Поверхностное натяжение

fb2

Джеймс Блиш (1921–1975) – представитель «золотого века» американской фантастики, обладатель «Хьюго» за роман «Дело совести», автор множества оригинальных идей, вдохновивших фантастов 1960–1970-х.

© James Blish, 1954, 1956, 1957, 1958, 1965, 1970, 1972

© Перевод. В. Миловидов, 2020

© Перевод. А. Гузман, 2020

© Перевод. Т. Перцева, 2020

© Перевод. Н. Галь, наследники, 2020

© Перевод. Р. Рыбкин, наследники, 2020

© Перевод. А. Битов, наследники, 2020

© Перевод. К. Круглов, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2020

Дело совести

Посвящается Ларри Шоу

Поведаю я диспозицию уличную Рима со дня основания города сего… а во второй части поведаю вам я о святости места сего наихристианнейшего. Лишь то запечатлит перо мое, что в хрониках нахожу или что собственными зрил очами.

Джон Кэпгрейв. «Услада паломникам»

Человек задумается, единственно если воспрепятствовать ему действовать.

Жан-Жак Руссо

Человек созидает, единственно если свершение действия прибавляет к его загадке.

Джеральд Хэрд

Предисловие ко второму изданию

Роман этот не о католицизме, но поскольку главный герой его – католический теолог, то книга неизбежно содержит ряд моментов, довольно болезненных для приверженцев католического и (в меньшей степени) англиканского вероисповедания. Читатели же, лишенные доктринальных предубеждений, вряд ли вообще обратят на эти моменты особенное внимание – не говоря уж о том, чтобы вознегодовать.

При написании романа я предполагал, что как обряды, так и вероучение римской католической церкви в течение века претерпят определенные метаморфозы, существенные и не очень. Публикация книги в Америке показала, что католики не имели бы ничего против моего Басрского Собора, против того, как я воспроизвел всю небезызвестную изящнейшую дискуссию, с пупков начиная и геолого-палеонтологическими данными заканчивая, и как разделался с тонзурой; но по двум позициям они не позволили бы мне хоть на шаг отступить от того, что можно найти в «Католической энциклопедии» 1945 года издания. (Ни один ученый до сих пор почему-то не возмутился тем, как я разделался к 2045 году с частной теорией относительности.) И вот о каких позициях речь.

Первое. Я предположил, что к 2050 году обряд экзорцизма станет анахронизмом далекого Средневековья, и даже в духовных семинариях обучать ему будут лишь формально – настолько, что изгонять беса не придет в голову даже иезуиту; особенно в ситуации, когда экзорцизм приходит на ум в последнюю очередь, да и вообще едва ли уместен. Но даже в наше время не-католики, как правило, не верят, что церковь до сих пор практикует экзорцизм; он кажется примитивней и утрированнее даже рясы и тонзуры, чья родословная также восходит к XIII веку. Тогда же, например, было принято звонить в специальным образом освященные колокола, дабы разогнать грозовые тучи; это больше не практикуется, а потому, на мой взгляд, более чем допустимо предположить, что к 2050 году экзорцизм станет обрядом столь же рудиментарным.

Второе. Я предположил, что к 2050 году достаточно осведомленный мирянин будет вправе соборовать – как, например, в наше время крестить. Разумеется, сегодня это еще не так – и, надеюсь, мое раздражение критиками, полагающими, якобы по лености своей я считаю, будто все уже обстоит именно так, простительно. Эти любители от теологии забывают, что поначалу ни одно из таинств не могло отправляться иначе как священнослужителем; и тот факт, что соборование поныне пребывает в той же категории, – отнюдь не данность, а результат упорной борьбы, что ведется церковью вот уже немало веков. Аналогичная борьба, только по поводу крещения, была незамедлительно проиграна, и поражение это было неизбежно во времена, когда численность населения мала, смертность высока, а эпидемии часты – так что приходится признать драгоценность каждой души с момента появления на свет. Сегодня и (к моему величайшему опасению) завтра нашему перенаселенному неомальтузианскому миру с нашим коллективным ангелом смерти – бескрылым, безликим и с очень длинными руками – грозят жертвы столь массовые, что никакой популяции священнослужителей не отпеть всех безвременно усопших; а поскольку я все же считаю церковь учреждением, в основе своей скорее милосердным (хотя зачастую может показаться и наоборот), то предположил, что к 2050 году в вопросе о соборовании та пойдет на уступки.

Разумеется, любой вправе не согласиться с моей логикой; надеюсь только, мне не будут приводить в пример доктрину 1945 года как самодостаточную вплоть до 2050-го.

Многие из писавших мне считают, что заключению главного героя о природе Литии вовсе не обязательно полагалось быть именно таким; но мне было лестно получить несколько писем от теологов, осведомленных – очевидно, в отличие от большинства моих корреспондентов – о нынешней позиции католической церкви в вопросе о множественности миров. (Как обычно, церковь как институт куда дальновидней большинства своих отдельно взятых приверженцев.) Вместо того чтобы оправдывать прорыв в моем герое манихейства – причем словами в основном его же собственными, – я позволю себе сослаться на мнение мистера Джеральда Хэрда, лучше всех подытожившего ситуацию (чего и следовало ожидать от писателя столь талантливого, да еще теологически образованного).

Если – как предполагает ныне большинство астрономов, и среди них иезуиты – существует множество планет, на которых есть разумная жизнь, «любая из таких планет (в Солнечной системе или за ее пределами) должна относиться к одной из трех категорий:

а) Планета населена существами разумными, но душой не наделенными; следовательно, обращению в истинную веру те не подлежат, но отношение к ним сочувственное.

б) Планета населена существами разумными, наделенными душой и падшими вследствие греха первородного, но не всенепременно родового; следовательно, те подлежат обращению в истинную веру, причем с чрезвычайным миссионерским милосердием.

в) Планета населена существами разумными и наделенными душой, но не ведавшими грехопадения; следовательно, те:

1) населяют безгрешный мир-рай;

2) значит, входить в контакт с ними должно не с целью пропаганды, а дабы вызнать (о чем мы можем только догадываться), как живут существа, не лишавшиеся благодати, в абсолюте наделенные всеми достоинствами, бессмертные и совершенно счастливые, ибо непрерывно сознают Божественное присутствие и сопричастность».

По-моему, нельзя не заметить (вслед за Руис-Санчесом), что Лития не относится ни к одной из этих трех категорий; отсюда и все нижеследующее.

Автор же, хотелось бы добавить, вообще агностик и какой-то определенной позиции в данном вопросе не придерживается. Замысел его заключался в том, чтобы написать о человеке, а не о вероучении.

Джеймс Блиш, «Эрроухэд».

Милфорд, Пенсильвания, 1958 г.

Книга первая

I

Каменная дверь оглушительно хлопнула. Это мог быть только Кливер; не нашлось еще двери столь тяжелой или хитроумно запирающейся, чтоб он не сумел хлопнуть ею с грохотом, предвещающим Судный день. И ни на одной планете во всей Вселенной не было атмосферы столь плотной и влажной, чтобы грохот этот приглушить – даже на Литии.

Отец Рамон Руис-Санчес, уроженец Перу, строго блюдущий четыре полагающихся иезуитскому монашеству обета, продолжал чтение. Сколько еще пройдет, пока нетерпеливые пальцы Пола Кливера управятся со всеми застежками лесного комбинезона… а проблема-то тем временем остается. Проблеме уже больше века от роду – впервые сформулирована в 1939 году, но церкви до сих пор как-то не по зубам. И дьявольски сложна (наречие из официального лексикона, подобранное буквалистски точно и понимания требующее буквального). Даже роман, в котором она выдвигается, внесен в «индекс экспургаториус» и доступен духовным изысканиям Руис-Санчеса только благодаря принадлежности к ордену.[1]

Он перелистнул страницу, краем уха слыша топот и бормотание в тамбуре. Текст тянулся и тянулся, становясь чем дальше, тем запутаннее, зловещее, неразрешимее.

«…Магравий угрожает Аните домогательствами Суллы – дикаря-ортодокса (и главаря дюжины наемников, сулливани), желающего свести Фелицию с Григорием, Лео Вителлием и Макдугаллием, четырьмя землекопами, – если Анита не уступит ему, Магравию, и не усыпит в то же время подозрений Онуфрия тем, что станет исполнять с ним супружеский долг, когда последний того пожелает. Анита, заявляющая, будто обнаружила кровосмесительные посягательства Евгения с Иеремией…»

Тут он опять потерял нить. Евгений с Иеремией… А, да – в самом начале они упоминались как «филадельфийцы», адепты братской любви (и тут очередное преступление кроется, двух мнений быть не может), состоявшие в близком родстве и с Фелицией, и с Онуфрием; последний – муж Аниты и, очевидно, главный местный злодей. К Онуфрию же, кажется, вожделел Магравий, подстрекаемый домогаться Аниты рабом Маурицием – похоже, с потакания самого Онуфрия. Правда, Анита прослышала об этом от своей камеристки, Фортиссы, что сожительствовала (по крайней мере, когда-то) с Маурицием и имела от него детей – так что подходить к изложенной истории следовало с особой осторожностью. Да и вообще, признание Онуфрия, с которого все началось, было исторгнуто под пыткой – которой он, правда, согласился подвергнуться добровольно; но все же под пыткой. Что до связи Фортисса – Мауриций, та представлялась еще гипотетичней; собственно, это не более чем предположение комментатора, отца Уэйра…

– Рамон, помоги, пожалуйста, – позвал вдруг Кливер. – Мне тут не распутаться и… нехорошо.

Биолог-иезуит отложил роман и, встревоженный, встал: от Кливера подобных признаний слышать еще не доводилось.

Физик сидел на плетеном тростниковом пуфе, набитом мхом наподобие земного сфагнума, и пуф трещал под его весом. Из комбинезона Кливер выбрался только наполовину, а бледное лицо сплошь покрывали бисеринки пота, хотя шлем уже валялся в стороне. Короткие, мясистые пальцы неуверенно теребили молнию, застрявшую между слоями стекловолокна.

– Пол! Ну что ж ты сразу не сказал, что заболел? Отпусти молнию, так еще больше клинит. В чем дело?

– Сам не знаю, – тяжело выдохнул Кливер, но молнию выпустил. Руис-Санчес присел рядом на корточки и принялся вправлять бегунок на место, зубчик за зубчиком. – Забрел в самую гущу джунглей, искал там новые выходы пегматита. Была у меня одна давняя мысль, насчет лоцман-травы… ну, которая растет там, где много трития… в промышленных масштабах.

– Не дай-то бог, – пробормотал под нос Руис-Санчес.

– Чего? В любом случае, все без толку… ящерицы одни, попрыгунчики там, всякая обычная нечисть. А потом напоролся… на ананас, что ли… и один шип проткнул комбинезон… и оцарапал. Я было подумал, ничего серьезного, но…

– Зря, что ли, мы паримся в этой стеклодряни? Ну-ка, посмотрим, что там у тебя такое. Давай, подними ноги, снимем сапоги… Ого, где это тебя так…? Да, смотрится, надо сказать, впечатляюще. На что еще жалуемся?

– Саднит во рту.

– Открой, – скомандовал иезуит.

Когда Кливер подчинился, стало ясно, что жалобу его смело можно считать преуменьшением года: всю слизистую обсыпали пренеприятные на вид и наверняка весьма болезненные язвочки с четко очерченными – будто крошечными формочками для печенья – краями.

От комментариев биолог воздержался и постарался придать лицу выражение, вербально формулируемое словами вроде: «Можете идти». Если физику непременно нужно преуменьшать серьезность недомогания, Руис-Санчес ничего не имеет против. Не стоит на чужой планете лишать человека привычных защитных механизмов.

– Пошли в лабораторию, – сказал Руис-Санчес. – У тебя там какое-то воспаление.

Кливер поднялся и, не слишком твердо ступая, проследовал за иезуитом. В лаборатории Руис-Санчес снял с нескольких язвочек мазки, растер по предметным стеклам и погрузил в краситель. Пока шло окрашивание по Грамму, он убивал время, отправляя старый ритуал: фокусировал зеркальце микроскопа на блестящем белом облаке за окном. Когда прозвенел таймер, Руис-Санчес взял первое стекло, промыл, прокалил, высушил и вставил в держатель.

Как он и опасался, бацилл и спирохет, характерных для обычной язвенно-некротической ангины Венсана – на которую указывала вся клиническая картина и которая прошла бы за ночь после таблетки спектросигмина, – биолог увидел в окуляр всего ничего. Микрофлора рта у Кливера была в порядке, разве что несколько активизировалась из-за воспаления.

– Сделаю-ка я тебе укол, – мягко произнес Руис-Санчес – А потом давай-ка сразу на боковую.

– Вот уж дудки, – отозвался Кливер. – У меня и так дел, наверно, раз в десять больше, чем можно разгрести, и то если ни на что не отвлекаться.

– Болезнь всегда не вовремя, – согласился Руис-Санчес. – Но если с работой и так завал, один-два дня погоды не сделают.

– А что у меня? – спросил с подозрением Кливер.

– Ничего, – едва ли не с сожалением отозвался Руис-Санчес – В смысле, ничего инфекционного. Но «ананас» крепко тебе удружил. На Литии почти у всех растений этого семейства листья или шипы покрыты ядовитыми для нас полисахаридами. Гликозид, который сегодня тебя подкосил, судя по всему, ближайший родственник того, который встречается в нашем морском луке. Короче, по симптомам оно у тебя сильно напоминает язвенно-некротическую ангину, только протекает гораздо тяжелее.

– И надолго это? – поинтересовался Кливер. По привычке он артачился, но явно уже намеревался пойти на попятную.

– На несколько дней – пока не выработается иммунитет. От гликозидного отравления я тебе вколю специальный гамма-глобулин; на какое-то время полегчает, а там и свои антитела вырабатываться начнут. Но пока суд да дело, Пол, лихорадить будет сильно; и мне придется держать тебя на антипиретиках – в здешнем климате лихорадка смертельно опасна… в буквальном смысле.

– Знаю, знаю, – проговорил Кливер уже спокойно. – И вообще, чем больше узнаю об этой планете, тем менее склонен голосовать «за», когда дело дойдет до голосования. Ну, где там твой укол – и аспирин? Наверно, мне надо бы радоваться, что это не бактериальная инфекция – а то змеи тут же напичкали бы меня своими антибиотиками под завязку.

– Вряд ли, – отозвался Руис-Санчес. – Не сомневаюсь, у литиан найдется более чем достаточно лекарств, которые нам в конечном итоге сгодятся, но разве что в конечном итоге; а пока можешь расслабиться – их фармакологию нам еще предстоит изучать с азов. Ладно, Пол, шагом марш в гамак. Минут через десять ты пожалеешь, что не умер прямо на месте, это я тебе обещаю.

Кливер криво усмехнулся. Покрытое бисеринками пота лицо под грязно-светлой шапкой густых волос даже сейчас казалось высеченным из камня. Он поднялся и сам, демонстративно, закатал рукав.

– А уж как проголосуешь ты, можно не сомневаться, – заметил он. – Тебе ведь нравится эта планета, да? Настоящий рай для биолога, как я погляжу.

– Нравится, – подтвердил священник, улыбаясь в ответ.

Кливер направился в комнатушку, служившую общей спальней, и Руис-Санчес последовал за ним. Если не считать окна, комнатушка сильно смахивала на внутренность кувшина. Плавно изогнутые, без единого стыка стены были из какого-то керамического материала, который никогда не запотевал и не казался на ощупь влажным; но и совсем сухим, впрочем, тоже. Гамаки подвешивались к крюкам, врастающим прямо в стены, словно весь домик, с крюками вместе, был целиком вылеплен и обожжен из единого куска глины.

– Тут явно не хватает доктора Мейд, – произнес Руис-Санчес. – Она была бы в полном восторге.

– Терпеть не могу, когда женщины лезут в науку, – невпопад отозвался Кливер со внезапным раздражением. – Никогда не поймешь, где у них кончаются гипотезы и начинаются эмоции. Да и вообще, что это за фамилия – Мейд?

– Японская, – ответил Руис-Санчес. – А зовут ее Лью. Семья следует западной традиции и ставит фамилию после имени.

– А… – так же внезапно Кливер потерял к вопросу всякий интерес – Собственно, мы говорили о Литии.

– Ну, не забывай, до Литии я вообще никуда не летал, – проговорил Руис-Санчес – Подозреваю, я был бы в восторге от любой обитаемой планеты. Бесконечная изменчивость форм жизни, вездесущая изощренность… Удивительно… Полный восторг.

– И чем тебе мало… изменчивости с изощренностью? – поинтересовался Кливер. – Зачем еще Бога примешивать? Смысла, по-моему, никакого.

– Наоборот, только это и придает смысл всему прочему. Вера и наука отнюдь не исключают друг друга – совсем наоборот. Но если во главу угла поставить научный подход, а веру исключить вовсе, если встречать в штыки все, что строго не доказуемо, то не останется ничего, кроме череды пустых телодвижений. Для меня заниматься биологией – это… все равно что свершать религиозный обряд, ибо я знаю, что все сущее сотворено Богом, и каждая новая планета, со всем, что на ней, это очередное подтверждение Его всемогущества.

– Человек убежденный, одно слово, – пробормотал Кливер. – Как и я, впрочем. К вящей славе человека, вот как я сказал бы.

Он грузно растянулся в гамаке. Выдержав для приличия паузу, Руис-Санчес взял на себя смелость уложить на сетку свесившуюся наружу – вероятно, по забывчивости – ногу. Кливер ничего не заметил. Начинал действовать укол.

– Абсолютно согласен, – сказал Руис-Санчес. – Но это лишь полцитаты. Кончается же так: «…и к вящей славе Божией».[2]

– Только проповедей не надо, святой отец, – встрепенулся Кливер и добавил тоном ниже: – Прости, я не хотел… Но для физика это не планета, а сущий ад. Принеси все-таки аспирин. Меня знобит.

– Конечно.

Руис-Санчес поспешно вернулся в лабораторию, смешал в изумительной литианской ступке салицилово-барбитуратную пасту и сформовал таблетки. (В здешней влажной атмосфере хранить таблетки невозможно; слишком они гигроскопичны.) Жалко, не поставить на каждую клейма «Байер» (если панацеей для Кливера является аспирин, пусть лучше думает, будто его и принимает) – где же тут возьмешь трафарет? Священник отправился в спальню, неся на подносе две таблетки, кружку и графин воды, очищенной фильтром Бекерфельда.

Кливер уже спал – Руис-Санчесу с трудом удалось его растолкать. Неудобно, конечно, однако – что поделаешь; зато проснется на несколько часов позже – и ближе к выздоровлению. Как бы то ни было, Кливер едва ли осознал, что глотает таблетки, и вскоре опять задышал тяжело и неровно.

Руис-Санчес вернулся в тамбур и принялся исследовать лесной комбинезон. Найти прореху от давешнего шипа оказалось несложно, залатать ее вообще будет раз плюнуть. По крайней мере, гораздо легче, чем убедить Кливера, что от выработанного на Земле иммунитета здесь проку ни малейшего, а посему не стоит почем зря напарываться на всякие там шипы. «Интересно, – думал Руис-Санчес, – как там наши коллеги-комиссионеры? Их тоже еще надо убеждать?»

Растение, что так его подкосило, Кливер назвал «ананасом». Любой биолог мог бы сказать Кливеру, что даже земной ананас – штука небезопасная и съедобная только в силу непонятного, но крайне удачного каприза природы. А на Гавайях, насколько помнилось Руис-Санчесу, тропический лес непроходим без плотных штанов и тяжелых сапог. Даже на «доуловских» плантациях густые заросли неукротимых ананасов могут в кровь изодрать незащищенные ноги.[3]

Иезуит перевернул комбинезон. Заклинившая молния была из пластика, в молекулу которого вводились свободные радикалы всевозможных земных противогрибковых соединений, в основном тиолутина. К препарату этому литианские грибки относились с должным почтением, но сама молекула пластика при местной влажности и жаре нередко спонтанно полимеризовалась, что и произошло на сей раз: один из зубцов напоминал теперь зернышко воздушной кукурузы.

Пока Руис-Санчес трудился над молнией, успело стемнеть. Раздалось приглушенное фырканье, и во всех углах вспыхнули теплые желтые огоньки. Горел природный газ, запасы которого на Литии были поистине неистощимы. Специально зажигать горелки не требовалось: начав поступать, газ адсорбировался катализатором, и вспыхивало пламя. Если требовался свет поярче, в пламя вдвигалась известковая калильная сетка на поставце из огнеупорного стекла; однако священник больше любил тускловато-желтое освещение, которое предпочитали сами литиане, и ярким светом пользовался только в лаборатории.

Разумеется, совсем без электричества земляне обходиться не могли и вынуждены были время от времени задействовать свои генераторы. Об электродинамике литиане знали сравнительно мало – зато их электростатика значительно опережала земную. Природных магнитов на планете не было, и магнетизм литиане открыли буквально за несколько лет до прилета комиссии. Явление наблюдали не в железе (его на планете практически не встречалось), а в жидком кислороде, из которого не так-то легко изготовить сердечник генератора.

По земным меркам достижения литианской цивилизации выглядели откровенно странно. Двенадцатифутовые разумные рептилии соорудили несколько больших электростатических генераторов и превеликое множество маломощных, но не имели ничего даже отдаленно напоминающего телефон. Практические познания их об электролизе превосходили земные, но передача тока, например, на милю считалась выдающимся техническим достижением. Электромоторов в земном понимании у них не было, зато вовсю летали межконтинентальные реактивные транспорты, движимые статическим (!) электричеством. Кливер говорил, будто бы понимает, в чем дело; Руис-Санчесу же не было понятно ничего (а когда Кливер начинал распространяться про электрон-ионную плазму и разогрев индукцией на радиочастотах – и того меньше).

Литиане развернули совершенно изумительную радиосеть, узлы которой, в числе прочего, служили навигационными маяками, отслеживая всю динамику в реальном времени и привязываясь (вот живое воплощение парадоксального литианского гения!) к дереву. При всем том с электронно-лучевыми трубками до сих пор разве что в лабораториях возились, а теория атомизма была не сложнее демокритовской.

Частично парадоксы эти можно было, разумеется, объяснить тем, чего на Литии не хватало. Подобно любой крупной вращающейся массе, Лития обладала магнитным полем – но как тут откроешь магнетизм, если на планете фактически нет железа. С явлением радиоактивности литиане не сталкивались – по крайней мере, до прибытия землян, – что объясняло смутную атомную теорию. Подобно древним грекам, литиане обнаружили, что трение шелка о стекло порождает один вид энергии или заряда, а шелка об янтарь – другой; от этого они пришли к генераторам ван де Граафа, электрохимии и реактивным самолетам на статическом электричестве – но, в отсутствие подходящих металлов, до мощных аккумуляторов дело не дошло, а электродинамика как наука только-только зарождалась.

Но в тех областях, где стартовые условия оказались благоприятней, литиане добились впечатляющих успехов. Несмотря на плотную облачность и постоянно висящую в воздухе мелкую морось, наблюдательная астрономия была развита превосходно – за что благодарить следовало местную луну, рано обратившую внимание литиан вовне. Это, в свою очередь, объясняло хороший задел в оптике – и сногсшибательные, иначе не скажешь, успехи в обработке стекла. Химия их взяла все, что могла, как из морей, так и джунглей. Океан давал агар-агар, йод, соль, рассеянные в воде металлы – не говоря уж о пищевых продуктах. А джунгли обеспечивали почти всем остальным: резиной, древесиной любой твердости, пищевыми и эфирными маслами, натуральными волокнами, фруктами и орехами, танином, красками, лекарствами, пробкой, бумагой. Почему-то – и никак было не взять в толк, почему – охота не практиковалась. У иезуита сложилось впечатление, будто дело в некоем религиозном запрете, – однако религии у литиан не было и в помине; да и многих морских животных они ели без малейших угрызений совести.

Он со вздохом уронил комбинезон на колени, хотя деформированный зубец еще требовал долгой шлифовки. Снаружи, в обволакивающей дом влажной темноте, Лития давала концерт по полной программе. Монотонное гудение, перекрывавшее почти весь доступный человеческому уху диапазон частот, звучало как-то по-новому. Гудели неисчислимые скопища насекомых: вдобавок к привычным шуршанию, стрекоту и жужжанию, многие издавали пронзительные, едва ли не птичьи трели. В некотором смысле это было удачно, поскольку птиц на Литии не водилось.

«Не так ли, – думал Руис-Санчес, – звучал Эдем до того, как в мир пришло зло?» По крайней мере, слышать такие песни в родном Перу ему не доводилось.

Угрызения совести – вот с чем, собственно, ему следует разбираться, а не с лабиринтами таксономии, которые непроходимо перепутались еще на Земле, задолго до эры космических полетов, до того, как каждая новая планета стала добавлять к лабиринту по витку, а каждая звезда – по новому измерению. То, что литиане двуноги, происходят от рептилий, отдаленно родственны сумчатым и имеют систему кровообращения, как у земных пернатых, – все это не более чем интересно из общих соображений. А вот то, что их могут мучить угрызения совести – если, конечно, могут, – вот это жизненно важно.[4]

Взгляд его упал на стенной календарь – иллюстрированный, извлеченный Кливером из багажа еще по прибытии; девица на картинке смотрелась непредвиденно скромно – из-за больших блестящих пятен оранжевой плесени. Сегодня было 19 апреля 2049 года. Почти Пасха; самое наглядное напоминание, что для внутренней жизни тело – лишь покров. Тем не менее лично для Руис-Санчеса год значил ничуть не меньше, чем дата, поскольку следующий, 2050-й, будет Святым годом.

Церковь вернулась к древнему обычаю, впервые официально признанному Бонифацием VIII в 1300 году, – объявлять великое всепрощение только раз в полвека. Если Руис-Санчеса в следующем году не будет в Риме, когда отворится святая дверь, – больше на его веку такого не повторится.

«Торопись! Торопись!» – нашептывал некий внутренний демон. Или то был голос совести? Что, если грехи его уже настолько обременительны (а сам он об этом и не подозревает), что паломничество необходимо, причем жизненно. Или это он, в свою очередь, поддался греху гордыни?

Как бы то ни было, работа должна идти своим чередом. Их четверых послали на Литию – определить, годится ли планета для установки пересадочной станции, и не сопряжено ли строительство с риском для литиан или землян. Как и Руис-Санчес, остальные трое членов планетографической комиссии были в первую очередь учеными; но он-то знал, что его рекомендация будет в конечном итоге опираться на совесть, а не на таксономию.

А совесть, как и сотворение мира, негоже торопить. Ее даже не подчинишь расписанию.

Озабоченно скривившись, он буравил невидящим взглядом недочиненный комбинезон, пока из спальни не донесся стон Кливера. Тогда Руис-Санчес поднялся и вышел, оставив тамбур негромкому шипению газовых огней.

II

Сквозь овальное окно дома, отведенного Кливеру и Руис-Санчесу, открывался вид на коварно пологий склон, уходящий к едва различимой южной оконечности Нижней бухты, что составляла часть Сфатского залива. Весь берег представлял собой соленую топь – как и почти любое литианское побережье. В прилив море растекалось на добрую половину прилегающей равнины, затопляя даже самые возвышенные места, по меньшей мере, на ярд. В отлив – как, например, сейчас – на симфонию джунглей накладывался отчаянный лай земноводных рыб, зачастую доброго десятка сразу. Когда облака не застилали маленького диска луны и город представал в необычно ярком освещении, можно было углядеть растянувшийся в прыжке силуэт какой-нибудь амфибии или сигмой змеящийся в иле след литианского крокодила, что преследовал добычу чересчур резвую, но которую все равно когда-нибудь обязательно нагонит – за ничтожно малое по геологическим меркам время.

Еще дальше – обычно невидимый даже днем из-за вечного тумана – лежал противоположный берег Нижней бухты, такой же равнинный и полузатопленный, плавно переходящий в джунгли, что тянулись уже без перерыва на сотни миль к северу, до самого экваториального моря.

А из окон спальни открывался вид на город, Коредещ-Сфат, столицу гигантского южного континента. Как и у всех литианских городов, самой примечательной его характеристикой, с точки зрения землянина, была полная неприметность. Низкие домики, сформованные из набранной тут же глинистой почвы, сливались с землей, ничем не выдавая себя даже наметанному глазу опытного наблюдателя.

Большинство старых зданий были прямоугольными и без известкового раствора складывались из блоков прессованной земли. С течением десятилетий блоки утрамбовывались все плотнее и плотнее, и в конце концов, если здание становилось ненужным, оказывалось проще оставить его без толку стоять, чем сносить. Впервые земляне почувствовали себя на Литии несколько неуютно, когда Агронски пришла в голову злополучная мысль: вызваться снести одно из таких сооружений с помощью ТДХ, неизвестной литианам взрывчатки-гравиполяризатора, взрывная волна от которой, распространяясь в заданной плоскости, как масло резала даже стальные балки. Огромный толстостенный пакгауз, о котором шла речь, стоял вот уже три литианских века – 312 земных лет. Взрыв произвел чудовищный грохот и учинил массовый переполох; но, когда пыль рассеялась, пакгауз стоял, даже не покосившись.

Новые строения бросались в глаза при ярком солнце; дело в том, что примерно полвека назад литиане начали применять в строительстве свои широчайшие познания в керамике. Такие дома могли принимать совершенно произвольные квазибиологические формы – не то чтобы совсем аморфные, но и ни на что конкретное не похожие; больше всего они напоминали загадочные конструкции из вареных бобов, некогда грезившиеся земному художнику Сальвадору Дали. Будучи сооружен по вкусу владельца, ни один дом не напоминал соседних – но при этом ухитрялся отражать характер литианского общества в целом и той земли, от которой произошел. Впрочем, и новые дома ничем не выделялись бы на фоне джунглей, не будь они покрыты глазурью, которая ослепительно блестела – в редкие солнечные дни и если смотреть под правильным углом. При первых наблюдениях с воздуха именно этот переменчивый блеск подсказал землянам, где в бесконечных литианских джунглях кроется разумная жизнь. А что разумная жизнь на Литии есть, никто и не сомневался: планета испускала мощнейшие радиоимпульсы, которые улавливались далеко в космосе.

Направляясь к гамаку Кливера, Руис-Санчес в десятитысячный, по меньшей мере, раз бросил взгляд на город. Для священника Коредещ-Сфат был все равно что живое существо; ни разу столица не представилась ему одинаковой. Руис-Санчес находил город исключительно прекрасным. А также исключительно странным – уж насколько непохожи друг на друга земные города, но этот отличался от них от всех.

Он проверил у Кливера дыхание и пульс. Те оказались необычно учащенными – даже для Литии, где высокое парциальное давление атмосферного углекислого газа повышало у землян «пэ-аш» крови и стимулировало дыхательный рефлекс. Тем не менее священник решил, что опасности это не представляет – пока не увеличилось потребление кислорода. Пусть лучше Кливер спит, хоть и беспокойно; нечего тревожить зря.

Конечно, если вдруг в город забредет дикий аллозавр… Но это ничуть не более вероятно, чем если бы в самый центр Нью-Дели забрел дикий слон. Возможно, спору нет, возможно – только почти никогда не случается. А других опасных животных – по крайней мере, способных вломиться в запертый дом, – на Литии просто нет. Даже крысам – точнее, весьма многочисленным яйценосным сумчатым, здешнему аналогу крыс – в керамический дом не проникнуть.

Руис-Санчес сменил воду в графине, поставленном в нишу подле изголовья кливеровского гамака, вернулся в тамбур и облачился в сапоги, плащ и непромокаемую шляпу. Стоило отворить каменную дверь, и волной нахлынули звуки ночной Литии, а порыв морского ветра вместе с клочьями пены принес характерный галогенный запах, традиционно именуемый соленым. Моросил мелкий дождь, и каждый фонарь был окружен пляшущим ореолом. Вдалеке медленно скользил по воде огонек. Возможно, колесный рейсовый каботажник направлялся на Иллит – огромный остров посреди Верхней бухты на границе Сфатского залива и экваториального моря.

Выйдя наружу, Руис-Санчес повернул штурвальчик запора, и с трех сторон двери выдвинулось по засову. Достав из кармана плаща кусок мягкого местного мела, он вывел на специальной табличке под козырьком литианские символы, означающие «Здесь больной». Этого должно быть достаточно. Если кто захочет войти, дверь откроется простым поворотом колеса (о замках на Литии и слыхом не слыхивали), но литиане – также будучи животными прежде всего общественными – правила поведения соблюдали не менее неукоснительно, чем законы природы.[5]

Заперев дом, Руис-Санчес направился в центр города, к Почтовому дереву. Асфальт влажно блестел, отражая желтые овалы окон и яркий белый свет далеко отстоящих уличных фонарей. Иногда в полумраке мелькал похожий на кенгуру-переростка двенадцатифутовый литианин, и тогда они с Руис-Санчесом обменивались исполненными откровенного любопытства взглядами; но по большей части в это время улицы были пустынны. Вечерами литиане предпочитали сидеть дома – и Руис-Санчес не имел ни малейшего представления, чем они там занимаются. В овальных окнах, мимо которых шлепал в резиновых сапогах Руис-Санчес, то и дело мелькали силуэты – поодиночке, по двое, по трое. Иногда казалось, что за окнами идет оживленная беседа.

О чем бы это, интересно?

Прекрасный вопрос. На Литии не было ни преступности, ни газет, ни телефонной связи, ни искусств (которые можно было бы четко отделить от ремесел), ни массовых увеселений, ни наций, ни игр, ни религий, ни спорта, ни праздников. Не могут же литиане каждую минуту бодрствования обмениваться знаниями, вести беседы на философско-исторические темы, строить планы на завтрашний день!.. Или могут? Возможно, представилось вдруг Руис-Санчесу, они просто набиваются в эти свои дома-горшки, подобно маринованным огурцам, вялые и дряблые?.. Но не успела еще эта мысль внятно оформиться, как взгляд иезуита упал на очередное освещенное окно, силуэты за которым мельтешили весьма оживленно…

Порыв ветра швырнул в лицо холодные капли дождя. Руис-Санчес машинально ускорил шаг. Если ночь выдастся особенно ветреная, Почтовое дерево будет голосить напропалую. Вот уже оно высится перед ним, похожий на секвойю исполин – близ устья реки Сфат, которая змеится, свивая громадные кольца, в глубь континента, где впадает в Глещтъэк-Сфат, то есть в Кровавое озеро, угрюмо перекатывающее могучие валы.

Над речной долиной гудели ветры, и Дерево покачивалось им в такт, вибрировало едва-едва, но этого было достаточно. Стоило Дереву только шелохнуться, как корневая система его, пролегающая подо всем городом, возбуждала колебания в кристаллическом скальном основании, на котором Коредещ-Сфат покоился с незапамятных времен – примерно с тех же, что Рим на своих семи холмах. Кристаллические скальные породы отвечали на давление мощным импульсом радиоволн – принимаемых не только повсюду на Литии, но и далеко в космосе. На корабле Комиссии импульсы эти удалось засечь, когда Альфа Овна, солнце Литии, было всего лишь яркой точкой впереди по курсу, – и четверо комиссионеров переглянулись, а в глазах у них затеплилась искорка понимания.

Вообще-то, импульсы представляли собой чистый шум. Как литиане ухитрялись его модулировать – причем для передачи не только информационных сообщений, но и позывных своей удивительной навигационной сети, сигналов точного времени и многого другого, – для Руис-Санчеса был сплошной темный лес, все равно что аффинная теория; хоть Кливер и говорил, что на самом-то деле все проще пареной репы, стоит только раз понять. Вроде бы (по словам того же Кливера) разгадка крылась где-то в физике полупроводников и твердого тела; тут земляне литианам и в подметки не годились.[6]

Ряд свободных ассоциаций очередной раз прихотливо вильнул, и Руис-Санчесу, к немалому его удивлению, вспомнился теперешний «дуайен» земной аффинной теории, который подписывал свои труды Х. О. Петард (притом что настоящее имя его было Люсьен Дюбуа, граф Овернский). Впрочем, тут же осознал священник, ассоциация была не такой уж и вольной: граф олицетворял фактически полное отчуждение современной физики от повседневного, данного в ощущениях человеческого опыта. Графский титул – не более чем пустой звук в нынешние времена, а то и менее – передавался в семье Дюбуа как привычная приставка к фамилии, хотя политическая система, в рамках которой титул был некогда пожалован, давно отмерла, пала очередной жертвой передела Земли в рамках «катакомбной» экономики. Гордиться следовало бы скорее именем, чем титулом, ибо, углубись вдруг граф в генеалогические дебри, он мог бы отследить цепочку своих прославленных предков до XIII века включительно, когда в Англии вышло рукописное «Наставление Люсьена Уайчема в вопросах магии».

Наследие высокодуховней некуда – но Люсьен теперешний, католик-вероотступник, являл собой фигуру скорее политическую (притом что при катакомбной-то экономике политика как таковая, можно сказать, вымерла как вид): плюс ко всему прочему он носил звание Канарского прокурора – звание, бессмысленность которого, если вдуматься, тут же становилась очевидной, но зато позволявшее уклоняться от еженедельных общественных работ. На деленой-переделеной, изрытой вдоль и поперек Земле подобные таблички встречались сплошь и рядом – как правило, в непосредственной близости от крупных состояний, лежавших нынче мертвым грузом, раз биржевые спекуляции отошли в прошлое, и единственное, чем отдельно взятый простой смертный мог хоть как-то повлиять на собственное благосостояние, это вложиться в инвестиционный фонд. Былым сливкам общества оставалась единственная отдушина – безудержное потребление; причем безудержное настолько, что случись поблизости сам старик Веблен – и тот усомнился бы в правильности своих представлений о потреблении. Попытайся они хоть как-то влиять на экономику, их тут же подвергли бы жесточайшему остракизму – если и не сами господа вкладчики, то уж суровые блюстители подземных городов (где и блюсти-то, собственно, было уже почти нечего) всенепременнейше.[7]

Не то чтобы граф тунеядствовал. Последнее, что о нем было слышно – он собирался неким совсем уж эзотерическим образом дорабатывать уравнения Хэртля (то самое описание пространственно-временного континуума, которое, поглотив преобразования Лоренца-Фитцджеральда точно так же, как некогда теория Эйнштейна поглотила Ньютонову, сделало возможным межзвездные перелеты). Изо всего этого Руис-Санчес не понимал ни единого слова; но, с усмешкой отметил он, наверно, это действительно проще пареной репы – стоит только раз понять.

В конце концов, в ту же категорию попадало практически все человеческое знание. Одно из двух: или все проще пареной репы, стоит только раз понять, или это чистой воды вымысел. Даже тут, в пятидесяти световых годах от Рима, Руис-Санчес как иезуит знал о человеческом знании нечто такое, что Люсьен Дюбуа, граф Овернский, давно забыл, а Кливер так никогда и не узнает: любое знание проходит в своем развитии через обе стадии – возвещает о своем явлении из хаоса и вновь возвращается в хаос.

В процессе – установление тончайших различий, и чем дальше, тем тоньше.

В результате – бесконечная череда катастроф теории.

В остатке – вера.

Когда Руис-Санчес ступил под теряющиеся в вышине своды полости, выжженной в основании Почтового дерева, весь зал, смахивающий на поставленное тупым концом книзу гигантское яйцо, кишмя кишел литианами. Впрочем, сходства с земным телеграфным или телефонным узлом не было ни малейшего.

По всему периметру основания «яйца» неустанно сновали высокие фигуры литиан: заскакивали внутрь, выскальзывали наружу сквозь неисчислимые отверстия-двери, менялись местами, кружили, как переходящие с орбиты на орбиту электроны. Но переговаривались они так тихо, что на фоне множества голосов слышался шум ветра в исполинских ветвях высоко над головой.

Мельтешение фигур ограничивалось, как волнорезом, высоким черным полированным ограждением – явно вырезанным из флоэмы самого Дерева. За барьером (откровенно символическим – и почему-то напомнившим священнику щель Энке в кольцах Сатурна) выстроились в довольно редкий круг несколько литиан и мерно, не сбиваясь ни на секунду, принимали и передавали сообщения; с работой они справлялись безупречно – судя по тому, как безостановочно мельтешили фигуры с внешней стороны барьера, – и без видимого усилия, полагаясь только на память. Иногда кто-нибудь из их числа оставлял рабочее место и отправлялся о чем-то переговорить к одному из множества столиков, расставленных по ту сторону барьера концентрическими кругами, причем чем ближе к плавно понижающемуся центру, тем разреженней, будто бы на вывернутом наизнанку колесе смеха, – а потом возвращался к черному барьеру или же садился за стол, а на пост вместо него заступал предыдущий хозяин стола. Пол понижался, столов становилось меньше и меньше, а в самом центре зала стоял один-единственный пожилой литианин – зажав ладонями ушные раковины, что находились сразу за тяжелыми челюстными суставами, опустив на глаза мигательные перепонки, являя миру только носовые впадины и ямки инфракрасных рецепторов над ними. Он молчал, и с ним никто не заговаривал, но все бурление водоворота за черным барьером являлось очевидным следствием этой абсолютной статичности.[8]

Руис-Санчес замер, пораженный до глубины души. Видеть Почтовое дерево внутри ему не доводилось еще ни разу в жизни – до сегодняшнего дня связью с Микелисом и Агронски, коллегами-комиссионерами, заведовал Кливер, – и теперь священник понятия не имел, что ему делать. То, что он видел, походило скорее уж на парижскую биржу, чем на центр связи в привычном понимании слова. Казалось невероятным, чтобы каждый раз, когда поднимается ветер, у стольких литиан срочно возникала надобность отправить какое-нибудь личное сообщение; столь же немыслимым представлялось, чтоб у литиан, с их стабильной экономикой всеобщего благосостояния, мог существовать сколь угодно отдаленный аналог фондовой биржи. Как бы то ни было, а выбора, похоже, не оставалось – ныряй теперь в это мельтешение, пробирайся к черному полированному барьеру и проси кого-нибудь из литиан с той стороны попробовать еще раз связаться с Агронски или Микелисом. В худшем случае, подозревал Руис-Санчес, ему просто откажут или не станут даже слушать. Он сделал глубокий вдох. В тот же миг левую руку его, от локтя до плеча, цепко облапила широкая четырехпалая ладонь. С совершенно неприличным фырканьем исторгнув из легких набранный было воздух, священник крутанулся волчком и снизу вверх изумленно уставился в участливо склонившееся лицо литианина. Под внахлест сведенными, словно капканные скобы, челюстями выделялась совершенно индюшачья, но нежно-аквамаринового цвета бородка, которая резко контрастировала с серебристо-сапфировым рудиментарным гребнем, пронизанным розоватыми, как тычинки фуксии, венами.

– Руис-Санчес вы, – на своем языке проговорил литианин. (Из четверых землян, только имя священника литиане умудрялись произносить, не коверкая.) – Узнаю вас по вашей накидке я.

Это была чистой воды случайность. Любого землянина, вышедшего под дождь в плаще, приняли бы за Руис-Санчеса, потому что, по мнению литиан, один Руис-Санчес всегда облачался примерно одинаково, что дома, что на улице.

– Да, это я, – отозвался Руис-Санчес, на всякий случай внутренне подобравшись.

– Штекса я, металлург; консультировали меня по химии вы, по медицине, о цели вашей миссии и еще по нескольким вопросам, незначительным.

– А… Конечно, конечно. То-то мне показался знакомым ваш гребень.

– Большая честь для меня. Раньше вас здесь не видели мы. Желаете поговорить с Деревом?

– Да, – благодарно отозвался Руис-Санчес. – Действительно, прежде мне тут бывать не приходилось. Вы не могли бы объяснить, что делать?

– Мог бы, но не поможет это, – произнес Штекса, склонив голову так, что совершенно чернильные зрачки его смотрели теперь прямо в глаза Руис-Санчесу. – Ритуал соблюдать потребно некий, очень сложный, пока в привычку не войдет. Обучаемся этому с детства мы; полагаю я, не хватит координации вам, чтобы с первой попытки вышло. Если позволите, передать сообщение за вас мог бы я…

– Буду премного обязан. Я должен связаться с нашими коллегами, Агронски и Микелисом; они в Коредещ-Гтоне, на северо-востоке, градуса тридцать два на восток и тридцать два на север…

– Да, у озер Малых отметка реперная вторая; город горшечников это, хорошо его знаю я. И что хотели бы передать вы?

– Чтоб они вылетали к нам, в Коредещ-Сфат; наше время на Литии подходит к концу.

– И меня касается это, – заявил Штекса. – Но передам я.

Литианин метнулся в водоворот фигур, и его тут же бесследно засосало; а Руис-Санчес остался стоять, в очередной раз благодаря Всевышнего, что Тот надоумил раба Своего неразумного учить безумно сложный литианский. Двое из четверых комиссионеров выказывали поистине прискорбное пренебрежение этим всепланетным языком; кливеровское: «Пускай учат английский» – успело стать классикой. Отнестись к подобному высказыванию сочувственно Руис-Санчес ну никак не мог – с учетом того, что его родным был испанский, а из пяти языков, которыми он владел свободно, больше всего нравился ему западный «хохдойч».

Агронски избрал позицию несколько более утонченную. Не в том дело, говорил он, что в литианском какое-то особенно сложное произношение (утруждать нёбо приходится явно не сильнее, чем в арабском или русском), просто по большому счету «невозможно толком разобраться, что составляет сущностную, неформализуемую основу столь чужого языка, так ведь? По крайней мере, за то время, что мы здесь?»

Микелис предпочитал отмалчиваться; он просто поставил себе задачу научиться читать по-литиански, и если таким образом он выучится заодно и говорить, ничего удивительного в том не будет, ни для него самого, ни для коллег. Ко всему на свете Микелис подходил примерно так же, основательно и без излишнего теоретизирования. Что до подхода, практиковавшегося Кливером или Агронски, то в глубине души Руис-Санчес полагал, что включать в состав комиссии людей со взглядами столь ограниченными едва ли не преступно. Чтобы понять незнакомую культуру, язык абсолютно необходим; если начинать не с языка, то, интересно, с чего же?

Что же до склонности Кливера именовать литиан «змеями», то мыслями по этому поводу Руис-Санчес мог бы поделиться в лучшем случае со своим далеким духовником.

А ввиду того, что открылось его взору в яйцевидном зале, – что теперь прикажешь думать о том, как выполнял Кливер свои обязанности связиста? Разумеется, он не мог ничего через Дерево ни принять, ни передать, что бы там по ходу дела ни говорил. Весьма вероятно, он и к Дереву-то ни разу не подходил ближе, чем Руис-Санчес сегодня. Нет, само собой разумеется, как-то Кливер должен был с Микелисом и Агронски связываться – запрятал там в багаже где-нибудь передатчик и… Да нет, какой еще передатчик. Руис-Санчес, конечно, не физик; но и ежу понятно, что для потенциальных радиолюбителей Лития сущий ад – раз эфир на всех частотах забит чудовищной мощности импульсами, исторгаемыми Деревом из кристаллического утеса. Нет, Руис-Санчес определенно начинал чувствовать себя как-то неуютно.

Из снующих вокруг фигур выделился Штекса – не гребнем своим, который успел стать таким же величественно-пурпурным, что и у большинства присутствующих, а тем, как целеустремленно двигался прямо к землянину.

– Сообщение ваше отослал я, – сразу произнес он. – В Коредещ-Гтоне зафиксировано оно. Но других землян нет там. Несколько дней уже в городе не было их.

Невозможно! Если верить Кливеру, он говорил с Микелисом не далее чем вчера.

– Вы уверены? – осторожно поинтересовался Руис-Санчес.

– Вне всяких сомнений. Пуст стоит дом, предоставленный им. Исчезли многочисленные вещи их. – Высокая фигура развела четырехпалыми руками – вероятно, изображая сочувствие. – Дурное это, кажется, известие. Неприятно мне принести его вам. Исполнены добра были известия, что при первой встрече принесли мне вы.

– Спасибо большое. Не стоит беспокоиться, – рассеянно проговорил Руис-Санчес. – Нельзя же спрашивать с вестника за принесенное им послание.

– Все же, кое за что отвечает вес пик; по крайней мере, таков обычай наш, – отозвался Штекса. – Взаимосвязаны поступки все. В результате обмена нашего в проигрыше вы, насколько понимаю я. Проверено уже, что великого добра исполнены были о железе вести ваши. Удовольствие доставило бы мне продемонстрировать, как применили мы знание это, особливо ввиду вестей дурных, что принес вам ответно я. Не соблаговолите ли, коли не воспрепятствует то работе вашей, посетить жилище мое, дабы вопрос сей подробнее освещен был? Возможно ли это?

Руис-Санчес сурово подавил всколыхнувшееся было возбуждение. Наконец-то впервые появился шанс хоть что-то разузнать о личной жизни литиан – и через это, возможно, даже получить некоторое представление об их морали; о роли, что уготована им Господом в вечной драме борьбы добра со злом. А пока представления такого не получено, откуда Руис-Санчесу знать – вдруг литиане только притворяются добродетельными в этом своем Эдеме; чистый интеллект, мыслящие машины из органики, УЛЬТИМАК и хвостатые – и бездушные притом.

