Кроха
Из атласного небесно-синего «конверта» с белоснежным пододеяльником, обшитым кружевами домашнего вязанья, смотрят на мир розовая кнопка с двумя дырочками — нос и две молочно-голубые капли — глаза.
Это и есть сын. Он уже большой — ему три месяца и шесть дней. Жених!
Сын лежит на коленях у своего отца Петра Петровича Кошелева, проще говоря у Петьки Кошелева, шофера с кирпичного завода двадцати двух лет от роду. Лежит сынок, уставив на потолок бессмысленно-святые немигающие глазенки, и плевать он хотел на тот неприятный разговор, который идет в комнате и имеет к нему самое прямое отношение.
В разговоре помимо Петьки Кошелева участвуют его жена Серафима — низенькая блондинка с припухлым ярким ртом, с тяжелыми, набухшими грудями, стянутыми розовым нейлоном новой кофточки, ее мать Матрена Григорьевна — большая, словно русская печка, женщина, а рот как у дочери — пухлый, маленький, упрямый, и ее отец Пал Палыч, кладовщик с того же кирпичного завода. Пал Палыч тощ и сух, как пустой гороховый стручок. По случаю воскресенья и ожидаемого семейного торжества он выпил с утра и в неприятном разговоре занимает примирительно-нейтралистскую позицию.
— Соглашайся, Петруха, чего там, уступи бабам! — с трудом ворочает языком Пал Палыч, тщетно пытаясь поймать зажженной спичкой папиросу, которую держит в зубах не тем концом, каким надо, — все равно они тебя перепилят!.. Дай окрестить внучонка, чего там, делов на копейку! Окрестим, и баста!
— А не даст, пускай съезжает с квартиры! — властно вмешивается Матрена Григорьевна.
Бросив на дочь пронизывающе-предупреждающий взгляд, она говорит, обращаясь теперь уже непосредственно к зятю:
— И не надейся, что Серафима за тобой побежит, как собачка. И мальчонку не отдадим. Вплоть до суда!
Петька Кошелев поднимает голову и с тоскливой укоризной смотрит на тестя и тещу. Серафиму он любит и даже не представляет себе, как он может уйти от нее, от ее голубых со светлыми искорками глаз, от желанного землянично-алого рта. А сын, лежащий у него на коленях, эта розовая кроха, родная кровинка, — разве может Петька Кошелев оставить его?!
— Пал Палыч, папаша, — проникновенно говорит Петька, облизывая языком сухие губы. — И вы, Матрена Григорьевна… я вас уважаю… и прошу вас обоих меня понять. Ведь вы же нас с Симочкой толкаете на факт форменного религиозного обряда! В развернутую эпоху космоса! Когда все вокруг научное и на высокой технической базе. Кирпич, вон, и тот возим в контейнерах с ничтожным процентом боя. Мне совесть не позволяет, поймите вы это!
— Ты лучше сам пойми то, что тебе сказано! — режет Матрена Григорьевна и отворачивается от зятя. Петька видит, как голубые обожаемые Симины глаза наполняются слезами, пухлый ягодный рот кривится. Сейчас она заплачет, а когда Серафима плачет — Петька теряет всякую волю к сопротивлению и готов сделать все, только бы не слышать ее всхлипываний и не видеть ее слез. На его счастье, Пал Палыч вдруг поднимается из-за стола, подходит и с незакуренной папиросой в зубах склоняется над внуком.
— Плохо твое дело, Павел Петрович! — бормочет Пал Палыч, обсыпая табаком небесно-синий конверт, — не хотит тебя папка твой окрестить, не хотит!
— Отойдите, папаша! — пугается Серафима, и слезы ее мгновенно высыхают. — От вас водкой пахнет!
— Ничего, пускай привыкает!
— И табак вы на него сыпете!
— Слабая набивка! — оправдывается Пал Палыч и, бросив папиросу на пол, продолжает деланным ерническим голосом бормотать над внуком:
— Агу, Павлушка, агу, вставай на ножки, топай креститься самоходкой. «Отец дьякон, давай купель на кон, я в нее мыр… ныр… ну и — баста!.. Агу!..»
Он выпрямляется, покачиваясь на кривых слабых ногах, говорит сокрушенно:
— И кумовья, поди, уже ждут у церкви, как договорились. Неудобно как получается. Неморально!
— Ну, идешь? — резко спрашивает мужа Серафима.
— Симочка, я же тебе объяснил ситуацию… и перспективу рисовал… и одним словом… христом-богом тебя прошу: не настаивай!
— И я тебе ситуацию рисовала. Первое: не верю я, что тебе квартиру дадут, а второе: я из родительского дома все равно никуда не поеду. Вот при папе и маме говорю. Сыном клянусь!
Сима плачет. Светлые очень крупные слезы быстро бегут по ее румяным щекам. Болезненно морщась, Петька рывком поднимается со стула и, прижимая одной рукой к себе небесно-синий конверт с сыном, другой хватает с вешалки кепку.
— Ладно, пошли!
…На главной улице поселка людно и шумно. Погода хорошая. Кто вышел просто погулять, кто спешит в магазин. Люди заполнили не только тротуар, но и проезжую часть улицы, и шоферы грузовиков безо всякого стеснения сигналят, просят пешеходов посторониться.
Подле ларька «Соки, воды» два подвыпивших гражданина в одинаковых клетчатых рубашках громко ссорятся из-за стакана, который им нужен отнюдь не для сока и отнюдь не для воды, а пожилая ларечница в белом полотняном пиджаке, высунувшись из своего фанерного гнезда чуть ли не до половины туловища, успокаивает их ласковым грудным сопрано:
— Миленькие мои, вы сперва посуду поставьте, а потом уж ругайтесь на доброе здоровьичко!
Куда-то бесшумно промахнула по горячему асфальту цепочка мальчиков-велосипедистов. Мальчики все как на подбор — аккуратные, светловолосые, в новеньких желтых с белыми воротничками майках, в синих трусах — заводская юношеская команда. У них не то пробег, не то тренировка. На Петьку с его небесно-синим конвертом на руках и на Симу со следами недавних слез на щеках никто не обращает внимания, но Петьке кажется, что все прохожие смотрят на него с насмешкой и осуждением, потому что все знают, куда и зачем он несет своего сына. Скорей бы свернуть на тихую боковую улицу, ведущую к церкви! Вот и поворот. На углу на заборе — свежая афиша. Петька останавливается. Что такое?
Петька с волнением оборачивается к жене и видит, что она тоже читает клубное объявление, по-детски шевелит губами — повторяет про себя строку за строкой.
Вот дочитала до конца. Сейчас взглянет на Петьку, и в глазах ее, наверное, появится выражение милого смущения, которое Петька так любит, и она — прелестная, дорогая — скажет два слова: «Идем домой!» Всего лишь два слова!
Прелестная и дорогая взглянула. Глаза безразличные, безмятежно-сытые, как у породистой коровы.
— Пожалуй, можно будет пойти. Часам к девяти! Покормить Павлушку и сбегать на часок, посмотреть на этот липси. И что в нем такого особенного?!
— Идем домой! — дрогнувшим голосом говорит Петька.
— Ты опять?!
— Да ты посмотри, «они» сами от своего дела отрекаются. Что же получается, подумай сама овечьей своей головой: «они» — оттуда, а мы — туда?!
Серафима молчит, обиженно закусив нижнюю капризно-чувственную губку.
— Слово тебе даю, Николай Сергеевич обещал квартиру! — говорит Петька с мольбой и укором. — И в завкоме обсудили. Можешь, сказали, твердо надеяться, Кошелев. А пока… если Матрена Григорьевна будет агрессничать, перебьемся как-нибудь. В общежитии поживем, отведут уголок какой ни на есть. Не пропадем!
Серафима молчит.
— И что ты, понимаешь, за несамостоятельное созданье, Симка! Сама уже стала мамашей, а от маткиной юбки не можешь оторваться. Да хоть бы еще юбка-то была стоящая!
— Ты, пожалуйста, маму не задевай! И вообще… я тебе все сказала, а слово у меня твердое. Давай ребенка!
Сима решительно берет из Петькиных рук небесно-синий конверт и идет по переулку. Постояв на углу и проводив глазами ее удаляющуюся фигурку с сильно развитыми бедрами, со стройными ножками, чуть полноватыми, но красивыми — с узкой щиколоткой и крутым легким рисунком икры, Петька обреченно шагает следом за женой. На душе у него муть.
У паперти, ожидая супружескую чету, стоят кумовья: крестный отец Аркадий Трофимович Задонцев, продавец из магазина «Культтовары», пожилой, благообразный, очень полный, и крестная мать Райка Сургученко, Симина подружка, — бойкая тощая девица со смышленой обезьяньей мордочкой, большелобая, большеглазая, с выдвинутой вперед нижней хваткой челюстью. Райка работает в местном ателье индивидуального пошива, шьет и на дому, главным образом мужские модные рубашки, хорошо зарабатывает и слывет богатой невестой. А выйти замуж ей, бедняжке, никак не удается, хоть она и знакома благодаря своей профессии швеи со всеми поселковыми холостыми пижонами.
Чмокнув Симу в щеку, кивнув Петьке и наскоро сделав Павлушке «козу», Райка начинает трещать, как заводная.
— Мы тут с Аркадием Трофимовичем волнуемся, как ненормальные, я ваши паспорта оформила, очередь к попу подходит, а вы все не идете и не идете. Я уж думала, у вас семейный купорос получился. Давай скорей своего пудовичка, Симка!
Она ловко и аккуратно берет у Серафимы небесно-синий конверт, смотрит, любуясь, на фарфоровое личико ребенка, и ее нижняя челюсть от избытка чувств еще больше выдвигается вперед.
— У-у, ты моя кнопочка вкусная! — умело покачивая на руках «конверт» с ребенком, приговаривает Райка. — У-у, ты мой кавалер несравненный!.. Только давай с тобой условимся: не реветь, когда батюшка тебя кунать станет. Не будешь реветь? Договорились? Договорились!
— А нам, что же… тут вас ожидать? — мрачно спрашивает ее Петька.
— Ага! Да ты, Петруша, не беспокойся, мы это дело быстренько обтяпаем, не успеешь соскучиться.
— А нельзя ли нам с Петей… туда? — Сима показывает глазами на открытые церковные двери.
— Нельзя-с! — солидно разъясняет Аркадий Трофимович. — Родителям по обряду не полагается присутствовать! Мы с Раисой Ивановной являемся как бы вашими доверенными лицами при совершении таинства крещения.
— Да бросьте вы, Аркадий Трофимович, бюрократизм разводить! — обрывает крестного отца крестная мать. — Пускай идут!
— Мы пройдем, а вы немного погодя, за нами, — говорит она Петьке и Серафиме. — Встаньте в сторонке и смотрите себе потихонечку! Пошли, Аркадий Трофимович.
…И вот уже стоит Петька Кошелев в церкви, где сладко и душно пахнет ладаном и горелым воском, и видит, как Райка Сургученко передает его сына, голенького и беззащитного, в руки священника. Священник в золоченой ризе, молодой, чернобородый, с бледным лицом берет ребенка, звонко и жалобно ревущего на всю церковь, и, подняв усталые глаза кверху, туда, где восседает на пуховых, тщательно выписанных живописцем облаках грозно нахмурившийся старец бог, огромный, в лиловой богатой рясе, из-под которой видны его огромные, голые, беспощадные ступни, перекрещенные ремнями сандалий, негромко произносит слова молитвы:
— Верую во единого бога-отца, вседержителя, творца…
И так жалко становится Петьке Кошелеву свою родную кроху, дергающуюся с ревом в руках чернобородого священника, так горестно, так невыносимо глядеть на розовую, несчастную попку сына! Петькино сердце больно сжимается от этого острого чувства жалости. А священник тем же глухим, безразличным голосом продолжает произносить торжественные, непонятные, мертвые слова. И вдруг новая огненная мысль возникает в Петькиной голове.
