«Неслышный зов» — роман о комсомольцах 20—30-х годов. Напряженный, сложно развивающийся сюжет повествует о юности писателя Романа Громачева и его товарищей, питерских рабочих. У молодого писателя за плечами школа и пионерский отряд, борьба с бандитами, фабзавуч, работа литейщиком на заводе, студенческие годы, комсомольская жизнь, учеба в литературной группе «Резец», первые публикации, редактирование молодежного журнала. В романе воссоздана жизнь нашей страны в 20—30-е годы.
Городишко был небольшим. Его разделяли на три части река и железная дорога.
Громачевы поселились за железной дорогой, у кромки леса. Здесь, на окраине городка, всегда было тихо, только по утрам, едва лишь светало, зычно пела пастушья труба и улицы, переулки наполнялись звяканьем колокольцев, ботал, блеянием, мычанием.
Прежде Громачевы жили на колесах — в раскачивающейся и скрипучей теплушке, которая странствовала вместе с ремонтной бригадой по фронтовым железнодорожным узлам.
С малых лет Ромка и Дима знали, как многоголосо завывают немецкие цеппелины, что такое бомбежка и артиллерийские обстрелы. Игрушками у них были отстрелянные гильзы, свинцовая шрапнель, осколки снарядов, бомб.
Им запомнились тряские переезды и вечерняя ласка матери. Уложив троих братишек на нарах в один ряд, она сама вскарабкивалась наверх и устраивалась с малышкой Ниной у стенки. Притихнув, мальчишки ждали, когда мать перестанет возиться с сестренкой и начнет укрывать их, да не просто, а погладив каждого и несколько раз поцеловав. От ласкового прикосновения ее рук и губ становилось легко и радостно на душе.
Зимой дощатая теплушка, в которой ютились еще три семьи железнодорожников, так промерзала, что к заиндевевшей стенке пристывали не только наволочки, одеяла, но и кудряшки малышей.
Первым в вагоне простудился и умер от воспаления легких младший мальчишка, Алешка. Стали кашлять и другие обитатели теплушки. Отец и его товарищи, опасаясь, что холода погубят их жен и детей, упросили начальство отправить семейные вагоны под Петроград, где, по слухам, можно было найти свободное жилье. Но слухи не оправдались. На небольшой узловой станции вновь прибывших сумели поселить только в сыром подвале. Здесь было еще хуже, чем в теплушке.
Вызванный телеграммой Громачев застал жену и дочь в постели. В отчаянии он сумел уговорить стрелочника сдать две комнатки в своей избенке. Но было уже поздно. Заболевшие угасли почти одновременно: девочка утром, а жена в сумерки.
Когда оба гроба увезли на кладбище, в комнатах принялась хозяйствовать Анна — сестра жены. Так что мачехой у Ромки и Димы стала не чужая женщина, а кровная тетя.
Анна была женщиной решительной, она заставляла называть себя мамой Аней и круто расправлялась, если не выполнялись ее прихоти. Братишкам невольно приходилось говорить ей «мама», но словом «ты» они никогда не приближали ее к себе: обращались к ней только на «вы». И это Анне нравилось, потому что так было заведено у господ, у которых прежде она служила в горничных.
Михаил Андреевич Громачев, несмотря на воинственно закрученные вверх кончики усов, был человеком добрым и покладистым. Он редко сердился на сорванцов и если брался за ремень, то лишь по настоянию Анны, и стегал не больно, хотя замахивался свирепо. Зато сама Анна была щедра на подзатыльники, оплеухи и порки.
Старший Громачев неделями пропадал в поездках. Он мечтал стать машинистом, но мешало малое образование: Михаил Андреевич учился всего две зимы. Чтобы удержаться хотя бы в помощниках машиниста, ему приходилось кочегарить и соглашаться на дальние поездки.
Мальчишкам на всю жизнь запомнился смешанный запах горелого угля, железа и мазута, которым насквозь были пропитаны отцовский сундучок и дорожная одежда.
Анна осталась жить с мужем сестры не потому, что полюбила Громачева, просто никто другой ей в ту пору не подвернулся, а женщине хотелось обзавестись своим домом и семьей. К тому же она дала слово умирающей сестре вырастить мальчишек. Длительные отлучки мужа ее не огорчали, она лишь корила его за малые заработки и неумение устроиться в жизни.
Рядом с двором, в котором обитали Громачевы, высилась пустующая вилла питерского богача, куда-то исчезнувшего после революции. Сад и виллу охранял бородатый извозчик Трофим Фоничев, бывший дворник, живший в бревенчатом домишке за каретником.
Весной местный Совет, не зная, куда девать все прибывавших и прибывавших беженцев, решил заселить пустующие дачи питерских богачей.
К вилле подъехали на подводах пять семейств поляков, литовцев и белорусов. Это была голытьба, потерявшая свой скарб. Война их не только выгнала с насиженных мест, но и разорила.
Извозчик Трофим встретил непрошеных жильцов у ворот, держа в руке топор.
— Не пущу! — тряся бородой, предупредил он. — Без хозяина не велено.
Его принялись урезонивать:
— Чудила, ты что — про революцию ничего не слышал? Конец богачам! Твой, видно, давно за границу драпанул, не вернется больше.
Но Фоничев был непреклонен.
— Зарублю! — угрожал он. — Не позволю голодранцам загаживать дом.
Пришлось посылать за милицией.
К вилле пришел член исполкома с двумя стрелками с красными повязками на руках.
— Ты что же это, приказа Комитета рабочих и солдатских депутатов не выполняешь? — грозно спросил исполкомовец. — Хочешь, чтобы мы тебя на месте, как буржуйского холуя, расстреляли? А ну положи топор и проваливай!
Топора Трофим не бросил, но и перечить больше не стал, отдал ключи и сказал:
— Ты в ответе будешь. За каждую вещь взыщу. Все они у хозяина записаны.
В тот же день Трофим отгородился от беженцев забором из горбылей. Он сделал проезд к воротам, взял себе огород, каретник и сарай, а чужакам оставил лишь калитку и частицу сада, заросшего одичавшими лупинусами и шиповником.
Новые жильцы сняли с веранды щиты, распахнули ставни. И сразу вилла ожила, стала зрячей.
Во дворе появились босоногие, замурзанные ребятишки. Девчонки забрались на погреб, поросший травой, стали собирать подснежники, а мальчишки, повиснув на раскрытой калитке, принялись кататься вперед и назад.
Приехавшие говорили на забавной смеси русского, польского и литовского языков. Ромка с Димкой их вначале плохо понимали, но потом освоились и сами научились говорить на жаргоне западных беженцев.
У беженцев не было ни столов, ни стульев, ни кроватей. Они спали вповалку на соломенных матрацах. Обедали на перевернутых ящиках, сидели на кругляшах, отпиленных от старых пней. Каждую мелочь — утюг, примусную иголку, противень, каталку, ручную мельницу для кофе — они выпрашивали у соседей.
Огородов беженцам не дали, поэтому они без стеснения раскопали всю улицу перед виллой, оставив лишь узкий проезд, и на своих полосках посадили картофель.
Замурзанные дети соседей всегда были голодными. Они обсасывали пахнувшие медом головки клевера, грызли сочные дудки, вывешивающие гроздья белых цветочков, похожих на пену. Дрались из-за щавеля и съедобных корешков.
Ромка с Димкой тоже были драчливыми бесенятами, минуты не могли просидеть спокойно, норовили схватить то, что не дозволено, вскарабкаться туда, куда запрещено. Если они падали и ушибались по своей вине, то старались не плакать.
В ту пору их все интересовало. Ради познания они готовы были сунуть в рот уголь, стекляшку, пуговицу, известь, пролезть в самую узкую щель, лизнуть на морозе металлическую ручку двери, тронуть пальцами раскаленную плиту, спрыгнуть с крыши, разбить камнем заржавленный патрон. Лишь чудо спасало мальчишек от взрывов, отравлений и гибели.
Анна чуть ли не каждые два дня устраивала братишкам «баню»: сняв с них рубашки и штанишки, порола ремнем, чтобы не пачкались и не рвали одежду, затем отмывала в лохани с их голов, рук и ног смолу, сажу, чернила.
Ромка с Димкой почти всегда чувствовали себя голодными и, страдали от недостатка сладкого. Вместе с беженцами они ходили за земляникой и приглядывались к соседским садам, где уже начали наливаться сливы и груши.
Особо их внимание привлекала карабовка — небольшие оранжево-румяные яблочки почти медовой сладости. Они поспевали раньше других летних сортов, но их трудно было добыть. Хитрые хозяева не разводили карабовку, чтобы не привлекать внимания мальчишек в саду. Да и яблоки вырастали мелкими, нетоварными. Выгодней было выращивать зимние сорта: антоновку, титовку, анисовку.
У Трофима Фоничева кудрявая карабовка росла среди большого картофельного поля, обрамленного с двух сторон полосами низкорослого овса. Здесь кустарники заболоченной рощицы подходили к самому забору. Никто из мальчишек не решался пробраться к одинокой яблоньке, так как во время отлучек Трофима по участку расхаживала рослая овчарка Фульда, спущенная с цепи. Лишь Рома с Димой не боялись ее, так как еще щенком они подкармливали собаку костями и супом. Увидев братишек, Фульда обычно виляла хвостом и даже ластилась. Опасались они только Фоничева. Трофим за свое добро мог убить человека. Говорили, что бродягу, который на рынке стащил у него торбу с овсом, бородач так ударил кулаком по виску, что у того выскочил глаз и повис на жилке.
Но если хочется сладкого, пойдешь на любой риск. Рома с Димкой выжидали, когда Фоничев запряжет в телегу толстоногого битюга и укатит со двора. Едва скрип колес замолкал, они бегом устремлялись к кустарнику. Там внизу были оторваны две заборины. Мальчишки осторожно раздвигали их и, поглядев, не ходит ли по участку жена Трофима Матреша, пролезали в огород.
В огороде действовали с оглядкой, не спеша: сперва на четвереньках пробирались вдоль овса, огибали полоску, выходили на картофельное поле и, выбрав борозду пошире, терпеливо ползли по ней почти на животе, да так, чтобы не помять ботву.
Добравшись к яблоне, братишки переворачивались на спину и некоторое время отдыхали, глядя в небо. Страх и длительное ползание обессиливали их.
Карабовка росла странно: темный ствол, едва показавшись от земли, разветвлялся на четыре тонких. На нижних ветвях яблочки зрели с запозданием, зато на верхних быстро румянились и становились сладкими.
Подниматься во весь рост было опасно: хозяйка могла заметить воришек из окна, выходившего на огород. Поэтому Ромка придвигался к яблоне и босой ногой легонько толкал один из стволов. От сотрясения самые спелые и сочные яблочки отрывались и падали на рыхлую землю.
Братья подбирали их ползком и, спрятав за пазуху, с такими же предосторожностями покидали огород и сдвигали на место заборины.
Постепенно Громачевы очистили бы всю яблоню, но Трофим, видно, почуял неладное. Однажды, оставив где-то битюга с телегой, он в неурочное время вернулся домой и в окно приметил, что кто-то легонько встряхивает яблоньку. Боясь, что воры уйдут, Трофим выпустил на огород Фульду и заорал:
— Вперед! Ату их! Взять!..
И, схватив палку, сам ринулся к яблоне. Но она росла далеко от дома. Задав стрекача, ребята успели добежать до забора. Здесь овчарка догнала их и… не тронула, а лишь игриво затявкала. Ромка и Дима без помех прошмыгнули в дырку и помчались к густым зарослям ольшаника…
За спиной они услышали внезапный вой и визг Фульды. Разъяренный Трофим с ходу принялся бить собаку за то, что она упустила воров. Если бы он нагнал мальчишек, то и им досталось бы не меньше.
Часа три Рома с Димкой не возвращались домой, боясь, что Трофим поджидает их с палкой где-нибудь на улице. Но ни у калитки, ни во дворе никого не было. И Фульда у соседей не звенела цепью. «Значит, Трофим уехал, раз собака спущена с цепи», — решили ребята.
На кухне они застали жену Трофима Матрешу. Соседка, плача, жаловалась Анне:
— Покалечил мой изверг Фульдочку… Всю палку об нее изломал за то, что воров не тронула! Хребет, видно, перешиб… Ходить, бедняга, не может, лежит на огороде и стонет.
— А вы где бегаете? — набросилась на ребят Анна. — Не докличешься вас. Видели, кто к соседям за яблоками лазал?
— Это не с нашей улицы, — соврал Ромка. — Чужие.
— Мой ирод тоже говорил… Хитро очень лазали, с умом, — вставила Матреша. — Энто дело не малышей.
Ребята вместе с женой Трофима пошли взглянуть на Фульду.
Собака лежала на траве невдалеке от лаза и тяжело дышала. Глаза у нее были тусклыми, а черный нос запекся. Димка жалостливо погладил морду, и овчарка лизнула ему руку.
У Ромки невольно навернулись слезы — ведь собака пострадала из-за них. Мальчишки попытались было поднять Фульду. Собака застонала.
— Оставьте ее, не трогайте, — сказала Матреша. — Подохнет, наверное: ничего есть не хочет.
Димка принес Фульде мозговую косточку, выпрошенную у Анны, а Рома — супу. На косточку собака даже не взглянула, а суп начала было лакать, но ее тут же вырвало.
К вечеру Фульда, казалось, заснула. Димка потрогал ее и попятился. Собака стала твердой. От нее веяло таким холодом, что ребятам стало страшно.
— Сдохла, — сказал Димка и захныкал.
С той поры мальчишки возненавидели извозчика.
На другой день, как только Трофим уехал со двора, Ромка побежал к беженцам и по секрету сказал, что Фульда сдохла и, пока Фоничев не заведет новую собаку, можно вволю наесться спелой карабовки.
Он привел всю ватагу к лазу. Храбрые мальчишки не захотели лезть в узкую дыру. Раскачав подгнивший столб, они повалили забор и всей оравой ринулись в образовавшийся проход. Впереди по огороду мчались рослые мальчишки, а за ними — мелюзга.
Вскоре вся карабовка была облеплена сорванцами.
Затрещали ветви, посыпались на землю яблоки. За каких-нибудь три минуты дерево начисто было обобрано, а полоски овса вытоптаны…
Утром озлобленный Трофим пришел с топором и под корень срубил яблоню.
Так была отомщена Фульда.
Осень выдалась дождливой. На город то и дело наползала холодная морось — нечто среднее между плотным туманом и мелким дождем.
И, как ни странно, в эту ненастную пору я трудился за столом продуктивней, чем когда-либо, хотя числился безработным. Парадокс? Да. Я вел двойную жизнь.
На Седьмом небе, так прозвали комнату Вани Калитича в мансарде семиэтажного дома, жизнь начиналась рано. В семь утра по звонку будильника мы ошалело вскакивали с постелей, делали зарядку, обжигаясь пили чай с ситным и спешили по своим делам: Ваня Калитич — в дежурку паровозных машинистов, Юра Лапышев — в комитет комсомола фабзавуча, а я — на Петроградскую сторону, где находилась Биржа труда.
К огромному желтому зданию с колоннами и башенкой стекались безработные со всего города. Издали видны были толпы мужчин. Одни, покуривая, толклись на широкой панели, другие уныло сидели на каменных ступенях, третьи занимали скамейки в саду.
Вовнутрь здания надо было пробиваться сквозь толпу. Там в обширном зале кольцами вились очереди к окошкам регистратуры и справочным. Я всматривался в высоко висящую доску, на которой перечислялись требуемые специальности, и, не найдя слов «формовщик-литейщик», некоторое время стоял в толпе, прислушиваясь к разговорам безработных.
Многие из них толклись здесь чуть ли не по году, получая лишь временную работу. Чаще всего требовались грузчики, землекопы, плотники, изредка — чернорабочие и уборщики. Меня хотели послать на переборку овощей, но я обиделся:
— Для чего нас три года учили в фабзавуче, чтобы гнилые помидоры сортировать?
— Раз хорохоритесь — значит, не голодаете, — заключила женщина в окошке. — Ждите вызова.
И я терпеливо ждал его, появляясь на бирже ежедневно. Потолкавшись среди безработных, я пешком возвращался на Седьмое небо. Это была разминка перед священнодействием.
Наша комната в мансарде имела лишь одно окно, выходившее на скат крыши. Я садился за стол перед ним, взяв перо в руки, начинал думать, видя перед собой не бесконечные крыши города, а босоногих, чумазых и драчливых сверстников, словно выплывавших из тумана.
Когда я сосредоточивался в тишине, то мозг работал четче, свободней. Из хаоса разрозненных фактов и впечатлений постепенно выделялись не вполне ясные мысли, нечто неоформившееся постепенно принимало контуры, становилось материально ощутимым, просилось на бумагу. Правда, у меня получались не те мальчишки, которых я знал в детстве, а воображаемые сорванцы, по-своему благородные и справедливые. Даже имена я им дал другие. Обретя плоть, герои вдруг начинали сопротивляться первому замыслу, как бы требовать более логичного поведения. Приходилось перекраивать главы, зачеркивать по нескольку страниц.
Я уже не комкал исписанные листы и не рвал их в клочья, как прежде, а сохранял варианты и выбирал из них лучшие строки.
С пером в руках я никогда не скучал и не томился в одиночестве, а с удовольствием изменял фразы, давал новое направление мыслям, создавая настроение. Первыми на кончик пера просились штампы — ходкие выражения, стертые, ничего не значащие слова. Истребить их без редакторского опыта было трудно. Лишь чутьем я улавливал малую толику огрехов и безжалостно вычеркивал словесный сор. Черновики моих рукописей пестрели от бесчисленных помарок и поправок. Никто другой, кроме меня, не смог бы их прочесть.
От работы меня отрывала не усталость, а настойчивые сигналы желудка, выделявшего сок и требовавшего не духовной пищи, а обыкновенного хлеба, супа и мяса.
Питался я в студенческой столовой. В ней обеды были дешевыми, а порции большими. Привередничать в питании я не позволял себе, так как не имел собственных денег. Друзья по комнате давали рубль на день. На него я должен был пообедать и купить что-нибудь существенное на ужин и завтрак всем.
Насытившись, я пешком возвращался домой, по пути заглядывая в продуктовые магазины. Вернувшись с покупками, еще часа четыре корпел за столом, пока не наступали сумерки. Лишь в полумгле я отстранял рукопись и чувствовал себя выдохшимся.
Тянуло развлечься. Но как? Я постоянно ощущал интеллектуальный голод. Хотелось пойти на концерт, на диспут, на художественную выставку или в театр, но всюду надо было платить за вход. А где у безработного деньги? Друзья и так безропотно кормили меня больше двух месяцев. Доступны были только книги и комсомольские клубы.
Не желая по вечерам скучать в одиночестве, я отправлялся на угол Невского и Фонтанки в клуб «Молодая гвардия». Там читались лекции о вселенной, о предшественниках Маркса, о музыке, древнем искусстве, проводились показательные суды над мещанством и пошлостью.
Пестрые театральные афиши как магнитом всегда притягивали меня. С десятилетнего возраста, наподобие древних римлян, я готов был вопить: «Хлеба и зрелищ!» Это же вторили и мои друзья-мальчишки. На кино мы кое-как добывали деньги, а на театр — не выходило. Слишком дороги были билеты. А галерки в зимнем театре не было. Чтобы попасть на представление, мы чуть ли не с утра, пока не стояли бдительные контролеры, пробирались в зрительный зал и заползали под скамейки последних рядов.
Лежа в темноте на холодном полу, мы, чтобы скоротать время, рассказывали по очереди страшные истории про покойников, вурдалаков. Но стоило вспыхнуть в зале свету, умолкали, откатывались к стенке и лежали не шевелясь.
Обычно расфранченная публика не занимала задних рядов. Здесь, в глубокой нише под балконом, куда плохо долетали голоса артистов, устраивались лишь контрамарочники и парни с девушками, которым хотелось побыть в темноте, где за ними никто не наблюдал сзади.
Как только в зале гас свет и поднимался занавес на сцене, мы вылезали из-под скамеек и занимали пустующие места. Лучше всего было на самой задней скамейке, так как можно было усесться на спинку или стоять во весь рост. Тогда не мешали головы и спины взрослых.
Во время перерыва «зайцы» не выходили в фойе, где продавали лимонад и пряники, а сидели по темным углам курилки или вновь залезали под скамейки. Иначе их могли бы схватить за шиворот вездесущие билетерши и вышвырнуть с позором за двери.
Приезжие артисты играли с завываниями и воплями, от которых по телу пробегали мурашки. И это нам нравилось. А если было смешно — гоготали до упаду. Из театра мы выходили с толпой изрядно помятыми и выпачканными в пыли, но возбужденными и довольными, словно сами были участниками героических и душераздирающих драм.
В Ленинграде мое внимание привлекла оригинальная цирковая афиша. На зеленоватом фоне цыганской кибитки были изображены пять бубенчиков ландыша. Внизу крупные буквы кричали: «Четыре — Сохнора — четыре», а мелкие объясняли: «Цыганские игры и пляски, каскады фигур на лошадях. Спешите видеть!»
Бубенчики ландыша на зеленом фоне вызвали в памяти печальные события детства. Какой художник рисовал эту афишу? Где он видел эти белые бубенчики без стебля? Надо разжиться деньгами и обязательно сходить в цирк, решил я. Не школьные ли это друзья? Не могла же фантазия подсказать художнику точно такие же детали цветка.
— Ну, мальчуганы, вам пора уже в школу, хватит лоботрясничать, — сказал приехавший из Питера отец. — Вымойтесь как следует и оденьтесь в чистое. Пойдем к учителю.
Анна принарядила мальчишек, и они вместе с отцом пошли в школу, которую все называли хуторской.
Деревянное вытянутое здание школы находилось почти у края леса. Оно желтело среди красноватых стволов высоких сосен.
У крыльца Громачевых встретила толстая сторожиха с подоткнутым подолом. Она мыла коридор.
— Вам к господину директору надо… Они в учительской, — сообщила старуха и, расстелив у порога мокрую тряпку, добавила: — Только ноги вытирайте… у нас строго.
Директором школы оказался небольшой и щуплый очкарик, носивший темный костюм и крахмальную манишку с бабочкой.
Поглядев на замасленную куртку железнодорожника и босоногих мальчишек, директор уверенно сказал:
— Вам наша школа не подойдет. Она предназначена для зажиточных хуторян. У нас платят за обучение и за пансионат. Кроме того, родители завозят дрова и продукты питания.
— Значит, для богачей существуете?.. Кулацких сынков учите? — переспросил старший Громачев. — А где же для нас, пролетариев?
— В городе есть приходская школа, гимназия и реальное училище, — охотно принялся пояснять очкарик.
— Но это же где-то у моста? Мальчишкам придется через железную дорогу бегать. Чего доброго, под поезд попадут.
— Да, конечно. Я вам сочувствую, но ничем помочь не могу.
— Так что же, выходит, мы зря революцию делали? Здесь остаются старые порядки — наши дети опять образования не получат?..
— По этому поводу поговорите с властями, — посоветовал директор. — Я не уполномочен отвечать на подобные вопросы.
— Поговорю, конечно, так не оставлю, — погрозился отец.
Отослав мальчишек домой, Громачев отправился в исполком. И там в отделе народного образования он шумел долго, пока не добился решения открыть в школе за железной дорогой бесплатные классы для местной бедноты.
Директор школы, конечно, был недоволен решением властей. Главными учениками у него по-прежнему оставались хуторяне. Они жили в левом крыле здания и, появляясь в классах за пять минут до звонка, усаживались за первые парты и ждали повышенного внимания к себе. Так оно и повелось: к доске учителя чаще всего вызывали деревенских, а местных лишь изредка.
Закон божий уже был отменен в школах. Вместо молитв поп-расстрига учил ребят пению. Собрав всех в большой класс, он стучал смычком по кафедре, требуя внимания. Затем, как бы для себя, вполголоса напевал: «Дай-нарай, не дай на хлеба-а-а!» И, уловив нужный тон, начинал энергично пиликать на скрипке «Во поле березонька стояла…». Мальчишки подхватывали песню и орали так, что лицо учителя болезненно кривилось, словно в его чуткое ухо влетела жужелица.
Сердито грозя смычком, он говорил:
— Не рвите глотки! После вашего пения даже ослиный рев может показаться ангельским благовестом.
Постепенно он разделил ребят на «козлов», не имевших ни слуха, ни голоса, на «хористов», обладавших слабыми голосишками, и на «солистов», разливавшихся соловьями. Мальчишки, если это были не маменькины сыны, норовили попасть в козлы. Козлов, чтобы они не мешали поющим, часто выставляли за двери. А там можно было выскользнуть на улицу и повоевать шишками, которых было полно под соснами.
Первое, что потрясло Ромку в школе, — это чудо превращения букв в слова. Молчаливые закорючки, похожие на букашек, вдруг заговорили по-человечьи.
Ромка практиковался складывать буквы повсюду: с упоением читал вслух вывески на улицах и про себя надписи на заборах, так как знал о существовании слов, за произнесение которых взрослые дерут уши.
Как-то зимой за три пулеметных патрона он выменял сказку об Иванушке-дурачке. Сказка была смешной, она так понравилась братьям, что они стали охотиться за цветастыми книжечками, не жалея для обмена самодельных игрушек.
Раздобыв книжку, Громачевы сперва подолгу рассматривали картинки, а затем, примостясь на краешке стола, где горела лампа, Ромка вполголоса читал ее братишке. Димка обычно сидел против него и с горящими глазами ловил каждое слово.
— А ты громче читать не умеешь? — как-то спросила мачеха. Оказывается, Анна тоже прислушивалась к чтению.
Ромка стал читать громче. Сказки увлекли и мачеху. Если вечером не было книжки, она спрашивала:
— Что ж это вы не позаботились?
— Нам не на что обменивать, — жаловался Ромка.
— Ладно, я вам помогу, — пообещала Анна.
Однажды она принесла три потрепанные книжки: сборник стихов разных поэтов, сказки Андерсена и братьев Гримм.
Боясь, что ребята порвут книжки, Анна спрятала их на верхней полке шкафа и сказала:
— Без меня не читать. Если будете трогать — выпорю.
С этого дня Ромка и Димка с нетерпением ждали того часа, когда Анна освободится от своих дел, вычистит ежиком стекло семилинейной керосиновой лампы и зажжет свет.
Получив книжку, Рома с замирающим сердцем усаживался за стол, так как не знал, в какой сказочной стране в этот раз будет путешествовать. Читал он не торопясь, стараясь четко выговаривать слова. А его слушатели сидели рядом и тоже вглядывались в текст, точно следили, чтобы он чего-нибудь не пропустил.
Сказки были о незнакомых странах, о троллях, волшебниках, принцах и принцессах, о королях, пиратах и разбойниках. После чтения мальчишки долго рассматривали картинки.
Если ночь была вьюжной, Рома с Димкой, как только гасла лампа, натягивали на головы одеяла и прислушивались к вою ветра, который, как злой дух, колотился в дом, бренчал вьюшкой в трубе, стучал ставнями, тряс и скреб стекла окон. Казалось, что в дом, окруженный разбойниками, пытаются пролезть колдуны и ведьмы.
Мальчишки так и засыпали, прижавшись друг к другу, боясь высунуть голову наружу.
В лунные ночи Рома долго не мог заснуть, потому что грезил: видел себя то на белом коне, то дровосеком, то принцем, то храбрым и добрым разбойником, помогавшим бедным людям. И на его шляпе развевалось белое страусовое перо. Он храбро дрался со злыми, закованными в латы рыцарями, отбивался от косматых колдунов, топтал конем и колол пикой волков, спасая тоненьких, почти невесомых принцесс, одетых в легкие, как паутинка, одежды.
Окруженный врагами, Рома шел с гордо поднятой головой на плаху. Вокруг плакали люди. Но он не просил пощады, а, поднявшись на помост, бросал золотое кольцо палачу и говорил: «Будь мужчиной, пусть твоя рука не дрогнет». После таких слов площадь оглашалась рыданиями и молитвами. А Рома стоял невозмутимо, хотя его взор был затуманен… Гонец обычно запаздывал… Он еще издали кричал: «Остановите казнь, принц Ромуальд помилован!»
И тут уже Ромка по-настоящему плакал, умиленный своей стойкостью и выдержкой.
Сказки облагораживали души ребят. Даже Анна, щедрая на затрещины и оплеухи, не хотела походить на несправедливых, озлобленных мачех и сдерживала себя. Она так пристрастилась к вечерним чтениям, что огорчалась, если не было новой сказки, и просила прочесть «Девочку со спичками». Видно, она воображала себя девочкой, замерзающей под Новый год, потому что, не стесняясь ребят, хлюпала носом.
Разбитая армия генерала Юденича давно откатилась в Эстонию, но остатки ее — дезертиры, называвшие себя зелеными, и не успевшие бежать белогвардейские офицеры — прятались еще на хуторах и в лесах. Чтобы поживиться чем-нибудь, они устраивали неожиданные набеги на деревни и окраины города.
По ночам нередко раздавались пронзительные гудки депо или лесопилки, вызывавшие по тревоге чоновцев-комсомольцев, получивших для борьбы с бандитами винтовки и охотничьи ружья. До утра порой слышалась пальба. А днем обыватели узнавали об ограбленных и убитых.
Опасаясь ночных нападений, зажиточные хозяева возводили высокие заборы с деревянными кронштейнами, хитро опутанными колючей проволокой, окна наглухо закрывали ставнями, ворота держали на запоре, а во дворах держали на цепи злобных псов.
Мальчишки в те годы чаще всего играли в казаков-разбойников, в красных, зеленых и белых. У них были деревянные сабли, рогатки, пращи и подсумки для камней.
На Тверской улице сколотилась ватага отчаянных девчонок и мальчишек для набегов на чужие сады. Днем ребята приглядывались, где растут вкусные яблоки, а как только наступали сумерки, отправлялись за добычей.
Обычно четверо мальчишек со школьными сумками пробирались в сад, а остальные оставались за забором, чтобы поглядывать по сторонам.
Наполненные яблоками сумки немедля перебрасывались через забор девчонкам, а те, не мешкая, уносили их в безопасное место. В случае погони без сумок легче было удирать, и добыча никогда не пропадала.
Порой яблок у ребят оказывалось столько, что съесть их в один вечер было невозможно. Приходилось делить добычу на равные части и прятать. Ромка с Димкой опасались приносить яблоки домой, обычно оставляли их за дровами в сарае.
Однажды Анна позвала их и стала допытываться:
— Вы куда прячете ворованные яблоки?
Мальчишки, конечно, стали отпираться и делать вид, что не понимают, о каких яблоках идет речь. Анна взяла ремень.
— Сейчас же принесите все! — приказала она.
— У нас нет ничего, — хныкая, продолжал отпираться Ром ка.
— Мы не воровали, — вторил ему Димка.
Анна принялась стегать мальчишек ремнем, приговаривая:
— Не врите… не врите!.. Фрида созналась матери и про вас сказала.
Фрида и Антон были детьми польки Анели, которая чаще других соседок забегала к Анне просить чего-нибудь в долг.
«Значит, Фридка предала, — понял Ромка. — Ну, это ей так не пройдет!»
Дольше отпираться и злить мачеху было рискованно. Братья покорно пошли к тайнику, принесли немного яблок и положили на кухне на стол.
— Это все? — спросила Анна.
Пришлось сходить второй раз и принести все, что осталось.
«Что же теперь она сделает?» — в страхе думали мальчишки, полагая, что Анна изобьет их до полусмерти. А мачеха и не собиралась наказывать. Повесив ремень на гвоздь, она отобрала самые крупные яблоки, уложила их в корзинку и сказала:
— Идите на вокзал к скорому поезду… и продайте их.
Ромка обрадовался, что не будет порки, и спросил:
— А какими деньгами брать?
В те времена было выпущено множество бумажных денег. Все они имели свои клички (лимоны, дензнаки, червонцы) и беспрерывно обесценивались. Запутаться в расчетах было нетрудно.
— Берите дензнаками, по десять тысяч за штуку, — сказала Анна. — Соседские Фрида и Антон тоже пошли. Приглядывайтесь, как они торгуют, и делайте то же самое.
Дальние поезда стояли на станции минут по двадцать. Пока смазчики обстукивали длинными молотками колеса и паровоз набирал воду и уголь, пассажиры выскакивали из вагонов и покупали у местных теток соленые огурцы, печеные яблоки, ржаные лепешки, простоквашу, молоко, творожные катыши, яйца.
Дальний поезд запаздывал. Ромка с Димкой стали искать место в длинном ряду торговок, выстроившихся невдалеке от вокзала у палисадника. Сердитые тетки не давали им пристроиться, выталкивали и говорили:
— Не путайтесь под ногами! Огольцы у вагонов торгуют.
Фрида и Антон тоже не нашли себе места, они уныло сидели около водокачки с корзинкой и ждали поезда. Братья подошли к ним.
— У-у, предательница! — сказал Ромка Фриде. — Ты зачем своей матке про яблоки рассказала?
— Матка сама увидяла бялый налив. «Кто дал?» А цо мне мувить? Я отповедяла: «Ромка дал». Я не знала, цо она до вас пуйде.
— В следующий раз не возьмем с собой, так и знай! — пригрозил Ромка. — А ябедничать будешь — вздуем.
— Я венцей не бенде, — пообещала Фрида.
В это время с грохотом подкатил поезд. Ребята бегом устремились к вагонам. Пассажиры с чайниками, бутылками, флягами в руках соскакивали с подножки и мчались, кто к кипятильнику, кто к торговкам. На ребят пассажиры не обращали внимания. Только старуха, боявшаяся далеко отойти от вагона, заглянула к ним в корзинку и скривилась:
— Зеленые. Энтих не прокусишь.
Мальчишки полезли под вагон на другую сторону состава и стали предлагать яблоки пассажирам, выглядывавшим из открытых окон. Те приценивались и возмущенно говорили:
— Такие маленькие, а уже шкуродеры.
Молодая женщина в очках, узнав, какой сорт яблок, спустила на пояске сумочку с деньгами. Ромка выбрал пяток самых крупных.
Из соседнего окна высунулся наголо обритый мужчина.
— А сколько за все возьмете? — весело спросил он.
— Двести тысяч! — подсчитал Димка.
— А за половину не пойдет?
— Нет, не велено!
— Ладно, покупаю все. Давайте свою корзинку.
Обрадовавшись, мальчишки поспешили поднять корзину вверх. Пассажир с обритой головой подхватил ее рукой и скрылся в вагоне.
Ромка с Димкой терпеливо ждали, когда покупатель вернет им корзинку и заплатит деньги, а он словно забыл про них, не показывался ни на площадке, ни в окне.
Уже к составу прицепили пыхтящий паровоз, смазчики перестали проверять буксы и стучать по колесам. Пассажиры бегом возвращались на свои места в вагоны. Тут ребят охватило беспокойство.
— Дяденька, скорей! — крикнул Ромка. — Сейчас поезд тронется!
А бритоголовый все не показывался. Братья поняли, что он нарочно медлит, так как намерен оставить корзинку и яблоки у себя. Это их напугало. В два голоса принялись они голосить:
— Дяденька, миленький, отдай корзинку! Нам попадет… нас будут бить… Отдай!
Паровоз выпустил облако пара, дернул вагоны и медленно начал набирать скорость. Мальчишки побежали с вагоном рядом и в два голоса заплакали.
Пассажирам, видно, стало жалко ребят. Ромка слышал, как, возмутясь, они принялись стыдить бритоголового. И это заставило того высунуться из окна.
— Ишь сопли распустили, байстрюки! — выругался бритоголовый и, бросив корзинку, добавил: — Ловите свои деньги!
Братья подхватили корзинку и нашли в ней лишь пятнадцать тысяч дензнаками.
Фридку тоже обдула какая-то пассажирка: заплатила только за половину яблок. Девчонка размазывала слезы, она боялась с такими деньгами вернуться домой.
— Давайте украдем еще яблок и продадим. Тогда не попадет.
Они так и сделали: забрались в чужой сад у вокзала, нарвали белого налива и вынесли к другому дальнему поезду.
В этот раз они уже были опытней: корзину из рук не выпускали, раньше получали деньги и лишь потом отдавали пассажирам яблоки.
Денег у них набралось больше, чем нужно было отнести домой. На остаток они купили у торговки сладостями всем по леденцу.
Посасывая леденцы, ребята веселыми вернулись домой.
— Молодцы, мальчата, — похвалила Анна. — Только уговор: никому ни слова о том, какие яблоки продаете, даже своим мальчишкам не говорите.
В сумерки, когда мальчишки позвали Громачевых полакомиться черешней, росшей на Косой улице, братишки сказали, что их не отпускают из дому. А сами, как только стемнело, вместе с Фридкой и Антоном пробрались в сад попа, в который никто не лазал, так как боялись, что за это бог накажет.
В поповском саду собак не было. Отец Анатолий знал, что прихожане не полезут в его владения. Поэтому ребята легко пробрались к самой веранде. Здесь росли королевские яблоки — желтые, почти прозрачные. От одного вида во рту накапливалась слюна.
Никто из поповской семьи не заметил, как трое мальчишек и девчонка, сорвав самые крупные яблоки, осторожно выбрались из сада и скрылись в темном переулке.
На другой день Анна и Анеля вновь послали ребят торговать к скорому поезду.
Королевские яблоки пассажирам понравились. Они их быстро расхватали.
Ребята заработали столько, что смогли купить себе ирисок и мороженого.
Так, наверное, продолжалось бы долго, если бы сменившийся после поездки Громачев не приметил своих мальчишек, предлагавших пассажирам яблоки. Он подошел ближе и, заглянув в корзинки, спросил:
— Кто вас послал? Откуда яблоки взяли?
— Мы сами нарвали, — похвастался Димка. — Мама Аня велела продать.
— А ну живо домой, — приказал отец. — И чтоб я вас тут больше не видел.
Придя домой расстроенный, Громачев стал выговаривать жене:
— Ты что же меня и себя позоришь — детишек ворами и торговцами делаешь? И как такое в голову могло прийти?
Анна не смутилась, подбоченясь и сощурив глаза, она вдруг закричала:
— А ты почему не спросишь, как я все время выкручивалась? Твоей получки на хлеб и спички не хватает. А нам ведь есть, пить, одеваться и обуваться надо. Себя мне пойти продавать?
— Все так живут. Лучше я дежурство лишнее возьму, придумаю что-нибудь, но нельзя ребятишек портить.
— А ты мне не выговаривай, — зашлась Анна. — Ты что мне даешь? Какую я от вас радость вижу? Хожу как чумичка, обноски перешиваю. В горничных и то лучше одевалась. Туфельки на каблуках и наряды имела. И муж ты мне никакой. В три недели раз вижу…
Громачев уже не рад был, что затеял разговор, а Анна не унималась:
— Не буду я больше обмывать, обшивать и кормить твоих оболтусов. Довольно! Сам занимайся ими. Стану жить отдельно и делать что вздумаю. Не нуждаюсь я в вас, одной спокойней…
Бросив все, что она готовила, на плите, Анна накинула платок и куда-то ушла. Громачеву самому пришлось доваривать зеленые щи и картошку.
Анна пропадала весь день и спать домой не пришла. Утром, собираясь на дежурство, Громачев сходил к жене дворника Матреше и попросил приглядеть за мальчишками.
Анна вернулась, как только муж ушел. Она пришла не одна, а с беженкой Анелей. Вместе они принялись просеивать муку, замешивать тесто, варить яйца и нарезать зеленый лук для начинки. В духовке напекли груду пирожков. Мальчишки надеялись, что им дадут хоть по парочке, но не дождались. Уложив пирожки в застланные полотенцами корзинки, Анеля спросила:
— Як зробим, хлопцев пошлем чи сами?
— Мой — детей не разрешает, — ответила Анна. — Видишь ли, ему стыдно перед товарищами. А что жена в обносках ходит — хоть бы что. Назло ему сама пойду. Пусть все видят, что не может одеть и прокормить.
— То добже. Тэраз не до гонору. Я так же бы зробила.
Повязав цветастые платки, подруги подхватили корзины и поспешили к скорому поезду.
Теплые пирожки с вкусной начинкой не пришлось расхваливать. Попробовав, пассажиры брали их нарасхват. Даже толпа скопилась около торговок.
Принеся домой полные карманы дензнаков, подруги вывалили скомканные бумажки на стол, принялись их разглаживать и укладывать стопками. Подсчитав выручку, они обрадовались. Никогда еще в их руки не перепадало столько денег.
— Тшеба зараз же яек и крупчатки достать, — сказала Анеля. — Если так пуйде — за лето богачками станем.
В тот же день, раздобыв у спекулянтки муки, а у Матреши яиц, они допоздна пекли пирожки и понесли их горячими к ночному поезду.
Вернулись подруги под утро и опять подсчитали деньги.
Новое прибыльное дело вызвало такой азарт, что Анна и слушать не стала попреков мужа.
— Считай, что мы с тобой разошлись, — сказала она. — Ведь невенчанные, можем расстаться, когда вздумается.
— Для чего тебе венчание? — не мог понять Громачев. — И как же мальчишки? Ты же сестре давала слово.
— Сдуру дала, а теперь каюсь. Лучше одной быть.
Разыгрывая перед Громачевым бесшабашную спекулянтку, не признающую родства, Анна во время его отлучек все же поглядывала за мальчишками: готовила обеды и даже оставляла пирожки на завтраки и ужины. Но времени для домашних дел у них с Анелей оставалось мало. Опасаясь, что дети избалуются, они уговорили Матрешу, ходившую чуть ли не ежедневно в лес, брать с собой по грибы и ягоды девочку и мальчишек.
Матреша своих детей не имела и, видно, скучала с нелюдимым бородачом Трофимом. Она охотно брала в лес ребят соседок и там терпеливо показывала, какой гриб где растет и как отличить съедобный от поганки.
Это была добрая и веселая женщина. В лесу она распевала песни, аукалась с ребятами, а если кто заплутается, отыскивала и велела ходить с собой рядом.
У мальчишек лес вызывал любопытство и охотничий азарт. Казалось, что за каждым пригорком и кустом их ждет белый гриб, длинноклювая птица или черноглазый пушистый зверек. Иногда они набредали на неоперившихся птенцов и бурно радовались неожиданной добыче. Но Матреша не позволяла разорять гнезда.
— Не трогайте птенчиков, они в ваших руках подохнут, а их родители, бедные птахи, плакать будут.
Даже лягушек она жалела и отнимала у мальчишек.
— Пусть скачут на воле.
Теплый грибной дождик вызывал у нее умиление.
— Это сеянец, — говорила Матреша. — Голову можно не прикрывать. Видите, и ласточки его не боятся.
Она показывала рукой вверх. Задрав головы, ребята наблюдали, как в небе кружат и с писком проносятся стремительные птички.
— Это они в мороси купаются, — по-своему объясняла суету ласточек Матреша. — Такой дождик пьют грибы, деревья, травы. Примечайте, они даже не отряхиваются, на себе капельки держат. Чего же нам прятаться? На дождике и дети быстрей растут.
Ну, а если дождь усиливался, она прятала ребят под лапником густых елей. Домой они возвращались сухими.
Собранные детьми лисички, маслята, красные, свинухи и белые грибы вместе с жареным луком и рисом шли у стряпух в начинку пирожков. Начинка получалась сочной и вкусной. Другие торговки не умели так делать, поэтому пирожки Анны и Анели по-прежнему шли нарасхват.
Начинающих торговок охватил азарт. Каждое утро они поднимали ребят чуть свет с постелей и, дав по пирожку, снаряжали в лес. Матреша не всякий раз могла ходить с ними, у нее были свои обязанности по хозяйству. Ребята без нее находили едва приметные тропки в вереске, продирались сквозь заросли папоротника, пересекали ручьи, гати и выбредали на холмы, поросшие высокими соснами. Здесь росли толстоногие боровички, маслята. Иногда ребята натыкались в ольшанике на острые пни, сплошь обросшие веснушчатыми опятами. Тогда они набивали ими корзинки доверху и в глубь леса не шли, а сворачивали в болото. Там на кочках росла крупная и сладкая брусника. Ее можно было срывать горстями.
Иногда кто-нибудь из них натыкался на медянку или серую гадюку. Сразу раздавался крик:
— Змея… змея! Скорей ко мне!
Увидевшему гадюку полагалось следить, чтобы хитрая тварь не уползла, не спряталась. Остальные хватали палки, выламывали хлысты и мчались на крик, а увидев извивающуюся змею, спешили хлестнуть ее, норовя отрубить хвост. Без хвоста она ползти не могла.
В брусничнике и на порубках змей было много. Непонятно, как никто из босоногих ребят не наступил ни на одну из них. Ведь они обычно смотрели не под ноги, а больше вперед и по сторонам.
Наевшись до отвала ягод, ребята не спешили домой, а шли купаться на речку.
Удивительно притягательную силу в детстве имеет петляющая среди полей и песчаных осыпей русская речка! Мальчишки и девчонки с разбегу бросаются в нее и словно попадают в прохладные объятия ласкового волшебника, наполняющего их силой и радостью. Дети способны без конца плескаться и кувыркаться в бегущей воде. Неважно, что тела их, остывая, покрываются гусиными пупырышками, ведь можно на время выскочить на горячий песок, вываляться в нем и, полежав под лучами солнца, вновь с разбегу нырнуть в воду и, преодолевая течение, плыть на противоположный берег…
Обычно Фрида, Ромка, Антон и Дима купались до дрожи, так что зуб на зуб не попадал. Тогда, попрыгав то на одной, то на другой ноге, чтоб вытряхнуть из ушей воду, они натягивали на посиневшие и трясущиеся тела одежонку и бегом возвращались домой.
Появилось непонятное для мальчишек слово «нэп» — новая экономическая политика Советской власти.
Мгновенно изменился рынок. Больше трех дюжин новых ларьков выстроилось в два ряда на площади за пожарной каланчой. В ларьках продавались откуда-то взявшаяся мануфактура, изделия жестянщиков, сапожников, гончаров, древообделочников. Появились кустарные папиросы «Пушка», леденцы, сахарная вата, пирожные…
В центре городка открылись частные пивные, ресторан с бильярдной, два кинотеатра и карусель. Новых хозяйчиков называли нэпманами.
Владелец ресторана «Пале-Рояль», отведав на рынке пирожков Анны и Анели, пригласил обеих к себе на работу. Анеля тотчас же согласилась, а Анна, не желая терять самостоятельность, отказалась. Муку она стала добывать у мельника Лийва, которого крестьяне называли Ян Янычем.
Обрусевший эстонец походил на моряка-голландца. Он начисто брил усы, а сивую бородку оставлял почти на шее под подбородком.
Лийв всегда был запачкан мучной пылью, сосал погасшую трубку и говорил по-русски с сильным акцентом. Вместо «б» и «в» произносил «п» и «ф», коверкал слова.
Продавая муку, Ян Яныч разрешал Анне брать осевки и сметать мучную пыль с лотков и сит.
Отправляясь на мельницу, Анна всякий раз брала с собой Ромку, чтобы Ян Яныч поменьше распускал руки. Мельник то и дело щипал ее за бока. Анна, не желая ссориться, терпела ухаживания и лишь иногда с укоризной скашивала глаза в сторону Ромки: нехорошо-де, мальчик видит.
Однажды Ян Яныч попросил Анну и Ромку помочь ему поохотиться на голубей. Набрав в карманы зерна, Лийв рассыпал его узкой дорожкой, ведущей к мельнице. Затем распахнул створки ворот и спрятал за одной Анну, за другой — Ромку.
Голуби не заставили себя долго ждать. Они слетелись к мельнице со всех сторон и сразу же набросились на рассыпанный овес.
Ромка слышал, как птицы хлопали крыльями и клевали зерно. Некоторые из них так увлеклись добычей, что, забыв об опасности, перескакивали порог, пробираясь к лоткам.
Тут раздался негромкий свист Лийва. Одновременно Анна с Ромкой толкнули створки ворот и с грохотом их захлопнули. Птицы, оставшиеся на мельнице, заметались, стремясь вырваться из западни, но было уже поздно.
Вместе с Громачевыми Лийв прошел через небольшую калиточку внутрь мельницы. А там, схватив длинную палку, начал глушить голубей.
Ошалевшие птицы метались меж балок, бились в запыленные стекла окон, стремились пролететь в люки, пролезть в любую дыру, лишь бы увернуться от ударов палки и вырваться на волю.
Лийв ловко сбивал их на землю, двумя пальцами откручивал им головы и велел Анне подбирать тушки в мешок.
Нескольким голубям удалось удрать от преследования через открытый люк на чердак. Ян Яныч послал Ромку наверх поймать их живыми.
Обрадованный поручением, мальчишка по лестнице поднялся на чердак и начал охотиться за перепуганными птицами. Но их не так-то легко было поймать. Голуби перелетали с балки на балку и поднимали такую пыль, что Ромка чихал.
Наконец ему удалось загнать их в тесный угол, под накат крыши, здесь птицы уже не могли увернуться от его рук. Схватив двух сизых самцов, Ромка прижал их к груди и счастливый спустился вниз. Но там никого не было. Мельник и Анна куда-то исчезли.
Остановясь около жерновов, мальчишка настороженно стал вслушиваться, но, кроме журчания воды под полом и поскрипывания колеса, ничего больше не услышал.
Не найдя ни Анны, ни мельника, Ромка выпустил голубей и ушел домой.
Анна вернулась часа через два.
— Куда же вы делись? — спросил Ромка.
— А мы тебя искали, — ответила Анна.
Но он понял, что она солгала. Это видно было по глазам.
Анна принесла в мешке более двух дюжин голубей. Переодевшись, тут же принялась ощипывать мертвых птиц, а Ромке с Димкой велела принести сухих дров и растопить плиту.
Выпотрошенных голубей Анна опалила над пламенем и натерла солью. Потом тесно уложила одна к другой тушки на противни и поставила в духовку.
По всей кухне вскоре распространился запах жаркого. Зарумянившиеся, поджаристые голуби оказались очень вкусными. Ромке с Димкой досталось только по крылышку, потому что весь улов Анна решила продать.
Рано утром, уложив противни в санки, она увезла голубей на рынок.
Вернулась Анна раньше обычного, румяная и веселая.
— Вот это товар! — восхищалась она. — Нарасхват брали! Надо еще к Яну Янычу сходить.
Ромку она с собой больше не взяла. Вернулась Анна поздно вечером. Бросив мешок с голубями на пол, она пожаловалась:
— Устала я. А ну-ка, Ромка и Димка, садитесь к лохани, ощипывайте. Мне одной не управиться.
Безголовых голубей неприятно было ощипывать. Пух летел по кухне, лез в нос, забивал дыхание.
Мальчишки возились с голубями долго. Лишь к ночи Анна поставила тушки жариться в духовку.
Утром братья ушли в школу невыспавшиеся и голодные. Анна пожалела дать им по крылышку. Такой она стала жадной.
Когда братья вернулись из школы, Анна уже продала жареных голубей и возилась в кухне с потрохами птиц. Она их почистила и вымыла. Набралась гора шеек, сердечек, пупков и печени. Заложив потроха в большую кастрюлю, налила доверху воды, бросила горсть сушеных корешков и сварила бульон.
Бульон получился не хуже куриного. Ребята хлебали его с удовольствием.
— Шеек и печенку не брать, — приказала Анна. — Завтра попробую торговать.
Утром она не пустила Ромку в школу.
— Одевайся потеплей, — сказала она, — поедем на базар.
Наполнив бидон бульоном, она завернула в полотенце поварешку, деревянные ложки, полдюжины чашек и все уложила в таз. Кроме того, Анна взяла с собой флажок с подставкой, который ей на счастье подарил Лийв, и жаровню с древесным углем.
Санки она тащила сама, Ромка только должен был их подталкивать и смотреть, чтобы не опрокинулся бидон.
На рынке Анна заняла место в обжорном ряду. Разогрев на жаровне бульон, она поставила на стол флажок, в подставке которого находилась соль и перец, и принялась выкрикивать:
— А кому куриного с потрохами!.. Бульончика горячего.
Желающие вскоре нашлись. Это были озябшие питерские маклаки в солдатских ватниках и штанах. Купив у соседки по ломтю хлеба, они попросили налить «со дна пожиже».
Уплетая горячий бульон, маклаки пошучивали:
— Чтой-то курочки у тебя махонькие… Потроха как у воробышков. Не из ворон ли сварила?
— От ворон получишь такой наваристый, как же! — отбивалась Анна. — Это из цыплят да голубей. А ну кому еще, налетай!
Съев по порции, маклаки попросили еще.
— Вкусно варишь, хозяйка, — сказал один из них. — Давненько такого супчика не хлебал. Прямо консоме!
Занявшись добыванием голубей, стряпней и торговлей, Анна весь день была занята, а вечером валилась с ног от усталости. Улегшись в постель, она требовала перенести лампу на тумбочку и читать стихи про любовь.
Ромка садился на табуретку у изголовья и, открыв сборник наугад, чуть нараспев читал рифмованные строчки.
Анну поэзия умиляла. Она слушала стихи с закрытыми глазами и шепотом, словно молитву, повторяла потрясшие ее строфы. Отдельные стихотворения Анна заставляла Ромку перечитывать по два-три раза, словно собиралась запомнить их на всю жизнь. Но память у нее, как мачеха сама говорила, была дырявой. Наутро Анна уже ничего не помнила. Зато Ромка, повторив вслух несколько раз стихотворение, уже не забывал его и в любой момент мог прочесть наизусть, хотя смысл многих строф ему еще не был ясен. Мальчишке просто нравилась таинственная сила и музыка поэзии.
Он читал стихи до тех пор, пока не улавливал ровного дыхания или всхрапов. Тогда Ромка осторожно закрывал сборник, переносил лампу на стол, гасил ее и, раздевшись в темноте, вскакивал в постель, согретую Димкой.
Директор хуторской школы Витольд Робертович Щупак, как все коротышки, любил властвовать и показывать свою грозность. За каждую провинность Щупак ставил учеников в угол столбом около дверей учительской либо после уроков запирал в классе на ключ, а сам уходил отдыхать. Возвращался он в школу часа через три и отчитывал наказанных таким бесцветным и невыразительным голосом, что слушать его было муторно. За неказистый вид и придирчивый характер мальчишки прозвали директора Щупариком.
Чаще всего без обеда оставались Громачевы и братья Зарухно — Нико и Гурко, так как хорошее поведение они не считали доблестью. Кроме того, дома у них никто не проверял тетрадей и не принуждал готовить уроки. А разве по собственной воле засадишь себя за стол?
Братья Зарухно и при желании не могли заниматься дома, потому что жили, как на постоялом дворе. Под открытым навесом у них почти всегда стояли чужие повозки и кони, а в сенях и большой комнате толклись хуторяне, привозившие картофель, мясо и овощи на базар, цыгане-барышники и местные перекупщики.
На краю длинного стола у Зарухно с утра до вечера стоял горячий, пофыркивающий паром самовар. Здесь заезжие пили чай, развернув тряпицы с салом, шанежками, деревенскими сырами и маслом, вспрыскивали самогоном торговые сделки.
Хозяин дома Сашко Зарухно, курчавый цыган с чуть выпуклыми бедовыми глазами, слыл мастером на все руки: сапожничал, чинил хомуты и сбрую, лудил котлы и кастрюли. Но больше всего он любил барышничать на конных ярмарках и вспрыскивать сделки. Сильно опьянев, Сашко всегда пел одну и ту же песню:
— О чем он поет? — как-то поинтересовался Ромка.
— Про своих… про цыган, — ответил Нико.
— А ты умеешь по-цыгански?
— Нет, не могу, только понимаю.
Отца своего братья и две сестренки — Катькэ и Мыца — называли дадо, а мать — дайори, хотя она была не цыганкой, а местной чухонкой. Так на базаре прозывали эстонцев. Говорили, что в молодости Миля Кулома славилась хорошим голосом и красотой. Из-за нее Сашко Зарухно покинул табор, осел в этом приземистом эстонском доме и превратил его в заезжий двор.
Родив четырех детей, эстонка поблекла и не следила за собой: ходила растрепанная, в грубошерстных домотканых платьях. Да и некогда ей было наряжаться. Кроме ребят она должна была ухаживать за коровой, овцами, курами, поросятами и частыми гостями. Многие из своих дел Миля перекладывала на ребят. Поэтому мальчишки дома и не готовили уроков.
Однажды, оставшись без обеда в закрытом классе, Ромка, Нико и Гурко повытаскивали тетради, полученные от прилежных девчонок, и, наскоро скатав то, что не удосужились сделать своевременно, уселись играть в перышки. Братья Зарухно довольно быстро обыграли Громачева. Не зная, чем себя занять, они облазали все парты. Но разве оставит кто свой завтрак? Желудки ныли, очень хотелось есть.
Дом Зарухно стоял невдалеке от школы. Если бы хоть один из братьев мог выбраться из запертого класса, он бы раздобыл вареной картошки или жмыхов, которыми кормили поросят.
Наказанные ученики внимательно стали осматривать окна. Они были наглухо заколочены. А в узкую форточку и головы не просунешь.
— Может, через фрамугу выберемся? — предложил Нико.
Не долго раздумывая, ребята придвинули парту к двери. Над ней была застекленная фрамуга, через которую в коридор проникал дневной свет. Став на парту, Нико сказал брату:
— Лезь наверх.
Цепкий мальчишка легко взобрался ему на плечи и, дотянувшись до фрамуги, откинул крючок.
Фрамуга поддалась толчку, только чуть скрипнули железные петли.
Осторожно, чтобы не разбить стекла, Гурко перелез на другую сторону и, повиснув на руках, спрыгнул в коридор.
Он пропадал недолго и вернулся с полной шапкой мелкого картофеля, сваренного в мундире. Но тут выяснилось, что без лестницы ему не вернуться в класс.
— Поищи, нет ли где стремянки, — предложил Нико.
Гурко походил по школе, но лестницы нигде не обнаружил.
«Что делать? — задумались ребята. — Если вернется Щупарик и увидит, что одного ученика не хватает, сидеть всем до ночи».
Они читали, что узники, убегавшие из тюрем, пользовались веревочными лестницами. Нико приказал брату раздобыть побольше веревок.
Гурко еще раз сбегал домой и вернулся со старой шлеей и клубком веревок, снятых на чердаке. Закинув все в класс, он уселся на пол в коридоре и стал ждать. А Нико и Ромка принялись вязать веревочную лестницу.
На изготовление лестницы ушло много времени. Когда мальчишки спустили ее в коридор, на крыльце послышались шаги Щупарика. Гурко с обезьяньей ловкостью вскарабкался по лестнице, пролез под фрамугу и очутился в классе. Мальчишки мгновенно сняли лестницу и, забросив ее на печку, втроем подвинули парту на место.
Торопливо открыв ключом дверь, Щупарик с подозрением взглянул на школьников и спросил:
— Что тут за грохот был?
— Мы парту чуть подвинули.
Внимательно оглядев класс и не заметив никаких нарушений, Щупарик сел за стол.
— Показывайте тетради! — приказал он.
Ребята послушно выложили тетради. Наморщив лоб, Щупарик проверил то, что они скатали с девчоночьих тетрадей, и удовлетворенно сказал:
— Вот видите, как полезно оставаться без обеда. А теперь — марш из класса! И чтоб завтра тетради были в полном порядке, иначе опять оставлю.
Мальчишки не заставили себя уговаривать. Подхватив сумки, они выскочили на улицу.
С этого дня, как только Щупарик оставлял их без обеда, мальчишки, став один другому на плечи, доставали с печки веревочную лестницу, перебрасывали ее через фрамугу в коридор и шныряли по школе.
Однажды дверь в учительскую оказалась открытой. Они прошли в длинную узкую комнату и увидели шкафы, заполненные учебниками, тетрадями и классными журналами. В одном застекленном шкафу Ромка разглядел детские книжки и предложил:
— Давайте возьмем по одной.
Нико Зарухно умел открывать замки. Повертев согнутым гвоздем в замочной скважине, он открыл дверцы шкафа. Многие книжки были с картинками, но еще больше иллюстраций оказалось в журналах. Взяв себе по сброшюрованному комплекту журналов, они заперли шкаф и вернулись в голодальник.
Ребята листали журналы и разглядывали картинки до прихода Щупарика, а когда услышали звяканье ключей, то спрятали все в сумки и унесли домой.
Прочитанные журналы они не вернули в шкаф, а обменялись ими меж собой. Теперь если троицу оставляли без обеда, то мальчишки не скучали, а пробирались в учительскую, брали в шкафу книжки и читали их.
Но не каждый день учеников оставляют без обеда. Книжки прочитывались быстрей, чем обрушивались на ребят громы и молнии Щупарика. Где же раздобыть новые? Хорошо, что у каждого школьника водилось по две-три интересные книжки. Можно было прочитанного Фенимора Купера обменять на Майн Рида, Александра Дюма — на захватывающие цветастые книжечки про знаменитых сыщиков — Ната Пинкертона, Ника Картера, Шерлока Холмса.
Мальчишкам нравились книжки, которые заставляли тревожно стучать сердце, они их читали запоем, забыв обо всем окружающем. А взрослые словно сговорились мешать им: на уроках учителя отнимали посторонние книги, а дома родные выискивали всякие дела, чтобы оторвать от чтения. А если сынишка делал вид, что ничего не слышит, то вырывали книжку из его рук и в лучшем случае запирали в ящик комода, в худшем — выбрасывали в горящую печь. С книжками приходилось прятаться в сарае, на чердаке или в лопухах на пустыре, где никто не мешал.
Самым жадным к чтению был Гурко Зарухно. Он родился позже Нико на два года, но в школе не отставал от старшего брата, учился в том же классе. Гурко не читал, а прямо глотал книжки: взглянет на страницу и одним разом ухватит самое важное, да не просто, а запомнив подробности. На день ему не хватало двух толстых книг. Он даже разговаривать стал не по-обычному, а замысловатыми фразами приключенческих романов:
— Пусть лопнут все тросы в моей голове! Я не пойму: говорите ли вы правду или оскорбляете недостойной шуткой?.. Запомните: человека, побывавшего в опасных передрягах, столкновение с вами может лишь позабавить. Но если вы меня, милорд, тронете, то я вынужден буду размозжить вам голову тем способом, какой сочту лучшим.
И мальчишки его не трогали, так как были ошеломлены изысканностью речи. Даже для глупых девчонок Гурко запоминал приятные фразы.
— Мисс, вы меня поражаете, — говорил он. — Я никогда не встречал такого кладезя премудрости и источника глубоких размышлений. Из всех француженок, которых я встречал, вы нравитесь мне больше всех.
Падким на комплименты девчонкам курчавый Гурко нравился. Даже дежурные, выгоняя на переменки всех из классов, оставляли его в одиночестве наслаждаться чтением.
Ромка с Нико, конечно, не могли угнаться за Гурко, хотя пропускали в книгах описания природы и длинные рассуждения героев. Наконец они потребовали, чтобы и он читал медленней, и не позволяли ему обменивать еще неизвестные им книги. Поэтому Гурко то и дело наведывался после уроков в учительскую и пополнял свою тайную библиотеку на чердаке. До поры до времени никто пропажи не замечал.
Раз или два в месяц, когда Сашко Зарухно не барышничал или в доме кончались запасы картофеля, брюквы и зерна, на поляну вытаскивались накопленные во дворе кастрюли, котлы и начиналось лужение. В такие дни Нико и Гурко в школу не приходили.
Надев длинные брезентовые передники, они накаляли на кострах очищенные кислотой еще не луженные котлы и расплавляли белый металл. А их отец в защитных очках и войлочной шляпе походил на старого дьявола, орудующего железными скребками и кистями.
Когда начиналось лужение, над поляной стоял такой смрадный чад, что невозможно было разглядеть людей. Метались какие-то тени, и в сторону откатывались котлы, сияющие внутри свежей полудой.
Ромка любил смотреть на эту адскую работу и, не раз пропуская уроки, торчал на поляне.
Отец Зарухно не переваривал праздных зевак. Он и Ромку приспосабливал раздувать угли ручными мехами и плавить металл.
Оловянные обломки, которые мальчишка бросал в закоптелый казанок, медленно таяли, превращались в жидкое варево, похожее на ртуть, покрытую пепельной пленкой.
По окончании работы Сашко Зарухно выносил на улицу жбан квасу и браги и, поблескивая белками, говорил:
— А ну, чавалы, хлебните! После такой работы полагается промывать требуху.
Но как ни промывалось горло, жирная сажа сразу не отставала и на другой день ребята еще откашливались черными сгустками.
Иногда котлы валялись нелужеными, потому что негде было достать олова. Зарухно скупал на толкучке старую оловянную посуду, подсвечники, подставки для ламп, ладанки и даже игрушечных солдатиков, лошадей и петушков. Но и этого ему не надолго хватало. Нико и Гурко вынуждены были бродить по свалкам и, вороша всякий хлам, отыскивать белый металл, медь и обломки соединений свинцовых труб.
Цветной лом, принесенный мальчишками, старый цыган разбирал на кучки и, чтобы сыновья запомнили, пояснял:
— Тут свинец, тут баббит, а тут алюминий. Каждый металл надо плавить в отдельности, не смешивать. А вот из этой кучки можно по слезинке добыть олово.
Из старой жести Зарухно устраивали плавильные печи и закладывали в них металлический лом. Когда он накалялся до критической температуры, то на жести появлялись блестящие капельки, которые скатывались в желобок, а из него в земляную формочку и застывали треугольными слитками.
Алюминий и латунь ребята, конечно, расплавлять не умели, костер не мог дать такой температуры. Алюминием занимался Сашко Зарухно. У него был заведен специальный горн, с коксом и мехами. Расплавленный металл цыган разливал по гипсовым формочкам. У него получались очень легкие ложки, красивые пепельницы и расчески. Крестьяне охотно давали за них сало, зерно и горох.
Однажды цыганскую плавилку увидел очкарик из городской школы второй ступени Антас Перельманас. Пройдоха был старше ребят лет на пять, но одевался по-мальчишески, благо был щуплым недомерком. Заглянув в лунку с расплавленным свинцом, он спросил:
— Вы не могли бы мне залить несколько биток?
Тяжелые битки необходимы для игры в бабки. Ребята знали, что очкарик сам в бабки не играет, битки будет продавать или обменивать.
Этот переросток, которому война помешала закончить гимназию в Литве, лишь формально посещал школу, чтобы получить аттестат, и таскал сумку не с тетрадями и учебниками, а наполненную заманчивыми для мальчишек вещами. Иногда Перельманас устраивал лотереи, в которых разыгрывались перочинные ножики, увеличительные стекла, почтовые марки разных стран и книги. Поэтому они поинтересовались:
— А что дашь?
— По ириске за каждую битку.
— Ладно, Ржавая Сметана, тащи свои бабки, сделаем.
Ржавой Сметаной Перельманаса называли потому, что он был альбиносом. На его голове росли совершенно обесцвеченные волосы, а кожа на лице и шее, точно покрытая пятнышками ржавчины, имела, как у всех рыжих людей, розоватый оттенок.
Ржавая Сметана принес дюжину просверленных бабок. Зарухно залили отверстия свинцом и заработали двенадцать ирисок.
— А куда вы деваете латунь и медь? — спросил Перельманас. — Я бы мог у вас купить.
— Проваливай, не продается, — сказал ему Нико. Видя, что с цыганами не столкуешься, Ржавая Сметана дождался Ромку и по дороге к дому у него спросил:
— А ты сумеешь сделать плавилку?
— Сколько угодно, — похвастался Громачев. — Даже алюминий сумею плавить.
— Вижу, что ты мастер, — польстил ему Антас. — Хочешь заработать коробку ирисок?
Сладостей в те годы было мало, стоили они дорого, потому что государственные конфетные фабрики еще не работали, ириски, маковки, халву и леденцы изготовляли нэпманы. Родителям нэпманские сладости были не по карману. За коробку ирисок всякий мальчишка пошел бы в батраки. Ромка, конечно, согласился.
На другой день в гуще ольшаника у железнодорожной насыпи Громачев с Перельманасом нашли удобную поляну. Натаскали старых кирпичей, жести, сухостоя, углей и соорудили две печи.
— А где мы металл найдем? — поинтересовался Ромка.
— Это уж не твоя забота, — сказал Ржавая Сметана. — Твое дело плавить.
Оказывается, Антас собрал целую ватагу мальчишек и, дав им в долг по ириске, послал собирать металлический лом. Вскоре на поляну стали прибывать выброшенные кастрюли, водопроводные краны, дырявые примусы, подсвечники и много другого хлама. Ржавая Сметана на месте оценивал притащенное и тут же расплачивался ирисками. Заложив ириски за щеку, мальчишки вновь устремлялись на поиски свалок и помоек.
Рассортировав металлический хлам, Ромка с Антасом стали выплавлять олово. Его оказалось немного. Зато свинца у них получилось более десяти слитков.
Очищенную латунь, медь и алюминий Антас складывал в старый ящик. Металлического лома собралось столько, что они вдвоем не смогли поднять. Антасу пришлось нанять возчиком Гундосого — Миньку Старикова, который прикатил из дому тачку.
Гундосый булыжником плющил на плоском камне тонкостенные изделия, чтобы они занимали меньше места, укладывал их в мешки и вместе со слитками увозил в сарай Перельманасов.
В летние каникулы беспрерывно дымили и чадили плавильные костры. До полудня мальчишки трудились в ольшанике, а затем бежали на речку смывать с себя копоть и сажу.
По вечерам они собирались около клуба железнодорожников, где показывали старые фильмы. Киноленты у железнодорожников были затрепанными, они то и дело рвались, но ребята смотрели картины по нескольку раз с трепетом и волнением.
В городе существовали и специальные кинотеатры «Прогресс» и «Сатурн», которые принадлежали нэпманам. В них шли новые кинобоевики, но билеты стоили так дорого, что ребята и не стремились туда попасть.
В клубе железнодорожников за билет кассирша брала всего лишь пять тысяч рублей, но и такие деньги мальчишкам нелегко было раздобыть. Всякий раз они с надеждой смотрели на Ржавую Сметану, а тот давал в долг лишь тем, кто трудился на него, или подхалимам. Так у Антаса завелись телохранители, которые беспрекословно выполняли все его приказы и награждали зуботычинами тех, кто называл альбиноса Ржавой Сметаной. Кличка, оказывается, не нравилась Перельманасу. Он пожелал, чтобы все называли его по имени, а кто забывал об этом — делался его врагом и рассчитывать на ссуду, конечно, не мог.
В клубе железнодорожников иногда можно было проскользнуть в зал и бесплатно, требовалось только набраться храбрости и юркнуть за спинами тех, кто предъявлял билеты. Контролерами обычно стояли добродушные дежурные-железнодорожники, ленившиеся гнаться за мальчишками.
Когда у Антаса накопилось много слитков, он приказал добыть ему две провизионки.
Провизионки — бесплатные проездные билеты — выдавались семьям железнодорожников. По провизионке могли ездить взрослые и дети. Одну провизионку стащил дома Ромка, другую — Юра Хряков. За них Антас пообещал десять выпусков короля сыщиков Ната Пинкертона и билеты на все новые кинокартины.
В Петроград Антас поехал не один, он взял с собой Гундосого, тот был самым сильным из мальчишек, мог поднять пять пудов. Латунь и выплавленный свинец они погрузили в вагон, в Петрограде наняли извозчика и отвезли на Александровский рынок. Там в подвале был скупочный пункт. Антас, видно, получил много денег, потому что вернулся из Питера в новых сандалиях, привез полный ящик ирисок и мешок книг.
Расплатившись с мальчишками, он потребовал, чтобы они с утра вышли на сбор металлолома.
И опять зачадила фабрика, выплавлявшая олово, свинец, баббит.
Спускаясь с железнодорожного полотна, Ромка увидел внизу братьев Зарухно; они шли навстречу. Поворачивать назад было поздно. Сделав вид, что не замечает их, Ромка хотел проскочить стороной, но Гурко преградил ему путь.
— Карамба! — воскликнул он. — Если за тобой не гонится нечистая сила, значит, она вселилась в тебя самого. Стоп! Во имя святого Патрика.
— Сэр, где вы изволили пропадать? — схватив Громачева за шиворот, спросил Нико.
— О пресвятая дева! У меня было много дел в ранчо мачехи, — в тон ему ответил Ромка.
— Тогда у нас вопрос: какие шакалы разработали наши золотые россыпи? Мы не могли найти ни крупинки.
— Вот именно! — добавил Гурко, и в последующем разговоре он только наблюдал за Громачевым и давал пояснения, как это делают авторы книг: — Словно раненный в сердце, отступник пошатнулся, и мороз пробежал по его коже.
— Это работа Ржавой Сметаны, — сказал Ромка. — Ирисками он соблазнил индейцев всего округа.
— И вас, сэр, в том числе?
— Отступник съежился от пристального взгляда, словно на него навели дуло пистолета, — не унимался Гурко.
— Да, мне очень нравятся ириски, — сознался Ромка. — Но моя совесть чиста: ни одной тайны я не нарушил.
— Перед лицом опасности притворство было забыто, — продолжал бубнить Гурко. — Отведав легкой наживы, он далеко зашел в своих желаниях. Но при своей алчности отступник обладал храбрым сердцем.
— Жива ли еще наша прежняя дружба? — вдруг спросил Нико. — Радостно ли забьются наши сердца при встрече, или из уст вырвется боевой клич?
— Жива. Слово мушкетера, — поклялся Ромка. — Меня облапошили, как глупую обезьяну, которой подсунули пустой орех.
— Подобная откровенность похвальна, — заметил Гурко.
Смилостивился и строгий Нико.
— В твоих жилах течет кровь, которой покровительствует судьба, — сказал он. — Мы намеревались включить тебя в опасную экспедицию. Готов ли ты на смерть и подвиг?
— Да. Но мне бы не хотелось вновь стать болваном и трижды идиотом, чтобы работать на других и не получать даже ирисок. Ведь все достанется вашему отцу?
— Нет, мы разделим драгоценности поровну, так как хотим иметь деньги на кино. Отец только получит свою долю олова, потому что это он надоумил нас искать клады на пожарищах. Самый большой пожар, когда жгли дома буржуев, он видел у озера. Там горели дома, которые назывались виллами. Их двери, окна и стены были украшены бронзой. Настилы балконов и трубы в ваннах сделаны из свинца и спаяны оловом. Возможно, что там расплавилось и серебро. Вот где надо тайно делать раскопки.
В тот же день, захватив обоих Громачевых, Зарухно отправились на разведку к озеру Облино. Там на высоком полуострове среди дубов, черемух и кустов сирени стояли закопченные и потрескавшиеся остовы когда-то красивых каменных вилл. Но добраться к ним было трудно. Перешеек перегораживал высокий забор из железной сетки, поверху опутанный колючей проволокой, и каменные ворота, около которых ходил на цепи большой пес.
На полуострове жили прежний сторож сгоревших вилл и его глухая жена. К себе они никого не пускали, так как оберегали огороды, яблони и заросли малины и смородины.
Старуха никогда не покидала полуострова, а сторож отлучался: то ставил в дальнем конце озера сети, то, сгорбясь от тяжести, пешком три версты нес на рынок овощи или рыбу и там менял на соль, зерно и порох.
Когда-то вокруг полуострова дно было очищено, углублено и на берегу построены купальни. Но за годы, прошедшие после пожара, озеро постепенно заросло у берегов болотными травами, водяными лилиями, покрылось толстым ковром, сплетенным из плавающих растений. Мохнатые заросли покрыли отмели и ямины, превратив их в опасное болото с вечно пузырящейся водой, словно здесь непрестанно варилась чертова уха.
Прохода через болото мальчишки не нашли. Даже легкий Димка проваливался по пояс. Дважды пришлось вытаскивать его из булькающей тины.
— И на плоту не переправишься по этим зарослям, — сказал Нико. — Придется строить мостки.
— А где мы бревна возьмем? — полюбопытствовал Димка.
— Жердей достаточно. Только было бы за что держаться, тогда пройдем, — уверил Нико.
На следующий день мальчишки пришли к озеру с веревками, с двумя лопатами, ломиком и топором, завернутыми в мешки. Срубив в прибрежных зарослях пяток засохших сосенок и несколько высоких березок, очистили их от ветвей, — получились длинные и гибкие жерди.
Волоком перетащив жерди к намеченной переправе, они дождались, когда рыбак на лодке отправился в дальний конец озера. Тут мальчишки уже не мешкали: разделись догола и, увязая по грудь в тине, стали проталкивать вперед жерди и привязывать их парами друг к дружке. Получились длинные мостки. Но пройти по ним не удалось даже Димке — жерди глубоко погружались. Они могли лишь служить поддержкой при переправе с берега на берег.
Перетащив на полуостров одежду и инструменты, мальчишки оделись и осторожно, почти на четвереньках поднялись наверх.
Собака не залаяла. До ворот было далеко. Она, видно, пришельцев не учуяла.
Прячась за кусты акации и сирени, мальчишки пробрались к крайней развалине. От прежней белокаменной виллы остались лишь три потрескавшихся и закопченных стены, полуразрушенный кирпичный стояк дымохода и несколько ступеней мраморной лестницы. Холмики щебня в большом шестиграннике, окруженном гранитным фундаментом, поросли малиной, иван-чаем и лопухами.
Малина начала поспевать. Димка и Гурко кинулись лакомиться покрасневшими ягодами. Но Нико пригрозил пальцем и зло зашипел:
— Не трогать! Скажут, что воровать пришли, а мы кладоискатели.
Оставив Димку наблюдать из кустов, ребята прошли к стояку дымохода, где, по расчетам Нико, должны были быть кухня и ванна. Расчистили от лопухов площадку и начали долбить ломиком и лопатами землю. Раскапывать осколки кирпича, спекшейся штукатурки и расплавленного стекла было трудно. Ломик то и дело натыкался на покореженное железо, камни, полусгнившие головешки. Лишь минут через десять мальчишки наткнулись на латунную задвижку от оконной рамы и две медных петли.
— Пойдут в дело, — сказал Нико. — Тут, видно, окно было.
В новом месте копать стало еще трудней, потому что попадались осколки фаянсовых и мраморных плиток.
Через час или полтора мальчишки все же вырыли довольно объемистую яму. Неожиданно ломик Ромки вонзился в ноздристый слиток металла.
Вытащив его на поверхность, Нико взвесил в руке и определил:
— Олово со свинцом… фунтов десять. Тут, видно, свинцовые трубы проходили.
Он был прав, вскоре мальчишкам стали попадаться обломки фаянсовой раковины, оплавленные куски свинцовых труб, латунные краники, крюки, вешалки…
Вырыв широкую траншею, они наткнулись на покатый край медной колонки.
— Вот это добыча! — воскликнул Нико. — Отец говорил, что красной меди не достать… за нее дорого платят.
Раскапывать почти саженную колонку у мальчишек уже не хватило сил.
— Лодка! — крикнул вдруг Димка. — Старик возвращается.
Прикрыв раскопанное место валявшимися кусками заржавленного кровельного железа, мальчишки собрали выкопанный металл и уложили в мешки. Ноша оказалась тяжелой.
— С таким грузом только в гости к водяному, вмиг на дно утащит, — заметил Гурко.
— Да-а, — протянул Нико, — вплавь с ним не пойдешь.
— Может, корыто возьмем? — предложил Димка.
— Какое корыто?
— Вон то деревянное, что у колодца.
Раздумывать было некогда. Ромка с Нико пробрались к колодцу и обнаружили там долбленку, из каких обыкновенно поят поросят или коров. Корыто было довольно легким, они без труда перенесли его к мосткам и там, как на лодке, переправили груз на другой берег.
Оставив младших братьев стеречь добычу, Ромка с Нико вернулись на полуостров и отнесли корыто на место. Они ведь собирались продолжать раскопки, поэтому все должно остаться таким, каким было до их прихода. Выпрямив ветки кустарника, они двумя булыжниками притопили мостки и прикрыли их концы тиной.
Слиток братья Зарухно отдали отцу, а обломки свинца, бронзы, латуни и меди мальчишки решили продать, чтобы купить билеты в «Сатурн». Хозяин этого кинотеатра вывесил по городу большие афиши, извещавшие о том, что на днях начнет демонстрировать тридцатидвухсерийный американский боевик «Таинственная рука».
Билеты стали вдвое дороже, а всем хотелось увидеть фильм до конца.
На толкучке железными изделиями торговали только три человека. Первым долгом мальчишки решили показать свой товар жестянщику. Тот, заглянув в мешки, сказал:
— Могу взять свинец. Хотите двадцать тысяч?
Этого мальчишкам показалось мало. Они пошли к торговцу скобяными изделиями. Тот долго рылся в мешках и выбрал себе только краники, медные петли и ручки.
— Получайте двадцать пять косых, — сказал он и хотел уже бросить отобранное к себе в ящик, но Нико остановил его:
— Не пойдет. Всем по сто двадцать пять тысяч давай.
Торговец, ничего не говоря, бросил товар обратно в мешок и отвернулся.
Пришлось все тащить татарину. Тот содержимое мешков высыпал на коврик, долго копался в металле, взвешивая на руке каждую вещь, потом сузил глаза и спросил:
— Где воровали?
— На старом пожарище выкопали, не воровали, — ответил Нико.
— Где такой пожарище?
— Ишь какой! Узнаешь и сам пойдешь. Это наша тайна.
— Хорошо, товар берем. За все триста сорок тысяч даем.
Это уже были приличные деньги, но Нико решил торговаться:
— Нам четыреста тысяч давали, а мы не отдали. В Петрограде в два раза больше дадут. У нас еще есть колонка от ванной из красной меди.
— Если притащишь колонку, могу червонцами заплатить.
— Сперва расплатись за это. Мы посмотрим, какой ты купец.
Поторговавшись еще немного, татарин хлопнул по руке Нико и отсчитал четыреста сорок тысяч рублей.
— Смотри, колонка никому не отдавай. Вези прямо в мой дом. — И татарин сказал, где его можно найти вечером.
Мальчишки сосчитали, что полученных денег хватит только на четыре похода в кино. Чтобы посмотреть до конца американский боевик, нужно было достать еще миллион пятьсот шестьдесят тысяч.
Димка заметил, что рыбак с полуострова сейчас находится на базаре: торгует вяленой рыбой. Это было ребятам на руку. Не мешкая, они забежали во двор Зарухно, вытащили тележку и, погрузив на нее ломик, лопаты и рогожу, покатили к озеру.
Спрятав тележку в кустах, мальчишки вчетвером переправились на полуостров. Здесь братья Зарухно принялись откапывать колонку, а Громачевы стали ковыряться в захламленной земле там, где, по предположению Нико, должна была находиться кухня.
В новой яме то и дело попадались расколотый кафель, кирпичи, затвердевшие головешки, спекшееся стекло. Вдруг ломик Димки наткнулся на что-то металлическое. Вскоре Громачевы вытащили медную кастрюлю с длинной ручкой.
Нико выскреб из нее землю, повертел ее и определил:
— Чистая медь. Если положить полуду, можно продать как новую. Ищите еще, ведь не одна же кастрюля была у хозяйки.
Вскоре колонка была откопана. Чтобы не накапливать металл в опасном месте, Нико вместе с Димкой сходили за старым корытом, перекатили колонку к воде и переправили на другой берег.
Пока они возились на переправе, Ромка с Гурко откопали еще две кастрюли поменьше, медный тазик, погнутый кофейник и чугунную сковородку.
Они так увлеклись раскопками, что не заметили, когда вернулся рыбак. Он появился перед ними неожиданно, словно вырос из земли.
— Вы что тут делаете? — спросил старик.
— Червей копаем… будем рыбу удить, — соврал Нико.
— А кто позволил сюда пролезать?
— Никто. Озеро не ваше, — заметил Гурко.
— Я сейчас тебе покажу «не ваше»! — повысил голос рыбак и, схватив палку, замахнулся, но не ударил, так как на него с лопатой пошел Нико, а Ромка сжал в руке ломик. И старик струсил.
— Ах вот вы какие разбойники! — словно изумился он. — На людей нападать? Сейчас я вас со́лью из берданки… и собаку спущу!
И он торопливо заковылял к дому. Мальчишки, конечно, мешкать не стали. Подхватив выкопанную кухонную утварь, они бегом спустились к мосткам, побросали все в корыто и, поддерживая его, двинулись к противоположному берегу.
Когда они были уже у другого берега, на горке показалась огромная лохматая дворняга. Тяжело дыша и хрипя, собака спустилась к воде и залилась грохочущим лаем. Она не собиралась гнаться за мальчишками по трясине, так как, видимо, была очень стара. В ее рыхлой и слюнявой пасти они не приметили зубов.
Рыбак приковылял лишь после того, как мальчишки спрятали добычу в кусты. Подняв в правой руке ружье, он выкрикнул:
— Если еще раз увижу, каждому по заряду всажу!
И для устрашения выстрелил.
Постояв некоторое время на берегу и никого не видя вокруг, старик еще раз тряхнул берданкой и, взяв собаку за ошейник, поковылял прочь.
Выждав еще немного, мальчишки погрузили добычу на тележку и вчетвером покатили к городу.
По пути оживился Гурко и заговорил по-книжному:
— Милостивые джентльмены, мы уже умеем запугивать аборигенов. Не пора ли нам объединиться под знамя кладоискателей и дать себе устрашающее имя? Например: «Четыре мустангера».
— Не годится, — возразил Нико. — Какая это тайна, если будут знать, что нас четверо?
— А может, назовемся «Гиенами облинских лесов»? — предложил Дима.
Но на его предложение даже никто не отозвался.
— У меня есть другое, из песни: «Мы ребята-ежики, у нас в карманах ножики».
Это название ребятам понравилось. Оно было устрашающим и в то же время в сокращенном виде звучало невинно: «Мрё».
— Враги сразу не расшифруют. Это очень ценно, — рассуждал Гурко. — Мы будем сыщиков водить за нос. Надо только определить, какими будут герб и знамя. «Тайна и верность» — вот наш девиз!
Мальчишки не возражали и тут же поклялись: ни при каких обстоятельствах не выдавать друг друга и все делить по-братски.
— Денег надо добыть на все сеансы, — сказал Нико, взяв на себя роль атамана. — Татарину всю добычу сразу не повезем. Лучше продавать по частям, он больше заплатит.
— Атаман прав, из этого торгаша надо выбить по червонцу на брата. С нами бог и нечистая сила! — воскликнул Гурко.
Свернув с дороги к дому Зарухно, мальчишки всю кухонную утварь свалили за сараем и прикрыли дровами. К татарину повезли только колонку и пару чугунных сковородок.
Шурум-Бурум жил недалеко от рынка в полукаменном домике, первый этаж которого был из кирпича, а верх — деревянный.
Татарин и дома ходил в выцветшей тюбетейке, не снимал с себя двух не то пальто, не то курток без застежек. Велев затащить колонку в широко распахнутые двери подвала, старьевщик пришел с молотком. Обстукав колонку, он взвесил ее на больших весах и сказал:
— Ай-яй, совсем плохо! Один червонец мало будет?
Червонец не обесценивался, он был твердой валютой, обеспеченной золотом. За один червонец давали пятьсот тысяч дензнаками. Быстро подсчитав, сколько получится билетов в кино, Нико ответил:
— Мало. Меньше трех не уступим. Можем в придачу подкинуть сковородки.
— Зачем твой сковородки? Чертей жарить? Красный цена — два червонца.
— Ладно, уступлю пятерку, — продолжал торг Нико. Но Шурум-Бурум выложил на ящик только два червонца.
— Смотри, больше не имеем.
И он вывернул карманы.
— Жаль, что у тебя деньги кончились, — вздохнув, сказал Нико. — А мы хотели другой товар предложить — кастрюли из меди. Если полудить, можно продавать как новые.
— Почему кончились? — возмутился татарин. — Будет, если надо. Тащи свой кастрюля. Я хорошо плачу, больше никто не даст.
Кухонную утварь мальчишки привезли татарину на другой день и выторговали еще один червонец и семьсот тысяч дензнаками. Теперь они были богачами: могли купить билеты на все серии американского боевика и у каждого еще оставались дензнаки.
На две первых серии братья Зарухно и Громачевы пошли вместе. Около «Сатурна» пришлось пробиваться сквозь толпу мальчишек, пытавшихся проскочить без билетов. Но у входа и выхода стояли глазастые контролеры, которые бесцеремонно хватали пробившихся храбрецов за шкирку и так отбрасывали в сторону, что второй раз никому не хотелось совершать подобный полет.
Тут же околачивался и Ржавая Сметана со своими телохранителями. Он закупил самые дешевые билеты первого ряда и выдавал их только тем, кто клятвенно обещал расплатиться в ближайшие дни. Антас задержал и Громачевых.
— Могу устроить пару билетов, — шепнул он. — Но с условием, что вы у себя дома проверите чердаки и кладовые — нет ли чего-нибудь завалявшегося из олова, свинца и меди… Притащите — получите еще по билету.
— А мы сами умеем деньги получать, — ответил Ромка. — Ты лучше верни провизионку.
— Цыганам продался, да? — спросил Ржавая Сметана.
Это услышал Нико. Он схватил Антаса за грудки и, встряхнув, грозно сказал:
— Если завтра не вернешь ему провизионку, разнесем твою фабрику. Понял?
Но тут на него наскочили Гундосый с Зайкиным. Они хотели скрутить Зарухно руки за спину, но Нико не дался: резким движением стряхнул с себя противников и предупредил:
— Близко не подходить, порежу! А ты, Ржавая Сметана, не забудь сказанного. Если не выполнишь, телохранители не спасут… Клянусь святым Патриком!
— Под этим мундиром бьется благородное и бесстрашное сердце вождя команчей, — ткнув пальцем в вельветовую жилетку брата, возвестил Гурко. — Атаман слов на ветер не бросает. Благоразумней будет выполнить его требования, прийти с поклоном и подарками. Адью, милорды!
Оставив растерявшихся телохранителей Ржавой Сметаны, мрёвцы с гордым видом направились к кассе, купили четыре билета, беспрепятственно миновали цепь контролеров, прошли в зал и уселись на места.
Кинобоевик захватывал зрителей с первых же кадров своей таинственностью, стрельбой и погонями. Главным героем был неуловимый человек в маске. Его лица никто не видел, опознавали только по скрюченной руке в кожаной перчатке, похожей на когти хищной птицы.
Каждая серия обрывалась на самом интересном месте. Жаль было покидать кресло. Хотелось смотреть без конца. Но вспыхнул свет, и билетеры принялись подталкивать в спину мальчишек, желавших остаться еще на сеанс.
Когда мрёвцы вышли с толпой зрителей из душного кинотеатра, появилось желание немедля смастерить себе маски, раздобыть тяжелые кольты и сделаться либо сыщиками, либо гангстерами.
Целый месяц город сотрясала кинолихорадка. Мальчишки готовы были продаться в рабство, чтобы раздобыть билет на две очередных серии. Они обшаривали чердаки и кладовые у родных, знакомых и тащили Ржавой Сметане старинные книги, дырявые кастрюли, помятые самовары, колченогие примуса, бронзовые лампы, подсвечники, гильзы охотничьих патронов, тазы для варки варенья.
Антас расплавлял, плющил добычу и возил на продажу в Питер. Возвращать провизионку он и не думал и забыл про выпуски Ната Пинкертона. За это его следовало проучить. Мрёвцы стали готовиться к набегу. Каждый сделал себе черную маску и завел перчатку, в пальцы которой были вшиты куски свинца.
К этому времени у мрёвцев был уже свой знак. Изображение они позаимствовали с торгового флажка Анны: зеленая елка, а на ее фоне — пять белых бубенчиков ландыша.
Поздно вечером, надев на себя маски, они устроили набег на плавильные печи Ржавой Сметаны. Разметав жесть и утопив в болоте кирпичи, Нико прибил к стволу сосны листок со знаком мрёвцев, а внизу приписал: «Первое предупреждение».
Он был уверен, что Ржавая Сметана объявит им беспощадную войну, а тот прислал парламентера. Гундосый пришел на Гусевское поле, когда ребята гоняли тряпичный мяч, набитый соломой. Он выждал до конца футбольного матча, потом отозвал Ромку в сторону и вручил ему сильно потрепанную провизионку с плиткой ирисок и запиской:
«Рома, надеюсь, теперь все улажено? Я предлагаю дружбу. Сдавай свой металл не Шурум-Буруму, а мне. Платить буду лучше. Если согласен — встретимся в шесть часов вечера у лодочной станции. Выкурим трубку мира и обо всем поговорим.
Прочитав послание, Ромка показал его братьям Зарухно. Записка их озадачила.
— Не хочет ли он устроить засаду и проучить нас? — стал гадать Нико. — Ржавая Сметана способен собрать большую шайку.
— Клянусь всеми чертями, у них нет таких храбрецов! — возразил Гурко.
— Найдутся. Ржавая Сметана может подкупить даже взрослых, чтоб нам при всех надрали уши. Зачем позориться? Лучше выдержать фасон. Ответим так: «Милорд, предчувствие не обмануло нас. Мы тоже считаем дело улаженным. В дополнительных переговорах нет нужды. Заверяем вас в почтении. Мрё». Получится не хуже, чем у дипломатов. Пусть знают, что нас нелегко купить.
Мудрость атамана покорила мальчишек. Ответ Гурко написал на свежей бересте красивым почерком и внизу нарисовал свой знак.
Березовый свиток в тот же день был вручен Антасу, и за железной дорогой наступило мирное сосуществование кладоискателей.
Начались занятия в литературной группе «Резец». Придя в редакцию на час раньше, я заглянул к заведующему прозой Дмитрию Ивановичу Витязеву.
— Что, томит неизвестность? — спросил он. — Не волнуйся, с рассказом полный ажур: пошел в набор. Ждем более увесистого произведения.
— Будет, — пообещал я. — Пишу о мальчишках-ежиках.
Поэт Двоицкий, слышавший наш разговор, посоветовал:
— Чего тебе без денег сидеть, иди к Георгиевскому и проси аванс. Мокеич — мужик нашенский… Сочувствует начинающим.
Просить я не умел, но на всякий случай все же постучал в дверь ответственного редактора журнала. Я полагал увидеть глубокого старца (не зря его звали Мокеичем), а увидел человека средних лет, встретившего меня довольно радушно.
Одет он был просто: белая косоворотка, подпоясанная витым шнурком, черные брюки и простые ботинки с толстыми подошвами, какие носят рабочие. Лицо Мокеича было сплошь усыпано веснушками. Они виднелись даже на ушах. Небольшие карие глаза светились любопытством.
— Ах, вот ты какой, Роман Гром! — протягивая руку, произнес он. — Ну-ну, садись, выкладывай, что ко мне привело?
Слушать он умел заинтересованно, и это располагало к нему. Узнав о моем бедственном положении, Мокеич посочувствовал, но тут же, сощурив глаза, спросил:
— Если выдам аванс, не спустишь в один вечер, как это делают некоторые поэты?
— Мне деньги не на гулянье… стыдно жить на иждивении товарищей.
— Понимаю тебя. Пиши заявление на тридцать рублей. Хватит на месяц?
— Вполне, даже останется.
— А что новое пишешь?
Я рассказал о своих замыслах.
— Детство у тебя получится, — одобрил Мокеич. — О сорванцах умеешь писать. Бери только поглубже! Как будет самостоятельная главка, заноси.
Получив деньги, я купил бутылку кагора, колбасы, яблок и винограда. Хотелось отпраздновать успех. Калитич, увидев накрытый стол, удивился:
— С каких шишей безработный так шикарно угощает? Да еще церковным вином! Не ограбил ли кого?
— Издательскую кассу. Получил аванс под рассказ.
— Слушай, Ромка, а может, не стоит тебе околачиваться на бирже? Подготовься и поступай в университет. Там стипендию дают, да и мы поможем.
— Нет, — упрямо ответил я. — Что ж, меня зря учили? И на чужом горбу кататься не желаю. Поработаю до армии, а там видно будет. Прозаику, говорили на литгруппе, необходимы опыт жизни и нелегкая биография.
— Тебе, конечно, видней, старик. Только зря ты в своих планах нас игнорируешь. Не имей сто рублей, а имей двух хороших друзей! — переиначил пословицу Калитич.
Из аванса я выделил деньги на цирк: купил самый дешевый билет на галерку.
Начало представления было довольно шаблонным: после парада-алле выступили воздушные акробаты, два спотыкавшихся клоуна, у которых слезы струйками вытекали из носа и глаз. Затем на сцену вышел иллюзионист, за ним — толстая дама с обезьянкой и маленькими собачками. Наконец объявили «Цыганские игры».
На манеже погас свет. Как бы освещаемые отблесками костра, появились две цыганочки с бубнами и их кавалеры с гитарами. На девушках развевались цветастые платья, сверкали серьги, монисты и бусы, на парнях рдели шелковые рубахи, играли огнями расшитые позументом жилеты и лоснились лакированные голенища сапог.
Девушки, кружась под лихую музыку, били в бубны, трясли плечиками и так перегибались, что затылками чуть ли не касались земли. Парни, отбросив гитары, принялись ладонями по голенищам сапог отбивать такт, подхватывать девчат и, кружа, с силой подбрасывать вверх… Девушки, распустив платки, взлетали, падали и, увертываясь от темпераментных партнеров, продолжали плясать…
Постепенно на манеже становилось светлей. Из-за кулис появились лошади с распущенными гривами. Они побежали по кругу. Парни вскочили на них, промчались стоя, затем принялись кувыркаться, делать стойки, повисать над землей, пролезать под животами бегущих лошадей… Показав опасную джигитовку, они подхватили с земли цыганочек, подняли над собой и начали перебрасывать друг дружке на полном ходу…
Зрелище было оригинальным и захватывающим. Я пытался разглядеть лица циркачей, но издали не улавливал знакомых черт. Прошедшие три года, видно, изменили их. К тому же у парней усы! Свои или наклеенные? Если выросли усы, значит, не школьные товарищи. У меня растительность под носом едва лишь пробивается. Если же это Нико и Гурко, то почему у них другая фамилия? Под грохот аплодисментов цыгане, стоящие на лошадях пирамидой, скрывались за кулисами. Я немедля с галерки спустился вниз и коридором прошел на конюшню, куда в перерывах разрешалось заходить зрителям.
Только что выступавших лошадей, покрытых попонами, привел пожилой цыган, одетый в кожаный жилет и широкие плисовые штаны. В нем я узнал старого Сашко.
— Мое почтение, дадо, — поклонившись, сказал я.
— А кто ты такой? — всматриваясь в меня, спросил цыган. — Разве я тебе отец?
— Вы отец Нико и Гурко. Я с ними в школе учился. Помните, приходили к вам лудить котлы?
— Всех мальчишек не упомнишь. Контрамарку, наверное, хочешь?
— Нет, у меня билет. Пришел ваших ребят повидать.
— А ты не тот ли чаво, что с ними покойника возил? — наконец вспомнил старик. — Не Ромалэ тебя звали?
— Ромалэ — это цыгане, а я Роман.
— Ага, ага… мэк одой[1]. Где барышничал?
— У вас научился металл плавить. На формовщика-литейщика учился.
— Скучную жизнь выбрал. А твоим чавалам я судьбу делал. Вижу, во дворе колесом ходят, с трапеции на кольца прыгают. Мыцу и Катькэ этому же научили. Я сразу почуял: судьба. Опять бродяжничать буду. Двух молодых кобылок смаклачил. Вместе с ребятами по кругу объезжал. Всем таборным играм научил. Потом пьяницу, бывшего хозяина бродячего цирка, нанял. Он мальчишкам джигитовку показал, всяким флик-флякам обучил… Танцы им придумал с гитарами. Сперва мы на ярмарках выступали, а недавно в шапито взяли. Два своих вагончика имеем и четверку коней. Как в старину, всем табором по дорогам мчим, а старый дом заколотили.
— Почему вы стали «Четыре Сохнора — четыре»? Ваша же фамилия другая?
— В моем роду лучшим наездником был Сашко Сохнора. Конокрад, но мудрый вожак. В честь его мне имя такое дали. А теперь и фамилию взял. Артистам это разрешается. Пусть знают, какие мы!
Поставив лошадок в стойла и дав им корм, старый Сашко повел по переходам в обширный двор цирка, где рядами стояли вагончики на колесах — передвижные гостиницы циркачей. В одном из вагончиков ютились парни с отцом, а в соседнем — девчонки с матерью.
Когда мы по ступенькам вошли в вагон, Гурко и Нико уже переоделись, отклеили усы и вытирали перед зеркалом грим с лица. Увидев меня отраженным в зеркале, Гурко по-прежнему заговорил языком мушкетеров:
— Насколько мне память не изменяет, один из них мой отец, а кто другой — загадка.
— На мне нет одежды мушкетера, но и без нее я душой с вами, — в тон ему ответил я.
— Предчувствие не обманывает… Это Ромка, разорви его ад! — воскликнул Нико и обнял меня так, что хрустнули кости. — Рассказывай, откуда взялся? Кем стал?
— Пока безработный… хожу на биржу и сочиняю повесть о нашем детстве…
— Карамба! Я знаю, зачем он пожаловал, — перебил Гурко. — Хочет быть пятым! Ты им станешь. У нас для большой пирамиды не хватает мужчины.
— На этот раз вы меня с кем-то путаете, — возразил я. — С детства панически боюсь лошадей и до смешного дорожу своей головой. Пока она у меня довольно прочно сидит на плечах.
— Хотя ваш ответ, милорд, образец мудрой осторожности и безупречной любви к себе, он все же не имеет под собой солидной почвы. Мы помним, каким вы были наездником на спортивном «коне» и «козле». К тому же мушкетер должен уметь все. А голову можно свернуть и на литературном поприще…
— Ладно, будет уговаривать, — остановил младшего сына Сашко. — Дайори ждет ужинать. Она не любит дважды разогревать, тахасел тро шеро![2] Зовите гостя.
Вчетвером мы прошли в соседний вагон, где на узком столе Миля Зарухно расставляла металлические миски, деревянные ложки, глиняные кружки. Меня она узнала сразу.
— О, Ромушка! Покажись, покажись, какой ты стал!
В это время в вагон вошли Мыца и Катькэ. Они внесли два дымящихся казанка. Один с вкусно пахнущим тушеным мясом, другой с картофелем в мундирах.
— Смотрите, доченьки, какой кавалер объявился! — продолжала Миля. — Не зевайте, садитесь рядом.
Девчонки, поставив казанки на подставки, смущенно поклонились мне и начали помогать матери. Из тощих лягушат они превратились в довольно гладеньких и миловидных девушек. Мыца была черноволосой, с бедовыми глазами, как отец, а белокурая Катькэ походила на мать. Девчонки обе уже ходили в туфлях на высоких каблучках, носили короткие юбочки в обтяжку и белые кофточки.
Раскладывая куски копченой селедки и картошку в мундирах, Миля, как бы извиняясь, сказала:
— Не знали, что такой гость будет. Мы бы что-нибудь поделикатней приготовили…
— Да, да, — озорно подхватил Гурко. — Жареных фазанов, окруженных корсиканскими дроздами, заливное из кабаньих пятачков и ушей, холодную козлятину под соусом тартар, великолепного лангуста и устриц.
— Пусть вас не беспокоят такие пустяки, — ответил я ему в тон. — В моих путешествиях мне удовольствие доставляла простая пища: макароны в Неаполе, полента в Милане, пилав в Константинополе, ласточкины гнезда в Пекине. Здесь же я с удовольствием разделю ваш ужин. Он для безработного будет роскошным пиршеством.
— Ты действительно без работы? — сочувственно спросила Миля.
— Дайори, не верь ему, — вставил Нико. — Он прикидывается простаком, а на самом деле рвется к бессмертию и славе. Я видел напечатанным его рассказ в журнале под именем Роман Гром.
— По такому случаю не грех и по стаканчику опрокинуть, — предложил старый Сашко.
Не обращая внимания на строгие взгляды Мили, он достал бутыль с рябиновой настойкой и налил всем понемногу в кружки.
Ужин прошел шумно и как-то по-домашнему, словно я попал в родную семью. Сашко и Нико еще нужно было заняться лошадьми, девчата остались мыть посуду, провожать меня пошел Гурко. По пути он вспомнил:
— Ты знаешь, кого я здесь высмотрел? Сам себе сначала не поверил. Антаса — Ржавую Сметану. Он фамилию сменил на Нетлелов и такой важности на себя напустил, что сразу не узнаешь. Ходит в роговых очках, с тростью и портфелем… Волосы не то седые, не то выцветшие… Прямо доцент или профессор! Учится в ЛИФЛИ. Да, да, в Институте истории, философии, литературы. И, видно, мухлюет по этой линии. Я еще не разобрался в его махинациях. Тут ты должен помочь. Он почти ежедневно делает обходы старых барынек и почему-то с нищими дела имеет. Я выследил, некоторые адреса записал…
— Ты никак в сыщики хочешь податься? — спросил я.
— А почему бы и нет? Меня это дело влечет. Неплохо стать таким, как Живнин. Не бродяжничать же всю жизнь с цирком. Да и в наездники годишься, пока молодой, а потом? Поработаю года три, скоплю деньжат и пойду в техникум физкультуры или юридический. Нико тоже учиться намерен, и девчонкам надо школу кончить. Отец, правда, обидится, но в нас цыганская кровь не играет, мамашина убавила пыл.
— Хорошо, помогу в твоих сыщицких походах, — согласился я. — Интересно взглянуть на Антаса.
И мы условились встретиться в пятницу в пять часов на Невском у Гостиного двора.
Осень — конец летней вольницы, пора заготовок на зиму. Старожилы, имевшие лошадей, семьями отправлялись в леса по грибы и ягоды. Они захватывали с собой постели и еду на несколько дней.
Наладив цыганскую кибитку, по гатям в глубь болот укатили почти всей семьей и Зарухно. Ухаживать за коровой и овцами осталась одна Миля.
Вскоре уехали на подводе в дальние леса и Трофим с Матрешей. С мальчишками стала ходить по грибы Анна. Она будила их, когда еще было темно. Наскоро поила молоком, прилаживала на спины кузовки, давала по малой корзинке и говорила:
— А ну поспевайте за мной. В лес надо попасть раньше других.
В старых отцовских сапогах Анна шагала быстро и споро. Чтобы не отставать от нее, мальчишки бежали вприскочку. Земля по утрам покрывалась инеем. Подошвы ног пощипывало. Но хуже становилось на лесных тропах. Вереск и травы роняли ледяную росу. Израненные, побитые о корни пальцы ног словно обжигало кипятком. Болячки размокали, кровоточили.
— Ничего, — успокаивала Анна. — В бору подсохнут.
В бору они расходились в разные стороны. Натыкаясь на целые семьи черноголовых и толстоногих боровичков, Димка с Ромкой не радовались, как при Матреше, не подзывали один другого полюбоваться, а торопливо срывали и шли дальше, приглядываясь ко всякому бугорку. Они спешили наполнить кузова, чтобы раньше вернуться домой.
Дома Анна растапливала плиту и, нанизав боровички на гладко выструганные лучины, укладывала рядами на поставленные ребром кирпичи сушиться.
Ребятам роздыха не было: Анна заставляла их собирать в рощице щепки, обломки корней, хворост и до позднего вечера подкладывать под плиту, чтобы ее чугунная поверхность дышала на грибы жаром.
А чуть свет они опять отправлялись в лес.
Когда белых грибов стало меньше, Анна повела ребят в сырые лиственные леса, где росли грузди, рыжики и волнушки.
— Срезайте любые солонухи, какие попадутся, — требовала она. — Зима будет голодной, надо побольше запасти.
Мальчишки срезали болотные и боровые горькушки, колпачки, зеленушки, свинухи. Набивали ими кузова и корзинки до отказа, а потом, изнывая от тяжести, тащились по лесным дорогам домой. Это был трудный путь: пот заливал глаза, ныли плечи и ноги. Ребята отдыхали почти каждую версту, а дома, освободясь от ноши и попив водицы, валились на кровать и засыпали.
Вволю поспать не удавалось. Через час Анна будила их, посылала то к колодцу носить воду для замачивания солонух, то за метелками перезревшего укропа, листьями черной смородины и чесноком.
От соседок Анна узнала, что Фоничевы вернулись из леса без коня и телеги. Но что с ними приключилось, почему они закрылись в домике и не показываются, никто не знал.
Вечером Анна надумала пойти к Матреше. Пробравшись через лаз во двор Фоничевых, она несколько раз постучала в дверь. Ей никто не отозвался. Тогда она принялась стучать в кухонное окно. Только после этого в сенях послышались шаги и дверь открылась. Перед нею стояла не круглолицая Матреша, а сильно поседевшая, изможденная женщина с тревожно бегающими глазами.
— Матрешенька, что с тобой?
— Ой, милая, не спрашивай!
И соседка залилась слезами. Она не повела Анну в дом, а шепнула:
— Мой ирод извел меня. Все корит: «Не потянула бы за грибами, коня бы не лишились». Сам едва ходит, а все кулачищами тычет. Изверг!
Анна привела безутешную соседку к себе, дала ей валериановых капель и стала допытываться, что же с ними было. Матреша, то плача в голос, то переходя на шепот, принялась рассказывать:
— Напали мы на грибные места. Все бочонки и кадушки заполнили. И ягод собрали много. Едем к дому. Верст пятнадцать осталось, не больше. Вдруг слышим: «Стой!» Из лесу выходят шестеро мужиков с ружьями. На ремнях ножи и бомбы висят. Рожи черные, обросшие. «Что везете?» — спрашивают. «Вот малость грибков на зиму и ягод насбирали», — отвечаю. Один из них — ну прямо леший! — заглянул в корзину, в бочонки и командует: «Поворачивай, все сгодится! Заложим запас на зиму». Моему бы Трофиму молчать, а он — хвать топор, ощерился и кричит: «Не отдам, не подходи!» Они его окружили и требуют: «Кидай топор!» Он ни в какую. Тогда они огрели его колом по голове и принялись ногами пинать. В кровь избили. Потом к дереву привязали и надо мной измываться стали. Звери, прямо звери! А я кричать боюсь, думаю, убьют обоих. Потом ударили меня, что ли… очнувшись, увидела: коня и телеги уже нет. И бандитов след простыл. Один Трофим, привязанный к дереву, стоит, сычом на меня смотрит и кричит: «Чего раскинулась, развязывай, стерва!» И до сих пор матерится. Уйду я от этого изверга…
— А в милицию не заявляли? — спросила Анна.
— Какое! Что ты! — замахала руками Матреша. — Они же ему пригрозили: «Если вякнешь кому, дом подпалим и живьем изжарим». Мы и выйти-то боимся.
После рассказа Матреши Анна и Анеля больше в лес не ходили, но ребят продолжали посылать за солонухами.
В школу ребята обычно не шли, а мчались вприпрыжку, точно спеша на поезд, который вот-вот отойдет. Одни потому, что боялись опоздать и остаться за дверьми, другие оттого, что не имели обуви. А осень выдалась холодной: по утрам трава и дорожки покрывались инеем.
У братьев Громачевых, Ромы и Димы, несмотря на приближавшуюся зиму, не оказалось ботинок. Тут невольно побежишь вприпрыжку, так как голые ступни обжигало холодом. Хорошо, что в школе был заведен строгий порядок: босоногих на крыльце поджидала сторожиха, она заставляла мыть ноги в лохани с теплой водой и вытирать застиранной мешковиной. Только с чистыми ногами разрешалось проходить в гардеробную.
Теплая вода согревала настывшие ступни ног: побитые о кочки, припухшие пальцы краснели, а огрубевшие пятки приятно пощипывало. В гардеробной, натянув на босые ноги самодельные тряпичные тапочки, ребята проходили в классы.
Темнеть стало рано. Вечера неимоверно тянулись. Братья Зарухно и Ромка опять увлеклись книгами и продолжали таскать их из учительской.
Летом Анна пропадала на толкучке допоздна, теперь же она приходила, как только наступали сумерки, заставляла ребят стаскивать с нее бурки, шерстяные чулки, ватные штаны, которые надевала, чтобы не простыть на ветру.
Накормив ребят ужином, Анна ставила на табурет около своей постели лампу, раздевалась, залезала под одеяло и требовала:
— А ну, Ромка, почитай!
Ромка садился на скамеечку около лампы и громким, внятным голосом читал. Сказки больше не интересовали Анну, она требовала других книг. «Королеву Марго» и «Трех мушкетеров» Александра Дюма слушала с увлечением, но, когда Ромка принес выпуски тонких книжечек о сыщиках Нате Пинкертоне и Нике Картере, стала ворчать:
— Надоело про драки и убийства, нет ли у тебя еще про любовь?
Но Ромку любовные романы не интересовали, да и не знал он, где их добыть.
— Ладно, сама достану, — пообещала Анна, — а пока почитай стихи.
На другой вечер она принесла сильно потрепанный бульварный роман «В когтях негодяя». Ромка неохотно раскрыл его и унылым голосом принялся читать. Он надеялся, что Анна заскучает. Но не тут-то было. Глупейшую историю о том, как несчастная дурнушка влюбилась в богатого графа, она слушала с тревогой, проливая слезы и хлюпая носом. А мальчишки изнывали от скуки. Осоловевший Димка клевал носом, а у Ромки слипались веки. Он путал слова, пропускал строки. Рассердясь, Анна взбадривала его подзатыльником и требовала внятно перечитывать непонятную ей страницу. Она готова была слушать любовную муть без конца.
Димка уходил спать, а Ромка вынужден был страдать до глубокой ночи. Он так уставал, что затрещины больше уже не взбадривали его и язык начинал заплетаться. Тогда Анна, сердито отняв книжку, толкала его в спину и говорила:
— Иди, засоня, дрыхни.
Бульварные романы так увлекли мачеху, что она, словно одержимая, добывала книжки, продававшиеся на толкучке из-под полы. Вместе с мачехой Ромка постигал тайны гаремов, женских монастырей, трущоб Гонконга, вертепов Марселя и никак не мог понять: что в них привлекает Анну? Кому интересна нудная любовная волынка? Ему казалось, что герои романов заняты бессмысленным и весьма скучным делом. Но отказываться от чтения Ромка не мог, так как за неподчинение был бы выпорот и оставлен без ужина. А когда послушно садился за книгу, то Анна становилась ласковой и припрятывала ему что-нибудь вкусное.
Для мальчишек было счастьем, если мачеха застревала где-нибудь на весь вечер, тогда они зажигали лампу и всласть читали свои книжки.
Вскоре полки книжного шкафа в учительской столь поредели, что не приметить этого стало невозможно. Директор школы, подсчитав, сколько книг не хватает, забил тревогу. Сперва он собрал на совет учителей, а потом обратился с речью к мальчишкам из старших классов.
— Дети, из учительской пропало много книг, — начал он доверительным тоном. — Может, кто из вас брал почитать? В таком случае нужно немедленно возвратить их на место. Даю три дня. Наказание будет не строгим. Но кто утаит — пусть пеняет на себя, отправлю в милицию или в колонию для несовершеннолетних преступников. Ясно?
— Ясно, — хором ответили ученики.
Никто, конечно, не сознался и книг в школу не принес.
Директор вызвал милицию. Два милиционера часа три ходили по школе, осматривали окна, лупой водили по замкам, хмурились, качали головами. Они даже не сумели обнаружить на печке веревочной лестницы братьев Зарухно.
— Вот так сыщики, — посмеивался Гурко. — Им надо Шерлока Холмса почитать. Может, пошлем в милицию пару выпусков?
— Не радуйся, — остановил его Нико. — Может, они засаду собираются устроить. Больше в учительской книг не трогать.
Но как же жить без чтения такому глотателю книг, как Гурко? Младший Зарухно стал носить прочитанные томики в школу и тайно обменивать их у мальчишек на неизвестные книги.
Однажды на уроке рисования учительница накрыла за чтением тринадцатилетнего увальня — картавого Вовку Бочана. Отняв у него томик Фенимора Купера, она отнесла его в учительскую. Книжка попала в руки директора. Полистав ее, на шестнадцатой странице Щупарик обнаружил школьный штамп. Он немедля вызвал к себе Бочана.
— Где ты взял эту книгу? — спросил он.
Вовка, не желая подводить младшего Зарухно, сказал:
— Она не моя. Я нашер ее в парте.
Щупарик, конечно, не поверил, отвел увальня в пустующий класс и предупредил:
— Если не скажешь правды, домой не отпущу. Отправлю в милицию.
И запер Бочана на ключ. Гурко удалось поговорить с Вовкой через открытую форточку. Он его предупредил:
— Если выдашь, покалечу. Отпирайся. Говори то, что сразу придумал.
И Бочан, не желая быть покалеченным, не сдался Щупарику, как тот его ни допрашивал. Он словно попугай картавил свое: «Нашер в парте».
Директор вынужден был выпустить упрямца на волю. Учителям же он велел строже следить за теми, кто тайно читает на уроках, книжки отнимать и немедля передавать ему.
Перед весенними каникулами за чтением попались долговязый Антошкин и Гурко Зарухно. От Гурко директор, конечно, ничего не узнал, так как младший Зарухно вдруг онемел. А вот Антошкин оказался трусом: он расплакался и сознался, что книжку выменял на увеличительное стекло у Ромки Громачева.
В этот же день Гурко и Ромка очутились в голодальнике. Ожидая, когда за ними придет милиционер, они сговорились от всего отпираться, твердить только одно: «Нашли за печкой в школьной уборной».
В сумерках в школу пробрался Нико и закинул узникам через фрамугу узелок с хлебом и картошкой.
— Может, нам взять веревочную лестницу и убежать? — спросил у него Ромка.
— Ни в коем случае, — рассердился Нико. — Тогда станет ясно, кто таскал книги. Если будете отпираться, вас скорее выпустят.
Нико ушел. А Ромка с Гурко, заправившись картошкой с ржаным хлебом, почувствовали себя бодрей.
Через час или два послышалось звяканье ключей. В класс вошел Щупарик. Усевшись против мальчишек, он стал смотреть на них в упор с таким видом, точно выбирал: каким способом лучше всего прикончить провинившихся?
Они же, выражая смирение перед роковой неизбежностью, директорский взгляд выдержали и даже изобразили готовность положить голову на плаху.
— Вы тоже свои книжки в парте нашли? — предупреждая ответ, ехидно спросил Щупарик.
— Нет, — возразил Ромка. — Мы нашли их за печкой в уборной.
И тут вдруг директор как бы подобрел.
— Ну что ж, чудесно, мальчики, — сказал он. — Хоть и не верю вам, но прошу об одном одолжении. Скажите своим приятелям, что я даю два дня сроку. Сумеете за это время собрать книжки — преследовать не стану, не сумеете — отдадим обоих под суд и деньги взыщем с родителей. Из школы, разумеется, исключим.
Кому же хочется ввязывать в свои проделки родителей? На мальчишеском совете было решено: все оставшиеся книги тайно вернуть в школу.
На другой день вечером Ромка Громачев и братья Зарухно, сгибаясь под тяжестью мешков, пробрались к школе. Нико проник в учительскую и, открыв окно, стал принимать книги. В это время из тьмы появился директор. Оказывается, вместе со сторожихой он сидел в засаде.
— Вот вы как действовали, голубчики! — словно радуясь, воскликнул он. — Не вздумайте только убегать! Сопротивление усугубит вину.
И мальчишки сдались на милость директора. Он же обещал не карать тех, кто добровольно отдаст книжки.
Щупарик заставил ребят расставить книги на полках так, как они стояли, затем отвел их в голодальник и строго сказал:
— Ночевать будете здесь. Утром вызову милицию.
— Но вы же сказали, что не будете преследовать, — напомнил Нико.
— С ворами у честных людей сделок не бывает, — заметил директор. — Умейте отвечать за свои проступки.
Он запер двери класса на ключ и ушел домой.
Мальчишки ждали от Щупарика всяких каверз, но вероломство их потрясло. Дал слово и не сдержал. Такому больше доверять нельзя, он всегда продаст.
Горестно просидев в темноте, мальчишки задумались: что же предпринять? Если они не придут ужинать, то родители всполошатся, начнут искать и, может быть, раньше Щупарика обратятся в милицию. Обязательно надо показаться.
— Давайте выберемся отсюда и сходим домой, — предложил Нико. — Поужинаем и как бы пойдем спать. Полежим немного и вернемся в школу.
Так они и сделали: с помощью веревочной лестницы выбрались из голодальника, разошлись по домам, поужинали и улеглись спать. А когда раздался ночной гудок лесопилки, покинули свои постели, потихоньку вышли на улицу и встретились у школы. Здесь они стали обсуждать: как отомстить за вероломство Щупарику?
— Мы ведь заперты на ключ, да? — спросил Нико у товарищей и, слыша насмешливое хмыканье, добавил: — Нас нет на воле. Если что случится вне школы, никто заключенных не обвинит. На суде это называется алиби. Так что мы можем навредить как хотим. У меня есть предложение ударить по самому больному — по теплицам. А чтобы Щупарику попало от жены, оставим свой знак с запиской: «Привет от школьников!»
Ребята примечали, что некоторые учителя после уроков превращались в неприметных и скучных людей. Дома они выносили помои, рубили дрова, таскали воду, копались в навозе. Это уже были не громовержцы и оракулы, а забитые женами мелкие служащие.
Не лучше был и директор школы. Придя домой, он снимал свой черный костюм, рубашку с манишкой и надевал какие-то задрипанные брючишки, заношенную кофту, длинный клеенчатый передник и дырявую шляпу. В таком виде Щупарик был жалок и походил на огородное чучело.
При жене он вел себя безропотно, в голосе не было рокочущих нот, так как в доме властвовала потомственная огородница — дородная женщина почти гвардейского роста. Ее приданым были застекленные теплицы, подогреваемые торфом. В теплицах выращивались рассада и цветы для продажи. Со своего огорода директорская жена получала доход, в несколько раз превышавший зарплату мужа, поэтому к его должности огородница относилась без всякого уважения. В доме на Щупарика наваливалась работа батрака: он безропотно носил воду в теплицы, в тачке возил торф и навоз, копался в земле.
Набив карманы камнями, мальчишки подобрались к директорскому дому, который находился недалеко от школы. Наклеив на высокий и плотный забор свой знак с запиской, они первый залп из рогатки дали по теплицам. Потом принялись швырять камни как попало. В доме услышали звон разбиваемых стекол. Одно из окон вдруг распахнулось. Высунувшаяся из него белая фигура в чепце грубым голосом завопила:
— Это кто там хулиганит? Шкоды проклятые! Виля, чего ты там копаешься? Лови их, они из твоей школы!
Соскочив с забора, ребята бросились бежать. Вернувшись в школу, они быстро пробрались в голодальник, забросили веревочную лестницу на печку и улеглись на скамейках спать.
Минут через пятнадцать в школу ворвался разъяренный директор. Он, видно, не надеялся застать сорванцов на месте, поэтому удивленно спросил:
— Вы здесь, негодники? Кто из вас выходил на улицу?
— Как же выйдешь, если вы заперли нас? — обиженно заметил Нико. — С голоду тут подохнешь.
Но его жалоба не тронула директора.
— Если не вы били стекла, то кто-то из вашей банды, — настаивал он. — Назовите имена! Это за вас мне мстят, да?
— Откуда мы знаем! Мы никого не просили, ни с кем не разговаривали, — ответил Ромка.
— Так я вам и поверил! Если не назовете негодяев, сгною в тюрьме! Кто еще состоит в вашей банде?
Тут заговорил Гурко фразами, вычитанными из книг:
— Ваши подозрения причиняют нам боль. Я не думаю, что вы льстите нам, так как слишком горячо говорите. Вы шутите, синьор, или хотите нас напугать?
— Что такое? — не понял его Щупарик. — Ты что мелешь, негодник?
— Точно раненный в сердце, юноша пошатнулся, — продолжал декламировать Гурко. — Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Он не побледнел, нет, и не обнаружил никаких признаков отчаяния, естественного в такую минуту. Он только смог сказать: «Стыдитесь, капитан, так себя в порядочном обществе не ведут!»
Директор опешил. Изысканную книжную речь он принял за издевательство и грубо оборвал Гурко:
— Ты впрямь негодяй! Смеешь делать замечания взрослым? И кому — директору школы!
— Я не из тех, кто сносит оскорбления! — став в позу оскорбленного, ответил Гурко. — Выбирайте оружие — шпаги или пистолеты?
Будь Витольд Робертович начитанней, чуть снисходительней и добрей, он бы понял, какой источник питает фантазию младшего Зарухно, и смог бы ответить подобной же фразой из Майн Рида или Александра Дюма, но он никогда не увлекался приключенческой литературой и понятия не имел, чьи герои говорят таким языком, поэтому заорал:
— Я сейчас выберу оружие! Схвачу швабру и отлупцую за наглость. А может быть, вы втроем решили на меня напасть?
Неизвестно, что ему померещилось в темноте, но он вдруг стал пятиться к двери и предупредил:
— Знайте: за нападение на учителя — тюрьма!
Выскочив в коридор, Щупарик мгновенно запер дверь на ключ и вызвал сторожиху.
— Эти мерзавцы угрожали мне. Не выпускайте их до прихода милиции.
— Карамба! Он, видно, тронулся, — заметил Нико.
— Спятил с ума, не иначе, — поддержал брата Гурко.
— А ты молодчина, — похвалил Ромка младшего Зарухно. — Разговаривал, как настоящий Джеральд.
— Я могу и по-мушкетерски! — похвастался Гурко. — Тысяча чертей! Мой главный недостаток, как и у Портоса, неумение держать язык за зубами. Даже в аду на сковородке меня не заставят молчать!
Рано утром ребят разбудил милиционер.
— А ну, малые граждане, вставайте. Только не вздумайте убегать, за ухо поведу, — предупредил он.
Измятые, еще не стряхнувшие с себя сонливое состояние, ребята поплелись за милиционером. На крыльце он пропустил их вперед и скомандовал:
— Ходче! Мне некогда с вами валандаться.
Мальчишкам пришлось прибавить шагу. Полагая, что их ведут в тюрьму, Ромка сожалел: «Жаль, веревочную лестницу не захватили. С нею при случае можно было бы убежать из камеры».
Конвоир привел ребят не в общую приемную уездной милиции, а в небольшую комнату угрозыска. Здесь их встретил высокий парень, на котором были обыкновенный серый пиджак и ослепительно белая русская рубашка. Расстегнутый ворот обнажал сильную, загорелую шею.
— Что за орлы? — как бы удивясь, спросил он.
— Те, что книги воровали и на директора школы напали, — пояснил милиционер.
— Ну-ка покажитесь, какие вы? — сказал парень и, внимательно поглядев на каждого насмешливыми глазами, заключил: — Обыкновенные сорванцы. Ничего особенного. Наверное, и без милиционера пришли бы сюда, да?
— Мираж, сэр, сами бы не явились, — предостерег его от скоропалительных выводов Гурко. — Эта конура не для джентльменов.
— Ах вот оно что! — как бы смутился хозяин тесной комнаты. — Прошу прощения. Может быть, мы пройдем в кабинет начальника?
— К чему лишние церемонии, — продолжал свое Гурко. — Снимайте с нас скальпы здесь.
— Зачем же сразу скальпы? Для начала мы выкурим трубку мира, — в тон ему ответил следователь.
Он сходил в коридор, принес скамейку, поставил ее у стены и пригласил ребят сесть. Устроившись за столом напротив, следователь минуты три не спускал со школьников испытующего взгляда.
— Хочу понять, хорошие вы ребята или испорчены так, что вас надо отправить в колонию?
— Мы, конечно, не злодеи, как думают некоторые, — ответил Гурко. — Но можем постоять за себя. Нам не хотелось бы уйти из школы с позорным пятном.
— Так что же вы натворили? Почему директор не справился с вами, а обратился в милицию?
— О, это грустная история. О ней можно говорить только шепотом, так как мы будем вынуждены оскорблять высокопоставленное лицо.
— Обходитесь пока без оскорблений, — поспешил вставить следователь. — Надеюсь, вы мне поможете распутать клубок? Говорят, что у вас создана пиратская команда. Кто же предводитель?
— Гнусный поклеп, — запротестовал Нико. — Я не предводитель пиратов, клянусь святой девой.
— Так что же привело вас сюда?
— Пагубная страсть к чтению, — сознался Гурко. — В начальных классах учителя заставили нас выдолбить букварь. Мы научились складывать слова и… пошли на преступление: без спросу брали из учительской самые интересные книги.
— У вас нет школьной библиотеки?
— Книги, как вы поняли, есть, но Щупарик их прячет, никому не дает.
— Кто такой Щупарик?
— Ради бога, не задавайте лишних вопросов и никогда вслух не произносите этого имени!
— И много книг вы зачитали? — продолжал интересоваться следователь.
— Нужно ли говорить, что мы привезли их обратно и хотели тайно уложить на место?
— Говорите. Это интересно.
— Мы не знали, что гнусный обманщик изберет тропу войны. Он устроил засаду и не позволил нам с честью выйти из скверной истории.
— И вы в отместку напустили на его владения отряд головорезов?
— Отнюдь, сэр. Ни банды, ни отряда не существует. Но мы отомщены. О несчастная миссис Щупак, зачем она выбрала в мужья обманщика! Больше не скажу ни слова. Мой язык от возмущения прилипает к зубам.
Следователь ухмыльнулся и сказал:
— Не могу уловить, словами какого писателя ты разговариваешь?
— И лошадь и всадник темными силуэтами вырисовывались на светящемся небе, — переменив тон на торжественный, продекламировал Гурко. — Лошадь была безупречна, как изваяние тончайшей работы. Очертания всадника видны были только от седла и до плеч, ноги терялись в тени животного. Однако поблескивающие шпоры показывали, что ноги у всадника были, но…
Тут следователь жестом остановил Гурко. И в тон ему подхватил:
— Три раза птицы садились на него: сначала на правое плечо, потом на левое и, наконец, на то место, где должна быть голова. Майн Рид. «Всадник без головы», так?
Ромке тоже захотелось блеснуть своей незаурядной памятью, он вспомнил забавное высказывание одного из героев книги «Юные охотники»:
— Конго не умеет стрелять. Но Конго знает, как ее прикончить. Он просит одного: чтоб ему не мешали. Стойте здесь, молодые хозяева, а Конго пусть сам делает свое дело. Опасности нет. Конго боится только, что вы броситесь ему на помощь, а львица такая злая! Конго это нипочем. Для него чем злее, тем лучше — значит, она не убежит.
— О, да вы прямо артисты! — похвалил следователь. — Книги не зря побывали у вас в руках. Память у всех отменная. И головы, по-моему, довольно ловко сидят на плечах.
— Вы оказываете нам честь, сообщая это, — галантно поблагодарил Гурко и закончил фразами из «Трех мушкетеров»: — Сердце молодого гасконца билось столь сильно, что готово было разорвать грудь. Видит бог, не от страха — он и тени страха не испытывал, — а от приятной вести.
Вместе со следователем мальчишки наперебой вспоминали забавные страницы из книг и так увлеклись этим делом, что забыли, зачем их привели в милицию.