Но: дома у него оставался больной человек. Вряд ли, конечно, Кливер до утра проснется. Успокоительного ему закачано из расчета чуть ли не по 15 миллиграммов на килограмм веса. Правда, больные – все равно что дети малые, и закон им не писан, причем с упорством, достойным лучшего применения. Если могучий организм Кливера как-то переборет эту дозу – или если случится анафилактический шок, что вполне вероятно на ранних стадиях заболевания, – тогда надо быть с физиком рядом. По крайней мере, звук человеческого голоса Кливеру будет необходим – на планете, которую тот терпеть не мог и которая (мимоходом, едва ли заметив, что там вообще кто-то был) свалила его с ног.

Впрочем, никакой серьезной опасности Кливеру все равно не грозит. А уж в сиделке он точно не нуждается – как сам при случае не преминул бы заметить.

Кроме того, существовала еще такая вещь, как чрезмерное рвение; каковое – что Церковь издавна (и по большей части с превеликим трудом) втолковывала чересчур благочестивым – есть форма гордыни. В худшем случае рвение это приводило к появлению госпитальных святых – чье пристрастие ко всему болезненному странным образом напоминало поклонение паразитам у некоторых индуистских сект – или столпников наподобие Святого Симеона, отвергать которых Господь, конечно, не отвергал, но популярности образа церкви в массах они ну никак не способствовали. Да и заслуживал ли Кливер, чтобы за ним ухаживали с подобным рвением как за Божьей тварью – точнее, как за тварью богобоязненной?

И притом что на карту поставлена судьба целой планеты, целого народа – нет, бери выше, тут речь идет о величайшей теологической проблеме, о неминуемом разрешении безмерной трагической головоломки первородного греха… Преподнести такой подарок святому отцу в Юбилейный год – да это было бы грандиозней, торжественней, нежели даже объявление о восхождении на Эверест во время коронации Елизаветы II Английской!

Если, конечно, изучение Литии увенчается именно этим. А поводов опасаться, что стоит Руис-Санчесу вглядеться в окружающее чуть пристальней, и на свет Божий явится нечто иное, непередаваемо ужасное, было хоть отбавляй. Опасений этих не сумела пока разрешить даже молитва. Но следует ли жертвовать пусть даже только возможностью найти ответ – ради Кливера?

Нет, недаром Руис-Санчес посвятил столько лет размышлениям именно что о проблемах морали, о делах совести; недаром наиболее одаренные из его коллег по ордену всю жизнь клали на то, чтоб искать (и находить) выход из самых запутанных этических лабиринтов. Католику вообще должно быть свойственно благочестие; а иезуиту – еще и проворство.

– Большое спасибо, – нетвердым голосом отозвался он. – С удовольствием приму ваше приглашение.

III

Голос.

– Кливер? Кливер! Да проснись ты, медведь этакий. Кливер! Какого черта, куда вы запропастились?

Кливер застонал и попытался перевернуться. При первом же движении мир начал медленно, тошнотворно покачиваться. Крупным, раскаленным градом покатился лихорадочный пот. Рот, казалось, залит горящей смолой.

– Да вставай же, Кливер! Это я, Агронски! Где святой отец? Что тут у вас стряслось? Почему вы ни разу не вышли на связь? Эй, осторожно, ты сейчас…

Предупреждение запоздало, да и все равно слов Кливер не разбирал. Он был в глубоком беспамятстве и представления не имел, где – в пространстве и во времени – находится. Пытаясь убраться подальше от надоедливого голоса, он конвульсивно дернулся и выпал из гамака. Вздыбившись, пол с грохотом ударил его в левое плечо, но удара и распространившегося следом онемения Кливер не почувствовал. Ноги, по-прежнему ощущавшиеся как нечто чужеродное, зависли где-то далеко вверху, запутавшись в сетке.

– Какого черта…

Дробно простучали шаги, словно переспелые каштаны пробарабанили по крыше, а потом что-то глухо стукнулось об пол рядом с его головой.

– Кливер, тебе нехорошо? Полежи-ка минуточку спокойно, я тебе ноги распутаю. Майк… Майк, ты не в курсе, как в этом кувшине включается газ? Чего-то тут не так…

Секундой позже с гладких стен пролился желтый газовый свет; чуть погодя зажегся ярко-белый. Подволакивая руку, Кливер прикрыл глаза и тут же утомился. Прямо над ним, пухлощекое и обеспокоенное, маячило наподобие привязного аэростата лицо Агронски. Микелиса видно не было, и слава богу. Откуда взялся один Агронски, уже не вдруг поймешь.

– Как… какого черта… – прохрипел Кливер, с трудом разлепив губы; в уголках рта резануло острой болью. Только сейчас он осознал, что во сне губы почему-то склеились. Он даже приблизительно не представлял, как долго провалялся в отключке.

Похоже, Агронски догадался, о чем его хотели спросить.

– Мы прилетели прямо с озер, на вертолете, – произнес он. – Нам не нравилось, что вы всё молчите, и мы решили на всякий случай прибыть своим ходом, а не заказывать места на этой их трансконтиненталке, чтоб не пронюхали раньше времени, а то вдруг у них тут рыльце в пушку…

– Хватит приставать к нему, – объявил Микелис, возникая в дверях, как чертик из табакерки. – Не видишь, что ли, он дрянь какую-то подхватил. Нехорошо, конечно, радоваться болезни, но слава богу, что литиане ни при чем.

Химик – долговязый, с длинным подбородком – помог Агронски поднять Кливера на ноги. Осторожно, превозмогая боль, Кливер снова раскрыл рот. Раздался лишь неразборчивый хрип.

– Пасть закрой, – посоветовал Микелис; впрочем, вполне добродушно. – Давай положим его обратно в гамак. Интересно, куда делся святой отец? Без него нам с этой болячкой не справиться.

– Наверняка мертв! – взорвался вдруг Агронски; на лбу его выступил пот, глаза встревоженно заблестели. – Иначе б он был здесь. Майк, это заразно!

– Боксерские перчатки я как-то забыл захватить, – сухо отозвался Микелис. – Кливер, лежи тихо, а то стукну. Агронски, ты, кажется, опрокинул бутыль с водой; сходи лучше и набери, явно не помешает. И посмотри, не оставил ли святой отец в лаборатории какого-нибудь лекарства.

Агронски вышел, и Микелис зачем-то тоже – по крайней мере, за пределы поля зрения Кливера. Все силы бросив на то, чтобы превозмочь боль, Кливер снова разлепил губы:

– Майк…

Микелис тут же вернулся и стал промокать физику губы и подбородок ваткой с каким-то раствором.

– Спокойно, Пол. Сейчас Агронски принесет тебе попить. Еще немного, и ты сможешь говорить. Не торопись только.

Кливер немного расслабился. Микелису можно было доверять. Но чтобы за ним ухаживали, как за дитем малым неразумным, – вынести столь абсурдного унижения он просто не мог; он почувствовал, как по щекам у него катятся слезы бессильной ярости. В два проворных, неназойливых движения Микелис подтер их.

Вернулся Агронски, нерешительно выставив перед собой раскрытую ладонь.

– Вот что я нашел, – объявил он. – В лаборатории есть еще, а посреди стола – формочка. Да, и ступка с пестиком, но вымытые.

– Прекрасно, давай таблетки сюда, – произнес Микелис. – Еще что-нибудь?

– Нет. Хотя постой, в стерилизаторе кипятится шприц, если тебе это о чем-то говорит.

Микелис выругался, кратко и по существу.

– Говорит, – ответил он, – что где-то там зарыт нужный антитоксин. Но если Рамон не оставил никакой записки, черта с два мы отыщем, который – молись, не молись.

Он приподнял Кливеру голову за подбородок и положил тому на язык таблетки. За таблетками последовала вода: сперва ледяной струйкой, через мгновение – хлынула жидким огнем. Кливер поперхнулся, и в тот же момент Микелис зажал ему ноздри. Таблетки скользнули в горло.

– Как там, никаких следов святого отца? – спросил Микелис.

– Ни малейших. Порядок безупречный, все оборудование на месте. Оба лесных комбинезона в шкафу.

– Может, отправился в гости к кому-нибудь, – задумчиво проговорил Микелис. – Наверняка у него уже немало знакомых литиан. Они ему нравятся.

– В гости, когда дома больной? Нет, Майк, на него это не похоже. Если, конечно, не всплыло чего-нибудь неотложного. Или вышел всего на несколько минут, и…

– И тролли лесные скопом накинулись на бедного путника, ибо позабыл тот перед мостом трижды топнуть.

– Смейся, смейся.

– Честное слово, я не смеюсь. Но на чужой планете как раз какой-нибудь такой маразм и может плохо кончиться. Правда, с трудом представляю себе, чтобы Рамон…

– Майк…

Микелис шагнул к гамаку и склонился над физиком. Слезящимся глазам Кливера казалось, будто голова химика парит отдельно от тела.

– Все в порядке, Пол. Говори, в чем дело. Мы слушаем.

Но было уже поздно. Двойная доза успокоительного опередила. Кливер успел только качнуть головой, и Микелис растворился в водовороте радужных струй.

Самое странное, что он не уснул. Прошлой ночью он перехватил-таки свои законные восемь часов сна, и в самом начале этого неимоверно долгого дня был, помнится, бодр и полон сил. Как сквозь вату, доносились голоса коллег-комиссионеров, и не отпускало навязчивое желание о чем-то сообщить им прежде, чем вернется Руис-Санчес, – не то чтобы совсем уж не давая Кливеру заснуть, но определенно препятствуя погрузиться глубже легкого транса. К тому же он принял почти тридцать гран ацетилсалициловой кислоты, что увеличило потребление организмом кислорода, и довольно существенно – так что не только голова шла кругом, но и все чувства вдруг непривычно обострились. О том, что перегорает при этом белок из его собственных клеток, он не имел ни малейшего представления; а имей даже, вряд ли б это его обеспокоило.

Все так же доносились голоса, и все так же ускользал от него смысл разговора. На голоса накладывались верткие обрывки снов, мелькая на самой грани яви, чудясь по-своему странно реальными – и по-своему странно бессмысленными и угнетающими. В редкие мгновения полубодрствования перед его мысленным взором мелькали планы, целая череда планов, все как один элементарно простые и в то же время грандиозные: захватить командование экспедицией; связаться с земными властями; предъявить секретные документы, неопровержимо доказывающие, что Лития необитаема; прорыть туннель подо всей Мексикой, до Перу; взорвать Литию, слить в одной исполинской реакции синтеза все атомы ее легких элементов в один атом кливерия, элемента, из которого изготовили моноблок, элемента с кардинальным числом алеф-ноль…

Агронски: Эй, Майк, выйди-ка сюда, ты читаешь по-литиански. Тут что-то написано, на табличке под козырьком.

(Шаги.)

Микелис: Написано: «Здесь больной». Вряд ли это рука кого-то из местных, слишком неумело нацарапано – эти их идеограммы позаковыристей китайских иероглифов будут. Наверно, Рамон.

Агронски: Жаль, мы не знаем, куда он пошел. Странно, как это мы не заметили надписи, когда ввалились.

Микелис: Ничего странного. Было темно; откуда мы знали, что должна быть надпись?

(Шаги. Негромко затворяется дверь. Шаги. Резко, сухо скрипит набитый травой пуф.)

Агронски: Ладно, пора уже и об отчете подумать. Если я не совсем запутался с этим чертовым двадцатичасовым днем, времени у нас в обрез. Ты по-прежнему за то, чтобы планету открыть?

Микелис: Да. До сих пор мне как-то не встречалось на Литии ничего, что было бы для нас опасно. Не считая, конечно, случившегося с Кливером; но вряд ли святой отец ушел бы, будь это что-то серьезное. И чем земляне могут быть опасны для здешней цивилизации, я тоже как-то совершенно не представляю: очень уж оно тут все стабильно – в эмоциональном плане, в экономическом… да и вообще.

(«Опасность, опасность, – произнес кто-то у Кливера во сне. – Все взлетит к чертовой матери. Заговор папистов». – Тут он в очередной раз подвсплыл под перископ к яви, и страшно заболели губы.)

Агронски: Как по-твоему, почему два эти шутничка ни разу не вышли на связь после того, как мы улетели на север?

Микелис: Понятия не имею. Даже догадок не берусь строить, пока не поговорю с Рамоном. Или пока Пол не начнет адекватно реагировать.

Агронски: Мне это не нравится, Майк. Что-то тут нечисто. Этот город торчит, можно сказать, в самом центре их системы связи – потому мы его и выбрали, черт побери! И при всем при том: ни единого сообщения, Кливер – в лежку, святой отец где-то шляется… Да мы ни черта еще о Литии толком не знаем, если на то пошло!

Микелис: О центральной Бразилии мы тоже ни черта не знаем – не говоря уж о Марсе или Луне.

Агронски: Не в том дело, Майк. Того, что известно о бразильском побережье, вполне достаточно, чтобы представить, чего можно ожидать в глубине материка… вплоть до этих рыбок-людоедов, как их там… а, пираний. На Литии же все не так. Откуда нам знать: то, что уже известно, – это годится для экстраполяции или какое-нибудь диковинное исключение? Где-нибудь за фасадом, который открыт глазам, вполне может скрываться нечто грандиозное, чего нам ни в жизнь не увидеть, не понять.

Микелис: Слушай, Агронски, хватит мне тут под воскресное приложение работать. Уж у тебя-то соображения должно хватать. Ну сам посуди – что это может быть за тайна такая, великая и ужасная? Что литиане людоеды? Что они – всего только скот для неведомых богов, которые живут где-то в джунглях? Что на самом деле они – хитроумно прячущие свою истинную личину всемогущие чудовища, так что мозг цепенеет, душа наизнанку выворачивается, сердце останавливается, кровь в жилах стынет, а поджилки трясутся? Стоит произнести какую-нибудь такую чушь вслух, и сразу сам понимаешь, насколько все это абсурдно; нет, страшилки эти могут пугать разве что так, ну в очень отвлеченном представлении. Я и спорить даже не стал бы, возможно эдакое или нет.

Агронски: Ну хорошо, хорошо. Я свое суждение пока приберегу. Если действительно тут все чисто – в смысле, со святым отцом и Кливером, – тогда я тебя поддержу. Согласен, не вижу причин голосовать против.

Микелис: Ну и слава богу. Рамон, можно не сомневаться, за то, чтоб объявить планету открытой, следовательно, голосование должно оказаться единогласным. Не думаю, что Кливер станет возражать.

(Кливер выступал с показаниями в битком набитом зале суда в здании Генеральной Ассамблеи ООН, драматически – но скорее скорбно, чем победно – наставив палец на Рамона Руис-Санчеса, иезуита. Но вот прозвучало его имя, и сон рассыпался как карточный домик. В спальне слегка посветлело, за окном занимался рассвет; точнее, литианская пародия на рассвет – источающая влагу и серая, как мокрая шерсть. Он попытался вспомнить, с чем только что выступил в суде. Довод был просто убийственный, чертовски убедительный, вполне достойный того, чтобы пустить в ход наяву; но не вспоминалось ни слова. От слов осталось только ощущение, так сказать, вкус на языке, но ни тени смысла.)

Агронски: Светает. Не пора ли, наконец, на боковую?

Микелис: Ты вертолет хорошо заякорил? Если не изменяет память, ветродуй тут покруче даже, чем у нас на севере.

Агронски: Заякорил, заякорил – и брезентом накрыл. Давай-ка раскатаем гамаки…

(Какой-то звук.)

Микелис: Тс-с. Что это?

Агронски: А?

Микелис: Прислушайся.

(Шаги. Едва слышные, но Кливер узнал их. С усилием разомкнув веки, он не увидел ничего, кроме потолка. Равномерно окрашенный, плавно уводящий в бесконечность купол потянул взгляд его вверх, и еще выше, снова в туманы транса).

Агронски: Кто-то идет.

(Шаги.)

Агронски: Смотри, Майк, это святой отец – вон, видишь? Вроде бы с ним все нормально. Выглядит, правда, усталым; оно и неудивительно, всю ночь шлялся черт-те где.

Микелис: Встреть-ка лучше его в дверях. Нехорошо как-то будет: он входит, а тут мы как снег на голову. Он-то нас никак не ждал. А я пойду, распакую гамаки.

Агронски: Конечно, Майк, конечно.

(Шаги удаляются. Скрип камня по камню; отпирается дверь.)

Агронски: Добро пожаловать домой, святой отец. Мы прилетели только что и… Господи, в чем дело? Или ты тоже заболел? Можем мы как-то… Майк! Майк!

(Звук бегущих шагов. Кливер дал мускулам шеи команду поднять голову, но те отказались повиноваться. Наоборот, затылок только еще глубже впечатался в жесткую гамачную подушку. После непродолжительной бесконечной муки Кливер вскричал: «Майк!»)

Агронски: Майк!

(С шумом выдохнув, Кливер перестает сопротивляться. И засыпает.)

IV

Дверь дома Штексы затворилась за священником, и тот с замиранием сердца – хотя сам вряд ли сумел бы сказать, чего такого особенного ожидает, – оглядел прихожую, залитую мягким светом. На деле же представившееся его взгляду почти не отличалось от интерьера жилища, отведенного им с Кливером; собственно, ничего иного ожидать и не приходилось, вся утварь «дома» у них была литианской – за исключением разве что лабораторного оборудования и еще кое-каких характерных приспособ, без которых землянину жизнь не в радость.

– Позаимствовали из музеев несколько железных метеоритов мы, распилили и ковкой обработали, как великодушно присоветовали вы, – говорил Штекса, пока Руис-Санчес боролся с застежками плаща и стягивал сапоги. – Как и предсказывали вы, проявляют сильные магнитные свойства они. Разослан призыв всепланетный пересылать в лабораторию электрическую нашу метеориты все железо-никелевые, где бы найдены ни были. Предсказать пытаются в обсерватории, где и когда в ближайшее время произойти падение может. К сожалению, бедна метеоритами система наша. Метеорных «ливней», о которых рассказывали вы, что часто случаются они у вас, не бывает здесь, говорят астрономы наши.

– Действительно, наверно, не бывает; я мог бы и сам догадаться, – произнес Руис-Санчес, переходя из прихожей в гостиную. Комната по литианским меркам была совершенно обычной – и абсолютно пустой.

– Догадаться? Почему?

– Потому что в нашей системе крутится своего рода гигантская мельница – кольцо из тысяч, да нет, наверно, десятков, если не сотен тысяч маленьких планеток там, где должна была быть одна большая.

– Должна? По правилу гармоническому? – спросил Штекса, усаживаясь и кивая гостю на второй такой же набитый травой пуф. – Давно интересовало нас, в самом ли деле выполняется оно.

– Нас тоже. В данном случае оно дало сбой. Все эти крошечные небесные тела постоянно сталкиваются – оттого и метеорные ливни.

– Как образоваться могла структура неустойчивая столь, не понимаю я, – проговорил Штекса. – Объяснение тому есть какое-нибудь у вас?

– Есть, но довольно посредственное, – ответил Руис-Санчес. – Некоторые считают, что много веков назад на той орбите была нормальная добропорядочная планета, которая почему-то вдруг взяла и взорвалась. Что-то похожее у нас в системе действительно случилось когда-то – со спутником одной из планет; причем из обломков вышло огромное плоское кольцо. Другие полагают, что, когда наша система формировалась, на той орбите протопланетное вещество так и не сложилось в планету. У обеих гипотез масса недостатков, но друг друга они прекрасно взаимодополняют – каждая как орешки щелкает как раз те проблемы, которые другой не по зубам; так что, наверно, и в той, и в другой есть своя доля истины.

На глазах у Штексы дрогнули мигательные перепонки; от такого «внутреннего моргания», означавшего у литиан наивысшую степень сосредоточения, Руис-Санчесу каждый раз делалось слегка не по себе.

– Похоже, что ни одной из гипотез правоту доказать невозможно однозначно, – наконец высказался тот. – В рамках логики нашей, если доказательства не существует такого, бессмысленна постановка проблемы сама.

– У этого правила нашлось бы немало сторонников и среди землян. Мой коллега доктор Кливер, например.

Неожиданно Руис-Санчес улыбнулся. Дабы одолеть литианский, пришлось изрядно покорпеть; и то, что он сумел понять столь абстрактное высказывание, – победа куда более убедительная, чем любое пополнение словарного запаса.

– Мне кажется, сбор метеоритов будет не таким уж простым делом, – проговорил он. – Вы не думали… как-то его стимулировать?

– Думали, разумеется. Понимают все, насколько важна программа эта. И стараться помочь по мере сил будут.

Священник имел в виду немного не то. Он порылся в памяти, подыскивая какой-нибудь литианский эквивалент «вознаграждению», но ничего не нашел, кроме того слова, что уже использовал – «стимул». Он вдруг понял, что не знает, как по-литиански будет «алчность». Очевидно, что, если предложить литианам за каждый найденный метеорит по сто долларов, это их несколько озадачит. Нет, надо бы как-нибудь иначе разговор повернуть.

– Раз метеоритов падает очень мало, вряд ли вам удастся таким образом добыть достаточно железа для полномасштабных исследований – как вы там ни объединяй усилия. К тому же найденные метеориты в большинстве своем окажутся каменными. Вам нужна другая, дополнительная программа поисков железа.

– Думали уже об этом мы, – печально проговорил Штекса. – Но не приходило ничего в голову нам.

– Если бы как-нибудь выделять железо, которое у вас на планете и без того есть… Наши-то методы добычи вам не годятся, на Литии ведь нет рудных пластов. Хм-м… Штекса, как насчет бактерий – концентраторов железа?

– Бывают такие? – спросил Штекса, недоверчиво склонив голову набок.

– Не знаю. Спросите ваших бактериологов. Если есть на Литии бактерии, принадлежащие, по земной классификации, к роду Leptothrix, какая-то их разновидность должна концентрировать железо. За миллионы лет здешней эволюции такая мутация должна была произойти, и давно.

– Но почему с мутацией такой раньше не сталкивались мы? Притом что исследованиями бактериологическими занимались больше мы, чем любыми другими.

– Потому что не знали, что именно искать; эти бактерии должны быть здесь такими же редкими, как само железо. На Земле, где железа предостаточно, Leptothrix Ochracea встречаются на каждом шагу – в рудных пластах тьма-тьмущая их ископаемых оболочек. Какое-то время, кстати, считалось, что именно эти бактерии и отвечают за образование рудных пластов – в чем я лично сильно сомневался. Они получают энергию окислением железа-два до железа-три, что может происходить и спонтанно – если в растворе подходящие значения «пэ-аш» и окислительно-восстановительного потенциала; а на эти величины могут влиять и обычные бактерии разложения. На нашей планете Leptothrix встречаются в рудных пластах, потому что там много железа, а не наоборот; вам же придется раскручивать всю цепочку в обратном направлении.

– Немедленно наладим программу исследования образцов почвы мы, – возбужденно проговорил Штекса. Бородка его стала светло-лиловой. – Ежемесячно центры по разработке антибиотиков наши тысячи образцов почвы исследуют в поисках микрофлоры, терапевтическое значение иметь могущей. Если действительно есть на Литии бактерии, железо концентрирующие, непременно обнаружим их мы.

– Должны быть. У вас встречаются облигатные анаэробные бактерии, которые концентрируют серу?

– Да… да, конечно!

– Вот, – произнес иезуит, удовлетворенно откидываясь и хлопая себя по коленям. – Серы у вас предостаточно – и соответствующих бактерий тоже. Пожалуйста, сообщите мне, когда обнаружите что-нибудь вроде Leptothrix. Я приготовлю субкультуру и заберу с собой на Землю. Очень хотелось бы ткнуть туда носом кое-кого из наших ученых мужей…

Литианин замер и вытянул шею – словно был крайне удивлен.

– Прошу прощения, – торопливо поправился Руис-Санчес. – Это я дословно перевел одну нашу довольно агрессивную идиому. На самом-то деле ни о каком реальном действии речь не шла.

– Кажется, понял я, – протянул Штекса; у Руис-Санчеса были основания усомниться в этом: обнаружить в литианском языке метафор ему до сих пор так и не удалось – ни активно употребляемых, ни отмерших; кстати, ни поэзии, ни вообще искусств у литиан тоже не было. – Разумеется, разумеется, любыми результатами программы этой воспользоваться можете вы; честь для нас будет это. Много лет уже не может проблему разрешить наука социальная наша, как новатору должное воздать. Подумаешь когда, как изменяют жизнь нашу идеи новые, в отчаяние приходишь, что адекватно не ответить; и хорошо очень, коль у новатора самого пожелания есть, кои общество удовлетворить может.

Руис-Санчесу показалось, что он неправильно понял. Еще раз прокрутив в мозгу услышанное, он осознал, что просто неспособен так вот, с ходу проникнуться подобной идеей – хотя сама по себе та и выше всяких похвал. В устах землянина то же самое прозвучало бы до тошноты напыщенно – но Штекса-то был искренен.

Может, оно и к лучшему, что комиссии вот-вот пора представлять отчет. А то Руис-Санчесу начинало казаться, что еще чуть-чуть – и от этого бесстрастного здравомыслия его начнет мутить. «А здравомыслие это, – кольнула тревожная мысль, – происходит от голого рассудка; но не от заповедей, не от веры». Бог литианам был неведом. Они поступали как должно и были добродетельны в помыслах, потому что поступать и мыслить так было для них разумнее, естественнее, эффективней. А большего, кажется, им и не требовалось.

Неужели никогда не тревожат их мысли ночные? Да найдется ли во вселенной хоть одно высокоразумное существо, у которого хоть на мгновение не перехватывало бы дух от ужаса внезапного осознания тщеты всего сущего, слепоты любого учения, бесплодности жизни как таковой? «Лишь на прочном фундаменте неукротимого отчаяния, – писал некогда один знаменитый атеист, – допустимо возводить надежную для души обитель, отныне и вовек».[9]

Или, может быть, литиане думали и поступали именно так, потому что, не происходя от человека, а, значит, вообще говоря, так и не покинув Райского сада, не разделяли с человечеством тяжкой ноши первородного греха? Вряд ли бдительному теологу следовало игнорировать тот факт, что за всю геологическую историю на Литии не было ни одного ледникового периода, что вот уже семьсот миллионов лет климат оставался неизменным. Но если они не отягощены первородным грехом, тогда, может, и от проклятия Адама свободны?

А коли так – под силу ли человеку среди них жить?

– Штекса, мне хотелось бы вас кое о чем расспросить, – заговорил священник после недолгого раздумья. – Вы никоим образом передо мной не в долгу: всякое знание считается у нас общим достоянием; однако нам, четверым землянам, в ближайшее время предстоит принять непростое решение. Вы в курсе, о чем идет речь. И, мне кажется, мы еще слишком мало знаем о вашей планете, чтоб вынести решение достаточно обоснованно.

– Тогда, разумеется, вопросы задавайте, – немедленно откликнулся Штекса. – На какие смогу, отвечу я.

– Хорошо, в таком случае… Вы умираете? Слово «смерть» у вас в языке есть, но я не уверен, что оно значит то же, что и в нашем.

– Изменяться прекратить и к существованию вернуться означает оно, – произнес Штекса. – Машина тоже существует, но живой организм только – дерево, например – от одного равновесия изменчивого к другому развивается. Когда заканчивается развитие это, мертв организм.

– И с вами происходит так же?

– Со всеми происходит так. Даже деревья великие – Почтовое, скажем – умирают рано или поздно. Не так на Земле разве?

– Да, у нас все так же, – ответил Руис-Санчес. – Просто мне почему-то вдруг пришло в голову – слишком долго объяснять почему, – что вам это зло неведомо.

– Не зло это, с нашей точки зрения, – высказался Штекса. – Смерти благодаря живет Лития. Газа и нефти запасами обеспечивает смерть растений нас. Чтобы жили существа одни, всегда умирать другие должны. Если о том речь идет, чтобы болезнь вылечить, бактерии умереть должны, и вирусам жить позволить нельзя. Да и сами мы умирать должны – просто чтобы другим место освободить; по крайней мере, пока не сумеем мы рождаемость понизить – что невозможно по сей день.

– Но желательно, с вашей точки зрения?

– Безусловно желательно, – сказал Штекса. – Богат мир наш, но не неистощим отнюдь. А на планетах других, как научили вы нас, другие живут народы. Так что не можем надеяться мы другие планеты заселить, когда перенаселенной окажется эта.

– Все сущее неистощимо, – резко отозвался Руис-Санчес, хмуро уставившись в искрящийся пол. – Этой истине мы выучились за нашу тысячелетнюю историю.

– В каком смысле неистощимо? – поинтересовался Штекса. – Согласен, мелочь любую: камешек, воды каплю, почвы комок – изучать бесконечно можно. В буквальном смысле бесконечен информации объем, что извлечь из них можно. Но почва та же самая нитратами обеднеть способна. Трудно это, но возможно – если бездарно совсем возделывать ее. Или возьмем железо, о котором говорили мы. Безумием было бы допустить, чтоб развился в экономике нашей на железо спрос, все известные литианские запасы превышающий – даже с учетом железа метеоритного и того, что ввозить могли бы мы. И не в информации дело тут. А в том, может ли быть использована информация или нет. Если нет, тогда и пользы никакой нет от бесконечного ее объема.

– Да, вы вполне могли бы обойтись и тем железом, что есть, – согласился Руис-Санчес – А точности работы ваших деревянных приборов позавидовал бы любой земной инженер. Да большинство их и не помнят, наверно, что когда-то и у нас было нечто похожее. Дома у меня есть образчик такого древнего искусства. Это своего рода механический прибор для измерения времени, «часы с кукушкой» называется; изготовлен примерно два наших века назад и без единой железной детали, не считая гирек, а точность хода – по сей день изумительная. И, кстати, еще долго после того, как металл стали вовсю применять в судостроении, корабельные корпуса обшивались древесиной.

– В большинстве случаев материал превосходный – дерево, – согласился Штекса. – В том проблема только, что свойства непостоянны дерева, с керамикой сравнительно и, видимо, с металлом. Специалистом быть потребно, дабы чем ствол один от другого отличен, определить. Ну и конечно, в формах керамических выращивать детали сложные можно; столь высокое в форме давление, что плотной исключительно деталь в результате выходит. Детали крупные вытачивать можно песчаником мягким из досок непосредственно и сланцем шлифовать. Благодарный весьма материал этот для работы, считаем мы.

Почему-то Руис-Санчес вдруг почувствовал себя немного пристыженным. Это был тот же – только многократно усиленный – стыд, что ощущал он дома на Земле, глядя на часы с кукушкой, старый добрый «Шварцвальд». Все остальные, электрические часы на его гасиенде в пригороде Лимы могли бы, конечно, работать тихо, точно и занимать куда меньше места – да вот беда: при выпуске их принимались в расчет соображения не только технические, но и коммерческие. В результате большинство то пронзительно, астматически похрипывали, то принимались, когда вздумается, негромко, безнадежно постанывать. Очертаний все были исключительно модерновых, громоздки и страшны как смерть. Точность хода у всех поголовно, мягко говоря, оставляла желать лучшего; а те, которые выпускались с нерегулируемым электромоторчиком и простейшей «коробкой передач», по определению невозможно было подстроить – так они, бедные, и жили, на веки вечные обреченные отставать либо спешить.

А тем временем деревянные часы с кукушкой тикали себе и тикали. Каждые четверть часа распахивалась одна из деревянных створок, и выдвигался, звучно токуя, перепел; каждый час появлялся сперва перепел, а потом кукушка, и тихо звякал колокольчик – вместо традиционного «ку-ку». А полночь и полдень – это было не просто время суток; в полночь и в полдень разыгрывались целые представления. Отставали часы эти ну максимум на минуту в месяц; а что касается завода, то достаточно было раз в день, перед сном, потянуть за три гирьки.

Мастер, изготовивший часы, умер задолго до рождения Руис-Санчеса. А за свою жизнь священник успеет купить и выбросить, по меньшей мере, дюжину дешевых электрических поделок, чего производители их, собственно, и добивались; тенденция эта напрямую вела свое происхождение от «методики запланированного устаревания» – мании намеренно сокращать срок службы вещей, которая охватила американский континент во второй половине прошлого века.

– Воистину очень благодарный… – тихо проговорил Руис-Санчес. – У меня еще один вопрос, если позволите. Скорее даже, продолжение предыдущего вопроса. Я спрашивал, умираете ли вы; теперь я хотел бы спросить, как вы рождаетесь. На улице я вижу много взрослых литиан, иногда и в окнах домов тоже – хотя вы, насколько я понимаю, живете один… Но я ни разу не видел ни одного ребенка. Не объясните, в чем тут дело? Если, конечно, тема эта дозволена к обсуждению…

– Дозволена, конечно, дозволена, – отозвался Штекса. – Закрытых не может быть тем. Как, несомненно, в курсе вы, сумки брюшные у женщин есть наших, где яйца носятся. Мутация такая полезной оказалась весьма: немало хищников на Литии, гнезда разоряющих.

– Да, на Земле тоже встречаются сумчатые животные – правда, живородящие.

– Раз в год пора приходит яйца откладывать, – продолжал Штекса. – Покидают дома свои тогда женщины наши и мужчин выбирают, оплодотворить яйца дабы. Один пока что я, ибо в сезоне этом не остановил никто на мне выбор первый свой; для брака второго выберут меня, завтра произойдет это.

– Понимаю… – осторожно протянул Руис-Санчес. – А чем определяется выбор? Эмоциями или только разумом?

– Одно и то же это в итоге конечном, – ответил Штекса. – Не оставляли потребности генетические на волю случая предки наши. Эмоции наши не противоречат более знанию евгеническому. И не могут противоречить, ибо сами изменению подверглись в процессе селекции тщательной, дабы действовать сообразно знанию этому… Наступает в конце сезона День миграции. Оплодотворены уже яйца все к моменту сему и лупиться готовы. В день этот – не дождетесь вы его, опасаюсь я, раньше улетаете вы – на берег морской выходит народ весь наш. От хищников охраняют мужчины женщин, и заходят женщины в воду, где поглубже, и детей рожают.

– В море? – слабеющим голосом переспросил Руис-Санчес.

– В море, да. А потом возвращаемся все мы к делам будничным нашим, до следующего сезона брачного.

– А дети… что потом с детьми?

– Ну как же, сами о себе заботятся они, как сумеет кто. Гибнут многие, конечно, собрату прожорливому нашему рыбоящеру достаются – которого из-за этого бьем мы нещадно, можем когда. Но домой большинство возвращаются, время когда приходит.

– Возвращаются? Штекса, я ничего не понимаю! Почему они не тонут при рождении? И если возвращаются, почему мы ни одного не видели?

– Видели, – отозвался Штекса. – Того более, слышали, и часто весьма. Неужели сами вы… Ах да, млекопитающие вы, вот сложность в чем. В гнезде остаются дети ваши; знаете их вы, и знают они родителей.

– Да, – повторил Руис-Санчес, – мы их знаем, и они нас тоже.

– Невозможно у нас это, – сказал Штекса. – Пойдемте, покажу я.

Он поднялся и вышел в прихожую. Руис-Санчес последовал за ним; от догадок, одна другой нелепей, голова шла кругом.

Штекса отворил дверь. Ночь, с отупелым потрясением отметил священник, была уже на исходе; облака на востоке мерцали слабым-слабым жемчужным отблеском. Джунгли все так же певуче, многообразно гудели. Раздался пронзительный, с шипением свист, и над городом в сторону моря поплыла тень птеранодона. Далеко на воде крошечное бесформенное пятнышко – не иначе как литианский гидроплан – поднялось над волнами и пролетело ярдов, наверно, шестьдесят, прежде чем снова взрезать тяжелую маслянистую зыбь. Из илистых низин доносился хриплый, кашляющий лай.

– Вот, – тихо произнес Штекса. – Слышали вы?

Та же тварь на отмели – или другая такая же – снова раскатисто скрипнула, явно сетуя на грусть и одиночество.

– Конечно, трудно вначале им, – сказал Штекса. – Но позади худшее уже. Вышли на берег они.

– Штекса… – проговорил Руис-Санчес. – Ваши дети – это земноводные рыбы?!

– Да, – сказал Штекса, – это дети наши.

V

В конечном-то счете именно из-за неумолчного лая земноводных рыб он и хлопнулся в обморок, когда Агронски отворил дверь. «Помогло» и то, что Руис-Санчес столько времени был на ногах; и двойная нервотрепка из-за болезни Кливера вкупе с открытием, что тот лгал, причем беззастенчиво; и чувство вины по отношению к Кливеру, возраставшее с каждым шагом дороги домой под светлеющим, слезящимся небом; и, конечно, потрясение от появления Микелиса с Агронски, прилетевших, пока он ради удовлетворения любопытства пренебрегал врачебным долгом.

Но в основном дело было в придушенно стихающем к утру гомоне детей Литии, что всю дорогу от Штексы молотил, будто стенобитные орудия, в бастионы, с превеликим тщанием возведенные Руис-Санчесом у себя в мозгу.

Обморок длился буквально несколько секунд. Когда священник очнулся, Агронски с Микелисом уже усадили его на табурет посреди лаборатории и пытались стянуть с него плащ, да так, чтобы, не дай бог, не разбудить или потревожить, – топологическая задача той же сложности, что снять жилетку, не снимая пиджака. Священник устало извлек руку из рукава плаща и поднял взгляд на Микелиса.

– Доброе утро, Майк. Прошу прощения за безобразное поведение.

– Не глупи, – бесстрастно сказал Микелис – И вообще, лучше помолчи пока. Хватит с меня того, что Кливера полночи утихомиривал. Честное слово, Рамон, с меня хватит.

– Но я-то здоров. Просто немного подустал.

– Что такое с Кливером? – вмешался Агронски. Микелис собрался было шикнуть на него, но Руис-Санчес произнес:

– Нет-нет, Майк, вопрос вполне законный. Честное слово, со мной все в порядке. А что касается Пола, то он напоролся сегодня в лесу на какой-то шип и заработал гликозидное отравление. То есть какое сегодня – вчера. И как он там при вас?

– Плохо, – ответил Микелис. – Тебя не было, и мы никак не могли решить, что ему дать. В конце концов остановились на таблетках, которые ты наштамповал, дали две штуки.

– Да? – Руис-Санчес тяжело спустил ноги на пол и попытался встать. – Ладно, вы же действительно не знали… передозировочка, в общем, вышла. Пойду-ка взгляну на него…

– Рамон, сядь, пожалуйста, – произнес Микелис, не повышая голоса, но с безошибочно командирскими интонациями. Испытывая смутное облегчение, священник позволил усадить себя назад на табурет. Соскользнули с ног сапоги.

– Майк, кто у нас, собственно, святой отец? – устало поинтересовался он. – Впрочем, не сомневаюсь, ты сделал все как надо. Как там он, по-твоему, совсем плох?

– Серьезно болен, скажем так. Но его хватило на то, чтобы целую ночь сопротивляться всем нашим попыткам уложить его. Заснул буквально только что.

– Хорошо. Пускай поспит. Потом, пожалуй, надо будет ввести ему внутривенное. В здешней атмосфере салициловая передозировка так просто с рук не сходит. – Он вздохнул. – Я лягу спать в соседний гамак и, если какой кризис случится, буду наготове. Так. Может, с расспросами пока хватит?

– Ну, если остальное все путем…

– Какое там путем… – вздохнул Руис-Санчес, – все наоборот.

– Так я и знал! – взвился Агронски. – Черт побери, так я и знал! Майк, что я говорил?

– Что-нибудь срочное?

– Нет, Майк, нам ничего не угрожает, в этом я уверен. По крайней мере, дело терпит; а отдохнуть всем явно не мешало бы.

– Это точно, – согласился Микелис.

– Но почему вы ни разу не вышли на связь? – с упреком в голосе воскликнул Агронски. – Святой отец, вы нас до полусмерти перепугали. Если тут что-то неладно, надо было…

– Непосредственной опасности нет, – терпеливо повторил Руис-Санчес. – Что до того, почему мы ни разу не вышли на связь, для меня это не меньшая загадка, чем для вас. До вчерашнего вечера я был уверен, что мы с вами в постоянном контакте. За связь отвечал Пол, и я думал, все в порядке. Пока он не заболел.

– Значит, надо ждать, пока он выздоровеет, – подытожил Микелис – А теперь, ради всего святого, давайте наконец-то уляжемся. Две с половиной тысячи миль на нашей железной пташке да сквозь сплошной туман – как-то оно довольно утомительно вышло. Эх, с каким удовольствием я сейчас… Вот только, Рамон…

– Да, Майк?

– Я хочу сказать, мне это нравится не больше, чем Агронски. Ладно, утро вечера мудренее… то есть в данном случае наоборот. Короче, чтобы вынести решение, осталось от силы дня полтора – а там уже корабль прилетит, и прости-прощай; к этому моменту мы должны знать о Литии все – и решить, что докладывать на Земле.

– Да, – произнес Руис-Санчес. – Совершенно верно, Майк: именно что ради всего святого.

Перуанец-биолог-священник проснулся первым; строго говоря, физически он устал меньше прочих. За окошком только начинало смеркаться; он выбрался из гамака и прошлепал взглянуть на Кливера.

Физик был в коме. Лицо его посерело и казалось каким-то усохшим. Самое время Руис-Санчесу заняться искуплением вчерашних прегрешений. К счастью, пульс и дыхание у Кливера были близки к норме.

Стараясь ступать как можно тише, Руис-Санчес проследовал в лабораторию и приготовил для физика раствор фруктозы. Для остальных он развел в тигле что-то вроде суфле из яичного порошка, прикрыл крышкой и задвинул в духовку.

В спальне священник собрал стойку для внутривенного питания. Когда игла впилась в большую вену чуть выше сгиба локтя, Кливер даже не вздрогнул. Руис-Санчес закрепил капельницу, проверил, хорошо ли поступает раствор из перевернутой бутыли, и вернулся в лабораторию.

Там он сел на табурет перед микроскопом и позволил себе немного отключиться. Темнело. Усталость еще чувствовалась, но борьба со сном не требовала уже таких постоянных усилий. Судя по причмокиванью, глуховато доносящемуся из духовки, суфле начинало подниматься; а вскоре, судя по еле-еле повеявшему аромату, и подрумяниваться – или, по крайней мере, серьезно подумывать о том, что уже пора бы.

Снаружи внезапно разразился ливень. И так же внезапно прекратился. Заканчивалось короткое жаркое литианское лето; зима на этой широте будет долгой и теплой, не холоднее плюс двадцати по Цельсию. Даже на полюсах зимняя температура не опускалась ниже плюс пятнадцати.

– Рамон, это, часом, не завтрак?

– Да, Майк, уже в духовке; через пару минут будет готов.

– Прекрасно.

Микелис опять вышел. Взгляд Руис-Санчеса остановился в дальнем углу лабораторного стола, на темно-синей книге с золотым тиснением по корешку, которую ему было не лень тащить аж с Земли. Почти машинально он придвинул книгу к себе, и почти машинально та раскрылась на странице 573. Что ж, это хоть даст пищу для размышлений несколько более абстрактных.

В прошлый раз он остановился на том, что Анита «… уступила бы похотливым домогательствам Онуфрия, дабы утихомирить свирепого Суллу и двенадцать его наемников, а также (как с самого начала предполагал Гильберт) сберечь невинность Фелиции для Магравия…» – нет, секундочку, как это Фелиция может до сих пор считаться девственницей? А, «… когда Михаэль обратил ее в истинную веру после смерти Гиллии»; тогда понятно, раз с самого начала она была виновна не более чем в супружеской неверности… «… Но она опасается, что, позволив реализоваться его супружеским правам, даст повод для предосудительного поведения Евгения с Иеремией. Михаэль, ранее соблазнивший Аниту, освобождает ее от данной Онуфрию клятвы…» – да, понятно, ведь на Евгения у Михаэля были свои виды. «Анита обеспокоена, однако Михаэль грозит возложить завтрашнее рассмотрение ее дела на рядового Гийома, даже пойди она при аффрикатировании на обман из благочестия, что, как известно по опыту (согласно Уоддингу), приведет к объявлению брака недействительным».

Хорошо. Очень хорошо. Кажется даже, впервые за все время чтения начала складываться определенная картинка; очевидно, автор все-таки прекрасно представлял себе, что делает, каждый шаг. «Нет, – размышлял Руис-Санчес, – не хотелось бы мне лично знавать эту семейку «латинян» или исповедовать кого-нибудь из них».

Да, роман начинал смотреться довольно складно – если достаточно бесстрастно подходить к действующим лицам (которые всего лишь вымышленные персонажи, в конце концов) или к автору (который – величайший ум в английской, а может, и в мировой литературе – достоин сочувствия, как и самая ничтожная из жертв Дьявола). Видеть роман как он есть, в своего рода сером тумане чувств, где всё – даже подобные кляпу комментарии, что роман вобрал еще с 1920-х, – представляется в одинаковом свете.

– Святой отец, завтрак готов?

– Судя по запаху, да. Можешь раскладывать, Агронски.

– Спасибо. Кливера поднять?..

– Нет, он сейчас под капельницей.

– Понял.

Если только впечатление, что он сумел наконец правильно постичь суть проблемы, не окажется опять обманчивым, теперь он готов ответить на основной вопрос, столько десятилетий служивший камнем преткновения для ордена и церкви. Он внимательно перечитал вопрос. Тот гласил:

«Властен ли он приказать и должна ли она подчиниться?»

К своему удивлению, он впервые заметил, что на самом-то деле это два вопроса – несмотря на отсутствие запятой. Значит, и ответов должно быть два. Властен ли Онуфрий приказать? Да, потому что Михаэль – единственный изо всех, первоначально наделенный благодатью, – безнадежно себя скомпрометировал. Так что никто не мог – вне зависимости от того, имели место в действительности тяжкие прегрешения Онуфрия, или это все одни слухи – лишить его положенных привилегий.

Но должна ли Анита подчиниться? Нет, не должна. Михаэль утратил право каким бы то ни было образом отправлять правосудие, да и приостанавливать его отправление тоже; так что в конечном итоге Аните не следует руководствоваться ни указаниями викария, ни чьими-либо еще – только собственной совести; а с учетом суровых обвинений, выдвинутых против Онуфрия, ей ничего не остается, кроме как его отвергнуть. Что до раскаяния Суллы и обращения Фелиции, это не значило ровным счетом ничего, поскольку отступничество Михаэля лишило их – да и всех остальных – духовного наставника.

Так что ответ-то был очевиден все время. А именно: да – и нет.

И все зависело лишь от поставленной – или не поставленной – в нужном месте запятой. Шутка писателя. Демонстрация того, что один из величайших романистов всех времен и народов может посвятить семнадцать лет книге, центральная проблема которой – где поставить запятую; вот как подчас маскирует пустоту свою враг рода человеческого – и опустошает приверженцев своих.

Руис-Санчес с содроганием захлопнул книгу и глянул поверх лабораторного стола; перед глазами плыл тот же серый туман, что и раньше, не светлее и не темнее – но глубоко изнутри прорывалось радостное возбуждение, подавить которое было ему не под силу. В извечной борьбе Врагу нанесено очередное поражение.

Устало, заторможенно глядел он сквозь окно в сочащуюся влагой черноту – и вдруг в усеченном прямоугольнике желтого света, отбрасываемом на стену дождя, мелькнула знакомая, будто из камня вырубленная голова. Руис-Санчес, вздрогнув, опомнился. Это был Штекса, и он уже удалялся.

Вдруг Руис-Санчес вспомнил, что никто не позаботился стереть надпись с таблички у входа. Если Штекса приходил по делу, назад он повернул совершенно зря. Священник схватил со стола пустую коробочку из-под предметных стекол и забарабанил ею по стеклу.

Штекса обернулся и сквозь струящуюся занавесь дождя глянул в окно; мигательная перепонка прикрывала глаза его от потоков воды. Руис-Санчес кивком пригласил литианина заходить, одеревенело поднялся с табурета и побрел открывать дверь.

Оставленный ему в духовке завтрак окончательно обуглился.

Заслышав стук в стекло, явились Агронски и Микелис. С природной, ненапускной серьезностью Штекса сверху вниз оглядел троих землян; тяжелые маслянистые капли воды сбегали по призмочкам, из которых складывалась его мягкая мелкочешуйчатая кожа.

– Не знал я, что больной здесь, – произнес литианин. – Пришел я, так как утром сегодня из дома моего брат ваш Руис-Санчес без подарка ушел, который надеялся я вручить ему. Готов уйти я, если нарушил как-либо уединение ваше.

– Никоим образом, – заверил его священник. – А болезнь – это всего лишь отравление, незаразное и не очень опасное. Познакомьтесь, Штекса, это мои друзья с севера, Микелис и Агронски.

– Счастлив видеть их я. Значит, дошло сообщение?

– Какое еще сообщение? – спросил Микелис на своем чистом, но не очень уверенном литианском.

– Вечером вчера просил меня сообщение послать коллега ваш Руис-Санчес. В Коредещ-Гтоне сказали мне, что улетели уже вы.

– Так все и было, – подтвердил Микелис. – Рамон, что это значит? Насколько я помню, ты говорил, что за связь отвечает Пол. И ты явно имел в виду, что не знал, как она работает, когда Пол заболел.

– Не знал. И до сих пор не знаю. Я попросил Штексу послать сообщение за меня; о чем он и говорил.

