – его девочка, его жена, его сердце.
– Где мои дети, Берни? – спрашивает Эстер у тюльпана на обоях.
Бернард вздыхает.
Она хотела детей. А он – нет. Слишком сильно ее любил, всегда ему ее было мало. Ни с кем не хотел делиться. Пожадничал. А ей ведь надо было родить детей – вон она их как ищет, бежит за ними сквозь сумерки своего разума, ловит их в мокром саду, а они прячутся в ежевике, смеются со старой яблони, зовут ее из небытия.
Бернард открывает окно – наконец-то у нее получилось по-большому, комнату надо проветрить. Споласкивает горшок, промывает его кисточкой, чтобы чисточисто. Идет заваривать чай. Облако за окном похоже на улитку – спираль раковины, голова, рожки. Чайник дрожит в старой руке, капля кипятка обжигает кожу, как знак, который он сложил в тот день, когда в Литл Найтоне случился торнадо, первое за сто лет.
–
–
–
–
–
–
–
Бернард несет в гостиную чай и печенье на подносе. Останавливается в дверях, удивленный – в открытое окно прошмыгнул большой кот, очень пушистый, серокоричневый, не особенно ухоженный. Он сидит на подоконнике, нервно дергает хвостом, потом громко мяучит и прыгает в комнату, прямо на колени Эстер.
– Ой, – кричит Эстер, дергаясь от неожиданности. – Ой, мамочки!
И замирает, запускает пальцы в густую теплую шерсть. Потом гладит кота, действительно гладит, будто вспоминая, как. А потом поднимает глаза на Бернарда и улыбается ему. Настоящая Эстер. Та, кого он не видел уже почти девять лет.
– Берни, – говорит она. – О, мой Берни! Я так по тебе соскучилась!
Поднос в руках у Бернарда ходит ходуном, ложечки стучат о чашки, аккуратная стопка печенья рассыпается.
– Ты не представляешь, как это ужасно, Берни, – говорит Эстер. – Я в тюрьме без света и воздуха, я кручусь в этом чертовом торнадо, меня колотит о стенки, и это очень больно, тошнотворно и никогда, никогда не заканчивается! «Улитка» – ты говоришь, «улиточка». Но улитка – это слизняк в скорлупе, Берни. Я же ненавижу слизняков…
Бернард хватает воздух ртом, он хочет что-нибудь сказать, обнять ее, но голос не идет, а в руках – дурацкий поднос, и куда его поставить, он никак не сообразит.
– Отпусти меня, Берни, – просит Эстер. – Я мучаюсь. Отпусти.
Бернард мотает головой, он понимает, о чем она просит. Голос наконец слушается.
– Я без тебя не могу, – говорит он хрипло. – Ты мне нужна. Хоть как.
– Тогда и себя отпусти.
Бернард наконец роняет поднос, любимая цветочная чашка Эстер бьется, печенье рассыпается, заварник падает на бок, заливая ковер крепким чаем. Кот подпрыгивает от грохота, взлетает обратно на подоконник и убегает в сад.
– Пожалуйста, – говорит Эстер. – Пожалуйста, Берни…
Ее глаза мутнеют, она роняет голову на плечо и засыпает, похрапывая. Когда просыпается, все начинается по новой – хитрая жопа, где моя собака, мама, мама. Как и было много лет.
Бернард размышляет. Ставит на крыльцо блюдце со сливками. Кот приходит и пьет, но в дом больше не лезет. Иногда поднимает голову и смотрит, у него странные серые глаза.
Бернард весь день пишет письма, пишет записки, пишет открытки, пишет послания на фейсбуке. Вечером заказывает ужин из ресторана, открывает вино. Эстер нюхает бокал и опрокидывает его на ковер. Бернард выпивает два – вино пахнет солнцем других стран, спелыми яблоками, летней рекой. Потом он наливает ванну – у них большая ванна, раньше они любили купаться вместе.
Он несет Эстер наверх по узкой лестнице, раздевает ее, аккуратно сажает в горячую воду. Она всхлипывает от удовольствия, откидывается, уходит под воду с головой. Потом садится, отфыркиваясь. Бернард раздевается – в пояснице что-то хрустнуло, когда он поднял жену, но какая уже теперь разница? В самом конце есть чудесное ощущение свободы – потому что беречь больше ничего не надо.
Бернард знает, как надо правильно резать вены, ему рассказывал об этом мальчишка-ирландец, когда они пытались навести понтонный мост через реку Недеррейн взамен разрушенного, чтобы пехота союзников могла взять Арнем. Четыре дня ада и крови, потом отступление. Бернард хорошо помнил тот разговор и того мальчишку – он потом выкапывал его из-под жидкой французской грязи, истекшего кровью – вены так и не порезал, взрывом оторвало ногу. Не промахнулся мимо своего католического рая.
Бернард поднимает руку, с нажимом проводит по ней лезвием старой, очень острой отцовской бритвы. Больно, конечно, но терпимо. В восемьдесят семь лет все – терпимо. Эстер внимательно смотрит. Он кладет ее тело на свое, ее голову – на свое плечо. Поднимает ее руку. Она чуть вздрагивает, когда чувствует лезвие, но руки не отнимает. Кровь смешивается с кровью. В доме очень тихо.