— Вы мне нравитесь, ребята, — наконец сказал следователь, — хотя и забыли, что находитесь не в прериях, а в трудовой советской школе, которая обязана сделать вас образованными людьми. Вольница и дикарские выходки недопустимы! Что же теперь прикажете с вами делать?
— Отправляйте в колонию несовершеннолетних преступников, — обреченно сказал Нико.
И двое других склонили головы.
— Не могу, — признался следователь. — Меня назовут пожирателем юнцов. Я ведь тоже в душе мушкетер, но умею себя сдерживать. А если я поверю вам и отпущу, не подведете меня?
— Слово гасконца, — сказал Гурко.
— Обещаем, — прикладывая руку к сердцу, повторили Нико и Ромка.
— Благодарю, — сказал следователь. — Ваша клятва принята. Хотите стать настоящими мушкетерами?
— Хотим.
— Знаете, где находится спортплощадка всеобуча?
— Знаем.
— Я жду вас там в понедельник… в шесть вечера. По пути, пожалуйста, никого на дуэли не вызывайте, прежде научитесь владеть шпагой. А сейчас можете отправляться в школу. Вы свободны.
— А директор пустит?
— Это будет зависеть от того, сумеете ли вы извиниться и правильно оценить свое поведение. Вас могут и наказать. Наказание примите, как мужчины, не дрогнув. Вы же не команчи, а советские школьники. Старайтесь сдерживать себя и хорошо учиться. Лодырей и людей, не умеющих сдерживать себя, я не терплю. Если у вас есть верные друзья — приводите. Меня зовут Николаем Викторовичем Живниным. Да, кстати! Кто на заборе наклеил этот привет от школьников и что обозначает рисунок? — взяв в руки листок со знакомым «Мы ребята-ежики», поинтересовался следователь.
Опасаясь, что история с побитыми стеклами теплиц изменит доброе отношение Живнина, Нико ответил дипломатично:
— Это наш герб. Рисовал его Ромка. А кто наклеивал, пока тайна. Мы вам потом все расскажем.
— Ну что ж, желаю удачи.
И следователь каждому пожал руку.
На улицу ребята вышли ошеломленные. Вот так так! Вместо колонии для несовершеннолетних преступников — доверие и свобода! Но где-то в душе они сожалели, что так легко отделались. Ведь они готовились полностью испытать все горести и лишения графа Монте-Кристо.
В понедельник братья Зарухно и Громачевы ровно в шесть часов явились на спортплощадку всеобуча. Живнин поджидал их. Он провел мальчишек в раздевалку и спросил:
— Трусы и майки имеете?
— Трусы есть, а с майками плохо, родители не покупают.
— Ясно. Раздевайтесь до трусов. А тапочки захватили?
— Тапочек тоже нет.
Это Живнину не понравилось, и он сказал:
— К следующему занятию сшейте тапочки. У нас босиком не полагается.
Из портфеля он вытащил свои тапочки, показал, как надо их выкроить и сшить. Затем разделся, натянул светлые рейтузы, футболку и скомандовал:
— Пошли.
В большом зале около брусьев и турника занимались взрослые парни, а в дальнем конце на низкой скамейке сидело двенадцать мальчишек. Они по одному выходили на дорожку, отталкивались ногами от трамплина и, сжавшись в комок, перепрыгивали через «козла». Около мата их подхватывал высокий, гладко причесанный мужчина в полосатой футболке.
— Сразу фехтованию не обучают, — объяснил Николай. — Сперва укрепляют мышцы и развивают ловкость. Будете заниматься в детской группе у Александра Александровича Григорьева. Здесь его зовут Сан Санычем. Я вас познакомлю.
— Мы его знаем, — сказал Ромка. — Он левый форвард в сборной города.
— Верно, — подтвердил Николай, — но беда в том, что он вас не знает.
Когда физкультурники кончили прыгать, Николай Викторович подошел к инструктору и сказал:
— Я тебе привел ребят, о которых говорил.
— Ага, очень хорошо, — посмотрев на пришельцев, произнес Григорьев. — Мы их быстренько испытаем. Видали, как ребята прыгали? — спросил он. — Выходите на дорожку и разбегайтесь. Я тут подхвачу.
Мальчишкам не раз приходилось играть в чехарду, поэтому через «козла» они перепрыгнули словно лягушки, лишь Димка зацепился левой ногой и чуть не растянулся на брезентовом мате, но его подхватили сильные руки инструктора и поставили на ноги.
После прыжков через «козла» группа перешла к брусьям. Мальчишки, занимавшиеся с осени, одним движением выжимались на вытянутые руки, легко вскидывали ноги и, как наездники, оказывались верхом на брусьях. Сделав несколько махов всем телом, они перелетали через брус, соскакивали на землю и, приседая, вытягивали руки вперед.
Нико умел с ходу взлетать на живого мчавшегося коня, а тут вдруг опозорился: не смог выжаться. На брусья вскарабкался, вихляя всем телом. Это вызвало смех.
Слабаками оказались и Гурко с Ромкой, только тощий Димка правильно вскинул вверх свое тельце, но раскачиваться струсил и неловко соскользнул на землю.
— Чтобы догнать группу, вам придется отдельно потренироваться, — сказал Сан Саныч. — Ребята покажут, какие упражнения мы уже усвоили.
Повторяя то, что умели делать «старички», братья Громачевы и Зарухно так натрудили мышцы, что на следующий день с трудом поднялись с постелей и чувствовали себя изломанными. Но они не отступились: пришли на следующее занятие. Кроме того, в своем дворе Зарухно соорудили из жердей брусья, а вместо качелей повесили самодельную трапецию. Теперь они могли тренироваться не только в спортзале, но и дома.
Видно, Живнин переговорил с директором школы, потому что Щупак перестал придираться к Ромке и братьям Зарухно. Он даже как бы не замечал их. Впрочем, и сами ребята больше не давали повода для наказаний: меньше озорничали и старались учиться не хуже других. Ведь за «неуды» Сан Саныч не допускал к занятиям в спортзале, а если плохих отметок набиралось много — отчислял из группы. Приходилось тянуться.
Больше всего ребята любили оставаться после занятий в спортзале и совершать воздушные путешествия. По правилам игры полагалось обойти как можно больше снарядов, ни разу не спускаясь на пол. Сперва мальчишки на одних руках поднимались к трапеции. Держась только ногами, раскачивались, пока не удавалось ухватиться за кольцо, с колец переходили на канат, потом на шведскую стенку, а с нее — на шест, по шесту вновь поднимались до потолка и по наклонной лестнице спускались. Некоторые даже умудрялись еще кувырнуться на брусьях, пробежаться по «коню», перескочить на «козла», а с него на шест. Это развивало цепкость, смелость и силу в руках.
Однажды во время воздушных путешествий Николай Викторович позвал Ромку в раздевалку и там задал вопрос:
— Ты сам придумал знак вашей четверки или где-то видел его раньше?
— Видел, — признался Ромка. — Такой флажок у Анны, его ей мельник подарил. Я срисовал елку и ландыш.
— А кто такая Анна?
— Наша мачеха.
Расспросив, что делает Анна и часто ли бывает у мельника, Николай Викторович посоветовал:
— Больше своего знака нигде не рисуйте. Понял? Вы уже запутали одного следователя.
— Как запутали? — полюбопытствовал Ромка.
— А вот так, навели на ложный след. Человек мог месяц ненужными розысками заниматься. Хорошо, я вспомнил знак, который вы всюду развешивали.
— А кого ищет ваш следователь?
— Это тебе не к чему знать.
Но разве от Ромки так просто отвяжешься?
— Не бойтесь, я умею хранить тайны. Честное слово.
И Живнин согласился.
— Ты что-нибудь о банде Серого слышал? — спросил он.
— Как же! Бандиты у Фоничевых коня забрали и Матрешу мучили.
— У каких Фоничевых? Когда?
— Да осенью. Еще снег не выпал.
И Ромка рассказал все, что знал. Живнин заинтересовался:
— Где твои Фоничевы живут? Ты обязательно сведи меня к ним, а то у нас мало сведений об этих бандитах. Надо узнать, как каждый из них выглядит.
Не дожидаясь конца занятий, они пошли к Фоничевым. По пути не то в шутку, не то всерьез Николай сказал:
— Ну вот, теперь ты будешь моим помощником. Хочешь?
— Как доктор Ватсон, да? Хочу, конечно, хочу, — обрадовался Ромка.
Фоничевы их встретили неприветливо и настороженно. А удостоверение агента уголовного розыска привело их в смятение.
— Никакого Серого ни я, ни моя жена не знаем, — не глядя в глаза, за обоих ответил Трофим. — Так что зря пожаловали к нам.
— Да вы не бойтесь. Бандиты ведь всем угрожают, да руки коротки. Теперь вы будете под нашей охраной, — принялся убеждать их Живнин.
— Милиционера в дом посадите, что ли? — зло спросил Трофим.
Живнин не ответил ему, продолжал свое. Он знал, чем пронять извозчика.
— Нам известно, что вас ограбили. Если вы намерены вернуть своего коня и подводу, то должны описать, какой он был масти и как выглядела подвода. Иначе как мы их вернем вам?
Это, видно, подействовало на жадного Фоничева, но он не хотел, чтобы были хоть какие-нибудь свидетели.
— А чего мальчонка тут путается? — спросил он недовольно. — Пусть выйдет, нечего ему слушать.
— Выйди, Рома, — попросил Николай, — подожди меня на улице.
Ромка неохотно вышел, доплелся до калитки и там стал ждать Живнина.
Тот пробыл у Фоничева более получаса и вышел довольный.
— Ну как, не отпирались больше? — спросил Ромка.
— Все выложил с подробностями. Теперь мы будем различать бандитов по приметам.
— А вы меня возьмете ловить их? — попросил Ромка.
— Навряд ли. Бандиты вооружены. Недавно одного выследили, так он пальбу открыл… живьем не дался. У него-то и нашли носовой платок, на котором вышит знак — на фоне елки ландыш.
— А нашим ребятам можно об этом сказать? — спросил Ромка.
— Пока нельзя, потерпи.
По Невскому я прошел к Гостиному двору со стороны Перинной линии. Гурко на месте не оказалось. Остановясь у киоска на самом бойком месте, от нечего делать я стал наблюдать за потоками пешеходов, снующих на панели и под сводами длинной галереи.
Публика была здесь разнообразной. Нетрудно было узнать приезжих. Взмыленные от беготни по магазинам, они сидели на мешках или фанерных баулах, поедали горячие пирожки или мороженое. С кошелками, озабоченные, плелись домохозяйки, а их обгоняли деловые люди. Прогулочным шагом фланировали лишь модницы и модники, они подолгу скептически разглядывали товары, выставленные в витринах, курили, смотрели, что с рук продают спекулянты…
Внимание мое привлек странный нищий. Он был в темных очках и длинном черном пальто с вытертым бархатным воротником. На груди его висела картонка. Крупные буквы, выведенные каллиграфическим почерком тушью, взывали: «Помогите бедствующему литератору». На земле у его ног лежала побуревшая и, видимо, когда-то дорогая фетровая шляпа.
Я приметил, что этот уже немолодой мужчина с серым вытянутым лицом, надев темные очки, прикидывается слепым. Он не обращал внимания на бредущих домохозяек, на провинциалов и служащих, а бормотать начинал, когда появлялись пешеходы с интеллигентной внешностью или хорошо одетые. Поворачивался так, чтобы надпись бросалась в глаза. В шляпу то и дело со звоном падала мелочь, летели рубли и трешки. Литератор же стоял в почтительной позе и благосклонно принимал подаяния.
За моей спиной послышался негромкий голос Гурко:
— Позиция выбрана правильная. Отсюда я и наблюдаю.
Младшего Зарухно было не узнать. Он наклеил узкие усики, надел серую кепку, такие же бриджи, куцую куртку и поношенные черные краги.
Видя мой насмешливый взгляд, Гурко сказал:
— Приходится всякий раз менять внешность, чтобы Ржавая Сметана не приметил слежки. Сейчас он подойдет к нищему. Ты стань поближе и послушай, о чем они будут говорить. Потом пойдем следом.
Чтобы не просто торчать около нищего, я купил у торговки пару горячих пирожков и, стоя спиной к «бедствующему литератору», принялся не спеша их жевать.
Вскоре действительно появился Антас. Он пришел с портфелем, опираясь на полированную трость. Большие роговые очки скрывали его белесые ресницы. Подойдя почти вплотную к нищему, Антас спросил:
— Принесли?
— Как условились. Но цена будет другой. Каждое письмо по полтора рубля.
— Писем не беру, — ответил Антас. — Как со статьей?
— Без писем статьи не отдам.
— Это же обираловка! Хорошо, плачу по рубль двадцать… в последний раз.
— Не нужна ли фотография Анны Ахматовой? С сыном и мужем? Отдам за синенькую.
— Хватит половины.
— В хорошем состоянии, с автографом.
— Приносите за трешку. В субботу не забудьте заглянуть к некрасовской родственнице… не завалялись ли рукописи из «Современника»? Вспомните адреса спившихся прозаиков и литературоведов… пойдут по полтиннику. И сядьте наконец за стол! Довольно вам здесь время терять.
— Это мой основной заработок, — возразил «бедствующий литератор». — Не могу усадить себя за стол. Я поэт! Мне уготована судьба мученика…
Не слушая оправданий, Антас отошел в сторону, отсчитал несколько рублей, затем вернулся к нищему, сунул деньги ему в руку и, получив в обмен сверток, сказал:
— Завтра в это же время.
— Сменю место. На углу Литейного у букиниста.
— Понял… Одобряю.
И Антас зашагал к каналу Грибоедова. Гурко присоединился ко мне, и мы пошли следом на небольшом расстоянии от него. Здесь, среди спешащей и прогуливающейся публики, мы были неприметны.
— Как ты думаешь, что у них за дела?
— Видно, Ржавая Сметана наткнулся на золотую жилу… Не могу только понять, что он скупает и для чего. Видится с какими-то старыми барыньками, ручки им целует… подкармливает пьяниц, водку им приносит… в общем, опять завел рабов, только не мальчишек, а пожилых людей. И не ирисками расплачивается, а учтивостью, угодничеством, рублем. Теперь не металл его интересует, а бумага, книги и какие-то статьи. Куда он их сплавляет? Выследить не удалось, но я его накрою… изобличу! Рома, поспрашивай у своих литкружковцев, может, они о нем и о нищем чего знают. Для меня всякие мелочи ценны.
— К чему тебе это все? — не понимал я школьного товарища.
— Как к чему? По твоему же совету стал разоблачителем Антаса, правда неудачным. А теперь я действую по-шерлокхолмсски. Антас больше не ускользнет. Становись моим доктором Ватсоном. Я тебе много сюжетов дам.
— Хорошо, поспрашиваю, — согласился я. — Только, думаю, ничего интересного не обнаружим. Обыкновенная спекуляция антикварным барахлом. Он же комбинатор, на копейку рубль зарабатывает.
Слегка опираясь на трость, Антас шел походкой солидного ученого, занятого важными делами. Миновав Казанский собор, он перешел через Мойку и вышел к Адмиралтейству. Здесь пересек трамвайную линию и, пройдя в сад, направился к каменной чаше высокого фонтана.
Невдалеке от фонтана на скамейке сидела пожилая дама в шляпке с вуалеткой. Антас, приветственно подняв шляпу, почтительно остановился подле нее, затем, низко изогнувшись, поцеловав протянутую руку, поговорил немного и сел рядом.
Опасаясь маячить поблизости, мы стояли за фонтаном на изрядном расстоянии. Косая завеса сверкающих капель, осыпавшихся вниз, мешала нам разглядеть то, что Антас получил от старушки и бережно листал. Видимо, это был альбом либо тетрадь в кожаном переплете.
Минут через десять, спрятав полученное в портфель, Антас расшаркался перед старушкой, вновь поцеловал ей руку, пятясь отошел и направился к выходу.
Великосветские манеры Антаса так потрясли Гурко, что он в насмешку заговорил языком мушкетеров:
— Манеры безукоризненные! Они превосходят все, что я видел в среде наиболее аристократических семейств Европы.
— Ловок, — согласился я. — Смесь изысканной учтивости и наглости. Где он только этому выучился?
— Артист! Надо пригласить в цирк объявлять номера.
Антас направился к Дворцовому мосту.
— Идет к своим пьяницам на Мытне, — сказал Гурко. — Я раз заглянул к ним. Опухшие, неопрятные старички. Они что-то пишут, когда трезвые. Пойдем следом, посмотрим, что он им оставит.
Мне надоело следить за Антасом, и я сказал:
— Типами из бульварных романов не интересуюсь. Мне уже пора домой.
— Не годишься ты в Ватсоны, — с сожалением произнес Гурко. — А у меня время на исходе, через час представление. Приходи ужинать. Можешь и раньше. Дадо проведет без контрамарки.
Измотанная дневными заботами Миля Зарухно любила по вечерам отдыхать за картами. Она не гадала, как цыганка, и не раскладывала пасьянсов, а играла в грубую мужскую игру очко. Для карт Миля завела особые деньги. Она их никогда не смешивала с хозяйственными, которые получала от мужа. Обычно все торговые сделки маклаков заканчивались вспрыскиванием: на столе появлялся самогон или брага. Подвыпившие хуторяне и перекупщики, жаждущие острых ощущений, не прочь были попытать счастья. И тут они слышали голос Мили. Вытащив из кармана фартука засаленные карты, она спрашивала:
— Кто желает сыграть по маленькой? Присаживайтесь.
Охотники почти всегда находились. Они устраивались за малым столом, вытаскивали из кармана мелочь и клялись:
— Вот проиграю это и ша! Иначе без штанов останешься.
Миля только ухмылялась, клятвам она не верила, сама же играла спокойно, не азартничая.
Мальчишек взрослые не допускали к игре. Подростки могли лишь стоять за спинами сражающихся и молча наблюдать, как те стремятся набрать двадцать одно очко.
Гурко и Нико больше всего любили следить за игрой своей дайори, предпочитавшей банковать. Поставив пятьдесят тысяч дензнаков, Миля ловко раздавала карты и подбивала игроков на крупные ставки.
— А ну покажите, не вывелись ли мужчины!
И мужчины показывали себя. То и дело слышалось:
— На всю иду… ва-банк!
Если сумма в банке была небольшой, Миля молча выкладывала карту, а если накапливалось много денег, твердо говорила:
— В долг не даю. Где обеспекция?
И храбрец, забыв о недавней клятве, вытаскивал червонец из неприкосновенного запаса и выкладывал на стол рядом с банком. Лишь после этого получал карту, но сразу не открывал ее, а, наложив на старую, медленно выдвигал краешек, чтобы не спугнуть очки.
Если к десятке приходила «картинка», то игрок, облизывая сохнувшие губы, прикупал еще карту и вновь медленно вытягивал ее. Все следили за выражением его лица: озарит ли его радость или оно останется мрачным. Чаще всего игроки в досаде бросали карты.
— Перебор, — упавшим голосом говорили они. — К тринадцати туза — настоящая буза!
Стремясь отыграться, партнеры теряли контроль над собой, шли по банку на плохой карте, и Миля, конечно, легко обыгрывала их. Если ей удавалось снять крупный банк, то ребята, волновавшиеся за свою дайори, получали по двадцать пять тысяч на кино.
Миля Зарухно так пристрастилась к картам, что, если не было взрослых партнеров, призывала мальчишек сразиться с ней.
Мальчишки играли на спички, но азартничали не менее взрослых. Взрослые, если они проигрывали, могли поставить на кон свою одежду, сбрую, непроданные товары, а с мальчишками Миля поступала круто. Обычно она говорила: «Отец бил не за то, что играл, а за то, что отыгрывался». И больше карт не сдавала. Разжалобить ее было невозможно.
Очко со своими волнениями, удачами и неудачами притягивало и Ромку. Иногда он примазывался к взрослым — тайно добавлял дензнаки к большой ставке. И в этом примазывании ему везло.
К Зарухно часто заходил выпить и сыграть в очко инвалид с деревянной ногой, которого звали Веней-сапожником. Этот сорокалетний бедолага, умевший тачать фасонистые дамские сапожки с высокими тонкими каблучками, в дни загулов мог пропить не только свою одежду, но и обувь заказчиков. Поэтому модницы, принеся заготовки, почти поселялись в его избушке-развалюхе. Они приходили с вязаньем или с каким-нибудь другим делом, садились рядом и ждали, когда Веня забьет последний гвоздик. Некоторые даже готовили бобылю завтраки и обеды, только бы он не отрывался от работы. А если дня не хватало, заказчицы забирали незаконченные сапожки домой, а утром возвращались с ними на дежурство. Расплачивались они только после примерки, когда сапожки были на ногах.
Ромка любил наблюдать за смелыми ставками бесшабашного инвалида. Однажды, когда шла крупная игра с перекупщиками, к сапожнику пришел бубновый туз. Веня хотел ударить по банку, но у него не хватало денег на покрытие крупной суммы. И Ромка решил примазать все свои деньги, припрятанные на кино.
К тузу они прикупили короля.
— Как быть? — шепотом спросил у него Веня.
— Бери еще, — посоветовал Ромка.
— Нет, брат, там крупная идет, — возразил сапожник и уже с наигранным весельем сказал банкующему: — Хватит, сумей набрать столько же.
Шла действительно ненужная им карта — восьмерка. Но у банкующего на столе была девятка. Получилось семнадцать очков.
— Казна, — печально сказал тот. — Ваша взяла.
Он не знал, что у инвалида недобор. Ромка, видя, как все его деньги уплывают в общую кучу, не смог удержать слез.
Сапожник тоже расстроился.
— Постой, — сказал он. — Без пиджака останусь, а этот банк сорву.
Карта к нему пришла неважнецкая — дама. И Веня все же снял с себя пиджак, поставил на кон и сказал:
— Баш на баш! Прикупаю две карты.
К нему пришла десятка и шестерка, набралось девятнадцать очков. Но их не хватило: банкующий набрал двадцать.
Уходя в нательной рубашке домой, Веня подтолкнул Ромку и сказал:
— Пошли, дело есть.
По пути он спросил:
— Ты Нюру-самогонщицу знаешь?
Как не знать, Анна не раз посылала за самогоном. Это вонючее питье нужно было проносить спрятанным под рубахой либо в корзине. За самогоноварение сажали в тюрьму.
— Так вот, — продолжал инвалид, — Нюрку нужно выследить. Сама она аппарата не имеет. Самогон ей чухны из хуторов привозят. Они там на отшибе из всякого дерьма его гонят, а здесь лопатой деньги гребут. Но попадаться не хотят, за своим товаром в лес приглашают. Я как-то пробовал подглядеть, но где мне за Нюркой угнаться! Упустил хитрюгу. А ты парнишка шустрый. Только не попадайся. Нам главное не Нюрка, а чужие. Если подглядишь, где они свой товар прячут, будем с деньгой. Понял?
Роль разведчика Ромку устраивала. Он только спросил:
— Может быть, взять ребят с собой?
— А вот это уж ни к чему, — возразил Веня. — Только вдвоем.
Они условились, что удочки и червяков Ромка заготовит с вечера. Веня разбудит его на рассвете, после первых петухов, и они как бы пойдут на рыбалку.
С вечера Ромка долго не мог заснуть, все обдумывал, как он будет ловко следить. Казалось, не успел он уснуть, сразу же послышалось звяканье стекла. Это инвалид едва слышно стучал ногтем в окно.
Быстро одевшись, Ромка выскочил во двор. Еще едва светало. Дорожки и трава были мокрыми от росы.
— Э, брат, босым негоже, — заметил Веня. — Я тут тетке одной поршеньки сделал. Пойдем, наденешь их. Заказчице скажу, что размачивал для мягкости.
Захватив удочки, он привел его обуваться к своей развалюхе.
Со двора они вышли раньше Нюрки. И, лишь войдя в лес, стали поджидать ее у тропы.
Не успел сапожник выкурить цигарку, как самогонщица показалась на опушке. Голова ее была по-деревенски повязана платком, а за спиной виднелся кузовок.
— Пойдешь следом, — гася цигарку, шепнул Веня. — Чтоб ни одна ветка не хрустнула. Помни: важней всего чухны. Как выследишь, прибегай на Кривое озеро, я буду У ручья.
Выйдя на тропу, Нюрка пошла быстрей. Ромка двинулся следом, норовя идти по зеленому мху, скрадывающему шаги.
Самогонщица часто останавливалась и прислушивалась: не идет ли кто за ней? Ромке приходилось притаиваться за кустами, за стволами деревьев.
Так он прошел за ней до развилки шоссе. Здесь кончался булыжник и ответвлялись две проселочные дороги. Нюрка свернула влево и зашагала по малонаезженной колее, вившейся среди заболоченных полей, поросших густым кустарником. Кисея тумана еще не сошла с болот. Ромке легко было двигаться неприметно.
Подойдя к дремучему лесу, в котором огромные разлапистые ели создавали полумглу, Нюрка неожиданно исчезла. Мальчишка хотел было сделать перебежку, чтобы не упустить ее из виду, как вдруг услышал звяканье уздечек и фырканье лошади.
Он припал к земле и, прячась за молодыми елочками, почти ползком подобрался к двум высоким валунам. Тут, прижимаясь к замшелому камню, Ромка высунул голову и сквозь ветви куста разглядел деревенскую подводу. На ней сидели два человека: мужчина и женщина в серых домотканых куртках и длинных охотничьих сапогах. Они, видимо, завтракали, потому что Нюрка пожелала им приятного аппетита.
Мужчина сразу же соскочил с подводы и, вытащив из сена большую бутыль, оплетенную лозой, отошел к зарослям ельника.
Вскоре до слуха Ромки донеслось бульканье переливаемой жидкости. Женщина, сидевшая на подводе, приподнявшись на колени, вертела головой во все стороны и прислушивалась.
Минут через десять хуторянин помог Нюрке приладить на плечи кузов, затем всыпал в него для маскировки немного картофеля и, проводив ее до дороги, стоял там до тех пор, пока она не удалилась на изрядное расстояние.
Быстро вернувшись к подводе, хуторянин вытащил из сена еще более объемистую бутыль, оплетенную лозой, захватил из ельника меньшую и понес их в глубь болота. Ромка хотел было прокрасться за ним, но одумался. Место впереди оказалось открытое, его могла заметить эстонка. И за валуном опасно было оставаться: возвращаясь, мужчина мог заглянуть туда.
Мальчишка переполз в ельник и уже из зарослей стал наблюдать за мужчиной.
Хуторянин прошел далеко. За чахлыми деревцами Ромка примечал мелькание его серой куртки. Потом и она сгинула среди березок.
Напрягая зрение, мальчишка всматривался, но самогонщик долго не показывался. Только минут через пятнадцать он как будто вырос из-за кочки.
Сломав для приметы одну из березок, мужчина быстрым шагом вернулся к лошади, снял с ее морды торбу с овсом и, взяв за уздечку, вывел на дорогу. Здесь он вскочил на подводу и покатил в сторону города.
Не мешкая, Ромка прошел к сломанной березке. В углублении за бугром обнаружил самогон, прикрытый мхом и валежником.
Начатую бутыль, в которой еще оставалось не менее полуведра мутноватой жидкости, он перепрятал: перенес к поваленной ветром ели и запихал под ветви. А полную бутыль поднять не смог. Для него она была слишком тяжелой. Как же хуторянин таскал такую тяжесть? Видно, сильный. Попадись — убьет.
Ромка помчался к Кривому озеру за Веней-сапожником.
Инвалид заждался его. Поймав на удочку пару плотвичек и трех окуньков, он поставил жерлицы и, закурив, в беспокойстве корил себя, что на столь опасное дело послал мальчонку, а не пошел сам.
Увидев Ромку невредимым, сапожник в радости воскликнул:
— Ого, прилетел! Ну, как дела?
Мальчишка так запыхался, что не мог вымолвить ни слова.
— Попался, да? Гонятся за тобой? — допытывался Веня. — Вон стань за то дерево. Я их дубиной встречу.
— Не! — наконец удалось выговорить Ромке. — Увидел… Знаю, где прячут. Идем скорей, а то чухны вернутся.
Веня, ковыляя за ним, принялся расспрашивать, как Ромке удалось выследить самогонщиков. А тот, гордясь своей удалью, отвечал как бы нехотя, словно для него такие дела были привычным занятием.
— Молодец, — похвалил сапожник, — верно действовал, по-нашенски. Будь война, я бы тебя разведчиком взял.
Вернувшись к болоту, Ромка показал, где спрятана большая бутыль. Инвалид не утерпел, тут же зубами вытащил деревянную затычку, обернутую тряпицей, и прямо из горлышка попробовал крепость самогона.
— Первач, — определил он и хлебнул еще раз.
Опасаясь, что Веня упьется, Ромка сам заткнул бутыль и строго сказал:
— Давай унесем отсюда… и быстрей. Если чухна догонит — убьет. Он здоровенный.
Ромка помог сапожнику взять бутыль на плечо и перенести на другую сторону болота. Там они сели отдохнуть.
Веня, не совладав с собой, опять хлебнул первача.
Ромкины опасения оправдались: после третьего глотка сапожника развезло. Он уже не мог поднять бутыль на плечо. Вдвоем они потащили ее волоком по бурой слежавшейся хвое. На пригорке инвалид остановился перевести дух.
— В горле сохнет, — сказал он. — Смочить надо.
— Больно часто у тебя сохнет, — сердито заметил Ромка. — Не смей больше лакать, упьешься!
Но разве остановишь Веню, когда столько спиртного в его руках? Накренив бутыль, он стал на колено, а деревянную ногу вытянул. После изрядного глотка руки сапожника дрогнули, бутыль выскользнула из них и покатилась вниз, поливая толстой струей землю.
Ромка нагнал бутыль уже в самом низу и, когда поставил ее на попа, увидал, что самогону осталось только на донышке. Теперь он мог сам поднять бутыль. Но как быть с Веней? Не оставлять же его пьяного в опасном месте? Чтобы избавиться от ноши, Ромка разыскал глубокую выемку под корягой, выгреб из нее сгнившие листья, опустил в яму плетенку с бутылью и прикрыл сухой хвоей.
Сделав пометку на белом стволе березы, мальчишка вернулся к неподвижному инвалиду. Тот лежал в неудобной позе, ткнувшись носом в землю. Ромка растолкал его и начал просить:
— Вставай… Пошли домой!
Веня не скоро поднял голову. Осоловело поглядев по сторонам, он спросил:
— А где самогон?
— Самогонки нет, ты всю вылил, — соврал мальчишка.
Ромка помог инвалиду подняться, но тот самостоятельно уже не мог держаться на ногах. Пришлось быть живой подпоркой. Повисая на Ромке, Веня едва передвигал ноги.
Мальчишка измучился, пока они добрели до тропы.
Здесь сапожник заартачился:
— Дальше не пойду! Спать хочу, не мешай… Беги домой один.
Уложив инвалида в папоротник, Ромка побежал за помощью к братьям Зарухно.
Нико встретил его у калитки. Узнав, зачем прибежал Громачев, свистнул брату и начал по-атамански распоряжаться:
— Ты, Ромка, слетай домой и принеси какие есть бутылки. Только чистые. Гурко, готовь тележку и поищи воронку.
Не прошло и получаса, как мальчишки, погрузив в тележку кузовки, наполненные пустыми бутылками, покатили в лес.
— В самом опасном месте оставлена меньшая бутыль, — по пути объяснял Ромка. — Первой надо забрать ее. Только не подумают ли чухны на Нюрку?
— Ну и пусть! — сказал Нико. — Тебе что — самогонщицу жалко?
— Не жалко, но чего она зря будет страдать.
— Можно снять с нее подозрение, — рассудил Гурко. — Оставим чухнам записку. Будто мы из банды Серого.
— Во! Правильно, — обрадовался Ромка.
По всем признакам, эстонцы еще не возвращались на болото. Мальчишки быстро перелили самогон в небольшие посудины, а пустую бутыль водворили на старое место. Гурко на листке бумаги написал:
«Собака-ищейка унюхала ваш самогон. Спасибо от всей банды за то, что много оставили, когда-нибудь отблагодарим. Атаман Серый».
Эту записку он привязал к горлышку оставленной бутыли.
Затем мальчишки перенесли тележку и кузова на другую сторону болота и уже собрались двинуться по старому следу, как услышали с дороги скрип колес. Они притаились и стали наблюдать.
Хуторянин приехал не один: с ним на телеге сидели два перекупщика, которые не раз приходили к Зарухно.
К сломанной березке сперва подошел хозяин. Мальчишки видели, как он поднял пустую бутыль и, недоумевая, стал разглядывать записку. Он подозвал перекупщика. Тот прочитал записку и, с опаской оглядевшись, что-то стал объяснять.
И тут вдруг Гурко взбрело засунуть два пальца в рот и пронзительно свистнуть. Нико съездил ему по шее, заставил умолкнуть. Он полагал, что мужчины сейчас кинутся разыскивать их, а те испуганно переглянулись, поспешили к подводе. Тогда мальчишки уже втроем огласили лес свистом.
И взрослые верзилы, приняв озорников за пьяных бандитов, поторопились удрать. Мальчишки слышали, как они принялись нахлестывать коня. Телега затарахтела на неровной дороге.
Вволю нахохотавшись, ребята пошли разыскивать вторую бутыль. По пути Гурко заглянул под корни ели, видимо поваленной ветром.
— Ребята! Здесь тоже что-то спрятано! — крикнул он. — Смотрите!
И Гурко замахал серебристым обрывком парчи.
Мальчишки подошли к яме, прикрытой кучей зеленых ветвей, и принялись их растаскивать. Вскоре они добрались до взрыхленной земли, из которой торчал край позолоченной иконы. Вытащив ее, они руками раскопали мох, перемешанный с землей, и наткнулись на большой узел. В парчовом стихаре была завернута церковная утварь: серебряные чаши, подсвечники, кресты, обломки украшений. Тут же лежала церковная кружка, наполненная нательными крестиками и ладанками.
— Кто-то церковь обокрал, — догадался Нико. — Надо быстрей заявить. Беги, Ромка, в милицию, а мы покараулим.
— В милиции могут не поверить, — сказал Ромка. — И вам здесь оставаться глупо: воры увидят — живьем не выпустят.
— Верно, — согласился Нико. — Тогда давайте оставим все как было, отвезем самогон и вместе сходим в милицию.
Они так и сделали: уложив церковную утварь на прежнее место, присыпали землей и закидали лапником. Затем отыскали вторую бутыль, погрузили ее на тележку и покатили домой.
Сапожника мальчишки нашли на той же поляне, где его оставил Ромка. Он спал, пуская пузыри.
— Пьян в стельку, — определил Гурко. — Будить не стоит.
Ради смеха Нико с Ромкой сняли с тележки большую бутыль, осторожно перелили из нее самогон в «сороковки» и «чекушки» и, оставив чуточку на дне, уложили бутыль в объятия сапожнику.
— Пусть милуется! Подумает, что сам все выпил.
Привезенный самогон мальчишки спрятали на чердаке и условились никому о нем не говорить. Если родители или гости пошлют к Нюрке-самогонщице, ведь можно будет к ней не бегать, свой принести. Деньги на кино пригодятся.
В милицию мальчишки не пошли, а решили все рассказать Живнину. Они знали, что он живет за рекой на Луговой улице, но не знали, в каком доме.
— Ничего, найдем, — уверил Нико. — В окна будем заглядывать.
Придя на Луговую улицу, они, стараясь не всполошить собак, принялись заглядывать в окна. Сквозь щели в занавесках мальчишки видели, как одни заречники ужинают, а другие моют ребятишек, готовят постели. Так они проверили восемь домов. В девятом, окна которого были раскрыты, Ромка наконец заметил знакомую полосатую футболку.
Николай сидел за столиком и так сосредоточенно писал, что не услышал, как Ромка прокрался к окну и вскарабкался на завалинку.
— Здравствуйте, Николай Викторович, — шепотом сказал Громачев. — Я к вам по срочному делу.
Узнав своего помощника, Живнин в ту же минуту погасил лампу и вполголоса пригласил в дом.
Чтобы не потревожить соседей, Ромка пролез в комнату через окно и в нескольких словах рассказал о кладе, найденном в лесу.
— Эге! Значит, успели перебросить сюда, — словно обрадовавшись, воскликнул Николай. — А мы-то целую неделю вокруг Шестиозерья сновали. Думали, воры украденное по воде сплавят, чтобы ищейка не унюхала. Это хорошо, что вы наткнулись. Кто еще с тобой был?
— Нико и Гурко. Позвать их?
— Подожди. Кроме меня, вы никому об этом не рассказывали?
— Нет.
— Очень хорошо. Не зря я тебя в помощники выбрал. Теперь зови своих ребят.
Когда пришли братья Зарухно, Живнин пошел с ними на кухню, там зажег свет и развернул карту уезда. Вместе с ребятами он нашел на ней лесную развилку дорог, вытянутое кишкой болото и примерно то место, где лежала с выдранными корнями елка. Пометив его красным кружком, Живнин поблагодарил мальчишек и предупредил:
— Дома о лесном кладе ни гугу! И среди приятелей помалкивайте. Ворье всюду уши имеет.
— А нам с вами нельзя? — попросил Гурко. — Мы с собакой будем. Я пять верст могу пробежать.
— Сегодня наша ищейка работает в другом месте, так что бегать не нужно. А засаду мы без вас устроим. Лучше отправляйтесь спать, а когда понадобитесь, я вас вызову.
Веня проснулся, когда в лесу уже светила луна. Голову сапожника словно стискивал обруч. Во рту пересохло так, что язык не ворочался. От ночной прохлады трясло.
Не понимая, где он находится, сапожник стал ощупывать землю вокруг себя. Потом, колыхнув бутыль и услышав всплеск, вспомнил, зачем он пришел в лес и кто с ним был.
— Где же я мог мальчонку потерять? — попытался вслух размышлять Веня, но голос не подчинялся ему: из горла вырвалось лишь слабое шипение. И тяжелая голова плохо работала.
Веня попытался встать, но его так качнуло, что он ткнулся носом в жесткие елочные колючки.
«Без опохмелки не встать», — решил он.
Подтянув к себе бутыль, Веня откупорил ее зубами и выпил все, что было на донышке. Его передернуло от резкого запаха самогона, но тут же щекочущее тепло приятно разлилось внутри. Оно будоражило застоявшуюся кровь.
Поправив на культе ремешки деревянной ноги, Веня подполз к тонкой осине и, держась за нее, поднялся.
«Куда теперь идти? — не мог сообразить он. — И где же я все-таки мальчишку оставил?»
— Ром… Ромка! — крикнул он.
Язык у сапожника уже довольно сносно ворочался и голос был звонким, но никто ему не откликнулся. Только в кустах фыркнул ежик и затопал в сторону.
«Видно, ушел домой, — заключил Веня. — Поплетусь и я».
Нащупав тропу, сапожник заковылял по ней и запел песню:
— Ночка темная, я боюся, проводи меня, Маруся…
Не успел Веня спеть и одного куплета, как перед ним выросла темная фигура рослого человека, сидевшего в засаде.
— Ни с места! Руки вверх!
Яркий луч фонарика ослепил инвалида, но он не испугался, а стал хорохориться:
— Ты кто такой, чтоб меня слепить? Лесничий, что ли?.. Не боюсь, где хочу, там и гуляю.
— Не шевелиться! — предупредил незнакомец, и Веня увидел в его руке маузер.
Как ни был пьян сапожник, все же сообразил, что с ним не шутят.
— Ты кто, бандит или милиционер? В меня больше стрелять нельзя. Я и так инвалид.
Неожиданно на тропе появился еще один человек и с укором сказал:
— Зря шум поднял. Надо было пропустить или тихо взять.
— Так он же горлопанил, товарищ Живнин, — стал оправдываться милиционер. — Может, предупреждал кого.
— Это мы сейчас выясним. Что вы здесь делаете? — обратился к задержанному Николай.
— Блуждаю, — ответил сапожник. — Разве нельзя в лесу честному человеку заблудиться?
— Я с вами шутки шутить не намерен. Имя? Фамилия? Где проживаете?
— Вы что, никак Веню-сапожника не знаете? Вот так милиция. Да спроси за железной дорогой кого хочешь, он тебе и дом покажет, и про мою работу наговорит.
— Вы его знаете? — спросил Живнин милиционера.
— Знаю, — ответил тот. — Не раз за буйство утихомиривал.
— Так что же вы все-таки в лесу делали? — принялся за свое следователь. — Может, на свидание к кому шли?
— Во, правильно! — обрадовался Веня. — С Нюрой свидеться хотел. Я с ее бидончиком любовь кручу.
И ему вдруг вздумалось опять затянуть старую песню:
— Провожала, жалко стало…
Но закончить ее не удалось, так как милиционер, заткнув кляпом раскрытый рот, зашипел:
— Нишкни!
— Уложите его спать, — приказал Живнин. — Пусть протрезвится.
Вене связали руки и уложили его на сухой мох под соснами. Он попытался было высвободиться и, ничего не добившись, устало затих.
«Случайно или умышленно появился сапожник в лесу? — размышлял Живнин, сидя в засаде. — Его могли напоить воры и направить по тропе, а сами идти на расстоянии и прислушиваться. Неопытный милиционер попался на примитивную удочку. И я не учел все варианты при инструктаже. Что же теперь предпринять: забрать краденое и выждать?»
Проснувшись, Веня попробовал шевельнуть здоровой ногой, — она ему не подчинялась. Руки тоже словно прилипли к телу и затекли. Выплюнув изо рта остатки кляпа — какие-то волокна, — сапожник жалобным голосом попросил:
— Ребятки! Нет ли чего опохмелиться? Рукой и ногой шевельнуть не могу.
— Развяжите его, — приказал Живнин. — И дайте попить.
Милиционер развязал Веню, приложил к его рту горлышко фляги. Полагая, что его угощают спиртным, сапожник присосался к фляге, запрокинул голову и… содрогнулся. От теплой, пахнущей болотом воды его чуть не вырвало.
— Фу, какая гадость! — воскликнул он и, сплюнув, закашлялся.
Живнин начал допрос издалека:
— Где ногу потерял?
— Под Ямбургом… Бандиты Булак-Булаховича раздробили.
— Значит, был бойцом Красной Армии?
— А то как же! Взводом разведки командовал, именные часы имею, — принялся хвастать Веня.
— Где же эти часы?
— Пропил, — сокрушенно признался сапожник, — все из-за гада мельника, которого Ян Янычем кличут. Лийв — фамилия его. Он прикидывается добряком, а сам оборотень, кулацкая морда! До войны я у него на все руки был. Приводные ремни сшивал, мешки ворочал, жернова запускал. А пришел без ноги, он даже осевок пожалел. «Не годишься теперь мне. Да и платить нечем». Ишь гад какой! А сам крестьян, которые зерно привозят, батрачить заставляет. И вроде не кулак, наемной силы не имеет. Но я его еще выведу на чистую воду.
Видя, что арестованный сильно уклонился от вопросов, Живнин перебил его:
— Кто вас вчера напоил?
— Никто, сам малость выпил.
— Где самогон брали?
— Нашел в лесу. — Заметив, что ответ вызвал ухмылку не только у следователя, но и у милиционера, сапожник для убедительности добавил: — Не верите — Ромку спросите, он со мной был.
— Какой Ромка?
— Соседский мальчишка. Мы с ним рыбу пошли ловить и заметили, как чухны самогон прячут.
Говоря про это, Веня не хотел подводить Нюрку, ведь ее товар мог еще пригодиться.
— А когда вы церковный клад нашли? — полюбопытствовал Живнин.
— Какой клад? Никакого клада не видал. Я живцов ловил, жерлицы ставил.
Николай на всякий случай решил проверить, не выдумывает ли сапожник. Милицейские лошади были скрыты в зарослях ольхи. Один из милиционеров сбегал в низину и привел двух коней.
Живнин помог Вене вскарабкаться на спокойного гнедого жеребца, а себе взял молодого, горячего.
Отдохнувшие за ночь кони, выбравшись на проселок, понеслись вскачь. Николаю пришлось придерживать своего Вихря, чтобы не потерять в пути еще не протрезвевшего сапожника.
К озеру они прискакали быстро. Живнин, соскочив с коня, хотел было помочь Вене, но тот сам соскользнул на землю. Ведь он когда-то был лихим кавалеристом.
Жерлица у ручья оказалась размотанной. Отвязав дрожащими руками рогатку от кола, Веня дернул за шнур, но живой тяжести не ощутил. Пустой крючок шел, цепляясь за траву.
— Видно, щуренок сожрал наживку, — определил сапожник и, смотав шнур, направился к другой жерлице.
У крутого берега, где дно было песчаным, попался горбатый окунь фунта на два. Веня вываживал его недолго: двумя рывками угомонил, а третьим вытянул на траву и оглушил подвернувшимся обломком коряги.
На третьей жерлице сидела крупная рыба: шнур был натянут, а кол притоплен.
— Эту я с плота ставил, — сказал Веня, — так до нее не доберешься. Подмоги, а? — обратился он к Николаю.
Тот охотно разыскал плот, сам подгреб к жерличному колу и вытащил на плот утомленную щуку-утятницу.
— Ну и крокодила поймал! — обрадовался Веня. — Фунтов пятнадцать потянет. Хошь, половину отдам? — предложил он вдруг.
— А мне-то за что? Это твой улов. Не надо мне щуки, спасибо, — отказался Живнин.
Наломав длинных и гибких веток ивняка, Николай сплел хлыст, пропустил его под жабры щуке и повесил добычу на седло у стремени. Щука оказалась такой длинной, что хвост ее волочился по земле. Пришлось ее подтягивать выше.
— Ты что же — арестуешь меня вместе со щукой? — поинтересовался Веня.
— Зачем? Просто я возьму от тебя подписку о невыезде.
Подсадив инвалида на коня, Живнин вскочил на своего Вихря и направился в город.
Почти всю ночь Ромке снилось, что он вел на поводке рвущуюся вперед собаку-ищейку, гнался с нею по лесу за бандитами и стрелял из нагана, который ему подарил за храбрость Живнин.
Утром Анна даже не дала ребятам поесть. Быстро нагрузила тележку и заставила тащить.
Громачевы раньше обычного прикатили к обжорному ряду, и все же многие торговки уже суетились у столов. Анна первым делом застелила край стола клеенкой и выставила прибор с флажком. Затем принялась вытаскивать ложки, вилки, ножи и чашки…
На ярмарку съехалось много крестьян. Казалось, что вся площадь от края и до края заполнена телегами, бричками, двуколками. А с двух сторон прибывали все новые и новые возы…
Крестьяне распрягали лошадей, надевали им на морды торбы с овсом или сеном, раскладывали товары: мед, масло, творог, сыры, сало, молодой картофель, ранние овощи, ягоды, изделия из кожи, дерева, бересты, лыка. Меж возов сновали первые покупатели.
В толпе Ромка приметил бородатого детину в серой грубошерстной куртке, подпоясанной солдатским ремнем. Он шел вдоль столов обжорного ряда и приглядывался к выставленным котлетам, пирожкам, творожным катышкам, жареной рыбе, соленьям. Подойдя к столу Анны, детина расправил флажок прокуренными когтистыми пальцами, полюбовался вышитым ландышем и спросил:
— А он чего выставлен? Продаешь?
— Не лапай, не продажный! На счастье стоит.
— Ну, если на счастье, то и мне, видно, повезет. В долг накормишь?
— Много тут таких! — продолжала какой-то странный разговор Анна.
— Да не очень, всего двое. А пока возьми для Ян Яныча задаток.
Детина сунул под прибор с флажком свернутую бумагу. Ромка заметил, что это не деньги, а скорей записка, сложенная фантиком. Не разглядывая фантик, Анна спрятала его под передник и с наигранной усмешкой спросила:
— Так сколько вам пирожков подать?
— А все, что найдешь, — негромко ответил бородатый. — В накладе не оставим.
— А не объешься?
— Не бойся, у меня дружок водится.
Бородатый махнул кому-то рукой. Из-за ларьков вышел долговязый парень с берестяной котомкой, одетый по-деревенски. Усы у него едва намечались, а волосы были длинными, они лохмами выбивались из-под фуражки со сломанным козырьком. Видно было, что парень давно не стригся.
Ни слова не говоря, долговязый уселся рядом с бородатым за стол, зажал меж ног котомку и, сняв фуражку, перекрестился.
Анна налила парням по большой миске бульона и выставила тарелку пирожков.
Гости, видно, сильно проголодались: они жадно хлебали бульон деревянными ложками, а пирожки, казалось, глотали не разжевывая. Тарелка мгновенно опустела. Наполняя другую, Анна предупредила:
— Лишку не переберите, худо станет.
— Ничего, у нас желудки верблюжьи, на три дня запас берут, — ответил бородатый и, понизив голос, попросил: — Пока мы здесь угощаемся, сходила бы к мельнику. Нам чикаться некогда, ответ нужен.
Анна окликнула Ромку.
— Побудь за меня, — велела она ему. — Если еще захотят бульону, подлей. А пирожки пусть все берут. Я новых принесу.
И она, подкрасив помадой губы, ушла.
Расстегнув вороты рубашек, третью порцию бульона парни хлебали не спеша. Каждый из них съел не менее двух дюжин пирожков.
Насытившись, бородатый принялся шарить рукой в кармане куртки. Вытащив щепотку каких-то крошек и табачной пыли, он огорченно сказал:
— Эх, елка-палка, курево кончилось! Паренек, может, у тебя найдется закурить? — обратился он к Ромке.
— Нет, я некурящий.
— А свои деньги водятся? — не унимался гость.
— Своих нет, но мне братишка даст, если надо. Он на кино копит.
Бородатый оживился.
— Купил бы ты нам хороших папирос да пару бутылочек самогона, я бы тебе за это вот такую штуку дал.
Он сунул руку за пазуху и вытащил что-то зажатое в кулак. Поглядев по сторонам, не наблюдает ли кто за ними, бородач под полой куртки разжал кулак. На широкой ладони, сияя никелем и перламутровой рукояткой, лежал миниатюрный пистолет.
— Дамский «монтекристо», — шепнул он. — Шестизарядный. Жаль, патрончиков нет. Но ты тут в городе достанешь.
У Ромки от вида пистолета даже дух захватило. А слово «монтекристо» напоминало о романе Дюма. Это оружие, наверное, из подземных кладовых. Надо немедля достать все, что требует бородач.
— Дай подержать, — попросил Ромка.
— Потом, — отвел его руку гость. — Ты сперва достань, что я прошу, а тогда уж и подержишься.
— Хорошо, подождите меня.
Ромка подозвал Димку.
— У тебя деньги с собой? — спросил он.
— С собой, — ответил Димка. — Я на карусели хочу покататься и сахарной ваты купить.
— Нашел на что тратить! — не одобрил его намерений Ромка. — Тут мне настоящий пистолет «монтекристо» предлагают. Вместе стрелять будем. Отдай деньги, бери корзину и — бегом к нашему тайнику. Возьмешь две бутылки самогона и принесешь сюда.
Захватив кошелку, в которую Анна складывала приборы, Димка умчался к дому. Ромка, подсчитав деньги, подошел к гостям и спросил:
— Каких папирос купить?
— Самых что ни на есть лучших, — ответил бородач. — Толстых и сладких.
— «Пушку», что ли?
— Во-во! Пачки по три на брата. И пару кремешков для зажигалки. Хватит у тебя денег?
— Хватит, — гордо ответил Ромка.
Мальчишка сходил к табачному ларьку и принес шесть пачек «Пушки», два кремешка и коробок спичек.
— Ну, ты прямо колдун! — похвалил его бородатый и предложил папиросу, но Ромка отказался.
Гости с наслаждением выкурили по папиросе, выпуская дым через ноздри. Затем долговязый, затоптав окурок в землю, уложил оставшиеся пирожки в свою котомку и, ни слова не говоря, ушел за ларьки.
Бородач тоже поднялся.
— Пойду потолкаюсь, — как бы самому себе сказал он.
Но Ромка преградил ему путь.
— А как же пистолет?
— Получишь, когда все отдашь, — ответил бородатый. — А мамке скажи, что я через часок вернусь.
И он, закурив новую папиросу, исчез в пестром водовороте толкучки.
«Обманет, — решил Ромка, — зря я ему папиросы отдал».
Вскоре вернулся запыхавшийся Димка. Он был не один, с ним пришли братья Зарухно. Они принесли две бутылки, завернутые в коричневую бумагу.
— Зачем тебе самогон? — спросил Нико.
Ромке не хотелось говорить о пистолете, но пришлось сознаться и высказать свои опасения.
— Очень у него глаза бесстыжие, верить нельзя.
— А мы последим за ним, — пообещал Нико. — Ты просигналь, когда он явится, или Димку пришли. Мы у карусели будем.
Не успели они уйти, как появилась раскрасневшаяся Анна.
— Где гости? — спросила она.
— На толкучку пошли, сказали — скоро вернутся.
Анна принесла из дому остатки пирожков и стала на керосинке разогревать бульон.
Бородатый пришел, когда за столом закусывали какие-то железнодорожники. Он поманил к себе Анну и спросил:
— Ну, как?
— Записки не написал, — вполголоса ответила Анна. — Сказал, что ждет на старом месте после одиннадцати.
— Осторожный, черт, — не то похвалил, не то ругнулся бородатый. — Ты бы нам еще пирожков подкинула да денег немного. А то ходим по ярмарке и облизываемся, словно нищие. И товарищи угощения ждут.
— А я-то с какой радости раскошеливаться должна? — как бы поразилась Анна. — Мое дело маленькое: снесла и помалкивай. За утреннее не знаю кто расплатится. Он ни копейки не дал.
— Не прикидывайся сиротой, не обеднеешь. Хочешь, сейчас кое-чего дам? Только сумеешь ли загнать?
— Покажи.
Бородатый направился за ларьки. Ромка, мигнув Димке, нагнал его.
— Самогон уже здесь, — сказал он негромко.
— Молодчага, — похвалил детина. — Давай сюда.
Димка передал две бутылки. Бородатый спрятал их в карман и зашагал дальше. За ларьками его, оказывается, поджидал долговязый. Взяв от него котомку, бородач что-то шепнул напарнику и повернул к обжорному ряду.
— А пистолет? — спросил Ромка.
— Какой пистолет? — осклабился гость. — Это же зажигалка. Она мне самому нужна.
— Зачем же вы папиросы и самогон взяли?
— В нашем деле не обманешь — не выпьешь. — И он загоготал, словно сказал нечто остроумное, но тут же поспешил уверить: — Ты не беспокойся, я с мамашей за все расплачусь.
— Я не хочу, чтоб ты с мамашей… она не должна знать.
— Ну, тогда не рыпайся и жди, когда у меня монета заведется.
Грубо отстранив с дороги мальчишку, детина подошел к столу и поставил котомку у ног Анны.
Та присела на корточки и, сделав вид, что возится с керосинкой, принялась разглядывать содержимое котомки.
Возмущенный Ромка велел Димке немедля сбегать за ребятами.
— Скажи им, — шепнул он, — что этого бродягу нельзя упускать из виду. Бородатый, наверное, не только обманщик, но и вор.
Сам же он подошел к столу и стал прислушиваться, о чем говорит Анна со своим гостем. Лицо и шею мачехи покрывали розовые пятна, какие выступали у нее, когда она сильно волновалась.
— Откуда это у тебя? — прерывистым голосом допытывалась она.
А бородатый нагло смотрел ей в глаза и, усмехаясь, отвечал:
— Из собственного имения… фамильное серебро… архиерейское.
— Нет, знаешь, я хочу спокойно спать, — продолжала бормотать Анна. — Забирай и уходи.
— Ну, как знаешь. Я не навязываюсь.
Бородатый хотел взять котомку, но Анна остановила его. Видно, жадность одолела ее.
— Ладно, беру, — наконец согласилась она. — Только ты ни слова.
— Нашла кого учить.
Анна опять уселась на корточки, переложила из котомки что-то завернутое в портянки, постелила на дно газету и высыпала остатки пирожков. Затем она отсчитала четыре червонца и сунула их в руку гостя. Тот, не глядя, положил деньги в карман, вскинул на плечо котомку и, буркнув «покеда», вразвалку пошел меж столов в другой край площади, где располагались крестьянские возы.
Братья Зарухно и Димка пошли за ним следом.
Выйдя на край площади, бородатый отыскал двуколку с пегой лошаденкой, привязанной к телеграфному столбу. Бросив на воз котомку и выложив самогон, он взял небольшую охапку сена и запихал его в сетку, повешенную на морду лошади. Затем стал поглядывать на вывески ближайших домов. Ему, видно, нужна была парикмахерская, потому что, увидев ее, он потрогал бороду и поскреб рукой гриву на затылке.
Прикрыв сеном оставленные на возу вещи, бородатый отправился в парикмахерскую.
Ребята тотчас же сошлись в одно место.
— Что будем делать? — спросил Нико.
— Надо забрать самогон и котомку. И не отдавать, пока он не вернет деньги за папиросы, — сказал Ромка.
Они так и сделали. Ромка остался дежурить у дверей парикмахерской, а ребята подобрались к возу, вытащили из-под сена бутылки, котомку и спрятались с добычей за пустые ящики лабаза.
Бородатый пробыл в парикмахерской не менее получаса и вышел оттуда помолодевшим: борода была сбрита начисто, вместо усов под носом темнела только коротко подстриженная щеточка, а укороченные и напомаженные волосы лоснились в гладкой прическе.
«Может, это не он?» — взяло сомнение Ромку. Он заглянул в стеклянную дверь парикмахерской, но там остался лишь недавно пришедший толстяк. Ромка свистнул.
Увидев его, преображенный детина сузил злые глаза и спросил:
— Ты что за мной следом ходишь?
— Не отстану, пока деньги за папиросы не отдашь.
— Ходи, ходи. Но если схвачу за ноги — о столб башкой тресну!
— А кто тебе котомку вернет?
— Спер, когда меня не было, да?
— Угу.
Не веря мальчишке, детина подошел к двуколке, пошарил руками под сеном и, не найдя там ничего, поманил к себе Ромку.
— Иди, не бойся, — сказал он. — Твоя взяла. Бери.
И он протянул зажатый в кулаке пистолет. Но когда мальчишка приблизился, детина быстрым движением схватил его за горло и так стиснул, что у Ромки перехватило дыхание.
— Показывай, куда спрятал?
Сильные пальцы не разжимались. Мальчишка не мог глотнуть слюну, в глазах выступили слезы. Ромка, наверное, потерял бы сознание, если бы в это время не выскочили из укрытия ребята.
— Отпусти! — приказал Нико. — А то сейчас милицию позову.
Детина ослабил нажим пальцев, но Ромку из рук не выпускал.
— Я сам вас сейчас в милицию сдам, — пригрозил он. — Ишь ворья развелось.
— Ах, сдашь? Ну, пошли тогда в милицию, — предложил Нико.
Детину, видно, не устраивала встреча с милиционерами, и он презрительно сказал:
— Ладно, ребята, не будем ссориться из-за пустяков. Тащите мое барахло. Я вам должок отдам.
— Сначала отдай, — настаивал Ромка. — Я тебе больше не верю.
Детина неохотно отдал мальчишке пистолет. Сразу же ребята принесли все, что утащили с воза, и положили на место.
— Значит, теперь мир? — заискивая, спросил детина. Открыв коробку папирос, он протянул мальчишкам. — Закуривайте.
Никого из ребят папиросы не соблазнили. Отойдя к пожарной каланче, они стали разглядывать пистолет. Это была не зажигалка, а настоящий «монтекристо».
— Курок только чуть расхлябан, — заметил Нико. — Чинить придется.
— Ничего, где бы только патронов достать? — радовался Ромка.
— Я знаю, у кого они есть, — вспомнил Гурко. — Козел в школу приносил. У его отца мелкокалиберка.
В это время Димка заметил, как к двуколке подошел долговязый, бросил в нее чем-то набитый мешок и стал отвязывать коня:
— Эх, упустили! — досадуя, сказал Нико. — Дураки, с пистолетом завозились.
— Все равно бы их не задержать, — рассуждал Гурко. — Смотри, что я на возу под сеном нашел. — И он вытащил из кармана гранату-лимонку. — Там и вторая была.
— Так они же настоящие бандюги! Может, сам Серый. Надо скорей к Николаю Викторовичу пойти, — настаивал Ромка, но тут же спохватился: — Да, а что мы скажем, если он спросит: «А какие у вас дела с ними были?»
— Лучше тогда не говорить, — заключил Нико. — Граната самим пригодится.
— А если хотите, мы можем их выследить, — предложил Ромка. — Я знаю, с кем они сегодня увидятся.
Уговорившись вновь встретиться вечером, мальчишки разошлись.
Когда Ромка с Димкой вернулись в обжорный ряд, Анна на них накинулась:
— Где вас черти носят? Не докричишься. Отвезите тележку домой. Сегодня торговать нечем.
Ребята молча принялись укладывать в тележку посуду, корзинки. В это время появился Шурум-Бурум. Он отвел мачеху в сторону и сказал:
— Берем, но не за тот цена. Крестика и угодника много. Даем восемь червонцев.
— Мало, — качнула головой Анна. — Я ювелиру отдам. Ведь позолоченное серебро.
Татарин накрыл полой кафтана руку Анны и хлопнул по ней.
Сделка состоялась. Шурум-Бурум вытащил потертый бумажник и отсчитал девять червонцев.
Анна сразу повеселела. Еще бы! До этого ей не приходилось в один день столько зарабатывать.
— Если опять красный товар будет — таскай мне, — сказал Шурум-Бурум. — Беру оптом, тебя не обижу. Только смотри, чтоб шито-крыто.
Живнин довез инвалида к самому дому. Оставшись в одиночестве, Веня ощутил недомогание. Его знобило. «Никак простудился, — подумал он. — Надо бы переодеться да для согрева выпить чего-нибудь. Иначе я не человек. Где бы хоть глоточек достать? — стал соображать сапожник. — Может, у Ромки осталось?»
Взвалив на себя щуку, сапожник заковылял к дому Громачевых. По пути его обступили ребятишки, игравшие на улице. Им еще не доводилось видеть такую огромную рыбу, хвост которой тащился по траве.
— Дяденька, где вы ее поймали?
— В канаве плавала… На лягушку взялась, — выдумывал Веня, лишь бы отвязаться от сорванцов.
В доме Громачевых дверь была заперта. Уложив щуку в тень и укрыв ее листьями лопуха, Веня уселся на ступеньки и закрыл глаза. Ему тошно было смотреть на сияющий, яркий день.
Братья Громачевы застали Веню спящим. Растолкав его, Ромка предложил:
— Вставай, мы тебе поможем дойти.
Сапожник оттолкнул его.
— Ты что же меня в лесу бросил? — укорил он. — Нехорошо друзей оставлять.
— Я хотел помочь, — стал оправдываться Ромка, — но ты пьяный был, отталкивал и дрался. Потом повалился спать.
— Ну, если так, извини… выпимши дурею, могу зашибить и обидеть, — принялся костить себя Веня и тут же заискивающе спросил: — А у тебя ничего не осталось? Хоть малость… Горит все внутри… помираю.
— Н-нет, все у тебя осталось. Ты сначала к бутылке прикладывался, а потом все по горке разлил. Там теперь и поганки расти не будут…
— Ладно, не бухти, без тебя тошно, — остановил его Веня. — Лучше подумай, кому эту крокодилу продать.
Сапожник не спеша снял со щуки листья лопуха. Рыба еще не заснула, жабры ее едва приметно колыхались.
— Ну и ну! — поразился Ромка. — На Кривом озере поймал, да?
— А то где же! — подбоченясь, зафасонил сапожник. — Я везучий — если поставлю живца, так самая крупная берется…
В это время с рынка пришла Анна. Подивясь на щуку, она спросила:
— Что делать с ней будешь? Такая на поджарку не годится, стара больно. Только фаршировать! И то какой-нибудь рыбешки добавлять надо.
— Бери на продажу! — предложил Веня. — За два стакана самогона уступлю.
Анна повернула щуку на другой бок, заглянула в пасть и сказала:
— У меня есть денатурат. Сама очищала, хотела на калгане настоять, говорят, от ревматизма помогает. Если хочешь, могу дать.
— Давай, — согласился сапожник. — Только нет ли у тебя луковки или чесноку. Так эту заразу нутро не примет.
Анна отнесла на кухню щуку и вынесла полбутылки синеватого денатурата, корку хлеба, дольку чеснока и стопку.
Веня тут же натер чесноком хлебную корку, налил полную стопку денатурата и, зажав пальцами нос, опрокинул в рот. Глотнув, он некоторое время стоял с открытым ртом, словно прислушиваясь к действию спиртного, затем, крякнув, принялся нюхать чеснок и жевать корку.
Стопка денатурата оказалась чудодейственной: она не только оживила сапожника, но и пробудила в нем старую тягу к рискованным похождениям. Подманив к себе Ромку, он шепнул:
— Ты не дуйся на меня. Деньги у нас с тобой будут. Это точно, головой ручаюсь. У меня гремучая штучка одна заготовлена. Хочу Ян Янычу свинью подложить, а заодно рыбкой поживиться. Отпрашивайся у мамки на рыбалку с ночевкой.
Насолить мельнику было давним желанием Ромки, к тому же он вспомнил, что к Ян Янычу придут нынешние рыночные гости. Их надо выследить. Поэтому мальчишка спросил:
— А помощники нам не нужны? Тут ребята собирались к запруде пойти.
— Кто такие?
— Зарухновские… Нико и Гурко.
— Эти ничего, подойдут. А они умеют язык за зубами держать?
— Умеют.
— Тогда зови. И не мешает тележку захватить, а то некуда будет рыбу девать.
Анна, задумавшая напечь для продажи расстегаев, охотно отпустила Ромку на рыбалку, лишь Димку оставила дома и предупредила:
— Если что поймаете — приносите утречком пораньше. Рыбеха в дело пойдет.
Часа через два ребята собрались у сапожника. Он им показал железную банку, наполненную порохом, похожим на макароны. В банке была просверлена дырочка и в нее вставлен бикфордов шнур.
— Давно я эту адскую банку готовлю, — приглушая голос, сказал Веня.
— Значит, рыбу глушить будем? — спросил догадливый Гурко.
— Зачем? У меня хитрей задумано, — возразил сапожник и принялся объяснять: — Еще до войны на мельнице колесо ремонтировали и на запруде творило обновляли. Озеро тогда все спустили в речку. Рыбы поймали столько, что на десяти подводах увезти не смогли! Я подглядел: ниже затвора рабочие в грунт чугунной бабой дубовые сваи вбивали. Лишь в одном месте оконце оставили, оно с двух сторон трехдюймовкой заделано. Вот если в этом месте мою банку приладить, то от взрыва получится дыра, в которую пойдет рыба. У выхода ее, конечно, не удержишь. Напор сильный. Придется, как в старые времена, на конце деревянного водоската железную сетку ставить. У меня такая припасена.
— А мельник не заругается? — зная решительный характер Лийва, спросил Ромка.
— Как не заругается? Вопить будет! — заранее злорадствуя, стал уверять сапожник. — А мы ему скажем: «Озеро не твое, а народное. Всякий теперь ему хозяин. Тебе желательно воду задерживать, а мне спускать».
— А он милицию не позовет?
— Не посмеет. Сам будет запугивать или ублажать. А за милицией не побежит, мельницу стеречь останется. Я этого кулачину знаю. Он всегда боялся, что подожгут или нашкодят. А охотничье ружье у него отняли, так что опасаться нечего.
Мальчишки не опасались, наоборот — им не терпелось скорей увидеть, как грохнет адская банка и толстой струей хлынет озерная вода.
— У нас еще граната есть, — сказал Нико.
— А ну покажи.
Взяв от Зарухно гранату, сапожник осторожно стал вертеть ее в руках и разглядывать.
— Чека… запал на месте. Да это же боевая лимонка! — удивился Веня. — Где вы ее взяли?
— Нашли, — соврал Нико.
— С таким оружием играть опасно, — сказал Веня и спрятал гранату за пазуху.
Понимая, что с инвалидом пешком до запруды не скоро доберешься, мальчишки усадили сапожника в тележку, впряглись все трое и покатили по наезженной мельничной дороге.
На окраинном пустыре, где вместо дачи остался лишь кирпичный фундамент, Веня попросил остановиться. Здесь в кустах боярышника у него был припрятан пролет металлической сетки, свернутый валиком. От долгого лежания под открытым небом сетка покрылась ржавчиной.
Мальчишки с трудом взгромоздили ее на тележку. Сапожник, видя, что места ему не осталось, предложил:
— Вы поезжайте, я пешком теперь доберусь. Сгружайте все у дальнего крыла запруды.
Летом, пока крестьяне выращивали рожь, жито и овес, мельница редко работала. Молчаливой она была и в этот вечер. Лишь у водосброса лишняя озерная вода переливалась через заслон, струилась по замшелому деревянному скату и падала в обширный омут, вспенивая его края.
Проехав оба запрудных мостика, мальчишки уселись на траву отдыхать.
Солнце уже готовилось скрыться за дальним лесом. В ивовых зарослях почти все пернатые жители угомонились, только на холме, поросшем березами, неизъяснимо печальным голосом отсчитывала чьи-то годы кукушка.
В оконцах озера среди круглых листьев лилий и в камышах то и дело всплескивали щуки и в легкой ряби прыгала рыбья мелочь. А удильщиков, которые обычно собирались у запруды на вечерний клев, не было.
— Никак мы одни? — удивился Гурко. — Вот лафа! Можно взорвать всю запруду, и никто не увидит.
Безлюдью обрадовался и пришедший сапожник.
— Никто не помешает, — сказал он и начал распоряжаться: — Ищите потолще колья. Надо смастерить стойки для сетки.
Вытащив из ящика с инструментами топор, он принялся отесывать кругляк, валявшийся у дороги.
Мальчишки спустились к омуту, прошли к отмели и там, среди плавника, нашли несколько кругляшей.
Притащив их сапожнику, они спросили:
— Хватит?
— Вполне. А сейчас, кто пошустрей, сбегай на разведку. Не понимаю, почему мельник не является. Ведь слышит, что я рублю.
К флигелю, в котором обитал Ян Яныч, побежал Гурко и вскоре вернулся.
— На дверях замок висит, — сообщил он. — И мельница заперта. Видно, ушел куда-то.
— Клево, расчудесно, — заключил Веня. — Придет Лийв и удивится: откуда дыра в запруде? А мы можем прикинуться удильщиками. Пусть доказывает, что это дело наших рук.
— Скажем, что тут какие-то дядьки рыбу глушили, — вставил Нико.
— И это болтнуть можно. Только теперь не мешкать. Помогайте мне стойки ставить. Тащите все на водоскат.
Веня взял привезенный моток веревок, распустил его и, оставив два длинных конца, середину привязал к свае.
— Кто у вас покрепче? — спросил он у мальчишек и тут же сам указал на Нико: — Ты поплечистей. — И, передав старшему Зарухно конец веревки, приказал: — Обвяжись у пояса, чтобы не смыло.
Другим концом сапожник опоясался сам. Затянув узел, он взял гвозди, топор и приковылял по скользким, замшелым доскам почти на край настила. Нико притащил туда стойки и подпорки. Вместе они принялись устанавливать их и приколачивать.
Гурко с Ромкой тем временем подкатили тяжелую сетку и расправили во всю длину. Сетка оказалась длинной — почти четырехсаженной.
За каких-нибудь полчаса была построена прочная преграда, имевшая наклон к левому борту водосброса.
— Вода и мелкая рыбешка без препятствий проскочат, а крупная стукнется носом, забьется и… сюда покатится, — любуясь своим сооружением, стал объяснять сапожник. — Только сачки подставляй. Ну, а теперь — все марш отсюда наверх! — приказал он мальчишкам.
Веня пробрался под мостиком к деревянному творилу запруды и начал подрубать в прочном основании оконце.
Трехдюймовая намокшая доска не поддавалась острию топора, она брызгалась и, пружиня, точно резиновая, крошилась волокнистыми щепками. Веня долго возился с ней. Наконец снизу донеслось:
— Нико, давай адскую банку.
Уложив гранату и самоделку в нишу так, чтобы наружу свисал бикфордов шнур, Веня протянул Нико свою зажигалку и виновато сказал:
— Мне быстро не удрать. Действуй без меня, но по команде. Как шнур загорится — пулей вылетай отсюда и ложись в канаву… до взрыва не высовываться.
Сапожник не спеша выбрался наверх, уселся в канаве и, подозвав туда Гурко и Ромку, крикнул:
— Нико! Поджигай!
Заставив мальчишек улечься, он пригнулся сам.
Нико возился на водоспуске минуты две. Выбравшись наверх, он прыгнул в канаву и повалился на ребят.
Взрыв был несильным: словно лопнула пустая бочка. Но когда мальчишки взбежали на мостик, то увидели, что снизу бьет толстая и длинная струя воды. Она ударялась в середину сетки и рассыпалась сверкающим серебром.
Струя становилась все толще и толще. Видимо, пробитое взрывом оконце постепенно расширялось. Клокочущая вода, почти на всем протяжении сотрясая сетку, заливала ее доверху. Небольшой вспененный поток скатывался влево. Но рыба не поблескивала, не билась в сетке.
Захватив большой сачок, Веня спустился вниз. Остановясь у края водостока, он с опаской поглядывал на расширяющийся водопад и, полагая, что шум падающей воды заглушает его голос, выкрикивал:
— Мелочь наскрозь проскакивает! А крупная должна тягу почувствовать. Ее течение подхватит. Рты не разевайте… готовьте сачки!
Мальчишки, захватив запасные сачки, подошли к сапожнику. Ждать им пришлось недолго. Минут через семь-восемь в металлическую сетку влетела крупная рыба и стала биться, искать проход…
— Лещ, — определил Веня. — Фунта на три!
Скачущую плоскую рыбу струей сносило влево. Вскоре она свалилась в подставленный сачок.
— Вот как их подцепляют! — выкрикнул Веня и, вытряхнув леща на траву, принялся распоряжаться: — Ромка, тащи кузов! Гурко, нарви осоки или крапивы… нужен подстил рыбе.
— Еще… еще вскочили! — завопил Нико, увидев пару извивающихся язей.
Веня позволил ему самому подхватывать добычу. Потом в сетке сразу очутилось не меньше дюжины крупных плотиц и окуней. Мальчишки едва успевали подцеплять их сачками и укладывать в кузов…
И в это время на мостике появился запыхавшийся мельник. Не понимая, что творится на водосбросе, он заорал:
— Вы что там телаете? Кто запрута разрешил трогать? Фон отсюта!
— Не ори! — крикнул Веня, но его голос заглушил шум падающей воды.
Сапожник хлебнул из бутылки денатурата и вскарабкался наверх. Держа в руке топор, он выпятил грудь перед мельником и сказал:
— Озеро народное, а не твое. И рыба всеобщая!
— Это ты, Феня, тут кулиганишь, — удивился Ян Яныч и сердито добавил: — Я тепя в милицию отпрафлю!
— А ну попробуй!
Мельник не стал пререкаться с пьяным, а бросился бегом вниз, к водостоку, желая узнать, что натворил его бывший батрак. Увидев, откуда хлещет вода, он схватился за голову.
— Ах, подлец! Чем он такой тыра стелал? — спросил разъяренный мельник у мальчишек.
Но те, занятые вылавливанием скатывающихся одна за другой рыбин, отмолчались. Да Ян Яныч и не нуждался в ответе. Вернувшись к инвалиду, он вновь принялся угрожать:
— Если озеро упежит… я тепя в тюрьма посажу: иск большой стелаю…
А Веня лишь ухмылялся. Он успел допить денатурат.
— Не пугай! Пуганые. Я батрак, а ты буржуй-кулачина — угнетатель пролетариата. Инвалида на работу не взял, на произвол судьбы бросил. За это теперь по головке не погладят. Так что неизвестно, кого еще засудят. Могут мельницу передать на артельное пользование…
— Хватит чепуха полтать! — перебил его Лийв. — Помоги аварийный щит спускать.
— А мне, может, нежелательно, — продолжал хорохориться Веня. — Я свежую рыбу добываю на пропитание. Пока не наловлю возов пять — не рыпайся, не прикрою.
Мельник один прошел на подъемник и принялся возиться с цепями талей, на которых висел запасной щит. Но блоки так заржавели, что не желали крутиться.
Веня тоже пробрался к талям, но не помогать, а мешать закрыть дыру. Он оттягивал цепи, хватался за блок.
Рассерженный мельник зарычал:
— Не мешай… Убирайся отсюда!
И оттолкнул Веню локтем. Такой грубости от прежнего хозяина сапожник снести не мог.
— Ах, ты вот как… драться? — выкрикнул он и, схватив Ян Яныча за грудь, хотел стащить с мостков.
Выбежавший наверх Нико видел, как в ярости мельник толкнул сапожника. И тот, не удержавшись на одной ноге, спиной рухнул в воду…
В какое-то мгновение течение подхватило инвалида и утянуло вниз. Мельник испугался.
— Поже мой, поже! — закричал он. — Шеловек упал… Все сюда!
Струя воды, хлеставшая в сетку, вдруг опала. Оттуда, где была в запруде дыра, выбивались лишь тонкие струйки.
Отдав свой сачок Гурко, Ромка вскарабкался по насыпи к затвору и не мог понять, что творится на запруде.
Ошалевший от страха Ян Яныч сбегал к мельнице за багром и, вернувшись, принялся шарить им по дну протоки.
— Дети, ко мне! — задыхаясь, взывал он. — Берите багор пот нафесом… Помогите искать!
Нико разыскал еще один багор и первым нащупал тело сапожника. Веню втянуло в дыру, которую он сам устроил в запруде.
Зацепив баграми за одежду, общими усилиями они вытащили сапожника из воды. Веня не шевелился и не дышал.
— Из него нато вылить вода, — сказал мельник и, схватив утопленника поперек туловища, приподнял вверх ногами и стал трясти.
Когда вода перестала выливаться изо рта и ноздрей инвалида, мельник уложил его на бревенчатый настил моста и, прижимая руки к груди и разводя их, попробовал наладить дыхание. Но как ни старался взмокший от усилий Ян Яныч, Веня не оживал. Лицо его посинело.
— Дети, вы заметили… Федь он был ошень пьян? — заискивающе спросил у мальчишек испуганный мельник. — Феня хотел стелать польше сброс и нечаянно упал. Как мне жаль мой бедный друг!
— Ничего вам не жаль, — хмуро ответил Ромка. — Мы слышали, как вы на него орали.
— Мальшик, не надо фытумывать! Я скажу твой мама, она пудет наказыфать за франье…
— Он не выдумывает, — заступился за него Нико. — Ты дрался и толкнул, — убежденно добавил он.
— Ах ты трянь такой! — вскипел Ян Яныч. — Это он с фами пришел портить. Зачем привели пьяного шеловека?
— Ребята, быстрей сюда! — закричал Гурко. — Рыба опять пошла!
Но его брату и Ромке было не до рыбы. Они самостоятельно принялись оживлять сапожника. Мокрая одежда мешала. Ромка снял рубаху, а Нико рывком стянул брюки и… вместе с ними деревянную ногу.
Обнаженная, изрезанная шрамами и потертостями культя еще была мягкой и теплой, а плечи и грудь начали синеть. Жизнь уходила из Вени.
В отчаянии Ромка быстрей заработал руками и стал просить:
— Дядя Веня, вздохни… Хоть разок! Ты слышишь меня? Попробуй дышать!
Но ничто не помогало, сапожник не дышал, и сердце его не работало.
Мельник же тем временем опустил до дна подъемный щит. И озеро перестало уходить в речку. Вода лишь обильно струилась из боковых щелей.
Гурко ничего не знал о случившемся. Боясь, что Лийв спустится вниз и отнимет добычу, он по земле оттащил кузовок с рыбой подальше в кусты и прикрыл его ветками. Затем младший Зарухно поднялся по откосу наверх и подошел к мосту. Увидев голое распростертое тело сапожника и суетившихся над ним ребят, Гурко встревожился:
— Упился, да? От денатурата худо?
— Какое! Его мельник утопил, — в сердцах ответил Нико. — Мы запарились. Откачиваем, откачиваем… он не шевелится.
— Дайте я попробую.
И Гурко сменил уставших ребят. Но сколько он ни старался, Веня не оживал, тело его все больше и больше твердело.
Солнце уже давно село за лес. На озеро спускались сумерки. Неожиданно к мельнице подкатила двуколка с пегой лошадью. На ней прикатили рыночные знакомые Ромки.
К приехавшим поспешил мельник. Поглядывая в сторону утопленника, он что-то сказал им.
Тотчас же с двуколки соскочил детина, продавший «монтекристо». Вместе с мельником он подошел к мальчишкам и здесь неподдельно удивился:
— Ах, вот тут кто? Старые знакомые! Этих мы знаем. На ярмарке по возам шарили… воровством промышляют.
— Не ври, — обиделся Ромка. — Сам ворюга… обмануть хотел.
— Тиш-ш… потише! А то схвачу за нос и, как кутенка, в омут.
— Смотрите какой кулиган! Взрослым групит! — ужаснулся Ян Яныч. — Привезли пьяный свинья. Сканталил, плотину потрыфал… Не мог на ногах тержаться. Я издали витал, как Феня в воду падал. Пока допежал — от него на вода мелкая круга. Я искал пагор, толго щупал. Феню дыра фтянул. Пока тащили, фремя ушел. Теперь жифой не стелаешь.
Во время этого рассказа детина качал головой и восклицал: «Ай-яй-яй! Ну и натворили!»
— Куда же вы теперь утопленника денете? — наконец спросил он у мальчишек.
Те молчали. Они действительно не знали, что теперь делать с Веней.
— Вот что, парняги, — заговорил детина. — Вы его привезли, вам и дальше возиться. Советую уложить на тележку и укатить отсюда. А там можете бросить его в речку или в ручей. Только одежду и деревянную ногу на берегу оставьте. Всякий подумает: спьяна полез купаться и не выкарабкался на одной ноге. А мы его не видели и вас не знаем.
— На нас свалить хотите, — буркнул Нико.
Не обращая внимания на возражения мальчишек, мельник и детина уложили утопленника в тележку, кинули в нее деревянную ногу, одежду сапожника и стали подталкивать ребят:
— А ну впрягайтесь! Чтоб духу вашего здесь не было! Иначе свяжем и в одной телеге с ним в милицию отправим. Живо… Живо! Нечего тут околачиваться!
Они даже помогли выкатить тележку на дорогу за мельницу, и там детина пригрозил:
— Если вернетесь, покалечу. Больше мне не попадайтесь!
Мальчишки по инерции еще некоторое время тянули тележку, потом растерянно остановились.
— Куда мы его повезем? — спросил Ромка. — Ловко они нас сплавили. Теперь мы будем виноваты.
— Пусть лопнут все тросы в моей голове, если это не правда! — воскликнул Гурко.
— Я думаю, что они в милицию не пойдут, — вставил Нико. — Не в их интересах. А нам надо быстрей отвезти Веню в больницу, может, его еще оживят.
Ребята вновь впряглись и прибавили шагу. Минут через двадцать они добрались до больницы.
Дежурный врач, осмотрев утопленника, выпрямился и спросил:
— Вы зачем сюда привезли? Он же мертв.
— Нам велели. Думали, оживите.
— А милицию вызывали? — поинтересовался врач. — Протокол составили?
— Нет.
— Без распоряжения милиции мы утопленников не принимаем.
— Куда же нам теперь его девать?
— Отвезите родственникам.
— У него родственников нет, он жил один.
— Тогда вернитесь на то место, откуда взяли, и вызывайте милицию.
И врач больше не стал разговаривать, повернулся и ушел. Мальчишки приуныли. Уже стемнело. Им не хотелось тащиться с покойником к мельнице, да и было страшновато.
— В милицию повезем, что ли? — спросил Нико.
— Зачем? Там ведь Николая не будет. А без него не поверят, — высказал сомнение Ромка.
— Давайте лучше его здесь оставим, — предложил Гурко. — Я знаю, где покойницкая. Когда бабушку хоронили, мы за ней сюда приезжали.
— Верно, — поддержал брата Нико. — Оставим и никому не скажем. Пусть ищут каких-то мальчишек. Здесь нас никто не знает. Даже фамилий не спросили, бюрократы плешивые!
Так они и сделали: потихоньку подкатили тачку к больничному погребу и огляделись. Сторожа поблизости не оказалось. Дверь в морг была закрыта лишь на засов.
Нико осторожно отодвинул железину и широко распахнул дверь. Изнутри на него пахнуло карболовкой и еще чем-то неприятным. Ромка и Гурко не решались втаскивать тележку во мглу погреба. Они боялись наткнуться на мертвецов.
Нико пришлось зажечь спичку и шепотом скомандовать:
— Вкатываем.
Мальчишки двумя рывками втянули тележку в морг, общими усилиями опрокинули ее и тотчас же выбрались на волю, захлопнув за собой двери.
Второй день Живнин жил в лесу. Выбрав себе наблюдательный пост невдалеке от поваленной ели, он лежал в шалашике, замаскированном зеленью, и не мог понять, почему похитители не являются за добычей.
«Может, засаду приметили? Мы, конечно, зря нашумели с пьяным инвалидом, — рассуждал он. — Или покупателя на ярмарке подходящего ищут? Не будут же они церковную утварь таскать за собой. Надо еще подождать».
Утром из города прискакали на смену два милиционера. Они поделились новостью. Вчера вечером какие-то мальчишки доставили в больницу труп утопленника и убежали. В трупе опознали Веню-сапожника. Следов насилия на инвалиде не обнаружено.
Эта весть озадачила Живнина. «Неужели Веня-сапожник все-таки был связан с грабителями? Те, наверное, видели, как мы возвращались на конях со щукой-утятницей, и, боясь, что пьянчуга проболтается, решили избавиться от него».
Взяв одну из лошадей, Николай поскакал в город. По пути решил завернуть к сапожнику.
Дверь дома инвалида была распахнута. В единственной комнате сидели милиционер и понятые. Они делали опись имущества.
У сапожника ценностей было немного: сапожный инструмент да набор колодок.
Живнин вышел во двор. В группе любопытных мальчишек и девчонок, стоявших у забора, он приметил Ромку Громачева. Поманив мальчишку к себе, Николай спросил:
— Ты не знаешь, куда делся сапожник?
— Знаю, — не теряясь, ответил Ромка. — Я его сам в мертвецкую отвез.
— Значит, неизвестные мальчишки — это вы? Ну и ну! Почему же вы никому ничего не сказали, а убежали?
— Как никому? — возразил Ромка. — Мы доктору говорили. Он не захотел принимать. «Родственникам везите», — говорил. А в темноте страшно с покойниками ездить. Ну, мы потихоньку и отвезли его в мертвецкую.
— Где же вы его подобрали?
Ромка рассказал, как все случилось, не забыв упомянуть о рыночных парнях и о записке мельнику.
— Почему ты сразу в милицию не пошел?
— А с кем там говорить? Вас же не было. А другие милиционеры не верят. Да и доносить нехорошо.
— И это говорит мой помощник! А я еще собирался похвалить тебя! А ну поедем к мельнице, свидетелем будешь.
Николай посадил Ромку в седло, уселся позади сам и погнал коня рысью.
Ян Яныча они увидели издали: эстонец смазывал на запруде подъемное устройство. Гостям мельник, конечно, не обрадовался. Отставив в сторону банку с машинным маслом, он выжидательно смотрел на приехавших.
Живнин поздоровался с ним и сказал:
— Я из уголовного розыска. У вас вчера тут человек утонул. Нам бы хотелось узнать подробности.
— Хромой Феня был пьяный. Смотрите сами, что он стелал.
Ян Яныч повел агента уголовного розыска к водостоку и показал свежую заплату в прочной части затвора.
— Он немного сумасшедший… разрыф телал. Вот такой тыра. — Мельник руками показал большой круг. — Я едфа затержал вода и заколотил досками. Потом пьяный Феня пошел наферх ломать потъемник. Но на отной ноге не мог стоять и упал. Его фтянуло в сфой тыра.
— А вот этот мальчик говорит, что вы его в воду толкнули.
— Этого мальшика тут не пыло… Он фнизу рыпу форофал. У меня свидетели, они фсе скажут.
— Да, кстати, кто помогал вам запугивать мальчишек и выталкивать их отсюда вместе с утопленником?
— Это проезжие, я их не знаю. И я не толкал мальшиков, они фрут.
— Как же я ваших свидетелей вызову, если вы их не знаете? — продолжал допытываться Живнин.
— Простите, я не потумал… был ошень расстроен, не фзял атреса. Может, они сами к фам приетут.
— Какие у вас были отношения с погибшим?
— Никаких. Когда-то он рапотал на мельнице, но это пыло дафно. Теперь он только прихотил сканталить. Гофорил, что озеро не мое и рыпа наротная. Грозился ломать мельница.
— А почему вы его к себе на работу не взяли?
— Он пришел пез нога. И я теперь патракоф не имею, сам трутовой шеловек.
Живнину хотелось, конечно, спросить о полученной записке и с какой целью торговка обжорного ряда держит на столе флажок мельника, но опыт подсказывал: «Не спеши, рано раскрывать карты. Он преждевременно насторожится, найдет способ предупредить сообщников и начнет заметать следы. Полезней прикинуться формалистом, который хочет побыстрей избавиться от нудного дела».
Живнин со скучающим видом тут же на запруде составил короткий протокол о происшествии и попросил мельника подтвердить правильность изложенного. Лийв, нацепив на нос металлические очки, внимательно прочитал текст и словно нехотя поставил короткую подпись.
— Меня, наферное, будут еще вызывать милиция?
— Навряд ли, — успокоил его Живнин. — Дело ясное: человек был пьян. Мало ли что взбредет мальчишкам.
— Да, да, спасыпо, — поблагодарил мельник. — Может, фы зайдете на чашечку кофе?.
— С удовольствием, но, к сожалению, спешу.
Попрощавшись, Николай усадил на коня Ромку и вместе с ним двинулся в город.
— Почему вы его не арестовали? — по пути спросил Ромка.
— Рано. Он нам еще понадобится. Пусть все остается как было. А где сейчас твоя мачеха?
— На рынке. Где же ей быть?
— Мельник, наверное, сегодня же на тебя пожалуется, — предупредил Николай. — Сумеешь вытерпеть побои и не сказать того, что знаем мы с тобой?
— Сумею, — пообещал Ромка. — Я только про рыбалку расскажу. Она знает, что мы с Веней пошли.
Потом Николай стал интересоваться, как внешне выглядели приезжие парни, их лошадь, двуколка. И тут Ромка, вспомнив про лимонку, решил предупредить агента.
— У них оружие есть, — сказал он. — В двуколке под сеном Нико две гранаты видел. Одну взял и сапожнику отдал.
— Ах вот он чем запруду взламывал! — буркнул Николай. — Теперь все ясно. Значит, тех парней голыми руками не возьмешь?
— Ни-ни, — подтвердил Ромка. — У них, наверное, пистолеты и обрезы есть.
Но про свой «монтекристо» он не упомянул.
Вскоре на дороге показалось двое мальчишек. Шлепая босыми ногами по размолотой колесами пыли, они бежали плечо в плечо, как марафонцы, и громко сопели носами. Это были братья Зарухно.
— Стоп! — крикнул им Ромка. — Вы куда?
— Здравствуйте, Николай Викторович! — в один голос поприветствовали братья Живнина.
И лишь затем Нико удостоил Ромку ответом:
— Мы за тобой заходили. А ты укатил и про рыбу, наверное, забыл?
— Ой, правда! — спохватился Ромка.
— Всегда так, только о себе думаешь, а рыба протухает.
— Да я не виноват…
— Ладно, ребята, довольно ссориться, — прервал их Живнин. — У меня к вам дело. Раз вы идете к запруде, то поглядите, что делает мельник. Только незаметно, как полагается разведчикам. К запруде подходите не по дороге, а вдоль речки, кустарниками. Уйдете, когда у водослива появится рыбак со складной бамбуковой удочкой.
— Можно и мне с ними? — спросил Ромка.
— Валяй, — разрешил Николай. — Только не показывайся больше Ян Янычу, все дело испортишь.
Ромка соскользнул с коня и присоединился к братьям Зарухно, а Живнин поскакал дальше.
Дойдя до поворота на мельницу, мальчишки сошли с дороги, перешли вброд речку и меж кустов стали пробираться к запруде.
В самых густых зарослях они наткнулись на двух стреноженных лошадей, пасшихся на небольшой полянке. Одна из них была каурая, другая — пегая. На каурой обычно разъезжал на своей бричке мельник. Откуда же взялась пегая?
— Это та, рыночная! — стал уверять Гурко. — У ней тоже один глаз был в белом пятне, другой в черном. Где-нибудь и двуколка спрятана.
Но ни двуколки, ни ее следов мальчишки нигде не нашли.
У водослива Гурко вытащил из кустов спрятанный кузовок. Рыба, уложенная на осоку, выглядела свежей, но в дневной жаре могла испортиться.
— Надо потроха вытащить и головы отрезать, — сказал Нико. — Вот тебе, Ромка, нож. Займись чисткой, только не мочи рыбу. А мы проберемся к огороду мельника и поглядим, что он делает.
Братья Зарухно ушли, а Ромка занялся неприятным делом: соскоблив чешую, вспарывал ножом рыбьи животы, вытаскивал неприятно пахнущие внутренности и отрезал головы. Откуда-то налетели синие мухи. Они садились на грязные руки, словно куры копались в потрохах. От них приходилось укрывать рыбу крапивой и отбиваться веткой.
Когда неочищенной рыбы осталось немного, появился Нико.
— Мельник только что из дому выкатился, — сказал он. — Гурко пойдет сзади, узнает, куда этот кабан направился.
Нико помог Ромке дочистить рыбу, уложить в кузовок и прикрыть лопухами. Потом они вдвоем спустились к речке, вымыли руки и, раздевшись догола, выкупались.
В это время на запруде появился человек в потрепанной соломенной шляпе. Усевшись на мостик водослива, он стал разматывать леску на складной бамбуковой удочке.
— Агент, — шепнул Нико. — Теперь нам можно уходить. Надо только предупредить его.
Нико подошел к удильщику и спросил:
— Вы Николая Викторовича знаете?
— Угу, — буркнул тот, не поднимая головы.
— Мельника сейчас нет дома, — доложил Нико. — В кустах пасутся две лошади. — Пегая — чужая, у Ян Яныча такой не было.
— Ясно, — чуть слышно ответил удильщик. — А вы уходите, нечего тут крутиться.
Подхватив кузовок, мальчишки кустами вышли на дорогу и направились к дому Громачевых.
У калитки их встретил встревоженный Димка.
— К нам мельник приходил, — шепотом, как величайший секрет, сообщил он. — Анну Антоновну спрашивал. Я ему не сказал, что она на рынке.
— Он и без тебя знает, — нахмурясь, ответил Ромка. — Видно, фискалить пошел.
— Ты куда-нибудь смотайся, чтоб под горячую руку не попасть, — посоветовал Нико.
— Домой-то все равно вернешься, — обреченно сказал Ромка. — Анна не простит.
— Хочешь, я тебе всю рыбу оставлю? — предложил Нико. — Знаешь, как это на хозяек действует.
— Нет, не надо, — запротестовал Ромка. — Отдай только мою долю.
Выложив на крыльцо чуть ли не половину рыбы, Нико ушел. А Дима, видя потускневшие глаза брата, без лишних разговоров разогрел на примусе суп, вытащил на стол хлеб, миски, ложки.
Ромка хотя был голоден, но обедал без всякого аппетита и не без тоски соображал: не надеть ли ему на себя побольше одежек для смягчения ударов ремня? Соседские мальчишки советовали во время порки орать во все горло, тогда не так чувствительны удары. Но он помнил: крик Анну еще больше злит. Значит, лучше молчать и напрягать мышцы. Когда мускулы твердеют — боль остается на поверхности, не проникает внутрь.
Анна пришла с рынка раньше обычного. По розовым пятнам, выступившим на ее лице и шее, мальчишки поняли, что она явно не в духе. Бросив корзинку и сумку в сенях, мачеха молча скинула с себя рыночную одежду и, как бы готовясь к стирке, надела старенький легкий сарафан. Потом она прошла к забору, отломала длинную верхушку желтой акации и, очистив ее от мелких веток и листьев, вернулась в комнату с довольно толстым хлыстом.
Ромка с Димкой, наблюдавшие за ней, уселись за книги и сделали вид, что они весь день были паиньками.
— А ну-ка, Димка, проваливай отсюда! — сказала Анна. — Мне надо с Ромкой поговорить.
В нетерпении мачеха не стала ждать, когда Дима уберет книжки на место. Схватив мальчишку за плечо, она грубо вытолкнула его за дверь. Затем, щелкнув хлыстом по столу, приступила к допросу:
— Ты почему мне ничего не сказал про Веню-сапожника и побежал в милицию?.. Кто тебе позволил ездить с агентом и возводить на Ян Яныча напраслину?
— А зачем он Веню столкнул? — буркнул Ромка.
— Ян Яныч столкнул? — возмутилась Анна. — Ты это и агенту сказал?
— А что же я, врать буду?
— Он еще оправдывается! Ах ты гадина паршивая! Да без Ян Яныча мы бы с голоду сдохли. Тебе бы ему руки целовать, а не выдумывать черт знает что! На первый раз я только одну шкуру с тебя спущу.
И она принялась хлестать по худым мальчишеским плечам узластым и колючим хлыстом. Ромка, сжавшись в комок, изо всех сил напрягал мышцы. Все же жгучая боль словно кипятком обжигала его.
— Вот тебе… Вот тебе, подлец! — распаляя себя при каждом ударе, выкрикивала Анна. — За старое… и за новое… На! На!..
Не слыша воплей и мольбы о пощаде, мачеха била по голове, икрам, локтям…
Ромка, не в силах терпеть боль, расслабил мышцы и, дав волю слезам, закричал:
— Сама подлая, не смей драться… не смей!
Он попытался вырвать из рук Анны хлыст, но рослая мачеха с такой силой рванула его, что выдрала на Ромкиных ладонях клочки кожи. Не давая мальчишке опомниться, она пинком сбила его с ног и, придавив коленом к полу, принялась стегать по спине, голове, ушам.
— Я покажу тебе «подлую»! — задыхаясь, грозилась она. — Изувечу паршивца… ты у меня кровью изойдешь!
Угрозы были не пустыми. У Ромки уже гудело в голове, саднило лицо и ныли кости. Извиваясь, он с трудом вывернулся из-под мачехи и, вскочив на ноги, завопил:
— Не имеешь права бить! Ты мне никто… Уходи к своим бандитам!
— Что?.. Ты что сказал, ублюдок? — Злобные глаза ее сузились, лицо налилось кровью, в уголках рта выступила слюна. — Убью!
Ромка ринулся напролом, стремясь вырваться на улицу, но споткнулся… упав, ударился лицом об угол кровати и разбил губы и нос. Мачеха продолжала хлестать его, пока не размочалила свой хлыст на волокна. Отбросив остатки хлыста, она схватила попавшуюся под руку палку и пустила в ход ее…
Дима, видевший небывалое избиение в открытую дверь из сеней, в первые минуты от страха и жалости дрожал и в голос плакал. Но когда Анна толстой палкой ударила брата по окровавленному лицу, он не вынес этого и очертя голову бросился на выручку. Прыжком повиснув на руках взбесившейся мачехи, он стал упрашивать:
— Миленькая, золотенькая, не убивай!.. Он больше не будет. Не бей… не надо!
— И ты, сопляк, против меня! За руки держать?
Резким движением она отбросила Димку на пол и так злобно стала избивать его палкой, что мальчишка, вереща, завертелся юлой.
Прежде Ромка никогда бы не позволил себе наброситься на Анну, а тут, решив, что она и впрямь взбесилась, запустил обе руки в ее густые волосы и, чтобы спасти брата, зубами вцепился в шею.
Анна, стремясь сбросить насевшего на нее мальчишку, не рассчитала движения и, споткнувшись о Димку, грохнулась на пол и раскинула руки.
Падая, она, видимо, ударилась затылком о порог, потому что потеряла сознание. Испуганные мальчишки кинулись в сени за водой. Из ковшей они стали обрызгивать ее лицо.
Анна открыла глаза и, обведя диким взором комнату, вспомнила, что тут произошло.
— Ах, вот вы как со мной! — выкрикнула она и, схватив обоих, подмяла под себя и принялась душить, месить кулаками.
Мальчишки, отбиваясь от нее, пустили в ход не только ноги и руки, но и зубы…
Неизвестно, чем бы кончилась эта дикая и ожесточенная драка, если бы на пороге не появился отец, вернувшийся из длительной поездки. Кинув свой походный сундучок, он бросился растаскивать дерущихся.
Мальчишки сразу же прекратили драку и лишь, размазывая кровавые сопли, сопели и всхлипывали. Мачеха же, войдя в раж, продолжала кидаться, но теперь колотила отца.
— Вот… вот тебе, проклятый! — визгливо выкрикивала она. — За твоих паршивцев… За все муки!
Стиснув запястья ее рук, отец с трудом угомонил Анну. Его лицо было расцарапано, но он, не обращая на это внимания, упрашивал мачеху:
— Ну прекрати, хватит… как тебе не стыдно!
А Анна не слушала его и грозилась:
— Уйду или повешусь! Больше не могу. Довольно на щенков и такого растяпу, как ты, жизнь губить! Лучше сдохнуть, отравы напиться…
Ее угрозы покончить с собой на ребят никак не действовали, а отца, видно, пугали, потому что он начал ласково приглаживать ее растрепанные волосы, стирать со лба пот, целовать. Ромке и Димке тошно было смотреть на отца. С презрением отвернувшись, они убежали обмывать расквашенные носы.
Все тело у Ромки горело и ныло. От холодной воды саднили рубцы и царапины на лице, а кровь не останавливалась.
— Давай уйдем из дому, — предложил Ромка. — Пусть они здесь целуются.
— А где мы будем жить и обедать? — спросил Димка.
— Построим в лесу шалаш или землянку. Вот где! Рыбу закоптим… грибы пойдут… картошки на чужих огородах накопаем.
— А зимой?
Да, зимой действительно деваться будет некуда. Неужели придется смириться: целовать руку мачехи и просить прощения? Хуже этого ничего не придумаешь.
— Давай послушаем, — предложил Димка. — Чего они там утихли?
Анна еще не угомонилась. Из сеней в открытую дверь мальчишки увидели, как она вытягивала из фанерного шкафа свои платья и швыряла их в чемодан. Отец стоял каким-то жалким и растерянным. В волнении пощипывая правую ноздрю, он урезонивал мачеху:
— Будет… уймись, Анна. Они же малые дети. Хочешь, я их накажу сам?
— А чем ты лучше своих щенков? Что хорошего я от тебя вижу? Ни ласки, ни денег. Сама себя кормлю и одеваю, да еще должна ваше грязное шмотье стирать. В кино два года не была… Продыху нет.
— Не уговаривай, папа, плюнь! — вдруг, расхрабрясь, вмешался в разговор Ромка. — Пусть уходит к своему мельнику.
— Ах ты шпион проклятый! — истерически закричала Анна и в бешенстве, схватив палку, кинулась в сени.
Но дверь перед ней захлопнулась. Ромка и Димка успели выскочить на крыльцо и кубарем скатиться на дорожку.
Гнаться за быстроногими мальчишками было бессмысленно. В ярости мачеха вдогонку выкрикнула:
— Вернитесь только… своими руками задушу!
После такой угрозы даже при отце опасно было возвращаться домой.
— Надо тебе сунуться!.. Не мог помолчать? — стал укорять Димка брата. — Что теперь делать?
— Отец должен за нас заступиться, — уверенно сказал Ромка. — Мы для него родные, а она нет.
— Много ты знаешь. Они с Анной сейчас помирятся, и она сделает все, что захочет.
Но отец с мачехой не помирились. Вскоре Анна вышла с чемоданом и узлом в руках. Пнув ногой подвернувшееся ведро, она решительно зашагала по дороге на мельницу.
Проводив ее страдальческим взглядом, отец посмотрел на притихших мальчишек и с укором сказал:
— Что же вы натворили, ребята? Теперь она к нам больше не вернется.
— Не бойся, проживем, — насупясь, ответил Ромка, чувствуя, как все тело горит и саднит. — Не очень-то она нами занималась. Как ты уедешь, так и ее дома не сыщешь.
— Все ж таки нехорошо вы с ней, — продолжал выговаривать отец. — Она же вам вместо матери. Малолеток растила. Вы ее уважать… слушаться должны. А у вас вон до чего дошло — оба на нее накинулись.
— Если бы не накинулись, она бы Димку искалечила. Смотри, как она меня…
Ромка попробовал задрать рубашку, но та прилипла к телу. От острой боли у мальчишки потемнело в глазах.
— Тебе что, дурно? — подхватив его на руки, спросил отец.
В ответ Ромка лишь застонал. Старый Громачев поморщился. Все тело сынишки было исполосовано вздувшимися багровыми рубцами, кровоподтеками и ссадинами.
— Ого-го-о! — посочувствовал отец. — Настегала же она тебя! Ну, а у тебя, малый, как? — обратился он к Димке.
— Меня не успела так…
— Тогда живей неси холодной воды и какие есть полотенца.
Намочив полотенца в свежей колодезной воде, отец отжал их и начал обкладывать ими спину Ромки.
От холодных компрессов боль как бы унялась, но тело охватил такой озноб, что у Ромки зуб на зуб не попадал.
— Эк тебя залихоманило! — сокрушался отец. — Не заболел бы! Кто за тобой смотреть будет?
Осторожно прикрыв сына одеялом, старый Громачев сел возле кровати и, раздумывая о своей жизни, понуро опустил голову.
Мельник встретил Анну сухо:
— Ко мне, насофсем? — удивился он.
— Да, больше домой не вернусь. Избила мальчишек и с мужем вдрызг разругалась.
Анна ждала, что Ян Яныч обрадуется. Ему очень нужна была хозяйка, ведь он жил бобылем. Но эстонец насупился и хмуро стал раскуривать трубку.
— Ты вроде недоволен? — изумилась она.
— Как мошно быть дофольный, когда не так делаешь. Меня хотят опфинить в упийстве… Надо угофаривать, просить мальчишку, а не испифать. От его слоф зафисит наша жизнь. Тепе лучше скорей фернуться домой и ласкать… я не знаю, что телать, угофарифать его тафать тругие показания. Иначе пудет плохо. И фоопще тепе надо жить дома, ко мне ходить редко.
— Но мне надоело, я не могу больше с ними.
— Нато терпеть. Постарайся, чтобы мальшик гофорил: «Ничего не знаю». Иначе тепе и мне — тюрьма.
Ян Яныч помог Анне донести чемоданы до улицы, на которой жили Громачевы, и здесь еще раз напомнил:
— Путь топрой… приласкайся, поглать. Нато уметь притфоряться.
В горестных раздумьях Ромка уснул. Сон его походил на обморок. Мальчишка лежал бледный, дышал открытым ртом.
Проснулся он от резкого запаха жареной рыбы. Ему почудилось, что на кухне по-прежнему хлопочет Анна. Там по-всегдашнему хлопали дверцы плиты, скреб сковородку нож, звякали конфорки и трещало масло…
«Ведь Анна уходила от нас, — вспомнил Ромка, — неужели она вернулась?»
Он лежал на боку с открытыми глазами и затаив дыхание вслушивался в шумы кухни; попробовал было повернуться на спину, но от боли чуть не вскрикнул. Все тело-словно было стянуто жгутами, сплетенными из крапивы и колючего репейника. От малейшего движения они как бы сильней врезались в тело.
Вскоре треск, звяканье и скребки на кухне затихли. В комнату вошла раскрасневшаяся Анна. Ромка не успел зажмуриться, и она заметила, что мальчишка больше не спит.
— Прости меня, дуру, — виноватым голосом попросила она. — Я не хотела так… Сам виноват, не надо было грубить. Покажи, как там спина?
Она повернула Ромку на живот и, разглядывая исполосованную спину, стала причитать:
— Ох ты мой миленький… Бедный мой! Ну и нахлестала я тебя! Но ничего… опухоль уже спадает. Сейчас кремом помажу, все пройдет.
Она принесла баночку пахучего крема, принялась дуть на больные места и осторожно смазывать рубцы.
— Ты не догадываешься, почему я так обозлилась? — спросила она. — Ведь из-за того, что ты наболтал, я могу попасть в тюрьму. Потому что от меня Веня получил денатурат, напился и пошел драться. Прежде чем распускать язык, надо было подумать. Ты ведь не хочешь, чтобы я очутилась за решеткой? Тогда молчи. Или говори: «Ничего не видел, ничего не знаю». Особенно про мельника. Он не дотрагивался до Вени. Ты этого не видел. Обещаешь мне?
«Саму драку я действительно не видел, — опасаясь вновь вызвать гнев Анны, подумал Ромка. — Это Нико разглядел, как они толкались. Пусть он и рассказывает». И он с легкой душой пообещал:
— Ладно, ни про кого не скажу.
— Ну и молодчина! Умница, — похвалила Анна.
Она принесла мягкую фланелевую рубашку и помогла Ромке натянуть ее на плечи.
— Иди поешь свежей рыбки, — предложила она. — Скорей поправишься.
В кухне за столом уже сидели отец и Димка. Они с аппетитом уплетали поджаристых окуней и ельцов с картофелем. Анна, присев на табурет, заговорила:
— Как приятно, когда вся семья за столом! Хоть не очень-то вы меня жалеете и любите, но, оказывается, не могу я без вас. — И она стала тут же выдумывать, что заставило ее вернуться: — Дошла я до речки, села на берегу, плачу и думаю: «Утоплюсь, не для кого мне жить. Все против меня… И идти некуда. Нет ни матери, ни сестры». Вгорячах разделась. Один крестик на теле остался. Вошла по горло в воду и думаю: «Сейчас опущусь на колени, вдохну полную грудь воды и не всплыву». И тут словно кто-то в ухо шепчет: «А как же мальчики? Они еще глупые. Ты же слово давала вырастить их. Они же пропадут без женского глаза. Смирись! Бог терпел и людям велел…» Чувствую — нет во мне больше ни зла, ни обиды. Если утону, какой же я перед богом предстану? Умыла я лицо, попила водицы холодной и, словно после причастия, вышла на берег. Быстрей оделась, чтоб нечистый опять не попутал, — и к вам…
На рассвете, когда Живнин собирался снять засаду, на лесной дороге появилась двуколка с пегой лошадью. На ней прикатили два парня, о которых говорили мальчишки.
— Приготовиться, — шепотом скомандовал милиционерам Живнин.
Вкатив в ельник, парни привязали лошадь. Долговязый остался у повозки на стреме, а усатый с мешком в руках вышел на болото. Поглядывая по сторонам, он, пригнувшись, подобрался к поваленной ели и торопливо стал разбрасывать лапник.
Какой-то метки, видимо, не оказалось на месте, потому что усатый вдруг вскочил и побежал к повозке.
— Стой! — выбежав на болото, крикнул Живнин. — Стрелять буду!
Но первым стал стрелять из ельника долговязый. Пули просвистели где-то рядом. Живнин, укрывшись за толстым стволом сосны, крикнул милиционерам:
— Обойти, не выпускать на дорогу!
Но было поздно. Отстреливаясь, бандиты выкатили из ельника и, нахлестывая коня, устремились к дороге.
— На коней! — приказал Живнин и побежал в заросли рва.
Один из милиционеров успел вскочить на коня раньше него и поскакал следом за повозкой. Николай бегом вывел своего Вихря на поляну, взлетел на него и помчался вдогонку.
Двуколка, поднимая пыль, неслась далеко впереди. Слышны были выстрелы. «Наш стреляет или они?» — не мог понять Живнин и гнал коня во весь опор.
Вскоре он заметил, как лошадь, на которой скакал милиционер, засбоила и, хромая, замедлила бег. Николай обошел ее слева и, вытащив из кобуры наган, дважды выстрелил. Затем прибавил скорости и начал настигать повозку. Расстояние между ними сокращалось.
— Стой! — вновь потребовал он. — Стой, стреляю!
Но его приказы на бандитов не действовали. Усатый продолжал нахлестывать ошалевшую лошадь, а долговязый, сидя к напарнику спиной, отстреливался из обреза.
На крутом повороте двуколка вдруг накренилась. Проехав на одном колесе, она зацепилась за валун и свалилась набок. Бандиты вылетели из повозки, но мгновенно вскочили на ноги. Они хотели было погнаться за лошадью, волочившей опрокинутую повозку, но одумались, кинулись в лес.
В том месте, где двуколка опрокинулась, на земле валялись рассыпанные патроны и среди клочьев сена две гранаты-лимонки.
— Не упускать усатого! — сказал Живнин подоспевшим милиционерам. — Постарайтесь взять живьем. Я иду за длинным.
И он с наганом в руке кинулся в погоню.
Усатый бандит, прячась за стволы деревьев, то и дело стрелял из пистолета. Они прикрывал заметно хромавшего напарника.
«Ранен или подвернул ногу при падении? — не мог определить Живнин. — У него, кажется, никакого оружия не осталось».
Видя, что с напарником не спасешься, усатый прекратил стрельбу и помчался в сторону — к зарослям ольхи и березняка. Милиционеры устремились за ним, а Николай, понимая, что тот отвлекает погоню на себя, продолжал преследовать долговязого.
Бандит не просто хромал, а волочил правую ногу. Карабкаясь на косогор почти на четвереньках, он дважды падал и соскальзывал вниз. Живнин настиг его в седловине и с ходу сбил на землю. Но противник оказался вертким, он мгновенно поднялся и, выхватив из ножен финку, пригрозил:
— Сунься только, легавый, кишки выпущу!
«Зачем лезть на рожон», — подумал Живнин и, заметив, что штанина на правой ноге долговязого потемнела от крови, предложил:
— Брось нож! Тебя перевязать надо… Кровью изойдешь.
— Ишь добренький! — оскалясь, произнес долговязый и, сильно побледнев, повалился на землю. Он был без сознания.
Опасаясь, что бандит изойдет кровью, Живнин распорол его штанину и, выдрав полоску из нижней рубахи, перевязал продырявленное пулей бедро.
Стрельба уже умолкла. Живнин поднялся на вершину холма и стал вглядываться в лес. Милиционеров нигде не было видно, только у дороги стояли на привязи три оседланных коня, а много дальше за поворотом — пегая лошадь. Опрокинутая двуколка, видно, за что-то зацепилась на обочине.
Живнин окликнул помощников. Вскоре ему ответил один из милиционеров:
— Сейчас выйдем!
— Нужна помощь?
— Обойдемся-я!
Минут через пять из зарослей показались милиционеры. На зеленых ветвях они волочили безжизненное тело усатого бандита.
— Убили? — спросил Николай.
— Сам, гад, подорвался, — сказал пожилой милиционер. — Когда патроны кончились, он выхватил гранату и шумит: «А ну, мильтоны, назад! Не подходи!» Да, видно, передержал: в руке она у него и грохнула…
Погрузив мертвого и раненого на двуколку, милиционеры повезли их в больницу.
После доклада Живнина начальник угрозыска спросил:
— Теперь что же — мельника и торговку будешь брать?
— Нет, — ответил Живнин. — Прошу разрешения их пока не трогать. Бандиты ведь не знают, что случилось с посыльными. Им придется вновь пользоваться связной и услугами мельника. Лучше установить наблюдение — может, они вовсе не из банды Серого.
— Да, да, конечно, — согласился начальник. — Надо найти людей, которые могут опознать бандитов. Только долго не тяни.
Из милиции Живнин отправился к Фоничевым и пригласил Матрешу и Трофима пойти с ним в больницу и поглядеть на взятых бандитов. Не те ли нападали на них?
Фоничевы неохотно собрались и пошли с ним. По пути Трофим осведомился:
— Если опознаем, лошадь и телегу мне вернут?
— А как же! Обязательно.
Матреше сначала показали раненого бандита. Она боязливо подошла к койке, поглядела на лежащего и, выйдя из палаты, растерянно сказала:
— Такого вроде бы тогда в лесу не видела.
Трофим долго разглядывал разметавшегося бандита и твердо сказал:
— Незнаком он нам. Те постарше были.
В морге же никаких сомнений не осталось.
— Энтот… нахальные зыркала даже мертвый не закрыл, — злобно сказал Трофим. — Бандюга чертов.
— Узнаю… Он насильничал и мужа бил, — трясясь, подтвердила Матреша и в голос заплакала.
В спортзале Живнин, увидев Ромку в рубашке со спущенными рукавами, спросил:
— Ты почему одет не по форме?
Тот смутился и, потупясь, сказал:
— Мне дома влетело за то, что с вами ездил на мельницу. Стыдно ребятам показываться.
Задрав рубаху, Николай обнажил исполосованную спину.
— Ого-го-го! — сочувственно произнес он. — За одно это следовало бы ее посадить за решетку. Не думал, что твоя мачеха способна так зверствовать. Объяснила, за что бьет?
— Да. И мне пришлось дать честное слово, что я больше ничего не скажу о мельнике.
— Понятно. Ну что ж, раз дал слово — держи. Хотя твоя мачеха недостойна, чтобы проявляли благородство. Кстати, позавчера вечером она ходила куда-нибудь с чемоданом?
— Да. Хотела от нас совсем уйти… даже утопиться. Потом ей кто-то на ухо шептал. Она передумала и вернулась.
— Любопытно, — ухмыльнулся Живнин. — Она у вас редкая выдумщица.
Из спортзала Живнин отправился в больницу. Температура у долговязого понизилась, но он отказался назвать свое имя.
«Этот не скоро расколется, — понял Николай. — Боится мести. Мы грозимся лишь тюрьмой, а сообщники по банде — смертью. Для него лучше молчать».
Он не стал терять времени и распорядился, чтобы долговязого из больницы под конвоем перевезли в тюремный изолятор, а то еще, чего доброго, убежит из палаты и известит банду о провале.
Надо было придумать что-то решительное. Но что? Серый, конечно, захочет узнать, куда запропастились двое из банды. В ближайшие дни он пришлет кого-нибудь. Посланец, видно, заглянет на рынок. Там надо поставить своего человека. Мужчина не годится, вызовет подозрение. А где найти женщину, чтобы согласилась торговать в обжорном ряду? Мальчишек втравлять в это дело больше не хотелось.
Размышляя об этом, Живнин вспомнил, что за последнюю неделю он ни разу не повидал Мусю Мальченко и очень мало сделал для пионерского клуба.
Николай был членом бюро укома комсомола. Ему, Гене Тубину и Мусе Мальченко товарищи поручили найти помещение и организовать в городе отряд пионеров. Геня уже уехал в Петроград на курсы пионервожатых, а Николай с Мусей раздобыли помещение — бывший магазин для новобрачных, в котором продавали подвенечные платья, фаты, свечи, кольца, крестики, иконы. Это каменное здание с огромными зеркальными витринами следовало срочно отремонтировать и приспособить под клуб.
По пути Живнин заглянул в швейную мастерскую, в которой Муся Мальченко была организатором комсомольской ячейки. К нему вышла девушка в пестрой юбчонке и белой кофточке. Ему милы были ее вздернутый носик и чернинка в глазах. Прикрывая рот ладошкой, Муся спросила:
— Что-нибудь стряслось?
— Эге, не могу без тебя обходиться, — ответил Николай и хотел добавить: «Зря ты от меня щербинку скрываешь, ты мне и с ней нравишься», но смолчал.
— Не выдумывай! — смутилась девушка. — Ты, наверное, насчет пионеров пришел? Из обрезков кумача уже тридцать галстуков сшито… и еще столько же смастерим.
— А как с клубом?
— Девчата потолки побелили, окна и полы намыли. Теперь дело за тобой: надо найти монтеров и мебель. Там сесть не на что и свет не горит.
— Я уже договорился с ребятами с электростанции. А насчет мебели — железнодорожники помогут. Они на вокзальном складе поломанные стулья и скамейки обнаружили. Отремонтируют.
— Что же ты целую неделю не показывался? — осмелилась спросить Муся.
— Оперативка заела. Дни и ночи по лесам болтаемся. Кстати, не порекомендуешь ли ты девчонку, которая согласится в обжорном ряду торговать?
— Навряд ли. Наши девчонки гордые, не захотят срамиться. А для чего тебе?
— За одной торговкой нужно понаблюдать. Она, видно, связная у бандита Серого.
Муся задумалась.
— Знаешь, кто пойдет? Тетя Паша. Днем она свободна, потому что уборкой вечером занимается, когда все уходят. Серый ее сестру искалечил и дом поджег.
— Познакомь меня с ней.
Муся повела Николая в гладильную, где тетя Паша разогревала утюги. Старушка не стала отнекиваться, согласно закивала головой.
— Пойду. Оладушками попробую торговать. Они у меня завсегда вкусные.
Прощаясь с Мусей, Николай передал ей список будущих пионеров и предложил:
— Давай соберем ребят в субботу… часа в четыре. Я своим гимнастам скажу, а девчата пусть детей коммунистов оповестят и своих сестренок, братишек приведут.
— Уже известно: некоторые родители не пустят детей. Кто-то распустил слух, что мы записываем ребят в безбожники.
— Слух, в сущности, не клеветнический. В конечном счете оно так и получится. Будем надеяться, что запрет создаст повышенный интерес к отряду. И ребят сплотит. Опасность порождает смелых. А когда мы с тобой расхрабримся вместе пойти в кино? — не отпуская руку Муси, вдруг спросил он.
— После пионерского сбора, — прикрывая рот ладошкой, ответила Муся и опять зарделась.
— Идет. Заранее куплю билеты.
И Живнин счастливый зашагал к железнодорожному депо. Там он разыскал комсомольцев, взявшихся отремонтировать мебель, и попросил их все сделать к субботе.
Возвращаясь к себе на работу, Николай наткнулся на забавное происшествие. У переезда железнодорожный охранник задержал никем не управляемую лошадь с телегой. В дымину пьяный хозяин лежал на подводе и, уткнувшись носом в сено, спал. Растолкать ломового извозчика не удалось. Не зная что делать, охранник стал привязывать лошадь к телеграфному столбу. Тут появился стрелочник.
— Да переведи ты ее через переезд и отпусти, — посоветовал он. — Лошадь — животное умное, завсегда дорогу домой найдет.
Этот совет вызвал у Живнина внезапную мысль: «А не использовать ли нам пегую лошадь? Ведь она куда-то приведет. Может, на базу бандитов».
Загоревшись новым планом поимки Серого, он поспешил поделиться им со своим начальником. Тот, зная необузданную фантазию молодого сотрудника, настороженно выслушал его до конца и, ухмыльнувшись, спросил:
— Один думал?
— Нет, со стрелочником, — в тон ему шутливо ответил Живнин.
— Слушай, Николай, мы уже взрослые люди! Ты предлагаешь детскую игру в «холодно-жарко». Лошадь отправить на поиски бандитов! Курам на смех. В Питере узнают — нас в идиоты произведут.
— А не пошлете — скажут: вернейший шанс упустили.
— Хорошо. Предположим, я согласился и пегая куда-то тебя привела. А там говорят: «Лошадь украли бандиты». На этом все и кончится.
— Но мы ничего не теряем, — не сдавался Живнин. — А за какую-нибудь ниточку можем уцепиться.
— Ты понимаешь, на какой риск идешь? — понемногу начал сдаваться начальник. — Ведь в лесу могут встретить тебя не один, не два, а целая шайка. Думаешь, пощадят? Тут мы последнюю ниточку потеряем.
— Полагаю, что вы сумеете снарядить в лес не одного человека. Ведь поимка Серого — важнейшая задача. Это не карманник и не домушник, весь уезд в напряжении держит. Бандитов надо ошеломить неожиданностью и добить…
В конце концов Живнину удалось уговорить начальника, и тот согласился послать в лес вооруженный отряд из четырех человек. На сборы осталось немного времени — часть угасающего дня, вечер и ночь.
Живнин еще побывал на электростанции, попросил комсомольцев наладить свет в пионерском клубе и прислать на сбор братишек и сестренок.
Потом он поужинал в буфете на вокзале и, возвращаясь домой, надумал заглянуть к Мусе. Благо это было по пути. Но не пойдешь же на свидание к девушке с пустыми руками? По дороге, словно сорванец, Николай перелез через забор в клубный сад и наломал сирени.
В Мусиной комнате окно было раскрыто. Стараясь не производить шума, он осторожно подкрался к нему и положил букет на подоконник. Девушка, готовившаяся ко сну, уловила шорох. Испуганно всматриваясь в темноту, шепотом спросила:
— Кто это?
Николай, прижавшись к стене, молчал. «Чье имя она назовет?» — тревожась, ждал он.
— Николай, ты? — окликнула девушка.
Пришлось выйти и признаться.
— Ты чего прячешься?
— Попрощаться пришел, да вижу, не вовремя. Я на несколько дней пропаду. Оперзадание.
— Опасное?
— Ну что ты, пустяковое. Скоро вернусь. Субботнее кино за мной.
Он хотел было протянуть ей руку на прощанье, но девушка предложила:
— Подожди. Целый вечер корпела над шитьем… пройдусь немного.
Накинув жакетку, она вышла на улицу. Николай подхватил ее под руку, потянул к реке.
— Куда ты ведешь? Я ведь только на минуточку.
Живнин привел ее к двум березкам над обрывом. Здесь они остановились и стали прислушиваться к вечерним голосам. Кругом было тихо, только изредка с писком проносились летучие мыши.
— Боюсь я их, — зябко передернув плечами, сказала Муся.
— А ты прикрой белую кофточку, а то вцепится, — посоветовал Николай.
Помогая девушке продеть руки в рукава жакетки, он обнял ее и, прижав к себе, решил поцеловать. Но в волнении не нашел губ и чмокнул в нос.
Муся прыснула, но сразу же прикрыла рот ладошкой и постаралась скрыть неуместную смешливость. Затем, как бы в наказание, она легонько шлепнула его по щеке. Это, конечно, была не пощечина, а ласковое прикосновение, от которого у Николая радостно забилось сердце.
Николай пришел домой почти на рассвете. Бессонная ночь не утомила его, наоборот — наполнила ликующей радостью. «Любит Муська, любит меня!» — хотелось кричать ему.
Он вдруг ощутил, что очень проголодался. На цыпочках пройдя в кухню, Николай нашел на столе кувшин молока, оставленный хозяйкой, и с жадностью начал пить, закусывая краюшкой хлеба.
Пора уже было собираться в путь. Сбросив с себя городскую одежду, Николай надел старое синее галифе, кирзовые сапоги, вылинявшую сатиновую рубашку и грубошерстную куртку, чтобы не сильно отличаться от хуторян. Затем, спрятав в карман бинокль, запасные патроны и пистолет, поспешил в условленное место встречи.
Город еще не просыпался, улицы и переулки были пустынны. На окраине, где начиналась лесная дорога, Живнина поджидала двуколка с пегой лошадью и трое верховых — переодетых милиционеров.
Проверив, взят ли трехдневный запас фуража, хлеба и сала, Николай уселся на сено в двуколку и, взяв в руки вожжи, покатил в глубь леса. Верховые следовали за ним на некотором расстоянии.
Подъезжая к разветвлению дорог, Живнин привязал вожжи к повозке, чтобы лошадь без его воздействия, самостоятельно могла выбрать направление. Почуяв свободу, пегая прибавила ходу и без всякого колебания свернула вправо.
Дорога предстояла длинная, лошадью управлять не требовалось. Николай откинулся на сено и, глядя вверх на полоску синего неба, стал вспоминать, что говорила ему сегодня Муся. И вновь его охватило нежное чувство к ней.
Бессонная ночь, покачивание повозки и монотонное поскрипывание колес вскоре спутали его мысли. Сон одолел Николая и унес в блаженную мглу…
Живнин спал почти четыре часа. Его с трудом растолкал один из милиционеров.
— Пегая дальше не идет, ждет чего-то.
Лошадь остановилась на поляне у ручья. Живнин ополоснул холодной водой лицо и стал осматриваться. На этом месте хуторяне, видимо, устраивали привалы, потому что заметны были следы костра. Вокруг валялась яичная скорлупа, обглоданные и обгорелые кости, обрывки тряпок, бумага.
— Понятно, почему пегашка остановилась, — сказал Николай. — Пить хочет и овса просит. Тут, конечно, она не раз останавливалась.
Спешившись, милиционеры напоили коней и, дав им корм, вытащили из сумок вареный картофель, сало, хлеб и соль, уселись завтракать.
Чаепития они не устраивали, обошлись холодной водой из родника, обнаруженного поблизости.
Вновь садясь в двуколку, Живнин предложил верховым отстать на большее расстояние, чтобы прежде времени не вызывать у лесовиков тревоги.
Условившись о сигнале и о том, как действовать в случае нападения, Николай зачмокал губами и скомандовал:
— Но… Но! Пошла, пегашка!
Неуправляемая лошадь бодро двинулась с места, вброд пересекла ручей и потянула двуколку в гору.
С двух сторон стоял высокий, но сильно захламленный лес. Где-то здесь Трофим и Матреша Фоничевы запасали грибы и были ограблены. Поглядывая по сторонам, Николай прислушивался, но, кроме писка пичуг, его слух ничего не улавливал. И топота милицейских коней не было слышно.
Через час или полтора дорога спустилась в низину, где через обширные болота была проложена гать. По ней пегашка, навострив уши, шагала настороженно, потому что ее подкованные копыта то и дело проваливались и разъезжались на раскисших неошкуренных бревнах и полусгнивших жердях, из-под которых фонтанчиками выбивалась ржавая вода.
Милиционеры, опасаясь, как бы кони не поломали ноги на бревнах гати, спешились и отстали еще больше.
На преодоление болота ушло много времени. Когда отряд вновь выбрался на твердую дорогу, солнце уже склонялось к западу.
Версты через две Николай уловил запах дыма. Пегашка заметно прибавила шагу.
Вскоре Живнин увидал картофельное поле, а за ним старый, почерневший стог сена.
Придержав коня на опушке леса, он дождался верховых и предложил новый план:
— Давайте отпустим лошадь одну и проследим, куда она пойдет и что будут делать хуторяне.
Они не стали распрягать пегашку, а лишь вытащили из повозки мешок с остатками овса и свою еду. Все это вместе с оседланными конями милиционеры упрятали в густых зарослях ивняка в стороне от дороги. Один из них остался караулить, а двое направились с Живниным следить за отпущенной лошадью. Та шла уверенно, с поднятой мордой, изредка пофыркивая и размахивая хвостом, словно радуясь приближавшемуся отдыху.
Вскоре показался хутор. Живнин в бинокль разглядел высокий дом, срубленный из толстых бревен и покрытый дранкой, обширный двор, окруженный хозяйственными постройками, кур, бродивших у колодца, собаку, лежавшую у раскрытых ворот, и лохматого щенка, трепавшего какую-то тряпку.
Щенок встретил лошадь лаем, а его мамаша, рослая дворняга, поднялась, чтобы пропустить двуколку.