«И этот отречется! — думает Петька, глядя на молодого священника с черной щеголеватой бородой. — Он и сейчас-то уже не верит в свои слова. Отречется, как пить дать, и тоже будет разъезжать, как этот Шикунов, по клубам, читать лекции-беседы. Да еще смеяться, язва, станет над такими, как он, Петька Кошелев».
И новая мысль: «Пока не поздно, нужно вырвать из его рук сына и бежать отсюда. Скорей бежать!»
Охваченный этим жгучим желанием, подчиненный только ему одному, Петька быстро проходит вперед. Ахнув, Сима спешит за ним, хватает мужа за пиджак, что-то шепчет, но Петька, отмахнувшись от нее, отстраняет крестную мать и крестного отца, смущенных и перепуганных, и оказывается лицом к лицу со священником.
— Стоп! Задний ход! Отдайте ребенка!
Священник смотрит на решительное, ожесточенное Петькино лицо и, бледнея, тихо говорит:
— Позвольте… по какому праву?!
— По праву отца!
Петька протягивает руки, и священник покорно отдает ему его надрывающегося от натужного плача сына. Петька вырывает из рук крестного отца простынку, заворачивает в нее свою кроху и, прижав драгоценную ношу к груди, быстро шагает к выходу из церкви. Плача, Сима идет за ним. А в церкви творится такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать! Райка Сургученко и Аркадий Трофимович спорят, обвиняя друг друга в том, что произошло, причем крестный отец называет крестную мать «вертушкой», а та его «пузаном», свирепо кудахчут по углам черные церковные старухи, кажется даже, что святые угодники на иконах переглядываются и пожимают плечами, возмущенные скандальным происшествием.
Но Петька Кошелев ничего этого не слышит и не видит. Он видит только высокий прямоугольник открытых дверей и зеленую траву на церковном дворе и кусок синего чистого неба, по которому быстро проплывает четкий силуэт низко летящего самолета с откинутыми назад сильными крыльями.
Ильин день
При лавке имеется каморка — крохотная фанерная нора без окон, отделенная от других помещений перегородкой, тоже фанерной.
В нору втиснуты кухонный колченогий стол, накрытый зеленой, выцветшей, залитой чернилами бумагой, и два стула: один для посетителей, другой для Ивана Трифоновича — заведующего лавкой, или «потребиловкой», как называют его торговую точку в селе.
На столе стоят телефон и перекидной календарь. Тут же лежат большие счеты.
На двери, ведущей в каморку, кнопками прикреплен кусок картона, на нем рукой самого Ивана Трифоновича написано крупно и четко:
Иван Трифонович называет свою каморку своим кабинетом. Если в лавке недовольный чем-либо покупатель поругается с продавщицей Фросей, миловидной капризной бабенкой с зелеными кошачьими бедовыми глазами, Иван Трифонович, бросив на бушующую Фросю строгий предупреждающий взгляд, говорит так:
— Ефросиния Сергеевна, заткните фонтан вашего красноречия, прошу вас убедительно!
И — к покупателю:
— А вас, гражданин, попрошу пройти ко мне в кабинет для уточнения ваших претензий, чтобы не нарушать нормальный процесс торгового оборота.
Такая изысканно строгая манера речи обычно ошеломляет самого крикливого и самого нервного покупателя. Он сует подозрительно легковесный брусок мыла, из-за которого разгорелся весь сыр-бор у него с Фросей, в авоську и молча уходит из лавки, не нарушая «нормального процесса торгового оборота».
Гипноз официальных слов действует безотказно.
Сейчас Иван Трифонович принимает в своем кабинете старуху Анну Ивановну Гальчихину (она же бабка Гальчиха), особу, в селе известную.
Гальчиха — член церковной «двадцатки» — пользуется у верующих сельских старух и стариков большим авторитетом, характер у нее властный, жесткий, и ее побаивается даже сам местный священник — молодой, но уже пузатенький отец Кирилл.
Гальчиха сидит на стуле, одетая во все черное, прямая, тощая, со сросшимися на широкой переносице черными бровями, и ведет с заведующим «потребиловкой» тонкий дипломатический разговор. Пришла она в кабинет к Ивану Трифоновичу не «уточнять претензии», а совсем по другому, деликатному делу.
— Ваш Илья Пророк, уважаемая Анна Ивановна, — вкрадчиво и, как ему кажется, очень убедительно говорит Иван Трифонович, иронически щурясь, — есть миф, то есть ничто, одно ваше воображение, пустой звук!
— Звук-то звук, да не пустой! — обижается за Илью Пророка бабка Гальчиха, — не греши, батюшка, на Илью, а то он тебя накажет. В ильин день завсегда гроза грешников бьет. Не посмотрит Илья, что ты партейный, да и даст тебе звуком по затылку!
— Во-первых, у меня и в лавке громоотвод, и дома громоотвод, а во-вторых, все зависит от прогноза погоды, а не от вашего Ильи!
— Прогноз — он тоже Илье Пророку подвластный!
— Ох, и темная вы старуха, Анна Ивановна, — поражается заведующий «потребиловкой», — да наши космонавты все небо обшарили — нигде вашего Илью не нашли!
— А может, он в тот день выходной был! — говорит Гальчиха и крестится.
Иван Трифонович в раздражении мотает головой.
— С вами спорить по идейному вопросу все равно что керосин пить, Анна Ивановна!
— А я, батюшка, к тебе не спорить пришла, а по делу!
— Какое дело у вас?
— Тебе известно, что на ильин день у нас в церкви престол?
— Ну, известно!
— Надо бы тебе, Иван Трифоныч, обеспечить, чтобы в лавке к этому великому дню и водочка была в потребном количестве… Ну, и селедочка там посвежее, колбаска… Праздник ведь большой — ильин день! И дрожжей бы припас!
— Все варите?!
— Я не варю — крест святой! А другие варят… кто сахаром запасся.
Иван Трифонович придвигает к себе счеты и указательным пальцем резко сбрасывает костяшки.
— Обеспечим, Анна Ивановна! — говорит он уже бодро и ласково, — всего завезем… потому… — как это ваши церковники говорят? — богу богово, а кесарю кесарево!
И вот наступает ильин день. С утра по селу разносится ликующий призывный трезвон колоколов, в церкви пузатенький отец Кирилл в парадной ризе правит торжественную службу.
К полудню на жарких пыльных сельских улицах уже появляются первые пьяные, верующие и неверующие. Хмель — он ведь объединяет всех!
У «потребиловки» стоят на улице колхозный счетовод Аграманов — однорукий желчный человек в старом офицерском кителе и новенькой клетчатой кепке, библиотекарь Зоя Куличина — смешливая, румяная девушка, собирающаяся выходить замуж за учителя, и Иван Трифонович.
— Опять наши комсомольцы, да и мы тоже, коммунисты, престол проморгали! — возмущается Зоя Куличина, — мы с Петей говорили в правлении, предупреждали… все мимо ушей! Смотрите, сколько пьяных! И драки уже были! Иван Гальчихин, внук этой знаменитой Гальчихи, подрался с каким-то приезжим. Вот увидите, завтра много невыходов будет на работу!
— Точно! — подтверждает ее слова Иван Трифонович и, помолчав, добавляет веско: — Надо бы на партийном собрании ближайшем этот вопрос обсудить… об усилении вот именно безбожно-воспитательной работы среди отсталых слоев населения.
— Только не тебе этот вопрос придется ставить, — желчно замечает Аграманов.
— Почему же это не мне? — настороженно щурится Иван Трифонович. — Я, брат, старый безбожник.
— Да, да, безбожник! — С тем же желчным сарказмом говорит Аграманов. — В бога-отца, в бога-сына и в бога — духа святого ты не веришь, у тебя один бог — бог план святой!.. Все село в престольный день водкой залил! Торгаш ты, а не советский кооператор!
Он резко поворачивается и уходит.
— Вот ведь до чего склочный тип! — с искренним возмущением произносит Иван Трифонович и смотрит на смутившуюся Зою Куличину в ожидании, что и она осудит вместе с ним желчного колхозного счетовода. Но Зоя отводит глаза в сторону и начинает прощаться: надо идти, а то как бы гроза не застала. В небе где-то далеко глухо и грозно ворочается гром. Бюро прогнозов погоды не подвело Илью Пророка, и ильин день, видать, не обойдется без грома и молнии.
Постояв еще немного на улице, Иван Трифонович уходит в лавку под спасительную сень своего громоотвода.
Такая старуха!
В тесной комнатке партийного комитета на третьем этаже здания заводоуправления сидит секретарь парткома Сергей Аркадьевич Пучков — коренастый, очень светлый блондин, почти альбинос, и токарь Бабкин — высокий, сутулый, с озабоченным, угрюмым лицом.
Сидит Бабкин в парткоме уже минут пятнадцать, курит, вздыхает, произносит невпопад малозначащие фразы, томится — никак не может начать разговор, ради которого пришел!
Пучков, недовольный тем, что его оторвали от тезисов праздничного доклада, в конце концов не выдерживает:
— Ну что ты, Бабкин, как… девица на сватанье. Пришел — говори! Что у тебя там стряслось?
Токарь поднимает на секретаря парткома голубые, простодушно-ясные глаза, странно не вяжущиеся с суровыми чертами его тяжелого лица, и Пучков видит в них укор и душевную боль. Густо краснея, он спешит смягчить свой резкий тон.
— Говори, Бабкин, не стесняйся… Личное что-нибудь?
Бабкин шумно вздыхает.
— Личное!
«Что он мог натворить? — тревожно думает секретарь. — Человек тихий, непьющий… в партию собирается, производственник хороший. Ничего такого за ним вроде не замечалось?!»
Пучков не любил разбираться в бытовых делах. Эти дела всегда так запутаны, так сложны! Психология, будь она неладна! Да и тяжело бывает разочаровываться в человеке, когда вдруг оказывается, что в быту он совсем не такой молодец, каким знаешь его на работе. А Бабкин как будто нарочно сообщает:
— Придется тебе, Сергей Аркадьевич, персональное дело на меня заводить… хоть я еще и не кандидат даже!
Пучков хмурит белые пушистые брови.
— Давай говори все. Только покороче… по возможности.
— Коротко-то оно навряд ли получится. И ты уж лучше меня не сбивай вопросами, товарищ Пучков, я сам как-нибудь собьюсь!.. Д-а-а!.. Так вот, дело мое — в жене! Вернее, даже не в жене, а в матери ее, в теще. Это, товарищ Пучков, такая старуха!.. Из-за нее и получилось у нас нескладно это все! Женился я три с лишним года назад. Поехал в отпуск в деревню, под Саратов — я сам саратовский, — ну и… там все у меня и произошло с Дуней. Влюбился я в нее без памяти!.. Сам знаешь, как это бывает!
— Забыл уже! — усмехается Пучков.
— Целые ночи на лавочке вдвоем просиживали, любовались луной… Песни ей пел под баян: «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь», «Страдания» наши, саратовские, и старинную одну, мою любимую, — «Скажи, зачем тебя я встретил?!»
— Я лично своей Наталье Петровне «Средь шумного бала» напевал, — задумчиво говорит секретарь парткома.
— А говоришь — забыл!.. Д-а-а!.. Короче говоря, решился на женитьбу. Дуня без отца жила — помер! С матерью, с Анфисой Поликарповной, вот с этой самой… Такая старуха — ни в сказке сказать, ни пером описать! И не то чтобы замухрышка какая-нибудь, опенка червивая, дунь на нее — повалится, а рослая старуха, гвардейского телосложения, — хоть бери ее к нам на завод работать в кузнечный цех! И с характером соответственным. В колхозе работала на животноводческой ферме. Хорошо работала — даже трудовую медаль получила. Колхозники ее очень даже уважали. Так посмотришь — вполне положительная старуха, на уровне эпохи. Но вот беда, до невозможности привержена к религиозному дурману.