– Мама, я написяла в воду, – вдруг говорит Эстер. – Прости, я не хотела.
Бернард смеется. Эстер тоже смеется. Они лежат в быстро краснеющей воде, голые и горячие, и смеются. Утром к дому придет молочник – Бернард оставил на крыльце записку, что молока сегодня не надо, спасибо, не затруднит ли его вызвать полицию и скорую – забрать их тела?
Бернард обмакивает палец в кровь и рисует на белой плитке кафеля. Спираль, улитка, две точки глаз, завиток… Палец сползает по стене. Сознание плывет, будто он – не только он, но кто-то еще двигает его рукой. Будто улитка что-то значит.
Эстер поднимает руку – ее палец тоже в крови – и пририсовывает улитке улыбку.
– Хорошая была жизнь, – говорит она. Бернард кивает, он помнит танцы, походы, путешествия, вечера у телевизора, жаркие поцелуи, настольные игры, споры, работу в саду, ужины и кофе. В году больше полумиллиона минут. В шестидесяти – тридцать один с половиной миллион. Из них счастливыми для них были как минимум двадцать миллионов. Грех жаловаться.
Бернарду тепло, он хочет спать, он испытывает нежное, спокойное наслаждение от прикосновения тела Эстер, от ее нетрудного веса на его теле, от ее запаха.
– Любовные письма пишу на песке, – тихо шепчет Эстер песню из их молодости. – Любовные письма – тебе, тебе. Море слижет буквы, разбросает песок, заберет мою память. Но я написала о любви – и значит она была, и мы были… мы были.
Ее голос слабеет. Она замолкает, откинувшись на плечо мужа, расслабляется, ждет. Два сердца стучат в двери смерти все настойчивей, и вот дверь отворяется – заходите. Обнявшись, Бернард и Эстер скользят в темноту за дверью, принимают ее, становятся ею.
Стук усталых сердец замедляется. Наступает тишина.
Улитка улыбается со стены.
Сиськи
А еще жила женщина, ну как – женщина, девчонка совсем еще, просто замуж очень рано выскочила, лет в девятнадцать. По нашим временам – детство детством, сейчас ученые считают и томограммами подтверждают, что мозг взрослеет только годам к двадцати пяти. Если вообще. Синапсы прорастают, закрепляются, случается утряска и усушка во взрослое состояние, у кого уж какая.
Так вот, эта девчонка, Анна, очень любила одноклассника своего, Марка. Они и жили рядом, и играли всегда вместе с самого детства. Так как-то получилось, что и искать им не пришлось никого, волноваться, ждать, дергаться – как прикипели друг к другу сразу, так и пошло.
Женились по залету, конечно – но потом не получилось с беременностью, бывает, сейчас экология в городах какая, то и дело что-то не так идет. Но они не сильно убивались – сами еще дети детьми ведь, решили, что попозже все сложится, как раз когда выучатся, карьеру, то-се, а с жильем им родители помогли.
Марк недоучился – надоело, решил в армию пойти контрактником – платили хорошо, вроде мирно было. Ну тут как – мирно-мирно, а однажды утром приходит приказ и пожалуйста. Анна и Марк – имена такие, почти в любой стране ведь могут жить, армия везде есть, и приказы приходят регулярно. Двадцать первый век, цивилизация ломится от благ, товаров и жира, а люди все воюют и воюют вместо того, чтобы океаны и космос осваивать, никак не поделят землю и ресурсы, чтобы надолго, чтобы переделивать через поколение не пришлось. Болваны, дураки, мать их за ногу, когда же эти кровавые боги войны напьются, захлебнутся кровищей, суки, чтоб больше не хотелось, и Каин бы обнял Авеля и сел с ним разговаривать за жизнь, или пить, или петь под гитару, или пульку расписывать?
В общем, пришел Марку приказ, с которым не поспоришь, и пошел он на войну, целей которой не понимал, зато оказался очень талантлив к ее простой механике – не рассуждай, не рассусоливай, а просто делай все, чтобы остаться в живых. Он и остался – двое их осталось из всего подразделения. Ранило его сильно, но не смертельно. Домой поехал, к жене. Денег ему заплатили много, прям много.
Он их Анне отдал и говорит – делай что хочешь. Вот вообще что хочешь. Удиви меня, говорит. А сам лежит в стенку смотрит третий месяц – уже и швы все сняли, и лекарства все прокололи, и родственники все в гостях побывали, сказали сакраментальное «Повезло тебе, парень!» и по плечу похлопали, не всегда правильно вспоминая, которое целое.
Анна полежала с ним рядом, чувствуя, как он всем телом во сне вздрагивает. Покурила на балконе, пока блок не кончился. А потом пошла в клинику и сделала себе грудь четвертого размера, вообще умереть не встать какие сиськи. Она всегда переживала, что у нее маленькие, и знала, что Марку вообще-то большие нравятся, но он ее так любит, что про это забывает.