Пегая лошадь вошла во двор и остановилась у колодца. Вышедшая на крыльцо старуха поспешила к повозке и, никого не обнаружив в ней, что-то крикнула и замахала рукой.
К колодцу прибежал белобрысый парнишка, а за ним приковылял высокий старик с трубкой в зубах.
Оглядев лошадь и двуколку, они что-то обсуждали и поглядывали по сторонам. Милиционерам и Живнину пришлось притаиться.
Напоив лошадь из ведра, парнишка перелез через изгородь и зеленеющим полем побежал к березовой роще.
Оставив милиционеров наблюдать у хутора, Живнин опушкой леса поспешил за парнишкой. Поднявшись на холм, поросший березками и осинками, он увидел вдали второй хутор и какие-то приземистые постройки у петляющей речки. Дальше двигаться за парнишкой было рискованно. Вся земля здесь была засеяна клевером, викой, овсом, рожью. Местность просматривалась на две-три версты.
Улегшись на вершине холма, с которого хорошо были видны оба хутора, Живнин продолжал следить за парнишкой. Тот перемахнул еще через одну изгородь и задами прошел в дом с голубыми наличниками и зеленой железной крышей.
Минут через пять вместе с парнишкой из дома вышли двое мужчин. Взрослые направились к первому хутору, а подросток по тропе побежал дальше.
«Видно, где-то третий хутор, — подумал Николай. — Всю банду собирают».
В бинокль он хорошо разглядел приближающихся мужчин. Один из них, обутый в высокие охотничьи сапоги, нес короткую кавалерийскую винтовку. Он явно был хуторянином. Другой же больше походил на городского жителя. Справа свисала деревянная кобура маузера. На голове красовалась лихо заломленная фуражка с лакированным козырьком.
«Наверное, сам Серый», — рассуждал про себя Николай. Фоничевы, описывавшие внешность главаря насильников, упоминали френч с широкими нижними карманами и фасонистую фуражку с оранжевым околышком. Околышек сейчас был неопределенного цвета. Но он мог выцвести.
«Надо брать, — решил Живнин. — А то, если все соберутся в одном месте, нам их не одолеть».
Он покинул холм и опушкой леса вернулся к товарищам. Одного из них он немедля отправил за милиционером, сторожившим лошадей, и велел не мешкая обходить хутор с тыла, а с другим пробрался ближе к воротам и продолжал наблюдать.
Пришедшие на хутор бандиты выслушали старика и принялись внимательно осматривать двуколку. Они заметили, что задний борт ее был продырявлен в нескольких местах. Главарь ножом выковырял застрявшую в доске пулю и, держа на ладони, разглядывал ее.
Велев милиционеру держать, бандитов на прицеле, Живнин вышел из кустов и, остановясь в воротах, спросил:
— Ваша повозка?
— Наша, — ответил старик. — А ты откуда взялся?
— Я пришел вас арестовать, — ответил Живнин.
Высокий хуторянин мгновенно вскинул винтовку, но главарь удержал его.
— Погоди, не дергайся, — как бы досадуя, сказал он и с вежливой ухмылкой осведомился: — А у вас разрешение на арест имеется?
— А как же, — ответил Николай.
— Пожалуйста, предъявите.
Бандит явно издевался над ним и умышленно тянул время, чтобы выяснить, в одиночку ли действует Живнин.
— Девохин! — окликнул Николай.
— Есть Девохин! — отозвался милиционер, зашедший с другой стороны хутора.
— Взять на прицел того, что с винтовкой.
— Кемко!
— Есть Кемко!
— Действовать, как условились. Сумцову — прикрыть меня!
Отдав эти распоряжения, чтобы создать впечатление, будто хутор окружен, Живнин подошел почти вплотную к главарю и потребовал:
— Сдать оружие!
— Первому встречному именное оружие не сдают. С кем имею честь? — продолжал свою игру бандит. — Может, вы не тот, за кого выдаете себя. Предъявите документы.
Живнин вытащил наган.
— Сдать оружие!
Бандит, ухмыляясь, ждал, чтобы вначале была выполнена его просьба. Тянуть время было опасно, и Живнин, вызвав Сумцова, приказал:
— Обезоружить и обыскать!
— Вынужден подчиниться насилию, — сказал бандит и начал расстегивать кобуру. Затем неожиданно ударил милиционера в пах и выхватил маузер.
Живнин успел выстрелить раньше бандита, но и тот разрядил в него обойму. Они упали на землю почти одновременно.
Высокий хуторянин попытался убежать огородами, но его настигла пуля Кемко.
Серый, несмотря на ранение в грудь, попытался перезарядить маузер, но оправившийся Сумцов ногой вышиб из его рук пистолет и, обшарив одежду, доложил:
— Больше оружия нет!
— Связать, — распорядился Живнин.
— Не смейте руки крутить, — запротестовал Серый. — Сперва рану перевяжите! Ведь кровью изойду.
— Черт с тобой, — сказал обозленный Кемко. — Одним бандитом меньше будет.
Милиционеры отнесли Живнина на крыльцо и, сняв с него куртку и рубашку, осмотрели раны. Две пули бандита попали в живот, а одна застряла в бедре. Отверстия были небольшими, кровь едва сочилась.
— Не возитесь со мной, — сказал Николай. — Сперва подготовьтесь к встрече. Бандюги из третьего хутора могут нагрянуть в любую минуту. Заприте старика и старуху… поставьте наблюдателя. Если бандитов набежит много, Серого пристрелите. Он опасней всех.
Двое милиционеров пошли выполнять его распоряжение, а третий, перевязав раны Николая холстом, найденным в доме, принес на крыльцо маузер.
— Возьмите на всякий случай, — сказал Сумцов. — Я его зарядил.
Чувствуя, как с каждым вздохом уходят силы, Николай подумал: «Неужели умру? А что же будет с Мусей? Вот нелепость».
Подвинув к себе маузер, Живнин закрыл глаза, чтобы сосредоточиться и понять, откуда исходит тупая боль, растекающаяся по низу живота. «От поясницы, — установил он. — В печень или почку угодил… кровь, видно, заливает. Надо бы скорей в больницу. Нет, могут всех истребить в лесу, лучше здесь отбиваться…»
Когда вновь послышалась стрельба, Николай с трудом открыл глаза, взял в руку маузер, но поднять пистолета не смог…
В субботу огромные зеркальные окна пионерского клуба засияли чистотой, отражая в стеклах пешеходов. Двери и подоконники были побелены, кафельный пол вымыт до глянца, стены украшены флажками и лозунгами.
«Юный пионер верен рабочему классу».
«Пионер — друг и брат комсомольцу и другому пионеру».
Девчонки и мальчишки, по-праздничному одетые, сходились сюда со всех концов города. Одни самостоятельно, другие с братьями и сестренками, третьи — с мамашами, бабками и дедками.
На другой стороне улицы толпились любопытные. Здесь застревали тетки, возвращающиеся с базара, и старухи богомолки, направляющиеся в церковь. Они с неприязнью смотрели на клуб.
— Антихристово племя, безбожники! — бормотали они. — В таком магазине бесчинство устраивают. Тут же иконы и кресты продавались.
Сан Саныч привел своих гимнастов строем. Мальчишки, одетые в чисто выстиранные, хорошо отглаженные футболки и синие трусы, босиком, четким строем шагали по мостовой и пели: «Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян».
Народу собралось столько, что всех клуб не вмещал. Взрослые и комсомольцы толпились на панели у входа.
Братья Громачевы и Зарухно устроились на скамейке у стенки, старались сидеть чинно, хотя это им давалось нелегко: руки так и тянулись дернуть за косичку проходившую девчонку или щелкнуть по затылку знакомого мальчишку. Они с трудом сдерживали себя.
От громких разговоров, окликов, писка и смеха в зале стоял гомон, как на птичьем базаре.
Только когда за столом, покрытым малиновой скатертью, появились секретарь укома комсомола Гоша Вострецов, Муся Мальченко и Геня Тубин, шум несколько стих. Первым, пригладив чуб, заговорил вожак комсомольцев:
— Ребята, прошу тишины! Ша!
Он был одет в матросскую форму и так энергично взмахивал руками, что мальчишки и девчонки в любопытстве смолкли.
— Во многих городах уже существуют пионеры, — сказал Вострецов. — У нас же первый отряд родится сегодня. Кто такие юные пионеры? Это младшие братья комсомольцев. Вступая в ряды коммунистической организации, они дают клятву быть верными рабочему классу и упорно бороться за новую жизнь. Наш город небольшой, но в нем много людей темных, запуганных церковниками, а иногда и просто враждебных советскому строю. В лесах еще прячутся недобитые банды белых и зеленых. Не всякий осмелится в таких условиях открыто носить красный галстук. Но честь и хвала тем, кто не струсит и смело понесет наше знамя. Кое-где вас встретят шипением, проклятьями, а может, и побоями. На пионеров будут наговаривать родителям, запугивать их. Но мы с вами станем жить спаянной и дружной семьей — по правилу: один за всех, все за одного. И нас никто не одолеет. Мы победим!
Потом выступил вожатый отряда Геня Тубин. Он объяснил, что в пионеры вступают добровольно, и кто сегодня еще не готов носить красный галстук, пусть не стесняясь скажет.
— Мы знаем, что многим ребятам еще надо посоветоваться с родителями, а некоторым придется вступать тайно, — сказал Тубин. — Но мы уверены, что в отряд придут самые смелые, которых никто не собьет с пути.
После речей ребята по одному стали подходить к Мусе Мальченко. Она повязывала на шею новенький красный галстук и торжественно говорила:
— Бороться за дело рабочего класса — будь готов!
И только что принятый пионер, салютуя, вскидывал руку к голове и отвечал:
— Всегда готов!
Едва девушка успела раздать галстуки, как в клуб прибежала ее запыхавшаяся подружка и взволнованно что-то зашептала на ухо.
Ребята заметили: Муся побледнела и, прижав левую руку к груди, простонала:
— Ой… ой! Как же это?
Глаза ее наполнились слезами. Она безвольно опустилась на стул, точно ноги больше не держали ее.
— Не верю… Не может быть! — словно сама с собой, горестно заговорила она. — Он жив… он должен жить!
Неожиданно Муся вскочила и, забыв о ребятах, кинулась на улицу. Мальчишки, не понимая, что случилось, устремились за ней.
Панели по обеим сторонам улицы на большом протяжении были запружены жителями города. Ромка с крыльца увидал, как посреди мостовой медленно двигались четыре крестьянские подводы, окруженные верховыми милиционерами. На передней, устланной папоротником и зелеными ветвями березы, лежал в белой рубахе и синем галифе Николай Живнин. Его восково-бледное лицо с открытыми глазами освещало солнце. Казалось, что Николай жив, что, обессилев в пути, он лишь прилег отдохнуть.
Муся, растолкав пешеходов, подбежала к подводе и бросилась на грудь убитого.
— Коля… Коленька! — закричала она. — У тебя глаза открытые. Ты живой, ты неубитый!
Подруги из швейной мастерской, боясь, что Муся попадет под колеса, подхватили ее и повели рядом с подводой.
На некотором расстоянии от них двигалась вторая телега, на которой сидели со связанными руками пойманные бандиты. Женщины подбегали к ним, плевались и норовили чем-нибудь ударить злобно огрызающихся лесовиков. В бандитов летели камни, комки земли, палки. Милиционеры с трудом сдерживали ярость горожан, готовых устроить тут же, на улице, самосуд.
На двух последних возах лежали трупы, покрытые старыми рогожами, и оружие бандитов.
Люди, не знавшие Живнина в лицо, спрашивали:
— Кто это убит? Почему его впереди везут?
— А где главный атаман? Где Серый? — хотелось знать обывателям.
— Под рогожами лежит, — отвечали милиционеры. — Сдох Серый, больше не оживет.
Около здания укома партии и комсомола подвода с Живниным остановилась, а остальные возы, окруженные милиционерами, продолжали двигаться к тюрьме, которая находилась на соседней улице, невдалеке от моста.
Толпа разделилась. Большая часть осталась у первого воза, а любопытные ребятишки и разъяренные обыватели, оглашая улицу криками и свистом, продолжали шагать рядом с пойманными бандитами.
Братья Громачевы и Зарухно остановились около укома. Они пробились поближе к подводе. И тут Ромка узнал рослого битюга. Это был конь Трофима.
Из укома комсомольцы вынесли красное знамя и покрыли им тело Живнина. Тот же Вострецов, только что произносивший речь на пионерском сборе, поднялся на телегу.
— Дорогие земляки! Граждане! Товарищи комсомольцы! Мы все видим, какое свершилось злодейство, — сказал он. — Убит наш дорогой друг и товарищ Коля Живнин. Его молодую жизнь оборвала пуля бандита. Коля был верным сыном партии. Не щадя своей жизни, он смело боролся с преступным миром. Николай всегда был честен, доброжелателен и светел в своих помыслах. Благодаря ему сегодня в нашем городе родился первый пионерский отряд. Мы назовем его именем погибшего героя. Пусть незапятнанное имя Коли Живнина останется в детских сердцах…
От этих слов Муся Мальченко разрыдалась в голос. Заплакали и другие комсомолки. А секретарь укома продолжал:
— Нам дорого обошлась поимка Серого. Не стало умного, веселого и всегда подтянутого Коли Живнина. Мы клянемся собрать комсомольцев и закончить его дело. Смерть бандитам!
Больше никто не выступал. Повозка тронулась с места и точно поплыла в толпе. Кумачовое знамя на зеленом фоне выделялось ярким пятном, а лицо Николая было торжественно-спокойным. Опустив голову, в скорбном шествии шагали комсомольцы и пионеры. Никогда еще на этой улице не было столько кумачовых косынок и красных галстуков.
Нико, тронув за рукав Ромку, шепнул:
— Давай попросимся в отряд добровольцев и поедем ловить бандитов.
— Не возьмут, — ответил тот. — Лучше мельника выследим. Он ведь тоже бандит.
Вместе со всеми они проводили Живнина до ворот больницы, а там, отдав салют, пошли к себе за железную дорогу.
В новых галстуках ребята выглядели нарядными. Ромка спросил у братьев Зарухно:
— Вы покажете галстуки дома?
— А то как же! Нас не заругают. Отец, наверное, обрадуется. В наши годы он был бродягой и ничего такого не видел.
— А нам, наверное, попадет от Анны. Я галстук в карман спрячу, — признался Димка.
— Не смеешь! — прикрикнул на него Ромка. — Мы должны быть такими же храбрыми, как Николай.
Анна уже была дома. Галстуки ее не поразили и гнева не вызвали. Она лишь спросила:
— А кого это у вас хоронили?
— Не хоронили, а только везли, — ответил Ромка. — Это тот следователь, с которым я на мельницу ездил. Он не побоялся умереть, чтобы поймать Серого. Теперь целый отряд комсомольцев будет ловить бандитов. Говорят, что сообщники Серого и в городе прячутся.
— Выдумывают тоже! — сердито заметила Анна. — Что за глупости. Какие могут быть сообщники?
Ромка приметил, как на лице и на шее мачехи выступили розовые пятна. В таких случаях лучше было молчать или переменить тему разговора, но он не удержался и похвастался:
— А мы трофимовского битюга и телегу видели. Их у бандитов отняли.
И тут Анна не совладала с собой: стукнув по столу кулаком, закричала:
— Я сказала: не суйся не в свое дело! Иначе опять излуплю до полусмерти.
Велев мальчишкам сидеть дома, мачеха ушла на мельницу и пропадала там часа три. Вернувшись с покрасневшими и опухшими глазами, растопила плиту, сожгла в ней рыночный флажок и стала готовить ужин. Мальчишки слышали, как мачеха несколько раз всхлипнула.
Ночью Громачевых разбудил набат. Увидев, что в той стороне, где находилось озеро, полнеба окрасилось в розовый цвет, Анна испуганно вскрикнула:
— Мельница горит? Что ж там такое? Боже мой!
Торопливо одевшись, она выбежала на улицу.
Набат продолжал тревожно гудеть, созывая добровольцев пожарной команды. Мальчишки, слыша, как топочут пробегавшие мимо дома люди, не могли улежать в постели. Наскоро одевшись, они выскочили на улицу и побежали к мельнице.
По пути Громачевых обогнали грохочущие пожарные повозки, освещенные факелами. На передней, где был насос и сидели пожарники в касках, беспрестанно звонил колокол.
Мальчишки припустились за пожарниками, но догнать мчавшихся в опор сытых коней, конечно, не смогли.
Когда Громачевы прибежали к пожарищу, дом Ян Яныча и мельница со всех сторон были охвачены пламенем. На безветрии сухие доски и балки горели высоким, ярким костром. Трескучие струи воды, летевшие из брандспойтов, не могли загасить пламени. Ни к дому, ни к мельнице невозможно было подступиться: несло таким жаром, что в десяти саженях начинала тлеть одежда. Люди успели только растащить по бревнам хлев и деревянный сарай.
Около горящей мельницы собралось множество народа. Зеваки громко обсуждали случившееся. Одни из них гадали:
— Видно, с горящей трубкой Ян Яныч уснул. Дом сухой. Вмиг все занялось.
— Чепуху мелете! — возражали другие. — Мельница бы сразу не занялась. Ведь до нее саженей двадцать. Тут поджог. Кто-то хотел насолить Ян Янычу. А может, ограбили. Бандитов полно по лесам. Вон сколько их днем привезли.
— Вранье все. Никто не поджигал, — вступали в спор более рассудительные. — Ни коня, ни брички в сарае пожарники не нашли. Сам, видно, поджег, чтобы никому не досталась, и удрал. Грехи какие-то пожаром заметает.
Первой рухнула драночная крыша мельницы. Вверх поднялся такой сноп искр, что они осыпали даже далеко стоящих зевак. Вскоре на части развалился и приземистый домишко. Пожарники почти ничего не сумели спасти.
Громачевы вернулись домой, когда на востоке занималась розоватая полоска зари. Анны в постели не было. И на пожаре мальчишки ее не видели.
— Куда она могла деться? — недоумевал Ромка. — Неужели с мельником убежала?
— Не болтай, быстрей ложись, пока не попало, вон она идет, — сказал Димка.
Ребята залезли под одеяло и притворились спящими.
Громачевы проснулись от стука в окно. За стеклом виднелась чумазая физиономия Гурко. Он ключом стучал в нижний уголок стекла.
Дима соскочил с постели и открыл окно.
— Эх вы, засони! — укорил Гурко. — Все проспите. Мы с пожара идем. Мельница дотла сгорела.
— Вы сами засони, — возразил Дима. — Мы ночью на пожар бегали и видели все с самого начала.
— К тюрьме пойдете? — спросил Гурко.
— А что там?
— Говорят, пойманных бандитов показывают.
— Сейчас оденемся.
Мачехина кровать была аккуратно застелена. Значит, она не спала всю ночь.
Плита оказалась холодной. И на кухонном столе не было никакой еды. Отрезав по куску хлеба, братишки густо посыпали их солью и вышли на улицу.
Гурко и Нико, оказывается, тоже не завтракали. Поделившись хлебом, мальчишки пересекли насыпь железной дороги и направились к реке.
У желтой тюремной стены для всеобщего обозрения были выставлены трупы трех бандитов. Рядом с ними лежали винтовки, обрезы, пистолеты, разнокалиберные патроны, гранаты, бомбы, пики и топоры. На бандитах висели таблички с их именами и кличками.
Больше всего народу толпилось около Серого, лежащего в английском френче и галифе цвета хаки.
— И ничего особенного в ем! — удивлялся какой-то деревенский парень. — Я бы такого в драке на одну руку взял!
— Чтой-то, когда Серый орудовал, тебя не видно было, — ехидно заметил дядька с жидкой бородкой. — Наверное, под печкой сидел, тараканов пугал?
— Я могу и тебя пугнуть, — ерепенился парень. — Ишь насмешник нашелся!
— Серый — это кличка, а не фамилия, — стал вслух объяснять высокой женщине человек в пенсне. — Он из офицеров… Говорят, у Булак-Булаховича служил, связь с заграницей имел… Не простой бандит.
— Жаль, не всех перестреляли, — сказал жестянщик, несший ножницы для резания жести и свинцовый молоток. — Живые опять шкодить будут, нового атамана выберут.
— Навряд ли, — возразил ему железнодорожник. — Добровольцы пойдут их вылавливать, да и на допросах кой-кого выдадут.
— А что они все какие-то скрюченные? — спросил Димка.
— Скорчишься, если тебе в кость или в пузо пуля угодит, — заметил бывший солдат с пустым рукавом, заправленным за ремень.
Среди толпившихся Ромка вдруг увидел мачеху и рядом с ней Фоничевых. Матреша, надвинув на глаза ситцевый платок, повязанный по-деревенски, разглядывала бандитов с боязливой настороженностью, точно они могли подняться и наброситься на нее. Зато Трофим дал себе волю.
— Будь проклят, рожа бандитская, — ругал он Серого. — Трудового коня схарчил.
— Ваш битюг живой, — сказал Ромка. — Я его вчера видел.
— Врешь, — не поверил бородач. — Откеда моего коня знаешь?
— Трошенька, что ж ты Рому не признаешь? Он же нашенский сосед, — упрекнула Матреша мужа, — громачевский сынок.
— Да разве всех мальчишек упомнишь, — отмахнулся Трофим и стал выпытывать: — Так где ж ты коня видел? Кто на ем ехал?
Ромка рассказал, как вышагивал битюг, везя на высокой телеге покрытого знаменем Живнина.
— И телега, видно, моя, — обрадовался Трофим и тут же предложил: — Сходим с тобой в милицию. Свидетелем будешь. Да не за зря — на мороженое заработаешь.
— Мне мать не разрешает свидетелем быть, — ответил Ромка.
Анна стояла рядом, но не слышала разговоров.
— Аннушка, милая, — обратилась к ней Матреша. — Разреши Ромушке с моим в милицию сходить.
— А?.. Что? В милицию? Зачем в милицию? — как бы очнувшись, стала спрашивать мачеха. Она ничего не понимала, а разобравшись, переполошилась: — Нет, незачем ему в милицию ходить. Мало ли чего мальчишка наболтает. Да ему и не поверят. Взрослого в свидетели берите.
— Может, ты, Аннушка, сама пойдешь?
— Нет, нет, — точно испугавшись, стала отнекиваться Анна. — Что вы… некогда мне по милициям ходить. Я на рынке все бросила.
Схватив Димку и Ромку за руки, она поспешила увести их подальше от тюрьмы. На углу, около базарной площади, мачеха строго приказала:
— Бегите домой… чтоб духу вашего тут не было. Если увижу, уши оборву!
Но мальчишки не скоро в этот день попали домой. Как только Ромка с Димкой расстались с мачехой, их нагнали братья Зарухно.
— Пошли в пионерский клуб, — предложил Гурко. — Узнаем, когда сбор будет.
У здания укома комсомола мальчишки наткнулись на парней и девушек, выносивших венки и знамена.
— Куда это? — спросил Нико у комсомольцев с траурной повязкой на рукаве.
— Коле Живнину. Сегодня похороны.
В пионерском клубе уже собралось человек двадцать ребят… Многие принесли полевые и садовые цветы.
— А вы где пропадали? — спросил у братьев Геня Тубин. — Я за вами девочек посылал. Цветы нужны.
— Так мы сейчас… вмиг нарвем, — сказал Нико.
— Не в чужом ли саду? — поинтересовался вожатый.
— Угу, в чужом, — сознался Нико.
— В красном галстуке через забор полезешь? — изумился Тубин.
— Не-е, — поспешил заверить Нико, — галстук я в карман спрячу.
— Отставить цветы! — строго сказал вожатый. — И помните: пионер по чужим садам не лазает и без спроса ничего не берет.
— Понятно, — хмуро буркнул Нико, и вожатый понял, что пионерские обычаи не очень-то ему по нутру.
— Обойдемся без ваших цветов, — сказал он. — Понесете венок из елок и бумажных цветов, который девочки сплели.
На похороны Живнина собралась добрая половина города. Железнодорожники прислали свой духовой оркестр, который при выносе тела заиграл траурный марш. Скорбные звуки, разнесшиеся с больничной горы, поплыли над улицами города.
Красный гроб, установленный на дроги, покрыли венки из живых цветов.
Позади дрог в первом ряду шли Муся Мальченко и другие комсомолки из швейной мастерской. Девушки были все в черных платьях, с красными гвоздиками на груди. Если бы подруги не подхватили Мусю под руки, когда грянул оркестр, она, наверное, повалилась бы в пыль мостовой. Ноги временами отказывали ей, Муся с трудом их передвигала.
Ромке, который шел позади, еще не доводилось видеть такого молчаливого горя. И Мусины подруги плакали безмолвно, лишь мокрые щеки выдавали их.
Траурная процессия растянулась чуть ли не на полверсты. Кроме пионеров, комсомольцев, агентов угрозыска и милиционеров, к шествию присоединились все, кому ненавистны были насильники. Из переулков и боковых улиц подходили все новые и новые люди.
Оркестр не умолкал до самого кладбища. Дроги остановились у ворот. И здесь все смешалось. Комсомольцы подхватили гроб на руки и понесли на плечах.
У свежевырытой могилы Геня Тубин сказал:
— Мы, Коля, знаем, как тебе не терпелось скорей увидеть в нашем городе ребят в красных галстуках. Ты многое сделал, чтобы у нас появились юные пионеры. Поэтому свой первый пионерский отряд мы назовем твоим именем. Прощай, наш друг! Ты останешься в наших сердцах.
Ночью у Громачевых был обыск. Милиционеры перетрясли постели, спускались в погреб, были на чердаке, в сарае, но больше всего рылись в вещах Анны.
— Где у вас флажок? — спросил у нее сотрудник угрозыска.
— Какой флажок? Нет у меня никакого флажка, — сказала Анна. — Может, вам нужна тряпочка, которой я прикрываю от пыли приправы? Так вот она.
Мачеха показала розовую салфетку.
— Не придуривайся, — остановил ее милиционер. — Мы за тобой давно следим. Лучше вытаскивай без разговоров, чтобы нам зря не перетряхивать твои тряпки.
Так как Анна флажок сожгла, то они, конечно, его не нашли.
— Одевайся, — приказал сотрудник угрозыска. — Пойдешь с нами.
— Это что же, арестуете меня? — каким-то не своим, будто осипшим голосом спросила Анна.
— Да, имеем ордер на арест, — и милиционер показал мачехе сложенную пополам бумажку. — Разрешается захватить с собой белье, полотенце, мыло и зубную щетку, — добавил он и, подойдя к мальчишкам, поинтересовался: — А вы что ж, одни останетесь?
— Нет, у нас отец есть, — ответил Ромка. — Он должен утром приехать.
— Скажите отцу, чтобы обязательно зашел в угрозыск.
Ничего не взяв из вещей, милиционеры подождали, пока Анна увяжет узелок с бельем, и лишь затем предложили:
— Пошли.
Уходя, мачеха даже не взглянула на мальчишек.
В начале девятого часа в доме появился отец со своим сундучком, пахнущим паровозом. Узнав о ночном обыске, он оторопел:
— За что ж ее?
Ромка рассказал о флажке и о мельнике.
— Ничего такого не могло быть, — строго заметил отец. — Не выдумывай. Ты еще сопливый, чтобы в таких делах разбираться.
Видно, своими догадками Ромка отбил у отца аппетит. Хлебнув несколько ложек бульона, он отодвинул тарелку и сказал:
— Пойду узнаю, что ей предъявлено. Может, напрасно забрали.
Старый Громачев не стал переодеваться, так в рабочей, испятнанной мазутом одежде и пошел.
Вернулся он хмурым, уставшим, будто постаревшим на несколько лет. Ничего не говоря мальчишкам, машинально разделся и улегся отдыхать.
Чтобы не мешать ему, братья вышли на улицу и там стали раздумывать: что делать с «монтекристо», купленным у бандита?
— Я все боялся, что найдут его, — сказал Дима. — И нас тоже арестуют.
— Где же ты его держал?
— Сперва под подушкой, а как пришли с обыском — спрятал за ремнем под рубашкой.
— А если бы тебя ощупали?
— Я бы сказал, что нашел.
— Так бы тебе и поверили! Могли в тюрьму посадить и из пионеров выгнать. Надо пистолет утопить, — предложил Ромка. — Все равно патронов не достать.
— Что ж, мои деньги ни за что ни про что пропали? — сопротивлялся Дима. — Давай лучше спрячем в дупло.
Они так и сделали: завернули «монтекристо» в промасленную ветошь, набрали в банку сырой глины и вдвоем вскарабкались на старую черемуху, росшую у фоничевского сада. Димка запихал в узкое дупло пистолет, а Ромка глиной замазал отверстие.
Не успели мальчишки спуститься на землю, как из дома Фоничевых донеслись крики, хлесткие удары. Во двор выбежала с распущенными волосами Матреша, за ней — Трофим. Извозчик нагнал жену у грядок и принялся стегать собранными в жгут вожжами.
— Чертова борода, не смей драться! — закричал Ромка с дерева.
— Милицию позовем! — пригрозил Дима.
А Трофим словно был глухим. Сбив жену с ног, он продолжал стегать ее и приговаривать:
— И в дом не смей… Твое место в хлеву со свиньями.
Злобно пнув жену сапожищем, он ушел в дом, с грохотом захлопнул дверь.
Мальчишки, видя, что Матреша неподвижно лежит меж грядок, спустились с дерева, расширили лаз на случай, если придется удирать, и подползли к избитой соседке.
— Тетя Матреша, не плачьте, — сказал Дима. — Уходите к нам… сейчас папа дома, он не позволит Трофиму драться.
— Ой, миленькие мои, вы-то хоть не смотрели бы, как он зверствует. Не для детей это…
Мальчишки помогли ей подняться и повели в свой дом. Отец усадил Матрешу на топчан и дал ей выпить валерьянки.
— Чего это Трофим кидается? Пьян, что ли?
— Да нет, тверезый. Все насильниками меня попрекает, поганой зовет. Сперва на чистую половину не пускал, а сейчас нигде жить не позволяет. Твое место, говорит, в хлеву, со свиньями…
— А вы у нас живите, — предложил старый Громачев. — Я в поездках по три дня пропадаю, хоть за мальчишками посмотрите.
— А что же Анна?
— Нет у нас Анны. Ночью ее арестовали и не скоро выпустят. Был я в милиции — говорят, мельник ее связной сделал. С Серым на пару действовал.
— Господи, сколько горя от этого Серого! В каждом доме слезы. Застращали они, видно, ее. Ах, несчастная Аннушка! Может, передачу ей снести?
— Пока следствие не кончится, передавать ничего нельзя, — печально сказал отец. — Мне вот на дежурство пора.
— Да я с радостью останусь, — соглашалась Матреша. — Да вот, боюсь, мой ирод стекла перебьет.
— Ничего, если выбьет, сам и вставит. Управу на него найдем. Ишь вздумал в наше время женщину избивать!
Матреша не вернулась к Трофиму, осталась жить у Громачевых.
На другой день утром из фоничевского хлева послышалось поросячье повизгивание и громкое хрюканье. Пара хряков, привыкших вовремя получать теплое пойло, настойчиво напоминала о себе.
Трофим, приметив, что его жена хлопочет у колодца в чужом дворе, подошел к забору и, никак не называя ее, грубо напомнил:
— Кто за тебя свиней кормить будет? Оглохла, что ли?
— А у меня свиней нет, — ответила Матреша. — И слушать ничего не желаю. Довольно, натерпелась.
— Вон оно как! — изумился Трофим. Он не ждал от кроткой Матреши решительного отпора. — Значит, по рукам пошла, бандитская шлюха? Ну погоди! Я тебя после этого и в хлев пущать не стану!
— Не больно нуждаюсь, — отозвалась Матреша. — Чем ты-то лучше бандитов? Как злодей кидаешься, готов с живой шкуру содрать. Да не ощеривайся, не боюсь! Попил моей кровушки, будя! Хозяйствуй сам. Лучше в батрачки пойду, чем твои кальсоны грязные стирать. Противен ты мне пуще Серого!
Она гордо повернулась и пошла прочь. Трофим оторопел. Столь строптивой ему еще не доводилось видеть жену. Обозлясь еще больше, он схватил валявшиеся под ногами вилы и запустил их в Матрешу. Но не попал… Вилы воткнулись в землю прямо перед ней. И Матреша не вздрогнула, не взглянула на них.
Через некоторое время из фоничевского хлева послышался пронзительный предсмертный визг сперва одного хряка, затем такой же вопль другого. Разъяренный извозчик вымещал свою злобу на ни в чем не повинных тварях, лишь бы досадить ушедшей жене.
Судили бандитов в зале городского клуба. Анну приводили под конвоем вместе с бандитами и усаживали за барьер рядом с хуторянкой, любовницей Серого. Мачеха, казалось, была очень подавлена арестом и допросами. Она сидела потупясь, с безжизненным взором. А если смотрела в зал, то никого не замечала. Ни Ромке, ни Димке не удалось встретиться с ней взглядом. Даже Матреше она не ответила на поклон.
Длинное обвинительное заключение было для мальчишек скучным. Ромка с трудом уловил суть.
Серый, оказывается, был белогвардейским офицером. Он собрал банду не с целью грабежа и насилий, а для выполнения заданий заграничного центра. Его лесовики занимались контрабандой и были проводниками. Они встречали тех, кто пробирался из-за кордона вредить Советской власти, и переправляли по болотам бегущих в буржуазную Эстонию. У Лийва существовало тайное убежище. Нарушители границы появлялись у него под видом крестьян, привозивших зерно на помол, жили несколько дней в замаскированной комнате на чердаке мельницы и, уловив подходящий момент, переодевались в городскую одежду и отправлялись в глубь страны.
Анна, конечно, ничего этого не знала. Ей отводилась роль обыкновенной связной. Если в обжорном ряду красовался ее флажок, — значит, с Лийвом ничего не стряслось, можно подойти и передать записку. Без предупреждения появляться на мельнице не разрешалось. Паролем были носовые платки с вышитыми на них елкой и ландышем.
Судья спросил у Анны:
— А в случае ареста Лийва что вам предписывалось?
— Мне ничего не предписывалось, — отпиралась Анна. — Ян Яныч подарил флажок на счастье и сказал: «Если со мной что-либо случится, ты немедля убирай флажок, иначе в торговле не будет счастья».
— И вы поверили?
— А то как же. Мне с этим флажком везло.
— У мельника Лийва вы не встречали незнакомых людей? — спросил прокурор.
— В доме нет, а на мельнице много бывало незнакомых крестьян.
— Какие сведения вы передавали Лийву?
— Никаких. Я только приносила записки, которые получала от незнакомых людей.
— Какой был пароль?
— А что такое пароль?
— Ну, какие-то слова они предварительно говорили?
— Спрашивали, для чего стоит флажок, а я отвечала: «На счастье».
— Вас никогда не интересовало, что таится в записках? — продолжал спрашивать прокурор.
— Однажды посмотрела, но ничего не поняла — видно, было написано по-эстонски.
У адвоката тоже были вопросы:
— Скажите, пожалуйста, кто-нибудь оплачивал вам время, потраченное на доставку записок?
— Нет, я это делала задарма.
— Мельник Лийв в свои дела вас посвящал?
— Никогда.
— Но разве вы не догадывались, с кем он связан?
— Нет, и в голову не приходило. Я думала, что это земляки-эстонцы в записках спрашивают, когда им приезжать на помол.
— Извините, Анна Антоновна, вы какую школу кончили?
— Никакой. Я умею только расписываться.
— Благодарю вас. У меня вопросы исчерпаны, — сказал адвокат судье и уселся на место.
Анну больше не допрашивали. В делах банды Серого ее роль оказалась незначительной. И это огорчило Ромку. Он-то полагал, что она предводительница банды.
Когда стали допрашивать свидетелей и вызвали Матрешу, судья поднялся и предложил мальчишкам покинуть зал.
— Пионерам на суде делать нечего, — сказал он. — Больше сюда не приходите.
Поэтому мальчишкам не удалось побывать в день приговора на суде. Из семнадцати обвиняемых Анна получила самый малый срок — четыре года тюрьмы.
Матреша собрала теплую одежду мачехи, выстирала и заштопала ее старые чулки и, все увязав в узел, снесла в тюрьму.
Перед занятием литгруппы я как бы невзначай спросил у Двоицкого:
— Слушай, а что за чудила у Гостиного двора побирается? Надпись на груди повесил, будто «бедствующий литератор».
— Ты, наверное, Александра Тинякова видел. Такой с унылым, вытянутым лицом, да?
— Ага, в пальто с бархатным воротником.
— Он! — уже твердо сказал Двоицкий. — Когда-то эстетствующим ходил, выпендривался, выпустил книжку стихов с латинским заголовком. Теперь, думаю, выдохся и прикидывается несправедливо обойденным. Демонстрирует бедственное положение, чтобы вызвать ропот и сочувствие у нэпманов и бывшей петербургской знати.
— А ты случайно с Антасом Нетлеловым не знаком?
— Не с Антасом, а с Анатолием Нетлеловым, — поправил Двоицкий. — Как же, знаю. Эрудированный литературовед и полиглот. По всем вопросам искусства пишет и переводит чуть ли не с десяти языков. При мне для отдела «Смесь» и «Вокруг света» приносил переводы с французского, английского и немецкого. А почему ты о нем спрашиваешь?
— Мы в одной школе учились.
— Сколько же ему лет?
— Не больше двадцати трех.
— Не может быть! А ходит с таким видом, будто ему все тридцать пять, не меньше. Все науки превзошел, теперь других учить намерен. Вот ведь нахал!
— А может, за него другие пишут?
— Все может быть. Уж слишком продуктивен. Загадочность на себя напускает, ни с кем не дружит и на литгруппах не бывает.
Иван Толченов, слышавший конец нашего разговора, сделал свой вывод:
— Не один такой. Наша Сусанна Дремова не лучше. В женки к редактору подалась, беспрепятственно печататься желает.
— Что ты выдумываешь! — не поверил Двоицкий.
— Точно, от верного человека знаю. Ведь недоступную из себя разыгрывала, невинной овцой прикидывалась. А как печататься приспичило — не постеснялась в постель лечь.
— Зря ты плетешь на нее, — остановил его Двоицкий. — Злопыхательство тебя погубит. Мокеич не пойдет на сделку с совестью. За это ручаюсь. И она не из таких. Просто убедилась, что среди нас он самый верный… Не бросит и не продаст.
— А ты знаешь, что из-за этой крали Лешу Чулкова с работы уволили? Спивается парень. Ходит по пивным и за угощение стихи читает.
— А тебе хотелось бы, чтобы Сусанна следом бегала и спасала от пьянства?
— А почему бы и нет? Русские женщины способны и на такое. Помнишь, у Некрасова…
И Толченов принялся вспоминать некрасовские стихи. Огорчившись, я не стал его слушать, а, усевшись на подоконник, начал наблюдать за Дремовой. Я тоже чувствовал себя обойденным и покинутым.
Сусанна сидела в кресле какая-то сникшая, не такая свежая и нарядная, как прежде. И взгляд у нее был рассеянным: она глядела перед собой и никого не видела.
«Хорошо ей или плохо? — не мог понять я. — Видно, не очень радостно, потому что глаза не сияют, в них тлеет грусть. Пусть страдает — не будет искать покровителей!»
Я был строгим судьей.
С испорченным настроением я покинул литгруппу и отправился в цирк. Нужно было поделиться новостями с Гурко.
В цирке был антракт. Я смешался в вестибюле с курильщиками и прошел в конюшню. Старый Сашко был под хмельком; увидав меня, похвастался:
— А мы, чаво, командировочные получили, скоро в путь-дорогу. В Псков и Новгородчину. Люблю по лесным дорогам ездить и под открытым небом табором стоять!
Гурко не радовало предстоящее путешествие.
— Карамба! Опять упущу Ржавую Сметану. Этому пройдохе везет… Некстати на гастроли отправляют!
А узнав от меня, кто такой «бедствующий литератор» и какие рукописи носит в редакцию Нетлелов, Гурко высказал возникшую догадку:
— А не собирается ли он, наподобие Дюма, литературную фабрику открыть? Старички определенно за него пишут… И старушки, наверное, языки всякие знают… Эх, черт, самое время до сути докопаться, а я должен срываться на гастроли. Ромка, неужто позволишь пройдохе из-под острого глаза уйти? Он же в твоем деле жульничает…
— Не хочется мне, но что делать… давай имеющиеся у тебя адреса, прослежу, — согласился я. — Только ни в милицию, ни в угрозыск не пойду.
— И не надо! — обрадовался Гурко. — Мы ему свой суд устроим. Без меня ничего не предпринимай, собери факты. Мы через месяц-два вернемся, тогда и подумаем, что предпринять. Идет?
— Идет!
И мы хлопнули по рукам.
В доме Громачевых словно поселилась добрая фея, началась непохожая на прежнюю жизнь.
Матреша оказалась хлопотливой хозяйкой. Она минуты не могла посидеть без дела: то стряпала, то намывала, то гладила или штопала. Мальчишкам заплатала все старое белье, связала по паре веревочных тапочек и подшила их кожей. На пионерские сборы выпускала Димку и Ромку только тщательно осмотренными, в отглаженных рубашках и штанах.
При ней мальчишки-ежики словно оттаяли: не слыша раздраженного, визгливого голоса мачехи, избавясь от ее затрещин, оплеух и унизительных порок, они как бы сами подобрели, сделались более серьезными и покладистыми. Не войдешь же в сверкающую намытыми полами комнату с заляпанными, грязными ногами. Не наденешь на невымытую шею белоснежную рубашку. Опрятность стала как бы девизом дома Громачевых.
Димке Матреша уделяла особое внимание. Уж больно мальчишка был тощим и бледным. Не зря соседские девчонки прозвали его лягухой.
— Видно, малокровие или глисты завелись, — сокрушалась Матреша. — Надо цитварное семя достать.
Она добывала у жены пастуха парное молоко и по вечерам отпаивала им мальчонку. Варила какие-то целебные травы и давала пить. Хоть Димка еще и оставался тощей лягухой, но ребра у него уже не торчали, как прежде, и лицо несколько округлилось.
На третий день после ареста Анны Ромка сходил в пионерский клуб и, рассказав о происшедшем вожатому, спросил:
— Нас теперь выгонят из пионеров?
— Арестовали ведь не вас, а мачеху? — сказал Тубин. — Вы-то при чем? К тому же вас рекомендовал Живнин. И отец у тебя кто? Рабочий?
— Помощник машиниста.
— И мать, наверное, другой была.
Вожатому и невдомек было, что мальчишки уже побывали на рискованном пути. Лишь Живнин сумел понять романтические натуры сорванцов и найти им новое увлечение. Не будь Николая — неизвестно, чем бы они кончили.
— Чем же ты хотел бы заняться в нашем отряде? — спросил Тубин.
— Не знаю. Я умею только рисовать, читать вслух и запоминать.
— Пока мне понадобится только твое умение рисовать. Сумеешь стенную газету выпускать?
— А что это такое?
— Ну, обыкновенная газета со статьями, заметками и карикатурами… только она на стене висит. Кого бы ты взял себе в помощники?
Вспомнив умение Гурко говорить языком книжных героев, Ромка решил, что и писать он сможет с той же сноровкой, поэтому первым назвал его имя, а вторым — Арифа Юварова, скуластого черноглазого мальчишку, продававшего вразнос газеты. Они показались ему самыми подходящими сотрудниками.
На пионерском сборе, когда выбирали совет дружины, была утверждена и редколлегия стенной газеты «Юный пионер». Ромка получил десять листов полуватмана, коробку красок, несколько кисточек, перьев и карандашей.
Чтобы поразить всех, первый номер газеты Ромка и Гурко готовили тайно в доме Громачевых. Мальчишки склеили два больших листа: на одном поместили передовицу, написанную Тубиным, краткую биографию и фотографию Николая Живнина, заметки санитарного звена и шефов — девушек швейной мастерской, на другом были карикатуры и происшествия. Основным добытчиком материала для этого листа стал Ариф Юваров. Бегая с газетами по всему городу, он был свидетелем многих происшествий.
Ромка изобразил двух красноносых пьяниц, стрелочника Ватрушкина и скорняка Сырцова. Замахиваясь палками, со зверскими лицами они гнались за панически убегавшими женами. Под карикатурой сообщались адреса драчунов и какие увечья они нанесли.
В другой заметке изысканным стилем Гурко красочно описывалось, как жена телеграфиста, приревновав мужа к билетной кассирше, сперва попыталась облить соперницу серной кислотой, а затем сама проглотила горсть каустической соды. Едкий натр так прожег ей язык, что он чудовищно распух и высунулся изо рта чуть ли не на три вершка.
Тут же была помещена иллюстрация: лежащая в гробу женщина с высунутым толстым языком.
Дальше шли рассказы о торговке овощами, которая откручивала головы соседским курам, пробравшимся на ее огород, и о знахарке, продающей темным женщинам приворотное зелье, от которого чуть не умер регент церковного хора.
Под рассказами Ромка нарисовал летящих во все стороны обезглавленных кур и регента, приложившегося к бутылке, где плавал зеленый чертик.
Самая крупная карикатура была на начальника военизированной железнодорожной охраны. Он стоял в длиннющей шинели перед удивленным паровозом и выпускал изо рта голубые пузыри.
История была забавной. Начальник охраны, оставив вместо себя дежурить рябого помощника, пошел в гости к его жене. Рябой, не будь дураком, передав дежурство стрелку, ночью явился домой. Застав начальника у жены, он не дрался и не скандалил, а предложил мирно распить бутылку водки. Для закуски рябой принес серое стиральное мыло и нарезал его, как сыр, кусками. Начальник попытался было отказаться от угощения, но под угрозой револьвера вынужден был пить и закусывать мылом. После четвертой стопки его стало корчить от колик в животе и мыльных пузырей, выходивших изо рта.
Кроме того, в отделе происшествий сообщалось о торговках, подравшихся на рынке; о стороже банка, бежавшем по городу в кальсонах, потому что у него в бане утащили одежду; об охотнике, который заряжал при свете свечи патроны дымным порохом, опалил себе лицо и устроил пожар; о мальчишке, родившемся с шестью пальцами на руках.
Прибив стенгазету на деревянный щит для городских объявлений, который стоял на улице рядом с пионерским клубом, Ромка и Гурко стали ждать, как их работу расценят обыватели.
Время было раннее. Люди торопливо пробегали мимо. Потом какой-то грамотей остановился и с рассеянным видом начал разглядывать карикатуры и читать подписи. Добравшись до происшествий, он хохотнул и, подозвав проходившего мимо приятеля, вслух прочел историю о мыльной закуске.
Вскоре у пионерской газеты скопилась толпа гогочущих мужчин и женщин. Заметки вслух перечитывались и тут же обсуждались.
— Ай да пионеры! Ну и дают.
Ромка и Гурко были довольны. Их творение, наверное, еще долго будоражило бы горожан, если бы не прошел мимо культпроп укома — высокий очкарик в серой толстовке. Любопытствуя, по какому поводу толпятся люди, он протолкался к стенгазете и хмурым выбрался из толпы.
Заметив двух мальчишек с красными галстуками, очкарик подошел к ним и спросил:
— Где ваш вожатый?
— Еще не приходил, — ответил Ромка.
— А кто газету вывесил?
— Мы, — гордо признался Гурко. — Раньше всех встали и принесли.
— А почему же вы ее на улице повесили?
— А клуб еще закрыт.
— И предварительно ее никто не читал? — продолжал допытываться очкарик.
— Нет.
— Раз это ваша инициатива, то сейчас же снимите стенгазету и принесите в уком партии.
Сказав это, он зашагал дальше, а мальчишки кинулись в толпу выполнять приказание, но женщины удержали их:
— Да погодите же, дайте дочитать!
Только минут через пятнадцать Ромке и Гурко удалось снять стенгазету и свернуть в рулон. И вот тут появился Геня Тубин.
— Покажите, что вы настряпали, — потребовал он.
Открыв ключом дверь, Тубин прошел в клуб и там, расстелив газету на столе, принялся читать ее. Мальчишки молча следили за вожатым. Тот старался быть серьезным и сосредоточенным, но, добравшись до происшествий, не смог скрыть улыбку. Кончив читать, Геннадий схватился за голову.
— Ну и намылят же мне за вас шею! Наверное, на бюро вызовут. Чего вам взбрело все сплетни городские собрать? Разве это пионерское дело?
— В каждой газете происшествия печатают, — ответил Ромка.
Вожатый ушел, а мальчишки остались убирать клуб: подметать пол, обтирать пыль.
Тубин вернулся из укома расстроенным, но неунывающим.
— Выговор схлопотал, — сказал он. — Придется редколлегию создавать… Сам в нее пойду… еще нам дают сотрудника местной газеты…
— А нас что — прогонят, да? — спросил Ромка.
— Да нет, вроде даже похвалили. Говорят, ребята способные, пишут смешно и рисуют здорово, только их учить надо. Так что собирайте материал для следующего номера.
Юных корреспондентов в ту пору выбирали на пионерском сборе. Ромка и Гурко после скандального номера стенгазеты стали знаменитостями. Их имена выкрикнули первыми.
Став корреспондентами, мальчишки решили писать по очереди. Первую заметку, изорвав половину тетради на черновики, написал Ромка. Он расхвалил пионерок за то, что те залатали маленьким детдомовцам прохудившуюся одежду.
Эта заметка была напечатана в местной газете. Гордясь своей корреспонденцией, Ромка купил три номера газеты и, подарив один из них Гурко, сказал:
— А тебе надо продернуть Ржавую Сметану. Он ведь спекулянт и эксплуататор, наживается на труде мальчишек.
В тот же день, как заправский репортер, Зарухно узнал у мальчишек, живущих по соседству с Антасом, что тот уже скупает у старух, бывших дворянок, книги в кожаных переплетах, альбомы, старинные рукописи и ноты. Все это сплавляет в Питер. Но и цветные металлы не упускает. Зная, что мальчишкам их уже негде искать, подбивает храбрецов добывать их на артиллерийском полигоне. Там на стрельбище и вокруг воронок в лесу можно найти свинцовые колпачки, позеленевшие гильзы, картечь, медные пояски и белый металл.
В изломанный лес полигона лишь раз в неделю пропускали грибников. Вместе с ватагой женщин, приспособив на плечи кузовки, ходили и мальчишки. Но они мало набирали рыжиков и волнушек, потому что ползали вокруг воронок и просеивали меж пальцев землю.
Иногда они натыкались на неразорвавшиеся снаряды. Хотя артиллеристы строго предупредили, что их трогать нельзя, храбрецы все же пытались отвинчивать боеголовки. Из обезвреженного стакана можно было добыть картечь и медь.
Об опасном промысле Гурко написал в газету. Но его заметку почему-то не напечатали, а отослали в отдел народного образования. Там время было отпускное, и расследованием никто не занялся.
В конце августа трое мальчишек нашли в лесу неразорвавшийся старый снаряд и стали его развинчивать…
Взрыв был неожиданным. Прибежавшие к свежей воронке грибники нашли бившихся на земле окровавленных подростков.
Грибники принесли покалеченных мальчишек на пост артиллеристов. Пока запрягали лошадь в двуколку, от потери крови двое ребят скончались. Лишь третьего удалось доставить в госпиталь живым.
Слух о случившемся мгновенно разнесся по городу. Возбужденные Ромка и Гурко побежали к Тубину и рассказали все, что знали об Антасе.
— Что же вы прежде молчали? — укорил их вожатый.
— Мы не молчали… Я в газету написал, но там мою статью куда-то дели, — пожаловался Гурко.
— Этого я так не оставлю, — пообещал Тубин. — Покажите, где плавильные печи?
Мальчишки повели его в Глинковские заросли, но там кто-то успел разрушить плавилки и остатки их столкнуть в пруд. В прозрачной воде нетрудно было разглядеть закопченные кирпичи и прогоревшую жесть.
— Заметает следы, — определил Тубин. — Его надо дома накрыть.
Дома они Антаса не застали. Перепуганные родители альбиноса клялись, что не знают, где сейчас находится их сын.
— Он кончил школу и живет самостоятельно, — уверяли они. — С нами не считается. Собрал чемодан и уехал.
Розыски ничего не дали. Ржавая Сметана исчез из города и больше в нем не показывался.
Наступил новый учебный год. В школе, как всегда, пахло мелом, чернилами, карболовкой и… скукой.
Хуторяне к первому сентября не приехали. Они еще занимались уборкой урожая. Интернатская половина школы пустовала. Директор не позволял учителям двигаться вперед по программе, занимались повторением.
Мальчишки и девчонки седьмого класса уныло сидели за партами и с тоской смотрели в окна, за которыми сиял под голубым небом огромный мир с его лугами и речками, с лесами и болотами, наполненными таинственными шорохами и всякими неожиданностями. Там было купанье, рыбалка, грибы и ягоды, а здесь — повторение того, что уже осточертело.
Все меньше и меньше по утрам собиралось учеников в классах. Не решались нарушить дисциплину только пионеры. Братья Зарухно и Громачевы приходили в школу в красных галстуках и стойко высиживали все уроки.
Заниматься в пустых классах и учителям было неинтересно. Одни из них, дав задание, занимались рукоделием, другие, обложившись бумагами, что-то писали, не обращая внимания на учеников.
Ребята тем временем играли в перышки, в крестики, обстреливали девчонок жеваными шариками, читали книжки о похождениях знаменитых сыщиков Ника Картера, Шерлока Холмса, Ната Пинкертона.
Ромке было тошно от пустой траты времени, и он написал о порядках в школе в газету. Заметку напечатали и поставили подпись: «деткор Р. Гром».
В день выхода газеты директор школы по каким-то делам оказался в уездном отделе народного образования. Там, видно, взяли его в оборот, потому что вернулся он в школу отнюдь не в благодушном настроении.
Вызвав к себе Громачева, Щупак некоторое время с интересом разглядывал его через пенсне, затем, указав на газету, спросил:
— Ты писал эту кляузу про нашу школу?
Ромка не спешил с ответом.
— Дайте посмотреть, — попросил он.
Внимательно прочитав заметку и убедившись, что в ней нет искажений, Громачев сознался:
— Да, я писал; но не кляузу, а правду.
— Какая же у тебя, сопляка, может быть правда, если ты еще ни в чем не разбираешься…
Щупарик был разъярен. Стуча пальцами по столу, он принялся объяснять, как должен вести себя ученик, любящий свою школу и преподавателей. Он говорил пространно и занудливо. Ромка смотрел на него чистыми глазами и не улавливал ни слова из того, что вдалбливал ему директор. Он умел выключаться, и директор, заметив это, пришел в бешенство. Затопав ногами, он стал выкрикивать, что наказывает ученика пятичасовой отсидкой в голодальнике.
— Юных корреспондентов за правду нельзя преследовать, — с достоинством напомнил ему Громачев.
— Я тебя, подлец, наказываю не за статью, а за нахальное и неуважительное отношение к старшим, персонально — ко мне, к директору.
— В чем же выразилось мое неуважение?
— Ты не думай, что я слепец. Даже когда ты молчишь, тебя выдает наглый взгляд. Я все вижу. А сейчас — марш в класс. После уроков явишься для извинения и отбывания наказания. Иначе — за поведение двойка.
У директорского кабинета Ромку поджидали братья Зарухно. Узнав, о чем шел разговор, они решили защитить товарища.
— Пойду на плаху, но напишу в ту же газету о гонениях против юного корреспондента, — поклялся Гурко. — Пусть Щупарик готовится ко второму удару.
— А я соберу подписи всех ребят, — пообещал Нико.
Когда после уроков Ромка отбывал свои часы в голодальнике, к нему старым путем через фрамугу пробрался Гурко и положил на парту черновик статьи под названием «За правду — в голодальник». В ней сообщалось:
«Третью советскую школу в простонародье называют хуторской. И это не зря. Все в ней приспособлено для богатых хуторян — кулаков. И занятия в нашей школе начинаются не как всюду — в сентябре, а после уборки урожая — первого октября. В этот день двор школы будет заполнен подводами, прибывшими из тех мест, где еще недавно укрывались банды Серого. Празднично разодетые хуторяне привезут не только своих чад, но и подарки для учителей. Больше всего их достанется жене директора школы. В ее погреб будут сгружены кадушки и мешки. Кто из хуторян забудет это сделать — может оказаться без места в интернате. Жена директора всесильна, скупых она не жалует.
Наш юный корреспондент Р. Гром написал только о том, что местные школьники и учителя в ожидании хуторян вынуждены целый месяц бездельничать. Заметка была напечатана в газете. В тот же день на юнкора обрушился гнев директора: пионер был оставлен без обеда и заточен в пустой класс.
Р. Гром не пал духом. Он твердо сказал: «Только мое тело в вашей власти. Вы можете запереть, сжечь или убить, но не завладеть моей совестью. Я погибну, а правда будет жить. Не ждите от меня просьб о помиловании».
Мы, пионеры отряда имени Николая Живнина, протестуем против измывательства над корреспондентом и просим навести советские порядки в школе».
— Ну и ловок ты врать! — сказал Ромка. — Разве я вел такой дурацкий разговор с Щупариком? Враки нужно выбросить из статьи. И подредактировать ее не мешает. Что значит «в простонародье»? Так в старых книгах выражались. А вообще-то молодец, здорово написал!
Младшему Зарухно не везло: его статья опять не была напечатана. Но все же она сделала свое дело. Первого октября в школе появилась комиссия: три женщины и двое мужчин. Все они с серьезными лицами ходили между телегами и пытались разговаривать с хуторянами. Но те были неразговорчивыми.
Члены комиссии, посоветовавшись, отправились на дом к директору. Там их встретила дородная Эмма Януарьевна. Узнав, что непрошеные гости хотят осмотреть ее погреб и хлев, она подбоченилась:
— А кто вы такие, чтоб в мой погреб нос совать? Милиция?
— Нет, мы не милиция. Мы комиссия наробраза, — вежливо сказал очкарик в кожанке. — На директора школы поступила жалоба. Нам поручено проверить.
— А почему вы ко мне пришли? — спросила огородница. — Разве и на меня кто жаловался? Дом и пристройка — моя собственность. Я от родителей в наследство получила. Так что проверяйте погреба директора, а не мои. Без милиции никого не пущу.
Члены комиссии, не зная, как быть, потолкались во дворе и, вернувшись в школу, пошли искать директора. Он в это время водил по классам хуторян и говорил, что их дети будут рассажены на самые близкие от учительского стола парты.
Комиссию он встретил с показным радушием и, узнав о грубом поведении Эммы Януарьевны, сокрушенно сказал:
— Что же вы сразу не пришли ко мне? Можно было избежать недоразумений. Да, да, к сожалению… как бы сказать мягче… несколько прямолинейна. Видимо, сказывается грубое воспитание в детстве. Прошу простить ее и не обижаться. У меня лично действительно нет никаких погребов и складов. В доме Эммы Януарьевны я лишь жилец. В моем ведении — интернатские кладовые. Но они достояние родителей и поварих.
— Нам бы хотелось выяснить: случается ли вам получать подарки от хуторян? — стал допытываться председатель комиссии.
— Не буду скрывать… бывает, бывает, — подтвердил Щупак. — Но я и мои коллеги принимаем их только по одной причине: чтобы не обидеть сельчан. Позвольте полюбопытствовать, кто мог заподозрить нас в неблаговидных поступках?
Ему дали статью, подписанную братьями Зарухно, Антоном Милевским и Димой Громачевым. Дочитав ее до конца, Витольд Робертович рассмеялся.
— И взрослые люди эту мальчишескую выходку приняли всерьез? Даже создали комиссию, — изумился он. — Да знаете ли вы, какие это отъявленные негодяи?
И Витольд Робертович, сгущая краски, рассказал о хищении книг.
— Но наказывать ученика за напечатанную в газете заметку непедагогично, — заметила женщина в шляпке.
— Да разве я позволил бы себе! — горячо возразил Щупак. — Громачев был наказан за непочтение к старшим. Я должен заметить, что все эти ученики, подписавшие статью, вполне оформившиеся правонарушители. Их нельзя держать в нормальной школе. Они развратят учеников, дурные поступки заразительны…
Витольду Робертовичу удалось убедить, что статья написана мальчишками из дурных побуждений — желания отомстить ему за частые наказания.
Не понимая, как такие сорванцы могли стать пионерами, члены комиссии отправились к Тубину. Расспросив его о братьях Громачевых и Зарухно, они сообщили, к каким выводам пришел Щупак. Пионервожатый недоуменно развел руками.
— Я не знаю педагогических способностей директора школы, — сказал он, — но вижу, что он мастак наговаривать на ребят и желает опекать только кулацких детей.
— Ну зачем же так резко? Сгущать краски не будем. В его просьбе есть резон: интернат должен быть школой для сирот и ребят из далеких селений. А смешанный состав усложняет обучение.
— Но за пионеров, написавших заметки, я буду воевать: не позволю выгонять их из школы. К тому же вам не удалось проверить факты поборов. Не спешите с выводами. Разрешите мне поговорить с ребятами.
Вожатый вызвал братьев Зарухно и Громачевых.
— Почему вы написали в газету? — спросил он. — Только без вранья, иначе разговор будет коротким.
— А чего нам врать? — сказал Гурко. — Первый раз писал Ромка. Он везучий: его статью напечатали. Вторая статья моя. Но мне не везет: мои сочинения не печатают, а посылают на расследование. Я твердо знаю: Щупарик — взяточник. У моей матери остановилась приятельница. Она привезла в школу двух дочек. Но их не приняли, потому что не было подарков.
— Эта хуторянка еще здесь?
— Она остановилась у нас. Хочет хлопотать.
— Сведи меня к ней.
Тубин сходил к Зарухно и поговорил с опечаленной хуторянкой. Оказывается, существовало негласное правило: кто отдает детей в интернат, прежде всего договаривается с Эммой Януарьевной, сколько и чего нужно привезти в виде подарков.
— У меня очень долго болел муж, — утирая слезы, продолжала рассказывать хуторянка. — Все ушло на докторов и лекарства. Мне нечего было подарить, а девочек пора учить. Директор сказал, что я слишком поздно привезла их. Хотя в тот же день приняли мальчишек из соседнего хутора. Если я попрошу его в долг, примет он моих девочек?
— Не вздумайте этого делать, — предостерег ее Тубин. — Я сведу вас в наробраз. Нужно разоблачить хапугу. Ваших дочек без всяких подарков примут в интернат.
— Нет, нет, что вы! Никуда я не пойду. Потом моим девочкам житья не будет.
Уговорить вдову не удалось. Тубин сходил в милицию. Товарищи Живнина придумали, как можно все выяснить.
Вечером на школьной улице раздались милицейские свистки. Ловили какого-то воришку, якобы перескочившего за высокий забор огородницы.
К Эмме Януарьевне явились два милиционера. Вежливо козырнув, они попросили показать помещения.
— Преступник где-то у вас скрылся.
Перепуганная огородница разрешила им осмотреть сарай и сеновал, но в погреб не пустила.
— Он все время на замке, — сказала она. — Сюда никто не мог забраться, запор не сорван.
— Все же разрешите взглянуть.
— В этот погреб я никого не пускаю.
— Дайте ключ, — потребовал милиционер.
Эмме Януарьевне ничего не оставалось, как передать ключи. Погреб был заполнен бочонками, кадушками с маслом, медом, соленьями и ягодами.
— Откуда у вас эти богатства? — поинтересовались милиционеры.
— Делаю запасы на зиму, — ответила огородница. — Потом втридорога платишь.
— Все на рынке закупали?
— Э… не все, больше заказывала… знакомые крестьяне привозили.
— Кто они? Из каких деревень?
Эмма Януарьевна, чувствуя, что запутывается, обозлилась:
— А вам какое дело? Продукты неворованные, я деньги платила.
— А нам думается, что никаких денег вы не платили, — заметил милиционер. — А ну-ка покажите нам подполье и чердак.
Эмме Януарьевне пришлось вести непрошеных гостей по своим владениям. В подполье у нее стояли бочки с соленой капустой, огурцами, лари, наполненные картофелем и овощами.
Печной стояк на чердаке был превращен в коптильню. В глубокой нише на крючьях висели окорока, корейка, колбасы.
— Зачем вам столько на двоих? — спросил милиционер. — Вашими припасами можно роту солдат прокормить.
Эмма Януарьевна, боясь наговорить лишнего, умолкла. Пришедший Витольд Робертович оказался более находчивым.
— Это продукты общественные… Родители завезли больше, чем могут вместить наши интернатские кладовые. Эмма Януарьевна была столь любезна… позволила временно разместить у нее.
— Покажите кладовые интерната, — попросил милиционер.
Щупак неохотно повел их в школу, он знал, что интернатские кладовые и погреба не заполнены и наполовину.
Увидев пустующие лари и полки, милиционер спросил:
— Почему вы здесь не разместили интернатские продукты?
— Не понимаю… Я был неправильно информирован. Уверяю вас… Какое-то недоразумение…
Но его словам уже не было веры. Милиционеры составили протокол и опечатали все кладовые и погреба.
Суда не было, потому что хуторяне, выгораживая Щупака, следователям говорили, что они привезли продукты для общего пользования. Все же отдел народного образования отстранил Витольда Робертовича и на его место прислал нового, толстого и добродушного директора — Яковлева Николая Николаевича. Ученики мгновенно из инициалов состряпали ему кличку — Янн.
Зимой Геннадию Тубину вдруг вздумалось поставить спектакль. Пионерских пьес в ту пору еще не было. Он обратился к юнкорам:
— Вот что у вас я попрошу, ребята. Сделайте, пожалуйста, из «Хижины дяди Тома» пьесу. Нашему драмкружку ставить нечего.
— Но мы никогда не писали пьес, — попробовал возражать Гурко.
— Пустяки. Справитесь, — стал уверять вожатый. — Представьте себе сцену и начинайте разыгрывать. Один говорит за одного, второй за другого. А потом записывайте. Вы же ребята с фантазией. Я бы сам это сделал, да времени не хватает.
Вначале мальчишки прочли книгу Бичер-Стоу и пришли к выводу, что без сокращения пьесу не напишешь, слишком много будет действий и мелких сцен. Главы надо объединять, а разговоры сгущать и переиначивать.
Сократив несколько глав, они тут же стали их разыгрывать. Гурко изображал негра, Ромка — белых. Так как мальчишки текста строго не придерживались, то самым трудным оказалось вести запись разыгрываемых сцен.
Если писал Ромка, то ему думалось, что чернокожие должны говорить не как команчи, а проще и ясней. А Гурко не нравилась по-мушкетерски напыщенная речь белых. Мальчишки горячились, пока кто-нибудь не бросал перо.
— Я этого писать не буду. Так не говорят, пиши сам.
Гурко стал записывать свои реплики, Ромка — свои. Получалась путаница и разнобой, а главное — слишком медленно продвигалась работа.
— Надо у Гени попросить машинистку, — наконец сказал Ромка. — Мы будем разыгрывать, а она пусть отстукивает. Так будет живей.
— Верно, — согласился Гурко. — При ней, может, меньше будем спорить.
Тубину, конечно, никто не дал ни профессиональной машинистки, ни машинки. После бесцельных хлопот вожатый уговорил старосту драмкружка Зину Цветкову, умевшую быстро писать, помочь мальчишкам.
Зина была неказистой девочкой с тощими косичками. Гурко прозвал ее Краснокожей, потому что кожа у нее на шее была пупырчатой и имела красноватый оттенок. Кроме того, девочка часто шмыгала носом, точно страдала хроническим насморком. Зато писала Зина отменно: четкие буковки, похожие на отборные зерна, быстро укладывала в четкие строчки.
При ней Ромка и Гурко не отвлекались на споры и на память разыгрывали эпизоды. А Зина, склонив голову и шевеля языком, записывала.
Разыгравшись, мальчишки входили в роль и очень живо изображали героев.
— Молодцы! Настоящие артисты! — восклицала Зина. — Записывайтесь в наш драмкружок. Мы дадим вам главные роли.
— Очень-то надо! — возражал Ромка. — У нас есть свое занятие — мы юнкоры.
Гурко же был не прочь стать артистом, но не драматическим, а цирковым. Так что уговоры Зины не повлияли на свежеиспеченных драматургов.
Не дописав до конца инсценировку, они прочли ее на драмкружке. Ребятам их творение понравилось. Они тут же распределили роли и стали репетировать первые сцены.
Чтобы закончить третий акт, Ромка и Гурко все вечера проводили с Зиной Цветковой. А так как они никогда не были прилежными учениками, то их жизнь весьма усложнилась.
До пятого класса всему обучали один или два учителя, а в шестом и седьмом на каждый предмет появился свой преподаватель. Все они норовили задавать домашние упражнения и чуть ли не ежедневно проверять их.
Мальчишкам приходилось пораньше приходить в школу и списывать упражнения у девчонок.
Самой аккуратной ученицей в классе была Алла Стебниц. Ромка часто просил у нее тетрадку. Девочка ему не отказывала. Но всякий раз, протягивая приготовленное домашнее задание, краснела.
Алла была странной девочкой. Она всегда гордо держала голову и смотрела вдаль, точно прислушивалась к какому-то зову. Мальчишки-старшеклассники пытались с ней заигрывать, но Алла избегала разговоров с ними. А к Ромке относилась с сочувствием. Всякий раз, когда он входил в класс, на лице Аллы вспыхивал легкий румянец, вернее не румянец, а какое-то внутреннее свечение, и взгляд ее спрашивал: «Сегодня моя тетрадь тебе не нужна?» И если Ромка так же неприметно глазами сигналил: «Спасибо, обойдусь», она успокаивалась и больше не поворачивала голову в его сторону.
В январе Громачев приметил, что Алла по утрам перестала посылать ему приветственные сигналы. Девочка сидела за партой какая-то подавленная и грустная, словно завядший цветок. На перемене он подошел к ней и спросил:
— Никак ты на меня дуешься?
— Я не дуюсь, просто вижу, что ты шепчешься и дружишь с этой противной Цветковой, — потупясь, ответила она.
— Вот глупая! — укорил ее Ромка. — Мы же с Гурко книгу переиначиваем на инсценировку, а Зина переписывает, ну, вроде машинистки или стенографистки.
— Правда?
— Честное пионерское. Пьесу уже репетируют, а она у нас не кончена. Запарились совсем.
— Хочешь, я буду тебе помогать?
— Это как же?
— Ты дашь мне тетрадки для домашних упражнений, а я буду в них переписывать все, что приготовлю сама.
— Но почерк-то у меня другой, сразу узнают.
— Я уже пробовала писать твоим почерком. Левой рукой вроде получается.
— Что же, у меня такой паршивый почерк? — изумился Ромка.
— Ага, буквы неровные… прыгают и валятся. Но ты можешь сказать, что дома писал не торопясь, поэтому получилось лучше.
— Ладно, валяй. Кому из учителей захочется вглядываться в мой куриный почерк.
С этого дня у Ромки отпала забота о домашних заданиях. Алла аккуратно выполняла обещание: все делала сама и, придя в класс, совала ему в парту тетраду а после уроков уносила их домой.
Однажды она пришла в школу огорченной. Отдав Ромке тетради, негромко сказала:
— Бабушка недовольна мной. Она говорит, что мы поступаем неразумно. «Твой мальчик ничего не будет знать, — говорит она. — Вскоре он пожалеет, что воспользовался твоей добротой. Лучше занимайся с ним дома». Ты будешь ходить к нам?
Ромке не хотелось показываться ее бабушке: еще женихом назовет. И он спросил:
— А кто твоя бабушка?
— Она художница. Пишет акварелью и маслом.
— Мне же неудобно ходить, да и некогда, — начал отнекиваться Ромка. — Потом я должен писать. Знаешь, я, наверное, стану писателем.
— Ты серьезно?
— Да, — сказал Ромка. — Только мне мешает школа. Вставай по утрам и ходи каждый день.
— Как же без школы? — не могла понять девочка. — Писатель должен быть образованным.
— Должен, но ему не обязательно ходить в школу. Максим Горький без всякой школы всему научился.
Этот аргумент показался девочке убедительным, и она шепнула:
— Пусть бабушка ругается, я буду тебе по-прежнему помогать.
И Ромка, занимаясь всем, чем угодно, меньше всего уделял времени урокам. Первое время его спасали хорошая память и запас слов, которыми он мог пустить пыль в глаза, создать впечатление, что знает предмет, но не может заучить сухие формулировки. Когда его вызывали к доске, он стоял навострив уши и ждал подсказок. Громачеву шептали с разных сторон. Его слух не все улавливал, и иногда Ромка нес такую несусветную чушь, что класс покатывался со смеху.
Вместе с классом смеялся и Громачев, чтобы преподаватель подумал, что он умышленно повторил глупую подсказку. А Стебниц в такие минуты сидела пунцовая, она страдала, переживая его провал.
Извинившись за подхваченную подсказку, Ромка выкручивался из неловкого положения и, получив троечку, был доволен.
Спектакль, показанный пионерами в зимнем театре, имел успех. На сцену вызывали не только драмкружковцев, игравших в «Хижине дяди Тома», но и авторов инсценировки.
Удача вознесла Ромку. Слыша отовсюду похвалы, он решил, что стал уже опытным литератором.
По вечерам Ромка зажигал семилинейную лампу и писал до глубокой ночи. В школу приходил невыспавшимся, с опухшими и красными глазами и почти ничего не слышал из того, что вдалбливали в головы его одноклассникам. Когда кто-то из учителей называл его фамилию, он вскакивал и растерянно хлопал глазами, не зная, что ответить.
— Громачев, ты никак на уроках спишь? — строго спросил физик.
— Я сегодня не успел выспаться, — честно признался Ромка. — Отвечу в следующий раз.
— Следующего раза не будет, — предупредил учитель. — По этому разделу у тебя круглый ноль.
— Ты хоть немножко учи, — просила Алла Стебниц. — Тебя же выгонят из школы.
— Да, могут выгнать, но я иду на риск, — ответил Ромка, и в глазах его засветилась решимость. — Вас мне все равно не догнать. Но когда меня напечатают, то учителям станет стыдно, что они ставили мне двойки и «баранки».
Алла, хоть и сомневалась в будущем успехе, все же спрашивала:
— Может, тебе помочь? Давай черновики, я буду переписывать.
— Не надо, а то сама отстанешь. Я один буду пробиваться. Ты читала «Мартина Идена» Джека Лондона?
— Нет.
— Прочти. Там такой же парень, как я, только немного старше.
За несколько недель, словно одержимый, Ромка написал семь небольших рассказов и более двадцати стихотворений. По мере готовности он переписывал свои произведения начисто, запаковывал и отсылал в редакции журналов и, как Мартин Иден, ждал банковского чека и авторского номера журнала.
Время шло, а ему никто не отвечал. Не надеясь на честность и внимание издателей, Ромка по вечерам заходил в читальню клуба железнодорожников и с волнением перелистывал поступившие журналы.
Однажды Матреша показала ему большой конверт со штемпелем журнала «Красная деревня». У Ромки захватило дух. С бьющимся сердцем он надорвал конверт и… вытащил листки с собственными стихами. К ним была приколота записка:
«Уважаемый товарищ Громачев!
Ваши стихи к печати непригодны. Они неоригинальны. Кроме того, слабы рифмы, не соблюден размер, неясен замысел. Если хотите сочинять, то больше читайте современных поэтов, повышайте свою культуру, расширяйте кругозор.
Если будете посылать новые стихи, сообщите, где вы работаете».
Ромку принимали за взрослого неуча. Внизу стояла неразборчивая подпись литературного консультанта. Видно, он испачкал рукопись зелеными и красными чернилами, жирно подчеркивая неудачные рифмы, исправляя орфографические ошибки.
Ромку, ожидавшего успеха, сначала ошеломило неприятное письмо. Ему было стыдно и горько. «Что я скажу Алле Стебниц? — подумал он и тут же решил: — Не покажу. Может, в других редакциях напечатают. Так было и с Мартином Иденом».
Он не сдался, не пал духом. Вечером опять зажег лампу и принялся сочинять. И некому было его остановить. Неграмотная Матреша, полагая, что Ромка усердно готовит уроки, ставила на стол горшок с молоком и совала краюху хлеба, намазанную маслом.
Ромка жевал хлеб, запивал молоком и сочинял почти до рассвета.
Следующая неделя принесла новые огорчения: вернулись стихи и рассказы из четырех журналов. Словно сговорившись, все твердили одно и то же: он написал о том, о чем уже давно написано, слишком мал запас слов, он повторяется, пишет не очень грамотно.
«Учитесь, учитесь, учитесь!» — советовали литературные консультанты.
«Что же теперь делать? Как быть?» — всерьез задумался Ромка. Надо решать: следует ли писать не глядя ни на что или прекратить и усесться за учебники? Он смог бы догнать класс, если бы вот так же по ночам сидел за грамматикой, физикой, историей, алгеброй и геометрией. Но на него учителя уже махнули рукой и перестали вызывать к доске.
Об этом скоро узнает Тубин. Пионеров, которые плохо учатся, он вызывает на совет дружины. А там, конечно, не похвалят. Но жалко было бросать сочинительство. Может, не стоит сдаваться, а пойти на позор, на муки, лишения и добиться своего? Грамматику он осилит. Это не такое неодолимое дело: самые тупые девчонки-зубрилы научились писать без ошибок. Если понадобится, он, словно стихи, выучит учебник грамматики.
Почему в редакциях решили, что у него мал запас слов? Ведь в пионерском отряде ни у кого так не подвешен язык, как у Ромки и Гурко. Это замечают даже учителя, которые ставят тройки. Но, видно, для литературы этого мало. Ну и что же? Если понадобится, Ромка сумеет накопить тысячи новых слов. Он будет много читать, узнавать, что означают незнакомые слова, запоминать их и пускать в оборот.
С учителями не сложилось доверительных отношений. У людей, которые смотрели на него строго и с подозрением, неловко было спрашивать о книгах. Двоечник — и вдруг интересуется тонкостями языка.
Бабушка у Аллы Стебниц закончила Академию художеств. Она, конечно, знает, сколько книг уже вышло в свет и какие из них нужно прочесть. Ромка попросил Аллу исподволь все выведать. И девочка выполнила его просьбу. На другой день она пришла в школу и, отозвав его к дальнему окну в коридоре, сообщила:
— Бабушка говорит: если все книги сложить вместе, то получится самый высокий горный хребет. Одному человеку, даже если он проживет тысячу лет, не осилить и миллионной доли. Только в питерской Публичной библиотеке хранится несколько миллионов книг и рукописей.
— Как же в редакциях узнают, что написано другими?
— Бабушка думает, что ни один человек этого не знает. Есть каталоги, много специальных книг, энциклопедий. В них записано в сжатом виде все, что знает человечество.
На уроке математики Громачев подсчитал, сколько книг он прочтет за сорок лет. Вышло немного, не более пяти тысяч томов — при условии каждый день читать по восемь часов.
— Я тоже подсчитала, — на переменке сказала Алла. — У меня получилось еще меньше. Но бабушка говорят, что существует партитурный способ чтения. Овладев им, можно прочесть в три раза больше.
— Что значит партитурный?
— Так умеют читать дирижеры оркестров. Их взгляд охватывает весь лист.
— О, у нас так умеет читать Гурко. Надо научиться.
Ромка попробовал читать Жюля Верна, медленно перелистывая страницы «Парового дома». Смысл он улавливал, но удовольствия от чтения не получал.
Как выйти из создавшегося положения? Все твердят — учиться и учиться. Не попробовать ли подтянуться в школе? Там ведь тоже вбивают в головы то, что спрессовано в книгах за многие годы.
Перестав писать по ночам, Ромка впервые за все школьные годы серьезно засел за учебники. Но было поздно, уже подходил к концу учебный год. Некоторые учителя, когда он поднимал в классе руку, словно досадуя, говорили:
— Тебя спрашивать бессмысленно, ты ведь все запустил. Лучше готовься к переэкзаменовке.
Особенно изощрялась завуч, преподававшая в старших классах русский язык. Встречая Ромку, она скептически смотрела на него и спрашивала:
— Ты еще долго будешь позорить свой класс?
Ее вопросы всегда были обидными.
— Нет, не долго, — не без дерзости ответил он. — Скоро я его прославлю.
— Своим невежеством или еще чем-нибудь?
— Поэмой в тысячу строк!
— Вот что, друг мой, — продолжала завуч. — Я отвечаю за ваш русский язык. Представляю, что ты городишь в своих стихах! Прекрати хотя бы рассылать их по редакциям… не позорь школу. Ты даешь мне слово?
— Я вам отвечу стихами, — обидясь, сказал Ромка. И, повернувшись, ушел с гордым видом.
Завуча не зря в школе прозвали Циркульной пилой, а для маскировки сокращенно — Цирпилой. У этой придиры язык был хлестче плетки. Не одному Ромке она устраивала словесные порки. Только при добродушном директоре Цирпила сдерживалась и разговаривала с учениками вкрадчиво, мягким голосом. Ее следовало проучить, и Ромка написал короткую эпиграмму: «Цирпила с Янном без изъяна, а без Янна — обезьяна!»
Стихи мгновенно распространились по всей школе и, конечно, скоро попали в руки завуча. Кто же посмел сравнить ее с обезьяной?
В пятницу последним уроком был русский. Когда прозвенел звонок, Цирпила попросила Ромку остаться.
В опустевшем классе, едва сдерживая гнев, она спросила:
— Пакостные стихи — это твой ответ мне?
— О каких стихах вы говорите? — поинтересовался Ромка.
Цирпила шипящим голосом прочла двустишье и взглядом хотела прожечь мальчишку насквозь.
— Хорошие стихи! — похвалил Ромка. — Мне таких не написать. А чего вы сердитесь? Я бы улыбнулся и похвалил автора.
— Ты не только лгун, но и наглец, друг мой, — заметила Цирпила. — Не забывай: смеется тот, кто смеется последним. Готовься распрощаться со школой. Мы разгильдяев не выпускаем.
— Но одного-то можно? — не сдавался Ромка.
«Завуч злопамятна, она не простит, — понимал Ромка. — На переэкзаменовке мне несдобровать».
И вдруг как раз в эти трудные дни пришло небольшое письмецо.
«Уважаемый товарищ Громачев!
Ваш рассказ «Из-за пустяка» будет напечатан в одиннадцатом номере журнала «Резец» в разделе «Первые опыты». Рад поздравить с успехом. Присылайте свои новые произведения, с удовольствием прочтем.
На этот пустяковый рассказик Ромка меньше всего рассчитывал. Он ведь из озорства в первых строчках написал: «Очень люблю я рыбу удить, поэтому и рассказ с рыбалки начинаю». А дальше, чуть посмеиваясь над собой и героем, поведал, как глуповатый рыбак обжег на костре руку и лечился у знахаря.
Ромке хотелось выскочить на улицу, задерживать всех встречных и показывать письмо. Но он сдержал себя. Радостью надо делиться только с очень близкими людьми. Показать Матреше? Она, наверное, от умиления прослезится, но ничего не поймет. Димке на творения брата наплевать, его интересуют почтовые марки. Отец в поездке. Остается Алла Стебниц. Да, первой ей! Она больше всех волновалась и страдала за него.
Ромка никогда не был в доме Стебниц и не знал, как вызвать Аллу. Сначала он стал свистеть, но никто не показывался. Тогда он поднялся на крыльцо и дернул за ручку звонка. Где-то в глубине дома залился колокольчик.
Дверь открыла высокая седая женщина. Она пристально посмотрела на смутившегося парнишку.
— Вам кого?
— Мне Аллу.
Женщина едва приметно улыбнулась и тут же поинтересовалась:
— Это вы свистели?
— Я, — признался Ромка.
— Так девочек не вызывают. Что о нас подумают соседи? Проходите, пожалуйста, Алла занимается музыкой.
Она пропустила Ромку в большую комнату, в которой стояло пианино и стены были увешаны картинами. Алла, глядя на ноты, ударяла пальцами по клавишам. Увидев Ромку, она бросила играть и обеспокоенно спросила:
— Сегодня был школьный совет? Выгнали, да?
— Нет, еще терпят, — весело ответил Ромка. — Мне теперь чихать на них.
И он показал Алле письмо, полученное из Ленинграда. Девочка, вчитываясь в строчки, зашевелила губами, затем вскинула глаза на Ромку. Они у нее сияли.
— Ромушка, теперь я тебе все прощаю! Победа! — закричала она и, схватив Громачева, закружила по комнате.
Бабушка надела очки и тоже прочитала письмо.
— Ну что ж, — сказала она. — С первым успехом! — И протянула ему, как взрослому, руку. — На пути у тебя еще будет много преград. Но первая преодолена. Очень важно вначале получить толчок, узнать, что ты не бездарь. Мне нравятся люди упорные, знающие, чего они хотят в жизни, смело идущие на риск. Но ты не обольщайся. Помни: писатель — это человек большой культуры и обширных знаний. В школе у тебя какие отметки?
— Неважные. Пятерки по физкультуре и рисованию, остальные тройки, двойки и, наверное, нули.
— Н-нда! — произнесла бабушка. — Значит, теперь для тебя самое важное — не бросать этюдника, как говорят художники, и упорно, я бы сказала, со злостью вгрызаться в науки. Иначе — гибель, попадешь в неудачники, а это самое жалкое и отвратительное племя завистников. Главное — сквозь силу своих знаний уловить неслышный зов туда, где еще никто не бывал. Какая отрада для художника!
— Бабушка, — взмолилась Алла. — Надо праздновать, а ты завела серьезные разговоры.
— Прости, внученька, ты права, — согласилась бабушка. — У меня уже самовар поставлен, вытаскивай на стол все вкусное.
Обе хозяйки засуетились. На столе появился попискивающий самовар, варенье, блинчики, мед, домашнее печенье и самодельное вино из крыжовника.
Ромка был усажен на почетное место. Старая художница наполнила рюмки вином и сказала:
— За ваши успехи, дети! Пусть ваша дружба будет прочной!
Ромка пировал недолго. Алле еще нужно было заниматься, и ему не мешало побыть одному и обдумать, как действовать дальше.
Дома у калитки Ромку встретил брат Димка.
— Тебя Тубин ищет, — сказал он. — Велел, как увижу, привести в отряд.
Не заходя домой, Ромка отправился в пионерский клуб. Геннадия он нашел в маленькой комнате. Вожатый встретил его не очень приветливо.
— Ты что же меня подводишь? — с упреком спросил он. — Я побывал в вашей школе. Картина неприглядная: некоторые пионеры учатся хуже неорганизованных ребят. Позор да и только! Что же нам теперь, исключать тебя или всем отрядом подтягивать?
— Исключайте, — уныло ответил Ромка.
Не таясь, он рассказал о столкновении с Цирпилой, о стихах, которые пустил по школе.
— То-то она на тебя взъелась! — словно обрадовавшись, воскликнул Тубин. — Говорит: «Ваш Громачев — разгильдяй и закоренелый бездельник. Таких не только нельзя держать в пионерах, а нужно исключать из школы». Может, мне стоит заступиться и поговорить с ней?
— Нет, не надо. Меня невозможно защитить. Я действительно редко готовил уроки. И в классе выключался: не слушал, что говорят учителя. Днем и ночью думал о стихах и рассказах.
— Худо, брат, в трудное положение ты себя и нас поставил. Что же предпринять?
Ромка вытащил из кармана конверт и молча протянул его вожатому. Тот развернул письмо и, прочитав его, хлопнул Ромку по плечу.
— Молодчина! Большевики никогда не пропадают. Добился-таки! Я бы на твоем месте не терялся: плюнул на школу и поехал в Питер. Раз ты решил стать писателем, то надо ковать железо, пока горячо. Нам советские поэты нужны. Поступай на завод, вливайся в рабочую среду и выковывай себе пролетарскую психологию!
В пятнадцать лет ты еще не взрослый и уже не мальчонка. Нечто среднее.
Ромке хотелось самостоятельности и вольной жизни, но он опасался оторваться от дома. Что там ждет впереди? Кто поможет, если рядом не будет доброй Матреши, Димы, отца, братьев Зарухно и Аллы?
Алла вдруг стала ему ближе всех. Когда на последнем уроке зачитали список тех, кто перешел в восьмой класс, и его фамилии не оказалось, она, опечаленная, подошла к нему и предложила:
— Хочешь, все лето буду заниматься с тобой?
— Нет, — твердо сказал он. — Зачем же тебя наказывать, когда во всем виноват только я? Переэкзаменовка меня не спасет. Цирпила сумеет поставить такие преграды, что я непременно провалюсь. Зачем же нам портить лето? Пусть каникулы будут каникулами.
Но сам-то он переживал, только виду не показывал. Ведь стыдно оказаться среди тупиц и олухов, если даже Фридка, у которой лишь ветер в голове, беспрепятственно на троечках перешла в следующий класс. Не останется он на второй год в седьмом классе. Не бывать этому.
Заикаясь от смущения, Ромка признался отцу, что запустил уроки и не перешел в восьмой класс.
— Не хочу бездельничать, повторять то, что уже проходил, пойду работать, — сказал он.
— Зачем же работать без специальности? — заметил отец. — На машиниста учись. Самое милое дело. В месткоме путевки в железнодорожный фабзавуч есть. Взять тебе?
— Возьми, — согласился Ромка и сам под диктовку отца написал заявление.
В ожидании вызова он держался среди ровесников с таким видом, точно не школа вынудила его расстаться с ней, а он сам не желал больше удостаивать ее своим присутствием.
— Довольно штаны на парте протирать, пора делом заняться, — солидно говорил он ребятам, словно уже трудился на заводе и был самостоятельным.
Многие мальчишки завидовали его решимости. А Краснокожая — Зина Цветкова — даже сказала:
— Я знаю, ты будешь летчиком или артистом.
— Очень-то надо. Найдутся другие дела, — ответил Ромка.
Он продолжал ходить в гимнастический зал, с братьями Зарухно играть в футбол и баскетбол, а по вечерам бывал в саду клуба железнодорожников или в кино.
Однажды, после веселого фильма с Патом и Паташоном, Алла попросила проводить ее домой.
Вечер был тихим и теплым. Мимо с писком проносились не то стрижи, не то летучие мыши. Стебниц была в белой кофточке. Опасаясь, как бы какая-нибудь из мышей не вцепилась в нее, Алла то и дело озиралась. А Ромке казалось, что она боится чего-то другого. Ему еще не доводилось провожать девочек, поэтому он шагал, облизывая пересохшие губы, и не знал, что говорить. Первой нарушила молчание Алла:
— Когда уедешь, наверное, забудешь меня?
— Нет, не забуду. Хочешь… поклянемся дружить всю жизнь.
— Хочу. Но чем мы скрепим клятву?
— Кровью.
— Я согласна.
Алла остановилась под электрическим фонарем, протянула левую руку и, прикусив губу, ждала.
Ромка вытащил перочинный ножик и острием царапнул ее запястье, затем такую же царапину сделал и себе. Смешав кровь, он торжественно сказал:
— Клянусь!
— Клянусь! — повторила она.
Соблюдая заведенный в школе ритуал, Ромка напомнил:
— Клятву надо закрепить.
— Я могу, — смутилась девочка, — но мне придется рассказать бабушке. Ты, наверное, не захочешь, чтобы она знала?
— Ну, если бабушке, тогда конечно.
— К тому же у меня губы потрескались, — продолжала оправдываться Алла. — Потрогай… не бойся, можешь пальцем.
Он слегка дотронулся до ее чуть запекшихся губ. И тут девочка неожиданно прикусила его палец. При этом сделала испуганные глаза, словно ожидая наказания.
Другую девочку за такое озорство Ромка схватил бы за нос и заставил кланяться, просить прощения, а Стебниц не тронул. Лишь сунул укушенный палец в рот и дурашливо сосал его.
Алла хихикнула.
— Ах так? — воскликнул Ромка и, крепко обхватив ее шею, не поцеловал, а скорее куснул девчоночьи губы. — Вот тебе!
— И не больно… вовсе не больно, — сказала девочка, отталкивая его от себя.
Дальше они пошли уже не рядом, а на некотором расстоянии друг от друга. У калитки Громачев, никогда не просивший прощения у девочек, тихо сказал:
— Ты прости. Сама виновата, что я снахальничал. Бабушке хоть не рассказывай.
— Нет, скажу. Пусть знает, какой ты!
— Тогда больше к вам не приду.
— Ладно, промолчу, — пообещала она и вдруг с лукавством спросила: — А тебе-то хоть приятно было?
— Дух захватило!
— Значит, клятва состоялась?
— Друзья на всю жизнь!
Алла чмокнула его в щеку где-то у глаза и, скороговоркой проговорив: «Завтра встретимся у речки», убежала.
Прячась в тени акаций, Ромка постоял еще немного у калитки. Уши у него горели.
«Странные существа эти девчонки, — бредя домой, рассуждал он. — Попробуй пойми, когда они злятся, а когда довольны».
Дома к концу подходил ужин. Отец с Матрешей, утираясь полотенцами, пили вприкуску чай. Их лица так раскраснелись, что казалось, будто они вышли из бани.
— Ты что так поздно? — спросил отец. — Матреше лишние хлопоты.
— Да пусть, мне не трудно лишний раз подать, — заступилась она и, достав из духовки жареный картофель, поставила на стол перед Ромкой. — Кушай, а то завтра наголодаешься.
— Да, — подтвердил отец, — завтра тебе надо на врачебный осмотр. Поедем вместе. Ложись пораньше спать.
Седьмое небо осталось без хозяина. Иван Калитич прибежал из депо за сменой белья и сказал:
— Не дали вволю на паровозе насладиться. Опять отправляют. Нашли безотказного вояку. В деревню на коллективизацию мобилизовали. Когда вернусь, не знаю. Вы тут, старики, хозяйствуйте. Не забудьте вовремя вносить квартплату, а то выселят к чертовой бабушке. И о дровишках позаботьтесь… Кругляши в сарае остались… Их нужно распилить и разрубить. Пилу и колун возьмите у дворника. Если придут письма на мое имя, перешлете, я вам адрес сообщу.
Уложив в чемоданчик, пахнущий паровозом, все, что могло понадобиться в командировке, он уехал и адреса не прислал, хотя прошло больше месяца.
Заготовленные дрова мы быстро сожгли, а распилить толстые кругляши, лежащие в сарае, не удосуживались. Юра Лапышев дровами не интересовался по принципиальным соображениям: он решил закаляться, а я — по беспечности: «Как-нибудь перебьюсь, в прохладе лучше думается».
В самые лютые морозы мы жили в комнате с заиндевевшими в углах обоями и сплошными ледяными узорами на стеклах окна.
По утрам мы долго не решались высунуться из-под ватных одеял. Холодюга был такой, что при выдохе изо рта вырывался пар. Я, конечно, мог бы поспать лишний часок, но Юра Лапышев был беспощаден. Непререкаемым тоном он командовал:
— Внимание! Приготовиться… Пшли!
Мы одновременно выкатывались из постелей на коврики и принимались бесноваться: прыгать, приседать, тыкать кулаками в воздух, выгибаться, растирать тело. Окончив физзарядку, холодную одежду не надевали, а прямо вскакивали в нее и начинали поспешно обуваться. Я зашнуровывал ботинки, а Лапышев — спортивные тапочки.
В девятнадцать лет Юра стал противником теплых пальто, валенок, ушанок. Его зимняя одежда состояла из майки, футболки, трусов, куцего пиджачка и синих вельветовых штанов. На голову он шапки не надевал, отрастил лишь волосы.
Молниеносно одевшись, мы в комнате не задерживались — спешили в забегаловку погреться кофейком и горячими пирожками. На завтрак у нас уходило не более десяти минут. Увидев в окно приближавшийся трамвай, Юра покидал меня и выбегал на улицу.
Я один возвращался на Седьмое небо, надевал валенки и, накинув ватное одеяло на плечи, садился за стол. Чернила в непроливайке превратились в фиолетовый лед. Я остро оттачивал два карандаша и писал ими.
Мне порой казалось, что я сижу среди торосов чуть ли не у самого полюса. В комнату никакие внешние звуки не проникали. В этой почти арктической тишине можно было сосредоточиться и вызвать в сознании картины пережитого.
В жестком холоде все становилось значительней, прожитые годы выплывали не единым потоком промелькнувших дней, а возникали эпизодами, происшествиями.
Я примечал, что многим людям мало своих забот, они стремятся жить чужими жизнями. Не зря же они выискивают в газетах происшествия, читают книги, ходят в кино, в театры, на службе шепчутся по углам, обсуждая поведение ближних, охают, сочувствуют, злорадствуют. Особенно если произошло что-либо невероятное. Сами они ничего такого свершить бы не смогли, но быть судьями, прокурорами и защитниками всегда готовы.
Все это я должен был учитывать и не фотографировать то, что было, а как бы заново воссоздавать, сгущая краски, выделяя главное, интересное. Но кто в юном возрасте знает, что интересует других? Приходится рассчитывать только на свой вкус и свои интересы.
Писатель, как и актер, живет многими жизнями. Может, это и вынуждает его идти на лишения и одиночество? Очень заманчиво гореть тревогами героев, вместе с ними радоваться, грустить, совершать невероятные поступки, на которые в обыденной жизни люди неспособны.
Протаптывая свою еще неприметную тропку в литературе, я все время ощущал нехватку опыта, знаний и профессиональных навыков. У меня не было мудрых и сильных духом наставников. Встречались только преподаватели, мастера, тренеры, консультанты. Все они, не оставив заметного следа в моем сознании, прошли стороной, вбив в голову лишь кое-какие сведения.
Я писал в день по восемь-девять страниц и так опустошался, что не мог придумать новой фразы, в голову лезли только штампы. Тогда я бросал карандаш и брался за книги. Мне необходимо было чтением утолить интеллектуальный голод. Он был сильнее требований желудка.
Вместо прежних прогулок и хождений по магазинам я выполнял просьбу Гурко. К пяти часам отыскивал «бедствующего литератора» и ждал появления Антаса. Тиняков зимой ходил в подшитых войлоком фетровых ботах, окутывал шею длинным шерстяным шарфом. На земле держал не шляпу, а круглую меховую шапку. На заросшей, давно не стриженной голове у него торчали лишь теплые наушники. Так что он казался слепым и глухим.
Антас отдавал ему деньги, получал пакеты, уславливался о следующем дне и сразу же уходил. Я двигался за ним на небольшом расстоянии и вписывал новые адреса в блокнот Гурко.
Однажды мне захотелось взглянуть на мытнинских старичков, к которым Антас ходил почти ежедневно. Прикинувшись студентом, ищущим жилье, я постучал в обитую клеенкой обшарпанную дверь. На мое удивление, вышел не старичок, а рослый детина в сером свитере.
— Те чего? — спросил он сиплым голосом.
— Мне сказали, что у вас сдается угол…
— Кто те сказал?
— Дворничиха.
— Какого черта она выдумывает, нет здесь никаких углов! — грубо ответил детина, тесня меня от двери.
В это время за его спиной появился невысокий седой человек в пенсне.
— Одну минутошку… одну минутошку… — прошепелявил он. — Мотя, не груби. Пошему бы нам не шдать угол? Штуденты — люди веселые, общительные…
— К чертям! Не нужны нам жильцы, — решительно ответил детина и, оттолкнув меня, захлопнул перед носом дверь.
А через день, когда я шел за Антасом по Петроградской стороне, альбинос вдруг повернулся и направился ко мне. Убегать было поздно. Я просто отвернулся и стал читать на заборе афишу.
Антас дотронулся до моего плеча и негромко спросил:
— Громачев, ответь по старой дружбе, кто тебя нанял следить за мной?
Я сделал удивленное лицо.
— С чего ты взял?.. Просто прогуливаюсь.
— Не будем играть в прятки, — перебил Антас. — Твои прогулки давно примечены. Мне известно: ты ежедневно ходишь на Биржу труда… Занимаешься в литгруппе «Резец», живешь на седьмом этаже… Кто платит за слежку?
— Никто, — ответил я, — просто хочу постигнуть: как ты выколачиваешь деньги?
— Могу предложить хорошо оплачиваемую работу. Мне нужен преданный и умный телохранитель и… литератор. Ты ведь в школе пьесы писал? Могу дать актуальный сюжет. Иду на риск — за каждый акт плачу десять рублей. Если пьесу примет театр, второй будет моя фамилия. Гонорар делим поровну. Согласен?
У меня кончались деньги, полученные за рассказ. Рассчитывать на Калитича и Лапышева я больше не мог. «Может, попробовать? — подумалось мне. — Антас — пробойный, устроит куда-нибудь пьесу. Он не лишает авторства, только пристраивается вторым. Нет! — тут же внутренне прикрикнул я на себя. — Каким же ты после этого будешь борцом за идеалы!»
— Не нужен мне твой заработок, обойдусь, — вслух ответил я.
Видимо, заметив мои колебания, Антас мягко сказал:
— Не спеши с ответом, обдумай. В случае согласия передай записку Тинякову и попроси переслать Нетлелову. Надеюсь, что после сегодняшнего разговора прекратишь ходить по следу? Запомни, ты взят на заметку. Если не перестанешь дурить, пеняй на себя. Больше предупреждений не будет.
Поправив очки на носу, он пошагал дальше, а я остался на месте. На другой стороне улицы прохаживался детина, похожий на того, что не пропустил меня на Мытне к старичкам. Он, конечно, следил за мной.
Поездка занимала около четырех часов. Кому нужно было попасть в Ленинград утром, тот должен был встать с первыми петухами. Казалось, не успел Ромка уснуть, как Матреша уже принялась тормошить его.
— Пора вставать. Надень все новое.
На стуле лежали синие трусы, белая майка, а на спинке стула висела толстовка и аккуратно наглаженные брюки.
Быстро одевшись, Ромка почистил зубы, умылся и сел с отцом завтракать. Матреша подала гречневую размазню и разогретое молоко.
Отдых в тряском вагоне для отца был привычным делом, он быстро заснул. А Ромке не спалось, он лишь ворочался на неудобной полке и грезил. То ему мерещилась Алла в школе, — из своего угла в классе она посылала едва уловимый привет. То девочка, похожая на тонкую синюю стрекозу, повисала в струистом воздухе и, осторожно спустившись, не шла, а плыла по зеленому лугу, гордо держа голову. То в сумерках он видел ее небольшой носик и темные вопрошающие глаза. Девочка как бы спрашивала: «Кто ты мне?» — и лицо ее озарялось тревожным румянцем…
Во всех видениях Алла Стебниц была какой-то воздушной, неземной.
Она, конечно, придет сегодня на речку и будет ждать. И, не дождавшись, обидится. Надо было хоть с Димкой записку послать. Впрочем, правильно сделал, что Димку не впутал в свои тайны. Зачем вызывать идиотские вопросы и насмешливые взгляды? Ведь ничего особенного не случилось. Подумаешь, проводил до калитки! Все мальчишки провожают девчонок и не делают из этого события. Тоже кусака! Чуть палец не оттяпала.
Он дотронулся до пальца, рассчитывая ощутить боль, но на нем не было никаких отметин. «Может, мне все это во сне привиделось?» — подумал Ромка и, спустившись с полки, стал смотреть на пробегающие мимо склады и многоэтажные кирпичные здания.
Утро в Ленинграде было пасмурным и каким-то уныло-серым. Над темной водой Обводного канала поднимался неприятно пахнущий пар. На каменном мосту звенели трамваи, цокали копыта битюгов, тащивших тяжелые возы, рокотали моторы грузовиков. С другой стороны доносились паровозные гудки и какой-то неясный гул.
«Как в этом шуме живут? — думалось Ромке. — Тут и дышать-то нечем».
Они прошли с отцом в поликлинику железнодорожников.
В большой приемной уже сидело человек пятнадцать подростков. По их виду нетрудно было догадаться, что все они приезжие. Ни разу не одеванные куртки, рубахи и штаны на них топорщились.
Отец подвел Ромку к регистраторше. Та записала его фамилию и велела ждать вызова.
Свободных кресел не оказалось. Громачевы подошли к подоконнику.
— Мне ждать некогда, — понизив голос, сказал отец. — Через полчаса дежурство. Как пройдешь осмотр, не валандайся, уезжай. Провизионка при тебе?
— При мне, — пощупав карман, неохотно ответил Ромка. — Что ты все учишь? Маленький я, что ли?
— Большой, конечно, — ухмыльнулся отец. — Вот тебе на пирожок и мороженое.
Дав сыну немного мелочи, он подхватил свой сундучок и поспешил в депо на дежурство.
Оставшись стоять у окна, Ромка из коридора разглядывал будущих соучеников. Все пареньки ждали вызова с чинными, постными физиономиями, словно они прибыли на похороны. Эти крепыши, конечно, не были тихонями, о чем говорили веснушчатые лица с облупленными носами, царапины, рубцы и выцветшие на солнце волосы.
В девятом часу стали появляться местные подростки. Они входили шумными группами, с регистраторшей вели себя развязно и спрашивали:
— А нельзя ли без очереди? Нам некогда, трамвай ждет.
— Вон видите, люди с рассвета сидят. На ночных поездах прибыли, — принимая их шутки всерьез, сердито отвечала регистраторша.
— Да это какие-то хмыри! — поглядев на сидящих, посмеивались питерцы. — Скопские, что ли?
А приезжие, нахмурившись, отмалчивались. Они не решались вступать в словесную перепалку.
— Глухонемые, что ли? — недоумевал чернявый парнишка. — Молчат, как чучелы. И этот будто мышь на крупу надулся, — кивнул он в сторону Ромки.
Громачев, смерив его не то презрительным, не то соболезнующим взглядом, отвернулся.
— Смотрите, знаться не хочет, — удивился питерец. — Ах, вот почему! — словно догадавшись, воскликнул он. — У них кепочка новая!
Он взял с подоконника кепку Громачева, повертел ее на пальце и вдруг крикнул:
— Костька, лови!
Описав дугу, кепка полетела к невысокому, плечистому парнишке. Тот не стал ловить ее руками, а подцепил носком ботинка, отфутболил третьему — кривоногому крепышу и окликнул:
— Тюляляй… принять!
Ромка пытался перехватить кепку, но куда там! Парнишки с жонглерской ловкостью то левой, то правой ногой перебрасывали ее друг дружке. Заметно было, что питерцы, потешавшиеся над ним, сыгрались в одной футбольной команде. Не желая выглядеть смешным, Ромка пошел на хитрость: как бы утеряв интерес к кепке, он со скучающим видом стал рассматривать плакаты на стене, а затем, сделав неожиданный выпад, сорвал фасонистую мичманку с головы чернявого и, вертанув ее, поддал ногой.
Мичманка сверкнула лакированным козырьком, взлетела под потолок и, планируя, шлепнулась в лужицу около бака с водой.
Питерцы ахнули, видя этакое надругательство над мичманкой — вожделенной мечтой каждого парнишки. А хозяин ее сначала онемел. Сжав кулаки, он грозно надвинулся на обнаглевшего провинциала, толкнул его плечом и сквозь стиснутые зубы произнес:
— За порчу мичманки ты у меня схлопочешь! А ну… сейчас же поднять и отряхнуть!
Но Ромка и не подумал подчиняться заносчивому питерцу. Приготовясь к отпору, он с достоинством ответил:
— Сначала верни мою кепку. Не я, а ты начал хулиганить. А потом посмотрим, кто от кого схлопочет.
— Ах, он еще грозится! — возмутился чернявый. — Придется тебя отесать. А ну выйдем на минуточку в садик!
— Я с такими сморчками не дерусь. Мараться не хочу.
— Тогда я тебя за шиворот выволоку!
— Попробуй!
— Э-эй! Петухи! — вдруг встал между ними рослый скуластый парень с насмешливыми глазами. — Вы оба, как я заметил, довольно сносно грубите, но на сегодня, может, хватит? Место не очень подходящее. Да и о другом хотелось бы с вами поговорить. Будем знакомы… Юра Лапышев — центрхавбек Павловской детдомовской команды. А вы из каких?
— Левый инсайд первой команды Балтийской улицы Вовка Виванов, — представился чернявый. — А вот его зовут Костькой Кивановым, — показал он на плечистого коротышку. — Мы оба Ивановы, но для отличия прибавили к своим фамилиям первые буквы имени. Он у нас правый инсайд. А Тюляляй, или, вернее, Тюляев, — центровой.
— Понятно, — сказал детдомовец, пожимая им руки. — А ты? — обратился он к Ромке.
— Играл хавбеком в первой пионерской.
— Ну и чудесно! Давайте в фабзавуче футбольную команду сколотим.
— В фабзавуч еще надо попасть, — заметил Тюляев. — На сто двадцать мест — триста сорок заявлений. По здоровью пройду, а на экзамене завалят. Я всего пять классов кончил.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать. Для школы переросток.
— Ну и мне столько же. Только я в восьмом учился. Держись меня, — посоветовал Лапышев, — пройдешь. У наших детдомовцев кое-что придумано. Не одного уже протаскивали. И ты проскочишь.
— Хорошо бы, — обрадовался Тюляев. — А то матка каждый день пилит, на биржу гонит. Там нашему брату один ответ: «В чернорабочие не годишься, мал, обучайся специальности».
— А много людей ходит на биржу?
— Ой, тысячи! С большими разрядами люди по году околачиваются.
Во время этого разговора Виванов принес кепку и, почистив ее, протянул Ромке. Пришлось и тому поднять мичманку, вытереть носовым платком козырек и вручить хозяину.
— Мир?
— Мир.
Ромка протянул руку. Виванов хлопнул по ладони, крепко пожал ее и предложил:
— Пошли на осмотр вместе.
Когда начали выкликать фамилии, Громачев пропустил свою очередь и пошел на прием позже, вместе с новыми знакомыми.
В раздевалке им велели снять с себя все и голыми впустили в длинный зал, где за белыми столиками сидели медики.
Подростков ощупывали, обслушивали, заставляли показать язык, дышать и не дышать, читать крупные и крохотные буковки. Чаще всего врачи произносили «годен», лишь щуплых недоростков посылали на рентген либо говорили им: «Пока к экзаменам не допущен, наберись сил, подрасти».
Все питерцы, назвавшиеся футболистами, первый барьер прошли благополучно. Радуясь этому, они сговорились с детдомовцем из Павловска сдавать экзамены в одной группе.
Громачев не стал болтаться в незнакомом городе. В ожидании поезда он съел Матрешины бутерброды с вкусной прокладкой сала и малосольных огурцов, запил лимонадом, купленным в буфете.
В вагоне Ромка по-отцовски вскарабкался на верхнюю полку и, положив под голову кепку, улегся спать.
На этот раз он заснул быстро и никаких снов не видел.
Вечером Ромка не знал куда себя деть. Он поплелся по темной улочке, на которой жили Стебниц. Еще издали он увидел что-то белевшее у калитки. Сердце его забилось учащенно. «Она или не она?»
Неслышными шагами он подкрался ближе. Это была Алла. Девочка стояла у калиточного столба и, глядя вверх на едва проклюнувшиеся в темной сини звезды, что-то шептала.
— Алла, я здесь, — едва слышно произнес он. — Ты кого ждешь?
Словно не доверяя слуху, она медленно повернула голову и, увидев в нескольких шагах его, испуганно скользнула за калитку и щелкнула щеколдой.
— Ой, как напугал меня! Просто чудо: ты вырос как из-под земли. Оказывается, наши желания можно передать на расстоянии. Только надо очень хотеть. Я трижды позвала тебя и… ты здесь.
— То-то я почувствовал, словно меня кто-то за шиворот потянул! — отозвался Ромка.
— Ты не смейся. Бабушка говорит, что такое бывает с близкими людьми. На этом основаны предчувствия.
— Может, она и права. Я ведь тоже хотел тебя увидеть.
— Ага! Теперь веришь, что есть такая сила? А где же ты пропадал?
— Ездил на осмотр в Ленинград.
— Значит, покидаешь нас?
— Но я буду часто приезжать, чтобы видеть тебя.
Девочка провела кончиками пальцев по его разгоряченному лицу, откинула прядку волос, заглянула в глаза. Он не удержался и, схватив ее за руки, привлек к себе.
— Аллочка! — раздался в это время голос бабушки. — А тебе не пора домой?
— Иду, — отозвалась девочка, а Ромке шепнула: — Приходи завтра на речку.
Возвращаясь домой, Ромка ощущал радостное возбуждение и вместе с тем тревогу: «Что же будет дальше? Алка — отчаянная девчонка. С ней бог знает чего натворишь. Еще ребята пронюхают. Тубину расскажут. Нет, рано мне любовь крутить, застрянешь здесь».
Но на следующий день он все же пошел на речку и лег загорать на песчаной осыпи.
Девочка появилась над обрывом в полдень и стала всматриваться в купающихся. Не замечая Громачева, она сбросила сандалии, сарафанчик и, оставшись в купальнике, двинулась по горячему песку к речке. Расставив руки, она шла, балансируя, словно канатоходец, — видно, накалившийся песок обжигал ее нежные ноги, не привыкшие ходить без обуви.
Потом, не вытерпев, она ускорила шаги и помчалась к заманчиво зеленевшему прибрежному лугу, на котором росла короткая и мягкая трава.
Девочка бежала, прижимая локти к бокам и покачивая плечами.
Выскочив из своего укрытия, Ромка кубарем скатился вниз и в несколько прыжков очутился около Аллы.
Схватив мальчишку за руку, она потянула его за собой. Трава приятно холодила ступни. Из-под ног то и дело со стрекотом выпрыгивали кузнечики.
У обрывистого берега заводи девочка отпустила руку, подошла к самому краю и нырнула без всплеска.
«Молодчина, лучше мальчишек может», — отметил Ромка, следя за движущимся белым пятном под водой.
Алла всплыла метрах в пятнадцати. Повернувшись на спину и слегка шевеля руками, она стала смотреть вверх — в синее небо. Ее распустившиеся волосы колыхались в воде вокруг головы.
Ромка с разбегу бухнулся в заводь и бурными саженками приблизился к ней. Она предупреждающе выставила ладони и попросила:
— Не топить!
Подплыв к лилиям, Алла левой рукой ухватилась за Ромкино плечо, а правой принялась выдергивать длинные плети плавучих цветов и накручивать их на себя. Ромка при каждом рывке чуть не захлебывался, окунался с головой, но тут же всплывал, стараясь поддержать девочку.
Обмотав шею водяными стеблями, Алла, словно русалка, поплыла в окружении белых лилий.
Выйдя на берег, девочка вдруг застеснялась: скрестила руки на груди и сжала коленки.
Чтобы не смущать ее, Ромка отвернулся и побежал одеваться.
Экзамены проходили в школе железнодорожников у Балтийского вокзала. Здесь в большом зале толпились не только парнишки, но и подростки-девочки. Многие из них были крепко сбитыми, толстоногими и грудастыми. Они Ромке не понравились.
«Лучше Аллы нет», — определил он. Стебниц стала для него эталоном изящества и девичьей красоты.
В школьном зале было людно и шумно. Парнишки, с которыми Ромка познакомился на медосмотре, собрались у крохотной сцены. Среди них выделялся Юра Лапышев. Увидев Громачева, он замахал рукой и крикнул:
— Давай сюда, дело есть!
Когда Ромка подошел, Лапышев вполголоса спросил:
— В чем чувствуешь слабину?
— Пока ни в чем, — ответил Ромка. — Подзубрил малость.
Он не солгал. Хотя по вечерам с Аллой не встречался, но добрую половину дня проводил с ней либо на речке, либо на заднем крыльце, куда девочка выносила свои аккуратные тетради.
— Молоток, — похвалил его Лапышев. — Тогда будешь другим помогать. Вот знакомься… наш будущий вратарь — Кузя Шмот. В геометрии и алгебре плавает, как топор. Будешь опекать: сядешь с ним в один ряд. Когда решишь задачку, то передашь ему черновик. Только незаметно, иначе сам погоришь.
Кузя Шмот был тощим и неуклюжим. Лицо его казалось небрежно вылепленным из грязновато-розовой глины, которой не хватило на приличный мужской нос. Оно напоминало большой кулак, показывающий фигу. Оттого что фига выполняла роль носа, она немного задиралась вверх.
— Хорошо, — согласился Ромка. — Пусть он не теряет меня. Искать не буду, самому надо сосредоточиться.
— Не потеряю, — уверенно сказал Шмот. — Я глазастый. — И, видно, радуясь предстоящей помощи, тыльной стороной руки потер свой нос. Он у него сплющивался влево и вправо, словно не имел хрящей.
Хуже дело обстояло с Тюляевым. На прошлогодних экзаменах в фабзавуч «Треугольника» он в диктовке сделал двадцать две ошибки. В слове «еще», состоящем из трех букв, сделал пять ошибок, написав «истчо». Такому шпаргалки не передашь. Лапышев на всякий случай привел детдомовского эрудита — парнишку, который готовился поступать в техникум. За две пачки папирос «Сафо» тот согласился пройти в класс, сесть вместо Тюляева за парту, написать диктовку и сдать от его имени.
Опекать Киванова и Виванова взялся сам Лапышев. Для экзаменов записаться можно было в любую группу. Детдомовец все рассчитал по времени, составил график и действовал как диспетчер.
Видя, что ребята в нерешительности толкутся у дверей обществоведа, он первым послал к нему Громачева.
Обществоведение принимал невысокий, сизоносый преподаватель с красноватыми рачьими глазами, скрытыми за стеклами пенсне.
— Тэк-с, значит, товарищ Громачев… Роман Михайлович? Что вы мне расскажете о Парижской коммуне?
Ромка обрадовался этому вопросу, так как еще весной его попросили написать в стенгазету стихотворение ко дню Парижской коммуны, и он прочитал две брошюры. Поэтому ответил бойко, без запинки. Получил «отлично».
Выйдя из зала, Громачев молча поднял перед Лапышевым растопыренную пятерню.
— Молоток, — похвалил тот. — Иди в седьмой «Б» на математику. Шмот, следуй в кильватере.
Шмота била лихорадка.
— Только ты понятливей пиши, особенно знаки, — попросил он. — В них я больше всего путаюсь. Не все задачки присылай сразу, а по одной. Вот тебе для черновиков.
И он сунул в руку Ромке специально нарезанные тонкие полоски бумаги.
В седьмом «Б» им выдали по два листа со штампом месткома, чтобы нельзя было их подменить, и велели садиться за парты. Шмот уселся позади Громачева. От Тюляева он знал, задачи раздадут по рядам, чтобы соседи по парте не могли списывать друг у друга.
Списав с доски две задачи по алгебре и одну по геометрии, Шмот, хмурясь, принялся изучать их. Задачи оказались непонятными. Бессмысленно было ломать голову над ними. Погрустневший юнец с волнением ждал помощи. Щеки и уши у него так горели, что казалось, сейчас вспыхнут ярким пламенем.
Минут через пять под парту просунулась рука Громачева и, дотронувшись до его коленки, передала свернутую в трубочку шпаргалку.
Шмот развернул ее и переписал в листок со штампом.
Так он разделался со всеми задачами и одним из первых понес сдавать их математику. Тот, поставив в списке у его фамилии крестик, предупредил:
— Кончившим в классе оставаться запрещается. Будьте любезны покинуть нас.
Шмот, конечно, вылетел в зал чуть ли не вприпрыжку.
Громачев поднялся много позже его. Чтобы не вызвать подозрений, он сдал листки двенадцатым.
К этому времени вернулись ребята с диктовки. Лапышевский эрудит снял с себя куртку Тюляева и сказал:
— В диктовке одна умышленная ошибка. Слово «цирк» я через «ы» написал. Без ошибки опасно: подумают, что не ты писал. Прошу расплатиться.
Тюляев в обмен на куртку отдал ему две пачки «Сафо» и благодарно пожал руку.
— Спасибо, кореш, теперь я проскочу.
Экзамены можно было сдавать в течение двух дней. Но Ромка не хотел оставаться на ночевку в общежитии и записался в группу, которая сдавала русский язык после обеда.
В полдень представитель Дорпрофсожа всем экзаменующимся выдал талоны на обед. В столовую Ромка пошел с лапышевскими ребятами. Там на радостях Шмот купил на всех три бутылки лимонада, а себе и Ромке принес мороженого. За мороженым сбегали и Киванов с Вивановым. Перед Лапышевым они поставили две порции. Но Юра одну из них подвинул Тюляеву.
— Угощайся, — сказал он. — Ты на папиросах разорился.
Так обед превратился в пиршество, хотя еще неизвестно было, пройдут ли они приемную комиссию.
У доски объявлений с утра толпилось много народу. Здесь были не только подростки, но и родители. Одни бурно радовались, другие стояли унылыми. Две девчонки плакали.
Свою фамилию Ромка нашел в списке сразу. Тюляев, Шмот и оба Ивановы тоже отыскали себя. А Лапышев даже не стал пробиваться к доске объявлений.
— Знаю, что принят, — сказал он. — Меня поспешили отчислить из детдома, со вчерашнего дня уже в общаге живу. Комнату с балконом выбрал. Кто хочет жить со мной, берите направление, а то каких-нибудь хмырей подселят.
Пока Ромка со Шмотом ходили к секретарю приемной комиссии за направлением в общежитие, Лапышев подобрал еще двух жильцов, умевших играть в футбол.
Общежитие находилось на Обводном канале, за электростанцией. В сером шестиэтажном здании два верхних этажа принадлежали фабзавучу. Девичья половина — общая кухня, столовая и комендантская — находилась на самой верхотуре, а мальчишки занимали двенадцать комнат на пятом этаже.
Лапышев по праву первого жильца выбрал самую светлую комнату с балконом.
— Холодновато тут будет, больно стекол много, — хозяйственно сказал новый знакомый Лапышева с конопатым деревенским лицом, сплошь усыпанным веснушками. — Лучше бы другую комнатенку подыскать.
— Не замерзнешь, — возразил Лапышев. — Это тебе не в деревне, тут паровое отопление. Батареи зимой так накаляются, что сможешь портянки сушить.
Но конопатый отнесся к его словам с недоверием и выбрал себе койку в противоположном от балконной двери углу.
Ромке понравилось место у окна. «На подоконнике можно будет читать и писать, никто не помешает», — подумал он.
Шмот поселился рядом. Их разделяла общая тумбочка.
Получив у коменданта матрацы и постельное белье, ребята под наблюдением умелого Лапышева одинаково заправили свои койки и уселись отдыхать.
— Ну, а теперь давайте знакомиться, — предложил детдомовец. — Меня зовут Юркой Лапышевым. Матери и отца не имею. В Ленинграде есть тетка. Окончил восемь классов.
Ромка так же коротко рассказал о себе.
— Буду машинистом либо литейщиком, а может, еще кем-нибудь, — добавил он.
Шмота, оказывается, звали не Кузей, а Казимиром. Жил он в семье брата, в Стрельне. Два года отсидел в шестом классе. Готов учиться любому делу, только бы ни от кого не зависеть.
Потом поднялся светловолосый, почти безбровый парнишка с застенчивым девичьим румянцем. Он говорил с белорусским акцентом:
— Мне, хлопцы, пятнадцать стукнуло. У хате кликали Юзиком. По бацьку фамилия Ходырь. Учился семь рокоу. Цаперь желаю працевать монтажником…
Конопатый слушал всех, хитро поблескивал глазами и ухмылялся. Сам он не собирался делиться своими секретами. Но Лапышев не дал ему отмолчаться.
— А ты чего улыбаешься? — спросил он. — Всех выслушал, а сам темнить будешь?
— А я вас не просил. Мне интересней молчать. Может, заставите штаны снять и голым показываться?
— Вот чего не надо, того не надо! — перебил его Лапышев. — Навряд ли мы что интересное увидим. Но я должен предупредить: если хочешь с нами жить — не хитри, не придуряйся. А не хочешь — ищи койку в другом месте.
— А кто ты такой, чтоб приказывать? — не унимался конопатый. — Может, я не желаю тебя слушать. Тоже начальник нашелся.
— Вы знаете, он прав, — спохватился Юра. — В каждой комнате должен быть свой староста, а мы не выбрали. Называйте имена.
— Я за тебя голосую, — вставил Ромка.
— Я тоже, — добавил Шмот.
— Э-э! Погодьте, — потребовал конопатый. — Вы все друг дружку уже знаете, а меня не выслушали. Так несправедливо.
— Ты же сам упирался, як бык, — заметил Ходырь.
— Ничего я не упирался. Так вот. Я из мшинских. Четыре года учился в деревне, три — на станции Дивенская. Имя и отчество у меня одинаковые — Тит Титович, а фамилия — Самохин. Вы все на чьей-нибудь шее сидели, а я уже на железной дороге работал… Козлом.
— Кем? Кем? — недоумевая, спросил Лапышев.
— Козлом, говорю. Есть такая должность — ходить по путям и выщипывать с корнем траву меж шпал, чтобы они не гнили. Ничего не буду иметь против, если меня в старосты выберете.
— Э, нет! — запротестовал Шмот.
— Давайте голосовать по очереди, — потребовал Ромка.
Большинством голосов старостой комнаты был выбран Лапышев. Он пошел к коменданту и принес большой медный чайник, графин и два стакана.
— Это наше общее имущество, — сказал он. — У кого, ребята, есть с собой шамовка? Давай вываливай на стол!
Ромка вытащил из карманов два яблока и бутерброды с котлетами, которые сунула ему утром Матреша.
Ходырь раскрыл свой фанерный баул и вытащил из него домашнюю колбасу, сало и пирог с рыбой.
У Шмота и Лапышева ничего с собой не было. Они поглядывали на Самохина. А тот со скучающим видом сказал:
— Чевой-то аппетиту нету. Разве пирожка попробовать?
— А ты свой сундучишко открой, — подсказал ему Ромка. — У тебя же под замком все протухнет.
— Так уж и протухнет! — не поверил Самохин. Но на всякий случай все же ключиком открыл свой сундучишко.
По комнате разнесся запах жареной курятины. Самохин оказался человеком запасливым. Он вытащил картофель, отваренный в мундире, малосольные огурцы, банку шкварок и целиком зажаренную курицу.
— Это мне надолго, — сказал он. — Если всем желательно курочки отведать — давайте вскладчину прикончим ее.
— Сколько же твоя курица стоит? — спросил Лапышев.
— А по полтинничку с каждого, — ответил Самохин. — Вот и вся цена.
— Ладно, я один покупаю твою поджарку и угощаю всех, — сказал Лапышев.
Отдав Самохину два рубля, он послал Шмота за кипятком и стал делить курицу на пять частей. Ромка вместо тарелок подставил чистые листы, вырванные из тетрадки.
— А у кого есть заварка и сахар? — поинтересовался Самохин.
Ни плиточного, ни простого чая у новых жильцов не оказалось. Сахару тоже не было.
— Не годимся мы еще для самостоятельной жизни, — заключил Лапышев. — Впрочем, можем приготовить пунш. У кого есть кружки — ставьте на стол.
Кружки нашлись у Ходыря, Самохина и Шмота. Громачеву и Лапышеву достались казенные стаканы.
Детдомовец достал из своего ранца бутылку кагора, налил каждому по полстакана и разбавил горячим кипятком. По комнате распространился приятный запах. Шмот понюхал свою кружку и воскликнул:
— О, я такое вино в церкви на причастии пил! Вкуснота!
— Ты что, верующий? — удивился Ромка.
— Да нет, мамка в бога верила. Она больная была…
— Прошу поднять бокалы, — предложил Лапышев, — и выпить за новоселье и за то, чтобы наша будущая футбольная команда никогда не проигрывала.
Ребята чокнулись кружками и выпили по большому глотку. Питье оказалось приятным. Оно теплом растекалось по внутренностям и вызвало такой аппетит, что за каких-нибудь полчаса из всего, что было выложено на стол, остались лишь крошки пирога да банка топленого сала. Увидев это, Ходырь погрустнел:
— Хлопцы, а мне матка все это на неделю дала. Что будем робить?
— Не унывай, — успокоил его Лапышев, — говорят, как только распределят нас по цехам, аванс выдадут. Первый год по двадцать два с полтиной отхватим!
— Не жирно — меньше рублика в день, — рассудил Самохин. — Придется ремешок подтягивать.
— Давайте вместе питаться, — предложил Лапышев. — Меньше мороки будет. У кого есть деньги?
— Поначалу давайте по три рубля соберем, — предложил Шмот. — Больше я не припас.
— А чего ты тогда на чужую еду навалился? — ехидно спросил Самохин. — Видно, за двоих есть будешь? Тогда с нас по полтора рублика.
— Ладно, не жмотничай, — сказал Лапышев, — выкладывай трешку.
Собрав пятнадцать рублей, он спросил:
— Кого заведующим хозяйством выберем?
Все молчали. Кому охота с едой и деньгами возиться.
— Я могу взяться, — вдруг согласился Самохин. — Только чтоб полное доверие… без жалоб. На пятнадцать рублей не разгуляешься. Хватит только до аванса. В общем, я подсчитаю, сколько чего пойдет на каждого. Если кто обжористей — доплату возьму.
— Вот это ни к чему, — заметил Лапышев. — Мы же коммуной будем жить. А в коммуне с такими мелочами не считаются. Ну, а теперь довольно о делах. У кого есть бутсы? Надевай, пойдем на футбольное поле. Нас, наверное, уже ждут.
Настоящие бутсы оказались только у Лапышева. Всем остальным переобуваться не пришлось, натянули на себя лишь старенькие майки и гурьбой спустились вниз.
Футбольное поле оказалось недалеко — на следующем углу. Здесь когда-то были дровяные склады лесопромышленников, пригонявших с Ладоги плоты и баржи с дровами. После революции остался захламленный пустырь, заросший бурьяном. Железнодорожники в один из субботников очистили его, выровняли и соорудили спортивный городок с раздевалками и скамейками вдоль футбольного поля.
Когда появилась лапышевская ватага, над полем уже взлетали два мяча. Собралось человек двадцать подростков, которые толпились у одних ворот.
— Давайте на две команды разобьемся, — предложил Лапышев. — На фабзавучников и дворовых.
Одни присоединялись к детдомовцу, другие становились напротив. Фабзавучников набралось двенадцать человек, дворовых — тринадцать. Чтобы было поровну, лишнего сделали судьей. Ему дали свисток и часы.
Фабзавучников на поле расставил Лапышев, сам занял место центрхава. Он оказался ловким и быстрым игроком: помогал нападению и успевал прибегать на защиту.
Нападение у фабзавучников было напористое. Особенно Тюляев и оба Ивановы. Они сыгрались в дворовых командах, пасовками запутывали рослую защиту, прорывались к штрафной площадке и били по воротам. Ромка, как правый хавбек, только изредка подбирал отбитые мячи и посылал их Лапышеву — главному распасовщику.
Тут же выяснилось, что Самохин, поставленный на левом краю, совсем не умеет играть в футбол. Даже в неподвижный мяч он не мог с разбегу попасть ногой.
Ходырю — левому хавбеку — приходилось играть за двоих.
В перерыве рассерженный Лапышев спросил:
— Самохин, ты почему себя футболистом назвал? Соврал, да?
— Ага, — сознался тот, — думал, бесплатную форму дадут. Но ты не сумлевайся, я ухватистый, выучусь.