Микелис снизу вверх глянул на литианина.

– И что было в сообщении? – поинтересовался он.

– Чтоб вылетали в Коредещ-Сфат вы. И что время ваше на планете к концу подходит.

– О чем речь? – спросил Агронски. Он пытался следить за разговором, но его лингвистических способностей явно не хватало; а те несколько слов, что удалось разобрать, только подогрели его страхи. – Майк, переведи, пожалуйста.

Микелис вкратце изложил суть дела.

– Рамон, – обратился затем химик к Руис-Санчесу, – а больше ты ничего не хотел нам сообщить? Особенно после всего, что выяснилось? В конце концов, мы тоже были в курсе, что скоро пора улетать; и с календарем обращаться умеем…

– Понимаю, Майк, понимаю. Но я же понятия не имел, какие из предыдущих сообщений до вас дошли – и дошли ли хоть какие-то. Сначала я думал, может, у Кливера есть свой личный канал связи, радиоприемник там какой-нибудь… Потом мне пришло в голову, что гораздо легче было бы передавать сообщения с трансконтинентальными рейсовиками. Кливер ведь мог передать вам, скажем, будто мы задержимся на Литии дольше намеченного; или что меня убили, а он разыскивает убийцу… да все, что угодно. Мне надо было принять все возможные меры к тому, чтобы вы прибыли сюда в любом случае, вне зависимости от того, что там сообщал вам Кливер или не сообщал… А когда я добрался до местной почты, соображать пришлось на ходу и быстро; выяснилось, что непосредственно связаться с вами я не могу – равно как и послать подробное сообщение, потому что наверняка оно исказилось бы до неузнаваемости при переводе с английского на литианский и обратно. Все радиосообщения отправляются из Коредещ-Сфата только через Почтовое дерево – а кто не видел, что это такое, даже вообразить не может, какие трудности предстоят землянину, если надо отправить пусть даже самое простенькое сообщение.

– Это правда? – поинтересовался у Штексы Микелис.

– Правда? – переспросил Штекса. Он явно пребывал в замешательстве; всю бородку его испещрил яркий пунктирный узор. Хотя Руис-Санчес и Микелис перешли на литианский, кое-какие слова, в литианском просто не существовавшие («убийца», скажем), им приходилось вставлять по-английски. – Правда? Не понимаю. Насколько верно это, имеете в виду вы? О том судить лучше вам.

– Но это соответствует истине?

– Насколько знаю я, – отозвался Штекса, – соответствует.

– Так вот, – продолжил Руис-Санчес, стараясь подавить раздражение в голосе, – теперь вы понимаете, почему, когда Штекса волею судеб появился в Дереве, узнал меня и предложил свои услуги, мне пришлось сократить послание до минимума. Объяснять все подробности было бы без толку, а на то, что они доберутся до вас в неискаженном виде, пройдя, как минимум, через двоих литианских посредников, явно не стоило и надеяться. Все, что я мог, это крикнуть как можно громче, чтоб вы прилетали вовремя, и надеяться, что вы услышите.

– Беда настала, – вдруг проговорил Штекса, – и болезнь пришла. Уйти должен я. Случись со мной беда, желал бы я, чтоб оставили в покое меня – и не могу рассчитывать на это я, коль присутствие навязываю свое тем, беда у кого. В другой раз принесу я подарок свой.

По-утиному втянув голову в плечи, он выскользнул в дверной проем – не попрощавшись ни словом, ни жестом, но оставив витать в воздухе тамбура едва ли не физическое ощущение безграничного милосердия. Беспомощно и как-то потерянно глядел Руис-Санчес вслед удаляющейся фигуре. Казалось, литиане всегда правильно понимают ситуацию, до самой сути; в отличие даже от самых самонадеянных землян, сомнения не посещали их вообще никогда. Равно как и ночные мысли. И угрызения совести не мучили.

А что удивительного? Ведь они ощущали поддержку (если Руис-Санчес не ошибался) второго – после первейшего – авторитета во Вселенной, причем поддержку прямую, безо всякого церковного посредничества, без расхождения в интерпретациях. Тот самый факт, что в способности сомневаться им отказано, однозначно отождествлял их с порождениями авторитета номер два. Только божьим детям дарована свободная воля – и сомнения.

И все равно Руис-Санчес постарался б оттянуть уход литианина, если бы смог. В коротком споре полезно иметь на своей стороне чистый разум – хотя если полагаться на такого союзника слишком долго, тот не преминет нанести удар, причем прямо в сердце.

– Пошли в дом, обмозгуем, – высказался Микелис, захлопнул дверь и направился в гостиную. По инерции он сказал это по-литиански и, прежде чем перейти на английский, криво усмехнулся, покосившись на дверь. – Хорошо хоть поспать немного удалось. Но до посадки корабля времени остается всего ничего; мы рискуем не успеть подготовить официальное решение.

– Но как мы можем что-то обсуждать! – запротестовал Агронски, секундой раньше послушно проследовавший за Микелисом в гостиную вместе с Руис-Санчесом. – О каком вообще решении речь, если не заслушать Кливера? В нашей работе ценен каждый голос.

– Трудно не согласиться, – кивнул Микелис. – Мне вся эта кутерьма нравится ничуть не больше, чем тебе, я это уже говорил. Похоже, правда, выбора у нас нет. А ты, Рамон, что скажешь?

– Честно говоря, я бы предпочел подождать, – ответил Руис-Санчес. – Будем смотреть на вещи здраво: что б я ни сказал, все равно вам это будет хоть немного, да подозрительно. И, пожалуйста, не надо говорить, будто вы на сто процентов уверены в моей честности – в Кливере мы тоже были уверены. Обе уверенности, так сказать, взаимоликвидируются.

– Рамон, у тебя отвратительная привычка говорить вслух то, о чем другие думают втихомолку, – слабо усмехнувшись, произнес Микелис. – Ну и что ты можешь предложить?

– Ничего, – признался Руис-Санчес – Как ты сам говорил, время работает против нас. Придется начинать обсуждение без Кливера.

– Ни в коем случае!!!

Голос, раздавшийся из дверей спальни, звучал слабо и болезненно-хрипло.

Все повскакали с мест. Кливер в одних шортах застыл в дверном проеме, уцепившись за притолоку. На локтевом сгибе Руис-Санчес разглядел след от содранного пластыря – там, где входила игла для внутривенного питания; под сероватой кожей уродливо вздулась синяя гематома.

VI

(Немая сцена).

– Пол, да ты вообще с ума сошел, – рассерженно выговорил наконец Микелис. – А ну, забирайся назад в гамак, пока совсем не поплохело. Ты же болен, не понимаешь, что ли?

– Не так болен, как кажется, – отозвался Кливер, жутковато скалясь. – На самом деле самочувствие у меня уже довольно сносное. Воспаление во рту почти прошло, да и лихорадить перестало. И разрази меня гром, если комиссия продвинется хоть на один чертов дюйм без меня. У вас нет на это права, и я опротестую любое – слышите, парни? Любое! – решение, которое вы без меня примете.

Комиссия внимала; уже включился магнитофон, и тихо сматывалась пленка на герметично опечатываемую катушку. Микелис и Агронски вопрошающе поглядели на Руис-Санчеса.

– Что скажешь, Рамон? – сдвинув брови, поинтересовался Микелис, временно отключив магнитофон. – Это не опасно?

Руис-Санчес уже изучал Кливерову ротовую полость: почти все язвочки действительно зарубцевались, а немногие оставшиеся начали затягиваться молодой тканью. Глаза у Кливера чуть слезились (значит, заражение крови еще сказывается), но в остальном от вчерашнего отравления не осталось и следа. Вот выглядел Кливер и впрямь ужасно, что да, то да – впрочем, совершенно естественно для человека, который совсем недавно валялся пластом и без оглядки пережигал белок собственных клеток. Что касается гематомы, с той управится холодный компресс.

– Ну, если уж очень хочется рисковать своей жизнью, такое право у него есть – по крайней мере, косвенно, – проговорил Руис-Санчес. – Пол, в первую очередь ты должен куда-нибудь сесть, надеть теплый халат и укутать ноги. Потом тебе надо поесть, сейчас я что-нибудь сготовлю. На поправку ты пошел удивительно быстро, но у тебя еще имеются все шансы подхватить настоящую инфекцию.

– Согласен на компромисс, – быстро сказал Кливер. – Героя строить не собираюсь, просто хочу, чтоб меня выслушали. Кто-нибудь, помогите мне дойти вон до той кушетки. На ногах я как-то еще не слишком твердо держусь.

Суета вокруг Кливера длилась добрых полчаса, пока Руис-Санчес не соизволил высказать удовлетворение. Физику – судя по кривоватой усмешке – это, кажется, даже нравилось. В конце концов, ему вручили кружку гштъита – местного чая на травах, восхитительно вкусного, причем настолько, что в ближайшем будущем у того были все шансы стать главной статьей экспорта.

– Ну ладно, Майк, врубай шарманку, и поехали, – произнес Кливер.

– Ты уверен? – поинтересовался Микелис.

– На сто процентов. Врубай, черт побери.

Микелис повернул ключ, вытащил и положил в карман. Пошла запись.

– Хорошо, Пол, – сказал он. – Ты из кожи вон лез, лишь бы оказаться в центре внимания. Трудно не согласиться, тебе это удалось. Колись, короче: почему на связь не выходил?

– Не хотелось.

– Секундочку, секундочку, – вмешался Агронски. – Пол, не забывай, идет запись; совершенно необязательно пускаться с места в карьер и выпаливать первое, что взбредет. Согласен, речевые центры у тебя вполне пришли в норму, но это ж еще не повод… Может, ты ни разу не подавал вестей, потому что не сумел освоить связь через… как его… Дерево?

– Нет, дело не в этом, – стоял на своем Кливер. – Спасибо, конечно, Агронски, за заботу, но нечего выдумывать за меня алиби всякие. Я сам прекрасно помню, что там у меня было не того; да и поздновато как-то уже правдоподобное алиби сочинять. Конечно, контролируй я полностью свои действия, все было бы шито-крыто. Но из-за этого ананаса чертова все пошло прахом. Я понял это ночью, когда сопротивлялся как одержимый, лишь бы переговорить с вами до возвращения святого отца; однако не выгорело.

– Сейчас ты к этому относишься уже довольно спокойно, – заметил Микелис.

– Ну, как тебе сказать… конечно, я лопухнулся. Но я реалист. К тому же, Майк, у меня были чертовски веские причины делать то, что делал. Надеюсь, вы еще согласитесь со мной, когда я все объясню.

– Ладно, – сказал Микелис – Валяй.

Кливер привалился к стенке и сложил руки на коленях. Вид у него стал немного торжественный, едва ли не библейский. Ситуация явно была ему по вкусу.

– Во-первых, как я уже сказал, на связь я не выходил, потому что не хотелось. Разобраться с Деревом можно было бы достаточно просто – так же, как сделал святой отец, например, – то есть попросить переправлять сообщения кого-нибудь из змей. Конечно, болтать по-змеиному я не умею, но можно было бы попросить помочь святого отца – а тогда пришлось бы посвящать его в мои планы. А поскольку это отпадало, оставалось разве что попробовать освоить Дерево непосредственно. Теперь-то я знаю все технические сложности, с какими пришлось бы столкнуться. И подожди, Майк, пока ты это Дерево не увидишь. По сути, это однопереходный транзистор, где полупроводник – офигенная кристаллическая глыба под корнями; кристалл – пьезоэлектрический, и всякий раз, как корни на него давят, испускает радиоизлучение. Это что-то совершенно фантастическое; ничего похожего нет во всей Галактике, готов биться об заклад… Короче: я хотел, чтобы между вами и нами возник барьер; чтобы вы не имели ни малейшего представления, что происходит здесь, на побережье. Я хотел, чтобы вы вообразили себе худшее и – если все пройдет, как задумано – стали бы обвинять змей. А когда вы сюда, в конце концов, прилетели б – если прилетели б, – я постарался бы подать все так, будто это змеи не позволяли мне выходить на связь. Я даже подготовил несколько «доказательств», чтобы вы на них сами наткнулись… ладно, теперь-то какая разница. Но, уверен, смотрелось бы все убедительно – как бы там святой отец из кожи вон ни лез, убеждая вас в обратном.

– Подумай хорошенько, может, запись все-таки выключить? – негромко поинтересовался Микелис.

– Да выбрось ты этот чертов ключ и слушай внимательно, что я говорю. Как по-моему, так стыдоба просто, что в последний момент я напоролся на ананас этот хренов. Тут-то у святого отца и возник шанс что-то разнюхать. Клянусь, не подкосило бы меня, он так ничего и не узнал бы до самого до вашего прилета – а там уже было бы поздно.

– Так-то оно, может, и так, – проговорил Руис-Санчес, не сводя с Кливера немигающего взгляда. – Но никакая это не случайность, что ты напоролся на свой «ананас». Не трать ты все время на выдумывание какой-то своей Литии, а изучай планету как следует – зачем тебя, собственно, и посылали, – ты б уже достаточно знал, чтобы не напарываться на «ананасы» там всякие. По крайней мере, мог бы уже говорить по-литиански; хотя бы не хуже Агронски.

– Может, оно, конечно, и так, – отозвался Кливер. – Но мне-то опять же без разницы. Что до изучения планеты, то я обнаружил самый главный факт, с лихвой перекрывающий все прочие, и этого должно быть достаточно. В отличие от тебя, Рамон, когда прижмет, я не отвлекаюсь на всякие там благоглупости по мелочи; к тому же после драки кулаками не машут.

– Давайте только не будем переходить на личности, рановато еще как-то, – вступил Микелис. – Историю свою ты рассказал, и безо всяких прикрас – значит, наверно, должна быть какая-то причина, что ты так вот взял все и выложил. Рассчитывать на прощение – или хотя бы на не слишком суровое осуждение – можешь, только если назовешь причину. Давай, колись.

– Дело вот в чем… – произнес Кливер и впервые несколько оживился. Он подался вперед (в мерцающем газовом свете резко выступили скулы, по сравнению с зияющими провалами щек) и наставил чуть подрагивающий палец на Микелиса. – Майк, ты вообще представляешь себе, на чем мы тут сидим? Для начала, хотя бы – ты в курсе, сколько тут рутила?[10]

– В курсе, конечно, – ответил Микелис. – Агронски рассказывал, сколько тут чего. С того времени я только и ломал голову, как бы обогащать руду прямо здесь. Если мы проголосуем за то, чтобы планету открыть, наши проблемы с титаном будут решены на век вперед; если не на дольше. То же самое я изложу в своем персональном отчете. Ну и что с того? Гипотеза такая была еще до посадки, чисто из дистанционных измерений планетарной массы.

– А как насчет пегматита? – вкрадчиво поинтересовался Кливер.[11]

– Что значит «как»? – озадаченно переспросил Микелис – Полагаю, его тут более чем достаточно – правда, руки проверить у меня так и не доходили. Титан – да, это важно; но литий… Для ракетного топлива его уже лет пятьдесят как не используют.

– И слава богу, – добавил Агронски. – Эти древние двигатели Ли-Флуора взрывались, прямо как боеголовки. Малейшая утечка топлива – и ба-бах!

– Тем не менее, Майк, на Земле до сих пор литий стоит двадцать тысяч долларов за английскую тонну – ровно столько же, сколько в шестидесятых годах прошлого века, ну там, с учетом изменения курса. Это тебе ни о чем не говорит?[12]

– Гораздо больше меня интересует, что это говорит тебе, – произнес Микелис. – Сколотить состояние на этой экспедиции никто из нас все равно не сколотит, будь даже планета вся из себя внутри платиновая, что маловероятно. И если дело только в цене, то, учитывая, сколько тут лития, на Земле она быстренько упадет. Да и на что он по большому счету-то сдался?

– Бомбы из него делают, – сказал Кливер. – Настоящие. Ядерные. Для контролируемого синтеза от лития проку мало, но для бомбочки мегатонн эдак на несколько дейтериевая соль – самое то, что надо.

На Руис-Санчеса с новой силой накатили головокружение и усталость. Именно этого он и боялся; возьмем планету, названную Литией только из-за того, что состоит на первый взгляд в основном из камня, – и обязательно кто-нибудь в лепешку расшибется, отыскивая на ней металл литий. И, не дай бог, найдет.[13]

– Пол, – произнес он, – я передумал. Даже не напорись ты на «ананас» свой, все равно я узнал бы, в чем дело. Когда ты тогда вернулся, то обмолвился, что ищешь пегматит и что, по-твоему, здесь можно было бы развернуть производство трития в промышленных масштабах. Очевидно, ты думал, я в этом ничего не смыслю. Но ты все равно уже тогда проговорился, даже если бы не «ананас». Ты явно не слишком наблюдателен – и что касается меня, и что касается Литии.

– Сейчас-то легко, – снисходительно бросил Кливер, – говорить: мол, я всю дорогу знал.

– Легче легкого – особенно со столь неоценимой помощью, – отозвался Руис-Санчес. – Сомневаюсь только, чтобы твои виды на Литию одним этим и ограничивались – водородные бомбы клепать. Более того, вряд ли ты даже к этому на самом-то деле ведешь. Чего тебе больше всего на свете хочется – так это вообще убрать Литию куда-нибудь подальше. Ты терпеть эту планету не можешь. Ты хотел бы думать, будто на самом деле ее и нет вовсе. Потому и такой пафос – вопреки всему развернуть здесь военное производство; тогда-то уж точно из соображений безопасности Литию объявят закрытой. Так ведь?

– Естественно, так; только никакое это не чтение мыслей, а чистой воды шарлатанство, – презрительно скривился Кливер. – Если даже священнику под силу в этом разобраться, оно должно быть совсем уж очевидно; а поскольку мотивы первооткрывателя нетрудно оспорить, то ну его на фиг. Баста. Но послушай, Майк: ни перед одной аналогичной комиссией не стояло еще такой важной задачи. Эта планета будто специально создана, чтобы всю ее превратить в исследовательский и производственный термоядерный центр. Запасы основного сырья тут практически неограничены. Что еще важней, ядерная физика – в состоянии практически зачаточном; по крайней мере, беспокоиться не о чем. Все расщепляющиеся материалы, радиоактивные элементы и прочее придется, конечно, ввозить; змеи о них и слыхом не слыхивали. Более того, приборы всякие – счетчики там, ускорители, прочую хренотень – не сделать без железа, которого у змей нет, а также не зная основных принципов магнетизма и квантовой механики. Дешевой рабочей силы тут – тьма-тьмущая; и, если принять соответствующие меры предосторожности, ничего секретного змеям ни в жизнь не разнюхать… Все, что надо сделать, – это отнести планету к категории 3-Е и по меньшей мере на век вперед намертво пресечь любые поползновения построить тут пересадочную станцию или базу общего назначения. А в параллельном докладе кассационному комитету ООН можно указать открытым текстом, что есть Лития на самом деле: арсенал категории 3-А для всей Земли, для всего содружества планет под нашим контролем. Пленка защищена; официальному, административному рассмотрению подлежит только решение насчет 3-Е; проворонить такой шанс было бы преступлением!

– Против кого? – поинтересовался Руис-Санчес.

– Чего? Не понял.

– Против кого ты собираешься весь этот арсенал копить? Зачем нужно целую планету гробить только на то, чтобы водородные бомбы клепать?

– ООН бомбы очень даже пригодятся, – сухо сказал Кливер. – Не так давно даже на Земле оставалась еще пара-тройка воинственных государств, и кто гарантирует, что таковые не возникнут в ближайшем будущем? Не забывай также, что водородные бомбы, в отличие от простых атомных, нельзя хранить бесконечно долго – только несколько лет. Период полураспада у лития довольно короткий, да и тритий-шесть не больно-то долгоживущий. Вряд ли ты в этом хорошо разбираешься. Но поверь мне на слово, ооновская полиция будет на седьмом небе от счастья, когда узнает, что появилась возможность практически неограниченно пополнять водородный арсенал; и никаких тебе больше проблем со сроком годности!.. Кроме того – если вы вообще брали за труд об этом задуматься – очевидно же, что вся эта бесконечная консолидация миролюбивых планет не может длиться вечно. Рано или поздно… короче, что будет, если следующая обнаруженная нами планета окажется вроде Земли? Если так, то они станут драться, и драться, как одержимые; целая планета одержимых, лишь бы остаться вне нашей сферы влияния. Или… что будет, если какая-нибудь следующая планета – всего лишь аванпост целой федерации вроде нашей, если не больше? Когда такой день наступит – а он наступит, можно не сомневаться, – мы будем только рады-радешеньки, если успеем забросать противника от полюса до полюса водородными бомбами – и выпутаться из передряги с минимальными потерями.

– С нашей стороны, – уточнил Руис-Санчес.

– А что, есть какая-то другая сторона?

– Черт возьми, по-моему, звучит вполне разумно, – высказался Агронски. – Что скажешь, Майк?

– Ничего пока не скажу, – протянул Микелис. – Пол, я до сих пор так и не понял, зачем тебе было так выжучиваться – тоже мне, рыцарь плаща и кинжала нашелся. Определенные достоинства в твоем предложении есть – но ты же сам признался раньше, что хотел, если выйдет, заручиться нашей поддержкой хитростью. Зачем? Одной силе своих аргументов ты не доверял?

– Нет, – отрезал Кливер. – Мне как-то не доводилось прежде участвовать в комиссии без председателя и с четным числом членов, специально, чтобы голосованием ничего было не решить; и где голос человека, чья голова забита мелочным морализаторством и метафизикой трехтысячелетней давности, имеет тот же вес, что голос ученого.

– Не слишком ли сильно сказано, Пол? – поинтересовался Микелис.

– Да сам знаю, что слишком! Если уж на то пошло, где угодно готов засвидетельствовать: святой отец – чертовски хороший биолог. Я видел его в работе, и лучше биологов просто не бывает – кстати, очень может быть, только что он спас мне жизнь, откуда мы знаем. В этом смысле он такой же ученый, как все мы – ну, насколько биологию можно вообще считать наукой.

– Спасибо за комплимент… – произнес Руис-Санчес. – Пол, учили бы тебя хоть чуть-чуть истории, ты был бы в курсе, что иезуиты одними из первых исследовали Китай, Парагвай и североамериканские пустыни. Может, тогда бы ты не так удивлялся, что я тут делаю.

– Очень может быть. Тем не менее, насколько я понимаю этот парадокс, речь совершенно о другом. Помнится, водили как-то раз меня в нотр-дамские лаборатории – ну, этот их знаменитый проект, «Биосфера», изолированная от микробов. Всяких чудес от физиологии они там извлекли на свет божий просто видимо-невидимо; ни дать ни взять – фокусник с цилиндром. Так я тогда еще все никак не мог понять – как это можно одновременно быть прекрасным ученым и добрым католиком… ну или еще церковником каким. Как это так может быть – наука, что ли, в одном отделении в мозгу хранится, а религия в другом? Так до сих пор и не понимаю.

– Нет никаких отделений, – произнес Руис-Санчес. – Все едино.

– То же самое ты говорил и раньше. Это не ответ; на самом деле это-то меня окончательно и убедило, что запланированное совершенно необходимо. Я не хотел рисковать – вдруг там между этими твоими отделениями еще перезамкнет чего-нибудь. Я совершенно серьезно намеревался устроить все так, чтобы голос святого отца при обсуждении не имел никакого веса. Вот для чего я… как ты там говорил, Майк? – косил под рыцаря плаща и кинжала. Может, смотрелось оно и глупо, не знаю; тяжело все-таки выступать агентом-провокатором без специального образования, мог бы и сам догадаться.

Руис-Санчес попытался представить, какой будет реакция Кливера через несколько минут, когда тот узнает, что мог бы добиться своего, и пальцем не шевельнув. Разумеется, преданный труженик науки, корпящий единственно ради вящей славы человека, не мог морально готовиться ни к чему, кроме поражения; в том-то и заключалась погрешимость человеческая. Но будет ли Кливер после всего в состоянии понять, что испытал Руис-Санчес, когда открылась ему погрешимость Господа? Вряд ли.

– Но я не стыжусь ничего, что делал, – говорил Кливер. – Стыдно только, что не выгорело.

VII

Запись зафиксировала краткий, болезненный пробел.

– Вот, значит, как оно, – проговорил наконец Микелис.

– Да, Майк, именно так. А, вот еще. Что до голосования, то, если кто еще сомневается, я за то, чтоб объявить планету закрытой. Очередь ваша.

– Ну что, Рамон, – сказал Микелис, – выступишь? Твое законное право; я бы даже сказал, личная привилегия. Боюсь, правда, атмосфера в данный момент несколько накалена.

– Нет, Майк. Давай лучше ты.

– Я пока не готов, если большинство не настаивает. Агронски, ты как?

– Пожалуйста, – сказал Агронски. – Как геолог, а также как простой смертный, слабо разбирающийся в тонких материях, я склонен поддержать Кливера. С любой другой точки зрения, кроме кливеровской, Лития не представляет собой абсолютно ничего выдающегося. Нет, планета вполне приличная, тихая, ничем таким особенным не богатая… ну, то есть гштъит – вещь, конечно, потрясающая, но это все-таки скорее роскошь, чем предмет первой необходимости… да и каких-то неприятностей отсюда, по-моему, вряд ли можно ожидать. Поставить тут пересадочную станцию было бы очень даже ничего – но в какой-нибудь соседней системе ничуть не хуже… А вот устроить тут арсенал – ну, в том смысле, как говорил Кливер – почему бы, собственно, и нет? В любом другом отношении это, по-моему, не планета, а тоска зеленая – и не просто зеленая, а очень зеленая. Единственное, что тут еще есть, это титан – но титана сейчас и на Земле вовсе не так мало, как Майку кажется; а всякие самоцветы, камешки там полудрагоценные и прочее, опять же, можно и на Земле добывать, вовсе не обязательно за полсотни световых лет переться. Так что, я сказал бы: или ставим тут пересадочную станцию, и фиг с ним со всем остальным, или делаем, как предложил Кливер.

– Все-таки что именно? – спросил Руис-Санчес.

– А что важнее, святой отец? Планеты, годящиеся под пересадочные станции, по-моему, и так пятачок пучок. А вот чтобы можно было термоядерную лабораторию устроить – явно несколько меньше; на моей памяти, Лития вообще первая. Так зачем использовать планету как любую другую, если она уникальна? Почему бы не применить закон логического скупердяйства – бритву Оккама? До сих пор она как-то неплохо справлялась – с научными, по крайней мере, проблемами. Готов биться об заклад, и в данной ситуации лучшего инструмента не сыщешь.

– Бритва Оккама – не закон природы, – отозвался Руис-Санчес, – а так, удобство от эвристики; короче, наука имеет много гитик. Кроме того, Агронски, работает она, только когда надо найти простейшее решение проблемы, удовлетворяющее всем фактам. Что до фактов, ты их знаешь явно не все; далеко не все.

– Ну так просвети, – состроив благочестивую мину, произнес Агронски. – Я внимательно слушаю.

– Итак, ты голосуешь за то, чтобы планету закрыть? – уточнил Микелис.

– Да, конечно, я что, Майк, неясно выражался?

– Пускай на пленке четко зафиксируется, да или нет, – пояснил Микелис. – Ну что, Рамон, дело за нами. Давай, я начну. Пожалуй, теперь я готов.

– Конечно, Майк, конечно.

– В таком случае, – начал Микелис все тем же мрачновато-бесстрастным тоном, – мне хотелось бы сказать, что джентльмены эти глупцы, причем глупцы опасные, так как при всем при том считаются учеными. Пол, ухищрения твои яйца выеденного не стоят; речь не о них. Я даже не предлагаю подчистить запись, чтоб тебе не казалось, будто со мной надо как-то еще отношения налаживать. Как ты и просил, будем обсуждать только цель, которой ты хотел добиться.

Довольная усмешка на лице у Кливера стала несколько менее лучезарной.

– Не тяни, – сказал он и поплотнее укутал ноги одеялом.

– Ни о каком арсенале и речи идти не может, – продолжил Микелис. – Все твои доводы – или полуправда, или откровенная чушь. Например, дешевая рабочая сила. Чем это, интересно, ты собираешься литианам платить? Что такое деньги, они не знают, а предложить взамен нам нечего. Практически все, что им нужно, у них есть, менять свой жизненный уклад они явно не собираются, и даже тому, что мы считаем величайшими достижениями земной цивилизации, они не завидуют ни капельки. Допустим даже, они действительно не прочь начать развивать космонавтику – так в самом скором времени и без нас управятся: ионные ракетные двигатели у них уже есть, а без принципа Хэртля ближайшие лет сто как-нибудь обойдутся.

Взгляд его скользнул вкруг плавно загибающихся стенок комнаты, неярко блестящих в газовом свете.

– К тому же, – произнес он, – по-моему, пылесос с сорока пятью патентованными насадками им тут явно ни к чему. Так чем ты собирался платить литианам на этом своем термоядерном производстве?

– Знаниями, – ворчливо отозвался Кливер. – Они много что были бы не прочь узнать.

– Какими знаниями, Пол? Ведь именно то, что они хотели бы узнать, ты как раз сказать им не сможешь, если собираешься использовать как рабочую силу. Что, будешь учить их квантовой механике? Нет; это было бы опасно. Преподавать им нуклеонику, гильбертов анализ, теорию Хэртля? Нет; тогда они смогут додуматься до чего-нибудь, по-твоему, опасного. Учить их, как извлекать титан из рутила, как добывать достаточно железа, чтобы начать развивать электродинамику; или как перейти из этого их, каменного – я бы сказал, глиняного – века в эру пластмасс? Разумеется, нет. Короче, предложить им в плане знаний нам нечего. Если твоя идея пройдет, все это будет засекречено, а работать на таких условиях литиане не согласятся.

– Предложи им другие условия, – отрезал Кливер. – Если понадобится, просто скажи им, что делать, нравится там это или нет. Да и ввести тут в обращение деньги – проще пареной репы. Даешь змее бумаженцию, на которой написано, что та стоит один доллар, а за эту бумаженцию целый день вламывать надо.

– А для пущей убедительности ткнуть дулом в живот, так? – вставил Руис-Санчес.

– Зачем же тогда вообще оружие выпускается? Или чтобы целить в кого-нибудь, или уж лучше сразу на помойку выкидывать.

– То есть рабство, – подытожил Микелис. – Так, с дешевой рабочей силой вроде разобрались. Голосовать за рабство я не собираюсь. Рамон явно тоже. Агронски?

– Ну, – замялся Агронски, – нет, наверно… Это так важно?

– А то нет! Какого черта мы тут, собственно, делаем? Мы обязаны думать не только о себе, но и о литианах, иначе это не комиссия будет, а пустая трата времени и сил. Если нужна дешевая рабочая сила – пожалуйста, бери любую планету, порабощай, и вперед.

– Каким это образом? – поинтересовался Агронски. – Какую еще любую планету – никаких других планет нет; в смысле, с разумной жизнью пока больше не попадались. Не поработишь же марсианского песчаного краба!

– Что приводит нас к вопросу и о собственном благе, – вмешался Руис-Санчес. – О котором тоже забывать вроде бы не положено. Вы вообще в курсе, что рабовладение делает с рабовладельцами? Медленно убивает.

– Все работают, получают деньги и рабством это не считают, – заявил Агронски. – Я, например, никоим образом не возражаю против еженедельного чека.

– На Литии денег нет, – неколебимо произнес Микелис. – Если мы захотим ввести их в обращение, это придется делать только силой. Труд из-под палки суть рабство. Что и требовалось доказать.

Агронски молчал.

– Говори же, – потребовал Микелис. – Так или нет.

– Н-наверно, так, – протянул Агронски. – Не горячись, Майк, на пустом-то месте.

– Кливер?

– «Рабство» – это просто ярлык, – мрачно отозвался тот. – И нечего тут разводить турусы на колесах.

– Повтори, что ты сказал!

– Ну ладно, ладно. Черт побери, Майк, я же не хотел. Но можно ведь придумать какую-нибудь разумную систему оплаты…

– Придумывай, придумывай – а я посмотрю, – отозвался Микелис, резко встал, прошагал к плавно загибающемуся подоконнику и снова сел, глядя в темноту, расчерченную дождевым пунктиром. Руис-Санчес никогда бы раньше не подумал, что химик способен на столь глубокие переживания. Впрочем, дивился священник не только Микелису, но и себе самому; ему и в голову не пришло бы использовать как довод денежную сторону вопроса. Микелис, сам того не подозревая, затронул старое больное место всей церковной доктрины – вопрос, официальное разрешение которого никогда не совпадало со внутренним убеждением Руис-Санчеса. Ему вспомнилось стихотворение, подводившее своего рода черту под этим древним спором, стихотворение, написанное еще в 1950-е:

                             На ногах не стоит,                             обеззубела старая церковь,                             и нешек не клеймит уж с амвона,                             и посох епископский                             сально лоснится…

«Нешек» – это когда дают деньги в долг под проценты (грех, некогда именовавшийся ростовщичеством, за который Данте отправлял прямиком в ад). А теперь вот Майк, даже христианином не будучи, утверждает, что деньги сами по себе – это форма рабства. Вот уж действительно, место больное, и весьма.

– Итак, – говорил тем временем Микелис, – я продолжаю. Как ты там, Пол, сказанул… система автоматической безопасности? Думаешь, литиане ни в жизнь не расчухают всех этих твоих секретных премудростей, не смогут ничего никому рассказать, и никакой проверки на благонадежность не надо? Так вот, ничего подобного – мог бы и сам догадаться, знай ты литиан хоть чуть-чуть. Они потрясающе умны, и многие ключевые знания у них уже есть. Я кое-что рассказал им о магнетизме, так они впитали все, до последней капли, и тут же пустили в ход – с невероятной, сверхъестественной изобретательностью.

– А я, – вставил Руис-Санчес, – предложил им, пожалуй, довольно эффективный способ добычи железа. Стоило мне только намекнуть, они тут же взяли с низкого старта и уже набрали весьма приличный темп. Им достаточно самого незначительного намека…

– На месте ООН я посчитал бы и то и другое откровенной изменой, – отрывисто произнес Кливер. – Кстати, Майк, запись можно иногда выключать – если еще не слишком поздно. Может, змеи сами знали уже и о железе, и о магнетизме, просто обижать вас не хотели?

– Не учи ученого, – отмахнулся Микелис. – Запись включена и останется включенной, как ты и требовал. Если вдруг передумаешь там что-нибудь – отметишь в персональном отчете; а сейчас нечего провоцировать меня под сукно что-то прятать. Не выйдет.

– Вот всегда так, – сказал Кливер. – Я же только помочь хотел.

– Если так, спасибо. Но у меня еще не все. По-моему, то, чего ты хотел добиться, будь это даже возможно, совершенно бесполезно. Тот факт, что тут полно лития, еще не значит, что мы наткнулись на золотое дно, сколько бы там литий на Земле ни стоил… Дело в том, что здешний литий на Землю не переправишь. Плотность у него так мала, что на корабле поместится ну максимум тонна; одна перевозка обойдется гораздо дороже, чем все, что сумеешь на продаже выручить. Странно, кстати, что ты не в курсе: на нашей родной Луне лития – хоть завались; но тащиться за ним на какие-то четверть миллиона миль – и то считается неэкономичным. Что уж говорить о пятидесяти световых годах – в милях это триста четырнадцать миллиардов! Из такой дали невыгодно даже радий тащить… А переть оборудование на Литию вряд ли выйдет рентабельней. Для больших электромагнитов железа тут все равно не хватит. Пока ты доставишь сюда всякие ускорители, масс-хроматографы… это влетит ООН в такие деньги, что всего здешнего пегматита не хватит покрыть расходы. Что, Агронски, разве не так?

– Я, конечно, не физик… – произнес Агронски с еле заметной усмешкой. – Но выделить металл из руды, а потом хранить его обойдется черт-те во сколько… Что да, то да. В здешней атмосфере сырой литий горит, как фосфор; значит, хранить и обрабатывать придется в масле. Что уже дико дорого.

Микелис перевел взгляд на Кливера; потом – снова на Агронски.

– Именно, – проговорил он. – И это еще только начало. На самом-то деле весь план от начала до конца – чистейшая химера.

– А что, Майк, у тебя есть план получше? – еле слышно поинтересовался Кливер.

– Надеюсь, да. Мне кажется, мы можем у литиан много чему поучиться – да и они у нас тоже. Общественная система их работает не хуже самого совершенного из наших физических механизмов, причем без какого-либо явного подавления личности. В смысле социальных гарантий здешнее общество последовательно либерально – причем безо всякого «гандизма»; никакой тотальной дезорганизации, никакой сельской архаики, никакого разбойничьего перераспределения. Это общество в равновесии – в устойчивом химическом равновесии… Что касается идеи клепать тут водородные бомбы – анахронизма безумней мне еще как-то и не встречалось; это все равно что переоборудовать космический корабль под гребную галеру с рабами на веслах – далее по списку. Здесь, на Литии, мы близки к разгадке настоящей Тайны, с большой буквы, которая сделает все бомбы и прочий антиобщественный хлам не актуальней кандалов… И плюс ко всему – подожди, Пол, я еще не закончил, – плюс ко всему, в некоторых чисто технических вопросах литиане опередили нас на десятилетия – так же, как мы их в некоторых других. Ты бы посмотрел, чего они добились в смежных дисциплинах: историохимии, иммунодинамике, биофизике, тератаксономии, осмотической генетике, электролимнологии, всего и не счесть. Удосужился бы смотреть – не смог бы не увидеть… По-моему, мы должны сделать гораздо больше, чем просто объявить планету открытой. В конце концов, это – пассивный шаг. Мы должны понять: то, что Литию можно как-то использовать, это только начало. На самом-то деле мы остро в ней нуждаемся. Вот на чем надо сделать упор в нашей рекомендации. – Микелис отделился от подоконника и встал, пристально оглядев сверху вниз коллег-комиссионеров; особенно долго взгляд его задержался на Руис-Санчесе. Священник улыбнулся химику – скорее тоскливо, нежели восхищенно – и снова уставился на носки собственных туфель.

– Ну что, Агронски, – проговорил Кливер, выплевывая слова, будто пули после операции без наркоза в Гражданскую войну. – Нравится тебе такая картинка?

– Нравится, – медленно, но решительно отозвался Агронски; эта его особенность – высказывать то, что думает, стоит только попросить – всегда казалась Руис-Санчесу в высшей степени похвальной, хотя могла и до белого каления доводить. – В том, что говорит Майк, безусловно есть смысл. Странно, если б его не было; понимаешь, о чем я? К тому же еще одно очко в его пользу: он высказал что думает безо всяких предварительных ухищрений.

– Да не будь таким тупицей! – не выдержал Кливер. – Кто мы, ученые или бойрейнджеры какие-нибудь? Да любой разумный человек принял бы те же меры предосторожности против большинства слезливых доброхотов!

– Может, и так, – сказал Агронски. – Впрочем, не уверен. Что в этом глупого – быть доброхотом? Что, хотеть добра – это неправильно? По-твоему, лучше быть злохотом – что бы это, черт возьми, ни значило? И мне как-то до сих пор кажется, что все эти твои «меры предосторожности» происходят от слабости аргументации. Что до меня, то терпеть не могу, когда мною пытаются манипулировать; и когда обзывают тупицей, кстати, тоже.

– Да послушай, ради бога…

– Нет, теперь послушай ты, – на одном дыхании выпалил Агронски. – Прежде чем успеешь еще как-то меня обозвать, довожу до твоего сведения, что, по-моему, несмотря ни на что, прав все же ты, а не Майк. Методы твои мне не нравятся, но цель кажется разумной. Согласен, главные твои доводы Майк разнес в пух и прах. Тем не менее, что касается моего мнения, можешь пока считать, что лидируешь – но не более чем на нос.

Он умолк, тяжело дыша и неприязненно глядя на физика.

– На нос, Пол. Не более того. Имей в виду.

Микелис пожал плечами, прошагал к своему пуфу и сел, неуклюже зажав ладони между коленей.

– Я сделал все, что мог, Рамон, – проговорил он. – Пока, похоже, ничья. Посмотрим, что получится у тебя.

Руис-Санчес набрал полную грудь воздуха. От того, что сейчас сделает, ему будет больно до конца жизни, пусть даже и время – лучший лекарь. Принятое решение уже стоило ему долгих часов раздумий и мучительных сомнений. Но он верил, что так надо.

– Я не согласен ни с кем из вас, – произнес он, – разве что отчасти с Кливером. Я тоже считаю, что в докладе Литию следует отнести к категории «Три-Е». Но не только. С расширением «Икс-один».

У Микелиса от изумления глаза чуть не вылезли из орбит. Даже Кливер явно не мог поверить собственным ушам.

– «Икс-один»… – хрипло сказал Микелис – Но это же карантин. Между прочим…

– Совершенно верно, Майк, – прервал его Руис-Санчес. – Я голосую за то, чтобы запретить всякие контакты литиан с человеческой расой. И не только на ближайшее время, не на столетие там, другое – а навечно.

VIII

Навечно.

Слово это не вызвало взрыва негодования, которого Руис-Санчес так опасался и на который в глубине души рассчитывал. Очевидно, слишком они уже устали. Прозвучавшее заявление, похоже, оглушило их и кануло в пустоту – словно бы настолько выбивалось из привычного порядка вещей, что теряло всякий смысл вообще. Трудно сказать, кто был более ошарашен – Кливер или же Микелис. С уверенностью Руис-Санчес мог сказать одно: первым опомнился Агронски и теперь буквально прял ушами, старательно давая понять, что готов слушать, как только Руис-Санчес одумается.

– Ну, – начал Кливер, как-то по-стариковски мотнул головой и снова: – Ну…

– Пожалуйста, Рамон, объяснись, – произнес Микелис, стискивая и разжимая кулаки. Голос его был все так же бесстрастен, но Руис-Санчесу показалось, что он различает нотки боли.

– Да, конечно. Но, предупреждаю, разговор будет долгий и… путями окольными. То, что я должен сказать, представляется мне чрезвычайно важным; я не хочу, чтоб оно было с порога отринуто как следствие моего специфического образования или предрассудков – может, и любопытное как патология, но не имеющее к нашей проблеме прямого отношения. Свидетельство тому, чем я должен с вами поделиться… подавляющее. По крайней мере, меня оно подавило, и совершенно против моей воли.

Сухой, наукообразный тон преамбулы вкупе с интригующим подтекстом сделали свое дело.

– А еще надо, чтобы мы поняли, – вставил Кливер, к которому вернулась толика его всегдашнего нетерпения, – будто свидетельство это религиозное и лопнет, как мыльный пузырь, если сразу взять и выложить.

– Да тихо ты, – сосредоточенно сказал Микелис. – Слушай.

– Спасибо, Майк. Хорошо, начнем. По-моему, этот мир – то, что в просторечии именуется подставой. Сейчас я вкратце объясню, что имею в виду – точнее, как пришел к такому выводу… Итак: Лития – сущий рай. Чем-то она походит на другие планеты, но больше всего напоминает Землю до Адама, до первого ледникового периода. На этом сходство кончается, поскольку здесь ледниковый период так и не наступил, и жизнь продолжалась как в раю, чего на Земле дозволено не было.

– Миф, – кисло сказал Кливер.

– Я пользуюсь терминологией, с которой знаком лучше всего; пожалуйста, возьмите другую – и увидите, что ничего не меняется. Лес тут совершенно смешанный; беспрепятственно сосуществуют растения, которые развивались в самые разные ботанические периоды: цикады бок о бок с цикладелиями, хвощ гигантский – с цветковыми деревьями. В основном это относится и к животным. Не то чтобы лев лежал рядом с ягненком, но аллегорически можно выразиться и так. Паразитизм случается куда реже, чем на Земле, а крупных хищников почти нет – разве что в море. Наземные животные, ныне живущие, почти поголовно травоядные – а растительный мир так тонко, изощренно, типично по-литиански организован, что растения если и «враждуют», то скорее с животными, чем друг с другом… Это необычная экология, и самое странное в ней – рациональность; предельная, чуть ли не маниакальная зацикленность на двусторонних отношениях. Может показаться, будто вся эта планета не сотворена, а сочинена – своего рода балет по мотивам теории множеств… И живет в здешнем раю доминирующее создание, литианин, человек Литии. Создание это рационально. Оно подчиняется – словно бы по природе своей, без принуждения или указаний свыше – высочайшим этическим нормам, какие только есть на Земле. Нормы эти не нуждаются в каком-то юридическом закреплении; получается так, будто все следуют им как чему-то совершенно естественному, хоть явно никто ничего и не формулировал. Ни преступности, ни каких бы то ни было иных отклонений от нормы нет и в помине. При этом ни в коем случае не скажешь, будто все литиане вылеплены по одному шаблону – что было бы нашим, очень скверным и только лишь частичным решением сей этической дилеммы; напротив, они высокоиндивидуальны. В жизни их нет места принуждению – но антиобщественных поступков почему-то никто не совершает. Даже слов таких в литианском нет.

Магнитофон пискнул – негромко, но пронзительно, – объявив, что вставляет новую пленку. Длиться вынужденная пауза должна была секунд восемь, и Руис-Санчес вдруг решил этим воспользоваться. Когда магнитофон снова издал писк, священник быстро проговорил:

– Майк, останови ненадолго, я хочу тебе один вопрос задать. Какой вывод ты можешь сделать из того, что я говорил?

– Как «какой» – да тот же, что и раньше, – медленно проговорил Микелис. – Невероятно развитая социальная наука, опирается на точнейшую систему психогенетики. Я бы сказал, этого более чем достаточно.

– Замечательно. Я продолжаю. Сначала я думал так же, как ты. Потом я стал задаваться всякими… коррелятивными вопросами. Например: как получается, что у литиан не только не происходит отклонений от этических норм – представьте себе, ни единого отклонения! – но и сами эти нормы, выполняемые столь безупречно, совпадают, пункт за пунктом, с теми, которым пытаемся следовать мы? Если это просто совпадение, то самое невероятное, какое может быть. Вдумайтесь, пожалуйста: отличия ведь неуловимы, абсолютно! А даже на Земле не было ни одного общества, где сложились бы в точности такие же заповеди, как христианские – хоть Моисеевы. Да, конечно, иногда доктринальные отличия представлялись незначительными – в прошлом веке, например, чрезвычайно популярны были всякие синтетические построения; теософия там, Голливуд-Веданта… Но ни одна этическая система у нас, если развивалась независимо от христианской, не совпадала с той пункт за пунктом. Ни митраисты, ни мусульмане, ни ессеи – даже они, которые то ли оказали основополагающее воздействие на раннее христианство, то ли, наоборот, сами подпали под его влияние, даже они соглашались с христианами не по всем этическим вопросам… А что находим мы на Литии, в пятидесяти световых годах от Земли и у расы, похожей на людей не больше, чем человек на кенгуру? Христианскую этику чистой воды, с точностью до терминологии и аксессуаров. Не знаю, что скажете вы, а по мне, так это абсолютно невозможно – математически невозможно. Если не предположить одной вещи; сейчас объясню, какой.

– Э-э, не так быстро, – угрюмо проговорил Кливер. – Не понимаю, что вообще за твердолобость – в космосе, в пятидесяти световых годах от Земли, и нести такую чушь.

– Твердолобость? – переспросил Руис-Санчес агрессивней, чем намеревался. – По-твоему, во всех истинах земных автоматически следует усомниться, когда в космосе? Если ты еще не забыл, Пол, квантовая механика работает на Литии ничуть не хуже, чем на Земле – а, исходя из этого, ты себя твердолобым почему-то не считаешь. Если в Перу я верю, что вселенная и все сущее в ней созданы Богом и Ему подвластны, не вижу ничего твердолобого в том, чтобы верить в то же самое и на Литии. Так что, не тверже, чем у некоторых; «того хотят – там, где исполнить властны то, что хотят».[14]

Как всегда, великая фраза потрясла его до глубины души. Но, очевидно, для остальных это был пустой звук; и что же, для них не остается надежды? Нет, нет. Врата те никогда не захлопнутся перед ними, покуда живы они, что бы ни жужжали им шершни за знаменем без девиза. Надежда пребудет с ними.

– В какой-то момент мне показалось: вроде бы случайно приоткрылся пожарный выход. Штекса обмолвился, что они хотели бы уменьшить прирост населения – подразумевая, что не прочь ввести в каком-то виде контроль за рождаемостью. Но, как выяснилось, контроль за рождаемостью – в том понимании, в каком строжайше запрещен церковью – на Литии просто невозможен, и Штекса, очевидно, имел в виду какой-нибудь контроль за плодовитостью, на что церковь дала свою авторитетную санкцию давным-давно. Так что даже в такой мелочи я снова вынужден был признать, что нам, с нашими высочайшими помыслами, отвесили очередной увесистый щелчок по носу: литиане – по природе своей, не напрягаясь – живут так, как, в нашем представлении, могут жить только святые… Примите притом во внимание, что, посети Литию, скажем, мусульманин, ничего подобного он не обнаружил бы; разве что некую форму полигамии – но из тех соображений и в том виде, которые вызвали б у него лишь отвращение. То же самое было бы, скажем, с даосистом; и с зороастрийцем, если такие еще остались; да хоть с древним греком. Но что до нас четверых – да-да, Пол, включая и тебя; несмотря на все эти свои издевки и агностические штучки, в глубине души ты придерживаешься христианской этики, – мы четверо столкнулись с невероятным, чудовищным совпадением. Невероятным даже не по космическим меркам – это сравнение затерто до банальности, да и недостаточно сильно, – а бесконечно, абсолютно невероятным. Наверно, разве что тень старика Кантора могла бы оценить это по достоинству.