Марк от стены отвернулся, зарумянился, глаза у него ожили, будто он вспомнил наконец, что ему двадцать четыре года, а не семьдесят. На руках жену носил, любил по три раза за ночь, надышаться не мог. На работу к ней приходил – она в пиццерии менеджером работала, кабинет у нее был маленький в подвале – запирались там, а повара в кухне кастрюлями гремели, чтобы посетителям криков и стонов слышно не было. Очень Анну любили на работе, хорошая она была девочка, все за нее и Марка переживали. Знали, что война с мальчишками делает и кого она из них делает.
Хорошо было, потом хуже и хуже. А через полгода Марк сказал, что снова на контракт пойдет. Что не может так больше – любовь любовью, а он не может себя определять только через нее, Анну. Что его место в жизни не может быть только в ней. А должно быть где-то еще. Ну да, да, в крови и смерти – знаешь, дорогая, это тысячелетиями было мужским уделом, на этом цивилизация воздвиглась, вот та самая, в которой теперь большинство может себе позволить быть добрыми и чувствительными. Ну не плачь, не плачь, ну хорошая моя, ничего же не случится, меня ангелы берегут. И уехал.
Звонил ей, смски посылал. Потом предупредил, что на неделю со связи исчезает. Анна с утра пять таблеток пустырника запивала настойкой пиона и на работу шла. Там отвлекалась, туда-сюда, закупки, поставщики, пиццеол на больничном, компания поужинала с тремя переменами блюд и рассосалась, никто счет не попросил… Приходила домой и с ног валилась.
А тут вдруг проснулась среди ночи – окно запотело между рамами, тонкий такой туманный слой, а на нем будто кто-то рыбку нарисовал, простенькую, вроде раннехристианского символа. Одним росчерком дрожащего пальца – хвостик, тело, хвостик, потом палец сполз. Таких ей Марк в детстве рисовал – на стене в подъезде, на снегу под окном, один раз на школьном заборе красной краской. Директор из штанов выскакивал от ярости – кто посмел? чем эту краску чертову смыть можно? У Марка кличка была в школе «Сазан», вот он рыбку себе в символы и выбрал. Еще он в ней сердечко для Анны рисовал, но в этой, на окне, не было.
Она из постели выпрыгнула, к окну бросилась – да, внутри нарисовано, между рамами. Ветер на улице раскачивал тополь за окошком, ветка в стекло тук-тук, тук-тук, будто сигнал азбукой Морзе передает. Тут у Анны внутри все скрутило, вырвало ее прямо на пол, двинуться не успела. Страшно стало – ужас, будто тебе мама говорит лет с пяти «никогда не разговаривай с незнакомцами», «никогда не садись в незнакомую машину», а тут ты плетешься из универа в ноль градусов, ветер и снег с дождем, нос красный, ноги мокрые и замерзли, и останавливается такой – девушка, садись, подвезу, ну чего ты – и ты садишься, едешь, боишься, и тут он твой поворот проезжает и двери блокирует. И ты такая «не может быть, чтобы впервые рискнула и сразу попала», и страшно с ним заговорить, потому что вдруг ошибка и сейчас развернется, а сама сидишь и наливаешься ледяным ужасом, мертвеешь от сердца в живот. Так и Анна следующие три дня провела – все надеялась, что показалось, что сейчас судьба улыбнется, затормозит, откроет дверь и скажет «ну, выходи, красавица» – и окажется, что она стоит у своего подъезда, в окне – свет, и мама ждет с горячим ужином.
На четвертый день принесли извещение о смерти в бою. Потом, через неделю – гроб, закрытый. Похоронили с почестями. А Анне антидепрессантов выписали, только она их пить забывала, ходила, как сомнамбула, бумажки не глядя подписывала, спать ложилась в шесть вечера, все надеялась, что ей Марк приснится, а он не снился. И рыбку больше не рисовал, да и была ли та рыбка, она уже и не верила.
Потом она думала, что беременна, курить бросила резко, хоть и тяжело было. Но тест не покупала и к врачу не ходила – вдруг скажут, что точно нет – что делать тогда? вдруг скажут, что точно да – а тогда как она жить будет? Но как-то утром проснулась в крови, до ванной добрела, скорчилась там на кафеле – у них теплый пол был, с подогревом. Ребенка и не было, наверное, никакого – просто от стресса вся химия организма перекосилась. А может и был, как знать.
Тут весна уже вовсю включилась, деревья зацвели, ветра подули свежие, трава ожила, пчелы зажужжали. Птицы носились ошалелые, радостные такие. Анна съездила на работу, уволилась. Хозяин на нее раскричался, говорил, что не отпустит дуру, что время лечит, надо только подождать. Что он не знает, чего она себе удумала, хотя нет, знает, знает, вообще сейчас скорую вызовет и уложит ее насильно в психиатрическое. Она кивала, спокойная очень, потом его обняла, поцеловала. Он рукой махнул, чуть не плача. Хороший человек, жалел девчонку, а поделать не мог ничего.