— Учатся не во время игры. На второй тайм становись третьим к защите. Если не сможешь останавливать мячи, то хоть мешай бить по воротам.
Во втором тайме будущие фабзавучники разыгрались. Они уже стали понимать друг дружку, шли в наступление широким фронтом и, пробившись к воротам, обстреливали их с ходу. За каких-нибудь пятнадцать минут они забили три гола.
Противники не сдавались. У них тоже были неплохие футболисты, умевшие прорываться на штрафную площадку. Но у фабзавучников в воротах стоял Шмот. Он оказался непробойным: брал мячи и в прыжке и в падении. За все девяносто минут пропустил только один гол.
Уставшими и довольными собрались футболисты у раздевалки. И здесь заметили, что они все похожи на трубочистов. Черная пыль, поднятая во время игры, осела на потные лица и ноги.
На такое грязное тело, не помывшись, не наденешь чистой рубахи и штанов. Душа же на стадионе не было. Около водопроводного крана уже толпились питерцы. Они по очереди мыли лица и ноги.
Чтобы не терять времени на ожидание, Лапышев с двумя Ивановыми и Тюляевым принялись кикать — учиться пасовать в одно касание и с лету бить по воротам. Их мячи подбирали загольные — мальчишки, пришедшие поглазеть на футбол. Самохину же не терпелось попасть домой. И он предложил:
— Чего тут валандаться! Идем ополоснемся в речке.
За ним увязались Ходырь, Ромка и Шмот. Держа штаны под мышкой, они пересекли трамвайную линию и по откосу спустились к Обводному каналу. На берегу фабзавучники разделись и, не долго раздумывая, один за другим бултыхнулись в мутный канал…
Всплыли они почти одновременно и, сплевывая неприятно пахнущую воду, стали жаловаться:
— Фу, какая гадость! Знал бы, не полез. Ну и купанье в городе!
— Не вода, а помои теплые.
— Шмот, смотри, у тебя что-то в волосах повисло, — заметил Ромка.
Отплевываясь и кляня коварный канал, парнишки выбрались на берег и увидели, что их тела стали грязней, чем были. Животы и плечи покрылись черной грязью, отсвечивающей перламутром.
— Это глупство, что у хлопцев не спытали, яка река, — сокрушался Ходырь.
— Это нефть, братцы, — определил Самохин. — Надевать одежду опасно, не отмоешь.
Взглянуть на несчастных купальщиков останавливались пешеходы. Прибежали и футболисты.
— Ну и чучелы! — потешались они.
— Шмот! — окликнул вратарь дворовых. — Ты что, в помойке на голове стоял?
— Какая же водица на вкус? — интересовались насмешники. — В канал все уборные стекают.
— Вас теперь и керосином не отмоешь, придется наждаком.
К Обводному каналу прибежал и Лапышев. Увидев понурых друзей, укорил:
— Эх, вы… пошехонцы! Нашли где купаться.
— Кто знал, что воду тут загадили, — оправдывался Самохин. — Теперь одежду не наденешь, смердеть будет.
— А вы не одевайтесь, — посоветовал Лапышев. — Так в баню пойдем. Она здесь недалеко.
Подобрав одежду и ботинки, в одних трусах, шлепая босыми ногами, приунывшие купальщики двинулись за своим капитаном на Боровую улицу. За ними увязалась вся ватага футболистов.
Странное шествие привлекло внимание не только пешеходов, но и стража порядка. Перед голышами вырос милиционер.
— Это еще что за выходки? — грозно спросил он. — Сейчас же одеться!
Сопровождающие весело загоготали, а купальщики, потупясь, не решались одеваться. Пришлось вступиться Лапышеву:
— Они провинциалы… недавно приехали в Питер. Не знали, что в Обводном не купаются. Ну и… вляпались. Я их в баню веду.
— Н-да, тухлятинкой попахивает, — ухмыльнулся милиционер и посоветовал: — Идите не по людным переулкам, а то толпу соберете. А ну, насмешники, разойдись! — прикрикнул он на ватагу мальчишек.
Несмотря на купленные билеты и мыло, банщик не пропустил неприятно пахнущих голышей в общую раздевалку.
— Где мазались, там и отмывайтесь, — сказал он.
Лишь после лапышевской речи он посочувствовал и предложил:
— Тут у меня отдельная душевая есть для убогих, пусть в нее идут. Только сразу на скамейки не садиться, прежде отмойтесь.
На другой день Ромка проснулся от громкого самохинского крика:
— Эй, артель, не валяйся! Все вставайте. Шмот идет за кипятком, Ходырь нарезает хлеб, Громачев — колбасу.
— Чего такую рань поднял? Еще семи нет, — буркнул Лапышев.
— Лучше не поспать, чем потом охать. Надо первыми в фабзавуч попасть, а то все хорошие специальности расхватают.
— А которые хорошие? — поинтересовался Ромка.
— А те, что всюду годятся. Например, столярное дело. Где хошь работу найдешь. А вот литейное или токарное дело — это только на заводе, специальное оборудование требуется…
— А ты в кого метишь?
— В мастеровые, чтоб сам себе хозяин и заработки на других не делить.
Самохин поражал своей рассудительностью и грандиозным житейским опытом, словно он прожил не шестнадцать лет, а не менее сотни.
— А мне по душе пролетариат, — вставил назло ему Ромка. — Он всегда действует сообща, не имеет ярма собственности, ни перед кем не унижается, не подхалимничает. Свободная птица.
— Не комната, а прямо скопище мудрецов-философов, — насмешливо заключил Лапышев. — А ну, птицы, поднимайтесь! — скомандовал он.
Наскоро позавтракав, жильцы шестнадцатой комнаты бегом спустились по лестнице и поспешили к трамвайной остановке. Там, набирая скорость, уже отходил трамвай. Они нагнали его и прицепились к подножке задней площадки. Так, вися, они доехали до Балтийского вокзала. Затем около километра прошли вдоль железной дороги до паровозного кладбища. Где-то здесь, за последним пристанищем проржавевших локомотивов, находился фабзавуч.
Парнишки довольно быстро нашли высившееся среди пустырей двухэтажное закопченное кирпичное здание, похожее на вытянутую букву «П», с небольшой вывеской: «Школа ФЗУ Северо-Западной железной дороги».
В этом здании когда-то размещался небольшой заводишко, принадлежавший двум братьям, выполнявшим мелкие заказы по обработке и отливке металлических изделий. Во время войны цеха изготовляли гранаты. Потом хозяева убежали. Заводишко был разорен и заброшен. Лишь недавно его восстановили рабочие железнодорожных ремонтных мастерских.
Из проходной парнишки попали на довольно обширный двор, где у доски объявлений уже толпились такие же нетерпеливые новички.
Всем думалось, что им покажут цеха и спросят: «Кто в какой хочет?» А получилось по-иному. Приемная комиссия сама распределила учащихся по росту, силе и здоровью. Рослые и сильные парни попали в кузнецы, литейщики, паровозники, а остальные — в слесари-монтажники, токари, столяры, жестянщики.
«Только бы не в жестянщики», — подходя к доске, подумал Ромка. Он разыскал свою фамилию в списке литейщиков и не знал, ликовать ему или огорчаться. Он ведь научился у Зарухно плавить цветные металлы. Но все почему-то рвались в токари и слесари.
В список литейщиков попали оба Ивановы, Тюляев и Лапышев. Шмот оказался в паровозниках, Ходырь — в монтажниках, а Самохин — в жестянщиках.
— Вроде бы не худо самому подойники да корыта делать, — рассуждал конопатый. — Но в наших местах крыш железом не кроют, больше дранкой.
Самохин направился к плачущим девчонкам и начал выспрашивать, не пожелает ли какая из них поменяться с ним специальностью? И такая нашлась. Ее внесли в список столяров, а она хотела в токари или жестянщики. Самохин схватил девчонку за руку и потащил в канцелярию, где еще несколько человек канючили, чтобы их зачислили в другие цеха. Не теряясь, он написал заявление с просьбой обменяться специальностью с девчонкой и первым подал его. Авось выгорит. Он же ничего не теряет от попытки.
Юру Лапышева, как и Громачева, устраивала специальность литейщика. Да о ней они, в сущности, мало и думали. Обнаружив среди кузнецов Толю Домбова, с которым когда-то был в детдоме, Юра шепнул Ромке:
— Вот классный бек! Может так садануть, что мяч от одних ворот к другим летит. Жаль, Самохина в комнате поселили, лучше бы Толю. Свойский парень, не жмот.
Всем, конечно, не терпелось взглянуть на свои цеха. Громачев с Лапышевым пошли в литейку. Она имела два отсека. В первом обширном помещении высилась круглая вагранка и квадратное сушило, против них располагался волчок — печь с воздуходувкой, устроенная в глубокой траншее, прикрытой закопченным вытяжным колпаком. Рядом на железных подставках стояли новые графитные тигли и старые, оплавленные.
Во втором отсеке цеха размещались верстаки для формовки изделий и шишек. Под потолком, как гигантские жестяные змеи, переплетались трубы вентиляции, и над одним углом нависала объемистая камера, согревающая воздух, поступающий с улицы.
Вновь испеченных литейщиков встречал низкорослый мужчина с короткой борцовской шеей и такими покатыми плечами, что казалось, будто их у него совсем нет, а руки растут из узкой груди. Он потягивал прилипшую к губе цигарку и записывал в книгу имена и фамилии учеников.
Когда собрались все двадцать два человека, мастер попросил внимания и отрекомендовался:
— Я ваш инструктор по литейному цеху. Зовут Пал Палычем Фыжовым. Вот здесь вы будете плавить металл и заливать формы, которые изготовите в соседнем помещении. Сегодня получите рабочие номера, спецовки, инструмент и места в шкафчиках. Потом пойдете к кассиру — он выдаст аванс. Завтра в двенадцать тридцать быть в цеху без опозданий. Всякое баловство и несерьезность буду строго пресекать наказаниями, а не поможет — передам начальнику школы ученичества — НШУ. Все. Расходитесь!
Инструмент и спецовки выдал вагранщик, назвавшийся Гордеем. Это был вислоносый и унылый дядька лет сорока. Кожа на его лице была сизо-красноватой, словно обожженной. Сунув в руки объемистый пакет, он бормотал:
— Распишись.
— Чего прежде времени расписываться? Может, спецовка не по росту и инструмент не весь.
— Обменяешься с кем-нибудь, — ворчливо советовал вагранщик. — А какой тебе надо инструмент? Разве ты его знаешь? Так что не рыпайся, а то останешься без ничего.
Почти все спецовки, сшитые из толстого коричневого брезента, оказались не по росту. Даже натянутые на верхнюю одежду, они топорщились и гармошкой свисали на руках и ногах. Огорченные парнишки, похожие на лилипутов, надевших одежды богатырей, кинулись с жалобами к Пал Палычу.
Фыжов, ухмыляясь, разглядывал ребят и успокаивал:
— Сойдет, вам же не на свидание к девчонкам, а работать. Спецовки сшиты на вырост. Подвернете рукава и штанины, ну и ладно. Ведь через два-три года бугаями станете.
— А взять домой и переделать нельзя?
— Казенное имущество выносить с завода запрещено.
Пришлось смириться и лишь между собой обмениваться брюками и куртками.
На весь цех оказалось двенадцать шкафчиков. Лапышев захватил крайний слева и окликнул Громачева:
— Давай этот на двоих возьмем. Вешай спецовку.
А Ромка недоуменно разглядывал выданный инструмент: в ящике лежали распрямленный совок, ножичек, похожий на двухлопастное весло, ложечка, крючки разных размеров, шилья. В списке все они имели незнакомые названия: гладилка, карасик, подъемщики, солдатики, душники, выпары, трамбовка.
— Оставь их, — посоветовал Лапышев. — Потом разберемся. Пошли аванс получать.
Деньги выплачивали в конторе. Надо было сунуть в окошечко кассира рабочий номерок и назвать фамилию. Через несколько минут выдвигался ящичек, в котором лежали номерок и деньги — одиннадцать рублей двадцать пять копеек.
«Как их теперь рассчитать на пятнадцать дней? — задумались парнишки. — Ведь можно за три дня прогулять, а потом зубы на полку».
Ребята из шестнадцатой комнаты могли не ломать голову, их завхоз Самохин уже стоял у конторы и требовал:
— Давайте по десятке на общий стол.
— Зачем столько? — возразил Лапышев. — Верней взять в столовой талоны на обед. Их уж ни на что другое не потратишь.
— Обеды по тридцать пять копеек, — заметил Самохин. — Не дороговато ли?
— А ты что — сам супы станешь варить и котлеты жарить?
— И сварю. На артель обед дешевле обойдется.
— Свои кастрюли и сковородки заведешь?
— Н-да, про них я не подумал, — огорчился Самохин. — Ну что ж, добавьте еще по рублику, будут вам и талоны.
После покупки талонов у Ромки от получки осталась лишь мелочь.
— Где же на трамвай деньги возьмешь? — спросил он у товарищей.
— Подумаешь, проблема, — беззаботно ответил Лапышев. — Зайцами будем ездить.
Общежитие просыпалось по «петухам».
«Петухами» обычно были самые аккуратные и беспокойные фабзавучники. Они ложились спать вместе с курами, а просыпались, когда по общежитию еще бродили ночные тени. Соскочив с койки, такой «петух» поворачивал электрический выключатель и оглашал комнату первым «кукареку».
— Проспали… А ну вставай… выкатывайся!
Тотчас же и в соседних комнатах принимались голосить «петухи»:
— Подъем!.. Довольно дрыхнуть, просыпайтесь!
«Петухи» дергали за носы, стягивали одеяла, брызгали холодной водой.
Во всех комнатах скрипели коечные щиты, дыбились одеяла, шлепали по полу босые ноги. В воздухе мелькали штаны, рубашки, свитера.
— Кто мои сапоги трогал? Левого не найду…
— Где ремень? Юрка, ты взял?
— Шмот, твоя очередь за кипятком.
В туалетных у раковин очередь. Летят струйки воды, мыльные брызги… Под ногами лужицы.
— Ты чего как утка плещешься?
— Куда без очереди?
— Ребята, глянь, какое чучело… на ходу спит.
— Спи-и-ит, — передразнивал хриплым голосом засоня. — Сам только глаза продрал… вон соломинка из носа торчит.
В комнатах наскоро завтракают: жуют сухой хлеб, ситный, колбасу. Железные кружки, наполненные кипятком, нагрелись, обжигают губы…
— Кончай, ишь расселись!
Кепки внахлобучку, куртки надеваются на ходу. И уже гудит, охает лестница. По ступенькам пулеметный перестук: кованые каблуки перекликаются с гвоздастыми. Бабахает дверь на улицу.
Вдоль Обводного канала идут, высекая искры, стуча на стыках и оглашая звоном, тяжелые трамваи, облепленные людьми.
Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, коленок.
— Подвинься чуток… дай хоть одну ногу поставить!
Если на подножках люди висят гроздьями и некуда приткнуться, фабзайцы не теряются: существует еще трамвайная колбаса — прорезиненная кишка, висящая над буфером. За нее можно ухватиться втроем, вчетвером и с комфортом, не рискуя попасть под колеса, проехать несколько остановок.
Мчится, звеня и грохоча, переполненный трамвай, поднимая вихри пыли. Холодный ветер хлещет в лицо песком, слепит, пытается сорвать кепку, ворваться под одежду. Но трамвайного наездника этим не проймешь, он цепко держится за любой выступ. Мимо несутся дома, чугунные столбы и баржи на канале.
У Балтийского вокзала для сокращения пути фабзавучники на ходу покидают трамвай и мчатся к перрону, чтобы поспеть вскочить на площадки опустевших вагонов утреннего поезда, который отводился на запасные пути.
Около переезда маневровый паровоз развивал такую скорость, что страшно было спрыгивать. Но с подножек один за другим с развевающимися полами тужурок слетали, словно птицы, подростки, и каждый по-своему гасил инерцию: одни скатывались с полотна кубарем, другие бежали по движению метров пятнадцать, третьи падали на четвереньки и растягивались на земле… На ушибы и царапины никто не обращал внимания. По пустырям и мосткам переулков, минуя хлебозавод и конфетную фабрику, наконец добирались к проходной фабзавуча. Здесь, пока не прогудел гудок, можно было замедлить бег и, степенно шагая, показать охраннику рабочий номерок.
После визгливого и сиплого гудка над кочегаркой начинался рабочий день в классах, в которых преподавались литература, обществоведение, черчение, математика, механика и спецдело.
Заняв места за столами, фабзавучники обычно долго не могли угомониться: высмеивали неудачников утреннего марафона, делились новостями, разыгрывали сценки, просто вертелись, награждая соседей щелчками, тумаками, затрещинами. На вошедшего преподавателя не обращали внимания. Ученики здесь не вскакивали с мест, как это бывало в школе, а умышленно делали вид, что никого не видят.
Педагогу для установления порядка приходилось хлопать в ладоши и повышать голос. На утихомиривание уходило не меньше десяти минут. Для этого нужны были терпение и крепкие нервы, но не у всякого преподавателя они были.
Большинство педагогов разговаривали с фабзавучниками как с равными себе — взрослыми. Они не учитывали, что из недавних сорванцов-школьников еще не выветрилось детство: желание озорничать, по-обезьяньи кривляться, ходить на голове и лентяйничать. Уроков, конечно, никто не учил, разве лишь тихони девчонки. Но они не делали в фабзавуче погоды. И жизнь преподавателей была нелегкой.
Молодой инженер, пришедший преподавать механику, видя странную инертность литейщиков, спросил:
— Вам что, теория не нужна?
Стоявший у доски рослый фабзавучник Прохоров, просидевший в четвертом и пятом классах четыре года, самоуверенно ответил:
— А зачем она нагл? Теория волынщикам нужна, чтобы головы ребятам морочить, а мы руками вкалывать будем.
— Странная психология! — изумился преподаватель. — Кого же вы волынщиками считаете?
— А тех, кто других учит, а сам ничего не делает… чужим трудом пользуется.
— Вся группа так думает? — стал допытываться инженер.
Литейщики понимали, что Прохоров загнул, что они еще не имеют права величать себя рабочим классом, который все производит, но молчали. Одни из ложного товарищества, другие из любопытства: что будет дальше?
Не получив вразумительного ответа, инженер отбросил в сторону классный журнал и сказал:
— Ну что ж, раз у всех одинаковое убеждение, спорить не буду. Но мне у вас больше делать нечего. В другом месте я проведу время с большей пользой.
Он повернулся и ушел из класса.
Выходка преподавателя не испугала литейщиков, скорее — смутила.
— Паша, что ты за чепуху молол относительно волынщиков? — спросил Лапышев у Прохорова. — Ты действительно считаешь себя создателем всех ценностей человечества, а других паразитами? А ведь сам-то пока обыкновенный истребитель жратвы, одежды, инструмента и материалов.
— А ты пойди и наклепай на меня, — окрысился Прохоров. — Может, разряд прибавят.
— За такие слова следовало бы по морде съездить, но я воздержусь, не хочу, чтобы из-за какого-то олуха выгнали из фабзавуча.
— А я не струшу и за «олуха» тресну, — сжав кулаки, пообещал Прохоров.
Он хотел было ринуться на Лапышева, но его удержали.
— Хватит вам! Сейчас Сивуч придет.
И в это время в дверях действительно появился заведующий учебной частью — Александр Маврикиевич Александрийский. Это был рослый и упитанный мужчина. Гладкая прическа на круглой голове и топорщившиеся под носом усы делали его похожим на ушастого тюленя. Только тюлень, наверное, был менее свиреп.
Строго взглянув на притихший класс, завуч спросил:
— Кто-нибудь из вас может вразумительно объяснить, что произошло на механике?
Литейщики молчали. Кому хочется высовываться перед обозленным завучем? Лишь Ромка, приметив, что взгляд Александрийского устремлен на него, поднялся и промямлил:
— Нам был задан детский вопрос: «Нужна ли рабочему теория?» Мы уже выросли из коротких штанишек… ответ очевиден. Поэтому промолчали. А преподаватель рассердился и ушел. Я думаю, что он поступил непедагогично…
— Не вам судить, что педагогично, а что непедагогично, — оборвал его завуч. — Кто же из вашей группы против теории? — И он перевел взгляд на Прохорова.
Тому ничего не оставалось делать, как подняться.
— Еще кто? — продолжал интересоваться Александрийский. — Больше никого? Ну что ж, Прохоров, я вам иду навстречу — освобождаю от теории. Можете покинуть класс. С завтрашнего дня вы будете числиться помощником вагранщика.
— Это что ж — разнорабочим?
— Нет, учеником разнорабочего.
Завуч шел на столь крутые меры, чтобы наладить дисциплину в классе. Но у него ничего не получалось, потому что одни фабзавучники, закончив семь-восемь классов, скучали на уроках, а другие не имели достаточного образования, чтобы воспринять преподаваемое. Да и не все преподаватели обладали твердыми и решительными характерами.
Математику и физику преподавал чудаковатый изобретатель. Он порой даже заискивал перед фабзавучниками, лишь бы те не шумели и не привлекали внимания завуча. Перед ним у доски можно было поломаться:
— Не успел выучить… На том уроке не понял все.
— Ну хотя бы то, что усвоили, — просил преподаватель.
— Вы так говорили, что в голове не удержалось, — нагло выдумывали лентяи, — повторите, пожалуйста.
И математик, боясь, что его обвинят в плохом преподавании, третий и четвертый раз повторял пройденное.
Замотанный обществовед, прозванный Глухарем, прибегал в класс в пальто и шляпе. Сбросив на стул верхнюю одежду, он словно заведенный принимался «токовать»: говорить хрипловатым и стертым голосом усталого оратора. Впереди сидящие фабзавучники видели, что глаза его, скрытые за толстыми стеклами очков, почти сомкнуты, а волосатые уши заткнуты ватой.
Глухарь, видимо, никого из своих учеников не видел и не слышал. Гомон в классе до его слуха, наверное, долетал как мушиное жужжание. Слушать его было неинтересно и скучно, поэтому одни играли в щелчки, рассказывали анекдоты, другие открыто дремали, третьи читали книжки.
У Ромки на такие случаи всегда были томики стихов, которые он ежедневно брал в библиотеке, и, как Глухарь, он умел отключаться от всего окружающего и читать.
Чужие стихи порождали какое-то незнакомое чувство, чем-то похожее на томление и грусть. Громачев проглатывал по две-три книжки в день и жажду чтения не утолял.
Однажды во время черчения Громачев так увлекся стихами Козьмы Пруткова, что не заметил, как перед ним очутился преподаватель черчения Сергей Евгеньевич Мари — всегда подтянутый высокий блондин, носивший широкие толстовки и твердые, ослепительно белые воротнички с бабочкой.
— Прошу прощения, — сказал он и, взяв от Ромки раскрытый томик, вслух прочитал:
Некоторые литейщики, полагая, что чертежник хочет поизмываться над очумевшим от стихов Громачевым, дурашливо загигикали. Мари остановил их укоряющим взглядом и заключил:
— Забавные и острые стихи! Очень хорошо, что вы ими увлекаетесь. Только прошу наслаждаться поэзией не на черчении. Иначе отстанете. А о стихах мы с вами поговорим в перерыве.
Он унес томик с собой и, пока фабзавучники чертили, сидя за столиком, листал его, видимо вспоминая давно прочитанные стихи.
«Непременно унесет в учительскую, — досадуя, думал Ромка. — Придется книжку выручать у завуча, а он и так на меня косится».
Но Мари оказался непохожим на других преподавателей. В перерыве он отдал томик Ромке и спросил:
— А сами не сочиняете?
— В школе пробовал, — смущенно признался Ромка, — а здесь еще не освоился.
— Я тоже любитель поэзии, — признался Сергей Евгеньевич. — Собираю старых и современных поэтов. Если в библиотеке не найдете нужной книжки, обратитесь ко мне. Принесу.
На последнем уроке фабзавучники с нетерпением ждали звонка. И как только он раздавался, многие пулей вылетали из класса и мчались в столовку.
Быстро проглотив суп и минуты за три прожевав мясное блюдо, Ромкины приятели вскакивали из-за стола и мчались на футбольное поле, которое находилось за высоким и плотным деревянным забором против проходной. На нем минут двадцать удавалось покикать.
В обеденный перерыв юные футболисты учились останавливать мяч, посланный издалека, точно пасоваться ногами и головой, бить с ходу по воротам. Тренером был Юра Лапышев. Вскоре он сказал:
— Ребята, я вчера договорился с клубом железнодорожников. Будем играть за пятую команду.
— Только за пятую? — огорчился Тюляев. — Ну и договорился!
— А ты в какую хотел? Сначала надо игру показать, а потом фасониться, — осадил его Лапышев. — Мне думается, что новичкам не зазорно играть и в последней команде. Мы всех будем обыгрывать с крупным счетом — и этим прославимся. Понял?
— А форму и бутсы дадут? — поинтересовался Виванов.
— Трусы и майки бесплатно, а бутсы — с оплатой в рассрочку.
— У нас же на жратву едва хватает, — напомнил Ромка. — Чем платить будем?
— Придумаем что-нибудь, — успокоил его Юра. — В случае чего баржу на Обводном разгрузим. И заработаем.
После обеденного перерыва начиналась работа в цехах. У токарей слышалось жужжание моторов, шелест трансмиссий и визг резцов. У слесарей — вжиканье пил, рашпилей, стук зубил и ручников. У столяров — поросячий визг циркульной пилы. У кузнецов — буханье молота. И лишь у литейщиков стояла тишина, потому что они — даже стыдно признаться — первое время… играли в песочек.
В первый день мастер цеха позвал ребят к груде двухэтажных и трехэтажных чугунных ящиков без дна и сказал:
— Это опоки. В них по моделям формуют изделия. Возьмите по одной, положите вовнутрь половинки моделей и набивайте землей.
Фабзавучники принялись сеять землю и трамбовать ее в опоках. Работали они с таким усердием, что от ударов тяжелых трамбовок тряслись верстаки и дребезжали стекла в окнах.
Жарко становилось с непривычки. Пот росой выступал на лбах и носах. Смахивая его то рукавом, то тыльной стороной руки, парнишки так перемазались, что у некоторых только глаза да зубы блестели.
— Стоп! — наконец приказал мастер. — Теперь поверните опоки моделью кверху.
Формовщики стали приподнимать опоки, и у многих земля в них не удержалась — вместе с моделями рухнула на ноги.
— Тут не ломовая сила нужна, а сноровка, — сказал Пал Палыч и сам утрамбовал землю так ловко, что она держалась в опоке словно приклеенная: как ни поворачивал — не вываливалась.
Несколько дней формовщики потели на трамбовке. Потом учились вытаскивать модели. Не сразу и не вдруг вызволишь изделие столяров из уплотненной земли. Нужно вбить в нее острый подъемщик, осторожным постукиванием раскачать модель, затем вытащить ее так, чтобы форма не треснула и не осыпалась. А она, как нарочно, обваливалась по краям и внутри.
Ромка долго бился над техникой вытаскивания модели. Наконец ему удалось вытащить ее почти без разрушений формы. Пал Палыч поглядел на работу и, накрыв нижнюю форму верхней, спросил:
— Как ты расплавленный металл в нее зальешь? Она ведь у тебя со всех сторон закрыта. В каждой опоке только половина формы, а отлить надо целую вещь.
Ромка видел, как отец братьев Зарухно отливал из белого металла ложки, и смело сказал:
— Просверлю верхнюю опоку и в дырку жидкий металл волью.
— Правильно соображаешь, но неразумно, — сказал мастер. — Все делается по-иному, аккуратней. Чтобы форма не обвалилась, мы в ней дырку не пробиваем, а заранее формуем в верхней опоке. Вот тебе литничек. — И он сунул в руки Ромке круглую и длинную деревяшку, похожую на узкую воронку. — Вставишь его в верхнюю опоку, а потом вытащишь, и будет в земле дырка. От нее к форме ходы карасиком прорежешь.
Когда раздавался сиплый гудок, фабзавучников невозможно было удержать на территории завода. Те, кто жил в пригородах, вырвавшись из проходной, устремлялись к вокзалам на рабочие поезда, а живущие в городе — к домашним щам и котлетам.
Только общежитейцам некуда было спешить. Но и их порой одолевало общее стремление мчаться к дому. Они в потоке неслись к железнодорожному переезду, к трамвайной линии и, повиснув на подножке, добирались к неуютным и шумным комнатам.
Лишь небольшая часть фабзавучников застревала на заводском футбольном поле. Одни — чтобы погонять мяч, другие — в кулачном бою защитить свою честь.
Драться в цехах и классах было опасно. За драки на территории завода наказывали. Поэтому как-то сами собой возродились традиции дуэлянтов. Только фабзавучники делали вызов не перчаткой, брошенной в лицо противнику, как в старые времена, а энергичной фразой: «Стыкнемся после гудка. Жду на футбольном поле».
От кулачного поединка отказывались лишь слабаки и трусы, но они были обязаны при всех извиниться, иначе становились презираемыми отщепенцами, которых мог унизить всякий. А смелые парнишки, готовые отстоять свою честь, являлись на поле с секундантами.
Драться можно было голыми руками и в рукавицах. Ни ножей, ни камней применять не полагалось. За этим строго следили секунданты и зрители. Нарушители немедля изгонялись.
Слова завуча оказались не пустой угрозой. Приказом по заводу Прохоров освобождался от теоретических занятий и был зачислен в помощники вагранщика. Обозленный парень подошел к Лапышеву, толкнул его в грудь и сквозь стиснутые зубы сказал:
— На футбольном поле за «олуха» ответишь, стыкнемся после гудка.
— Принято, — спокойно ответил Юра и попросил двух Ивановых и Ромку быть его секундантами.
После гудка, надев брезентовые рукавицы, Прохоров и Лапышев вместе с секундантами отправились на футбольное поле. Там уже толклись любопытные фабзавучники и парнишки с соседних улиц. Они образовали широкий круг.
Секунданты посовещались между собой и в судьи выбрали Громачева. Он вышел на середину круга и, вызвав бойцов, задал традиционный вопрос:
— Не желаете ли помириться?
— Нет, — твердо ответил Прохоров.
— Считаю себя правым, — отозвался Лапышев.
— Деретесь до первой крови, — предупредил Ромка. — Лежачих не бьют. Бой!
И он дважды свистнул.
Прохоров замахал кулаками как ветряная мельница, ринулся на Лапышева. Но тот уклонился и, оказавшись справа, хлестко ударил противника по скуле. Это, конечно, взбеленило Прохорова. Он же был сильнее детдомовца и такой наглости стерпеть не мог.
— Ах ты вот как? Сейчас у меня юшкой умоешься, приютский ублюдок!
И он вновь накинулся на Лапышева. Но детдомовец был ловок: получая лишь скользящие удары, он то увертывался, то нырял под руку и успевал наносить в ответ чувствительные затрещины. Это злило Прохорова. А злость, как известно, плохой помощник в кулачных боях. Побеждает тот, кто дерется хладнокровно и обдуманно.
Теряя самообладание, Прохоров подножкой свалил детдомовца и, навалившись на него, в ярости принялся колотить кулаками по голове.
Это было вопиющим нарушением правил. Ромка пронзительно свистнул и попытался схватить за руку нарушителя. Но Прохоров отмахнулся и лягнул его ногой.
Судья — личность неприкосновенная. Послышался ропот зрителей. Секунданты кинулись разнимать дерущихся. Киванов и Виванов, схватив Прохорова за шкирку, стащили с Лапышева и отбросили в сторону. Вскочив на ноги, он кинулся на Киванова и сшиб его на землю…
В таких случаях и зрители не остаются равнодушными, они дружно наказывают наглого нарушителя правил. Несколько парней сбили Прохорова с ног. И один из них, придавив его коленкой к земле, приказал:
— Кончай беситься! Раз не умеешь драться по правилам — не берись. А за хулиганство купают.
Подхватив Прохорова за руки и за ноги, парни вынесли его за ворота и, раскачав, бросили в канаву с водой. Такими жестокими были правила кулачных боев за Нарвской заставой.
Ромка, оставшийся на месте, услышал, как завопил Прохоров, оглашая улицу матерной бранью.
Лапышев, утирая платком расквашенный нос, как бы про себя сказал:
— Надо учиться боксу, а то всякий олух ни за что ни про что измолотит.
В начале вечера общежитейцы носились по коридорам с чайниками, сковородками, кастрюлями. Отовсюду доносились запахи жареного и отварного картофеля, колбасы, копченой селедки, свежего ситного, черного хлеба.
В шестнадцатой комнате Самохин заранее готовил бутерброды. Он где-то добывал топленный с луком гусиный или свиной жир и намазывал его вместо масла на хлеб, а сверху укладывал тонкие кружочки «собачьей радости» — самой дешевой отварной колбасы.
К приходу Громачева и Лапышева по два таких бутерброда и по три кусочка сахара уже лежали на их тумбочках. Оставалось только сбегать на кухню за кипятком.
Быстро вымывшись и поужинав, Лапышев предложил пойти в клуб добывать футбольную форму, а Ромке хотелось побыть в комнате одному, поэтому он посоветовал взять с собой Шмота и Ходыря. Те рады были отправиться куда угодно, так как по вечерам в общежитии было скучно.
Когда они ушли, Ромка взял толстую тетрадь и стал думать: как похлестче высмеять современных дуэлянтов? Всерьез об этом писать не стоило. Более подошел бы иронический стих. Но какой? Может, за образец взять лермонтовскую «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»?
Только нужно будет обыкновенную драку представить рыцарским поединком.
Ромка стал набрасывать черновые строки, но сосредоточиться ему мешали шумные соседи. За стеной справа, словно молотами по наковальне, били костяшками игроки в домино, да не просто, а с выкриками и присказками. Слева наяривала гармошка, а ей вторили гитара, балалайка и дурашливо-писклявые голоса, передразнивающие пение девчонок.
Пришел с буханкой ситного Самохин. Решив, что Ромка готовит уроки, он сунул нос в тетрадку и спросил:
— Ты чего пишешь? Может, то, что нам задавали? Дай списать, не жмотничай.
Пришлось захлопнуть тетрадку и спрятать. Это вызвало подозрение:
— Заявление на кого-нибудь пишешь?
— Деться от вас некуда! — сердито ответил Ромка и, схватив кепку, вышел из комнаты.
В красном уголке играл патефон. Там девчонки затеяли танцы. Ромка туда не пошел. Чего зря толочься?
Каждый вечер у него возникала мысль: «Куда деть себя?»
Хотелось пойти на литературную консультацию в «Резец». Но Громачев не решался появиться в журнале. Ведь там его принимали за взрослого. Увидят, что он мальчишка, и, чего доброго, рассказа не напечатают.
«Может, съездить домой? — думал Ромка. — Ездят же каждый день ребята из пригородов. Но они тратят на дорогу не больше часа, а тут придется ночь не спать. Четыре часа туда и четыре обратно. Приедешь поздно. Аллу бабушка не отпустит. Девчонка, конечно, вовсю занимается. У братьев Зарухно свои дела. И Димку дома не застанешь. Одна Матреша обрадуется и чем-нибудь вкусным накормит. Но ради этого не стоит трястись в темном вагоне».
Может, просто выйти на свежий воздух? И тут же Громачев подумал: «Какой, к чертям, свежий воздух на Обводном?» Неприятные испарения канала напоминали ему дыхание человека, страдающего несварением желудка.
Прошло уже больше месяца, а он никак не мог привыкнуть к запаху грязных заборов, стен, к звонкам трамваев, гудкам машин, к тяжелому грохоту колес… Ему не хватало тишины и чистого воздуха. Казалось, что весь кислород пожирают машины, затхлые колодцы дворов и канавы.
Ромка все же спустился вниз в надежде на улице придумать новые строки. На ходу думалось лучше.
У трамвайной остановки он увидел выходивших из вагона Шмота, Ходыря и Лапышева. Ребята держали какие-то тючки.
— Нам форму и трамвайные талоны выдали, — похвастался Шмот. — Теперь будем выступать от клуба. Пошли форму примерять.
В комнате ребята распаковали тючки и разложили на столе черно-красные полосатые футболки, синие трусы, коричневые гетры и бутсы.
Трикотажные футболки годились всем, но сатиновые трусы оказались слишком широкими и длинными. После примерки ребята расстроились. Только Самохин не унывал:
— А мы сейчас их подрежем и ушьем.
Он вытащил из своего сундучка шкатулку, в ней были ножницы, нитки, наперсток и подушечка с иголками.
Вскоре шестнадцатая комната превратилась в портняжную и сапожную мастерскую. До отбоя ребята подгоняли форму по росту.
В воскресенье побудку устроили раньше обычного. Играть предстояло с обуховцами. Футбольное поле находилось за Невской заставой. Первыми в девять утра встречались пятые команды.
Фабзавучники удачно провели первую игру и остались заменять игроков в других командах.
Проболтавшись почти весь день на футбольном поле, ребята предельно устали и, голодные, едва дотащились до общежития. Здесь Самохин их огорошил.
— Кроме сухого ситника и сахарного песку, у меня ничего нет, — сказал он. — Все кончилось… И деньги, и продукты. Больно шиковали прошлую неделю.
— Кто же так хозяйствует? — упрекнул его Лапышев. — Надо по одежке протягивать ножки, рассчитать на каждый день.
— С вами рассчитаешь, как же! Что ни вечер — пир горой. Вот и напировались.
Спорить с Самохиным было бессмысленно, словами голода не утолишь. Лапышев вспомнил про обеденные талоны. Нельзя ли продать их или обменять на еду?
Собрав у товарищей талоны, он зашел в соседнюю комнату, в которой, за исключением Домбова, жили одни столяры, прозванные ярунками.
— А ну налетай, — сказал Юра, — по дешевке обеды продаю. Вместо тридцати пяти по тридцать.
Ярунки выламывались: соглашались взять только по двадцать пять копеек. Пришлось уступить десять талонов по самой низкой цене: не пойдешь же по всему общежитию позориться.
На вырученные деньги Самохин принес винегрету, жареной печенки, отваренного в мундире картофеля и две буханки хлеба.
— Несколько гривенников осталось на хлеб со смальцем, — сказал конопатый. — Талоны продавать не буду, без обеда еще хуже.
— Придумаем что-нибудь, — успокоил его Лапышев. — В случае чего барахлишко продадим.
Когда пусто в карманах, в тумбочках и в общем буфете — значит, колун.
Колун — это такое время в общежитии, когда все таланты переключаются на искусство добывания жратвы. Руководство в этом деле — старый анекдот о смышленом солдате, сварившем из колуна жирные щи.
Обычно над общежитием колун нависал за два-три дня до получки, а в коммуне шестнадцатой комнаты, прозванной футболезией, он возник много раньше. Проданные по дешевке обеденные талоны выручили только в воскресный вечер, усложнив жизнь еще больше: не стало гарантированного обеда.
Лапышев обшарил все карманы обитателей футболезии. В результате появилось пять медных монет. Но на них не приобретешь даже и одного обеда. В фабзавуче Юра пошел по цехам к знакомым ребятам и тихо произносил:
— Покурить захотелось… не хватает трех копеек, — при этом с беспечностью богача он позванивал в кармане монетами. — Добавь в долг. Покурим.
К обеденному перерыву в обоих его карманах трезвонила медь. Правда, на полные обеды этих денег не хватило, пришлось взять пять первых и три вторых, поделить поровну, подналечь на хлеб и… все были сыты.
На ужин таким же способом попытался раздобыть несколько монет Шмот, но его притворство не вызвало доверия.
— Не подаем, сами нищие, — говорили ребята.
Вечером, попив кипятку с черным хлебом, футболезцы улеглись на койки с книжками. Но какое чтение полезет в голову, когда в животе урчит?
Лапышев отбросил книжку, поднялся с постели, вытянул из-под койки чемоданчик, порылся в нем и достал единственную ценность — готовальню, подаренную в день рождения в детдоме. Погладив футляр рукой, Юра со вздохом сказал:
— Отдаю на общее пользование. У кого еще есть ценности? Добавляй.
Ходырь вытащил из баула новый шелковый шарф и положил рядом с готовальней. К ним присоединились и Ромкины шерстяные носки и перчатки, связанные Матрешей на зиму.
— Кто пойдет на толкучку и продаст? — спросил Лапышев.
— Давай попробую, — вызвался Самохин. — Меня к зубному врачу отпускают. Могу сходить в Александровский рынок.
— Валяй. Только к обеду будь на заводе, а то совсем отощаем.
На другой день Самохин вернулся с толкучки невеселым и выложил перед Лапышевым семь рублей.
— Вот все, насилу продал, — сказал он, — больше не дают. На эти деньги можно десять обедов купить и по семьдесят копеек на утро и вечер останется. Я свои деньги отдельно тратить буду. Больно вы много едите.
— Какие свои? — не понял его Лапышев. — Ты что-нибудь собственное продал?
— Собственного не продавал. Но я зря, что ли, на толкучку ходил? За работу полагается, — сказал Самохин. — Вот Шмоту можете не давать. Он участия не принимал. Поделим на четверых.
— Ну и фрукт ты, Самохин! — изумился Лапышев. — Товарища хочешь обделить?
— Я за справедливость, — увильнул от прямого ответа Самохин. — Сам же ты говорил: «По одежке протягивай ножки». Мне надоело за всех маяться. Что я с этого имею?
— Кулачина, вот ты кто, — определил Лапышев. — Бери свою долю и катись, без тебя обойдемся.
Дождавшись у столовой остальных ребят, Юра спросил:
— Кто возьмется хозяйствовать вместо Самохина?
Все молчали. Никому не хотелось заниматься столь муторным делом.
— Значит, желающих нет? — огорчился Лапышев. — Ну что ж, разделим тогда деньги поровну. Будем, как ярунки, каждый сам себе еду готовить.
Юре думалось, что товарищи по комнате запротестуют и решат заниматься хозяйством по очереди, а они без возражений взяли полагающуюся долю денег. И даже Шмот не предложил своих услуг.
Это был первый шаг к развалу коммуны. На пять дней каждый остался сам себе хозяином.
В первый же вечер Самохин ужинал отдельно. Заварив в жестяной кружке щепотку чая, он достал из тумбочки две баранки, краюху хлеба и домашнего копчения колбасу. Сев спиной к Ромке, который увлекся чтением стихов, стал уплетать свои припасы с хрустом и сопением, словно боялся, что скоро явятся другие обитатели комнаты и попросят поделиться.
Покончив с обильным ужином, Самохин смел в ладонь крошки со стола и, высыпав себе в рот, ушел на кухню мыть кружку.
Вскоре появились веселые Шмот, Ходырь, Лапышев и со смехом стали рассказывать, как обманули повара.
Чтобы не возиться дома с ужином, они пошли в дешевую столовку на Расстанной улице, решив на троих заказать одно рагу с соусом, шесть стаканов чаю и подналечь на бесплатный хлеб.
Парни уселись за неубранный столик, и тут Лапышев приметил почти нетронутые котлеты. Их оставил из-за плавающей в соусе мухи какой-то брезгливый посетитель. Недолго раздумывая, Юра схватил тарелку и отправился к окну раздаточной. Там, подозвав повара, он возмущенно спросил:
— Что это вы людей мухами кормите? Я этого есть не буду.
— Тс-с, молодой человек, одну минуточку.
Повар взял тарелку, ножиком поворошил муху и, выкинув ее из соуса в ведро, сказал:
— Какая же это муха? Просто подгорелый лук!
— У меня свидетели есть, — напомнил Лапышев. — Я этого так не оставлю.
— Хорошо, молодой человек, не будем спорить. Вам не нравятся котлеты — я могу заменить. Желаете рагу?
И Лапышев получил чуть ли не двойную порцию бесплатного рагу.
— Остроумные вы ребята… и шибко сознательные, — не без ехидства заметил Ромка.
— А мы и про вас не забыли, — сказал Шмот и вытащил из кармана сверток.
В четвертушке газетного листа было завернуто четыре квадратика хлеба, намазанных горчицей и густо посоленных.
Хотя от горчицы шибало в нос и вызывало слезу, Ромка с удовольствием съел два куска. Сытый Самохин тоже не отказался от угощения. Пощипав немного хлеб, он спрятал бутерброды на черный день.
Черный день наступил довольно быстро. Деньги, вырученные на толкучке, незаметно растаяли. Видимо, безденежье вызывало повышенное выделение желудочного сока, — все время хотелось есть. Самохин где-то добывал съестное, но ухитрялся поедать его тайно от других.
На пятый день колуна Лапышев и Громачев пришли с работы голодные. В комнате был только Самохин. Он лежал на койке лицом к стенке, а вокруг витал стойкий запах чесночной колбасы.
— Тут кто-то домашнюю колбасу жрал, — поводив носом, определил Юрий. — Самохин, как тебе не стыдно в одиночку набивать брюхо? Поделись.
— Я кусочек завалявшийся нашел… его мыши погрызли.
— Ври, знаем, какой ты компанейский. Если бы знал, что такой кулачина, ни за что бы в нашу комнату не пустил. Позоришь ты футболезию.
— А я могу и съехать. Не больно-то нуждаюсь!
— Брось, Юра, — сказал Ромка, — у кого ты сознательности добиваешься! Это же будущий Гобсек.
— Чего-чего? — не понял Самохин, никогда не читавший Бальзака. — Сам-то ты тронутый!
— Но что же сгоношить? — не унимался Лапышев. — Мой желудок не желает считаться с Гобсеком. Может, на шестой этаж сходим? Девчонки — народ бережливый и доверчивый. Может, в долг угостят?
— А кого ты там знаешь? — поинтересовался Ромка, потому что сам ни на одну из фабзавучниц не обращал внимания.
— Есть одна из нашего детдома. В токарном учится, Ниной Шумовой зовут. Любит самостоятельностью щегольнуть. Но вообще-то девчонка свойская.
Причесавшись, Лапышев ушел на шестой этаж и минут через десять вернулся.
— Гром, пошли ужинать. На тебя девчонки сработали. Как только намекнул, что ты стихи пишешь и можешь весь вечер читать, так они сразу: «Зови скорей».
— А чего ты меня Громом зовешь?
— Это я для них тебе сокращенное имя придумал. Таинственно-громыхающее. Только ты волосы малость пригладь.
— Я своих стихов никому не читаю. На таких условиях к девчонкам не пойду.
— Чудило! Там ужин такой, пальчики оближешь. Чужие прочтешь. Они не разберут. И я мандолину возьму, сыграю что-нибудь.
— А можно и мне с вами? — забыв о недавней перепалке, подхалимски спросил Самохин. — Я ведь могу на балалайке.
— Обойдемся и без балалайки, — отбился от него Лапышев. — Пожирай свою колбасу. Идем, Гром.
Взяв мандолину, он поспешил наверх. Ромка неохотно поплелся за ним. Стыдно было навязываться в едоки к девчонкам.
У дверей в третью комнату Юра еще раз привел в порядок волосы и, оглядев Ромку со всех сторон, дал ему свою расческу. У Громачева волосы всегда ершились, не желая лежать ни на пробор, ни зачесанными назад.
Открыв дверь, Лапышев толкнул Ромку в плечо и провозгласил:
— Житель футболезии и Парнаса — Ромуальд Гром! Оркестр, туш!
Он сам сыграл на мандолине бравурный туш, чем еще больше смутил Ромку.
Девчонки — их было четверо в комнате — захлопали в ладоши и засуетились.
— А ну, небожители, скорей к столу, а то все остынет, — пригласила большеглазая, коротко, по-мальчишески подстриженная девушка. Она взяла на себя роль гостеприимной хозяйки.
На столе стояла широкая дымящаяся сковорода с золотистым, хорошо поджаренным картофелем. Рядом виднелась кабачковая икра в миске и разделанный копченый лобан.
Девушки так поделили свой ужин, что парням досталась львиная доля, а им понемногу.
— Мы не съедим этого, — запротестовал Ромка, но Лапышев его не поддержал.
— Не стесняйся, — сказал он. — И не прикидывайся малоежкой. Они знают, что у нас колун. К тому же девочкам надо талию сохранять.
— Мы еще о талиях не думаем, — отозвалась Нина Шумова и села рядом с Ромкой.
На щеках у девушки едва приметно показывались ямочки, а маленький, очень подвижной рот то и дело растягивался в улыбке, обнажая ровные глянцевито-белые зубы.
Ее подружки были типичными фабзавучницами — крепко сбитые, грудастые девчонки с неуклюжей походкой подростков.
Лапышеву понравилась самая крупная из них — Зоя Любченко, прозванная Слоником. Розовощекая и белокурая, она вся походила на хорошо выпеченную пышку. Ее только несколько взрослила прическа, похожая на домик улитки.
Две другие девчушки были очень разными. Одна — Муся Кротик — старалась быть неприметной. Она даже улыбалась с закрытым ртом, как это делают девушки с плохими зубами. Ее несколько уродовали десны: когда девушка забывалась, они некрасиво обнажались. Другая, Симочка Изюмова, одевалась броско: носила очень короткие юбки в обтяжку, яркие кофточки с блестками и металлическими блямбочками на груди, серьги.
Накормив парней, девчата убрали посуду, отодвинули к стене стол и попросили Лапышева сыграть. Юрий не ломался. Он сыграл на мандолине вальс, польку-бабочку, тустеп, шимми… Девчонки сперва кружились друг с дружкой. Потом Нина вытащила Ромку и заставила его пройтись с нею круг, затем передала его Симочке, а та — Зое.
Натанцевавшись вволю, подружки уселись отдыхать на свои опрятные койки, заправленные кружевными покрывалами, и Шумова сказала:
— Хотим стихов.
— Да, да… про любовь! — поддержали ее девчата.
— Хорошо, стихи будут, — согласился Ромка. — Только условие. Я читаю, а вы отгадываете, кто их написал. Если ошибетесь, отдаете фант.
— Идет, — смело согласилась Симочка.
Ромка закрыл глаза и, вспоминая строки, негромким голосом прочитал:
— Ну, кто написал?
Подружки Шумовой молчали, боясь выдать свое невежество, а она, прикусив улыбочку, сказала:
— В этом стихотворении ты пропустил несколько строк. Правильно?
— Да.
— Тогда прочти еще что-нибудь Сергея Есенина.
Ромка прочитал «Письмо матери». Девчонки захлопали в ладоши. Тогда он вспомнил такие стихи:
— Вот это стихи! Дух захватывает, — воскликнула Зоя. — Если бы так в жизни любили.
— Наверное, любят, раз пишут, — неуверенно резюмировал Ромка и спросил: — Кто автор?
— Я много читала стихов, но эти слышу в первый раз, — созналась Нина.
— С тебя фант, — потребовал Ромка. — Это стихи Гофмана.
Нина Шумова покорно отдала фант — кошелечек из бисера. И тут же предложила:
— А теперь вы, мальчики, отгадайте.
И она прочитала:
— Я пас, — поднял руку Лапышев и без сопротивления отдал фант — гребенку. А Ромка подумал и сказал:
— Это стихи Александра Блока.
— Молодчина, — похвалила его Нина. — Никогда не могла бы подумать, что какой-то мальчишка знает столько стихов.
— Вы каких-то незнакомых вспоминаете, — запротестовала Муся. — Давайте тех, кого мы в школе учили.
Ромка стал читать Пушкина, Лермонтова, Тютчева, но при этом попросил Шумову молчать. Ее подружки, видно, мало знали и классиков, потому что никого не отгадали.
Когда со всех штрафы были собраны, Лапышев попросил Зою повернуться спиной и, вытаскивая вещь за вещью, спрашивал:
— Что делать этому фанту?
И Слоник придумывала наказания.
— Этому спеть песню… перекувырнуться через голову… поцеловать за хорошие стихи Громачева.
— Нет… Нельзя такое! — запротестовала Муся Кротик, узнав свой фант. — Нехорошо… Я не выполню.
— Перекувыркивайся за меня, — предложила Симочка. — Я с удовольствием твое исполню.
Ромка не сумел увернуться, и озорная девушка влепила в щеку такой поцелуй, что у него зазвенело в ухе.
— Это не по правилам! — смеясь, возмутилась Нина. — Возьми поцелуй обратно.
— Пожалуйста, — и Симочка подставила свою щеку Ромке.
Тот едва прикоснулся к ней. До этого ему не приходилось играть в фанты с поцелуями.
— Ну и кавалер! — фыркнула Симочка. Ей почему-то хотелось казаться девицей, все уже испытавшей. А может, это было так и на самом деле?
Слонику, хотя она сама придумывала наказания, пришлось исполнить песню. Она стала посредине комнаты и каким-то тонким, не своим голосом пропела:
Лапышев охотно сделал стойку на руках, а Нина полезла под стол и трижды там прокуковала. Одна лишь Муся оказалась недисциплинированной. Слоник в наказание придумала ей кухонную работу.
— Завтра начистить картошки и поджарить в сыром виде ломтиками. А вы, ребята, раз у вас колун, приходите ужинать. Мы с удовольствием еще раз послушаем стихи и потанцуем.
— А можно еще едоков привести? — спросил Лапышев.
— Можно, но вместе с вами должно быть не более четырех, — шутливо согласилась Слоник. — Да чтоб танцевать умели.
— Будет исполнено.
У себя в комнате Ромка обнаружил на тумбочке большой пакет. Самохин и Ходырь уже спали, а Шмот сонно буркнул:
— У коменданта бандероль взял.
В пакете был журнал «Резец» и письмо Димы. Он писал:
«Рома! К нам из редакции пришло два журнала с твоим рассказом. Один журнал я оставил себе, другой посылаю. Напиши, когда приедешь. Привет тебе от братьев Зарухно, Матреши и Аллы.
Увидав свой рассказ напечатанным, да не просто, а с картинкой, на которой был изображен рыбак с перевязанной рукой, Ромка готов был от радости ходить на руках.
Лапышев, несмотря на поздний час, тут же принялся читать произведение товарища. Полторы странички Юра проглотил вмиг.
— Молоток! — похвалил он Ромку. — Здорово написал. А ты знаешь, что за это гонорар платят? Не мешало бы получить. Сходи завтра за деньгами.
— Мне стыдно идти. Я ведь писал не для денег.
— Вот чудила! Это же полагается. Если бы литераторам не платили, они бы с голоду вымерли. Хочешь, я все разузнаю?
На другой день, смотавшись с урока физкультуры, Ромка и Юра добрались на трамвайной колбасе до Фонтанки и там разыскали издательство, выпускавшее журнал «Резец».
Редакция журнала помещалась на самой верхотуре в закутке, ответвлявшемся в конце коридора. Здесь было три двери с надписями: «Отв. редактор», «Секретарь» и «Зав. редакцией».
Лапышев решил пройти к заведующему редакцией, а Громачев, оставшись в коридорчике, принялся читать объявления. Из них он узнал, что при редакции существует литературная консультация.
Не успел Ромка дочитать все объявления, как появился Юра.
— Пошли на третий этаж, а то в кассу опоздаем, — сказал он. — Гонорар давно выписан, нужен только какой-нибудь документ.
Кассу они нашли быстро. Ромка сунул в окошечко свое удостоверение личности и объяснил, зачем пришел. Кассирша порылась в ведомостях и на одной из них дала ему расписаться. Затем отсчитала сорок восемь рублей тридцать копеек.
Громачев был поражен. Он не предполагал, что так много заплатят. И Лапышев ахнул.
— Я бы на твоем месте каждый день писал, — сказал он. — И учиться на литейщика бы не стал.
— Не очень-то печатают, — возразил Ромка. — Из тридцати всяких произведений только одно взяли. Будешь со мной ходить на консультацию?
— Обязательно, — пообещал Лапышев. — А сейчас давай деньги разумно потратим. Одежонка у тебя какая-то куцая, мальчишеская. Надо бы тройку — настоящий костюм купить. Тогда ты сможешь где хочешь показаться.
Он повел Громачева в магазин готового платья. Там после нескольких примерок был найден черный костюм без жилета на Ромкин рост. Он стоил тридцать два рубля.
Купив костюм, парни прошли в отдел, где продавались рубашки и галстуки. Лапышеву понравилась белая рубаха с твердым воротничком. Но Ромка запротестовал.
— К ней запонки и галстук нужны. Давай лучше купим пару вон тех серебристых свитерков. Они по пятерке стоят.
Свитера были полушерстяными. Ромка купил один себе, другой Лапышеву.
— Это тебе от меня подарок.
— За что?
— В честь дружбы.
— Возьму, он мне нравится. Но я твой должник, — сказал Юра.
Осталось еще более шести рублей. По дороге они зашли в парикмахерскую, модно постриглись и наодеколонились. Потом отправились на рынок и купили пряников, орехов, копченой колбасы и четыре бутылки лимонаду.
В общежитии Ромка оделся во все новое. Лапышев тоже натянул на себя серебристый свитер.
Пришедшие с работы Шмот и Ходырь пощупали сукно костюма, погладили пальцами свитера и недоуменно уставились на товарищей.
— Где схапали новую справу? — спросил Ходырь.
— Кто деньги дал? — поинтересовался Шмот.
— Отец прислал, — соврал Ромка. — Сегодня мы приглашены на ужин. Помойтесь как следует, приоденьтесь. Пойдем к девчатам.
В восемь часов, захватив с собой гостинцы — орехи, пряники и лимонад, футболезцы двинулись наверх. На лестничной площадке их остановил запоздавший Самохин.
— Вы куда? Подождите меня, я только умоюсь, — попросил он.
— Не торопись, — ответил Ромка. — Мы без тебя обойдемся.
— Что значит без меня? Я тоже хочу.
— А мы не хотим, — стал втолковывать ему Лапышев. — Потому что от тебя чесноком воняет. Не надо было тайно жрать свою колбасу.
— А что, на всех мне ее делить? — обиженно возразил Самохин. — Это ж домашняя.
— Ну и сиди с ней, а мы погуляем.
И Лапышев показал бутылку.
Оставив ошарашенного Самохина на площадке, парни поднялись на девичью половину и постучали в дверь третьей комнаты.
— Сейчас… Одну секундочку! — послышался голос Слоника.
Секундочка растянулась на несколько минут. Самохин, прокравшись наверх, заметил, куда пошли футболезцы.
В этот вечер и девчонки приоделись в отглаженные платья, были тщательно причесаны и напудрены. Лимонаду и гостинцам они обрадовались.
— Тащите картошку, — распорядилась Слоник, расставляя на столе разнокалиберные тарелочки, ложки и вилки.
Нина и Муся торжественно внесли две больших сковородки с золотистыми ломтиками картофеля, поджаренного по-ресторанному.
— Прошу к столу! — пригласила Слоник.
Парни раскупорили бутылки и, разлив лимонад, принялись чокаться.
— За окончание колуна. Завтра зарплата.
— За дружбу!
В это время раздался громкий стук в дверь. Не ожидая разрешения, вошел комендант общежития.
— Что это у вас… пьянка? — строго спросил он, шевеля усами. — А ну не прятать!
Он кинулся к столу, понюхал все бутылки, кружки и, смутясь, буркнул:
— А мне тут один фабзавучник донес, что вы вино хлещете.
— Как его фамилия? — поинтересовался Лапышев.
— Кто его знает, конопатый такой… с рыжинкой. В шестнадцатой, что ли, живет.
— Самохин, — понял Юрий. — Ну и подлец! Мы ему всыплем.
— Не сметь! — строго предупредил комендант. — За драку — вон из общежития. Бейте где хотите, только не здесь. И вас, девчата, предупреждаю: парней не водить, к одиннадцати часам чтоб никаких гостей.
Неожиданное вторжение коменданта не испортило аппетита: парни принялись очищать тарелки, наполненные поджаристым картофелем, а девчата ели пряники, грызли орехи и пили лимонад. При этом смеялись, вспоминая, как грозно шевелил усами комендант.
Потом Шмот принес лапышевскую мандолину. Начались танцы. Ромку на тустеп пригласила Симочка.
— Ох, какой ты сегодня модный! — сказала она. — Фасонистые мальчики мне нравятся.
Ромка уже понимал, что если девчонки заглядываются на него, то в этом нет никакого чуда. Так оно и должно быть. Он ведь парень хоть куда. Ему всегда нравились девчонки своенравные, по-мальчишески бесшабашные. Но Симочка обладала иной бесшабашностью — женской. Видно, она знала немало уловок для завлечения парней: то кокетливо шевелила плечиками, то прижималась бедрами так, что он смущался, но не отстранялся от нее, хотелось продолжать эту еще не испытанную игру.
На второй танец он опять пошел с Симочкой и тут заметил иронический взгляд Нины Шумовой. Оказывается, она наблюдала, как действуют на Громачева уловки подруги.
«Кто из них лучше?» — не мог решить Ромка. Нина ему нравилась своим румянцем, ямочками на щеках и улыбкой.
За Симочкиной манерой танцевать наблюдал и Лапышев. В перерыве он подошел к ней и негромко сказал:
— Эх, жалко, играть некому. Я бы тебя покружил!
— А ты на губах сыграй, — предложила девушка. — Руки освободятся.
И они, напевая, принялись вальсировать. И Симочка к Юре прижималась так же, как и к Ромке. Это уже, видно, вошло у нее в привычку.
Огорченный Громачев подсел к Нине. А та, разгадав его настроение, продекламировала несколько строк из «Песни Фаины»:
— Это ты про Симочку?
— Угу…
— Хорошо, — согласился Ромка.
И остаток вечера они танцевали вдвоем. А Симочка сидела одна и злилась.
В футболезии наступили дни разлада. Каждый отдельно покупал себе еду, кипяток приносили не в чайнике, а в кружках. Ходырь заправлял кипяток медом, присланным из Белоруссии, Самохин — брусничным вареньем, Шмот пил вприкуску с постным сахаром. Лишь Лапышев и Громачев по очереди покупали хлеб, булку, колбасу и сахар на двоих, а кипяток заправляли молотым цикорием.
Наступила дождливая ленинградская осень. Нудный сеянец сутками не прекращался. Баталии на раскисших футбольных полях кончились. По слякотным улицам не хотелось ходить.
Как-то, придя после работы домой, Ромка устроился на подоконнике сочинять рассказ о маленьких мальчишках. Он так увлекся, что не заметил, как появился в комнате Самохин. Тот несколько минут возился со своим сундучком, вытащил самоучитель и уселся с балалайкой разучивать мотивы песен. Он дергал струны и подвывал:
Пришедшие Ходырь и Шмот, видя сосредоточенные занятия товарищей, решили каждый заняться своим делом: Ходырь принялся выпиливать лобзиком из фанеры рамку, а Шмот вздумал прибить отставшую подметку на левом ботинке. При этом он напевал:
Громачев умел отключаться, не слышать того, что творилось вокруг. Но на этот раз безголосое пение и стук молотка мешали ему сосредоточиться, он терял нить мысли. Наконец не выдержал, обернулся к шумящим и спросил:
— Вы что, нарочно воете? Это же не пение, а черт знает что!
— Не нравится — не слушай, — ответил Самохин. И, громче затренькав, диким голосом затянул:
Чтобы перебить его, Шмот повысил голос:
Ромка попробовал заткнуть уши, но и сквозь вату проникали стук молотка и безголосое пение. Обозлясь, он бросил тетрадь и в отместку принялся не читать, а орать стихи:
— Однажды! в студеную! зимнюю! пору! Я! Из лесу! Вышел!
Ходырь принялся стучать об пол табуреткой и хохотать. А Шмот с Самохиным не сдавались и вопили:
— Ой здравствуй! ой здравствуй! мамаша!
— Откуда! Дровишки! Из лесу! Вестимо!
Ярунки недовольно застучали в стенку, уймитесь, мол, а позже устроили такой же тарарам у себя.
Прибежал встревоженный комендант:
— Вы что, белены объелись? Прекратите шум! Еще раз такое услышу — всех перепишу… потребую выселения. Тут общежитие, а не зверинец.
— И на балалайке уж играть нельзя? — обиженно спросил Самохин.
— Играй, но про себя… или пойди в красный уголок.
— Оттуда тоже гонят.
— Значит, плохо играешь.
На следующий вечер Ромка не остался в общежитии, а, надев новый костюм, поехал на Фонтанку в «Резец».
Был седьмой час. В коридоре и в большой комнате редакции толпились группами пожилые и молодые поэты. Многие из них, видно, приехали прямо с работы, так как были в спецовках, в промасленных куртках, кожанках. Они группками курили, делясь новостями, спорили, вполголоса читали приятелям стихи.
Ромка здесь никого не знал. Прижавшись к стенке у окна, он с любопытством смотрел по сторонам и прислушивался к разговорам. К нему подошел чубатый парень в кожанке и спросил:
— Новичок? Стихи сочиняешь?
— Сочиняю.
— А ну-ка прочти.
Ромка смущенно полистал тетрадь и прочитал два стихотворения.
Парень, выслушав его, пощипал себя за верхнюю губу, на которой проступали черные усики, и сказал:
— А знаешь… ничего… Есть в тебе искорка. Правда, попадаются и подражательные строки. Будем знакомы… — Он протянул руку и представился: — Вадим Двоицкий, поэт и технолог… топтатель дорог, читатель вывесок.
Ромка назвал свою фамилию и, показав на толкущихся в коридоре, спросил:
— А кого они ждут?
— Стихоправа. Ярвичем его кличут. По профессии он хирург, но по вечерам стихи по косточкам разбирает. Понимающий мужик, хотя сам не печатается.
Вскоре появился человек среднего роста с потрепанным портфелем. Сняв пальто, он повесил его на гвоздь у стола, пригладил рыжеватые вьющиеся волосы и веселым голосом окликнул:
— А ну налетай, которые тут поэты!
Начинающие поэты стали заполнять комнату, рассаживаться вокруг стола. Громачев устроился с новым знакомым на подоконнике.
Ярвич вытащил из портфельчика несколько тетрадок и пачку листков. Покопавшись в них, он спросил:
— Никодим Безбрежный сегодня присутствует?
— Не столько присутствую, сколько трепещу, — отозвался лохматый парень в потрепанном плаще.
— Отобрал я вот эту стишину, — сказал Ярвич. — Она показалась мне лучше других, но и в ней есть недостатки. Прошу примечать.
Носатое лицо стихоправа было неказистым: лоб и щеки покрывали розоватые бугорки, словно его искусали комары. Зато стихи он читал отменно. Даже слабые строки слушать было приятно.
— Стишина звучит, — закончив чтение, сказал Ярвич. — Но кто в ней что уловил? Сознавайтесь!
Поднялось несколько рук. Начинающие поэты принялись разбирать «стишину». Один сказал, что в ней не всюду выдержан размер и словарь не новый — попадаются штампы; другой отметил, что природа не отвечает настроению поэта; третьему образы не понравились, показались вычурными, он ратовал за пушкинский стих.
Резюмируя высказывания, любуясь каждой деталью, отмечая недостатки и достоинства, Ярвич разобрал «стишину» по косточкам. Он умел хвалить с улыбкой и критиковать с такой доброжелательностью и уважением, что на него трудно было обидеться.
Таким же способом были разобраны стихи еще двух поэтов.
Ромка сидел с разгоревшимся лицом. Ему еще не доводилось бывать в такой среде и слышать замечания стольких знатоков стихосложения. Боясь пропустить хоть одно слово, он все высказывания примерял к своим стихам. Слишком беззаботно Ромка прежде сочинял, не утруждая себя поисками свежих рифм и единственно нужных слов. Многому еще надо учиться.
Громачев и Лапышев, прибыв вместе в общежитие, были удивлены странным видом Ходыря и Шмота. Парнишки сидели на койках и хмуро, недружелюбно смотрели на самохинский сундучок, выдвинутый на середину комнаты.
— Вы никак сундук собрались гипнотизировать? — шутливо спросил Лапышев. — Получается?
— Получилось, — ответил Шмот. — Вор с нами живет.
— Ну-у?
— Нам не чулось, что он тут тримал, — вставил Ходырь. — Шмот все убачил.
Рассказ Шмота был коротким. На работе у него разболелись зубы. Мастер отпустил в железнодорожную поликлинику. В зубоврачебном кабинете в дупло зуба ему заложили ватку с болеутоляющим лекарством и велели прийти через день. В цех Шмот не вернулся, а отправился в общежитие. Оказавшись в одиночестве, он собрался было прилечь на койку, как вдруг приметил на постели Самохина два оброненных ключика в одной вязке. «От сундучка, — догадался Шмот. — Что он в нем прячет?» Любопытство заставило Шмота открыть висячий замочек, затем внутренний… Откинув крышку, парнишка ахнул. Сундук был наполнен пачками чая, мешочками с рафинадом, банками сгущенного молока и вещами, которые еще недавно были общими.
— Это, наверное, он на весь месяц запас, — предположил Лапышев. — Если вор, то не стал бы здесь хранить.
— Не веришь? — рассердился Шмот. — Думаешь, клепаю на него?
Он подошел к сундучку, приподнял его, и все содержимое вывалилось на пол.
И тут Лапышев обнаружил свою готовальню, а Ходырь — шелковое кашне.
— Значит, он не продал, а за полцены взял себе, — изумился Юрий. — Ну и пройдоха!
Здесь валялась сберегательная книжка. На счету было сорок четыре рубля.
— Значит, в колун, когда мы голодали, он имел деньги и помалкивал, даже в долг не давал? — вслух соображал пораженный Громачев. — За это проучить надо. В милицию ведь не пойдем?
— Да какая тут милиция! Темную надо устроить, — предложил Шмот. — И прогнать из комнаты.
— Глупство, — не соглашался Ходырь, — самих выгонят. Мне давно чулось неладное. Надо почекать, что он скажет.
Футболезцы прямо в ботинках повалились на койки и стали ждать.
Самохин появился с куском ситника и колбасой. Увидев опрокинутый сундучок, он быстрым взглядом окинул хмурых товарищей и каким-то не своим голосом завопил:
— Кто посмел замки ломать? Украсть хотели, да?.. Сейчас вот коменданта позову!
Он не просил прощения, нет. Он нагло обвинял товарищей. Футболезцы молча поднялись с коек и со всех сторон обступили Самохина, отрезая ему путь к двери.
— Ты что сказал? Повтори, — сильно побледнев, велел Лапышев. — Кто из нас вор? Кто хочет тебя обокрасть?
Ударом ноги Юрий отбросил опустевший сундучишко к стене, чтобы видней были разбросанные вещи.
— Это все мое! Я берег… копил. А вы в четыре глотки жрали. На чужое кинулись! — слезливо закричал Самохин. — Делить хотите? Не дам!
Прикрывая скопленное добро, он принялся собирать его в придвинутый сундучок.
Шмот, ожесточась, вновь ногой опрокинул сундучишко, да так, что с петель сорвалась крышка и по полу запрыгали винтики.
— Ах, ты ломать! — визгливо закричал Самохин и накинулся на Шмота. Тот толкнул его на Лапышева, Юра затрещиной отбросил к Громачеву. Ромка в свою очередь встретил Самохина тумаком… Конопатый отлетел к Ходырю.
Футболезцы без жалости принялись награждать оплеухами сопевшего Самохина. Били за опоганенную дружбу, за обман и жадность. Самохин больше не визжал и не кричал. Защищаясь, он нелепо размахивал кулаками, потом повалился на свое барахло и, как испорченная граммофонная пластинка, принялся повторять:
— Не отдам… не отдам… не отдам!
Первым опомнился Лапышев.
— Кончай! — приказал он. — Больше не трогать. Пусть забирает свое барахло и выкатывается… Чтоб духу его не было.
Юрий пошел к ярункам и через несколько минут вернулся.
— Давайте поменяем койки. Живо! — велел он футболезцам.
Вмиг из комнаты была выставлена койка Самохина и на ее место притащена домбовская. Так в течение нескольких минут, без вмешательства коменданта, совершилось переселение.
Толя Домбов оказался парнем компанейским, но немного странным. Он с увлечением читал задачники и книги по геометрии.
В Доме печати мы столкнулись с Дремовой в дверях.
— Что же это вы, юноша, не здороваетесь со мной? — укоряюще спросила она.
В растерянности я не знал, что ответить, и выпалил несуразное:
— Вы ведь замуж вышли.
— Значит, после этого и здороваться не надо? — усмехнулась она. — Не одобряете? Я скверно поступила?
«Теперь она все знает», — подумалось мне, и в уши ударил жар. Они, наверное, зарделись. Я еще больше растерялся.
— Представляю, что говорят обо мне, — грустно проговорила Сусанна и вдруг спросила: — Хочешь знать правду? Проводи меня.
— Хорошо, — вполголоса согласился я. — Только выйдем не вместе, а врозь.
— Пойду вдоль Фонтанки к Обуховскому мосту, — почти так же заговорщицки шепнула она. — Догони.
Не зная, радоваться мне или нет, я сидел словно оглушенный и почти ничего не слышал из того, что говорилось на занятиях. Дремова же, словно забыв о предстоящем, внимательно слушала и даже записывала в блокнот.
Когда занятия кончились, Сусанна, не глядя на меня, поднялась и направилась к выходу.
Я выждал некоторое время и лишь минуты через три устремился к вешалке. С лестницы я видел, как Дремова надевает пальто. «Эх, надо бы помочь ей», — подумалось мне, но не хватило смелости подбежать и предложить свои услуги.
Выждав, когда дверь за нею закрылась, я быстро получил куртку, шапку и, одеваясь на ходу, выскочил на улицу.
Вечер был темный. Сверху сыпался мелкий сухой снег. На льду Фонтанки кружила поземка. Сусанна шла по набережной, наклонив голову и придерживая рукой меховую шапочку. Я двинулся следом и вскоре нагнал ее, пошел рядом. Она взглянула на меня и, остановившись, перевела дыхание.
— Ой! Мне показалось, что Толченов гонится. Вот противный тип!
— Да, злопыхатель!
— Хуже… навязчивая свинья.
Дремова подхватила меня под руку, и мы в ногу пошли дальше.
— Умеешь хранить чужие тайны? — спросила она меня.
— Постараюсь. Впрочем, не знаю. Мне их никто не доверял.
— У тебя что — нет друзей? — изумилась она.
— Как нет? Есть. Они за меня в драку пойдут.
— А я всех друзей растеряла, — с горечью сказала она, — как-то так случилось, что не осталось ни верных подруг, ни бескорыстных друзей. Одни завистницы и навязчивые ухажеры. Думала, Мокеич оградит, а он… если расскажу, не поверишь.
— Не бойтесь, не подведу.
— Что ты мне выкаешь, когда я с тобой на ты?
— Как-то сразу неловко.
— Видишь ли, к Мокеичу я за советами ходила. Человек он опытный, много видел и многое знает. Я о первых женщинах в науке пишу. Меня не смущало то, что он один живет. Думала, он много старше меня… ничего такого ему и в голову не придет. И он действительно был радушен, щедр на советы. Сам литературу подбирал — казалось, ничего неожиданного не может произойти. И вдруг в один из вечеров слышу: «Не уходи, не уходи… Куда тебе ночью брести. Останься». Я не поняла его. «Спасибо, — говорю, — еще не поздно». — «Ты не поняла меня, предлагаю остаться навсегда… моей женой». Ну — такого я не ждала. «Знаете, я об этом не помышляю, свобода дороже, — начала мямлить я. — И в жены не гожусь. Уже проверено… Строптива, хозяйничать не люблю». А сама думаю: «Только бы выбраться отсюда, покончить с неприятным разговором».
Он побелел весь. Вытащил из ящика стола револьвер и спрашивает: «Неужели я так противен тебе? Если уйдешь — приговоришь к смерти. Без тебя… все равно не жить мне». Вижу, не шутит, страшно уйти, а вдруг застрелится? Всю жизнь клясть себя буду. И так бессердечной называют. Тебе неприятна моя откровенность? — спохватилась вдруг Сусанна.
— Да ладно уж, договаривайте.
— Терпи, если хочешь стать моим другом, — сказала Сусанна. — Мне не с кем больше поделиться. Страшно становится и неловко, когда плачет герой гражданской войны. А у него слезы заблестели. Сердце у меня не каменное. «Ладно, — говорю, — останусь сегодня, только прошу до меня не дотрагиваться». — «Без твоего желания никогда себе этого не позволю», — поклялся он. И сразу обрадовался, засуетился. Мне свою койку уступил, себе на диванчике пальто постелил. Был деликатен. Пока я раздевалась, ушел в кухню курить. Потом свет погасил, но уснуть мне не дал. Всю свою «окаянную», как он выразился, жизнь вспоминал.
Рос впроголодь в большой семье. Отец по крышам лазал, трубы чистил. Упал с высокого дома, калекой стал. Мальчишкой пришлось слесарить, на хлеб зарабатывать. Потом послали воевать против Колчака. В Сибири в плен попал — в бане голыми белогвардейцы захватили. Пожилых питерцев расстреляли. А его и других юнцов шомполами при народе пороли. Чтобы не взвыть от боли — губу прикусил и, видно, сердце надорвал. Ордер на жилье получил, когда редактором стал, а для успокоения сердца и ласки нет ордеров, бобыль бобылем…
В общем, сумел разжалобить. И стоило мне всхлипнуть — кинулся руки целовать… Я так измучилась в ту ночь, что не нашла в себе сил сказать твердое «нет». Вот такое у нас было сватовство. Наверное, теперь презираешь меня?
— Какое я на это имею право?
— С другими я расправлялась решительно, — продолжала Сусанна. — Ты не знаешь, какими навязчивыми и противными бывают мужчины. Каждый дурит голову по-своему, а все добиваются одного. Ты не такой, я знаю. И очень, наверное, чистый. Не слушай никаких Толченовых! Хочешь, я тебе сестрой буду?
Предложение было неожиданным. В сестре, честно говоря, я не нуждался. Мне достаточно было брата, с которым отношения сложились довольно прохладные, но мне льстило, что такая видная женщина хочет стать моей сестрой. Не понимая, почему я молчу, она добавила:
— Кроме братского доверия и дружеской верности, мне от тебя ничего не надо.
«Какая же это любовь, если ничего не нужно?» — подумал я, но вслух не высказал сомнений.
Мы дошли почти до моста. Сусанна остановилась у чугунного парапета и заметила:
— А ты на мое предложение не ответил.
— Не знаю, по-братски ли, но готов быть другом — и навсегда, — клятвенно произнес я.
Сусанна, в каком-то непонятном умилении, принялась целовать меня, словно глупого юнца. Эти поцелуи почему-то были мне неприятны. Я отстранил ее и сказал:
— Только, пожалуйста, без телячьих нежностей. Мне они не нравятся.
Ее это не огорчило. Она даже повеселела и засмеялась:
— Чудесный у меня братишка! Таким я тебя и представляла. Дальше не провожай, дойду сама.
Домой я вернулся со смешанным чувством. Радость вызывало то, что я, наконец, добился ее благосклонности и дружбы, а огорчение — странность отношений: брат и сестра. Ничего хорошего я не ждал от подобного родства. Но решил не торопиться с выводами, а подождать. Я же был исследователем жизни!
В литейном цеху заработала вентиляция. Радуясь свежему воздуху, литейщики подбегали к вытяжным трубам и подставляли руки. Ветерок приятно холодил и щекотал пальцы.
Самый дурашливый из литейщиков — Вадя Маслюков, у которого крупный и вислый нос занимал чуть ли не треть лица, — снял с вешалки полотенце, поднес его к широкой трубе и закричал:
— Робя! Смотри, парусит. Тута одежду сушить можно.
Полотенце то надувалось парусом, то хлестало концами по краям трубы. Это забавляло Маслюкова, и он изощрялся как мог. Вдруг носатый испуганно вскрикнул и побледнел. Полотенце сильной струей воздуха втянуло в самую крупную ячейку решетки и унесло…
Вентилятор тотчас загромыхал, заухал, тряся всю систему труб.
— Робя! Полотенце улетело! — завопил Маслюков. — Выключай ток!
Рубильник под ловкой рукой Лапышева щелкнул и высек искру. Мотор заглох, и вентилятор перестал грохотать.
В формовочную заглянул мастер.
— Кто выключил? Что тут натворили?
— Маслюковское полотенце труба утянула… На вентилятор намотало.
— Все забавы у вас! — принялся отчитывать Пал Палыч. — Придется Маслюкову за свой счет чинить вентилятор. Я нагоняй получать не желаю.
Тишина в литейке всполошила и главного механика — инженера Черновпадина. Он недолюбливал озорных бузотеров-литейщиков, гораздых на всякие проделки. Вбежав в цех, инженер спросил:
— Почему вентиляцию остановили? Забавляетесь, что ли?
Он включил рубильник, но, услышав грохот, остановил мотор.
— Хороши… Отличились! — возмутился Черновпадин. — Столько хлопотали, денег кучу потратили на вентиляцию, а они в первый же день ее из строя вывели. Кто виновник?
— Никто, — спокойно ответил мастер. — Само как-то так получилось. Полотенце на гвоздике у трубы висело… Тягой его утянуло. Видно, решетка крупновата.
— Почему полотенце у трубы висело? Его место у раковины, — накинулся на Пал Палыча Черновпадин. — За непорядок в цеху выговор обеспечен! Я не потерплю разгильдяев.
— Виноват, Федор Терентьевич, не учел силы тяги, — оправдывался мастер. — Даю слово… больше не повторится.
Литейщики онемели: «Вот так Пал Палыч! Только что отчитывал Маслюкова и не выдал, на себя вину взял. Ну и ну! Свой мужик, с таким не пропадешь».
Восхищенно глядя на мастера, они не ввязывались в разговор, боясь неосторожным словом выдать Пал Палыча.
Когда рассерженный главный механик умчался к жестянщикам, Маслюков подошел к мастеру и, схватив его руку, принялся трясти ее.
— Спасибо… век не забуду.
— Ладно, чего там… со всяким бывает, — как бы смутился Пал Палыч. — Только сейчас же наведите порядок в цеху. Начальство может нагрянуть.
Мальчишки кинулись подбирать разбросанные инструменты, модели, литники и валявшиеся бумажки. Такого мастера нельзя было подводить.
Начальство в этот день в цеху не появилось. Пришли только монтажники. Они вскрыли коробку вентиляции, срезали с вентилятора порванное полотенце и выправили лопасти.
Через час вентилятор опять заработал.
— Сегодня формуйте аккуратно, — сказал Пал Палыч. — Все пойдет на заливку. Завтра запускаем волчок — плавильную печь.
На следующий день к общему шуму завода добавилось завывание форсунок волчка.
В перерыве между обществоведением и математикой литейщики не стерпели и сбегали в цех взглянуть, как плавится металл.
Несмотря на вытяжную вентиляцию, цех заполнился сладковатым слоистым чадом. От волчка несло сухим зноем. Мастер и вагранщик, надев войлочные шляпы и синие очки, следили за плавкой.
Синие очки были и у Прохорова, но он неохотно давал их товарищам. В очках весь мир преображался — становился искристо-фиолетовым.
Заливка началась в четвертом часу. Тигли на талях специальными клещами вытащили из умолкшего волчка и поставили в гнезда железных вилок. На разливку были назначены самые сильные ребята. Они накреняли над литниками опок тигли, а мастер и его помощник направляли струи и командовали.
Жидкий металл, прикасаясь к холодной формовочной земле, фыркал, разлетался огненными брызгами и уходил в глубь формы, заполняя ее. Когда в выпаре показывался красный язычок пламени, это означало, что форма заполнена. Тотчас раздавалась команда:
— Стоп! Переходи к следующей!
Когда кончилась заливка, мастер снял очки, шляпу, вытер платком взмокшее лицо и, вытащив бутылку молока, принялся пить из горлышка. Ученики, глядя на него, невольно глотали слюну, их тоже мучила жажда.
Опорожнив бутылку, мастер ухмыльнулся и сказал:
— А ну налетай на молоко! Мы горячий цех, нам положено.
В ларе стояло два ящика с молоком. Расхватав по бутылке, литейщики, подражая Пал Палычу, начали пить прямо из горлышка. Со всех сторон понеслось бульканье и покряхтыванье.
Лица у ребят были потными и закопченными. Но их носы и щеки потемнели не после игры в песочек, а от настоящей работы литейщиков. Сегодня они получили боевое крещение огнем и клокочущим металлом. Многим не терпелось скорей увидеть в металле свое изделие, но мастер не разрешал разнимать опок.
— Успеете, пусть затвердеет.
Только минут через пятнадцать он сам поднял крайнюю опоку и вытряхнул из нее перегорелую посеревшую землю. И все увидели уродца: толстую, обросшую наростами втулку.
— Слабовато земля утрамбована, — определил мастер. — Металл тяжелый, размыло. Чья работа?
— Моя, — едва слышно отозвался Тюляев.
Так были вскрыты одна за другой все опоки. Добрая половина отлитых изделий имела тот или иной брачок.
— Еще на третий разряд не тянете, — сказал мастер.
Киванову от мастера задание: сделать для втулок дюжину тонких, похожих на колбаски шишек. Чтобы земля крепче держалась на проволочных каркасах, Киванов смазывал их белюгой — разведенной в ведерке глиной.
Прохоров, болтавшийся без дела, подошел к верстаку, ткнул палец в раствор и мазнул им по кончику носа Киванова. Тот в отместку окунул в белюгу два пальца и провел ими по спецовке Прохорова. Помощнику вагранщика такая бесцеремонность не понравилась, он опустил всю пятерню в ведерко и вытер ее о щеки и плечи шишельника.
Киванов стал похож на неопрятного маляра. Этого он, конечно, стерпеть не мог: взял ведерко с верстака и все его содержимое выплеснул в лицо обидчику.
Они схватились и, молотя друг дружку кулаками, покатились по земле. Виванов и Маслюков бросились разнимать драчунов и сами ввязались в потасовку. Затрещали спецовки, опрокинулся верстак, зазвенело разбитое стекло. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не раздалось громкое предостережение:
— Ш-шарики — ш-шесть!
Этот сигнал об опасности к фабзавучникам перешел от блатных. Во дворе показался НШУ — начальник школы ученичества. Он был не один, а с главным механиком и мастером.
Чтобы не подвести Пал Палыча, литейщики мгновенно прекратили драку, подняли опрокинутый верстак, вытерли обрызганную белюгой стену, быстро подобрали стекла.
Появившееся начальство увидело цех прибранным, а учеников корпящими над опоками и шишельными ящиками. За верстаками стояли опрятные пай-мальчики, у которых лица от усердия были потными и красными.
Главный механик вместе с НШУ осмотрели высокую вагранку и, посовещавшись меж собой, разрешили мастеру плавить чугун.
Случайно глаз главного механика наткнулся на трещины в разбитом стекле.
— Кто это у вас окно высадил?
— Окно? — мастер недоуменно взглянул в указанную сторону и, увидев дыру, поспешил заверить: — Это нечаянно… когда стремянку переносили.
— Покрываете своих бузотеров, — недовольно заметил инженер. — Нехорошо. Когда-нибудь они вам отплатят.
Как только начальство покинуло цех и скрылось за широкой дверью кузницы, Пал Палыч из тихого и почтительного мастера превратился в грозного следователя.
— Кто набедокурил? Чья работа — окно? — стал допытываться он.
Литейщики молчали.
— Значит, окно само разлетелось? — продолжал мастер.
— Подрались они без вас, — не выдержал вагранщик. — Такое устроили, что все вверх тормашками летело.
— Кто зачинщик?
— Похоже, что начали оба Ивановых и Прохоров с Маслюковым.
— Опять Маслюков? Сколько раз я тебя покрывать буду? — спросил Пал Палыч.
— Не я начинал, я только заступился, — принялся оправдываться Маслюков, но мастер не стал его слушать.
— Положить бы вас четверых решкой вверх да всыпать так, чтобы сесть не могли, тогда бы запомнили, что в цеху не дерутся и не шкодят. В наказание всех четверых с завтрашнего утра назначаю на завалочную площадку. Будете работать без смены.
Наказание литейщикам показалось справедливым. И они с обожанием поглядывали на мудрого мастера, готовые выполнять любые его приказания.
Пал Палыч выдал новые модели и объяснил:
— Формы готовить под чугун. Сильно не смачивайте, земля должна быть воздушной.
На другой день оба Ивановых и Маслюков в класс не явились. Они с утра вместе с Прохоровым и вагранщиком раздували огонь в печи. А когда вагранка загудела, взобрались на завалочную площадку и принялись заполнять объемистое жерло коксом, чугунными чушками, ломом и флюсами — расколотыми известняками.
В перерывах между уроками любопытные литейщики прибегали взглянуть на работающую вагранку. Они поднимались по трапу на завалочную площадку и смотрели, как трудятся наказанные товарищи. Здесь было хуже, чем в кочегарке. От сильного дутья печь и площадка содрогались, огонь выбивался наружу и порой обдавал завальщиков не только нестерпимым зноем, но и сажей, угарным газом. Измазанные как трубочисты фабзавучники сменялись через каждые десять минут и выходили на воздух очухаться.
В крохотный глазок вагранки уже можно было разглядеть, как плавится раскаленный добела чугун. Часа через два раздастся сигнальный колокол, призывающий к разливке.
Некоторые фабзавучники тайно принесли свои модели. Прячась от зорких глаз мастера на самых дальних верстаках, они торопливо изготовляли формы и прятали в темной сушилке.
Но Пал Палыча трудно провести. Приметив хитрости учеников, он с переносной лампой прошел в сушилку и проверил, что заформовано в спрятанных опоках. В одной была пепельница — обнаженная женщина, лежащая на раскрытом веере, в другой — отпечаток двух замысловатых кастетов, в третьей — килограммовые гантели. Формовщики полагали, что сейчас мастер накричит на них и растопчет нелегальные формы, но он молча накрыл их и, подозвав к себе хитрецов, негромко сказал:
— Этих форм я не видел. К ним прибавлю еще две. Уложите все на площадку вагонетки. Как выдадим чугун — выкатывайте ее. А после заливки уберите сюда же. Если придет начальство — формы уничтожить. Ясно?
— Ясно, — обрадовались хитрецы, — все будет как по нотам.
К концу рабочего дня вагранка начала выдавать жидкий чугун. Из пробитой ломом летки по желобу потек раскаленный металл, выпускающий сотни трескучих и легких искр, плывших по цеху.
Парнишки в одно мгновение выкатили из сушилки вагонетку с опоками. Их залили металлом из первого ковша, и мастер скомандовал:
— Убрать с дороги!
Заливка прошла благополучно. Чугуна хватило на все опоки. В цеху стоял горьковатый запах жженой земли.
Не прошло и получаса, как Маслюков похвастался новым, еще не обработанным кастетом.
Что отлил себе мастер — никто не увидел. Свои отливки он очистил от земли, когда все ушли из цеха.
В следующую плавку Ромка спросил Лапышева:
— Может, и мы с тобой какие-нибудь гантели отольем? Будем бицепсы наращивать.
— Стоит ли жадничать? Эта забава похожа на воровство. Не понимаю, почему мастер позволяет.
Вскоре кое-что прояснилось. Мастер пригласил Маслюкова к себе в конторку и попросил вынести с завода несколько нужных ему мелких отливок. Носатому после стольких поблажек неловко было отказать, и он согласился. Спрятав отливки за пазуху, Маслюков подождал, когда в проходную устремятся фабзавучники, живущие за городом, и в этом стремительном потоке проскочил мимо сторожа.
За футбольным полем Маслюков стал поджидать Пал Палыча. Здесь на него наткнулись Киванов и Тюляев. Друзья поинтересовались, чего носатый торчит в глухом переулке. И простак Маслюков похвастался:
— У нас с мастером свои дела. Смотрите, что я для него вынес.
И он показал еще не обработанные отливки — детали какого-то станка.
— Смотри не попадись с ними и не треплись, — предупредил Тюляев. — Тебя только из фабзавуча выгонят, а Пал Палыча в тюрьму посадят.
— Не бойтесь, я хитрый, скажу, что в старом ломе подобрал. Только вы никому ни гугу.
— Ладно, не выдадим, — пообещал Тюляев. — Нам Пал Палыч тоже пригодится.
И, чтобы проверить, не лжет ли Маслюков, парнишки отошли на некоторое расстояние и притаились у забора.
Вскоре действительно в переулке показался мастер. Взяв у Маслюкова отливки, он торопливо зашагал к вокзалу.
О поступке Пал Палыча Тюляев под большим секретом рассказал Лапышеву, а тот — по дружбе — Громачеву.
«Хороший человек наш мастер или плохой?» — задумался Ромка. Взрослые часто его интересовали с этой точки зрения. Он к ним приглядывался не как к начальникам, преподавателям, инструкторам, а как к персонажам своих будущих произведений. Пал Палыч пока был загадкой. Однажды Тюляев назвал мастера Пашей Шайтаном. Ромка заинтересовался:
— Кто его так прозвал?
— Старая кличка, — ответил Тюляев. — Разве ты не знаешь, что Пал Палыч был знаменитостью на всю Нарвскую заставу? Да не только за Нарвской, его во всех питерских бильярдных знали. Мне мамашин брат про него разные байки рассказывал.
— А он его откуда знает?
— Хе! У них сговор был. Пал Палыч — махонький, плечики узкие, в драке его могли покалечить. Так он себе телохранителей крепких подобрал. Один по бильярдным не ходил, всегда за ним хвост. Но ребята не зря увязывались: он давал знать, когда мазу ставить.
— А что такое маза?
— Это когда одни на своего бильярдиста ставят, а другие на его противника. Деньги кто-нибудь чужой собирает. В общем, шайтановские ребята всегда были с деньгой, елка-палка. Паша Шайтан под купчика или гуляку столичного наряжался. Котелок носил, манишку с бабочкой, золотую цепочку с часиками. Во рту сигара или папироса дорогая, елка-палка. Для затравки он играл с кем-нибудь из своих. То заложит невероятный шар, то простой мимо лузы пустит. Однажды подгулявшие купцы прикатили в «Медведь». Один бородатый верзила поглядел на игру Паши и предложил: «Хочешь, против твоей пятерки десятку поставлю?» — «Чего не хотеть, — говорит Паша, — давай попробуем». А сам, елка-палка, ребятам подмигивает: не зарывайтесь, мол, две «пирамидки» проиграю. Ну, те по маленькой мазу предлагают, чтобы приятелей купца заманить. Гуляки рады потешиться — против рубля трешки выставляют.
Купчик шары с треском в лузы закладывал. Гоготал от удовольствия, перед приятелями выкобенивался: «Ну что, малый, боишься без штанов остаться? Двадцать пять целковых против твоей десятки ставлю!»
Тут телохранители приметили, что Паша лоб почесал. Это означало: «Выиграю, можете ставки укрупнять». Дружки купца вызов приняли: тройную мазу поставили, елка-палка!
Играли американку. Паша с одного захода четыре шара хлопштосом засадил. Купец два влепил, а третий промазал. И тут Паша пять шаров подряд закатил.
Купец разошелся: «Давай еще на тех же условиях». И приятели его не унимаются. Паша, конечно, не стал их жалеть. Грабь награбленное! В один заход восемь шаров в лузы уложил. Купец орет: «Это тебе подвезло. На равных струсишь играть». Паша согласился и на равных: «Ставь катеринку!» — сторублевую бумажку, значит, елка-палка!
Тут компаньон-татарин на купце повис, козлиной бороденкой трясет и просит: «Кончай, бачка. Он шайтан, глаз плохой имеет…»
Но купчина в раж вошел, оттолкнул компаньона и свой нрав показывает: «Ставь еще «пирамидку», пару катеринок кладу!»
Эту историю не раз Тюляев от дядьки слышал, поэтому рассказывал не спотыкаясь, взахлеб.
— В общем, елка-палка, Паша чуть ли не пятьсот рублей выиграл. И дружки поживились: полные карманы трешек и пятерок набили. А кличка татарская прилипла к нему, Шайтаном стали звать.
— А он что, только играл, нигде не работал?
— Нет, в литейке на Екатерингофке вкалывал. Пятый разряд имел. А вечерами по трактирам гулял.
— Ну, а еще что о нем знаешь?
— Он с моим дядькой в первую войну в караульную роту попал. На Фонтанке склады вместе охраняли. Дядька через день в наряд ходил, а Пал Палыч ни разу. Все у офицеров отпрашивался: «Дайте увольнительную, коньячку добуду». В столице сухой закон — за большие деньги спиртного не достанешь. А у Пал Палыча все маркеры и буфетчики знакомые. Придет переодетым, обыграет двух-трех спекулянтов и пару бутылок тащит в казарму. Офицеры довольны — и ему лафа, все время при деньгах. А потом, елка-палка, их на фронт угнали. И вот там Пал Палычу руку прострелили, да не правую, а левую, которой он без промаха шары закладывал. С тех пор он уже не тот…
После этих рассказов мастер еще больше вырос в воображении Ромки. Ведь по внешнему виду не скажешь, что он герой и что так ловко купцов облапошивал.
Слоник, собрав у ребят сорок восемь заявлений о приеме в комсомол, повезла их в райком. Там на заседании бюро удивились:
— Вот так заворг! А говорили — скучный парень, бесполезно посылать. А он ключик нашел к сердцам фабзавучников. Ай да Сусляков! Хотите, мы вам его в освобожденные секретари дадим?
— Какой Сусляков? Тот, что в общежитие приходил агитировать? — не без испуга спросила Слоник, а узнав, что это он и есть, стала отбиваться:
— Нет, оставьте его себе. Нам нужен парень повеселей, а Сусляков ваш зануда, все мальчишки разбежались.
— Кто же их агитировал?
— Юра Лапышев! — с жаром сказала Слоник, словно в райкоме знали столь знаменитого организатора.
— Так давай его и выдвинем.
— К сожалению, он еще не в комсомоле.
— А может, сама выдюжишь?
— Я же без году неделя в организации. Весной в Смолевичах приняли, в ноябре здесь на учет стала. Не осилить мне… опыта нет.
— Кого же вам дать? — вслух размышлял секретарь райкома, пытливо поглядывая на членов бюро.
— А знаешь, Гоша, я бы не прочь пойти, — вдруг предложил себя белобрысый, с очень бледным лицом парень. — Экспонатом сделался, вроде мумии, в музее комсомола торчу. А хочется чего-то живого. Скажу по правде: не без корысти иду, надеюсь получиться. Я ведь с пятнадцати лет мечтаю в машинисты пробиться. Во сне другой раз вижу, как веду среди леса длинный поезд и дым стелется по зеленым верхушкам. Может, вместе с ребятами экзамен сдам. Довольно в инвалидах ходить.
— Какой же из тебя машинист? И пристраиваться к юнцам поздновато, — стал урезонивать секретарь райкома. — Ты им больше в партпапаши или наставники годишься.
А Слоник не без тревоги подумала: «Достанется мне от девчат, что от такого пожилого не отбилась».
— Почему в партпапаши? — не согласился белобрысый. — Я не переросток. Мне только двадцать пятый пошел. Впрочем, называйте как хотите, только пошлите в этот фабзавуч. Не подкачаю, ребята, поверьте. Рано меня в старые большевики сплавлять.
В общем, Иван Калитич сумел убедить членов бюро рекомендовать его в отсекры фабзавуча.
Видя, что девушка из фабзавуча не очень обрадована решением бюро, секретарь райкома шепнул ей:
— Не хмурься, благодарить будешь. Ваня Калитич только на вид блеклый. Это ему в гражданскую войну досталось: на бронепоезде паром обварило. А по характеру он парень веселый и заводной, с ним не соскучитесь, ручаюсь.
Ребятам Калитич пришелся по душе, потому что легко подхватывал шутку, хлестко отвечал и смеялся заразительно. Узнав о дуэлянтах на футбольном поле, он не стал отговаривать и поучать, а лишь скептически ухмыльнулся и сказал:
— Видите ли, старики, раньше рабочему парню некуда было молодую силу направить, удаль показать. В драках себе славу добывали. Кулачные бои традицией стали. Улица на улицу шла. Нарвская застава на Московскую нападала. Ваши эти «давай стыкнемся на футбольном» — жалкая пародия, можно сказать, тень того, что было. Измельчал народ. У нас за Нарвской чаще всего дрались Богомольская улица с Огородным переулком. Сперва мелкоту посылали петушиться и толкаться. Потом заступники повзрослей появлялись, а им на подмогу — рослые дядьки. Стенкой на стенку шли. Вся застава сбегалась смотреть. Даже из центра купцы приезжали, водку победителям выставляли. Я тогда шкетом был. Всех силачей и ловких кулачников наперечет знал. Особенно полюбился мне Шурка Смирнов. Он на «Путиловце» токарем работал. Одевался модно. Сам парень статный, ловкий и сильный. Если он на чьей стороне — те обязательно побеждали. Однажды Шурка опоздал к драке. Скинул мне на руки шубу и врезался в гущу дерущихся. А какой-то парень с Огородного как звезданет мне по носу мерзлой рукавицей — я с копыток долой. Хорошо, что упал, а то покрепче бы досталось. Строгое правило было — лежачего не бить. Но и его, конечно, нарушали. Бывало, окружат того, кто вперед выскочил, и не дают упасть: перекидывают с рук на руки и лупят. Это называлось «на поддержки взять». Но если лег — не тронут, разве кто в горячке ногой пнет.
— А что же милиция? — поинтересовался один из ярунков. — Где она была?
— Милиции, старик, еще не было. А городовым и жандармам на руку, что рабочие меж собой дерутся: меньше о политике думают. У нас за Нарвской даже свои чемпионы появились. Например, Шурка с Огородного, Лешка Пудик с Лизаветинской. Он мог бочку с водой поднять. Сашка Састик с Волынки и речной пират Лешка Сатана. На всех речках, которые в Неву впадали, у парней полугички, лодки и челноки стояли. На них ходили пиратствовать: бревна с плотов угоняли, доски в устье вылавливали и плывун на дрова. А встретятся ребята с Волынки, Пряжки или Емельяновки — драка на воде. Лодки опрокидывали, весла ломали, борта дырявили. Но место для сражений выбирали неглубокое, чтобы утопленников не было. Сначала я тоже во всякие драки ввязывался. Потом с Васей Алексеевым познакомился. Он лет на семь старше был. Грамотный, на выдумки горазд. Так вот Вася нам и сказал: «Глупо рабочим меж собой драться да купцов тешить. Нашему брату пролетариям надо объединяться, чтобы царя свалить, а не носы друг дружке расквашивать». Алексеев был из тех парней, которые не боялись ни арестов, ни высылки, ни тюрем. Раз двенадцать сидел за решеткой, а выйдет — опять за свое: листовки и запрещенные книжки распространяет.
Я с двенадцати лет в разогревальщики заклепок пошел. Платили нам пятнадцать копеек в день. Работа паршивая: над водой под ветром торчишь, удушливый чад глаза ест, а чуть зазевался, не успел раскаленную заклепку подать — по шее схлопочешь. Работа по десять-двенадцать часов. Надоело нам такое терпеть, сговорились все мальчишки и пошли в контору шуметь. Требуем, чтобы по гривеннику прибавили и казенные рукавицы выдали. «Чего? Прибавки захотели?! — заорал на нас обер-мастер. — С этих пор бастовать! Что же из вас дальше будет? Дать канальям расчет — и коленкой под зад!..» Выдали нам какие-то гроши — и вон за ворота. А на наше место других мальчишек набрали.
Обозлился я тогда. Пошел в Емельяновку к Васе Алексееву и стал просить: «Напиши про нас листовку». — «А распространять будешь?» — спросил он. «Буду», — согласился я. Через своих знакомых Алексеев устроил меня на заводскую «кукушку» — куцый паровозик, развозивший по путиловским цехам грузы. Штатный помощник машинисту не полагался, так он меня взял в ученики-подсобники: стрелки переводить, платформы прицеплять, за нарядами бегать. За день «кукушка» не раз за ворота выходила и почти во всех цехах бывала. Вася приспособил меня большевистские газеты и листовки на завод провозить и своим людям раздавать. Как-то мы даже черносотенцев использовали. На «Путиловце» в «Союзе Михаила Архангела» Сашка Косой и Гамзай верховодили. Им беспрепятственно разрешалось свою газету «Черный сокол» распространять. Однажды я стащил из шкафчика Гамзая целую пачку «Черного сокола», в каждую газету свою листовку вложил и незаметно всю пачку на место вернул. В обед Гамзай послал черносотенцев «Черного сокола» раздавать. Обычно эту газету рабочие неохотно брали, разве лишь курильщики, а тут вдруг она нарасхват пошла. Смеху было! Наши животы надорвали. А Гамзая в полицию вызывали. С тех пор он стал свой шкафчик запирать на два замка.
В революцию мне пятнадцать стукнуло. Вместе с ребятами ходил полицейские участки громить, власть свою устанавливать. Установить мы ее установили, а удержать было трудновато! Нашу «кукушку» в первый бронепоезд определили. В сущности, это был не бронепоезд, а просто две полуоткрытых угольных площадки с четырьмя пушками. Вышли мы на позиции и давай по казацким цепям шрапнелью шпарить. Те за Воронью гору откатились. А у нас снаряды кончились и воды для пара не осталось. Пришлось вернуться на завод, две цистерны с водой захватить и вагоны со снарядами.
Потом наловчились настоящие бронепоезда выпускать. Одним из них Вася Алексеев командовал. Меня в паровозную бригаду взял. Мы Гатчину с ним у белогвардейцев отбивали. И тут меня паром обварило. И осколок-то небольшой, а как фыркнет струя горячая — прямо в грудь. Я, конечно, откатился в сторону, а вот одежду быстро снять не мог. Волдырями покрылся. Больше года в больнице провалялся.
— Что вы все про войну да про революцию? — заметила Симочка Изюмова. — А любить-то умели?
— Еще как! — оживился Калитич. — Вот у Васи Алексеева подружка была — позавидуешь! Его в судьи на Ушаковскую улицу назначили — она в секретарши пошла, над протоколами корпела. Он на митинг — и она с ним. Да не просто, зажигательной речью поддерживает. Его на фронт — и она длиннополую шинель надела и наган добыла. А когда увидела Васю в гробу, на грудь ему упала. Оторвать не могли. Потом осталась одна и застрелилась. Не могла без него жить. Вот как у нас любили!
— А у вас был кто?
— Так мне еще только пятнадцатый шел. Не думал еще о любви. А чуть вырос — в госпиталь угодил, вид не жениховский стал. Но если какая полюбит — не раскается, — смеясь, ответил он.
На уроке черчения Ромку неожиданно подозвал к себе Сергей Евгеньевич и заговорил как со взрослым:
— Громачев, вы мне очень нужны. Я дал согласие руководить живой газетой. Но один не справлюсь. Хотелось бы получить острый материал на наши темы. Говорят, вы пишете? Не сочините ли для нас хотя бы две-три сценки?
Первая возникшая мысль — отделаться от предложения преподавателя. И так почти никакого времени не остается на свои дела, а тут еще корпи по вечерам — сценки пиши.
— Я в общежитии живу, там негде сосредоточиться, — пожаловался он. — Если пишешь, ребята норовят в тетрадку заглянуть и чуть ли не на плечи сесть. Нет, я не сумею.
— Если вам нужны условия, я могу помочь, — не отставал Сергей Евгеньевич. — Добудем свободную комнату… Да я свою могу предложить. Приезжайте ко мне. Там книги и полнейшая тишина.
После таких предложений отговариваться стало неловко. Ромка сознался:
— Я кое-что набрасывал о наших дуэлянтах, но до конца не дописал.
— Ничего, покажите нам со старостой кружка. Вы, наверное, знаете ее… Нина Шумова из токарного.
— Знаю. Как доделаю — покажу, — согласился Громачев.
В тот же день вечером он вытащил черновики и, переписывая стихи начисто, изрядно переделал их.
Ромка бегом поднимался по лестнице. На площадке пятого этажа его остановила Нина:
— Куда так торопишься?
— Хочу пойти на каток.
— Нас сегодня к себе приглашает Сергей Евгеньевич.
— А нельзя ли без меня?
— Во-первых, невежливо отказывать женщине, — заметила Нина. — Во-вторых, взрослый человек ждет, выкажешь неуважение к нему.
— Ты что, себя женщиной считаешь? — удивился Ромка. — А я принимал за хорошего парня.
— Спасибо за комплимент. Будь я действительно хорошим парнем, сейчас бы тебя с лестницы вниз головой спустила. Посчитал бы ступеньки. На сборы даю полчаса. Мойся, переодевайся. В семь встретимся здесь.
Надев новый костюм и свитер, в назначенный час Громачев поджидал на лестнице Шумову. Она спустилась к нему в белой шапочке, белых рукавичках, шубке-дубленке, отороченной по подолу светлым мехом. Не сказав друг другу ни слова, чтобы не дай бог кому не взбрело заподозрить, будто они вместе идут гулять, юная пара чуть ли не бегом спустилась во двор и поспешила к трамваю.
По привычке Ромка доехал бы до нужного места на подножке, но с девчонкой было неловко. Он прошел с ней в вагон и попросил у кондуктора два билета. И Нину это почему-то не удивило, точно так и полагалось.
Мари жил в семиэтажном доме на Мойке. Шумова и Громачев поднялись на последний этаж и позвонили. Дверь открыл сам Сергей Евгеньевич. В прихожей он помог Нине снять шубку, повесил ее и провел гостей в небольшую комнату, в которой вместо стен от пола и до потолка были стеллажи с книгами.
— Вот это да! — восхищенно сказал Ромка.
А Нина вела себя так, словно все это ей было не в диковинку.
— Вот диван, качалка, кресло… садитесь, кому как удобней, — предложил Сергей Евгеньевич. — Сейчас нам принесут чай, и мы начнем.
Не успел Ромка вытащить тетрадку со стихами, как в комнату вошла седая женщина, очень похожая на сына, с добрыми, приветливыми глазами. Она внесла поднос с тремя чашками и печенье.
— Будьте знакомы… Это моя мама, Елизавета Викторовна, — сказал Сергей Евгеньевич. — Нина и Рома, мои коллеги по живой газете…
Представив матери ребят, он попросил:
— Если они будут приходить без меня, прошу беспрепятственно пропускать в кабинет. В общежитии им мешают сосредоточиться.
— Понимаю… С удовольствием приму. Пожалуйста, пейте чай, пока не остыл.
Елизавета Викторовна не осталась в кабинете, а незаметно удалилась.
Громачев, съев печенинку, запил ее вкусным чаем и принялся нараспев читать подражание Лермонтову:
Он высмеивал самого себя в роли секунданта и товарищей, отстаивающих свою честь кулаками. Во время чтения Нина прыскала со смеху. Улыбался и Сергей Евгеньевич.
— Забавно и… зло, — похвалил он. — Эту сценку хорошо бы поставить двухпланово: стихи читать в несколько голосов, а кулачных бойцов изображать мимически, как бы в замедленной съемке. Получится своеобразно. Но стихов маловато, хорошо бы еще что-нибудь.
— Придумала! — воскликнула Нина. — Предлагаю показать наш урок по теории. Вызванный ученик вразвалку, неохотно тащится к доске, а там выламывается, не отвечает, потому что ни бум-бум не знает. Преподаватель же уговаривает его, подсказывает и в конце концов почти все отвечает сам, но нахваливает лентяя: «Молодчина, а боялся выходить к доске. Великолепно ответил! Ставлю «хор».
— Это было бы интересно. Но разве у нас есть такие преподаватели? — усомнился Сергей Евгеньевич.
— Сколько угодно, — поддержал Нину Ромка. — У нас чуть ли не ежедневно такое творится. Эту сценку можно так раздраконить, что в зале животы надорвут. Надо в таком же духе и мастеров показать. Предположим, такой тип: он покрывает лодырей и проказников перед начальством. Ребята хвалят его: «Во мастер! Свой мужик, не продаст». В благодарность ученики покрывают проделки мастера, который приходит с похмелья с тяжелой головой и отсыпается в тайных местах. В случае опасности у них условный сигнал: «Шарики — шесть». Кончается тем, что они ездят друг на друге верхом.
— Да, да, — согласился Сергей Евгеньевич. — Такие сцены следует делать утрированно, в гротесковом плане. А может, устроить перекличку с бурсаками Помяловского?
— Ой, было бы здорово! — подхватила Нина. — Понимаете, бурсаки в допотопных одеждах, и мы чем-то похожи на них. Колючая будет газета.
— А нам холку не намылят? — спросил Ромка, уже знавший, какие обиды вызывают насмешливые стихи.
— Кто? — не поняла Нина.
— И начальство… и свои ребята.
— Ну, действительно. Мы же не фискалить будем, а открыто покажем изъяны, высмеем их.
— Вот за это и надают.
— Волков бояться — в лес не ходить, — заметил Сергей Евгеньевич. — Придется запастись мужеством и твердо отстаивать свои принципы. Это всегда нелегко, но надо пробовать, если мы хотим быть смелыми общественными деятелями, а не пугливыми обывателями.
— Да я не за себя тревожусь. Мне не привыкать, — отозвался Ромка.
— А вы? — обратился Сергей Евгеньевич к Нине.
— Я готова страдать вместе с вами, — ответила она.
— Тогда к делу. Я берусь набросать нечто похожее на передовицу. Это будет перекличка бурсаков с нашим временем. Сцену в классе пусть набросает Нина, а цеховую — Рома. Сразу может не получиться. Не приходите в отчаяние, а поменяйтесь рукописями и сделайте свои варианты. Не бойтесь даже глупых реплик, они приводят к неожиданным находкам.
Они собрались было поговорить о концовке, но тут появилась Елизавета Викторовна и позвала ужинать. Нина с Ромкой попытались отказаться, но Сергей Евгеньевич укорил их:
— Не обижайте маму… она для вас старалась, а вы хотите уйти, не отведав.
Елизавета Викторовна угостила их очень сочными голубцами и блинчиками, в которых были запечены кружочки яблок. Фабзавучники, хотя и прикидывались сытыми, все же на тарелках ни крошки не оставили.
— Молодцы, — похвалила их старушка. — Не люблю, когда жеманничают — поковыряют вилкой и чуть ли не половину оставят. Хозяйке обидно: значит, невкусно приготовила.
Выйдя на улицу, Нина сказала:
— Как бы я была счастлива с такой мамой!
— А твоя умерла? — спросил Ромка.
— Нет, живая, но почему-то не признается. Бабушка называла ее кукушкой.
— И ты знаешь, где она кукует?
— Знаю. Несколько раз слышала. Копила деньги и ходила на концерты. Но она редко бывает в Ленинграде, все в разъездах… Поет цыганские романсы.
— Она цыганка, что ли?
— Н-нет, только назвала себя Лялей Белой и одевается в цветастое.
— И ты ни разу не подошла к ней, не поговорила?
— Однажды случилось. Сижу на концерте, слушаю ее, а слезы сами по щекам катятся. Она, видно, заметила. Уставила на меня свои большущие глаза и вдруг со слезой запела… За душу хватает. Ей, конечно, долго хлопали, «бис» кричали, а мне жалко стало. Как только концерт кончился, я пробралась в артистическую. Там мужчин полно. Цветы преподносят, ручку целуют. Она веселая, улыбается. Наконец меня замечает: «Ты, девочка, зачем?» Я смотрю в ее глаза и думаю: «Сейчас узнает, схватит меня, к груди прижмет, и мы вместе поплачем». А ей не понравилось, что я молчу. «Ты не глухонемая ли случайно? Так молчать и будешь? Мне ведь некогда. Говори: что тебе надо?» И глаза у нее стали недобрыми, чужими. Я повернулась и убежала. Шла в детдом пешком и всю дорогу плакала. Как она посмела меня не узнать! С тех пор я не хожу на ее концерты, но по афишам знаю, когда она приезжает на гастроли. Мечтаю научиться петь лучше ее, однажды выйти под именем какой-нибудь Ляли Синей и перехватить все аплодисменты.
— А ты уверена, что Ляля Белая — твоя мать?
— Так называла она себя в «Аквариуме». Бабушка не хотела, чтобы папа женился на певичке. Но было поздно: родилась я. Бабушке волей-неволей пришлось нянчиться. Потом война началась. Папу послали на фронт. Когда пришло извещение, что он погиб, мама явилась в солдатских брюках, гимнастерке и сказала, что она записалась в женский батальон смерти. С тех пор бабушка ее больше не видела и, сердясь, называла птицей безгнездой. В двадцать первом году бабуля умерла от тифа. Меня отдали в детдом.
— А если Ляля Белая вовсе не твоя мать? Хочешь, я с ней поговорю?
— Уже не имеет смысла. Маленькой худо было без матери, а теперь — обойдусь. Мне даже неприятно будет находиться рядом с женщиной, которая столько лет пряталась от меня, не хотела признаваться. Поистине безгнездая! Но петь мне бы хотелось лучше ее! Пусть бы она доискалась, откуда я взялась…
Разговаривая, они пешком добрались до Обводного канала. Свет в общежитии уже был погашен, и на лестнице не горели лампочки.
— Проводи до нашего этажа, — попросила Нина. — Я боюсь темноты.
Ромка не возражал. У окна, между пятым и шестым этажом, они остановились перевести дух. Здесь Нина дотронулась холодными ладошками до его щек и сказала:
— Чувствуешь, как озябли? Я рукавички у Сергея Евгеньевича забыла.
Ромка взял ее пальцы в ладони и своим дыханьем стал отогревать.
— Ой, ой, как щекотно! — шепотом заговорила она. — Даже покалывает… точно ток пробегает…
Затем вдруг прижалась к нему и поцеловала.
Ромка хотел было ответить тем же, но опоздал: девчонка в одно мгновение выскользнула из его рук и убежала на свой этаж.
«Созорничала или всерьез? — недоумевал он. — Вот и пойми этих девчонок! Шли, разговаривали… И вдруг на!»
Нравится ли ему Нина так же, как Алла, он не смог бы твердо сказать. Девочки друг на дружку не похожи ни внешне, ни по характеру, и все-таки что-то в них привлекало общее.
«Ладно, разберусь. Никто ведь ответа не требует, — решил он. — Чего голову зря забивать глупостями».
На следующий день Громачев встретил Шумову во дворе фабзавуча. Она была в рабочем синем халатике. Поздоровавшись, Нина с лукавством спросила:
— Сегодня пойдем творить к Сергею Евгеньевичу?
— Неловко каждый день надоедать. К тому же у меня сегодня вечер занят.
— Свидание с кем-нибудь?
— Ага, с консультацией.
— С кем? С кем? — не поняла Нина.
— Туда не на трамвайной колбасе ездят, а на Пегасе. С доктором-стихоправом встречаюсь, — пояснил Ромка. — Есть такой в журнале «Резец».
— Возьми меня с собой, — попросилась Шумова. — Я только послушаю… буду сидеть как мышка, не шевельнусь.
— Возьму, но не сегодня, — сказал Громачев. Он не хотел, чтобы кто-нибудь из своих был свидетелем разгрома его стихов.
— Не хочешь — не надо, — надулась Нина. — Но завтрашний вечер целиком освободи для наших дел, а то живгазетчикам нечего репетировать.
На консультации в журнале «Резец» собралось человек пятнадцать. Ярвич, вытащив из потрепанного портфельчика громачевскую тетрадь, ухмыльнулся и спросил:
— Чьи тут стишины?
— Мои, — поднялся Ромка.
— Значит, ты и есть Роман Гром? — спросил Ярвич. — А я, прочитав, решил, что ты мужик посолидней. Есть у меня к тебе предварительный вопросик: как ты сам относишься к стихотворению «Край ты мой болотный»?
Ромка сочинял это стихотворение, стараясь написать не хуже других поэтов. Но вопрос, видно, задан неспроста. И он на всякий случай схитрил:
— Дурачась… на рыбалке сочинял.
— Как пародия стих имеет право на существование, а если бы ты сказал, что написал всерьез, то я снял бы с тебя брючишки и всыпал бы при всех. Почитай-ка вслух.
Громачев, краснея и смущаясь, принялся читать:
Смеха стихотворение не вызвало. Но сразу же из разных мест вверх потянулись руки. Почти все желали высказаться.
Выступающие двояко разбирали прочитанное произведение: если оно сочинено всерьез, то не всюду выдержан размер, начало похоже на строки некоторых есенинских стихотворений, а середина почти частушечная. Если же сочинена пародия, то в ней не хватает остроты. Неизвестно, кого автор высмеивает. Он просто идет по легкому пути. Пародии пишутся злей и остроумней…
В общем, наговорили столько, что Ромка сидел с горящими ушами и дал себе зарок больше не читать стихов среди поэтов. Ярвич, видно, понял его состояние, потому что в заключение заговорил с улыбкой:
— Раздраконили вы нашего Грома в пух и прах. Растерзать своего друга поэта вы всегда горазды. Но я ваши выступления воспринял как самокритику — удары по собственным стишатам. Я умышленно выбрал «Край ты мой болотный». В нем типические огрехи ваших стихотворений, которых у меня накопилось множество. Жаль, что некоторые из вас свои творения оценивают высоким баллом, а чужие — самым низким. А должен сказать, что у Грома я все же уловил искру божью. А это не всякому дано. Я прочту из тетрадки эпиграмму: «Цирпила с Янном — без изъяна, а без Янна — обезьяна». Ведь ловко найдено? Или вот шуточная стишина:
Ярвич поглядел на присутствующих и, приметив на их лицах невольные улыбки, добавил:
— На первый взгляд — пустяковина. А в ней есть поиск и, можно сказать, бесстрашие. Автор не дрогнул перед неожиданно родившимся «трепещом». Ввел новое слово, и оно у него заиграло…
Трудно было понять, утешает ли Ярвич или говорит всерьез, но Ромка воспрянул духом, он уже не чувствовал себя раздетым догола и поверженным.
Чтобы не вызвать лишних разговоров, в обеденный перерыв Ромка договорился с Ниной встретиться не на лестничной площадке общежития, а на Мойке, против дома Мари.
Он пришел к чугунной решетке набережной минут на десять раньше ее. Замерзшая речка была захламлена грудами грязного снега, который дворники сбрасывали за парапет. Стоять здесь было скучно.
Нина прибежала запыхавшаяся.
— Прости, — попросила она. — Я ведь шла пешком. Не оказалось мелочи на трамвай.
— А крупные дома на рояле забыла, — насмешливо вставил Ромка. Он ведь тоже не имел денег на трамвай. До моста проехал на подножке, а по набережной шагал пешком.
Набравшись духу, они поднялись по лестнице на седьмой этаж и робко нажали кнопку звонка. Дверь открыла Елизавета Викторовна. Сергея Евгеньевича не было дома, но старушка приветливо приняла гостей: зажгла свет в прихожей, чтобы они разделись, затем провела в комнату сына и сказала:
— Если верхнего света мало, включите настольную лампу. Чернила, перья, бумага — все здесь на столе. Располагайтесь и работайте. А я вам потом чайку принесу.
Освоясь, Нина вытащила из сумки несколько листков и стала читать свои черновые наброски. Характеры и повадки обществоведа и литератора она объединила, сделала рассеянного преподавателя, очень похожего на обоих.
Сценка Ромке показалась вяловатой, но он похвалил Нину за смелость обобщения и тут же предложил:
— Давай добавим еще одного преподавателя, похожего на нашего физика. Пусть Первый уходит за журналом, а в класс тут же заглядывает Второй и спрашивает: «Не у вас ли я сегодня?» Озорники обрадованно кричат: «У нас, у нас!» Физик входит в класс и спрашивает: «На чем мы остановились в прошлый раз?» — «На том, как вы махновцев одурачили!» — отвечает впереди сидящий. «Но это не мой предмет, я спрашиваю, что мы проходили по плану?» — «Не знаем, — хором отвечают ученики, — лучше расскажите, как вы голышом в плен попали!» — «Что вы, что вы!» — машет руками преподаватель. В ответ поднимается писк, вой, мяуканье, стук, топот. Преподаватель в панике бросается к двери, выглядывает: нет ли в коридоре грозного завуча? Затем умоляет: «Тише… ну не шумите так. Я согласен… Расскажу, только помолчите!» Тут появляется Первый с другим журналом. Идет дурашливый разговор между преподавателями, в котором выясняется, что они не знают учеников в лицо и не уверены, в тот ли попали класс.
Нине добавка понравилась. Вместе они стали сочинять и записывать всю сцену. Получилось смешно. Когда пришел Сергей Евгеньевич, они прочли ему уже готовый номер.
— Это, конечно, в стиле народных представлений… Забавно… Но какая карикатура на наших преподавателей! Они же мне голову оторвут!
— Вы в прошлый раз убеждали нас запастись мужеством, — напомнил Ромка. — Про мастеров я еще хлестче напишу. Отступать уже поздно.
— Все же я вынужден буду показать Александру Маврикиевичу. Он человек вдумчивый и в педагогике дока. Что-нибудь дельное подскажет.
— А мы его воспринимаем иным. Он для нас самый свирепый. Не зря его Сивучом прозвали, — вставил Ромка. — Я бы завучу не показывал.
— Вы, конечно, наблюдательны. Всякую мелочь за нашим братом примечаете, но Александрийского не разгадали. Свирепость у него показная. В душе он человек мягкий, даже скорей сентиментальный. Люди, которые любят музыку, не могут быть плохими. А он целые вечера за пианино просиживает, на концертах в Филармонии пропадает…
Ромка с Ниной опять поздно вернулись в общежитие. Поднявшись наверх, Шумова попросила согреть озябшие руки.
Несколько минут они молчали в напряженной тишине, словно вслушивались в биение сердец.
— Я вся остыла, — шепотом сказала Нина и расстегнула шубку.
Ромка привлек ее к себе. Тесно прижавшись друг к другу, они стояли, не шевелясь, ощущая блаженное состояние от того, что тепло одного переходило к другому.
Нине в жизни так мало перепадало ласки и нежности, что столь малая близость вызвала желание расплакаться. Но девушка сдержалась, не позволила себе распускаться.
— Все! Согрелась, — сказала она и, оттолкнув Ромку, убежала.
— Мы еще одного энтузиаста живой газеты обрели, — сказал на следующей встрече Сергей Евгеньевич. — Завуч прочитал наш материал и загорелся. Сам предложил сопровождающую музыку подобрать. Аккомпанировать берется и на репетиции ходить. Вот вам и свирепый!
— А как насчет сцены с преподавателями, не рассердился?
— Наоборот. Он сторонник более резкой постановки вопроса. Пусть, говорит, панибратствующим и равнодушным стыдно станет. Посоветовал острую сатиру веселыми бытовыми сценками прослоить, с песнями и танцами.
— Может, колун и обжорку в дни получки изобразить? — предложил Ромка.
— Ой, верно, — подхватила Нина. — Можно показать, как наши девчонки после получки на толкучку ходят, а там их торговцы облапошивают. У модных туфелек после первого дождика картонные подметки отстают, а платья так садятся, что становятся похожими на детские распашонки. Если покажем утрированно — со смеху умрут!
Постепенно сложился весь номер живой газеты. Начались репетиции, на которые посторонние не допускались. Всех участников Сергей Евгеньевич предупредил, чтобы прежде времени никому не рассказывали о содержании сцен.
Но разве тайну долго сохранишь? Кто-то по строжайшему секрету рассказал подружке или другу, а те с таким же предупреждением — своим закадычным друзьям, да еще с собственными добавлениями и комментариями.
В цеху некоторые ребята начали сторониться Ромки. А Лапышев подошел к верстаку и прямо в лоб спросил:
— Ты никак меня собираешься продернуть, драчуном показать?
— Вранье, — ответил Ромка. — Не тебя, а дурацкие дуэли на футбольном поле. Заходи на репетицию, увидишь.
— Если от меня нет тайн, то приду с удовольствием, — ответил Лапышев.
Он пришел на репетицию, прослушал текст и так загорелся, что взялся исполнять роль фабзавучного купца Калашникова.
Но Юра был парнем толковым, обладающим чувством юмора. Хуже обстояло дело с другими. Ромка нашел в кармане спецовки записку, написанную печатными буквами.
«Громачев! Если не перестанешь продавать своих, — устроим темную. Забирай из вашей дохлой газеты кляузу про мастеров. Придуприждаем».
Ромка показал предупреждение Лапышеву. Тот повертел в руках и определил:
— Так малограмотно могли написать только Тюляев или Прохоров с Маслюковым. Тюляев отпадает. Я за него ручаюсь. Остаются двое. С ними мы как-нибудь справимся.
Громачев приметил, что и Пал Палыч, проходя мимо его верстака, делается хмурым, не останавливается, как прежде, не дает советов, словно перестал замечать его.
— Пал Палыч, можно ставить мою форму под заливку? — не выдержав игры в молчанку, обратился Громачев.
Мастер остановился, брезгливо взглянул на громачевское изделие, как на нечто мерзкое, и переспросил:
— Твою? Твою можешь разбить. Грязно работаешь.
— Но вы же хуже моей под заливку ставите, — возразил Ромка.
— Это уж не тебе судить. И вообще слишком много о себе понимаешь. Если учеником ты такой, то каким же станешь, когда специальность получишь? Впрочем, она тебе ни к чему. Таких начальство любит, на другие дела выдвигает.
— На какие это дела? — спросил Ромка.
— Вот мой тебе совет, — сказал мастер, — ни за какие посулы не продавай своего брата мастерового. В прежние времена тех, кто подлаживался к начальству и доносил, белюгой мазали и на тачке из цеха вывозили. Рабочий класс предательства не любит.
Ромка заметил, что ребята за соседними верстаками перестали работать и прислушиваются к их разговору.
— Да, рабочий класс не любит предательства, — ответил Ромка. — Вы вспоминаете царские времена. Когда хозяином завода был капиталист. Теперь все принадлежит рабочим. Предатель тот, кто делает отливки на сторону и учит тайно выносить их за ворота.
— Ишь ты какой образованный стал! — опешил мастер. — Значит, подглядываешь… за мной следишь!
— Я не слежу! Об этом все знают. Комсомольцы не одобряют вашего поведения.
— Не одобряют? — растерялся мастер. — Так, так. Требуют навести порядок? Ну что ж, могу и прижать. — И он обратился ко всем ученикам: — Кто тут себе кастеты и пепельницы формовал? Разбить, уничтожить формы. И чтоб больше посторонних моделей не видел! Ясно?
— Почему, Пал Палыч? Никто ж не узнает, — стал канючить Маслюков.
— Не хочу, чтоб всякий сопляк выговаривал. Довольно!
Он подошел к верстаку, поднял маслюковскую опоку и ударом трамбовки выколотил форму.
— Кончено! Больше не сметь. Хватит панибратствовать.
— А мы тут при чем? — с обидой возразил Маслюков. — Он виноват, на него и сердитесь.
— Все вы хороши. А чуть прижмут — такого наговорите, что за год каши не расхлебаешь. Довольно миндальничать да покрывать. Теперь только требовать буду да выговорами награждать!
И рассерженный мастер, вытерев ветошью руки, куда-то ушел. В цеху некоторое время стояла тишина. Первым подал голос раздосадованный Маслюков:
— Ромка, гадина, во всем виноват, надо отучить его кляузничать.
— Громачев правильно мастеру ответил, — сказал Лапышев. — Сейчас не старое время. Да и тогда рабочий класс ворюг не поощрял и блатных порядков не заводил. «Шарики — шесть» — это же воровской жаргон. И хулиганов нечего кастетами снабжать.