— Религиозные предрассудки — это самый цепкий пережиток прошлого! — наставительно подтверждает Пучков.
— Факт! Но ты послушай, как дело обернулось. В избе у нее весь угол завешен богами. Полный пленум святых и угодников! Настанет воскресенье — она в церковь за пятнадцать километров. То на попутной, то лошадку схлопочет, а то и пешком. И Дуню с собой тащит. Та, чтобы мать не огорчать, идет или едет, хоть и не признает божественное. Да-а-а!.. Не понравилась мне ихняя политическая отсталость — прямо с души воротит. Как к ним ни приеду, у меня со старухой диспут. Но ведь это я сейчас и книжки почитываю, и текущую политику изучаю в кружке, и поговорить могу на разные темы, а тогда… не хватало у меня этого самого пороху, товарищ Пучков, откровенно тебе скажу! Била меня проклятая старуха, как хотела! Я ей внушаю, что, дескать, мир произошел из материи. А она — с ехидцей: «Из какой такой материи? Из ситца?» Объясняю ей своими словами про материю. Такое плету — у самого уши вянут! Запутаюсь, плюну и скажу: «Короче говоря, Анфиса Поликарповна, бог ваш тут ни при чем». Обижается: «Без бога травинка не вырастет. И в писании сказано: «В начале бе слово». Слово, а не материя». Я стою на своем: «Материя!» Она — на своем: «Бе слово». Слово за слово, разругаемся в дым — и ни бе ни ме!.. Ну ладно! Подходит дело у нас к главному разговору. Набрался я духу, говорю ей, что так, мол, и так, решили мы с Дуней пожениться. Отвечает: «Возражений не имею, но венчаться церковным браком». Я на дыбки: «Категорически — нет!» — «Тогда и моего согласия нет!» Дуня в рев: «Так уйду без вашего согласия!» Она: «Прокляну!» Такая старуха, товарищ Пучков!.. Что же ты думаешь, пришлось…
— Венчаться?!
— Бежать пришлось нам с Дуней от нее — вот что! Прямо как в романе! Комсомольцы помогли, колхоз полуторку дал — поминай как звали! Потом мы ей письмо послали. Три дня писали. Приходит ответ: проклясть не прокляла, но сообщила, что даже и знать нас не хочет. Пока, дескать, не покаемся и в церкви не окрутимся, чтобы не смели ни с чем к ней обращаться. «Ах ты, думаю, старая перечница! Ладно, у тебя характер — и у меня характер!»
Категорически запретил Дуне писать ей. Решил измором взять, как сильно укрепленную долговременную точку. Год проходит — она молчит. И мы молчим! Дуня плачет по ночам, у меня у самого сердце кровью обливается, на нее глядя, но… выдерживаю характер! Так три года, поверишь ли, и промолчали. Стороной, через знакомых, узнавали про здоровье и прочее. И она тоже… стороной. Теперь происходит у нас прибавление семейства. Родила мне Дуня сына.
— Поздравляю! — улыбается секретарь парткома. — А я и не знал, что ты уже папаша. Что же в гости не позвал?
— Постеснялся. Думал — не придете! — переходит на «вы» Бабкин. — Тем более что событие не производственное… неудобно как-то звать… Да-а-а!.. А мальчишка у меня — первый сорт. Доктора даже удивлялись — до чего здоров. Орет басом. Гвардеец! В бабку!
И вот, товарищ секретарь, есть такая поговорочка: «Там, где бес сам не может навредить, он женщину подошлет!» Поговорочка правильная, между прочим, хоть бесы эти да черти тут, конечно, ни при чем, они тоже от суеверий произошли. Да-а-а!.. Стала Дуня моя ластиться ко мне невозможно как, плачет пуще прежнего, просит слезно: «Давай окрестим мальчика… хочу с мамой помириться, не могу больше. Мама только тогда меня простит, когда узнает, что внук у нее крещеный». Ну и… дрогнул я! Дал свое согласие. Сам я в церковь не ходил, Дуня носила.
Бабкин видит, как мрачнеет лицо Пучкова, как словно льдистым туманом заволакиваются глаза секретаря партийного комитета, и поспешно добавляет:
— Ошибку свою признаю целиком и полностью. Да-а-а!.. Даем старухе телеграмму: «Дуня родила сына. Приезжайте поглядеть внука». Приходит ответ: «Выезжаю». Заявляется! Такая же здоровая, как и была. Вошла в комнату — как паровоз! В новом платье шерстяном, на груди медаль. Поздоровались — ничего. Стала на внука глядеть. Заплакала. И Дуня ревет. Только мы с Васюткой — Василием назвали сына — держимся, конечно, как мужчины. Дуня говорит: «Мы крестили его… только для вас». И вот ты подумай, товарищ Пучков, что она нам в ответ на наше сообщение преподносит! «Напрасно, — говорит, — вы это сделали, мне этого не нужно». — «Как так не нужно?» — «Так, — говорит, — не нужно, я, — говорит, — освободилась от своих заблуждений — считаю, что на восемьдесят пять процентов». Я смотрю на Дуню, Дуня — на меня! Трагическая пауза, как в книжках пишут! Васютка и тот не выдержал, заревел у себя в кроватке. А теща знай бомбит: «Вы, — говорит, — три года моей жизнью вовсе не интересовались. Жива мать — и пусть живет! А чем живет да как живет — это вам все равно. Старухи, — говорит, — разные бывают. Одна — как камень лежачий, под который вода не течет, а другая — растет и развивается, как любая живая организма». Смех!.. Такая старуха!.. Да-а-а! Потом я дознался, что к ним в колхоз приехал один молодой агроном, толковый парень, по всему видать. Ну и стал лекции читать на эти темы, кружок сколотил. Она пошла послушать. А как же не пойти? С родной дочкой разошлась на религиозной почве. Так и… втянулась.
Сели обедать, а теща еще с подковыркой ко мне: «Если, — говорит, — ты, дорогой зятек, не пойдешь в свою партийную организацию и не расскажешь чистосердечно, как ты опростоволосился, я сама пойду». Я говорю: «Я же беспартийный». А она мне: «Собираешься в партию вступать, — значит, должен быть как стеклышко». Такая старуха!.. Да-а-а!.. Вот и все, товарищ Пучков. Ничего не скрыл. Теперь разбирайте!..
Опустив голову, Бабкин ждет, что скажет секретарь.
Пучков смотрит на его спутанные с кудрявинкой черные волосы, на большие руки с узловатыми сильными пальцами, лежащие на столе, и не знает, что сказать. Ему и смешно, и немного досадно, и почему-то неловко. Смутное это чувство неловкости и мешает ему говорить.
Наконец он произносит:
— Это хорошо, что ты все начистоту рассказал, Бабкин. В партию ты еще не принят, а проступок непартийный уже совершил. Но, с другой стороны, дело у тебя сложное, с психологией, как говорится. Надо подумать, посоветоваться. Подай заявление. Обсудим на парткоме — вызову.
Бабкин поднимается. Лицо его разгладилось и кажется теперь не таким суровым и тяжелым. На душе легче стало!
— А почему не пришел раньше ко мне поговорить? — с упреком говорит Пучков.
Бабкин молчит.
Когда он выходит из комнаты, секретарь партийного комитета снова принимается за тезисы своего доклада. Но работа у него не клеится — мешает именно то чувство смутной неловкости, какое появилось у него после исповеди Бабкина.
Секретарь начинает ходить по комнате, курит, думает, анализирует по сложившейся привычке. Потом садится за стол и записывает в свой блокнот с тезисами: «Усилить внимание к людям. Ближе к ним стоять. Знать их душевный мир».
Последнюю фразу он подчеркнул двумя жирными чертами.
Неудачные крестины
У нас в городе имеется церковь. Службы там долгое время справлял священник отец Пафнутий. Но недавно краевое духовное начальство отстранило его от прихода, сняло, так сказать, с душеспасительной работы.
Дело в том, что отец Пафнутий очень уж открыто стал нарушать заповедь, гласящую: «Не прелюбо сотвори!» Одним словом, блудил со своими прихожанками направо и налево, чем и вызвал большое неудовольствие не так у верующих, как у собственной матушки Елены Ивановны, каковая однажды оттаскала за волосья соперницу прямо на паперти, от чего в городе получился большой конфуз и срам.
Отца Пафнутия за пристрастие к женскому полу и скандальные прелюбодеяния «освободили», и на его место был прислан — чуть ли не из Одессы — новый священник, молодой еще человек, отец Аркадий.
Однако отстраненный прелюбодей Пафнутий из города не уехал, а продолжал жить на прежней квартире недалеко от церкви в ожидании решения своей судьбы.
Надо заметить, что новый батюшка, отец Аркадий, совсем даже не похож на попа. Заберет волосья под шляпу, наденет пальто модное с цветным шарфом, брючки узкие, туфли остроносые, — никогда не скажешь, что идет служитель культа. Его у нас стали звать поп-стиляга.
Церковь стоит на окраине города. Мимо нее люди едут на базар. Как-то ехали колхозники-хуторяне, везли битых гусей в город на продажу, капусту квашеную, яйца куриные. И был с ними ребеночек, вернее сказать младенец, дитя, которое они хотели между делом окрестить.
Остановились хуторяне возле церкви, а она заперта: рано. Тогда они по старой памяти постучались к отцу Пафнутию. Тот, понятно, не признался им, что он отстраненный, — не хотел пропустить прямо в карман текущие денежки — и предложил произвести обряд крещения у него на квартире: дескать, в церкви холодно, как бы не простудить ребеночка. А хуторянам что? На квартире так на квартире, еще лучше. «Делайте, батюшка, только по-шибче!» «Сделаем мигом, несите дитя!»
Кумовья взяли с возу дитя, принесли на квартиру к Пафнутию. Матушка Елена Ивановна разожгла керогаз, стала воду греть в суповой кастрюле. И вдруг, откуда ни возьмись, появляется молодой поп отец Аркадий. Уж не знаю, кто его надоумил явиться так рано к Пафнутию — нечистый дух или божьи ангелы, — только заявился. И сразу же к отцу Пафнутию с грозным выкриком:
— На каком основании, батюшка, совершаете левые требы?
— А какое вам дело? Идите вы, батюшка… к такой-то матушке.
Отец Аркадий к хуторянам:
— Деньги за левую требу им у вас взяты?
— Нет еще!
— Прекрасно! — и хвать ногой по керогазу с кастрюлей, стоявшему на полу. Вода разлилась.
Тут отец Пафнутий озверел и съездил отца Аркадия по сусалам. Тот в долгу не остался и заехал отцу Пафнутию между глаз. Завязалась меж святыми отцами страшенная драка. Одолевал отец Аркадий, как более молодой и более прыткий, к тому же он оказался боксером и надавал своему товарищу по работе здоровенных «антрекотов» или «оперкотов» — как они там называются по-боксерски? Кумовья в страхе убежали из квартиры на улицу, как только между попами началась драка. Младенца спасла матушка Елена Ивановна. Она подхватила бедное дитя на руки, вынесла на улицу и отдала кумовьям, шепнув:
— Привозите попозже, когда батюшки… выяснят свои идейные разногласия и отец Аркадий уйдет к себе.
Мне эту историю рассказал на базаре пожилой хуторянин, у которого я купил превосходного гуся за сравнительно недорогую цену. При этом он выразился так:
— Нехай уж оно лучше растет некрещеное, то дитя, чем этакие страсти, хай им грець, этим служителям культа боговой личности, прости меня, господи, грешного!..
Альбом красавцев
Они условились встретиться в семь часов вечера на углу, у будки телефона-автомата, чтобы затем вместе отправиться в кино.