– Минуточку, минуточку, – вмешался Агронски. – Майк, в антропологии я ни уха, ни рыла и нить как-то утерял. Что там святой отец говорил о смешанном лесе, я еще более или менее понял, а вот дальше… Как оно, правда?

– По-моему, да, – медленно проговорил Микелис. – Другое дело, можно еще поспорить, что все это означает – и означает ли вообще. Продолжай, Рамон.

– Продолжаю; до конца еще далеко. Значит, мы говорили о планете – и о литианах. О, про литиан можно говорить долго. Пока что я пересказывал только самые очевидные факты. И можно упомянуть еще множество не менее очевидных. Ни наций, ни территориальных конфликтов у литиан нет и в помине; хотя, если взглянуть на карту – все эти мелкие материки и архипелаги, разнесенные на тысячи миль, – совершенно очевидно, что без конфликтов тут ну никак не могло обойтись. И эмоции, и страсти у литиан есть, но на иррациональные поступки они их никогда не толкают. Язык – один, всеобщий, и так было всегда, что опять же невозможно из географических соображений. Все на планете – большое и малое – сосуществует с литианами в гармонии. Короче, такого просто быть не может – тем не менее есть… Майк, ты говорил, что литиане – это образец того, как людям следовало бы себя вести; я пойду дальше и скажу, что когда-то люди так себя и вели – в Раю, до грехопадения. Более того, в качестве примера литиане для нас абсолютно бесполезны, потому что до самого Второго пришествия подражать их поведению сумеет ничтожно малая доля населения Земли. Люди, в отличие от литиан, несут печать некоего врожденного несовершенства – первородного греха, если угодно, – и, сколько тысячелетий уже ни лезем из кожи вон, от идеала нашего мы дальше, чем когда бы то ни было; литиане же от своего и не отклонялись… И не позволяйте себе забыть хоть на мгновение, что идеалы эти на обеих планетах совпадают. Невероятно, но факт… А вот еще один небезынтересный факт. Причем именно факт, как его ни интерпретируй. Литианин – существо логическое. В отличие от самого последнего из землян, у него нет ни богов, ни мифов, ни легенд. Он не верит в сверхъестественное – или, на нынешнем варварском жаргоне, в «паранормальное». У него нет традиций. Для него нет табу. Он ни во что не верует – кроме безличной уверенности в том, что народ его способен к бесконечному самосовершенствованию. Он рационален, как машина. Единственное, чем литианин отличается от какого-нибудь органического компьютера, – тем, что придерживается норм морали… А это, заметьте, совершенно иррационально. Мораль всегда основывается на некоем наборе предпосылок, изначально «дарованных» аксиом – хотя в постулате о Дарителе литианин как раз и не нуждается. Штекса, например, верит в неприкосновенность индивидуума. А почему? Логическим путем к такой предпосылке никак не придешь. Это аксиома. Или: Штекса верит в право на юридическую защиту, в равенство всех перед законом. Почему? Действовать рационально можно, исходя из предпосылки, но чисто логически додуматься до самой предпосылки… Аксиомы не выводятся. Если предположить, допустим, что ответственность перед законом должна быть разной, в зависимости, там, от возраста или семейного положения, можно как-то рационально поступать, исходя из этого, – но чисто логически к самой предпосылке не прийти… Начинается-то обычно с убеждения: «Я верю, что все люди должны быть равны перед законом». Это изъявление веры, и не более того. Но вся литианская цивилизация построена так, будто можно, основываясь на чистом разуме, дойти до основных аксиом христианства и всей нашей земной западной цивилизации – в то время как очевидно, что это невозможно. Что для одного рационалиста аксиома, для другого сущее безумие.

– Аксиома и есть аксиома, – пробурчал Кливер. – Аксиомы не происходят от веры, аксиомы вообще ниоткуда не происходят. Они самоочевидны – это и есть определение аксиомы.

– Так было, пока физики не разнесли это определение в пух и прах, – сказал Руис-Санчес с каким-то злорадным удовлетворением. – Есть аксиома, что через точку можно провести только одну прямую, параллельную данной. Может, это и самоочевидно, но неверно – так ведь? Также самоочевидно, будто материя тверда. Давай, Пол, ты же физик; пни камень и скажи: «Сим опровергаю епископа Беркли».[15]

– Как странно, – негромко проговорил Микелис. – А ведь действительно, вся культура литиан буквально одержима аксиомами, и они об этом даже не подозревают. Пол, мне тоже это давно не давало покоя – вот только я не давал себе труда толком сформулировать, что такое меня беспокоит. Если вдуматься, вся литианская логика строится на бесконечных допущениях, не подтверждаемых ничем – хотя, как правило, литианам свойствен куда более изощренный подход. Да взять хоть химию твердого тела. Наука эта – логичней некуда; но стоит докопаться до самых фундаментальных ее предпосылок, и обнаружится аксиома: «Материя реальна». Откуда они это знают? Как можно до такого логически дойти? Допущение-то, по-моему, весьма шаткое. А если я скажу, что атом – это дырка верхом на дырке и дыркой погоняет – как, интересно, они меня опровергнут?

– Но их система работает, – вставил Кливер.

– Наша теория твердого тела тоже работает, – произнес Микелис, – но исходя из противоположных аксиом. Да и не о том сейчас речь, работает теория или нет. Вопрос-то стоит, что именно работает. Я вот, например, не понимаю, хоть тресни, как вообще работает литианская логика – по-моему, все это циклопическое сооружение давно должно было рассыпаться как карточный домик. Оно не держится ни на чем. Если вдуматься, то предположение «материя реальна» совершенно безумно; все естественно-научные данные указывают строго в противоположную сторону.

– Вот что я вам скажу, – проговорил Руис-Санчес. – Вы мне, конечно, не поверите, но я все равно скажу; должен сказать. Это сооружение стоит, потому что его поддерживают. Ответ очень прост, и другого ответа нет. Но прежде я хотел бы упомянуть еще один факт… У литиан – полностью внешняя физическая рекапитуляция.

– Это еще что значит? – поинтересовался Агронски.

– Вы в курсе, как развивается человеческий зародыш. Сначала это нечто одноклеточное; затем – простейшее многоклеточное, вроде пресноводной гидры или медузы. Потом зародыш развивается очень быстро – становится по очереди рыбой, амфибией, рептилией, простейшим млекопитающим и, наконец, человеком. Не знаю, как у геологов, а у биологов это называется рекапитуляцией… Термин означает, что зародыш проходит все стадии эволюции, от одноклеточного организма до человека, но всего за девять месяцев. В какой-то момент, например, у зародыша появляются жабры, хоть они ему и ни к чему. Почти до самого рождения у него остается хвост – а в некоторых уникальных случаях и после рождения; а соответствующая рудиментарная мышца – в лоннокопчиковом поясе – есть даже у взрослых. У женщин она становится мышечным кольцом влагалища. В последние несколько месяцев перед появлением на свет система кровообращения у зародыша еще как у рептилий – и если не успеет перестроиться, то ребенок рождается с «синим» пороком: тетрадой Фалло, незаращенным артериальным протоком или еще каким сердечным заболеванием, когда венозная кровь смешивается с артериальной, что характерно для кровообращения у рептилий. И так далее.

– Понимаю… – протянул Агронски. – Идея, по крайней мере, знакома, просто термин не встречался. Да и никогда, кстати, не думал, что сходство настолько близкое.

– Э… да, так вот, литиане тоже проходят всю эту цепочку метаморфоз – только вне материнского тела. Вся Лития – это одно исполинское лоно. Литианка откладывает яйца в брюшную сумку – как у земных кенгуру; потом яйца оплодотворяются, и литианка отправляется рожать в море. Но на свет при этом появляется вовсе не миниатюрное подобие взрослого литианина, отнюдь нет; новорожденный литианин больше всего похож на рыбешку-малька, вроде нашей миноги. Какое-то время рыбешка живет в море; потом, когда развиваются зачатки легких, переселяется на отмель. Через какое-то время грудные плавники становятся лапами, а земноводная рыба – амфибией, и отползает сквозь прибрежный ил дальше и дальше в глубь леса, осваивается с тяготами жизни на суше. Когда лапы достаточно окрепнут, юные литиане уже напоминают лягушек – видели, наверно, прыгают при луне в прибрежных холмах такие потешные твари, довольно крупные; за ними еще местные крокодилы охотятся… Многим тем не менее удается улизнуть; и прыгучесть еще не раз сослужит им хорошую службу. Они переселяются в джунгли и там претерпевают следующую метаморфозу – становятся небольшими рептилиями, вроде кенгуру, которых мы зовем «попрыгунчики». Главная метаморфоза при этом затрагивает систему кровообращения: из такой, как у рептилий, еще позволяющей некоторое смешение венозной и артериальной крови, она становится как у наших птиц, и к мозгу теперь поступает только артериальная кровь, насыщенная кислородом. Примерно тогда же они становятся изотермичны и гомеостатичны, как млекопитающие. В конце концов, из джунглей выходят молодые литиане и смешиваются с городским населением; теперь им осталось только получить образование… Но о планете своей они и так уже знают почти все; дело лишь за тем, чтобы цивилизоваться. Инстинкты свои они полностью контролируют; постоянную и нерасторжимую связь со всей природой ощущают; переходный возраст – в физиологическом смысле – позади и от интеллектуальных штудий никоим образом не отвлекает; короче, они уже готовы занять свое место в литианском обществе.

Микелис сплел пальцы в замок – так, что костяшки побелели, – и поднял взгляд на Руис-Санчеса.

– Но… да этому открытию цены нет! – прошептал он. – Рамон, ради одного этого уже стоило сюда лететь. Какая потрясающе элегантная, красивая цепочка; и какая блестящая аналитическая работа!

– О да, элегантно донельзя, – замогильным эхом отозвался Руис-Санчес. – Да и просто мило. Тот, кто всегда рад проклясть нас, такой, в сущности, миляга; вот только милостью Господней тут и не пахнет.

– Неужели все это так серьезно? – звенящим от волнения голосом спросил Микелис. – Но, Рамон, не станет же церковь возражать! Если правильно помню, ваши теоретики давно признали и рекапитуляцию у человеческого зародыша, и геологические свидетельства в пользу эволюции. Что такого особенного во внешней рекапитуляции?

– Да, факты церковь признает, – отозвался Руис-Санчес. – Испокон веку признавала. Но, как ты сам изволил заметить не далее, чем минут десять назад, факты имеют привычку одновременно указывать в противоположные стороны. К теории эволюции – особенно к той ее части, где объясняется происхождение человека, – церковь до сих пор относится так же враждебно, как в девятнадцатом веке, и не без должных на то оснований.

– Тупицы закоснелые, – пробормотал Кливер.

– Боюсь, за теологическими хитросплетениями я следил не слишком внимательно, – признался Микелис – И какова же нынешняя позиция церкви?

– Позиций на самом деле две. Можно, например, считать, что развитие человека шло так, как пытаются уверить нас геологические данные, а Бог вмешался где-то по пути и вдохнул душу; такую теорию церковь считает вполне приемлемой, но особенно не пропагандирует, поскольку было немало исторических прецедентов, когда таким образом оправдывалось жестокое обращение с животными, а те тоже Божьи твари. Или можно считать, что душа развивалась параллельно с телом; эту теорию церковь отвергает на корню. Впрочем, все это несущественно – для нашего разговора, по крайней мере – по сравнению с тем фактом, что церковь считает чрезвычайно сомнительными сами геологические данные.

– Почему? – спросил Микелис.

– Ну, в нескольких словах итоговый документ Басрского собора не перескажешь. Если тебя, Майк, интересует, сам прочтешь, когда на Землю вернемся. Впрочем, и это далеко не последнее слово – собор созывался в тысяча девятьсот девяносто пятом, если память не изменяет. Поэтому в дебри залезать не будем и ограничимся тем, что говорит Священное Писание. Давайте допустим на секундочку, что Бог создал человека; совершенно ли Его творение? Я, честно говоря, просто не понимаю, какой смысл был бы на Его месте утруждаться чем-то меньшим, нежели абсолютное совершенство. А можно ли считать совершенным человека без пупка? Тут я, конечно, не верховный авторитет – но, по-моему, нельзя. А первый человек – опять же на секундочку допустим, что это был Адам, – не будучи рожден женщиной, пупок иметь не обязан. Так был у него пупок или нет? Все великие художники изображали Адама с пупком; я сказал бы, что это одинаково грамотно как с точки зрения теологии, так и эстетики.[16]

– И что это доказывает? – спросил Кливер.

– То, что ни геологические данные, ни рекапитуляция не могут считаться подтверждением эволюционной теории. Если исходить из аксиомы, что Бог создал человека, совершенно логично будет предположить, что Он дал Адаму пупок, предусмотрел для нашей планеты геологические пласты, а для человеческого зародыша – процесс рекапитуляции. И все это никоим образом не доказывает, что миллиарды лет эволюции в действительности имели место; просто иначе сотворенный Богом мир был бы несовершенен.

– О-го! – присвистнул Кливер. – А я то всю жизнь думал, верх замороченности – это теория Хэртля.

– Да нет, Пол, мысль эта отнюдь не нова; и предложена она даже не Басрским собором, а неким Госсе и почти два века тому назад. На самом-то деле на некой ступени развития любая философская система становится чрезмерно замороченной. И я не понимаю, почему вера в Бога кажется вам более странной, чем предложенная Майком модель атома: дырка верхом на дырке и дыркой погоняет. По-моему, логично ожидать, что когда теоретики наши разберут, в конце концов, Вселенную по винтику, не останется просто ничего, гигантское ничто, не-пространство, каким-то образом эволюционирующее в не-времени. В день, когда это случится, со мной все так же пребудет Бог, а вы останетесь ни с чем; в остальном же – разницы никакой… Но сейчас речь не о том; сейчас все куда как проще. Перед нами – говоря открытым текстом – планета и народ, существующие только благодаря поддержке врага рода человеческого. Это гигантская ловушка, заготовленная для всех нас – как на Земле, так и в космосе. Единственное, что в наших силах – это отвергнуть соблазн, сказать: изыди, Сатана. Любой компромисс ведет прямой дорогой к вечному проклятию.

– Почему, святой отец? – негромко спросил Микелис.

– Подумай сам, Майк, – что следует из этих предпосылок? Во-первых: разум – единственная, самодостаточная опора. Во-вторых: самоочевидное всегда тождественно истинно сущему. В-третьих: добродетель есть цель в себе. В-четвертых: возможно быть праведным без веры. В-пятых: возможно быть праведным без любви. В-шестых: спокойствие духа умопостижимо. В-седьмых: возможна этика, из сферы которой исключено зло как альтернатива. В-восьмых: возможна мораль без совести. В-девятых: возможна добродетель без Бога. В-десятых… Впрочем, разве не достаточно? Все это предлагалось нам уже не раз, и мы прекрасно знаем кем.

– Один вопрос, – все тем же мучительно-спокойным голосом произнес Микелис. – Говоришь, это ловушка – значит, ты признаешь за врагом рода человеческого способность творить. Рамон… разве это не ересь? Разве ты не расписываешься этими своими словами в еретическом убеждении? Или Басрский собор…

Руис-Санчес ощутил, что не может вымолвить ни слова. Вопрос поразил его в самое сердце. Микелис раскрыл всю глубину его предательства, всколыхнул всю боль отступничества. Он-то надеялся, что слова эти прозвучат гораздо позже.

– Да, это ересь, – наконец выговорил он; слова падали твердо и мерно, словно камни в колодец. – Называется манихейство, и Басрский собор оправдывать ее не собирался. – Он сглотнул; в горле першило. – Но раз уж, Майк, ты спросил, разговора не избежать. Честно, Майк, ты даже представить себе не можешь, как мне сейчас тяжело, но… видали мы уже проявления этой «творческой» силы. В палеонтологии, например; помнишь доказательство, что лошадь происходит от эогиппуса, которое почему-то убедило далеко не всех? Похоже, если дьявол и обладает творческой силой, на нее наложено некое ограничение свыше, и все порождения Сатаны в той или иной мере ущербны. Да взять хоть то же пресловутое открытие внутриматочной рекапитуляции, призванное раз и навсегда разрешить вопрос о происхождении человека. Ничего не вышло, так как доверенное лицо враг рода человеческого выбрал не слишком удачно; некто Гакель оказался настолько бесноватым атеистом, что пошел на фальсификацию экспериментальных данных, лишь бы доказательство звучало поубедительней. Тем не менее что тот, что другой довод были достаточно серьезными. Но у церкви не так-то легко выбить почву из-под ног, Святой престол покоится на прочном основании… И вот новое проявление той же «творческой» силы – Лития; проявление, организованное куда как изощренней, но в то же время и куда грубее. Оно сумеет поколебать многих, кто ранее оставался неколебим, но кому теперь не хватит соображения или образования понять, что и это фальсификация. Казалось бы, нам демонстрируют эволюцию в действии – причем с таким размахом, что и возразить нечего. Имеется в виду, что давней дискуссии должен быть положен конец раз и навсегда; места для Бога в такой картине мира не остается, а Святой престол опасно накреняется. Отныне, присно и во веки веков: Бога нет, есть только феноменология – и, разумеется, подо всем, в той самой дырке, что на дырке верхом и дыркой же погоняет, великое ничто, которое за все время после низвержения с небес так и не выучилось никаким другим словам, кроме «нет». У великого ничто много имен, но мы-то знаем единственное, которое имеет значение. Вот какая перед нами разверзлась бездна… Пол, Майк, Агронски, я все сказал. Мы – на пороге Ада. С Божьей помощью еще не поздно повернуть назад. Мы должны повернуть назад – и, кажется мне, это наш единственный шанс.[17]

IX

Четверо высказались и проголосовали. Комиссия сделала все, что могла; дальше вопрос о Литии будет обсуждаться на Земле в высших эшелонах, и бумажная волокита затянется на долгие годы. «Проход запрещен; ведутся исследования». Де-факто можно считать, что планета занесена в «Индекс экспургаториус».

На следующий день прилетел корабль. Экипаж не очень удивился, узнав, что комиссия разделилась на две фракции, общение между которыми сведено к минимуму. Такое случалось сплошь и рядом.

Четверо комиссионеров молча прибирались в доме, некогда предоставленном для них литианами в Коредещ-Сфате. Руис-Санчес поглубже упаковал темно-синюю книгу с золотым тиснением по корешку, стараясь и не смотреть на нее; как усердно ни косился он в сторону, до боли знакомое название все равно резануло по глазам: Джеймс Джойс, «Поминки по Финнегану».

Что ж, можно сказать, он с честью разрешил сие запутанное дело; дело совести. Но чувствовал себя он точнехонько, как эта книга – сброшюрованный, насквозь прошитый, зажатый обложками, словно в тиски, казнящийся человек-текст, который предоставит иезуитам грядущих поколений массу поводов к разночтениям.

Решение, которое должен был вынести, он вынес. Но прекрасно понимал он, решение это далеко не окончательно – ни для него самого, ни для ООН, ни для церкви. Напротив, само решение имеет шансы предоставить иезуитам грядущих поколений достойный повод скрестить полемические копья.

Верно ли святой отец Руис-Санчес интерпретировал волю Творца, и следовало ли его решение этой интерпретации?

Разумеется, использовать его имя открытым текстом не станут; но что проку в имени вымышленном? Несомненно одно: суть-то проблемы завуалировать эвфемизмами не удастся. А может, снова то голос гордыни… или страдания? Разве не сам Мефистофель сказал: Solamen miseris socius habiusse doloris?..[18]

– Святой отец, нам пора. Вот-вот стартуем.

– Я уже собрался, Майк.

Под посадочную площадку расчистили одну из ближайших полян. Возвышающийся посередине корабль напоминал Руис-Санчесу исполинское веретено, с минуты на минуту готовое сорваться с места, чтобы начать разматывать тщательно сотканную пряжу геодезических линий, и размотанная нить должна вывести к солнцу, что сияет над Перу. Все утро шел дождь, и похоже было, скоро снова начнет моросить; но из-за низких рваных облаков нет-нет да и проглядывало тускловатое литианское светило.

Погрузка багажа шла своим чередом. Чинно, не торопясь, автокраны вздымали в воздух один железный контейнер за другим, и в проеме грузового люка исчезали аудио– и видеопленки, дневники наблюдений, слайд-фильмы, виварии, культуры бактерий, образцы растительности, руд, минералов и почв, литианские рукописи в криостатах с гелием…

Первым к распахнутому люку шлюза поднялся по трапу Агронски; за ним, с рюкзаком на плече, медленно вскарабкался Микелис. Кливер все еще вершил колдовские пассы над каким-то последним агрегатом (который, судя по всему, требовал чрезвычайно осторожного, если не сказать трепетного обращения), прежде чем доверить тот равнодушным крюкам и манипуляторам. Руис-Санчесу казалось, что в своем естественно-научном фанатизме Кливер временами проявляет по отношению ко вверенной его попечению аппаратуре чувства сродни материнским. Воспользовавшись задержкой, Руис-Санчес оглядел джунгли, окружающие поляну плотным кольцом.

Штексу он увидел сразу же. С чем-то в руках, литианин стоял на тропинке, которой только что проследовали земляне.

Кливер ругнулся сквозь зубы и проделал последнюю серию пассов в обратном порядке – чтобы тут же, с незначительными модификациями, повторить. Руис-Санчес поднял руку. Замершая у кромки джунглей фигура длинными шагами направилась к кораблю – вприпрыжку, немного комично и в то же время едва ли не величаво.

– Приятного путешествия желаю, – приблизившись, проговорил литианин. – Надеюсь, куда бы дорога ни вела ваша, к нам приведет еще она. Подарок принес я, два дня назад вручить который хотел; если сейчас уместно сие будет.

Кливер выпрямился и снизу вверх подозрительно уставился на литианина. Языка он не понимал, и придраться ему было совершенно не к чему. Так что он просто стоял и источал неприязнь.

– Спасибо, – выдавил Руис-Санчес. В присутствии этого порождения Сатаны он снова ощутил, как чудовищно низко пал, и содрогнулся, когда кольнула мысль, что он может быть и не прав. Впрочем, откуда Штексе знать…

Литианин же протягивал ему небольшую вазу с опечатанным горлышком и двумя плавно скругленными ручками. Под блестящей глазурованной поверхностью будто плясал отблеск огня гончарной печи; фарфор переливался тончайшими оттенками всех цветов радуги, по поверхности скользили причудливые тени, а форма сосуда была совершенной настолько, что самый выдающийся горшечник древней Греции провалился бы сквозь землю от стыда за собственные неуклюжие поделки. Ваза была столь прекрасна, что вопрос об ее использовании представлялся неразрешимым. Не делать же из нее светильник; не ставить же в холодильник с остатками вчерашнего салата… Впрочем, для этого она, пожалуй, великовата.

– Вот подарок наш, – говорил Штекса. – Самый прекрасный сосуд это, из печей гончарных Коредещ-Гтона когда-либо вышедший. Материал, из которого сделан он, все включает элементы в себя, на Литии встречающиеся – железо даже; таким образом, как видите, мыслей наших и чувств оттенки тончайшие он отражает. Многое расскажет землянам о Литии сосуд этот.

– Ничего он нам не скажет, – с трудом вымолвил Руис-Санчес. – Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.

– О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, – произнес Штекса. – Ибо внутри в нем другой подарок наш.

– Еще один подарок?

– Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд – от нас ото всех подарок; но ребенок в нем – от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.

Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу – словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.

– До свидания, – сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.

– Ну и к чему бы это? – наконец потребовал объяснений физик. – По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову на блюде. Оказывается, кувшин какой-то!

Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.

Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.

В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.

Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.

Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.

Книга вторая

X

В начале, плавая в холодной и странно правильных очертаний утробе, Эгтверчи не знал ничего, кроме собственного имени – унаследованного и отмеченного особым кодоном ДНК на одном из генов; чуть дальше на той же самой хромосоме (Икс-хромосоме) значилось, как звали его отца: Штекса. Вот, собственно, и все. В тот самый миг, когда он начал независимое существование в виде зиготы, или оплодотворенной яйцеклетки, хроматиновые буквы запечатлели: имя – Эгтверчи, раса – литианин, пол – мужской, генеалогия прослеживается вспять непрерывно вплоть до момента зарождения на Литии жизни. Задумываться об этом было ни к чему в силу очевидности.

Но слишком уж правильных очертаний была окружающая его утроба, слишком темной и холодной. Не крупнее пылинки, Эгтверчи дрейфовал в питательной жидкости от одной неестественно гладкой, плавно изгибающейся стенки к другой, ощущая (не сознанием еще, но на химическом уровне), что находится не в материнской утробе. Ни на одном из его генов имя матери не значилось, но он понимал – не сознанием, которого у него еще не было, а чувствуя некое отторжение на уровне биохимии, – чей он сын, к какой расе принадлежит, и где ему положено находиться: не здесь.

Так он рос – и дрейфовал, и пытался прилепиться к холодной стеклянистой стенке, но темная утроба неизменно отвергала его. Когда началась гаструляция, рефлекс прилепляться, отработав свое, сошел на нет. Теперь Эгтверчи снова лишь дрейфовал себе и осознавал не более чем в самом начале: раса – литианин, пол – мужской, зовут – Эгтверчи, отец – Штекса, явление на свет – предстоит в самом ближайшем будущем; и было в мире его темно и тоскливо, как в запечатанном кувшине.

Потом образовалась хорда, а на конце ее собрались в тугой узелок нервные клетки. Теперь у Эгтверчи были передняя часть и задняя часть, а также манера поведения. Не говоря уж о мозге; теперь Эгтверчи был рыбой – точнее икринкой, даже не мальком еще – и наматывал бесконечные круги в своем холодном море, в своем анклаве.

Бесприливным и беспросветным было море его, но некое движение ощущалось, медленное перекатывание конвективных токов. Иногда поднималось нечто иное, не течение, и тогда Эгтверчи затягивало ко дну или же сносило к стенке. Названия этой силы он не знал – да и откуда знать ему, рыбе, кружащей безостановочно и ненасытно, – но противостоял ей, как противостоял бы холоду или жару. В голове у него, перед жабрами, жило четкое ощущение, в какой стороне верх. Это же ощущение подсказывало ему, что в своей природной среде рыба обладает и массой, и инерцией – но не весом. Спорадически колыхавшая темную воду гравитационная рябь не являлась частью мира, ведомого его инстинктам, – и, когда ускорение сходило на нет, зачастую сбитый с толку Эгтверчи какое-то время еще плавал брюшком кверху.

Настал момент, когда маленькое море перестало приносить пищу; но время и расчеты отца были благосклонны к Эгтверчи. В точности тогда же вернулся вес, да с такой силой, какая прежде и не снилась, и Эгтверчи надолго завис в оцепенении у самого дна, медлительно, утомленно фильтруя воду через жабры.

Но и это, наконец, прошло, и вот маленькое море спазматически заплескало из стороны в сторону, вверх-вниз, вперед-назад. Эгтверчи был уже размером с личинку пресноводного угря. Под грудными ребрами начали формироваться мешочки-близнецы, не сообщаясь пока ни с одной из систем тела, но плотнее и плотнее набухая капиллярами. Внутри же мешочков не было ничего – только немного газообразного азота, чтобы уравновесить давление. В должный срок они станут зачатками легких.

Потом стал свет.

Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусировать глаза Эгтверчи еще не умел; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу – например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится – в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет.

Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками.

Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь – сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности – до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином.

Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, – силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая – такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово – Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга – ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.

Но как есть, так есть – ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение – новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то – противоестественное, как и созвучное ему мифическое, – призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва – верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе.[19]

В конце концов, на небе он был, и кому знать, как не ему.

Но все это могло и обождать – какое-то время, по крайней мере. Сейчас же главное, что крохотное существо – беззащитное, как трехдюймовый малек угря, – явно пребывало в добром здравии. Руис-Санчес взял мензурку с водой, мутной от тысяч выращенных в питательной среде Cladocera и циклопов, и отлил примерно половину в загадочно мерцающую амфору. Священник и глазом не успел моргнуть, как крошка-литианин ушел на глубину, в погоню за микроскопическими ракообразными. «Аппетит есть, – рассудительно отметил Руис-Санчес, – значит, здоров».

– Во шустряк! – негромко прозвучало из-за плеча. Священник, улыбаясь, поднял голову. Это подошла Лью Мейд, молодая заведующая ооновской биолабораторией, чьему попечению маленький литианин будет вверен на долгие месяцы. Невысокая и черноволосая, с едва ли не по-детски безмятежным выражением лица, она перегнулась над плечом Руис-Санчеса и, затаив дыхание, глянула в вазу, дожидаясь, пока имаго вынырнет.[20]

– Не разболеется он на наших циклопиках? – поинтересовалась доктор Мейд.

– Надеюсь, нет, – ответил Руис-Санчес. – Циклопики-то земные, но метаболизм литиан удивительно похож на наш. Даже цвет крови у них определяется чем-то вроде гемоглобина – хотя, конечно, не на железе, на другом металле. И планктон их – из очень близких родственников наших циклопов и водяных блох. Нет – если уж он пережил полет, то и заботу нашу как-нибудь выдюжит; даже благие намерения.

– Полет? – с расстановкой переспросила Лью. – Как мог ему повредить полет?

– Ну, точно сказать не могу. Пришлось рисковать. Штекса – его отец – преподнес нам его прямо в вазе, уже запечатанной. Мы представления ни малейшего не имели, что там и как он предусмотрел в плане мер безопасности. А вскрыть вазу опасались; в чем я стопроцентно был уверен, так это что Штекса не стал бы опечатывать ее просто так; в конце концов, собственную физиологию он знает явно лучше любого из нас, даже доктора Микелиса или меня.

– К чему я, собственно, и клоню, – сказала Лью.

– Понимаю; но, видишь ли, какое дело, Лью, о космическом полете Штекса ведь не знает ничего. То есть насчет обычных механических напряжений он, конечно, в курсе – летают же у них реактивные транспорты; но меня беспокоил континуум Хэртля. Помнишь наверняка все эти совершенно фантастические темпоральные эффекты, которые проявились у Гэррарда, в первом его успешном полете – к Центавру. Даже будь у меня время, я бы все равно не смог объяснить Штексе уравнений Хэртля. Во-первых, секретность; во‐вторых, все равно он ничего не понял бы, их математика до трансфинитного анализа еще не дошла. А фактор времени чрезвычайно важен у литиан при развитии зародыша.

– Почему? – полюбопытствовала Лью. И снова покосилась на амфору с непроизвольной улыбкой.

Вопрос затронул струну весьма болезненную, причем болезненную издавна.

– Потому, Лью, – ответил Руис-Санчес, тщательно подбирая слова, – что у них внешняя физическая рекапитуляция. Вот почему сейчас в вазе рыбешка; когда он вырастет, то станет рептилией – хотя с кровеносной системой, как у птиц, плюс еще кое-что будет для рептилий нехарактерное. У литиан самки откладывают яйца в море…

– Но вода в кувшине пресная.

– Нет, морская; на Литии моря не такие соленые. Короче, из яйца образуется такая вот рыбешка; потом у нее развиваются легкие, и приливом ее выносит на берег. Слышала б ты, как они лают в Коредещ-Сфате – ночь напролет выхаркивают из легких воду, формируют мускулатуру диафрагмы.

Ни с того ни с сего Руис-Санчеса затрясло. Воспоминание о лае подействовало на нервы куда сильнее, чем в свое время – собственно лай. Тогда ведь он не знал еще, что это такое – точнее, знал, но не догадывался, что он означает.

– В конце концов у земноводных рыб вырастают ноги, а хвост отваливается, как у головастиков; и они углубляются в джунгли – уже настоящие амфибии. Через некоторое время газообмен начинает идти только через легкие, поры кожи больше не задействованы, так что держаться у воды теперь необязательно. В конце концов они совсем взрослеют, становятся рептилиями – весьма высокоразвитыми, сумчатыми, прямоходящими, гомеостатичными – и в высшей степени разумными. Тогда новые взрослые выходят из джунглей в город, готовые учиться.

Лью слушала, затаив дыхание.

– Чудо! – прошептала она.

– Не более, не менее, – хмуро отозвался Руис-Санчес. – С нашими детьми все почти так же, но в утробе – а потом они извергаются на свет Божий; литианские же, как сквозь строй, прогоняются через все, что им уготовано тамошней природой. Вот почему я волновался насчет континуума Хэртля. Мы как могли экранировали вазу от полей генераторов Нернста, но когда развитие зародыша так тонко подстроено под динамику окружающей среды, замедление времени может все порушить. В случае с Гэррардом его сначала замедлило до часа в секунду, потом подхлестнуло до секунды в час, потом обратно, и так далее, строго по синусоиде. Малейший огрех в экранировании, и с сыном Штексы могло бы случиться то же самое, и кто его знает, чем бы все кончилось. Слава богу, утечки все-таки не было; но я волновался.

Девушка погрузилась в раздумье. Чтобы не задуматься самому – передумано об этом было уже достаточно, причем по сужающейся спирали, заведшей в абсолютный тупик, – Руис-Санчес стал наблюдать, как думает Лью. Смотреть на нее всегда было сущее душевное отдохновение, а в отдыхе Руис-Санчес нуждался как никогда. Даже успело сложиться ощущение, будто и минутки свободной у него не выдалось – с того самого момента, как хлопнулся в обморок прямо на изумленного Агронски, еще там, в Коредещ-Сфате.

Лью родилась и воспитывалась в штате Большой Нью-Йорк. Руис-Санчес всегда говорил – и в его устах это был наиболее глубоко прочувствованный комплимент, – что по ней этого никак не скажешь; будучи перуанцем, он ненавидел девятнадцатимиллионный мегалополис всеми, как говорится, фибрами души (что, как сам же с готовностью признавал, было совершенно не по-христиански). В Лью совсем не замечалось нервозности или нездорового возбуждения. Она была спокойна, нетороплива, невозмутима, вежлива, и ничто не могло поколебать ее самообладания (не безразличного причем, не ледяного, и без навязчивой зацикленности), а все попытки каких бы то ни было посягательств натыкались на стену прямодушия и бесхитростности; усомниться в ближнем своем ей и в голову не приходило – и не из наивности, а из природной уверенности, будто истинное существо ее настолько неуязвимо, что даже пытаться уязвить никто не станет.

Вот первое, что пришло Руис-Санчесу на ум при взгляде на Лью; но стоило продолжить случайную мысль, и он опечалился. Как никто не догадался бы, что Лью из Нью-Йорка (даже речь ее не выдавала какого-либо из восьми городских диалектов, один другого неразборчивей, и уж подавно никому бы в голову не пришло, что родители ее говорят на одном только бронкском наречии), так же никто не догадался бы, что она – биолог, завлаб, пол женский.

Развивать мысль дальше Руис-Санчесу было не слишком-то уютно, но игнорировать столь очевидного он тоже никак не мог. Телосложением Лью была вылитая гейша, тонкокостая и предельно женственная. Одевалась она исключительно скромно, но не сокрытия ради, а спокойствия для; явственно женское тело облекалось в такие одежды, дабы ничего не стыдиться, но и не выставляться напоказ. Под мягкими красками крылась сущая Венера Каллипига с ее медленной, сонной улыбкой – необъяснимым образом не сознающая того, что ей (не говоря уж обо всех прочих) природой и мифологией положено непрестанно восхищаться крепким, в ямочках, изгибом собственной спины. Хватит, хватит; даже слишком. И без того с угорьком, что гонялся по всей керамической утробе за пресноводными ракообразными, проблем хоть отбавляй; а скоро часть их ляжет на плечи Лью. Негоже осложнять ей задачу столь недостойными измышлениями, пусть и выраженными не более чем взглядом искоса. В своей способности не сойти с предписанного пути Руис-Санчес не сомневался ни на минуту; но негоже, негоже отягощать эту серьезную милую девушку подозрением, побороть которое она не может быть готова.[21]

Он поспешно отвернулся и прошагал к широкой стеклянной западной стенке лаборатории, сквозь которую открывался вид на город с тридцать четвертого этажа – высота не ахти какая, но для Руис-Санчеса более чем достаточная. Грохочущий, затянутый жаркой дымкой девятнадцатимиллионный мегалополис, как обычно, вызвал у него отвращение (даже более, чем обычно – после долгого лицезрения тихих улочек Коредещ-Сфата). Единственное, что хоть немного утешало: четкое осознание, что остаток жизни ему провести не здесь.

В некотором смысле Манхэттен все равно являл собой не более чем реликт – как в политическом плане, так и в физическом; исполинский многоглавый призрак, явленный с высоты птичьего полета. Осыпающиеся остроконечные громады на девяносто процентов пустовали, причем круглые сутки. В любой момент времени большая часть населения (как и любого другого города-государства – из тысячи с лишним, разбросанных по всему земному шару) пребывала под землей.

Подземные поселения существовали на полном самообеспечении. Энергию давали термоядерные электростанции; пищу – сельхозцистерны и тысячемильные светящиеся пластиковые трубопроводы, по которым обильно перетекала, неустанно разрастаясь, водорослевая суспензия; запасов пищи и медикаментов в гигантских холодильных камерах хватило бы, в случае чего, на десятилетия; вода прокручивалась по абсолютно замкнутому циклу, сберегавшему каждую каплю канализационных вод или атмосферной влаги; а воздушные фильтры были в состоянии справиться как с газами, так и с вирусами, и с радиоактивной пылью – или со всеми тремя одновременно. От какого-либо центрального правительства города-государства были равнонезависимы; каждый управлялся «администрацией потенциальной цели», функционирующей по образцу портового самоуправления прошлого века – от которого та, понятное дело, свое происхождение и вела.

К переделу Земли привела международная «гонка убежищ» 1960–1985 годов. Гонка атомных вооружений, начавшаяся в 1945-м, через пять лет по сути уже завершилась; гонки ядерных вооружений и межконтинентальных баллистических ракет заняли каждая еще по пять лет. Гонка убежищ затянулась гораздо дольше, и не потому, что для завершения ее требовался некий научный или технологический прорыв – как раз наоборот, – а лишь из-за объема строительных работ.

Хотя на первый взгляд гонка убежищ представлялась делом сугубо оборонительного толка, она приобрела все характерные черты классической гонки вооружений – поскольку любая отстающая держава напрашивалась на немедленное нападение. Но разница все же была. Гонка убежищ стартовала, когда пришло осознание: угроза ядерной войны не просто неотвратима, она абстрактна; война может разразиться в любое мгновение, но если в любой данный момент не разразилась, значит, жить под дамокловым мечом еще, по меньшей мере, век, если не все пять. Таким образом, гонка была не просто изнуряющей, но и в высшей степени долгосрочной…

И как любая гонка вооружений, эта к концу также изжила самое себя – в данном случае из-за того, что затевавшие ее слишком уж надолго загадывали. Катакомбная экономика распространилась по всему миру – но до конца гонки было еще далеко, когда появились признаки, что долго жить при такой экономике выше человеческих сил; какие там пятьсот лет – сто бы продержаться. Первым таким признаком явились Коридорные бунты 1993 года; первым – но далеко не последним.

Бунты наконец дали ООН долгожданный предлог установить действенное наднациональное правление – учредить жизнеспособное мировое государство. Бунты дали предлог, а катакомбная экономика и неоэллинистическая фрагментация политической власти – средство.

Теоретически это должно было решить все. Ядерная война между участниками такого конгломерата стала маловероятна; угроза сошла на нет… но катакомбная экономика-то никуда не делась. Экономика, на создание которой ежегодно расходовалось двадцать пять миллиардов долларов, и так двадцать пять лет. Экономика, оставившая на лице Земли неизгладимый отпечаток миллиардами тонн бетона и стали, и на милю с лишним вглубь. Историю вспять не повернешь; Земле суждено быть мавзолеем для здравствующих, отныне, присно и во веки веков; надгробья, надгробья, надгробья…

Мир терзал барабанные перепонки Руис-Санчеса далеким звоном. Подземный город грохотал на басовой, инфразвуковой ноте, и стекло перед священником вибрировало. В звуковую ткань вплеталось зловещее, беспокойное скрежетанье – отчетливей, чем представлялось Руис-Санчесу когда-либо раньше, – будто бы пушечное ядро бешено мотало круги по скрипучему, в щепу измолотому деревянному желобу…

– Кошмар просто, – прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика – удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает.

– Кошмар, – согласился он. – А я-то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки.

– Очень может быть, – сумрачно кивнул Микелис. – Я тоже отлучался.

Руис-Санчес мотнул головой.

– Нет, по-моему, действительно кошмар, – сказал он. – Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый божий день. Мы приучили думать так их родителей – иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно!

– Да? – произнес Микелис. – Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани – до Пастера. Кстати, когда это?..

– Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, – ответил Руис-Санчес. – Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии – штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. – Он невольно поморщился. – Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна – но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть.

– Прошу прощения, Рамон, – проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. – Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит.

Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули.

– Прошу прощения, забыл представить, – произнес священник. – Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы – ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов.

– Добрый день, – сумрачно сказал Майк. – Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.[22]

Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух.

– Ah-so-deska, – еле слышно донеслось от нее.[23]

Микелис вскинул брови, но через секунду-другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку.

– Пардон, спорол, – с унылой усмешкой сказал Микелис. – Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии…

– Нас?

– Да. В смысле, тебя и меня.

– А что насчет Кливера и Агронски?

– До Кливера не добраться, – сказал Микелис – Так сразу и не скажу даже, где он. А Агронски чем-то их не устраивает; наверно, ученых степеней маловато. Речь о «Журнале межзвездных исследований» – сам знаешь, какие они там снобы; нувориши чистой воды – академичней академиков, что касается престижа. Все равно, по-моему, смысл есть – хоть обнародуем побольше. Так как у тебя со временем?

– Более или менее, – задумчиво протянул Руис-Санчес. – Если, конечно, успеем втиснуть между рождением сына Штексы и моим паломничеством.

Брови Микелиса опять взлетели вверх.

– Уже священный год, что ли?

– Уже, – кивнул Руис-Санчес.

– Ладно, надеюсь, успеем, – сказал Микелис – Только, Рамон… прости за любопытство, но ты как-то не производишь впечатления того, кому необходимо грехи тяжкие замаливать. Не изменил ли ты, часом, свое мнение о Литии?

– Нет, не изменил, – негромко отозвался Руис-Санчес. – Всем нам, Майк, необходимо грехи тяжкие замаливать. Но в Рим я отправляюсь не за тем.

– За чем же?

– Наверно, меня будут судить за ересь.

XI

На илистую отмель чуть восточней Эдема, где лежал Эгтверчи, проливался свет, но день и ночь не были еще созданы – равно как и не существовало в эту пору ветра с приливом, чтобы захлестывали Эгтверчи, пока тот с лаем выкашливал воду из саднящих легких и голосил на огненном воздухе. С надеждой сучил он новыми своими ножками, и рождалось движение; но бежать было некуда, да и не от кого. Неизменный ровный свет уютно напоминал тот, что струится с вечно затянутого облаками неба, но Некто позабыл предусмотреть регулярные промежутки тьмы и забвения, когда животное подводит итоги неудачам дня минувшего и отыскивает в глубинах сна без сновидений довольно жизнерадостности, чтобы встретить еще одно утро.

«Животные не наделены душой», – заявил Декарт и выбросил в окно кошку, в доказательство если не своих слов, то своей веры в них. Скромный гений механицизма, славно справлявшийся с кошками, но не так удачно с папами римскими, в жизни не видел настоящего механизма, а потому так и не понял, что не души у животных нет, но разума. Компьютер, способный за две с половиной секунды выдать решения уравнений Хэртля для всех мыслимых параметров, – конечно, гений интеллекта, но, по сравнению хоть с кошкой, сущий тупица в эмоциональном плане.

Как животному, думать неспособному, но вместо этого отзывающемуся на каждый сиюминутный опыт со всей полнотой немедленно постигаемых (и тут же забываемых) переживаний, необходима каждую ночь временная смерть, дабы продолжалась жизнь, – так же и новорожденное животное тело нуждается в баталиях, расписанных с точностью до дня, дабы в конечном итоге стать тем сонливым самонадеянным взрослым, что запечатлен в генах его с незапамятных времен; и тут Некто подвел Эгтверчи. К илу примешали мыло, как раз в таком соотношении, чтобы свободы трепыханий по клетке не стеснить, но не дать биться головой о стенки. Голову ему это сберегло – но развитию мускулатуры конечностей, мягко говоря, не способствовало. Когда полукваканье-полукарканье отошло в прошлое и Эгтверчи стал натуральным воздуходышащим попрыгунчиком, прыгал он довольно скверно.

В некотором смысле, так и было задумано. В этом детстве ему не от кого было в ужасе скакать опрометью – да и скакать, собственно, не было куда. Самый короткий прыжок оканчивался ударом о невидимую стенку, к которому (пусть и безболезненному) не был готов ни один из его врожденных инстинктов, и замедленным соскальзыванием; грациозно вскочить после этого на ноги не мог помочь ни один из имеющихся в распоряжении обучающих рефлексов. Да и вряд ли может считаться хоть сколько-то грациозным животное с вечно растянутыми связками хвоста.

В конце концов он вообще позабыл, как это – прыгать, и забился в угол, пока не накатила следующая трансформация, и заторможенно пялился на возникающие то справа, то слева головы, которые разглядывали его и смыкались плотным кольцом каждую минуту, что он бодрствовал. К моменту, когда до него дошло, что наблюдатели эти – живые, как и он, только гораздо крупнее, все инстинкты были уже настолько подавлены, что подвигали только на смутное беспокойство да полное бездействие.

Новая трансформация обратила его в рахитичное долговязое прямоходящее с непомерно крупной головой и вовсе никудышным глазомером. Тогда Некто позаботился перевести его в террариум.

Тут-то дремавшие гормоны очнулись и ринулись в кровь. В каждой хромосоме его тела был запечатлен набор стандартных реакций на мир чем-то сродни этим крошечным джунглям; ни с того ни с сего он ощутил себя почти как дома. Изображая радость, рассекал он сквозь террариумную зелень на своих шатких двоих – в поисках, с кем бы подраться, что бы зажевать, чему бы выучиться и стремясь не попасться кому-либо на зуб. Но в конечном итоге даже поспать толком ему было негде, поскольку террариумному освещению ночь также была совершенно неведома.

Здесь же до него впервые дошло, что существа, глазеющие на него – а иногда изрядно досаждающие, – не все одинаковы. Двоих – вместе или порознь – он видел почти постоянно. Они же больше всего ему и досаждали, впрочем… впрочем, не только досаждали; иногда после всех острых иголок ему давали поесть что-то новенькое или делали еще что-нибудь не только раздражающее, но и приятное. Какое они имеют к нему отношение, Эгтверчи не понимал, и это ему не нравилось.

Вскоре он стал прятаться ото всех наблюдателей, кроме этих двоих – а зачастую и от них, так как его постоянно клонило в сон. Когда он хотел их присутствия, то звал: «Сцанчец!» (Поскольку выговорить «Лью» не мог при всем желании; уздечка под языком и «волчья пасть» не были способны осилить звуки столь плавные и текучие – с этим следовало обождать до более зрелого возраста).[24]

Но в конце концов перестал он и звать – и только и делал, что недвижно, скрюченно сидел на бережку заводи в центре миниатюрных джунглей. Пристроив последним вечером своего рептильного бытия непропорционально разбухший череп во мшистую ложбинку, где, как успел он усвоить, было темнее всего, он доподлинно знал, что наутро проснется существом не просто мыслящим, а отягощенным грузом лет, проклятием, преследующим тех, кто ни секунды не был молодым. Мыслящим существом он станет наутро, но усталость навалилась еще с вечера…

Так он проснулся; и так изменился мир. Затворились множественные дверцы между разумом и душой; мир внезапно обратился в абстракцию; Эгтверчи перекинул мостик от животного к механизму, из-за какового моста разгорелся весь сыр-бор к востоку от Эдема, в году 4004-м до Рождества Христова.

Он не человек – но дань за проход по этому мосту все равно заплатит. Отныне и впредь никому не дано угадать, что творится в животной душе Эгтверчи, – и в первую очередь ему самому.

– Но о чем он думает? – недоумевающе поинтересовалась Лью, в упор глядя на литианина – который, в свою очередь, сумрачно разглядывал их сверху вниз из-за прозрачной пирокерамической двери. Эгтверчи – он с самого начала сказал, как его зовут, – мог, разумеется, слышать ее, несмотря на стенку, делившую лабораторию пополам; но ничего не сказал. Пока что он был, мягко говоря, не слишком разговорчив; читал, правда, запоем.

Руис-Санчес помедлил с ответом, хотя юный девятифутовый литианин поражал его ничуть не меньше, чем Лью, – и по причинам куда более веским. Он покосился на Микелиса.