— Ишь какой пай-мальчик! — встрял в разговор Прохоров. — А сам, что ли, не дрался? Ромка и тебя продернул… про кулачников написал.
— И правильно сделал! Дурацкие дуэли высмеивать надо. А людей, которые правила нарушают, не самосудом учить, а в милицию отправлять.
— Ты что, в легавые пошел?
— Нет, я комсомольцем стал, чтоб таких, как ты, на чистую воду выводить.
— Подумаешь, шишка! Мы не таких учили. И вас встретим на темной дорожке. За мной еще старый должок остался.
Угроза была не пустой. В этот же день, после репетиции, Громачев и Лапышев собрались на тренировку баскетбольной команды. Из фабзавуча они вышли раньше других и направились к переезду по слабо освещенному переулку.
Неожиданно из-за угла вышли четверо парней и преградили им путь. «Задирать будут», — понял Ромка и, нащупав в кармане перочинный ножик, зажал его в кулаке. «Раскрывать не буду, так отобьюсь», — решил он.
— Закурить найдется? — спросил самый рослый парень.
— Некурящие, — ответил Лапышев и хотел было стороной обойти незнакомцев.
Но рослый парень схватил его за рукав и рывком повернул к себе.
— Ты, фабзавучник, почему такой невежливый? Морда по кулаку соскучилась? Так я живо ее раскрашу!
— Я вас не задевал… Пропустите! — потребовал Юра.
— Гляньте, они чипчиллигенция, с нами разговаривать не желают. Какое за это наказание полагается? — обратился рослый к своим дружкам.
— Дай, Венечка, ему в ноздрю… Чтобы прилег. А мы тут второго железкой угостим.
«Только бы не в лицо», — подумал Ромка и, пригнув голову, ждал нападения. В это время рослый, толкнув Юру в грудь, хотел ударить наотмашь; Лапышев, видно, ждал этого. Увернувшись, он отскочил в сторону и предупредил:
— Лучше не приставайте… худо будет! Сейчас выйдут остальные… стащим в милицию!
— Вранье! Там одни шмякодявки! — донесся из тьмы голос, похожий на прохоровский. — Бей легавых!
Ромка встретил набегавшего парня тычком кулака. У того слетела с головы шапка. Но второй нападающий сбил Громачева с ног. Тузя друг друга кулаками, они покатились по земле.
Двум другим парням не удалось свалить Лапышева. Он ловко отбивался от них ногами. Не зря же Юра был лучшим форвардом. Удары его рабочих сапог с подковками на носках и каблуках были опасны и чувствительны.
Из проходной в этот час вышли девчонки. Услышав шум драки, они стали звать Калитича на помощь. Раздалась пронзительная трель свистка охранника…
Очнулся Громачев от боли в затылке. Словно в тумане, он увидел людей в белых халатах и яркий свет. К горлу подкатывала тошнота. Ромка хотел освободиться от рук, державших его, но ему не дали шевельнуться.
— Потерпи… Потерпи немного, — попросила женщина. — Сейчас наложат швы.
Потом ему забинтовали голову и вывезли из хирургической.
Странное состояние было у Громачева: он все слышал, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. И позывы к тошноте не проходили.
В полубессознательном, бредовом состоянии Ромка пробыл почти два дня. А в воскресенье утром как-то все сразу прошло. Когда санитарка принесла в тазике воду, Ромка сам сумел умыть лицо и вытереться полотенцем.
Несложные движения все же утомили его. Откинувшись на подушку, он закрыл глаза и уснул.
Спал он часа три, но, открыв глаза, решил, что сон еще продолжается. У его койки сидели Калитич, Нина и Слоник.
— А где Юра? — спросил Ромка. — Что с ним?
— Молчи, — предупредил Калитич, — а то нас выгонят. Тебе еще рано разговаривать.
— А вы негромко. Его не покалечили?
— Нет, — зашептала Слоник. — Отделался синяками и порванной курткой. Там, где вы дрались, милиционеры нашли кастет. Юра сразу узнал, такие в вашем цеху отливали. Прохорова и Маслюкова на допрос вызывали. Но они ни в чем не сознались. Вашего мастера по настоянию Вани Калитича уволили.
— А как живгазета?
— Полным ходом репетируем. На твои роли дублеров взяли. Желающих больше чем нужно.
— Хотят так же по башке получить? — пошутил Ромка.
— Молчи, тебе разговаривать нельзя, — вмешалась Нина. — Мы тут киселя и морсу принесли. И яблок немного. Поправляйся.
И она стала выкладывать из сумки в тумбочку принесенные банки и кульки.
Нина крепко сжала Ромке руку и шепнула: «Я без тебя скучаю, выздоравливай скорей».
Оставшись один, Громачев задумался: ему не первый раз попадает за сочинительство. Может, характер излишне подковыристый? Почему так злятся? Прямо готовы убить. Впрочем, на литераторов всегда нападали, особенно на сатириков. Чем они упорней отстаивали свои принципы, тем сильней их наказывали. Побеждают сильные духом. Готов ли он к такой жизни?
Ромка еще недостаточно знал себя и не мог заранее сказать, как бы он поступил в том или ином случае, но уже твердо был уверен, что не отступится от сочинительства, не бросит его.
Через неделю в больницу пришли Лапышев и Домбов. Они принесли кучу новостей.
— В литейке новый мастер, — сообщил Юрка. — Он из матросов. Иваном Силычем зовут. Член партии с семнадцатого года. Мужик свой, но без всякого панибратства. Совсем непохож на Пал Палыча. Лестницу трапом зовет, завалочную площадку — мостиком. А когда подавал сигнал на заливку, то крикнул: «Свистать всех наверх!» Ребята Силыча боцманом прозвали.
— А что с Прохоровым? — поинтересовался Ромка.
— Это он хулиганов подговорил, — ответил Юра. — Установить было нетрудно. Маслюков и другие ребята кастеты из бронзы отливали, а Прохоров — из чугуна. Тебя ударили чугунным. Сломанную половинку милиционеры нашли. Оказывается, Прохоров всю шпану своей улицы кастетами снабжал. Не ты один покалечен. Его выгнали из фабзавуча и, видно, будут судить.
— Вот это ни к чему. Ребята и так на нас окрысятся, — рассуждал Ромка.
— Ничего подобного, Прохорова мало кто переваривал. Разве что Маслюков.
— Ну а с Пал Палычем как?
— У следователя никто из ребят относительно посторонних отливок не проговорился. Не хотели Пал Палыча под тюрягу подводить. Его уволили только за то, что не сумел в цеху порядка наладить. Легко отделался. Теперь, говорят, маркером в бильярдной устроился.
— А живгазетчики не разбежались?
— Наоборот, много новичков пришло. Выступление прошло под аплодисменты. Тебя вызывали. Сначала, конечно, мы от волнения задыхались и спотыкались, потом разыгрались. Хочешь, покажем, как с Толей бурсаков изображали? Он был Гороблагодатским, а я — Тавлей.
Сделав зверские физиономии, ребята дикими голосами запели:
Затем с прибаутками стали показывать, как надо терзать, стегать и устраивать «волосянки».
Видно, сценка Лапышеву и Домбову пришлась по вкусу. Они с удовольствием разыгрывали ее. Анатолий даже научился ходить как-то боком и делал такую физиономию, что всех в палате рассмешил.
Из больницы Громачев вышел осунувшимся. Сбритые волосы еще не отросли.
— А-а… болящий явился! — шумно встретили его литейщики.
— А ну, калека, показывай, какой след наши кастеты оставляют?
Они окружили Ромку и стали рассматривать шрам.
— Фу-у! Мы думали, черепушка расколота, а тут шрамик паршивенький! — говорили насмешники.
— Вам сотрясения мозга мало? — вставил Лапышев.
— Слушай, а после сотрясения он что, истчо умней станет или вовсе очумелым? — спросил Тюляев.
— Сам-то ты очумелый. Простой грамматики освоить не можешь. Истчо!
Судя по дурашливым репликам, ребята не считали Ромку главным виновником перемен.
Новый мастер-литейщик встретил Ромку радушно.
— Ах вот ты какой герой, — увидев Громачева, сказал он. — Я думал, заморыш какой, раз дал себя обидеть. Боевых ран не стыдись. Мы, старая гвардия, гордимся ими. Ты думаешь, прежде среди мастеровых хулиганов не было? Были, да еще какие — с мясниками из «черной сотни» на нас нападали. Приходим в цех после потасовки — у одного глаз подбит, у другого скула на сторону или нос раздуло. А не унывали, бывало, дразнили друг друга да посмеивались.
— А я и не унываю. Меня кастетом не запугаешь. От своего не отступлюсь.
— Ну и добро, — заключил мастер. — Так держать!
Иван Силыч на вид казался мужчиной среднего телосложения, но чувствовалось, что у него крепкий костяк и литая мускулатура. Крупное лицо моряка было несколько попорчено оспой.
Зимой Калитич предложил устроить лыжную вылазку на буерную станцию в Стрельну.
Лыжи и путевки достали быстро. Но нужно было кому-то вечером съездить в Стрельну и договориться о прогулке на буерах.
— Гром, не хочешь ли прокатиться со мной? — спросила Нина.
— С полным удовольствием, в любой час дня и ночи, — галантно ответил Ромка.
— Только мы отправимся не на поезде, — сказала она, — а, как все, на лыжах. Хватит у тебя силенок?
— Надеюсь, а в случае чего ты возьмешь меня на буксир.
— Ты что, никогда на лыжах не бегал?
— Бегал, но на самоделках!
В субботу, выбрав лыжи с хорошим креплением, Шумова и Громачев отправились в трамвае на окраину города.
На кольце у Северной верфи они сошли, прикрепили лыжи: она — к ботинкам, он — к бутсам, и двинулись вдоль залива к Стрельне.
Нина скользила впереди. В вязаной шапочке, в мохнатом сером свитере, черных рейтузах и короткой юбчонке, она походила на низкорослого крепыша-мальчишку. Шаг ее был накатистым. Ромка едва поспевал за ней.
Минут через пятнадцать Нина остановилась и, дождавшись его, сказала:
— Гром, смотри, какая аппетитная гора слева. Слетим разок, а?
— Да я не прочь, — ответил он. — Только как со временем? Уже темнеть начинает.
— До темноты далеко, успеем, — заверила она. — Поворачивай!
У горы Ромка снял лыжи и, взяв их на плечо, стал подниматься, утопая по колено в снегу. Нина же, ставя лыжи елочкой, поднялась раньше его. На вершине она взмахнула руками и, согнувшись, помчалась с такой скоростью, что снег завихрился…
Ромка ринулся вслед. Лететь так лететь! Пусть ветер свистит в ушах и режет глаза. Дышать нечем? Внизу надышимся…
Впереди бугорок. Шумова взлетела, как на трамплине, и зарылась в сугроб. Ромка, пытаясь обойти ее, затормозил, но не удержался, упал на руки и, сгребая снег в кучу, покатился…
Снег набился за шиворот, в рукава, таял и жег под фуфайкой. Громачев с трудом поднялся. Нина, хохоча, отряхивалась рядом. Ее лицо было покрыто мелкими капельками. Казалось, что она не смеется, а весело плачет.
— Ну как, Гром? Слетим еще разок?
— Нет, с меня хватит. К тому же рукавицы посеял.
— На будущий год дюжина вырастет.
Они вместе принялись рыться в глубоком снегу, но рукавиц не нашли.
— Ладно, не будем попусту времени тратить, — беспечно сказал Ромка. — Пошли дальше.
— У меня палки наверху остались, — вспомнила Нина. — Подожди минуточку.
Она вновь забралась на гору, подобрала палки и ринулась вниз. Не останавливаясь, пронеслась мимо Ромки и покатила к заливу. Ему пришлось догонять ее.
Они долго шли по хорошо укатанной лыжне, и, когда Громачев стал догонять Нину, ей вдруг вздумалось свернуть на заснеженный лед.
— Так ближе будет! — крикнула она.
На заливе ветру раздолье. Он вздымал ледяную пыль и швырял ее в лицо лыжникам, слепя их и запорашивая.
Выбившиеся из-под шапочки волосы Шумовой выбелило. Щеки покраснели и словно стали бархатными. А Ромка под пронизывающим ветром то и дело поеживался.
Ветер усиливался. Издали надвигалась зловещая муть. Зализанный снег поскрипывал под лыжами.
— Прибавь шагу! — крикнула Нина.
Но попробуй усилить ход, когда ветер бьет в грудь, норовит сбить с ног!
Ночь наползала на залив непроглядной свинцовой синью. Впереди ни звезд, ни огонька.
— Туда ли мы идем? — усомнился Ромка. — Взяли слишком вправо. Поворачивай к берегу!
Шумова сделала полукруг, обходя возникшие из мглы торосы.
У Ромки пальцы уже не разгибались. Их раньше нестерпимо кололо и жгло, а теперь они стали деревянными. Он остановился, ударил кистями рук по бедрам и… ничего не почувствовал. А Нина уходила во вьюжной мути.
Заложив два пальца в рот, Громачев хотел свистнуть, но у него ничего не получилось. Пальцы оставались скрюченными.
— Нина, стой!.. Остановись! — заорал он. — У меня руки обмерзли.
— Что случилось? — вернувшись, спросила Шумова.
— Руки не действуют… кажется, отморозил.
— Чего же ты молчал? Я могла дать свои рукавички.
Нина принялась снегом растирать его окоченевшие пальцы, а они не разгибались.
— Какой же ты глупый! Почему не сказал раньше? — отчитывала она его.
Громачев принялся дышать на пальцы, засовывать в рот и по-медвежьи сосать…
— Постой! — решилась Нина. — У меня под свитером жарко.
Шумова пропустила его руки под толстый пушистый свитер себе на грудь и прижала к телу. От прикосновения окоченевших пальцев она вздрагивала.
— У-уй… К-какие… Ле-лед-дяшки!
Потом она принялась теплыми ладошками растирать его уши и щеки.
— Какие мальчишки мерзляки!
Постепенно он стал чувствовать, как кровь толчками, щекоча и покалывая, проникает в кончики пальцев.
— Х-хватит… д-довольно! Т-ты мне уши оторвешь!
Пальцы, обретя способность шевелиться, не желали покидать приятное убежище.
— Руки вон! — скомандовала Нина. — Вот тебе левая рукавичка, согревай в ней руки по очереди.
Пора двигаться дальше. Но куда? Вокруг воющая мгла. Она все закрыла. Если пойти по льду залива, то, чего доброго, потеряешь направление и попадешь в Финляндию. Надо к берегу. Но где он?
Поблуждав в торосах, Ромка с Ниной решили обождать, когда стихнет пурга и станут видны огоньки Стрельны или кронштадтские маяки. В сугробе у вздыбившейся навесом льдины они лыжами вырыли углубление, похожее на пещеру, и уселись в него.
— Ты только не засыпай, — сказала Нина. — Опасно.
— Учи маленьких, — отозвался Ромка, натягивая рукава фуфайки на кисти рук. — Замерзают в мороз, а сейчас и десяти градусов нет.
— И при десяти руки в ледышки превратились, — возразила она. — Лучше прижмись ко мне. Обоим теплее будет. И давай болтать, чтобы не уснуть. Ты меня любишь?
Ромка ждал этого вопроса, но не знал, что на него ответить. Он ведь поклялся Алле.
— Честно говоря, не знаю, — сознался он. — Когда любят, это вроде болезни. А я здоров и не умираю, если тебя не вижу.
— Между прочим, и я так же. Но мне приятно с тобой. Неужели это только дружба? Прочти мне какие-нибудь стихи про любовь.
Он вспомнил стихотворение Надсона:
— А тебе слабо поцеловать мои руки, — сказала Нина.
— Ничуть! Пожалуйста…
Взяв Нинины руки, Ромка не спеша поцеловал одну ладошку, затем другую.
— Руки, кажется, целуют с другой стороны, — заметила Нина. — Но в точности не знаю, мне не целовали. А ты вот такие стихи знаешь?
И она, закрыв глаза, продекламировала:
При этом она вытащила из рукава крошечный, пахнущий одеколоном платочек, сунула в руку Ромке и не без издевки сказала:
— Утрись, а то сосулька образуется.
И как ни в чем не бывало стала вспоминать другое стихотворение:
Ромка утер платком мокрый нос и, чтоб отплатить дерзкой девчонке, сказал:
— Ладно, усталая, давай поцелую, только ты тоже нос утри.
Но Нина отстранилась от него и заговорила стихами:
— Не думай, что я не знаю этих стихов, — заметил Ромка. — Могу по-ахматовски добавить:
— Я-то не волочила, а вот ты еле плелся, — в тон ответила Нина и, посерьезнев, спросила: — Как ты думаешь, действительно так любят или это только выдумки поэтов?
— Чего не знаю, того не знаю и подтвердить не могу, — ответил Ромка и подумал: «А которая из них мне больше нравится, Алла или Нина?» И тут же пришел к выводу, что по духу Нина ему ближе.
Ветер продолжал бушевать над торосами, гнал вихрящийся снег, крутил его каруселями.
— Ой, и я начинаю мерзнуть, — пожаловалась Нина и прижалась к Ромке.
Они некоторое время сидели молча, наслаждаясь теплом друг друга и прислушиваясь к завываниям ветра. Потом Нина не без лукавства спросила:
— А я хорошая девчонка?
С непонятным для себя ожесточением он стиснул ее плечи и поцеловал в губы.
— Так не целуются, — обиженно заметила Нина. — Ты что, не умеешь?
— Не выучился еще, не на ком тренироваться, — стараясь казаться развязным, ответил он. — Могу взять тебя, в инструкторы.
— Это делают нежно и мягко…
И она поцеловала его, едва коснувшись. Отвердевшие на холоде Ромкины губы ничего не почувствовали.
— И все? — разочарованно спросил он. — Не шибко интересно. Наверное, сама ты не умеешь, а фасонишься.
— Не хитри, — остановила его Нина и поднялась. — Повторений не будет. Хорошего понемножку.
Ветер начал стихать. Девушка вгляделась в заснеженное поле и, заметив вдали мелькнувшие огни Стрельны, скомандовала:
— Поднимайся!
Они соскоблили с обледенелых лыж примерзший снег, затянули крепления и двинулись в путь.
Вскоре показался темный, почти квадратный силуэт яхт-клуба. Ни у Нины, ни у Ромки часов не было.
— Наверное, уже поздно, все ушли, — вслух подумала Шумова. — Где мы теперь ночевать будем?
Но, на их счастье, в яхт-клубе еще не спал сторож — старый рыбак, куривший трубку-носогрейку.
— Где же вы так загуляли? — удивился он. — Второй час ночи. Начальство мое давно спит.
— Пурга была, заблудились, — сказала Нина.
— Да-а, в такую погодку на лед не выходи, закружит, — зная свой залив, отозвался старик. — Намерзлись небось? Сейчас я вам чайку согрею.
Напихав в железную печурку сухого камыша и мелко нарубленных поленьев, он все это поджег. Печурка загудела и затряслась, распространяя приятное тепло.
Старик, пыхтя трубкой, нарезал ломтями хлеб, круто посолил его и уложил на раскаленную печурку.
— Сахаром не балуюсь, с солькой скусней, — сказал он.
Кипяток в медном чайнике согрелся довольно быстро. Сторож наполнил им жестяные кружки, подлил из фаянсового чайника настойки из шиповника и предложил:
— Берите сухарики и пейте.
Чай с соленым поджаристым хлебом показался фабзавучникам необычайно вкусным. Насытившись, они поблагодарили старика и стали присматриваться, нельзя ли где-нибудь здесь покемарить.
— Что, уморились? — спросил сторож и принялся сдвигать скамейки. Потом вытащил из ларя два тулупа.
— Постелите и укладывайтесь. Простыней и подушек не имею.
Расстелив тулупы на скамейках у правой стены, Нина и Ромка, сбросив обувь, улеглись.
Постель получилась мягкой и теплой. Острый запах овчины не был противен, от тулупов веяло уютом кочевников.
Утром Шумову и Громачева разбудили голоса фабзавучников, прибывших в Стрельну на лыжах.
Ромка вскочил, потрогал печурку. Она была холодной. И сторож куда-то делся.
— Обувайся скорей, — сказал он Нине. — Ребята пришли, засмеют.
— А мне наплевать, — ответила она и тут же принялась зашнуровывать ботинки.
В это время дверь яхт-клуба распахнулась. В помещение гурьбой вошли лыжники. Запахло мокрой шерстью, кожей, потом.
— Ну и чудики! Как вы могли заблудиться? — недоумевал Лапышев. — Прямой путь. И ориентир великолепный — залив.
— Они друг другу головы вскружили, — заметил кто-то.
После завтрака буера выкатили из ангаров на лед. Эти легкие крылатые сани с поскрипывающими мачтами походили на яхты, рвущиеся в залив.
Вдали виднелся остров Котлин. Замерзший залив на всем пространстве оказался засыпан прилизанным снегом, но во многих местах виднелись синеватые плешины чистого льда.
Первыми двинулись в путь десятиместные великаны с высоченными мачтами, оснащенные полным набором парусов. Разогнавшись, они полетели, будто птицы, готовые оторваться ото льда.
Шумова с Громачевым устроились на небольшом трехместном буере «Соколенок». Его паруса некоторое время обвисали, затем так внезапно надулись, что «Соколенок» прыжком сорвался с места и понесся с такой стремительностью, что попавшийся на пути сугроб разлетелся, словно рой белых мух.
Буера с накрененными парусами летели по заливу со скоростью курьерских поездов. Ветер рвал одежду, свистел в ушах. На одной из зеркальных плешин ведущий конек «Соколенка» врезался в едва заметный бугорок. С коньком ничего не случилось, он перерезал преграду, а Громачев не удержался в буере и по инерции вылетел на лед и метров тридцать скользил на спине.
Облегченный буер умчался дальше и пропал за снежными завесами.
Снег набился за ворот и в уши. Отряхиваясь, Ромка корил себя за нерасторопность.
Правей, звонко хлопнув, взлетела красная ракета. Там, видно, что-то случилось. Все буера развернулись и помчались на помощь.
Но вот снова мелькнул «Соколенок» и, сделав полукруг, ослабил ход. Встревоженная Нина подбежала к Ромке:
— Не ушибся? Цел?
— Ободрался малость, но ничего. Что там стряслось?
— Не знаю.
Нина опять отдала Громачеву одну свою рукавичку. И они, крепко держась за борта, отправились на «Соколенке» к месту происшествия.
Аварию потерпел буер-великан, наткнувшись на треснувшую и выпиравшую краем льдину. Фабзавучников разбросало. Легкие сани буера опрокинуло, полоз первого конька погнуло, а мачта сломалась…
Едва товарищи успели поймать оторвавшиеся паруса и утихомирить их, как на берегу раздался вой сирены, далеко разносившийся в морозном воздухе.
Сирена требовала вернуться на базу.
«Соколенок» подкатил к яхт-клубу раньше всех. Шумова и Громачев, лежавшие на обледенелой парусине, так промерзли, что не могли вымолвить ни слова. Кататься им больше не хотелось. Взявшись за руки, они побежали греться к печурке.
Их уже не пугало то, что насмешники назовут их женихом и невестой.
После лыжного похода Ромку стало тянуть к Нине. Видно, то же самое творилось и с девчонкой, потому что ежедневно в столовке фабзавуча он натыкался на ее вопрошающий взгляд.
В фабзавуче и общежитии нелегко встречаться украдкой. Боясь насмешек, Нина и Ромка придумали условный язык. Квартиру Сергея Евгеньевича они называли постом номер один. Постом два был пустынный переулок за мостом. Три — каток. Четыре — касса кинотеатра «Пчелка». В этой старенькой киношке самым дешевым был последний ряд на балконе.
Увидев Нину в фабзавуче, Ромка подходил к ней как бы поздороваться и скороговоркой спрашивал:
— Пе три или четыре?
— Два, в одиннадцать, — отвечала она, если вечером была очень занята.
Больше всего Ромке нравилось встречаться с Ниной в «Пчелке». На балконе было жарко. Некоторые зрители даже снимали пальто. Как только свет гас и над головой во тьму устремлялся ширящийся к экрану световой луч, Нина тесно прижималась к Ромке и укладывала свою руку в его ладонь.
Здесь они видели «Детей бури», «Парижского сапожника», «Конец Санкт-Петербурга», «Катьку — Бумажный Ранет».
Из духоты кино поток зрителей выносил их на морозную улицу. Полагая, что так поздно никто из фабзавучников не встретится, Ромка с Ниной шли домой под ручку.
Дом к одиннадцати часам уже слеп. Лишь кое-где тускло светились занавешенные окна. Девушка и юноша осторожно поднимались по темной лестнице наверх и останавливались на площадке у окна между пятым и шестым этажами. В эту пору никто из жильцов на чердак не проходил. А девчата и комендант спали. Можно было без опаски побыть наедине.
Прижавшись друг к дружке, они несколько минут стояли молча, испытывая ни на что не похожее блаженство.
Иногда Ромка стискивал девчонку за плечи и целовал так, что она теряла дыхание и начинала отталкивать. Но стоило ему отстать, как Нина опять тянулась к нему. Видно, ей приятны были эти муки. Она как-то умела одновременно отталкивать и удерживать.
В юности не очень-то знаешь, как избавиться от неясного томления, похожего на жажду. Поцелуями эта жажда не утолялась, а скорей разжигалась, хотелось большего. Но Нина допускала вольности до какой-то невидимой черты. Стоило хоть немного переступить ее, как девчонка менялась: губы ее становились твердыми и колючими, коленки острыми, а пальцы рук похожими на сучья. Она словно ощетинивалась и говорила:
— Все. Я ухожу. Завтра рано вставать.
Чтобы удержать ее хоть на минутку, Ромка однажды пошутил:
— Прямо ежиха, вся колючая.
— Всегда так будет, — сказала Нина. — Я не люблю грубых.
Отпустив ее, Ромка надулся.
— О чем ты думаешь? — заискивающе спросила Нина.
— О том, что ты трусиха. Тебе нравится только дразнить.
— А если я буду смелой, ты сам испугаешься, — ответила она с непонятной ему угрозой и ушла наверх.
«Что за предупреждение? — не понял Ромка. — Чем она намерена испугать? Впрочем, если дать волю, мы действительно бог знает чего натворим».
Несколько дней Ромка избегал встреч с Шумовой. А она, привыкнув к ним, в столовой ловила его взгляды и ждала коротких фраз о свидании. Он лишь хмурился и, словно не видя ее, отворачивался. Не выдержав игры в молчанку, Нина подошла к нему во дворе и спросила:
— Ты что, рассердился на меня?
— Нет, — не глядя ей в лицо, ответил он. — Просто понял… ты права.
— Но глупо ни с того ни с сего обрывать всякие отношения. Останемся хорошими друзьями. А как кончим фабзавуч — решим, как нам быть. Мы же взрослеем.
— Тебя это устроит?
— Навряд ли. Но что делать? Ты предложишь другое?
— Нет, — поразмыслив, ответил Ромка. — Ты права, будем… как парень с парнем.
Больше Громачев не провожал Шумову выше своего этажа, хотя ему очень хотелось побыть с ней в темноте.
Начались дни зачетов по теории и практике. Впереди замаячили каникулы.
— Ты куда летом поедешь? — спросила Нина Ромку.
— Домой, наверное, куда же еще?
— А не хочешь побродить по Военно-Грузинской дороге? Калитич туристскую группу собирает. Проезд на Кавказ у нас бесплатный, деньги понадобятся только на еду.
— Заманчиво! Надо подумать, — неопределенно ответил Громачев.
Но стоило ему заикнуться о Кавказе Лапышеву, как тот взорвался:
— Ты никак из-за паршивой девчонки товарищей собрался продать? Разве не знаешь, что нас уже третьей командой числят? А может, за вторую играть придется. И думать не смей!
Пришлось Нине сказать, по какой причине он не сможет составить компанию в поездке на юг.
— Ладно, гоняй все лето мяч с твоим противным Лапышевым, а мы горным воздухом подышим! Эх ты, поэт! Там Пушкин и Лермонтов бывали! Орлы парят, а у тебя на уме какое-то киканье!
— Не могу же я товарищей подвести!
— Ну и целуйся с ними, а ко мне больше не подходи!
Нина не на шутку рассердилась на него, даже перестала разговаривать.
Отпуск у Ромки получился каким-то суетливым. Он часто ездил в Ленинград, благо билеты бесплатные, тренировался, играл в футбол и чуть ли не половину ночей проводил в вагонах, на жестких полках. Питался всухомятку.
С Аллой восстановить прежних отношений не удалось. Она водилась с компанией девятиклассника Андриловича. Эти юнцы в школе держались обособленно. Мальчишки ходили в белых рубашках апаш, а жеманные девчонки — в белых юбках клеш. Все они, перейдя в девятый класс, воображали о себе бог знает что и к Ромке относились с таким снисхождением, точно он был много ниже их.
Днем эта компания проводила время на теннисном корте либо играла в крокет, а вечером устраивала танцы. Алла, чтобы хоть немного возвысить Громачева среди своих друзей, как-то предложила разговаривать и острить только стихами. Она знала, что в этом состязании Ромка победит.
Девятиклассники согласились и некоторое время пытались пикироваться хрестоматийными стихами. Но состязания в остроумии не получилось. Ромка забивал мямливших пижонов хлесткими четверостишиями. Это не понравилось Андриловичу. Показно зевнув, он сказал:
— Скучища, друзья! Давайте лучше потанцуем.
И Алла, чтобы сгладить неловкость, поддержала его, захлопала в ладоши.
Мальчишки притащили на веранду граммофон и, поставив пластинку, приглушили свет и разобрали партнерш. Танцевали они манерно: кавалеры размагниченно топтались, а томные девицы, напустив на себя отчужденность, устремляли пустые взоры в сторону.
«Топчутся как цапли», — подумал Громачев, оставшись без партнерши. В перерыве он переменил пластинку и, запустив польку, принялся кружить Аллу. Да так, что девятиклассники шарахались в стороны. Это не понравилось Андриловичу. Он остановил Громачева и спросил:
— Вы что, милейший, спятили?
— Я бы просил, милорд, не делать мне замечаний, если не хотите очутиться за пределами веранды, — в тон ему ответил Ромка.
— Это мы еще посмотрим, кто кого выставит…
Стебниц, опасаясь драки, подхватила Громачева под руку и увела в сад.
— Ромушка, не надо… прошу, — уговаривала Алла. — Ты меня ставишь в неловкое положение.
— А ты брось их к шутам, и пойдем гулять вдвоем, — предложил Громачев.
— Я не могу… они мои гости.
— Ну что ж, тогда оставайся с ними, а я больше сюда не ходок.
И он ушел, хлопнув калиткой.
Утром Громачев решил, что слишком много времени у него уходит на развлечения. Им давно был придуман и выношен рассказ «Шарики — шесть». Нужно было лишь сосредоточиться и все изложить на бумаге.
Ромка взял чернила, бумагу и поднялся на чердак, где Дима устроил «тихий кабинет». Здесь стоял старый столик, потрепанное кресло, а по стенам и на балках валялись и сохли Матрешины целебные травы, распространяя запах свежего сена.
Углубясь в рассказ, Ромка ворочал неуклюжие фразы так и этак, переставляя слова, вычеркивая, дополняя. Он уже не рвал и не комкал, как прежде, неудачные листки, а переписывал, брал из них крупицы ценного.
Увлекшись работой, Ромка не сразу расслышал оклики Матреши:
— Ромушка, тебе письмо принесли.
Письмо было от Нины, коротенькое и дружеское. Она восхищалась видом Кавказских гор и дикостью природы.
«Теперь я лучше понимаю лермонтовскую Тамару и Демона, — писала она. — Жаль, тебя нет с нами, мы бы побродили с тобой на вершинах в поднебесье. Как здесь легко дышится!»
Хотелось ответить стихами. Но сразу переключиться с прозы на поэзию не удалось. Стихи получились слащавыми и пустыми. Тогда Ромка взял надсоновские строки и, чуть видоизменив их, написал:
И в конце добавил:
«Живу суетливо и не слишком интересно. Участвую в футбольных баталиях, сплю на жестких полках вагонов, дремлю на встречах с прежними друзьями. Отраду нахожу лишь за письменным столом, когда витаю в таком же поднебесье, как у вас на вершинах».
С Дремовой мы встречались в литературной группе. И всякий раз я ее провожал.
— Ты никак пажом аль хвостом заделался? — не без ехидства спросил Толченов. — Гляди, паря, скоро она тебя в холуи произведет.
— А вам что, завидно? — спросил я.
— Чему же тут завидовать. Я, брат, на своем веку не таких перепробовал, — нашенских, архангельских. А Дремова не чета им. Пошли ты ее к богу в рай!
В один из морозных вечеров, видя, как меня душит кашель, Сусанна предложила:
— Возьми ключ от моей комнаты и живи в ней. У нас в доме паровое отопление. Побудь в тепле.
— Тепло расслабляет… привык к холоду, — стал отбиваться я.
— Ничего себе привык! Грохаешь так, что слезы выступили! Не выдумывай и бери, раз предлагают.
— А ты что, к Мокеичу переберешься?
— Я к нему давно перебралась, а комнату на всякий случай держу. Так что она абсолютно свободна. Можешь сегодня же ночевать. Пойдем, покажу.
Она повела меня с Фонтанки на Чернышев переулок. Поднявшись на четвертый этаж, мы очутились в небольшой коммунальной квартире. Сусанна познакомила меня с пожилой парой жильцов и сказала:
— Это мой брат. Прошу не обижать. Он здесь ненадолго. Будет вести себя тихо.
— Очень рады, милости просим, — сказала старушка.
А ее басистый и усатый муж спросил:
— В шахматы балуетесь?
— Играю, но слабовато, — ответил я.
— Значит, как-нибудь выберем времечко. Люблю посидеть над доской.
Комната Сусанны оказалась убранной по-девичьи: кровать застелена белым покрывалом, подушки накрыты кружевной накидкой, а круглый столик — кремовой скатертью. На стене у кровати висел ковер, на котором было изображено озеро с белыми лилиями и выводками утят. На полу покоился серый, с синим орнаментом коврик и стояли шлепанцы. Ореховый шкаф и небольшой туалетный столик с множеством ящичков сверкали полировкой.
Сусанна показала, где у нее хранятся чашки, сахарницы и молотый кофе.
— Электрическая плитка и кофейник в кухне, — сказала она. — Надеюсь, сам сумеешь сварить? Правда, никакой другой еды у меня здесь не осталось. Завтра постараюсь что-нибудь принести.
Перед уходом Сусанна смерила у меня температуру и ужаснулась:
— Тридцать восемь и шесть! То-то, смотрю, какой румяный. Сейчас же в постель!
Достав полотенце, мыло, зубной порошок и щетку, она отправила меня в ванную.
Когда я вернулся, постель была уже разобрана. Сусанна дала мне две таблетки аспирина и в стакане кипяченой воды.
— Выпей и немедля ложись! — приказала она. — Я приду завтра утром. Без меня никуда не уходи.
Попав из ледника Седьмого неба в теплую комнату, я как бы стал оттаивать. И тут дрожь охватила тело…
С трудом раздевшись, я лег в постель и укрылся с головой. Дрожь усиливалась, я не мог сжать челюсти: лязгали зубы.
Потом стало жарко и тело покрыла испарина. Начал душить сухой кашель. Он разрывал легкие. Я дохал так, что в глазах плясали огненные круги и молнии.
Забылся лишь под утро в горячечном, беспокойном сне.
В комнате уже было светло, когда из розовой мути появилась Сусанна. Прохладной и мягкой рукой она тронула мой лоб.
— У тебя жар. Надо вызвать доктора.
Она ушла звонить по телефону. Вернулась со стаканом чая, в котором плавало два кусочка лимона.
— Пей. Лимон полезен.
Сусанна помогла мне приподняться и стала поить. Сделав два глотка, я почувствовал головокружение и подкатывающуюся тошноту. Боясь, что меня вырвет, я отстранил стакан, отвалился на подушки и зажмурил глаза. Мне больно было смотреть на свет.
В полдень появился доктор — тощий очкарик с холодными как лед руками. Оголив меня, он простукал грудь и стал прослушивать легкие, сердце…
— Воспаление легких, — определил доктор. — Придется ставить банки, горчичники… Регулярно принимать микстуру.
Он выписал несколько рецептов и ушел.
— Вот и позвала, — сказал я Сусанне. — Сколько хлопот доставил. Ты не беспокойся, я уйду. Только пусть головокружение пройдет.
— Выкинь это из головы. Ты погибнешь в своем холодильнике.
— Тогда отправь в больницу. Я не хочу быть обузой.
— Никуда я тебя не отпущу, буду за тобой ухаживать.
— Разве у тебя нет других дел?
— С ними можно повременить, ты дороже…
Она еще что-то говорила, но в мои уши словно прорвался шум прибоя и непрестанный звон. Я не мог уловить смысла слов. Постель качало, как лодку на волне. То суденышко вздымалось вверх, где солнце слепило глаза, то проваливалось в серую муть, кружилось в водоворотах…
Солнце, похожее на расплавленный металл, множилось, оставляя за собой пышущие жаром блины. Колышущийся знойный воздух наплывал волнами, сушил рот и горло. Я не мог выговорить слово «пить» и только шевелил шершавым языком.
Сколько времени длилось это бредовое состояние, я не представлял себе. Кто-то поил меня с ложечки, подставлял таз и держал лоб, когда тошнило, менял мокрую рубашку, укрывал.
Это же мама! Конечно, она. Я узнал ее мягкие, добрые губы. Она всегда ими прикасалась ко лбу, когда хотела узнать, не спадает ли жар. Это ее, а не чьи-нибудь руки нежно дотрагивались до меня. Как в далеком детстве, они убирали со лба волосы, накладывали холодные компрессы, гладили лицо, кормили, давали лекарства…
Я хватал мамины руки и благодарно целовал их запекшимися губами. Но я почему-то не мог раскрыть глаза и взглянуть, изменилась ли она.
— Мама, прикрой свет, — попросил я. — Мне и Диме было плохо без тебя. Где ты была столько времени? Ты ведь не умерла, нет! Я знаю, Анна нас обманывала: говорила, будто тебя вместе с малышкой Ниной закопали в землю. Анна нас колотила. Нам тебя очень недоставало. Как ты узнала, что я болен? Алла или Нина сказали? Знаешь, они славные девчонки. Иногда даже чем-то похожи на тебя… Подожди, не отнимай руку, не уходи… когда ты прикасаешься, мне всегда легче. Я скоро поправлюсь, не горюй. Скажи Сусанне — пусть не беспокоится… Как чуточку станет легче — я уйду, освобожу ее кровать. Вот нахал, пришел в гости и свалился. Сколько же дней я болею?
После многих бредовых ночей я наконец открыл глаза и не почувствовал рези. В комнате еще стояла предутренняя мгла. Рядом со мной лежала полураздетая женщина в длинных чулках, в черном трико и розовой рубашке, обшитой в вырезе тонкими кружевами. Каштановые волосы разметались по подушке и закрывали лицо. Она спала не на кровати, а на приставленных к ней стульях. На спинке висел зеленый халатик.
«Бедная мама, как она утомилась», — подумалось мне. Стараясь не шевелиться, я разглядывал смуглое тело с тонкой и гладкой кожей. «Она совсем не постарела… Ни одной еще морщинки». На локотке виднелись ямочки. Шея была полной и нежной. Я осторожно убрал с лица прядь каштановых волос и… увидел, что это не мать, а Сусанна. Полагая, что продолжается бред, я зажмурился и вновь открыл глаза. Видение не пропадало. Я тронул рукой. И Сусанна сразу вскочила.
— А!.. Что?.. Тебе плохо?
— Нет, мне лучше. А ты что, тоже больна?
— Нет, просто ты разбрасывался, бредил. Я не спала несколько ночей, а в эту не выдержала, поставила стулья и прилегла. Как чувствуешь себя?
— Каким-то опустошенным, точно из меня все выкачали и я могу взлететь. Хоть бы чего-нибудь поесть для веса.
— Значит, кризис прошел, — обрадовалась она. — Ты ничего в рот не брал… отталкивал.
Набросив на себя халат, она засуетилась.
— Сейчас вскипячу молоко и приготовлю омлет.
Не причесываясь, Сусанна убежала в кухню, а я лежа размышлял.
«Раз она здесь проводила ночи, Мокеич, конечно, злится. Вот самоотверженная! Кто бы еще так мог?..»
Вернувшись из кухни с омлетом и молоком, Сусанна усадила меня и принялась кормить с ложечки.
— Ну вот еще! — смутился я. — Дай вилку, сам попробую…
— Ладно уж, не смущайся. Я же все время тебя так кормила, иначе бы ты умер. Третью неделю лежишь…
— Так долго болею? — не поверил я. — И ты все время со мной?
— Разрывалась на два дома. Мокеич тоже занемог… Сердечный приступ. С трудом удалось в кардиологический санаторий отправить.
— И ты все делала… как санитарка? — в смятении спросил я.
— Скажу точнее: как мать сыну. Все бы отдала, лишь бы выжил. Ты в бреду меня мамой звал.
— Ну и ну, натворил же я делов!
— Все пустяки. Важно, что я тебя выходила. Кризис миновал, будешь поправляться.
Я съел омлет и выпил стакан горячего молока, заправленного маслом. Еда вызвала обильный пот. Сусанна укутала меня одеялом до подбородка и сказала:
— Спи, набирайся сил.
— А ты ничего не сообщила Юре Лапышеву? Он же не знает, куда я делся. Наверное, милицию на розыски поднял.
— Нет, все в порядке. Я ему сразу же послала открытку. А ты еще не вставай. Вот тебе свежее белье, переоденься.
— Чье оно?
— Мокеича… Он не надевал его.
Болезнь отступала. Но силы восстанавливались медленно. Я прогуливался лишь по коридору и часа полтора мог сидеть за столом с пером. А когда утомлялся, ложился в постель и старался соблюдать полный покой, если покоем можно назвать осаждающие меня мысли.
В юности многое неясно, особенно в поведении женщин. Кто для меня теперь Сусанна? Безотчетная потребность в ласке влекла меня к ней. Из всех людей на свете мне хотелось видеть только ее. Когда Сусанна появлялась, все в комнате преображалось. Становилось уютней, теплей.
Больше всего на свете я опасался выдать свои чувства, а она подбивала меня на это.
— Ты теперь самый близкий, — говорила Сусанна. — Перед тобой у меня нет никаких тайн. Где бы я ни была, я все время думаю о тебе и скучаю… Стремлюсь сюда. Не в наказание ли мне это? Я ведь не признавала ничего такого. А это и радость, и горе. Почему я не родилась позже тебя?
— Что бы тогда было? Разве возраст играет какую-нибудь роль?
— Играет, — ответила она. — И немаловажную.
Когда Сусанна ушла, я был в радостном возбуждении. Мысли о ней придавали важность всему, что я делал. Хотелось немедля сесть за стол и наверстать упущенное.
Осенью двор фабзавуча заполнился подростками нового набора, а для «стариков» было вывешено объявление:
«С 15 сентября сего года ученики второго года обучения идут на производственную практику в железнодорожные мастерские. В связи с этим изменить расписание: на теорию отводится два часа, на практику — шесть».
Собираясь на практику, футболезцы подстриглись, надели новые спецовки. Литейный цех железнодорожных мастерских оказался обширным, как ангар. Под грязной застекленной крышей, гудя и позванивая, разъезжали два мостовых крана, помогая формовщикам разнимать огромные опоки, а плавильщикам — развозить наполненные расплавленным металлом ковши. Со всех сторон трещали автоматические трамбовки, шипел сжатый воздух. Гудели, каждая по-особому, сталеплавильная печь и вагранка. Здесь люди не говорили, а кричали. В темных очках и широкополых войлочных шляпах плавильщики походили на мексиканцев.
Фабзавучников мастер усадил в своей конторке. Глядя на подростков боком, словно курица, он предупредил:
— Товарищи огольцы! Цех горячий, строгий. Если будете баловать да бегать по нему… можно угодить в незастывший металл. А это значит — костыли. Можно остаться без ног или еще хуже… сгореть. Если замечу хоть малое озорство, отниму рабочий номерок. А без него, известно, в мастерские не пустят. Пойдете плакаться к своему начальству. Ясно-понятно?
Мастер велел фабзавучникам в дальнем углу цеха очистить обширный участок от хлама, затем приказал наносить формовочной земли, опок.
— Разделитесь на две бригады, выберите старших, — посоветовал Ясно-Понятно. — Первое время будете выполнять простую работу — формовать тормозные колодки. До вас двадцать пять опок в день выставлял вон тот, носатый, — указал он на высокого детину в заношенной спецовке. — Перекроете его?
— Постараемся, — ответил Маслюков.
Разделившись на две группы, футболисты выбрали старшим Лапышева, а не игравшие в футбол — спорщика Мотю Седунова. Бригадиры сходили в конторку и принесли восемь сильно изношенных, с облупленной краской моделей. Они действительно были просты — без всяких выступов и отверстий. Восемь изогнутых брусков. Если приставить один к другому, получится колесо.
— Работенка для дикарей из племени ньям-ньям, — определил Виванов. — Вот так производственная практика!
Но делать было нечего. Чтобы не оплошать, работали не спеша. Остальные же, усевшись вокруг, кто на пустых опоках, кто на ситах, курили и давали советы.
К гудку в дальнем конце цеха под заливку выстроились только шестнадцать опок.
— Не густо, — сказал мастер. — За пару болванок платят по тридцать восемь копеек. Значит, за смену вы заработали шесть целковых с грошами. Всем даже на обеды не хватит. Неважные из вас кормильцы!
На другой день, чтобы не слышать попреков, фабзавучники заполнили весь свой угол готовыми формами. А мастер опять был недоволен.
— Где же тут у вас заливщики пройдут? Мне больше тридцати форм не нужно. Чугуна не хватит.
В других цехах фабзавучников приняли еще хуже. Старые производственники привыкли работать с подручными. «Ванька, подай… Ванька, сбегай… Ванька, притащи…» Чтобы выучиться мастерству, они сами в юности по пять лет были на побегушках. Этого ждали и от новичков. А те заартачились:
— Мы учиться пришли, а не за папиросами бегать да стружку подметать.
Многие фабзавучники бродили неприкаянными в цехах. И производственники не обращали на них внимания.
— К чему мне такой подручный? — говорили некоторые из них. — Он не слушается, грубит, а я его тронуть не смей. Нешто так выучишь?
В механическом цехе для низкорослых токарей отвели угол, где стоял огромный строгальный станок. Мастер закрепил чугунную болванку, приладил к суппорту резец и пустил в ход.
— Наблюдайте, — сказал он, — учитесь.
А сам ушел.
Работа на строгальном простая: суппорт движется над болванкой взад-вперед и срезает с нее резцом стружку. Только смотри за станком, а делать ничего не надо.
Ходили мальчишки с девчонками вокруг станка, ходили… пока не надоело смотреть за резцом. Копнов от скуки придумал себе занятие.
— Ребята, глядите, какой я трюк покажу!
Он взобрался на станину, подождал, пока к нему подойдет суппорт, и разом оседлал его. Сел верхом и разъезжает. Из-под резца искры брызжут и стружка отлетает.
Других мальчишек зависть взяла, им тоже захотелось перед девчонками удаль показать.
— Слезай, что ты так долго катаешься!
Копнов изловчился и спрыгнул на цементный пол. Его место занял самый вертлявый токаришка, но не очень храбрый — Вовка Пушко. Устроившись на суппорте, он побледнел, съежился и с опаской поглядывал на вылетавшие искры. Чего доброго, можно в станок угодить.
— Нет, лучше я в другой раз, — через минуту сказал он.
— А тоже — просился! Вот как надо сидеть, — бравировал Копнов, опять залезая на суппорт.
В это время из-за станков вышел мастер и крикнул:
— Вы что, стервецы, делаете? Живо слезай!
Копнов спрыгнул, да неловко: зацепился карманом за болт. Его потащило к шестеренкам.
Завизжали девчонки. Мастер дернул за приводной ремень, сорвал его со шкива. Суппорт остановился.
— Паршивцы! — закричал мастер. — Рано вам самостоятельность дают! Сами, подлецы, покалечитесь и других под тюрягу подведете! Вон все из цеха…
Набедокурили и монтажники. Привели их в депо, где ремонтировались паровозы, поставили в сторонке и сказали:
— Стойте и смотрите. Привыкайте к паровозному делу.
А кому охота просто так торчать? Фабзавучники разбрелись по депо, принялись у слесарей работу выпрашивать. Те позволяли парнишкам протирать буксы, чистить от нагара топки и трубы.
За два дня фабзавучники так извозились, что стали похожи на трубочистов.
Паровозники смеялись:
— Ничего, привыкайте, от мазута еще никто не умирал.
Фабзавучникам, конечно, хотелось слесарных дел — пошабрить, пригнать, подпилить. А им продолжали давать самую никудышную работу подсобников. Почисти… керосинцем промой… ветошью протри.
— Три, три и — дырка, — ворчал Шмот. — Слесарное дело забудем.
И фабзавучники стали увиливать от грязной работы, шататься без дела по депо, глазеть, как выкатывают обновленные паровозы, а на их место на ремонтную канаву ставят инвалидов.
Перед обедом в депо пригнали с путей еще теплую «овечку» на профилактический ремонт. Шмоту захотелось детальней разглядеть будку машиниста, и он подговорил ребят забраться на паровоз:
— Ощупать надо. По учебникам учили, а в руках даже регулятора не держали.
Парнишки огляделись. Рядом никого.
— Лезем, — предложил один из них.
Четверо мигом вскарабкались в будку машиниста. А там Могучих, будто зная больше всех, стал показывать и объяснять:
— Это парометр, давление показывает… Трубка эта — водомерное стекло… Этой ручкой кулису переводят… А где регулятор?
— Вот, — нашел Шмот. — Только как пар пускать?
— Сейчас покажу. Дай-ка!
Точно опытный машинист, Могучих схватил регулятор обеими руками и дернул. Паровоз вздрогнул, чихнул паром и заскрипел колесами.
Фабзавучники переполошились:
— Пар в нем! В поршни ударил!
— Давай тормоз!
— Пусти к регулятору!
— Испорчен…
Все четверо стали хвататься за ручки, за кран, за все подряд. А паровоз пыхтел и катил прямо на ворота.
— Прыгай, ребята!
Затрещали ворота. Паровоз врезался в них буферами и продолжал двигаться. Прыгать было поздно. Ворота сорвались с петель и рухнули под колеса.
Тут паровоз остановился — пар в котле кончился.
Прибежали рабочие. К месту происшествия примчался и начальник депо.
Из паровозной будки выглядывали перепуганные фабзавучники.
— Кто вам позволил на паровоз лезть? — закричал начальник депо.
— Ты их еще месяц без работы подержи, они у тебя все депо разворотят, — сказал старый рабочий. — Ребята здоровые!
У Шмота и его приятелей отобрали рабочие номерки. Больше их в депо не пустили.
А через день и в литейке праздношатание закончилось происшествием.
Отформовав свои полсотни тормозных колодок, фабзавучники пошли поглазеть, как идет заливка форм чугуном. Мостовой кран, визжа от тяжести и рассыпая искры, потащил от вагранки большой ковш, наполненный расплавленным металлом. Предупреждающе зазвонил колокол.
Ребята, желая получше разглядеть, как искрящаяся струя попадает в прожорливую глотку формы и, крутясь в воронке, уходит вовнутрь, так близко подошли к опоке, что услышали в ней сердитое ворчание чугуна. Заполняя пустое пространство, металл тыкался во все стороны, искал лазейку на свободу, фырчал и плевался огнем… И вдруг нашел плохо замазанную щелку в стыке опок. Сначала показался синий язычок, а затем острая струйка хлынула на горелую землю и… на сапог неосторожного фабзайца.
Тюляев взвыл и помчался по цеху. В горячке он не смог найти воду, плюхнулся прямо в лохань с жидкой белюгой.
Подошли старики литейщики, велели сапог разрезать. Виванов полоснул его перочинным ножом, сорвал дымившуюся портянку, но поздно. Ступня побурела, покрылась белыми полосами.
Один из стариков вытащил из кармана кусок пиленого сахара, сунул его в руку Тюляева и посоветовал:
— Разжуй и приложи. Верное средство от ожога, всегда помогает.
Тюляев торопливо разгрыз сахар, помазал липкой жвачкой волдыри и опять взвыл — еще больней стало. Пришлось вызвать «скорую помощь».
Когда санитары унесли Тюляева, мастер собрал фабзавучников в конторке и сердито сказал:
— Вам было сказано — по цеху не шляться. А вы что? Под раскаленный чугун лезете. Если еще раз кого замечу на заливке — номерок отберу. Завтра из своего угла никуда! Ясно-понятно?
Члены бюро пришли к Калитичу.
— Что будем делать? — спросила Слоник. — Отовсюду гонят.
— Я поговорю в парткоме мастерских, — пообещал Калитич. — Надо стариков пристыдить.
— Надо их в живой газете продернуть, — предложила Шумова.
— Можно и в газете, — согласился Калитич. — Надо лишь чуть преувеличить и «вумных» дядек оглупить. Пусть слух о приходе фабзавучников у старичков вызовет желание приобрести послушных подручных. Потом появляетесь вы и задаете дотошные вопросы с научной терминологией, взятой из учебников. Вопросы ошарашивают стариков. Те, чтобы сохранить производственные тайны, начинают плести несусветную чушь, даже названия инструментов засекречивают. Одни скрытничают, другие бедокурят, да так, что станки, плавильные печи и паровозы начинают возмущаться. После тарарама живгазетчики выходят на сцену серьезными и спрашивают: «Товарищи производственники, вы что, ванек ждали? К вам пришла озорная, но грамотная смена. Вы же были молодыми. Не пугайтесь нас, мы не конкуренты, мы ваши братья и дети. Поднимитесь на высшую ступеньку, раскрывайтесь, воспитывайте нас по образу и подобию своему!»
— Слушай, Ваня, ты прямо гений, — воскликнула Слоник.
К Мари они пошли втроем — Калитич, Шумова и Громачев. Сергей Евгеньевич встретил их радушно:
— С новым предложением пришли? Очень приятно! Раздевайтесь, усаживайтесь поудобней и выкладывайте.
Замысел Сергею Евгеньевичу понравился.
— Технически все выполнимо, — сказал он. — Мы нарисуем и станки, и пылающие печи, и говорящие паровозы. Они будут передвигаться как живые. Но мы должны быть не только насмешниками, но и носителями новых идей. А что, если предложить взять с паровозного кладбища в фабзавуч никуда не годный локомотив и оживить? Восстановить весь до малейшей детали своими силами?
— Самим чертить, самим делать лекала, модели, отливать, ковать, обтачивать, — подхватила Шумова. — Это было бы здорово. Но сумеем ли целый паровозище на колеса поставить?
— А почему бы и нет? Чертежи я беру на себя. Среди ребят есть великолепные чертежники и копировальщики. Ну а литейщики и кузнецы подходящие, надеюсь, найдутся? — спросил Мари у Калитича.
— Сколько угодно, — ответил тот, загораясь новой мыслью. — Самостоятельность ребятам понравится, они будут тянуться.
Живгазетчики собирались каждый вечер и допоздна репетировали новые сценки, тут же придумывая смешные реплики.
В субботу в клуб железнодорожников потекли потоки зрителей. По-праздничному разодетая публика заполняла ряды кресел. Тут были инженеры и мастера с женами, пожилые рабочие, профсоюзные и комсомольские активисты. Пришел и НШУ вместе с начальником дороги и мастерских. Они заняли пустующие кресла в первом ряду.
Живгазетчики, приникшие к дыркам, проделанным в занавесе, от волнения облизывали пересохшие губы. Опасаясь за свои голоса, они сосали леденцы, пили чай из термоса, глотали медовуху — густой кисель, заправленный медом. Больше других беспокоилась за свое горло Шумова. Ей предстояло в промежутке меж сцен выступить с пародиями на знаменитых исполнительниц цыганских песен. Она выпила сырое яйцо и оставила про запас другое.
Вот наконец прозвучал третий звонок. Двери в зал закрылись, погас свет.
— Все ли на местах? — как можно спокойней спросил Сергей Евгеньевич.
— Готовы!
— Занавес!
Дрожь, охватившая вначале живгазетчиков, после хорового речитатива несколько унялась. Наступила та спасительная бесшабашность, похожая на опьянение, которая помогла одолеть волнение, перевоплотиться в героев, заговорить их голосами.
Сценки бурсацких похождений и уловок фабзавучников развеселили зрителей. В зале то и дело перекатывался добродушный смех и одобрительные хлопки.
Нину, которая грудным голосом исполнила цыганские пародии, дважды вызывали и проводили дружными аплодисментами.
Вернувшись на сцену и выпив глоток медовухи, она по великому секрету призналась Ромке:
— Я пела голосом своей непутевой мамы и сама испугалась, что так похоже получается.
Начались сценки о железнодорожных мастерских. В зале сначала покашливали, потом затихли. Разогревшись, живгазетчики столь удачно изображали мастеров, их голоса, что зрители мгновенно узнавали своих ворчунов.
— Никак Никанорыч? Ей-бо, он! — вслух удивлялся кто-то из стариков. — Завсегда такой.
— Не радуйся, — отозвался Ясно-Понятно, он и на тебя малость похож.
— Курагин… Как есть Курагин!
Удачи фабзавучников встречали одобрительными выкриками:
— Давай, ребята, наддай жару!
А когда появился на сцене живой, вращающий глазищами паровоз и басом принялся стыдить начальников депо, зал разразился хохотом и такой овацией, что артистам пришлось на время умолкнуть.
Спектакль закончился разудалой песней под стук колес паровоза:
Проводив после спектакля именитых гостей, за кулисы пришел довольный начальник школы. Пожимая руку Калитичу и Сергею Евгеньевичу, сказал:
— Здорово придумали с паровозом! Начальство с одобрением отнеслось. Обещало дать старый локомотив на растерзание.
Обещанный паровоз был притащен в старое депо и поставлен на ремонтную канаву. Это была сильно проржавленная и покалеченная в крушении «овечка». Старые паровозники осмотрели подарок и пришли к выводу, что паровоз наполовину придется обновлять. Требовался энтузиаст-организатор, чтобы добывать в цехах нужные детали. Кто же возьмется за столь хлопотливое дело?
Иван Калитич не зря ходил к паровозникам на уроки по спецделу, сидел за партой, делал чертежи и вел записи. Он надеялся вместе с юнцами постигнуть науку машинистов. Когда возникла идея восстановить руками фабзавучников паровоз, он сказал себе: «Решайся! Сейчас или никогда! Надо только не трусить. Не боги горшки обжигают!» Он пошел к начальнику школы и попросился в организаторы по восстановлению паровоза.
— А как комсомол? — спросил тот.
— У меня есть хорошие заместители — Зоя Любченко и Юрий Лапышев. Они потянут. Ну и я, конечно, помогу.
— Хорошо, — согласился начальник школы. — Для консультации я вам дам преподавателя спецдела Тройского.
С консультантом повезло. Инженер Дмитрий Васильевич Тройский знал все системы локомотивов и умел ставить диагнозы заболевшим машинам. Кроме того, он любил свое дело и был заряжен неуемной энергией, которая передавалась другим.
По просьбе Калитича Тройский вместе с фабзавучниками принялся разбирать паровоз и определять, каких частей не хватает, какие износились, какие требуют только промывки керосином. На размонтирование «овечки» он потратил больше положенного времени, потому что спецдело преподавал не в классе, а в депо, чтобы каждый мог потрогать детали машины.
Наступило время заняться локомотивом и другим ребятам. Первыми включились столяры. По чертежам они изготовили модели изношенных и недостающих частей.
Модели перешли к литейщикам. Те, чтобы лучше понять чертежи, пришли в депо взглянуть на детали в натуре.
Паровоза на яме уже не оказалось. Его рама была подвешена на цепях, котел покоился на козлах, а колеса сгрудились на запасных рельсах. Все остальные части машины, промытые и густо смазанные, лежали на стеллажах и деревянных щитах.
Калитич, выбрав чертежи первоочередных отливок, сказал:
— С мелочью, старики, надеюсь, справитесь, а вот с этим чудищем, — показал он на треснувший во время крушения паровой цилиндр, — навряд ли. Работенка только для квалифицированных формовщиков. Попробую заказать в вашей литейке, а вы проследите, чтобы быстрей выполнили.
Дни мелькали. Они походили на беспрерывный бег с препятствиями. Утром каблуки отстукивали вниз по лестнице. К трамваю — бегом, от проходной до литейки — рысью. Работа шла без перекуров. В три часа полным ходом мчались в фабзавуч. Там два часа теории. В пять все устремлялись по домам, а у комсомольцев начинались заседания, политкружки. С семи — репетиции, занятия в спортзале либо выезд на игру. После ужина каток или кино.
Все это казалось бурной, наполненной до краев жизнью. И все же что-то тревожило и даже угнетало Ромку. Не попал ли он в затягивающий водоворот? Для того ли он покинул дом, друзей детства и приехал в Ленинград?
Надо вырваться из круговорота и плыть против течения к своему маяку, иначе ничего не добьешься. Но где же свет этого маяка?
Громачева по-прежнему тянуло выражать свое настроение и мысли в стихах. А то, что он делал помимо стихов, вызывало глухое недовольство собой.
«Чем же поступиться? — задумался Громачев. — Добрая половина вечеров уходит на репетиции. Абсолютно бессмысленная трата времени, не собираюсь же я стать артистом. И бокс брошу. Зачем мне расплющивать нос и уши? Я должен драться за убеждения без кулаков».
Его решение обеспокоило Сергея Евгеньевича.
— Твой уход будет чувствительным. Ты лишишь нас своеобразия и солидной доли энтузиазма, — сказал он.
— Тексты вы можете сочинять с Шумовой, а мне нельзя столько времени тратить на порой бесцельное сидение, — стал оправдываться Ромка. — Я не пишу ничего другого, бросил ходить в «Резец»… Оскудел.
— Я тебя понимаю. Но ты показывайся хотя бы в свободные вечера, чтобы других не расхолаживать. Я тебя не стану загружать. Будешь просто помощником.
Более бурным было объяснение с Лапышевым.
— До сих пор мы всюду бывали вместе, а теперь что же — конец дружбе? — спросил Юра. — Променяешь меня на «Резец»?
— Почему променяю, — возразил Ромка, — давай ходить вместе.
— Ты же знаешь, что у меня нет литературных способностей.
— Тогда займись всерьез тем, к чему имеешь склонности. А то высунув языки бегаем из одного места в другое, а на поверку — ничего путного не сделано. Одни игры да развлечения.
— Я учусь на формовщика, занимаюсь общественной работой, хожу в кружки, — стал перечислять Лапышев. — И живу в свое удовольствие. Этого мало, что ли? К тому же я не хочу подводить товарищей. Этого мне совесть не позволит.
Выходило, что он прав, а Ромка выглядел неисправимым индивидуалистом. Но нельзя было поддаваться нажиму. Вместо тренировки Громачев отправился в «Резец».
В комнате стихоправа по-прежнему толпились и сидели на подоконниках начинающие поэты. Ярвич выгружал из портфеля на стол тетради и пачки сколотых листков. Увидев Громачева, спросил:
— Где же ты пропадал, товарищ Гром? Между прочим, твое отсутствие было замечено. Разыскивал завпрозой. На твоей рукописи не оказалось адреса, а он открыл в тебе талант рассказчика. Так что спускайся с заоблачных вершин поэзии в глубины прозы.
— Меня действительно ищут? — не поверил Ромка.
— Можешь не сомневаться. Его зовут Дмитрий Иванович, фамилия Витязев. Сидит в соседней комнате. Похож на переодетого и менее саркастического Вольтера.
Все еще не веря Ярвичу, Громачев заглянул в соседнюю комнату. Там среди груд папок за столом сидел человек с крючковатым носом, очертаниями лица напоминающий пожилого Вольтера.
— Моя фамилия Громачев, — робея, отрекомендовался Ромка. — Вы, кажется, меня искали?
— А-а, вот ты какой! А мы полагали, что посолидней будешь, — сказал прозаик. — Очень хорошо… вовремя появился.
Витязев порылся в рукописях и вытащил рассказ «Шарики — шесть».
— Вот он, твой опус. В основном, можно сказать, получился. А над детальками надо еще потрудиться.
Страницы рукописи были испещрены карандашными пометками: птичками, восклицательными и вопросительными знаками, стрелками, скобками, волнистыми и прямыми подчеркиваниями.
— Мои иероглифы тебе, конечно, непонятны. Сейчас мы их расшифруем, — сказал Дмитрий Иванович. И абзац за абзацем стал подробно разбирать рассказ: — Вот тут и тут у тебя штампы, то есть первые попавшиеся слова. А нашему брату надо подбирать единственно нужные. Стертые слова губят живую речь… Здесь ты затянул и запутался. Скажи ясней, короче. Запятыми и грамматикой нечего пренебрегать. Начал в одном падеже, а кончаешь в другом…
— Да, да… понимаю, — соглашался Ромка. Лицо его пылало, и уши горели от стыда. — Стоит ли возиться? Лучше я другой напишу…
— Прокидаешься, — заметил Витязев. — От такой легкомысленной расточительности можно и банкротом стать. Навряд ли новый-то лучше будет. Ты попробуй в этом разобраться. Да, да. Возьми себя за шкирку, усади за стол, сосредоточься, прочти еще раз внимательно и найди, в чем у тебя слабина. Всякое исправление — наука. Только так постигается мастерство. Наша работа похожа на труд ныряльщика: чем глубже опустишься, тем лучше жемчуг добудешь. А то ведь всякий норовит его искать на мелководье. В таких местах, как известно, ничего путного не водится.
Ромка ушел от Витязева с гудящей головой. В общежитии, боясь что-либо забыть, он закрылся в пустующем красном уголке и до глубокой ночи просидел над шлифовкой рассказа.
После поправок почти каждая страница стала такой пестрой, что посторонний глаз ничего не смог бы в ней разобрать. Пришлось следующую ночь потратить на переписывание, да не простое, а с новыми исправлениями и добавлениями.
В таком виде рассказ был принят. Правда, не сразу — над ним еще потрудился Витязев. «Нелегкая мне предстоит жизнь», — подумал Ромка.
По совету Витязева, Громачев пришел на занятие литгруппы «Резец». Здесь он увидел старого знакомого из консультирующихся у Ярвича — поэта Двоицкого. Тот, как всегда, сидел на подоконнике и посасывал погасшую трубку. Узнав фабзавучника, Двоицкий радушно подвинулся.
— Садись рядом. Лучшего места не сыщешь, — сказал он. — Нас за шкафом не увидишь, а мы кого хочешь разглядим.
— Как же это так? — не понял Ромка.
— Вон зеркало над столом, — кивнул головой Двоицкий. — Стол редакторский. Оно, видно, повешено умышленно, чтобы каждый видел свою физиономию в минуты переговоров о рукописи и мог вовремя взять себя в руки. Я уже был на этом лобном месте. Зеркало мне помогло сдержаться.
Первыми заняли удобные места пожилые люди, а молодежь еще толпилась в коридоре и у дверей. Ромка разглядывал входящих и вполголоса спрашивал:
— А кто те, у печки?
— Эти печатают стихи под псевдонимом Краснозорский и Нагорный. Прикатили из провинции пробиваться в знаменитости.
Хотя по натуре Двоицкий казался человеком незлобным и справедливым, все же в характеристиках он не стеснялся, был беспощаден.
— А вот тот, что уселся на диван между шкафами и держится смущенно, точно извиняется в том, что не по праву занял место, — Никодим Шехтель, — продолжал Двоицкий. — Пишет недурные сонеты… тончайший лирик. Рядом с ним развалился Марк Дерзкий. Этого не смутишь и в краску не вгонишь. Приехал из Белоруссии. Нахален и напорист. К сожалению, борется не за мастерство и право сказать свое слово, а за напечатание плохих виршей… Перед ним сидит потомственный питерец — старик Тихомиров. Трудится механиком на электростанции. Тоже грешит стихами. Иногда недурными, душевными.
Неожиданно присутствующие стали расступаться. Взгляды многих мужчин устремились к выходу. В комнату вошла порывистая женщина в малиновом берете. Поклонившись кому-то, она уселась прямо перед зеркалом. Сняла берет и холеными пальцами принялась поправлять прическу.
Ромке видны были только ее круглые локти, обтянутые светло-серой шерстью вязаной кофточки, и тяжелый узел волос, колеблющийся над гладкой и стройной шеей.
От какой-то неясной тревоги у Громачева перехватило дыхание. Такой непохожей на других, вызывающей беспричинное волнение женщины ему еще не доводилось видеть. Во всем ее горделивом облике — в посадке головы, в крошечной горбинке точеного носа, во взгляде — было нечто соколиное. Нежная кожа щек казалась смуглой, но темные, чуть влажные глаза были такой яркости, что делали лицо бледным.
Толкнув Двоицкого в бок, Громачев шепотом поинтересовался:
— Кто такая?
— Сусанна Дремова. Сотрудница журнала «Работница и крестьянка». Самая опасная из женщин, каких я знаю. Бернард Шоу о подобной сказал: «Она ждет поклонения, как паук муху». Смотри, не окажись мухой. Кое-кто из литгрупповцев уже хватил лиха, упаднические стихи пишет.
Женщина, видно с умыслом, села против зеркала, она то поправляла кружевной воротничок на платье, то спустившуюся прядку волос, то приглаживала изогнутую бровь. Наткнувшись случайно на Ромкин взгляд, Дремова недовольно покривила губы и обернулась, словно спрашивая: «А этот мальчишка откуда взялся?»
Вскоре появился поэт Алексей Крайский — невысокий человек с красноватым, точно обветренным лицом. Он недавно выпустил брошюру «Что надо знать начинающему писателю» и был приглашен в «Резец» вести занятия в литгруппе. Разложив на столе какие-то листки, Крайский заговорил о гиперболе, приводя примеры, и на память читал стихи разных поэтов.
Ромка сидел будто оглушенный и невнимательно слушал говорившего. Его тянуло попристальней взглянуть на Дремову.
Прикрывшись кистью руки, Громачев меж пальцев исподтишка наблюдал в зеркале за сидящими в комнате, и, главным образом, конечно, за Дремовой. И тут он приметил тоскующие глаза чубатого парня, носившего военную кожанку. Тот, не таясь, рассматривал женщину. А Дремова, видимо зная это, хмурилась и с повышенной серьезностью записывала в блокнот мысли Крайского.
В перерыве, указав на чубатого, Ромка спросил Двоицкого:
— А этот грустный кто?
— Алексей Чулков, артиллерист с душой лирика. Из Кронштадта вдохновляться приезжает. Безнадежно влюблен в Дремову. Стихи ей посвящает. Да не один он. И вот тот белобрысый не меньше страдает. Но Иван Толченов побойчей будет. Архангельский мужик! Его на мякине не проведешь. Да если честно говорить, то и я глаз с нее не спускал. День и ночь о ней думал. Ох, и смурной же был! Хорошо, что вовремя обрезал. Сейчас могу с ухмылкой наблюдать.
После перерыва Ромка приказал себе: «Брось думать о ней и не смотри. Она почти вдвое старше тебя». И все же не смог удержаться. Какая-то сила заставляла поднимать глаза, ловить отражение в зеркале.
Один раз взор Громачева натолкнулся на ехидный прищур Толченова. Белобрысый северянин понимающе подмигнул ему и погрозил пальцем. А когда занятие кончилось, он подошел к Ромке и, как бы дружески положив руку на плечо, сказал:
— Брось, милок, не заглядывайся! Не по твоим годам девка! Правда, чертовски хороша, пропади она пропадом, но бессердечная. Поиграет как кошка с мышкой и отбросит жеваного. Такого, как Чулков, и то схарчила. Теперь спивается парень.
Громачев слушал и не верил. Женщина с такими глазами не может быть бессердечной. Просто заговорила уязвленная мужская гордость. Дремова, конечно, их всех отшивает, не обращает внимания. А мне от нее ничего не надо, мне достаточно, что я любуюсь ею. А это любовь или другое чувство?
Громачев напрасно подыскивал слово, объясняющее его состояние. Он еще не понимал, что где-то в глубине его существа уже сработало нечто, вызвавшее состояние, похожее на тоску.
Его теперь тянули в литгруппу не новые знания, а желание видеть Дремову и хоть немного посидеть вблизи, подышать одним воздухом.
В мечтах она уже была его возлюбленной, но Сусанна, возможно, об этом и не догадывалась. Зачем ей знать? Достаточно, что известно ему. Правда, подойти к Дремовой и взглянуть смело ей в глаза у Ромки не хватало мужества. Он опасался, что она при всех осудит и высмеет его. Лучше было утаивать свое чувство и любоваться ею на расстоянии.
Жизнь Громачева как бы разделилась на две неравные половины: одна была будничной, проходила в хлопотах и заботах о работе, о хлебе и одежде; другая, романтическая, — в дымке мечтаний и надежд. Второй половине Ромка отдавал предпочтение.
Вечером на карнизах дома ворковали голуби. Ночью где-то дико кричали и дрались коты. В открытую форточку врывался влажный воздух, приносящий запах моря.
Утром с крыши шумно сорвались сосульки и со звоном разбились на асфальте двора.
Четыре футболезца проснулись без будильника. Сон еще бродил в них. Они потягивались в постелях и охали.
— Ну и сны, — пожаловался Юра. — Откуда только такая чертовщина берется?
— Верно, прибачилось такое глупство, што лепей молчать, — согласился с ним Ходырь.
Домбов, протерев глаза, потрогал подбородок и обрадовался:
— Братцы, а мне пора уже бриться.
Он вскочил с постели, босиком прошелся по комнате и отыскал в тумбочке доставшуюся от отца бритву.
— Сходи за кипятком, — сказал Лапышев, — все сегодня побреемся.
Захлопали двери и в других комнатах, хотя не было и семи часов.
Шмот продолжал спать. Во сне он чмокал губами и что-то бормотал. Футболезцы собрались около него, набрали в легкие побольше воздуха и крикнули:
— Шмот, проснись… весна!
От неожиданности вратарь скатился с койки на пол и ошалело вскочил.
— Вы чего пугаете? Такой сон видел! Не дали досмотреть.
Из кухни Домбов вернулся с вестью:
— А девчонки встали раньше нас. Физзарядкой занимаются и хором декламируют: «Идет, гудет зеленый шум».
Налив кипятку, Лапышев взбил кисточкой в кружке мыльную пену и предложил:
— Подходи по очереди… поскоблю.
Бритва в его руках, казалось, легко снимала темневший пушок под носом и на подбородке, но через минуту появлялся приметный след: крошечные капельки крови. Это парнишек не обескураживало. Они же мужчины! Должны терпеть.
Позавтракав, футболезцы надели куртки, кепки и, слыша, как с гомоном спускаются по лестнице девчонки, выбежали из комнаты.
На лестнице — кто на перилах, кто по ступенькам — вихрем понеслись вниз и, конечно, обогнали девчонок.
На улице капель. Темный, ноздристый снег. Журчанье ручейков. Солнце вселилось в каждую каплю, искрилось и слепило.
Нина Шумова тронула Ромку за локоть.
— Времени много, — сказала она, — идем пешком.
Взявшись за руки, они зашагали по набережной. Капли брызг серебристой чешуей оседали на ее чулках.
— Почему ты больше не зовешь меня на прогулку? — спросила Нина.
— Сама знаешь. Да и занят очень… Хожу на занятия литературной студии.
— Возьми меня с собой.
— Пожалуйста, пойдем хоть завтра, — пригласил ее Ромка и тут же спохватился: «Зачем? Там ведь будет Дремова».
Крайский на предыдущем занятии предложил написать по шестнадцати строк с обязательными десятью словами: сук, дом, шаги, кусты, шелест, ветер, глаза, окно, огонь, роса. Произведение могло быть серьезным и шуточным. Слова разрешалось располагать как угодно. Ромка набросал стихотворение. Оно могло стать ответом Нине, пусть приходит.
На другой день после работы Громачев привел Шумову в редакцию «Резца». Там многие стулья уже были заняты. Свободным оставался подоконник. Двоицкий почему-то не пришел. Ромка усадил рядом Нину.
Стараясь быть неприметной, Шумова поглядывала на начинающих писателей и шепотом спрашивала о каждом. И Громачев сообщал ей то, что удалось узнать самому.
Дремова, как всегда, вошла порывисто. Алексей Чулков, видно занявший для нее кресло, моментально вскочил и уступил ей место. Нина поинтересовалась:
— Эта тоже сочиняет?
— Пишет, — ответил Ромка. — Правда, не знаю о чем… не читал.
— А чего ты так смутился?
— Тебе показалось… не выдумывай.
Когда Громачев по привычке посмотрел в зеркало, то встретил осуждающий взгляд Дремовой. Она как бы укоряла: «Зачем ты привел эту девчонку?»
Крайский на занятия пришел гладко выбритый, со свежим, хорошо отглаженным воротничком. Положив на стол крошечный букетик фиалок, спросил:
— Ну-с, как мы справились с домашним заданием? Кто приготовил?
Поднялось всего лишь четыре руки.
— Не очень-то вы продуктивны, — заметил Крайский. — Остальных прошу принести свои вирши к следующему разу. Сейчас же предоставляю слово самому молодому, — и он указал на Громачева.
Чувствуя, как от волнения запылали щеки, Ромка поднялся и, стараясь не встретиться взглядом с Дремовой, объявил:
— «На дереве», лирическое.
И, глядя в блокнот, прочел:
— Занятные стихи. И мысль о равнодушии не в лоб, — заметил Крайский. — Чем же нас порадует Никодим Шехтель?
Смущенный лирик едва слышным и каким-то виноватым голосом как бы пропел стихи о беспричинном волнении в ветреную ночь.
Последним выступил с рублеными стихами Марк Дерзкий. В них он обрушился на кулацких сынков, разоривших колхозный сад.
В это время, чуть ли не касаясь губами Ромкиного уха, Нина шепнула:
— Посмотри в зеркало… Почему та тетка хочет прожечь меня глазищами? Ты ей что-нибудь говорил про меня?
— Она вовсе не тетка, — сказал Громачев. — И может, не на тебя смотрит, в зеркале не поймешь…
— Нет, я почувствовала. Какие она имеет на тебя права?
— Никаких, чего тебе взбрендилось?
Он невольно поднял глаза на зеркало и приметил встречный пытливый взгляд. Глаза Дремовой как бы спрашивали: «О чем ты шепчешься с этой вертушкой?»
— Уйдем отсюда, — предложила Шумова. — Мне тошно от глаз этой мегеры.
— Не надо было приходить, — укорил ее Ромка. — Дай послушать.
Крайский уже заканчивал свое резюме. Громачев с трудом вник в смысл последних слов и, ликуя, понял, что его стихи похвалили.
Чтобы не вызвать больше укоряющих взглядов, Громачев схватил Шумову за руку и, пока литкружковцы поднимались с мест, незаметно увел ее на улицу.
Нина некоторое время шла молча, потом спросила:
— Те стихи, что ты прочитал, про нас с тобой?
— Это учебное упражнение, — отозвался Ромка.
Было уже поздно. Общежитие затихло. Громачев проводил Нину до площадки между пятым и шестым этажами. Там они по старой памяти остановились у окна. Ему вдруг стало жалко приунывшую девчонку. Схватив ее за плечи, он губами поймал в темноте ее трепетные губы, но они сразу же сомкнулись и затвердели…
Нина не вырывалась, а терпеливо ждала, когда он ее отпустит. И в этом покорном ожидании была какая-то холодность.
— Тебе неприятно? — теряясь, спросил Ромка.
— Мне никак, — ответила она и, оставив его на площадке, ушла.
В фабзавуче пятнадцатиминутный перерыв. Ученики повыскакивали из классов на солнышко, которое уже светило по-летнему.
Девчонки выстроились во дворе вдоль ярко освещенной стены и, закрыв глаза, подставили лица навстречу теплым лучам.
Мальчишки-первогодники от нечего делать принялись кидать на асфальтированной части двора вместо мяча деревянный обрубок. Старшие же толпились около кузницы и открыто курили. Это им уже не запрещалось.
Неожиданно из проходной выбежал Юра Лапышев и помчался к административному корпусу. Все приметили, что он взмок от бега и принес какую-то волнующую весть.
— Юра, постой! — окликнул его Виванов.
Но Лапышев, махнув рукой, стал подниматься наверх, прыгая через три ступеньки, и скрылся в кабинете начальника школы.
— Что могло случиться? — недоумевали литейщики. — Не зазнался ли Юра — все-таки заместитель отсекра!
Перерыв подходил к концу, когда Лапышев, высекая коваными каблуками искры, скатился с лестницы и, не удержавшись, последние ступеньки пересчитал задом и спиной. Охая и хохоча, он с трудом поднялся и закричал:
— Ребята! Внимание! Как только остановятся моторы и станки, все выходим на улицу! Идем в депо. Сегодня пробный пробег нашего паровоза. Ур-ра-а, ребята!
Через проходную никто не пошел. Мальчишки настежь открыли ворота. Послышалась команда: «Строиться!» Но разве фабзавучников удержишь? Вырвавшись на улицу, они наперегонки помчались к паровозоремонтным мастерским.
У депо, украшенного флажками и гирляндами, стража — цепь из паровозников.
— Наберитесь терпения! Пусть все соберутся, — распоряжался председатель месткома Леша Квокарев. Он вскарабкался на погнутый котел, намереваясь закатить речугу, но его голос заглушил басистый гудок мастерских, извещающий об обеденном перерыве.
— Расступись… выводят!
Скрипя, медленно распахнулись высокие ворота. Из сумеречной утробы депо выкатился глазастый, сверкающий свежей краской, живой, дышащий паром ОВ-75. Его украшали зелень и кумач.
«У-гу-гу-у-у!» — гудком поприветствовал Калитич толпу. Лицо его было измазано, но сияло от счастья. Сегодня он сам поведет восстановленный паровоз. Это будет экзаменом на машиниста.
Оставив «овечку», Калитич спрыгнул на землю и попал в объятия Зои Любченко. Слоник при всех расцеловала его и сказала:
— Спасибо за паровоз! Пусть исполнятся все твои желания!
— Все-все? — как бы не веря, переспросил Калитич.
— Все, — повторила девушка, зардевшись.
Ребята не поняли, о чем у них идет разговор. Обступив паровоз, они выискивали свои детали и хвастались:
— Этот медный краник я отливал.
— Наша поковка!
— Мы с Колькой модель стругали, а потом уже литейщики и токаря.
— Эвон наш конус!
Каждый искал частицу своего труда в пыхтящем великане.
Шмот лазил под колесами с масленкой. Он еще раз осматривал поблескивающие части локомотива. Как же иначе? Ведь сегодня Шмот будет помогать Калитичу вести «овечку» на первом перегоне.
Высыпали из мастерских и взрослые производственники. Им тоже любопытно взглянуть на дело рук мальчишек и девчонок.
Толпа собралась большая. Вот семафор засветился зеленым огоньком и поднял железную руку. Путь свободен, «овечке» фабзавучников — зеленая улица.
Калитич, Тройский и Шмот вскарабкались по железным скобам на паровоз и, помахав руками, дали гудок.
Выплевывая из трубы кольцами дым и забрызгивая ребят свежим паром, паровоз взмахнул кулисами раз… два… Колеса сперва забуксовали, затем сдвинулись с места и покатили по рельсам.
Под восторженные выкрики вверх полетели кепки, береты, платки… Некоторые ребята вприскочку побежали за «овечкой», но вскоре отстали.
Паровоз, набирая скорость, прогудел еще раз и скрылся за семафором.
Симочка Изюмова на танцах познакомилась с какими-то парнями.
— Парни — шик!.. Обходительные, ручку целовали, в буфете угощали, — похвасталась она подружкам по комнате. — Между прочим, на вечеринку пригласили. И намекнули, что подружек могу привести. Желаете пойти?
— На вечеринку к незнакомым парням? — поразилась Слоник. — Ты что, сдурела?
— Я тоже полагаю, что ходить домой к малознакомым после одного-двух танцев — это себя не уважать, — вставила Шумова. — Да и небезопасно. Кто они такие?
— Не буду же я с первого раза расспрашивать или просить анкету заполнить, — возразила Симочка. — Я и так вижу: парни — во! Костюмы модные, ботинки шимми, гетры фасонистые. В общем, парни не обдрипанные и вежливые. Чего еще нужно?
— А я бы к ним пошла, — отозвалась Муся Кротик. — А то наши даже не взглянут, не то чтоб пригласить и ручку поцеловать. Платье новое всего один раз надела. Как сшила, так и висит.
— Не будьте дурами, — уже рассердясь, стала вразумлять Слоник. — По танцулькам известно какие кавалеры околачиваются. Только слезы с такими. Симка когда-нибудь нарвется! На всю жизнь запомнит.
Изюмовой не хотелось отказаться от заманчивого приглашения. Когда Любченко и Шумова ушли на репетицию, она сказала Мусе:
— Скромниц из себя все строят, а сами тоже не прочь бы пойти, да боятся, что из комсомола выгонят. А мы с тобой не струсим, правда?
Подговорив еще одну подружку из соседней комнаты, Изюмова помогла девчонкам завиться, нагладить платья и тайно повела их на Боровую улицу.
Дом и дверь, обитую дерматином, они нашли быстро. Наружу пробивалась едва слышная музыка. Симочка нажала кнопку звонка, и девчонки стали ждать. Минуты через две дверь открыл парень с завитым чубом.
— С опозданьицем, дорогуши! — сказал он. — Прелесть вы моя! Пардон, пожалуйста, проходите… Вы, кудрявенькая… Вы, черненькая… А вас, кисонька, не надо. Перебор будет, — и, отстранив Мусю, захлопнул перед ее носом дверь.
Муся не стала стучать и звонить. Она ждала, что подруги заступятся, а те словно забыли про нее, не показывались.
В глубине квартиры вновь заиграла музыка. Там начались танцы.
Искусав от обиды губы, Муся бегом вернулась в общежитие. В комнате повалилась на койку и разрыдалась.
Слоник и Шумова не могли ее успокоить ни утешительными словами, ни водой. Кротик, стуча зубами по краю стакана, делала небольшие глотки и, плача, жаловалась:
— Ы… ы-ы! За что-о… за что они?.. Я знаю, что я некрасивая. Но почему нужно унижать? Что я им сделала?.. Не надо было приглашать, я же не напрашивалась. А Симка, подлая, позволила меня оттолкнуть. Я бы на ее месте никогда не осталась бы у таких. И Кудряшова тоже…
— Пусть только вернутся, вертушки, я им головы оторву! — погрозила Слоник. — Вот паршивки, не послушались, тайно поперлись!
Муся не унималась:
— Зачем такой жить?.. Всюду чураются, отворачиваются. Я с собой что-нибудь сделаю…
— Муся, ну перестань, не выдумывай! — принялась уговаривать Нина. — Мы ведь тоже не красавицы. И у нас бывают огорчения, все же не приходим в отчаяние…
Она готова была уже рассказать о своих огорчениях с Ромкой, но в это время раздался стук…
Иван Калитич, пригнав «овечку» в депо, на радостях решил отметить удачный день грандиозным чаепитием с комсомольцами. Купив три десятка пирожных, комсорг отправился в общежитие. Сначала он зашел на мужскую половину, там футболезцев не застал. Тогда он поднялся выше и постучал в дверь третьей комнаты.
— Кто там? Входите! — послышался голос Зои Любченко.
Ее-то и хотелось видеть Ивану Калитичу. Он даже самому себе не признавался в этом.
Войдя в комнату, комсорг торжественно поставил на середину стола коробку с пирожными и хотел было попросить девчат заварить покрепче чай, как приметил опухшие от слез глаза Муси Кротик.
— По какому поводу глаза насквозь промокли? Кто обидел?
Девчонки, не таясь, рассказали, что случилось с Мусей. Калитич посерьезнел.
— Ей повезло, зря она мокроту разводит, — резюмировал он. — А вот других двух надо выручать. Что-то не нравятся мне эти «шикарные парни». Судя по поступку, народ нахальный и подлый. Почему же вы девчат не отговорили?
— Да они, дуры, тайком пошли, а теперь волнуйся за них, — ответила Слоник.
— Может, ничего еще не случилось, — рассудил Калитич. — Давайте-ка сходим туда… вызволим. Ты, Муся, проводишь?
— С удовольствием, — вытерев глаза, ответила Кротик. — Жаль, что некому им морду набить!
Они вчетвером отправились на Боровую. По пути договорились, как действовать, чтобы вызволить девчат.
Муся в темноте нашла знакомую дверь и позвонила. Долго никто не открывал. Наконец дверь отворилась и показалась голова парня с завитым чубом. Увидав перед собой Кротик, он изумился:
— Ты все время тут стояла?
— Нет, сходила за подругами.
— Молодчина, — похвалил он. — Свеженькие подойдут. Пардон, мадам, прошу… проходите. Ты, пышечка… И ты, серьезненькая. А ты обратно останься.
Отстранив Мусю, парень хотел было закрыть дверь, но Слоник поставила ногу на порог.
— Одну минуточку, — сказала она. — Почему подругу отталкиваете? Что за грубость? Сейчас же извинитесь.
— Это зачем же? Я ведь, пышечка, могу и вас не пропустить. Мы люди разборчивые, нам чижики нужны, чтобы крылышками трепыхали… нехорохористые.
— А мы вам не чижики. У нас человеческое достоинство есть.
— Ну и гуляйте с ним по улице. Нечего тут звонить.
— Вызовите двух наших подружек, — потребовала Зоя.
— Никого я вызывать не буду.
— Тогда мы сами войдем, да не одни, а с комсоргом.
У Слоника хватило сил оттеснить подвыпившего парня и пропустить в помещение Калитича, Нину и Мусю.
Они прошли через прихожую, где покачивалась на сундуке очень бледная старушка, повторявшая одну и ту же фразу: «Ой, мне нехорошо!»
В прокуренной комнате за столом, уставленным бутылками и закусками, сидели без пиджаков три раскрасневшихся парня, которым было лет по двадцать, а между ними — Изюмова и Кудряшова.
Девчонки от выпитого вина так осоловели, что не сразу узнали своих подруг. Из-за стола поднялся высокий парень в апашке и, недоумевая, спросил:
— Кто такие? Почему допущены?
— Они силком! — пожаловался парень с завитым чубом. — Говорят, комсорга привели.
— У нас здесь комсомольцев нет, в комсоргах не нуждаемся, — отозвался высокий.
— Ребята, а вам не стыдно глупых девчонок… подростков спаивать? — спросил Калитич. — Есть статья в кодексе, отвечать придется.
— Мы не спаиваем, — возразил все тот же парень. Он, видно, был вожаком в этой компании. — Ваши подростки сами напросились и на дармовщинку могут перепить любого. Так что будьте любезны — дверь закрывается с той стороны.
— Мы без девочек не уйдем, — ввязалась в разговор Слоник. — Симка, Тося! А ну выбирайтесь из-за стола!
— А нам нежелательно, — стала ломаться Изюмова, — мы еще танцевать будем.
— Верно, умница! — подхватил парень с черными усиками и чуть выпуклыми влажными глазами. — У вас же есть паспорта, вы взрослые девушки. Сами выбираете себе компанию. И мы в гувернерах не нуждаемся. Лучше будет, если вы уйдете, а то я могу вызвать мужчину на беседу в садик и вытряхнуть его из пиджака, как говорят у нас в Одессе.
Зоя Любченко решила не церемониться с охмелевшими подругами: схватив Изюмову за руку, потянула ее на себя. Но одессит удержал:
— Пардон! Майна помалу! Насилия не допущу! Я по-моему, не ослышался — вам давно указано на дверь. Так в чем же дело, может, помочь?..
Устраивать потасовку в квартире, видно, не входило в расчеты вожака, и он поспешил утихомирить приятеля:
— Яков, ша! Не препятствовать. Пусть девиц уводят, а то они испортят нам репутацию. Я тревожусь за свою невинность.
Парни загоготали и принялись суетливо помогать девчонкам выбраться из-за стола. Изюмова, хотя с трудом, держалась на ногах, продолжала требовать:
— Поставьте пластинку! Желаю танцевать…
— Ладно… дома натанцуешься! Пошли, — настаивала Слоник, подталкивая ее к двери.
Тося, подхваченная Ниной и Мусей, шла без сопротивления и бормотала:
— Я не хотела пить, а они требовали: «Пей до дна, пей до дна!»
Выйдя на улицу, Калитич с облегчением вздохнул:
— Ладно, хоть вовремя подоспели. А то от этих остряков всего можно ждать. Не пожалели бы упившихся дурех. Надо за ваших девчонок взяться, а то ведь в притон какой угодят.
— Будь спокоен. Как проспятся, я им мозги отшлифую, — пообещала Слоник.
Закурив, Калитич пошел позади спотыкающихся подружек. Он досадовал, что так кончился хорошо начатый день.
Чтобы выйти к Обводному каналу, надо было пересечь пустырь, на котором мальчишки после школы гоняли мяч. Сейчас он был погружен в темноту. Свернув с панели на тропу, Слоник поторапливала девчонок. Она опасалась, что парни их нагонят. А Сима с Тосей, повиснув на руках подружек, еле передвигали ноги.
Калитич тоже ждал нападения. Уж очень подозрительна была уступчивость парней. Видно, они что-то задумали. Скорей бы добраться до общежития.
Вдруг вдали мелькнули крошечные огоньки. В темноте кто-то курил, и не один: светящиеся точечки перемещались.
— Девочки, — сказал Калитич, — поубавьте шаг. Пойду вперед, взгляну: не нас ли поджидают?
— Ой, не ходи, боюсь, — судорожно вцепясь в него, запричитала Кротик. — Они меня убьют за то, что вас привела.
— Не посмеют, народ же вокруг ходит. Да и мы не лыком шиты, умеем отбиваться, — успокоил ее Калитич, но на всякий случай добавил: — Если громко заговорю, обходите стороной или возвращайтесь назад. Я их задержу.
— Пойдем вместе, — предложила Слоник, — а девочки пусть постоят.
— Лучше ты их уведи, — не соглашался Калитич.
— Нет, я с тобой пойду.
Курильщики приближались. Уже нетрудно было различить во мгле четыре силуэта. «Они», — понял Калитич и придержал Зою.
— Дальше не ходи… Я один поговорю.
— Не выдумывай, — шепнула Зоя. — Я сумею постоять за себя, не раз с мальчишками дралась.
Идя плечом к плечу, Слоник взяла Калитича под руку. Шагавшие парни преградили им путь. Это были те, с вечеринки, они лишь надели пиджаки.
— А-а, старый знакомый! — как бы удивясь, воскликнул одессит. — Ты что — только одну с собой взял, а остальных нам оставляешь?
— Ребята, советую не задевать, — мирно заговорил Калитич. — Для вас кончится плохо. Мы знаем адрес. Милиция, уверяю, будет на нашей стороне.
— Смотрите, он еще милицией грозится! — возмутился одессит. — Ты хоть понимаешь, что нам вечер испортил?.. Мы помещение оплачиваем, вино, закуски покупали. Кому предложишь счет предъявить?
— Яков! — окликнул вожак. — Не разводи антимоний. Кончай тихо, а то убегут.
Видя, что парни сбили Калитича с ног и принялись пинать сапогами, Слоник в отчаянии крикнула подругам: «Девочки, зовите на помощь!» — и с камнем в руках кинулась на хулиганов. Не разбирая, кто из них виноват, Зоя изо всей силы начала бить по чему попало…
Ошеломленные столь неожиданным нападением, парни отскочили от поверженного комсорга и, видя перед собой только рослую девчонку, с руганью накинулись на нее…
Почувствовав острый удар в спину, Зоя хотела крикнуть, но из горла вырвался только хрип…
Девчонки принялись визжать и звать на помощь. Нина Шумова бегом кинулась к общежитию, чтобы привести мальчишек…
Когда фабзавучники прибежали на пустырь, там около окровавленных, лежащих без сознания Калитича и Слоника толпились прохожие, а Муся Кротик, стоя на коленях, рыдала:
— Это я… Я виновата! Я их привела…
А хулиганов и след простыл. Хотя Сима и Тося от страха уже протрезвели, вразумительных ответов от них добиться было невозможно.
— Вызывайте «скорую помощь», — стал распоряжаться Юра Лапышев. — А мы захватим милиционера и пойдем к бандюгам на квартиру.
На Боровую улицу мальчишек привела Нина Шумова. Но там они застали только охмелевшую старуху, сливавшую из бутылок в стакан остатки вина.
— Гражданка, вы будете хозяйкой этой квартиры? — спросил милиционер.
— Я.
— Кто тут у вас пьянствовал? Где они?
— Не знаю, милые, не знаю. Я помещение на одну посиделку сдавала.
— Кому сдавали? — не унимался милиционер. — Кто они такие? Чем занимаются, где живут?
— Одному богу известно. Разве всех упомнишь. Да не спрашивала… — бормотала осоловевшая старуха.
Пришедшая соседка тоже ничего путного не могла сказать.
— Сладу со старухой нет. За стакан вина всякую шваль пускает, — принялась тараторить соседка. — Выселить ее надо. Прямо притон какой-то устроила. Кого-кого тут не бывает…
— Одну минуточку, гражданка, — перебил ее милиционер. — А вы кого-нибудь из посетителей знаете? Можете сведения дать?
— Что вы, господь с вами! Ведать не ведаю и знать не знаю, — испуганно стала отнекиваться соседка. — Такие и прирезать могут. Не видела я их…
И она стала пятиться к двери. Но милиционер задержал ее. Он составил протокол, в котором описал приметы парней, запомнившиеся Нине, и попросил расписаться хозяйку и свидетельниц. Хозяйка оказалась неграмотной. Она поставила под протоколом кривой крестик. Соседка — какие-то каракули.
— Если ранения серьезные, придется розыск объявить, — сказал милиционер.
— А нам можно принять участие? — спросил Лапышев.
— Это как начальство позволит. Обратитесь в отделение.
Девчонки, отвозившие на «скорой помощи» Слоника и Калитича, вернулись опечаленными.
— Большая потеря крови, — сказала Кротик. — У Вани ребро сломано и две ножевые раны, а у Зои — три. В сознание не приходят. Это все я виновата, — заплакала она. — Зачем повела… Пусть бы Симка с Тоськой расплачивались…
— Ладно, не нуди, — остановил ее Лапышев. — Лучше расскажи, какие с виду ваши «шикарные парни»?
Мусе хорошо запомнились только парень с завитым чубом и одессит Яков.
Лапышев собрал в футболезии самых толковых фабзавучников и посоветовался с ними, как лучше отыскать «шикарных парней». Решили разойтись по дворам, прилегавшим к Боровой улице, и похитрей расспросить мальчишек. Авось те знают кого-нибудь из них.
Ромка пошел вместе со Шмотом. В двух дворах никаких детей не было. В третьем они застали девчонок, игравших в «классы».
— Девочки, а где вся ваша шкетовня? — спросил Шмот.
— Мы с драчунами не знаемся, — ответила пигалица с тоненькими косичками.
— Они с мячом ушли на Собачью площадку. Отсюда их дворник прогнал, — сказала другая девочка.
Узнав, где Собачья площадка, Ромка со Шмотом поспешили туда.
На захламленном пустыре около разрушенной стены склада была небольшая площадка. Она и стала футбольным полем для дворовых команд. Человек двенадцать школьников, перекликаясь словно галки, гоняли тряпичный мяч, а их младшие почитатели стояли за воротами, отмеченными грудами камней, и «болели».
Шмот остановился около мелкоты и спросил:
— Пацаны, может, кто из вас знает, где Яша-одессит живет? Он мне позарез нужен.
Мальчишки переглядывались и пожимали плечами. Они ничего не слышали о таком парне.
Так как мяч находился у противоположных ворот, к разговору прислушался голкипер.
— Может, вам Яшка Бич нужен? — спросил он. — Тот, кто в белой мичманке ходит? Так он у Минькиной матки комнату снимает.
— А где твой Минька?
— Вон — бека играет, — показал голкипер на рыжеватого крепыша, у которого на правой ноге был кожаный ботинок, а на левой — парусиновая туфля.
Выждав некоторое время, Ромка поманил Миньку. Тот нехотя подошел к нему и недовольно спросил:
— Ну, чего?
— Ты, брат, ловко играешь, — похвалил его Громачев. — Хочешь в пятую команду клуба железнодорожников?
— Пошел бы. А у вас форму самому покупать?
— Футболку и бутсы бесплатно выдадут, — соврал Ромка, — для этого надо лишь адрес сообщить и расписаться.
Не чувствуя подвоха, Минька сообщил адрес, размер ноги и одежды.
— Жди вызова, — записав все, сказал Ромка. — А пока тренируйся часа по четыре в дворовой.
Футболезцы вернулись в общежитие и сообщили Лапышеву, что им удалось узнать. Ярунки тоже обнаружили какого-то одессита. Для опознания в одно место пошла Муся Кротик, в другое — Нина Шумова.
С Шумовой, конечно, отправились Громачев, Шмот и Домбов. Они нашли Минькину квартиру и позвонили. Дверь открыла такая же рыжеволосая, как и ее сын, женщина и, узнав, кто девушке нужен, не без ехидства спросила:
— Задолжал или жениться обещал?
— Ни то и ни другое. Наоборот, мы ему кое-то должны, — выдумала Нина. — Он сейчас у себя?
— Разве такого застанете! Утром втихую хотел смотаться. Я это сразу почуяла, вцепилась в чемодан и говорю: «Пока за два месяца не заплатишь — не выпущу… Крик подниму». Он давай вилять: «В плаванье-де собираюсь… Мантель могу в залог оставить. Вернусь — рассчитаемся». С плохого козла хоть шерсти клок. Забрала я от него мантель и бобочку заграничную…
— Простите за беспокойство, — собираясь уходить, прервала словоохотливую хозяйку Нина.
Рыжеволосая удержала ее.
— Может, должок мне оставите? — спросила она. — Мантель и бобочка ношеные, в чистку придется отдать.
— А Яков, думаете, не вернется?
— Теперь ищи ветра в поле.
— Нет, мы ему обещали отдать в собственные руки.
Распрощавшись с хозяйкой квартиры, фабзавучники поспешили в милицию и там рассказали все, что им удалось узнать.
К Слонику сознание вернулось на другой день, а Калитич был в тяжелом состоянии. Девчата из третьей комнаты по очереди ходили в больницу. А Муся Кротик, перестав посещать занятия, пропадала там целыми сутками.
Через неделю фабзавучниц, бывших на домашней вечеринке, вызвали в уголовный розыск. Первой в кабинет следователя отправилась Сима Изюмова. Увидев двух наголо остриженных парней, она испугалась и сделала вид, что прежде ей не доводилось с ними встречаться. Но Муся Кротик не поддержала подругу, она сразу же опознала нахала, не пустившего ее на вечеринку, хотя завитого чубика у него уже не было. И одессит, прожигавший наглыми глазами, не запугал фабзавучницу. Она уверена была, что это он ударил Ваню ножом, и сказала об этом следователю. Ее показания подтвердили и Тося с Ниной.
Два других парня еще не были арестованы.
— И их найдем, — уверенно сказал следователь.
Зоя Любченко поправлялась быстрей Вани Калитича. Когда девушке разрешили ходить, она по нескольку раз в день пробиралась в мужскую палату, где было всего две койки, и ухаживала за больным.
Видно, от ее забот и Калитич стал поправляться скорей.
Многие ребята приходили навещать их. Явился и Ромка. Он принес кулек винограда и журнал «Резец» со своим рассказом.
Калитич тут же прочитал его, затем откинулся на подушку и некоторое время лежал с закрытыми глазами, как бы размышляя, что бы сказать автору.
— Замутил голову, да? — спросил Ромка.
— Нет, старик, рассказ мне понравился. Пробу на приличный разряд сдаешь. Только личностей маловато.
— Какие же в фабзавуче личности?
— А Зоя Любченко? Муся Кротик? В повседневной жизни деваха неприметная. А если случится с кем беда — на плаху и костер пойдет. Ведь она у моей койки напролет ночи просиживала… кровь отдавала. Приглядись к ней.
В палату заглянула Слоник. К ней уже вернулся прежний румянец, и глаза сияли.
— Кто тут больного утомляет? — спросила она.
— Не утомляет, а заставляет завидовать, — поправил ее Калитич. — Ты почитай его рассказ. Пока мы тут бока пролеживаем, он в серьезные литераторы выбивается.
— А меня скоро выпишут, — похвасталась Слоник. — Сам главный обещал.
— Значит, одного оставляешь?
— Почему «оставляю»? — не согласилась Зоя. — Каждый день приходить стану. Меня здесь все знают и без препятствий пропустят. Еще надоем, прятаться будешь.
— Нет уж, не спрячусь! Даже твоя воркотня — для меня целебный бальзам, — признался Ваня.
На выпускном вечере глаза Шумовой покрывала паутинка грусти.
— Понимаешь, Гром, у меня какое-то странное состояние, — сказала она, — пою, танцую, и вдруг подступает тоска… хочется плакать, будто всех вас я навсегда теряю.
Шумова получила направление на инструментальный завод в Сестрорецк. Это ближний пригород Ленинграда, а девушке кажется, что ее отправляют на далекую окраину страны.
— Надеюсь, ты будешь писать мне? — тихо спросила она. — Хоть тебе сейчас и не до меня, но давай условимся: что бы ни случилось — мы всегда товарищи… В случае беды придем друг другу на выручку.
— Да, да… конечно, — сказал Ромка. — Как устроишься, обязательно напиши, я немедленно отвечу.
— То, что у нас с тобой было, видно, еще не настоящая любовь, — печально рассуждала Нина. — При настоящей друг без друга не могут, как Зоя с Ваней Калитичем. Разлука будет для нас проверкой. Я-то тебя не забуду, а ты, наверное, каждую неделю будешь любоваться своей глазастой. Хоть бы тебя в какой-нибудь другой город услали!
— Вот спасибо за добрые пожелания! — не без упрека поблагодарил Ромка. — Нам уже сказали, что никуда не пошлют. Зарегистрируют на Бирже труда. И будем мы стоять в очереди с безработными и ждать вызова.
— Прикатывай ко мне — накормлю обедом.
— У безработного денег ведь не будет, как же я приеду? — отшутился Ромка.
— Я оплачу дорогу, приезжай!
И Ромка дал слово, что обязательно приедет.
Как чудесно быть здоровым, когда с утра, едва проснувшись, слышишь в себе живой и настойчивый зов сесть за работу! И работается хорошо, если знаешь, что обязательно состоится радостная для тебя встреча. Каждый день я ждал Сусанну и ревновал ко всему на свете. Но об этом не говорил, так как не находил подходящих слов. Впрочем, я заготавливал целые фразы и… не осмеливался произносить вслух.
В один из морозных дней Сусанна пришла озябшей. Хотела согреть руки на паровой батарее, но та оказалась холодной.
— Что это — паровое отопление не работает? — с тревогой спросила она.
— Не знаю… Сегодня не прикасался к трубам, — ответил я.
Сусанна потрогала мои руки и возмутилась:
— Ледяшки! После такой болезни тебе нельзя остывать. Почему не надел свитер?
— Мне не холодно.
— Как не холодно? Ты же трясешься. Сейчас же в постель, без всяких разговоров.
Я послушно разделся и юркнул под одеяло. Сусанна, как всегда, сбросила за ширмой платье и надела байковый халатик.
Подойдя укутать, она обнаружила, что меня уже по-настоящему лихорадит, зуб на зуб не попадает.
— Ой какой глупый! Словно малыш… Сидел и не чувствовал холода! — стала выговаривать она. — Болезнь ведь может вернуться. И грелки нет. Мне, что ли, тебя согреть…
Ничего не замышляя, прямо в халатике, Сусанна легла в постель и, обняв, прижалась ко мне. Ей самой, видно, не мешало согреться.
Какое-то время, боясь шелохнуться, мы лежали в блаженном облегчении, какое наступает после многих дней напряжения.
Я чувствовал, как ее тепло проникает в меня, и слышал громко стучащее сердце. Дрожь во мне постепенно унялась, но она перешла к ней. Теперь Сусанну лихорадило. Не зная, как поступить, я губами прижался к ее губам… И тут словно ток высокого напряжения пронизал нас и помутил разум…
На какой-то безумный миг земля словно опрокинулась и завращалась в иную сторону. Не стало ни притяжения, ни центробежной силы. Все нарушилось. Взлетев на захватывающую дух высоту, мы парили в насыщенном молниями пространстве…
Когда вернулись на нормально крутившуюся землю и сердца наши стали успокаиваться, Сусанна спохватилась:
— Что же я, подлая, наделала! Не могла совладать с собой. Прости…
— За что? Я же сам виноват. Когда-нибудь нужно было и этому случиться.
В юности казалось, что мальчишкам многое известно о близости взрослых. Не без тревоги каждый ждал мгновения, когда удастся постигнуть тайну, но как это произойдет, я все же представить себе не мог. Правда, знакомые парни, делясь опытом, рассказывали о своих похождениях: одни ухарски хвастливо, другие насмешливо. И трудно было отделить правду от выдумки. И вот теперь, когда все неожиданно случилось, я не мог взглянуть на Сусанну.
— Я у тебя первая, да? — стала допытываться она.
— Да.
— Милый ты мой! — вдруг с нежностью произнесла она и принялась осыпать поцелуями, словно благодаря за то, что я существую.
Я насилу отбился от потока ласк. Нельзя же так обращаться с мужчиной! А ей было весело, она смеялась.
Найдя скомканный халатик, Сусанна скомандовала:
— Отвернись!
Одевшись и поправив у зеркала волосы, она ушла в кухню готовить ужин с таким видом, словно ничего особенного не произошло. А мне-то казалось, что все в мире должно застыть в благоговейном торжестве. Об еде и помыслов не должно быть.
«Для нее, видно, это обыденное и пустяковое происшествие», — с обидой подумалось мне.
Но стоило Сусанне вернуться с фыркающим чайником и тарелкой, наполненной бутербродами, как голод заставил забыть огорчения, быстро привести себя в порядок и подсесть к столу.
Ужинали мы весело и с таким аппетитом, что вскоре тарелки опустели.
Утром Сусанна ушла на службу в свой журнал «Работница и крестьянка». Я отсыпался до полудня, и во сне мне мерещились ее глаза: издали агатовые, а вблизи — зеленовато-коричневые. Из их глубин струился густой, сияющий свет.
Сусанна пришла с работы усталая и грустная.
— Что случилось? — спросил я.
— На первый взгляд — ничего особенного, но когда осталась наедине и поразмыслила, то охватил страх. Я ведь не смогу больше оставаться на Фонтанке.
— Ну и прекрасно! — воскликнул я. — Мы будем вместе.
— Нет, этого я не позволю себе. Покинуть столь неожиданно Мокеича — значит убить его. А жить по-прежнему не смогу. Кроме того, в двадцать восемь лет я обязана была подумать, прежде чем лечь в постель. Это, правда, вышло как-то само собой, но не оправдывает моего легкомыслия. Давай скажем друг другу спасибо за все и разойдемся.
— Почему?
— Потому, что уже не за горами то время, когда я начну стареть, а ты только войдешь в цветущий возраст. Я уже встречала такие пары и знаю, чем это кончается. Лишь сильные духом способны порвать. А хватит ли у меня сил? И в то же время весь день ликую, что наконец-то сумела полюбить. Это не всякому удается и, может, бывает раз в жизни. «Кто ты: брат или любовник, я не помню, и помнить не надо», — прочла она вдруг стихи Анны Ахматовой, как бы специально написанные для нас.
— Перестань печалиться, — сказал я. — Время покажет, как быть. Одно могу обещать: я тебя не предам.
— Верю, — ответила она и нахмурилась, видимо уже тогда замыслив то, на что решилась позже.
На какое-то время мы опять чудеснейшим образом забыли обо всем окружающем и жили только друг другом. Мне хорошо работалось, а она больше не кручинилась. Приходила с улицы разрумянившаяся, порывистая, приносила не только свежий запах снега, но и полную сумку всякой снеди.
— Перестань меня закармливать, — запротестовал я, вспомнив, что мои деньги давно кончились. — На чей счет я питаюсь и живу?
— Давай не считаться. Тебе надо восстановить силы.
— Зажился я здесь. Мне пора перебираться на Седьмое небо.
— Ну, вот и началось! — печально заключила она. — Я тебе надоела!
— Ничуть. Но ведь скоро Мокеич вернется.
— Я ему еще на месяц путевку достала. А когда он появится, меня в Ленинграде не будет.
— Что ты замыслила? — встревожился я.
— Пусть тебя это не заботит. Хорошо? Никаких твердых планов еще нет. И о Мокеиче больше не заговаривай, если жалеешь меня. Я знаю одно: самое мудрое — расстаться вовремя, пока не загублена любовь. Время покажет, есть ли она. На всякий случай могу сознаться: я всегда хочу видеть тебя, с тобой не размышляю, все чувства нараспашку.
Я не стал больше допытываться, но твердо решил перебраться на Седьмое небо. Во мне жил бес, которому дороже всего была независимость.
На Седьмом небе, как ни странно, оказалось тепло. Юра Лапышев, решив, что я заболел по его вине, привел из фабзавуча ребят, вместе с ними распилил и разрубил все кругляши, лежавшие в сарае, и натаскал наверх груду дров.
Моему приходу Юра обрадовался, выложил на стол папиросы «Зефир» и помчался на кухню ставить чайник.
За чаем я спросил у него, что слышно о Калитиче.
— Никаких вестей. Точно сквозь землю провалился. Попытался узнать в райкоме — и там ничего не знают. Надо будет послать запрос в политотдел. Но где он находится?
— А как сам крутишься? — поинтересовался я.
— Видишь, кучу учебников запас?.. Ночами корплю. Надеюсь в Политехнический попасть. Советую и тебе готовиться хотя бы в ЛИФЛИ. Да, чуть не забыл, тут тебе повестка из Биржи труда. В «Знамя труда» формовщики требуются. Пойдешь или погодишь?
— Пойду. Хватит на иждивении друзей околачиваться.
— А может, лучше учиться? Через пять лет — высшее образование, — стал соблазнять Юра. — У меня зарплата приличная, на двоих хватит.
— Нет, нет! — запротестовал я. — Исключено. Не могу больше за чужой счет… унизительно.
Утром отправился с повесткой на завод. Место для меня нашлось: зачислили в формовщики-литейщики.
В субботу, вымывшись в бане, я надел выходной костюм и отправился к Сусанне, заранее предвкушая, какое впечатление на нее произведет мое рабочее удостоверение. Но ее дома не оказалось. Соседка протянула мне ключ от комнаты и письмо.
«Рома, милый, прости и не горячись! Мне так хотелось повидаться с тобой на прощание и… не вышло. Все происходило в спешке. Моя хорошая знакомая неожиданно предложила место в экспедиции. Буду вести журнал и делать еще какие-то записи. Все постигну в пути.
Сегодня отбываю на ледоколе и, наверное, пропаду года на два. Надо побыть одной и понять, смогу ли обходиться без тебя. Не кручинься и не вздумай последовать за мной. Я умышленно выбрала льды, чтобы за мной никто не увязался. «А я уже в предпесенной тревоге. И холоднее льда уста мои…» Как подошли мне эти ахматовские слова!
Очень прошу о том, что возникло между нами, Мокеичу не говорить. Лучше постарайся успокоить его: скажи, что у меня интересная работа, что журналистке нельзя быть домоседкой. Он знает, что мы с тобой дружим, но, конечно, ни о чем не догадывается.
Комнату я закрепила за собой. Можешь жить в ней сколько тебе заблагорассудится. Только, пожалуйста, не приводи девчонок. Мне будет неприятно.
Прошло больше двух недель, а я все еще не мог оправиться от ошеломляющего поступка Дремовой. Механически ходил на работу. Обедал, ужинал, не чувствуя ни аппетита, ни вкуса еды, плохо спал.
Что бы ни делал, с кем бы ни говорил, я непрестанно прислушивался к гнездящейся где-то внутри боли и думал только об одном: как она там? По каким водам и льдам идет ледокол? С кем Сусанна встречается, о чем говорит? Может, уже забыла и рада обретенной свободе? Женщин ведь не поймешь.
Мне очень хотелось повидаться с Мокеичем. Может, у него есть какие-нибудь вести? Но днем я был занят на заводе и не мог зайти в редакцию, а на вечер он редко оставался в «Резце». Может, попытаться зайти домой? А что я ему скажу? И как взгляну в глаза?
Нечто похожее, видно, происходило и с Георгиевским. Вечером, когда я вернулся домой с работы, раздался звонок, я открыл дверь и увидел перед собой бледного, с посиневшими губами, задыхающегося Мокеича.
— Сердцебиение… не думал, что ты так высоко живешь, — с трудом выговаривал он.
Боясь, что нежданный гость упадет, я подхватил его и, приведя в комнату, усадил на койку.
Георгиевский некоторое время сидел с закрытыми глазами и как бы вслушивался в биение своего сердца. Потом попросил воды. Я наполнил стакан из чайника, он из круглой коробочки взял в рот пилюлю и запил водой.
Придя в себя, Георгиевский стал осматривать комнату.
Заметив на тумбочке письма, пришедшие на имя Калитича, он впился в них глазами и спросил:
— Случайно не от Сусанны?
— К сожалению, не от нее. Эти письма ждут товарища… Уехал по мобилизации и пропал…
Судьба Калитича не заинтересовала Георгиевского, он заговорил о своем:
— Я знаю… в последнее время ты дружил с ней… поэтому пришел. Что заставило Сусанну так внезапно бросить все и уехать?
— Она давно томилась… Жаловалась, что губит служба и хозяйство, — стал выдумывать я. — Ей очень хотелось повидать мир… встречаться с новыми людьми, отсылать корреспонденции…
Мокеич слушал меня и не очень-то верил, я это чувствовал.
— Скажи, а она была верна мне? — вдруг перебил он. И таким острым взглядом уставился на меня, точно собирался прожечь насквозь и узнать, что творится в моем сердце.
Я не дрогнул, но стал что-то мямлить о Толченове, который распускает гнусные слухи. Мокеич вновь перебил:
— Она ведь чуткий человек. Поступок непостижим. А как ты думаешь, в экспедиции не было соблазнителей? Ну, таких, что рады умыкнуть красивую женщину?
— Навряд ли, — ответил я. — Предложение она получила от знакомой, когда брала интервью для журнала. И оформлялась поспешно, ни с кем не могла встретиться. Мне письмо оставила.
— Оно при тебе? — спросил он и опять стал пронизывать взглядом.
Не мог же я ему показать прощальную записку! Пришлось солгать:
— Думал, никому не понадобится… разорвал. В нем ничего особенного!
— Соседи говорят, что ты почти месяц жил у нее?
— Здесь было холодно, я простудился и заболел. Сусанна разрешила отлежаться у нее в теплой комнате и работать.
— Тебе не показалось странным ее поведение? Постороннего человека назвать братом и ухаживать за ним как за малым дитем.
— Она говорила, что у нее не осталось близких. Сама нарекла меня своим братом. До сих пор мне стыдно, что ей пришлось быть санитаркой при мне.
— Ну, а ты — разве равнодушен был? Не любил ее?
— Любил, — сознался я, потому что Мокеич смотрел прямо в глаза. — Но скрывал, не говорил ей.
— Это ничего не значит. Женщины догадливы. Она, конечно, знала. И все-таки покинула, ничто ее не удержало… Видно, не задели мы с тобой ее сердце…
Он говорил со мной доверительно, словно рассчитывал, что я подхвачу эту тему и раскроюсь. Но я молчал. Ничего не добившись, Мокеич со вздохом поднялся и сказал:
— Заходи. Теперь бобылем живу. Новую рукопись захватывай. Почитаем, чайку попьем… Если от нее письмишко будет, обязательно покажи, не вздумай уничтожить.
С Лапышевым мы обычно встречались в двенадцатом часу ночи. Но в субботу я его неожиданно застал в неурочное время. Он стоял на коленях перед кучкой мусора и пригоршнями собирал его в развернутую газету. Пол был чисто подметен.
— Ого! Генеральная уборка? По какому случаю?..
— Видишь ли… ко мне тут товарищ… в вечерней школе скоро зачеты, — запинаясь, стал объяснять Юра. — Если не трудно, будь добр, часика на два… я тебе билет в «Сатурн» достал.
И он протянул мне узкий синеватый билет.
Идти в кино мне не хотелось, с большим удовольствием я отдохнул бы после тяжелого дня дома, но раз товарищ просит, что тут поделаешь.
— Ладно, догадываюсь, кто к тебе придет, — взяв билет, сказал я. — Мог бы и не врать. Когда появится?
— Жду с минуты на минуту.
Не раздеваясь, я повернулся и стал спускаться вниз. На площадке третьего этажа встретил толстушку в матросском бушлате.
— Слушай, друг, семнадцатый номер по этой лестнице? — спросила она.
— По этой. Вы, наверное, к Лапышеву?
— Угадал… именно.
Чтобы отучить Юру от вранья, я нарочно поднялся с гостьей на свой этаж и нажал кнопку звонка. Вскоре в дверях показался Лапышев.
— Принимай, чего растерялся, — сказала смеясь девушка. — Показывай свое логово.
— Юра, одну минутку, — остановил я его не без издевки. — К тебе же парень хотел прийти — может, лучше девушку в кино пригласить?
— Не измывайся, проваливай!
Пропустив гостью в прихожую, Юра все же в оправдание шепнул: «Товарищ по группе, честно» — и захлопнул перед моим носом дверь.
Спешить мне было некуда, до начала сеанса оставалось еще добрых полчаса. До кинотеатра решил идти пешком.
На площади у трамвайной остановки я обратил внимание: кондуктор помог парню на костылях сойти на панель и поставил рядом с ним корзину.
Трамвай, высекая дугой электрические искры, ушел, а парень, оставшийся на площади, растерянно стал озираться. В его фигуре что-то было знакомое. «Да это же Калитич! — наконец сообразил я. — Что с ним стряслось? Почему на костылях?»
Я бегом устремился к нему.
— Ваня, друг! Что же ты не сообщил? Мы бы встретили.
— Гром?.. — в свою очередь удивился он. — Вот кстати. Понимаешь, еще не научился ходить на подпорках. А мне тут деревенских гостинцев надавали.
— Но почему костыли?
— Потом… дома расскажу. Если не спешишь — помоги донести корзину.
Я взял довольно увесистую корзину и зашагал рядом.
Калитич был очень бледен. Он с трудом передвигался на костылях. Лицо исхудало, на лбу и переносице выступили росинки пота. На подбородке и скуле виднелись розовые шрамы, вместо белых собственных зубов поблескивали металлические. «Видно, в катастрофу попал», — подумалось мне.
— Что же ты нам не писал? — спросил я у него.
— В беспамятстве пребывал… насилу выкарабкался. Месяца на два память отшибло. В общем, с того света вернулся.
Я, конечно, о лапышевской гостье и не намекнул, повел домой.
Гремя костылями, отдыхая на каждой площадке, Калитич минут двадцать поднимался по лестнице.
Позвонили. К двери долго никто не подходил. Потом она едва приоткрылась и высунулся Лапышев. Увидев меня, Юра рассердился:
— Ну что за шутки… не мешай заниматься.
— Еще одного привел, но не гостя, а хозяина. Так что извини, придется занятие прервать.
Тут Юра заметил Калитича, распахнул дверь и кинулся его обнимать, да так, что полетели костыли.
Мы все ввалились в комнату. Толстушка сидела за столом в беленьком бумажном свитерке, обтягивающем полную грудь. Она разрумянилась, глаза блестели.
На столе стоял горячий чайник, а рядом — бутылка красного вина, сахарный песок, нарезанная кусками колбаса, булка.
— О-о, да тут вино! — поприветствовав гостью, воскликнул Калитич. — Вот теперь бы умыться с дороги!
Мы принесли ему таз с водой, мыла и полотенце.
— Развязывайте корзину, — велел Калитич. — Все гостинцы — на стол!
В корзине оказались деревенские лепешки, ржаной пирог с рыбой, кусок сала, творожный сыр, вареные яйца и мед.
Умывшись, Иван подсел к гостье. И мы, разложив все съестное, закатили пир. Первые стопки опрокинули за то, что Калитич все же вернулся домой.
— Теперь рассказывай: почему на костылях? — потребовали мы.
— Видите ли… рассказ невеселый, ваша гостья заскучает.
— Нет, нет, мне тоже интересно, — запротестовала толстушка. — Рассказывайте.
— Ну, если интересно, старики, пожалуйста, — согласился Калитич. — Нас мобилизовали, как вы помните, после уборки. Расписали по районам области и говорят: «Ваша задача — организация колхозов и ликвидация кулаков. Сами навряд ли справитесь, мобилизуйте деревенских бедняков, молодежь». Дали нам талоны на покупку дефицитных резиновых сапог и вооружили. Мне достался «бульдожка», то бишь «смит-вессон», — старенький потертый револьвер. К нему семь патронов.
Со мной был Николай Новиков с «Красного выборжца». Парень горластый, горячий. Приезжаем с ним в район — грязь непролазная. Идем в райком — оказии нет. Николай пошумел, с трудом подводу раздобыли с клячей и хромым возчиком. Возчик нелюдимый, всю дорогу промолчал.
Приезжаем в Дятлово, деревня большая — дворов семьдесят. Нас на постой в крайнюю избу к старухе бобылке устроили. Но нам в избе не сидится. В тот же вечер комсомольцев собрали, а их всего пять человек. Парни рослые, но трусоватые, боятся своих деревенских трогать. «Давайте сначала по хуторам пойдем. Наши-то мужики ведь с обрезами ходят». В это время уполномоченный с предсельсовета явились, списки кулаков и зажиточных крестьян принесли.
Раскинули мы мозгами и видим: маловато нас, не управиться. Надумали утром бедняков собрать, настроение прощупать.
Вернулись к себе поздно. У бобылки на двоих одна кровать. Скрипучая, вся в клопиных пятнах. Решили на полу спать. Притащили соломы. Вещевые мешки под головы положили и на голодный желудок улеглись. У старухи даже молока не оказалось.
За дорогу умаялись. Уснули сразу. Ночью слышу — кто-то в окно стучит. Вскочил да спросонья лбом в стену. Никак не мог понять, где нахожусь. Потом окно разглядел. Какая-то рожа заглядывает. Подхожу ближе, спрашиваю:
— Кого вам?
— Буди приезжих!
Ночь лунная. Вижу, безобидный вроде… Козлиной бороденкой трясет.
— Зачем понадобились? — спрашиваю.
— Дело есть… тут говорить неловко, в избу пусти.
— Вставай, Новиков, — говорю. — Наверное, кто-то из бедноты. Трусы чертовы, им ночная конспирация нужна.
Пока я обувался, Новиков выскочил в сени… Слышу, возня какая-то, ведра забренчали. Ищу, где мой «смит-вессон», а в избу уже человек пять ввалились. Я на них скамейкой замахнулся… но не удержался, с ног сбили, гурьбой навалились. Так прижали к половицам, что ни пикнуть, ни дрыгнуть. Скрутили руки, портянку в рот затолкали, подняли за ворот и на улицу поволокли. Там бросили на подводу, сами сверху уселись и повезли.
Остановились у кустов в поле. Рожи злые, зверские. Слюной брызжут.
— Зачем пожаловали? Грабить будете альбо за колхоз агитировать?
Мы отплевываемся, молчим. Агитационные речи перед такими бесполезны.
Нас за грудки хватают, трясут.
— Говори, гадюки городские!
Новиков сорвал ручищу со своей груди и тоже кричит:
— Не лапай, а то схлопочешь!
— Ах, ты еще орать на нас!
И мордастый верзила сбил его кулаком с ног.
Я кричу:
— Что вы делаете! Нас убьете — другие приедут. Вам не простят, рабочий класс упрямый… Из тюрьмы не вылезете!
— А ну тресни ему, чтоб не вякал! — требует все тот же мордастый.
И тут принялись нас волтузить: свалили на землю и ногами в лицо норовят попасть. Мы пробовали сперва отбиваться. Вскакивали, кидались на кого попало, так как ничего не видели, кровь заливала глаза… Ох и худо же нам было, старики!
Несколько раз я терял сознание. А они покатают в холодной луже, видят, что отошли, и опять бить. Ух, гады! Боли уже не чувствовал, только думал: «Зачем же ножищами в лицо? Сволочи, я и так бит, уродом сделаете».
Нас лишь на следующий день в кустах нашли. Новиков уже был мертв, а я едва дышал. Всего измолотили, живого места не оставили… Шесть переломов и сотрясение мозга. Больше месяца без сознания в районной больнице провалялся. А очнулся — сразу вспомнить ничего не мог. По ночам кричал. Все один и тот же кошмар: меня бьют, а я увернуться не могу…
— А убийц нашли?
— Где там! Заводилы удрали, а остальные отпираются: «Не были, не видели». И опознать бандюг было некому, я ведь не поднимался. Дело до сих пор не закрыто. Но я сам займусь, отыщу. Какой человечище Колька Новиков был! Теперь его имя новый колхоз носит. Но разве этим воскресишь?
Сострадая, мы смотрели на нашего друга и удивлялись его способности не падать духом. Казалось, в его лице не осталось ни кровинки, и виски были испепелены преждевременно выступившей сединой. Он подшучивал над собой, обещал потанцевать с лапышевской гостьей. А ведь ничем уже не стереть морщин и шрамов с лица. И никакой лекарь не вырастит новых зубов. Мы чувствовали себя неловко перед ним, словно были виноваты в том, что не оказались рядом в минуты смертельной опасности.
— А тебя письма ждут, — вдруг вспомнил Лапышев.
— Чьи? — недоуменно уставясь на него, спросил Калитич.
— Не знаю. Обратного адреса нет… все одним почерком написаны.
Юра выложил перед Калитичем семь писем в синеньких конвертах.
— Вот неожиданность! — удивился Иван, но, узнав почерк, тут же принялся читать. Он, видно, давно ждал этих писем.
Мы видели, как по мере чтения лицо его становилось серьезным, даже хмурым.
Взглянув на нас с осуждением, Калитич каким-то упавшим голосом спросил:
— Что же вы, старики, не переслали их мне?
— А куда мы могли переслать? Ты не удосужился сообщить адреса.
— Да-а, натворил я делов! — вытирая взмокший от волнения лоб, произнес Калитич. — Это ведь из Смолевичей Зоя Любченко пишет. Верить мне перестала.
И он вслух прочитал конец последнего письма:
— «…Не понимаю твоего молчания. Неужели так занят, что не можешь двух слов написать? Не по-товарищески это. А если приглянулась другая, то не будь трусом, признайся, не ставь меня в глупое положение. Ты же для меня был эталоном мужества и честности. С верными друзьями так не обходятся. Больше я, конечно, не напишу ни строчки. Будь спокоен».