Ну, он, конечно, правильно догадался. Она тут же в машину села и на мост поехала – в их городе плотина была огромная, как раз весной воду сбрасывали, очень грандиозное зрелище. Тысячи кубометров воды падают с семидесятиметровой высоты, внизу все бурлит, кружится, настоящая Ниагара, только всего несколько недель в году, потом выключают. И ехать недалеко, раз – и там. И ограждений никаких особенно, так, бортик бетонный.
Она ехала быстро, превышала вовсю, что ей уже было – ну остановят, ну права заберут, ха-ха-ха. Такого ощущения свободы, как сейчас, у нее вообще никогда не бывало – всегда в голове тормозами стояли завязки на будущее, тысячи ниточек, вплетенные в волосы Гулливера – лежит гигант на пляже, головы не поднять.
Анна гнала, курила, слушала Рамштайн очень громко. Прищуриваясь, говорила: «Да, я не господин своей судьбы, а лишь нить, вплетенная в общую нить жизни! Но если я не могу ткать сам, то могу обрезать нить». Это было из Кьеркегора. Не то чтобы Анна читала Кьеркегора – она Кинга любила и «Игру Престолов». Просто нагуглила цитат про самоубийство – хотелось какой-то поддержки от старых, умных, и в большинстве своем уже мертвых людей. Кьеркегор, казалось, лучше других понимал, как ей херово.
Вообще Анна знала, что если сжать зубы и тупо переждать, то однажды станет легче и покажется, что жить можно. Но в том-то и дело – она не хотела, чтобы время ее вылечило и показало ей, как отлично она может жить без Марка. Если его не было, нигде не было больше.
Припарковалась она, пошла к реке. Пахло сладко и пронзительно. Ярко было вокруг, жизнь ключом била. Анна через парк шла, там народ гулял, весне радовался. Семьи с детьми, студенты, молодежи много. Все солнышко любят. Анна шла и взгляды ловила – многие на ее сиськи смотрели, ну очень уж хорошие они были, заглядение. Она ссутулилась, пожалела, что сумку в машине оставила. Руки на груди сложила, шла типа строгая.
Не хотела, чтобы смотрели – сиськи были для Марка, вроде как подарок ему от нее, попытка из колодца вытащить. Теперь ей казалось, что когда на нее смотрят – будто у него, мертвого, что-то отнимают, вроде как его зубной щеткой зубы чистят.
Анна дошла до плотины, заглянула вниз – спокойно, будто планируя объем работы на день. Гул стихии, рев, вода низвергается коричневая от взвесей всяких, от брызг туман летает над рекой облачками маленькими, а между ними радуги мелькают. Анна на барьер оперлась, закурила последнюю. Мужики вокруг скакали со спиннингами, оптимистичные такие – рыбу удили, оглохшую и ошалелую.
Анна докурила. Опять посмотрела на водоворот внизу – страха не было, только желание поскорее уже все сделать, чтобы боль в груди ушла – дышать тяжело было, страдание выедало живот, как спартанскому мальчику – лисенок. Или хорек, она не помнила, кого он там под туникой прятал.
Она выдохнула, закинула ногу на бетонное ограждение, села, как на ветку дерева прежде чем вниз соскользнуть. Рыбак слева от нее крикнул предостерегающе, типа, эй, девушка, ты чего, дура что ли? Но тут со всех сторон закричали, пальцами стали показывать – не на Анну, а вниз, на водопад, где обрывки облаков вдруг сложились в рыбку – хвостик-тело-хвостик, будто кто-то накалякал на падающей бурлящей стене воды, а потом внутри радугой раскрасил. Люди ахали, телефонами фоткали, видео, тосе, ютуб-инстаграмм, чудо, чудо, господи. А Анна сидела, замерев, слезы по лицу текли, ноги вдруг как каменные стали от страха.
Поняла она, что вот сейчас вниз упадет, вода ее тело измочалит, и не останется ни у кого памяти о Марке, какая у нее была – о мальчишке, о мужчине, о противном упрямце, о чудесном умнице, никто не вспомнит так, как она помнила, о его смехе, шепоте, слезах, прикосновениях, как он пил чай, как разглагольствовал, пьяный, проглатывая слова, что он думал о мире, какие истории любил. Что сейчас она себя убъет – и его еще раз, и обоих чудесных детей, которые целовались на качелях и обещали всегда друг друга любить.
Тот рыбак, что ей кричал, подбежал, схватил сзади за плечи и дернул. Всем весом, так что сам упал, потом она на него сверху. Он под ней лежал и ругался грязно, а в руке у него была рыбина зажата, в пальце крючок торчал, и леска тянулась к брошенному спиннингу – он только начал снимать, когда Анну заметил. Анна скатилась с него, сказала спасибо. Крючок вытащила аккуратно, руку мужику поцеловала и пластырем заклеила, а рыбу забрала и обратно в реку бросила. «Удивительный феномен над водопадом» к тому времени уже исчез, разошелся, будто чья-то воля отпустила воду и воздух. Рыбак на нее еще немного побурчал, но взгляд все время вниз сползал, и ругался он все добродушнее – как можно, когда у нее такие сиськи.