Химик не обращал внимания на них обоих. Что до Руис-Санчеса, тот прекрасно понимал, в чем дело; попытка написать совместную объективную статью о Литии для «Журнала межзвездных исследований» окончилась катастрофически – для их с Микелисом и без того натянутых отношений. А натянутость та, виделось Руис-Санчесу, начала уже сказываться и на Лью (хоть она себе в этом отчета еще и не отдавала); такого Руис-Санчес никак не мог допустить. Собравшись с силами для последней попытки, он попробовал хоть немного расшевелить Майка.

– Это у них период обучения, – проговорил он. – Естественно, почти все силы уходят на то, чтобы слушать. Это как в той старой легенде о мальчугане, воспитанном волками, который возвращается к людям и даже человеческой речи не понимает – ну разве что говорить литиане в детстве все равно не учатся, так что не возникает никакого психологического барьера против позднего обучения. А для этого он должен слушать предельно сосредоточенно (тот мальчуган из легенды так бы и не научился говорить), что он и делает.

– Но почему он не отвечает даже на прямые вопросы? – обеспокоенно спросила Лью; очевидно, не обращаться к Микелису стоило ей немалого труда. – Как можно выучиться без практики?

– Ну, судя по всему, сказать ему пока нечего, – отозвался Руис-Санчес. – Что до наших вопросов, то, в его представлении, авторитетом задавать вопросы мы не облечены. Любому взрослому литианину он наверняка ответил бы – но мы, очевидно, не подходим. Вряд ли после столь одинокого детства он в состоянии постичь отношения типа «приемные родители – пасынок», пользуясь выражением Майка.

Микелис никак не отреагировал.

– А когда-то он звал нас, – грустно сказала Лью. – Тебя, по крайней мере.

– Это другое дело. Это отклик на удовольствие; ни к авторитетности, ни к привязанности – ни малейшего отношения. Скажем, если поместить электрод в центр удовольствия в мозгу кошки, скажем, или крысы, да так, чтобы стимулировать себя они могли сами (допустим, нажимая педаль), тогда их можно выучить фактически всему, на что они потенциально способны, и никакой награды им не требуется, кроме разряда с электрода. Точно так же кошка, крыса или собака могут научиться отзываться на имя или производить какое-то простейшее действие – ради удовольствия. Но не следует ожидать, будто животное станет разговаривать или отвечать на вопросы – только потому, что на это способно.

– Никогда не слышала об экспериментах на мозге, – заявила Лью. – Жуть какая!

– По-моему, тоже, – согласился Руис-Санчес. – Исследования эти, кстати, очень давние, но почему-то до логического конца их так и не довели. Я никогда не мог понять, почему никто из наших страдающих манией величия не предпринял чего-нибудь аналогичного на людях. Вот такой диктаторский режим вполне мог бы продержаться тысячу лет! Но от Эгтверчи-то мы хотим добиться совершенно другого. Когда он будет готов говорить, то заговорит сам. А пока… кто мы такие, чтобы заставлять его отвечать на вопросы? Для этого мы должны быть взрослыми двенадцатифутовыми литианами.

На глазах Эгтверчи дрогнула мигательная перепонка, и неожиданно он сцепил кисти.

– Вы и так уже слишком высокие, – хрипло проскрипело из динамика.

Лью с хлопком свела ладони, изображая восторг.

– Видишь, Рамон, видишь – ты ошибался! Эгтверчи, что ты имеешь в виду? Объясни.

– Лью, – пробуя голос, произнес Эгтверчи. – Лью. Лью.

– Да-да, Эгтверчи, верно. Ну скажи нам, что ты имел в виду.

– Лью, – повторил Эгтверчи; похоже, ему было довольно. Бородка его потускнела. Он снова окаменел.

Через секунду-другую от Микелиса донеслось оглушительное фырканье. Лью, вздрогнув, развернулась к нему; невольно обернулся и Руис-Санчес.

Но – поздно. Высоченный уроженец Новой Англии опять поворотил к ним спину, явно досадуя на себя, словно обет молчания нарушил. Лью медленно последовала его примеру – возможно, чтобы скрыть выражение лица ото всех, даже от Эгтверчи. Если представить отчужденность геометрически, пришло на ум Руис-Санчесу, можно сказать, что его место – в вершине тетраэдра.

– Милое поведеньице для подающего на гражданство Объединенных Наций, – с досадой произнес вдруг Микелис где-то за спиной у священника. – Подозреваю, за этим вы меня и приглашали. И где же все эти его «потрясающие успехи»? Если я правильно понял, к этому времени он уже должен бы теоремы как орешки щелкать.

– Время, – сказал Эгтверчи, – есть функция изменения, а изменение – это характеристика сравнительной справедливости двух выражений, одно из которых содержит время «тэ», а другое «тэ-прим», и ничем более друг от друга не отличающихся, кроме как тем, что одно содержит координату «тэ», а другое – «тэ-прим».

– Прекрасно, – холодно сказал Микелис, оборачиваясь и поднимая взгляд на массивную голову Эгтверчи. – Но я в курсе, откуда это. Если ты всего-навсего попугай, на гражданство можешь не рассчитывать. Это я заявляю со всей ответственностью.

– Кто вы? – спросил Эгтверчи.

– Кто-то вроде твоего поручителя, – ответил Микелис. – И мне дорого мое доброе имя. Эгтверчи, если хочешь получить гражданство, мало прикидываться Бертраном Расселом – или Шекспиром, коли уж на то пошло.

– Вряд ли он понимает, о чем ты толкуешь, – вставил Руис-Санчес. – Мы объяснили ему, что такое подача на гражданство, но не факт, что он понял. Буквально на прошлой неделе он закончил читать «Principia», так что ничего удивительного, если иногда будут проскальзывать цитаты оттуда; своего рода обратная связь.[25]

– При обратной связи первого рода, то есть положительной обратной связи, – сонливо проговорил Эгтверчи, – любые малые отклонения от равновесия имеют тенденцию к нарастанию. При отрицательной обратной связи, если систему вывести из состояния равновесия, малые возмущения будут затухать, пока система не вернется в равновесие.

– Дьявольщина! – прошипел сквозь зубы Микелис. – А этого он где нахватался? Довольно, я тебя насквозь вижу!

Эгтверчи сомкнул веки и затих.

– Выкладывай, черт бы тебя побрал! – сорвался вдруг Микелис на крик.

– Следовательно, если некую часть системы изъять, могут развиться компенсаторные функции, – не открывая глаз, отозвался Эгтверчи и снова затих; уснул. До сих пор он часто ни с того ни с сего засыпал.

– Обморок, – тихо констатировал Рамон. – Он думал, ты ему угрожаешь.

– Майк, – повернулась к химику Лью, – что ты там себе думаешь? – В голосе ее звучало тихое отчаяние. – Он не станет тебе отвечать, он вообще не может отвечать, особенно если говорить таким тоном! Он же еще ребенок, несмотря на рост! Очевидно же, пока он способен только механически запоминать. Иногда он воспроизводит что-нибудь в тему, но, если спрашивать конкретно, не отвечает никогда. Ну почему ты не дашь ему шанса? Он же не просил приводить сюда комитет по натурализации!

– А мне почему никто не даст шанса? – отрывисто произнес Микелис. Потом побелел как мел. Мгновением позже побледнела Лью.

Руис покосился на дремлющего литианина; хоть он и был уверен, насколько возможно, что тот спит, но на всякий случай нажал кнопку, и поверх прозрачной двери прошуршал металлический занавес. Эгтверчи вроде бы так и не шелохнулся. Теперь они могли считать себя в изоляции от литианина; Рамон с трудом представлял себе, какая, собственно, разница – но определенные основания сомневаться, так ли уж невинны реакции Эгтверчи, у него были. Да, конечно, тот до сих пор позволял себе разве что изречь что-нибудь загадочное, задать изредка простой вопрос, процитировать из прочитанного – да вот только каждый раз, что бы он ни сказанул, все оборачивалось хуже, чем было.

– Зачем это? – спросила Лью.

– Атмосферу разрядить захотелось, – тихо ответил Руис-Санчес. – Да и все равно он спит. К тому же спорить с Эгтверчи нам пока не о чем. Может, он вообще не способен с нами спорить. Но кое о чем переговорить надо – тебя, Майк, это тоже касается.

– Может, хватит, Рамон? – поинтересовался Микелис тоном, уже больше похожим на свой обычный.

– Проповедовать – мое ремесло, – произнес Руис-Санчес. – Если я и предаюсь ему с усердием, чрезмерным до порочности, то отвечу за это по всей строгости, но никак не здесь. Пока же… Лью, дело тут в той ссоре, что я уже упоминал. Мы с Майком сильно разошлись в вопросе, что значит Лития для человечества – точнее, есть ли в этом какая-то философская подоплека. По-моему, это не планета, а бомба с часовым механизмом; Майк же считает, что я несу чушь. Еще он полагает, что в статье для широкой научной общественности не место сомнениям такого рода; особенно с учетом того, что вопрос поставлен официально и до сих пор в стадии рассмотрения. Вот еще почему мы так грыземся – на пустом, казалось бы, месте.

– Такой накал страстей и из-за чего!.. – вздохнула Лью. – Нет, никогда мне не понять мужчин. Теперь-то какая разница?

– Ничего не могу сказать, – беспомощно развел руками Руис. – Не имею права вдаваться в подробности – гриф секретности как навесили, так и висит. Майку кажется, что даже вопросов общего плана, которые я хотел поднять, лучше пока не трогать.

– Но нам-то важно, что станет с Эгтверчи, – сказала Лью. – Эти ооновцы из комитета наверняка уже в пути. Вы тут схоластику всякую разводите, а в ближайшие полчаса, может, судьба человеческая – да, человеческая! – решается.

– Прости, конечно, Лью, – мягко произнес Руис-Санчес, – но так ли ты уверена, что Эгтверчи – именно человек, именно «хнау», душа плюс рацио? Да хоть речь его… Сама ведь жаловалась, что на вопросы он не отвечает, а если говорит, то чаще бессмыслицу какую-нибудь. Я же беседовал со взрослыми литианами, я хорошо знал отца Эгтверчи – так Эгтверчи на них совершенно не похож, не говоря уж о том, чтобы на человека. Неужели события последнего часа ни в чем тебя не убедили?

– Ни в чем, – горячо отозвалась Лью и умоляюще простерла к иезуиту руки. – Рамон, ты же слышал, как он говорит. Мы вместе его выхаживали – ты же знаешь, что никакое он не животное! Когда хочет, он такой умница!

– Вот именно, что схоластика тут совершенно ни при чем, – развернулся к ней Микелис, и Лью вздрогнула – такая боль была в его темных глазах. – Но Рамону мне этого никак не втолковать. Он все больше и больше замыкается в каких-то своих высокоученых теологических разборках. Жаль, конечно, Эгтверчи продвинулся не так далеко, как я надеялся – но мне чуть ли не с самого начала казалось, что чем взрослее он будет, тем больше станет возникать проблем… К тому же информация у меня была не только от Рамона. Мне показывали всякие сравнительные тесты нашего друга – «ай-кью», и не только… Короче, или он настоящий феномен, или мы вообще не в состоянии объективно оценить степень его разумности – что в конечном итоге одно и то же. А если тесты все же не врут, что будет, когда Эгтверчи совсем вырастет? Он происходит от высокоразумной нечеловеческой культуры, его мятежный гений реет будьте-нате – а мы держим его как в зверинце! Или, того хуже, как подопытного кролика; по крайней мере, широкой публике это представляется именно так. Литиане наверняка будут возмущены – равно как и широкая публика, – когда секретность снимут… Вот почему я с самого начала затеял всю эту бучу с подачей на гражданство. Никакого другого выхода не вижу; мы должны предоставить ему самостоятельность.

Он умолк на секунду-другую; потом добавил, чуть ли не с прежней своей мягкостью:

– Может, звучит это и наивно. В конце концов, я даже не биолог и не психометрист. Но я надеялся на более серьезный прогресс… короче, Рамон выигрывает в связи с неявкой противника. На собеседовании Эгтверчи предстанет таким, как сейчас, что явно не лучшим образом скажется на результате.

Руис-Санчес считал точно так же; правда, сформулировал бы, наверно, несколько иначе.

– Жаль было бы расставаться, я к нему так привыкла, – рассеянно проговорила Лью. Впрочем, очевидно было, мысли ее заняты далеко не Эгтверчи. – Нет, Майк, ты, конечно, прав; решение в конечном итоге может быть только одно – его надо выпустить. Он действительно умница, иначе не скажешь. Кстати, если подумать, даже это его молчание – едва ли чисто животная реакция, без опоры на некий внутренний ресурс. Святой отец, может, мы все-таки сумеем как-то помочь?..

Руис пожал плечами; ответить ему было нечего. Конечно, на явные обезьянничанье и невосприимчивость Эгтверчи Микелис отреагировал слишком уж не по поводу бурно; сказывалось недовольство двусмысленным исходом литианской экспедиции. Химик предпочитал, чтобы черное было черным, а белое – белым, и маневр с предоставлением гражданства явно казался ему бихроматором всех бихроматоров. Но если бы только это; что-то, конечно, вплеталось в ниточку, которая без их ведома начинала связывать Микелиса и Лью, – обратившись же к Руис-Санчесу «святой отец», девушка неосознанно как бы превращала его из опекуна Эгтверчи в папашу невесты на выданье.

Ну и что тут еще можно сказать – кроме того, что заведомо не будет услышано? Микелис уже отмахнулся от этого как от «высокоученых теологических разборок» – личных заморочек Руис-Санчеса, никоим образом не замыкающихся на внешний мир. А для Лью то, от чего Микелис отмахнулся, вот-вот станет совсем эфемерным – если уже не кануло в небытие. Нет, Эгтверчи уже ничем не поможешь; поздно – враг рода человеческого взял сына своего под защиту и всей древней мощью сеял раздор. Микелис даже не догадывается, насколько искушен комитет ООН по натурализации в том, чтобы усмотреть разумность в желательном кандидате даже сквозь самый высокий культурно-языковой барьер – и в кандидате практически любого возраста, лишь бы уже подверженном недугу, имя которому «речь». Микелис и помыслить не может, какой накачке от комитета подвергнется комиссия, лишь бы утрясти вопрос о Литии как fait accompli. И часа не пройдет, как комиссия будет видеть Эгтверчи насквозь, а тогда…[26]

Тогда Руис-Санчес потеряет последних союзников. Теперь ему виделась Господня воля в том, что он оставлен без ничего и прибудет ко святым вратам налегке – даже по сравнению с Иовом, отягощенным хотя бы верой.

Ибо собеседование Эгтверчи наверняка пройдет. Можно сказать, тот уже все равно что свободен – и добропорядочный гражданин, добропорядочней Руис-Санчеса.

XII

Выход Эгтверчи в свет отмечался в подземном особняке Люсьена Дюбуа, графа Овернского, – обстоятельство, невероятно усложнившее и без того нервозную жизнь Аристида, неизменного церемониймейстера графини. Любое другое аналогичное мероприятие вызвало бы трудности чисто технические, справляться с которыми Аристид уже привык и доводил персонал до форменного умопомешательства, что отвечало его представлению о максимально эффективной организации труда; но чем угодить десятифутовому чудищу – такой постановкой вопроса Аристиду было нанесено оскорбление поистине чудовищное, и ему лично, и всей его профессии.

Аристид – он же Мишель ди Джованни, уроженец Сицилии, извечного оплота суровой простоты и неурбанизированности, где о катакомбной экономике знали разве что понаслышке, – был настоящим драматургом своего дела и до мельчайших тонкостей представлял, что и как должно происходить у него на сцене. Нью-Йоркский особняк графа зарывался в землю на несколько этажей. Крыло, отведенное для приемов, на один этаж выдавалось над поверхностью Манхэттена; казалось, исполинский город вознамерился очнуться от спячки – или, наоборот, еще толком не устроился в берлоге. Изначально, как выяснил Аристид, здание это было трамвайным депо – унылый краснокирпичный параллелепипед, возведенный в 1887 году, когда трамваи только появились, и на них возлагали немалые надежды. В асфальтовом полу все так же змеились рельсы и кабели, и налет ржавчины покрывал их совсем тоненький – за неполных два века сталь и проржаветь толком не успевает. В самом центре верхнего этажа стоял гигантский паровой подъемник с шахтой, затянутой проволокой; когда-то он опускал в подвальное помещение на ночной отстой целые трамвайные составы. В подвале (оказавшемся двухэтажным) обнаружился разветвленный лабиринт путей и рельсовых стрелок, сходившийся в конечном итоге к рельсам в полу платформы подъемника. Сказать, что Аристид был ошеломлен результатами своих раскопок, это ничего не сказать; но по назначению он применил их тут же.

Благодаря его гению, приемы у графини – по крайней мере, наиболее формальная фаза таковых – территориально сводились исключительно к наземному этажу; но Аристид пустил неспешно петлять по рельсовым путям сцепку из четырнадцати двухместных вагончиков: подбирать гостей, которым успели наскучить лишь питие да болтовня, и, погромыхивая на стыках, доставлять к платформе подъемника, опускавшейся с оглушительным скрежетом и в облаках пара (графиня была без ума от подобного старого хлама) в полуподвал, где, предположительно, должно было происходить нечто поинтересней.

Как истинный драматург, Аристид хорошо представлял также, на какую аудиторию рассчитывать: в том его работа и заключалась, чтобы происходящее на нижнем уровне действительно было интересней, чем наверху. A dramatis personae он знал как свои пять пальцев: о постоянных гостях графини ему было известно больше, чем им о себе самих, и не имей он привычки держать язык за зубами, последствия могли оказаться самыми ужасными. Тем не менее в своем деле Аристид был истинным художником; взяток не брал и плагиата себе не позволял (разве что автоцитату-другую, если случался творческий застой). И, наконец, как художник он превосходно знал свою патронессу: вплоть до того, что умел рассчитывать, сколько раутов должно пройти прежде, чем можно рискнуть повторить Эффект, Сцену или Ощущение.[27]

Но что прикажешь делать с десятифутовым пресмыкающимся кенгуру?

Со своего наблюдательного поста в неприметной галерее за колоннадой надо входом Аристид рассматривал первых гостей – те миновали вестибюль и направлялись в коктейль-холл. Церемониал коктейль-парти являлся у Аристида одним из любимейших анахронизмов – и, судя по всему, в данном случае графиня даже не возражала против регулярного, из года в год, повторения. Никакой особой техники почти не требовалось, только совершенно безумные, едва ли не смертоносные смеси, плюс костюмы еще безумней – как на гостях, так и на обслуживающем персонале. Дух высокоштильной формальности, привнесенный костюмами, забавно оттенял всеобщее отпускание тормозов под воздействием алкоголя.

Пока что заявились только самые ранние пташки. Вон сенатор Шарон помавает кустистыми бровями, иронически косится на остальных и картинно отказывается от спиртного, в твердой уверенности, что добрый друг Аристид приготовил для нее этажом ниже пяток молодых людей атлетического сложения, ни одного из которых ей раньше видеть не доводилось. Вон тот юный господин – это принц Вильгельм Восточно-Оранский; единственный его недостаток – отсутствие пороков; впрочем, он не теряет надежды в какой-нибудь очередной визит отыскать себе порок по вкусу. С ним рядом – доктор медицины Сэмюел П. Локкоть, общительный, краснощекий и седовласый, первосвященник психонетологии, «новой науки об Ид», и самый, с точки зрения Аристида, симпатяга, поскольку проблем с доктором вообще никаких: все, что ему в глубине души нужно, это ущипнуть разок-другой какую-нибудь попочку поаппетитней.

Опасливо, бочком протиснулся слева на узкую галерею Фолкнер, главный дворецкий. Всем хозяйством обычно управлял именно он, причем как сущий восточный деспот, – но в присутствии Аристида переходил в подчиненное положение.

– Подавать эмбрионы в вине? – поинтересовался Фолкнер.

– Идиот вы, – отозвался Аристид, – болван и слепец. – В свое время Аристид начинал изучать английский по третьеразрядным кинофильмам, что до сих пор окрашивало его речь интонациями определенно странноватыми; он был в курсе, и нередко пускал эту странность в ход при общении с подчиненными – которые никак не могли взять в толк, когда он говорит нейтральным тоном, а когда не на шутку рассержен. – Идите вниз, Фолкнер. Я вас позову, когда… если понадобитесь.

Фолкнер едва заметно поклонился, и его как ветром сдуло. Негодуя – впрочем, не слишком сильно, – что его отвлекли, Аристид продолжил наблюдение за первоприбывшими.

Вдобавок к постоянным гостям не следовало, конечно, забывать и о самой графине – впрочем, с ней до сих пор особенных проблем не возникало. Золотисто блестел ее безупречный (пока) макияж; прическу искусник Стефано взбил прихотливыми волнами, и в ложбинках между гребней меланхолично вращались или мигали алмазными глазками мобили. Так, а вот поручители литианского чудища, доктор Микелис и доктор Мейд. С этими проблемы возникнуть могут; на какие такие особые вкусы следует ориентироваться, что бы эдакое организовать для высокоученых поручителей этажом ниже… толком Аристиду ничего выяснить не удалось, за исключением того, что они – главные гости вечера, ну конечно, после собственно невероятной твари. Тут-то и кроется возможность катастрофы, зарождалось и крепло у Аристида нехорошее предчувствие, поскольку невероятная тварь опаздывала уже на час с лишним, а графиня не преминула поставить в известность всех до единого приглашенных (и, конечно, Аристида), что зверюга – почетный гость; и добрая половина непременно обещавших присутствовать съезжались именно на зверюгу взглянуть.

В данный момент в зале оставались всего двое. Первый – ооновский чин в замысловатом головном уборе – вроде гоночного шлема, обильно оснащенного антеннами и прочими, совсем уж загадочными приспособлениями, включая пузырьковые очки-«консервы», стекла которых то и дело затуманивались, становясь миниатюрными стереоэкранами. Второй – доктор Мартин Агронски, по чьему поводу Аристид пребывал в полнейшем недоумении; тот казался ему крайне подозрителен – как и все, о чьих слабостях он не мог даже догадываться. Вечно недовольным выражением лица Агронски напоминал принца Восточно-Оранского – правда, был он гораздо старше и вряд ли явился сюда за тем же, что принц. Плюс ко всему он имел некое отношение к почетному гостю, что дополнительно нервировало Аристида. И вроде бы доктор Агронски был знаком с доктором Микелисом, но по непонятной причине всячески того избегал; основное внимание он уделял стойке, где подавался самый крепкий из Аристидовых пуншей, и почти не отвлекался – со мрачным усердием трезвенника, твердо вознамерившегося поправить самообладание, потравив робость. Может, женщина?..

Аристид повел пальцем. Пригибаясь за стойками, плотно увитыми чем-то цветущим, к нему натренированной трусцой устремился помощник – выждав секундную паузу, дабы звук его шагов был перекрыт грохотом вагонной сцепки на стыках рельсов, – и, когда завизжали тормозные колодки, подставил ухо едва ли не к самым губам Аристида.

– Проследите за ним, – недвижными губами произнес Аристид, едва заметным качком таза указывая, кого имеет в виду. – Через полчаса он напьется вдрызг. Уведите его, пока он в ходячем состоянии, только не очень далеко – графиня еще может за ним послать. Лучше всего пристройте в отходиловке – а то еще свалится, чего доброго, под стол.

Помощник кивнул и откатился, сгибаясь в три погибели. По крайней мере, обращался к нему Аристид на нейтральном, деловом английском – что уже хороший знак.

Аристид возобновил наблюдение за гостями; тех мало-помалу прибавлялось, но в первую очередь его интересовала реакция графини на отсутствие почетного гостя. Непосредственной опасности для Аристида еще не было, однако, судя по определенным признакам, буря надвигалась. Пока что, правда, адресовались намеки скорее поручителям чудища, доктору Микелису и доктору Мейд; высокоученые поручители явно пребывали в некотором замешательстве.

Доктор Микелис, как заведенный, вежливо повторял каждый раз одно и то же (по мере истощения терпения, учтивость его становилась все более и более вымученной):

– Мадам, я не знаю, когда он появится. Не знаю даже, где он теперь живет. Прийти он обещал. Ничего удивительного, что он опаздывает; думаю, в конце концов он появится.

Графиня отвернулась, гневно качнув бедрами. Так, Аристиду можно начинать бояться. С поручителями чудища графине при всем желании ничего не поделать – да и вообще те не в курсе местных хитросплетений. Благодаря удачному трюку наследственности, Люсьен Дюбуа, граф Овернский, прокурор Канарский, имел трезвость духа весьма мудро распорядиться своим состоянием: девяносто восемь процентов денег он отдавал жене, а с оставшимися двумя исчезал почти на весь год. Ходили даже слухи, что он занимается некими научными изысканиями – правда, все терялись в догадках, в какой именно области; уж, по крайней мере, не в психонетологии и не в уфонике, ибо эти научные дисциплины пользовались в данный момент немалой популярностью, и тогда уж графиня точно была бы в курсе. А графиня без графа – это ноль без палочки (если речь о положении в свете), пусть даже и состоятельный ноль. Если зверюга с Литии так и не появится, отыграться на его поручителях графиня бессильна; разве что не пригласит на следующий прием – так все равно ведь, наверно, не пригласила бы. С другой стороны, отыграться на Аристиде у нее возможностей хоть отбавляй. Уволить его она, конечно, не уволит – как раз на такой случай он давно завел обширнейшее досье; но вот создать всякие проблемы профессионального плана – сколько угодно.

Он подал знак первому помощнику.

– Прибудет еще человек десять гостей, и подайте сенаторше «электрические» тосты с икрой, – деловито распорядился он. – Не нравится мне все это. Соберется толпа чуть побольше, и пора запускать «веселый поезд»; Шарон, конечно, не лучший локомотив, но сойдет и она. Прислушайтесь к моему совету, Кирилл, пока не поздно.

– Так точно, маэстро, – почтительно отозвался первый помощник, звали которого вовсе не Кирилл.

Поначалу Микелис едва ли вообще обратил внимание на вагонную сцепку, разве что как на некое забавное новшество; но с течением вечера лязг и погромыхиванье лезли в уши назойливей и назойливей. Начинало казаться, что длинный вертлявый состав выписывает свои петли чуть ли не каждые пять минут. Потом Микелис разглядел, что на самом-то деле сцепок три: первая подбирала пассажиров; вторая, поднимаясь из полуподвала, вываливала возбужденную, с горящими глазами армию добровольных вербовщиков, которые тут же начинали с жаром вести агитацию среди осторожных поначалу новоприбывших; и третий состав, почти пустой в такую рань, подавал под разгрузку с самого нижнего уровня наиболее героических гуляк с качественно остекленевшим взглядом, каковая разгрузка производилась профессионально и без суеты ливрейными лакеями графини на крытом перрончике, подальше ото входа – и от взглядов толпящихся на посадку на нижние уровни. Далее – по циклу.

Микелис тут же дал себе зарок: на сцепку – ни ногой. Дипломатическую службу он, мягко говоря, недолюбливал – особенно теперь, когда дипломатничать было как-то и вовсе ни к чему, – не говоря уж о том, что «одинокому волку», каковым он привык себя считать, не слишком-то уютно ощущалось и на мероприятиях куда более камерных, нежели нынешнее. Но в конце концов он утомился повторять одни и те же извинения по поводу отсутствия Эгтверчи; да и пустел этаж буквально на глазах, так что Лью и он удерживали графиню наверху явно против ее воли.

Когда же Лью обратила внимание, что составы не просто разъезжают по залу, а спускаются куда-то вниз, улетучился и последний предлог держаться от сцепки подальше; и вот платформа подъемника увлекла в полуподвал всех до единого поздних гостей, а в надземном этаже остались только прислуга да несколько крепко недоумевающих атташе по науке – весьма вероятно, просто ошибшихся адресом. Микелис вертел головой, выглядывая Агронски, но геолог – допившийся, судя по косвенным признакам, до полного автопилота – как в воду канул.

Платформа подъемника погрузилась в кромешную тьму, исполненную запахов ржавчины и сырости; резанули по ушам восторженно-заполошные визги. Затем неожиданно взметнулся с лязгом тяжеленный воротный створ; состав вырвался на свет, описав крутой вираж, пропахал, как плугом, череду распахивающихся двойных дверок и, оглушительно проскрежетав, застыл как вкопанный во тьме еще кромешней, чем прежде.

Из черноты грянули истошные визги, истерический женский хохот, басовитая ругань.

– Держите, падаю!

– Генри, это ты?

– Отвяжись, сучка!

– Я такая пьяная-пьяная!..

– Осторожно, опять трогаемся!

– Скотина, немедленно сойдите с моей ноги!

– Эй, вы же не мой муж!

– У-гу. Ну и что, собственно?

– Послушайте, дама, это уж слишком…

Тут все до единого звуки перекрыла сирена, столь продолжительная и оглушительная, что после того, как вой поднялся далеко в ультразвук, в ушах у Микелиса долго еще стоял звон. Ожили со стонущим рыком механизмы, затеплилось тускло-фиолетовое мерцание…

Не поддерживаемый ничем, состав вращался посреди черной пустоты. Стремительно проносились мимо многоцветные, средней яркости звезды, взлетали, описывали короткую дугу и скрывались из виду, прочерчивая тьму от «горизонта» до «горизонта» всего секунд за десять. Снова доносились крики и хохот, к ним добавилось громкое, бешеное царапанье, – а потом опять взвыла сирена, но на этот раз исподволь, начавшись с еле заметного давления на перепонки, которое перешло в пронзительный зуд будто бы внутри черепа и тошнотворно медленно съехало в инфразвук.

Лью отчаянно цеплялась за руку Микелиса; он же только и мог, что изо всех сил вжиматься в сиденье. Каждая клеточка в мозгу полыхала тревожно и ярко, но от головокружения накатили натуральный паралич и тошнота…

Свет.

Мир тут же стабилизировался. Сцепка сидела как влитая в рельсовом желобе, подпертом массивными кронштейнами, и не двигалась с места. Со дна гигантской бочкообразной полости взъерошенные гости тыкали пальцами в ослепленных новоприкативших и немилосердно улюлюкали. «Звезды» – пятна флуоресцентной краски – переливчато мерцали в свете невидимых ультрафиолетовых ламп. А иллюзию вращения усугубила сирена, расстроив вестибулярный аппарат – «внутреннее ухо», отвечающее за опорно-двигательное равновесие.

– Все на выход! – хрипло вскричал мужской голос. Микелис с опаской глянул вниз; его продолжало слегка мутить. Кричал какой-то огненно-рыжий тип в мятом черном смокинге, разошедшемся на плече по шву. – Ваш поезд следующий. Такие правила.

Микелис решил было наотрез отказаться, но передумал. В конце концов, покрутиться в «бочке» наверняка грозит меньшим членовредительством, чем если сцепиться сейчас с двоими, уже «заработавшими» на обратный проезд в их с Лью вагончике. Правила поведения всюду свои. В борт сцепки гулко ударила выдвинутая снизу лестница; когда настала их очередь, Микелис помог Лью спуститься.

– Лучше не сопротивляйся, – вполголоса сказал он ей. – Когда начнет вращаться, попробуй плавно соскальзывать; если не выйдет, перекатывайся. Пиростилос есть? Ладно, держи тогда мой – если кто вздумает приставать, ткни как следует; а о барабане не волнуйся – похоже, он качественно навощен.

Так оно и было; но к прибытию следующего поезда у Лью зуб на зуб не попадал от страха, а Микелис пребывал в убийственно мрачном расположении духа. Радовало только, что он все-таки не стал скандалить с предыдущей сменой. Вздумай кто сейчас перед ним артачиться, конец мог бы оказаться печальным.

В следующем отсеке их до нитки вымочил одеколонный ливень; нельзя сказать, чтобы тот особо способствовал подъему духа – но хоть участие в происходящем требовалось чисто пассивное. Вокруг раскинулся необъятный дивный сад из дутого стекла всевозможных оттенков с ожившими яванскими статуями, выставленными диорамой вдохновенной страсти; композиции были мелодраматичны до предела, но – не считая едва заметной дрожи дыхания – абсолютно недвижны, под стать стеклянной листве. К удивлению Микелиса – ибо намного дальше вопросов собственно научных эстетическое чутье у него не заходило, – Лью разглядывала всю эту сладострастную статику с явным, пусть и хмуроватым одобрением.

– Редкое искусство, намекать на танец при полной неподвижности, – вдруг пробормотала она, словно уловив исходящие от Микелиса беспокойные флюиды. – В живописи – и то непросто, а уж в натуре… Кажется, я догадываюсь, чья это работа; на такое способен единственный человек.

Микелис уставился на нее, будто видел впервые; внезапная вспышка ревности застлала глаза красным, и он вдруг осознал, что любит Лью.

– Кто? – хрипло спросил он.

– Естественно, Цьен Хи. Последний классицист. Я думала, он уже умер, но это не копия…

На выезде сцепка сбавила ход, и две модели жестами, целомудренными до полного неприличия, вручили каждому по расписанному тушью вееру. Одного взгляда Микелису было достаточно, чтобы засунуть свой экземпляр поглубже в карман (просто выбросить означало бы завуалированное признание, будто он способен иметь некое отношение к чему-либо подобному); а Лью завороженно уставилась на иероглиф в углу веера, доставшегося ей, – и сложила тот едва ли не с благоговением.

– Да, – выдохнула она, – это оригинальные эскизы. Мне и в голову прийти не могло, что когда-нибудь у меня будет свой…

Вдруг состав резко рванул вперед. Сад исчез, и они ворвались во многоцветно клубящийся хаос бессмысленных эмоций. Видеть, слышать или ощущать было нечего, но Микелиса потрясло до глубины души, и снова потрясло, и опять. Из горла у него вырвался крик; донеслись приглушенные вопли со стороны. Микелис попытался овладеть собой, но тщетно… хотя, вот оно… нет, опять мимо. Вдуматься бы на секунду…

На секунду вдуматься ему удалось, и он осознал, что, собственно, происходит. Новый отсек представлял собой длинный коридор, поделенный невидимыми воздушными течениями на полтора десятка подотсеков. В каждом клубился цветной дым, а в дыме присутствовал газ, в два счета растормаживавший гипоталамус. Некоторые газы Микелис даже узнал: простейшие галлюциногенные смеси, разработанные чуть ли не век назад, в звездный час транквилизационных фармакоизысканий. Волна за волной накатывали страх, религиозное исступление, берсеркерское неистовство, жажда власти и другие эмоции, навскидку классификации не поддающиеся, – и Микелисов интеллект гневно возопил о столь безответственном вмешательстве в тонкую фармакопею мозга ради секундного «опыта» – каковое, впрочем, практиковалось в эпоху убежищ достаточно широко. Считалось, будто зависимости дымные препараты не вызывают (что, в общем-то, соответствовало истине), – а вот привыкание, конечно, возникало, и неизвестно еще, что хуже… впрочем, это отдельный разговор.

В конце коридора туманно маячила газообразная розовая завеса, состоявшая, как выяснилось, из чистого концентрированного антагониста свободного серотонина, самого что ни на есть атараксика – и все до единой эмоции оставили Микелиса, кроме вселенской умиротворенности. Чему быть, тому не миновать… что ни делается, все к лучшему… покой пребудет повсеместно…[28]

И пребывающих в столь некритичном расположении духа пассажиров сцепки прогнали через целый конвейер замысловатых до совершенной бесстыдности розыгрышей. Окончилось все трехмерной проекцией Бельзена; по воле хитроумного сценариста, складывалось впечатление, будто состав направляется прямым ходом в газовые камеры. И стоило захлопнуться за ними воротам душегубки, дунул, продувая мозги насквозь, вихрь отрезвляющего кислорода; содрогаясь при мысли о том, чему только что собирались умиротворенно предаться, на подкашивающихся ногах «пассажиры» вывалились на «перрон», в гогочущую толпу жертв-предшественников.

Единственное, о чем сейчас Микелис думал, это как куда-нибудь скрыться – к тому же не было у него ни малейшего желания торчать на «перроне» и потешаться над следующей партией; но он едва держался на ногах и не стал углубляться дальше скамьи первого же ряда амфитеатра, причем Лью и дотуда едва сумела добрести. Пришлось какое-то время пересидеть в самой толчее, переводя дух.

Что оказалось даже удачно. Пока они разбирались с тут же поданными напитками (поначалу Микелис отнесся к теплым янтарным чашечкам с глубоким подозрением – но те, как очень кстати выяснилось, содержали всего лишь старое доброе бренди), подали под разгрузку следующий состав, и вся толпа в едином порыве с ревом взметнулась на ноги.

Прибыл Эгтверчи. В коктейль-холле на верхнем этаже успела скопиться преизрядная толпа, но Аристид пребывал, мягко говоря, не в самом лучшем расположении духа; под горячую руку попался кое-кто из кухонной челяди, и немало голов полетело. Некое глубинное чутье всегда подсказывало Аристиду, когда вечер идет насмарку, и на этот раз сигналы тревоги мигали красным давно и заполошно. А прибытие почетного гостя – так вообще вылилось в грандиозное фиаско. Графиня была вне пределов досягаемости, поручители чудища отсутствовали, все до единого высокие гости, специально приглашенные, дабы лицезреть оного почетного гостя, отсутствовали, сам же он выставил Аристида перед всеми подчиненными в самом что ни на есть неприглядном свете.

Короче, от страха у Аристида буквально тряслись поджилки, за что ему было мучительно стыдно – как в процессе, так и задним числом; но что уж теперь. Его, конечно, предупреждали, что прибудет чудище, но чтобы такое… прямоходящая – в точности, как человек, а вовсе не как кенгуру – рептилия ростом хорошо за десять футов; огромные, искривленные в ухмылке челюсти; совершенно индюшачья бородка, то и дело меняющая цвет; маленькие, цепкие ручки наподобие клешней, которые явно так и чешутся ощипать тебя, как цыпленка; вытянутый для равновесия длиннющий хвост сметает подносы с окружающих столов; и, плюс ко всему, не смех, а оглушительное ржанье, голос – высоченный тенор, английская же речь столь правильна и бесстрастна, что Аристид тут же снова ощутил себя тощим нескладным сицилийцем, только-только прибывшим в заокеанскую метрополию. И вот явилось чудище, а встречать некому, один Аристид…

Визжа тормозными колодками, под крытый портик отходи-ловки въехала вагонная сцепка; состав был еще на ходу, а сенатор Шарон уже кубарем выкатилась на перрон, мельтеша полосатыми, как клавиатура рояля, чулками и помавая кустистыми черными бровями.

– Гляньте-ка! – пронзительно возопила она (пятикратно-то возродившись, аки Феникс из пепла; уж на Аристидову добросовестность можно положиться). – Во мужик!

Очередной прокол. Приказ, некогда отданный графиней и отмене не подлежащий, гласил, что сенаторшу следует загрузить в ее отсек, а потом выпроводить восвояси задолго до того, как начнется главное; иначе та, взбодрясь пятикратной дозой, весь вечер будет, как по приставной лестнице, карабкаться с плеч на плечи к политическим, литературным, научным или иным вершинам, кто бы ни купился на полчаса на ближайшей столешнице, – и плевать, что всю следующую неделю предстоит скатываться с завоеванных высот в привычное нимфоманское болото. Если проворонить благоприятный момент и должным образом – с соответствующими заверениями – сенаторшу не выпроводить, та может и судебный иск вчинить.

Пустой состав приглашающе втянулся в коктейль-холл. Обернувшись на лязг, литианское чудище заухмылялось еще шире.

– Всю жизнь мечтал стать машинистом, – заявило оно дребезжащим голосом (впрочем, больше это походило не на дребезг, а на позвякиванье), и на английском настолько правильном, какого Аристиду ввек не изобразить, хоть из кожи вон вылези. – А, вот и мажордом. Простите великодушно, уважаемый сэр, но со мной двое, трое, несколько моих гостей. А где же хозяйка дома?

Аристид беспомощно махнул рукой, указывая направление, и высоченная рептилия, удовлетворенно покрякивая, забралась в головной вагончик. Не успел Эгтверчи устроиться в водительском кресле, как целая толпа, галдя, заполонила коктейль-холл и принялась набиваться в вагончики. Дернувшись, поезд тронул с места и погромыхал к подъемнику; с шипением выстрелили струи белого пара, и платформа принялась опускаться.

Вот, собственно, и все. Великое явление Аристид позорно провалил. Если какие-нибудь сомнения по этому поводу у него и оставались, те не замедлили развеяться как дым: меньше чем через десять минут возник Фолкнер и принялся задирать нос самым вопиющим образом.

«Ну вот, был истинный художник при преданной патронессе, а теперь что?..» – с отчаянием думал Аристид. Завтра же он будет в лучшем случае шеф-поваром общепитовской забегаловки в каком-нибудь районном комиссариате, досье там или не досье. И за что? За то, что не сумел угадать времени прибытия – не говоря уж о наклонностях приятелей – какой-то твари; которая и вовсе неземная к тому же.

Он зашагал прочь с поста прямиком в отходиловку, ступая угрюмо и нарочито твердо, порыкивая на прислугу, недостаточно опытную, чтобы держаться подальше. В голову не приходило ничего, разве что пойти лично проведать, как там доктор Мартин Агронски, гость-загадка, неким таинственным образом связанный с литианином.

Впрочем, ни малейших иллюзий Аристид не питал. Завтра церемониймейстер графини Дюбуа-Овернской опять станет Мишелем ди Джованни, уроженцем малярийных сицилийских равнин; и это еще если очень повезет.

Осознав план полуподвала, Микелис немедленно пожалел, что они с Лью ввязались в этот заезд – поскольку стало очевидно, что увидеть прибытие Эгтверчи у них ни малейшего шанса. По замыслу, нижний уровень подразделялся звуконепроницаемыми стенками на зальчики, где разворачивалось веселье более камерное, нежели коктейль-парти наверху – веселье местами всего чуть-чуть пьянее и неформальней, но в целом охватывавшее весь спектр экзотики буйств. Пришлось объехать полный круг, прежде чем Микелис додумался, где можно без особого риска для жизни сойти; и каждый раз, стоило ему собраться с духом для решительного шага, как состав ни с того ни с сего ускорялся самым произвольным образом, порождая ощущения сродни катанию на американских горках в непроглядную темень.

Тем не менее главного явления они не проглядели – очередной состав миновал последнюю газовую баню, и в головном вагончике в полный рост стоял Эгтверчи; на «перрон» он сошел без посторонней помощи. В следующих пяти вагончиках находились – также стоя – десять крайне похожих друг на друга молодых людей в черно-зеленых мундирах, расшитых серебряным галуном; руки у них были сложены на груди, лица непреклонны, взгляд устремлен прямо по курсу.

– Мое почтение, – произнес Эгтверчи и склонился в глубоком поклоне, что выглядело при его непропорционально маленьких, как у динозавра, ручках одновременно и комично, и издевательски. – Мадам графиня, я в восхищении. Множеством зловредных запахов повелеваете вы, но я поборол их все.

Толпа зарукоплескала. Шум заглушил ответную реплику графини; но та явно выговаривала Эгтверчи за то что он, не будучи землянином, к дымам ее невосприимчив, поскольку литианин тут же отозвался, не без обиды в голосе:

– Так я и думал, что не преминете вы упомянуть это, но опечален я, что не ошибся. Для того, чьи помыслы чисты, и нечистое чисто… приходилось ли вам видеть столь достойных невозмутимых молодых людей? – Он повел ладошкой, указывая на свой отборный десяток. – Но, конечно же, я смухлевал. Я заткнул им ноздри фильтрами – как Одиссей заткнул воском уши спутников своих, дабы миновать сирен. Свита моя согласна на все; они считают меня гением.

Жестом иллюзиониста литианин извлек серебряный свисток, утонувший в его ладони, и исторг в душный воздух короткую трель, которая совершенно не вязалась со всем предшествовавшим драматическим рукомашеством. Не промедлив и доли секунды, десять бравых молодых людей сложились, оплыли на пол. В передних рядах толпы, радостно ржа, принялись тыкать бесчувственные тела носками ботинок; к чему бесчувственные тела отнеслись стоически.

– Что с них возьмешь, – по-отечески неодобрительно высказался Эгтверчи, – нализались. На самом-то деле носы я им не затыкал. Просто перекрыл доступ информации от органов обоняния к мозгу, до специальной команды. Теперь вот информация дошла, причем вся сразу; стыд и срам просто. Мадам, вы не будете так любезны приказать, чтоб их убрали, подобная разнузданность мне претит. Придется ужесточить дисциплину.

– Аристид! – хлопнула в ладоши графиня. – Аристид?! – Она тронула кнопку миниатюрного интеркома, укрытого в прическе, но реакции, насколько мог понять Микелис, не последовало. Ребячий восторг на лице графини моментально сменился детским бешенством. – Где эту деревенщину неотесанную носит…

Микелис, внутренне кипя, принялся протискиваться в первые ряды; тогда Эгтверчи его приметил.

– Какого черта ты тут делаешь?.. – хрипло, требовательно поинтересовался у литианина химик.

– Добрый вечер, Майк. Я приглашен на прием точно так же, как и ты. Добрый вечер, дорогая Лью. Графиня, вы знакомы с моими приемными родителями? Впрочем, наверняка знакомы.

– Разумеется, – отозвалась графиня, недвусмысленно развернула ко Лью с Микелисом оголенную спину и подняла взгляд из-под позолоченных век на перекошенные в вечной ухмылке челюсти Эгтверчи. – Почему бы нам не пройти в следующий зал – там просторней, да и тише. Хватит, насмотрелись уже на этих ездоков – после вас они все покажутся такими одинаковыми…

– Я культивирую уникальное, – произнес Эгтверчи. – Только, графиня, я предпочел бы, чтобы Майк и Лью составили нам компанию. Я – единственная во вселенной рептилия с млекопитающими родителями, и они мне дороги как память. Я держусь того мнения, что в этом может заключаться некая греховность; ну не занятно ли?

Глаза под позолоченными веками потупились. Уж и не вспомнить, когда последний раз мажордомы графини вызнавали для нее новый грех настолько интересный, чтоб утаить тот от господ гостей, пока не испытает самолично; все были в курсе. Похоже, представилось Микелису, нечто подобное она и учуяла; а поскольку излишне богатым воображением графиня явно не страдала, нетрудно догадаться, что именно. Ибо несмотря на все его рептильные повадки и внешность, нечто ярко выраженное, концентрированно мужское чувствовалось в Эгтверчи сразу.

А также ярко выраженное ребячливое. Сочетание это с лихвой перевешивало всю его рептильность, что в свое время не замедлило проявиться в резонансе, вызванном первым же его телевизионным интервью. Его резкие и однобокие комментарии по поводу земных дел и нравов оказались эпатирующими – и весьма; наверно, в тот же день можно было предсказать, что не далее чем к концу недели интеллигенция всего мира непременно западет на новую культовую фигуру. Но чего не мог бы предсказать никто, так это что хлынет поток писем – от детей, от родителей, от одиноких женщин.

Теперь Эгтверчи был, можно сказать, профессиональным телекомментатором, причем, наверно, первым в истории, чью аудиторию в равной степени составляли как разочарованные интеллектуалы, так и восторженные подростки. По крайней мере, в текущем веке ничего подобного еще не наблюдалось; знатоки истории телевидения сравнивали его одновременно с Эдлаем И. Стивенсоном и Оливером Дж. Дрэгоном.[29]

Кроме того, у Эгтверчи успел образоваться круг фанатичных до безумия поклонников, исследовать который у аналитиков от ТВ еще не дошли руки (или, по крайней мере, результаты пока не оглашались). Десять молодых людей, оттаскиваемых в данный момент прислугой графини проветриться, именно к этому кругу и принадлежали; Микелис то и дело оглядывался им вслед, пока вся толпа гостей во главе с Эгтверчи и графиней откочевывала из амфитеатра в смежный зал, попросторней. Мундиры – это, конечно, о чем-то говорит; вот только о чем? Может, просто маскарадные костюмы, заказанные специально для вечера у графини… Будь эти десятеро, попадавшие по свистку Эгтверчи, не так похожи друг на друга, эффект был бы куда слабее, о чем Эгтверчи наверняка знал. И это при том, что литианской психологии совершенно чуждо само понятие формы – в то время, как на Земле оно издавна обрело особый смысл; а о Земле Эгтверчи уже знал больше, чем основная масса землян.

Фанатики в форме, считающие Эгтверчи непогрешимым гением – что бы это значило?

Будь он человеком – было б очевидно, что это значит. Но Эгтверчи-то не человек, а скорее музыкант, играющий на людях, как на инструменте. И структура исполняемой композиции прояснится далеко не сразу – если прояснится вообще; может, это и вовсе чистая импровизация – по крайней мере, поначалу. Мысль сама по себе страшноватая…

И все это произошло за какой-то месяц после предоставления Эгтверчи гражданства. То, что гражданство предоставили, явилось приятным сюрпризом. Насколько приятны были последующие сюрпризы, Микелис еще к определенному мнению не пришел; а к тем, что наверняка предстоят, заранее относился с опаской.

– Я анализировал отношение «родители – ребенок» как понятие, – говорил Эгтверчи. – Разумеется, я знаю, кто мой отец, – мы рождаемся с этим знанием, – но соответствующая концепция отцовства совершенно не похожа на ту, что сложилась у вас. Вся ваша концепция – это гигантская разветвленная сеть сплошных противоречий.

– Как это? – не слишком заинтересованно спросила графиня.