— Хочешь, сейчас поеду и дам ей телеграмму? — предложил я.
— Нет, погоди, — остановил Калитич. — А может, не стоит бередить то, что прошло? Кому я теперь такой нужен? Пугало гороховое на палочках.
— Никакое вы не пугало! — возразила толстушка. — Я на вашем месте все же написала бы ей. Пусть знает все и покажет себя. Если любит по-настоящему — примчится. А пустякового чувства нечего жалеть. Проверка не помешает, а то ведь всякие мысли замучают.
— Верно, — подхватил Калитич, — большевики ничего не страшатся. Рискну! Посылай, Рома, такую телеграмму: «Был на коллективизации, измолотили крепче, чем в тот раз с тобой. Вернулся на костылях из больницы и прочел письма. Если относишься по-прежнему — приезжай долечивать, не сумеешь — останемся друзьями. Твой Иван». Денег на точки, запятые и тире не жалей. Пусть телеграмма будет предельно ясной.
Я сходил на телеграф и послал длинную телеграмму в Смолевичи.
На наше длинное послание Слоник ответила телеграммой в три слова: «Встречайте пятого Зоя». Калитич заволновался:
— Как, старики, действовать будем? С костылями ковылять на вокзал негоже… произведу удручающее впечатление. Дома все же человеком выгляжу. Во всяком случае не жалок…
— Ладно, не гоношись, встретим, — пообещал Юра. — Поезд-то вечерний. Только вот как с ночлегом устроимся?
— У меня на подобный случай ключ припасен, — похвастался я. — Есть отдельная комната, но в нее запрещено девчонок водить.
— Вот те раз! — изумился Калитич. — Почему?
— С меня слово взяли. Нарушить не могу.
— Ты довольно опрометчиво поступил, — заметил Лапышев. — Куда же мы Зою денем?
— Придется нам покинуть мансарду, — ответил я. — Пусть они вдвоем на Седьмом небе побудут.
— Недурная идея, — согласился Юра.
Зоя Любченко прибыла с двумя чемоданами и большим узлом, обтянутым ремнями.
— Ты никак постель захватила? — удивился Лапышев ее предусмотрительности.
— А как же? Я ведь не на день приехала.
— Ты насовсем к нему?
— А почему бы и нет? Мне уже восемнадцать исполнилось. Обещал ждать до совершеннолетия.
— Ну и дает! — продолжал изумляться Юра. — Мне бы твою решительность. Так вы что — женатиками станете?
— А вы возражаете?
— Да нет… живите как хотите, не нам страдать.
Мы привезли Зою на Седьмое небо со всеми чемоданами и узлом. Калитич встретил ее чисто выбритым, в свежей рубашке и отглаженных брюках. Они так обнялись, что, казалось, задушат друг дружку.
Зою, пышущую здоровьем, не смутил вид жениха.
— Вы́хожу, гладким станет, — пообещала она. И тут же принялась хозяйничать, как в своем доме. Достала из чемодана льняную скатерть, накрыла ею стол, принялась вытаскивать посуду, всякую снедь и раскладывать на тарелки…
Поняв, что здесь она обоснуется надолго, мы с Юрой раскрыли шкаф и стали собираться на Чернышев переулок. Сиявшему Калитичу стало неловко.
— А вы куда спешите, старики? Погодите, не обижайте, — запротестовал он. — В кои веки подвалило счастье, а мои лучшие друзья насупились, бродяжничать собрались. Давайте сначала отпразднуем Зоин приезд, а потом решим, кого куда девать.
— Я отсюда добровольно не уйду, — решительно заявила Зоя. — А силком вам меня не одолеть. Каши мало ели! Пора Ванечку брать под защиту. Сколько же можно одного человека калечить? Не дам его никуда посылать, беру в мужья!
— Зоенька, ты не шутишь? — не веря своим ушам, спросил Калитич.
— Какие могут быть шутки, когда я со всех учетов в Смолевичах снялась и полный расчет получила.
— Ну, тогда, старики, оставайтесь на свадьбу. Деваться некуда!
И дальше делалось все как бы в шутку, но мы понимали, что это всерьез. Наполняя стаканчики красным вином, я и Юра чокались со счастливой парой, произносили только одно слово: «Горько!» И Калитич со Слоником покорно исполняли свадебный обряд: поцелуями подслащивали веселье. И это доставляло им удовольствие.
Поселившись в комнате Дремовой, мы с Лапышевым почти неделю не заглядывали на Седьмое небо. Не хотели мешать молодым. Пусть радуются без посторонних.
Погода в марте выдалась шальной: то морозило и завывали вьюги, то с моря наползали теплые туманы и вызывали капель.
В безветренный вечер, когда мы с Юрой собрались на дискуссию о мещанстве в клуб «Молодая гвардия», в городе бесчинствовал гололед. Панели и мостовые превратились в скользкие катки. У автобусов колеса буксовали, машины юзом заносило на панели.
Ломовые лошади, широко расставив копыта, боялись сдвинуться с места и не слушались яростных понуканий извозчиков.
Пешеходы балансировали, словно канатоходцы. Опасаясь оторвать подошвы от скользкой поверхности панели, они едва передвигали ноги.
Пьяные автомобили. Пьяные лошади. Пьяные люди. Казалось, весь город опьянел. Это нас веселило. Взявшись с Юрой за руки, мы скользили, как по катку.
Фонари расплывшимися яичными желтками отражались в зеркально блестевших панелях. Впереди осторожно передвигалась девушка в пальтеце с белой опушкой. В ее фигуре что-то было знакомое. Бросив Юрину руку, я устремился за ней. Девушка оглянулась и, потеряв равновесие, шлепнулась на лед. Тут я узнал ее. Кинулся на помощь, но не удержался на ногах и растянулся рядом.
— Гром?.. Наконец-то мы встретились!
Своеобразие встречи у обоих вызвало смех. Прохожие, принимая хохочущих на льду за ненормальных, с опаской стали обходить нас стороной…
Юра засуетился около Нины, пытаясь поднять ее. Но ноги у него разъехались, он не удержался и грохнулся на спину.
Уже втроем, помогая друг дружке, мы поднялись и, взявшись под руки, заскользили дальше.
— Ты насовсем в Ленинград? — спросил я у Нины.
— Нет, только на соревнования, — ответила она. — А куда вы меня тащите?
— На Седьмое небо. Там Слоник с Калитичем обосновались. Уже помолвка была.
— Правда? Значит, осуществили мечту. Молодцы! Но я сегодня не могу пойти, договорились встретиться с нашими. На Седьмое небо приду завтра. Дайте адрес.
— Ну вот, столько не виделись, а она куда-то спешит! — укорил я.
Юра же, взяв блокнот, отошел к фонарю и стал записывать адрес.
Не отпуская рук, мы с Ниной смотрели друг на друга, пытаясь понять затаенные мысли друг друга. Ее явно забавляла наша встреча. В глубине прищуренных глаз светились лукавые бесенята.
Она повзрослела. Прежде у нее торчали девчоночьи косички, теперь волосы были уложены в прическу, которую прикрывала неизвестно как державшаяся меховая шапочка.
— А ты похорошела, — сказал я.
— Разве? — словно впервые слыша такое, не без кокетства спросила она. — Прежде, мне помнится, ты не горазд был на комплименты.
— Расту постепенно… научился.
— А на вид ты все такой же, — продолжала она. — Мальчишка и мальчишка. Я представляла тебя другим, не столь отощавшим. Хочешь проводить?
Юра кончил писать, но продолжал стоять у фонаря, давая нам поговорить наедине.
— Молодой человек! — окликнула его Нина. — Что же вы? Разве такой длинный адрес?
Лапышев отдал ей блокнот и стал прощаться.
— Спешу на актив, — выдумал он.
— И тебе, Гром, некогда? — не услышав ответа на предложение проводить, обратилась она ко мне.
— Нет, меня подождут.
Нина подхватила меня под руку, и мы пошли дальше, продолжая острить, вспоминая прошедшие времена. А о своих отношениях — ни слова.
Оказывается, важная Нинина встреча должна произойти на катке. Это меня покоробило: «Встречу со старой подругой и друзьями на каток променяла. Наверное, какого-нибудь парня завела».
У катка я протянул ей руку.
— Прощай.
— А может, вспомним старое, побегаем? — предложила она.
— У меня тоже встреча… не могу.
Нина, сощурясь, вгляделась в меня и, сняв рукавичку, протянула руку.
— С той глазастой, да? Прощай.
Но я не взял ее руки. Пошел следом на залитый светом каток. В кассе мы получили коньки напрокат и, отправляясь в раздевалку, условились встретиться у площадки начинающих.
По всему пространству катка за зиму выросли снежные горы, а меж ними пролегли скользкие дороги, отражавшие гирлянды электрических лампочек, висящие на столбах. В небольшой раковине играл вальсы духовой оркестр. Под его музыку одиночки, пары и целые поезда вперемежку сновали каруселью.
Чтобы привыкнуть к полученным конькам, я сделал несколько кругов и, лишь освоясь, стал пробираться сквозь толпу хохочущих зевак к учебной площадке.
Новоиспеченные конькобежцы с растерянными и трагическими лицами выделывали такие забавные коленца ногами и, падая, столь неуклюже взмахивали руками, что вызывали взрывы хохота.
Здесь же возилась со своими друзьями — с высоким парнем и коротышкой девушкой — Нина. Двигаясь вперед спиной, она тянула их за собой, а ученики, спотыкаясь на вихляющихся ногах, никак не могли удержать равновесия.
Парень в модной кубанке был плечист и хорош собой. Навряд ли он ухаживал за пигалицей в рейтузах. «Видно, новое увлечение Нины, — подумалось мне. — Ну и пусть занимается с ним, а я вволю покатаюсь». Сделав полукруг перед Ниной, я, пригнувшись, проскользнул под канат.
За шумными площадками вдоль аллей — беговые дорожки. По ним, заложив руки за спину, проносятся лишь бегаши да раскачивающиеся в слаженном ритме пары опытных конькобежцев.
На беговой дорожке можно разогнаться так, чтоб слеза прошибла! Наддав ходу, я заложил руки за спину и понесся со скоростью стрижа. Ветер посвистывал в ушах, и лед скрипел да потрескивал. Коньки мои были тупыми, на поворотах, боясь скатиться юзом, я снижал скорость и шел перебежкой.
На седьмом или восьмом круге я наткнулся на неумелых конькобежцев. Обошел их, задевая неразметанный снег, и заметил Нину. Она зачем-то вытащила своих подопечных на беговую дорожку. Увидев меня, что-то крикнула вдогонку. Насмешка или просьба? Не разобрал. Обошел полукруглой аллеей и вновь выкатился на прямую… Нинины ученики, видно, потеряв в себя веру, уныло заковыляли к скамейке, а сама учительница не удержалась и бросилась вдогонку за мной.
Шалишь, не догонишь! Прибавил ходу. На вираже в ноги ударил горячий ветер. Я вылетел на прямую полосу и — птицей — дальше. Нина не отставала. Шла широким накатистым шагом. Вдруг крутой поворот… Мои коньки предательски заскользили боком, и, взметывая сверкающую пыль, я с головой зарылся в сугроб.
Нина разрыла снег, она встревожена:
— Не ушибся? Как сумасшедший несется! Ты по-прежнему неисправим.
А мне было весело, я отделался лишь царапиной на виске. Взявшись за руки, мы покатили вместе…
Нам казалось, что мы стремительно несемся по отполированному и опрокинутому звездному небу и нет впереди никаких преград.
Мне хотелось покрепче прижать к себе девушку, но я не решался на это. Неизвестно, как она теперь отнесется к такой вольности. Но на дальней аллее я не удержался и, тормозя, обнял ее. Нина протестующе уперлась руками в грудь.
— Не надо, — сказала она. — У нас с тобой только дружба. Меня ведь там ждут.
— Ежели так, то прошу прощения.
Я отпустил ее. Обратно мы покатили порознь.
— Если хочешь серьезного разговора — приезжай ко мне в Сестрорецк, — предложила Шумова. — О дне договоримся завтра. Я приду на Седьмое небо в семь вечера.
Странное существо человек. Ведь прежде, когда девушка тянулась с открытой душой, я равнодушием погасил ее порыв. Теперь же, когда Нина держится отчужденно, она стала мне необходимой.
Ночью я видел ее во сне такой же, как на катке. Она упиралась руками мне в грудь и говорила:
— Пусть будет не по-твоему и не по-моему. Но ты сделаешь так, как я велю, иначе я и разговаривать с тобой не стану.
А утром я поднялся с постели в каком-то радужно-приподнятом настроении. На завод приехал раньше обычного, в раздевалке снял верхнюю одежду, натянул на себя брезентовую робу и отправился мимо гудящих мартенов по усыпанной скрапом земле в фасонный цех. Здесь меня уже поджидал Витя Чуприков. Он жил у родителей и каждое утро приходил сытым, в шутливом настроении.
— Встать! — приказал невидимому войску Чуприков, подбежал ко мне и, приложив руку к козырьку, отрапортовал:
— Товарищ бригадир, рядовой Чуприков прибыл раньше всех и ждет указаний.
— Вольно, — сказал я ему. — Одерни рубаху и подтяни ремень!
Вместе мы начали подготавливать рабочее место: разровняли землю, уложили подмодельные доски…
Коля Тузов появился незаметно. Он сунул озябшую руку одному, другому и стал озираться. У него каждое утро неизменный вопрос: «А мне што?» — хотя знает, что ему положено запасать для бригады речной песок, толченый древесный уголь, разведенный графит и белюгу.
Витя, подражая Коле, искажавшему слова шипящими буквами, серьезно посоветовал:
— На шобаках шерсть шбивать, за девшатами штрелять и вообще.
После столь точных указаний Тузову стала ясней его роль в общем труде. Он отправился к кладовщику.
Какими-то дотошными учеными подсчитано, что на мужских лицах произрастает более тридцати тысяч толстых и тонких волос. У нашего же Тузова густая растительность перекрывала все нормы и имела свойство каждосуточно подрастать более чем на миллиметр. Щетинистая борода делала Колину физиономию мохнатой, почти барбосьей. В честь быстро отрастающей бороды еще в фабзавуче Тузова стали величать Николаем Макаровичем. Но это солидности ему не придавало, так как подводили глаза. Они у него были какими-то детскими, вернее — щенячьими. Смешные темные глазята, поблескивающие в глубине под лохматыми бровями.
Нашу молодежную бригаду создали из трех фабзавучников и добавили в нее подсобника — Филиппа Агафонова, неотесанного деревенского парня, который бестолково топтался около опок, давил ножищами стержни и не знал, куда девать неуклюжие ручищи. Чаще всего он их совал туда, где они меньше всего требовались. От такого подсобника больше было вреда, чем пользы.
Я попросил мастера освободить бригаду от обузы. Тот осуждающе посмотрел на меня и упрекнул:
— Вот так комсомольцы! Их в специальных заведениях обучали, а они одного формовщика подготовить не могут. Стыдитесь!
Пришлось поручить Чуприкову всерьез заняться Агафоновым.
Усадив перед собой подсобника, Виктор стал задавать ему анкетные вопросы:
— Имя, фамилия, отчество?
— Мое фамилие — Филипп Гаврилов Агафонов.
— Это раньше так было. А теперь запомни: Филипп Гаврилович Агафонов. Уразумел?
— Угу.
— Социальное положение и происхождение?
— Чего?
— Кем твой батька был и кем ты работал?
— Мы по крестьянству.
— Колхозник?
— Не-е, — нахмурился Филя.
— Значит, в колхоз вступать будешь?
Филя поскреб ручищей ниже спины и буркнул:
— Несподручно нам. Не желаем.
— Так и запишем. По-ли-тически неграмотен. Точка. Квалифицироваться хочешь?
— А это чего?
— Формовщиком хочешь быть?
— Угу.
Производственная учеба у Фили началась с просеивания земли. Сито в его ручищах пищало, а земля сыпалась крупицами. Много крови попортил Чуприков, чтобы выучить увальня отбивать ладонями чечетку по пляшущему ситу. Наконец подсобник освоил эту несложную операцию, земля потекла рекой, покрывая все вокруг и даже наши ноги. Но простейшей формовки освоить не мог.
Одновременно Чуприков повышал и культуру ученика. Почти каждый день он вел пропагандистские беседы:
— Скажи, Филя, год рождения Карла Маркса.
— Карлам Аркса? — переспросил подсобник, коверкая незнакомую фамилию.
— Ай-яй-яй, Маркса не знает, — ужаснулся Витька, — придется тебе политический кружок посещать.
— Ходи сам. Я расписываюсь не хуже тебя.
— Расписываться и ворона может. Ты вот доклад сделай. За колхоз агитнуть сумей.
— Иди ты… — сердился Филя.
— Запишем: в третьей бригаде имеется чуждый элемент, — погрозился Чуприков и задал новый вопрос: — Филипп Гаврилович, на заводе ты заработаешь кучу денег, поедешь домой, там заведешь какую-нибудь Анюту, женишься… А дальше что?
Филя считал Виктора несерьезным человеком, поэтому ответил не ему, а мне, бригадиру:
— Не, Анютка Захарина не то. У нас сговор с Тосей. Вагиновой. Ей гармонисты любы. Вот бы на гармонь заработать да еще на сруб пятистенный. У меня уж и гвозди скоплены.
— Значит, в кулаки метишь? — не унимался Чуприков.
Но Филя, не обращая на него никакого внимания, мечтательно продолжал:
— Я огородничать умею. Вяземские и монастырские огурчики, редис белобокий, редьку черную, капусту сахарную. И яблони посажу: боровинку, титовку, китайку…
В это утро Агафонов появился в цеху с опозданием и первым делом уселся курить.
— Огородник-мичуринец! — окликнул его Чуприков. — Хватит дымить, работа по тебе соскучилась. Переверни опоку.
Филя нехотя поднялся и на весь цех, словно в лесу, крикнул:
— Э-гей! Чаво заснули? Подавай кран!
Ему отозвался включенный мотор. И мостовой кран, медленно подкатив, остановился над головой подсобника.
Филя сгреб покачивающиеся цепи, наложил их на ручки опоки и… уселся докуривать цигарку.
— Эй, паря! — окликнула его нетерпеливая крановщица. — Не развешивай уши, действуй.
— Подождешь, самое скусное докурить осталось.
Николай Макарович в сердцах бросил инструмент. Под его насупленными бровями сердито засверкали глаза.
— Вира! — попросил он у крановщицы. Затем вместе с Чуприковым перевернул на цепях тяжелую опоку и, уложив на широкую доску, сказал: — Никакой дишциплины подшобник не признает, надо выговор жакатить!
— Филя! — окликнул я курильщика. — Если еще раз вызовешь кран и так поступишь — исключим из бригады. Нам курильщики не нужны.
— Да я чуток, — вскочив, стал он оправдываться. — Не бросать же чинарик…
Подсобник засуетился и принялся насыпать землю и трамбовать ее с таким усердием, что из чугунной опоки высекал искры.
К гудку мы выстроили под заливку два ряда готовых форм.
Я уже собирался в душевую, как вдруг из конторки вышел мастер с желтыми листками нарядов и направился к нам. «Эх, не успел улизнуть!» — предчувствуя недоброе, подумал я.
У мастера странная привычка ходить с приподнятым плечом, точно он проталкивается сквозь толпу. Остановясь перед нами, Иван Ферапонтович подсчитал выставленные под заливку опоки и, зацокав языком, разочарованно сказал:
— Мало. Требуется еще шестнадцать, да на брак парочка… И все к утру. Экстра!
Подо мной словно дрогнула земля. Выронив из рук грузовую чушку, я начал протестовать:
— Не выйдет, Иван Ферапонтович! Чуть ли не через день по две смены вкалываем. Надо совесть иметь.
— У меня из-за вашей экстры семинар откладывать не будут, — добавляет Виктор.
У мастера холодно блеснули металлические очки и голос стал таким же металлическим:
— Не артачься, бригадир, не разлагай парней! Думал, сознательный, уговаривать не придется. Ведь план горит не только у нас, но и в механическом цеху. Всего одну ночь поработаете. Получите сутки отгула.
Я повернулся к ребятам, чтобы они энергичней поддержали меня, а те стояли с опущенными глазами.
— Надо оштаться, — проговорил Николай Макарович.
И Виктор, начитавшийся в столовой плакатов, мгновенно с ним согласился.
— Давай, Гром, последний раз останемся, и больше — ша! Пусть головой планируют, а не другим местом.
Филя помалкивает, ему лишний заработок никогда не мешает.
Я подошел к ним вплотную и негромко стал убеждать:
— Ребята, честное слово, мне до зарезу нужно повидаться сегодня… Это личное дело… очень важная встреча…
Но они не поддались.
— Мы же комсомольцы, — сказал Виктор. — С личными делами придется погодить. Думаешь, у меня не срывались важные свидания? Если сознательная — поймет, а с несознательными нечего водиться.
Мне осталось только выругаться про себя и взять у мастера наряд.
Мы сходили в заводскую столовку, поужинали и молча принялись за работу. Корпя над опокой, я злился и корил себя, что не сумел отпроситься хотя бы на час. «Уговаривал, уговаривал и нате — сам не явился. Нина, конечно, обидится. И как ей объяснить? Хотя бы адрес догадался взять. Болтал о разной чепухе, а то, что надо, не узнал. Эх, растяпа!»
Ночью в фасонной довольно тихо, лишь под трамбовками глухо охала формовочная земля. Мартовская вьюга завывала за окнами, прорывалась в щели, студила цех.
Филя то и дело бегал греться к накаленной докрасна жаровне. Тонко проверещал одинокий ночной гудок. В стержневой перерыв. Шишельницы устремились в столовку. Некоторые из них застряли около нашей жаровни и, протягивая запачканные землей руки, стали греться. При этом они посматривали в нашу сторону, о чем-то шептались и посмеивались.
Филя первым бросил работу и, усевшись на опоку, стал курить цигарку. Виктору вдруг стало холодно.
— Озяб… надо погреться, — сказал он и, подойдя к девчатам, скомандовал: — Расступись!
Он без стеснения жался к хохотушке Манефе, а та, игриво отталкивая, говорила:
— Не жаровня… нечего липнуть!
На их возню недовольно посматривал Николай Макарович. Его глазята из-под насупленных бровей метали молнии. Манефа была тайной любовью застенчивого парня. Но он в этом даже нам не сознавался, так как побаивался насмешек и разыгрывания. Он лишь издали любовался девушкой и… ревновал.
— Курносенькая, признайся: кто из вас Филю баламутит? — нарочно спросил Виктор.
Девчата, переглянувшись, фыркнули. А Манефа, подергав плечиком, ответила:
— Парень сто сот! Мы чуть не поцапались меж собой — никак не можем решить, которая больше люба ему. Прямо сохнем…
Николаю Макаровичу не понравился этот разговор; чтобы прервать зубоскалов, он окликнул Филю:
— Подшобник, брошай курить, давай поднимем!
Филя нехотя встал и пошел помогать наложить верхнюю опоку.
Виктор продолжал балагурить:
— Манефочка, а как тебе наш Николай Макарович?
— Тоже приглядистый, только больно щетинист… Наверное, колко с таким целоваться, — ответила девушка, показывая в улыбке мелкие, но очень белые зубы.
Хохоча, девчата всей стайкой направились в столовую. Манефа фасонный цех покинула последней. Она шла, поглядывая на нас свысока и покачивая бедрами. Эта ее походка завораживала всех парней цеха. Филя смотрел на шишельницу с открытым восхищением и, как горячий конь копытом, каблуком копал землю. А Николай Макарович нервно облизывал пересохшие губы.
— Пожрать, что ль, пойти, — сказал Филя и устремился за шишельницами.
— Э-эй… Филь! Куда? — попытался вернуть его Виктор. Но подсобник даже не обернулся.
— Пошли и мы, — предложил Николай Макарович. — Шегодня шти и лешч.
Столовка мартеновского цеха была открыта всю ночь. В нее забегали сталевары побаловаться кваском и наскоро чего-нибудь перекусить.
Мы уселись за стол, покрытый голубой клеенкой, и заказали полный обед. Виктор толкнул меня локтем.
— Смотри на ударника, — сказал он, показав глазами на Филю, доедавшего чью-то рыбу.
Наш подсобник был небрезглив. Чтобы не тратить денег, он сливал недоеденные супы в одну миску и бесплатно наедался.
Нам принесли суточные щи, заправленные шкварками. Они были вкусными и теплом разливались внутри. Мы с Виктором с удовольствием их хлебали, а Николай Макарович, утеряв аппетит, отодвинул свою миску. Заметив это, Филя подошел к нашему столу и, подвинув к себе нетронутые щи, глазами стал искать хлеб… И вот тут Николай Макарович вспылил:
— Брось, не шмей трогать! Не пожволю!
Я никогда не думал, что он так громко может взвизгнуть.
Головы обедавших шишельниц повернулись в нашу сторону. У Николая Макаровича свирепо топорщились брови, а под ними темнели ненавистью глазята. У Фили же был такой вид, точно его уличили в краже.
— Лодырь нешаштный! — уже шепотом добавил Николай Макарович.
Побагровев, подсобник схватил миску и все ее содержимое выплеснул в лицо Николаю Макаровичу.
— Жри, подавись! — рявкнул он и, опрокинув табуретку, выбежал из столовой.
Николай Макарович, обиженно поморгав, вытер платком лицо и укорил почему-то Виктора:
— Вот твое вошпитание!
— Сам виноват, — ответил тот. — Чего начал орать? Я бы тоже тебе за это врезал.
— Попробуй!
Опасаясь, что началась цепная реакция и страсти еще больше разгорятся, я остановил цеховых Отелло:
— Кончайте, ребята! Не стоит из-за какой-то шишельницы здоровье портить и бригаду позорить. Крупно поговорили — и будет.
Когда вместе мы вернулись в фасонный цех, то увидели одиноко светящуюся переносную лампочку и в кружке ее света — Филю, ожесточенно трамбовавшего землю.
На другой день я побывал на Седьмом небе. Наше мужское логово стало неузнаваемым. Все в нем преобразилось и сияло белизной. На кровати, покрытой накрахмаленным покрывалом, высились подушки, на столе покоилась скатерть с кистями, на тумбочке — кружевная салфетка. Пол был чисто вымыт и натерт воском до блеска.
Слоник у дверей заставила снять рабочие ботинки и подала мне старенькие шлепанцы.
— Приучайтесь, старики, к чистоте, — сказала она. — Теперь будут другие порядки.
«Значит, накрепко обосновалась», — решил я и, видя, что Калитич благодушествует и чувствует себя лучше, не стал острить по поводу подушек и кружевных салфеток, которые мы относили к атрибутам мещанства. Меня интересовало другое: была ли у них Нина?
— Как же, была, — ответила Зоя. — Чай с нами пила. Ждала-ждала тебя и, уходя, сказала: «Передайте Грому, что он свинья».
— И больше ничего?
— Может, про себя еще и ругнулась, но вслух — ничего, — подтвердил Калитич.
— А адреса вы у нее не взяли?
— Как-то не подумали. Да в Сестрорецке один завод. Найти не трудно.
В воскресенье, надев выходной костюм, я поехал на Финляндский вокзал.
Паровичок, тащивший скрипучие и раскачивающиеся вагоны по Приморской одноколейной железной дороге, подолгу стоял чуть ли не на каждой станции в ожидании встречных поездов. До Сестрорецка он тянулся более часа.
В этом курортном городке еще с петровских времен существовал металлический завод. Я довольно быстро нашел потемневшие старинные здания из красного кирпича и спустился к проходной. Двери оказались запертыми. Пришлось стучать.
Вышел усатый охранник в синей шинели.
— Чего тебе? — недовольно спросил он. — Сегодня выходной.
Я поклонился и как можно вежливей спросил:
— Скажите, пожалуйста, где здесь находится заводское общежитие?
— Хе, да у нас не одно, — ответил охранник. — Нюр, а Нюр! — окликнул он полную женщину в такой же шинели. — Ты в общежитии или переехала?
— А куда мне переезжать? Ты, что ли, свои хоромы уступишь? У вас, у зимогоров, в январе снегу не выпросишь.
— Да ты не задирай, тут человек по делу, интересуется общежитием.
Отстранив усача, женщина вышла на улицу и, внимательно оглядев меня, спросила:
— Какое вам, женское или мужское?
— Для девушек.
— А кто вам там нужен? — полюбопытствовала она.
— Из токарей… Нину Шумову. Знаете такую?
— Чего ж не знать! В одной комнате живем. А ты случайно не питерский? Не то Громом, не то Бурей кличут.
— Громом.
— Лучше бы ты, парень, не показывался ей на глаза. Погоревала она и хватит. Пора ей пристраиваться, свой угол заводить. Лучше, когда мужчина лет на десять, а то и на пятнадцать старше. Такой и беречь и холить будет. А ровесникам, да еще сопливым, негоже сходиться. Что ты ей можешь дать? Комната-то у тебя есть?
— Найду, если понадобится, — ответил я, не понимая, к чему она клонит.
Не желая, видно, чтобы усач слышал наш разговор, охранница отвела меня к скамейке и, усевшись рядом, принялась посвящать в замыслы Нининых соседок по общежитию:
— Мы Нинку просватать хотим за самостоятельного человека. Инженер он, не мальчишка какой. Получает много, живет в двух комнатах. От прежней жены одежи полны шкафы остались. Нина ведь детдомовка. Одно платьишко, туфельки да жакетка у ней. А он ее как куколку оденет. Отступись, дай девчонке в достатке пожить. Она ж ласки не видала.
— А если у нас любовь? — спросил я.
— Какая там любовь! О свидании договориться не можете. Чуть повздорите — развод давай. А если дети пойдут? Ты о детях-то думал?
— Нет, о детях не думал, — растерявшись, сознался я.
— То-то и оно! Ветер у тебя еще в голове! Не отгулял своего. Послужи в армии, остепенись, тогда и о любви думай. А сейчас нечего девке голову морочить. Отступись, мы всей комнатой просим. Я даже в Питер к тебе съездить хотела.
— А вы у нее спросили — нужен ей ваш инженер?
— А как же! Она не прочь. Он ее каждый день с работы провожает. И в кино водит. Вот и сегодня пойдут.
Эта сваха разговаривала со мной как с глуповатым недорослем. Меня обозлили ее уговоры. Поднимаясь, я спросил:
— Так вы что, не дадите адреса?
— К чему он тебе, когда она с другим гуляет? — не унималась толстуха. — Не станешь же ты девчонке жизнь разбивать? Сам-то ведь не женишься?
— Вас это не касается, — уже грубо оборвал я ее. — Можете не говорить, без вас общежитие найду.
И я пошел к каменной лесенке.
— Слышь, парень! — понеслось мне вслед. — Эй, питерский, вернись!
Но я даже головы не повернул. Поднялся на пригорок, пересек улицу и пошел вдоль озера.
Остынув немного, я стал здраво рассуждать: «А может, эта тетка права? Ведь жениться я не собираюсь. Даже в голову такое не приходило. И куда я жену дену?»
Но тут же возникали возражения: «Но почему ты должен уступать Нину какому-то инженеру? Ведь она тебе самому нужна. Но куда ты ее денешь? Тут ей сулят отдельную квартиру, шелка, меха. Бабы все уши прожужжали. Да и ухаживания взрослого, наверное, приятны. Надо пойти в кино и взглянуть на ее счастье», — наконец пришло решение.
Уже темнело, когда я нашел небольшой кинотеатр. Кончился первый сеанс. Публика толпой вываливала из широких дверей и растекалась по трем направлениям.
Остановясь на перекрестке, я стал вглядываться в парочки. Шли люди семейные и молодые. Они смеялись и обсуждали то, что видели на экране. Нину я приметил не сразу. Она шла с высоким мужчиной лет тридцати пяти. Лицо у него было холеное, с подстриженными усиками. Нина в своем куцем пальтишке, белой шапочке и белых рукавичках походила на девчонку, его дочку. Пригибаясь, инженер что-то говорил ей, а она, чуть приподняв голову, смотрела ему в глаза и улыбалась.
Пройдя почти рядом, Шумова не заметила меня. И ничто ей не подсказало, что я стою здесь. Так она была увлечена разговором со своим инженером.
«Значит, он ей уже вскружил голову, — решил я. — Ну и пусть! Обойдусь, проживу без нее!»
И я чуть ли не бегом отправился на вокзал.
Виктору и Николаю Макаровичу осточертела примитивная формовка. Они взбунтовались и вдвоем стали давить на меня:
— Добейся работы по квалификации. Не зря же мы в фабзавуче учились.
Сочувствуя им, я отправился в конторку к мастеру. Там в это время у Ивана Ферапонтовича сидел проситель. Я уловил только конец разговора.
— А потом запьешь, — с укором сказал мастер. — Знаю тебя, Созонтыч.
— Запью, — согласился проситель, — но не сразу. — И часто-часто заморгал синеватыми набухшими веками.
Незнакомец на вид был кряжист, но невысок. Его нос и вислые щеки покрывала тонкая сетка лиловых жилок. Теребя замусоленную кепчонку, он уныло добавил:
— Не переплавишь теперь меня… Какой есть. Где ты непьющего литейщика видел? Кабы не дыра во рту, жил бы не тужил.
— Народ-то все новый. Никто не знает твоего нрава. Потом беды не оберешься, — тянул свое мастер.
Созонтыч перебил его:
— Теперь все так. Речи слышим, а в душу не заглядываем.
— Ну вот, сам, значит, понятие имеешь. Дружба дружбой, а положение мое такое… — и мастер развел безнадежно руками.
Созонтыч нахлобучил кепчонку, но не уходил. Мастер продолжал жаловаться:
— Времена другие, людно теперь.
— Людно-то людно, да человеков нет… Я перебиваю их:
— Иван Ферапонтович, надоела ребятам ломовая работа, дайте нам работу по четвертому разряду.
Мастер, захватив губой желтый от махорочного дыма ус, пожевал его, потом, как бы что-то придумав, отвел меня в сторону.
— Есть… По шестому идет. Вам не справиться — рука не набита. А заказ спешный, — говоря это, он настороженно всматривался в меня. Я же молчал в ожидании обычного подвоха. — Мыслишка у меня засела в голове, — перешел мастер на шепот. — Душа, значит, лежит к вашей бригаде. Вам бы да хорошего старого формовщика, а одни что ж. Вот спец сидит без дела. Уволили на днях из металлического. — Мастер кивнул на Созонтыча. — Пьет запоем. За ним присмотр нужен. Смолоду вместе работали, знаю его… золотые руки. Как ты насчет того, чтобы в вашу бригаду? Конечно, бригадиром по-прежнему ты остаешься, а его — в ежовые… Главное, чтоб не запил. С вами он сладит. Если такого в бригаду заполучите, любую работу без опаски дадим… Тонко работает.
— Давайте попробуем, — нехотя соглашаюсь.
Мастер уже веселым тоном говорит своему старому другу:
— Ну, Илья Созонтович, давай оформляйся. Не хотел брать, да вот бригадиру комсомольской ты здорово по душе пришелся. Смотри не подведи. Перед молодыми нам краснеть не к лицу.
Созонтыч вытащил из-под рваной подкладки кепчонки мятую бумажку, подмигнул мне и, разгладив ее, положил на стол. Мастер чернилами поставил косую резолюцию.
Выйдя из конторки вместе с новым членом бригады, я был зол на себя за то, что так быстро сдался мастеру. За дверями Илья Созонтович придержал меня за локоть и, словно угадав мои мысли, попросил:
— Не грусти, бригадир, я не такой пропащий… Мастер хитрюга, но совестливый. А совесть — она хоть и без зубов, а грызет.
— Я не потому, что тебя к нам. Обидно другое. На словах одно, а на деле не верит, работу по разряду боится дать.
— Как тебя кличут?
— Громом зови.
— Ладно, Грома. Вот подпишу бумажку и завтра утречком на работу. А там покажем всем, что мы можем.
Илья Созонтович на работу пришел раньше всех и приготовил рабочее место. Мне деловито подал мягкую ладошку.
— С добрым утречком. Вместях, что ли, сходим за модельками?
— Пошли.
Мастер выдал замысловатые модели без обычных напутствий. Он стеснялся учить Созонтыча.
Всей бригадой мы стали обсуждать способ формовки. Илья Созонтович вертел в руках новую модель и как бы про себя рассуждал:
— По мне, торчком ее надо… Для напору сюда выпорок… Тут несколько заколочек придется… Здесь рвать будет, обточить надо… Опочку поглубже…
Себе Созонтыч выбрал самую трудную деталь — валик с рогульками и диском. Работал он виртуозно. Пятку трамбовки опускал ровно и увесисто, модель вытаскивал рывком, но так искусно, что оставались неразрушенными самые глубокие и тонкие отпечатки. Можно было любоваться его работой. В небольших жилистых руках карасик и гладилка действовали как резцы художника.
Решили и Филю приучить к формовке. На первое время дали ему разъемную модель валика, простую и гладкую.
Филя занял место рядом с Созонтычем, чтобы подсмотреть, что и как нужно делать. Но работал, как всегда, небрежно и грязно. Забив в лакированную модель толстый подъемник, он раскачал ее кувалдой. Созонтыч, приметив это, рассердился:
— Ты что, ополоумел?!
Отстранив Филю, он вбил свой подъемник, осторожно покачал модель и как перышко вытащил из гнезда.
— Во как надо! Гладкая ведь. Токаря проклянут тебя за такую работу. Велик телом, да мал делом. Аккуратней, говорю.
Филя, виновато поморгав, принялся подражать Созонтычу. А тот то и дело поглядывал на него и поучал:
— Карасик! Кто так карасик держит? Эк несмышленый! В правую руку бери.
У Фили от обиды на скулах вздувались желваки, но он помалкивал и подчинялся старику: делал так, как тот велел.
— Ты не пыхти, не дуйся на работу, — добродушно советовал Созонтыч. — Всякое дело мучит и учит.
На заводе я так уставал, что не находил в себе сил сесть с пером за стол и продолжить то, что с такой охотой еще недавно писал.
«Неужели я ошибся в выборе? — не раз задавал я себе вопрос. — Где же тот неслышный зов, который вел меня вперед по нехоженой тропе? Может, разлука с Сусанной погасила все желания? Эх, надо было пойти учиться! Нельзя застаиваться на месте. Впрочем, еще не поздно».
«При Созонтыче такой бригадир, как ты, не нужен, — говорил я себе. — Он опытен, толковей, поведет бригаду к успеху. Тебе придется лишь плестись следом и открывать то, что давно открыто. Поторопись, пока не поздно, найди свою дорогу».
«Дорог на свете неисчислимое множество. Человек волен выбрать ту, которая ведет к мечте. Но не каждый решается. Ведь жутковато пробиваться нехоженой тропой, неизвестно, что ждет впереди. И все же это наиболее верный путь. Готовься к переменам! Для начала следует пойти хотя бы на вечерний рабфак и заставить мозг работать интенсивней. А пока наблюдай за жизнью и запоминай, пригодится».
Утром в цеху ко мне подошел Филя и, сняв шапку, как это делают просители, сказал:
— Слышь, Гром, тут земляк прикатил… притулиться ему негде. Вторую ночь на одной койке спим. Как приметят — из общежития выгонят. Прими его в бригаду. Он поздоровше меня. Годовалого бычка поднимет.
— А зачем нам два подсобника? На тебя-то с трудом зарабатываем.
— Но ты хоть похлопочи… Чтоб в общежитии прописали… Не высыпаюсь.
Вместе с Филей я сходил к начальнику цеха. Тому подсобники были нужны. Не раздумывая, он определил Филиного земляка в грузчики на шихтовый двор.
На другой день Филя появился в цеху с рыжебородым верзилой Кузьмой Ухватовым. Низко поклонившись мне, Филин земляк сказал:
— Благодарствую за хлопоты. Прошу прийти с Филей, обмоем работенку. Если ко мне с душой, так и я с себя рубаху сыму.
— Не надо ничего снимать, я непьющий, — пришлось отшутиться мне. — Удовольствия в водке не вижу.
— Ну, дело твое. Неволить не буду, — сузив глаза в щелочки, согласился рыжебородый. — Но если когда вздумаешь, помни, должок за мной.
Витя Чуприков — пропагандист нашей комсомольской ячейки. У шишельниц он ведет кружок политграмоты. Узнав, что Филя всего лишь две зимы ходил в школу и читает по складам, рьяный воспитатель пригрозил:
— Если не будешь ходить на кружки ликбеза и политграмоты — отчислим из бригады. Нам за тебя краснеть не хочется.
Подсобник хмуро выслушал его и обидчиво надулся. До обеда Филя ни с кем не разговаривал, а в перерыве сходил на шихтовый двор и вернулся с земляком.
— Записывай обоих на политграмоту, вместях ходить будем, — сказал он Чуприкову.
— А Ухватова-то зачем? — недоумевал Витька. — У нас кружок молодежный. Пускай к своим сталеварам ходит. Там половина таких бородатых.
— Ты не гляди на мою бороду, мне только тридцать третий пошел, — с обидой заговорил Ухватов. — Убавится у вас что, если на кружке посижу и про политику послушаю?
Его слова смутили Витьку.
— Ходи, мне не жалко, — сказал он. — Только учти, мы больше будем говорить о комсомольских делах.
Манефа мастерица поводить за нос. Чтобы посмешить подружек, она попросила сперва Филю, а затем Николая Макаровича проводить ее после гудка до общежития.
Филя, стремясь быть первым, еще до гудка забрался в душевую, а Николай Макарович, приметив это, выключил холодную воду и отправился к проходной.
Вскоре из душевой донесся Филин крик:
— Кто там балует? Открой воду! Холодную давай!
Он, оказывается, успел намылить голову. Растекавшееся мыло попало в глаза. Начало щипать так, что Филя взвыл:
— Воды! Дай воды! Узнаю, кто балует, — башку оторву! Принесите хоть глаза промыть… Воды!
Это была уже не просьба, а рык быка, попавшего в беду. К душевой прибежали шишельницы. Они от Манефы знали, куда торопится Филя. Бедственное положение парня развеселило девчат. Припрятав вентиль, они, хихикая, пошли звать водопроводчика.
Водопроводчика девчата нашли не сразу. Пока тот разыскивал вентиль да включал воду, заводской гудок прогудел. Филе спешить уже было некуда. Промывая глаза, он тихо матерился, обещая избить шутников.
В кабину земляка заглянул Ухватов.
— Вон како измывательство устроили! — сочувственно заговорил он. — И никто не помог. Та востроносая, что задом крутит, с шепелявым ушла. Сам видел… вот те крест! А тебя, словно барана, заперли и смеются. Не будь меня, и водопроводчика бы не нашли. А ты все земляка сторонишься… Они не токмо девчонку уведут, а самого в хомут засунут…
— В какой это еще такой хомут? — не поняв, сердито спросил Филя.
— Эт, глупый! Давно тебе сказано: не любят заводские деревенских. Боятся, что ихний кусок перехватим, потому и делу своему не учат.
— Как это не учат? Учат!
— Это тебе сдуру показалось! Таких глупых они токмо и ищут, чтоб горбатились.
— А ты чего обзываешься? — вдруг взорвался Филя. — Из дураков у тебя не выхожу! По ноздрям захотел?
— Чш-ш, дурень, не ори!
Но Филя, решив выместить злость на земляке, заартачился:
— А ну отыдь, пока борода цела!
— Полегче, лешай! — повысил голос и Ухватов. — На кого лезешь, рвань несчастная? Хочешь, чтоб я рассказал, как в деревне нафулиганил? Эт я живо!
— Рассказывай. Я тоже знаю, для чего ты бороду отрастил. Живо сбреют.
Не желая больше разговаривать с земляком, Филя выскочил в раздевалку и, почти не обтираясь, стал торопливо одеваться. Кальсоны не лезли на распаренные ноги. В сердцах Филя оторвал запутавшиеся завязки…
Наскоро ополоснувшись, в раздевалку вышел и рыжебородый. Подсев к земляку, он игриво толкнул его локтем в бок и заискивающе спросил:
— Все сердишься? Ишь дурной! Я же любя тебя учу… Жалеючи.
— Нежелательно нам жалеючи, — ответил Филя.
И, натянув сапоги, ушел, хлопнув дверью.
Весь этот разговор слышал Чуприков, мывшийся в соседней кабине.
— Это мое воспитание, — похвастался он. — Филю уже не собьешь, знает что к чему.
Завод получил заказ на изготовление крупных деталей прокатной машины новой конструкции. Ничего подобного наша литейка прежде не отливала. Поэтому еще до начала производственного совещания в фасонном цеху толклись группки инженеров и старых мастеров. Одни вымеряли габариты опок, другие — размеры рабочих площадей под кранами, третьи буравили землю. Тут же они что-то доказывали друг другу, спорили, горячились.
Совещание открыл главный инженер завода.
— Не буду вам напоминать о важности нового заказа, — сказал он. — Это вы и без меня знаете. Сегодня мне хотелось бы выяснить: способны ли мы выполнить правительственное задание? Надеюсь на ваш опыт, жду всестороннего и серьезного обсуждения.
Первое слово получил начальник формовочного участка. Разложив на столе план цеха, он стал жаловаться на расположение участка фасонного литья.
— Цех построен без расчета на крупные отливки. Грунтовые воды проходят на небольшой глубине, строение почвы способствует быстрому увлажнению…
Он пугал катастрофами, которые не раз бывали при заливке металлом глубоких форм, и предлагал нарастить слой земли метра на полтора.
После него выступил старый формовщик Суравкин, выполнявший самые тонкие и сложные заказы.
— Раз правительством дадена нам новая машина, надо гордиться, — сказал он. — Питерские мастера никогда не подводили. Мы все можем сделать. И насчет обводнения опасения напрасны. Иной раз метра на полтора углубишь — и форма при заливке хоть бы чихнула. Но береженого бог бережет. Спецов у нас на такое дело мало. Надо бы на крупную формовку ижорцев пригласить. Они стан блюминга отливали, руку набили. А то не умеючи так намастерим, что от цеха столбы да горелая земля останутся…
— Начал за здравие, а кончил за упокой! — сказал Созонтыч.
Но на него не обратили внимания. Заговорил патриарх цеха — седовласый богатырь Никита Фомичев. Он не привык ораторствовать, слова ворочал, словно тяжелые валуны.
— Оно вроде да и вроде не того. Я не против наращивания почвы, действительно построены на низком месте. В половодье вода подступает. Факт. Может, станину на другом заводе отлить? На высоком месте оно спокойней. Гордиться-то нечего…
В выступлениях чувствовалось, что люди привыкли к спокойной работе, риск их настораживал, заставлял преувеличивать опасность.
Виктор, пошептавшись с Созонтычем, вдруг поднялся и потребовал слова.
— Несмотря на все запугивания, наша бригада берется за крупную формовку, — заявил он. — Что значит нет мастеров? Кого напугала грунтовая вода?..
— Лягушке, конечно, не страшны пушки, — ехидно вставил Суравкин.
— Верно, не страшны! — подхватил Виктор, не уловив насмешки. — Мы готовы на риск. Рабочий класс Питера не раз рисковал. Важно верить в себя. Нас поддерживает мастер золотые руки — Илья Созонтович. Прошу дать ему слово.
— Этому море по колено! — прогудел Никита Фомичев.
Илья Созонтович снял кепчонку с головы, поклонился собравшимся и, обернувшись к Фомичеву, не без укоризны сказал:
— Спасибо, Никита! Море-то нам обоим по колено бывало. Вместе гуляли, ум пропивали. Молодостью нечего корить. Ум-то бороды не ждет. Верно Витек накричал. Есть у нас привычка: Сашка, позови Машку, Машка, подай ручник, а ручник-то рядом лежит. Можно и у нас дельных работников найти. Молодыми брезговать нечего, при нас обучатся. Суравкина чтой-то я не пойму. Давно ли он на мелкой работе? Не с тобой ли в шестнадцатом году ямы рыли? Военный заказ выполняли? На всякую беду страху не напасешься. Я вот запойный человек, а для такой работы даю слово — три месяца в рот не возьму. Если окажете доверие, так я и с громовскими ребятами управлюсь. А ежели подкинете таких, как Гаврила Павлович да Никита, так что хочешь отформуем. Неужели тридцать лет зря корячились, ничему не научились? Помереть стыдно будет!
Это выступление было переломным, дальше пошли деловые разговоры о подготовке цеха и составах формовочных бригад. Решили к выполнению нового заказа привлечь и молодежь.
Прощайся, Гром, с бригадирством. Для Гаврилы Павловича и седовласого Никиты Фомичева ты не авторитет. Илья Созонтович священнодействует, принимая бригадирство. Сдвинув кепчонку на затылок, он двумя руками взял бригадный дневник и водворил его в шкафике на вымытую полку, затем обернулся ко мне и негромко сказал:
— Рома, не в службу… прошу для дела: будь помощником. В бригаде восемь человек, а бумажному делу я не обучен… Напутаю чего-нибудь.
В нашу бригаду вошли: Гаврила Павлович, Никита и высокий стержневик — секретарь цеховой партийной ячейки Федор Костнов, обучающий молодых шишельниц. Этакой солидной бригады еще не было в литейке.
Вырыв глубокий котлован, мы его обложили кирпичом, дренажными трубами, залили цементом.
На другой день в котловане принялись действовать старики, укладывая воздушную «постель» из соломы, глины, речного песка и полюстровской земли. Мы были только подсобниками: подавали нужные инструменты, смешивали глину с песком, просеивали землю, толкли древесный уголь.
На подсушенную «постель» была уложена разъемная модель, похожая на заставские ворота, и началось колдовство — формовка.
Работа так увлекла, что в столовку никто не пошел. Послали Филю за молоком. Пообедали в цеху и продолжали начатое дело.
К вечеру форма была готова. Она состояла из нижней неподвижной части двух разъемных опок, каждая из которых весила не менее тонны. Их укладывал и поднимал кран.
Чтобы горячий металл не разрушил формы, ее следовало укрепить стальными шпильками и крючьями, покрыть слоем разведенного графита и высушить. Эту работу Созонтыч доверил только старикам и сам, предупредив жену, остался на ночь. Мы тоже не ушли, чем вызвали воркотню Гаврилы Павловича:
— Завтра как сонные мухи ходить будете, а нам ваша сила понадобится.
Но разве покинешь стариков, когда они будут бодрствовать и следить за нагревальными лампами и жаровнями?
Мы помогли Созонтычу расставить жаровни и удлинить провода для электрических ламп. Старик, похаживая в знойной зоне, то уголек подкинет, то лампу поправит, то остывающие кирпичи на раскаленные меняет.
Никита курил и посмеивался над ним:
— Прямо наседка! Не узнаю Созонтыча. В прежние времена он бы «разломил» маленькую и где-нибудь за мартенами уже кемарил. А тут марку держит. Ударник!
Оставив дежурных, Илья Созонтович посеменил к выходу, мы с Витькой устремились за ним, так как опасались: не соблазнил бы кто из стариков на выпивку.
Уже начались белые ночи. Над незатухающими мартенами колыхалось бледно-розовое зарево. Оно отсвечивало в весенних лужах.
Лужи тревожили Созонтыча. Они вредны для формовок в почве. Вода могла увлажнить землю, пробиться сквозь цемент. Для расплавленного металла она опасней взрывчатки. Старик принялся прокапывать отводные канавки, и мы стали помогать ему сгонять воду в глубокий кювет.
Сделав передышку, Созонтыч посмотрел на серебристо-синее небо и похвастался:
— Эх, и погуляно же было в белые ночи! Разве уснешь. До утра колобродили. Днем на работе носом клевали. В обед сунешься за мартен и спишь. А мастер разыщет — по загривку даст…
Мы еще не отгуляли своих белых ночей, но ощущаем их колдовскую силу. И я невольно думал о Сусанне и Нине, хотя не раз уже себе приказывал: «Брось, выкинь их из головы! Встречайся с другими».
Согнав накопившуюся воду, мы вернулись в цех и уселись на инструментальные ящики покурить. Рядом с нами Филя. Затягиваясь цигаркой, он загоревшимися глазами смотрел на появившуюся вдали Манефу.
Лавируя меж опок, девушка приближалась к нам. Филя, точно желая боднуть ее, пригнул голову. Манефа, кокетливо поправив на голове платок, с наигранной обидой спросила:
— Что ж это вы, Филипп Гаврилович, не здоровкаетесь? Премию получили или просто зазнались?
— Ага, тебя в премию! — гоготнув, сказал Филя и попытался поймать девушку, но она ловко увернулась от его ручищ и убежала.
У Созонтыча шишельница тоже вызвала восхищение:
— С изюминкой, шельма! Такую запросто не возьмешь, с подходцем надо.
— С подходцем! — ухмыляется Филя. — А ты, видно, был горазд!
— Жаловаться на робость не могу. Не рослый, а завидным парнем считался. Как ты, ходил грудь нараспашку, язык на плечо. Даже образованные влюблялись. Одна в пяти комнатах жила, муж управляющий, — принялся вспоминать Илья Созонтович. — Молоденькая она. Словно светится вся изнутри. Ресницы длинные. «Вот, — думаю, — голубок стервятнику достался». Управляющий сухой, губатый и, вроде скопца, безусый. Не любили мастеровые его. Да и ей он, видно, был не по нраву. Тамарой ее кликали. Выйдет, бывало, к речке, усядется под каштан и скучает с книжечкой… Чиркни-ка, Витяга.
Виктор с готовностью чиркнул спичкой и поднес огонек к погасшей папироске. Созонтыч затянулся и продолжал:
— По молодости я был парень хоть куда! Волосы вьются. Нос подходящий, лицо белое, не угрястое. Девчонки, бывало, так и зыркают. Я на них никакого внимания. Сяду, бывало, невдалеке от каштана и глаз с нее не свожу. Авось заметит. Раз, к вечеру это было, ходила, ходила Тамара с книжицей, потом села на пенек и замерла. Гляжу, у нее плечи дергаются — плачет. Тут я, конечно, бочком, бочком — и так это сердечно: «Извините, мадамочка, может, на кого обидевшись?» Она словно с перепугу вскочила. «Нет, нет», — говорит. И ушла. Меня заедать стало. После работы, бывало, поднаряжусь, рубашку белую, сапоги хромовые надену и у речки хожу. Поздоровкалась она вдруг. Я где-то сирени тогда наломал. «Хороший, — говорит, — у вас букет». Я от радости даже заикаться стал. «Воз-зьмите, з-за-ради бога… осчастливьте». Вижу, не сердится, берет букет. Тут слово за слово, и пошло! Она смеется, золоченый зубик показывает. Потом и говорит: «У нас лодка имеется. Одной скучно. Приходите завтра». — «Ладно, — говорю, — с полным удовольствием». А у самого сердце тетеревом токует. На другой день сели мы с ней в лодку. Я гребу, она кувшинки из воды таскает. Потом на берег ей захотелось… Гляжу, на ней белые туфельки, а вокруг мокрота. Схватил я ее на руки и вынес, легонькую, на берег. Платье у нее тонкое, скользит… земля подо мной чертом пляшет. Я и прижми Тамару к себе. Она с перепугу руками противится. «Не надо, нехорошо!» А какое тут нехорошо, когда обоих лихоманка затрясла…
— Ну и чего дальше? — заинтересовался Филя.
— А про это, брат, мужчины в тайне держат, не хвастаются. Потом, значит, любовь у нас пошла. Куры да амуры да глазки на салазках. Муж узнал. Меня с работы сжил, а ее упрятал. Так и не видел больше. После пить начал, до сих пор очнуться не могу. Ух и любить умела! Не чета вашим хохотушкам. Задом только вертеть да губы помадить.
— Гулевой же ты был! — восхитился Филя. — Мне бы вот такую найти.
— Найдешь еще! А теперь кончайте прохлаждаться, — приказал Созонтыч. — Завтра серьезный день, соснуть требуется. Будем дежурить по очереди.
В день заливки у Созонтыча в голосе появилась твердость.
— Всем надеть защитные очки и асбестовые рукавицы! — распорядился он. А мне — особое приказание: — Будешь засыпать древесным углем выпара.
Сталь выдавали два мартена. От толстых струй, падавших в объемистые ковши, летела огненная мошкара, с треском отрывались крупные звезды и, словно пушинки, плыли по воздуху.
Краны подняли наполненные жидким металлом ковши, источавшие зной, и под звон колокола осторожно понесли по цеху к приготовленной форме.
Созонтыч, держа длинный шест, показывал, какому ковшу где остановиться. Озаряемый пламенем, в войлочной шляпе и очках, он был похож на древнего алхимика.
— Подготовиться!
Вместе с разливщиками к рычагам ковшей стали Никита Фомичев и Гаврила Павлович.
Свисток. И новая команда:
— Прицелиться… Пошел!
Одновременно из обоих ковшей толстыми струями потек металл в литники. Теперь уже меньше отрывалось искр, но жар был таким, что невольно пришлось прикрывать брезентовым рукавом лицо.
Все, конечно, насторожены: не проникла ли за прошедшие часы в форму влага? Превратившись в пар, она обретет такую силу, что разнесет все вокруг.
— Ровней… ровней! Не торопиться! — требовал Созонтыч.
В цеху слышался лишь треск летящих искр и бульканье металла. Из тонких выпаров по всей площади опоки, словно выбившиеся из земли ростки, засветились синие язычки огней. Значит, жидкий металл проник во все уголки и заполнил форму доверху. Сейчас он покажется в главных выпарах. Они уже дымятся.
— Уголь! — крикнул Созонтыч.
В одном конце я, в другом — Чуприков зачерпнули лопатой древесный уголь и, как только показалась бурлящая огненная масса, засыпали ее, чтобы металл не фыркал, не расплескивался.
— Стоп… стоп! — остановил заливщиков Созонтыч. — Отваливай!
Ковши, приняв обычное положение, медленно уплыли в другой конец цеха.
— Конец — всему делу венец! — весело сказал Созонтыч. — Отсыпайтесь. Два дня можно на работу не выходить. Законные.
Хотя мы и получили два дня отгула, но никто дома не усидел, утром пришли посмотреть, удалась ли отливка.
При нас крючья крана раскачали стальную махину и вытащили из гнезда.
Когда пыль улеглась, старики, вооружившись скребками и стальными щетками, принялись счищать приварившуюся седую землю, постукивать ручниками да вглядываться: нет ли «соловьев» и недоливов?
Отливка получилась довольно чистой. Лишние наросты оказались только у литников и в нижнем углу, где металл немного размыл стенку формы. Все это нетрудно было устранить.
— Ну, бригада, — сняв очки, обратился к нам Созонтыч, — с благополучной отливкой и новым разрядом! — И он торжественно пожал каждому руку. — В прежние времена с вас бы белой потребовали да еще пивка. А нынче — квасом обойдусь. Пойдем к сталеварам, вспрыснем первенца!
Во время пиршества ко мне и Чуприкову подсел секретарь партячейки Федор Костнов.
— А как вы, ребята, насчет того, чтобы заявление в кандидаты партии подать? — спросил он. — Николаю Макаровичу и Филе еще рановато, а вам — в самую пору.
— Мы еще своего в комсомоле не отгуляли, — ответил Виктор, на секунду отрываясь от кружки с квасом.
— Я вас не на гулянье зову, а на серьезные дела, — заметил Костнов. — Ребята вы грамотные, непьющие, по характеру не робкие. Чем не мастеровая гвардия? Я, конечно, не тороплю, но подумайте, совесть поспрошайте и приходите. Рекомендации получите.
Этот короткий разговор встревожил меня, заставил задуматься: чист ли я перед самим собой? Что гнетет мою совесть? Если спросят: «Живешь ли по принципам?» Что я отвечу, не кривя? Стараюсь жить честно, но душа неспокойна… Полная неясность с Сусанной и Ниной. Но это других не касается. А угроз Антаса не испугался? Или оставил себе лазейку на случай нужды? А может, это было продолжением детской игры в сыщиков? Вроде бы нет. А почему отстал, не разоблачил? По душевному равнодушию или лености? Ждал приезда Гурко! Где же Зарухно застряли? Почему в городе не появляются афиши с бубенчиками ландыша?
Бригада после отличной отливки получила два выходных дня. Я отправился на поиски Антаса. На углу Литейного проспекта «бедствующего поэта» не обнаружил. Его не было и под сводами галерей Гостиного двора. Куда он подевался? Я спросил о Тинякове у торговки пирожками. Та, подозрительно посмотрев на меня, ответила, что давно его не видела.
— Видно, разбогател, — добавила она и поинтересовалась: — А вам-то он зачем?
— Хотел книжку купить, — ответил я наобум.
По Невскому я дошел до сада против Адмиралтейства. Фонтаны еще бездействовали. На скамейках сидели няни с ребятишками, старых барынек не было.
Пешком я пошел на Мытню. Постучал в знакомую дверь старичков. Минуты три никто не выходил. Потом звякнул засов, дверь распахнулась. Передо мной стоял сам Антас. Он не растерялся, а как бы обрадовался мне:
— Рома? Вот сюрприз! Я ведь собирался разыскать тебя. Да, да… ты мне очень нужен. Проходи, раздевайся.
Он пропустил меня в боковую комнату с небольшим столиком, кожаным креслом, диваном и этажеркой.
— Садись, пожалуйста. Тебе кофе? Вина? Пива? — предложил Антас.
— Ни того, ни другого, ни третьего.
— Зря отказываешься. Надо жить по-европейски. Читал твой рассказик в «Резце». Довольно мило. Что-нибудь новое пишешь?
— Пишу.
— Хочешь, открою тебя? — вдруг предложил он. — Вознесу на Олимп. Сейчас ведь призыв ударников в литературу. У тебя выгодная биография. А у меня есть зацепка в толстом журнале. Распишу так, что ахнешь!
— Обойдусь без открывателей, — сухо ответил я.
— Так чем обязан столь лестному посещению?
— Я пришел сказать, что угроз твоих не испугался. Просто был занят. Если ты не прекратишь эксплуатировать всяких бедствующих старичков, то будешь разоблачен.
Антаса не смутила моя угроза. Он даже улыбнулся и спросил:
— Каким путем? Фельетон напишешь? В милицию заявишь? Ты, видно, недостаточно знаком с историей литературы. Взять хотя бы любимого тобой Александра Дюма. Ты знаешь, что он, не стесняясь, пользовался чужим трудом? Да еще в каких масштабах! Я против него щенок. Восемнадцать самых знаменитых романов, например, написаны в соавторстве с неким Огюстом Маке, преподавателем истории, имевшим нюх на острые и занимательные сюжеты. А на вышедших книгах стоит только имя Дюма. Маке остался невидимкой. Так было и с другими. А когда Дюма обвиняли в эксплуатации, то он добродушно посмеивался: «Не все сражения выигрывал сам Наполеон, но он ни от одного не отказывался. Победы добывались его именем». А если обвиняли в краже сюжетов, то он разъяснял: «Гениальный писатель не ворует, а заимствует». Так-то оно!
— Но ты не гениальный писатель, — возразил я.
— Это еще неизвестно. Все покажет время. Но я больше не подражаю Дюма. Скромно учусь и помогаю прокормиться старичкам: устраиваю их статейки и переводы в журналы.
— Конечно, под своим именем?
— Это неважно, под чьим, лишь бы людям добро делать.
— Так я и поверил! Мне известны твоя доброта и скромность с детства. Кончай обирать людей, иначе сам кончишь плохо.
— Ну зачем же так грозно? — укорил Антас. — Меня больше устраивают мирные отношения. Мы же земляки! Не отказывайся от дружеских услуг, если хочешь пробиться в большую литературу. Я готов тебе помочь. Мир лучше ссоры. Заходи сюда с рукописью… всегда к твоим услугам.
Этот нахал великолепно держался: он проводил меня до дверей и раскланялся. А я, выйдя на улицу, принялся корить себя: «Дурацкое мальчишество! Кого я вздумал запугать? Его так просто не ухватишь. Вывернется. Кроме того, надеется, что земляк не будет вредить земляку».
Кстати, сколько времени я не бывал в отцовском доме? Посылал только открытки: «Жив, здоров». И брат отвечал тем же. Отец раза два заходил на Седьмое небо, но меня не заставал и бросил навещать. Надо сегодня же сесть в поезд и неожиданно нагрянуть.
Но не поедешь же к родне с пустыми руками? Деньги у меня водились. Я купил Матреше на платье синий материал в белый горошек, Димке — костюм юнгштурмовцев с портупеей, а отцу — кожаную фуражку. Уложив это все в спортивный чемоданчик, я сел в вечерний поезд и четыре часа продремал в нем.
Приехал в одиннадцатом часу вечера. Дома застал только Матрешу. Она штопала отцовскую фуфайку. Узнав меня, засуетилась, принялась жарить картошку с салом. Поставила на стол кринку с молоком.
— Надо бы, конечно, винца для встречи, но у меня не водится.
— Спасибо, не пью. А где Дима?
— Ушел в свой техникум, он в живой газете представляет, а Михаил Андреевич вернется с ночным.
— Как вы тут живете?
— Все бы ничего, да вот письмо от Аннушки пришло… Скоро ее из тюрьмы выпустят. Спрашивает, приезжать аль нет.
— И что вы ей ответили?
— А что тут ответишь? Ты же знаешь, мы с Михаилом Андреевичем расписались, живем законно. Она вроде бы здесь лишняя. Хоть и жалко ее, но пришлось отписать, чтоб не приезжала. Ребята, мол, взрослые, а Михаил Андреевич верную подругу нашел, не такую, как она.
— А Трофим не скандалит больше?
— До белой горячки допился. Коня вилами покалечил. Чуть избу не поджег. Успели связать… В сумасшедший дом отправили. Я ничего из его хозяйства не взяла. Еще вернется — беды не оберешься. С топором придет требовать. Все заперто и заколочено, лишь кота приютила, чтоб не одичал.
Поужинав, я вытащил из чемоданчика подарки. Материал на платье Матреше очень понравился. Она приложила его к груди, погляделась в зеркало и зарделась.
— И чего ты тратился! — укорила она. — Не по годам мне такая обнова.
— Ничего, сойдет. Хватит вам в затрапезном ходить! Я подыщу еще что-нибудь.
— И не вздумай. За это не знаю как благодарить… Спасибо, что не забыл. — Она поцеловала меня в обе щеки и добавила: — И отец будет доволен. Старая фуражка на засаленный блин похожа, насквозь маслом пропиталась. А Димка запрыгает… Он деньги на такой же костюм копит.
Дима вкатился в дом разгоряченный после спектакля, с расстегнутым воротом и в куртке нараспашку. Брови его были начернены, а на щеках пылал неестественный румянец. Видно, не успел стереть грим. Брат подрос и раздался в плечах.
Дима схватил костюм и поспешил в соседнюю комнату примерять его. Минуты через три он вышел в юнгштурмовке, подпоясанный широким ремнем. Костюм словно был сшит по его фигуре.
— Ну, брат, угодил! — сказал Дима. — Я надеялся такой только к осени приобрести. Собирался в каникулы на кирпичном заводе подработать.
— Краги кожаные купи.
— Теперь уж куплю.
Дима, конечно, был голоден. Матреше опять пришлось ставить на плиту сковороду и обдирать картофель, сваренный в мундире.
— Надо бы обмыть обнову, — предложил Дима. — К Нюре-самогонщице сбегаю. Она теперь крепкую брагу варит.
Пока Дима бегал с бидоном к соседке, пришел отец в своей неизменной замасленной куртке, с дорожным сундучком, пахнущим паровозным дымом. Этот запах я помнил с детства. Старик начал сдавать: виски словно покрылись пеплом, седина видна была и в усах.
— А, пропащий явился. Давненько ты у нас не бывал! Неужто минуты не мог выбрать?
— Виноват, батя, запутался. Всяких дел много… Как белка в колесе вертелся.
— Ну и чего добился?
— Шестой разряд получил… Книжку пишу.
— Молодец, по-нашенски действуешь. Димка вон скоро учителем станет.
В это время появился брат с полным бидоном браги. Мне опять пришлось подсесть к ужинавшим и выпить за встречу.
Давно мы не собирались все за одним столом. Матреша как-то естественно вошла в нашу семью. Она сидела рядом с отцом и подкладывала ему на тарелку куски помягче.
Брага оказалась крепкой. С непривычки я быстро охмелел и решил произнести тост:
— Выпьем за добрую фею этого дома… За нашу дорогую маму — Матрешу. Очень жалко, что она не пришла к нам, когда мы были маленькими. Наверное, наше детство было бы краше. Но мы не жалуемся на жизнь без ласки. Нет! Ты, отец, вырастил нас работягами и честными. Мы теперь самостоятельны. Нас уже не собьешь с пути. Сумеем постоять за себя и… за Матрешу. Пусть она ничего не опасается, мы ее в обиду не дадим… Она наша вторая мама! Анна была мачехой.
— Спасибо, сын! — сказал отец, чокаясь со мной.
А Дима добавил:
— Присоединяюсь, брат! Без Матреши я бы остался дохлым лягушонком. Она спасла меня и вырастила на беду себе. Теперь ем за двоих: за тебя и за себя.
И он потянулся поцеловать руку Матреше, а та, зардевшись от смущения, спрятала ее за спину и запротестовала:
— Не захваливайте меня, еще сглазите!
И всем стало смешно. Мы выпили в этот вечер всю брагу и поздно легли спать.
Когда я проснулся, Матреша уже хлопотала у плиты, а Дима с отцом брились.
За завтраком я поинтересовался, не слышно ли здесь чего-нибудь о братьях Зарухно.
— Вернулись циркачи, — ответил Дима. — Я Мыцу встретил. Интересной девахой стала. На высоких каблучках, идет пружинисто. Того и гляди в бубен ударит и плясать начнет. Глаза с чернинкой. Настоящая цыганочка. А старый Сашко где-то в Приуралье помер. Они всех лошадей, сбрую, кибитки продали и вернулись на поезде.
Мне захотелось повидать друзей детства. После завтрака я отправился на Лесную улицу.
Старый дом Зарухно как бы врос в землю и чуть покосился. Под навесом не было ни коней, ни повозок. Лишь у колоды с водой бродили три курицы.
На крыльце меня встретила Миля. Она сильно постарела и плохо видела. Не сразу узнала меня, а узнав, заплакала:
— Осиротели мы… Потеряли на чужбине нашего дадо. Опустел без него двор. Никто не заедет, не заглянет. А ведь прежде со всей округи съезжались…
— Видно, не знают, что мы вернулись, — вставил Гурко, появившийся за спиной матери. — Привет, мушкетер! Заходи, первым гостем будешь.
Сестры и Нико еще завтракали. Они сидели за длинным столом и пили чай с молоком из толстых глиняных кружек.
— Поздно вы завтракаете, — заметил я.
— Артистки! — показывая на сестер, отозвался Нико. — Садись, и тебе горяченького нальем.
— Что же вы цирк бросили? — сев за стол, спросил я.
— Понимаешь, лошадиный навоз роковую роль сыграл, — ответил Гурко. — Никто из нас не захотел за лошадьми ухаживать. Их ведь надо почистить, расчесать, напоить, накормить и… навоз убрать. Всем этим дадо занимался, а мы были артистами-белоручками.
— Значит, придется цирковой номер изменять?
— Не придется. С цирком покончено. Учиться заставлю, — твердо сказал Нико, входя в роль старшего в семье. — Правда, дадо говорил: «Цыгану грамота для порчи», а я думаю иначе. Вот разделю вырученные деньги за коней и сбрую на пять частей и уйду служить в армию. Девчонки останутся в школе доучиваться, а Гурко пусть ученым станет. У него память хорошая.
— Видишь, каким рассудительным сделался мой старший братец. Всю жизнь расписал. А я бы не против сыщиком стать.
— Мы в артисты хотим, — добавила Мыца. В голосе было не утверждение, а скорей жалоба.
— В самодеятельности выступать можно, — настаивал на своем Нико. — Малограмотный артист — ничто. А вот кончите школу, и тогда посмотрим, куда вас деть.
И девчата больше не возражали старшему брату. И дайори молчала.
После завтрака Гурко пошел меня провожать. Ему хотелось знать, не бросил ли я следить за Ржавой Сметаной.
Я коротко рассказал о моем разговоре с Антасом.
— Значит, угрожает, — заключил Гурко. — А ты, кажется, простить хочешь?
— Нет, но я не могу придумать, с какого края его подцепить.
— У меня мыслишка возникла. Дадо поручал мне дела с фининспектором, полагал, что я самый учтивый в семье. Я заполнял декларации и платил налоги. Думаю, что Ржавая Сметана ничего этого не делает. Тут мы его и ущучим. Ты говоришь — старики на двух машинках стучат? Значит, артель, оснащенная техникой. Солидный налог полагается. В случае если Антас отпираться будет, мы свидетелями явимся. С него взыщут года за три — может, и в суд потащат за сокрытие. А чтоб он не выкрутился, ты фельетон напишешь под названием «Дюма с Мытни».
— Хорошая мысль, — одобрил я. — Когда начнем действовать?
— Хоть сегодня. Мне в Питер надо. Экзамены в августе, может репетиторов найду. За четыре месяца подготовлюсь.
Мне хоть и некуда было торопиться, все же я отправился в Ленинград с Гурко.
Прямо с вокзала мы поехали на трамвае к его знакомому фининспектору. Рабочий день уже кончался. Инспектор — наголо стриженный инвалид без руки, — внимательно выслушав нас, спросил:
— А не клепаете вы на него? Может, он вам чем насолил?
— Мы — комсомольцы, наше дело разоблачать эксплуататоров.
Для большей убедительности я показал рабочий номер и комсомольский билет.
— Тогда мешкать нечего, нагрянем неожиданно, — сказал безрукий.
Он позвонил по телефону фининспектору Петроградской стороны и, изложив суть дела, условился встретиться на Мытне.
Инспектор Петроградской стороны тоже был инвалидом: волочил ногу.
— Может, взять милиционера? — спросил он.
— Обойдемся, — ответил безрукий.
Они поднялись на второй этаж и позвонили. Минуты три к двери никто не подходил, потом негромкий голос спросил:
— Кто?
— Откройте, инспекция.
— Проштите, ключа не имею. Жамкнут, — прошамкал старик.
— Не выдумывайте, ключ в дверях торчит. Поверните его.
Волей-неволей растерявшемуся старику пришлось открыть дверь.
Инспекторы прошли в большую комнату и там застали двух приятелей шамкающего старика. Они сидели за старенькими пишущими машинками и прямо с листа переводили на русский язык: один — английскую пьесу, другой — французский детектив.
— Вы по договору работаете или поденно? — спросил безрукий.
— По джентльменскому соглашению, — ответил старик со сливоподобным носом и белой бородкой. — Но джентльмен черт знает какой бурдой поит и пищу доставляет не из лучших ресторанов. За два месяца задолжал, не расплачивается.
— Сколько часов работаете?
— У нас ненормированный день. Как протрезвеем — до вечера стучим. Вечером нам доставляют хмельное и ужин…
Когда фининспектор заканчивал составлять протокол, появился Антас с бидончиком пива и вяленой рыбой. Узнав, кто такие непрошеные гости, он запротестовал:
— Кто позволил врываться? Я обращусь к прокурору… У вас ордер на обыск есть?..
— А мы обыска не производили, — спокойно ответил безрукий. — Протокол составляем со слов эксплуатируемых. Вы о существовании своей артели заявляли финорганам? Декларацию заполняли?
— У меня нет никакой артели. Я приютил бездомных стариков. Они лишь кое в чем помогают мне. Их никто не эксплуатирует, наоборот, меня можно назвать альтруистом.
— Как вы себя ни называйте, а штраф за сокрытие и налог придется уплатить. Мы еще установим, какие у вас были доходы: запросим справки с издательств.
— А кто установит, сколько я потратил на них?
— Это вы сообщите в декларации.
Видя наши довольные ухмылки, Антас возмутился:
— А почему здесь присутствуют посторонние?
— Они понятые… Протокол подпишут.
Ржавая Сметана подошел ко мне вплотную.
— Это ты их навел? — спросил он негромко.
— Я тебя предупреждал. И о твоей литературной плодовитости еще узнают многие. Так что не тебе придется открывать ударника в литературе, а мне.
— Вам этого мало? — как бы ища сочувствия, Антас показал на фининспекторов. — До каких пор будете преследовать?
— До тех, пока не перестанешь наживаться на труде обжуленных.
— Все. Сегодня — все! Я прекращаю, даю слово. Останемся друзьями, я вам еще пригожусь.
Забеспокоились и старики.
— А что же с нами теперь будет? — спросил белобородый. — Мы даже пенсий не получаем.
— Можете начать собственное дело. Возьмите патент. Будете переводить с разных языков, печатать на машинке, давать уроки. Из помещения вас никто не выселит. Можете судиться. Суд будет на стороне эксплуатируемых.
— Могу предложить временную работу, — сказал Гурко. — Мне нужны репетиторы: одного подготовить в вуз, а двух девочек — в шестой и седьмой классы.
— В какой вуз?
— Юридический.
— Сколько угодно, — ответил белобородый. — Могу представиться… бывший адвокат и поверенный в делах графа Костецкого. Среди нас есть представитель точных наук и лингвист. Какие условия?
— Жить будете бесплатно на даче. Едой и молоком обеспечу. За каждый урок буду платить наличными.
— Видите ли… — замялся шамкающий старичок. — Нам молоко противопокажано. Мы шоглашны на жамену: крашное вино, пиво, брага.
— Брагу сварим, не беспокойтесь.
— Тогда по рукам, — согласился старичок. — Вешну и лето недурно провешти на лоне природы, а к жиме мы што-нибудь шоображим.
Довольный исполненным долгом, в воскресенье я решил съездить в Сестрорецк. Надо было окончательно выяснить отношения с Ниной.
В заводской проходной я опять наткнулся на охранницу Нюру.
— Ох и неугомонный ты парень! — возмутилась она. — Ну, чего прикатил? Совести в тебе нет! Ведь не любишь ее, блажь одна.
— Мне с ней надо поговорить.
— В общежитии ее не найдешь. Сама видела: на взморье пошла.
Сестрорецкий пляж на всем протяжении был пустынен. Желтый песок, зализанный ветром, лежал волнами. А над морем стоял гомон. На воду, вздымая брызги, то садились стаи чернышей, чирков, крякв, чаек и гусей, то шумно взлетали и, посвистывая крыльями, летели дальше.
За поворотом на песчаной косе я заметил одинокую фигурку: девушка смотрела на пролетавших над нею птиц, а ветер развевал ее белый шарфик.
— Нин… Нина-а! — закричал я.
Услышав зов, она обернулась. Я еще раз повторил ее имя и, увязая в песке, кинулся вперед по целине.
Нина не сразу узнала меня: она сперва неуверенно шагнула навстречу, потом прибавила шаг и, раскинув руки, побежала… Она прямо влетела в мои объятия.
— Ой, как ты мне нужен! — сказала она. — Почему раньше не приезжал?
— Я тут один раз был, но твоя соседка по общежитию Нюра потребовала, чтобы я уехал. Ты ведь выходишь замуж, да?
— Чепуха. Это они по своей инициативе вздумали просватать. А я отбиваюсь. К чему мне такое замужество?
Мы пошли с Ниной вдоль прибойной полосы. Ветер и крики летавших над нами птиц мешали разговаривать. Нина повернулась спиной к ветру и, пятясь, посвящала в свои планы. Опасаясь, что девушка споткнется и упадет, я схватил концы шарфа и держал ее, как на вожжах.
Оказывается, сюда на залив Нина ходит часто. На пустынном пляже ей никто не мешает петь во весь голос. Недавно на заводском конкурсе самодеятельности ее отметили премией и дали рекомендацию в консерваторию.
— А эти дурищи думают, что я променяю будущее на какое-то барахло овдовевшего инженера. Все счастье видят в замужестве.
— И ты даже за меня не пойдешь? — как бы ужасаясь, спросил я.
— Нет, — мотнув головой, ответила Нина. — Свобода дороже. А ты разве не собираешься учиться?
— Собираюсь. Но одно другому не помешает.
— Мужчине — может быть, а женщину закабалит, прибавит забот. У нас же нет с тобой ни бабушек, ни мамушек, которые бы опекали и вели хозяйство. Впрочем, вру! — спохватилась Нина. — Ошеломляющая новость! Меня отыскала непутевая мама. Приезжала сюда, кинулась на шею и плакала натуральными слезами. Оказывается, она потеряла голос и всех своих ухажеров. Единственная надежда — это я. Упрашивала забыть обиды и перебраться к ней в Ленинград. Она-де поставит мне голос и передаст певческие секреты. У нее две комнаты и рояль. Вот я и не знаю: ожесточиться мне или смилостивиться?
— Тут я не советчик. Может, тебе противно будет с ней. Ты сама должна решать.
— Знаешь, во мне что-то дрогнуло. Вдруг стало жалко покинутую кукушку до… слез. Обе разревелись. Она уехала какая-то просветленная. Наверное, я все же переберусь к ней. А ты будешь приходить в гости на правах давнего друга.
— Я за дружбу, не имеющую границ.
— Такая дружба зовется любовью. Ты что — объясниться ко мне приехал?
— Угу.
— Тогда — на колени! — потребовала Нина. — Целуй ручку и проси прощения.
Я церемонно стал на одно колено и выполнил ее приказание. В ответ она едва коснулась губами моего лба.
Вот так, радуясь свободе, не то в шутку, не то всерьез, мы объяснились с ней и были счастливы в свою двадцатую весну. Нам еще предстояло прожить трудную длинную жизнь.
Весной Роман Громачев, казалось, был спокоен, если можно назвать спокойствием упорные размышления: как быть дальше? Он не собирался на всю жизнь застревать в литейке.
Трамбуя формовочную землю, Роман то и дело ловил себя на том, что думает не о будущей отливке, а совсем об ином. В его мозгу рождались смутные замыслы не то рассказа, не то повести, где действовал юноша, похожий на него самого, только более свободный в поступках, не признающий условностей. Он должен поступать решительно, не опасаясь последствий. Жить в согласии с собой. Вот в чем нельзя уступать!
Так рассуждая, Роман все же старался не нарушать существующих порядков. Он за десять минут до гудка появлялся в цеху; не теряя времени на перекуры, выполнял полторы нормы, часто оставался на сверхурочную работу. Его как ударника приняли в кандидаты партии и поручили хлопотливое дело: обучать новичков.
Роман забросил футбол, вечерние походы в бассейн, в спортивный зал. Давно не был на занятиях литературной группы. Работа в литейке не только утомляла, но и отупляла. Вернувшись вечером домой, он не торопясь мылся, ужинал и некоторое время лежал на постели, раскинув руки и тупо глядя в потолок. Идти никуда не хотелось, да и лень было переодеваться. Когда он поднимался, то оставалось час или два на просмотр журналов и книг, которые Громачев приносил из заводской библиотеки.
С Юрой Лапышевым, хотя и жили в одной комнате, почти не общались. Райкомовец приходил домой поздно вечером, когда Роман уже спал. Юра, видимо, был измотан не меньше, потому что ужина себе не готовил, а, стараясь не шуметь, быстро сбрасывал одежду, забирался под одеяло и гасил свет. Утром тоже не удавалось поговорить. У Громачева работа начиналась на два часа раньше. Ради двух слов неловко было будить друга.
Нину Шумову Роман видел лишь в выходные дни. Она жила в двухкомнатной квартире матери и усиленно готовилась к поступлению в консерваторию. Вот и сегодня, придя под вечер, он не без робости нажал кнопку звонка. Дверь открыла белесая молодящаяся женщина с безбровым, лоснящимся от крема лицом и шепотом сообщила:
— У нее, бедняжки, нет совершенно времени… О развлечениях и думать некогда. Я вас очень прошу не отвлекать ее, иначе провалится… Ужасные пустоты в образовании! Школа и фабзавуч ничего не дали… Сколько потеряно времени, а певице карьеру надо делать в молодости.
— Я только на минутку, — пообещал Громачев и про себя подумал: «Почему эта непутевая мама назвалась Лялей Белой? По цвету кожи? Она у нее действительно словно из мела и гипса. А может, из-за волос? Тогда ее лучше назвать Лялей Облезлой!»
Выщипанные брови Леокадии Вадимовны обозначились двумя тоненькими шнурочками. Когда она морщила лоб, они совершенно исчезали. Лицо походило на маску с небольшими треугольными прорезями для беспокойных зеленовато-серых глаз. Все в ней было какое-то придуманное, неестественное.
Постучав в дверь комнаты дочери, она каким-то приторным голосом спросила:
— Ниночка, к тебе тут только на одну минуточку. Ты, надеюсь, не задержишь гостя… Нам теперь не до приемов.
Пропустив Романа в комнату, где всюду лежали раскрытые учебники и нотные листы, Нина неслышно заперла дверь на ключ, тяжело вздохнула и шепотом пожаловалась:
— Ужас что творится! Я изнываю от забот и советов. Все, чего избегала непутевая почти восемнадцать лет, теперь восполняется в двойном размере. Из кукушки превратилась в кудахчущую курицу. Дохнуть не дает… Уморит в припадке чувств.
— А может, так и надо?
— Ну, знаешь… Хотела бы я тебе такого папашу, который не только учит, как надо держать ноги, когда сидишь, но и на кого обращать внимание. Ты, например, для нее фигура никчемная… сорная. Певица должна тратить чары своей привлекательности только на людей, содействующих продвижению на большую сцену. А на других неразумно губить юность… Их надо решительно отбрасывать!
При этих словах Нина так чмокнула Громачева где-то у виска, что в левом ухе у него зазвенело. Это было озорство. Оно подтолкнуло Романа обнять девушку и попытаться поймать ее губы своими. Нина изворачивалась, пытаясь выскользнуть из объятий, но стоило ему опустить руки, как у нее на разгоряченном лице появлялась дразнящая улыбка. Ей нравилась игра. Трудно было предугадать, как она поступит в следующее мгновение: подарит ли долгий и нежный поцелуй или короткий, похожий на укус, и тут же отпрянет. Нина уже знала немало завлекающих уловок. Где она им научилась?
Стремясь разрушить ее игру, Роман цепко хватал девушку и принимался целовать с таким ожесточением, что ей нечем было дышать. Тогда она упиралась руками ему в грудь и, выгибаясь, энергично отбивалась от него. Стоило же отпустить, вновь льнула к нему. Ей, видно, приятно было вызывать слепое возбуждение крови, от которого у него мутилось в голове. Его тело уже знало, чем должно было все кончиться, чтобы пришло облегчение, а она еще не испытывала этого и выискивала всевозможные уловки, чтобы избежать опасности и продлить нравившуюся ей возню.
Он сердился на Нину и, отступив, говорил:
— Не подходи, довольно! А то я не ручаюсь за себя. Плакать будешь.
— Ладно, больше не подойду, — соглашалась она. — Меня устраивает твое высоконравственное поведение. Я не хочу родить девочку, которая, как и я, будет скитаться по детдомам. Из-за мига удовольствия нельзя губить всю свою будущую жизнь.
— Так что же, лучше к тебе не приходить?
— Почему? Разве тебе неприятно со мной?
— Еще немного, и… от твоих игр я стану психопатом.
— А ты не принимай поцелуи всерьез, тогда будет легче. И самому не мешало бы подумать о вузе.
— Ждать тебя пять лет?
— Может, меньше. Я выведаю у мамы секреты. Она как-то устраивалась в молодые годы…
Леокадия Вадимовна, словно подслушав разговор, постучала в дверь и напомнила:
— Ниночка! Чай готов. Угощай Рому, и… пора повторять гаммы.
Она умела вежливо выпроваживать гостя, знакомство с которым не сулило дочери успеха.
Роман давал себе зарок больше не ходить. Но как только наступало воскресенье, отоспавшись, он вновь отправлялся на Мойку к Нине, нажимал кнопку звонка, чтобы встретить неприязненный взгляд ее матери.
Мимолетные объятия и поцелуи лишь разжигали желание.
«Может, она ждет решительных действий с моей стороны? — думалось Громачеву. — Чего я тяну, робею перед ней? Ну, рассердится на худой конец, тогда и отстану. Я уже не мальчик!»
Он попробовал придержать ее настороженные руки… и сразу же почувствовал ожесточенный отпор.
— Ты что — свихнулся? И не стыдно?
Он должен был объяснить свое поведение, именно этого требовал ее посуровевший взгляд.
— Другая девчонка поняла бы меня и не превращала бы встречи в муку.
Смущенным смешком Нина уклонилась от серьезного разговора.
— Все любят с мучениями, — поучительно сказала она. — Какая же любовь без мучений?
При этом она смотрела на него весело.
— Не желаю мучений, не подходи близко, — предупредил Роман.
— А что, оттолкнешь? Не допустишь?… Глупый ты, глупый. Такую, как я, которая тебя любит по-настоящему, больше не сыщешь. А в своих грубых стремлениях ты не оригинален. И другие этого же добиваются. Все вы на один покрой.
— Хорошо, — не без угрозы согласился он. — Инициативу уступаю тебе… Но не ручаюсь, что буду верен.
— Разумно, — не подумав, одобрила Нина. — Ты покладистый парень!
И вновь протянула ему руки. Она была неисправимой…
В августе Юра Лапышев пришел домой раньше обычного и обрадовался, что застал Романа.
— Наконец-то хоть раз в три месяца перекинемся парой слов! Впрочем, парами слова не существуют. У меня есть короткое деловое предложение: как ты смотришь на то, чтоб пойти учиться на дневное отделение в вуз?
— В какой?
— Ну, например, в инженерно-экономический.
— Зачем? Мне нужен гуманитарный.
— Гуманитарный, как тебе известно, писателей не готовит, — возразил Юра. — Они чаще появляются после медицинского, геологического. Важны талант, интересная практика. В экономическом получишь марксистское образование. Это для литературы сейчас важно.
— Но я провалюсь на экзаменах. У меня в запасе семилетка и фабзавуч.
— Учти, после разоблачения промпартии государству нужна пролетарская техническая интеллигенция. В вузы посылают парттысячу. Я тебя вставил в списки комсомольской сотни. Нам, видимо, будут кое-какие поблажки. Не все имеют среднее образование. К тому же надо учесть мои гениальные способности организовывать удачу на экзаменах. Не пропадем, пробьемся. Иначе ты потеряешь не менее трех лет.
«Юра прав, если сейчас не решусь, то не скоро получу высшее образование, — подумал Роман. — Я же ничего не теряю. Хоть двухнедельным отпуском воспользуюсь. Меня же обязаны отпустить на экзамены».
— Ладно, рискнем! — вслух согласился он. — Когда отпуск просить?
— С понедельника. Четыре дня на подготовку останется. Тянуть незачем.
Начальник цеха, узнав, что Громачев берет отпуск на время экзаменов, побагровел и раскипятился.
— Три года в фабзавуче учился… и еще ему мало! В ученые рвешься? А кто же работать будет?
— Я не сам… Меня мобилизуют в счет комсомольской сотни, — сказал Роман, чтобы прервать поток укоров.
Бригадир Созонтыч был спокойней, он внимательно выслушал Романа и одобрил решение:
— Правильно маракуешь. В мое время такого счастливого часа не выпадало. Пользуйся, пока башка варит. Только нас не забывай, на завод возвращайся.
Лапышев начисто освободился от райкомовских дел. Юра был человек риска и верил в свои способности. Отрезав себе все пути отступления, он добыл где-то программу вступительных экзаменов, притащил две пачки учебников, старую грифельную доску и предложил:
— Давай готовиться без раскачки. На сон грядущий очень полезно.
Они в течение четырех дней вставали чуть ли не вместе с солнцем. Быстро умывались, готовили завтрак и садились штудировать учебники. Сперва вспоминали то, что знали, затем принимались за неизвестное: читали вслух объяснения, на грифельной доске решали задачи, а нужные формулы выписывали для шпаргалок.
Лапышев был более подготовлен, он терпеливо объяснил Громачеву то, что в учебниках было изложено не очень внятно. Заодно и сам укреплял освоенное.
Когда они обалдевали от напряженных занятий и начинали позевывать, Юра отдавал команду:
— Стоп! Машинки засбоили. Пошли проветривать мозги.
Первым делом они заходили в столовую, брали обед и по три компота, полагая, что от сладкого мозг будет лучше работать. Потом, чтобы размяться, пешком шли на Острова.
Осени еще не чувствовалось. Деревья стояли зелеными. Но вода в Неве уже была холодной, долго не поплаваешь. Одновременно нырнув, они саженками проплывали метров пятьдесят и, выскочив на берег, принимались растирать покрывшееся пупырышками тело.
В беседке возле Стрелки играл духовой оркестр. На танцплощадке маняще кружились пары, мелькали светлые развевающиеся платья.
— Эх, крутануть бы хоть одну! — воскликнул Юра и тут же себе пригрозил: — Я-те крутану! Забудь на две недели все… впереди только одна цель! А ну, рысью домой! — скомандовал он.
И они бегом, плечо в плечо, устремились к трамвайному кольцу. В киоске на площади покупали свежие газеты и, сев на трамвайную скамейку рядом, просматривали телеграммы. Но ничто в международной жизни не трогало их, занимали только надвигающиеся экзамены.
Институт находился невдалеке от Невского, у Никольской церкви. Экзаменующиеся сидели на скамейках и ступенях лестницы, в вестибюле здания и сновали в длинных коридорах. Недавние школьники походили на узников, давно не видавших солнца. Их тощие шеи и лица были бледными, а тревожные глаза плавали в синеве. Контрастом являлись крепыши бойцы, демобилизованные из армии парни. Они казались прокаленными на лагерных ветрах, их лица погрубели, и кожа на ногах лупилась. Нелепыми в этой компании выглядели усатые дяди из парттысячи, которые могли бы быть отцами юнцов.
Девятиклассники из школ второй ступени не решались первыми проходить к экзаменаторам. Они толпились у дверей, ловили тех, кто успел «засыпаться» или получить «хор.», обступали их и допытывались, какие вопросы оказались легкими или роковыми, и тут же принимались листать учебники, конспекты и бормотать.
Громачев с Лапышевым решили вначале сдать литературу и политэкономию. По этим предметам они считали себя более подготовленными.
— Если получим хорошие отметки по двум предметам, то считай, что пробились, — заверял Юра. — Старайся показать эрудицию!
Растолкав толпившихся у двери девятиклассников, они прошли в аудиторию, поздоровались с экзаменатором, взяли со стола по билету и сели за стол справа обдумывать ответы. Громачеву вопросы попались простые. Надо было ответить, в каких случаях после шипящих пишется мягкий знак, рассказать, кто такой Обломов и что такое обломовщина.
Лапышеву же билет был «не в жилу». После прочтения вопросов лицо его вытянулось. Он явно не знал, что отвечать.
— Больше подходит тебе, — шепнул Юра. — Давай обменяемся.
Громачев незаметно подсунул ему свой листок и взял себе лапышевский. Вопросы действительно были для Романа выигрышными: по грамматике спрашивалось, в каких случаях в прилагательных пишется одно «н» и в каких два. По литературе надо было определить, что такое лирика и есть ли она в стихах Маяковского.
Определив понятие лирики, Громачев прочел для примера «Тучи» Лермонтова. Экзаменатор слушал его и согласно кивал головой. Он, видно, и рассчитывал, что будут вспоминаться хрестоматийные стихи.
— А еще какие-нибудь знаете?
И здесь Громачева прорвало: он прочитал лирические стихи Тютчева, Анненского, Блока. Экзаменатор слушал его с удивлением, он не ждал, что этот рабочий паренек так свободно чувствует себя в русской поэзии.
— Ну, а Маяковского? — наконец спросил он.
— Многие полагают, что у Владимира Маяковского нет лирики, одни барабанные стихи. Это неверно. Он просто по-иному выражает свои чувства…
И он прочитал наизусть по нескольку строк из «Письма товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» и из поэмы «Люблю»:
— Доказательно, — сказал экзаменатор. — Люблю людей, самостоятельно мыслящих… Ставлю «отлично».
Юра Лапышев у него же получил «хор.». Он вышел в коридор повеселевший.
— Видишь, как удачно можно действовать в паре. Может, сегодня и политэкономию сдадим?
— А почему бы и нет? Больше, чем сегодня, завтра знать не будем.
Их обступили девятиклассники, не решавшиеся идти к экзаменатору. Они забросали вопросами: как выглядит? сердитый? зануда? много гоняет или только по билету?.. подсказывает или ловит?
— Мой друг только стихами отвечал, — похвалился Юра. — Ни одного слова прозы. Поразил наповал, «отлично» схлопотал.
— А разве надо и стихи наизусть знать? — испугался какой-то юнец в белой апашке.
— Обязательно, — вставил насмешливый плечистый морячок в модной ковбойке и синем морском комбинезоне, украшенном множеством карманов. На его круглом лице словно были наклеены серпики густых подвижных бровей. — «Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно…»
— Только хрестоматийные?
— А какие еще? Любовные, что ли? Я им тут толкую: втягивайте живот и входите смело. Живот надо втягивать во всех случаях жизни… С девушкой гуляешь — втягивай, без денег сидишь — втягивай, в армии маршируешь — не выпячивай, даже в гробу лежишь — втягивай.
— И помогает? — поинтересовался Громачев.
— Как мертвому припарки, — ответил вместо моряка Лапышев.
— Вы шутите, а мы всерьез, — обиделся один из юнцов.
— Всерьез, сын мой, только родятся и помирают, — поучающе сказал морячок. — Все остальное, если воспринимать без юмора, — пошлость. Если решились на экзамены — говорите самому себе «не боись», толкайте ногой дверь и смело входите. Нахально берите со стола не один, а два или три билета… какой-нибудь из них вам подойдет… делайте вид, что отвечаете по одному, и открывайте фонтан красноречия. Говорите слова, известные вам по всем областям наук. Важно не молчать, тогда экзаменующему кажется, что вы что-то знаете.
Все это насмешник говорил с невозмутимой серьезностью. Ребята смотрели на него растерянно, не понимая: советует в шутку или в издевку?
Узнав, что Громачев с Лапышевым намерены сегодня же сдавать политэкономию, морячок увязался с ними. По пути он спросил:
— Вас, конечно, гложет любопытство: кто такой швартуется? Могу удовлетворить. Зовут Степан Пяткин, родом из столицы корабелов — Николаева. Одесса — мама, Николаев — папа. Расстояние между папой и мамой такое, что можно вашей Невой измерить. Плавал на водолазном боте. Сюда послан нашей несокрушимой комсомольской ячейкой. Перестарок. Если завалюсь — пойду в маячники.
Громачев и Лапышев тоже назвались, им балагур нравился. С таким парнем не пропадешь.
Экзаменатором по политэкономии оказался невысокий рыжеватый крепыш, одетый в полувоенный костюм, сшитый из габардина. Он ходил в желтых крагах, был подпоясан широким ремнем с пряжкой, на которой виднелся сжатый кулак. Так одевались немецкие ротфронтовцы. Фамилия у него была короткой — Чиж.
— Можно к вам? Не заклюете? — спросил Пяткин.
— Заходите… Ах, вас несколько? Давайте все… Чего там за дверьми стоять… Побеседуем.
Когда они все трое вошли, он пригласил их сесть за стол перед собой и спросил:
— Комсомольцы?
— Из той сотни, что на разведку в поля поскакала.
— Только на разведку? Надо нацеливаться на все четыре года.
— Это если повезет, — не унимался Пяткин.
— Значит, на знания свои не рассчитываете?
— Почему же? Знаний у нас хоть отбавляй, но не всегда они вовремя всплывают.
— Предмет мой вам известен?
— Политэкономия — наука о развитии общественно-производственных отношений, — вставил Лапышев. — Мы в таких отношениях с обществом уже были… Я и Громачев окончили фабзавуч. Он работал на заводе, я в райкоме.
— Ну, а вы на что жизнь потратили? — спросил Чиж у Пяткина.
— Сенека еще две тысячи лет назад говорил: «Бо́льшая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки. Значительная часть протекает в бездействии. А вся жизнь уходит на то, что мы делаем не то, что надо». Но я с ним не согласен, так как был водолазом и занимался не только глупостями, но и общественно полезным делом. Философ прав только относительно ошибок. Мы их делаем столько, что не успеваем на них учиться.
— Скептик из философов! — определил Чиж. — И мастер иронизировать. А с Марксом и Энгельсом тоже можете так расправляться?
— С ними я солидаризируюсь, они свои парни, — не терялся Пяткин. — Где-то я читал, что когда Маркс и Энгельс писали полемическую книгу о немецкой идеологии, то, подобрав удачную фразу, хохотали как сумасшедшие. Никому в доме не давали спать. Значит, они были ребята веселые и чувствовали юмор. А это о людях многое говорит!
— Энгельс про свою книгу о немецкой идеологии сказал, что это самое дерзкое из всего того, что было написано на немецком языке, — вставил Громачев. Он тоже где-то читал о совместной работе двух великих философов.
— Братцы! — воскликнул Чиж. — Да вы подавляете меня своей эрудицией, — и он, дурачась, поднял вверх руки. — Это великолепно: Маркс и Энгельс — «свои ребята»! Я даже не решаюсь вас экзаменовать. В общем, скажу откровенно, вы мне симпатичны. Нам такие студенты для костяка нужны.
Задав каждому по вопросу, он удовлетворенно сказал:
— Ставлю всем «хор.». Когда примут в институт — приходите в партком.
— Придем, — согласился Лапышев. — На партучет становиться.
— Ах, вы не только комсомольцы? Тогда буду на вас надеяться как на актив.
Выйдя от Чижа, Пяткин предложил:
— Надо бы отметить столь счастливый день… чекалдыкнуть по стаканчику.
— Чего? — поинтересовался Лапышев.
— Что подвернется, за исключением воды, молока и керосина. Хорошо бы «бомбочку» сообразить.
— А что такое «бомбочка»? — полюбопытствовал Громачев.
— Сто пятьдесят шампанского плюс пятьдесят коньячку. В нос бьет и в голову.
— Это нам по карману. А не влетит?
В те времена среди комсомольцев считалось зазорным пойти в ресторан и заказывать спиртное. Если кого замечали пьющим, то немедля вызывали на бюро.
— Ну, братцы, вы что — не мужчины? — не без укора заметил Пяткин. — Мы на своем боте бочонок виноградного держали, пили как квас.
Громачев с Лапышевым переглянулись и решили по случаю удачи рискнуть — вкусить запретной мужской жизни.
Они втроем вышли на Невский проспект, заглянули в один ресторан, в другой… Оба показались слишком шикарными. Решили заказать «бомбочку» в небольшом кафе. Здесь было проще. Столики мраморные и никаких салфеток.
Выпив по большому бокалу искрящегося вина, они долго не сидели, а вновь вышли на Невский и зашагали к Адмиралтейству.
Вечерело. Невский, как и в гоголевские времена, был переполнен медленно фланирующей публикой и деловито спешащими людьми. Звенели переполненные трамваи, мчались, глухо цокая по деревянным торцам, лихачи извозчики, сверкали огнями витрины кинотеатров, ресторанов и магазинов.
Трое повеселевших парней шагали плечо в плечо по правой стороне панели. Казалось, что перед будущими студентами весь мир искрился в радужной круговерти. Далекая Адмиралтейская игла, словно стрела, пронизывала темнеющее, почти аспидное небо и трепетала. У парней слегка кружились головы. Они шли посмеиваясь, вглядываясь в лица встречных пешеходов.
Пяткину это состояние было не ново. Он стал еще более говорливым. Задевал шутками девушек и почему-то сравнивал их только с птицами:
— Гляньте, слева… довольно миленькие чаечки… Головки черненькие, а перышки сизые. И вон те синички ничего… Носики востренькие. Люблю курносеньких! Ну, а эта пара сорок пусть катится мимо. Натерпелся я от такой. Повсюду трезвонила, что я ее обманул. А я просто не захотел с ней тянуть волынку. Видите, с двумя воробушками чижиха выхаживает… Королева птиц! Может, пригласить на мороженое, а? За мой счет. Монета найдется.
— Я пас, — поспешил сказать Лапышев. — Нам еще физику долбить.
— Плюнь, — посоветовал Пяткин. — Сдадите без зубрежки. Нас же вытягивают.
— Я хочу по-честному… Хоть что-нибудь знать, — упрямился Лапышев.
— А ты как? — скосил глаза на Громачева Пяткин. — Тоже стопоришь?
— Я вместе с ним занимаюсь… Хочу выдержать характер. Мне поблажек не надо. А нагуляться успеем…
— Ясно. На сегодня наши пути расходятся. Разворачиваюсь и даю полный назад.
Помахав рукой, он быстро смешался с толпой.
— Как тебе наш новый знакомый? — спросил Роман у Лапышева.
— Ничего парень, только треплив больно… И, видно, гуляка. Такого вышибут в два счета.
Физику и математику они тоже сдавали в один день. Громачев бойко решил задачу по алгебре, но споткнулся на логарифмах. Он не изучал их ни в школе, ни в фабзавуче. А за неделю логарифмы не освоишь. Экзаменатор подумал, подумал и спросил:
— Как же вы будете обращаться с логарифмической линейкой?
— Я научился с ней работать.
И Роман показал, как на линейке надо производить расчеты.
— Ну что же, тогда я вас пропущу. Все же ставлю только «удовлетворительно».
На физике, как и на литературе, Лапышев с Громачевым вновь незаметно обменялись билетами. Юра хорошо помнил Закон Бойля — Мариотта о свойствах газа, а Роман как-то писал стихи об Архимеде и мог подробно рассказать о великом физике и математике древности и его законе о теле, погруженном в жидкость.
Фамилии Громачева и Лапышева появились в первом списке принятых в институт. Чуть ниже значился и Пяткин.
— Проскочили! — вслух обрадовался морячок. — Пошли стипендию выколачивать.
В институтской канцелярии им сказали, что стипендия будет небольшой: тридцать пять рублей, взяли от них фотокарточки и через два часа выдали студенческие удостоверения.
Студенты! Кто не мечтал об этом звании! Какие горизонты открываются впереди!
— Надо бы спрыснуть, — предложил Пяткин.
— Что-то у тебя, брат, программа не сильно разнообразна, — заметил Громачев. — Мы к спрыскиванию не привычны. Да и на тридцать пять рублей теперь не разгуляешься.
— Понял. Угощение за мой счет, — расщедрился Пяткин. — Мы ведь рабочий класс, а он, как правильно сказал Маяковский, «выпить не дурак»!
— Сам Маяковский непьющий.
— А ты откуда знаешь?
— Стихи на смерть Есенина помню.
— Ишь ты какой образованный. Ну, раз спиртного не желаете, пошли в столовку и по три компота дербалызнем.
— Вот это нам подойдет! — сказал Лапышев.
Вечером Роман пошел к Нине, — не терпелось похвастаться студенческим удостоверением. По дороге он купил полдюжины пирожных «наполеон» и мармеладу к чаю.
Дверь, как всегда, ему открыла Леокадия Вадимовна и предупреждающе прижала палец к губам.
— Говорите потише… Нину консультирует доцент… Ей некогда, дни экзаменов.
— Я на минуточку… Пришел сообщить, что уже поступил… Зачислен в институт. Вот студенческий билет.
Леокадия Вадимовна не без подозрения, осторожно взяла билет, повертела в руках и почти шепотом спросила:
— Как вам удалось? Вы же не собирались… и не готовились?
— Решил не отставать от Нины. А теперь, передайте, пусть меня догоняет.
Роман собрался повернуться и уйти, но Леокадия Вадимовна остановила его. Теперь этот напористый парень ей показался симпатичным. Получив высшее образование, он мог далеко пойти. Таким сейчас открыта широкая дорога.
— Нет, нет, обождите минут десять. Они скоро закончат. Нина будет жалеть, если уйдете. Пройдемте пока на кухню. Это вы нам принесли? — указала она на коробку.
— Да, к чаю.
— Очень мило! Сейчас поставлю чайник, и мы отпразднуем ваш успех.
Чувствовалось, что отношение хозяйки мгновенно изменилось, стоило только увидеть студенческое удостоверение. Ее не устраивало звание простого литейщика.
Возясь с примусом, Леокадия Вадимовна заинтересованно допытывалась:
— Скажите, как вам удалось так быстро попасть в институт? У вас есть связи? Покровители?..
— Теперь не покровители нужны, а напор, если хотите — смелость. Не надо бояться экзаменаторов.
— Вы этому Ниночку обучите. А кого выпускает ваш институт?
— Руководителей промышленности, — придумал Роман, сам в точности не зная еще профиля института. — Мы получаем инженерные знания и экономические, но я в директора не рвусь, у меня свои планы.
— Какие?
— Это пока секрет.
Вскоре в прихожей послышался голос Нины, она кого-то провожала и, когда захлопнулась дверь, пришла на кухню.
— Ниночка, поздравь коллегу. Роман опередил тебя. Он уже студент.
— Как? Каким образом? — с недоумением смотрела на Громачева Нина. — Ты же в этом году не собирался.
— Так получилось. Лапышев подбил. Его тоже приняли.
И Роман протянул свое удостоверение. Разглядывая его, Нина поражалась:
— Ну и ну! Чудеса! А почему вы такой институт выбрали?
— Не понравится — в другой уйдем.
— Я бы струсила без подготовки. А вы молодцы… не представляете, какие вы молодцы!
Леокадия Вадимовна раздобрилась: к чаю появилось варенье и крохотный графинчик с вишневой настойкой. Наполнив узкие рюмочки, Нина предложила:
— За вольную студенческую жизнь!
— Нет, — сказала мать, — я выпью, чтобы у тебя сложилось так, как мы задумали… И чтобы имя твое появилось на афишах.
Нина Шумова с трудом, но сдала экзамены, была зачислена в студентки и пропадала с утра до вечера в консерватории. Роман дважды пытался застать ее дома, но впустую. Дверь ему открывала словоохотливая Леокадия Вадимовна и жаловалась, что сама почти не видит дочери.
— Она уходит раньше, чем я встаю, а приходит, когда я сплю.
День в институте начинался с беготни старост. Они носились по коридорам, заскакивали в аудитории, кабинеты, на ходу рассовывая листки заданий.
В аудиториях профуполномоченные, парторги и комсорги торопливо писали мелом на доске о предстоящих собраниях, занятиях с подгоночными группами, совещаниях.
Как только по всем этажам раздавался звонок, в урны летели недокуренные папиросы, студенты спешили на занятия. Опаздывать не полагалось. В каждой аудитории были поставлены специальные боковые столы, над которыми висел плакат: «Позор опаздывающим!»
Попавшие за такой стол сразу отчуждались. Ни на записки их, ни на вопросы никто не отвечал. Они имели право лишь прилежно слушать лекцию, а в перерыве держать ответ перед треугольником — парторгом, профоргом и старостой. Опоздания и прогулы считались серьезными нарушениями дисциплины.
Из преподавателей опозданиями отличался математик Кирпичников, который стремительно излагал свой курс. В среду он не показывался после звонка пятнадцать минут. Предел академического опоздания. Староста собирался уже сбегать на факультет и там потребовать, чтобы вызвали преподавателя хотя бы на второй час. В это мгновение распахнулась дверь, в аудиторию не вошел, а скорей ворвался доцент Кирпичников. Его круглая кошачья физиономия лоснилась от пота.
— Прошу прощения за опоздание, — скороговоркой сказал он.
И сразу же, не давая студентам опомниться, развернуть тетради, взял шестигранную палочку мела, сломал ее посередине и молча вывел на доске формулу. Затем вытащил из портфеля учебник и, записав задачку, начал ее решать так быстро, что стук мела о доску заглушал слова объяснения.
Жонглируя мелом, доцент без затруднения заполнял черную доску четкими рядами цифр и знаков. Вначале его действия студентам казались простыми и понятными, но когда подставленные в формулу величины начали давать искомый результат (при этом все свершалось молниеносно), не всякий мог уловить последовательность преобразований. Действия Кирпичникова походили на трюки. Простые приемы превращались в непостижимые фокусы.
Пяткин, утеряв нить мысли, ткнул локтем Громачева и шепнул:
— Ловкость рук и никакого мошенства. Не могу ухватить за хвостик последовательность.
Роман тоже растерянно смотрел то на доску, то на свою толстую тетрадь и, окончательно утеряв надежду угнаться за математическими преобразованиями, бросил записывать и с тупым понурым видом стал глядеть на крошившийся мел доцента.
— Моргай не моргай — теперь не угонишься! Надо было застопорить и дать малый назад, — вслух посоветовал Пяткин.
Кирпичников, видимо, слышал реплику студента, но не остановился, пока не сделал окончательный вывод. Затем, отступив на шаг, он полюбовался своим творением и спросил:
— Надеюсь, всем понятно?
— Да, конечно, — откликнулся за всех Толя Худяков. Самый молодой студент в группе.
— Тогда перейдем к следующему разделу…
Доска была двойной. Доцент поднял вверх исписанную половину, внизу же осталась чистая. Кирпичников собирался написать новую формулу, но тут поднялся староста и поспешил сказать:
— Товарищ доцент… не вся группа поняла предыдущее… Нельзя ли подробней?
— Я знаю, что не все поняли, — неохотно повернувшись, отозвался Кирпичников, — на это нельзя рассчитывать. Мы не можем из-за непонимающих задерживаться, потому что обязаны уложиться в программу. Ваши темпы — вам и карты в руки. Объясняйте отстающим. Непонятно для тех, кто слабо знает школьную математику. К сожалению, я ничем не могу быть полезен. Элементарную математику проходят в школе. Мое дело — высшая математика. Я стараюсь излагать популярно, насколько позволяют рамки моего предмета. Математика есть математика, все остальное меня не касается. Видите ли, дифференциальное исчисление не хочет считаться с социальным положением и производственным стажем. Кто не может вникнуть в смысл дифференциала, должен бросить это занятие. Он будет полезнее на заводе или в поле. Впрочем, это мое личное мнение… и я не решаю таких вопросов.
Звонок оборвал речь доцента. Кирпичников сунул задачник в портфель, по-кошачьи лизнул кончиком языка большой и указательный пальцы, напудренные мелом, и, сказав: «Теперь до следующей лекции», — ушел.
Тридцатилетний парторг Голубков, бывший штамповщик с гвоздильного завода, проводив недобрым взглядом доцента, подошел к двери, плотно закрыл ее и, подняв руку, сказал:
— Не расходитесь! Садитесь на места, есть разговор.
— Вечно у вас есть какой-нибудь разговор, — недовольно отозвался Толя Худяков. — У меня нужная встреча срывается.
— Успеешь, мы ненадолго. И прошу на будущее: не отвечай за других, когда тебя не спрашивают. Тебе папа репетиторов нанимал, а мы без натаскивателей учимся. Треугольник решил поставить в известность кафедру, что манера преподавания Кирпичникова нам не подходит. Зря пропадает время, знаний не прибавляется. Он гонит предмет, а усвояемостью не интересуется.
— А я считаю его лекции великолепными! — выкрикнул в пику Худяков. — И буду возражать.
— Слушай ты, маменькин сынок, — оборвал его Пяткин. — У нас на боте таких под днищем катера протаскивают, потом берут за ноги и вместе с водой дурь вытряхивают. Обещаю это же проделать и с тобой.
— Товарищи… товарищи! Не препирайтесь. Давайте проголосуем… Кто за то, чтобы мы заявили на кафедре?
Поднялось много рук.
— Кто против?
Руку поднял один Худяков. Трое воздержались.
— Почему воздерживаетесь?
— Стоит ли ссориться с доцентом? Все равно нам другого не дадут.
— Дадут, если хорошо попросим.
В коридоре к Пяткину подошел разъяренный Толя Худяков.
— Если ты еще раз назовешь меня маменькиным сынком, я по физиономии съезжу, — пригрозил он.
— А разве ты не мамашин? Тебя какая-нибудь тетя из жалости родила? А насчет физиономии — не советую. Она у меня неприкасаемая. Те, кто пытались съездить, до сих пор скривленными ходят. Вот так-то, мальчик!
Денежные накопления быстро таяли. Тридцать пять рублей студенческой стипендии невозможно было рассчитать до конца месяца. То и дело появлялись какие-то неожиданные траты.
Около столовой Громачева остановил Пяткин.
— В пути поиздержался, — сказал он словами гоголевского Хлестакова. — Сегодня заостряю вопрос о полтиннике. Не завалялась ли у тебя такая монета?
— К сожалению, нет, сам стреляю. Вчера взял рублевку у Юры.
— Может, разделим ее?
— Уже делил. Тридцать шесть копеек осталось.
— Ну что ж, на два супа и пшенную кашу хватит.
— Пошли, попробуем на хлеб приналечь.
В столовой Пяткин пошел за супом, а Громачев за кашей. Получив кашу, заправленную крошечным кусочком масла, Роман подсел к столу, за которым неторопливо поедал шницель с горошком сокурсник Цезарь Кичудов.
Этот студент до поступления в институт работал внештатным корреспондентом в «Бытовой газете». Он и теперь не порывал с ней связей, почти в каждом номере появлялись его заметки и статьи. Это позволяло ему питаться шницелями и прилично одеваться. Почти римский горбоносый профиль Кичудова можно было выбивать на монетах, но в физкультурники он не годился. Детский полиомиелит изувечил ему ноги: он ходил раскачиваясь, косолапил и волочил ступни. Взглянув на супчик и кашу сокурсника, Кичудов сказал:
— Не вижу прежнего шика и размаха!
— Вылетели в трубу, — признался Пяткин. — Но если ссудишь по полтине на нос, верну в понедельник. Доцент Кирпичников, узнав, что я водолаз, попросил съездить на его дачу и очистить колодец, в который уронили бидон с молоком. Он полагает, что это работа водолаза, и обещает хорошо заплатить. Не менее десятки с него сорву, сегодня же его жене и позвоню.
— А где ты достанешь водолазный костюм?
— В колодцы нырять незачем. Просто выкачивают воду и лезут туда в трусиках. Но я сказал, что костюм достану. За это дороже платят.
— Разжалобили, ребята. Рублевка ваша, — сказал Цезарь. — И отдавать не надо, сегодня же можете отработать. Мы проводим рейд по столовым Нарпита, надо у постоянных посетителей выяснить, что им «нра» и что «не нра»… Несколько дотошных интервью.
— Нет, такая работенка не по мне, — отказался Пяткин, — да и для Громачева мелковата.
— Но мне-то вы можете удружить? Видите, я не ходок, а тут побегать надо. И отказаться не могу.
— Ладно, — согласился Громачев, — помогу. Если хочешь — в стихах напишу.
— Вот чего не надо, того не надо. Обыкновенной деловой прозой.
Получив рублевку, Пяткин с Громачевым съели по шницелю и разорились на сливовый компот.
Задание редакции оказалось несложным. Направляясь в Публичку, Роман зашел по пути в несколько столовых. Приметив разговорчивых посетителей, он подсаживался к ним, рекомендовался участником рейда «Бытовой газеты», задавал вопросы и записывал ответы.
В Публичке, заказав для просмотра последние номера журналов, Роман в ожидании, когда их подберут, составил изо всех интервью небольшую статейку.
Вечером он отнес ее Кичудову. Тот снимал у старушки небольшую комнату, в которой был письменный стол и кровать. Приглашая сесть к столу, Цезарь спросил:
— Чаю? Коньяку? Чаю с ромом? С коньяком?
Полагая, что он шутит, Роман в тон ответил:
— Спасибо, сыт. Но от хорошего лангуста, небольшого фазана, обложенного корсиканскими дроздами, и графина бордо не откажусь.
— К сожалению, мой повар отпущен к креолкам. Могу предложить лишь печенье.
Кичудов поднялся и, приоткрыв дверь, попросил:
— Дарья Акимовна! Не могли бы вы приготовить нам кофейку?
— Сейчас, миленький… Мигом сготовлю, — отозвалась старушка.
Цезарь выставил на стол печенье и начатую бутылку рома.
— Шикарно живешь! — заметил Громачев. — Не из баронов ли будешь?
— Нет. Просто близкий родственник графа Монте-Кристо, — ответил Кичудов. — Проедаю последние ценности.
Прочитав интервью с клиентами столовых, он похвалил:
— Из тебя приличный репортер получится. Может, литературную артель сколотим? Изредка могу добывать похожую работенку. Все же лучше, чем выгрузка баланса или угля в порту.
— Я могу рассказы писать. Жаль, что времени не хватает. В «Резце» меня печатают.
— Как это времени не хватает? Ты просто его безбожно транжиришь на пустяки. Давай подсчитаем, что ты делал вчера и позавчера.
Подсчеты дали поразительные результаты. На суету и пустопорожние разговоры Громачев потратил больше времени, чем на полезные дела.
— Видишь, какой ты неразумный транжира! Составь себе график занятий, как делаю я, и старайся его придерживаться. Будешь учиться и писать.
— Это кабала, а не жизнь.
— Жизнь, уверяю тебя, но не шалтай-болтай, а разумная.
Старушка на подносе внесла кофейник и две крошечные чашки. Цезарь разлил кофе и добавил в него рому. Глотая крепкий напиток, Цезарь сказал:
— Слушай, Громачев, в «Молодой гвардии» мне намекали, что они ждут книгу о современном студенчестве, особенно о комсомольской сотне. Не попытаться ли нам заключить с ними договор?
— Я не прочь получить аванс, но как мы будем действовать?
— Можем так: составим план, одну главу пишешь ты, другую я. Потом меняемся написанным и вносим свои изменения и вставки. Затем встречаемся и уже вместе делаем окончательный вариант. Так никто не будет в обиде.
— Ну что ж, это подходит. Давай подумаем, кто бы мог быть прототипами.
Кофе был вкусным. Кичудов налил по второй чашке и рому не пожалел. Ром горячил кровь и возбуждал фантазию.
— Как личность мне нравится твой друг Пяткин. Он широкая натура, обладает чувством юмора и житейским умом. Надо бы обратить внимание и на железную комсомолку Леночку Рубинскую. Загадочная девица. Признаюсь, я бы не прочь поволочиться за ней.
— Зря, у нас есть девчонки и лучше. Возьми хотя бы Олечку Воробьеву.
— Она же тихоня. И пока, кроме застенчивости, ничем не выделялась.
— А вот из такой сделать героиню — будет заслугой. Я бы для контраста взял выходца из чужого мира. Есть подходящая фигура — наш институтский бригадир уборщиц и гардеробщиц. Он носит двойную фамилию, желчен и скрытен. Я его приметил на занятиях литгруппы «Резец». Да-да, он аккуратно посещает занятия и сидит обычно в самом углу, шевелит кадыком и как бы с презрением наблюдает за молодыми недоумками. Старик загадочный и для героя перспективный. Он никогда не подает голоса и не показывает своего отношения к спорщикам. Такой скептик может вести довольно едкие записи о нашем времени, а сам пребывать в прошлом.
— Великолепно! — подхватил Цезарь. — Такой старикан может быть одержим враждебной нам идеологией.
Они выпили еще по чашке кофе, обильно сдобренного ромом, и, перебивая друг друга, продолжали искать прототипов будущей повести. Но каков будет ее стиль?
— Я бы взял за образец роман Дос Пассоса «Манхэттен». Он сугубо современен, свободен от традиций. Сюжетные линии перемежаются газетными сообщениями о текущей жизни. В повесть легко вводятся посторонние материалы. Автор ничем не связан.
— Мне тоже нравится этот роман. Но годится ли подражать американцу?
— Мы не будем слепо следовать ему. Просто будем давать себе такую же свободу. И наша жизнь не аналогична американской.
Споря и дополняя друг друга, они набросали заявку и план будущей книги. Хлопоты по договору взял на себя Цезарь.
В институте служил бригадиром уборщиц и гардеробщиц бывший чиновник Статистического управления столицы Козл-Вятлин.
Этот уже немолодой человек когда-то окончил математический факультет университета. Его увлечение математикой помогло ему в царское время дослужиться до высокого чина в Статистическом управлении. Но в революцию все пошло прахом: не стало квартиры с окнами на Неву, конюха и лакея, не стало денег в банке и почитания. Обозленный на грубых неучей, пришедших громить и командовать, он отказался выдать ключи от сейфов, за что был арестован, отправлен в тюрьму и выпущен лишь к концу гражданской войны.
Тюрьма изменила характер Козл-Вятлина. Он стал осторожным, замкнутым и желчным. Не жил, а скорей грезил. Плебейскую должность бригадира уборщиц и гардеробщиц он выбрал, чтобы не встречаться с людьми, знавшими его на другом поприще. Она ему была необходима лишь для мизерной зарплаты, казенной квартиры, продуктовых карточек, а больше всего для спокойной вечерней работы, возвышавшей его в собственных глазах.
Отдав восемь часов прозе жизни, он поднимался по лестнице в свою каморку. Здесь он надевал старую засаленную пижаму, умывался, ужинал и доставал толстую конторскую книгу. Это был дневник. Тайное тайных вятлинского существования. В него он почти ежевечерне записывал свои наблюдения, обобщал и комментировал, ибо нашел ключ к познанию мира и этим ключом расшифровывал наблюдаемое.
В самом начале конторской книги было написано:
«Единственная чистая реальность бытия есть бесконечно малое. И познание его есть познание мира, ибо мир бесконечно мал. И абстрактен он, как всякая бесконечность. Тот бесконечный ряд, что стоит за запятой, отделяющей бесконечную дробь от целого числа, есть процесс человеческого познания.
Не вещь в себе, существующая вне нас и воздействующая на нас, а бесконечно малое, которое есть не что иное, как отношение, — вот единственная реальность в этом нереальном мире видимостей. Нет реального пространства, нет времени, нет движения. Есть видимость, созданная математическим выражением бесконечно малого, созданного чистым мышлением. Еще тысячу лет назад элеатскими философами доказано, что каждое движение вперед заключает в себе противоречие и потому невозможно. Выпущенная в одном углу комнаты стрела никогда не долетит до другого угла, ибо должна она пролететь сначала середину, а чтобы долететь до середины, должна пролететь середину половины, а для этого нужно ей пролететь: середину четверти, середину восьмой, середину шестнадцатой, тридцать второй, шестьдесят четвертой… середину бесконечно малого расстояния. Итак, никогда не долетит стрела до другого угла, ибо бесконечно малое — бесконечно.
Попробуйте, сдернув поволоку надуманной видимости, рассмотреть все события и явления, и они предстанут перед вами в своем природном виде, как бесконечно малое…»
Последние впечатления Козл-Вятлина были выражены в дневнике так:
Наш институт пополнился ордами студентов — пожилыми и, видимо, семейными людьми и не в меру шумными, нагловатыми холостяками. Одни — выходцы из какой-то парттысячи, другие — из комсомольской сотни. Какая-то непонятная математика! Большинство из них круглоголовы, с невысокими лбами, с грубыми разбухшими руками.
Я давно приметил, что мир делится на две породы людей: с головой, имеющей форму правильной окружности, все точки которой одинаково удалены от ее центра, и на горбатоголовых — людей, поверхность головы которых стремится к форме неправильного многоугольника.
Окружность — символ работы, простой и упорной, и все рабочее: маховик, колесо — имеет форму правильно рассчитанной окружности. Эти люди способны только к физическому труду. Разновидность этой породы — рабы, вассалы, плебеи, невольники, мастеровые.
Многоугольник — символ ума, ибо бесконечное количество сторон многоугольника, как всякая бесконечность, есть область математики, область чистого ума, область познания. Разновидность этой породы — жрецы и патриархи, патриции и философы, поэты и министры, физики и математики…
Окружность можно либо вписать в многоугольник, либо описать вокруг него. Но никогда окружность не совпадает с многоугольником.
Так и интеграл простых физических движений никогда не достигнет интеграла мозговых извилин. Ибо человек создан либо для простых физических движений, либо для познания мира и его единственной реальности.
Вся история государств, народов и сословий есть неопровержимое доказательство истины, что окружность никогда не достигнет многоугольника.
Зачем круглоголовых прислали сюда? Чего добьются эти «сотни» и «тысячи»? Ведь единственная реальность мира есть бесконечно малое, проникнуть в которое может только тот, кто создан для познания. Бессмысленно окружности стремиться охватить необъятное.
У многих новичков института весьма растерянный вид. Они даже сами пытаются повесить плащ и снять его с вешалки, так как стесняются затруднять гардеробщицу. В этом есть нечто плебейское! Только один круглоголовый, в морской фуражке с белым чехлом, нагло ухмыляясь, обратился прямо ко мне:
— Папаша, подай вон тот чепчик с капустой. И что у тебя вид такой, словно флагшток проглотил? Не изображай мировую скорбь, держи хвост пистолетом.
Он, этот круглоголовый морячок с подвижными, словно наклеенными бровями, кажется, живет в мансарде дома напротив. Улица у нас неширокая, каждое утро я вижу в открытом окне босые ноги, плывущие по воздуху. Он, несомненно, ходит на руках, тычет руками в воздух, приседает и, кажется, сам себе командует. Будь у него хвост, он непременно бы повисал на желобе.
Иногда тот, из окна напротив, чистит порошком парусиновые туфли, а потом зубы, или наоборот, и, кажется, одной и той же щеткой. Молочные капли летят на подоконник и панель. Часто морячок закусывает у открытого окна и остатки чая выплескивает на улицу. Бывает, что внизу, задрав голову вверх, стоит недоумевающий пешеход и ругает новые порядки, безобразничающих жильцов и почему-то дворников. Но разве определишь, из какого этажа прилетели брызги? Почти все окна еще раскрыты по-летнему. Несмотря на октябрь, погода стоит теплая. Деревья еще зеленые, их листья не тронуты заморозками. Впрочем, это только видимость, суть нам неизвестна.
Сегодня я приметил у одного из профессоров круглую, почти кошачью голову. Странное явление. Он, кажется, читает курс высшей математики. Как же он постигает ее глубины? А главное — бесконечно малое? Какая-то аномалия!
К нам в гардеробную старушка привозит на коляске двух близнецов и ждет перерыва между лекциями.
Как только раздается звонок, вниз спускается расторопная молодая толстушка, вся состоящая из полушарий и шаров. Она усаживается на диванчике у дальней стены гардеробной, загороженной вешалками с пальто, бесстыдно обнажает грудь и начинает кормить своих младенцев, проделывая это с учетом короткого времени на перерыв. Рядом со студенткой садится старушка, видимо, ее мать. Они так располагаются, чтобы младенцы могли — один слева, другой справа, одновременно сосать грудь.
Младенцы прибывают голодными, они с рычанием впиваются в соски и придерживают грудь маленькими ладошками, чтобы ее от них не отняли. Картина неповторимая. Нет художника на эту институтскую Мадонну!
Сегодня в нашей институтской многотиражке напечатан опус студентки Елены Рубинской «Против расхлябанности». Вот что в нем пишет решительная студентка:
«Первая пятилетка, во время которой будут построены новые заводы, фабрики, шахты, потребует тысячи специалистов из рабочего класса. Наше государство тратит огромные деньги на подготовку кадров. Четыре года мы будем учиться, являться иждивенцами государства. Наша совесть обязывает нас все это время честно учиться. Мы не имеем права тратить ни одной минуты, ни одного часа на наши личные, интимные дела.