И Катя Пляскина, как всегда, явилась первая, когда на уличных часах было только без четверти семь.
Она заняла позицию и стала ждать Люсю. И конечно, Люся Телятник, как всегда, опоздала.
Было холодно. Сухие и редкие снежинки медленно, словно на парашютиках, опускались на землю. Через полчаса ожидания Катя озябла.
Сначала она сердилась на Люсю и мысленно всячески ругала ее, потом стала жалеть себя.
«Если я родилась толстой и некрасивой, — горестно размышляла Катя Пляскина, — то это еще не значит, что она может так не считаться с моим самолюбием! Вот возьму простужусь и заболею крупозным воспалением легких — пусть тогда помучается!»
Прошло еще двадцать минут. Теперь чувство трогательной, волнующей до слез жалости к себе сменилось у Кати чувством смутной тревоги. Опоздание было слишком велико даже для такого легкомысленного и эгоистического создания, как Люся Телятник. Надо было действовать, а не стоять пассивно под этими проклятыми часами. Катя решила пойти Люсе навстречу, к остановке ее троллейбуса, и в ту же минуту увидела подругу, идущую по переулку.
Разрумянившаяся от мороза, в меховой шапочке-менингитке, с рыжеватой модной челочкой на лбу, в беличьей короткой кофтенке и в черной юбке, она быстро и твердо — тук-тук, тук-тук! — переставляла свои стройные, крепкие ножки и действительно была очень хороша собой.
— Ты бы еще позже явилась! — ворчливо сказала Катя, с трудом скрывая свою радость. — Поздравляю! Мы опоздали на сеанс из-за тебя.
— А мы в кино вовсе не пойдем!
— Здравствуйте! А куда же мы пойдем?
— В церковь!
— Куда?.. В цирк?!
— В церковь! — с той же покоряющей небрежностью повторила Люся и взяла подругу под руку. — Идем скорей! Я тебе все расскажу по дороге! Дело касается нашего альбома. Идем же!
Хотя Люся и сказала «наш альбом», но это, собственно говоря, был ее личный альбом для фотографий, самый обыкновенный альбомчик в картонном переплете.
Но какие же роскошные фотографии были расклеены на его страницах! Только мужские и только красавцев! Здесь были всякие красавцы — знаменитые, признанные миром и еще не известные ему, с автографами и без, в профиль и анфас, военные и штатские. Вот фотография улыбающегося Жерара Филиппа в костюме Фанфана-Тюльпана, вырезанная из иллюстрированного журнала. А рядом мирно соседствует любительское фото задумчивого курчавого молодого человека в мятом пиджаке стандартного покроя. Это Филипп Жарченко, красавец техник из Люсиного домоуправления. Владелица альбома была влюблена в него, когда училась еще в девятом классе. Переверните страницу, и вы увидите фотографию популярного отечественного киноартиста с его собственным автографом. Дальше портрет знаменитого генерала, героя минувшей войны, — тоже вырезанный из журнала. Под ним юный суворовец, снятый в профиль. Орлиный нос, волевой твердый подбородок и энергичная надпись:
«Люсеньке Телятник на память о совместных велосипедных бросках Малаховка — Удельная и обратно. Не забывай!.. Олег».
А Катин вклад в альбом заключался лишь в одной-единственной карточке. На ней был изображен плотный, смуглый мужчина, толстоносый, с закрученными кверху черными усами и с выпученными от напряжения бездумными, веселыми, немножко бараньими глазами. Это был двоюродный дядя Кати Пляскиной — винодел с Северного Кавказа. С большой натяжкой можно было посчитать его красавцем. Но зато карточка была с автографом, что особенно ценилось. Весельчак-винодел написал на ней: «Расцветай, как груша, дорогая Катюша!» — и расписался небрежно и неразборчиво, словно на железнодорожной накладной. Других мужских карточек у Кати, увы, не было. Приходилось с помощью дядиной фотографии доказывать, что и она, толстая дурнушка Катя, способна побеждать мужские сердца.
Чтобы закончить предысторию «альбома красавцев», надо еще сказать, что общественность десятого класса школы, в которой учились Люся Телятник и Катя Пляскина, не раз пыталась повлиять на наших девиц, но пронять языкастую, дерзкую Люсю было не так-то легко.
— А что мы делаем плохого в конце концов? — говорила Люся Телятник в ответ на упреки и наставления. — Что сказал писатель Чехов? Писатель Чехов сказал, что в человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда. Вот мы и собираем прекрасные мужские лица. У нас с Катькой тонкие эстетические натуры, не то что у вас.
— Из-за этих прекрасных мужских лиц у тебя двойка по географии, а у Кати — по истории!..
— При чем здесь история с географией?! Вообще это наше личное дело. Отвяжитесь!
Редактор школьной стенгазеты Сеня Тараканцев хотел написать фельетон о Люсином альбоме, но Люся узнала про его намерения и приняла свои меры.
Встретив редактора в гардеробе, она отвела его в сторону и с очаровательной улыбочкой сказала:
— Сенечка, у меня к тебе большая просьба: подари мне свою фотокарточку…
Бледный, с впалыми щеками, угловатый, Сеня Тараканцев иронически усмехнулся:
— Нашла красавца!
— Мужская красота, Сенечка, понятие условное. И вообще, если я тебя прошу, значит, в твоей наружности есть что-то такое… с эстетической точки зрения.
Испарина выступила на порозовевшем Сенином лбу, и суровый редактор, опустив очи долу, сказал хрипло:
— Какую тебе дать: в профиль или анфас?
— Пожалуй… в профиль лучше. В профиль ты похож на одного обаятельного итальянского киноартиста… не помню его фамилию… И вообще… даже что-то ивмонтанистое в тебе есть.
Став обладательницей фотографии «самого» редактора стенгазеты, да еще с надписью в стихах, Люся Телятник больше не опасалась нападок со стороны общественности, а когда Катя бубнила ей, что, мол, от Сеньки Тараканцева всего можно ожидать, говорила, загадочно усмехаясь:
— Ну… пусть только попробует!
— Эта церковь тут недалеко, я знаю, идем скорей, — увлекая за собой Катю, бурно говорила Люся Телятник. — Она называется, кажется, «Никола-на-задворках». В общем, что-то там с Николой. А «он» в этой церкви работает дьяконом. Мамина знакомая — я из-за нее и опоздала — говорит, что это совершенно невероятный красавец. Такой, знаешь, демон… с бархатным басом и с небольшой бородкой. Катька, я жива не буду, если не возьму у него фото с автографом.
— Не даст он тебе карточку… да еще с автографом!
— Посмотрим! — с вызовом сказала Люся и на ходу поправила свою челочку. — Не отставай! Идем же скорей!
— Люська! — вдруг с тоской не сказала — проныла Катя Пляскина, — не надо дьякона, бог с ним совсем! Пойдем лучше в кино на Радж Капура.
— Что такое? Откуда это пищат?!
— Нехорошо… нам — и в церковь! И вообще… мы все-таки комсомолки с тобой!
— Вот глупости какие! Мы же не молиться идем, а… с эстетической точки зрения.
Подруги вошли в церковь. Мертвенный запах ладана и тающего воска, трепещущие огненные язычки свечей, освещающих снизу суровые бородатые лики святых на иконах, — все настраивало на торжественный лад. На клиросе громко и стройно пел хор. Им управлял регент, изможденный гражданин, по-видимому больной желудком: дирижируя, он порой вздрагивал всем телом и, деликатно прикрывая рот ладошкой, скрывал болезненную отрыжку. Благостные старушки одобрительно поглядывали на Люсю и Катю, смело пробравшихся вперед. Одна даже прошелестела над самым Катиным ухом:
— И молоденьких тянет во храм господний!.. Спаси и помилуй нас, царица небесная!..
Вдруг раскрылись боковые двери, и из алтаря на амвон вышел сам дьякон, облаченный в парчовый стихарь. Небольшая клинышком черная бородка красиво оттеняла его мужественное лицо.
— Ой, Катька, какой же он красивый! — шепотом сказала Люся Телятник.
— Ужасно красивый! Мой Георгий на него похож.
— Как свинья на коня.
— Честное слово, глаза абсолютно одинаковые!..
— Вы зачем в храм пришли? Шептаться? Уходите отсюдова! — послышался злой шепот сзади.
Десятиклассницы оглянулись.
Та же благостная старушка наступала на них, махала сухонькой ручкой, шипела:
— Уходите сей минут из храма, вертихвостки! Не нарушайте благолепия. Уходите, а то Макар Ивановича приведу!
Глаза у нее горели такой кошачьей злобой, так жутко раззявлен был черный однозубый рот, что Люся и Катя, не помня себя, в одну секунду выскочили из церкви на улицу.
Решено было походить по улице, а если будет очень холодно, то зайти в «Гастроном» напротив и покрутиться там возле телефона-автомата.
Так и сделали. Наконец служба в церкви окончилась, и верующие стали расходиться. Подруги прохаживались по тротуару, ждали. Они чуть было не пропустили красавца дьякона, потому что, одетый в демисезонное толстое пальто и черную велюровую шляпу, служитель культа на улице был совсем не похож на лермонтовского демона.
Таща за собой упирающуюся Катю, Люся Телятник храбро подошла к дьякону и бойко сказала:
— Извините, можно вас на одну минуточку?
Дьякон остановился, удивленно приподнял шляпу.
— Чем могу служить?
— Меня зовут Люся, — неотразимо играя глазами, сказала Люся Телятник, — а это моя подруга Катя. У нас к вам большая просьба… — Тут смелость оставила Люсю, и она неожиданно для самой себя умолкла.
Дьякон вежливо ждал.
— Какая же у вас просьба ко мне? Надеюсь, духовного характера? — наконец сказал он мягко.
— Да, духовного… Куда ты, Екатерина?! Постой!.. Очень, очень большая просьба!..
— А вы, девушки, материалистки?..
— Нет, мы учимся в школе, в десятом классе… То есть да!
Люся овладела собой и быстро заговорила уже в своем обычном снисходительно-дерзком тоне:
— У нас к вам вот какая просьба: подарите нам, пожалуйста, вашу карточку. С автографом! Если вас не затруднит.
— А зачем вам моя карточка? — подозрительно хмурясь, спросил красивый дьякон.
— Я буду говорить откровенно: только с точки зрения эстетической. У вас красивое лицо, а мы с Катей делаем такой альбом… мужской красоты. Потому что писатель Чехов сказал… В общем, я могу вас сама заснять, у меня есть «Зоркий». Скажите, куда прийти и когда. Если вас не затруднит!
Дьякон загадочно молчал.
— Пожалуйста! — слабо пискнула Катя Пляскина и неприлично громко хлюпнула озябшим носом.
— Та-ак! В какой школе вы учитесь, интересно знать?
— Это не имеет значения! — почуяв недоброе, сказала Люся Телятник, но Катя не удержалась и снова пискнула — назвала номер школы.
— Та-ак! — повторил красавец дьякон и вдруг грозно повысил голос. — Когда молодые девицы обращаются к священнослужителю, дабы с помощью его возжечь пламень веры в сердце своем, — милости просим! А ваше непотребное безыдейное мещанство глубоко противно мне!
Все это было так неожиданно и странно, что даже Люся, бывалая, неотразимая Люська Телятник, и та растерялась, не знала, что ответить. Стали останавливаться прохожие. Наконец Люся пришла в себя.
— Подумаешь, какой идейный архимандрит! — сказала она дьякону надменно. — Не хотите давать карточку — не надо, другого найдем. Пошли, Екатерина!
— Ступайте, ступайте, овцы беспринципные. Нам такие не нужны! На месте вашей комсомольской организации, ох, и пропесочил бы я вас со всей остротой, господи, прости меня!..