– Ну, краеугольным камнем, похоже, является чуть ли не благоговение перед молодежью, пестование, заботливое до крайности – как в физическом, так и умственном плане. И при том вы принуждаете их ютиться в подземельях безо всякого контакта с природой и учите бояться смерти – что, конечно же, до некоторой степени сводит их с ума, поскольку смерти все равно не избежать. То же самое, что учить их бояться второго начала термодинамики только потому, что живая материя пренебрегает им очень недолго. Как они вас ненавидят!

– Сомневаюсь, что они осведомлены о моем существовании, – сухо отозвалась графиня. Детей у нее не было.

– Ну конечно, в первую-то очередь они ненавидят собственных родителей, – продолжал Эгтверчи, – однако и на всех остальных взрослых вашей планеты ненависти остается более чем достаточно. Они мне об этом пишут. Просто раньше им было некому открыться, а во мне они видят того, кто никоим образом не связан с их мучителями, относится ко всему достаточно критически и, плюс ко всему, безобидный комик, который не выдаст.

– Ты преувеличиваешь, – неуютно поежился Микелис.

– Отнюдь, Майк, отнюдь. Несколько убийств я уже предотвратил. Помнится, у одного пятилетки был совершенно гениальный план, что-то насчет мусороуборочных комбайнов. Он планировал разделаться с папой, мамой и четырнадцатилетним братом, а списали бы всё на компьютерный сбой. Просто удивительно, как пятилетний ребенок мог додуматься до чего-то столь изощренного – но, я уверен, вышло бы все как по писаному; эти города ваши – такие сложные механизмы, стоит закрасться малейшей ошибке, и безо всякого злого умысла получается оружие массового уничтожения. Не веришь, Майк? Могу продемонстрировать письмо.

– Нет, – медленно произнес Микелис. – Пожалуй, верю.

Глаза Эгтверчи на секунду-другую подернулись мигательной перепонкой.

– Как-нибудь надо будет позволить одному из дел дойти до логического завершения, – сказал он. – Чисто в показательных целях. Давно пора.

Почему-то Микелис ни на секунду не усомнился – как в том, что Эгтверчи говорит совершенно серьезно, так и в обоснованности угрозы. Взрослые слишком плохо помнят свои первые годы, чтобы серьезно воспринимать детские обиды и огорчения, – а чем младше ребенок, тем слабее супер-эго, тем хуже контролируются эмоции. Весьма вероятно – и даже более чем, – что личность вроде Эгтверчи в состоянии как-то выпустить пар подспудно кипящей бессильной ярости, причем куда проще и эффективнее, чем любой земной психоаналитик, сколь угодно искусный и хитроумный, былой или нынешний.

Не говоря уж о том, что, если надеешься принести хоть какую-то пользу, не мешало бы знать, где именно пар выпускается. Восстанавливая клиническую картину задним ходом – от той, что характерна для взрослых, – можно успешно справиться с неврозами, но никак не с психозами; психозы поддаются лишь медикаментозному лечению: метаболизм серотонина регулируется атараксиками, которые, ведя происхождение от излюбленных графиней галлюциногеносодержащих дымов, самым тщательным образом индивидуально синтезируются в каждом конкретном случае. Это работает – но скорее как текущая профилактика, а не капитальный ремонт; вроде инсулина или сульфонил-мочевины для диабетиков. Ущерб органическим тканям уже нанесен, и безвозвратно. В мозгу, представляющемся исполинским гордиевым узлом, находятся в сложном резонансе бесчисленные нити – колебания которых можно выборочно гасить, но разъединению нити никак не подлежат; разве что хирургически, но подобное варварство лет сто как не практикуется.

Все это лишь подтверждало некие беспокойные соображения, неотступно мучившие Микелиса с момента возвращения на Землю. Катакомбная экономика с детства воспринималась им как должное – по крайней мере, сейчас детские годы помнились ему именно так. Может, и впрямь тогда все было немного иначе, не так мрачно; а может, это голос внутреннего цензора. Но, казалось ему, тогда люди свыкались с миром бесконечных пещер и коридоров ради своих детей – в надежде, что следующее поколение вырвется из-под власти страха и заново откроет для себя солнечный свет, дождь, шорох листвы.

С того времени запреты на пребывание на поверхности были в значительной степени сняты – в возможность ядерной войны никто уже не верил, так как гонка убежищ завела в очевидный тупик, – но почему-то атмосфера царила куда более нервозная, чем прежде. Пока Микелис отсутствовал в Солнечной системе, численность бесчинствующих в коридорах банд малолеток возросла впятеро; ООН расходовала почти сто миллионов долларов в год на программы психологической помощи и профессиональной ориентации подростков, но ооновские центры пустовали, а банды множились. Последняя предпринятая мера носила откровенно карательный характер: невероятно подскочила сумма обязательной страховки на электромотороллеры – машины достаточно безобидные и тихоходные, но используемые хулиганьем сперва для простейших развлечений вроде вырывания сумочек у прохожих, а с течением времени и для более масштабных мероприятий, вроде массовых налетов на продуктовые склады, спиртоперегонные заводы и даже в промзону; а ввести конфискационный размер страховки заставили участившиеся гонки, устраиваемые по пьяни в вентиляционных шахтах.

В свете сказанного Эгтверчи банды представлялись вполне логичным образованием – и оттого ужасным вдвойне. В возможность ядерной войны никто больше не верил – но и в полное возвращение на поверхность тоже. Миллиарды тонн бетона и стали явно уже никуда не денутся. Тешиться какими бы то ни было надеждами взрослые перестали давно – не только в отношении себя, но даже детей. Пока Микелис пребывал в литианском эдеме, на Земле число немотивированных преступлений – совершенных чисто ради разнообразия, только чтобы как-то отвлечься от нивелирующей монотонной повседневности, – превзошло число всех прочих правонарушений, вместе взятых. Только на прошлой неделе какой-то, наверно, вконец спятивший ооновский чин из комитета общественного устройства предложил добавлять в водопровод транквилизаторы. Всемирная организация здравоохранения уволила его в двадцать четыре часа (на деле, будь это предложение проведено в жизнь, число немотивированных преступлений удвоилось бы, поскольку ощущение безответственности у населения, и без того массовое, лишь усугубилось бы); однако поздно – стоило известию о подобном предложении просочиться в средства массовой информации, и атмосфера непоправимо накалилась.

Действовать столь оперативно и решительно у ВОЗ были все основания. Новейшие возовские демографические изыскания показывали, что в «клинические умалишенные» следует записать тридцать пять миллионов человек – негоспитализированных параноиков и шизофреников, по каждому из которых давным-давно плачет стационар. Правда, пойди ВОЗ на это, катакомбной экономике был бы нанесен такой ущерб в живой силе, какого не причиняла за всю историю ни одна война. Каждый из этих тридцати пяти миллионов представлял для окружающих, да и для дела, которым занимался, серьезнейшую опасность – но слишком сложно все переплелось в катакомбной экономике, чтобы можно было как-то без этих людей обойтись… И это не говоря уж о нигде не зафиксированных субклинических случаях, которых вероятно, едва ли не вдвое больше. Очевидно, катакомбная экономика прямым ходом двигалась к грандиозному краху, находясь на грани тотального нервного срыва.

И Эгтверчи – в роли терапевта?

Нелепо. Но кто, если не он?..

– Какой-то вы очень мрачный, – жаловалась графиня. – Вы что, так и собираетесь развлекать только детей?

– Только детей, – тут же эхом отозвался Эгтверчи. – Ну и, конечно, себя. Собственно, я тоже еще ребенок. Подумать только: мало того, что у меня родители млекопитающие, так плюс еще я сам себе дядя – эти ведущие детских программ вечно выставляются всеобщими дядюшками. Я вижу, графиня, вы меня должным образом не цените; я ведь с каждой минутой становлюсь интересней и интересней, а вы не замечаете. Вдруг я сейчас возьму и превращусь… да хоть в вашу мать – а вы разве что зевнете.

– Вы и так уже похожи, – вызывающе дремотным голосом проговорила графиня. – Пасть прямо как у нее, и такие же невозможно ровные зубы. И разговор… Бр-р, Господи Боже! Станьте, пожалуйста, кем-нибудь другим… Только не Люсьеном!

– Графом я бы стал с удовольствием, будь это в моих силах, – произнес Эгтверчи с (Микелис был почти уверен) совершенно искренним сожалением в голосе. – Но аффинная теория мне не по зубам. Я еще не понимаю даже уравнений Хэртля. Может, лучше завтра?

– Господи Боже! – повторила графиня. – И что это мне взбрело в голову вас пригласить? Просто скука смертная. Ну почему я до сих пор на что-то еще надеюсь? Пора было уже давно привыкнуть.

– Swef, swef, Susa… – ни с того ни с сего принялся напевать Эгтверчи высоким, чистым кастратским тенором.

В первое мгновение Микелису показалось, будто голос звучит откуда-то со стороны; но графиня тут же развернулась к Эгтверчи, и лицо ее в точности изображало греческую маску безудержной ярости.

– Прекратите! – вырвалось у нее голосом дрожащим, как оголенный нерв. Под мишурной позолотой вечернего раскраса дико перекошенное лицо ее смотрелось ну совершенно несообразно.

– Уже прекратил, – умиротворяюще промолвил Эгтверчи. – Видите, все-таки я не ваша мать. С подобными обвинениями надо бы поосторожней.

– Ах ты, демон вшивый, чешуйчатый!

– Госпожа графиня, я бы попросил!.. У вас – грудь, у меня – чешуя, все как и положено. Вы просили развлечь вас; я думал, вам может прийтись по нраву эта жонглерская колыбельная.

– Где ты слышал эту песню?

– Нигде, – сказал Эгтверчи. – Я ее реконструировал. Судя по разрезу глаз, вы родом из Нормандии.

– Как это? – спросил Микелис, поневоле заинтригованный. Прежде музыкальные способности у Эгтверчи ничем не проявлялись.

– Элементарно, Майк: по генам, – ответил Эгтверчи; литианский мозг его, ориентированный на буквальное толкование, отреагировал не столько на смысл вопроса, сколько на строение фразы. – Откуда, собственно, я знаю свое имя и как зовут отца? Э, Г, Т, В, Е, Р, Ч, И – так расположены гены в одной из моих хромосом; конечно, аллели Г, В, И унаследованы от матери; а кора головного мозга имеет прямой, чувственный выход на генетическое строение. Мы видим генеалогию всюду, куда ни поглядим – точно так же, как вы видите цвета; это один из спектров реального мира. Предки целенаправленно развили в нас это чувство; подражать предкам – не самое худшее занятие. Вообще полезно знать, что человек из себя представляет – прежде, чем он успеет рот раскрыть.

Микелис ощутил легкий, но явственный озноб. Интересно, говорил ли об этом Штекса Руис-Санчесу? Вероятно, нет; для биолога это было бы открытие воистину ошеломляющее, и вряд ли иезуит сумел бы – даже если захотел – держать язык за зубами. Так или иначе, спрашивать его уже поздно, он на пути в Рим; Кливер – и того дальше; Агронски в любом случае не в курсе.

– Скучно, скучно, скучно, – проговорила графиня, к которой успело, похоже, вернуться утраченное самообладание.

– Еще бы не скучно! – сказал Эгтверчи с вечной своей усмешкой, которая почему-то обезоруживающе действовала фактически на любого собеседника. – Впрочем, я пытался вас развлекать; вам мое представление по вкусу не пришлось. Вы, кстати, тоже обречены развлекать меня; я тут, как-никак, гость. Например, что у нас этажом ниже? Поедем, взглянем. Где мои верные солдатики? Кто-нибудь, растолкайте их; нам предстоит экскурсия.

Тесно сгрудившиеся гости слушали навострив уши, с явным злорадством предвкушая, как графиня станет выпутываться из многочисленных силков, которыми Эгтверчи обильно уснащал свою болтовню. Когда графиня качнула высокой, в позолоте, прической и направила стопы назад, к рельсовому пути, над залом всколыхнулось неразборчивое и какое-то животное улюлюканье. Лью, отшатнувшись, прижалась к Микелису; тот крепко обнял ее за талию.

– Давай уйдем, Майк, – прошептала она. – Поехали домой. С меня хватит.

XIII

Из дневника Эгтверчи:

«13 июня, 13-я неделя гражданства. Всю неделю сидел дома. Лифты у них на этом этаже никогда не останавливаются. Надо бы проверить почему. У них ничего не бывает просто так».

Как раз на той неделе, когда программа Эгтверчи не вышла в эфир, Агронски случайно открыл, что больше не знает, кто он такой. Хотя в свое время он этого и не осознал, первые симптомы напасти проявились еще в Коредещ-Сфате, в ту памятную четырехстороннюю дискуссию, когда он начал ощущать, что не понимает, о чем спорят Майк, святой отец и Кливер. Через некоторое время ему стало казаться, что и сами они этого не понимают; разветвленные, узорчатые логические построения, с таким пылом исторгаемые господами диспутантами во влажный литианский воздух, казалось, в воздухе и зависали, на твердую почву не опираясь, – по крайней мере, в пределах поля зрения Агронски.

Затем, по возвращении домой, он даже не разозлился – так, слегка подосадовал, – когда редакция «ЖМИ» не предложила ему участвовать в подготовке обзорной статьи по Литии. Происходившее там уже стало казаться чрезвычайно далеким, едва ли не сном, вдобавок у него было сильное ощущение, что на сей предмет с коллегами-комиссионерами им говорить не о чем и общего языка не найти.

Вот, собственно, и все; единственное, чего он никак не мог объяснить, это откуда взялось чувство беспросветного отчаяния, отвращения и одиночества, охватившее его при объявлении – казалось бы, достаточно безобидном, – что сегодня вечером его любимой телепрограммы не будет. На первый взгляд все остальное складывалось как положено. По результатам недавних публикаций о гравитационных волнах – по поводу приливных и сейсмических напряжений в земной коре – его пригласили поработать год в фордхэмовской сейсмологической лаборатории, где заправлявшие на кафедре отцы-иезуиты встретили его прибытие с уважением и энтузиазмом, смешанными в должной пропорции. Квартира его в холостяцком корпусе отнюдь не напоминала монашеской кельи – напротив, для одного человека это были, можно сказать, шикарные апартаменты; лабораторное оборудование предоставлялось едва ли не любое, о каком только может мечтать сейсмолог, учебными часами фактически не нагружали, он уже сошелся на короткой ноге кое с кем из направленных под его начало дипломников, – и все же сегодня, безучастно глядя в телеэкран, где вместо программы Эгтверчи крутили что-то совершенно дурацкое…

При взгляде назад казалось, будто каждый из шагов, приведших в конечном итоге в эту пропасть, был неизбежен – но до чего же крохотен! О возвращении на Землю он мечтал, да еще как; и не то чтобы в космосе ему страшно не хватало чего-то конкретного, скорее просто не терпелось оказаться там, где знаком каждый камень. Но когда он вернулся, камни как один делали вид, что знать такого не знают; камни его откровенно игнорировали. Наверно, дело в том, объяснял он себе, что успел привыкнуть быть сам себе хозяином (ну, почти), едва ли не уникальной личностью в сравнительно необитаемом мире; наверняка просто нужна определенная встряска, чтобы снова адаптироваться к жизни слепого крота среди миллиардов таких же.

А вот встряски-то как раз и не было. Вместо этого чем дальше, тем плотней обволакивала душная бесформенная апатия, будто все знакомое утратило способность не то что трогать, но даже отпечатываться в сознании. Тянулись дни, и апатия эта – умственная, эмоциональная, чувственная – становилась выраженной ярче и ярче, пока не стала своего рода ощущением в себе, сродни головокружению: будто он вот-вот упадет, но не видит ничего, за что можно удержаться – собственно, не видит даже, откуда собирается падать.

По ходу дела он пристрастился смотреть программу новостей, которую вел Эгтверчи; наверно, чисто из любопытства – насколько он вообще мог припомнить столь давнее ощущение. Что-то было там для него полезное; но что именно – уже не вспомнить. По крайней (самой крайней) мере, Эгтверчи иногда бывал забавен. Неким образом он напоминал Агронски, что на Литии геолог – пусть даже весьма далекий от коллег-комиссионеров, как в плане абстрактных мотивировок, так и конкретных целей, – был едва ли не уникален; эта мысль утешала, хоть утешение и было откровенно слабым. А порой, когда Эгтверчи выдавал особенно гневную филиппику на предмет земных дел и нравов, Агронски испытывал крохотный всплеск самого настоящего удовлетворения, словно посредством Эгтверчи приводил в действие длинный и путаный план мести скрытым и неведомым врагам. Впрочем, как правило, и Эгтверчи не удавалось проникнуть сквозь обволокший Агронски кокон едва ли не тошнотворной бесчувственности; усаживаться в определенное время перед экраном просто вошло в привычку.

С течением времени Агронски пришло в голову, что он абсолютно не понимает, чем заняты ближние – а в редкие моменты, когда все-таки понимал, это казалось чем-то совершенно тривиальным. И зачем только люди подчиняются этой рутине? Куда они все так спешат? Тупая сосредоточенность, с которой среднестатистический троглодит отправлялся на службу, отрабатывал положенное и возвращался в свою уютную каморку, казалась бы трагичной, не будь актеры столь полными ничтожествами; энтузиазм, самоотверженность, крючкотворство, изобретательность, трудолюбие, с которыми люди без остатка отдавали себя работе, считая, что это важно, казались бы абсурдны, заставь себя Агронски подумать хоть о чем-нибудь на белом свете, заслуживающем подобной самоотдачи, но теперь всё – абсолютно всё – на глазах делалось одинаково бесцветным. Даже бифштексы, о которых он так мечтал на Литии, стали теперь всего лишь объектом постылого упражнения – отрезать, насадить на вилку, проглотить – и только отвлекали от дремоты, которой он предавался по-кошачьи, большую часть суток.

Редкими сполохами, не дольше нескольких минут зараз, умудрялась вспыхивать зависть к ученым-иезуитам. Те все еще верили, будто геология что-то значит; для Агронски эта иллюзия давным-давно отошла в прошлое (наверно, уже несколько недель назад). Другой источник сильного интеллектуального возбуждения составляла для них религия – особенно в этом, святом году; насколько Агронски сумел понять из двухлетней давности разговоров с Рамоном, в структуре церкви орден иезуитов являлся чем-то наподобие мозговой коры, занимаясь разрешением наиболее запутанных моральных, теологических и организационных проблем. Особенно, помнилось Агронски, иезуитов занимали вопросы внутрицерковного устройства и выработка рекомендаций Риму; оттого-то, собственно, весь Фордхэм и гудел (буквально). Хоть Агронски так и не расшевелил себя в достаточной степени, чтобы выяснить, в чем суть дела, в общих чертах он представлял, что речь о готовящейся в этом году папской булле, которая должна раз и навсегда разрешить одну из главнейших проблем католической догматики, сравнимую разве что с проблемой догмы об успении Святой Девы, которую разрешила папская булла вековой давности; судя по доносящимся до Агронски отголоскам горячих споров (в столовой, да и где бы то ни было в свободное от работы время), рекомендация была уже вынесена, и спорить теперь приходилось только о том, к какому решению, вероятнее всего, придет папа Адриан. Агронски немного удивляло, что могут еще быть какие-то сомнения, пока где-то в комиссариате он не уловил обрывок разговора, из которого следовало, что рекомендации ордена были именно рекомендациями, то есть ни в коей мере ни к чему не обязывали. Скажем, на предмет догмы об успении орден в свое время категорически возражал, хотя прекрасно было известно, что тогдашний папа – ярый ее сторонник, и буллу издал-таки соответствующую; решение было окончательным и обжалованию не подлежало: наместник престола Святого Петра непогрешим по определению.

Ничто более, сознавал Агронски с воцарением в его мире тошноты и головокружения, подобной ясностью не обладало. В итоге фордхэмовские коллеги начали казаться ему столь же далекими, как некогда на Литии Руис-Санчес. К 2050 году католическая церковь занимала среди конфессий четвертое место по числу приверженцев, уступая только исламу, буддизму и индуизму, именно в таком порядке; далее следовали всевозможные протестантские конгрегации, вместе взятые, – они вполне могли бы и обойти католиков, если пополнить ряды протестантов всеми, чье мировоззрение ни в какую теистскую систему толком не вписывалось (кстати, весьма вероятно, что агностики, атеисты и те, кому наплевать, вместе взятые, могли бы составить по численности конкуренцию иудаизму, и вполне успешно). У Агронски же было смутное ощущение, что он в равной степени не принадлежит ни к одной из этих групп; он пребывал в свободном дрейфе; медленно, но верно он начинал сомневаться в самом существовании вселенной как феноменологического объекта, а раз так, то какая, собственно, разница, с каких позиций ее – не факт, что реально существующую, – истолковывать, англиканства или логического позитивизма. Когда разочаровался в бифштексах, то не все ли равно, как там мясо отбивалось, жарилось, сервировалось и подавалось?

Приглашению на выход Эгтверчи в свет едва не удалось пронизать железный туман, застлавший от геолога мироздание. У Агронски возникло чувство, будто вид литианина во плоти мог бы как-то ему помочь – хотя вряд ли сам он понимал как; к тому же хотелось снова повидать Майка и святого отца – где-то в глубине теплилось воспоминание о том, как им когда-то было хорошо вместе. Но святой отец отсутствовал; Майк был все равно что за много световых лет, поскольку успел тем временем обзавестись какой-то подружкой – а из всех бессмысленных человеческих наваждений Агронски твердо решил непременно избегнуть как раз тирании секса; что до Эгтверчи во плоти, тот оказался гротескной и тревожной карикатурой на литиан, какими они помнились Агронски. Крепко досадуя на себя, он планомерно держался ото всех подальше и по ходу дела, чисто по небрежности, вдрызг напился. Больше от вечера память не удержала ничего, кроме обрывочных воспоминаний о какой-то полночной драке с каким-то смуглокожим лакеем – в огромной темной зале со стенами из проволочной сетки, вроде шахты лифта на Эйфелевой башне… почему-то в памяти с шипением вскидывались облака пара, и рывками усугублялось вселенское тошнотворное головокружение, будто Агронски и безымянный противник его опускались прямиком в ад на конце тысячемильного гидравлического поршня.

Очнулся он в полдень на следующий день у себя в комнате с головокружением, усилившимся тысячекратно, с жутким чувством, что призван исполнить некую миссию перед неминуемой катастрофой, и с похмельем таким чудовищным, какого не было аж с грандиозной попойки на первом курсе колледжа (в тот раз пили шерри). С похмельем он боролся дня два и наконец поборол, но остальное никуда не делось, окончательно возведя глухую стену между ним и мирозданием, каковое включало даже то, что он мог видеть и осязать в собственной квартире. Еда утратила вкус; слова на бумаге – смысл; он не мог просто так пройти от стула до туалета: на каждом шагу непременно возникало ощущение, будто комната в любой момент может ни с того ни с сего перевернуться вверх дном или вообще исчезнуть. Все на свете лишилось объема, фактуры и веса, не говоря уж о цвете; вторичные свойства вещей, потихоньку ставшие утекать из его мира сразу по возвращении на Землю, утекли без остатка, и теперь наступал черед свойств основных.

Конец представлялся ясно и недвусмысленно. Должно было не остаться ничего, кроме скорлупы инстинктов и привычек, которая скрывала бы кроху вырождающуюся и непознаваемую, его «я». К моменту, когда одна из таких привычек усадила его перед экраном и щелкнула переключателем, спасать что-либо еще было поздно. Во всей Вселенной не оставалось никого, кроме него – никого и ничего…

Вдобавок, когда экран зажегся, а Эгтверчи так и не появился, Агронски обнаружил, что даже у «я» нет больше имени; что его «я» – в тонкой оболочке самосознания, существующего вопреки воле, – пусто, как поставленный на попа кувшин.

XIV

Руис-Санчес отложил на колени тонкую, протершуюся на сгибах аэрограмму и уставил невидящий взгляд в окно «рапидо». Экспресс отбыл из Неаполя час назад и одолел едва ли не половину пути до Рима, а святой отец так еще почти и не видел страны, побывать в которой мечтал, наверно, всю сознательную жизнь; теперь вот вдобавок не отпускала головная боль. Микелисовы каракули и в лучшем-то случае были не разборчивей бетховеновских, а уж это письмо точно писалось в обстоятельствах, наименее располагающих к четкости почерка.

А после явно неблагоприятного психологического климата, придавшего каракулям особую замысловатость, вступил в дело факс, отмасштабировавший послание с уменьшением и перенесший его на тонкую аэрограммную пленку; теперь только опытный криптолог – для которого почерки все равно что клинопись для ассириолога – мог бы что-то разобрать в этих мушиных следах.

Через секунду-другую Руис-Санчес подобрал аэрограмму и продолжил прерванное чтение:

«…почему весь дальнейший разгром я и пропустил. До сих пор, правда, сомневаюсь, полностью ли отвечал Эгтверчи за свои действия, или все же дымы графини могли возыметь какой-то эффект; не настолько уж его метаболизм отличается от нашего – впрочем, это уже скорее по твоей части. Ладно, после драки кулаками не машут. В любом случае, об учиненном на нижнем этаже я знаю не больше, чем сообщалось в газетах. Если газеты тебе не попадались, то произошло вкратце вот что: то ли Эгтверчи с его молодчиками показалось, что поезд тащится слишком медленно, то ли просто скучно стало, но они пошли своим путем, местами проламывая перегородки насквозь, где так было не пройти. Для литианина Эгтверчи, конечно, еще хиловат, но ростом уже вполне вышел, и что для него какие-то там перегородки?

Что было дальше, сказать сложно – смотря кому из журналистов верить. Насколько я понял из газетной разноголосицы, сам Эгтверчи никого не трогал, а если его бравые солдатики и трогали, то им тоже досталось – один из них умер. Вот кто влип по полной, так это графиня. В числе прочего Эгтверчи вломился куда не следовало, где всякие известные личности предавались самым экзотическим сумасбродствам (фантазии церемониймейстера графини, судя по всему, можно только позавидовать). Кое до кого из гостей алчущая сенсаций пресса уже добралась (и кто-то на этом только бесплатную рекламу поимел, ну разве что несколько более скандальную, чем хотелось бы); остальные, похоже, жаждут крови рода Овернских.

Сам граф им, разумеется, не по зубам; тот даже не был в курсе, что, собственно, происходит. (Кстати, тебе не попадалась последняя его статья, из «петардовских»? Это нечто! Старик как-то хитро преобразовал уравнения Хэртля, так что можно «обходить» – буквально – обычный пространственно-временной континуум, типа за угол заглядывать. Теоретически можно даже, например, фотографировать звезду, как она сейчас, а не какой была сколько-то там световых лет назад. Бедняга Эйнштейн, от такого удара ему уже не оправиться.) Но из Канарских прокуроров графа уже разжаловали, и если он быстренько не изымет свое состояние из рук графини, то рискует остаться обычным, сравнительно уютно устроенным троглодитом. Никто до сих пор не знает, где он, так что, если газет не читает, как-то дергаться ему уже поздно. Как бы то ни было, графиня явно стала в своем кругу персоной нон грата, причем пожизненно.

И я до сих пор недоумеваю, планировал это Эгтверчи или все вышло случайно. Сам он говорит, что ответит на нападки прессы в своей следующей программе (на этой неделе он вне досягаемости, причем без объяснений), но я с трудом представляю, что он может такого сказать, чтобы качнуть обратно маятник общественного мнения, до последних событий настроенного, в значительной степени, в его пользу. Он уже почти убежден, что земные законы – это в лучшем случае кодифицированные сиюминутные прихоти общественного мнения; и аудитория его больше чем наполовину детская!

Жаль, ты не из тех, кто сейчас сказал бы: «Ну, что я говорил?» Тогда я хоть мог бы грустно покивать. Впрочем, все равно уже поздно. Если найдется свободная минутка, и в голову придет какой-нибудь ценный совет, сообщай сразу. Мы тут совсем уже закопались.

Майк.

P. S. Вчера мы с Лью поженились. Планировали попозже, но какой-то внутренний голос подсказывает обоим поторопиться, будто вот-вот должно случиться что-то… непоправимое. Знать бы, что именно. Не пропадай».

Руис невольно издал хриплый стон, и на него покосились – без особенного, впрочем, любопытства – соседи по купе: поляк в короткой дубленке, всю дорогу безмолвно управлявшийся с гигантской головкой невероятно пахучего сыра, и бородатый приверженец Голливуд-Веданты, облаченный в джутовый мешок с прорезями и в сандалиях на босу ногу; пахло от последнего отнюдь не сыром, и Руис-Санчес никак не мог взять в толк, что тому могло понадобиться в Риме в святой год.

Он закрыл глаза, чтоб их не видеть. Бедняга Майк, наутро после свадьбы – и такие мысли; неудивительно, что письмо совершенно нечитабельное.

Он осторожно разлепил веки. Солнечный свет пребольно резанул по глазам, но на мгновение Руис-Санчес разглядел оливковую рощу, проносившуюся за окном на фоне холмов цвета жженой умбры, очерченных извилистой контурной линией под невероятной голубизны небом. Потом холмы резко принялись валиться в поле зрения косыми волнами, и поезд ворвался в туннель.

Руис-Санчес опять поднес письмо к глазам, но мушиные следы тут же сбежались в бесформенное расплывчатое пятно; левый глаз пронизала снизу вверх острая боль. Господи Боже, неужели он слепнет? Нет, чушь, чушь, это просто ипохондрия, все в порядке, немного переутомил глаза, и только. Боль в глазном яблоке – это на самом деле давление в левой гайморовой пазухе, которая, стоило уехать из Лимы на промозглый север, тут же воспалилась; а при литианской влажности воспаление не замедлило обостриться.

Все неприятности от Микелисова письма, это яснее ясного. И нечего поддаваться искушению обвинять глаза или там гайморовы пазухи, те не более чем символический эрзац пустых рук – рук, в которых нет даже амфоры, явившей миру Эгтверчи. От былого дара не осталось ничего, кроме этого вот письма.

И что он может ответить?

Ну, разумеется, лишь то же самое, о чем Микелис явно также начинал догадываться: что и популярность, и поведение Эгтверчи проистекают из сильнейшего врожденного дисбаланса, как умственного, так и эмоционального. Не пройдя нормальной литианской школы жизни, он не усвоил, как важно владеть техникой выживания в среде, где доминируют хищники. Что до земных законов и убеждений, он ознакомился с теми едва ли наполовину, когда Майк сдернул его со школьной скамьи и, наделив гражданством, выпихнул во взрослую жизнь. Эгтверчи представилось более чем достаточно возможностей видеть, с каким лицемерием выполняются некоторые юридические уложения, и прямолинейное литианское мышление могло дать этому одно-единственное объяснение: законы – это, в лучшем случае, элемент некоей игры. (Кстати, и с понятием игры Эгтверчи впервые столкнулся уже здесь; литиане игр не практиковали.) При этом следовать литианскому всеобщему кодексу поведения он также не мог, поскольку родная цивилизация являла для него такое же белое пятно, как саванны, джунгли и моря Литии.

Короче, волчий приемыш.

Так же стремительно, как влетел, «рапидо» вырвался из туннеля; снова ослепительно резанул по глазам солнечный свет, и Руис-Санчесу пришлось зажмуриться. Когда же он разлепил веки, то был вознагражден видом пологих горных террас, сплошь поросших виноградом. Основой местного хозяйства явно служило виноделие – и, судя по характерному рельефу, состав приближался к Террачине. Может, скоро, если повезет, он увидит гору Сисеро; но куда больше интересовали его виноградники.

Судя по тому, что пока удалось разглядеть, итальянские государства зарылись в землю далеко не так основательно, как прочее мировое сообщество, и местные жители большую часть жизни пребывали на поверхности. В некотором смысле виной тому бедность: Итальянская республика не обладала достаточными средствами, чтобы подключиться к гонке убежищ на раннем этапе или столь масштабно, как могли позволить себе Соединенные Штаты или даже другие европейские государства. Тем не менее в Неаполе было сооружено исполинское убежище, а сегодняшний Рим являлся четвертым по величине подземным городом планеты; копали его с привлечением средств всего западного мира, да плюс потоком хлынула добровольная помощь, когда при первых же раскопках совершенно неожиданно выявились богатейшие культурные пласты, мечта археолога.

Впрочем, определенную роль сыграло и чистое упрямство. Большинство итальянцев всю жизнь обитали только под солнцем и существовали только его плодами; загнать их под землю на сколько-либо продолжительный срок нечего было и пытаться. Изо всех «катакомбных» держав – к которым не относились разве что страны самые отсталые и самые пустынные – Италия оказалась в наименьшей степени погребенной заживо.

Если вдруг это окажется справедливым и для Рима, у Вечного города будут все основания считаться наименее обезумевшей из мировых столиц. Чего, внезапно осознал Руис-Санчес, никто не рискнул бы предсказать начинанию, затеянному волчьим выкормышем в 753 году до Рождества Христова.

Насчет Ватикана он, конечно, никогда и не сомневался, но Ватикан и Рим – не одно и то же. Это напомнило ему о предстоящей завтра udienza speciale у его святейшества – причем до церемонии целования кольца, то есть не позже десяти утра, и не исключено, что едва ли не в семь, ибо его святейшество встает рано, а уж в этом-то году так и вообще, наверно, дает всевозможные аудиенции чуть ли не сутки напролет. На подготовку у Руис-Санчеса был почти месяц – команда поступила почти сразу после приказа Верховной коллегии ордена готовиться к разбирательству, – но он не ощущал в себе ни малейшей готовности. Интересно, когда последний раз папе приходилось лично выспрашивать иезуита, впавшего в явную ересь, и что тот имел сказать на допросе; материалы наверняка хранятся в библиотеке Ватикана, запротоколированные каким-нибудь нунцием – а нунции со времен неоценимого Буркарда славятся ревностным прилежанием в том, чтобы сохранить для истории все, до мельчайших крупиц, – но времени ознакомиться с материалами у Руис-Санчеса не будет.[30]

Тысячи мелочей воспрепятствуют ему сосредоточиться умом и сердцем. Сориентироваться на местности и то будет, мягко говоря, непросто; вдобавок надо искать, где остановиться. Ни в одном из casa religiose его и на порог не пустят – слух явно уже разошелся, – а на гостиницу денег не хватит; на самый худой конец Руис приберег квиток о бронировании места в одном из самых дорогих отелей – может, там пустят ночку скоротать, хоть в чуланчике каком-нибудь. Единственный разумный выход – меблированные комнаты, но и это представляло архисложную проблему, ибо вариант, заранее подготовленный турагентством, отпал, когда поступила команда из Ватикана, по причине крайней удаленности от собора Святого Петра. В агентстве не смогли предложить больше ничего, кроме разве что места где-нибудь в подземной столице, на что Руис-Санчес твердо решил не соглашаться. «В конце концов, святой год», – агрессивно заявил ему представитель агентства, едва ли не с теми же интонациями, с какими мог бы сказать: «Вы что, не знаете, что война идет?»[31]

Но, разумеется, тон его был совершенно верным. Война действительно идет. В данный момент Враг в пятидесяти световых годах, но все равно у ворот.

Что-то подтолкнуло его взглянуть, каким числом датировано письмо. Дата, к великому его изумлению, оказалась двухнедельной давности. При этом штемпель стоял сегодняшний; строго говоря, отправлено письмо было шесть часов назад – в аккурат, чтобы поспеть к рассветному ракетоплану на Неаполь. Почему-то с отправкой Микелис затянул; или, может быть, писалось послание в несколько приемов – но факс-масштабирование и уставшие глаза Руис-Санчеса явно вступили в преступный сговор с целью не дать разглядеть, отличается ли где-нибудь почерк или чернила.

Через секунду-другую до Руис-Санчеса дошло, что следует из этого расхождения. Значит, на газетную критику Эгтверчи ответил уже неделю назад – а следующая передача сегодня!

По римскому времени программа Эгтверчи передавалась в три часа ночи; похоже, Руису предстояло подняться раньше, чем даже его святейшеству. Точнее, не ложиться вообще.

Пронзительно, по-женски взвизгнув тормозами, состав застыл у перрона римской Stazione Termini, на пять минут опередив расписание. Нимало не напрягаясь, Руис подозвал носильщика, дал тому на чай положенные за два багажных места сто лир и указал направление. По-итальянски священник изъяснялся вполне сносно, но весьма своеобразно; стоило Руису раскрыть рот, и facchino уже расплывался в ухмылке. Язык священник изучал только по литературным текстам (частично – Данте; в основном оперные либретто) и отсутствие разговорной практики возмещал цветистостью оборотов: простейший вопрос – например, как пройти к зеленной лавке, – звучал так, будто, не получи Руис ответа, он тут же бросится в Тибр.[32][33]

– Be» «a? – неизменно переспрашивал носильщик после каждой третьей фразы Руиса. – Che be» «a?[34]

В любом случае, примириться с этим было куда легче, нежели с французским пижонством – когда Руис единственный раз в жизни был в Париже, пятнадцать лет назад. Он на всю жизнь запомнил одного таксиста, упорно отказывавшегося понимать, что ехать надо в отель «Континенталь», пока Руис не написал название на бумажке, после чего тот изобразил внезапное озарение и, нарочито акцентируя каждый звук, повторил: «А-а! Ле Континен-ТАЛЬ?» Подобные претензии, как выяснилось, были распространены едва ли не поголовно; французы тут же давали понять, что, не владея безупречным произношением, на понимание можно и не рассчитывать.

Итальянцы, похоже, были не столь категоричны. Носильщик поухмылялся руис-санчесовским высокоштильным экзерсисам, но вывел к газетному киоску, где священник смог купить еженедельник с достаточно высоким удельным содержанием текста, чтобы более или менее достоверно выяснить, что там в прошлый раз говорил Эгтверчи, – а потом налево от вокзала, через Пьяцца Чинквиченто, на угол Виа Виминале и Виа Диоклетиан, в точности как запрашивалось. Руис немедля удвоил чаевые; времени оставалось в обрез, и подобный проводник воистину бесценен – да и не так уж невероятно, что им еще доведется свидеться.

Расстались они у «Каса дель Пасседжеро», слывшего лучшей в Италии привокзальной гостиницей – что означало, как не замедлил выяснить Руис-Санчес, лучшей в мире, поскольку alberghi diurni не имеет аналогов нигде. Здесь священник сдал в камеру хранения багаж, под кофе со свежей выпечкой пролистал журнал, постригся, до блеска начистил ботинки у чистильщика в коридоре, принял ванну, пока гладили его скромный гардероб, а потом надолго сел за телефон, надеясь в конечном итоге вызвонить себе какое-никакое спальное место; желательно где-нибудь неподалеку, на худой конец – просто в городской черте, но лишь бы не в подземных кельях.[35]

За чашкой кофе, в кресле у парикмахера и даже в ванне он неустанно размышлял над изложением выступления Эгтверчи.

Непосредственно текста итальянский журналист не приводил, и по причинам вполне понятным: в распечатанном виде тринадцатиминутная передача заняла бы целую журнальную страницу, тогда как обозреватель был ограничен единственной колонкой; но выдержки были приведены вполне грамотно, и даже хватило места на попытку некоторого анализа. На Руис-Санчеса это произвело должное впечатление.

Отпор свой Эгтверчи организовал следующим образом: подряд, не систематизируя, зачитывал вечерние новости, как они сходили с телетайпов, и экспромтом учинил блистательную атаку на моральные условности и претензии землян. Связующую нить, по мнению итальянского обозревателя, можно было бы выразить строчками дантовского «Ада»: «Perche mi scerpi? / non hai tu spirito di pietate alcuno?» – крик, издаваемый самоубийцами, причем лишь когда гарпии терзают их плоть, и струится кровь: «Не ломай, мне больно!» Вся передача была сплошным язвящим обвинительным актом; при этом собственного поведения Эгтверчи никоим образом не оправдывал, но всячески создавал впечатление, будто ни один смертный не безгрешен настолько, чтобы швыряться камнями. Эгтверчи явно усвоил «Правила диспута» Шопенгауэра до последней запятой.[36][37]

«На самом-то деле, – добавлял итальянский обозреватель, – ни для кого на Манхэттене не секрет, что дирекция «QBC» едва было не приказала прервать трансляцию, когда речь пошла о стокгольмской войне борделей. Удержало их одно: в точности в тот же момент дирекцию буквально захлестнуло шквалом звонков, телеграмм и радиограмм. На убыль шквал этот не пошел до сих пор, и общественное мнение подавляющей частью своей реагирует положительно. Специальная служба, организованная по инициативе главного спонсора передачи литианина, корпорации «Всемирная кухня Бриджит Бифалько», чуть ли не ежечасно пускает в эфир статистические бюллетени, которые «подтверждают» феноменальный успех передачи. Теперь синьор Эгтверчи – самый кандидат что надо; и если прошлый опыт свидетельствует хоть о чем-то (а о чем-то он свидетельствует), отныне литианина будут только подзуживать как можно ярче проявлять на публике особенности поведения, ранее давшие почву для единодушного осуждения и чуть было не послужившие поводом прервать трансляцию на полуслове. Короче, неожиданно дело запахло большими деньгами».

Излагался материал добросовестно, без передергиваний, и в то же время чересчур эмоционально – сочетание характерно римское, – но пока Руис не ознакомится с первоисточником в полном объеме, предъявлять претензии к букве изложенного он не вправе. И определенная тенденциозность обзора, и сквозящий в каждом слове неподдельный накал страстей представлялись более чем обоснованными. Собственно, можно было бы даже сказать, что налицо некоторые умолчания.

По крайней мере, Руису голос Эгтверчи слышался совершенно явственно. Подобные интонации не спутаешь ни с чьими другими. И это на преимущественно детскую аудиторию! Да и существовал ли когда-либо Эгтверчи как отдельная личность? Если так, то в него словно бес вселился – во что Руис-Санчес не верил ни на йоту. Вселяться было не в кого; реальный Эгтверчи – это фикция. Весь он, без остатка, порожден воображением врага рода человеческого – и даже Штекса; и вся Лития. Но при сотворении Эгтверчи всякие тонкости он уже отринул, осмелился явить суть свою неприкрытой более чем наполовину – ворочая капиталами, распространяя ложные измышления, извращая дискурс, сея скорбь, растлевая малолетних, губя любовь, скликая армии…

…и все это – в святой год.

Руис-Санчес застыл изваянием, в наброшенном на одно плечо летнем пиджаке, уставя взгляд в потолок гардеробной. Оставалось сделать два звонка (ни тот, ни другой – не отцу-предстоятелю ордена), но он уже передумал.

Неужели все это время он был так слеп, что не мог прочесть знамения столь очевидные? Или он вконец спятил, как обычно полагается еретикам, и канун Dies irae, дня гнева Господня, возвещен ему в парилке душевой общего пользования? Телевизионный Армагеддон? Ад разверзся и явил комедианта детишкам на потеху?

Почем знать? Максимум, в чем можно быть уверенным, – так это что хлопоты о ночлеге следует забыть; не постель нужна ему, но камни. Елико возможно быстро Руис-Санчес покинул «Каса дель Пасседжеро», оставив там свой немногочисленный багаж, и в одиночку направил стопы к Виа дель Термини; судя по турсправочнику, там была ближайшая церковь – на Пьяцца делла Република, возле терм Диоклетиана.

Справочник не соврал. Церковь оказалась на месте: Санта-Мария д’Анжели. Передо входом Руис даже не замедлил шага, дабы немного остыть (начинался вечер, но солнце палило немногим милосердней, чем в полдень). Завтра может быть куда более знойно – безысходно знойно. Он ступил под церковные своды.

В зябкой тьме преклонил он колени; и с холодным ужасом вознес молитву.

Непохоже, чтоб это сильно ему помогло.

XV

Сколько хватало глаз, джунгли вокруг Микелиса недвижно застыли в зеленом буйстве, сквозь которое, подпитываясь легкой прозеленью, просачивался рассеянный серо-синий дневной свет; и где он падал на тот или иной яркий блик, там, казалось, скорее проникал вглубь, чем отражался, и длил джунгли на все восемь сторон Вселенной чередой бесконечных перестановок. Стылость плана делала иллюзию реальной вдвойне; казалось, вот-вот всколыхнется ветерок, и по бликам пройдет рябь, но стояло безветрие, и отражения эти могло поколебать разве что течение времени.

Эгтверчи, разумеется, двигался; хотя фигура его представлялась уменьшенной (будто бы находилась в отдалении), но в правильной по отношению к джунглям пропорции, и смотрелась куда ярче, живее, полнокровней, чем окружающий его (и Микелиса) тропический лес. Широкие жесты его казались манящими и будто сулили вывести Микелиса из этой пустыни недвижности.

Только голос дисгармонировал: громкость и тон беседы были обычными, разговорными, а значит, выламывались из пропорции, навязываемой местом в пейзаже. Голос настолько бил по ушам, что изо всего выступления Эгтверчи в голове у Микелиса – которая и без того шла кругом – почти ничего не отложилось. Только когда литианин иронически отвесил поклон и растворился в пейзаже, а голос сошел на нет, перекрылся привычным негромким насекомым гуденьем, до Микелиса с явственным щелчком дошло.

Он замер как громом пораженный. Рекламный ролик молочной смеси мадам Бифалько «Объедение» успел прокрутиться чуть ли не полминуты, прежде чем Микелис спохватился нажать большую красную кнопку. И нынешняя Бриджит Бифалько, в свою очередь, растворилась, только не в пейзаже, а в интерьере, на полуслове оборвав свою знаменитую, с сочным деревенским акцентом произносимую фразу («Ща, милок, тильки взобью трошки»). Блудные электроны вернулись на свои орбиты в атомах фосфористого соединения, откуда их прежде изгнал миниатюрный сканер де Бролье, вмонтированный в картинную раму. Атомы восстановили свое химическое тождество, молекулы остыли, и картинка стала статичной репродукцией «Февральского каприза» Пауля Клее. Кстати, невпопад вспомнилось Микелису, принцип устройства был развит на основе первой статьи Люсьена Дюбуа, единственного «петардовского» экскурса в прикладную математику, и то когда графу было семнадцать.

– Что он хотел сказать? – еле слышно проговорила Лью. – Я его больше совсем не понимаю. Какая еще «демонстрация»? Что этим можно продемонстрировать? Ребячество какое-то!

– Именно, – отозвался Микелис.

Никакого другого ответа ему в голову не приходило – так, с ходу. Нужно хоть немного прийти в себя; а срывался он последнее время чаще и чаще. Что и послужило одной из причин столь скоропалительной женитьбы: самообладание Лью могло послужить опорой, ибо его собственное улетучивалось с быстротой поистине ужасающей.

В данный момент никаким самообладанием и не пахло. Даже квартира – обычно источник приятности и душевного отдохновения – казалась капканом. Располагалась она высоко над землей, в одном из почти заброшенных многоэтажных жилых комплексов на восточной оконечности Манхэттена. Раньше Лью жила в другой, существенно меньшей квартире в том же здании, а Микелис, когда освоился в столь экзотической для него обстановке, устроил – и даже без особых хлопот, – чтоб им предоставили теперешнее жилище. Так не было принято, это было немодно и, как их официально предупредили, опасно: на поверхности то и дело бесчинствуют банды; но, по крайней мере, теперь это было хоть вполне легально, если по средствам жить в вышине над трущобами.

Стоило внезапно образоваться дополнительному пространству, и художественный гений Лью, дотоле дремавший под личиной скромного научного работника, тихо, по-домашнему осатанел. Скрытые лампы заливали интерьер ровным зеленоватым светом, и со всех сторон Микелиса обступали своего рода джунгли в миниатюре. На низких столиках росли японские садики, рощицы карликовых кедров. Из куска фантастически изогнутого древесного плавника был сооружен восточный светильник. По всему периметру комнаты тянулись на уровне глаз длинные глубокие плетеные цветочные ящики, сплошь засаженные плющом, традесканцией бассейновой, фикусами, филодендроном и прочими нецветковыми; а стена за ящиками до самого потолка была зеркальной, и безупречность зеркальности нарушала только лаконично остроумная репродукция Клее – она же стереовизор; за картинку, почти всю из углов и рельефных фигурок, смахивающих на математические символы – оазис строгости посреди тропического буйства, – пришлось приплатить, поскольку стандартные модели «QBC» шли с репродукциями Ван Гога или Сарджента. Поскольку электронно-лучевая трубка крылась за цветочными ящиками, интерьер производил впечатление экзотичности воистину неземной и удерживаемой в узде разве что чудом.

– Знаю я, что он хотел сказать, – наконец проговорил Микелис. – Ума не приложу только, как бы сформулировать… Сейчас, соображу… Почему бы тебе пока не заняться обедом? Лучше поесть пораньше. Наверняка ведь гости заявятся.

– Гости? Но… Как скажешь, Майк.