Каждый убитый час украден у государства, каждый бесцельно затраченный день должен служить нам упреком! А между тем мы видим, как бродят по коридорам бледные и исхудалые, с опухшими от бессонницы глазами студенты и студентки. Можно подумать, что они недосыпают из-за упорной учебы. Ничего подобного! Это либо мужья и жены, либо влюбленные. Они бродят как обреченные. Первые пахнут постелью и пеленками. За ними тянутся хвосты несданных заданий с первого до четвертого курса. Они меняют строительство социализма, ударную подготовку кадров на мелкие личные удовольствия, на мещанский семейный уют, на пеленки. Закончив институт, они будут жаловаться на несправедливость, что их посылают на Урал или в Донбасс. Они, видите ли, семейные люди и никак не могут поехать в такую даль.
Другие — легкомысленные — меняют серьезную подготовку на временное увлечение. Они сочиняют стихи, любовные записки и никак не могут собраться сдать старый хвост по математике или подготовить задание по электротехнике. Они постоянно спешат на свидания, убегают с собраний и заседаний. Они гуляют до полуночи, а утром опаздывают на занятия. Учеба у них переходит на второй план. Первое место, видите ли, занято любовью.
Я считаю это совершенно недопустимой невыдержанностью и безволием. Мы пришли в институт учиться, а не развлекаться и тратить энергию на интимную канитель. Сейчас не время для сентиментальностей и переживаний. Страна задыхается от недостатка квалифицированных пролетарских руководителей производства, страна ждет специалистов, а не счастливых семьянинов и матерей, которые будут думать только о своих чадах. А мы, вместо того чтобы осудить, поощряем улыбочками каждую новую чету, новую влюбленную пару.
Мы кричим о хвостах, о соцсоревнованиях, о буксирах! Мы создаем подгонные группы для отстающих, но ведь это выстрел впустую. Какой буксир может вытянуть счастливую пару из любовного угара? Какая подготовка, какие дополнительные консультации помогут утопающему в любовных мечтах?
Я выношу на обсуждение всего студенчества этот вопрос. Вуз — это не богадельня и не дом для влюбленных. Вуз — это фабрика, выпускающая специалистов, необходимых государству».
Решительная девица! Такие прежде были нигилистками, заполняли монастыри. Из нее не получится Мадонны. Куда они все спешат? Ведь нет реального пространства, нет его видимости, и создано оно больным человеческим воображением из абстракции бесконечно малого бытия.
Сегодня ко мне прибегала студентка. Откуда-то узнала, что я закончил математический факультет. Просила помочь решить задачу. Простенькая задачка из теории бесконечно малых. Ей так и осталось непонятным, почему нуль целых и девять в периоде дают в пределе единицу. Она слушала меня почти четверть часа, напрягая все мозговые способности своей круглой, как бильярдный шар, головы, расплакалась и убежала, так и не поняв теории бесконечности. И как ей осилить эту сложную теорию единственной реальности? Отец ее, должно быть, слесарь или кузнец. Ей не уловить всего величия бесконечно малого. Ей не вникнуть в глубочайший смысл единственной реальности. Но элементарную математику знать нужно. Чему их только учат в гимназиях?
Студент! До чего испохаблено это прекрасное звание, преисполненное ярких воспоминаний, самых ярких юношеских дней!
Студент! Символ подрастающей интеллигенции, впитывающей вместе с воздухом аудиторий прекрасные традиции носителей культуры — позвоночника нации!
Студент, ты был бесконечно малой частицей носителей культуры. Чем ты стал теперь? Позвоночник поражен злокачественной сухоткой. Он костенеет, становится похожим на неотесанную палку от крестьянской мотыги или кузнечного молота. Кто возродит тебя, позвоночник нации? Пока болезнь далеко не зашла, надо предпринимать решительные меры!
Сегодня давали жалованье. В очереди стояли студенты за стипендией и профессора за гонораром. Никто не уступил своей очереди старшим. И вообще слова «пожалуйста», «сделайте одолжение», «покорнейше прошу», «извините», «коллега», «господа» исчезли из студенческого лексикона. Зато появилась масса новых слов: «шпана», «бражка», «задрыга», «шамовка», «промтовары», «местком», «осоавиахим», «общага», «столовка», «профорг»…
А один (который живет визави) крикнул на весь коридор:
— Ты хряй, примат-концепция, хряй в столовку. Возьми мне силос, два пирожка и кофе. Я смотаюсь за тезиками.
Это не столп нации, а какой-то столб. Именно столб!
У меня создается впечатление, что они хотят создать свою элиту, нечто вроде пролетарского дворянства. Семейные парттысячники получают свое прежнее денежное содержание. Платят заводы, которые их послали. Теперь они могут учиться, не заботясь о хлебе насущном, семья будет сыта и одета. У холостяков положение не меняется. Они живут на стипендию и побочные заработки. Но студенческая вольница кончилась, они обязаны посещать все лекции. Вечные студенты невозможны! А они были украшением мыслящей интеллигенции.
Большевикам не достичь высот дворянства. Нет у них ни имений, ни древних традиций. И головы их не станут многоугольными.
Они составили пятилетний план. Вздор какой-то! Как можно планировать видимость? Хаос? Блаженны верующие!»
В легкую кавалерию Елена Рубинская подбирала только таких комсомольцев, которые не смотрели на нее со смешинками в глазах или враждебно, кто воспринимал ее всерьез, не задавал ехидных вопросов, не насмехался. Больше других ей пришелся по вкусу первокурсник Толя Худяков, мальчишеского вида с еще неокрепшим голосом, порой дававшим петуха. Толя смотрел на нее своими чистыми глазами с обожанием и готов был опрометью выполнять любые ее приказания. Мысли Рубинской, высказанные в газетной статье, он полностью разделял и готов был защищать перед любым противником.
Елена заметила, что тишайшая сокурсница, бывшая курьерша типографии Оля Воробьева очень часто спускается вниз и разговаривает с высокомерным бригадиром гардеробщиц.
— Худяков, для тебя есть задание, — как-то сказала она. — Чутье и знание людей мне подсказывают, что костлявый гардеробщик — из бывших. К нему часто бегает Ольга Воробьева из третьей группы. Что их связывает? Выясни, только осторожно, без лишних расспросов. Его прошлое подозрительно. Никому ни слова, информируй только меня.
— Есть, секретность обеспечу, — послушно ответил Худяков, трудные дела ему нравились. — Я их накрою.
Для слежки за Воробьевой и Козл-Вятлиным Толя выбрал пятницу — день, менее загруженный вечерними заседаниями. Перед обедом он приметил, что Оля спускалась в гардеробную, о чем-то шепталась с гардеробщиком, а после занятий бесследно исчезла.
Поужинав в столовке, Худяков прошел в спортивный зал, чтобы дождаться, когда институт опустеет. В спортзале он застал одного лишь Пяткина. Моряк, поигрывая мускулами, тренировался с увесистой штангой. Увидев недавнего девятиклассника, он предложил:
— А ну, Толик, валяй-ка сюда, я из тебя за месяц Бамбулу сделаю.
— Степан Терентьевич, вы неудачно выбираете объекты для насмешек, — вдруг бледнея и меняясь в лице, заметил Худяков. — Я вас предупреждаю: если вы еще раз попытаетесь издевательски разговаривать с Еленой Казимировной Рубинской — будете иметь дело со мной.
— А это не отразится на здоровье незрелого юноши?
— Люди решительные и благородные не боятся грубой физической силы.
— Тосик, кисанька, не смеши меня! Ты действительно собираешься вызвать на дуэль? Какой же из тебя рыцарь? Ты даже на Дон-Кихота мало похож… Нет бороденки, рост не тот. И пику где достанешь?
— Я, Степан Терентьевич, серьезно с вами, — уже более официальным тоном оборвал шутника Худяков. — Если не перестанете — оскорблю или ударю в общественном месте.
Юнец не шутил, он действительно мог выполнить угрозу, не думая о последствиях. Это умилило Степана.
— Слушай, старик, а ты мне нравишься, я даже готов быть твоим Санчо Пансой. Если тебе не нравится, как я разговариваю с твоей начальницей, то готов укротиться… не буду задевать Леночку. Но, смотри, не попадись в ее сети. Такие умеют их расставлять… даже мелкой рыбешкой не брезгают. Надеюсь, что ты подкинешь полтинник будущему слуге. Не насовсем… в долг.
Худякову ничего не оставалось, как отдать припрятанный на кино рубль. Пяткин расшаркался по-испански и, как бы сожалея, сказал:
— Сдачи не имеется. Отдам в день получки крупной купюрой.
Натянув на себя ковбойку, он козырнул и вышел из спортзала.
Оставшись в одиночестве, Худяков сбросил куртку, вскарабкался на шведскую стенку, сделал преднос и покачался для разминки из стороны в сторону. Потом он прыгнул через козла, кувыркнулся на мате. Попробовал поднять штангу, но с трудом лишь оторвал ее от пола и… бросил.
Шел одиннадцатый час. Надев куртку, Худяков вышел на лестничную площадку. В институте стояла тишина. Все аудитории опустели, ушли уборщицы. Свет горел в вестибюле и на пятом этаже, где заседали аспиранты.
Худяков неслышно спустился вниз и остановился у деревянной решетки, отделявшей вестибюль от раздевалки. Козл-Вятлин сидел за небольшим столиком и что-то записывал в свою толстую конторскую книгу.
«Интересно, что он кропает в свой гроссбух? — любопытствовал Толя. — Наверное, какие-нибудь кляузы… или шпионские сведения. Надо бы заглянуть».
Наверху послышались голоса и цокающие шаги на лестнице. О чем-то продолжая спорить, вниз спустились аспиранты. Козл-Вятлин не шелохнулся. Аспиранты сами прошли за перегородку, взяли свои плащи, кепки, шляпы и ушли на улицу. На вешалке осталось только одинокое женское пальтецо.
Козл-Вятлин как бы нехотя поднялся и пошел с ключами закрывать входную дверь. Худяков перебежал в другой угол вестибюля и примостился за большой доской объявлений, которая уже больше, недели стояла на полу. Нелепые мысли лезли в голову студенту. Ему мерещился какой-то скрип; казалось, вот-вот раздвинется пол и он полетит вниз, где его ждут с наганами в руках козл-вятлинские сообщники. И он вспомнил роман про английских агентов из Интеллидженс сервис, беспощадных и хитрых, вооруженных до зубов.
Разве сможет он, Худяков, рассказать на легкой кавалерии об оставшемся на вешалке одиноком пальтеце? Чье оно? Никакого предположения не выскажешь. Засмеют. Скажут, ничего загадочного в забытом пальто нет. При этом напомнят, что легкие кавалеристы не сыщики и не искатели приключений, а общественные контролеры, которым комсомол поручил примечать непорядки.
Козл-Вятлин недолго запирал дверь. Возвращаясь, он направился к доске, за которой притаился в неудобной позе Худяков. Каждый шаг гардеробщика отдавался эхом в его мозгу. Каждый шаг порождал тревогу. С бьющимся сердцем Толя ждал, что вот-вот гардеробщик приблизится к доске, схватит его за шиворот. В короткой схватке он, Худяков, будет побежден, избит, связан и брошен в сырое подземелье. Начнутся пытки, допросы. И будет растерзан комсомолец Худяков за то, что пытался стать на пути преступной шайки, спаянной железной дисциплиной. Горе тому, кто окажется на пути такой организации. Он умрет, но не выдаст Лену Рубинскую, чутьем угадавшую опасность…
Теперь не убежишь, не скроешься. Дверь заперта на ключ… железные пальцы сейчас вонзятся в затылок. Смерть! Как просто и жутко. Лена не испугается, она поможет раскрыть организацию бывших. Несколько чекистов с маузерами в руках спустятся в темный и сырой подвал… Холодный свет фонариков озарит жуткую картину — аккуратно сложенные штабеля человеческих трупов, а на самом верху он, Худяков. Ах, как рано он распростится с жизнью!
В почетном карауле будут сменять друг друга легкие кавалеристы — соратники Худякова. Лена появится у изголовья, но не уронит ни одной слезинки. Над героями не плачут, ими гордятся. Она лишь скажет под конец:
— Мы недооценивали Худякова, больше того — мы относились к нему равнодушно, а он был настоящим большевиком. Бесстрашно отдал свою жизнь за комсомол и рабочий класс. Толя погиб геройски! Его смерть должна научить бдительности, умению распознавать маскирующихся врагов.
Духовой оркестр заиграет «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Студентки в голос зарыдают. Военный караул даст трескучий залп из ста двадцати боевых винтовок. Эхо повторит его. Красные знамена с черными лентами склонятся над могилой…
Шаркающие шаги приблизились. Козл-Вятлин остановился против доски, скрывающей студента, и стал вчитываться в какое-то объявление. Оно его, видно, позабавило, потому что старик хмыкнул два раза и, растирая кадык, прошел за перегородку. Там, взяв гроссбух и одинокое пальтецо, погасил свет в гардеробной и направился по лестнице наверх.
Дождавшись, когда уймется дрожь в ногах и сердцебиение, Худяков выбрался из своего убежища и чуть ли не на четвереньках последовал за стариком, стараясь близко не приближаться к нему. Тени метались по стенам.
Гардеробщик, одновременно исполнявший обязанности коменданта здания, жил почти под самой крышей, рядом с химической лабораторией. Дверь в его комнату была распахнута. За порогом стояло ведро. Оля Воробьева, с высоко подоткнутой юбчонкой, с оголенными коленками, тряпкой вытирала вымытый пол и грязную воду выжимала в ведро.
— Одну минутку, Платон Аристархович, — остановила она Козл-Вятлина, — сейчас протру насухо. Свой этаж я уже весь убрала.
— Зачем же мою комнату?
— В знак уважения.
— Вы, Олечка, конечно, не ужинали?
— Ничего, по вечерам я редко ем.
— Это никуда не годится, заработаете катар желудка. У меня запасено молоко, есть крендель… Поужинаем вместе. Задачки, конечно, не сделаны?
— Как ни странно — справилась. Но еще не могу взять в разум, что за число — нуль.
Козл-Вятлин, стоя на пороге, принялся с профессорской интонацией объяснять:
— Прежде всего уясните, что нуля вообще не существует. Нуль — это лимит бесконечно малого числа. Это предел числа, которое, уменьшаясь, стремится к бесконечно малому. Вы меня поняли, сударыня?
— Да, да… немножко понимаю.
— Так, — косо взглянул на нее старик, — тогда возьмем иначе. Или нет. Вот так. Предположим, что мы имеем нуль целых и девять в периоде. Это значит, что цифра «девять», повторяясь бесконечное число раз, в пределе даст нам единицу. Это есть приближенное выражение числа, потому что нуль целых и девять в периоде в пределе стремится к единице. Вы понимаете, сударыня, стремится…
— Ой, поняла… все поняла! Спасибо.
— Прекрасно. Так мы осилим все глубины математики.
Оля пропустила Козл-Вятлина в комнату, унесла ведро в уборную, вылила грязную воду, прополоскала и повесила половую тряпку, привела себя в порядок и вернулась в комнату. За нею дверь захлопнулась.
Худяков, притаившийся в темном углу коридора, весь разговор слышал. На цыпочках подойдя к двери, он прижал ухо к клеенчатой обивке, но не смог ничего разобрать, голоса были невнятными.
Что же теперь предпринять? Рвануть дверь на себя, вскочить в комнату и, застав их врасплох, крикнуть: «Руки вверх!» Нет, глупо. Они, наверное, с аппетитом едят крендель и запивают молоком.
У Худякова невольно заныл пустой желудок. Он с утра ничего не ел. Эх, сейчас бы стаканчик молока и ломоть хлеба! Жаль, не захватил с собой завтрака. Надо все предвидеть.
Как же быть? Следовало бы уяснить, почему гардеробщик таким тоном объяснял простые математические истины. Не шифр ли это? Почему Олечка намывает старику полы и при этом чрезмерно оголяет ноги? Надо все факты сопоставить и сделать выводы. Впрочем, сведений недостаточно, придется застрять здесь. Да и как выберешься, когда выходная дверь заперта на ключ?
Отойдя от двери, Худяков прошел в конец коридорчика и спрятался за баком с питьевой водой.
Минут через пятнадцать из комнаты Козл-Вятлина вышла Воробьева. На ней было надето темно-вишневое пальтецо.
— Куда же вы на ночь глядя! — остановил девушку старик. — В химической есть диванчик… вполне можете переночевать. Лишнее одеяло и подушка найдутся.
Оля постояла в раздумье и решилась:
— Ладно. Действительно, чего теперь шагать на Мытню. Трамваи, наверное, уже не идут, и мама знает, что я на ночной уборке. Мне одеяло не надо, я могу пальто постелить.
— Зачем же его мять, когда у меня есть запас постельных принадлежностей.
Старик вернулся в комнату и вскоре вынес одеяло, подушку и простыню.
Оля прошла с ним в химическую лабораторию и там осталась. А старик еще долго не гасил свет в своей комнате.
Худякову надоело сидеть на корточках в неудобной позе. Ныли затекшие ноги, глаза слипались. «Надо бы и мне покемарить, — подумал он, — а то завтра сонной мухой буду ползать. Надо попробовать пройти в четырнадцатую аудиторию. В ней скамейки широкие».
Он на цыпочках прокрался в угловую аудиторию, где барьеры — столики и скамейки — лестницей поднимались под потолок. Полумгла здесь почему-то раскачивалась, а стены то накренялись, то выпрямлялись.
«Ага! Это от фонаря на улице, — догадался Худяков. — Там, видно, ветер. Создается впечатление, что каюту качает на волнах».
Ощупью добравшись до последней скамьи, Худяков сбросил с себя куртку, расстелил ее и, положив под голову шапку, улегся. Постель была жесткой, от покачивания света на стенах мутило. Толя закрыл глаза, чтобы не видеть игры светотеней.
Он уже почти задремал, когда услышал странные звуки: у кафедры словно кто-то перекатывал камешек. Затем послышался писк и возня.
«Крысы! — понял Худяков. — Видно, корку нашли и дерутся». Он боялся крыс, поэтому поспешил вытащить из кармана перочинный нож. Обнажив два лезвия, Толя стукнул ногой о барьер и угрожающе зашипел:
— Кыш-ш-ш, сволочи… Убью!
Крысы затихли. Поскрипывали лишь скамейки, и тонко позвякивало окно. На улице подвывал ветер.
Прислушавшись к порывам ветра, юноша закрыл глаза и вновь задремал…
Он не понял, во сне ли ему почудилось или наяву. Дверь в аудиторию скрипуче открылась, и тени заметались еще сильней. На кафедру взошел Козл-Вятлин, зажег лампочку и развернул какую-то папку. Затем откашлялся и глухим голосом произнес.
— Господа заседатели, господа судьи!
На старике был надет не то мундир, не то фрак. В полутьме не разберешь. Белели только накрахмаленный воротничок, подпиравший подбородок, и твердые манжеты.
Выдержав паузу, Козл-Вятлин продолжал:
— Сегодня перед нами один обвиняемый: его место на скамье подсудимых пустует. У обвиняемого нет ног, поэтому его нельзя доставить в зал заседания суда, у него нет рук, поэтому их нельзя сковать кандалами, у него нет головы, поэтому гильотина беспомощна перед ним. Имя нашему подсудимому — единица!
Перечень его преступных деяний не предусмотрен никакими процессуальными кодексами, его преступления абстрактны, как символ, и реальны, как бесконечность. Судим мы его именно потому, что он ворвался в среду бесконечности и своей видимостью предела сломал, покалечил и растоптал великую идею бесконечно малого…
Господа судьи! Долг чести, великий долг справедливости требует жесточайшего наказания для подсудимого. Ибо он в виде обыкновенной математической единицы, подобно метеору, вломился в единственно реальный мир бесконечности, взорвал его и на руинах реальности построил свой фальшивый и лицемерный дворец видимости.
Единица создала время и пространство, движение и скорость. Единица подменила святыню духа и познание мерзостью практики и материи. Единица создала ощущение материи и сделала это основой в познании.
Чистое, как огонь, познание, всемогущий, как стихия, дух отвергнуты и растоптаны грязной ногой ощущений. Разве это не величайшее преступление, господа судьи? Разве подобное преступление не тяжелее мелкой семейной драмы? Разве эта преступная идея не правит миром? Разве она не совершила неслыханный по своему насилию переворот? Разве не грубая физическая сила единицы раздавила нежные плоды духа и познания бесконечно малого, как единственной реальности мира?
Это тягчайшее преступление. Мир духа и разума не знает более дерзких, дьявольских преступлений…
Худяков спросонья пытался вникнуть в смысл непонятных слов оратора. Он был уверен, что за словом «единица» кроются близкие ему люди, что вятлинская шайка, называющая себя «Бесконечностью», готовит нападение. Как же предотвратить его? Проклятая сонливость! Глаза сами слипаются…
Юношу клонило ко сну. Сквозь дремоту его слух улавливал глухой голос, доносившийся с кафедры:
— Два мира скрываются за этими математическими выражениями, формулами и уравнениями. Два мира сцепились в мертвой хватке неравной борьбы. Мир шишкоголовых — мир многоугольников и бесконечности, мир чистого духа и познания, мир реальности, — и другой — грубый, мозолистый мир круглоголовых, целых величин, мир ощущений и видимости.
Мы судим сегодня окружность и те три целых и четырнадцать сотых диаметра, что укладываются в ее длине. Мы судим тех, кто грубой силой измял все то, что одухотворялось веками…
Ушли в вечность, в царство чистого Рафаэля, великие поэты, композиторы, философы, артисты. Впереди них шагают в царство познания и духа математики как единственные представители единственной реальности…
В этом мире видимостей остаются камни и сталь, чугун и бетон. Остаются грубые мозолистые руки… И нет ничего возвышенного…
Что говорилось дальше, Худяков не запомнил. Его сморил сон и опрокинул в бесконечную тьму.
Проснувшись на жесткой скамье в пустой аудитории, Худяков некоторое время не мог понять, как он здесь очутился. Рука, в которой юноша зажал перочинный нож, затекла. Он с трудом разжал пальцы. И тут Худяков вспомнил крысиный визг, ночного оратора и агентов Интеллидженс сервис.
Надо немедля доложить Рубинской. Но поверит ли она? Все это похоже на бред. Скажет: «Всякая чепуха тебе мерещится». Видно, придется, не раскрывая преступных замыслов, еще последить. Скажу лишь о том, что Воробьиха поступила к старику в уборщицы, что унижается и принимает подачки в виде молока и кренделя. Вот так комсомолка! Для выполнения задания достаточно и такой информации. Всю остальную деятельность Козл-Вятлина и его шайки разоблачу позже, когда сумею усвоить их шифры и загляну в этот гроссбух с записями.
Институт оживал. Внизу несколько раз хлопнула входная дверь. Где-то за стеной зажурчала вода. Пора было надевать куртку и уходить. И тут Худяков почувствовал, как заныл желудок и пересохло во рту.
«Эх, зря я вчера отдал Пяткину рубль, — подумал он. — Теперь стреляй у других. Домой уже не попадешь. Мамуля, наверное, беспокоилась».
Когда Худяков спускался по лестнице вниз, ему почудился голос матери. Плача, она, видимо, жаловалась гардеробщицам:
— Всю ночь ищем… В милиции были, в больницу, в морг ездили… Может, у вас что известно?.. Толя Худяков… Да, студент первого курса… Высокий, худенький такой.
«Ну конечно мама! Чего ей взбрело приходить сюда? В какое дурацкое положение она ставит меня?»
— Мама, ты почему здесь?
Мать, увидев сына живым, бросилась обнимать его и целовать.
— Тосик, миленький, я чуть с ума не сошла… У отца сердечный припадок. Где ты всю ночь пропадал?
— Успокойся… Не плачь, успокойся.
Толя, чтобы не собирать около себя студентов, отвел мать за дальние вешалки, вытер ей слезы и, оглянувшись по сторонам, шепотом сообщил:
— По комсомолу секретное задание. Телефона не было, предупредить не мог… Запретили. Все опасное уже позади. Я свободен. Если у тебя есть тридцать копеек, то я забегу в столовку позавтракать.
— А вас что, даже не покормили?
— Нельзя было… Глаз не сомкнули.
— Тогда немедля иди домой спать… Тебя должны отпустить. Так же можно извести себя!
— Мама, не вмешивайся в наши дела, мы уже взрослые. Такие, как я, в гражданскую войну полками командовали.
Мать с обожанием глядела на повзрослевшего сына, затем обняла его и вновь осыпала поцелуями. Успокоясь, она вытащила из сумочки рубль и сказала:
— Поешь как следует… Попроси чего-нибудь горячего… И обязательно молока. Как окончатся занятия — сразу домой. Побегу успокою отца.
— Хорошо, мамочка, сегодня я не задержусь.
Толя вывел мать на улицу и, вернувшись, помчался в столовку. Предстояла еще встреча с Рубинской. Надо было хорошенько заправиться, чтобы не выглядеть жалким юнцом.
«Но молоко пить унизительно, — подумал он, — закажу черный кофе».
Постепенно все студенты комсомольской сотни устроились в необходимые им подгоночные группы, вникали в трудные предметы, на зачетной сессии сдавали пройденное не хуже бывших девятиклассников.
Себя Громачев к прилежным студентам не относил. И учил не все одинаково, а выбирал лишь то, что пригодится ему в дальнейшей жизни. После первой зачетной сессии у него остался хвост по аналитической геометрии. Роман никак не мог представить себе линию в пространстве, хотя не жаловался на отсутствие фантазии. Особенно его подвела новая ветвь аналитической геометрии — дифференциальная геометрия, возникшая от применения методов бесконечно малого. А сокурсница, тихоня Оля Воробьева, по выражению Пяткина мало что «пендрившая» в высшей математике, вдруг сдала аналитическую геометрию на «отлично» и в подгоночной группе объясняла, как возникают геометрические образы, выраженные уравнениями.
— Будущая Ковалевская! — определил Пяткин. — Сперва шарики слабовато крутились, теперь получили математическое направление. Молодец, деваха, дай я тебя расцелую!
Но Оля уклонилась от пяткинских поцелуев, так как приняла похвалу за насмешку. Она знала, что не отличается ни ростом, ни статностью. В зеркале она видела, как худа и бледна. И нос у нее был вздернутый, в веснушках. Не зря зовут Воробьихой.
Олю все поздравляли, только Рубинская словно была уязвлена успехами тихони. Она вызвала Воробьеву в комитет комсомола и официально сообщила:
— Легкой кавалерии известно твое унизительное поведение.
— Какое?
— Ты нанялась в батрачки к весьма подозрительному человеку из бывших. Тебя не смущает его высокомерие?
— Нет, — ответила Оля. — Он только кажется таким, а вообще человек добрый.
— Все же я вынуждена тебя предупредить: прекрати якшаться с выходцами из чужого нам мира, а главное — прислуживать. Ты ставишь в унизительное положение не только себя, но и комсомол.
— Я не якшаюсь и ничего не ставлю. У меня более…
Внезапный спазм сжал Оле горло и помешал закончить фразу. Она выскочила из комитета и уже в коридоре дала волю слезам.
У спортзала она наткнулась на Лапышева и Громачева, хотела проскользнуть мимо, но они остановили ее.
— Ты почему заплаканная? — поинтересовался Лапышев.
— Я никогда не унижала комсомол. У меня просто нет выхода… Пошла в уборщицы, потому что болеет мама, на тридцать пять рублей стипендии нам не прожить.
— А кто тебя попрекает? — недоумевал Юра.
— Рубинская. Разве она не от вашего имени вызывала в комитет комсомола?
— Я не просил ее. Любой труд не может никого унизить. Так что у комитета комсомола нет к тебе претензий. Есть лишь вопрос: ты действительно консультировалась у гардеробщика?
— Да, он лучше, чем Кирпичников, объясняет.
— Вот это номер! Почему же он не пошел в преподаватели, а инвалидами командует?
— Потому что сам инвалид. И, по моим наблюдениям, немного свихнулся на бесконечно малом. Живет в мире математических образов и выкладок.
— Любопытно! А что он в свой гроссбух записывает? — поинтересовался Громачев.
— Не знаю, не заглядывала.
— Математическими формулами стихи пишет, — пошутил Лапышев. — Ты же сам говорил, что он на литгруппу ходит.
Секретарь комитета комсомола и его заместитель не проявили должной бдительности. Им казалось, что чудачества гардеробщика не заслуживают внимания. Их волновали дела студенческие. Несмотря на строгости приемных комиссий, в институт все же проникли дети бывших дворян, нэпманов, служителей церкви. Если удавалось кого-нибудь разоблачить, с ними расправлялись молниеносно, как с людьми, незаконно рвущимися к высшему образованию.
На втором курсе училась Туся Тим. В бюро факультетской ячейки силикатчиков она была техническим секретарем, старалась подражать комсомолкам времен гражданской войны. Ходила в гимнастерке, курила, могла сказать парням крепкое словцо, сплясать «яблочко» и спеть озорную частушку.
Рубинской что-то в ней не понравилось. Она проверила на правах легкой кавалерии институтскую анкету и послала запрос на родину Тим — в краснодарский горком комсомола. Вскоре оттуда пришла посылка с подержанной фетровой шляпой, на внутреннем кожаном ободе которой красовалось золотистое тиснение: «Братья Тим. Лондон». В приложенной записке сообщалось, что до революции и в первые годы нэпа Семен Тим торговал шляпами, а его две дочери учились в местной гимназии, ставшей школой второй ступени.
По требованию Рубинской было срочно собрано бюро. На заседание вызвали Тусю Тим. Вопросы со сноровкой следователя задавала руководительница легкой кавалерии.
— Скажи, что ты писала о родителях в анкетах?
— То, что знала, — ответила Туся. — Отец мой — кустарь-одиночка, мать — домашняя хозяйка.
— А как же ты объяснишь вот это? — и Рубинская не без торжества показала шляпу с золотым тиснением.
У Туей запылали щеки. Растерянно поглядев на всех, она сказала:
— Ребята, это липа для торгового престижа. Отец кустарил в одиночку. Он покупал фетровые колпаки, делал из них модные шляпы и ставил это дурацкое тиснение, чтобы покупатели думали, что у него в Лондоне есть брат фабрикант. А вообще-то брата и в природе не было.
— Значит, твой отец был не только кустарем, но и обманщиком торговцем?
— Я не отвечаю за чудачества отца. Кустари, как известно, чаще всего сами реализуют свою продукцию.
— У отца был магазин?
— Нет, он продавал шляпы в мастерской.
— Почему ты вступила в комсомол не в своем городе?
— В Краснодаре меня бы не приняли. Я уехала сюда к тете и поступила на текстильную фабрику, у меня два года производственного стажа. Принимали как ударницу обмоточного цеха.
— Ты стала обмотчицей, чтобы в анкете писать «рабочая».
— Ну и что? Я действительно была рабочей.
С Тусей Тим поступили сурово: за неправильные сведения о социальном положении исключили из комсомола и обратились к ректору института с требованием отчислить из состава студентов.
Через неделю так же поступили и с Семеном Крупником. Кто-то из Гомеля написал, что его дед — бывший лабазник, а отец — служитель синагоги, арестованы за незаконную скупку серебра. Сведения анонимки проверили. Они подтвердились. Крупника вызвали на срочное заседание бюро и ошеломили вопросами.
Рослый, с бычьей шеей, Семен твердил свое:
— Я не отвечаю за отца и деда. Нарочно ушел из дому, чтобы не жить с ними. Почти три года работал на сплавке леса.
— Но в анкетах значится, что отец — служащий?
— Да. Он служил сторожем в синагоге и для богомольных евреев приготавливал кошерное мясо — за пупки резал кур. Но об этом стыдно писать.
— А обманывать комсомол не стыдно?
— Я не обманывал… просто не уточнял.
Разговор был столь резким, что парень прослезился. Это никого не разжалобило. И Роману такое положение казалось нормальным. Но потом, когда Семена Крупника исключили из комсомола, он почувствовал угрызения совести. «Ведь так же могут поступить и со мной. Стоит только кому-нибудь написать, что мачеха была торговкой, связной у бандитов, и отнимут комсомольский билет. Но у меня отец — член партии… я не отвечаю за поступки ненавистной Анны, — возражал он самому себе. И тут же отвечал: — Но ты о ней ничего не писал в анкете и в автобиографии, потому что глупо было бы марать свою жизнь делами мачехи».
Эти размышления оставляли в душе неприятный осадок и затаенную тревогу. Когда в очередной раз разбирали дело Коковцева, у которого отец имел в деревне крупорушку, а в анкете значился середняком, Громачев встал и сказал:
— Владелец крупорушки не обязательно должен быть кулаком, если агрегат обслуживался только силами семьи.
— Тогда надо было хотя бы написать «зажиточный крестьянин», — возразила Рубинская. Все анкетные дела поднимала она и требовала суровости. Ее уже побаивались.
— Если за неточность или описку в анкете будем исключать, то у нас не много останется комсомольцев.
— А если будем либеральничать — самих выгонят, — вдруг вставил Лапышев.
Юре было хорошо: он вырос в детдоме, в анкете писал: «Родителей не помню, их социального положения не знаю». Подкопайся к нему!
— Тогда надо еще больше ожесточиться и исключать из партии бывших дворян. А они стали профессиональными революционерами, шли на каторгу, за революцию жизнь отдавали. Далеко зайдем.
— Ишь куда загнул! Мы судим не за то, что кем-то был, а за то, что утаивал.
Но Коковцева все же не исключили, а дали лишь выговор и предложили исправить анкету.
После бюро Громачев и Лапышев пошли домой пешком, чтобы хоть немного побыть на воздухе. По пути Роман спросил:
— Слушай, Юра, у тебя нет ощущения, что Рубинская своей активностью загоняет нас в угол и заставляет действовать так, как ей угодно? Она вынюхивает, выискивает порочащих предков и заставляет нас ожесточаться против тех, кто порвал связи с родителями. Многие из них стали честными работягами. Ведь бытие определяет сознание, а не прошлое деда или бабки.
— Так-то так, Рубинская, конечно, стервозная баба, но я, отсекр, вынужден поддерживать ее стремление очистить комсомол и институт от чуждых, ненадежных элементов. Этого требует классовая справедливость. В прежние времена тебя бы не допустили к высшему образованию. Со свиным рылом не суйся в калашный ряд. Почему же мы должны быть снисходительны к выходцам из дворян, купцов, кулаков? Так что я сознательно не останавливаю Рубинскую. Пусть проявляет бдительность, расшевеливает благодушных. Ею прямо какой-то бес руководит.
— Имя беса известно — стремление выделиться из массы, обрести популярность и… сделать карьеру. Может быть, занять твое место. Знает, что отсекру положена повышенная стипендия. Она ведь ни от чего не отказывается.
— Ты, по-моему, преувеличиваешь, просто у нее прорва энергии, которую некуда девать. Возьмись переключить ее на себя.
— Нет уж, брат, даже на необитаемом острове я бы обошел ее стороной. Пяткин говорит, что эта краля с хитрым заводом. Хотя глаза и зеркало души, но ему встречались отъявленные стервы с невинным лицом и безмятежно голубыми глазами.
— Пяткин, конечно, крупный знаток женской души. Но не злословит ли он потому, что его начисто отшили? А это обидно, приязни не вызывает. Слушай, Роман, а почему мы не привлекаем его к активной деятельности? Он бы мог интересные вечера устраивать, физкультурой руководить. Обязательно поговори, хватит ему вола вертеть.
— Попробую вовлечь, но навряд ли получится, он считает себя переростком. Пора, говорит, в ветераны переходить.
На следующий день Громачев поймал в коридоре Пяткина, завел разговор о его включении в комсомольскую работу.
— С удовольствием… Сам хотел поговорить с вами, — стал уверять Степан. — Но у меня такой камуфлет получился, что скоро на бюро драить и песочить будете, вплоть до исключения.
— Не треплись. Что ты такое мог сотворить?
— Надеюсь, ты не продашь меня? Буду предельно откровенен, но, учти, только с тобой. Писателям в такие истории нужно вникать. Помнишь, Кирпичников приглашал меня колодец чистить? Так я отомстил ему за всех отстающих по математике. Скоро кляузное заявление принесет…
И вот что Пяткин рассказал по секрету:
— Человек никогда не знает, где ему уготовлена ловушка. Сам Кирпичников на дачу не поехал, сунул мне десятку и сказал: «Там жена вас ждет». Еду в поезде и думаю: какая-нибудь мымра профессорская встретит. Будет ходить по пятам, наблюдать, чтобы не спер чего, и нудить. Нахожу дачу в переулочке, нажимаю электрическую кнопку в калитке… и вдруг чудо! Выходит на крыльцо молодая улыбчивая крепышка. На вид — меньше тридцати. На ней сарафанчик пестрый и шлепанцы. Мы все в этом мире рыщем в поисках подружки, которую не суждено найти. А тут открывает калитку та, о которой давно мечтал. Глаза живые, прозрачные, словно изумруды. И фигурка точеная. Явная физкультурница. У меня ноги к земле пристыли; казалось, кондрашка от неожиданности хватит.
«Что вас так удивило?» — спрашивает она. А сама не может сдержать улыбку.
«Знаете, я полагал солидную даму встретить. Может, не по адресу попал?»
«Вы водолаз?»
«Да, бывший».
«Я тоже ждала огромного дядьку в скафандре с медной головой. Думала, заставит меня в шланг воздух качать».
«Как вас величают?» — спрашиваю.
«Зовите просто Алей».
«А меня кличут Степаном. Водолазного костюма, к сожалению, нет, да он и не нужен. Придется в трусах действовать».
«А вы не простудитесь? Колодец глубокий, в нем мы молоко студили».
«Неужто у вас для меня не найдется чего-нибудь согревающего?»
«Не беспокойтесь, будет».
Вначале я не полез в колодец, а бадейкой всю воду вычерпал. На это чуть больше часа ушло. Потом приволок длинную лестницу, вставил ее в колодец, разделся до трусов и Але говорю:
«Буду грязный песок в бадейку накладывать, а вы воротом вытаскивайте. Извините, Алечка, что вас вовлек, — одному не справиться…»
«А я вас не убью? — с опаской спрашивает она. — Вдруг ручку не удержу? Бадейка тяжелая».
«Ничего, я лестницей прикроюсь».
Начал я работать на дне колодца, а там холодюга, как в леднике. Бадеек десять отправил наверх и так озяб, что пальцы сводит и дрожь во всем теле.
Вскарабкался я по лестнице, сел на край сруба и прошу:
«П-п-ринесите с-стакан-чик ч-чего-н-нибудь. Т-терпежу н-нет!»
Видя, как у меня зуб на зуб не попадает, она всполошилась:
«Хватит вам на дне сидеть. Песок уже чистый пошел, довольно его выбрасывать».
Потащила меня в дом, накинула на плечи плед и стаканчик наполнила. Я хлопнул залпом и… глаза вытаращил, рот закрыть не могу. Оказалось — спирт неразведенный.
«Запейте водичкой! — поспешила она ковшик поднести. — Извините, пожалуйста!»
А чего мне извинять? По телу приятное тепло разлилось, блаженное состояние наступило, но дрожь почему-то не проходила.
«Еще налить?» — сочувствуя, спросила она, полагая, что одна стопка не подействовала.
«Если и вы за компанию, — говорю. — Ну хоть пригубьте. Одному непривычно…»
«А вы не уговаривайте. Мне тоже согреться не помешает, только потерпите малость».
Быстро, точно у нее все было заранее приготовлено, она выставила на стол соленые грибы, колбасу нарезанную, мясо, помидоры и огурцы. Спирт в графине водой разбавила и себе такой же стаканчик налила.
«За что выпьем?»
«За встречи, которые раз в сто лет бывают!»
Тост, конечно, был нахальный, но она не рассердилась и даже в шутку спросила:
«Почему же только раз? Я надеюсь в вашем лице помощника по хозяйству найти. Мне дрова на зиму потребуются».
«Для вас готов все ближайшие леса вырубить! — разошелся я. — Приказывайте!»
«Чудесно. Пьем за хозяйственные встречи».
Выпили мы шутя и хитря друг перед другом и принялись закусывать. Спирт мгновенно действует. Она раскраснелась, еще больше похорошела. Изумруды так и сверкают сквозь ресницы. Я глаз от нее отвести не могу.
«Что вы так вглядываетесь? — спросила она. — Я не перепачкалась?»
«Нет-нет, не хитрите. Знаете, что я любуюсь. Нельзя быть столь расточительно красивой. Вашего румянца и свежести хватило бы на десять красавиц».
«Валяйте дальше! Как вам не стыдно так льстить? — начала выговаривать она. И вдруг махнула на все рукой: — Ладно, продолжайте. Я люблю, когда мне говорят приятное. Кирпичников на это уже не способен».
Тут я и давай ей голову морочить. А она слушает и сияет, точно давно ждала такого поклонения. Видно, и я насобачился льстить; а может, и правду говорил, раз такая насмешливая верила.
Мы весь графинчик осушили и, нужно сказать, изрядно обалдели. Я ручки целовал, а она горазда была на всякие уловки, чтобы оттянуть опасный час. И мне эта игра была по душе.
В общем, играли-играли и доигрались: не знаю как, но очутились в постели. Расстаться не могли. Уехал я от нее на первом утреннем поезде и лишь в вагоне чуть прикорнул.
Никакие лекции в тот день мне в голову не шли. Сижу в аудитории и думаю: «Да, это та женщина, которую я искал. Почему мы с ней не условились о новой встрече? А может, я не первый студент, которого приглашает Кирпичников, а сам не является? Не все ли равно. Теперь не отступлюсь от нее. Других мне не надо».
Через день вместо института я помчался на вокзал и покатил на Всеволожскую.
Подхожу к калитке. Тишина вокруг. Во дворе и в садике пусто. Нажимаю кнопку звонка, мгновенно выбегает она. А я от какого-то непонятного стеснения давай кривляться — как татарин из старого анекдота, спрашиваю:
«Хозяйка, старый работа есть?»
«Есть, найдется… Входи!»
А когда вошел в дом — бросилась обнимать.
«Думала, больше не придешь, за блудливую бабенку принял, презираешь. А ты явился. Значит, не врал. Хоть немножечко любишь?»
«Ничего себе немножко! Двух дней прожить не мог!»
«И я не уезжала, все тебя ждала, хотя куча дел в городе. Всё шаги и звонки мерещились… как увидела, чуть сердце не выскочило».
«Уходи от мужа, — говорю, — Шикарной жизни не обещаю, но голодной не будешь».
«Так сразу и уходить?»
«А чего ждать?»
«Надо проверить себя: может, это не любовь, а временное помешательство. Я ведь без всяких чувств за Кирпичникова вышла. Больше ошибаться не хочу».
Оказывается, она в сессию завалила математику. Чтобы разжалобить доцента — слезу пустила. А он, как бы сочувствуя, предложил: «Придите на дом сдавать». Пришла, конечно, а он о математике ни слова. Ужинать пригласил. На столе вино, конфеты, торт… руки целовал, колени гладил… в общем, совратил. Когда очнулась — в рев ударилась. В окно хотела выброситься. Он, видно, струхнул. Уговорил, в общежитие не отпустил, предложил женой стать. Она по глупости согласилась. У него, оказывается, еще женщина есть. Да не одна, с ребенком. На Васильевском острове живет.
«Теперь я как отшельница на даче обитаю, а он на два дома разрывается. В трех институтах лекции нахватал, на алименты зарабатывает».
«Так в чем же дело? Бери свои шмотки и… поехали ко мне».
В общем, я ее похитил у Кирпичникова. Он этого, наверное, не простит. Так что ждите жалобы. А мне лучше не высовываться, а в рядовых ходить да деньгу где-нибудь зашибать!
В институтской библиотеке Громачев занимался от случая к случаю. Брался за книги только в горячие дни зачетов. И все время жил в какой-то тревоге, чувствуя угрызения совести: «Зря я пошел в этот институт, ничто мне здесь не мило».
В зачетную сессию он многое взял хорошей памятью, догадливостью. Два-три намека ассистента помогали ему развить мысль и выйти к нужным выводам. Песчинка намека вызывала кристаллизацию мысли. Среди преподавателей он даже слыл успевающим и подающим надежды студентом, которому все легко дается. Но сам он о себе был иного мнения: «С такими знаниями работать по специальности — чистая авантюра».
— Пусть тебя это не тревожит, — говорил на очередной встрече Цезарь Кичудов. — Ты будешь писателем. Не всем же выходить из медицины, геологии, лицеев и университетов. Нужны и с нашими знаниями. Я тоже не буду работать по специальности и не корю себя.
У Громачева дни делились на две части. Он исправно отсиживал положенное время на лекциях, семинарах, в перерывах занимался комсомольскими делами: ловил уполномоченных факультетских ячеек, договаривался с ними о культпоходах, вылазках, дискуссиях, политкружках, а во вторую половину дня говорил старосте, что идет по вызову райкома, и незаметно исчезал из института.
Обычно он шел обедать в столовую Ленкублита, благо она была близко — на Невском. Сюда на второй этаж впускали по списку печатавшихся литераторов и композиторов. Время было трудноватое — хлеб, некоторые продукты и промтовары продавались по карточкам.
В этой столовой Громачев всякий раз наедался до отвала так, что не мог полной грудью вздохнуть, приходилось некоторое время сидеть в прокуренной комнате отдыха наподобие удава, переваривающего пищу. Здесь обычно собирались нигде не работающие, богемствующие поэты и молодые композиторы — студенты консерватории, подрабатывающие на сочинении песен. Здесь они сговаривались с поэтами-песенниками.
Изредка в столовую заходил ни на кого не похожий Николай Клюев с круглолицым, раскормленным парнем. У Клюева было щекастое, с холеной бородой лицо, елейные и в то же время хитроватые глаза. Носил он темную старомодную поддевку, сшитую в талию, с мелкими сборками, белую с вышивкой рубашку, подпоясанную крученым пояском с кистями, легкие сапоги с лакированными голенищами. Ни с кем он длинных разговоров не заводил, отобедав, спешил уйти. Другие же поэты ловили слушателей за отвороты пиджаков или за пуговицу и спешили похвастаться новыми стихотворениями или хотя бы удачными строчками незаконченного произведения.
Из столовой обычно выходили гурьбой и отправлялись по редакциям газет и журналов выколачивать авансы, пристраивать стихи, рецензии, фельетоны. Одни шли на Фонтанку, 57, где печатались «Красная газета», «Смена», «Ленинские искры» и множество журналов — таких, как «Резец», «Работница и крестьянка», «Красная деревня», «Рабселькор», «Бегемот», «Пушка», «Вокруг света». Другие отправлялись в Дом книги, напротив Казанского собора. На семи этажах бывшей фирмы швейных машин «Зингер» располагалось множество издательств, но главными из них были ГИХЛ и «Молодая гвардия», выпускавшие журналы «Звезда», «Залп», «Юный пролетарий», «Рабочий и театр».
Громачев предлагал в тонкие журналы отрывки из книги о студентах и брался писать короткие, в тридцать — сорок строк театральные рецензии, чтобы получать контрамарки на премьеры.
Позже, часам к семи вечера, все устремлялись в Дом печати на Фонтанку, 21. В этом барском особняке был недорогой ресторан, большой зал, украшенный странными картинами художника Филонова и его учеников, где ставили спектакли режиссеры-футуристы, малый зал и комнаты для занятий литературных объединений. Групп и группочек в то время было множество. То они возникали, то вдруг распадались. Как-то появилась поэтическая группа «Закал». Название моментально вызвало ехидные вопросы: «За что вы боретесь? За кал?» Поэтам пришлось срочно менять название и регистрировать другое.
Небольшая группа талантливых поэтов назвала себя «Объединением реального искусства». Название получилось скучным, тогда для веселья они добавили «уты», и получилось «Обериуты».
Обериуты любили удивлять.
писал Николай Заболоцкий. Так же по-своему оригинальны были Даниил Хармс, Николай Олейников, Александр Введенский. Они полны были веселыми и рискованными шутками:
Здесь же собирались «Резец», «Стройка», «Смена», входящие в ЛАПП. Заседание любой из групп можно было посещать посторонним и вступать в споры.
Самыми бурными получались вечера, когда из Москвы приезжал Владимир Маяковский. Рослый, ладно скроенный, обладавший зычным голосом и задиристым характером, не боящийся разъяренной публики, готовый резать правду-матку в глаза, он вызывал повышенный интерес у ленинградцев. На его вечера ломились не только студенты, комсомольцы с фабрик и заводов, но и профессора, старая, скептически настроенная петербургская интеллигенция и просто любопытные обыватели, мало что понимающие в поэзии. Им просто хотелось присутствовать на очередном литературном скандале.
Резцовцы, прорвавшись в зал, обычно садились в первые ряды и готовились поддерживать «горлопана, главаря». На выступлениях Владимира Маяковского не было пассивных слушателей. Зал клокотал — то неодобрительно гудел, то разражался хохотом и аплодисментами. Злобные и одобрительные реплики неслись со всех сторон. А Маяковский был спокоен, отвечал на записки остроумно и дерзко.
Кто-то прислал по рукам ему записку: «А скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено?» Маяковский вслух прочел ее и, выйдя на край сцены, потребовал:
— Если есть мужество — признайтесь, кто это написал? Не бойтесь, я ничего не сделаю… разве лишь надеру уши.
Он смотрел почему-то в одном направлении, точно угадывая, откуда могла прийти записка. И там вдруг заворочался на крайнем сиденье длинноволосый, очень бледный человек, как-то боком, словно краб, стал пробираться к выходу. На вид ему было не больше сорока, но резцовцам он показался ехидным старичком, и они, смеясь, закричали:
— Ату его! — и, заложив пальцы под язык, оглушительно засвистели.
Бледнолицый, споткнувшись о чьи-то подставленные ноги, завопил, повторяя одно и то же: «Я не позволю. Не позволю!» И, ткнув двумя руками дверь, под громкий хохот выскочил из зала.
Но ликовали и смеялись не все, часть публики возмутилась. По залу волнами пронесся шипящий ропот:
— Хулиганство. Возмутительное хулиганство!
Почему-то на вечерах Маяковского устанавливался дух многолюдных футбольных матчей. Приходило много мужчин и мало женщин. Поэтому и нравы были соответствующие, только что не скандировали: «Судью на мыло!»
Комсомольскими поэтами считались Уткин, Безыменский, Жаров. Владимира Маяковского так не называли. Он не был комсомольцем. Он воплощал в себе поэзию коммунизма.
Громачев однажды был свидетелем эксцентричного выступления менее известных московских поэтов. На Аничковом мосту у вздыбленного бронзового коня парень в красной рубахе заиграл на гармошке бравурный марш, а другой, в белой апашке и брюках внатяжку, встал на руки и, подняв ноги вверх, пошел по панели. За ними, полагая, что это циркачи, двинулась скопившаяся толпа любопытных… Дойдя до аптеки, москвичи свернули на Фонтанку и, добравшись до Дома печати, остановились. Вскочив по-цирковому с рук на ноги, покрасневший от прилива крови здоровяк объявил:
— Питерцев приветствуют московские поэты. Сейчас перед вами выступит Пшеничный, — он жестом показал на гармониста. — И Иван Приблудный.
При этом низко поклонился и громким, внятным голосом стал читать стихи, в которых говорилось, что мать родила его под забором и умрет он, видно, тоже под чужим забором, так как никому не подчиняется и не отдаст своей свободы. А прохожие скажут: «Собаке — собачья смерть!»
Публике странные поэты понравились, толпа слушала стихи не менее часа. И милиция не вмешивалась, не требовала разойтись: милиционеры были благодушны, если не видели назревающего скандала.
Громачев не раз бывал на «драчках» группы налитпостовцев, в которую входили Авербах и руководители ЛАППа — Юрий Либединский и Михаил Чумандрин, с шумной группкой литфронтовцев, возглавляемой Всеволодом Вишневским и Александром Безыменским, приезжающими поспорить из Москвы.
Не посвященному в рапповские дела трудно было разобрать, о чем спорят с пеной у рта эти люди. Одно лишь становилось понятным: каждая сторона стремится доказать, что ее позиция — самая верная, самая партийная. Налитпостовцы считали себя единственными ценителями и руководителями пролетарской литературы. Всех остальных литераторов ораторы называли попутчиками.
Шла борьба и за рабочие литературные группы. Из Москвы прибыли члены правления «Кузницы» — Феоктист Березовский и Иван Жига. Выступая на литгруппе «Резец», они советовали порвать с ЛАППом и перейти в «Кузницу», в которой собрались зачинатели пролетарской литературы — такие, как Федор Гладков, Николай Ляшко, Николай Полетаев, Алексей Новиков-Прибой, Василий Казин, Сергей Обрадович. Действительно, это были хорошо известные имена, их произведения изучались в школе.
На этом же заседании литгруппы резцовцы проголосовали за переход в «Кузницу». Председателем ленинградской «Кузницы» избрали редактора «Резца» Георгиевского. Но часто болевшему сердечнику требовался молодой и энергичный заместитель. Выбор пал на Громачева.
— Комсомолец, член партии… Пишет стихи и прозу, — сказал про него Дмитрий Георгиевский. Он хотел, видно, чтобы Громачев был у него на виду. Для этого были причины.
— Но я очень занят, учусь в институте, замсекретаря комитета комсомола, — пытался возразить Роман.
— Очень хорошо! — перебил его Иван Жига. — Мы плохо связаны со студенчеством. Нам нужны такие люди.
И Громачева, не став больше слушать, избрали в заместители.
В ту пору на Фонтанке существовала Федерация писателей. В ней регистрировали возникавшие литгруппы и принимали на снабжение дефицитными товарами. У Громачева был мальчишеский вид, он не решался показываться в солидном учреждении, опасаясь, что не поверят в его полномочия, начнут сомневаться, допрашивать. Он предложил вести переговоры по делам ленинградской «Кузницы» прозаику Марку Юрину. Это был рослый, франтоватый мужчина, обладающий пробивным характером и умением обвораживать собеседников. Он добывал не только бумагу, копирку и ленты для пишущих машинок, но и ящиками папиросы «Пушка» и «Кузбасс», кожаные пальто и высокие сапоги для поездок по стране.
Как изменчиво время в человеческой жизни: в разные возрасты оно неодинаково. Время школьника разнится от времени студента. В детстве Роман никогда не жаловался: нет времени. Оно почему-то всегда было. Даже приходилось придумывать забавы, чтобы убить его. А тут вдруг времени не стало начисто.
Утром лекция по химии с множеством формул. Как ее пропустишь? Потом — история мирового хозяйства. Учебников нет. Профессор говорит, студенты записывают. Они должны закрепить в памяти изложенное. На экзамене проверят, как они усвоили услышанное.
Если появится «окно», его заполняют летучими собраниями бригады, группы, факультетского бюро. Затем физкультура или «военка», поздний обед в Ленкублите. Дела литературной группы, театр либо кино, бассейн.
Некогда поужинать. Жаль, что нельзя растянуть сутки хотя бы до двадцати шести часов.
— Когда же ты сочиняешь стихи и прозу? — узнав о загруженности Романа, спросил Дмитрий Мокеич Георгиевский.
— В самых неожиданных местах: в трамвае, на скучных заседаниях и лекциях. Абстрагируюсь от всего и пишу.
Георгиевский сокрушенно вздохнул и сказал не столько Роману, сколько самому себе:
— Живем мы, обалдуи, неправильно. Сорим временем, тратим его попусту — туда-сюда, на то на се, не соображаем, какая это драгоценность в молодости, данная нам для того, чтобы к зрелым годам выполнить затеянное. Я ведь тоже юлой крутился, а теперь чувствую — не хватит времени на главное. Смотри, настоящую жизнь пропустишь — не вернешь.
Лапышев проводил очередное заседание бюро институтского комитета комсомола. Говорил третьекурсник Шатров, занимавшийся в бюро учебой. Это был длинный, худощавый парень в очках, любивший выражаться вычурно, «по-научному»:
— Лекционно-групповой метод в нашем институте еще не преодолен. Лишь эмпирически нащупываются новые пути, не сломлена схоластическая концепция профессорско-преподавательского состава…
«Не зря Пяткин прозвал Шатрова Примат-Концепцией», — досадуя, подумал Лапышев и, прервав докладчика, попросил:
— Слушай, Вася, а нельзя ли по-русски?.. Словарей мы сегодня не захватили.
— Ладно, — согласился Шатров и продолжал еще более путано информировать бюро: — Проблему в учебном процессе создают хвостисты. Можно априорно сказать, что отстающие не сумеют перейти на новые методы учебы, ибо эти методы предполагают определенную компетенцию в пройденном и рассчитаны на эрудицию каждого субъекта учебного процесса. Короче говоря, дилемма трансформации упирается в индивидуально-субъективные возможности студентов.
— Трансформация, манипуляция — ни черта не поймешь! — не вытерпел кто-то из членов бюро.
— Ввиду того, что из нас не готовят инженеров широкого профиля, — продолжал Шатров, — выдвигается вопрос о быстрейшем окончании института. Логически доказывается, что четырехлетний курс можно уплотнить в трехлетку. Этого достаточно для узкой специализации.
В это время на заседание без стука вошел первокурсник Тарасенко и, положив на стол перед Лапышевым четыре комсомольских билета, сказал:
— Просим открепить от коллектива, бо считаем себя неподготовленными для учебы.
— Вы что — одни думали или с дядей? — прочитав заявление, спросил Лапышев.
— Та чего там, не можем, — так прямо и пишем, — ответил Тарасенко.
— Ясно! Тащи своих ребят сюда!
— А может, без них? На вокзал надо, билеты хлопотать.
— Тащи, а то мы вам такие билеты покажем, что забудете, где вокзал находится.
Тарасенко, что-то бормоча, ушел за дверь. Лапышев понизил голос:
— Целая группа! Это результат нашей работы, Шатров. Ты со своими концепциями живых людей не замечаешь. Начинается бегство из института. Главное — комсомольцы-производственники.
Вошли четверо парней и остановились у двери.
— Товарищи, — громче заговорил Лапышев, — мы живем в исключительно напряженное время. Мы знаем героев, знаем ребят, готовых отдать жизнь за революцию. Знаем лучших ударников. И как ни больно признаться, а должны будем сказать партии, что в наших рядах есть трусы… есть дезертиры!
— Та неправда! — не удержался Тарасенко. Краска стыда залила ему уши, шею. Он оглянулся на товарищей, ища поддержки, а те стояли понуро. Лишь Сулимов шагнул вперед и гортанно выкрикнул:
— Неправильно! Я не был дезертир… Я пришел ударник и буду ходить ударник! Зачем меня ругал? Я билета не бросал… Я принес в свою коллектив. Мне математика не идет в башка. Мне доцент сказал — школа учиться нада… Втуз нельзя!
Выдвинулся Грицко.
— Та давай я, — сказал он. — Ну шо? Шо вы накинулись? Мы бригадой по-ударному учились. Можно сказать — ночами не спали. В школе второй ступени не обламывались. Смотрим, смотрим, та ничего не выходит. Математик говорит — на рабфак треба. Механик, не спрашивая, зачет ставит. Физик так тот даже не смотрит… Голубкова в коридоре пожалел. «Вы, говорит, зря свой мозг мучаете. Надо особую наследственность иметь». Вот как! По некоторым предметам мы не хуже других. А три главных — хоть убей. Шо прикажете делать? Мы решили — надо вертаться на производство. Не хотим, чтобы на нас попусту деньги тратили.
— В комитет почему не пришли?
— Та чего ходить! Сами понимаем.
— Я считаю, что нам в своих рядах дезертиров держать незачем, — выкрикнула Рубинская. — Мы обязаны с железной решимостью…
— Постой! — остановил ее Лапышев. — Наш долг — сохранить производственников. Надо их выручать, а не гнать. Не все укладываются в программу. Вот чем надо заняться Шатрову, а не проектами трехлетки.
— Правильна! Давай твоя рука! — Сулимов сжал кисть Лапышева. — Мне немножка надо. Потом я сам кончал институт. Я говорил Тарасенка — надо идти за помощь. А он — нет! «Деньга портим». Не будем портим!
В первые месяцы студенческой жизни Роман не обременял себя знакомствами с девушками, хотя замечал, что некоторые из первокурсниц поглядывают на него исподтишка.
С Ниной он давно не виделся и особенно не сокрушался. «Видно, мы не очень-то любим друг дружку, раз можем, живя в одном городе, месяцами не встречаться, — размышлял он. — Прежде нас связывал фабзавуч, потом завлекающая игра в близость, а теперь у Нины свои дела, у меня свои. Не остается времени на обыкновенную встречу».
Весной он начал приглядываться к девушкам, сбросившим зимние одежды — шубки, толстые пальто. Легко одетые, они как бы становились доступней, привлекательней. Шагая по Невскому, Роман не раз ловил себя на том, что внимательно рассматривает девушек со спины. Он ускорял шаги и, нагнав впереди идущую, заглядывал в лицо. Недурна, мордашка славная. Такие веселы и незлобивы. Как же с ней познакомиться? Может, спросить о чем? Эх, нет Пяткина, он бы не растерялся, нашел бы, с чего начать разговор. Не хватает у меня мужского нахальства. Впрочем, к чему оно мне? Для «чижихи» нужно иметь уйму свободного времени. Устраивать свидания, водить в кино, в театры, угощать в буфете, провожать домой, стоять где-нибудь под аркой ворот…
Пока он так рассуждал, примеченная девушка терялась в толпе. «Ну и ладно, — думал он, — встречу еще интересней».
Вечером, когда Громачев с Лапышевым несколько ранее обычного вернулись домой с районного актива, соседка по квартире — Мария Трифоновна — подозвала Романа и сообщила:
— Сестричка ваша, Сусанна Даниловна, возвращается. Просила намекнуть относительно комнаты. Придется вам с приятелем съезжать в общежитие.
— А Сусанна, что, все время вам пишет? — удивленно спросил Роман у Марии Трифоновны.
— А как же! За комнату, отопление, свет платить же надо! Она и деньги посылала, и интересовалась: как вы тут? Только просила переписку держать в секрете. Я и помалкивала.
Романа бросило в жар. Ведь ни ему, ни Юре и в голову не пришло, что за жилье и коммунальные услуги надо платить. Они тут жили словно в общаге, где обо всем заботится администрация.
— Что же вы про нас сообщали, Мария Трифоновна? — стал допытываться он.
— Много про вас расскажешь! Писала, что не живут, а только ночуют. Целые дни где-то пропадают. Поесть дома некогда, даже чаем не балуются.
— Из каких мест она писала?
— Из разных. А в последнем письме предупредила: приеду, мол, как вскроется лед, пароходом. Надеется, что к тому времени освободите комнату. Видно, желает жить одна. Вволю наскиталась.
— А вы не можете показать письмо?
— К чему? Я вам все обсказала.
— Дайте хоть конверт. На нем, наверное, штампы есть.
Соседка ушла в свою комнату и вскоре вернулась с грубым синим конвертом. На нем была марка, изображавшая ледокол «Красин», и виднелся штамп почтового отделения Архангельска. Обратного адреса не оказалось.
— Хорошо, — сказал Громачев, — мы уберемся отсюда, как получим места в общежитии. Простите, что с таким опозданием спрашиваю: мы вам что-нибудь должны?
— Да вроде бы нет. Вот разве за стирку постельного белья два восемьдесят, но не беспокойтесь, сестра оплатит.
— Нет уж, за это мы сами.
«Значит, все время Сусанна оберегала нас от неприятных бытовых забот… Не только меня, но и Юрку. Как мы могли допустить? Два идиота в облаках витали», — принялся корить себя Громачев.
Пройдя к себе в комнату, он в таких же тонах все выложил Лапышеву. Тому тоже стало неловко за свое беззаботное существование.
— Да, влопались мы, как недоумки из детского сада. Где же взять денег, чтобы расплатиться за все? Подсчитать нетрудно, высшую математику знаем. Чистые олухи!
— Ладно, с деньгами я разберусь. Со мной и Кичудовым «Молодая гвардия» договор заключает, аванс выдаст.
— Поздравляю. И много вы с ним написали?
— Несколько глав. Они понравились издательству. Сматываться отсюда надо как можно быстрей.
Роман не знал, пожелает ли с ним встречаться Сусанна. Будет, конечно, сердиться, что он обосновался здесь не один, а с приятелем.
— Общагу беру на себя, — пообещал Лапышев и сокрушенно вздохнул. — Жаль, отдельной комнатой не воспользовались, девах ни разу не привели. Так мы в евнухов превратимся.
Через неделю Лапышев и Громачев получили комнату в общежитии на Флюговом переулке. В ней стояли три койки. Одну парни выставили и сказали коменданту:
— Никого не подселяйте. У нас хранятся секретные документы.
Комендант поверил секретарю комитета комсомола и больше никого не подселял.
Переезд в общежитие не ухудшил, а скорей упорядочил жизнь комсомольских активистов. Некоторые заседания они проводили у себя в комнате или в красном уголке, благо большинство членов бюро жило в общежитии. Вечерами удавалось попить чай, стоило только пойти на кухню и открыть кран постоянно действующего «титана». Лапышев раздобыл у коменданта стаканы, графин и чайник. Купил на свои деньги пачку чая и кулек конфет — «подушечек».
— Покупай на вечер колбасу и булку, — посоветовал он Роману. — Пора наладить ужины и завтраки, а то язву или катар желудка наживем.
Они по очереди мыли посуду и убирали комнату, но устраивать домашние ужины и завтраки не всегда удавалось. Когда они возвращались в общежитие, все булочные и продуктовые магазины были закрыты. А в рестораны ходить студентам было не по карману.
Предстоящее возвращение Сусанны все больше и больше занимало Романа. Какая она теперь? Так же ярко горят глаза и притягивают к себе? Ей уже тридцать, но не старуха же она?! Чего сокрушалась? Вот глупая! Теперь и я не мальчишка, через день надо бриться. Почему же она попросила освободить комнату? Сердится на меня или не хочет возвращаться к Мокеичу? А может, другой есть? Она из таких, на нее все мужчины засматриваются.
«На всякий случай оставлю у соседки записку, чтобы знала, где меня найти», — решил он.
Одна мысль о встрече с Сусанной вызывала в нем воспоминания, захватывающие дух. Оставив у соседей записку, он с нетерпением ждал письма. Но письма все не было.
«Не прозевать бы ее приезд. Она может не написать мне. Сочтет ненужным. Что же придумать? Буду мимоходом наведываться», — решил он. И чуть ли не через день находил время забежать на старую квартиру.
По договору издательство «Молодая гвардия» выдало Громачеву авансом шестьсот рублей, столько же получил и Кичудов. Таких денег у Романа еще никогда не водилось. «Куда их потратить?» — задумался он. По беглым подсчетам они с Лапышевым задолжали Дремовой не менее двухсот рублей. Их следовало отложить до ее приезда. Оставалось еще четыреста, деньги немалые. «Надо приодеться, — подумал он, — купить что-нибудь солидное, а то совсем мальчишеский вид».
Достав с помощью Марка Юрина в Федерации писателей ордера в закрытый магазин «Красная звезда», в воскресенье Громачев пораньше поднял с постели Лапышева.
— Ты мастер делать покупки — может, сходим вместе в промтоварный?
— А я-то зачем?
— Я и на тебя талоны припас.
— Если так… с удовольствием.
Он быстро побрился, оделся, и они вдвоем покатили в трамвае на Загородный проспект, где находился закрытый распределитель «Красная звезда».
В магазине были выставлены кожаные пальто, куртки, модные коричневые краги и такого же цвета ботинки на толстой подошве. Все эти вещи по размерам подходили Громачеву. Лапышев по-прежнему пальто не признавал, всю зиму он прощеголял в пиджаке и тонком свитере. Здесь ему понравилась только черная кожаная куртка. В ней он походил на комиссара времен гражданской войны, не хватало лишь портупеи.
Пальто, куртка и краги стоили более четырехсот рублей, а Громачеву хотелось еще купить такой же костюм, как у секретаря парткома Чижа. Ему казалось, что это придаст ему солидности. Да еще нужен был подарок для старого друга Ивана Калитича, в комнате которого они прежде жили с Лапышевым. Лишь женитьба Ивана на Зое их разъединила.
— Э, потрачу все деньги, — решился Роман. — К приезду Сусанны получу остальной гонорар.
Нагруженные покупками, они довольные ушли из магазина. Денег в кармане осталось не много. По дороге они все же купили бутылку сухого вина, колбасы, хлеба и пряников. Но дома пить не стали. Лапышеву нужно было проводить в красном уголке семинар по ликбезу, он опасался, что комсомольцы уловят винный дух. А в те времена за всякую выпивку строго наказывали. Отложили обмывку покупок на вечер.
Пока Юра проводил семинар, Роман еще раз примерил обновки. В модной мохнатой кепке, в кожаном пальто и крагах он походил на молодого ученого или уже работающего инженера.
В таком виде захотелось показаться Шумовым. Долго не раздумывая, он отправился к ним на трамвае, но Нины, как обычно, дома не застал. Мать ее, потрясенная его видом, засуетилась, попросила подождать, выпить чаю с вареньем.
От чая Роман отказался. Ему важно было произвести впечатление на Леокадию Вадимовну. На блокнотном листке он лишь написал игривую записку:
Живу в общежитии. Если пожелаешь встретиться — пиши на Флюгов переулок, комната 32. И укажи время, когда бываешь свободна от ухажеров и дирижеров.
Сложив записку пополам, он поспешил уйти. Зачем ему встречаться с Ниной, когда приезжает Сусанна!
Вечером, захватив вино, пряники, колбасу и подарок Калитичу — кожаную фуражку, Громачев с Лапышевым отправились на Седьмое небо.
Калитичи их, конечно, не ждали. Они купали в ванной своего карапузика Колю, похожего на Зою. Гостям женатики обрадовались. Они немедля извлекли из воды младенца и закутали в махровую простынку. Иван унес его в комнату вытирать и одевать, а Зоя помчалась на кухню ставить чай и готовить бутерброды.
Подарок Ивану пришелся по душе.
— Где вы его добыли? Давно мечтал о кожаном картузе. Две кепки прожег, да и вид у них какой-то засаленный… Удружили, братцы! Спасибо.
Одной бутылки вина на четверых не хватило. Зое пришлось доставать припрятанную наливку.
Пили за успех повести, за будущих инженеров и за здоровье Коли, который почему-то называл себя Кулей.
О дне приезда Дремовой Громачев узнал в журнале «Работница и крестьянка». Сусанна прислала в редакцию телеграмму, что прибудет в Ленинград на знаменитом ледоколе «Красин».
Уточнив, когда ледокол прибывает, Роман купил розовых и красных гвоздик и поехал в порт.
На причале нетрудно было найти толпу встречающих. Громачев всматривался в ожидающих мужчин: нет ли среди них Мокеича? Не найдя его, подумал: «Видно, не хочет и с ним видеться, поэтому не оповестила».
Подошедший по каналу ледокол долго пришвартовывался. На его верхней палубе толпились пассажиры. Они что-то выкрикивали, махали шапками, платками. Но среди них Сусанны не было. «Видно, заметила меня и не хочет показываться, — решил Роман. — Но я дождусь ее».
Он подошел ближе к спущенному с корабля трапу и, прячась за ажурной стойкой крана, стал ждать.
Дремова, одетая в белую шубку, шерстяной платок и унты, спустилась на берег чуть ли не последней. Она тащила в руках два чемодана.
Громачев шагнул ей навстречу и, протягивая цветы, весело сказал:
— С приездом, сестренка!
Сусанна отпрянула сначала, в растерянности опустила на землю чемоданы и, не зная, как быть, взяла цветы.
— Господи, вот не ожидала! Как ты узнал о приезде?
— Сердце подсказало.
— Из всех людей на земле мне хотелось видеть только тебя, но я дала себе слово не встречаться. А ты тут, и ничего теперь не поделаешь. Здравствуй, родной.
И она с таким чувством принялась целовать его, что он невольно смутился.
— Хватит, Сусанна, на нас же смотрят.
— Пусть видят, мне на них наплевать. А что ты таким франтом?
— Ради тебя и… по случаю удачи — заключил договор на книгу.
— Поздравляю. Теперь, наверное, от девчонок отбоя нет?
— Не замечаю их. С утра до позднего вечера занят. Я ведь студент, комсомольский активист и… в литгруппе начальство.
— Не торопись выкладывать… расскажешь подробней дома.
— По какому направлению поедем? К Мокеичу? — спросил Роман.
— Хоть это и жестоко, но я буду жить одна, — ответила Сусанна. — И ты ни на что не рассчитывай. Все, что было у нас, осталось в далеком прошлом.
— Ты кого-то встретила на Севере?
— Нет. Меня заботит другое. По-прежнему страшит будущее. Но о таких вещах говорят не на ходу у трапа. Ты сегодня свободен?
— Да, вполне. Сбежал со всех лекций. Готов подчиняться до поздней ночи.
— Не пугайся, на столь долгое время не понадобишься.
Погрузив чемоданы в автобус, они поехали к центру города. На проспекте Огородникова пересели в трамвай и вскоре очутились дома.
Соседка, хоть до сверкания убрала комнату Сусанны, все же не ждала столь скорого приезда. Она кинулась целовать Дремову, потом засуетилась: побежала на кухню ставить чайник, разогревать обед.
Раздевшись, Сусанна первым делом нашла хрустальную вазу, наполнила ее водой и, поместив цветы, полюбовалась ими и сказала:
— Давно таких не видела. Спасибо… И за красные и за бледно-розовые!
Мария Трифоновна не оставила их наедине, она пригласила к обеду:
— Надо бы праздничный стол, да не ждала я сегодня, — оправдывалась она. — Прошу отведать, чего наготовила.
— А мы сейчас все сделаем по-праздничному, — пообещала Сусанна.
Она достала из чемодана флягу со спиртом, соленую семгу в замасленной бумаге и тресковую печень. Сама, как заправский выпивоха, разбавила спирт водой и, наполнив рюмки, предложила выпить за встречу.
— За братца и сестру, — добавила соседка. Она по-прежнему полагала, что они родственники.
После выпитого спирта глаза Сусанны засветились, как в прежние времена. Роман, опасаясь проницательности Марии Трифоновны, невольно отводил взгляд и про себя радовался: «Любит, любит по-старому! Чего же она хорохорится?»
После обеда соседка осталась на кухне мыть посуду, а Громачев с Дремовой ушли в свою комнату. Там, предложив Роману папиросу собственной набивки, Сусанна закурила. Оказывается, в экспедиции она пристрастилась к табаку.
— Единственное удовольствие, которое я позволяла себе, — сказала она.
— Я тоже не развлекался, — заметил Роман.
Любуясь румянцем, появившимся на ее щеках, сиянием глаз, он не спеша рассказал обо всем, что произошло за два года. Сусанна лишь изредка задавала вопросы, но Мокеичем не интересовалась или не хотела говорить о нем с Громачевым. Когда Роман кончил рассказывать, она вдруг поднялась и, сделав отчужденное лицо, сказала:
— А теперь пожелаем друг другу счастья. Скажем за все спасибо и… разойдемся навсегда.
— Почему? — недоумевал Роман. — Что с тобой стало? Нелепо жить в одном городе и не встречаться. Это даже бесчеловечно!
— Так уж и бесчеловечно? — с улыбкой сомнения спросила она. При этом рукой притянула его к себе и медленно, по-сестрински губами прижалась к его лбу. В этом поцелуе было что-то очень обидное для Романа, так взрослые поступают с детьми.
— Не будь младенцем, — отстраняясь, сказала она. — Ты еще не знаешь настоящей любви, а я помешаю тебе найти ее. Потом будет поздно. С людьми, которых могли бы страстно любить, мы не встречаемся. А если и встречаемся, то не вовремя… по каким-то причинам не можем стать близкими. Ты это замечал? Очень обидно, правда? Но у тебя вся жизнь впереди…
Выпитый за обедом спирт действовал на Романа. Он не вникал в рассуждения Сусанны и думал о том, что она обладает удивительным свойством создавать вокруг наэлектризованную среду. От легкого прикосновения к ней его словно било током. «Не уйду, чем бы она ни морочила мне голову», — решил он.
— Ты меня не слушаешь, — обиделась Сусанна. — Говори, о чем думал.
Роман не любил отвечать на такой вопрос, но тут его прорвало:
— Без тебя мне жизнь не в жизнь. Те окаянные и блаженные минуты, когда захлестывает и мутит разум, способна дать только ты одна.
— Дурашка, просто ты не знаешь других.
Она нежно провела рукой по его разгоряченной щеке. И тут словно ветром качнуло ее. Обвив его руками, Сусанна прильнула всем телом к нему и жадными губами стала искать его губы. Произносила бессвязные слова и все больше и больше пьянела от нежности к нему…
Когда они очнулись и, уже обессиленные, лежали, расслабив тела, Сусанна, казалось, была смущена, просила простить ее:
— Опять не справилась с собой. Какая я дрянь!..
А он, который пуще огня опасался женитьбы как потери свободы, вдруг расхрабрился и выпалил:
— Хочешь, пойду с тобой в загс?
— Никогда не заговаривай со мной об этом. Если любишь — покоряйся и ни на что не набивайся. Я позову тебя лишь по своей воле. У тебя ничего не прошу, кроме одного: не сомневайся во мне, не вмешивайся в мою жизнь. Не следи за мной, не ревнуй. Иначе больше меня не увидишь!
Сусанна неделю не подавала сигналов. Роман побывал у нее, но дома не застал. Соседка сказала, что она уже третий день не ночует у себя.
«Видно, живет у Мокеича, — решил Громачев. — Со мной не хочет видеться». На всякий случай оставил ей билет в Большой драматический, благо театр находился рядом с домом.
Во время первого действия спектакля «Рельсы гудят» место Сусанны пустовало. Она пришла в антракте и спросила:
— Тебе хочется досматривать спектакль?
— Не обязательно, могу пойти куда позовешь.
— Тогда проводи меня.
Они вышли из театра и пошли пешком по набережной Фонтанки. Он ее ни о чем не спрашивал, ждал объяснений.
— Ты чего дуешься? — заговорила она. — Ревнуешь?
— К кому? Я ничего не знаю о твоей жизни.
— Я вернулась к Мокеичу. Он совсем плох. Сердце то колотится, то почти не работает… пульс на какой-то ниточке держится. Ты не ревнуй, ему запрещены любые волнения. Но как не будешь волноваться, когда отняли журнал. Он освобожден от редакторства якобы по болезни. Этого добились лапповцы. Они наказывают его за переход в «Кузницу». Я все эти дни исполняла роль няньки. Болезнь сделала его мнительным: бесконечно моет руки, за дверные ручки голыми руками не берется. Все допытывается, почему я покинула его. На тебя никаких подозрений. Хочет, чтобы ты его навестил. Пришли какие-то письма из Москвы.
— Но как же мы с тобой?
— Ты хочешь с глазу на глаз видеть меня? Я тебе не противна?
— Сама знаешь, не притворяйся.
— У меня нет свободной минуты. Я добываю лекарства, покупаю продукты, готовлю обеды и ужины, перепечатываю на машинке его рукописи. Лишившись редакторской зарплаты, он существует на инвалидную пенсию. Приходится тратиться мне. Летят заполярные накопления.
— Я ведь тоже должен тебе более двухсот рублей.
— За что?
— Я подсчитал, сколько стоит комната, коммунальные услуги и уборка.
— Не будь таким мелочным, я с радостью это делала. Ты ведь мой братишка.
— Но ты не обязана содержать меня. Да не одного, а с приятелем. Я отдам тебе деньги сразу, как получу гонорар, лучше скажи, когда выберешь время встретиться со мной?
— Ты очень хочешь?
— Как всегда.
— Хорошо, условимся видеться у меня каждый вторник от четырех до шести. Я постараюсь на это время освобождаться от всех дел. Только не знаю, как буду прятать от него глаза. По глазам он многое угадывает и ревнует.
— Встреча с тобой для меня небывалая радость, — признался Роман, — а для тебя, наверное, одни неприятности.
— Нет, сейчас удача, а потом… Я жду наказания, и все равно не могу бросить тебя. Знаю — все обернется бедой, но помни: ты всегда свободен, не жалей меня.
Приезд Дремовой изменил жизнь Громачева, осмыслил ее. Думы о Сусанне придавали важность всему, что он делал. Пора было кончать разведывать жизнь, надо было перейти к естественному участию в ней.
Сусанна приходила оживленная, с сияющими глазами. Обязательно приносила что-нибудь вкусное: клубнику и сметану к ней, черешню, кремы, пирожки.
Соседки в эти часы дома не было. Роман брал махровый халат, полотенце и направлялся в ванную. Минут пять он намывался, а затем охлаждался под звонкими струями.
Выходил он в одних трусах и халате. Одежду приносил аккуратно сложенной. Сусанна уже заканчивала раскладывать по тарелкам «вкуснятину». Они садились за стол, с аппетитом поедали все, что было приготовлено. Запивали холодным кофе.
Потом, приказав Роману: «Ложись отдохни», — она брала тот же махровый халат и уходила под душ.
Возвращалась Сусанна с блестками капель в волосах и на груди. На нее достаточно было взглянуть, чтобы вспыхнуло желание. Видя сильное, порозовевшее от холодного душа гладкое тело зрелой женщины, Роман невольно думал: «Многие студентки по сравнению с ней не женщины, а парни в юбках. Они тощи и угловаты, и кожа у многих в пупырышках, как у общипанного гуся».
Оставшись без туфель на высоких каблуках, удлинявших ноги, Сусанна становилась приземистой, напоминала девчонку-крепыша с маленькими крепкими грудями.
— Не сбрасывай халат, ослепну! — шутливо просил он.
— А ты зажмурься и ни о чем таком не думай. Будь воздержанным. Сегодня ничего тебе не будет. Серьезно говорю. Отдохнем минут десять и разойдемся.
Но разве они могли спокойно лежать рядом? Руки его тянулись к ней, и она не отталкивала их…
Потом, после бессвязных фраз, они лежали обессиленные и постепенно приходили в себя.
«В чем кроется необъяснимая тяга к ней? — размышлял про себя Роман. — Почему меня вдруг поражает красота ее лица, красота тела?»
— Ты о чем думаешь? — спросила она его.
Как можно вспомнить мешанину мыслей, заполняющих мозг? Но ей признался словами Маяковского:
— Не могу уловить, что меня тянет и клонит к тебе.
— А ты, не вникая, принимай все как должное и не покидай меня даже в мыслях. Я поняла, что жизнь моя без тебя была бы пустой и тусклой. Я, видно, слабая, не героическая личность, раз не могу поступать как задумала.
Сусанна была откровенней и отчаянней его, не стеснялась говорить все, что думала и чувствовала. Рядом с ней он казался себе жалким трусом, боявшимся откровенности.
Потом они спохватывались, соскакивали с постели и начинали торопливо одеваться. Каждого ждала уйма дел, о которых они, как появлялись здесь, начисто забывали.
Первым уходил Роман. Он едва касался губами ее щеки, пожимал обе руки и спешил за дверь. Сусанна оставалась мыть посуду и прибирать в комнате. Все последующие дни они ждали вторника как самого радостного праздника.
Из «Метаморфоз» Овидия известно, что скульптор Пигмалион вырезал из слоновой кости фигуру такой прелестной женщины, что сам воспылал к ней страстью. Богиня любви угадала желание скульптора и оживила статую. Так появилась на свет прекрасная Галатея.
И я обуян чувством Пигмалиона. Сперва неохотно, но терпеливо объяснял жалкой замухрышке азы высшей математики. Постигая бесконечно малое, она видоизменялась и не только овладела вершинами математического мышления, но стала и необыкновенно грациозной особой. Студенты еще не обращают на нее внимания. Я первый разглядел ее прелесть. Это, видимо, богиня любви угадала мое желание и сделала ее живым шедевром неземного искусства.
Сколько лет я не помышлял о столь возвышенном чувстве и вдруг, как Пигмалион, готов припасть к ее ногам и целовать одежды. А главное — забыть прошлое, стать таким же трудягой, как она. Это равносильно измене прошлому, бесследному исчезновению в подземных водах реки Леты.
Одержимые, не подходите так близко к берегам реки забвения, не пробуйте вкуса ее воды! Но ставка сделана, жду решения судьбы.
Ради Оленьки я готов забыть все, что ненавидел и презирал. Это, конечно, приведет к забвению. Пусть! Ведь останутся мои записи, которые она будет хранить и, может быть, опубликует, когда меня не будет на свете. Наши дни драматичны. Как построю я новую психологию?
Одолеваемый нерешительностью, тоской и отчаянием, страхом, что буду отвергнут, я пребываю во мгле, словно на Венере. У меня нет светлого дня.
(Известно, что планета Венера вращается вокруг оси в обратную сторону к своему вращению вокруг Солнца. Поэтому венерианские сутки в 117 раз длиннее земных. В году всего двое суток.)
Как для меня, так и для Венеры нет весны и лета. (Смена времен происходит из-за наклона оси вращения планеты и плоскости орбиты. На Венере этого наклона практически не существует.) А если бы существовали сезоны, то нынешняя весна длилась бы ночь, а лето превратилось бы в длинный день, или наоборот.
Почему-то вспомнились строчки Гумилева:
Я, кажется, теряю рассудок. Находясь в окружении толп студентов, чувствую себя душевно одиноким. Неужели Оля не отзовется на мое чувство?
Она уже не убирает мой этаж. За успехи в математике ей дали повышенную стипендию. Олечка изредка убирает лишь мою комнату, это, конечно, в знак благодарности, а не влечения. Но все равно в этот час я блаженствую: точно она не вытирает пыль, а нежит меня. Это дает повод в знак благодарности поцеловать ее в щечку. Какое счастье прикоснуться к ее прохладным ланитам!
Мало кто знает, что нежная роза, обаятельная царица цветов, в соперничестве может стать беспощадной убийцей. Роза почему-то ненавидит резеду. Женщины, не знающие этого, складывают их в один букет и ставят в вазу с водой. А потом удивляются — почему они так быстро увяли. Это роза в течение получаса своим запахом убила резеду, а та, погибая, выделила в воду смертельный для розы яд, которым погубила коварную красавицу.
Роза ненавидит и гвоздику. Но во взаимной неприязни они не убивают друг друга, а только лишают одна другую запаха, становясь похожими на бумажные цветы.
Что-то подобное происходит среди девушек и у нас в институте. Елена Рубинская, словно царица оранжерей, возненавидела Олю. Презирает ее, поносит ее за доброе отношение ко мне. Олечка не переваривает ее и называет карьеристкой. Их нельзя сводить в одной организации. Они погубят друг дружку. В первую очередь, конечно, пострадает Олечка. Как же оградить ее от сгустившейся опасности?
Я уже не подаю Рубинской плаща. Когда она повелевающим голосом обращается ко мне, делаю вид, что не слышу ее. Девица бледнеет, фыркает, как озлобившаяся кошка, бросает сумку, идет за барьер, сама снимает с вешалки темно-вишневый плащ, взмахивает им в воздухе, насыщенном электричеством, набрасывает на себя и уходит, презрительно стуча каблуками.
Это приметил вездесущий студент Пяткин и тут же прокомментировал:
— Кто-то нашу легкую кавалерию погладил против шерсти! Выскочила, хвост трубой. Прямо шаровая молния!
Но и у этой неуживчивой особы есть свой поклонник — студент Толя Худяков. Он опережает моих сотрудниц на вешалке, по-рыцарски подает плащ и почтительно ждет указаний.
Меня поразила карьера одного нашего студента. Он, как и я, посещал литературную группу «Резец», казалось, ничем не выделялся, разве комсомольским нахальством и примитивными суждениями о произведениях коллег. По непонятным мне причинам литгруппа раскололась на две части. Одна часть осталась при ЛАППе, другая перешла в «Кузницу». И наш раскольник-студент выдвинулся в вожаки. В неопытных мальчишеских руках сосредоточилась власть. Он стал не в меру речист и со мною беседовал покровительственно: «Советую быстрей определяться, наш список будет утверждаться в Москве».
Я не желаю, чтобы меня где-то утверждали или выбрасывали. Мне претят те и другие. По душе ближе заумники. Но они заняты какими-то детскими играми. Был вечер, где солидные дамы и мужчины изображали младенцев. Через соски курили папиросы, в руках держали погремушки. А одного поэта возили в детской коляске. Он аукал и пускал мыльные пузыри. Мне как-то было неловко за них.
Я приметил, что многие писатели презирают друг друга, считают коллег бездарностью, безголовыми идиотами, неспособными связать несколько слов, хотя сами глубиной мысли не отличаются.
Сколько бродит неудачников, не нашедших себя, скрытно или явно ненавидящих всех, кому удалось добиться успеха.
Я лишился тихого судилища, куда мог приходить, сидеть безмолвно в углу и про себя судить выступающих. Этого мне было достаточно, чтобы к себе самому относиться придирчиво и строго. Хитрая человеческая душа из всего умеет извлекать самоуслаждение.
Я не могу выступить с позиции кузнеца, так как не был таковым, а фантазировать в этой области не желаю. Рапповцы производят чистку, убирают неугодные им элементы. Я угодничать не собираюсь. Лучше забиться в свою раковину и выждать. Для меня единственной усладой остаются откровенные высказывания в дневнике.
Как же быть с Олей? Чем вызвать у нее чувство ко мне? Может, в честь ее написать торжественную оду? Но не хочется быть смешным. Не подарить ли колечко? Это умело делали наши предки, они находили ключик к женскому сердцу.
Мой подарок — колечко с рубинчиком — отвергнут. Правда, мягко, с девичьей застенчивостью, но отвергнут. «Комсомолки не носят колец», — смущенно сказала она, сняла кольцо с пальца и, оставив на столе, ушла смущенная.
Я не спал всю ночь, ворочался и ругал себя за незнание обычаев современной молодежи. Поднялся с несвежей головой и опухшими глазами. Даже холодная вода не сняла тяжести с разбухших век.
Внизу сотрудниц еще не было. Студенты в летнюю пору не носят ни плащей, ни кепок. Вдруг появился доцент Кирпичников.
— Э, милейший! — крикнул он мне, как в старые времена половому. — Примите плащ и шляпу.
— А вы сами, господин милейший, повесить не можете? — не без раздражения спросил я.
— Могу, но для чего вы здесь сидите?
— Слежу, чтобы не воровали.
Взбешенный доцент повесил плащ и тут же в раздражении сделал замечание студенту, который хотел обогнать его у лестницы.
Я заметил, раздражение не проходит бесследно, оно передается от одного к другому. Видимо, в природе существует закон размножения злобного чувства. Раздражение, вырвавшись из уст одного, передается другому, накапливается, множится и удесятеренным эхом отзывается на других, рождая обиду и гнев.
Весь день я видел раздраженных людей, которых породила моя схватка с Кирпичниковым. Говорят, что доцент взбешен до крайности босяком-студентом, умыкнувшим его молодую жену. Она имела дачу, отдельную квартиру, наряды, драгоценности. Сейчас все это не ценится. Она ничего не взяла с собой и перешла жить к студенту.
Теперь в окне напротив по утрам я вижу две пары босых ног. Они оба ходят на руках и делают гимнастику. А потом он хватает ее на руки, целует и кружит. Какое счастье, когда любовь взаимна!
Она вместе со всеми вечерниками сдает зачеты за второй курс. Значит, они кончат институт одновременно.
Одна из наших гардеробщиц спросила Пяткина:
— А вы Кирпичникова не боитесь?
— А чего его бояться? У нас математика сдана, хвостов нет. Так что пусть умоется и не фыркает».
В последние дни работа с Кичудовым почему-то не спорилась. Что-то мешало продвижению вперед. Это свидетельствовало о каком-то изъяне.
«Не халтурим ли мы? — подумалось Роману. — Не на ложном ли мы пути? Ведь договор с издательством заключен не потому, что мы не могли молчать, а для заработка, чтобы не вступать в студенческую артель, не горбатиться на погрузке и выгрузке в порту».
Рукопись, пока она еще не завершена, следовало бы показать кому-то опытному. Но чей вкус устраивал бы Громачева? Кому бы он мог довериться? Таких надежных друзей среди литераторов у него не было. «Может, обратиться к кому-нибудь из маститых? — рассуждал он. — Но кто возьмет читать незаконченную книгу у незнакомых студентов?»
Его бы вполне устроил литературный вкус и опыт Мокеича, но разве не предел подлости обращаться за помощью к человеку, у которого намерен увести любимую женщину?
В очередной вторник, словно уловив затруднения Романа, Сусанна напомнила, что его хочет видеть Мокеич. У него накопились какие-то дела по литературной группе, требующие хлопот и беготни. «Довериться он может только тебе».
— Но смотри, перед его внимательными глазами не дрожи, держись естественно, как держатся с давнишними друзьями. Я тебе не любовница, а свой парень, с которым можно не стесняться. Но не переигрывай. Он тонко чувствует ложь. Приходи в пятницу, я по этому случаю испеку пирог.
Захватив с собой второй экземпляр отпечатанных глав рукописи, Громачев в пятницу вечером отправился в гости к Мокеичу.
Тот сидел, как после бани, в белой рубахе с расстегнутым воротом, в светло-коричневых бумажных штанах и сандалиях на босу ногу. Он был наглажен, намыт, но с веснушками, видно, ничего нельзя было поделать, они густо выступали на бледном, не принимающем загара лице и на ушах.
Приходу Громачева Мокеич обрадовался, но ворчливо заметил:
— Появился-таки! Неужто минутки свободной не находилось? Пришлось посыльных посылать, пирогом заманивать.
— Честное слово, как белка в колесе кручусь, — пожаловался Роман. — А сегодня на все плюнул и пришел.
— Правильно сделал. Не поддавайся суете.
Мокеич усадил его перед собой и принялся расспрашивать о студентах парттысячи. Ему, сидевшему почти безвыходно дома, все было интересно. Он жаждал общения с живой средой.
— А мы с Кичудовым пишем книгу о современном студенчестве, — сказал Роман. — Может, на досуге прочтете? Ваше мнение для нас было бы ценным.
— Что ж, с удовольствием. Но почему не один, а с каким-то Кичудовым?
— Так получилось. Одна голова хорошо, а две лучше. Сейчас все призывают к коллективному творчеству.
— Коллектив нужен во многих делах, но не в писательском. В нашей специальности огромное значение имеет индивидуальность художника, его мысли, устремления. Так что не слушай крикунов из ЛАППа. Они вводят молодежь в заблуждение. Помнится, что ты, когда был безработным, повестушку писал. Даже отрывок из нее печатали. Где же теперь твое творение?
— Лежит в архивной папке и, видимо, дозревает, так как говорили, что оно сыроватое. В двух редакциях отказали. Не решаюсь к нему прикоснуться, авось само дойдет, — невесело шутил Громачев.
— А ты кому-нибудь нейтральному показывал? Бракуют ведь по разным причинам, иногда по групповым соображениям. Засядет шайка в журнале и только своих печатает, да изредка корифеев, для солидности. Привнеси в следующий раз — может, я чего-нибудь присоветую.
— У вас же своих дел по горло.
— В том-то и дело, что не стало их вдруг. Прежде жизнь тянулась медленно, словно поезд шел пыхтя в гору. А потом понеслась неудержимо, словно под уклон… И тормоза не действовали. Так и думал: либо соскочу с рельсов и кончится все катастрофой, либо вырвусь в деятели… стану известным литератором. Сам не заметил, как порок сердца нажил и работоспособность потерял. Когда сердце не болит — его не принимаешь в расчет. Так оно и должно быть. А я, брат, теперь чувствую свое сердце. Конечная станция приближается. Но я ведь без привычного дела не могу существовать. Так что чтение твоей рукописи будет не обузой. Мы же должны помогать друг другу нащупать свою тропку. Сам ведь ее не всегда отыщешь. Иногда хватаем, что поближе и попроще, а настоящее откладываем на потом, на когда-нибудь. А появится ли это «когда-нибудь»?
— Хорошо, я принесу рукопись.
В это время Сусанна внесла пирог с черникой.
— Кончайте свои дела. Будем пить чай. Наговоритесь еще.
За чаем Сусанна подкладывала самые сочные куски пирога Мокеичу, а тот восклицал: «Ну и вкуснота!» Он благодарно гладил руку жены и искоса посматривал на студента: как тот на это реагирует? А тот делал вид, что его больше всего занимает пирог. В усердии он перемазал не только руки, но и кончик носа. Это вызвало смех у довольной хозяйки. Ее поддержал Мокеич:
— Вот это по-нашенски. Если усадили к пирогу — не отвлекайся ни на что другое!
Когда с пирогом было покончено, Сусанна взяла полотенце и повела Романа в ванну вымыть лицо и руки. По пути она негромко сказала:
— Так держись, но не переигрывай!
В домашнем халатике, с волосами, перехваченными круглой гребенкой, с ниткой кораллов на шее, Сусанна была хороша в этот вечер. Так и хотелось поцеловать ее в разгоряченную щеку. Но она строгим жестом остановила его:
— А вот это уже ни к чему.
«Ну и артистки женщины! — подумал Громачев. — Где и когда они всему этому учатся?»
Они очень быстро вернулись к столу, но Мокеич что-то неладное усмотрел в их походе в ванную и как бы в шутку заметил:
— Ты смотри не отбивай у меня жинку!
В этом чувствовалась угроза и просьба больного.
— Не отобьет, я для него старуха, — отозвалась Сусанна.
Роман, как бы делясь секретом, сказал:
— В институте я было собрался приударить за одной кралей по фамилии Рубинская. И вдруг эта приметная девица оправдала свою фамилию.
Роман вкратце, правда несколько утрируя, пересказал содержание статьи Рубинской.
— Забавная девица! — воскликнул Мокеич. — А не красуется она?
— Мой друг, бывший водолаз Пяткин, не сомневается в этом. Уж слишком у нее голубые глаза и неземное ангельское лицо.
— Таким не попадайся. Заведи себе ягодку-девчонку земную, — посоветовал Мокеич. — Я не хочу сказать какую попало, нет. Но если заметишь, что она смеется над тем же, над чем и ты, — это самый верный признак, что она тебе подходит. А на тех, которые хитрят и завлекают нашего брата подкраской, не обращай внимания.
— Значит, ты меня за смешливость в жены сманил? — как бы возмутясь, спросила Сусанна.
— Нет, у нас с тобой другие мерки. В юном возрасте они непостижимы.
Через неделю Роман без предупреждения зашел к Мокеичу. Дверь открыл сам хозяин. Сусанны дома не оказалось.
— Входи, входи… есть разговор. Прочитал я ваше творение. Может, чайку поставить?
Роману хотелось скорей услышать мнение об их работе с Кичудовым, и он сказал:
— Спасибо, я недавно перекусил.
Мокеич подошел к столу, развернул папку с главами студенческой повести, как бы сосредоточиваясь, постоял с закрытыми глазами и не без укора сказал:
— Слишком модничаете. Хвастаетесь своей образованностью. А художественная проза этой шелухи не терпит.
— Так что же, нет смысла продолжать?
— Почему же? Экспериментируйте. Пока можно, набивайте руку. Только больших надежд на подобное фокусничанье не возлагайте. Относитесь как к пробе пера. И ученость поубавьте. Нахватались вершков в институте и думаете, что все науки постигли. Впрочем, писать прозу в юном возрасте трудно. Ведь многого не понимаешь, хотя воображаешь себя умником и судьей. Это я не о тебе, не обижайся, себя вспомнил. Но я не пример. Может, ты из породы Лермонтовых. Но запомни — каждую книгу надо писать как единственную, не оставляя надежды, что когда-нибудь напишешь новую.
— А как же набивать руку?
— Ты прав, практиковаться надо с раннего возраста, а всерьез писать, когда опыт обретешь и определишь свое отношение ко всему окружающему… и когда потянет поделиться мыслями. Надо только не отступать, а фанатически бороться за осуществление своих мечтаний. И помни другое: писательская деятельность всегда под всеобщим вниманием и судом. Всякий норовит писателя учить. Надо уметь переносить чрезмерные похвалы и охаивание. Думай больше о читателях, а не о критиках. Читатель похож на футбольного болельщика. Придя на стадион, он желает чувствовать себя победителем, хотя и не участвует в борьбе. Вот почему он не прощает игрокам ошибок, требует полной отдачи сил. Сердится на нерасторопных и невезучих. Хотя сам, наверное, не попал бы в пустые ворота. Читатель с такой же требовательностью ждет от писателя ярких и смелых поступков, острой сатиры, тонкого изображения, так как ему кажется, что он участник описываемых событий, что он и есть тот смелый человек, бесстрашно выступающий против грубой силы, принуждения, несправедливости. Читатель ничего не прощает, если ты не потрафил ему.
— А если этот читатель не единомышленник? Мне наплевать на него, — возразил Роман.
— Сумей и на него воздействовать глубиной твоих убеждений, перетащить на свою сторону. Я не очень люблю Достоевского. Заболеваю, когда попадаю в мир его героев, бросаю на время чтение. Но я ощущаю огромное воздействие гения, который не является моим единомышленником. Он не боялся оттолкнуть читателя, он навязывал свои идеи.
— Так что — не обязательно надо ублажать читателя?
— Если у тебя есть силы сопротивляться — иди против течения к заветному маяку. Для этого понадобится опередить свой век и сделать открытия для будущих поколений. Но мы забрались в дебри. Давай снизимся к вашей работе. Это современно, но еще не художественная литература, а скорей журналистский поиск, нащупывание выразительных средств. Если молодежное издательство примет, то пусть печатает. Но вторую книгу писать в такой манере не следует… И парой писать незачем. Зачем тебе Кичудов? Ищи самостоятельно только свою тропку. Да, кстати, принес старую повестушку?
— Приволок. Только она сильно помарана… и не вся чепуха вытравлена.
— Ничего, разберусь. Оставь на недельку. Буду читать не спеша, с карандашом. Люблю пометки делать. Видно, редакторский зуд не прошел. Все же давай чайку сгоношим, — вдруг предложил Георгиевский. — А то что-то в горле запершило.
Они вместе пошли на кухню, разожгли примус и поставили на него чайник.
К чаю, кроме сухариков и клубничного варенья, Мокеич ничего не нашел. Они черпали варенье из банки ложками, пили чай без сахара и говорили обо всем, что приходило на ум. Неожиданно Мокеич, внимательно вглядываясь в Романа, спросил:
— Как ты думаешь, изменяет мне Сусанна или нет?
В ожидании ответа он как-то напрягся, точно ждал удара. А у Романа все внутри сжалось: «Сейчас по лицу и глазам прочитает мои мысли. Надо не дрогнуть, выдержать взгляд. Впрочем, я не обязан отвечать на вопросы, порочащие женщину. К тому же, как можно изменить человеку, которого не любишь? Скорей она изменяет мне, раз живет с ним под одной крышей!»
— Не знаю… И знал бы — не сказал, она мой друг, — ответил Роман. — Хотя не раз приходилось ее спасать от настойчивых ухажеров.
— Спасибо, если выручал. Она ведь тебе симпатизирует. — И он опять принялся буравить Романа зрачками. — Понимаешь, из-за болезни или чего другого на душе неспокойно. Какой я ей муж!
В это время в наружных дверях повернулся ключ.
— Она, — узнал Мокеич. — Забудь наш разговор, — попросил он. — Не было его, понимаешь?
Роман кивнул головой в знак согласия.
Сусанна вошла порывисто, словно гонимая ветром, и внесла в комнату свежесть улицы. Увидев Романа, удивилась:
— О, у нас гость! Что ж ты его пустым чаем угощаешь? Давайте начинать все сначала. У меня есть ветчина, пирожки и сырковая масса.
Выложив все покупки на стол, она захватила чайник и ушла на кухню заново заваривать чай.
— Что бы я делал без нее, а? — спросил Мокеич, как бы прося помочь ему сохранить Сусанну.
Лена Рубинская, словно по задуманному плану, постепенно становилась городской знаменитостью. Она активно выступала на всех слетах легкой кавалерии и диспутах. Лавры Александры Коллонтай, писавшей по вопросам любви, не давали ей покоя. Какими-то путями она добилась, что комсомольская газета «Смена» напечатала интервью с ней:
«К о р р е с п о н д е н т. Не пугает ли вас, Лена, что, заняв бескомпромиссную позицию, вы останетесь в одиночестве?
Р у б и н с к а я. Не пугает. Так называемое одиночество в мои студенческие годы даже полезно. Оно заставляет рассчитывать только на себя, в себе находить главную силу, а действовать в коллективе. Я не знала и не знаю одиночества. Наверное, потому, что всегда думаю об общественном благе, а не о своем.
К о р р е с п о н д е н т. К нам приходят письма, в которых девушки спрашивают: «Как быть, если никто из парней не интересен, а мне пора замуж. Что посоветуете?»
Р у б и н с к а я. Я не понимаю, что такое «пора». Никогда не поздно связать себя замужеством. Ни одна девушка не будет счастлива, если пойдет на компромисс только потому, что ей «пора». Надо пересмотреть взгляд на неженатых людей как на неудачников. Это чаще всего целеустремленные смельчаки. По себе знаю: если ставишь перед собой цель и добиваешься успеха, то тебе не до замужества, счастье в другом.
К о р р е с п о н д е н т. Вы утверждаете, что студент обязан сдерживать свои чувства до окончания института. Не противоестественно ли это, не ведет ли к рационализму?
Р у б и н с к а я. Я жалею людей, которые становятся рабами своих страстей. Так называемая любовь чаще всего состоит из эмоций, которые весьма быстро испаряются. За истинную любовь многие принимают ее обманчивых двойников — вожделение, тягу к противоположному полу, юношеское томление, жажду удовольствий, распущенность, стремление испытать неиспытанное. Я бы не ориентировала молодежь даже, на истинную любовь. Может, ее и не будет в чьей-нибудь жизни. Люди не обязательно встречают тех, кто им необходим. Руководить нами должен разум, а не эмоции. Поэтому верю в то, что самое сильное чувство не заставит меня превратиться в покорное и слепое существо, готовое жертвовать всем достигнутым. Я за полноценное существование, независимо от внешних обстоятельств. Я за личность, которая не ожидает милостей судьбы, а сама творит свое счастье — достижение намеченной вершины. Мы же не барышни тургеневских времен, ждущие счастливого брака, а равноправные строители социализма. Великое будущее должно вести нас по избранному пути».
После напечатания интервью с Рубинской в редакцию «Смены» посыпалось множество возражений. Но дело было сделано. Лена стала заметной фигурой в питерском комсомоле. На одном из слетов легкой кавалерии ее избрали в руководящую тройку. С ней уже трудно было разговаривать. Свои взгляды она выдавала за единственно правильные и отстаивала их настойчиво, наступательно. Ей важнее было взять верх, нежели понять противника. С ней осмеливались не соглашаться лишь тихоня Олечка Воробьева и неукротимый насмешник Пяткин. Одному Юре Лапышеву Елена позволяла обрывать себя и высказывать противоположное мнение, но при этом ее глаза темнели, как грозовая туча, словно она загоняла обиду вглубь, чтобы при случае вызволить ее из глубин памяти.
Толя Худяков не находил в Рубинской недостатков, он почти обожествлял ее и стремился во всем поддерживать.
Так как Елена теперь больше была занята общегородскими делами, всю работу по институту выполнял за нее Худяков и чуть ли не ежедневно докладывал ей, как идут дела. Он это делал непроизвольно, боясь признаться себе, что хочет побыть с ней наедине хоть несколько минут. И Рубинскую не смущал его влюбленный взгляд. Такие помощники ей годились.
Она не знала, как к ней относится замсекретаря Роман Громачев. На бюро он ее не задевал, хотя не всегда и поддерживал, но почему-то исподтишка наблюдал за ней. Она не раз ловила его внимательный взгляд. Он не любовался ею, как Худяков, а словно хотел что-то узнать, постигнуть. Однажды Елена не вытерпела и спросила:
— Не могу понять: мы с тобой единомышленники или антагонисты?
— А третьего разве не дано? — усмехнулся Роман. — Ты меня интересуешь как своеобразная особа.
— Положительная или отрицательная?
— Мне хотелось бы, говоря о тебе, владеть не двумя красками, а несколькими… и полутонами. Ты ведь натура сложная, так ведь?
— Собираешься раскусить?
— Если позволишь поближе узнать тебя.
— Этот номер не пройдет. Ты, конечно, знаком с моими установками? Так почему же считаешь меня беспринципной? Ты не моего романа герой, в наших отношениях будущего нет.
В каникулы общежитие опустело: одни студенты отправились в родные места, другие в дома отдыха и на новостройки. Юра Лапышев с группой комсомольцев укатил на Магнитострой. Лишь Громачев оставался в общежитии, чтобы закончить с Кичудовым книгу для «Молодой гвардии». Но больше всего удерживало его в городе желание чаще видеть Сусанну.
Она сняла для Мокеича дачу в Старом Петергофе, но два раза в неделю приезжала в Ленинград за продуктами. Всякий раз они обязательно виделись.
Сусанна посвежела и успела загореть. Ее шелковистая кожа обрела шоколадный оттенок. Белели только небольшие груди и узкие полоски на бедрах.
Когда они были вместе, между ними возникала такая нежность, такое доверие и такая потребность друг в друге, что близость становилась счастьем, необходимым как сама жизнь.
— Мне жалко, что ты не видишь солнышка, — разглядывая его, сказала Сусанна. — Найди какое-нибудь дело к Мокеичу и приезжай попляжиться.
— Попробую это проделать в воскресенье. Но ему же вредно быть на солнце?
— Побеседуете в тени. Воздушные ванны тоже полезны.
В эти солнечные летние дни неожиданно пришло письмецо от Нины Шумовой.
«Дорогой Громчик! Прости, что долго не отвечала на твои прозаические и стихотворные призывы. Это не от равнодушия, а от запарки. Никак не могла войти в колею новой, консерваторской жизни. Только к каникулам акклиматизировалась и с трудом сдала зачеты. Чувствую себя как опустошенная бочка. Готова гудеть. Я давно не была такой свободной и одинокой. Вчера укатила к подруге в Симферополь моя суматошная мать, и… вокруг меня образовалась пустота. Наверное, и ты уехал. На всякий случай все же пишу это письмецо. Если обитаешь в городе — забегай, буду ждать от пяти до семи вечера в пятницу, понедельник, среду.
Я теперь стала не только музыкально образованной, с почти поставленным голосом, но и покладистой, умудренной опытом жизни. Да, да, не ухмыляйся! Жду.
«Идти или не идти? — стал раздумывать Громачев. — Зачем она мне теперь, когда появилась Сусанна? Опять начнутся испытания на выдержку? Она же трусиха. Но почему намекнула, что стала покладистой? С кем это испытано?» И другой, насмешливый голос стал допытываться: «А ты чего опасаешься? Потерять невинность? Раз девчонка зовет, покажи, что ты уже опытный мужчина!»
Человеческая натура порочна, любопытство заставило Громачева купить тортик, бутылку кагору и пойти к Шумовой.
Нина встретила его в коротком сарафанчике и в туфлях на босу ногу. Увидев вино, она обрадовалась:
— Я давно мечтаю напиться допьяна, и не с кем-нибудь, а именно с тобой. А то всего мы остерегаемся. Будто у нас десять жизней впереди. Не оглядывайся, в квартире никого нет, мы одни.
Нина накрыла стол свежей скатертью, достала из буфета рюмки, тарелочки и чайные ложки. В лице ее была какая-то решимость, которой прежде Роман не наблюдал.
— Что еще надо? — спросила она. — Могу быстро яичницу приготовить.
— Обойдемся тортом, чего на кухне околачиваться.
Он не очень умело откупорил бутылку и наполнил рюмки темно-красным густым вином.
— Говорят, что разбавленный кагор в церквах во время причастия дают, — вспомнил Роман.
— А нам не влетит, что церковное вино пьем? На бюро не вызовут?
— Надеюсь, ты не побежишь жаловаться на меня?
— Это будет зависеть от того, как ты поведешь себя.
— Значит, мне надо опасаться жалоб?
— Нет, сегодня тебе все простится. За что пьем?
— За смелость в наших отношениях.
— А ты, храбрец, не боишься ответственности?
— Честно говоря, боюсь… даже очень. Свобода дороже!
— Ну так что! Значит, пьем за отчаянную сдержанность.
Смеясь, они чокнулись и выпили терпкое, но сладкое вино. Закусывая тортом, продолжали болтать все что придется, не придавая особого значения словам.
После трех рюмок Нина разрумянилась и сказала, что в дальнейшем намерена закусывать только поцелуями. Он не возражал. Они выпили еще по рюмке и, обнявшись, застыли в долгом поцелуе.
Несколько секунд Нина стояла с закрытыми глазами, испытывая блаженное облегчение оттого, что исчезла необходимость сопротивляться, которая давно томила ее. Стоит откликнуться на его желание, как наступит состояние, похожее на счастье.
— Решимся на большее? — спросила она почти шепотом.
— Рискнем, — почти задохнувшись, ответил он и тут же подумал: «Что же потом? Как быть с Сусанной?» Но любопытство было сильней осторожности и благоразумия.
И он стал снимать с нее через голову сарафанчик. Она покорно подчинялась ему, а ведь прежде всегда находила помеху: то мать была поблизости, то страх ответственности охватывал ее и Нина становилась какой-то бестрепетной, ни на что не отзывалась и решительно отводила его руки, проявлявшие нетерпение. Почему теперь она изменилась, ничему не противится?
Оставшись в тонком купальнике, обтягивающем крепкое, почти мальчишеское тело с едва приметными грудями, Нина стала распоряжаться:
— Притуши свет… Я только на минуточку исчезну.
Когда она ушла, он погасил общий свет, оставив гореть только ночник — сову с зеленоватыми светящимися глазами, разделся и лег на разобранную постель.
«Не глупим ли мы с ней? — вдруг с тревогой подумалось ему. — Зачем нам это?» Возбуждение проходило, уступая место рассудительности и чувству неясной вины.
Нина вернулась из ванной в халатике. Она перебралась через Романа к стенке и сбросила с себя все. Он провел рукой по ее прохладному телу и вместо шелковистой гладкости ощутил пупырышки гусиной кожи. Чужим был запах волос и холодные коленки, учащенное ее дыхание.
Не дождавшись инициативы с его стороны, Нина шепотом спросила:
— Что же ты? Не опасайся… Я кое-что сделала по совету мамы.
Ему стало стыдно за свою мужскую беспомощность, и он, оправдываясь, сказал:
— Виновато твое прошлое поведение… Мой организм привык не ждать завершения… И вот результат.
— Глупости ты говоришь.
Она попыталась расшевелить его, но, почувствовав, что все напрасно, обиженно возмутилась:
— Я тебе не нужна. Ты не любишь меня. У тебя, наверное, кто-нибудь есть!
— Есть, — после некоторого молчания признался Роман.
Оглушенная правдой, Нина прижалась спиной к стене. Из ее глаз выкатилось несколько слезинок. Они сверкали под светом глаз совы.
Пожалев девушку, Роман прижал ее к себе и забормотал какие-то слова утешения, которые уже не имели значения. Нина высвободилась из его объятий, встала и, накинув халатик, не без обиды сказала:
— А я, дура, берегла себя для тебя.
— Не горюй, ничего ужасного не случилось.
— Случилось! — упрямо настаивала она. — Ты не хочешь меня, уходи!
Ему ничего не оставалось, как встать, в полутьме одеться и уйти.
Она не остановила его и больше не сказала ни слова. А когда он ушел, заперла на засов дверь, вернулась в комнату и, упав на постель, разрыдалась.
Роман же на улице вздохнул с облегчением. «Хорошо, что у нас ничего не получилось! Как я стал бы встречаться с Сусанной?»
И все же после этого вечера, что бы Роман ни делал, с кем бы ни говорил, он прислушивался к едва ощутимой боли в сердце, потому что думал: «Зачем я ее обидел?!»
Академические успехи Оли Воробьевой показали, на что способна эта тихоня. Если она что-либо постигала, то надолго и так, что могла более ясно и просто, чем преподаватели, объяснять другим. В своей бригаде она стала вожаком, умеющим подтягивать других. Неожиданное прозрение, успех на сдаче зачетов заметно изменили ее характер: она стала смелей, говорливей.
На перевыборах комсомольского комитета Степан Пяткин выдвинул Олю Воробьеву. Рубинская, сидевшая в президиуме, возмутилась поведением балагура-морячка, поднялась и одернула его:
— Товарищи, будьте серьезней. Здесь балаганство неуместно. Ведь всем известно, что у Воробьевой нет комсомольской хватки и… я бы сказала, гордости. Ей рано руководить другими, удержаться бы в рядовых.
— Я не балаганю, — заметил Пяткин. — Более серьезен, чем когда-либо. Что значит «рано руководить другими»? А тебе, Лена, не рано? Олечка проста, не задается, а главное, удивительно добра и не считает себя эталоном комсомольского поведения. Мы понимаем, товарищ Рубинская, что ты обладаешь уникальным комсомольским чутьем и взгляды у тебя единственно правильные, но не следует затирать других, обладающих не менее ценными качествами. Я буду голосовать за Воробьеву. Она не подведет бюро, будет в нем полезна, а главное, справедлива.
Убежденность Пяткина, его ироническое отношение к руководительнице легкой кавалерии сделали свое дело: при голосовании Воробьева получила больше голосов, нежели Рубинская.
Осенью заговорили об обмене старых, потрепанных комсомольских билетов на билеты нового образца. При этом рекомендовалось поднять активность организации. На заседании бюро Елена Рубинская предложила:
— Надо обменивать билеты с обсуждением на открытых собраниях. Давать только достойным.
— А не будет ли это похоже на партчистку? — усомнилась Олечка Воробьева.
— Очень хорошо, если будем походить на закаленных большевиков, — возразила Рубинская. — Мы же готовим себя для вступления в партию, поэтому должны проверить друг друга всесторонне. Ничего, если потеряем хвостистов.
— А мне думается, что простой обмен незачем превращать в судилище, — настаивала на своем Воробьева.
— Опасаешься за себя? — не без ехидства поинтересовалась Рубинская.
— Нет, больше за тех, кто, очерняя других, стремится возвыситься, показать себя непогрешимым.
— Девочки, девочки… Не переходите границ! — остановил их Юра Лапышев. — Я думаю, что, если мы лучше узнаем друг друга, вреда не будет. Давайте обсудим каждого. Мы не должны бояться гласности, пусть приходят на наши открытые собрания беспартийные…
Рубинская торжествовала: прошло не чье-нибудь предложение, а ее. Олечка еще хлебнет лиха за намеки!
Когда кончилось заседание, Рубинская отвела в пустую аудиторию Толю Худякова и с таинственным видом сказала:
— Теперь не худо бы достать хоть на время гроссбух Козл-Вятлина. В его записях, наверное, что-нибудь есть про Воробьиху. Не зря она переполошилась.
— Не знаю как, но будет сделано, — пообещал Худяков.
— С этим не тяни. Материал необходим срочно.
Никто из членов бюро не мог предположить, что Елена Рубинская развернет такую невероятную активность. Это была ее стихия. В месячник обмена билетов она поспевала чуть ли не на все открытые собрания факультетских ячеек, где не спеша выслушивали каждого комсомольца, делали строгие замечания, награждали выговорами, а то и вовсе не обменивали билета. У Рубинской на многих был свой материал, она, как прокурор, умела подавать его так, что вынуждала людей каяться.
Комсомольцев «продирали с песочком» не только за академическую неуспеваемость, за слабую активность в общественной деятельности, но и за посещение домашних вечеринок, ресторанов, за ношение галстука, чтение «упадочнических» стихов Сергея Есенина.
Громачева возмутили хулители поэта. Вечером он потребовал у Юры Лапышева остановить рьяных разоблачителей, но тот лишь усмехнулся и посоветовал:
— Не впутывайся в это дело, самому накостыляют. Чтение стихов Есенина в комсомоле не поощряется.
— Но у него же не упадочные, а прекрасные стихи.
— Убеждай других, меня ты уже развратил. В наказание горком комсомола забирает меня от вас.
— Как?
— А вот так: вызвал сегодня к себе первый секретарь горкома Леша Гусев и говорит: «Мы тебя отзываем с учебы. Завал в военно-спортивной работе. Ты, говорят, хорошо поставил ее в своем районе. Теперь делай это в городском масштабе». Я, конечно, рыпаться. А он огорошивает: «Уже на бюро решение принято». Так что прямо с понедельника ухожу. Все бразды правления передаю тебе. Подбирай себе заместителя.
— Но у меня нет ни желания, ни времени.
— Об этом у нас не спрашивают. Выполняй в порядке партийной дисциплины. Думаешь, мне охота неучем остаться?
— Переходи на вечернее отделение.
— Вечером-то и начинаются все встречи с активом.
Весть об уходе Юры Лапышева в горком быстро облетела общежитие. Рубинская поспешила поздравить бывшего отсекра и будущего.
— Меня не с чем поздравлять, — ответил ей Громачев. — Буду отбиваться. Могу тебя предложить.
— Правда? — усомнилась Елена. Она не могла поверить, что кто-то может отказаться от повышения. — Смотри, с этим не шутят. А Юра, уверена, скоро станет секретарем горкома.
— Не каркай. Либо взлечу, либо… Впрочем, у меня есть неплохая специальность, полученная в фабзавуче. С литейщиков никто не снимет.
Роман знал, что в характере Юры была та высшая сознательность, при которой не очень беспокоятся о своем будущем.
За ночь Рубинская, видимо, кое-что обдумала и, решив, что поэты — люди не от мира сего и даже малость тронутые, решила переговорить с Громачевым наедине.
В перерыве между лекциями она затащила его в пустующую утром комнату бюро и, закрыв двери на ключ, словно бросаясь с обрыва, спросила:
— Хочешь я тебя выручу? — Что-то обещающее было в ее взгляде и улыбке. — Соглашусь быть отсекром, если ты сам порекомендуешь меня.
«Это идея! — вначале подумалось Роману. — Чиж согласится со мной, энергия и целеустремленность Рубинской ему нравятся». Но тут же он укорил себя: «Подведешь ребят, которые не переваривают ее. Потом сам не возрадуешься».
Видя его колебания, Елена добавила:
— Впрочем, я не рвусь в отсекры, просто хочу выручить симпатичного мне товарища от обременительных организационных дел.
Она умела льстить как бы невзначай, сохраняя при этом достоинство.
— Да, кстати, — вдруг, точно вспомнив, воскликнула Елена. — Тебе знаком литературный критик Нетлелов? Этот тип почему-то хотел присутствовать на собрании, когда тебе будут обменивать билет. У него есть несколько вопросов, как будто порочащих тебя.
— Откуда ты выкопала этого жулика?
— Твои недруги познакомили.
— А они у меня есть?
— Как у всякого порядочного человека.
— Леночка, поздно ты разыскала Ржавую Сметану. Юре и мне билеты уже обменяли в райкоме. Я очень хочу избавиться от надвигающейся нагрузки, но тебя порекомендовать не хватит духу.
— Я тебя поняла. Прости, что не угодила. Теперь вижу — лучше обойтись без твоей рекомендации. Она может навредить в будущем. Надеюсь, мы останемся друзьями?
— Если ты не будешь с угрозой выискивать моих «закадычных» друзей.
В этот же день состоялся разговор с Чижом.
— Ты действительно не желаешь руководить институтской комсомолией? — спросил секретарь партбюро. — Ведь замещал Лапышева, заново не надо вникать.
Громачев решил не дипломатничать, а откровенно сознаться в том, что он не сможет всю душу вкладывать в организационные дела, как это делал Юра.
— Для меня главное — закончить книгу о студенческой молодежи. Я все равно буду отвлекаться на нее.
— Но ты же намерен стать инженером-экономистом?
— Нет, писателем с инженерно-экономическим образованием.
— А не ошибочное это решение? Может, хорошего писателя из тебя не получится. А социализм уже не мечта. Вы станете первыми инженерными силами его. Надо окончательно определиться и не занимать чужого места.
— Я занимаю свое место. Только не навязывайте мне то, что станет преградой для осуществления не менее важных дел.
— Хорошо, так почему ты против Лены Рубинской?
— Значит, успела пожаловаться. Во что бы то ни стало желает пробиться. Вот это меня и настораживает. Кроме того, она всех берет под подозрение, запугивает, чтобы командовать. Любит она возвышаться.
— Но ты же останешься в составе бюро. Сможешь убеждать ее, одергивать.
— Зачем мне эта канитель? Если не хотите, чтобы в комсомоле возникли раздоры, не оставляйте меня заместителем, иначе без конца придется умиротворять. Не хотелось бы тратить драгоценное время на дрязги и пустые споры.
— Кого же ты порекомендуешь?
— Более подходит уравновешенная, спокойно рассуждающая Оля Воробьева.
— Но у нее какие-то неестественные отношения с гардеробщиком, а он из бывших.
— Думаю, что это выдумки Рубинской. Она почему-то невзлюбила нашу скромницу.
— Н-да, не очень-то у вас дружный коллектив, — заключил Чиж. — Придется, видно, вызывать на партбюро, пропесочить как следует и заставить выполнять свои обязанности в порядке дисциплины.
Толя Худяков второй день следил за Козл-Вятлиным. Он установил, что тот только раз поднимается в свою комнату: после обеда, в четвертом часу, когда схлынет основная масса студентов. Старик днем отдыхает час или полтора и с гроссбухом под мышкой спускается в гардеробную, где остается допоздна.
«Когда же изъять записи? Конечно, до обеда. Не сразу хватится, — решил Худяков. — В случае если не понадобятся, можно положить на место».
Утром была очередная лекция в химической лаборатории. В перерыве Худяков, как бы невзначай, прошел мимо каморки гардеробщика и толкнул дверь. Она была заперта, но ключ почему-то торчал в замочной скважине. «Ловушка или мне повезло? — подумалось студенту. — Впрочем, старик мог забыть ключ». Неожиданно обернувшись, Худяков всмотрелся: не наблюдает ли кто за ним?
Заверещал электрический звонок, извещавший, что перерыв кончился. Студенты докуривали папиросы, бросали чинарики в урну и исчезали в аудитории. Никто даже не взглянул в сторону Худякова.
— Прекрасно, — сказал он себе. — Операция «Гроссбух» будет проведена сегодня.
Когда двухчасовая лекция с демонстрацией опытов кончилась, Худяков не спеша убрал со стола приборы и дождался, когда аудитория опустеет. Был часовой перерыв, все его товарищи поспешили вниз, в столовую. В лаборатории остался только младший научный сотрудник. Он убирал приборы в застекленные шкафчики.
«Этому не до меня», — решил Худяков. Захватив портфель, он выскользнул из аудитории, быстро подошел к каморке гардеробщика и дважды повернул ключ. Выждав, не окликнет ли его кто-нибудь, Толя осторожно толкнул дверь и, войдя в комнату, плотно закрыл ее за собой.
Ни на столе, ни на тумбочке гроссбуха не было. Худяков попробовал открыть ящик стола, но он не поддавался его усилиям, был закрыт на ключ.
Вытащив перочинный нож, Толя повозился некоторое время и сумел затолкать стальной язычок замка в гнездо. Выдвинув ящик, Худяков обрадовался. Гроссбух лежал слева, рядом виднелись запасные очки, колода засаленных атласных карт с червовой дамой наверху.
Затолкав в портфель объемистый гроссбух, Худяков задвинул ящик стола, затем, слегка приоткрыв дверь, посмотрел: нет ли кого в коридоре? Убедившись, что никто за ним не следит, он быстро вышел, прикрыл дверь и дважды повернул ключ.
По лестнице Худяков не спускался по-обычному, а мчался так, что каблуки высекали искры. «Ура! Операция удалась! Выполнена чисто. Теперь только найти Лену».
Рубинская оказалась в столовой. Она не спеша доедала компот. Худяков подошел к ней вплотную и негромко доложил:
— Гроссбух Козл-Вятлина в портфеле. Как тебе его передать?
— Не здесь, — строго предупредила Рубинская, — пройдем в комитет. Там сегодня пусто. Ключ у меня.
Они вместе прошли в комнату комитета комсомола, заперлись и принялись листать гроссбух. Да, это была святая святых Козл-Вятлина, его дневники, тайные мысли. Даже поверхностное ознакомление с ними давало понять, что старик враждебно настроен ко всему новому, советскому. Только в последних записях об Олечке Воробьевой он как бы стал мириться с происходящим, порой срываясь на восторженный бред безнадежно влюбленного. Странные мысли приходили в его склеротический мозг.
Идут беспрерывные дожди. Олечка приходит в институт с мокрыми ногами. У нас в гардеробной она снимает плохонькие туфельки и чулки с заштопанными пятками. Устроив чулки и туфли сушиться у паровой батареи, она натягивает на ноги шерстяные носки, надевает тапочки и мчится на лекции.
У меня такое впечатление, что город тонет в мороси. Стопроцентная влажность. Стоит подуть ветру против течения Невы, река выйдет из берегов и затопит город. Такое было уже не раз.
Наши комсомольцы — видимо, в ожидании судного дня — начали каяться в грехах. Но не один на один, а при всех на открытых собраниях. Олечка еще не прошла чистку. Очень волнуется. Что она скажет обо мне? Впрочем, успеет ли?
Больше двадцати тысяч лет назад ледяной панцирь покрывал нашу землю. Когда наступало потепление, льды подтаивали и передвигались, неся на себе валуны. Уровень мирового океана повышался так, что заливал большую часть суши.
Подсчитано, что сейчас мировой океан содержит один миллиард четыреста миллионов кубических километров воды. Реки планеты тоже несут ее немало — тысячу двести кубических километров. Нам неизвестно, сколько жидкости скрыто верхним слоем земли. Суши во много раз меньше, чем хлябей. Иногда вода обрушивается сверху и выступает из-под земли. Это явление в Библии названо всемирным потопом. А предания говорят, что до нас на земле дважды жили другие разумные существа. Скоро и человечество либо вымрет, либо обретет жабры и плавники. Потом придут новые. Как эти существа будут выглядеть?
Какое-то неясное чувство подсказывает мне, что начинается всемирный потоп. Впрочем, в бесконечности все это не имеет значения. Зачем люди суетятся? Покаяния не спасут их. Sic transit gloria mundi. Так проходит видимость человеческой жизни, ибо непознаваем мир. Познаваема лишь его видимость, обманчивая и нереальная».
— Ну дает старик! — воскликнул Худяков, прочитав последние записи. — Явно спятил!
— Просто хитро придуманная личина для маскировки, — поправила своего помощника Рубинская. — Обычная уловка проповедников чуждой нам идеологии. Старикан пробрался под видом гардеробщика, чтобы разлагать студенчество. Его надо немедля изъять. И Олечка хороша! Теперь она у меня попляшет! Навряд ли получит комсомольский билет.
Рубинская решительно затолкала гроссбух в свой портфель и строго приказала Худякову:
— Смотри, о записях Козл-Вятлина никому ни слова! Мы их всех застанем врасплох!
Захватив сильно потяжелевший портфель, Рубинская решительно направилась в партком к Чижу. В ее руках был серьезный уличающий материал. Она легко сможет устранить всех своих противников. Путь к далекой цели скоро будет открыт.