Люся обернулась, сказала грубо:
— Не кричите, батюшка, надорветесь.
— Это вы кричите, а не я. Мещанка!
— А вы урод! Физический и моральный.
Целый квартал подруги пробежали рысью, молча. Когда они остановились, чтобы перевести дух, Катя Пляскина сказала надрывно:
— Ну конечно, он напишет в школу. И теперь уж Сенька Тараканцев нас не помилует. Я говорила — надо было пойти на Радж Капура.
Она взглянула на Люсю и поразилась: такой растерянной, смущенной и некрасивой она никогда еще не видела свою блестящую подругу.
Секрет производства
Во дворе большого нового дома стоял маленький — на три квартирки — домик, такой ветхий, что казалось чудом, как он держится «на ногах».
Лоскунов, заведующий магазином, жилец из большого дома, как-то даже сказал управляющему Василию Архиповичу:
— Эта развалюшка портит нам весь пейзаж: двор у нас передовой, культурный, с волейбольной площадкой — и вдруг, представьте, такая допотопная хибарка, Ноев ковчег. Примите меры, Василий Архипович.
Василий Архипович меры принял: написал в районное жилищное управление официальную бумагу, что он, как управдом, снимает с себя всякую ответственность за могущее произойти падение дома № 5а во дворе по Средне-Анастасьевскому переулку.
Управление написало такую же бумажку куда-то повыше. В общем, через месяц пришли техник и двое рабочих и подперли покосившиеся стены домика бревнами, отчего развалюшка не стала ни прочнее, ни красивее.
В домике этом, в третьей квартире, занимала комнату одинокая старуха Чикарева, уборщица из Коммунального банка. Старуха как старуха: в платочке, седая, один глаз косит, на руке «вечная» кошелка, обшитая для крепости суровой тряпкой.
Посмотреть на нее — ничего особенного.
А между тем старуха Чикарева как раз была особенной старухой.
Она слыла во дворе замечательной гадалкой. Разложит карты, посмотрит на них своим косым глазом и видит насквозь все будущее человека.
Слава старухи Чикаревой упрочилась после случая с Поленькой Дергуновой — это ее соседка, кассирша со станции предварительной продажи железнодорожных билетов.
Поленька была девушка худенькая, рябенькая, лет ей было под тридцать с хвостиком, и ей очень хотелось выйти замуж за летчика-истребителя или, в крайнем случае, за товарища Шумихина, тоже кассира на станции, моложавого вдовца пятидесяти четырех лет. Однако летчики-истребители за Поленькой не ухаживали, а моложавый вдовец Шумихин неожиданно взял да и женился на другой кассирше.
Однажды Поленька поздним вечером зашла к старухе Чикаревой и, стесняясь, попросила:
— Гавриловна, будь такая ласковая, разложи картишки, скажи, что меня ожидает: да или нет?
— Опять замуж собралась, что ли?
Поленька вспыхнула и затараторила, страшно конфузясь:
— Ходит один техник, Гавриловна. Такой прилипчивый, ей-богу, просто ужас. Намекает на серьезную любовь. Я ему уже три билета без очереди устроила — два жестких плацкартных в Симферополь и один мягкий до Сочи, — а он все ходит. Бритый весь. Интересный. Завтра придет опять за билетом, а послезавтра мы с ним в кино идем на решительный разговор.
Старуха Чикарева разложила карты, посмотрела, сокрушенно качая головой, на туза пик, примостившегося рядом с бубновой дамой, потом перевела глаза на Поленькины рябинки и сказала:
— Ожидает тебя, девушка, удар и напрасные хлопоты.
Поля Дергунова побледнела.
— Он же определенно намекает на любовь.
— Он на свое намекает, а карты на свое. Эвон туз-то пиковый, как змей, тут как тут!
Старуха Чикарева еще раз посмотрела на Поленькины рябинки, сочувственно вздохнула:
— Нет, не женится он на тебе. Где там! Карты врать не станут: не люди… Благодари меня скорей… Может, тогда не исполнится гаданьице.
— Мерси! — дрожащим голосом сказала Поленька.
А через три дня она вернулась с работы расстроенная, в слезах, и по секрету призналась толстой жене Лоскунова, своей приятельнице, что «он» оказался подлецом: схватил четвертый билет до Кисловодска без очереди и был таков.
— Нет, но Гавриловна-то наша до чего, Поленька, верно вам нагадала, — восхитилась жена заведующего магазином. — Пожалуйста, удар и напрасные хлопоты!
Понизив голос, она озабоченно прибавила:
— Знаете, Поленька, у Степана Степаныча срочный учет и ревизия идут в магазине, он волнуется. Знаете, какие люди теперь! Всего можно ожидать! Определенно надо забежать к старушке, погадать на него.
От старухи Чикаревой толстая жена Лоскунова вышла сама не своя, ожидавшей ее Поленьке сказала: «Степану Степановичу вышел казенный дом» — и заплакала басом.
В тот же день за Лоскуновым пришли из уголовного розыска, а утром и весь день на дворе только и было разговоров о необыкновенных гаданиях старухи Чикаревой.
Тогда управдом Василий Архипович решил принять меры. Вечером он пришел к гадалке и, не садясь, сурово сказал:
— Гражданка Чикарева, на каком основании вы занимаетесь суевериями?
— Я, Василий Архипович, суевериями не занимаюсь, — ответила старуха Чикарева, — я по банковской части служу. А ежели и погадаю кому на дворе бесплатно — разве от этого вред?
— Вред, — сказал управдом, — поскольку отсталые элементы думают, что вы, как бы сказать, знаете волшебство. И так далее.
— Я волшебства не знаю, — сказала старуха.
— Тогда откройте мне, как управдому, секрет своего производства для разъяснения массам. Объясните, к примеру, как вы так ловко угадали про гражданку Дергунову и про этого… про Лоскунова?
— Секрет у меня простой, — покорно заявила старуха Чикарева. — Ты, батюшка, посмотри на ее личико — сам без карт поймешь. Кто ее замуж возьмет? Девке под сорок!.. А ходить, конечно, ходят. Каждому охота билет на курорт без очереди схватить… Теперь отвечу за Лоскунова. Лоскуниха его каждый месяц новые польты справляет. Из каких сумм?.. Смекаешь? Обязательно его посадить должны были. Как сама-то Лоскуниха мне сказала: «Ревизия идет!» — я сразу про казенный дом и смякитила про себя.
— Значит, на научной психологии работаешь? — смягчившись, спросил управдом Василий Архипович.
— На ей, батюшка, на ей!
— Вот что, Гавриловна… прекрати! А то придется тебя в милицию… Здорово это ты, однако!.. Ну, а вот можешь через психологию или там на картах ответить, будет мне взбучка, что я с ремонтом опоздал, или нет?
— Будет, батюшка, — проникновенно сказала старуха Чикарева.
— У меня же объективная причина!
— Причин этих нонче не признают, — сказала гадалка. — Хочешь карты раскину, хочешь так, через психологию, отвечу: будет тебе взбучка, верь моему слову.
Управдом Василий Архипович криво улыбнулся, почесал затылок и вышел.
Кукарача
Новую няньку звали трудно — Олимпиада Панфиловна. А мама так и велела ее называть, полностью, по имени и отчеству.
У Юрки Олимпиада превратилась в Лампападу, а Панфиловна в Филовну.
— Лампапада Филовна.
Лампапада Филовна Юрке не нравилась. Она была маленькая, суетливая, с красными цепкими руками. И пахло от нее грибным супом. Она вечно жаловалась на Юрку матери. Мама только явится из консерватории, еще пальто не успеет снять, а Лампапада уже рада стараться!
— Юрочка на дворе одну девчонку побил. Ейная мать теперь хочет на вас прийти обижаться.
Мама скажет:
— А вы куда глядели?
Лампапада свое:
— Нешто за таким ребенком углядишь? Он ведь как воробей: сейчас тут, а потом фыр-р! — и нет его.
Однажды Лампапада Филовна, гуляя, завела Юрку в какое-то странное помещение. Большая высокая комната. На стенах развешаны картинки, перед картинками горят свечки. На картинках нарисованы бородатые дяди босиком, в накинутых на плечи простынках. На головах вместо кепок надеты диковинные медные тарелки.
Юрка дернул няньку за рукав, спросил, показав пальцем на одного такого дядю:
— Лампапада Филовна, это ненормальные нарисованы?
Лампапада зашипела, зафыркала, как кошка, сказала строго:
— Стой смирно!
Юрка замолчал, стал смотреть по сторонам. Старенькие старушки, вроде Лампапады, глядели на картинки, махали руками, трогая себя за лоб и плечи. Юрка подумал и начал делать так же, как и они, только, чтобы интереснее было, трогал себя и за нос.
Лампапада Филовна это занятие одобрила:
— Так, так, Юрочка! Молись боженьке!
А потом вдруг громко запели дяди и тети, стоявшие впереди на возвышении, и Юрка сразу все понял: «Это представляют».
Он страшно обрадовался: «Эх, наверно, сейчас собак покажут дрессированных!»
Собак, однако, почему-то не показали. Внезапно раскрылись золоченые двери, и появилась тетя в серебряной юбке. Приглядевшись, Юрка тихо ахнул: тетя была с бородой и лысая.
— Лампапада Филовна, это артист? — спросил Юрка от удивления шепотом.
Нянька опять зашипела и зафыркала, как кошка.
— Тсс… Тише! Беса тешишь, прости господи! Это батюшка.
— Чей батюшка?
— Тсс… Тише! Ничей. Тутошний.
— Он дядя или тетя?
— Дядя, дядя!
— А почему он в юбке?
Нянька не ответила, стала кланяться часто-часто, как заводная, и махать руками. Юрке стало страшновато. На всякий случай он тоже три раза поклонился таинственному батюшке.
Дяди и тети спели еще одну песню. Она понравилась Юрке меньше. Страх его прошел. Он искоса посмотрел на Лампападу: нянька все кланялась и мотала руками. Юрка шмыгнул вперед и, подойдя к батюшке в серебряной юбке, вежливо попросил:
— Спойте теперь, пожалуйста, «Кукарачу».
Лицо у батюшки сразу вытянулось, борода затряслась, сзади заахали, зашелестели старушки. Не успел Юрка опомниться, как очутился на улице.
Лампапада Филовна, бледная, даже какая-то синеватая, дергая Юрку за руку, не говорила — причитала:
— Что за ребенок, прости господи! В божьем храме такие слова!
— Какие, Лампапада Филовна?
— Петушиные, вот какие. Бог услышит — знаешь, что тебе будет?
— А кто это бог?
— Отец всего сущего.
— А я тоже сущий?
— Сущий, сущий!
— А мой отец не бог, а Александр Павлович Скрипицын.
— Бог, Юрочка, — это самый главный батюшка.
— Главнее этого лысого в юбке?
— Господи, что он говорит-то!
Лампапада Филовна даже присела.
— Ни стыда, ни совести у этих нынешних ребят. Да ты знаешь, что бог с тобой может сделать, если ты петушиные слова в церкви станешь говорить!
— Что?
— Пришлет ангела с огненным мечом да и заберет тебя.
— Куда? В милицию?
— Там узнаешь куда. Идем-ка домой. Всю ты мне обедню испортил.
…Весь день Юрка думал про ангела с огненным мечом. Кто такой? Откуда у него огненный меч? И кто он, фашист или наш?
Решил — фашист. Но на всякий случай справился у матери:
— Мама, ангелы — фашисты?
— Какие ангелы? Ничего не понимаю.
— Которые с огненными мечами?
Мама рассмеялась, поцеловала в щеку, сказала:
— Откуда у тебя такие глупости в голове? Ложись-ка, брат, спать.