Микелис прошагал к дальней, стеклянной стенке и уставился на солярий. Все цветковые растения были собраны там, настоящий сад, который приходилось тщательно отгораживать – помимо флористики, Лью с не меньшим любительским пылом увлекалась пчеловодством. Пчелиная семейка, не покладая крыл, соцветье за соцветьем с превеликим тщанием опыляла посадки Лью и выдавала мед уникальных, экзотических сортов. Мед был совершенно сказочный и никогда одинаковый: то невероятно горчил и был съедобен только в мини-дозах, как китайская горчица, то дурманил чистым опиумом, извлеченным из капризных гибридных маков, росших сомкнутым строем вдоль ограждения солярия и слаженно качавших головками, то дико приторный и совершенно неудобоваримый, пока Лью не настаивала на нем, задействуя в процессе удивительно скромное количество стеклотары, медовуху, которая ударяла в голову, словно ветерок из садов Аллаха. Пчелы же были не пчелы, а настоящие чудища, тетраплоидные, размером едва ли не с колибри и отмеченные столь же скверным нравом, какой, похоже, вот-вот разовьется у Микелиса; несколько их укусов могли вызвать летальный исход. Хорошо еще, при порывах ветра, бушевавших на такой высоте, летали пчелы с большим трудом и в любом другом месте, кроме как у Лью в садике, непременно умерли бы с голоду, иначе ей никогда не дали бы лицензии на содержание пасеки в открытом солярии в самом центре города. Поначалу Микелис, мягко говоря, побаивался, но последнее время наблюдал за ними, словно завороженный: явная разумность поведения изумляла не меньше, чем габариты и злобность.[38]

– Черт! – высказалась из-за спины Лью.

– Что такое?

– Опять омлеты. Второй раз за неделю не тот код набираю.

Выражаться (пусть и не слишком крепко), да и отвлекаться по пустякам было совершенно не в характере Лью. Майк ощутил болезненный укол совести, не без примеси вины. Лью менялась; никогда раньше она не была такой рассеянной. Не он ли виноват?

– Да ладно. Мне все равно. Давай поедим.

– Давай.

Ели они молча, но в спокойном взгляде Лью Микелису непрерывно чудился безмолвный вопрос. Злясь на себя самого, химик лихорадочно пытался соображать, но нужные слова никак не желали находиться. Зря он вообще втянул ее в эту историю. Нет, все равно, так и так обратились бы к Лью; кто еще мог выходить Эгтверчи в младенчестве – у любого другого вышло бы только хуже. Но наверняка ведь можно было сделать как-то так, чтоб она глубоко не привязывалась…

Нет, нельзя; она ведь женщина. А он – хочешь не хочешь, а задуматься о своей роли надо – как раз мужчина. Без толку; он просто не знает, что и думать; передача Эгтверчи напрочь выбила его из колеи, и логически размышлять он совершенно не в силах. Похоже, все утыкалось в обычный у них с Лью дурной компромисс: не говорить ничего. Но так тоже не пойдет.

При всем при том ничего особо изощренного Эгтверчи не учинил; пользуясь словами Лью, ребячество какое-то. И без того литианина регулярно подзуживали на гротеск, бунтарство и безответственную буффонаду – что он в полной мере и продемонстрировал. Он не просто выказал неуважение ко всем традиционным земным обычаям и нравам, но призвал аудиторию всячески проявлять то же неуважение на деле. В последний момент он даже уточнил, как именно: предлагалось посылать оскорбительные анонимки спонсорам передачи.

– Хватит и открытки, – едва ли не задушевно произнес он криво ухмыляющейся пастью. – Главное, чтобы поязвительней. Если вы терпеть не можете цементную пыль, которую они зовут молочной смесью «Объедение», так и напишите. Если же смесь вы употребляете, но от рекламных роликов вас тошнит, так и пишите, причем в выражениях не стесняйтесь. Если вы меня терпеть не можете, так мадам Бифалько и скажите, да негодуйте погромче. В следующей передаче я зачитаю пять писем, которые, на мой взгляд, окажутся самыми ужасными. И ни в коем случае не подписывайтесь; если уж очень приспичит, ставьте мое имя. Доброй ночи.

По вкусу омлет напоминал фланель.

– Вот что я скажу, – вдруг тихо произнес Микелис. – По-моему, он скликает толпу. Помнишь тех парнишек в форме? Теперь он занят другим… а если и тем же, то не так явно; в любом случае, ему кажется, он нашел кое-что получше. Аудитория у него миллионов шестьдесят пять, и половина из них – взрослые. Из которых еще половина в той или иной степени не в своем уме – на что он, собственно, и рассчитывает. Интересно, кого это он собрался линчевать.

– Но зачем, Майк? – спросила Лью. – Ему-то что с того?

– Не знаю. Ума не приложу. Власть ему точно не нужна – мозгов у него более чем достаточно, чтобы понять: Маккарти из него никудышный. Может, у него просто тяга к разрушению? Изощренная форма мести.

– Мести!

– Я же только гадаю. Что им двигает, я понимаю не больше твоего. Может, даже меньше.

– Мести кому? – спокойно спросила Лью. – И за что?

– Ну… нам. За то, что мы с ним вытворили.

– Понимаю, – проговорила Лью. – Понимаю.

Умолкнув, она опустила взгляд к своей нетронутой тарелке; по щекам ее заструились слезы. Попадись в этот момент Микелису под руку Эгтверчи, тому явно не поздоровилось бы; еще очень хотелось биться головой о стенку – знать бы только, с чего начать.

Картинка Клее чинно звякнула. С угрюмой решимостью Микелис поднял голову.

– А вот и гости пожаловали, – сказал он и вдавил кнопку видеофона.

Клее померк, и на экране появился председатель комитета ООН по натурализации в своем немыслимом шлеме.

– Подъезжайте, – произнес Микелис в ответ на безмолвный вопрос в глазах председателя. – Мы вас ждали.

Председатель довольно долго бродил по квартире и рассыпал комплименты насчет интерьерного дизайна; но было очевидно, что это лишь церемонии ради. Вымолвив последнюю любезность, он отбросил все светские манеры настолько резко, что Микелису почудилось, будто те вдребезги разлетелись на паркетолеуме. Даже пчелы учуяли нечто враждебное; председатель только покосился на солярий, а они, жужжа, уже ввинчивали в стекло лупоглазые головы. В течение всего последующего разговора прозрачная преграда то и дело звучно содрогалась, и сердито жужжали крылышки, то громче, то тише.

– За первые полчаса после передачи мы получили тысяч десять с лишним факсов и телеграмм, – мрачно сообщил ооновец. – Приблизительные результаты анализа уже есть. Назревают серьезные события, и промедление смерти подобно. Что-что, а просчитывать реакцию публики мы умеем, научились за столько-то десятилетий. На следующей неделе мы получим десять миллионов…

– Кто такие «мы»? – перебил Микелис, а Лью добавила:

– По-моему, не слишком большая цифра.

– «Мы» значит стереовидение. И для нас это цифра весьма серьезная, поскольку в общественном сознании мы все равно что анонимны. «Бифалько» получит таких посланий миллионов семь с половиной.

– А что в посланиях… совсем плохо? – нахмурилась Лью.

– Хуже не бывает – и они все сыплются и сыплются, – невыразительным голосом отозвался ооновец. – В жизни не видел ничего подобного – а с общественностью я уже одиннадцать лет работаю, от «QBC»; ооновский пост – это так… другая моя ипостась. В половине, если не в двух третях посланий – дикая, безудержная ненависть… просто патологическая. Кое-какие образцы я захватил… не самые страшные. Есть у меня одно железное правило – не показывать непрофессионалам ничего, что ужасает даже меня.

– Покажите-ка штучку, – тут же сказал Микелис.

Ооновец молча передал листок факса. Микелис пробежал его глазами. Вернул.

– Похоже, на своей работе вы загрубели даже больше, чем отдаете себе отчет, – неожиданно скрипучим голосом проговорил он. – Даже это я не рискнул бы показывать никому, кроме директора психлечебницы.

Впервые за все время ооновец улыбнулся, не сводя с них живого внимательного взгляда. Почему-то казалось, что он рассматривает и оценивает их не по отдельности, а именно как пару; Микелиса кольнуло сильнейшее подозрение, будто его права как личности ущемляются в данный момент самым беззастенчивым образом, однако ни к чему конкретному в поведении ооновца было не придраться.

– Даже доктору Мейд? – поинтересовался тот.

– Никому, – сердито повторил Микелис.

– Резонно. И при этом, повторяю, я вовсе не намеревался специально шокировать. По сравнению со всем остальным, это так, безобидная финтифлюшка. Аудитория у змия нашего сплошь из психов, и он серьезно собирается раскрутить их как следует – понять бы только, на что. Вот почему я у вас. Нам кажется, вы могли бы хоть примерно представлять, зачем ему это все.

– Незачем – если вы хоть что-то как-то контролируете, – сказал Микелис. – Почему бы вам не снять его с эфира? После такого подстрекательства другого выбора у вас нет.

– Что одному подстрекательство, то другому «Объедение», – гладко отозвался ооновец. – В «Бифалько» смотрят на это совершенно иначе. У них свои аналитики, считать они умеют не хуже нас, насчет семи с половиной миллионов грязных поношений за следующую неделю они в курсе. Но они это прямо-таки предвкушают; они от этого в диком восторге, буквально в диком. Они думают, это поднимет им продажи. Они готовы даже единолично спонсировать змию двойное эфирное время, полчаса, если прогноз насчет семи с половиной миллионов оправдается, – а он оправдается.

– Но почему вы все равно не можете снять его с эфира? – поинтересовалась Лью.

– Устав стереовидения воспрещает ущемлять свободу речи. Пока «Бифалько» выкладывает деньги, никуда программу из сетки вещания не деть. Вообще говоря, принцип, конечно, правильный; бывали в прошлом похожие ситуации, когда грозило прорваться черт-те чем, и всякий раз мы с трудом, но удерживались в рамках – и в конце концов аудитория просто теряла интерес. Но аудитория тогда была другая – широкая аудитория, по большей части вполне нормальная. У змия же аудитория весьма специфическая и, мягко говоря, не в своем уме. На этот раз – впервые в нашей практике – мы подумываем вмешаться. Вот почему я у вас.

– Ничем не могу помочь, – сказал Микелис.

– Можете и поможете – прошу прощения, доктор Микелис, за дурной каламбур. В данный момент я обращаюсь к вам от… обеих своих ипостасей. Компания хочет снять его с эфира, а в ООН почуяли, что дело пахнет чем-то похлеще Коридорных бунтов девяносто третьего года. Вы поручительствовали за этого змия, а жена ваша вырастила его чуть ли не из яйца – по крайней мере, чертовски к тому близко. Вы просто обязаны дать нам какое-нибудь оружие против него. Собственно, это все, что я хотел сказать. Подумайте. По закону о натурализации, ответственность на вас. Нечасто доводится прибегать к этому закону, но сейчас придется. И думать вам надо быстро, потому что снять с его эфира нужно до следующей передачи.

– А если нам будет нечего предложить? – с каменным лицом осведомился Микелис.

– Тогда, может, мы объявим его несовершеннолетним, а вас – опекунами, – ответил ооновец. – Что, с нашей точки зрения, вряд ли решит дело, а вам точно не понравится – так что, ото всей души советую придумать что-нибудь получше. Прошу прощения, что принес плохие новости, но других нет; иногда бывает и так. Спокойной ночи – и большое спасибо.

Он вышел. На протяжении всего разговора он так и не решился расстаться ни с одной из своих ипостасей; как метафорически, так и буквально, включая ипостась шлемоносную.

Микелис и Лью с возмущением уставились друг на друга.

– Теперь… теперь ведь поздно брать его на поруки, – прошептала Лью.

– Ну, – хрипло отозвался Микелис, – подумывали же мы завести сына…

– Не надо, Майк!

– Прости, – тут же сказал Микелис, торопливо и не слишком убедительно. – Нет, но каков сукин сын, бюрократ хренов! Сам же ведь одобрил процедуру насчет гражданства – а теперь сваливает все на нас. Видно, положение у них действительно аховое. Ну и что будем делать? У меня идей никаких.

– Майк… – секунду-другую поколебавшись, проговорила Лью, – мы слишком мало знаем, чтобы за неделю придумать что-нибудь толковое. По крайней мере, я; да и ты, наверно, тоже. Надо как-то связаться со святым отцом.

– Если получится, – медленно отозвался Микелис. – Да если и получится даже, то что проку? В ООН и слушать его не будут – его уже обошли на гандикапе.

– В смысле?

– Де-факто они приняли сторону Кливера, – сказал Микелис. – Официально об этом объявлять не будут, пока Рамона не отлучат, но решение уже принято и проводится. Я знал об этом еще до его вылета в Рим, но сказать не хватило духа. Лития закрыта; ООН устраивает там термоядерную лабораторию для изысканий по долговременному хранению – не совсем то, что изначально имел в виду Кливер, но почти.

Лью надолго замолчала; поднялась и подошла к стеклу, о которое живыми таранами бились и бились с другой стороны огромные пчелы.

– А Кливер знает? – наконец спросила она, не оборачиваясь.

– А как же, – отозвался Микелис. – Он там и начальник. По графику он вчера должен был уже высадиться в Коредещ-Сфате. Когда я прослышал об этой подковерной интриге, то пытался как-то обиняками Рамону намекнуть, и вот почему я так упирался рогом с этой совместной статьей для «ЖМИ», – но он никаких намеков не замечал. А сказать, что вердикт против него уже вынесен, и безо всякого слушания – на это меня не хватило.

– Противно, – медленно произнесла Лью. – Но почему они не могли объявить обо всем по-человечески и начать действовать уже после того, как Рамона отлучат? Какая им разница?

– Такая, что решение-то в любом случае с душком, – с неожиданной яростью отозвался Микелис. – Соглашаться с рамоновской теологической аргументацией или нет, но принимать сторону Кливера все равно грязное дело – и никакими доводами тут не оправдаешься, только с позиции голой силы. Черт бы их побрал, они сами прекрасно все понимают, и раньше или позже, но им придется дать широкой публике возможность заслушать противную сторону. А тогда им надо, чтобы доводы Рамона были заранее дискредитированы его же церковью.

– И чем именно там занимается Кливер?

– Чем именно – понятия не имею. Но в глубине южного континента, возле Глещтъэк-Сфата, уже строят большую энергостанцию на генераторах Нернста – так что, частично кливеровская мечта уже все равно что сбылась. Потом они попытаются брать энергию напрямую, без преобразования – чтобы не тратить девяносто пять процентов на тепловые потери. Понятия не имею, как Кливер к этому подступится – но, скорее всего, начнет он с пересмотра кое-каких экспериментальных положений собственно эффекта Нернста, попробует как-то обойтись без «магнитной бутылки». Опасное, вообще, это дело… – Микелис осекся. – Наверно, если бы Рамон меня спросил, я б ему все рассказал. Но он и не заикнулся, вот я и промолчал. Теперь чувствую себя трусом.

При этих словах Лью резко отвернулась от окна, подошла к Микелису и присела на ручку кресла.

– Майк, ты все сделал правильно, – произнесла она. – Разве это трусость, отказаться лишить человека последней надежды?

– Может, и так, – отозвался химик, с благодарностью сжав ее ладонь. – Но сводится-то все к тому, что помочь нам Рамон никак не сможет. Из-за меня он даже не в курсе, что Кливер опять на Литии.

XVI

Когда рассвело, Руис-Санчес на негнущихся ногах двинулся через Пьяцца Сан-Пьетро к собору Святого Петра. Даже в такую рань площадь была запружена паломниками; а купол собора – в два с лишним раза выше Статуи Свободы, – казалось, зловеще хмурился в первых солнечных лучах, вздымаясь из леса колонн, словно голова Бога.

Он прошел под правой аркой колоннады, мимо швейцарских гвардейцев в их фантастически роскошных мундирах – и в бронзовую дверь. На пороге он остановился, с неожиданным рвением бормоча обязательные в этом году молитвы за успех папских начинаний. Перед ним простирался апостольский дворец; его поражало, как столь отягощенное камнем сооружение ухитряется в то же время быть таким просторным… впрочем, пора было прекращать молитвы и поторапливаться.

У первой двери направо сидел за столом человек.

– Его святейшество назначили мне особую аудиенцию, – сообщил ему Руис-Санчес.

– Господь благословил вас. Кабинет мажордома на втором этаже, налево… Секундочку, секундочку – особая аудиенция? Будьте так любезны, покажите ваше письмо.

Руис-Санчес продемонстрировал вызов.

– Очень хорошо. Но все равно вам необходимо повидать мажордома. Особые аудиенции – в тронном зале; вам укажут, куда идти.

Тронный зал! Такого Руис-Санчес не ожидал никак. В тронном зале его святейшество принимали глав государств и членов кардинальской коллегии. И там же принимать впавшего в ересь иезуита, причем самого низкого духовного звания…

– Тронный зал, – произнес мажордом. – Первый зал в приемных апартаментах. Надеюсь, святой отец, все у вас сложится удачно. Помолитесь за меня.

Адриан VII был крупным мужчиной, родом из Норвегии; при избрании на папство седина едва-едва пробивалась в его курчавой бородке. Бородка, разумеется, успела совершенно поседеть, в остальном же он почти не изменился – даже казался моложе, чем можно было подумать по фотографиям и репортажам стереовидения, склонным чересчур контрастно выделять складки и морщины на его широком, рельефном лице.

Адриан сам по себе являл фигуру столь величественную, что роскошные одеяния, приличествующие сану, Руис-Санчес углядел в последнюю очередь. Естественно, ни наружность папы, ни темперамент его ничем даже отдаленно латинянским отмечены не были. В процессе восхождения к престолу Святого Петра он составил себе репутацию католика, питающего едва ли не лютеранское пристрастие к исследованию наиболее сумрачных аспектов теологии морали; что-то было в нем от Кьеркегора, да и от Великого инквизитора. После избрания он удивил всех, проявив интерес – можно даже сказать, чуть ли не деловой интерес – к мирской политике; хотя все слова и дела его продолжала окрашивать характерная холодность северного теологического дискурса. Имя римского императора, осознал Руис-Санчес, выбрано папой весьма удачно: хоть добрый прищур и сглаживал резкость черт, такой профиль недурно смотрелся бы на монетах имперской чеканки. Руис-Санчеса папа встретил стоя и за всю аудиенцию так ни разу и не присел; во взгляде его, на девять десятых, было искреннее любопытство.

– Изо всех тысяч паломников наших, вероятно, именно вы наиболее нуждаетесь в отпущении грехов, – заметил он по-английски. Чуть в отдалении пошла беззвучно крутиться магнитофонная пленка; дела архивные составляли еще одну, не менее пламенную страсть Адриана VII, как и неукоснительное следование букве текста. – Впрочем, невелика надежда, что удостоитесь вы отпущения. Просто невероятно, чтоб из всей нашей паствы именно иезуит впал вдруг в манихейство. При том, что как раз ваша духовная школа с особым тщанием предостерегает от ошибок этой ереси.

– Ваше святейшество, факты…

– Не будем зря терять времени, – поднял руку Адриан. – Мы уже ознакомились как с вашими выводами, так и с логическими построениями. В хитроумии вам, святой отец, не откажешь, но налицо и серьезнейший просчет… впрочем, об этом чуть позже. Поведайте сначала нам об этом создании, Эгтверчи – не как о воплощении недоброго духа, но как представлялся бы он вам, будь человеком.

Руис-Санчес нахмурился; словечко это, «воплощение», затронуло в нем некую слабую жилку – словно бы что-то кому-то когда-то пообещал и забыл, а теперь поздно. Ощущение напоминало давний кошмарный сон, преследовавший его еще в духовной школе: будто непременно завалит выпускные экзамены, так как по забывчивости пропустил все до единого уроки латыни. Впрочем, теперешнее ощущение было расплывчатым донельзя.

– Ваше святейшество, о нем можно поведать по-всякому, – начал он. – В двадцатом веке литературный критик Колин Уилсон называл подобный тип личности «аутсайдером», или посторонним, и как раз наши теперешние аутсайдеры от него без ума; он проповедник без вероучения, интеллект без культуры, ищущий без цели. По-моему, совестью – в нашем понимании – он наделен; в этом отношении, как и во многих других, он радикально отличается от остальных литиан. Похоже, он глубоко заинтересован в моральных проблемах, но ко всем традиционным системам морали относится с полным презрением – включая рационалистичную до автоматизма мораль, поголовно практикуемую на Литии.

– И у его аудитории это находит некий отклик?

– Именно так, ваше святейшество, никак иначе. Правда, еще рано говорить, насколько этот отклик широк. Вчера вечером он поставил один чрезвычайно затейливый эксперимент – похоже, как раз с целью ответить на этот вопрос; скоро станет известно, насколько мощная у него опора. Но уже, пожалуй, ясно, что аудиторию его составляют те, кто ощущает отторжение, умственное и эмоциональное, к нашему обществу и главным его культурным традициям.

– Грамотно сформулировано, – к удивлению Руис-Санчеса, отозвался Адриан. – Грядут события непредвидимые, двух мнений быть не может; все дурные знамения указывали на этот год. Инквизиции приказано на какое-то время умерить пыл; мы считаем, лишать сейчас сана было бы шагом крайне немудрым.

Руис-Санчес замер как громом пораженный. Ни процесса… ни отлучения? Развитие событий происходило в темпе барабанного боя, воскрешая в памяти одуряюще-монотонный ливень Коредещ-Сфата.

– Почему, ваше святейшество? – еле слышно спросил он.

– Мы считаем, вам может быть уготовано Всевышним встать под знамена Святого Михаила, – взвешивая каждое слово, проговорил папа.

– Мне, ваше святейшество? Еретику?

– Ной тоже был несовершенен, если помните, – отозвался Адриан; Руис-Санчесу даже показалось, что по лицу того скользнула усмешка. – Он был всего лишь человек, которому дали еще один шанс. Гете – убеждения которого в значительной степени также были еретическими, – трансформировав легенду о Фаусте, вывел из нее ту же мораль: суть великой драмы всегда в искуплении, и всегда искуплению предшествует крестный путь. К тому же, святой отец, задумайтесь на минуточку об уникальности данного еретического проявления. Откуда вдруг возник в двадцать первом веке одинокий манихей? Что это: дикий, бессмысленный анахронизм – или недоброе знамение?

На несколько секунд он умолк, перебирая четки.

– Разумеется, – добавил он, – очиститься вам необходимо, если сможете. За тем мы вас и вызвали. Как и вы, мы полагаем, что в литианском кризисе без врага рода человеческого не обошлось; но мы не считаем, что требуется хоть в чем-то поступаться догматикой. Все упирается в вопрос о творческой силе. Скажите, святой отец: когда вы впервые убедились, что Лития – это воплощение недоброго духа, как вы поступили?

– Поступил? – заторможенно переспросил Руис-Санчес. – Никак, ваше святейшество… ну, кроме того, что отражено в отчете. Ничего больше мне и в голову не приходило.

– То есть вы не подумали, что злой дух возможно изгнать и что власть изгонять вверена Всевышним в ваши руки?

Руис-Санчес впал в совершеннейший ступор.

– Изгнать?.. – выдавил он. – Ваше святейшество… Может, я сглупил; чувствую себя я полным дураком. Но… насколько мне известно, церковь не практикует экзорцизма вот уже два с лишним века. В духовной школе меня учили, что «демонов воздуха» отменила метеорология, а «одержимость» – нейрофизиология. Мне бы такого и в голову никогда не пришло.

– Не в том дело, что экзорцизм не практикуется – просто не поощряется, дабы избегать профанации, – произнес Адриан. – Как вы только что сами отметили, применять его стали крайне ограниченно, поскольку церковь желала пресечь злоупотребление данным ритуалом – в основном невежественными сельскими священниками, которые только подрывали репутацию церкви, изгоняя демонов из больных коров, а также совершенно здоровых козлов и черных котов. Но речь, святой отец, не о ветеринарии, погоде или душевных заболеваниях.

– Тогда… не хотите же ваше святейшество сказать, что… что мне следовало подвергнуть экзорцизму целую планету?!

– Почему бы и нет? – сказал Адриан. – Разумеется, то, что вы находились на самой планете, могло как-то, на подсознательном уровне, воспрепятствовать появлению непосредственно тогда подобной мысли. Мы убеждены, что Провидение не оставило бы вас – на небесах определенно; а, может, и в делах мирских. Но это – единственное разрешение вашей дилеммы. Вот если бы экзорцизм не сработал – тогда можно было б уже и в ересь впадать. Ну не проще разве поверить в коллективную галлюцинацию всепланетного масштаба – мы-то знаем, что в принципе враг рода человеческого на такое способен, – чем в ересь о Сатане как Творце!

Иезуит склонил голову. Груз собственного ничтожества грозил вдавить его в пол. На Литии почти все часы досуга он убил на скрупулезный разбор книжки, которая, если разобраться, вполне могла быть надиктована тем же врагом; впрочем, ничего существенного Руис-Санчес так и не углядел на всех 628 страницах демонического, безостановочного словесного потока.

– Еще не поздно попытаться, – мягко проговорил Адриан. – Другого пути перед вами нет. – Внезапно лицо его стало суровым, окаменело. – Как мы напомнили инквизиции, сана вы лишены автоматически, с момента, как впустили мерзость эту к себе в душу. В формальном закреплении сей факт не нуждается – а в силу некоторых соображений как политического, так и духовного толка с формальным закреплением лучше повременить. Пока же вы должны покинуть Рим, доктор Руис-Санчес, и без благословения нашего; и не будут отпущены грехи ваши. Для вас святой год – это год битвы; битвы, трофеем в которой – весь мир. Когда одержите победу, вам будет дозволено вернуться – но не раньше. Прощайте.

Тем же вечером доктор Рамон Руис-Санчес – мирянин, отягощенный проклятием, – вылетел из Рима в Нью-Йорк. Быстрее и быстрее надвигался потоп нелепых случайностей; вот-вот придет пора строить ковчеги. Но воды вздымались, и слова «В Твою руку предаются они» безостановочно крутились в его усталом мозгу, – но думал он не о кишащих миллиардах обитателей катакомб. Думал он о Штексе; и мысль, что обряд экзорцизма может увенчаться для этого вдумчивого существа, для всей расы его и цивилизации бесследным исчезновением, возвращением в бесплодие и бессилие великого ничто, причиняла муку невыносимую.

В Твою руку… В Твою руку…

XVII

Цифры были что надо. Тех, для кого Эгтверчи сделался символом и рупором их безудержного недовольства, сосчитали – хотя личностей их было, конечно, не установить. Что такие есть, удивляться не приходилось – криминальная и психиатрическая статистика свидетельствовали о том давным-давно и недвусмысленно, – но цифры ошеломляли. Похоже, чуть ли не треть живущих в обществе двадцать первого века ненавидели это самое общество до глубины души.

«Интересно, – вдруг пришло в голову Руис-Санчесу, – а будь такой подсчет возможен в любую эпоху, пропорция сохранилась бы?»

– Как по-твоему, может, мне с Эгтверчи поговорить? – поинтересовался он у Микелиса, у которого остановился на какое-то время по возвращении из Рима, да все никак не мог съехать: тот категорически не желал отпускать.

– Ну, по крайней мере, от моих с ним разговоров проку не было никакого, – сказал Микелис. – А у тебя, может, что и выйдет – хотя, признаться, сомневаюсь. Спорить с ним тяжело вдвойне, потому что, похоже, сам он ото всей этой заварухи удовлетворения не получает ни малейшего.

– Аудиторию свою он знает гораздо лучше нас, – добавила Лью. – А с ростом ее численности он, похоже, лишь сильнее озлобляется. Думаю, это постоянно напоминает ему, что по-настоящему своим на Земле он никогда не будет, хоть из кожи вон вылези; что так навсегда и останется изгоем. Он думает, будто интересен только тем, кто и сами изгои, на собственной-то планете. Конечно, это неправда, но ему кажется именно так.

– Правды в этом достаточно, чтобы разубедить его было крайне маловероятно, – мрачно согласился Руис-Санчес.

Он передвинул кресло, дабы не видеть пчел Лью, прилежно трудившихся за стеклом на залитой солнцем лоджии. В любой другой момент его было б от них клещами не оторвать, но сейчас он не мог позволить себе отвлекаться.

– И, разумеется, как он прекрасно понимает, ему никогда не узнать, что такое быть настоящим литианином, несмотря там на фенотип, генотип… – добавил Руис-Санчес. – Может, Штекса, встреться они, как-нибудь и донес до него эту мысль… или нет, им общаться – и то пришлось бы через переводчика.

– Литианский Эгтверчи изучал, – произнес Микелис. – Но говорит на нем пока очень слабенько; наверно, даже хуже меня. Читать ему нечего, кроме грамматики, которую ты составил – остальные материалы от него до сих пор засекречены; да и поговорить не с кем. Вот он и скрипит, как несмазанная телега. Впрочем, Рамон, переводчиком мог бы выступить ты.

– Да, конечно, мог бы. Только, Майк, это физически невозможно. Нам никак не успеть переправить Штексу сюда – будь то даже в нашей власти и по средствам.

– Я не о том. Я о «трансконе» – последней разработке Дюбуа, трансконтинуум-радио. Не в курсе, насколько оно уже реализовано в железе… но импульсы Почтовое дерево испускает мощнейшие – может, Дюбуа и засек бы их. Тогда почему бы не поговорить со Штексой? В любом случае разузнать попробую.

– Рад бы попытаться, – сказал Руис-Санчес. – Впрочем, звучит не больно-то обнадеживающе…

Он осекся и погрузился в раздумье – не то чтобы рассчитывая найти новые ответы (об эту стену он уже предостаточно побился головой), скорее вопросы, какие еще необходимо задать. На мысль его навела внешность Микелиса. Поначалу он был просто шокирован, да и до сих пор не то чтобы свыкся. Химик – высокий, крупный – как-то вдруг постарел: лицо осунулось, а под глазами пролегли четко очерченные желтоватые круги. Лью выглядела не лучше – пусть и не постаревшей, но совершенно несчастной. Между ними явственно ощущалась напряженность – будто им так и не удалось отгородиться друг другом, словно прочным щитом, от напряженности, которой полон окружающий мир.

– Может, Агронски знает что-нибудь полезное, – едва слышно, проговорил он.

– Может, – отозвался Микелис. – Я видел его только раз, на том званом вечере, где Эгтверчи устроил тарарам. Вел он себя очень странно. Уверен, что он узнал нас, но все время отводил глаза; какое уж там – подойти поговорить. Собственно, даже не припомню, чтоб он вообще хоть с кем-нибудь там беседовал. Сидел себе в углу да на выпивку налегал. Совершенно на него не похоже.

– Как по-твоему, что его туда занесло?

– О, можешь не напрягаться. Он большой поклонник Эгтверчи.

– Кто, Мартин?!

– Эгтверчи сам хвастался. Он говорил, что надеется в конечном итоге привлечь на свою сторону всю нашу комиссию. – Микелис поморщился. – Судя по тому, как Агронски там себя вел, скоро ни Эгтверчи, ни кому-либо вообще проку от него не будет ни малейшего.

– Итак, еще одной душой больше на пути к вечному проклятию, – мрачно произнес Руис-Санчес. – Можно было догадаться. Агронски и без того не видел какого-то особенного смысла жизни, так что Эгтверчи легче легкого было перерезать последнюю ниточку, связывавшую его с реальностью. Именно так обычно зло и делает – опустошает.

– Честно говоря, не уверен, что во всем виноват Эгтверчи, – уныло сказал Микелис. – Он, скорее, симптом. И без того Земля буквально кишит шизофрениками. Если хоть какие-то предпосылки к тому у Агронски были (а были наверняка), единственное, чего не хватало для полноты картины, это вернуться на родную почву; тут-то все буйным цветом и расцвело.

– Мне так не показалось, – возразила Лью. – Из того немногого, что я видела и что ты мне о нем говорил, у меня сложилось впечатление, будто он до одури нормален – даже немного простоват. Не могу представить, во что бы такое он мог закопаться – и настолько глубоко, чтобы спятить. Или что могло искусить его низвергнуться в твой, Рамон, теологический вакуум.

– В данной вселенной дискурса, Лью, все мы одним мирром мазаны, – удрученно отозвался Руис-Санчес. – И, судя по тому, что говорил Майк, вряд ли мы уже сможем как-то Мартину помочь. А он – только… только один отдельно взятый пример того, что творится повсюду, куда достигает голос Эгтверчи.

– В любом случае, ошибочно думать о шизофрении как о душевном заболевании, – сказал Микелис. – Давным-давно, при первых клинических описаниях, англичане называли ее «болезнью водителей грузовиков». Если ж она подкашивает интеллектуала, смотрится более впечатляюще только потому, что тот способен выразить свои ощущения: Нижинский, Ван Гог, Т. Е. Лоуренс, Ницше, Уилсон… список длинный, но просто тьфу по сравнению с общим числом случаев из простых смертных. Которых подкашивает, если сравнить с интеллектуалами, ну, наверно, пятьдесят к одному. Агронски – самая обычная жертва, ни больше ни меньше.[39]

– Что там с угрозой, о которой ты говорил? – поинтересовался Руис-Санчес. – Вчера вечером Эгтверчи опять был в эфире, и никто не дергался перевести его под вашу опеку. Что, ваш многоипостасный приятель со своим мудреным головным убором только зря сотрясал воздух?

– Похоже, что так, – с надеждой в голосе сказал Микелис. – С тех пор они как воды в рот набрали, так что я могу только догадываться; но не исключено, что твое возвращение спутало им все карты. Они рассчитывали, что тебя публично лишат сана – и теперь все их планы, когда оглашать решение по Литии, пошли наперекосяк. Может, они ждут, что предпримешь ты.

– И я, – мрачно отозвался Руис-Санчес, – жду того же. Может, я ничего и не предприму – что, вероятно, окончательно собьет всех с толку. По-моему, Майк, у них связаны руки. Продукцию «Бифалько» он упомянул открытым текстом только тогда, первый раз – и, наверно, продажи подскочили просто сказочно, раз спонсоры не снимают Эгтверчи с эфира. А какое основание могла бы подвести комиссия ООН по средствам связи, просто ума не приложу. – Он издал смешок. – Они чуть ли не полвека из кожи вон лезли, пытались подвигнуть программы новостей смелее комментировать события; что ж, Эгтверчи – гигантский шаг в этом направлении.

– А я думал, они попытаются привесить ему подстрекательство к бунту, – сказал Микелис.

– Насколько я знаю, ни к какому бунту он не подстрекал, – ответил Руис-Санчес. – Беспорядки во Фриско, судя по всему, вспыхнули совершенно спонтанно – кстати, среди всего, что показывали, я нигде не заметил в толпе тех его молодчиков, в форме.

– Но он издевался над полицией и восхвалял бунтарский дух, – вставила Лью. – И вообще, всячески потворствовал.

– Потворство и подстрекательство – не одно и то же, – заметил Микелис. – Рамон, я, кажется, понял, о чем ты. Он достаточно ушлый, чтобы не предпринимать ничего, что могло бы подвести под статью – а если арестовать без законных оснований, это равносильно политическому самоубийству. Вот уж действительно будет подстрекательство к бунту – со стороны ООН.

– К тому же, что они станут с ним делать, если вынесут обвинительный приговор? – спросил Руис. – Гражданин-то он гражданин, но физиология ведь совершенно другая; впаяй ему тридцатидневный срок, и они уже рискуют получить на руки труп. Полагаю, его можно было бы депортировать – но персоной нон грата его не объявишь, если не признать Литию иностранной державой; а пока доклад не обнародован, Лития считается протекторатом с полным правом вступления в ООН!

– Как же, как же, – сказал Микелис. – Тогда весь Кливеров проект – псу под хвост.

И снова у Руис-Санчеса душа ухнула куда-то далеко-далеко вниз, точно так же, как когда Микелис первый раз поделился новостью.

– Как там у него дела? – поинтересовался он.

– Толком не знаю. Слышал только, что оборудования ему туда шлют тьму-тьмущую. Очередной груз – через две недели. Говорят, сразу по получении Кливер собирается ставить какой-то решающий эксперимент. Значит, довольно скоро – новые корабли летят всего месяц.

– Снова предан, – с горечью произнес Руис-Санчес.

– И что, Рамон, ты совершенно бессилен? – спросила Лью.

– Максимум, что могу, это выступить переводчиком между Штексой и Эгтверчи – если выйдет связаться.

– Да, но…

– Понимаю, о чем ты, – сказал он. – Да, есть одно решительное действие, которое мне под силу. Может, оно и сработает. Собственно, попытаться я просто обязан. – Он уставился на них, не видя. В уши настойчиво лезло пчелиное жужжание, крайне напоминая неумолчную песнь литианских джунглей. – Но, – сказал он, – вряд ли я на это пойду.

Микелис сдвинул брови. И обычно-то он был весьма грозен, а когда его приперли в угол и оставили единственную лазейку, соперничать с ним мог бы разве что мощный бульдозер.

Люсьен Дюбуа, граф Овернский, экс-прокурор Канарский и пожизненный член научного братства, сердечно принял всю компанию в своем канадском пристанище. Даже при виде сардонически молчаливого Эгтверчи он и бровью не повел; рукопожатие их было таким, будто они старые друзья и не виделись буквально несколько недель. Графу было за пятьдесят, заметно выдавалось брюшко; с ног до головы он казался коричневым: редкие пряди каштановых волос на дочерна загорелом черепе, шоколадного цвета костюм, а в зубах – длинная сигара.

Строение, где он их принял – Руис-Санчеса, Микелиса, Лью и Эгтверчи, – было чем-то средним между лабораторией и охотничьим домиком. В глаза бросались открытый камин, грубоватая мебель, стойка с ружьями, лосиная голова и невероятная мешанина проводов и аппаратуры.

– Ни в коей мере не уверен, что оно сработает, – тут же сообщил граф. – Как видите, до сих пор все на стадии доводки. Не упомню уж, сколько лет не приходилось брать в руки паяльник или вольтметр, так что где-нибудь в этой куче проводов легко может что-то закоротить… Но подпустить электронщика со стороны я просто не мог.

Кивком он пригласил их садиться, подкручивая в то же время какие-то последние верньеры. Эгтверчи остался стоять в тени у дальней стенки, совершенно неподвижно – только едва заметно вздымалась и опадала грудная клетка, да вдруг дергались веки.

– Изображения, разумеется, не будет, – рассеянно произнес граф. – Этот исполинский пьезоэлектрик, что вы описывали, явно не передает в оптическом диапазоне. Но если очень повезет, кое-какой звук, может, и поймаем… Ага.

Динамик, едва выглядывающий из лабиринта проводов, издал треск, а затем приглушенно, сериями коротких импульсов, зашипел. Не иди шипение сериями, Руис-Санчес подумал бы, что это обычные помехи, но граф тут же сказал:

– Что-то поймал в том диапазоне. Никак не ожидал так быстро. Правда, ничего не понимаю.

Руис понимал не больше, да и вообще ему понадобилось какое-то время, чтобы справиться с изумлением и снова обрести дар речи.

– Это… это Почтовое дерево… и сейчас? – все еще недоверчиво поинтересовался он.

– Надеюсь, – сухо отозвался граф. – Зря, что ли, я целый день отфильтровывал все остальное?

Уважение, которое испытывал иезуит к математику, переросло едва ли не в благоговение. Подумать только, эта мешанина – из проводов, черных радиолампочек-желудей, красных и коричневых цилиндриков наподобие хлопушек, конденсаторов переменной емкости с их перекрывающимися плоскостями яркого железа, тяжелых катушек индуктивности и перемигивающихся датчиков – прямо сейчас, в этот момент, тянулась незримым ухом в обход пятидесяти световых лет нормального пространства – времени и подслушивала импульсы, излучаемые кристаллическим утесом под Коредещ-Сфатом…

– Можете немного сдвинуться по диапазону? – наконец спросил он. – По-моему, это «маячок» – тамошние навигационные импульсы, вроде координатной радиосетки. Где-то еще тут должна идти аудиоволна…

Но, вспомнилось ему вдруг, та волна никак не могла быть аудиоволной. Никто не общался с Почтовым деревом напрямую – только с литианином, который стоял в центре зала. А уж как там он преобразовывал послание в радиоволны, никому из землян не объяснялось.

Но вдруг прорезался голос.

– …от Дерева энергоотвод мощный, – четко, ясно, бесстрастно произнес голос по-литиански. – Принимает кто? Слышите меня? Направление приема не понимаю я. Кажется, изнутри Дерева, невозможно что. Понимает меня кто-нибудь?

Ни слова не говоря, граф сунул микрофон в руки Руис-Санчесу. Рамон обнаружил, что его колотит.

– Мы вас понимаем, – с дрожью в голосе ответил он по-литиански. – Мы на Земле. Как слышите?

– Удовлетворительно, – тут же отозвался голос. – Поняли мы, невозможно то, что говорите вы. Но выяснили позже мы, не всегда верно то, что говорите вы. Что нужно вам?

– Я хотел бы поговорить со Штексой, металлургом, – сказал Руис. – Это Руис-Санчес, я был в Коредещ-Сфате в прошлом году.

– Можно вызвать его, – бесстрастно произнес далекий голос; прорезались помехи и, пошипев несколько секунд, стихли. – Если пожелает говорить с вами он.

– Передайте, – сказал Руис-Санчес, – что его сын, Эгтверчи, тоже хочет поговорить с ним.

– Не сомневаюсь тогда, – произнес голос после паузы, – что подойдет он. Но нельзя долго говорить на канале этом. Направление, откуда идет сигнал ваш, вредит рассудку моему. Можете ли модулированный сигнал принять вы, если удастся послать нам?

Микелис зашептал на ухо графу; тот энергично закивал, указывая на динамик.

– Мы вас и так принимаем через демодулятор, – сказал Руис. – Как вы передаете?

– Не могу этого объяснить я, – произнес бесстрастный голос. – Не могу дольше говорить с вами я, поврежусь иначе. Позвали Штексу.

Голос умолк, и надолго стало тихо. Руис-Санчес тыльной стороной ладони отер пот со лба.

– Телепатия? – пробормотал за спиной Микелис. – Нет, где-то идет включение в электромагнитный спектр. Но где? Бог ты мой, да мы почти ничего о Дереве и не знаем!

Граф сумрачно кивнул. В датчики свои он вперился совершенно по-ястребиному, но, судя по выражению лица, ничего нового они ему не сообщали.

– Руис-Санчес, – произнес динамик.

Руис подскочил. Голос был Штексы, громкий и четкий. Обернувшись, Руис махнул рукой, и из тени выступил Эгтверчи. Тот не торопился. Даже походка его казалась вызывающей.

– Штекса, это Руис-Санчес, – сказал Руис – Я говорю с Земли – один из наших ученых разработал новую экспериментальную систему связи. Мне нужна ваша помощь.

– Сделать что смогу, рад буду я, – отозвался Штекса. – Жаль, не возвратились вы с землянином другим. Ему не столь рады были мы. Выкорчевали один из прекраснейших лесов наших возле Глещтъэк-Сфата он и друзья его и построили здесь, в городе, здания некрасивые.

– Мне тоже жаль, – произнес Руис-Санчес. Слова не выражали и малой доли того, что он чувствовал, но всего Штексе не объяснишь, да и это было бы незаконно. – Я не теряю надежды когда-нибудь вернуться. Но я звал вас поговорить о вашем собственном сыне.

Повисла недолгая пауза, в течение которой динамик приглушенно и нехарактерно резко шипел, едва ли не повизгивал – смутно знакомо, но вспомнить звук никак не удавалось; видимо, некий фоновый шум – то ли из зала, то ли даже снаружи Дерева. Четкость приема была изумительной; никак не верилось, что Дерево в пятидесяти световых годах.

– Взрослый уже Эгтверчи, – произнес голос Штексы. – Повидал много чудес мира вашего он. С вами он?

– Да, – ответил Руис-Санчес, и снова его прошиб пот. – Но он не знает вашего языка. Я попробую переводить.

– Странно это, – сказал Штекса. – Но послушаю я голос его. Когда домой собирается, спросите у него; много что есть рассказать ему.

Руис перевел вопрос.

– Нет у меня дома, – безразлично отозвался Эгтверчи.

– Эгтверчи, не могу же я так ему и передать. Скажи что-нибудь вразумительное, ради всего святого. Сам знаешь, ты ведь обязан Штексе своим существованием.

– Может, как-нибудь и надо бы навестить Литию, – произнес Эгтверчи; на глазах у него опустилась мигательная перепонка. – Но я никуда не тороплюсь. Пока у меня много дел и на Земле.

– Я слышу его, – сказал Штекса. – Тонок голос его; не так высок сын мой, как наследственностью обусловлено, если не болен он. Что ответил он?

Переводить с пояснениями попросту не было времени. Руис-Санчес передал ответ фактически дословно.

– Значит, – произнес Штекса, – дела важные у него. Хорошо это, и щедро крайне со стороны вашей. Правильно, что не торопится он. Чем занимается, спросите у него.

– Сею раздор, – отозвался Эгтверчи, и ухмылка его стала чуть шире.

Перевести такое дословно Руис-Санчес не мог; подобного понятия в литианском не было и быть не могло. Потребовались четыре длиннейших фразы, чтобы кое-как – и то с большими неточностями – донести до Штексы смысл сказанного.

– Значит, действительно болен он, – произнес Штекса. – Сказать надо было мне, Руис-Санчес. И лучше к нам отослать его. Не вылечить как должно там его вам.

– Он не болен и никуда не полетит, – тщательно подбирая слова, проговорил Руис-Санчес. – Он земной гражданин, и никто не вправе его заставить. Вот почему я просил позвать вас. Штекса, у нас с ним неприятности. Он… делает нам плохо. Я надеялся, у вас получится его переубедить; мы тут бессильны.

Снова – только громче – прорезался тот же нехарактерный звук, визгливый металлический рык, и стих.

– Ненормально и неестественно это, – сказал Штекса. – Не распознаёте его болезнь вы. Я – тоже, но не врач я. Отправить его нам должны вы. Ошибся, как вижу, с даром я. Передайте, что призывается домой он, по закону целого.

– Не слышал ни о каком законе целого, – заявил Эгтверчи, когда ему перевели. – Сомневаюсь, что вообще такой есть. Я сам себе закон, по мере надобности. Передайте ему, что если будет продолжать в том же духе, я в эту дыру вообще никогда не сунусь; скукотища там, должно быть, жуткая.

– Эгтверчи, чтоб тебя!.. – взорвался Микелис.

– Тихо, Майк, хватит. Эгтверчи, до настоящего момента ты соглашался с нами сотрудничать; по крайней мере, сюда явился. Ты что это – специально ради удовольствия перечить отцу и оскорблять его? Штекса гораздо умнее тебя; почему бы тебе хоть на минутку не прекратить это ребячество и не послушать его?

– Потому что не хочу, – ответил Эгтверчи. – И от ваших, приемный отец мой, речей вкрадчивых никак не захочу. Не виноват же я, что родился литианином и что вырос на Земле – но теперь я в полном праве поступать как вздумается и никому не давать отчета, если так нравится.

– Тогда зачем ты сюда пришел?

– Не вижу, с чего вдруг я должен объясняться, но, так и быть, объяснюсь. Я пришел услышать голос отца. Вот, услышал. Не понимаю, что он там говорит, да и в вашем переводе немногим яснее выходит – вот, собственно, и все тут. Передайте от меня «прощайте», не желаю больше с ним говорить.

– Что говорит он? – спросил голос Штексы.

– Что он не признает закона целого и домой не вернется, – сказал Руис-Санчес в микрофон; тот едва не выскальзывал из потной ладони. – И он просит сказать «прощайте».

– Прощайте тогда, – сказал Штекса. – Прощайте и вы, Руис-Санчес. Вина моя, и горечь переполняет меня; но слишком поздно уже. Может, не поговорить никогда больше уж нам, даже с помощью дивного прибора вашего.

Снова прорезался странный, смутно знакомый визг, поднялся до оглушительного, звериного рыка и грохотал добрую минуту. Руис-Санчес выждал, пока тот хоть немного поутихнет.

– Почему, Штекса? – хрипло спросил он, когда, как ему казалось, голос мог пробиться сквозь шум. – Вина не только ваша, наша ничуть не меньше. Я по-прежнему ваш друг и желаю вам добра.

– И вам друг я и добра желаю, – произнес голос Штексы. – Но, может, не поговорить уж нам. Не слышите разве лесопильных машин вы?

Так вот что это за звук!

– Да-да. Слышу.

– Вот почему, – произнес Штекса. – Спиливает Почтовое дерево друг ваш Хливьер.

В квартире Микелиса царило уныние. Близилось время очередной передачи Эгтверчи, и все очевидней становилось, что давешний прогноз оправдывается: ООН, по сути, бессильна. Открыто Эгтверчи не торжествовал, хотя в некоторых газетных интервью его всячески искушали; но он туманно намекнул на некие глобальные планы, которые, может, получат развитие во время следующего эфира. Слушать передачу у Руис-Санчеса не было ни малейшего желания, но хочешь не хочешь, а приходилось признать, что удержаться вряд ли выйдет. Он не мог позволить себе игнорировать новых данных, которые передача наверняка выявит. До сих пор, правда, что б ему ни удавалось узнать, ни к чему хорошему это не приводило, – но упускать шанса, пусть и сколь угодно мизерного, все равно не следовало.