Анна обняла его и домой поехала. Рису сварила, яичко вкрутую, сыру отрезала. Заставила себя все съесть. Потом таблетки выпила – как врач велел. Книжку почитала, спать легла вовремя. Очень надеялась, что ей Марк приснится.
Но он не снился.
Приснился через несколько лет, когда она снова замуж вышла, уехала в далекий северный город, и была уже на пятом месяце. Марк пришел в темноте, лег на нее – она его сразу узнала, его вес, его запах, его руки на своей коже. Хотела что-то сказать ему, столько всего сказать хотела, но он ей палец к губам прижал – молчи. По груди погладил, задвигался на ней, она ответила, и тут ее такой волной накрыло, что космос взорвался, время вывернулось, мир рассыпался на кусочки. И они сидели с Марком на качелях на детской площадке за их школой, в ленивых летних сумерках, в домах только начинали загораться окна. Оба были голые, как Адам и Ева, но совсем этому не смущались и не удивлялись, как и те, пока яблок не поели.
– Я долго ждала еще какого-нибудь знака от тебя, – сказала она. – Надеялась, что снова дашь мне знать, что ты не исчез, что ты где-то есть. Еще я много гадала – сильно ли ты страдал перед смертью, быстро ли все случилось. Даже жалела, что гроб не открыла, не посмотрела на тебя…
– Хорошо, что не открыла, – сказал он. – А долгонедолго – какая разница. Не временем страдание меряется, а результатом, сама посмотришь, когда рожать будешь. «Рождение и смерть – не стены, а двери» – так кто-то сказал.
– Кьеркегор? – предположила она.
– Без понятия, – он пожал плечами. Поднялся с качелей – сильный, красивый, молодой такой. – Грудь у тебя – обалдеть, – сказал. – Но мне и маленькие нравились до дрожи, потому что – твои. Ты была моя девочка, с которой мы вместе по крышам лазили, на мопеде гоняли и в доту рубились. Потом стала девушкой – желанной до одури, я в этой страсти испугался себя потерять. Теперь будешь женщиной – мамой, женой, по-настоящему, по-взрослому. Потом, когда-нибудь – старухой. Все бери от жизни, все впитывай, ничего не пропускай. И не бойся.
– А потом мы увидимся? – спросила она с надеждой.
– Мы и не расставались, – засмеялся Марк и полетел в темное бесконечное небо, налившееся яркими белыми звездами. Десяток крупных был в форме рыбки – хоть точки соединяй. Марк поманил Анну за собой, она подпрыгнула и тоже полетела – догнала, прижалась грудью к его спине.
Так они и летели вместе, пока она не проснулась – долго и счастливо.
Перевал
А один человек проснулся утром и понял, что очень скоро умрет.
Он пил сладкий крепкий кофе на тесаной веранде своего дома, отхлебывал маленькие обжигающие глотки и смотрел вниз на долину. Восходящее солнце заливало небо над ним разноцветной кровью богини Эяды, которая каждое утро в короткой муке рождает новый день, никогда не зная, каким он станет, что принесет миру, чем закончится – как любая мать, выпускающая на свободу новую жизнь.
Облака полосовали небо и свет плыл между ними, как следы крови по воде – красный, розовый, желтый. Предчувствие смерти вошло в человека вместе со светом, согрело его и успокоило – только сейчас он понял, как сильно устал от жизни, такой долгой, что он не каждый день мог вспомнить, какое имя дали ему отец и мать. Когда он вспоминал, то записывал имя на чем придется, но записки тут же терял.
Незачем было и помнить это имя, сочетание знаков и звуков, принадлежавшее совсем другому существу – легкому, маленькому, клокочущему озорным весельем и свободой. Не было его больше в мире – как семечка одуванчика, поднятого ветром с яркого луга долины, занесенного высоко в гору, проросшего в невозможном месте, почти без света, почти без пищи, и теперь крошащего камень своими корнями.
Уже много лет человека звали Туроном и он был колдуном. Как строитель видит здание в виде совокупности материалов и усилий, которыми его можно возвести, как пекарь знает тесто и труд, которыми зерно превращается в хлеб – так Турон знал энергию, структуру материи мира, и усилие, которое нужно к ней приложить, чтобы хоть чуть-чуть вмешаться в порядок вещей.
Все, что делает человек – это усилие, прилагаемое к миру. Усилие тела, чтобы поднять, построить, побежать, толкнуть, собрать. Усилие духа, чтобы подчинить, придумать, посчитать, описать. Важный вопрос для людей с сильной волей – стоит ли нужное изменение своего усилия?
Турон оделся в дорожное, собрал еды на пару дней – нужно было немного, чем старше он становился, тем меньше ел. Вымыл чашку от кофе, аккуратно поставил на стол. Положил руку на стену, прощаясь с домом – теплый материал дрогнул под костлявыми пальцами. Старик улыбнулся, погладил дом, как большого любимого зверя. И ушел, не оглядываясь. Не хотел умирать здесь.