Утром Юрка стал готовиться в поход. Зарядил свой револьвер пробкой да две взял в запас. За пояс заткнул деревянную чапаевскую саблю. Лампападе Филовне сказал кротко, с хитрецой:
— Лампапада Филовна, пойдемте сегодня опять к батюшке.
— Опять будешь петушиные слова в церкви говорить?
— Честное слово, не буду.
— Ну смотри! Сегодня служба великопостная, благолепная. Мамочке-то только не говори, куда мы с тобой ходим.
— Ладно.
…Снова кланялись и махали руками старушки, снова гнусавил лысый батюшка. Юрка с бьющимся сердцем сжимал ручку своего пугача, выжидал подходящего момента.
Вот батюшка куда-то ушел. Другой, помоложе, что-то бормочет — читает вслух толстенную книжку. Пора!
Юрка сделал два шага вперед и вдруг громко, на всю церковь, крикнул:
— Эй, ангел, выходи, я тебя не боюсь!
И погрозил окаменевшему батюшке с книжкой револьвером, заряженным пробкой.
Ангел не вышел.
На улице, когда Лампапада Филовна откудахтала свое, Юрка сказал ей с гордостью:
— Что, испугался ваш ангел?!
Комиссия отца Дионисия
У выхода с базара, в сторонке, в жидкой тени старой ветлы, совсем седой от едкой кубанской пыли, сидит на бревнах Герасим Филиппович Чубченко, член артели «Фотограф-художник», крепкий старик с сивыми запорожскими усами, и ждет клиентов. Тут же стоит тренога с его фотоаппаратом и — для любителей — задник, изображающий всадника в черкеске с газырями. У коня на рисунке из кровавых ноздрей валит густо, как из печной трубы, дым. У копыт валяется поверженный не то лев, не то тигр, не то меделянский дог. Вместо лица у всадника дырка, в эту дырку снимающийся просовывает голову. Сняться в виде охотника на тигров — заветная мечта каждого станичного пацана.
Вдали, на базарной площади, отчаянно визжат поросята, недоуменно гогочут гуси, требовательно и сердито мычат волы, скрипят колеса мажар, гудят колхозные полуторки, смеются и что-то выкрикивают люди. А здесь сравнительно тихо. От долгого ожидания, от жары и скуки Герасим Филиппович начинает клевать носом. Глаза у него слипаются, мысли путаются, и томная слабость охватывает все члены большого тела. Он дремлет, свесив голову на грудь, и вдруг слышит сердитый мужской голос:
— Проснитесь, Герасим Филиппович!
Чубченко открывает глаза и видит склонившегося над ним отца Дионисия — священника местной церкви, приземистого, широкозадого, как суслик, мужчину в парусиновом подряснике с пропотевшими насквозь подмышками и в соломенной, видавшей виды панамке.
На руке у отца Дионисия висит большая новенькая кошелка, из которой торчат наружу золотистый хвост копченого судака и зеленые стрелы молодого лука.
— Здравствуйте, отец Дионисий! — хрипло говорит Герасим Филиппович. — Сняться желаете?.. Давайте я вас на коне сниму — под Егория Победоносца. Только вместо копья будете судака в руке держать.
Бледные пухлые щеки отца Дионисия заливает розовая краска.
— Я не шутки пришел с вами шутить, Герасим Филиппович! — заявляет он драматически. — Извольте объяснить, почему вы нарушаете нашу с вами… конвенцию?
С деланным удивлением фотограф разводит руками:
— О чем вы говорите, отец Дионисий? Яка така конвенция — не разумию.
— Не притворяйтесь, Герасим Филиппович, не притворяйтесь! Вы все прекрасно понимаете.
— Ни, не разумию.
— Вы мне должны сорок рублей — за четыре карточки. По десять рублей с пары. Но я вижу, что вы — по непотребству своему — даже и не собираетесь их платить.
Герасим Филиппович вздыхает с кротостью и, хитро щурясь, говорит:
— На гроши у вас дюже хорошее зрение, отец Дионисий. Оце вы правильно усмотрели: не собираюсь.
— На каком основании не собираетесь?! Эти деньги — моя комиссия. Вы мне их должны, понимаете, должны!
— Ни, не должен!
— Это… обман! — кричит отец Дионисий дискантом, размахивая кошелкой. — Форменное мошенничество! Я на вас в нарсуд подам… по гражданскому кодексу!
Герасим Филиппович берет бушующего служителя культа за рукав подрясника и спокойно говорит:
— Не кричите, отец Дионисий. Вам же будет неудобно — люди услышат и скажут: «Слыхали, духовная особа из-за грошей на весь базар лаялась!» Сидайте-ка на бревнышки, поговорим ладком.
Отец Дионисий ставит на землю кошелку с судаком, снимает панамку и обмахивает ею потное, возбужденное лицо. Остынув, он начинает в примирительном тоне:
— Я не хочу с вами ссориться, Герасим Филиппович. Вы человек пожилой, положительный. Ведь я не прошу у вас больше того, что мне причитается по конвенции, правда? Но что мое, то мое!
— Верно! Оцей судак ваш? Ваш. И кушайте его себе на здоровьичко.
— Обождите. При чем здесь судак? Вы помните наши условия? Мы договорились, что я к вам буду направлять сочетающихся законным браком по церковному обряду на предмет заснятия оных на карточку. И вы с каждой карточки будете отчислять мне комиссию в размере десяти рублей. Был такой уговор?
— Ну, был.
— За это время я направил к вам четыре пары новобрачных, каковых вы, насколько мне известно, и засняли.
— Ну, заснял.
— Почему же вы не хотите платить причитающуюся мне комиссию в размере сорока рублей?
— Потому, что все четыре жинки без хфаты заснятые! — режет Герасим Филиппович.
Открыв от изумления рот, отец Дионисий часто моргает глазами и в полной растерянности вешает свою панаму на судачий хвост.
— При чем здесь фата? Какое значение имеет фата для наших с вами расчетов?
— То имеет значение, — веско говорит Герасим Филиппович, — что я им скидку дал. «Так полдюжины стоит двадцать целковых, а хотите, говорю, с хфатой сняться — платите тридцать, поскольку десятка попу пойдет за комиссию. А без хфаты возьму с вас пятнадцать. Нехай, говорю, горит моя пятерка! Коли уж, говорю, вы такое сотворили, что церковным обрядом обкрутились, то зачем же вам, говорю, хфотографическим документом дурость свою ще и припечатывать на долгие годы?»
Герасим Филиппович крутит головой, смеется и заканчивает:
— Усе чисто им разъяснил. Ох и плевались они, когда узнали про ваши руки загребущие, отец Дионисий! Можете квитки проверить — с каждой получено по пятнадцати. Так что причитается вам с меня, извините, шиш!
Отец Дионисий вскакивает так, как будто его ударили пониже спины электрическим током.
— Непотребный вы человек! — опять кричит он дискантом. — Зачем же вы в договор со мной вступали? Чтобы потом предать меня, подобно Иуде Искариотскому?!
Герасим Филиппович тоже поднимается и говорит тихо и очень серьезно:
— Вы, отец Дионисий, Июду тут не поминайте, вы коммерсант почище самого Июды! На его месте вы за Христа не тридцать сребреников, а раз в пять больше содрали бы. Я вам так скажу: я человек необразованный, Академию наук не заканчивал, но… разбираюсь кое в чем. Я, конечно, по слабости согласился тогда на вашу конвенцию. Почему, думаю, не подработать? А потом… неудобно мне стало. Жжет и жжет!.. Да и дочка меня засрамила. Она ж у меня, вы знаете, девица интеллигентная, десятилетку кончила, комсомолка, спектакли играет в кружке. И сам я тоже человек артельный. О моей художественной работе отзывы имеются…
Герасим Филиппович лезет в карман широких штанов, достает огромный рыжий бумажник и бережно извлекает из него сложенную вчетверо бумагу.
— Вот, пожалуйста, подивитесь! — гордо говорит он отцу Дионисию. — Гвардии сержант товарищ Куликов — одних медалей на груди пять штук — выражает гвардейскую благодарность за художественный снимок.
Герасим Филиппович надевает очки и читает отзыв, написанный красочно и пространно. Кончается он так: «Не только я сам себя угадал на карточке, но и родная мать меня тоже признала!»
— Это он в шутку! — поясняет Чубченко и, пряча бумажник, решительно заявляет: — Идите до дому, отец Дионисий, конвенция наша порвана. Вы дурман разводите — це дило ваше, а людей не путайте в свою коммерцию.
Подхватив кошелку, отец Дионисий молча уходит. Но, пройдя пять шагов, не выдерживает, оборачивается и дрожащим от негодования дисканточком возвещает:
— Бог вас накажет, Герасим Филиппович, за ваше пренебрежение и дерзость. И дочку вашу накажет!
— Идите, идите себе! Не выгорели у него четыре десятки — он и раскудахтался.
— Как вы смеете так говорить о духовном пастыре, ничтожный вы человек!
— А вы мне не пастырь. Вы мне пластырь липучий.
Отец Дионисий переходит на другую сторону улицы и, стоя на тротуаре, начинает призывать кары небесные на голову члена артели «Фотограф-художник».
Собираются любопытные, слушают, смеются.
Выждав, когда отец Дионисий на секунду замолкает, чтобы набрать в грудь воздуху, Герасим Филиппович, презрительно усмехаясь, бросает:
— Темнота!
И поворачивается к разъяренному противнику спиной.
Конвенция разорвана окончательно и бесповоротно.
Паноптикум
Открыт паноптикум печальный.
Мы открываем для всеобщего обозрения наш паноптикум.
Его экспонаты — живые, из плоти и крови, фигуры современных западных мракобесов. Разумеется, они не олицетворяют собой целиком всю современную западную культуру. Но их разнообразное обилие — красноречивое свидетельство того, что эта самая культура вступила в стадию кризисного загнивания.
Каждый мракобес снабжен порядковым номером в нашем каталоге, каждый назван по имени.
В общем, смотрите и читайте!
— Что за черт! — скажет читатель, рассматривая экспонат № 1. — Почему у вас тут три попа обнимаются с дьяволом?
Минуточку! Даем объяснение.
Здесь изображен английский священник каноник Фредерик Тиндэлл, глава богословского колледжа в Солсбери, преподобный Джон Бэрли из Клоктана-он-Си и каноник Смит из Кента.
Эти преподобные отцы недавно заступились за беднягу черта. Дело в том, что другие просвещенные английские попы вознамерились изгнать дьявола из катехизиса: он-де со своими старомодными рогами, плешивым хвостом и козлиными копытами явно устарел. Была образована авторитетная комиссия из двух архиепископов, и комиссия эта опубликовала новую, современную редакцию катехизиса. И бедный старый черт в результате модернизации священного писания из него выпал. Отныне, например, фразу «Я отвергаю дьявола и всяческие его козни» верующие должны были произносить так: «Я отвергаю все, что может принести вред, и буду бороться против зла».
Катехизис от подобной операции омоложения не стал ни лучше, ни современнее. А у старика дьявола нашлись заступники — Тиндэлл, Бэрли и Смит. Каноник Смит, например, человек прямой и простодушный, так прямо и сказал:
— Я к нему, знаете, очень привязался. Прямо скажу, я без дьявола как без рук… Такое симпатичное воплощение всех плотских соблазнов. Просто безобразие, что его упраздняют!
На помощь английским друзьям старого черта поспешили его французские сторонники. Товарищество «Христианская книга» в Париже демонстративно издало толстенный «Трактат о дьяволе». Переплет обработан фосфором и светится в темноте. От страниц попахивает серой. Знай наших, парижских!
Как же после этого не обняться старому рогатому черту со своими дружками-священниками? Как не раздавить литрягу доброго грога «на четверых»!
И пусть, как поется в «Шотландской застольной», «Бетси сама нам нальет!»