Секретарь институтской партийной организации Чиж вызвал к себе Громачева, посадил напротив и выжидающе смотрел на него, полагая, что комсомольский вожак заговорит первым. Но Роман, не понимая, для чего он потребовался иронически настроенному руководителю парторганизации, недоуменно разглядывал того.
— Ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал? — наконец спросил Чиж. — Рубинская тебя ни с чем не ознакомила?
— Одним «нет» отвечаю на два вопроса. На догадки туговат, — как бы сожалея, ответил Громачев.
— Если мне память не изменяет, ты, кажется, рекомендовал Олечку Воробьеву в секретари?
— У вас память отменная.
— А у тебя, брат, ослабло классовое чутье.
— Она баронессой оказалась или что-нибудь натворила?
— Разговор серьезный, не шути. Девушка слишком отзывчива и добра… к нашему идейному противнику.
— А какие доказательства?
— Вот эти записи, — Чиж вытащил из стола дневники Козл-Вятлина. — Разве тебе их не показывали?
— Нет.
— Странно. Но не имеет существенного значения. По этим записям мы можем судить об отвратительной и враждебной сущности старика. Он явно настроен против нас и всего советского. Но не бесталанен, собака, даже какая-то оригинальная писательская сумасшедшинка в нем есть. Такое понаписал о нас всех, что при народе не прочтешь. Кстати, и о тебе весьма нелестный отзыв.
— Иного не жду. Но мне он кажется ненормальным.
— Видишь ли, ненормальность его направленная, враждебная нам. Старик талдычит не только о бесконечно малом, но и о нашей реальности. Это помешательство не новинка. Всем давно известно, что некоторые математики начали забывать, что за отвлеченными формулами и уравнениями кроется материя. И делают это умышленно. Герман Коген, например, пытался доказать, что единственной реальностью является бесконечно малое. И это понятие относится к области чистого мышления и не нуждается в созерцании, — заговорил преподавательским тоном Чиж, словно перед ним сидел бестолковый студент, которому надо разжевывать простые истины. — Установлено, что буржуазные теоретики используют математику для подтверждения идеалистических теорий. Например, статистик Кетле математически вывел вечный процент нищеты и преступности. Стало быть, если такой процент выведен чисто научными путями, то нищета, проституция и преступность не являются неизбежными спутниками капитализма, а есть нечто данное от природы, посему бессмысленно бороться с эксплуататорами.
— О чем вы говорите? Перед вами дневниковые записи простого гардеробщика, который малость свихнулся!
— В том-то и дело, что не простого, а из бывших, явно знакомого с идеалистическими теориями. Он вреден в студенческой среде. Но теперь, на основании этих дневников, мы можем его изгнать из института и насторожиться против таких, как Воробьева. Чем он ее начинил?
— Я вас не узнаю, Виталий Модестович. Олечку-то за что шпынять?
— А за то, чтоб была умней и не распространяла свою доброту на кого попало. Этой комсомолке не хватает бдительности.
— Про это вам Рубинская сказала? Ей, видимо, необходимо расчистить себе путь.
— Кстати, у Рубинской нюх оказался острей, чем у нас с тобой. Нам еще накостыляют за то, что так долго не могли раскусить Козл-Вятлина.
— А не кажется ли вам, что нюх у нее излишне острый?
— Видишь ли, Рубинская — явление серьезное. С ним приходится считаться.
— Но она со своей бдительностью и нас с вами в порошок сотрет.
— Победителей не судят.
— Значит, Рубинская теперь бесспорный кандидат на место Лапышева?
— Именно так. Ее кандидатуру поддерживают райком и горком комсомола. Ко мне уже были звонки. Но честно признаюсь, меня тоже тревожит ее рвение выделиться. Для уравновешивания хотелось бы оставить тебя в заместителях. Рубинская из интеллигентской среды: ее отец — преподаватель пения. А у тебя еще не испарилась рабочая закваска. Ты не постесняешься вовремя остановить ее. Ничего, что поцапаетесь. Организации не помешают разные точки зрения.
— Но я же вам говорил, что буду отвлекаться на свое главное дело. Зачем вам активист, которого вы заставите работать в порядке дисциплины?
— А ты думаешь, я секретарствую по своей воле? Хе! Уже давно прошел срок кончать аспирантуру, все не могу выбрать время дописать и защитить диссертацию. Тяну лямку и не жалуюсь.
— Зачем же размножать страдальцев?
— Ладно, страдалец, давай не рыпаться. Поработаем до перевыборов, а они не за горами.
Приказом по институту Козл-Вятлин увольнялся с должности помощника коменданта здания и лишался казенного жилья. Оля Воробьева увязалась за Громачевым, когда он после шестого часа занятий направился в столовую Ленкублита. По пути она спросила:
— Громчик, дорогой, что мне делать? В первый год, когда нам с мамой было плохо, Платон Аристархович устроил меня в уборщицы и дал самый удобный, малолюдный этаж. Теперь он в беде, нельзя же мне его бросать. А Рубинская и так грозится вывести меня из состава бюро. Ведь они с Тосиком Худяковым поступили подло: выкрали дневник и теперь на основании записей строят обвинения. Но ведь дневник пишется для себя, его без разрешения хозяина не имеют права читать другие. Почему этого никто не видит?
Лицо у нее было страдальческое, глаза припухшие. Громачев невольно посочувствовал:
— Понимаю тебя, но навряд ли дам толковый совет. Старик зря столь откровенно изливал свою желчь на наши порядки, да еще с высоких позиций. Подвел и себя и тебя. Прощения ему не будет.
— Но он же идеалист, выводит все математически, — возразила Воробьева. — И уверен, что видимый мир нереален.
— Сейчас поймет, что реален, и даже очень. Стоит лишиться крова и зарплаты.
Воробьева не отставала и продолжала просить:
— Вы же из одной литературной группы. Ты бы мог ему что-нибудь посоветовать. Нельзя же всем набрасываться на старика. Я даже думала приютить его у себя, но у нас с мамой небольшая комната. Третьей кровати не поместишь. Да и сумею ли я прокормить двоих? Я уже не говорю о том, что меня могут выгнать из комсомола. Я тебя умоляю, ну хоть чем-нибудь помоги.
— Ты, Олечка, и меня хочешь подвести под монастырь. Рубинская и под меня уже подбирает ключи. Разве только чтоб ей насолить… Ладно, попробую.
Громачев вернулся в институт, поднялся наверх и постучал в дверь Козл-Вятлина.
Старик укладывал в старомодную большую корзину свои вещи.
— Здравствуйте, Платон Аристархович. Куда вы теперь?
— А-а, коллега! — узнал его старик и нахмурился. — Что, пришли поторопить?
— Наоборот, посочувствовать, — ответил Роман.
— А что мне от вашего сочувствия, когда меня обворовали ваши однокашники и считают себя правыми. Изгоняют меня отовсюду. Им, видите ли, не по вкусу мои записи! Не нужно было совать грязные носы в святая святых!
— Куда же вы собираетесь?
— Нашлась добрая душа среди гардеробщиц. Предоставляет мне отгороженный угол, который сдавала студенту. Вещей у меня немного. Люмпен-пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. Кажется, так сказал ваш Карл Маркс?
— Он говорил не о люмпенах, а о положительных людях — пролетариях.
— Я не очень вдумывался в это. Люмпен и пролетарии для меня круглоголовые существа, которые ничего не добьются.
— Не будем препираться. Меня к вам прислала Оля Воробьева.
— Она, бедняга, страдает?
— Очень.
— Ее из-за моей неосторожности могут исключить из комсомола… даже из института? Это ужасно несправедливо. Не она проявляла инициативу, а я лишь в мечтах надеялся на ее любовь. Как они смели грязными лапами листать святые страницы? Я пойду в суд, я привлеку их к ответу!
— На вашем месте я бы особо не хорохорился. Вы действительно можете обратиться в суд, но не из-за Олечки, а по поводу кражи. Даю вам совет не потому, что сочувствую, а по профессиональной солидарности. Я знаю, как вы отзываетесь обо мне. Можете объявить вашу работу набросками к роману. Понимаете? Писатель обязан входить в шкуру даже отвратительного героя. Так вот, вы для этого выродка готовили ваши записи. Придумайте какое-нибудь название, вроде «Из крысиной норы», и сообщите, что в записях не хватает ваших собственных комментариев. Они-де запланированы. Наши труды никто не имеет права воровать и без разрешения автора обнародовать. Поняли меня? Вы не желчный хулитель нашего времени, а писатель, ищущий, как лучше показать враждебных крокодилов — монстров прошлого.
— Ваши советы мне не очень по душе, но я за них ухвачусь. Это действительно позволит мне вернуть записи и отвести грозу от Олечки. Ради нее принесу судье справку, что я занимаюсь в литературной группе. Действительно, мог же я вести записи от лица литературного героя. Спасибо за совет.
— Я вас не спасаю, а лишь ратую за права любого обворованного литератора. Так что, видите, я не выскочка из круглоголовых, а мыслящее существо. Теория многоугольников и кругов глуповата.
— Не вам судить, молодой человек, — вновь ощетинился старик. — Обретите сначала высшее образование.
На заседании бюро большинством голосов Рубинская была избрана секретарем комитета. Не теряясь, она заняла место Лапышева. Тут же, как о содеянном великом деле, она доложила о добытом дневнике Козл-Вятлина и заодно о неблаговидном поведении члена бюро Воробьевой.
— Видите ли, явилась современная Галатея, вылепленная грязными руками замаскированного монархиста. Он не зря так написал — видимо, сумел в какой-то степени обратить ее в свою веру. Со стороны Воробьевой это явная капитуляция, желание потрафить старику, ненавидящему наш строй. Я предлагаю обсудить ее поведение.
— А Воробьева разве виновата, что в нее втюрился старикан? — спросил третьекурсник Завьялов.
— Виновата. Значит, не так повела себя, вызывая противоестественное чувства. Она заслуживает исключения из комсомола.
— Ну, это ты уж загнула! — встрял в разговор Громачев. — И вообще-то я думаю — не делом занялась легкая кавалерия. Воровство — всегда воровство, и не должно поощряться.
— А если красногвардеец выкрадывал в штабе белогвардейцев стратегическую карту, его что — за это судили? — не без запала спросила Рубинская, с презрением глядя на Романа.
— Сравнила военное время с мирным! Вы же забрались в комнату частного лица. С таким же успехом могли украсть его штаны или шубу и… обшарить карманы. Если старик подаст на вас в суд, по головке не погладят. Я думаю, что обсуждать поведение Воробьевой нет серьезных причин. Мало ли что мог написать тронутый склерозом старик. Помнится, что он и тебя, Лена, поминает. И обо мне нелестно написал. Что же, нас за это надо казнить?
— Я вижу, ты, Громачев, задался целью во что бы то ни стало сорвать обсуждение, — взорвалась Рубинская. — Хорошо, ставлю вопрос на голосование. Кто за обсуждение?
Поднялось три руки членов бюро, желавших подискуссировать.
Пятеро было против. Пришлось обсуждение отложить. Рубинская негодовала и решила хоть чем-нибудь ущемить Громачева.
— У меня есть еще организационный вопрос, — как бы успокоясь, сказала она. — В связи с обменом билетов накопилась прорва неотложных дел. С одним заместителем мне не справиться. Предлагаю выбрать заместителем по оргделам Кедрова. Он парень крепкий, дисциплинированный, хвостов не имеет. А Громачеву можно оставить культпроповские дела.
Романа это устраивало, и он поддержал предложение Рубинской, что очень удивило ее. Как этот писака не понимает, что теперь многие дела она на ходу будет решать без него с другим заместителем? А культпропа можно игнорировать, он на втором плане.
Козл-Вятлин подал жалобу в районный суд на Рубинскую и Худякова с требованием вернуть украденную рукопись и наказать похитителей.
Судья вызвала к себе руководительницу легких кавалеристов и предложила не доводить дело до суда, немедля с извинением вернуть рукопись литератору Козл-Вятлину.
— Он никакой не литератор, обыкновенный гардеробщик… Контрик из бывших, — возразила Рубинская.
— У нас есть официальная справка из Федерации писателей. Если намеревались разоблачать его, надо было обратиться в соответствующие органы. Они бы произвели обыск и изъяли незаконные материалы. Своевольничать же никому не позволено. Вдруг старик вздумает настаивать? Я вынуждена буду привлечь вас к ответственности за воровство. А это пахнет тюрьмой. Не доводите дело до суда. Когда вручите ему рукопись, попросите расписку и принесите мне. Может, удастся не возбуждать иска.
Хотя Рубинской очень не хотелось расставаться с гроссбухом, вызывавшим у всех интерес, все же пришлось отдать его Худякову и приказать вручить его старику под расписку.
— Как же я это сделаю? — недоумевал Толя. — Старик мне морду набьет и спустит с лестницы. Может, вместе пойдем?
Рубинская смерила юношу осуждающим взглядом.
— Эх ты, мужчина! Неужели старикана испугался?
— Как-то неловко возвращать похищенную вещь и еще требовать расписку.
— Будь суров с идейными противниками. Нечего их стесняться.
Толя неохотно уложил гроссбух в свой портфель, спустился вниз и спросил у гардеробщиц, не знают ли они, где сейчас живет Козл-Вятлин. Те почему-то не хотели ему сообщать. А одна из гардеробщиц спросила: «А зачем он вам нужен?» — «Посылка пришла на его имя», — соврал Худяков. «Так давайте я ее передам», — предложила пожилая женщина. «Я должен получить расписку». Только после этого гардеробщица сообщила, где можно застать старика.
Толя записал адрес и с унылым видом поплелся к выходу. И тут, на его счастье, столкнулся с Пяткиным. Худяков остановил его и приглушенным голосом сказал:
— Степан Терентьевич, мне вас надо для очень важного дела.
— О, Шерлок Холмс! Ну, говори быстрей, чего тебе надо, доктору Ватсону некогда.
— Нам с вами поручено вернуть Козл-Вятлину его дневник и взять расписку.
— Правда? Он у тебя, что ли? Столько о нем разговоров. Что-то и про меня написано, да?! Хотелось бы заглянуть.
— Нужно не задерживать, — предупредил Худяков, — быстрей вручить.
— Это я сделаю без тебя, — уверил Степан. — Давай греховные записи.
Худяков обрадовался, что ему не придется встречаться со стариком, и без сожаления расстался с гроссбухом, лишь попросил не подводить его.
Завладев гроссбухом, Степан помчался домой. Прыгая через две ступеньки, он быстро поднялся к себе в мансарду и из прихожей весело крикнул:
— Аля! Я раздобыл для тебя дневник Козл-Вятлина. В нем и про нас есть. Хочешь, почитаю?
— С удовольствием послушаю.
Пока Аля готовила ужин, Пяткин, выбирая самые интересные места в записях, читал вслух.
Обоих удивляла и поражала глубина записей и своеобразность наблюдений.
— Старикан-то — талант! — воскликнул Степан. — Салтыков-Щедрин, но слишком едкий. Да и сумасшедшинки многовато.
— Читай, читай дальше, — требовала Аля. Она веселилась, когда речь шла о Пяткине. Он тоже не сердился и от души смеялся.
Наскоро поужинав, они принялись по очереди читать вслух дневник и хохотали, натыкаясь на забавные рассуждения о знакомых людях, на подмеченные несуразности новой жизни.
Только поздно вечером Степан понес гроссбух по указанному адресу.
Старик уже собирался укладываться спать, когда Пяткин дернул ручку довольно громкого звонка.
— Кого это в такую позднь могло принести? — недоумевала гардеробщица, приютившая Козл-Вятлина. — Я уже раздета… Может, откроете, Платон Аристархович?
Кряхтя, старик поднялся и, не открывая дверь, скрипучим голосом спросил:
— Кого надо?
— Скажите, пожалуйста, могу я видеть Козл-Вятлина? — послышалось за дверью.
Голос показался знакомым. Старик снял крюк, открыл дверь и пропустил позднего посетителя.
— Позвольте представиться, — сказал Пяткин. — Ваш бывший визави… тот, что ходит на руках и остатки чая выливает на прохожих… Степан Пяткин. Столп нации.
— Ага! — вспомнил старик. — Очень рад, — машинально произнес он. — Какие у вас ко мне дела?
— От имени и по поручению… Я взял на себя неприятную миссию возвратить под расписку вот этот гроссбух. Человек, похитивший его, стесняется показываться вам. Выбрали меня для столь опасного дела. Надеюсь, вы меня не обидите?
— Не ручаюсь.
— Заранее признаюсь, что любопытство заставило меня и мою жену заглянуть в записи. Мы поражены и направленностью мыслей, и толкованием видимой жизни.
— Весьма польщен. Пройдите на минуточку.
Старик провел гостя в закуток, отгороженный шкафами, подвинул ему стул, сам сел на койку спартанского вида и со смешанным выражением свирепости и вежливости ждал, что еще сообщит студент. А тот, чтобы не молчать, начал выдумывать:
— Интересуюсь философией бесконечно малого, но не удавалось встретить компетентных людей, постигших глубины математических идей.
— Вы правы, молодой человек, какой-то разгул некомпетентности. Эта идея загромождена вульгарными теориями. Она непостижима для малообразованного человека. Тысячи лет назад элеатские философы выдвинули ее, но их противники утопили ее в фантастическом мире видимости. Понимаете? — спросил Козл-Вятлин, точно желая вбить в голову студента простейшую истину.
— Да, конечно, — вынужден был ответить Пяткин.
— Итак… единственной реальностью в этом нереальном мире видимостей существует бесконечно малое, ибо оно наделено непостижимой силой…
— Простите, — остановил старика Пяткин. — А не находите ли вы, что вот эта стенка все же является реальностью и что стукнуться головой о нее не так уж приятно?
— О, молодой человек, вы молоды и наивны. В ваши годы я мыслил так же, как и вы. Даже больше, я никогда не задумывался над тем, является ли стенка реальностью. Но стоит проникнуть в тайное тайных познания, чтобы среди мира видимостей, мира нагромождения уловить единственную реальность, которая кроется в бесконечности.
— Пожалуй, — согласился Степан.
— Не пожалуй, а безусловно, — безапелляционно заявил старик и задал странный вопрос: — Какая разница между многоугольником и окружностью?
Пяткин растерялся, пытаясь вспомнить, что по этому поводу написано в учебниках.
— Я думаю, — сказал он, — что разница заключается в том, что многоугольник состоит из конечного числа сторон, то есть из единиц, а окружность — из бесконечного числа сторон, то есть из бесконечности.
— Я рад за вас, молодой человек, что вы умеете вникать в смысл великих идей. Рад за вас, что вы не плаваете в мелкой водичке элементарной математики. Я рад, что прибегаете к помощи единственной реальности. Но вы ошибаетесь. Вас сбила с толку видимость, создающая внешнее различие вещей. Дело обстоит как раз наоборот. Окружность и круг имеют пределы. Окружность и круг измеряются единицами, и те три целых и четырнадцать сотых диаметра, что составляет длину окружности, есть единица познания. Это фикция, миф, видимость, а многоугольник велик. Его длина не знает постоянных величин. Его стороны могут увеличиваться до бесконечности, а бесконечность не знает предела. И каждая сторона такого многоугольника будет бесконечно малой…
Козл-Вятлин поднялся, подошел вплотную к Пяткину и, сощурясь, стал всматриваться в строение его головы. Степану стало как-то не по себе, зачесалось где-то между лопатками, куда не могла достать рука.
— У вас, молодой человек, все же голова в виде неправильного многоугольника. Прежде я ошибался. Вы, оказывается, способны проникнуть в тайное тайных, прошу извинить меня, я зачеркну ложные наблюдения в дневнике.
— Спасибо, — сказал Пяткин. — Очень признателен.
Тут же он вытащил гроссбух и, не вручая, попросил расписку.
— На чье имя? — спросил старик.
— Хотя бы на женское. Получил от Елены Рубинской свои похищенные записи, произведенные в бывшей бухгалтерской книге. Дату и роспись.
Старик аккуратно выполнил формальности. Пяткин, чтобы как-то закончить разговор, словно по секрету сообщил:
— Я хочу проникнуть в тайну уничтожения времени, которая сообщает непрерывному становлению жизни характер неземного бытия.
Старик поморщился (присылают тут всяких безумцев) и даже скривил рот в язвительной улыбочке, но решил не начинать спора, пора было дать хозяйке покой.
— Об этом в следующий раз, — пообещал он. — Приходите, если появится желание. А сейчас… не могу больше задерживать, — он даже шаркнул ногой.
Выйдя от старика, Пяткин лихо скатился по гладким перилам вниз и, очутившись на улице, вслух себе сказал:
— Вятлин явно принял тебя за чокнутого. И заметно растерялся. Ненормальные боятся ненормальных.
Громачеву и Кичудову повезло: рукопись о студентах комсомольской сотни издательство одобрило и приняло к печати. Авторам выдали полагающиеся тридцать пять процентов гонорара. Таких денег у Громачева еще не водилось. Куда их девать? Во-первых, нужно без промедления вернуть долг Сусанне. Она сидит без денег. Потом послать подарки отцу, брату и Матреше. Остальное сохранить. Еще неизвестно, что ждет впереди. Жизнь с каждым днем усложняется.
«Не слишком ли я рационален? — подумал Роман. — Другой кутнул бы так, чтобы потом было чем вспоминать молодые годы».
Во вторник, в ожидании приятных минут, Громачев был в радостном настроении. Каждый раз он встречался с Сусанной словно впервые. Если бы жили вместе, то это, наверное, стало бы обыденщиной и не вызывало ощущения счастья. Разлука, хоть и не длительная, обостряла встречу.
В этот день Сусанна была какой-то посвежевшей и по-особому нежной. Отдыхая после бурных минут, она заговорила:
— Что-то Мокеич, с карандашом читая твою рукопись, не в меру нахваливает тебя. «В нем есть задатки серьезного прозаика, говорит. Пишет без дураков». Это высшая похвала в его устах. Не пойму: откровенен он или хитрит? Он понимает, конечно, что моя жизнь не сахар, что я вновь захочу на волю. И он что-то знает о нас, но, видно, не уверен в своих предположениях.
— Не расставаться же нам из-за этого?
— Нет, не сейчас, я не хочу превращаться в больничную няньку. Я и так забросила свои северные тетради. Не знаю, когда примусь за них. Приходится зарабатывать правкой чужой мазни.
— Слушай, Сусанна, я совсем забыл сказать. Нам же с Кичудовым повезло: из «Молодой гвардии» получили кучу денег. Книга принята, и ее хотят издать молнией. А я ведь тебе должен более двухсот рублей. Все очень кстати.
— Поздравляю, но денег от тебя не возьму, — сказала она. — И рассержусь, если опять заговоришь о них.
— Будь разумной, не дури. Мне же неловко, что двое бугаев находились на твоем иждивении. Кроме того, хочу, чтобы тебя занимала своя собственная творческая работа. Только она приносит отраду и оправдывает наше существование. Ну, не противься, не делай меня вечным должником.
— Хорошо, возьму, — наконец согласилась она. — Деньги у нас кончаются, и шансы на будущее невелики. Я не хочу усугублять его болезнь думами о пропитании. Приходи к нам завтра, он, наверное, закончит читать твою повесть. Давай отпразднуем успех.
На другой день вечером, купив по дороге бутылку шампанского и пирожных, Роман пришел к Мокеичу.
— По какому случаю гуляем? — спросил тот, глядя на бутылку с серебряным горлышком.
— Книга про студентов принята, идет молнией. Надо обмыть с близкими друзьями.
— Что ж, ближе нас друзей не нашлось? — как бы удивился Мокеич.
— Выходит, так, — ответил Роман.
— Плохо твое дело. Надо ровесников подыскивать. Какая я тебе компания, если после двух-трех глотков за сердце хватаюсь. Давай уж дождемся Сусанны. А пока потолкуем о твоей повестушке. Мне по душе она, хотя помарал я ее изрядно. Без соавторства у тебя лучше получается. И юмор иной, и язык сочней. А главное — молодой задор, собственное видение мира. Не хватает только писательского опыта. Нужно заметить, что автор сейчас мало чем отличается от своих героев, а он должен быть мудрей и снисходительней к ним. Молодость слишком строго судит. А в такой книге автора должна вести улыбка, ирония, благодушие. Лишние слова и фразы я взял в скобки, а на полях даю советы. С моими помарками можешь соглашаться или не соглашаться, но задумайся, найди что-нибудь более подходящее…
Мокеич развернул рукопись, всю исчерченную карандашными помарками.
— Фью-ю! — свистнул Громачев. — Живого места не осталось!
— Не расстраивайся, может, я перестарался. Что не в жилу — сотри резинкой. Но лучше перепиши заново. Труда не бойся. Очень полезно переписывать: всегда найдешь, что изменить, вставить новое. Для этого освобождайся от комсомольских нагрузок. «Кузницей» тоже можешь не заниматься. Усаживайся на месяц-два вплотную за рукопись и ни на что не отвлекайся. В успехе не сомневайся. У меня на этот счет кое-какой нюх есть. В журнале проверен. Получится забавная и свежая по материалу повесть о будущих мастерах рабочего класса. На эту тему еще ничего путного не написано…
Сусанна умышленно в этот вечер пришла домой позже. Как бы впервые узнав от мужа, что гостя можно поздравить с двойным успехом, поспешила на кухню готовить закуски.
Оставшись вдвоем, Роман сказал:
— Жаль, что Сусанна вынуждена толочься на кухне. У нее ведь без движения лежат северные тетради.
— Она тебе жаловалась? — встревожась, спросил Мокеич. — Мне ведь казалось, что ей нравится готовить еду и заботиться о доме.
— Навряд ли это может кому понравиться.
— Меня, видишь ли, болезнь удручает, не заметил, как эгоистом стал. Спасибо за намек, постараюсь подтолкнуть ее на творческую работу.
Дорабатывая повесть, Роман твердо решил жить в новом режиме. Он поднимался с постели чуть свет. «Кто рано встает, тот дольше живет», — любил говорить его отец. И действительно, день получался длинным и продуктивным.
Быстро умывшись и выпив для взбодрения стакан черного кофе, Роман садился за стол и переписывал от руки измаранные страницу за страницей.
Мокеич проделал весьма важную работу карандашом. Он, как кутенка, тыкал Романа носом в слабые и порой глуповатые места повести, предлагая варианты. Но Громачев не сразу ухватывался за них, а размышлял: «Нельзя ли найти что-нибудь посильней?» И эти поиски приводили к неожиданным находкам, которые никогда бы не пришли в голову, не будь сомнений Мокеича. Аккуратно переписываемая рукопись получалась ярче, человечней, без лишних фраз. А главное — в ней оживали герои со своими характерами.
Странное и загадочное явление — творчество. Ведь вначале, кроме синих чернил, пера и листа чистой бумаги, ничего нет перед писателем. И мысли еще сумбурные. Герои будущего повествования как бы зарождаются в тумане. У них не существует ни имен, ни внешности, ни судьбы.
Писатель творит на основании своего опыта, ему все время приходится оглядываться, вспоминать пережитое и многие свои поступки, мысли передавать героям — не только положительным, но и отрицательным. Постепенно персонажи начинают проясняться, оживать и действовать, да не просто, а так, как подсказывает совесть и обретенный героями характер. По-иному, оказывается, поступать они не могут, и первоначальный замысел надо менять, находить другие ходы, более соответствующие.
Громачев впервые почувствовал вкус и цену доводки, кропотливой и усидчивой, преображающей первый вариант. Это уже было не прежнее примитивное и довольно бледное творение — из обновленной мозаики слов и фраз рождалось нечто стройное, прочное, интересное. Не чудо ли это? Не было ничего — и вдруг ощутимая вещь: рукопись книги, которой на земле еще не существовало, которая заставит читателя волноваться, думать. Мысли, возникшие в голове, овеществлялись. Непостижимая фантастика!
Громачев так увлекся работой над рукописью, что забывал об институте, появлялся на лекциях в середине дня. Он сидел в аудитории с блаженной улыбкой, думая, что через три-четыре часа опять встретится с героями повести. Они для него были уже близкими людьми, чуть ли не родственниками. Он ведь сам породил их и теперь жил словно в приятном сне, опасаясь, что его вдруг разбудят.
Однажды Пяткин сказал:
— Громачев, ты каким-то придурком стал: сидишь на лекции, ничего не слышишь и… ухмыляешься. Словно знаешь что-то такое, чего нам и не снилось.
— Так и есть, — согласился Роман, — знаю. Не беспокойся, это скоро пройдет.
Кичудов, тоже приметив неладное, спросил:
— Что с тобой творится? Может, сообразим еще книжонку? Хорошая тема наклевывается… договор немедля.
— Пиши один. Я сейчас переделываю повесть и не могу отрываться. Выкладываюсь, словно последнюю книжку пишу.
— Может, в напарники возьмешь? Вдвоем у нас неплохо получается.
— Нет, такую книжку, какую я рожаю, надо писать одному.
— Ну-ну, как знаешь, — обиделся Кичудов. — Была бы честь предложена.
Казалось, одна Елена Рубинская к состоянию Громачева отнеслась с пониманием. Она не требовала от него отчетов, не обращала внимания на то, что он пропускает собрания актива и с рассеянным видом сидит на заседании бюро. Став хозяйкой в организации, она радовалась тому, что никто с ней не спорит, не мешает действовать как задумано. Ее теперь меньше заботили институтские дела. Она ведь не собиралась работать по распределению простым инженером-экономистом. Ее тянуло на более крупные дела. Рубинская заводила знакомства с влиятельными людьми. Ее уже знали не только секретари горкома, но и работники Центрального Комитета комсомола.
В их кругу она считалась умницей, занозистой комсомолкой, смело отстаивающей свои взгляды.
Елене известно было, что она привлекает взгляды мужчин своей фигурой с хорошо развитыми бедрами и изнеженным хрупким торсом. Она умышленно надевала тесный свитер, обрисовывавший груди, и обтягивающую бедра юбку.
Ее теперь не коробили масленые взгляды руководящих товарищей. Пусть любуются: у нее ничего не убудет, но это поможет преодолевать препятствия в достижении поставленной цели.
На переделку и переписку повести ушло сорок девять дней и ночей.
Рукопись, главу за главой, перепечатывала профессиональная машинистка. Она стала первой читательницей, поэтому мнение ее интересовало Громачева.
— Ну, как получается? — спросил он не без волнения.
— Здорово, — ответила она. — Печатаю с удовольствием, хочу знать, что дальше.
Мнение обыкновенной читательницы обрадовало его и воодушевило на неожиданную концовку.
Отпечатав рукопись в трех экземплярах, Роман еще раз внимательно перечитал ее, сделал тонким пером поправки и лишь после этого отнес первый экземпляр в издательство, а второй почтой отправил в журнал «Пролетарский авангард», выпускаемый московской группой «Кузницы».
Первыми откликнулись москвичи. Через тринадцать дней пришла телеграмма:
«Поздравляем успехом тчк повесть начинаем печатать ближайшем номере тчк Бахметьев Ляшко».
Роман с радостной вестью помчался к Сусанне и Мокеичу. Они для него действительно стали самыми близкими друзьями.
Едва войдя в дверь, не здороваясь, Роман вытащил из кармана телеграмму и протянул Мокеичу. Тот прочитал ее и, повеселев, сказал:
— Я, брат, попусту не обнадеживаю, точно предсказал будущее повести. Такой же отзыв получишь от издательства. Ты выходишь на прямую дорогу успеха. Не вздумай зазнаваться! Только каторжная работа будет защищать твое имя и поведет дальше. Легкого хлеба не жди.
В прихожую выбежала Сусанна.
— Что случилось? — взволнованно спросила она.
Мокеич молча передал ей телеграмму. Вглядевшись в написанные на телеграфном бланке строки, Сусанна как бы задохнулась, словно это был ее собственный успех, глаза радостно засияли, а голос пропал. Она шепотом произнесла:
— Ур-ра!
Пока Громачев корпел над повестью, Юра Лапышев по его просьбе не выписывался из общежития, но тянуть стало невозможно и теперь, когда повесть обрела самостоятельность и покинула автора, он предложил:
— Ты, Роман, устраивал мне жилье после фабзавуча, теперь моя очередь. Переезжай в мою хату. Полкухни и полкомнаты твои.
Но Громачев вдруг воспротивился:
— Слушай, Юра, не пора ли нам отпочковаться? До каких пор мы будем стеснять друг друга? Ты наконец получил самостоятельное жилье, зачем из него устраивать общежитие? А вдруг ты надумаешь жениться, куда я денусь, обратно переселяться? Не стоит усложнять жизнь.
— Ну, смотри, как тебе лучше. Но на всякий случай — вот тебе запасной ключ. Ясно?
— Вполне. Спасибо за дружбу.
Рубинская, оказывается, ждала момента, когда Лапышев уберется из общежития, и сразу пришла к Громачеву с предложением:
— Эту комнату комендант считает комитетской. В ней якобы хранятся какие-то документы. Меня в ней оставят одну, а тебя — нет, подселят кого-нибудь. Может, сделаем обмен? Я живу в комнате на двоих. Моя соседка Щусева перебирается к больной тетке, так что препятствий не будет. Намечается и покладистый сожитель для тебя.
— Кто?
— Толя Худяков. Он бросает родительский дом, желает вкусить самостоятельной жизни. Хотелось бы помочь ему.
— Чтобы шпионил за мной и выкрал какой-нибудь черновик?
— Фу-у, как ты дурно о товарищах думаешь. Тосик — великолепный товарищ. Не противься, с комендантом все согласовано.
— Расторопная же ты покровительница! Одним заходом намерена устроить все свои дела. Впрочем, мне все равно к кому-то надо привыкать. Пусть это будет Тосик. Только предупреди его, чтобы не ждал от меня родительских забот и поменьше фанаберился. А главное — пусть не сует нос в мои рукописи. Не потерплю.
— Что ты, Тося — покладистый и милый мальчик. Он будет выполнять все, что попросишь. Но не будь груб с ним. Он невозможно вспыльчив.
Рубинская навязывала Громачеву жильца, не зная, какую беду накликает на себя. Она была целеустремленной деятельницей. В этот же вечер было устроено переселение. Худяков принес наполненный учебниками портфель и небольшой чемодан с трусиками, майками и носовыми платками. Он помог Рубинской волоком перетащить по коридору в другой конец по-девичьи заправленную койку и перенести ворох платьев, повешенных на деревянные плечики. Оказывается, у нее был немалый выбор одежды.
Громачеву также пришлось с помощью Худякова перенести свою заправленную койку в женскую комнату и минут тридцать перетаскивать свои книги, папки с рукописями и накопившуюся одежду. Даже холостой человек быстро обрастает барахлом.
Затем вместе с новым жильцом они сходили к коменданту и получили для Худякова постельное белье, полотенце и серое одеяло.
Неумело заправляя койку, Худяков не без хвастовства сказал:
— Люблю спартанскую жизнь!
— Откуда ты ее знаешь? — сдерживая улыбку, спросил Громачев.
— Я и дома спал на жестком диване и покрывался кусачим одеялом.
— Чего же ты сбежал?
— Терпежу не стало. Доконали заботами! В тетради нос суют… Требуют день и ночь заниматься, за каждым шагом следят, и все время советы, советы! Думают, что я глупый юнец, который ни к чему не приспособлен. А я взрослый. Довольно меня опекать.
— Ну-ну, хлебни самостоятельной жизни. А на какие шиши питаться будешь?
— Я собирался покупать бегаши, накоплены деньги. И последнюю стипендию не отдал. Могу жить и на одном чае с сухарями.
— Зачем же себя морить, да еще ради самостоятельности. Ты же не подвижник?
— Давай в складчину питаться, — вдруг предложил Худяков. — Говорят, вдвоем экономней.
Громачеву не хотелось связывать себя общим питанием, и он возразил:
— На мои хозяйственные заботы не рассчитывай. Я живу безалаберно: один день ужинаю, другой — голодным в постель ложусь, зубами щелкаю.
— По вечерам буду булку и колбасу покупать, — пообещал Толя.
— Покупай столько, сколько сможешь сам съесть, я тебе не компаньон.
— Значит, ты против коммуны?
— Да, брат, не наступило еще золотое время…
В этот вечер выяснилось: новый сожитель пытлив, основательно начинен нужными и ненужными знаниями, имеет твердое убеждение, что если человек пришел к какому-нибудь решению или выводу, то он не имеет права отступать, иначе потеряет к себе уважение.
— Некоторые философы утверждают, что человек впервые задумался во время бессонницы. Когда не спишь, всякие неожиданные мысли лезут в голову, — сказал Толя. — А если человек хоть раз задумается, то у него пропадет чувство самодовольства. Я вот много вижу загадочного в себе самом. Что я за человек? Хороший или плохой? Каково мое главное назначение? На что я способен? В чем совершаю ошибки? Мысль человека не терпит неизвестности, ему нужно все разгадать и объяснить…
Несмотря на некоторую наивность и желание казаться взрослым, Худяков понравился Громачеву философской рассудительностью. Смущала только его непомерная преданность Рубинской.
— А что у тебя с Леной? — спросил Роман. — Влюбился в нее?
— Н-н-ничего похожего! — горячо возразил Худяков. — У нас просто устойчивые контакты. И есть, конечно, доля приязни, но это совсем не то. Я лишь отдаю дань ее уму, чуткости, твердости убеждений… готовности идти на жертвы ради общих дел. Но это не любовь, мы не целуемся и не обнимаемся.
— А разве без этого нельзя любить?
— Не знаю. Впрочем, бывали случаи… даже в отдалении любовь сильней разгоралась. Но ученые до сих пор не могут объяснить, из чего состоит антипатия и любовь с первого взгляда. Есть ли такие вещества в человеческом организме, или действует нечто подобное душе.
— Ну, брат, ты, оказывается, поднаторел в этом вопросе! — как бы похвалил его Роман, затаив улыбку. Себя-то он уже считал знатоком, имевшим немалый опыт.
Освободившись от рукописи, Громачев не вел праздного образа жизни. Нужно было ликвидировать появившиеся хвосты и серьезно включиться в комсомольские дела.
Из Москвы вдруг нагрянули представители наркоматов высшего образования и тяжелой промышленности. Пора было студентам специализироваться, а это зависело от распределения по предприятиям страны.
Создали комиссию, в которую кроме прибывших вошел институтский треугольник — ректор, секретарь партбюро и председатель профкома. Рубинская по своей инициативе ходила на заседания, чтобы подсказывать, куда посылать комсомольцев. Заодно ей хотелось показать москвичам свою активность, серьезность, понимание важности вершимого. Сама она надеялась попасть в Москву и готова была пойти на все, только бы не очутиться в таком месте, откуда не скоро выберешься.
На комиссию студентов вызывали по алфавиту. Громачев попал лишь на второй день.
В вывешенном списке перед его фамилией в графе, где помечались города и области, стояло название «Большая Тура». Роман сбегал в библиотеку, взял там энциклопедию на букву «Б» и нашел Большую Туру. Это был город на Урале. В начале двадцатых годов в нем проживало пять тысяч жителей.
«Дыра, — решил Громачев, — не поеду. Там пропадешь. Ни среды, ни возможности печататься. И никто не вызволит».
Вернувшись в приемную ректора огорченный, Роман стал ждать вызова.
В комиссии верховодил представитель Наркомтяжпрома — тридцатитрехлетний Никодим Никодимович Ястрин. Он одевался по-наркоматски: носил копию кителя наркома Серго Орджоникидзе, черные брюки, заправленные в легкие кавказские сапоги. Это был видный мужчина с пышной, уложенной в прическу шевелюрой, умеющий показать, что он важное лицо, прибывшее решать судьбы учащихся.
Видно, в наркомате у Ястрина выработалась привычка при встречах приветливо улыбаться, обнажая два ряда ровных мелких зубов. Он был из породы людей, умеющих прикидываться приветливыми и обаятельными.
Так же Ястрин встретил и Громачева, но едва тот уселся у края стола, как лицо представителя приняло деловое и довольно суровое выражение. Всмотревшись в анкету, характеристику и зачетку, Никодим Никодимович как бы недоуменно спросил:
— А почему хвосты?
— Не успел сдать… был занят другими делами.
— Он у нас замсекретаря комсомольского комитета, — пояснил Чиж.
— Тогда обязан пример показывать, — поучающе заметил Ястрин.
— Мы его на два месяца от всех дел освобождали, — вставила не без умысла Рубинская. — Он писал книгу.
— Какую еще книгу? — продолжал недоумевать представитель Наркомтяжпрома, оглядывая работников института. — Студент обязан заниматься своим делом. Вам доводилось встречаться с подобными явлениями? — обратился он к представителю Наркомобраза.
Человек с солидной бородкой развел руками.
— Безобразие! — воскликнул он и с вопрошающим лицом повернулся к ректору института. Тот в свою очередь развел руками.
— Это и для меня новость. Подобное не повторится.
Секретарь парткома что-то негромко сказал в защиту, видимо, о тематике книги. Но это не умерило гнева представителя Наркомтяжпрома, он взорвался:
— Нет, товарищи, сначала дело, а потом фигли-мигли… фишки-книжки.
Видимо, литературную деятельность он воспринимал как не достойную серьезных людей забаву.
— Для меня работа над книгой не фигли-мигли, а основная профессия, — возразил Громачев, не думая о последствиях. — Главное мое занятие!
Дерзость студента взорвала москвича.
— Что?.. Что?! — как бы не веря слуху, потребовал он повторить сказанное.
Громачев уклонился от этого и в запале добавил:
— И ни в какую Большую Туру я вам не поеду!
— Вы слышали, что он сказал? — призвал Ястрин сидящих в свидетели. — Не студент, а партизан какой-то!
Все сидели ошеломленные и с неодобрением смотрели на Громачева, а москвич, грозя пальцем, продолжал:
— Поедете или не поедете — решать будем мы. А ослушаетесь — пеняйте на себя! Судом заставим отработать три года. Теперь же будьте любезны — за дверь, мы не намерены выслушивать дерзости.
Громачева выгоняли как провинившегося мальчишку. Он уже, конечно, корил себя за неуместную откровенность, но гордость не позволила ни извиниться, ни молча встать и послушно уйти.
Не на шутку обидясь, он тоже повысил голос:
— А вы не кричите, я не холуй вам! А уйти — я сам уйду, — и он не спеша вышел.
В приемной его окружили однокурсники, они любопытствовали:
— Чего там раскричались?
— Хотят меня на Огненную Землю отправить, — в сердцах отшутился Громачев, ему не хотелось перед товарищами выглядеть жалким. Но глаза были невеселыми. Это приметил толкавшийся тут же Пяткин. Он увел его в коридор, дал закурить и поинтересовался:
— Грубил, что ли?
— Ага. Они меня как щенка выгнали. Но я ушел с поднятой головой.
— Утешение слабое. Если меня не пошлют вместе с Алей, я еще больший хай подниму.
В коридор вышел покурить Чиж. Увидев приятелей, он не без укора сказал Громачеву:
— Чего тебе взбрело вылезать с возражениями? Сейчас решается вопрос специализации, а с распределением еще всякие изменения возможны. А теперь ректор за недисциплинированность выговор вкатит, а мы по партийной линии добавим, чтоб умней был, о выдержке не забывал.
В крайней комнате общежития, где прежде жили Громачев и Лапышев, широкое окно ничем не занавешивалось, но стоило в ней поселиться Рубинской, как появилась розоватая штора, закрывавшая сверху донизу все окно. Настольная лампа в комнате была расположена так, что штора стала походить на экран. Стоило зажечь свет, как на ней, наподобие китайских теней, возникали силуэты тех, кто передвигался по комнате. Рубинская этого не знала, ей не приходилось с улицы наблюдать за своим светящимся окном.
Первым любопытное явление приметил Толя Худяков. Поздно вечером, возвращаясь из цирка, он случайно взглянул на окно начальницы и… остолбенел. На шторе ясно обозначивался девичий профиль. Лена сняла через голову свитер и начала причесывать волосы… Четко обрисовывались ее руки и голая грудь с острым соском.
Зрелище так заворожило юношу, что, притаясь у дворницкого сарайчика, он продолжал наблюдать за тенью в окне на третьем этаже. И Лена не знала об этом! Он стоял до тех пор, пока свет не погас. Она, видно, легла спать.
О своем открытии Худяков, конечно, никому не сказал. Чего доброго, и другие начнут наблюдать за обожаемой Леной. Но самому себе это позволял. Уходя перед сном как бы на прогулку, он подходил к дворницкому сарайчику, прислонялся спиной к дверце и тайно наблюдал, как девушка стояла перед зеркалом, примеряла какие-то кофточки, меняла себе прическу, чем-то смазывала лицо и не спеша раздевалась перед сном. В позднее время никто к ней не заходил, все время она была одна. И это его радовало.
В дни работы комиссии по специализации студентов Худяков после занятий в спортзале купил в столовой пирожков и поехал в общежитие.
Шел девятый час, на улице уже было темно. Шагая по кратчайшему пути к парадной, Толя взглянул на окна третьего этажа и изумился. В зашторенном окне Рубинской горел свет.
«Рановато сегодня дома», — подумалось ему. Присмотревшись, он понял, что Рубинская в комнате не одна. Покачивались две неясные тени.
«Кого же она принимает?» — заинтересовался юноша и свернул к своему постоянному наблюдательному посту у сарайчика.
Через некоторое время тень Рубинской обозначилась четче. Девушка, видимо, гляделась в зеркало и поправляла растрепанные волосы. С другой стороны возникла тень рослого мужчины. Рубинская повернулась к нему, они о чем-то говорили. Затем Лена подошла ближе к мужчине и потянулась губами к его губам. Он обнял ее, прижал к себе. И так они застыли на некоторое время…
«Ну и ну! Сама лезет целоваться, — поразился Худяков. — Кто он такой? Я их сейчас пугну». Юноша схватил камень, валявшийся под ногами, и хотел запустить в окно, но одумался: «В хулиганстве обвинят, а им ничего не стоит сказать, что скромно сидели и разговаривали. Ну и стерва Леночка!»
В это время в комнате кто-то притушил свет, и тени в окне исчезли. Анатолий сорвался с места и помчался в общежитие. Сняв с доски ключ, юноша спросил у вахтерши:
— Вы не заметили, кто пришел к Рубинской?
— Ходют тут разные, рази всех усмотришь, — ворчливо ответила она. — Какая-то говорила, что до ей дядя приехал. Знаем мы этих дядев.
Толя бегом поднялся на третий этаж, открыл ключом дверь и бросился к своей койке. Под матрасом у него был спрятан старенький шестизарядный «смит-вессон», который он выпросил у восьмиклассника в обмен на коллекцию почтовых марок. Револьвер был увесистый. В барабане виднелось четыре позеленевших донышка патронов с красноватыми пистонами. Повернув барабан, Худяков решил: «Убью обоих… Одну пулю в него, две в нее и… последнюю в себя. Сейчас ворвусь к ним и крикну: «Стать на колени!» А вдруг они заперлись? Ну конечно! Так ведь может любой заскочить и застать их в объятиях. Если стучать начнешь, притаятся и не откроют. Что же делать?»
Он зашагал по комнате, не зная, что предпринять. Следовало бы помешать им. Но как? Кинуться к двери, стучать кулаками и ногами и… кричать на весь коридор? Глупо! Себя идиотом и истериком выставишь на посмешище всему институту. Нет, это не ход.
Постепенно гнев остывал, на смену пришла рассудительность: «А его-то зачем убивать? Ведь не он сам ворвался, а она затащила его к себе и, наверное, чего-нибудь соврала вахтерше. Теперь уже ничего не изменишь. Нужно дождаться, когда он уйдет, сразу же вломиться к ней в комнату и в упор спросить: «Ты так верна нашим идеалам? Предательница, отвратительная сука!» И тут ее пристрелить. Пусть судят. Все меня признают правым».
Он засунул револьвер за брючный ремень, слегка приоткрыл дверь, придвинул к ней табурет и, усевшись, стал наблюдать за дверью Рубинской, находившейся в другом конце коридора.
«Только бы Громачев раньше обычного не пришел, — думалось ему. — Помешает».
Минуты тянулись, как во время зубной боли. Худякову захотелось есть. Он вытащил кулек с пирожками и с яростью принялся рвать их зубами, но вкуса не ощущал. Насытясь, он вытащил пачку недавно приобретенных для солидности папирос и закурил.
Дым показался едким, драл горло. Худяков с непривычки закашлялся так, что выступили слезы. А может, они покатились по щекам по другой причине. Там, в конце коридора, млеет в объятиях теперь ненавистная ему Елена!
Вытерев платком лицо, Худяков упрямо закурил вторую папиросу, затем третью… Он накурился до одурения.
Наконец в противоположном конце коридора дверь приоткрылась… высунулась голова Рубинской, чтобы разведать — нет ли кого в коридоре? Видя, что он пуст, Елена немедля пропустила гостя и больше не показывалась.
По коридору сперва чуть ли не бегом, а затем солидной походкой делового человека прошагал московский представитель Наркомтяжпрома, свернул на лестничную площадку.
Не мешкая, Худяков выхватил револьвер и бегом устремился к двери Рубинской. Он намеревался плечом вышибить ее, но она оказалась незапертой.
Увидев вскочившего в комнату, задохнувшегося от бега бледного юношу, Елена запахнула халатик, наброшенный на голое тело, и возмущенно уставилась на Худякова.
— Что такое? — потребовала она объяснения. — Почему ты врываешься без стука?
Толю не смутил ее тон, он видел раскрытую и помятую постель.
— Ты только что выпустила мужчину! — закричал он. — Ты подлая тварь и обманщица!
Елену ошеломила не ругань юноши, а его раздутая яростью шея, обескровленные губы и кричащие глаза, похожие на раны. В его дрожащей руке она увидела черный револьвер. И это повергло ее в ужас. «Он убьет меня и себя», — подумала она и умоляюще воскликнула:
— Тосик, милый, что с тобой? Не волнуйся. Это был деловой разговор.
— В постели! — не без едкости крикнул он. — На колени, подлая! Пришел твой последний час!
Елена невольно опустилась на колени и, зажмурясь, вытянула вперед руки с растопыренными пальцами. При этом халатик ее распахнулся, показались маленькие, ничем не защищенные нежные груди с розовыми сосками…
В них стрелять Худяков не посмел. Все четыре пули он выпустил в ненавистную ему раскрытую постель.
«Смит-вессон» стрелял с таким грохотом, что всполошил все общежитие.
Громачев, возвращавшийся с концерта утесовского джаза, услышал пальбу на лестничной площадке. Он бегом устремился на свой этаж… Заметив толпящихся у комнаты Рубинской студентов, направился туда.
В комнате остро пахло порохом. Почти обнаженная Елена билась на коврике в истерике, а бледный, трясущийся Худяков стоял у стены и повторял одно и то же:
— Я не в нее, я мимо… Она жива.
— Что случилось? — спросил Роман.
— Пьяные, что ли… — ответил какой-то первокурсник. — Вон на столе питье и закуска.
На столе стояла почти опустошенная бутылка коньяка, раскрытая коробка конфет и нарезанный лимон.
Ничего не понимая, Громачев отнял у Худякова разряженный револьвер и строго сказал:
— А ну, перестань трястись! Пошли в комнату!
Уводя Анатолия, он сказал толпившимся у двери студенткам:
— Успокойте Рубинскую и… выгоните ребят. Милицию вызывать не будем. Сами во всем разберемся.
Когда Худяков немного успокоился, Громачев записал все, что он рассказал, и составил протокол. Роман понимал, что и его могут замешать в участники происшествия. «Как же, живут вместе два хулиганствующих студента, сговорились опорочить москвича». Надо было запастись официальным документом. Громачев попросил свидетелей подписать протокол.
Потом Роман посоветовал Худякову, не мешкая, с утра пораньше отнести в милицию свой «смит-вессон» и взять расписку.
— Он тебе больше не понадобится, к нему не добыть патронов. В милиции скажешь, что нашел на свалке, иначе за незаконное хранение оружия привлекут к суду.
— Пусть. Я готов нести заслуженную кару, — отрешенно сказал Худяков.
— Только не надо становиться в позу, — заметил Роман. — Ты не герой. Понимаешь? Получилось мелкое хулиганство, а не трагедия. За такое могут устроить показательный суд и выгнать из института. Действуй, как я говорю.
На следующий день, после первой лекции, Громачев зашел в партбюро, чтобы информировать Чижа о случившемся. У секретаря парторганизации уже сидел представитель Наркомтяжпрома. Из приоткрытой двери доносился его негодующий голос:
— …Невообразимое, злостное хулиганство! Ворваться в ночное время в девичью комнату, устроить черт его знает что! Он же мог убить. Почему этот хулиган не арестован?..
Громачев постучал в приоткрытую дверь костяшками пальцев и, заглянув в комнату, спросил:
— Можно?
— Не мешайте, мы заняты! — отозвался москвич.
— Я по этому же делу, — не унимался Громачев. — Хочу объяснить, почему Худяков не арестован.
— Входи, входи, — пригласил Чиж, игнорируя требование Ястрина. — Что там у вас стряслось? Почему я это узнаю от приезжих?
— Я тоже удивляюсь: от кого товарищ Ястрин успел узнать? Неужели так рано к вам забежала Лена Рубинская?
— Не ваше это дело! — оборвал его москвич и обратился к Чижу: — Я думаю, что мы сможем обсудить эту историю без посторонних.
— Он не посторонний, а заместитель секретаря комитета комсомола, — заметил Чиж. — Так почему вы не отправили хулигана в милицию?
— Мы бы поставили в неловкое положение товарища Ястрина.
— Что?.. Что?! — взорвался москвич. — Какое такое неловкое положение?
Громачеву захотелось ошеломить его неожиданным сообщением.
— Есть свидетели, которые видели, как за две минуты до стрельбы вы покинули комнату Рубинской, — сказал он, глядя прямо в глаза представителю Наркомтяжпрома.
Москвич не предполагал, что в общежитии кто-то наблюдал за ним. Это, конечно, его ошарашило. Но замешательство длилось недолго.
— Что из этого? — безразличным тоном произнес Ястрин. — Да, я действительно заходил по делу… Выяснил, есть ли среди комсомольцев талантливые ребята, которые пошли бы в Центральное управление. Значит, за мной была слежка? — уже грозно спросил он. — Не вы ли, питая ко мне неприязнь, направили хулигана?
— К счастью, меня не было дома. На вахте видели, что я пришел с улицы и побежал наверх после выстрелов. И там был не хулиган, а влюбленный юнец — Толя Худяков. Это он видел, как вы, крадучись, уходили от нее, и тотчас же ворвался в комнату Елены. Она не успела ни одеться, ни привести в порядок постель… Да и на столе были остатки пьянки.
— Клевета! Как вы смеете возводить напраслину на ни в чем не повинную девушку?
— Видите ли, не я один. И другие, прибежавшие на стрельбу, имели глаза… заметили и коньяк и разобранную постель…
— Н-н-да… история, — смутился Чиж. — Придется срочно собирать бюро.
— А вот с этим не следует спешить, — принялся наставлять Ястрин. — Сначала надо во всем разобраться. Этак и меня ошельмуют. Я бы хотел конфиденциального разговора.
Чиж неохотно попросил:
— Громачев, сейчас пойди на лекции, а я вызову, когда понадобишься. Пока никому ничего не рассказывай.
Роман, понимая, что Ястрин надеется замять эту историю, сказал:
— Без меня знают… мгновенно разнеслось по общежитию, а сейчас, конечно, и по всему институту. Да и протокол существует…
— Какой такой протокол? — встревожился москвич.
— Составлен на месте происшествия… подписан всеми свидетелями.
— А ну-ка дайте его сюда, — потребовал Ястрин.
— Мы его пустим в ход только тогда, когда возникнет острая ситуация или… потребует милиция. Сейчас я вам больше не нужен? До свидания.
И Громачев ушел, оставив растерянного москвича и озабоченного секретаря парторганизации.
Полностью замять случившееся не удалось, но полумерами все было спущено на тормозах. Происшествие свели к нелепой ревности вспыльчивого юноши, который ошибочно заподозрил измену. Чтобы не порочить работников наркомата, Ястрина оставили в стороне.
По общежитию был издан строгий приказ: «За недозволенное поведение в общественном месте студента Худякова А. Т. исключить из числа жильцов». Толе пришлось возвращаться к родителям и каяться на бюро комсомола, где ему вкатили выговор с предупреждением.
А Елена Рубинская после нервного потрясения на месяц попала в психиатрическую клинику. Ей не хотелось показываться в институте.
— Придется тебе до перевыборов секретарствовать, — сказал Чиж Громачеву. — Есть такое мнение.
— А как же с выговором за поведение на комиссии?
— Решили повременить. Считай, что тебе повезло.
Роман на этот раз не противился. С повестями все шло нормально, он мог целиком отдаться комсомольской работе, но о заводе в Большой Туре не забывал.
Став секретарем институтского комитета комсомола, Громачев терял много времени на повседневную суету, на выслушивание жалоб и пустой болтовни хвастунов, на «накачку» лентяев и поощрение активистов, на многое другое, чего он никогда прежде не делал. Его приглашали на все торжественные и неторжественные заседания, начиная с ячеек и кончая горкомом. Роман представительствовал чуть ли не во всех комиссиях.
Ему хронически не хватало времени на кино, на бассейн, на театр. А самое тревожное — Роман лишил себя часов раздумья и творчества. Это удручало.
Неспокойно было на душе и оттого, что он реже встречался с Сусанной. Именно во вторник возникало какое-то заседание, на котором обязательно требовалось его присутствие. Он даже не успевал предупредить Сусанну. И она порой два-три часа ждала его. Хорошо, что от тягостных дум ее отвлекала работа над северными записями. И все равно Сусанна встречала его недоверчивым вопросом:
— Опять заседал?
— Ну?
— Все естественно, — упавшим голосом говорила она и не могла скрыть слез, туманивших глаза. — Теперь на тебя будут вешаться девчонки… станешь забывать о наших встречах.
Подозрение Сусанны имело под собой почву. Почти одновременно вышли обе книги. Это выделяло Громачева из среды студентов, и на него действительно засматривались девчонки. Он даже иногда находил записки в кармане пальто, когда брал его с вешалки. Однажды какая-то неизвестная объяснилась в любви и просила узнать ее по тем взглядам, которые на общих лекциях факультета она будет устремлять на него.
Громачев, недоумевая, вглядывался на лекциях в студенток и ловил сразу несколько обещающих взглядов, но так как он не искал контактов, то тут же забыл о писавшей.
Продолжало вершиться чудо: обе книжки были реальным воплощением его мыслей, страданий и бессонных ночей. Книги можно было держать в руках, дарить, рассылать по редакциям журналов и газет для рецензирования. Они уже существовали отдельно от него и самостоятельно воздействовали на читателей. Что же о них напишут?
Громачев не был восторженным идиотом, он лучше критиков знал свои слабости и помнил, как порой презирал себя за косноязычие, за штампы, рвавшиеся с кончика пера на чистый лист, как, шагая по неизвестному пути, он спотыкался, падал духом и, подчиняясь выдуманным героям, менял замысел. И все же он ждал, что кто-то наподобие Белинского, пришедшего ночью к Достоевскому, ворвется в его комнату и поздравит с победой. Но никто не стучался. И глубоких, проникновенных рецензий не было. Появились в двух газетах поверхностные статейки, в которых отмечалось, что родился новый молодой писатель, подающий надежды, но еще не окрепший. Громились страницы, выстраданные автором, и получали похвалы не очень удачные. Никто признаков гениальности не обнаружил. И это обижало…
…Оказывается, в один день можно стать знаменитостью.
В Ленинград из далекого Дмитриева приехал молодой прозаик Юрий Герман учиться на театрального режиссера. Несмотря на то, что он на год был моложе Громачева, Герман уже написал два романа — «Рафаэль из парикмахерской» и «Вступление», успел жениться на артистке, которая была старше его на несколько лет, и ежедневно брился, так как борода Юрия вырастала буйной щетиной.
Сам Герман бриться опасался, потому что резался и раздражал кожу. Однажды, когда он сидел в парикмахерской, находившейся рядом с его домом, и ждал мастера «с легкой рукой», который умел брить мягко и без боли, в салон влетела запыхавшаяся жена с газетой в руках. Протянув ее мужу, она смогла только вымолвить «читай!» и, задохнувшись, опустилась в кресло.
Не понимая, что так взволновало Людмилу, Юрий с неприязнью развернул газету и принялся всматриваться в статьи, полагая, что в одной из них рапповцы навесили на него новый ярлык. Он уже числился у них в «попутчиках». А Нетлелов в рецензии даже определил, что роман «Вступление» — вылазка классового врага. И вдруг глаза Юрия наткнулись на сообщение о встрече Максима Горького с турецкими писателями и журналистами. Рассказывая о советских литераторах, Алексей Максимович упомянул и о нем:
«…Девятнадцатилетний малый написал роман, героем которого взял инженера-химика немца. Роман происходит в Шанхае, затем он перебрасывает своего героя в среду ударников Советского Союза, в атмосферу энтузиазма. И, несмотря на многие недостатки, получилась прекрасная книга. Если автор в дальнейшем не свихнет шеи, из него может выработаться крупный писатель. Я говорю о Юрии Германе».
— Сам Горький похвалил. Ура! — завопил Герман. И уже для всех вслух прочитал слова Алексея Максимовича.
Его поздравили клиенты и парикмахеры. Торжествуя, Юрий только не понимал, что значит «не свихнет шеи»? Почему он должен свихнуть ее, когда рапповское шельмование отметено начисто? А приятные слова «может выработаться крупный писатель» он готов был повторять без конца.
Горький был основателем пролетарской литературы. Его похвала открывала широкую дорогу. В один день Герман стал знаменитостью. Его осаждали репортеры, редакторы толстых и тонких журналов, режиссеры. Даже знаменитый Мейерхольд захотел поставить инсценировку «Вступления». Все молодые прозаики завидовали: «Повезло Юрке, попался на глаза Горькому».
Жизнь Германа в какой-то степени походила на жизнь Громачева: оба они прибыли в Ленинград из провинции, прежде сочиняли и ставили свои пьески в живых газетах, влюблены были в женщин старше себя, написали по две книги. Почему бы Громачеву не стать знаменитостью на всю страну?
Узнав, что Герман летом побывал в гостях у Горького на даче, Роман, встретив его в столовой Ленкублита, попросил:
— Юра, ты вхож к Алексею Максимовичу, не сможешь ли передать ему мои книжки?
— Хочешь похвалиться, знаменитостью стать? — не без ехидства спросил Герман.
— А почему бы нет? На таких же основаниях, что и ты.
— На таких же? Да? Ну, ладно. Могу похвастаться. Только по секрету. Надеюсь, что ты не растреплешь?
— Повешу замок на язык. Честное комсомольское.
Юрий завел Романа в пустующую курилку и вполголоса принялся вспоминать, как у него проходила встреча с Горьким.
— С утра я надраился: галифе и рубашку нагладил, побрился, сапоги до блеска начистил. Явился к старику на дачу сверкая, как самовар. По дороге опасался, что он меня про Гегеля будет спрашивать, а в философии я не горазд. Ждал, конечно, что Максимыч будет нахваливать, удивляться моей гениальности, а он довольно скептически посмотрел на меня и, усадив напротив, не без любопытства спрашивает: «Сколько же раз вы свой роман переписывали?» Я решил пофасонить и не без бахвальства отвечаю: «Один раз всего».
И вдруг вижу — старик меняется в лице. Усы распушились, глаза сверкнули. «А вам, сударь, не кажется, что это хулиганство? — строго спрашивает он. — Значит, сколько посидел, столько и написал?» — «Да, — отвечаю, — а чего ж тут такого?» — «Хорош молодец!» — возмутился он и пошел меня шерстить да как котенка прямо в дерьмо носом тыкать. У него, оказывается, весь мой роман карандашом исчеркан. И фраза не так, и слово не то. «Такую работу, говорит, надо скрывать, как мелкое воровство, а не хвастаться». Потом видит, что я скис, добрей стал: обедать пригласил, расспрашивать принялся, как в коммуналке живется, много ли примусов на кухне…
Закончив рассказ, Герман не без ехидства поинтересовался:
— Ну, как, Громачев, подкинуть твои книжки Горькому? Хочешь знаменитым стать?
— Нет, погожу, — ответил Роман. Он знал, что пишет не без огрехов, и не хотел сердить Горького.
Вращаясь в среде аспирантов, будущих ученых, Громачев и здесь видел, что многие берутся лишь за выполнимые задачи. Зачем рисковать своей репутацией? Гораздо спокойней не творить, а жить в довольстве собой, бахвалиться ученой степенью и задирать нос перед теми, кто рискует и терпит неудачи. Это, конечно, станет темой следующей повести. Но пора самому действовать решительно — выбираться на неизведанную тропу.
По институту прошел слух: Лапышев пошел в гору — избран секретарем горкома комсомола. Громачев давно не видел Юру, нужно было посоветоваться с ним.
Без предварительного телефонного звонка он пошел в Смольный. Вход был свободный. Когда-то здесь по необычайно длинным и просторным коридорам чинно прогуливались благородные девицы. В революцию жил и работал Ленин и по всем этажам сновали, грохотали коваными каблуками красногвардейцы и матросы, опоясанные пулеметными лентами.
Теперь в первом этаже разместился комсомол, на втором — исполком Ленсовета, на третьем — горком и обком партии.
Найдя кабинеты секретарей комсомола, Громачев вошел в приемную и спросил у девушки, сидевшей среди телефонов, не занят ли Лапышев.
— Освободится через полчаса, — ответила она и схватила трубку заверещавшего телефона. Трудно было понять, как она угадывает, какую трубку снимать.
Громачев уселся на один из стульев, стоявших вдоль стены, вытащил из потрепанного студенческого портфеля газету, развернул ее и принялся читать.
Лапышев появился неожиданно. Увидев друга, ждущего приема, возмутился:
— Не мог прямо зайти? Для тебя я всегда свободен. Понял?
Они прошли в кабинет и уселись друг против друга.
— Рассказывай, как там у нас дела.
Роман рассказал историю со стрельбой, выделяя забавные детали. Лапышев смеялся от души, удивляясь отчаянности Худякова.
— Ну и Тосик! Не ожидал от него такой прыти. Надеюсь, не выгнали из комсомола?
— Нет, строгача вкатили и оставили. Пусть ума набирается.
— А с Рубинской что?
— Железная деваха. Покуксилась немного, изображая психованную, и перевелась в московский институт. Не обошлось без покровителя, конечно, но мы такую характеристику дали, что она не возрадуется.
— Ну, а у тебя как?
— Зачеты сдал за все три года. Хвостов нет. Предстоит производственная практика и работа над дипломом.
— А я так и не получу высшего образования, — вздохнул Лапышев. — Думал, вечернее закончу… Куда там! До поздней ночи дел по горло. Наверное, отчислили уже. Ну, а как у тебя литературные успехи?
— Малость преуспел. Принес тебе в подарок две книжки с автографом.
— Молодчага! — разглядывая книжки, похвалил Юра. — Так ты теперь почти профессионал. В Союз писателей, наверное, примут?
— Непременно, — сказал Роман. — Поэтому мне не хочется ни дипломную писать, ни в Большую Туру отправляться. Может, отзовете на комсомольскую работу? — больше в шутку, нежели всерьез спросил он.
— А что — идея! — вдруг подхватил мысль Лапышев. — По-моему, освобождается место редактора в журнале «Юный пролетарий». Сможешь редактировать?
— В этом деле ни бум-бум! Но готов попробовать. Консультант у меня будет отменный. Есть такой Мокеич, он в помощи не откажет.
— Заметано! Только мне нужно сконтактоваться с Иосифом Вайшлей. Покажу ему твои книжки и… думаю, уломаю. Приходи дня через три, уже будет ясность. Ты обедал?
— Не успел еще.
— Пошли в нашу столовку. Угощаю. Надеюсь, вспомнишь, когда станешь великим.
— Надейся, но сам не плошай!
Через пять дней Громачев снова отправился в Смольный. Не застряв в приемной, он прямо вошел к Лапышеву. Тот что-то писал, но, увидев Романа, поднялся из-за стола и, пожимая руку, сказал:
— Дело двинулось: готовлю резолюцию к завтрашнему бюро. Отзываем тебя на комсомольскую. Но учти, бывший редактор нахватал столько выговоров, что дольше оставаться в журнале было опасно. Так что на вальяжную жизнь не рассчитывай.
— Ну что ж, я готов пройти через все.
— Сейчас я тебя сведу с первым секретарем — Вайшлей. Советую чуточку поломаться. Он не любит тех, кто бездумно соглашается: полагает, что такие добровольцы ни на что не годны.
Лапышев позвонил по местному телефону к техническому секретарю, узнал, чем занят Вайшля, и минут через пять повел к нему в соседний кабинет.
Иосиф Вайшля был невысоким, кряжистым парнем с квадратными плечами и короткой толстой шеей. Роману было известно, что он поскребыш — поздний ребенок, родился, когда отцу шел семьдесят второй год. Поэтому он рано осиротел и в одиннадцать лет ушел в люди и собственной напористостью выбился. Голова у поскребыша варила хорошо. Он умело руководил ленинградской комсомолией.
Пожав руку Громачеву, Вайшля сразу приступил к делу:
— Знаешь, куда мы тебя хотим направить?
— Знаю, но должен предупредить: у меня нет редакторских навыков.
— А ты думаешь, у Васи Алексеева, когда в восемнадцатом году он создавал журнал, больше опыта было? Да и образование не высшее. В тюрьме по брошюркам учился. А ты Маркса и Энгельса читал. Диалектический материализм постигал. Да и сам книжки сочиняешь.
Возражать было трудно. Он лишь поинтересовался:
— Когда приступать? — втайне надеясь, что это будет еще не скоро.
— Завтра, — с металлом в голосе ответил секретарь горкома. Ему, видно, показалось, что Громачев чрезмерно несговорчив. — Сегодня можешь ознакомиться с состоянием дел в редакции.
— Но я еще психологически не настроился, — попытался Роман сразить его последним аргументом.
— Ладно, не придуривайся, не боги горшки обжигают. В общем, считай себя отозванным и не рыпайся. У меня нет времени тебя уговаривать.
И Громачев больше «не рыпался», втайне даже был рад, что ему не придется писать дипломную работу по реорганизации литейных цехов. Институтская специальность казалась ему неинтересной, скучной, больше тянула к себе литература.
Чиж очень расстроился, узнав, что Громачев покидает институт.
— Как же ты согласился, ведь осталось совсем немного, чтобы получить диплом?
— А меня не очень-то уговаривали. Сказали, что есть решение бюро горкома, и… посоветовали не рыпаться.
— Кого же теперь в секретари комитета вместо тебя?
— Рекомендую Олечку Воробьеву.
— Но она же из добреньких… распустит мне всех комсомольцев. У нее твердости в характере нет.
— Не скажи! Характер у нее довольно цепкий и настойчивый. Если что задумает — добьется. Почему же секретарь комитета должен быть злым?
— Ты, наверное, прав. Но мы еще подумаем.
Партийное бюро института и райком комсомола все же утвердили Олю Воробьеву секретарем комитета, сделав ее заместителями двух парней. Передавая Оле свои дела, Громачев спросил:
— Не встречаешься больше с Козл-Вятлиным?
— Избегаю. Но несколько раз видела его. Старик стал до противного сентиментальным и слащавым. И знаешь, какой ужас!.. Он рассчитывает, что я отвечу на его чувство!
— Как же ты отбиваешься?
— Понимаешь, к стыду своему, я ответила словами Елены Рубинской: «Пока учимся — не имеем права думать о любви». — «Ну, а когда кончите институт — могу я надеяться?» — спрашивает, а у самого губы дрогнули. Я пожалела его и слукавила: «А потом видно будет». Побоялась убить старика твердым отказом. Мне с трудом удалось заставить его добиться пенсии. Теперь он получает ее и подрабатывает частными уроками.
— Ну, Олечка, желаю тебе успехов! — подписав акт сдачи дел, сказал Роман. — Будь по-прежнему добра, но помни: добрыми могут быть только люди с сильным характером, не уступающие нажиму.
Редакция «Юного пролетария» помещалась в большом зале Дома книги в отгороженной двенадцатиметровой клетушке, похожей на веранду: угол зала первого этажа с трех сторон имел застекленные переборки. Дневной свет в эту клетушку проникал только из окон зала. В редакции всегда было полутемно, работать приходилось при электричестве.
Уходящий редактор — невысокий рыжеватый очкарик с кривозубой улыбкой — встретил Романа ироническим вопросом:
— Пришел фитили зарабатывать?
— Почему фитили? Журнал попробую выпускать.
— Ну-ну, попытайся. Наша работа опасна и ничего, кроме зуботычин начальства и ненависти авторов, не дает. Благодарностей не жди, их не бывает. Только шпынять могут. С утра здесь спокойно, а с часу дня — бедлам. Рядом с нами бухгалтерия и кассы. Кто пришел получать гонорар или аванс, непременно в «Юный пролетарий» заглянет. Суют все, что не пошло в других журналах. А штат у нас пять человек: главный редактор, завредакцией, литправщик, художник, он же выпускающий, и корректор. Читать не успеваешь, приходится кормить обещаниями. Люди злятся, наживаешь врагов и жалобщиков.
— За что же выговоры дают?
— По разным причинам. Последний неожиданно схватил. Приняли мы в запас неважнецкое стихотворение начинающего поэта. Его можно было печатать и не печатать. Аванса, конечно, не выдали. А когда разбирали накопившийся запас, стихотворение вернули автору. А он принял это за катастрофу: бездарным, мол, признали. Взял и повесился. Я-то тут при чем? А мне строгача с предупреждением влепили за нечуткость и неумение воспитывать поэтические кадры.
— Кто же награждает выговорами?
— Все кому не лень. Директор издательства «Молодая гвардия», Отдел печати, да мало ли кто еще… Всяк норовит взгреть. Если по одному разу всыплют — полдюжины выговоров наберется. Так что сочувствую тебе и умываюсь слезами радости. Иду в лекторы горкома, там только за себя отвечать буду. Даю тебе совет: если вызывает начальство — не уклоняйся и не придумывай слов оправдания. Отвечай, как в армии: «Виноват, исправлюсь». Меньше попадет. Это на опыте проверено. Всякий любит власть показывать. Чаще ходи советоваться.
— Штат надежный оставляешь?
— Сменить надо. У меня духа не хватало, не желал подвохов, новых жалоб, и так по краю пропасти ходил. Завредакцией любит угощаться за счет авторов. Не заставляет их, нет, но и не сопротивляется, если предлагают. Учти, все горят желанием угостить. Не уклонишься — обязан будешь идти на компромиссы. Литправщик — рубака, он бывший буденновец, кромсает и вычеркивает абзацами. Его правка вызывает нарекания, приходится переделывать, смягчать. Старик корректор грешит стихами: приносит поэмы в толстых тетрадях, написанные по образцу пушкинского «Евгения Онегина». Тот же размер, похожие рифмы и ситуации. Художника заносит: ему нравятся жирные шрифты и рисунки с левацкими загибами.
— Хорошее ты мне оставляешь наследство, — не без сарказма заметил Громачев. — Не приступая, можно вешаться.
— Ничего, года два продержишься, — успокоил его очкарик, — а за это время на другую работенку прицелишься.
На попятный идти было поздно — постановление бюро горкома состоялось. Не зная, с чего начинать, Роман позвонил Сусанне и вечером пришел на Фонтанку посоветоваться с Мокеичем.
Сусанна приготовила праздничный ужин. Стол уже был накрыт. Посреди стола стояла бутылка красного вина.
— Ну, герой, поздравляю тебя с восшествием на ответственный пост!
— Думаю, что не поздравлять, а сочувствовать надо, — пожаловался Роман и, измываясь над собой, выискивая смешное, рассказал, в какую петлю он добровольно залез.
— Смешного тут немного, — заметил Мокеич. — Но не так страшен черт, как его малюет уходящий неудачник. Правда, со студенческим легкомыслием пора кончать. За все теперь спросят как с солидного взрослого. Пора, брат, вырабатывать твердую жизненную позицию и учиться новому делу. В отцы начинающим литераторам, в пестователи ты не годишься. Значит, ищи свойственное тебе, создавай среду, в которой сам будешь расти и находить дельных помощников. Вам, комсомольцам, позволено быть задиристыми и непримиримыми. Проникай во все области жизни. Смело затевай новое. Ну, а если схлопочешь по шее, не сокрушайся, смелых и находчивых любят. Только не робей и не осторожничай. Трусоватый редактор жалок, он всем неприятен. Участь его в самом начале предрешена. На первых порах для расчистки портфеля, а у тебя шкафа, подбери дельных ребят из литгруппы, но групповщины не заводи. Повысь требовательность и суди честно, без скидок.
— Но индивидуальные оценки — вкусовщина. Как станешь справедливым?
— Создай редколлегию, советуйся, делай нечто похожее на разборы стихотворений в «Резце» у Ярвича. Его ведь никто не упрекал за предвзятость. Правда, для этого нужно иметь доброе сердце. Ну и женись для солидности, — уже с усмешкой посоветовал Мокеич.
— Да-да, пора уже, — добавила Сусанна, и трудно было понять, шутит она или говорит всерьез.
— Нет базы, — в тон им ответил Роман. — Не потащишь жену в общежитие. Самого скоро выгонят.
— Могу свою комнату уступить, — вдруг предложила Сусанна.
Мокеич выжидающе смотрел на Романа. Что он ответит? Пора было кончать этот рискованный разговор. Пришлось отделаться шуткой:
— А вдруг жена приживется и не захочет из чужой комнаты уходить? Нет уж, своей квартиры дождусь.
— Правильно, — одобрил Мокеич. — Редактору должны дать отдельную квартиру. Довольно скитаться по общежитиям! Завтра же пиши заявление.
Ужин прошел в полушутливых разговорах. Мокеичу и Сусанне приятно было, что Роман вышел на самостоятельную дорогу.
В очередной вторник, когда они встретились у Сусанны, она сказала:
— Насчет комнаты я не шутила. Считай ее своей, если задумаешь жениться. Лишь предупреди. Мне не хотелось бы, чтобы ты остался бобылем.
— Меня устраивает хозяйка комнаты и… никто больше. Уже проверено.
— Ты что — никак пытался узнать других?
— Да, — признался Роман, — когда ты была на Севере. Но ничего не вышло. Она оказалась какой-то чужой. Видно, ты заколдовала меня.
— Чудашка ты мой! — бросилась целовать его Сусанна, словно обрадовалась тому, что он пытался узнать другую. — Но может найтись и такая, которая покажется своей, — тут же огорчилась она. — Пока ты мой — не водись с ними. Ладно?
— Заметано, как говорит мой друг Лапышев.
Отдыхая после бурных минут встречи, как бы продолжая начатый разговор, Сусанна сказала:
— Запомни, ты для меня первый… самый нужный на земле человек. Какая-то сила притягивает к тебе. Я знаю: одни руки гладят легко, ласково, вызывая нежность, порой слезы умиления, а другие — жадно прилипают к телу, словно втирают мазь. От них слабость и пот отчаяния. В детстве я была миниатюрной, взрослым нравилось целовать малышку. Делали это не только отец с матерью, а тетки, соседки, гости. Не всегда была возможность увернуться от них. Слишком обидчивы были тетушки и соседушки. Приходилось терпеть слюнявых и утираться тайком. Любовь не покупается, не продается, не навязывается силой. Но избежать ее невозможно. Зарождается она сама собой. Что в тебе влечет меня? Я не знаю. Я рада раствориться в тебе, даже умереть в тебе.
— Не пугай, — пошутил Роман.
— Все в тебе мне нравится. Но почему у меня непрестанная тревога? Ожидание чего-то неисправимого. Откуда это смятение? Это не панический страх, не огорчение, нет, что-то более глубокое, еще неведомое. Не во мне ли самой это кроется? В жизни множество всяких горестей. Вокруг столько жаждущих доброты, внимания и очень мало добрых и внимательных. Человеку понадобились тысячелетия, чтобы суметь пользоваться руками и ногами, научиться понимать других, мыслить и говорить. Неужели мы не постигнем, как быть счастливыми? Я, видно, опасаюсь разницы наших лет. Она разлучит нас.
— Брось, не думай об этом, — посоветовал Громачев, он не понимал ее.
Сусанна переменила тему разговора.
— Я вновь завязла в книжке о знаменитых женщинах, — сказала она. — Больше всего меня захватывает жизнь Александры Михайловны Коллонтай, нынешнего посла в Швеции. Какая она умница! Шведский король Густав Пятый, впервые встретясь с женщиной-послом, поинтересовался: «Как вас принимал норвежский Хокон Седьмой? Вы стояли перед ним?» — «Нет, его величество предложил мне сесть», — ответила она. Король тут же любезно предложил кресло и, усевшись напротив, спросил: «На каком языке вы предпочитаете говорить?» — «На шведском я говорю хуже, чем на норвежском». — «Тогда, может, продолжим на французском?» — «С удовольствием». Если бы он предложил ей говорить на немецком, испанском или английском, она тоже не отказалась бы. Вот какая умница! Как бы я хотела быть похожей на нее!
Редакционные завалы рукописей разбирали добровольцы — бывшие резцовцы. Они бегло читали рукописи, отбирали заслуживающие внимания, а остальные складывали в мешки с макулатурой.
— Зря вы это делаете, — забеспокоился заведующий редакцией Лаванов. — Рукописи приняты мной, я их должен вернуть, иначе под суд…
— Что же вы не сделали этого раньше?
— Были причины… всякое случалось. Окончательные решения ведь я не принимал.
Были подозрения, что Лаванов умышленно скапливал рукописи, чтобы у начинающих литераторов теплилась хоть какая-нибудь надежда, и они, рассчитывая на поддержку хитреца, щедро угощали его. Не поэтому ли он так упитан и самодоволен?
— Если опять рукописи накопите, мы с вами распрощаемся, — предупредил его Громачев. — И прекратите угощаться за счет авторов.
— Что ж, я должен собачиться, разладить приятельские отношения? Ведь за столом только и начинается настоящий разговор.
— Но ведь по рукописям вы не принимаете решений, так о чем толкуете с авторами?
Оказывается, у Лаванова была своя тактика, даже философия.
— Я нахожу успокаивающие слова… Тяну с ответом. Да, да, умышленно! Вам известно, что у нас один начинающий поэт покончил с собой? Так что, извините, надо помягче…
— Думаете, если будете водить за нос, то авторы останутся довольны?
— Нет, конечно, но опасный момент пройдет, и тогда исподволь можно вернуть неудачную рукопись.
— Кончайте с этим. Нужно не тянуть с ответом и говорить правду, какой бы горькой она ни была.
— Как хотите… но тогда я умываю руки.
Лаванов принялся вызывать авторов, отдавать забракованные рукописи и, как бы извиняясь, говорить:
— Новая метла чисто метет. Ничего не мог поделать. Но думаю, не долго это будет длиться. Я уже третьего редактора переживаю.
И он отправлялся погоревать с неудачниками в ближайшую забегаловку, опять-таки за счет пострадавших, и обучал их, куда и как писать жалобы.
Пришлось с провокатором расстаться, взять на его место двадцатидвухлетнюю комсомолку, только что закончившую университет. Все в ней было какое-то девчоночье: и тонкая талия, и округлые бедра, и скованная походка, даже глаза с расширенными, блестящими зрачками. Над ее верхней губой проглядывал темный пушок, а накрашенный рот всегда был готов дрогнуть в улыбке. Несмотря на кажущуюся ветреность и смешливость, она оказалась дельным завредакцией. Самостоятельно разбиралась в самотеке и безошибочно отсеивала слабые произведения.
У редактора журнала было право оплачивать принятые стихи, статьи и рассказы до их напечатания, поэтому с двух часов дня до шести вечера редакция превращалась в толкучку. Здесь громко читались стихи, короткие рассказы, задиристые статьи и азартно обсуждались присутствующими. Так что Роман, сообразуясь с замечаниями добровольных критиков, мог выбирать лучшие произведения, смело удалять из них лишнее, коробившее слух, затемняющее мысли.
Чтобы больше не скапливались завалы в шкафу, редакция в очередном номере журнала сообщала: «Рукописи, не принятые к печати, не возвращаются». Кто хотел печататься, рисковал экземпляром рукописи и никуда не жаловался.
Литправка — дело сложное и ответственное. Буденновец оказался тяжелодумом. Он не схватывал того, что говорилось на «вече», помечалось птичками, черточками и вопросительными знаками, не признавал тонкого пера, вырубал, словно саблей, целые абзацы, чем обеднял рукопись. Пришлось ему поменяться местами с Леной. Университетское филологическое образование помогало ей быстрей улавливать огрехи и находить синонимы. Кроме того, девушка обладала ироническим складом ума и наделена была зоркостью, примечающей нелепое. Втихомолку она сочиняла забавные пародии на стихи модных поэтов.
В художнике Николае Муратове, числившемся по должности выпускающим, погибал остроумный шаржист, умеющий выискивать смешные черты в человеке и выражать в них характер.
Решено было использовать оба таланта: с циклом стихов одного автора помещать шарж на него с подписью Лены Ожогиной. Это вызвало еще большую тягу в журнал, многие хотели непременно напечататься в нем, хотя шаржи были отнюдь не дружескими, а скорей обидными, почти издевательскими. Но на что не пойдешь ради славы? Все ж таки тебя выделили из общей среды, сделали приметным.
Постепенно из штатных работников и добровольных помощников образовался довольно дружный и сплоченный коллектив, способный отзываться на все острые темы дня. Тираж журнала стал повышаться.
Юнопролетарцы так сдружились, что компанией ходили не только в столовую Дома книги, но и на выставки, стадион печатников, в театры, в кино и просто прошвырнуться по Невскому. Роман ходил со всеми, лишь вторники оставлял свободными, никому не позволяя проникнуть в его тайну.
Союз писателей неожиданно вручил Громачеву ключи от двухкомнатной квартиры в «недоскребе» на канале Грибоедова. Он находился почти рядом с Домом книги. «Недоскребом» называлась двухэтажная надстройка над четырехэтажным, толстостенным казенным домом царских музыкантов. Необходимые материалы для надстройки добывали сами писатели. Они группами ходили по хозяйственникам и выскребали из складов все, что можно было раздобыть по накладным. Иногда вместо мела добывали алебастр, вместо двутавровых стальных балок — простые бревна. Заменители пускали в дело. Поэтому и возникло прозвище «Недоскреб».
Новоселье справляли в тот же день всей редакцией. Вместо стульев притащили пачки старых газет, журналов и широкий редакционный табурет. Уселись вокруг него по-узбекски. Вино пили из глубоких блюдечек, как из пиал. Они были взяты напрокат из столовки вместе с вилками и тарелочками. Горячих блюд не было, а холодные яства разместились на блюдах, изготовленных Муратовым из обложечного картона, стащенного в типографии.
Стены украсили наспех намалеванными плакатами, изречениями древних, шаржами и советами закоренелых холостяков.
Плясали под патефон, принесенный корректором. Было шумно, весело и невероятно жарко. Пришлось настежь распахнуть окна, выходившие на канал. Внизу отражала огни черная, казалось, полированная вода, а в небе мерцала голубизной белая ночь.
Разошлись под утро. Оставшись в опустевшей, еще пахнувшей краской квартире, Роман расстелил на полу газеты, прикрыл их кожаным пальто и, подложив под голову пачку журналов, повалился спать. Засыпая, подумал: «Зачем мне сдалась отдельная квартира? Не хочешь, а приобретай вещи, которые скуют по рукам и ногам, сделают оседлым».
Сусанна, узнав о полученной квартире, облегченно вздохнула.
— Наконец-то будешь жить как все люди! Очень важно иметь свое гнездо, куда можно возвращаться и оставаться наедине с самим собой. В каком виде она тебе досталась?
— Еще как следует не разглядел. Мои орлы потребовали немедля справить новоселье. На полу сидели, всю ночь куролесили.
— Так я и знала. Отдай ключи, мы с соседкой придем и наведем порядок. Только до вечера не показывайся, помешаешь.
Роман, чтобы подольше задержаться в редакции, выправил гранки очередного номера журнала. Затем купил масла, хлеба, сахарного песку, колбасы, вина и пришел к себе в десятом часу. Соседка уже ушла, Сусанна одна домывала окна. В одной из комнат стояли кухонный столик, два стула, а в углу виднелась застеленная одеялом раскладушка.
— Я кое-что привезла тебе, — сказала Сусанна. — Решила поделиться. Когда купишь приличную мебель, стол отправишь на кухню, а раскладушку спрячешь на всякий случай в кладовой. Еще коврик принесу.
Роман бросился обнимать Сусанну, но она отстранила его.
— Не дотрагивайся. Здесь, в этих комнатах, ты изменишь мне.
Оказывается, она ревновала его к новой квартире.
— А ты переезжай сама сюда. Одна комната твоя.
— К счастью или к сожалению, этого никогда не будет, — с печалью в голосе ответила она. — Не хочу ни тебя, ни себя связывать. И Мокеич плох, такого удара не выдержит. Проводи меня.
— А ужинать?
— Интересно, как ты собирался угощать? У тебя же нет ни чайника, ни стаканов, ни дров для плиты.
— А мы всухомятку… вином запьем.
— Нет уж, захватывай все и пошли к Мокеичу ужинать. Он, видно, заждался. Тебе обязательно показаться надо, а то бог знает что подумает.
Георгиевский действительно встретил их упреком:
— Что вы так поздно?
Взгляд у него был недоверчиво настороженный, а губы бледные до синевы. Но Сусанна могла смело взглянуть ему в глаза.
— Только что кончили уборку, — устало сказала она. — Ничего у него нет, ни тряпки, ни ведра, ни метлы. Пришлось в помощницы брать Марию Трифоновну и все тащить с собой. Квартира хорошая, можно семейством обзаводиться. Только пусть приводит девчонок таких, которые убирают после себя. А то насвинячили, новоселье справляя, и ушли. А я за них старайся.
— Да, брат, это тебе не общежитие, — успокоясь, заметил Мокеич. — Учись прибирать за собой. Я в молодости сам корячился. Уборщиц не будет.
— Точно, — добавила Сусанна. — В первый и последний рае убирала.
На другой день, за час до окончания работы, Громачев отправился в Гостиный двор, купил себе эмалированный чайник, недорогой сервиз на шесть персон, ложки, вилки, ножи и сковородку. С довольно увесистым свертком он поднялся на пятый этаж и у своей двери застал плечистого парня, сидящего на бауле из некрашеной фанеры.
Кудрявый русак был по-деревенски моден: на голове едва держалась восьмиугольная кепочка с матерчатой пуговкой на маковке, на лацканах серого грубошерстного пиджака красовались значки МОПРа. Брюки у него были навыпуск, а на сапоги надеты новые, сияющие лаком галоши, хотя в городе было сухо.
Увидев Громачева, парень вскочил, снял кепочку и полюбопытствовал:
— Не Романом ли Громачевым кличетесь? Редактором журнала будете?
— Буду. Но я принимаю не здесь, а в редакции.
— Слыхал. Да вот оно какое дело. С Пинеги мы… прибарахлиться в Питер прикатили, а заодно поразведать желалось… Твой адресок от заведующего получил… («Видно, завредакцией дал, — подумал Роман. — Завтра я его вздрючу».) — Сказал: «Не бойся Громачева, твой ровесник». Вот я и пришел. Не жрамши весь день. Может, вместе похарчимся? У меня кой-чего найдется.
Громачеву не хотелось ни с кем «харчиться». Но не будешь же гнать приезжего? Пришлось открыть дверь и пропустить гостя в квартиру.
Войдя в прихожую, тот огляделся, повесил на крюк кепчонку и, не снимая галош, прошел в комнату, водрузил на табурет баул и принялся выгружать из него на стол гостинцы: бутылку самогона, закупоренную деревянной затычкой, увесистый кусок соленой семги, черный пирог с запеченной рыбой, крутые яйца со смятой шелухой.
— Стаканы найдутся? — оглядывая комнату, спросил гость. — Пустовато чтой-то у тебя. Мало платят, что ли?
— Платят как следует, просто не успел обзавестись.
Роман развязал пакет с покупками, достал из него тарелки и чайные чашки, пошел на кухню, ополоснул их под краном и мокрыми принес на стол. Это гость приметил. Он достал из баула льняное полотенце с вышитыми петухами, вытер им посуду и сказал:
— Могу оставить на обзаведение. Такого сейчас не купишь.
Ему хотелось расположить к себе редактора. Нарезав острым рыбацким складнем семгу и пирог, он налил полные чашки самогону и наконец представился:
— Зовут меня Федором Завозным. Сочиняю под гармонь частушки и всякие стихи. Пишу, думается, не хуже ваших городских. За приятственное знакомство.
Завозной поднял чашку, чокнулся и залпом выпил содержимое. Громачеву не доводилось пить самогон, да еще крепкий, как спирт. От изрядной порции он поперхнулся и некоторое время не мог перевести дух. Гость довольно хохотнул и заметил:
— Первач! Не то что ваша магазинная, глотку рвет.
Он как-то ловко меж ладоней раскатал яйцо так, что с него начисто сошла шелуха, разрезал его пополам, уложил на ломтик семги и с пирогом преподнес Роману.
— Пробуй нашу закусь. Царская!
Себе он тоже сделал такой же трехслойный бутерброд, и его крепкие зубы заработали, как жернова.
Несколько минут они молча наслаждались вкусной едой. Опасаясь, что редактор окосеет прежде времени, Завозной самогону больше не подливал, а перешел к разговору, из-за которого он и прикатил в Питер.
— Тебе, я вижу, баба домовитая нужна. Если поладим — могу сестренку прислать, чтобы обеды готовила, полы намывала и бельишко стирала. Хоть Настьку, хоть Нюрку. Все, что потребуешь, исполнят. Они у меня вышколенные. Поперек старшего брата не пойдут. Буду вам харч подбрасывать: рыбку соленую-сушеную, толокно, картошку. Хряка к рождеству заколю, твоя четвертина. Хочешь, окопчу. Только и ты меня уважь. Стишки в журналишке своем напечатай да статейку обо мне с портретом помести. С простым аль рисованным по-смешному. Ну и книжонку пробей. Года два без забот жить будешь.
— Чего это ты так раздобрился? — спросил пораженный Роман. — Славы захотелось?
— А кто ж ее не хочет? Слава — это, брат, тоже богатство. Меня вот в своей деревне парни и девки уважают, а тут вся страна петь начнет. Да и работенка полегче — выдумывай да и скрипи себе пером.
— Знатоки говорят, что не легче она пахоты, а во много раз тяжелей будет. Видно, не то ты наскрипел, раз таким способом пробивать надумал.
— Люди бают, не хуже городских пишу, — обиделся Федор. — Вроде Сереги Есенина.
Из того же баула Завозной вытащил две толстых тетради в клеенчатых переплетах.
— Вот в этой — частушки и припевки разные, — развернув тетрадь, пояснил он. — А в этой — стихи деревенские.
Роман полистал тетради. А может, действительно интересный поэт на Пинеге открылся? Но с первых же страниц понял: парень звезд не хватает. Сочиняя частушки, Завозной не очень себя утруждал: брал две строки из фольклора и присочинял к ним две свои. Довольно пресные, юмором он явно не обладал. А стихи писал подражательные, перепевая Есенина и Жарова.
— Нет, Федор, не видать мне ни твоей Нюрки с Настькой, ни семги, ни картошки. Слабовато сочиняешь. Если напечатаю — голову оторвут.
Завозному, видимо, показалось, что Роман торгуется, набивает цену.
— Да я читаю журналы — не лучше моих печатают. Говорят, без руки в Питере аль в Москве и носа не кажи, заклюют. Но я ж не задарма. Мало посулил, что ль?
Простодушие пинежца поражало. Как только такое могло в голову прийти?
— Посулил ты много, — сказал Громачев, — но не тому. Я редактор комсомольского журнала, а не органа рыночных маклаков. У нас другая мораль. Так что забирай свои гостинцы и… проваливай на Пинегу рыбачить, больше пользы принесешь и себе и людям. Поэта из тебя не получилось. Учиться надо.
— Что вы все со своим «учиться»? А жить-то когда?
— Раз неспособен всю жизнь учиться — не зарься на место поэта. Оно муками дается.
— Врешь, — не поверил Завозной. — Были бы муки, никто сочинять бы не стал.
Он хмуро начал собирать со стола гостинцы и запихивать их в свой баул. Не забыл ни самогонки, ни полотенца с петухами. Но перед уходом его взяло сомнение, и он спросил:
— Может, передумаешь? Смотри, жалеть будешь. Я ведь в другой журналишко пойду.
— Проваливай, проваливай, друг, не заставляй выталкивать в спину. Тут тебе не толкучка.
Были поэты и похитрей. Они заранее сговаривались хвалить стихи друг друга, появлялись на редакционном «вече» компанией. Заговорщики гробили стихи одиночек и возвеличивали средние вирши своей группы. Но и эти номера не проходили. Средние стихи нетрудно отличить от тех, что хочется запомнить, знать наизусть. Групповщиков, как они ни старались, быстро изобличали, обвиняя в дурном вкусе и потере слуха. А художник Николай Муратов в карикатуре изобразил их в виде петухов и кукушек, да так, что их нетрудно было узнать. Групповщиков это не обидело. Любая известность их устраивала.
Немало поэтов и прозаиков, стремившихся быстро пробиться в большую литературу, толклось в издательстве «Молодая гвардия» около Самуила Яковлевича Маршака, выпускавшего с четырьмя редакторами великолепные детские книжки. С посредственными рифмоплетами Маршак быстро разделывался, а со слабыми прозаиками, если они оказывались бывалыми людьми, возился долго, не жалея своего таланта и сил.
Громачев, чтобы уловить, в чем сила маршаковской редактуры, отдал свою небольшую повесть о фабзавучниках Самуилу Яковлевичу. Сняв очки с усталых набухших глаз, Маршак вгляделся в текст и спросил:
— Голубчик, это выстрадано, пережито вами?
— Да, я был ершистым мальчишкой, учился на литейщика.
— Такая повесть нам очень нужна. Мы давно ее ищем. Милый, только учтите. Днем у меня нет никакой возможности. Так что, голубчик, придется пожертвовать вечерами.
— Я готов на все.
— Хорошо, милый, приходите в среду в десять вечера.
В назначенный час в редакционной комнате Маршака поджидали две редакторши: аккуратно причесанная блондинка Тамара Габбе и разлохмаченная шатенка, кутавшаяся в шерстяную шаль, Зоя Задунайская. Рядом с ними, закинув ногу на ногу, сидел с трубкой в зубах с гордым видом детский писатель, уже выпустивший несколько книг. Громачев был четвертым. Ему предстояло услышать, как будут редактировать довольно заносчивого автора.
Маршак не вошел, а влетел в комнату. Сбросив пальто и кепку на стул, стоявший в углу, он задыхающимся голосом потребовал:
— Прекращаем все посторонние разговоры! Тамара Григорьевна, голубчик, кто первый?
Габбе с усмешкой положила перед ним аккуратно переплетенную рукопись. Маршак, косо взглянув на нее, недовольным тоном сказал:
— Тамара Григорьевна, милочка, предупреждайте авторов, чтобы они не сшивали рукописей. Нам удобней отдельные листы с широкими полями.
Маршак уселся, протер очки и, прочитав первую фразу, вопросительно уставился на автора.
— Голубчик, как вот это же вы можете сказать короче, интересней, точней? Помните наше правило: меньшим количеством слов — больше смысла.
Ошеломленный и гордый автор вначале растерялся, не зная, что ответить старому мастеру, но быстро взял себя в руки и заметил:
— Раз я написал… значит, считаю ее наиболее удачной.
— Хм-м, — удивился Маршак. И вновь прочитал фразу, но так, что стало неловко за автора. Но тот не дрогнул и спросил:
— Чего вы вяжетесь к первому абзацу? Для начала недурно. Нельзя огорошивать читателя громкими фразами.
— Я требую не громких фраз, а четких, выразительных.
Автор обиженно замолк.
— Может, напишем вот так? — предложила Тамара Григорьевна и подсказала более живую фразу.
Самуил Яковлевич ухватился за нее и, зачеркнув авторские строки, вписал новые. Потом редакторы взялись за следующий абзац. Оживили и его. Они действовали так, словно здесь не присутствовал писатель, породивший повесть. Наконец гордый автор возмутился, поднялся и попросил вернуть рукопись.
— Если вы первую страницу так «оживили», что из моего текста ничего не осталось, что же будет дальше? Вам не нравится мой способ изложения, мне — ваша безапелляционная редактура. Я чужим трудом не желаю пользоваться. Так что прошу извинить…
Он упрятал рукопись в портфель, раскланялся и ушел.
Редакторши молча пожали плечами, удивляясь строптивости автора: они сильней «оживляли» рукописи, и никто так быстро не терял самообладания.
— Он что, обиделся? — недоумевая, спросил Маршак у Габбе.
— По-моему, да.
— Странно. А может, не следовало сильно менять текст?
— Не думаю. Пишет он многословно и слишком гладко.
— Тогда не будем отвлекаться. — Маршак повернулся к Громачеву и вкрадчивым голосом усталого старика спросил: — Милый, а вы намерены так же сопротивляться? — хотя чувствовалось, что он кипел.
Громачев решил отшутиться:
— Наоборот, я заранее хочу подавить в себе муки авторского самолюбия, чтобы выйти с удачной книжкой. Готов к восприятию любой критики.
— Раз вы способны шутить, значит, поладим, — заключил Маршак. — Мы не ухудшаем рукописи.
И он, не теряя времени на пустые разговоры, взял в руки перо и, прочитав первый абзац, предложил подумать, как изменить его. Это была не редактура, а скорей коллективное соавторство, во время которого почти полностью менялся текст, от первоначального варианта оставался лишь стержень.
Автору во время такой «редактуры» трудно предложить новый текст, так как он уже выстрадал и выбрал из множества вариантов лучший. Поэтому редакторши опережали его. Лучшей подсказчицей была Тамара Габбе. Она обладала хорошим вкусом, живой мыслью и фантазией. Говорила Тамара Григорьевна быстро — сто слов в минуту. И Маршак подхватывал ее предложения.
Громачев действительно подавил в себе авторское самолюбие. Его заинтересовал новый вид творчества. Ради любопытства не следовало воевать за сохранение несовершенного текста. Вскоре он вошел во вкус и порой делал такие невероятные предложения, что вызывал взрывы смеха у редакторш. И развеселившийся Маршак, утихомиривая их, просил внимания:
— Одну минуточку… Здесь что-то мелькает. А может, мы напишем вот так…
И он вписывал фразу, возникшую из несуразицы, зная, что дети любят юмор.
Они закончили работу над рукописью к рассвету. Маршак был доволен результатом коллективного труда и в честь этого раздобрился: наизусть прочел несколько своих переводов из Роберта Бернса. Громачеву запомнились повторяющиеся строки:
В эту ночь Роман уловил, как из груды словесной шелухи надо отбирать единственно необходимое слово, строить точную, предельно ясную, сжатую фразу. Это была хорошая школа для начинающего писателя и редактора.
Маршак любил бывалых, много знающих людей и обладал удивительной способностью: помогал неопытным писателям найти себя. Определял, о чем нужно писать и в каком жанре. Многие произведения после маршаковской правки обретали шумную славу. И это некоторых устраивало. Они ходили с гордым видом, но писали по-прежнему, им не пошла впрок школа ночной редактуры. Решив, что Маршак всегда будет трудиться над их творениями, они особенно не задумывались над сюжетом, не мучились над словом. Самуил Яковлевич подправит! И несли свои серые опусы на доработку. Маршак сердился, листая бездарные страницы, бросал рукописи недочитанными и просил избавить его от назойливости паразитирующих наглецов.
Он нажил немало врагов, так как порожденные им обладатели одной хорошей книги оказывались беспомощными. Они, требуя к себе повышенного внимания, писали на Маршака доносы, жалобы. Но кто, кроме него, мог помочь им? Из разряда скороспелых счастливчиков они скатывались в озлобленное племя неудачников, завидовавших всем, кто умел самостоятельно работать.
Громачев избегал печатать рукописи, прошедшие редактуру Маршака, хотя порой это были великолепные рассказы. Неловко было ставить имя неумелого автора под работой талантливых редакторов.
Хотя комсомольцы, казалось, не обращали внимания на фасоны одежды, даже в мыслях об этом находили симптомы мещанства, моды все же существовали. Если в дни революции и гражданской войны сверхшиком считались кожанка, галифе и сапоги на толстой подошве, то в годы нэпа появились узкие короткие брючки, длинные толстовки, подпоясанные наборными ремешками, и узконосые ботинки «шимми». В последнее время модными у парней стали широкие брюки и куцые пиджаки «оксфорд», а у девушек — узкие, то выше, то ниже колен платья. Летом носили апашки и белые спортивные туфли, подновляемые зубным порошком. Но никто всерьез не решался говорить о модах.
— Может, мы начнем? — как-то предложил в редакции Громачев.
— Было бы здорово! — подхватила Лена Ожогина. — У нас ведь стыдятся говорить об этом.
Не долго раздумывая, они всей редакцией покатили на фабрики, шьющие одежду, в Швейсбыт, в правление Ленодежды.
После разговоров по душам в блокнотах остались такие заметки:
«Работник Швейсбыта сказал: «За европейскими модами мы плетемся в хвосте. Самостоятельно ничего не делаем и делать не сможем. Власть Парижа не перешибешь».
«На фабрике имени Володарского конструктор-модельер Вейф чистосердечно сознался: «Мы на ходу раздеваем иностранцев. Идешь по улице, видишь хорошо одетого гостя, вот и бежишь за ним, срисовываешь на ходу его пальто, костюм».
«Заведующий технико-производственным отделом Ленодежды без зазрения совести похвастался: «Мы советизируем заграничные моды. Берем из заграничных моделей все, что можно взять. В нашем платье сочетание американской широты, французских бортов и английских плеч. Не пробовали ли мы создать советские фасоны? — переспросил он. — Пробовали. Привлекли двадцать пять художников. Ничего путного не вышло. Просто художник в этом деле не годится, а модельеров ни один из наших институтов не выпускает. У нас игнорируют красоту одежды».
Он показал забракованные чертежи моделей, попавших на конкурс: платье-косоворотка, платье-звезда, платье-гитара, платье из красного шелка с металлическим поясом, составленным из уменьшенных тракторных гусениц. Приходилось удивляться узости мышления художников.
Пока шли разговоры, Николай Муратов без дела не сидел, он набрасывал портреты собеседников.
В следующем номере журнала появилась разгромная статья под заголовком «Хотим хорошо одеваться», в которой досталось всем тем, кто обязан был заботиться о добротности и внешнем виде одежды советских людей. Во всю страницу была нарисована карикатура: конструкторы-модельеры, раздев догола иностранца, прямо на панели копируют детали его одежды. Кроме того, статью украсили шаржированные портреты тех, с кем беседовали, и модели диковинных платьев современных художников.
Статья вызвала похвалы, смех и… жалобы. Руководители швейной промышленности возмущались: «Комсомол публично подрывает авторитет».
В редакции вскоре раздался телефонный звонок из Смольного. Говорил секретарь Кирова:
— Товарищ Громачев? Сергей Миронович желает вас видеть завтра в девять тридцать утра.
«Вот он, первый фитиль, — подумал про себя Роман. — Дались мне к чертям эти моды!» Сам он никогда не носил рубашки с галстуком и презирал тех, кто думает только о том, как бы пошикарней одеться.
Услышав о вызове в Смольный, Ожогина посочувствовала:
— Влепят, конечно, выговор. Но ты не теряйся, отстаивай нашу точку зрения, Киров любит упорных.
Громачеву нравился руководитель ленинградских большевиков. Он не раз слышал его зажигательные речи. Киров не любил читать напечатанные тексты. Расхаживая по сцене, он как бы беседовал с присутствующими, лишь изредка взглядывал на коробку из-под папирос «Казбек», на которой были записаны короткие тезисы. Обладая большим личным обаянием, он увлекал слушателей и к концу так накалял аудиторию, что все невольно поднимались с мест и обрушивали шквалы аплодисментов. Так было и на Семнадцатом съезде партии. Делегаты не менее получаса бурно били в ладоши и не отпускали его с трибуны. Он был любимцем партии. Неловко было показываться Сергею Мироновичу на глаза для нагоняя. Но раз вызывает, ничего не поделаешь, надо идти.
В большой приемной на третьем этаже секретарь Кирова долго не задерживал, он сразу же провел в кабинет.
Сергей Миронович вышел из-за стола и направился навстречу Громачеву. Он был невысок, коренаст, одет по-обычному: полувоенная габардиновая гимнастерка, подпоясанная широким ремнем, темные брюки и хромовые сапоги. Как-то по-дружески протягивая руку, Киров признался:
— Я почему-то представлял тебя рыжеволосым переростком… сердитым и очень серьезным. А в тебе никакой солидности. Впрочем, редактор комсомольского журнала и должен быть молодым и задористым. Но это не значит, что мы тебя будем гладить по головке. К ответу призовем, как ответственное лицо.
— Я уже приготовился к выговору, — обреченно сказал Громачев. — Только мне бы хотелось знать: разве есть что-нибудь предосудительное в хорошей и красивой одежде?
— Разве я что-нибудь сказал по этому поводу? Правильно сделали, что затронули тему, которую стесняются поднимать другие. Затронуть затронули верно… Но людей обижать незачем. Какими унылыми и узколобыми вы изобразили наших руководителей швейной промышленности и сбыта! Разве они такие туполобые уроды? Я бы себя таким увидел — обиделся бы. Шаржи смешны, но уж очень злы. Надо меру знать, иначе вы нас совсем рассорите. Солидные люди жалуются. Вот, например, литературоведа Фому Сыроегина вы боровом изобразили и бестактную подпись дали. Зачем? Это не украшает журнал.
Громачеву стало жарко. В шарже и подписи действительно был пересол. Киров прав.
— Виноват, — сказал он, следуя совету прежнего редактора, — готов нести наказание.
— Да не наказывать я вызвал, а предупредить, чтобы больше не было мальчишеских выходок. На первый раз, думаю, обойдемся собеседованием. А то ведь нетрудно и затуркать вашего брата, — вдруг улыбнулся он. — Еще оробеете. А робость ваша мне ни к чему. Дерзайте умно, подумав. И не ухватывайтесь только за негативную сторону жизни. Больше места отдавайте героическим событиям, людям, на которых следует равняться нашей молодежи. И не забывайте, что у нас есть заклятые враги — империалисты и их порождение — чернорубашечники, коричневые и прочие фашисты. Нам с ними придется столкнуться. Комсомол взялся подготовить сто тысяч летчиков. Что вы для этого сделали?
— Печатаем очерк о Чкалове, о парашютистах и девушках, летающих на У-2. Готовим перевод острой статьи Поля Вайян-Кутюрье «Несчастье быть молодым», о тяжкой и неодухотворенной жизни молодежи на Западе и о поднимающем голову фашизме в Италии, Германии, Франции. Опубликуем очерки о выдающихся спортсменах, о ребятах, уехавших в Хибины… и материалы о челюскинской эпопее…
— Вот это направление у вас должно быть главным, — одобрил Сергей Миронович. — Иди и действуй. Успеха вам.
И Киров крепко пожал руку Громачеву. У Романа создалось впечатление, что его вызвали не для вздрючки, а предостеречь и ободрить.
Во вторник Сусанна позвонила по телефону и усталым голосом сказала:
— Сегодня не приходи. Я всю ночь не спала. У Мокеича был сердечный приступ, дважды вызывала «неотложку»… Его увезли в больницу… надо сходить туда…
— Может, вместе сходим? — спросил Роман.
— Нет, боюсь, меня и одну не пустят… Ему очень плохо.
— Когда же теперь увидимся?
— Не знаю… на душе слишком муторно. Я позвоню тебе.
Второй звонок раздался ночью. Сусанна сквозь рыдания с трудом произнесла:
— Мне позвонили из больницы… Он скончался. Туда сейчас идти бесполезно… Да у меня нет сил и… непроходящее чувство вины…
— Успокойся. Хочешь, я сейчас пешком приду к тебе?
— Не надо. Лучше утром пойди в больницу и узнай, что нужно делать для похорон. Мне не по силам эти хлопоты. А у него ведь нет никаких родственников.
— Прими снотворное и ложись спать, я все сделаю.
Утром Громачев побывал в морге. Мокеич лежал на серой клеенке голым. Белизна его кожи стала какой-то гипсовой. Видно, чтобы челюсть у покойника не отваливалась, сторож морга повязал ее серо-зеленым шарфом. Казалось, что у Мокеича болят зубы. С закрытыми глазами, поблекшими веснушками, он стал чужим, непохожим на себя.
Получив в больнице свидетельство о смерти, Роман направился в Литфонд Союза писателей. Там ему выдали на похороны ссуду и свели с человеком, который занимался захоронением. Оставалось только организовать траурный митинг. Роман вызвал в редакцию старых резцовцев, и они принялись по телефону оповещать всех, кто знал и любил Мокеича.
С Сусанной в эти дни невозможно было говорить: глаза ее мгновенно наливались влагой, крупные слезы катились по щекам.
— Во всем виновата я, — корила она себя. — Мне взбрело написать письмо Коллонтай, нужны были кой-какие сведения для биографии. Заодно я бестактно спросила: «Возможно ли забыть человека, которого сильно любишь? И надо ли с ним расставаться, если он много моложе тебя?» Копию письма я забыла около машинки. Мокеич, конечно, прочитал. Когда я с работы вернулась домой, сердце у него то бешено билось, то замирало так, что не прослушивался пульс. Я спросила: не вызвать ли «неотложку»? Он ответил: «Уже не надо, ничто меня на земле не держит!»
— Ну, раз так вышло, чего теперь убиваться?
— Меня за все ждет наказание, — ответила она. — И собственная совесть не простит.
На траурном митинге у гроба выступило шесть человек. Это были соратники по гражданской войне, рабкорству и молодые писатели, которых он вывел в литературу. Громачев не решился выступить, он видел, какими горящими глазами смотрит на него Сусанна, требуя молчать. Сама она только плакала. Глаза опухли от слез. Она постарела за эти дни.
Поминки были тут же, на кладбище. Соседка Сусанны принесла корзинку бутербродов и сумку со стаканами и водкой. Стаканов на всех не хватило. Пришлось передавать их друг дружке.
Громачев, выпив три четверти стакана русской горькой, охмелел. Он подошел к Сусанне, взял ее под руку и шепнул:
— Идем ко мне, не возвращайся домой.
Словно испугавшись, она отшатнулась от него и сказала:
— Нет, нет… Мне надо побыть одной.
— Когда к тебе зайти?
— Не знаю… Я ничего еще не знаю.
У нее был какой-то отрешенный вид, точно она задумала что-то неладное.
— Все-таки я тебя провожу, — не отставал от нее Роман.
Тут подошла соседка Сусанны и сказала:
— Мы поедем к нам. Пусть она немножко придет в себя. Я ее одну не оставлю.
Потом начались суматошные дни.
В Мурманске еще в прошедшем году с якоря снялся пароход «Челюскин» и лег курсом в Баренцево море. На борту его было много ученых, мужчин и женщин. Они должны были кроме сбора научного материала проверить, может ли Северным морским путем пройти на Дальний Восток обыкновенное грузовое судно.
«Челюскин» благополучно прошел Баренцево и Карское моря. Здесь на борту его родилась девочка. Ее назвали Кариной. Дальше судно пробивалось сквозь ледовые преграды у Таймыра с помощью ледокола «Красин». А потом самостоятельно добралось до Берингова пролива, вошло в него. И тут его зажало льдинами и поволокло на север…
После длительного дрейфа тринадцатого февраля днем пароход «Челюскин» был раздавлен мощными льдами. Почти всем пассажирам и членам команды удалось спастись, с частью багажа и продуктов высадиться на лед.
Всю страну волновала судьба челюскинцев, очутившихся с детьми на голом льду в свирепую пургу и холод. До ближайшей кромки земли было не менее двухсот пятидесяти километров. Льдину несло все дальше и дальше. Связь с челюскинцами поддерживалась по радио.
Была создана государственная комиссия. Она призвала лучших полярных летчиков. Но они на своих маломощных самолетах так далеко не летали. Надумали использовать дирижабли, которые успеха не сулили.
Лишь через двадцать дней после гибели «Челюскина» из Уэлена прилетел двадцатипятилетний летчик Анатолий Ляпидевский. Его самолет Ант-4 был небольшим. Все же и на нем удалось вывезти одиннадцать женщин, детей и больных.
Какая-то девочка написала стихотворение:
Оно обошло все газеты. Даже детям передавалось волнение взрослых.
Позже льдину, дрейфовавшую в Ледовитом океане, стали находить другие отчаянные летчики. Все челюскинцы были вывезены на твердую дальневосточную землю. Движение в Москву началось с Камчатки. Во Владивостоке для спасенных и спасителей был подан специальный поезд, который направился в столицу.
Люди встречали этот поезд на всех станциях, полустанках, разъездах и просто приходили к железнодорожной насыпи, чтобы хоть на мгновение увидеть мужественных челюскинцев и легендарных летчиков, награжденных Золотой Звездой героев, выкрикнуть им слова привета и бросить в открытые окна букеты цветов.
За длинный многодневный путь поезд сто шестьдесят раз останавливался. И, несмотря на то — утро ли это, день, вечер или ночь, — всюду встречи превращались в шумные митинги с речами и оркестрами. Всюду героев ждали подарки: торты, ягоды и цветы. Много цветов.
В дороге больше всего извелись летчики Водопьянов, Доронин, Каманин, Леваневский, Молоков, Ляпидевский, Слепнев. Ведь спасенных челюскинцев было более ста. Они легко могли выставить десять — пятнадцать человек, а летчиков-героев всего семь. Встречающие всюду требовали, чтобы всех их показали. Несмотря на длинный путь, никто из них не мог отдохнуть как следует, так как спали урывками два-три часа. Слава — ноша нелегкая.
Большинство спасенных челюскинцев были ленинградцами. Возвращаясь в родной город, они захватили с собой и летчиков. На вокзале прибывших встретила огромная толпа. Всех повезли на открытых машинах по запруженному народом Невскому. Проезжали мимо Дома книги, где в скверике напротив, в полукружии колонн Казанского собора, художниками была сооружена панорама гибели «Челюскина».
— Очень похоже, только солнца много, — с радостной улыбкой сказала одна из челюскинских женщин. — У нас в ту пору в небе и на душе хмарь была.
Это слышал Громачев, устроившийся в последнем лимузине вместе с Ожогиной. Нужно было выудить побольше интересных подробностей героической экспедиции для журнала.
На Дворцовой площади у трибун скопилось несколько тысяч ленинградцев со знаменами и плакатами. Под бурные выкрики и аплодисменты герои прошли по живому коридору на центральную трибуну. Там их встретил Сергей Миронович Киров. Для каждого, кому он пожимал руку, была у него улыбка. Увидев перед собой Романа, он не без иронии спросил:
— И ты в герои подался?
— Нет, просто журналистское нахальство. Хотим весь номер челюскинцам посвятить.
— Одобряю. Такие всеобщие порывы радости накрепко сплачивают наш народ.
Митинг на площади был веселым и шумным. Но на этом торжественный день не кончился. После обеда гостей повезли на Елагин остров. Здесь на Масляном лугу было устроено карнавальное шествие с песнями, пляской, шумовыми оркестрами.
Когда чуть стемнело, с грохотом и свистом вверх метнулись ракеты, закрутились цветные мельницы, хвостатые шутихи, с неба падали гирлянды звезд.
Лена Ожогина, чтобы не потеряться в толпе, крепко вцепилась в руку Романа и не отпускала ни на минуту.
Потом был банкет в «Астории». Роман раздобыл приглашение и прошел по нему вместе с Леной.
Они сидели рядом с военными летчиками, которые не долетели до лагеря челюскинцев, так как отдали бензин из своих баков командиру звена Каманину. Эти парни все же были награждены орденами Красной Звезды. Но они очень сожалели, что застряли в снегах на предпоследнем перелете.
Банкет закончился во втором часу. Белые ночи еще не сошли. На улицах было довольно светло. Лена, выпившая три рюмки вина, не в меру стала говорливой. Она то напевала в пути, то наизусть читала свои и чужие стихи.
«Неужели не устала за весь этот суетливый день?» — думал Громачев, но не останавливал ее, лишь изредка подхватывал под руку.
Так они пешком добрели на Невский, вышли к Дому книги. Здесь Лена перешла к чугунной решетке канала, прислонилась к гранитной тумбе и призналась:
— Ой, как я устала! Весь день на высоких каблуках. Дальше не могу, я должна разуться.
— Не дури, поранишь ноги, — предупредил Роман.
Лена жила где-то у Охтинского моста, надо было пройти почти через весь город. А редкие такси проносились по Невскому не останавливаясь. «Пешком ей не добраться, — понял Громачев. — Что делать?»
— А ты пригласи к себе, ведь твой дом рядом, — словно поняв его мысли, предложила Лена. — Мне надо позвонить родителям, а то они начнут трезвонить по милициям и моргам.
— Что ж ты из «Астории» не позвонила?
— Я знала, что ты позовешь к себе.
— Разве я делал какие-нибудь намеки?
— Желание я уловила интуицией. Понял? — вдруг шепотом сказала Лена. — Я умею отгадывать чужие мысли.
— Не выдумывай!
И тут Роман приметил, что ее насмешливые глаза смотрят на него выжидающе, не мигая, точно эта инфантильная девчонка хотела уловить на его лице впечатление, которое произвели ее слова.
Он нехотя взял ее под руку и повел к «недоскребу». Она шла прихрамывая и спотыкаясь. У него тоже горели подошвы и гудели от усталости ноги.
Они с трудом поднялись на пятый этаж и вошли в квартиру, окна которой были распахнуты настежь. Лена моментально сбросила туфли и стала ходить по полу босиком. Роман тоже разулся и надел тапочки.
Первым делом Ожогина позвонила к себе домой. Родители, видно, волновались, они принялись ее упрекать. Лена, успокаивая их, твердила свое: «Ничего со мной не случилось и не случится. Я вполне взрослая». Потом восторженно принялась рассказывать, как интересно прошел праздник, и тут же пожаловалась, что очень устала. Ноги не идут дальше. Она заночует у подруги, которая живет у Дома книги.
— Да нет, никому я не доставлю хлопот: сейчас приму душ и лягу спать.
Повесив телефонную трубку, Лена облегченно вздохнула:
— Кажется, поверили.
— Ну и врать ты горазда! — заметил Роман.
— Не понимаю, до каких лет они будут меня опекать? — возмутилась Ожогина. — Я самостоятельный человек, могу ответить за себя.
Лена прошла в ванную. Вскоре оттуда послышался шум душа и ее голос. Она пела. Звон струй и плеск воды заглушал ее несильный голос.
«Шальная девчонка! — подумалось Громачеву. — Куда я ее уложу? Пусть спит на раскладушке, — решил он, хотя не прочь был бы провести ночь вместе. — Не поддавайся искушению, она же твоя подчиненная. Потом пожалеешь».
Роман прошел в другую комнату, постелил на полу видавшее виды кожаное пальто, в голову бросил две пачки газет и принес с раскладушки легкое покрывало.
Освежившись под душем, Лена вышла в громачевском махровом халате. Он был ей велик, прикрывал пятки. Она вынесла из ванной платье и аккуратно уложила на стуле, затем подошла к зеркалу и стала причесывать распущенные волосы.
— Укладывайся на раскладушку, отдыхай, — сказал Громачев и поспешил в ванную, чтобы не искушать себя. Он приметил, что под халатом у Лены ничего не было.
Охладившись, Роман в одних трусах перебежал в комнату, там нашел полотенце и, вытираясь, подошел к раскрытому окну взглянуть на канал.
Была глубокая, накрытая голубоватым сумраком ночь. Ему показалось, что на другой стороне канала стояла в белом плаще Дремова и всматривалась в его окна. «Никак Сусанна? — холодея, подумал он. — Нет, она себе этого не позволит, — тут же отвел он нелепую мысль. — Померещилось».
Женщина в белом плаще тем временем повернулась, отошла от канала и словно растаяла в туманной мгле.
В соседней комнате было тихо. Лена, видно, улеглась спать. «Слава богу, угомонилась», — решил Роман. Он устроился на полу и, закрыв глаза, стал обдумывать, как подать в журнале встречу челюскинцев в Ленинграде. Понадобятся фотографии, высказывания участников, а главное — передать дух, объединивший всех…
Он очнулся от шороха и открыл глаза. Перед ним стояла Лена в халате. Она притащила одеяло с раскладушки.
— Ты чего? — спросил Роман.
— Мне скучно одной, — капризно пожаловалась она. — Не беспокойся, я касаться тебя не буду, лягу на одеяло…
Она улеглась за его спиной и притихла, боясь шелохнуться.
Но разве долго улежишь, когда рядом притаилась отчаянная девчонка, от которой исходят ощутимые токи, возбуждающие кровь?
Желание оказалось сильнее осторожности и благоразумия. Взяла свое, конечно, молодость. Роман повернулся к Лене… А она, словно только этого и ждала, мгновенно прильнула к нему и проворными губами стала искать его губы… Трепет ее тела передался ему…
Если от близости со зрелым и упругим телом Сусанны он сгорал как на костре, то с пылкой и неловкой Леной, готовой раствориться в нем, чувствовал лишь ликование и нежность. И запах юного тела не был чужим, вызывал желание сильней прижать его к себе… Они засыпали и просыпались в объятиях друг друга. Лишь когда в окно заглянуло поднявшееся солнце, он опомнился.
— Ну и попались мы с тобой, Лена! — как бы ужасаясь, воскликнул он.
— Не волнуйся, ничего особенного, — спокойно ответила она. — Все было очень мило. Я не имею никаких претензий. Мы же взрослые. То, что произошло, не накладывает на тебя никаких обязательств… Я намерена остаться свободной.
«Вот тебе и инфантильная девчонка! — мысленно одобрил он ее решение. И тут же задал себе вопрос: — А если бы теперь зашла речь о женитьбе на Сусанне, как бы ты повел себя? Возможно, из чувства порядочности согласился бы связать себя, но это вопреки желанию». Он уже опасался жениться, как многие парни его возраста, избегавшие говорить слово «люблю», чтобы не связывать себя, полагая, что есть на свете нечто более высокое, нежели любовь.
Умывшись и позавтракав, Лена еще раз позвонила по телефону родителям и, весело поцеловав его, первой ушла на работу. Почти бессонная ночь никак не отразилась на ее внешности. Разве только больше потемнели глаза.
После случившегося Громачев не звонил на работу к Сусанне. Пусть отойдет от горестных мыслей. Но в день встреч — во вторник — он был уверен, что она позовет его к себе. Как только в редакции раздавался телефонный звонок, Роман хватал трубку, надеясь услышать ее голос. Но Сусанна не позвала, что-то неладное творилось с ней. Неужели узнала, что Ожогина осталась у него на ночь? Но от кого? Лена вела себя в редакции безукоризненно. Ни у кого и мысли не могло возникнуть об их близости. Правда, Лена была восторженней обычного, сочиняла забавные пародии, высмеивая поэтов, вяло пишущих о любви.
Громачев не раз слышал разговоры о женской интуиции, но в телепатию он не верил. Неужели та женщина в белом, стоявшая ночью на другой стороне канала, была Сусанной? Тогда надо ждать, когда гнев у нее пройдет, и придумать что-то в оправдание.
Прошла еще неделя, Сусанна не подавала никаких вестей о себе. Роман позвонил в редакцию «Работницы и крестьянки». Секретарша ответила, что Дремова больше недели у них не работает. Она уволилась по собственному желанию. Бросив все дела, он помчался на Фонтанку. Там у парадной стоял мебельный фургон. Грузчики переносили в квартиру Мокеича диван и два фикуса.
— Кто здесь поселился? — спросил Громачев у дворничихи.
— Профессор какой-то из писателей.
«Значит, квартира перешла Литфонду, — понял Роман. — Сусанне не досталась. Безобразие!»
Громачев поспешил в Чернышев переулок, но и там не застал Дремову. Ее соседка Мария Трифоновна, продолжавшая принимать его за брата Сусанны, укорила:
— Что ж ты не пришел ее проводить, она в женском эшелоне уезжала. Все высматривала, ждала тебя.
Мария Трифоновна принесла желтый редакционный конверт, на котором написано было одно слово: «Роману».
Громачев не стал читать его при пожилой женщине, а вышел на улицу, добрался до парка и там сел на пустующую скамейку под огромным тополем. Здесь было тихо, слышался лишь щебет воробьев и далекий звон трамваев.
Письмо оказалось небольшим, написанным точно от слез расплывшимися чернилами.
«Милый, милый, дорогой мой! Вот и подошел тот окаянный час! Я уезжаю с питерскими девчонками на другой конец земли. Они будут пополнять женское население Дальневосточного края, а я писать о новоселах. Надо бежать не столько от тебя, сколько от себя самой. Оставаться нельзя, все здесь будет попрекать за него и звать к тебе. Поэтому вовремя надо уйти, сменить обстановку и окружение. Самой сильной любви приходит конец. На встрече с челюскинцами я приметила, как смазливая девчонка из вашей редакции прямо висла на тебе и глаза ее сияли от счастья. Дело естественное, но как это взвинтило меня.
Потом вы куда-то делись. Я уехала с Елагина острова, но дома не находила себе места. Ревность вытолкнула меня ночью на улицу. Я решила пойти к тебе и проверить. Пешком добралась до канала и, стоя напротив, вгляделась в «недоскреб». На всем пятом этаже светились только твои раскрытые окна. В одном из них я увидела, как она тряхнула своими лохмами, стала причесываться. Если бы у меня под рукой очутился камень и я могла бы его добросить, я обязательно запустила бы его. А так только заскрежетала зубами. У меня вдруг возникло желание взбежать по лестнице на пятый этаж, вломиться в твою квартиру и избить нахальную девчонку. Но за что? Она тебе больше подходит, чем я. Мне пора убираться в тень! И я позорно бежала, опасаясь, что ты заметишь меня.
Я, конечно, не спала всю ночь, а ты наслаждался с нею, не чувствуя моих мук. А может, и не так все было? Зря я тебя попрекаю?
Всю ночь я проревела и вот теперь уезжаю, чтобы не скоро вернуться домой.
Прощай, мой дорогой, навсегда. Не добивайся встречи, она не даст мне утешения. Бывшая твоя
Так закончилась очень важная полоса жизни Громачева. Он поверил письму и не пытался разыскивать Дремову, даже когда ее имя появилось в дальневосточной печати. Роман понимал: писательское дело может поглотить целиком. Наверное, Сусанна нашла отраду в творчестве. Он еще не знал, что больше никогда не увидит ее и что его сердце будет порой ныть от ощущения утраты.
Ему предстояла долгая жизнь.