Он не стал спускаться в долину, направился к перевалу. С юга к горам подходило море, а умирать у моря всегда легче. Вода, запертая внутри, стремится к свободной воде снаружи, прибой бьет в прибой, соль смешивается с солью.
Сначала шагалось тяжеловато, давно он дальше огорода и родника не выходил, но уже к полудню тело вспомнило, расходилось, идти стало легко и приятно, будто с каждым шагом он молодел, возвращался к прежнему себе. Шел неторопливо, осматривался, пытался увидеть знак, подсказку, движением ресниц считать послание судьбы, понять смысл прежде чем страница перевернется.
«Ты ли смерть моя, ты ли съешь меня?». Покатится ли камень со склона горы прямо над ним? Или потащит за собой обвал, груду земли и булыжников? Или проснется голодной и выйдет на охоту золотистая пантера, чья шкура светла, как первое утро мира? Ледяной ключ подмоет тропинку? Многолика смерть, неизбежна. И до самого конца – не определена. Хочешь решить задачу, а не можешь – главной переменной не знаешь.
Старик сел на прогретый солнцем гладкий валун у родника, поел хлеба и сыра, выпил немного вина из фляги, запил чистой холодной водой. Ненадолго заснул, утомленный трудной ходьбой, долгой жизнью, долгожданной едой. Когда проснулся, через ручей на него, не мигая, смотрела пантера, и ее глаза были как окна в огненное утро, где сгорают сны. Турон улыбнулся зверю, в груди заныло, но он подавил телесный страх усилием воли – пантера убивает быстро, ломает шею, одним движением клыков перекусывает спинной мозг. Мгновение – и смерть уже случилась.
Зверь опустил глаза и стал пить из реки, забирая воду ярко-розовым языком. Потер нос лапой, совершенно как кошка – у Турона когда-то была кошка, очень ласковая, редкой бурой масти, сероглазая и быстрая, он не мог вспомнить, что с нею потом случилось. Напившись, пантера повернулась и пошла к деревьям выше по склону. Обернулась один раз, обожгла старика спокойным огнем своих глаз, прыгнула за дерево и исчезла. Турон глубоко вздохнул, слез с камня и пошел дальше.
Ночь была теплая, он не разводил костра, камни скал до самого утра понемногу отдавали ему жар, впитанный днем. Турон лежал на спине, подложив под голову сумку, смотрел на сияющие звезды, рассыпанные в невероятной черной бесконечности мира, и казалось ему, что он парит между ними, летит куда-то, где его ждут, где он нужен, где все начнется сначала.
А утром, выйдя на перевал, на поляну, покрытую нежной красноватой травой высокогорий с белыми цветами генты тут и там, Турон понял, что нашел свою смерть, и на этот раз она не отвернется. Именно сюда он шел.
Воинов было около двадцати. С перевала виден был берег моря далеко внизу, длинная лодка со спущенным парусом, горящий рыбацкий поселок – маленький, на десяток домов. Море здесь было скуповато, погода – сурова, немногие селились на том берегу. Теперь нескоро поселятся снова.
У обрыва с другой стороны поляны лицом вниз лежало женское тело, ветер играл черными, чуть посеребренными волосами. Мертвая уже окоченела, руки были неестественно вывернуты, как ветви больных деревьев. Один из воинов, высокий и светловолосый, держал за руку девчонку в разорванном синем платье. Белая грудь ее была обнажена, подол измазан кровью. Сжав челюсти, девчонка смотрела на воинов, и ни страха ни мольбы не было на ее искаженном ненавистью лице.
– Ты кто, старик? – поджарый загорелый бородач смотрел цепко, видно было, что решал быстро. – Куда идешь? И зачем?
– К морю, – сказал Турон. – Иду умирать.
Бородач усмехнулся.
– Мы из-за моря, – сказал он. – Идем добычу брать. До моря не дойдешь, старик – не можем рисковать, вдруг ты тайной тропой в деревню под горой предупреждать бросишься. Здесь умрешь. Отсюда море видно.
Турон склонил голову, принимая правоту захватчика. Жизнь у него была долгая, для всего места хватило, ему тоже приходилось бывать жестоким, но удовольствия он от жестокости не испытывал, как и этот.
Совсем другое дело тот светловолосый, что держал маленькую рыбачку – не отвлекаясь, он намотал на кулак ее волосы, тянул на себя, выгибая ее шею под болезненным углом, двумя пальцами сильно, не жалея, крутил маленький сосок. Девчонка не издавала ни звука, но вдруг метнулась вперед быстрым змеиным движением, и ее мучитель заорал, зажимая руку, из которой она вырвала зубами кусок мяса. Отшвырнул девчонку, пнул в ребра так, что хрустнуло. Та подняла на него янтарные глаза, зарычала пантерой, выплюнула откушенное и сквозь кровавую, пузырящуюся слизь на губах оскалилась улыбкой.
Воин молча рванул из-за пояса нож, наклонился, сунул ей в живот, буднично, без усилия, будто в траву. Вытащил, брезгливо вытер лезвие о девчонкину порванную одежду, харкнул на ее бьющееся в агонии тело и пошел к остальным, зажимая порванное предплечье.