Это еще один поп — американский пастор Полард. По совместительству со служением господу богу он занимается научными исследованиями в области ядерной физики и имеет докторское звание. Состоит на службе у атомных монополий.
И днем и ночью ученый поп Полард проповедует такую несложную, но ядовитую мыслишку: что такое Солнце или любая звезда Млечного Пути? Естественная водородная бомба: ведь на светилах происходят непрерывные термоядерные реакции. Отсюда надо сделать вывод, возлюбленные братья и сестры, что господь бог первым создал водородную бомбу и накопил у себя на небе водородок во много раз больше, чем мы, грешные. А поскольку водородная бомба — дело рук божьих, то почему бы нам — «в определенных условиях и при определенных обстоятельствах» — не сбросить ее на головы врагов наших?! Ей-богу, господь бог ничего не будет иметь против! Это я вам говорю, возлюбленные братья и сестры, ваш смиренный пастырь Полард. Аминь!
Бедный старый рогатый черт! Ты действительно выглядишь невинным козленком рядом с этим современным ученым дьяволом в поповской рясе!..
Некто Бланки, миланский врач, убедившись, что на скромный гонорар с пациентов не разгуляешься, решил… стать пророком.
Бланки стал называть себя братом Эмманом и пророческой своей специальностью избрал всемирный потоп. Другие прорицатели предсказывали конец света от разных других катаклизмов, вплоть до всеобщего ядерного взрыва, а Бланки бубнил свое: нет, нет, братцы, конец света придет в виде водяной феерии!
Появились у брата Эммана почитатели, в карманы потекли приношения. И вот однажды он созвал свою паству и объявил:
— Ну, ребята, всё! Только что беседовал с архангелом Гавриилом: потоп назначен на июль. Так что поторапливайтесь! Всё, как есть, продайте, уедем в Швейцарию и залезем на Монблан. До вершины Монблана вода не дойдет: Гаврюша гарантирует. Отсидимся как-нибудь.
Кто-то робко спросил:
— Брат Эмман, а зачем же имущество продавать? Если все будет под водой, деньги, пожалуй, и не понадобятся!
Брат Эмман ответил:
— Деньги мне передайте — на организацию вашего спасения. Вас вон сто с лишним голов. Такую ораву на Монблан затащить не простое дело. Предстоят крупные расходы! Действуйте, продавайте пожитки!
Продали. Уехали налегке в Швейцарию. И в назначенный для всемирного потопа день залезли скопом на Монблан.
Сидят, ждут потопа. А над ними не каплет! Час не каплет, другой не каплет. Начинается неприятный разговор:
— Брат Эмман! Что же это такое, а?! Что-то над нами не каплет!
— Закапает. Думаете, легко господу богу организовать всемирный потоп? Тут заест, там заест, пока то да се. Это вам не паршивый грибной дождик ниспослать на землю. Ждите!
Ждут. Не каплет.
— Брат Эмман! Или потоп, или деньги обратно!
— Даю вам честное пророческое слово: сам Гавриил мне сказал. «В июле, — говорит. — Точно!» Не станет же архангел врать?!
— Если через полчаса всемирный потоп не начнется, брат Эмман, будем бить. И не архангела, а вас!
Спустя пятнадцать минут козы, что мирно паслись на склонах Монблана, видели, как с вершины вниз чудовищными — даже с точки зрения горных козлов! — скачками мчался какой-то человек, а за ним лавиной катилась орущая толпа преследователей. Во след пророку летели камни и палки.
Теперь доктора Бланки собираются судить за обман и присвоение чужой собственности. Что касается архангела Гавриила, который так подвел бедного пророка, то он вышел сухим из воды несостоявшегося всемирного потопа!
Нельзя в наше время доверять таким безответственным созданиям, как архангел Гавриил.
И совсем уж неосторожно и даже глупо назначать конец света на определенный день определенного месяца текущего года.
К такому выводу пришли многие пророки и прорицатели на Западе после того, как брат Эмман (экспонат № 3) в сильно помятом виде скатился с вершины Монблана прямо на скамью подсудимых. Среди них был и профессор математики Иллинойского (США) университета Гейнц фон Ферстер (экспонат № 4).
Ферстер привлек к прорицательскому делу не ангелов и архангелов, а электронную счетную машину и назначил конец света туда, подальше, — на 13 ноября 2066 года, на 13 часов 13 минут по нью-йоркскому времени. Человечество, по Ферстеру, погибнет не от огня и не от воды, а от толкучки. Народится столько людишек, что на земном шаре нельзя будет ни сесть, ни лечь. Так, стоя, все и подавят друг друга! Процесс развития жизни на земле окончится, по Ферстеру, мировой Ходынкой.
Поп-мракобес Мальтус, автор лженаучной теории о перенаселении планеты и нехватке природных ресурсов «на всех», отныне может спокойно лежать в Своей смрадной могиле: в лице математика Ферстера он нашел достойного продолжателя.
Пророк-математик (экспонат № 4) не делает сам прямых логических выводов из своих выкладок. А они напрашиваются. Ведь если человечество размножается с такой зловещей быстротой и в такой катастрофической прогрессии, не лучше ли вовремя сбросить водородку?! Глядишь, население земного шара и поубавится миллионов на триста, на пятьсот. Если человечество, оправившись, снова поднажмет на деторождение — его можно снова… бомбой!
Однако Ферстер оставляет этот людоедский вывод в подтексте. Мое, мол, дело подсчитать, а вы уж там как хотите.
Здесь выставлен тот, кто именно и сделал прямой вывод из пророческих выкладок бешеного иллинойского математика.
Это Доминик Ролэн, французский писатель, большой эстет, тонкий одеколонный стилист, словечка в простоте не скажет (экспонат № 5).
Парижская газета «Фигаро литерэр» спросила его (в числе других литераторов), какое у него, у Ролэна, самое заветное желание на Новый год.
Эстет и стилист ответил:
— Земля наша уже порядком изношена, люди друг друга ненавидят и вырождаются… Исходя из всего этого, вот мое заветное желание: я хочу, чтобы в наступающем году техника массового уничтожения была пущена в ход. Пусть все обитатели земного шара испарятся, растворившись в благоухающей дымке. Так будет положен конец всем нашим психологическим, социальным и историческим переживаниям. И опустевшая земля вновь станет только красивым пейзажем, любоваться которым будет некому…
Вот это загнул так загнул! В особенности здорово сказано насчет благоухающей дымки. Напрасно только мосье Ролэн не назвал, какой именно запах, каких точно духов оставит после себя в благоуханной дымке испарившееся человечество! Парфюмерные фирмы наверняка подкинули бы ему деньжат за рекламу. Тут эстет-людоед несколько просчитался.
Пророк Моисей, получив на горе Синай из рук самого Иеговы свод законов-заповедей — довольно тощую книжицу в переплете из кожи жертвенного тельца, — уже собрался уходить, но тут грозный Иегова остановил его рокочущим басом:
— Постой! Куда торопишься? Вот возьми еще.
— А это что такое, ваше всемогущество?
— Внизу прочтешь. Тут всякие такие рецептики… в общем, про нечистую силу. Можешь издать как приложение к заповедям. Хорошо заработаешь! Помни мою доброту!
— Премного вам благодарен, ваше всемогущество!
Так — в вольном изложении — выглядит легенда о происхождении знаменитой «шестой и седьмой книги Моисея». Не известно, заработал ли на ней сам пророк Моисей, но предприимчивые издатели на Западе заработали немало. И продолжают зарабатывать до сих пор.
«Шестую и седьмую книгу» издают повсюду, и в частности в Федеративной Германии. Издают в роскошном переплете и совсем без переплета. Издают в полном виде и в сокращенном. Большими тиражами и малыми. Издают по-всякому! А книга эта представляет собой своеобразную колдовскую энциклопедию. Тут обо всем можно прочитать: как вызывается нечистый дух и как он изгоняется, как распознать в знакомой (или в незнакомой) даме ведьму и от какой болезни помогает то или иное колдовское снадобье, изготовленное из толченых лягушек, из сушеных пауков, из вареных змей, из дерьма и из жареных земляных червей.
Многочисленные знахари и колдуны «работают» на основе этого легендарного пособия, и в западной прессе нет-нет да и промелькнут сообщения об их плодотворной деятельности.
…В 1958 году западногерманский фермер придушил свою двенадцатидневную дочку. Кто-то внушил ему, что девочка, родившаяся преждевременно, неминуемо становится ведьмой. Бодрый папа вооружился подушкой и… провел антиведьмовскую профилактику.
…Какой-то швейцарский простофиля пошел лечиться от кожной болезни к знахарю. Тот заглянул в «шестую и седьмую книгу Моисея» и сказал:
— Вам, молодой человек, надо скушать семь штук мухоморов. Как рукой снимет!
— Не много ли… семь штук?
— В самый раз!
Простофиля скушал семь мухоморов и помер. Оказалось, в самый раз!
…В той же ФРГ, во Фленсбурге, женщина подошла к гадалке — погадать на мужа. Гадалка раскинула карты, вздохнула и сказала:
— Помрет скоро!
— Как помрет?! Он же совершенно здоров!
— Ничего не могу поделать: помрет! Карты врать не станут.
Бедная женщина вернулась домой в слезах. Поплакала, поплакала и… повесилась, оставив записку: «Не хочу быть неутешной вдовой».
Неутешный вдовец поплакал, поплакал и… женился на другой.
Свой роман английский писатель Питер С. Бигл (экспонат № 8) назвал игриво — «Великолепное уединенное место». Не думайте, однако, плохо о Питере С. Бигле: речь идет не о том «уединенном месте», куда, по старой русской поговорке, даже царь ходил пешком. Речь идет о кладбище. Действие романа происходит среди крестов и могил. Действующие лица сплошь привидения мужского и женского пола. Есть среди них и живой человек — некто Джонатан Рабек. Впрочем, он тоже не совсем живой, потому что прожил двадцать лет в склепе на этом же кладбище и от длительного общения с мертвецами слегка окосел. Из живых существ в романе еще имеется говорящая ворона. Она перепархивает с одного кладбищенского дерева на другое и, вмешиваясь в разговор покойников, вносит, как говорится, струю здорового оптимизма в их меланхолические рассуждения.
В романе поставлена такая общественно важная, острая, глубоко актуальная проблема: могут ли покойники влюбляться друг в друга?
Питер С. Бигл отвечает: да, могут.
Ах, если бы покойники могли еще и читать! И как-то реагировать на прочитанное. Какой звонкой оплеухой наградил бы тогда великий Чарлз Диккенс своего соотечественника — автора «Великолепного уединенного места», прочитав у себя в гробу его жизнерадостный романчик!
Циркачи в рясах
Казалось бы, церковь и цирк — понятия, далекие друг от друга, их объединяет лишь начальная буква «ц».
Но почему же, думал я, перелистывая комплект журнала «Военный капеллан» («Милитэри кэплэйн» — орган ассоциации военных капелланов американской армии), в голове у меня при чтении этого душеспасительного издания непрерывно возникают чисто цирковые ассоциации и образы?
Какие-то канатоходцы, балансируя длинными шестами, быстро-быстро перебегают по натянутой проволоке под куполом цирка, какие-то жонглеры перебрасываются тарелками и пылающими факелами. Кувыркаются акробаты, раскачиваются трапеции, кто-то с обезьяньей цепкостью лезет вверх по длинному шесту, какой-то неудачник, сделав сальто, «приходит на копчик».
Гремит, сверкает, играет цирк.
Отодвинув от себя комплект почтенного журнала и поразмыслив над этой странной игрой воображения, я постигаю причину ее.
Дело заключается в том, что духовные отцы и наставники американского солдата делают на журнальной площадке примерно то же, что делают на арене цирка жонглеры, канатоходцы и акробаты. Только последние жонглируют, балансируют и кувыркаются для того, чтобы порадовать зрителей красотой и ловкостью натренированного человеческого тела, а военные капелланы, жонглируя догмами христианской морали и балансируя текстами священного писания, «приходят на копчик» во имя приспособления христианской религии к практическим нуждам пропаганды «богоугодной термоядерной войны с коммунизмом».
Надо, однако, отдать должное американским циркачам в рясах: исполняя свои номера, они стараются изо всех сил.
Требуется, например, доказать читателю-солдату, что всеблагий господь отнюдь не сторонник мира, а скорее даже сторонник войны. Задача трудная! Но «Военный капеллан», подобрав рясу, храбро делает сальто. Алле-гоп! И в журналах появляются следующие речения:
«Идея мира противоречит представлениям о правах человека».
«Некоторые считают, что заповедь «не убий» была прямым распоряжением Свыше, обращенным ко всем людям. Но в наше время надо помнить, что мы, как граждане и как христиане, обязаны думать об обороне страны и обеспечивать ее».
«В некоторых местах библии бог изображается воинственным, принимающим сторону одного народа против другого».
«Бог очень сердится на тех, кто не хотел пачкать свои кинжалы кровью, и проклинает их, так как из-за них многие полегли костьми».
«Временами даже война на полное уничтожение противника рассматривалась как священный долг».
Рядовые американцы знают, что Советский Союз против войны, он за мирное сосуществование с капиталистическими странами. Надо опровергнуть этот недвусмысленный и ясный тезис. И снова, подоткнув за пояс рясу, балансируя цитатным шестом, идет, пошатываясь, по словесной проволоке неутомимый «Военный капеллан».
«Мирное сосуществование — несбыточная мечта», — объявляет журнал.
Как всякий цирк, «Военный капеллан» не может обойтись без гастролеров и охотно предоставляет свои страницы для выступления циркачам, не имеющим духовного сана.
В 1946 году некий мистер Лукас напечатал в газете «Нью-Йорк уорлд телеграм» статейку, в которой доказывал, что война, какой бы «кровавой и жестокой» она ни была, имеет и свою «положительную сторону»:
«Во время войны человек научился любить своего ближнего больше, чем себя… Только когда я попал на фронт, я узнал, что возможны такие высокие чувства и такое самопожертвование. И теперь я скучаю по той жизни…»
Но как же мог забыть «Военный капеллан» такого умельца, который, стоя на голове, может подкидывать и ловить ногами горящие керосиновые лампы!
Мистера Лукаса пригласили на гастроли в «Военный капеллан», обласкали, перепечатали его забытую статейку. Пожалуйста, мистер Лукас, вот вам страничка, становитесь на голову — и валяйте!
Выступил в «Военном капеллане» со своим «силовым номером» и отставной атомный генерал-лейтенант Лесли Гроувс.
Тот самый Гроувс, который имел непосредственное отношение к созданию первой американской атомной бомбы. Один из советчиков президента Трумэна. Тот самый Гроувс, на совести которого пепел Хиросимы и Нагасаки.
Генерал-каннибал надул щеки и выжал на страницах «Военного капеллана» циничные — каждое по пуду — слова:
«Я никогда не сочувствовал тем, которые критикуют по этическим соображениям применение нами атомной бомбы в Японии. Я не понимаю: почему более грешно уничтожить тысячи людей одной бомбой, чем добиться тех же результатов стрельбой из винтовок?»
«Я хочу подчеркнуть особо один пункт: применение атомной бомбы против Японии не только спасло много тысяч жизней американских граждан, но в конечном итоге послужило и тому, что еще большее количество японцев тоже сохранили свою жизнь именно благодаря бомбе, окончившей войну».
Тут генерал Гроувс сделал паузу и под зловеще торжественный бой барабанов в оркестре «Военного капеллана» (опасный номер!) взял и выжал слова-гири еще более тяжелые:
«Я выступаю не только как генерал в отставке, но и как сын священнослужителя: мой отец был военным капелланом и много лет прослужил в рядах армии. Я убежден, что высказанные мною ранее мысли не противоречат принципам, изложенным в Библии и в Новом завете».
Признаться, номер генерала-каннибала меня окончательно доконал. До того стало противно рыться дальше в комплекте «Военного капеллана», до того невыносима была ядовитая смесь запахов ханжеского елея с ароматом цирковой конюшни, так надоели ужимки и прыжки отцов-эквилибристов, что я не выдержал, запер комплект американского журнала в стол и отправился… в настоящий цирк. Там куда все ярче, интереснее и чище! И потом там, если порой артисты и «приходят на копчик», то хоть стесняются: значит, нечистая была работа!
«Военный капеллан» «приходит на копчик» без стеснения. Чего там стесняться в своем отечестве!..
Леонид Ленч
Советскому читателю хорошо известно имя Леонида Сергеевича Ленча (Попова). Прошло уже тридцать пять лет с того времени, когда в юмористическом журнале «Чудак» появился первый рассказ молодого автора. После «было всякое»: пьесы, историческая повесть, киносценарии. Писатель много ездил по стране, много работал. Одна за другой выходили книжки. В театрах ставились спектакли. На эстраде исполнялись многочисленные сценки, скетчи и шутки. Вслед за радио писатель «освоил» новый «синтетический» и необычайно массовый вид искусства — телевидение. И короткая фамилия Ленч (литературный псевдоним писателя) стала популярной не только у нас в стране, но и за ее рубежами. И все же…
Да, все же не сцена, не кино, не телевидение принесли писателю известность и любовь читателя. Трибуной, на которой во всю ширь развернулся талант писателя, явились журнальные страницы. И не случайно читатель каждый раз с интересом раскрывает «Крокодил», «Огонек», «Неделю» или «Литературную Россию» в надежде найти там новый юмористический рассказ Леонида Ленча.
Ленч — блестящий рассказчик. Он принадлежит к, увы, немногочисленной плеяде литераторов, обладающих умением сказать и выразить многое малыми средствами. В короткую по объему новеллу писатель ухитряется втиснуть очень многие компоненты: значительную тему, забавный сюжет, остроумные диалоги, беглые, но очень точные психологические характеристики героев. Как же эти выдержанные в лучших чеховских традициях рассказы выгодно отличаются от скороспелых «эссе» иных модных молодых писателей, в творениях которых ничего, собственно, не происходит и ни о чем, в сущности, не говорится!
Есть у рассказов Леонида Ленча одна особенность. Их интересно слушать по радио или с эстрады, интересно смотреть инсценировку этих рассказов в театре или на телевидении, но гораздо приятнее их… читать. Да, есть такие собеседники, с которыми не хочется говорить на людях: истинное наслаждение от беседы с ними получаешь, лишь оказавшись с глазу на глаз. Таковы рассказы Ленча. Когда их читаешь, то перед тобой открываются такие привлекательные детали и черточки, которые заставляют и внутренне улыбнуться, и взгрустнуть, и призадуматься. Прелесть их в богатой оснастке, щедрой инструментовке — если эти термины уместны в применении к литературному произведению.
Рассказы, объединенные в этом сборнике, посвящены одной теме — искоренению религиозных пережитков в сознании людей.
Конечно, фронт борьбы с религией широк. Выработка научного мировоззрения — процесс сложный и многосторонний. И главная роль в этом деле по праву принадлежит могучей, преобразующей мир теории марксизма-ленинизма, нашим естественным наукам. Как и в отдаленные времена, луч знания рассеивает религиозный дурман, убедительно показывает всю несостоятельность религиозных догм и представлений, вскрывает их реакционную сущность. Овладевая наукой, человек познает окружающий мир, строгая логика научных фактов подводит его к пониманию того, что в природе нет и не может быть ничего божественного.
При всем том в преодолении религиозных предрассудков важное место занимают литература и искусство. На протяжении многих веков лучшие представители «цеха изящной словесности» выступали как активные антиклерикалы. Тут достаточно назвать имена Вольтера и Дидро, Гельвеция и Таксиля. И право же, две выдержанные в юмористическом стиле книги — «Забавная библия» и «Забавное евангелие» — по своей «убойной» силе не уступают многотомным научным трактатам! Не напрасно же имя их автора — Л. Таксиля в свое время церковь предавала анафеме с таким ожесточением и злобой!
Оружие смеха — очень действенное оружие в борьбе с церковью и церковниками. Высмеять противника — значит уничтожить его. Изобразительные средства сатиры и юмора позволяют начисто срывать маски благочестия с корыстных наместников бога на земле, изобличать их ханжество, обнажать мишурный блеск и призрачное великолепие вредных и в своей основе антигуманных религиозных обрядов. Действенность такого рода атеистической пропаганды в ее необычайной доходчивости, наглядности и популярности. Вспомним, каким огромным успехом пользовались в свое время антирелигиозные частушки и басни Демьяна Бедного. А вот совсем свежий пример: «не божественная» серия рисунков Жана Эффеля издается миллионными тиражами во многих странах мира.
Да, сатира и юмор оказываются вполне уместными, когда речь идет об искоренении одного из самых застарелых недугов в духовной жизни народа — религиозных пережитков. Вот почему советские сатирики и юмористы восприняли как боевое задание выдвинутую в Программе КПСС задачу покончить с религиозными пережитками в нашей стране, выработать подлинно научное мировоззрение у каждого советского человека.
Рассказы Л. Ленча — разные по сюжету и выведенной в них юмористической ситуации. Так, «Комиссия отца Дионисия» и «Неудачные крестины» посвящены разоблачению корыстолюбцев в рясах. В новелле «Секрет производства» писатель высмеивает легковерных людей, готовых следовать любому самому нелепому «предсказанию». Именно они, эти люди, создали вокруг старухи Чикаревой, уборщицы из Коммунального банка, ореол необыкновенно мудрой прорицательницы: как скажет старуха, так и случается. Но ее «секрет производства», оказывается, не в картах и не в тайных консультациях с всевышним. Просто богатый жизненный опыт подсказывает Чикаревой: если в магазин нагрянула ревизия, ясно, что живущего не по средствам завмага ожидает «казенный дом», если девице под сорок, то ее надежды на жениха не что иное, как «напрасные хлопоты», и т. д.
Ряд рассказов, вошедших в сборник, посвящены чрезвычайно важной теме — тому, какими путями приходят люди в церковь. Для двух веселых подружек, Люси и Кати, — это возможность получить фотографию нового молодого дьякона, «совершенно невероятного красавца» (рассказ «Альбом красавцев»). Для токаря Бабкина, окрестившего своего сына, — единственное средство примирить жену с ее матерью — такой старухой, у которой в избе «полный пленум святых и угодников» (рассказ «Такая старуха!»). А шофер Петька Кошелев переступил порог храма исключительно из-за неземной любви к своей жене Симочке (рассказ «Кроха»). По-разному они приходят в церковь и по-разному уходят из нее. Но, как правило, уходят навсегда.
Петька Кошелев, кажется, полностью капитулировал перед женой и тещей. Его первенца, его сына, которого Петька ласково называет «крохой», несут крестить к попу. Понурый и опустошенный переступает Петька порог церкви. Но когда голенький и беззащитный ребенок, его любимый сынок, оказывается в холодных руках бородатого священника, все существо Петьки охватывает возмущение. Пережив мучительные колебания, он наконец решительно выступает вперед и говорит растерявшемуся попу:
— Стоп! Задний ход! Отдайте ребенка!
И, не обращая внимания на возмущенный ропот окружающих, уносит сына из церкви.
Закономерный, психологически оправданный конец.
Атеистические рассказы этого сборника будут несомненно с интересом прочитаны читателем. Их охотно примут на вооружение пропагандисты и агитаторы — бойцы нашего разветвленного атеистического фронта.
Новая книга Л. Ленча явится заметным вкладом в великое дело воспитания нашего современника, человека, свободного от груза прошлого, широко шагающего по земле, самоотверженного строителя светлой, коммунистической жизни.