Поднялся с травы другой, невысокий, полностью лысый, с крестообразными шрамами на обеих щеках.
– Ишь какая, – сказал он. – Я поиграюсь, теперь-то не укусит. Люблю, когда они подо мной помирают и дергаются…
Бородач покачал головой, поморщился.
– Выходим, – сказал он воинам. – Привал окончен. Все, старик. Можешь глаза закрыть. Или на море свое смотри.
Он шагнул к Турону, доставая оружие. Чайки кричали над перевалом. Пахло дымом, крепким потом, кислым металлом и кровью. Турон видел и чувствовал все вокруг себя, замерев в тягучем, остановленном мгновении, как оса в теплом меду – обездвиженная, но опасная. Красная трава пригнулась под лаской ветра – он чувствовал упругость и жизненную силу каждой травинки. Умирающая девчонка, тихо подвывая, ползла к трупу женщины над обрывом – он видел дорожку от слез на щеке, розовую на черно-буром, видел отчаянный взгляд ее светлых глаз. Он чувствовал напряжение мышц воинов, поднимающихся с травы – они мало отдохнули, ноги ныли от подъема в гору, руки – от весел и возни с рыбаками в поселке: убитые горели в одном из домов, все ценное, что нашлось, было свалено в другом, забрать перед обратной дорогой. Прибой бил в скалу, на вершине которой он стоял, вода уходила вниз, водоросли шевелились в ее толще, пузырьки поднимались вверх от дыхания древних ящеров глубины, чьи глаза давно забыли свет солнца. Полотнища ветра туго натянулись в огромном небе.
Турон, крохотный, как песчинка перед горою, протянул руки, сплел пальцы в древнем знаке, взялся за струны мира и потянул их. Носком ноги начертил в траве молнию. Дернул, забирая энергию из травы, из земли под нею, червей, змеек, насекомых, ручейка, который перешагнул, поднимаясь к поляне, из воинов – сколько смог, из людей забирать труднее всего. Трава почернела от кончика к корню, корни рассыпались в мертвой земле, земля стала пеплом со всеми крохотными существами, жившими в ней, ручеек вскипел на сотню шагов по течению, воины закричали, скорчились, упали на горячую скалу.
Турон, хромая – потянул ногу, чертя знак – пошел через поляну к девчонке. Она была еще жива, плакала и скулила, обняв ногу мертвой женщины, выше дотянуться не могла.
– Это твоя мать? Сестра? – спросил Турон хрипло, голосом страшным, как крик хищной зубатой вороны. Девочка подняла на него глаза, налитые кровью и болью, подержала его взгляд пару мгновений и снова уткнулась в мертвую ногу.
– Если выживешь, иди в деревню, – сказал старик, присаживаясь перед нею и поднимая ее лицо за подбородок. Он чувствовал, как стучат ее зубы, как дрожит тело, как воля юности сопротивляется смерти, но та уже накрывает маленькое тело, как прилив. – Скажи им, что случилось. Потом иди за ущелье, высматривай дом на склоне, среди сосен и вязов. Там живи. Скажи дому «Турон умер» и потом свое имя, он тебя примет. Научись читать, если еще не умеешь, в доме много книг. Слушай гору. Люби дом. Сажай огород. Заведи себе мужчину, кошку, собаку, детей. Пей кофе и смотри на рассвет. Хочешь всего этого?
Она прикрыла глаза, мучаясь от нарисованной им мечты о покое, о жизни без боли и жестокости. От ее недостижимости.
– Тогда помоги мне сбросить тебя со скалы, – сказал Турон. – Я стар. Мне тебя не поднять. Если переживешь падение – будешь жить, обещаю.
За его спиной уже поднимались, угрожающе рыча и звеня оружием, воины. Турон не мог повредить им быстро, большинство умрет только к вечеру, когда заряженные частицы в их крови истончат сосуды в самых слабых местах и кровь польется кому в мозг, кому в печень, кому в легкие.
Девчонка слабо кивнула и перекатилась ближе к уступу, зажимая обеими руками распоротый живот. Передохнула мгновение и перекатилась снова. Турон подтолкнул ее, опять поразившись воле, сосредоточенной в этом маленьком теле, в этих янтарных глазах. Она отрицала страх, преодолевала слабость, собиралась бороться со смертью до последнего. На самом краю девочка замерла, глядя в долину, где далеко под ними дрожали темной зеленью верхушки сосен. Мир был огромен, пустота под обрывом не пускала.
– Все будет хорошо, – сказал Турон, переваливая ее тело через край и отпуская на волю высоты. Девчонка не вцепилась в него в последнюю секунду, хотя он видел, что ее тело этого требовало, но дух опять преодолел.
Он выбросил руки вслед за ней, начертил знак, замедляющий падение, вложив в него весь остаток энергии, взятой у мертвой на много лет поляны. Мельком оглянулся – воины шли к нему с оружием, с лицами, искаженными страхом и ненавистью. Турон коротко вздохнул и шагнул со скалы, как со ступеньки своего дома на дорогу, уходящую вдаль. Сердце ухнуло страхом, но и восторгом – детским, неразумным восторгом свободного падения, стремительного, хоть и замедленного колдовством.
Перед Туроном мелькнула скала, крона сосны, ствол, трава, чернота, все. Удар был такой силы, что он ничего не почувствовал.
Боль пришла, когда он очнулся. Боль была огромной, как море, он тонул в ней, течение тянуло его в глубину. Девчонка лежала на спине в пяти шагах от него. Он очень долго полз к ней, а когда добрался – удивился. Задняя часть ее головы была месивом из крови и кости, правая рука сломалась, острые осколки пропороли кожу, из раны в животе кровь подтекала уже черная, густая. Но она еще дышала, еще жила, где-то в глубине изломанного тела билось сердце, душа держалась за плоть, верила его словам.
Он заплакал, тронутый ее стойкостью – он не плакал много лет, но теперь боль и близость смерти открыли все двери, содрали загрубевшую кожу, он снова был мальчиком, нашедшим у крыльца мертвую птицу редкой, изумительной красоты.
– Дым, сынок, мне ее тоже ужасно жалко, – мама присела рядом, положила на плечо горячую мягкую руку. Старик застонал от любви к той, чье лицо и имя много лет не мог вспомнить, но которая была с ним всегда. – Этих птиц очень мало, встретить их живьем – удача. Даже в смерти она прекрасна. Говорят, они исполняют желания. Похорони ее и попробуй.
Мальчик Дым обнимает маму – она пахнет хлебом, травой, молоком, легким свежим потом. Он похоронит птицу. Он загадает желание. Оно исполнится.
Старик Турон кладет одну руку девчонке на грудь – все ребра изломаны, рука уходит в мягкое – макает палец в ее кровь и рисует на камне знаки, простые и древние. Он прилагает свое последнее, самое отчаянное усилие к миру – потому что ему больше не нужно сдерживаться, не нужно ничего оставлять себе.
Старый палец дрожит, выводя линии, кровь запекается под грязным поломанным ногтем. Палец проваливается сквозь поверхность камня – будто рисует он по подложке мироздания, между частицами материи – одновременно для всех миров и времен. По воде, по воздуху, огнем, печалью, рассветом и следом змеи на песке.
Спираль, улитка, две точки, завиток – трава вокруг старика и девчонки превратилась в прах – заскрипела, иссыхая, молодая сосна – в тоске крикнула по своим породившимся птенцам птица, поднимаясь в воздух с рассыпающегося гнезда. Раны девушки закрылись, кровь потекла по прорастающим в плоть новым сосудам, горячая, как огонь – девчонка закричала, не открывая глаз, вторя птице в небе, снова и снова.
Круг, в нем рыба – вода в речке рядом вскипела ключом, распадаясь на элементы и энергию – стайка рыб растворилась в ней и маленькие водные существа без счета. Рука Турона перестала проваливаться, окрепшие ребра подняли девчонкину грудную клетку, частицы костного вещества бешено делились, восстанавливая свою структуру.
Последним усилием Турон опустошил себя, скребком прошелся по плоти, забирая все тепло, всю силу, всю свою оставшуюся жизнь. Толчком отправил ее в маленькое тело – сквозь холодеющие пальцы, сквозь оглушающую боль, сквозь черноту, хлынувшую в его ослепшие глаза. Девчонкино сердце забилось ровно. Она положила свою руку – теплую, сухую, живую, на его. Подняла его тяжелую ладонь, и он еще успел почувствовать, как она прижалась к ней губами.
«Все едино», – думал старик, умирая. Мысль была короткой, маленькой, как черный горячий шарик, но очень плотной, как воронка в космосе темнее самой тьмы, где время и пространство меняются местами, закручиваются друг в друга и исчезают. Под поверхностью этой мысли бились бесчисленные сердца, грохотали ливни, миры прогорали сквозь жар вулканов, сквозь жирный пепел церковных костров и крематориев, сквозь огни очагов и ядра звезд. Элементы трансмутировали, мяукала кошка, рыбы пожирали друг друга, мальчишка рисовал на стене послание для любимой. Кровь изливалась в воду, вода поднималась в небо, чтобы пролиться дождем, уйти в землю, напоить розовый куст. Роза распускалась и пахла розой, бледная тонкая женщина вдыхала ее запах, прижимала к губам платок, на котором от кашля оставались красные капли – и ее жизнь одновременно длилась мгновение и ничего не значила, и была вечной и значила все, полностью вмещала мироздание, потому что женщина думала о нем и его устройстве, любила других людей, пела, ела земные плоды, приседала в уборной, выгибалась в страсти, склонялась в молитве и плакала над розой.
Все это было в мысли старика, как сполохи внутри облака, короткие и невидимые сами по себе, лишь оставляющие ощущение, что они были, у случайного наблюдателя, который торопится домой, чтобы не промокнуть, и почти не смотрит в небо. Но они были. Были.
«Все едино», – думал Турон и уплывал по этой мысли, как по подсвеченному луной океану, глубина которого не измерена никем, но поверхность держит, и можно плыть.