Тем временем надлежало как-то разобраться с Кливером и его приспешниками. Как ни крути, а все ж они человеческие души. Если каким-либо образом Руис-Санчесу придется пойти на то, что повелел Адриан VII, и у него получится, исчезнет не просто набор привлекательных галлюцинаций. Несколько сотен душ человеческих подвергнутся мгновенной смерти и – вероятно, и даже более чем – проклятию; как-то не верилось Руис-Санчесу, будто десница Господня протянется с небес во спасение тех, кто замешан в проекте вроде кливеровского. Но так же неколебимо был он убежден, что не ему осуждать на смерть кого бы то ни было, тем более на смерть без покаяния. Сам-то Руис уже осужден – но пока не за убийство. Помнится, Тангейзеру было сказано, что обрести вечное спасение у него не больше шансов, чем у паломнического посоха в его руке – зацвесть. А у Руис-Санчеса – не более, чем убийству получить священную санкцию. Тем не менее так повелел его святейшество; со словами, что это – единственная дорога назад, открытая для Руис-Санчеса и всего мира. Папа явно имел в виду, что разделяет мнение Руис-Санчеса, будто мир стоит на грани Армагеддона; и открытым текстом сказал, что отвратить сие способен один Руис-Санчес. Разница между ними только доктринальная, а именно в вопросах доктрины папа непогрешим…

Но если возможно, что неверен догмат о творческом бесплодии Сатаны, почему бы не поставить под сомнение догмат о папской непогрешимости? В конце концов, это сравнительное нововведение; изрядно пап римских обходились и без него.

«Ересь, – подумал Руис-Санчес (в который уж раз), – никогда не приходит одна. Невозможно выдернуть лишь одну нить; стоит только потянуть, и на тебя накатывается вся масса.

Верую, о Господи; помоги мне в моем неверии. Нет, бесполезно. Такое впечатление, будто молишься – а Бог отвернулся спиной».

В дверь постучали.

– Рамон, ты идешь? – усталым голосом поинтересовался Микелис. – Через две минуты начинается.

– Иду, Майк.

Настороженно, заранее ощущая поражение, они расселись перед репродукцией Клее в ожидании… чего? Разве что объявления тотальной войны. Осталось только узнать, в какой форме.

– Добрый вечер, – тепло поприветствовал их из рамы Эгтверчи. – Сегодня новостей не будет. Надоело излагать, займемся-ка для разнообразия чем-нибудь более творческим. Очевидно, настало время тем, кто обычно попадает в новости, – тем бедолагам, чьи скорбные потрясенные лица вы видите в газетах и передачах стереовидения вроде моей, – отбросить свою беспомощность. Сегодня я призываю всех вас проявить презрение к лицемерствующим большим шишкам и продемонстрировать, что в полной вашей власти освободиться от них… У вас есть что им сказать. Скажите им вот что. Скажите: «Господа, мы не скот, мы – великий народ». Я буду первым. Начиная с сегодняшнего дня, я отказываюсь от гражданства Объединенных Наций и от подданства катакомбных государств. Отныне я – гражданин…

Микелис, вскочив на ноги, выкрикивал что-то нечленораздельное.

– …гражданин единственно той державы, что ограничена пределами моего «я». Понятия не имею, что это за пределы, может, и никогда не узнаю, но посвящу свою жизнь их отысканию – теми способами, какие угодны мне, и никакими иными… Вы должны сделать так же. Порвите свои регистрационные карточки. Если спросят ваш серийный номер, отвечайте, что нет и никогда не было. Не заполняйте никаких бланков. Оставайтесь на поверхности после гудка сирены. Столбите участки; растите урожай; не возвращайтесь под землю. Никакого насилия; просто отказывайтесь подчиняться. Никто не вправе ни к чему вас принудить, раз вы не являетесь гражданами. Главное – это пассивность. Отрекайтесь, противьтесь, отрицайте!.. Начните прямо сейчас. Через полчаса будет поздно, вас подавят. Когда…

Резкий, настойчивый зуммер перекрыл голос Эгтверчи, и на мгновение экран заполнило черное с красным шашечное поле – ооновская заставка срочного вызова. Затем в своем неподражаемом головном уборе возник ооновец, сквозь которого едва-едва, силуэтно просматривался Эгтверчи, и проповедь его доносилась тихим фоновым шепотом.

– Доктор Микелис, – возбужденно выпалил ооновец. – Готов, голубчик наш! Перестарался. Как негражданин он теперь в наших руках. Давайте скорее сюда – вы нужны нам немедленно, пока передача не кончилась. И доктор Мейд тоже.

– Зачем?

– Подписать заявление насчет nolo contendere. Вы оба под арестом за незаконное содержание дикого животного – не волнуйтесь, это простая формальность. Но вы нам нужны. Мы собираемся засунуть мистера Эгтверчи в клетку до конца жизни – звуконепроницаемую клетку.[40]

– Вы совершаете ошибку, – тихо проговорил Руис-Санчес.

Ооновец – чье лицо являло маску триумфа – на мгновение скосил на него горящий взгляд.

– А вас никто и не спрашивал. На ваш счет приказов не поступало, но, что касается меня, вы тут уже сбоку припеку. И не стоит соваться опять, обожжетесь. Доктор Микелис, доктор Мейд? Так как, сами приедете или за вами послать?

– Сами приедем, – холодно отозвался Микелис. – Конец связи. – И, не дожидаясь ответа, погасил экран.

– Что скажешь, Рамон – ехать или не ехать? – спросил он. – Если нет, остаемся здесь, и пусть катится ко всем чертям. Или, если хочешь, можешь поехать с нами.

– Нет-нет, – ответил Руис-Санчес. – Поезжайте. Станете артачиться, только хуже выйдет. Сделайте мне только одно одолжение.

– С удовольствием. Какое?

– Не высовывайтесь на улицу. Доберетесь до ООН – пусть они подыщут вам местечко. Раз вы под арестом, есть же у вас право на кутузку.

Микелис и Лью изумленно уставились на него. Наконец до Микелиса дошло.

– По-твоему, это так серьезно? – спросил он.

– Да. Обещаете?

Микелис перевел взгляд на Лью; потом сумрачно кивнул. Они вышли. Начинался развал катакомбного государства.

XVIII

На три дня воцарился хаос. Руис-Санчес с самого начала наблюдал за ходом событий по микелисовскому стереовизору. Временами его тянуло еще и выглянуть с балкона на улицу, но от рева толпы, выстрелов, взрывов, полицейских свистков, сирен и прочих неопознанных шумов пчелы совершенно обезумели; так что Руис-Санчес не рискнул бы доверить свою жизнь защитным комбинезонам Лью – даже если бы какой-нибудь на него и налез.

Ооновский спецназ достаточно грамотно попытался перехватить Эгтверчи прямо в телестудии, но его там уже не было – собственно, его там не было вообще. Аудио-, видеосигнал и коды стереоразвертки передавались в студию неизвестно откуда по коаксиальному кабелю. Подсоединение произошло в последнюю минуту, когда стало ясно, что Эгтверчи не появится, а некий техник добровольно пролил свет на реальное положение дел и произвел подключение; жертва пешки при розыгрыше гамбита. Телевизионное начальство тут же известило кого положено в ООН, но следующая жертвенная пешка позаботилась, чтобы извещение отправилось путешествовать по инстанциям.

Допытаться у техника с «QBC», где подпольная студия Эгтверчи, удалось только к утру (от пешки из ооновского секретариата толку заведомо не было бы) – но к этому времени, разумеется, Эгтверчи там и след простыл. А весть о неудавшейся попытке ареста уже украсила первые полосы подземной периодики по всему миру.

Впрочем, даже эти новости дошли до Руис-Санчеса с некоторым опозданием, так как шум на улице поднялся немедленно после первого же объявления. Поначалу шум был нестройным и беспорядочным, будто улицы постепенно наполнялись людом, который чем-то сердит или недоволен, но расходится во мнениях, что бы такое по этому поводу учинить, да и учинять ли что-либо. Потом внезапно звук изменился, и Руис-Санчес понял, что скопление народа превратилось в толпу. Вряд ли крики сделались громче – скорее, слились вдруг в леденящий душу единый рев, словно подавало голос некое исполинское аморфное чудовище.

При всем желании Руис-Санчесу было бы не узнать, что послужило толчком к трансформации, да и в самой толпе вряд ли это понимали. Но теперь поднялась стрельба – редкие одиночные выстрелы; однако там, где только что никакой стрельбы не было, и один выстрел – канонада. Часть общего рева выделилась и приобрела еще более леденящее душу, какое-то гулкое звучание; только когда пол под ногами едва ощутимо завибрировал, Рамон догадался, к чему бы это.

Щупальце чудовища проникло в здание. Ничего другого, запоздало осознал Руис-Санчес, ожидать и не приходилось. Жить на поверхности не без оснований почиталось за привилегию влиятельных и обеспеченных – тех, кто имел достаточно связей в аппарате ООН, чтобы продраться через все бюрократические рогатки, и кто мог позволить себе столь экзотическую прихоть; все равно что в прошлом веке ездить на службу в Нью-Йорк из Мэна – вот, где живут они…

Руис-Санчес торопливо проверил запоры. Замков на двери было изрядно – реликт заключительного этапа гонки убежищ, когда гигантские наземные комплексы, оставаясь безо всякого присмотра, прямо-таки напрашивались на грабеж, – но долгие годы никто замками не пользовался. Теперь Руис воспользовался всеми сразу.

И очень вовремя. С пожарной лестницы донесся топот множества ног, затем с площадки сразу за дверью – грязная ругань. Лифтом толпа инстинктивно пренебрегла – слишком уж тот медлителен, чтобы сносить бездумную дикость, слишком тесен для беззакония, вопиюще механистичен для тех, кто передоверил мыслительный процесс мускулатуре.

Дверную ручку затрясли, потом что есть сил дернули.

– Заперто, – сказал приглушенный голос.

– Ломай на фиг. Ну-ка, подвинься…

Дверь дрогнула, но легко устояла. Последовал толчок потяжелее, будто несколько человек приложили плечо синхронно и с разбегу; Руис-Санчес четко расслышал натужное хэканье. Потом в дверь увесисто замолотили, пять раз подряд.

– Открывай, ты, там! Открывай, стукач вонючий, а то выкурим!

Похоже, внезапная угроза изумила всех, в том числе самого крикуна. За дверью неясно зашептались.

– Ладно, – хрипло сказал кто-то, – только притащите бумаги, там, или еще чего.

Руис-Санчес сбивчиво подумал, что надо бы найти ведро и набрать воды – хотя он с трудом представлял, как тут огню заняться (рамы у двери не было, а порог примыкал вплотную, без малейшей щели), – но откуда-то из дальнего конца лестничной площадки донесся неразборчивый крик, и вся толпа, топоча, устремилась туда. Судя по незамедлительно донесшемуся грохоту, они вломились в какую-то из соседних квартир – либо нежилую и незапертую, либо жилую, но в данный момент пустующую и запертую кое-как. Да, скорее, второе: вслед за звоном бьющихся окон послышался характерный хруст – разносили в щепки мебель.

Затем, к ужасу Руис-Санчеса, голоса их стали доноситься откуда-то сзади. Он волчком развернулся, но в квартире никого вроде не было: крики доносились со стороны лоджии-солярия, но там, разумеется, тоже никого не могло быть…

– Бог ты мой! Глянь только, балкон застекленный! Целый чертов сад!

– Да, блин, под землей никакого тебе чертова сада.

– А на чьи всё бабки? На наши, вот на чьи!

Они на соседнем балконе, догадался Руис-Санчес. Волной накатило облегчение – совершенно иррациональное, как сам он прекрасно понимал; что следующие крики незамедлительно и подтвердили.

– Тащи-ка сюда ту растопку. Нет, что-нибудь потяжелее. Кидать чтобы, дурень.

– А переберемся?

– Лестницу бы перекинуть…

– Высоковато будет…

Мелькнули ножки стула, и стекло брызнуло осколками. Последовала тяжелая ваза.

Из ульев хлынули пчелы. Руис-Санчес никак не думал, что их там столько. Воздух в лоджии, казалось, сгустился и почернел. Секунду-другую стояло неуверенное гудение. Так и так, бреши в стекле отыскались бы почти сразу, но с соседнего балкона – откуда ж им знать, что тут такое, – чудищам насекомого мира дали идеальную подсказку. Нечто маленькое и тяжелое – может, обломок трубы из ванной – выбило очередное стекло и просвистело в самую гущу роя. Рыча, как древний самолетный двигатель, рой устремился в проем.

Повисла мертвая тишина – секундой позже взорвавшаяся воплем, исполненным такой муки и ужаса, что у Руис-Санчеса внутри все сжалось. Затем вопить принялись все. На мгновение одна фигура обрисовалась на фоне неба – безостановочно молотящим руками воздух, устремленным в никуда силуэтом в пестром черно-желтом ореоле. Громкий топот выбил за дверью барабанную дробь; кто-то упал. Вслед по коридору потянулось басовитое жужжание.

Добавились крики откуда-то снизу. На открытом воздухе полосатые чудища долго не протянули бы, зато разлетелись по зданию. Некоторые, может, даже доберутся до улицы, вниз по лестничным пролетам.

Через некоторое время все человеческие звуки стихли; здание наполнило насекомое гуденье. Из-за двери донесся стон, и снова стало тихо.

Руис-Санчес знал, что должен делать. Он прошел на кухню, где его стошнило, а затем втиснулся в сшитый на Лью комбинезон пасечника.

Он был уже не священник; собственно, даже не католик. Благодати его лишили. Но соборовать в случае надобности – долг каждого, кто знает, как это делается; точно так же, как с крещением. Что далее с душой, таким образом соборованной, когда отлетит, – одному Богу ведомо, ибо человек предполагает, а Господь располагает; но Он повелел, чтоб ни одна душа не представала перед Ним, не исповедавшись.

Лежавший перед самой дверью был мертв. По привычке перекрестившись, Руис-Санчес переступил через тело, старательно отводя взгляд. Не больно-то это вдохновляющее зрелище – умерший от анафилактического шока.

Взломанную квартиру с прилежанием разнесли в пух и прах. В гостиной лежали трое – тут медицина была бессильна. Правда, кухонная дверь оказалась заперта; если у кого-то хватило ума забаррикадироваться там от основного роя, он мог бы пришлепнуть несколько пчел, что проникли-таки, и…

Словно в подтверждение, за дверью застонали. Руис-Санчес надавил плечом, но защелка была на полоборота выдвинута. Ему удалось отжать дверь дюймов на шесть и протиснуться в щель.

На полу – невероятно опухший, в черных пятнах – корчился Агронски.

Рамона геолог не узнал; ему было уже не до того. В стекленеющих глазах не читалось ни капли разума. Руис-Санчес неуклюже опустился на колени; комбинезон был мал и крайне стеснял движения. В уши проникло собственное бормотание – формула обряда, – но едва ли Агронски слышал его латынь, да и сам он не разбирал ни слова.

Это ни в коем случае не могло быть случайным совпадением. Он явился сюда отпускать грехи – если такому, как он, все еще дозволено отпускать грехи, – и вот перед ним самый невинный из коллег-комиссионеров, сраженный там, где Руис-Санчес не мог бы на него не наткнуться. Нет, нынче в мире явлен Бог Иова – никак не Бог Псалмопевца или Христа. Лик, склоненный с небес к Руис-Санчесу, был лик Бога ревнителя и мстителя – Бога, сотворившего преисподнюю прежде, чем человека, ибо ведал, что пригодится. Ужасную истину эту запечатлел Данте; и, видя у самого колена своего почерневшее лицо с вываленным языком, Руис-Санчес осознал, что Данте был прав – как в глубине души осознает, читая «Божественную комедию», каждый католик.[41][42]

В мире явлен демонопоклонник. Лишить благодати должно его, а затем призвать соборовать друга. По этому знамению пусть осознает, кто он есть такой.

Вскоре Агронски задохнулся, подавившись собственным языком.

Но это еще не всё. Теперь необходимо досконально прочесать квартиру Майка, избавиться от пчел, которые могли туда проникнуть, и позаботиться, чтобы из разлетевшегося роя никто не уцелел. Задача не ахти какая сложная. Руис-Санчес просто затянул бумагой рамы с выбитым стеклом. Питаться пчелам было негде, кроме как у Лью в солярии; через несколько часов они вернутся; не в силах проникнуть внутрь, примерно часом позже они умрут от голода. Для полета пчелы приспособлены не лучшим образом; поддерживают себя в воздухе они, постоянно расходуя энергию, – короче, грубой силой в чистом виде. Обычные пчелы в подобной ситуации продержались бы полдня; тетраплоидным чудищам Лью хватит и нескольких часов свободной жизни.

Пока Руис-Санчес управлялся с этими безотрадными делами, стереовизор продолжал себе бормотать. Ясно было одно: хаос царит отнюдь не местного значения. По сравнению с этим Коридорные бунты 1993 года представлялись не более чем упреждающим сполохом.

Четыре «потенциальные цели» – как, по старой памяти, называли подземные мегалополисы – оказались в полной блокаде. Откуда ни возьмись появились давешние молодчики в черной форме и захватили центры управления. В данный момент они держали заложниками – в качестве своего рода охранного свидетельства для Эгтверчи – двадцать пять миллионов человек, из которых миллионов, наверно, пять находились с захватчиками, можно сказать, в тайном сговоре. В прочих же местах все происходило куда хаотичней – правда, некоторые выплески вандализма явно были тщательно спланированы, судя хотя бы по грамотной установке взрывпакетов, – но в любом случае ни о какой «пассивности», ни о каком «ненасилии» и речи не было.

Удрученный, в тоске, да еще и проклятый, Руис-Санчес пережидал грозу в тиши микелисовских домашних джунглей – будто бы часть Литии отправилась за ним следом и, нагнав, обволокла кругом.

По истечении трех первых дней страсти поостыли достаточно, чтобы Микелис и Лью рискнули вернуться домой на ооновском броневике. На них лица не было – как, подозревал Руис-Санчес, и на нем самом; похоже, недосып у них накопился чудовищный. Про Агронски он решил ничего не говорить – хоть от этого ужаса он их избавит. Правда – ничего не попишешь, – пришлось объяснять, что случилось с пчелами.

Лью грустно повела плечиком; и почему-то видеть это Руис-Санчесу было куда тяжелее, чем даже Агронски – три дня назад.

– Как, нашли его уже? – хрипло поинтересовался Рамон.

– То же самое мы у тебя хотели спросить, – сказал Микелис. Краем глаза высокий химик углядел свое отражение в зеркале над цветочными ящиками и скривился. – Ничего себе щетина. В ООН все слишком деловые, рассказывать, что творится, им некогда – только на бегу и урывками. Мы-то думали, ты слышал объявление какое-нибудь.

– Нет, ничего не слышал… «QBC» передавали, что в Детройте тамошние линчеватели сдались.

– У-гу, и смоленские головорезы тоже; через час или чуть раньше должны сообщить. Никогда бы не подумал, что эту операцию удастся успешно провернуть. В коридорах-то ооновский спецназ наверняка ориентируется хуже, чем даже местный. В Смоленске просто перекрыли пожарные двери и отвели кислород – те голубчики и понять не успели, что происходит. Двоих, правда, так и не откачали.

Руис-Санчес автоматически перекрестился. На стене продолжала глухо бормотать картинка Клее; стереовизор не выключался с самой передачи Эгтверчи.

– Не уверен, что меня тянет эту хреновину слушать, – мрачно сказал Микелис; громкость тем не менее увеличил.

Существенных новостей так и не было. В основном беспорядки постепенно затихали – хотя кое-где и не думали. В должное время объявили насчет Смоленска, предельно сжато. Обнаружить Эгтверчи так до сих пор и не удалось, хотя ооновские чины вот-вот обещали некий прорыв.

– «Вот-вот»? Черта с два! – фыркнул Микелис. – Они в полном тупике. Думали, что сцапают его тепленьким наутро после передачи – вычислили, где он собирался отсиживаться и осуществлять общее руководство. Только его там не оказалось – улизнул из-под самого носа и явно в большой спешке. И никто из его организации не в курсе, куда он подался – должен был быть там, и то, что его там нет, подействовало на них как ушат холодной воды.

– Значит, в бегах, – предположил Руис-Санчес.

– Утешение еще то, – фыркнул Микелис. – Бежать-то ему куда? Что, его где-то не узнают? И, кстати, как бежать? Не будет ведь он голым по улицам мотаться, или, там, на общественном транспорте ездить. Нет, чтобы такому чудику как-то скрытно передвигаться – это хорошая организация в помощь нужна; а его-то организация озадачена не меньше ООН. – Он зло ткнул на стереовизоре кнопку «выкл.».

Лью повернулась к Руис-Санчесу; личико ее, устало осунувшееся, перекосила гримаса ужаса.

– Значит, ничто еще не кончилось? – безнадежно произнесла она.

– Далеко не кончилось, – отозвался Руис-Санчес. – Может, разве что наиболее бурная фаза позади. Если Эгтверчи в течение нескольких дней не проявится, я готов заключить, что он мертв. Если он как-то где-то действует, то просто не может все это время оставаться незамеченным. Конечно, всех наших проблем его смерть не решит, но хоть одним дамокловым мечом станет меньше.

«И даже это, – молчаливо признался он, – не более чем благие пожелания. К тому же, как убьешь галлюцинацию?»

– Надеюсь, хоть в ООН кое-чему научились, – произнес Микелис. – В одном Эгтверчи надо отдать должное: он заставил выплеснуться наружу все общественное недовольство, копившееся и копившееся под бетоном. А также за внешне монолитным фасадом. Теперь придется что-то делать – хоть даже взяться за молотки и зубила, снести к черту все эти убежища и начать по новой. Обойдется это явно не дороже, чем восстанавливать уже снесенное. В одном можно быть уверенным: задушить лозунгами бунт такого масштаба ООН не удастся. Что-то им придется делать. Картинка Клее издала трель.

– И не подумаю отвечать, – сквозь стиснутые зубы процедил Микелис. – И не подумаю. С меня хватит.

– Может, не стоит, Майк? – сказала Лью. – Вдруг… новости какие-нибудь?

– Новости! – фыркнул Микелис, и прозвучало это как ругательство.

Впрочем, уговорить себя он позволил. За пеленой усталости Руис-Санчес явно ощутил огонек живого тепла, будто бы за эти три дня друзья его достигли некой глубины чувств, ранее недостижимой. Видение перемен к лучшему – пусть и столь малых – ошеломило его. Уж не начинает ли он, подобно всем демонопоклонникам, тешиться мыслью о неискоренимости зла – или, по крайней мере, предвкушать неискоренимость?

Звонил ооновец. Лицо его под вычурным шлемом искажала диковиннейшая гримаса, а голову он держал набок, будто силясь расслышать первое слово. И внезапно Руис-Санчеса ослепила вспышка озарения; шлем представился ему в истинном свете, а именно как затейливо закамуфлированный слуховой аппарат. ооновец был туг на ухо и, подобно большинству глухих, стыдился этого. Нагромождение архитектурных излишеств служило для отвода глаз.

– Доктор Микелис, доктор Мейд, доктор Руис, – произнес тот. – Не знаю даже, как и начать. Впрочем, нет; в первую очередь прощу прощения, что в прошлый раз был так груб. И таким идиотом. Мы ошиблись – Господи Боже, как мы ошиблись! Теперь ваша очередь. Если не откажете в одолжении… вы нам крайне нужны. Впрочем, если откажете, не вправе настаивать.

– Что, даже без угроз? – явно не желая идти на мировую, презрительно поинтересовался Микелис.

– Да, без угроз. Пожалуйста, примите мои извинения. Сейчас речь исключительно об одолжении… по просьбе Совета безопасности. – Лицо его внезапно исказилось, но тут же он взял себя в руки. – Я… сам вызвался просить вашей помощи. Вы срочно нужны нам, все трое, – на Луне.

– На Луне! Зачем?

– Мы обнаружили Эгтверчи.

– Невозможно, – сказал Руис-Санчес, гораздо резче, чем намеревался. – Как бы он туда добрался? Он что, мертв?

– Нет, не мертв. И он не на Луне – я имел в виду совсем другое.

– Так где же он, ради всего святого?

– Летит домой, на Литию.

Полет на Луну – рейсовым грузовозом – выдался утомительный, бестолковый и долгий. Поскольку при вылазках в пределах лунной орбиты принцип Хэртля оказывался без дела (в противном случае было бы вовек не попасть в цель – сплошные недолеты-перелеты), ракетная техника оставалась на уровне времен фон Брауна. Только когда их пересадили из ракеты в луноход, и тот, вздымая плицами колес фонтанчики лунной пыли, пошлепал к обсерватории графа Овернского, Руис-Санчес удосужился свести воедино разрозненные фрагменты картинки.

Эгтверчи обнаружили на борту корабля, который вез Кливеру последнюю партию оборудования. Обнаружили полумертвым, на третий день полета. Это была явная импровизация, последний отчаянный шаг: запереться в контейнер, адресованный Кливеру, с пометкой «Хрупко! Радиоактивно! Не кантовать!» – и обычным почтовым экспрессом проследовать в космопорт. Даже нормальному литианину пришлось бы тут несладко; что уж говорить об Эгтверчи, и без того хиловатом, да еще после стольких часов в бегах.

На том же корабле – не такое уж невероятное совпадение – была установлена опытная модель «петардовского» трансконтинуум-радио; в первый же сеанс связи капитан поделился новостью с графом, а тот по обычному радио поставил в известность ООН. Литианина тут же посадили под арест, но он пребывал в добром здравии и, похоже, не унывал. Поскольку повернуть назад корабль никак не мог, ООН де-факто обеспечила Эгтверчи прямой бесплатный проезд, причем с ветерком – в несколько раз быстрее скорости света.

В сердце своем Руис-Санчес обнаружил даже что-то вроде жалости к этому прирожденному ссыльному – гонимому, подобно дикому зверю, и загнанному-таки в клетку, и возвращающемуся теперь на родину, где все ему чуждо, и даже язык – тарабарщина. Но когда ооновец принялся всю их троицу расспрашивать – тому требовалось хотя бы примерно прикинуть, что Эгтверчи планирует, – дальнейшего самокопания жалость не пережила. Детей жалеть можно и должно; а вот на взрослых – медленно, но верно убеждался Руис-Санчес – все удары судьбы обрушиваются, как правило, вполне заслуженно.

Прибытие Эгтверчи будет для досель безупречного литианского общественного порядка сродни удару молнии в бочку с порохом. На Земле его хоть держали за потешного урода; дома ж его скоро сочтут своим, пусть и со странностями. Вдобавок у землян есть многовековой опыт общения со всевозможными безумными мессиями; но на Литии доселе не приключалось ничего даже отдаленно схожего. Эгтверчи инфицирует сей сад до самых корней, пересотворит по образу и подобию своему – и тот гипотетический враг, против которого готовит арсенал Кливер, обретет плоть и кровь!

Впрочем, нечто подобное однажды уже происходило – когда и Земля являла собой безупречный сад. Может – О felix culpa! – именно так происходит всегда и повсюду. И древо познания добра и зла, подобно Иггдразилю из легенд той земли, откуда родом папа Адриан, простирает корни в основание Вселенной, а все планеты свисают с веток его, подобно плодам, и кто отведает плодов сих…[43]

Нет, непозволительно. Лития представляет серьезнейшую опасность и как лжеэдем; но Лития, обращенная во всепланетный град Дит, – это уже угроза Небесам.

Главная обсерватория графа Овернского, выстроенная под его неусыпным присмотром на средства ООН, располагалась примерно в центре кратера Стадий, некогда изрядно выдававшегося над равниной, но давным-давно захлестнутого и оплавленного разливом вулканической лавы, который, застыв, сделался Морем Дождей. Остатки стенок кратера были достаточно высоки, чтобы служить укрытием для обсерваторского персонала на случай метеорных ливней, – но не настолько, чтобы выдаваться над линией горизонта (если смотреть из центра кратера) и заслонять обзор.

Граф выглядел точно так же, как в прошлый раз – только сменил коричневый костюм на коричневый комбинезон, – и явно был рад встрече. Временами, подозревал Руис-Санчес, Люсьену Дюбуа бывало одиноко; может, даже не временами, а постоянно – и не только в силу теперешней изоляции на Луне, но давней (и длящейся по сей день) отстраненности от собственного семейства, да и ото всех заурядных представителей рода человеческого вообще.

– У меня для вас сюрприз, – сообщил он. – Мы только что закончили монтировать новый телескоп – рефлектор шестисот футов в диаметре, целиком из натриевой фольги – на вершине горы Питон; это несколько сотен миль к северу. Вчера кабели дотянули досюда, и я всю ночь глаз не сомкнул, тестировал установку. Как видите, она уже несколько поаккуратней, чем в прошлый раз.

Граф явно скромничал. От памятной мешанины проводов и лампочек не осталось следа; прибор, на который он указывал, являл собой всего лишь черный эмалированный ящичек размером не больше магнитофона и с таким же примерно числом кнопок.

– Это, конечно, проще, чем поймать сигнал от передатчика, не оборудованного трансконтинуумной приставкой – вроде Дерева, – признал граф. – Но результаты не менее обнадеживающие. Взгляните. – Драматическим жестом он щелкнул тумблером. И на большой экран на противоположной стенке погруженного в сумрак зала безмятежно выплыла окутанная облаками планета.

– Бог ты мой… – просипел Микелис, и у него перехватило дыхание. – Это же… Господин граф, это что, Лития? Готов поклясться…

– Пожалуйста, не надо, – произнес граф. – Здесь я доктор Петард. А это действительно Лития; солнце ее видно с Луны двенадцать с небольшим дней в месяц. До планеты пятьдесят световых лет, но мы видим ее как бы с четверти миллиона миль, плюс-минус десяток тысяч – примерно как Землю с Луны. Просто удивительно, сколько света собирает шестисотфутовый натриевый параболоид, когда не мешает атмосфера. Правда, в атмосфере вообще не удалось бы сделать рефлектор из фольги – собственно, даже при здешней силе тяжести мы работаем на пределе прочности.

– Потрясающе, – пробормотала Лью.

– И это, доктор Мейд, только начало. Мы преодолели не только пространство, но и время – в комплекте, как положено. Перед вами сегодняшняя Лития – собственно, Лития в сей момент, – а не какой была пятьдесят лет назад.

– Поздравляю, – понизив голос, сказал Микелис. – Одна теоретическая база чего стоит, но собрать работающую установку в рекордный, как мне кажется, срок…

– Мне тоже так кажется, – ответил граф, извлек изо рта сигару и стал не без самодовольства ее разглядывать.

– А как корабль садится, мы увидим? – напряженно поинтересовался ооновец.

– Боюсь, нет, если, конечно, я не перепутал даты. По вашему расписанию, корабль должен был прибыть вчера – а гонять вперед-назад по временному спектру выше моих возможностей. Суть всей теории в одновременности – и аппарат работает в реальном времени, ни больше ни меньше.

Внезапно интонация его переменилась. Толстяк, восхищающийся новой игрушкой, преобразился в философа-математика Анри Петарда, и преображение вышло куда эффективней, чем обеспечило б отречение в какой бы то ни было форме от унаследованного титула.

– Я пригласил вас провести ваше совещание здесь, – произнес он, – потому что, по-моему, вам следовало бы явиться свидетелями некоего события… если оно, конечно, произойдет – чего, искренне надеюсь, все же не случится. Сейчас поясню… Недавно меня попросили проверить выкладки, на которых доктор Кливер основывает эксперимент, запланированный на сегодня. Речь там вкратце о том, чтобы без потерь аккумулировать всю энергию, вырабатываемую генератором Нернста в течение приблизительно полутора минут – посредством особым образом модифицированного пинч-эффекта… В выкладках я обнаружил ошибку – не так чтобы очевидную, все-таки доктор Кливер грамотный ученый, – но весьма серьезную. А поскольку литий-шесть на планете буквально повсюду, любая ошибка может привести к глобальной катастрофе. Я послал доктору Кливеру срочное сообщение по «транскону», когда корабль был еще в пути, и там его записали на пленку; конечно, я воспользовался бы Деревом – но даже если б его не спилили, вряд ли доктор Кливер принял бы такое сообщение от литианина. Капитан обещал непременно вручить доктору Кливеру запись и только потом отгружать аппаратуру. Но я знаю доктора Кливера. Он упрям. Так ведь?

– Да, – ответил Микелис. – Истинная правда.

– Что ж, у нас все готово, – сказал доктор Петард. – Насколько это возможно. В случае чего, аппаратура настроена на запись. Остается только молиться, чтобы это не понадобилось.

От католицизма граф отрекся уже давно – а вот присказка, в силу привычки, проскальзывала частенько. Но молиться за такое Рамону было под силу не более чем графу, не говоря уж о том, чтобы предоставлять все случаю. Меч Святого Михаила вложен в руку Руис-Санчеса абсолютно недвусмысленно, и чтобы не увидеть этого, надо быть разве что полным идиотом.

Его святейшество прекрасно понимал, что так и будет, и спланировал все с хитроумием, достойным Дизраэли. При мысли, как воспользовался бы этой возможностью папа, менее искушенный в мирской политике, Руис-Санчеса пробирала дрожь, – но, конечно же, на то Господня воля, что все происходит именно при Адриане, а не каком-либо ином понтифике. Запретив официально лишать сана, он тем самым оставил в распоряжении Руис-Санчеса тот единственный дар благодати, что как нельзя более подходил к случаю.

И, возможно, также не укрылось от его святейшества, что время, затраченное Руис-Санчесом на разрешение замысловатой, вычурно заумной моральной проблемы, заявленной в романе Джойса, было потеряно впустую; в то время как под самым носом крылось дело совести куда проще, одна из классических ситуаций – стоило только присмотреться как следует. Ситуация с больным ребенком, во исцеление которого возносятся молитвы.

Последнее время большинство детских болезней излечивались за день-другой, уколом спектросигмина или еще какого препарата – даже на грани коматозного состояния. Вопрос: неужели молитва оказалась бессильна, и выздоровление происходит исключительно благодаря успехам современной медицинской науки?

Ответ: нет, ибо молитва никогда не остается без ответа, и негоже человеку указывать Господу, как именно отвечать. Что, разве открытие спасительного антибиотика не есть чудо, достойное быть Божьим даром?

И в этом же – решение головоломки, заданной великим ничто. Способностью творить враг рода человеческого не наделен – кроме как в том смысле, что вечно жаждет зла, но вечно совершает благо. Он не в состоянии приписать на свой счет успехи современной науки или сколько-нибудь убедительно намекнуть, что успехи современной науки означают безответность молитвы. В этом, как и во всех остальных случаях, он вынужден лгать.

А на Литии Кливер – пешка в руках великого ничто – обречен на провал; и даже само то, что предпринимает он по наущению врага рода человеческого, уже возвращает творение вражье (если можно так сказать) на грань небытия. Посох Тангейзера зацвел: эти слезы стекают с проклятого иудина дерева.[44]

И Руис-Санчес уже поднимался, и готовы были сорваться с уст его разящие слова папы Григория VIII, однако в душе его еще находилось место колебаниям. Что, если он все же не прав? Допустим (на секундочку, не более того), что Лития – это все-таки Эдем, а только что вернувшийся домой земной выкормыш – уготованный Эдему этому Змий-искуситель? Что, если всегда и везде случается только так, и не иначе?

Глас великого ничто, до последнего изрыгающий ложь. Руис-Санчес воздел ладонь. Нетвердый голос его эхом отразился от стенок обсерваторского купола.

– Я, Христов священнослужитель, повелеваю вам, духи дьявольские, что мутят воду во облацех сих…

– Чего? Угомонитесь, бога ради, – раздраженно сказал ооновец.

Все недоумевающе уставились на Рамона; Лью явно стало страшновато. Только во взгляде графа не было удивления и тревоги.

– Покинуть их и развеяться в края дикие да невозделанные, дабы не чинить более вреда людям или зверям, или плодам, или травам, или чему бы то ни было, предназначенному человеку в употребление… А тебя, великое ничто, тебя, похотливый и неразумный, Scrofa Stercorate, тебя, дух прокопченный из Тартара – тебя низвергаю, О Porcarie Pedicose, в кухню адскую… Властью откровения Иисуса Христа, которое дал Ему Бог, чтобы показать рабам Своим, чему надлежит быть вскоре, и показал, послав оное через ангела Своего, – изгоняю тебя, ангел порочности… Властью семи золотых светильников и властью Того, Кто, подобно Сыну Человеческому, высится посреди их; властью голоса Его, подобного шуму вод многих; властью слов Его: «И живый; и был мертв и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти», – возвещаю тебе, ангел погибели вечной: изыди, изыди, изыди![45][46][47]

Отзвенев, стихло эхо. Снова прихлынула лунная тишина, подчеркнутая только дыханием людей в обсерватории да шумом гидравлики в подвале. И медленно, совершенно беззвучно планета на экране, в облачной пелене, побелела. Облака, размытые контуры океанов и континентов – все слилось в слепящий бело-голубой блеск, ударивший с экрана, словно луч прожектора. Казалось, тот просветил их обескровленные лица насквозь, до кости. Медленно-медленно все стало оплывать: исполненные чириканья леса, фарфоровый дом Штексы, земноводные рыбы с их надсадным лаем, пень Почтового дерева, дикие аллозавры, единственная серебристая луна, Кровавое озеро с его огромным пульсирующим сердцем, город горшечников, летающие головоногие, литианский крокодил с его извилистым следом, высокие благородные рассудительные создания, тайна, их окутывающая, краса, коей исполнено все их существо. Вдруг планета стала раздуваться, как воздушный шар…

Граф попытался выключить экран, но опоздал. Прежде чем он дотянулся до черного ящичка, шумно пыхнули радиолампы, и вся система отрубилась. В то же мгновение погас нестерпимо яркий свет; экран погрузился в черноту, а вместе с ним и Вселенная.

Они сидели, ослепленные и ошеломленные.

– Ошибка в уравнении шестнадцать, – проговорил голос графа откуда-то из клубящейся тьмы.

«Нет, – подумал Руис-Санчес, – нет. Миг, когда исполняются желания». Он хотел с помощью Литии защитить свою веру – что и получил. Кливер хотел организовать на Литии производство водородных бомб – что и получил, в полной мере и сразу. Микелис увидел в Литии пророчество непогрешимой любви человеческой – и с того самого момента с дыбы своей и не слезал. А Агронски… Агронски желал, чтобы ничего не менялось, и пребывает теперь в неизменном ничто.

В темноте раздался долгий, прерывистый вздох. Руис не сразу узнал, кто это; кажется, Лью. Нет. Майк.

– Когда вернется зрение, – произнес голос графа, – предлагаю выйти наружу, глянуть на Новую.

С его стороны это был не более чем маневр, попытка отвлечь – проявить милосердие. Он прекрасно знал, что увидеть эту Новую невооруженным глазом можно будет только к следующему святому году, через пятьдесят лет; и он знал, что они тоже знают.

Тем не менее, когда к бывшему монаху Общества Иисуса вернулось зрение, отца Рамона Руиса-Санчеса оставили наедине с его Богом и с его скорбью.

Приложение

О планете Лития[48]

Лития – вторая планета в системе Альфы Овна, звезды солнечного типа, находящейся на расстоянии около 50 световых лет от Земли.[49]

Лития обращается вокруг Альфы Овна на среднем расстоянии 108,6 миллиона миль, а период обращения составляет примерно 380 земных дней. Орбита ярко выраженно эллиптическая, с эксцентриситетом 0,51, т. е. большая ось эллипса примерно на 5 % длиннее малой.

Ось планеты почти строго перпендикулярна плоскости орбиты, и местные сутки составляют примерно 20 земных часов. Таким образом, в литианском году – 456 литианских дней. Эллиптичность орбиты приводит к тому, что климат близок к умеренному, с длинной, сравнительно холодной зимой и коротким, сравнительно жарким летом.

Планета имеет один спутник диаметром 1256 миль, обращающийся вокруг Литии на расстоянии 326 000 миль и совершающий за местный год двенадцать оборотов.

Внешние планеты системы к настоящему времени не исследованы.

Диаметр Литии 8267 миль, а сила тяжести на поверхности – 0,82 земной. Столь низким значением сила тяжести обязана сравнительно малой средней плотности, которая, в свою очередь, обусловлена строением планеты. В формировании Литии участвовала гораздо меньшая, по сравнению с Землей, доля тяжелых элементов (с атомными числами более 20). Более того, элементы с нечетными атомными числами встречаются даже реже, чем на Земле; из них на Литии сколько-нибудь значительно представлены только водород, азот, натрий и хлор. Калий весьма редок, а тяжелые элементы с нечетными атомными числами (золото, серебро, медь) встречаются только в микроскопических количествах и никогда в чистом виде. Собственно, химически несвязанный металл мог появиться на планете разве что случайно – в результате падения железо-никелевых метеоритов.

Металлическое ядро Литии значительно меньше земного, а базальтовая кора, соответственно, толще. Континентальные плиты, как и на Земле, составлены, по преимуществу, из гранитных пород, покрытых осадочными отложениями.

Малая распространенность калия приводит к практически полному отсутствию тектонической активности. Естественная радиоактивность калия-40 является главным источником геотермальной энергии на Земле, а на Литии калия-40 – на порядок меньше. В результате температура литианских недр существенно ниже, вулканизм слабовыражен, а геологическая активность – еще слабее. Складывается впечатление, будто эпоха бурного развития давным-давно позади, и никакие катаклизмы более невозможны. При составлении геологической истории приходится опираться на одни предположения, так как радиоактивные элементы крайне редки, и датировка слоев сопряжена с большими трудностями.

Атмосфера по составу близка к земной. Атмосферное давление составляет 815,3 мм ртутного столба на уровне моря, а в воздухе (при нулевой влажности) содержится:[50]

Азота – 66,26 % (объемных),

Кислорода – 31,27 % (объемных),

Аргона (и пр.) – 2,16 % (объемных),

Углекислого газа – 0,31 % (объемных).

Сравнительно высокая концентрация углекислого газа (парциальное давление – примерно в 11 раз выше, чем в земной атмосфере) приводит к ярко выраженному парниковому эффекту, и климат в экваториальных и приполярных областях различается незначительно. Средняя летняя температура составляет около 30 °C на полюсе и около 38 °C на экваторе; средние зимние температуры примерно на 15 °C ниже. Влажность, как правило, высока, часто конденсируется туман; почти постоянно моросит теплый дождь.

Около 700 миллионов лет климат планеты фактически не менялся. Поскольку вулканическая активность незначительна, она не может существенным образом повышать содержание в воздухе углекислого газа, и то его количество, что поглощается в процессе фотосинтеза буйной местной растительностью, компенсируется быстрым окислением мертвого растительного вещества, чему способствуют высокие температура, влажность и содержание кислорода в воздухе. Собственно, климатическое равновесие на планете не нарушалось в течение по меньшей мере полумиллиарда лет.

То же можно сказать и о географии. Континентов на планете три; самый крупный из них – южный – простирается по широте примерно между 15° ю.ш. и 60° ю.ш., а по долготе – почти на две трети планетной окружности. Оба северных континента имеют очертания, близкие к прямоугольным, и по площади отличаются незначительно. По широте оба простираются примерно между 10° ю.ш. и 70° с.ш., а по долготе – градусов на 80 каждый. Один из них расположен к северу от восточной оконечности южного континента, другой – к северу от западной оконечности. На диаметрально противоположной стороне планеты, между 20° с.ш. и 10° ю.ш., находится архипелаг из крупных островов, площади которых сопоставимы с площадью Англии или Ирландии. Таким образом, морей или океанов пять: Экваториальное море, отделяющее южный континент от северных; Центральное море, расположенное между северными континентами и соединяющее экваториальное море с Северным полярным; и Великое море, которое простирается от полюса до полюса и содержит только экваториальный архипелаг, занимающий по долготе около трети планетной окружности.

На южном континенте есть невысокая горная цепь (главная вершина – 2263 м над уровнем моря), которая тянется параллельно южной материковой оконечности и умеряет (и без того не слишком существенное) воздействие на климат южных ветров. На северо-западном континенте горных цепей две; одна тянется параллельно восточной материковой оконечности, другая – параллельно западной, так что полярным ветрам ничто не препятствует, и климат не столь стабилен по сравнению с южным континентом. На северо-восточном континенте горная цепь одна, вдоль его южной оконечности, и весьма низкая. На островах архипелага рельеф местности холмистый, а климат – океанического типа. Пассаты напоминают земные, но отличаются меньшими скоростями, благодаря не столь значительной, во всепланетном масштабе, разнице температур. На Экваториальном море отмечается фактически полное безветрие.

Не считая нескольких горных цепей, континентальный рельеф по преимуществу равнинный, особенно в прибрежных областях. Все реки в устьях чрезвычайно извилисты, а прилегающая местность сильно заболочена; весной реки разливаются на несколько миль.

Приливы не столь ярко выражены, как на Земле, но в Экваториальном море отмечается сильное приливное течение. Поскольку рельеф прибрежной полосы, как правило, равнинный (кроме тех мест, где горные цепи выходят непосредственно к океану), берег отделяют от открытого моря широкие приливные отмели.

Океанская вода по составу напоминает земную, но существенно менее соленая. Жизнь на Литии зародилась в море, и эволюция происходила примерно как на Земле. Различная микроскопическая морская живность чрезвычайно многочисленна (ближайший земной аналог – водоросли и морские губки); отмечено также изобилие ракообразных и моллюсков. Последние весьма высокоразвиты и разнообразны, особенно способные к передвижению. Рыбы – как по происхождению, так и по роли в биоценозе, да и по конкретным видам – напоминают земных.[51]

Растительный мир Литии представляется земному наблюдателю куда более необычным, хотя отнюдь не является непостижимым. Растений, явно похожих на земные, там не встретить, но определенное сходство с земной флорой все же наблюдается. Самое примечательное, что литианский лес – исключительно смешанный. Удивительным образом там соседствуют и мирно уживаются деревья цветковые и нецветковые, древовидные папоротники, кустарники и травы. Поскольку на Литии не было ни одного ледникового периода, преобладают, как правило – в отличие от Земли, – именно смешанные леса.

Растительность в основном весьма пышная, и леса можно классифицировать как типичные тропические джунгли. Отмечены несколько разновидностей ядовитых растений, включая большинство клубневых, которые представляются съедобными. Корни их, напоминающие картофель, в больших количествах вырабатывают чрезвычайно токсичные алкалоиды, химическое строение которых еще не исследовано. Кроме того, несколько видов кустарников снабжены шипами, покрытыми гликозидами, которые оказывают сильное раздражающее действие на кожу большинства позвоночных.

На равнинах преобладают травы; на болотах – аналоги земных тростниковых. Пустынь мало; даже горы пологи и покрыты травами и кустарником. При наблюдении из космоса материковые массы представляются абсолютно зелеными. Голый камень встречается только в речных долинах, где течение источило породу до известняка и песчаника, и там, где на поверхность выходит каменный уголь, с частыми вкраплениями кремня, кварца и кварцита. В некоторых речных долинах встречаются месторождения глины со значительным содержанием алюминия; также широко распространен рутил (двуокись титана). Железорудных месторождений нет, а гематит (красный железняк) практически неизвестен.

Материковую фауну составляют виды, сходные с земными. Чрезвычайно разнообразны местные членистоногие, включая восьминогих насекомоподобных самых различных размеров, вплоть до псевдострекоз с двумя парами крыльев размахом (максимально зарегистрированным) до 86,5 см. Эта разновидность исключительно насекомоядная, но встречаются и другие, опасные для высших форм животного мира. Некоторые опасны своим укусом (яд, как правило, алкалоидный), а одно насекомое способно даже испускать ядовитый газ (источники утверждают, в основном HCN) в количестве, достаточном, чтобы обездвижить мелкое животное. Насекомые эти по природе общественные (вроде муравьев), живут колониями, и местные насекомоядные стараются держаться от них подальше.

Широко распространены также земноводные, напоминающие мелких ящериц – трехпалых (тогда как земным позвоночным свойственна пятипалость). В прибрежном биоценозе доминируют именно земноводные; некоторые виды их в зрелом возрасте достигают размеров крупного сенбернара. Что до материковой части, там доминирует класс, похожий на земных рептилий. А среди них доминирует один вид – крупное высокоразумное прямоходящее животное, балансирующее при ходьбе не очень гибким, тяжелым хвостом.

Две группы рептилий вернулись в море и составили успешную конкуренцию рыбам. Представители первой из этих групп в ходе эволюции приобрели совершенно обтекаемые формы и внешне представляют собой крупную, тридцатифутовую рыбу, чей хвостовой плавник, впрочем, горизонтален, и внутреннее строение его выдает происхождение от рептилий. Этим животным принадлежит абсолютный рекорд скорости в воде: если понадобится, они могут развивать скорость до 80 узлов (а ненасытный аппетит постоянно создает такую надобность). Представители второй группы больше похожи на крокодилов; ареал обитания их включает как открытое море, так и заиленные отмели – хотя ни там, ни там рекордами скорости они похвастать не могут.

Отдельные виды рептилий освоили воздушную среду – как некогда на Земле птеранодон. Наиболее крупные из них имеют размах крыльев до трех метров, но отличаются чрезвычайно хрупким скелетом. Гнездятся они в основном на прибрежных утесах южной оконечности северо-восточного континента; питаются главным образом рыбой и – если сумеют угнаться – головоногими летягами. Этих летающих рептилий отличает длинный зубастый клюв; зубы острые, частые, скошенные назад. Другая разновидность летающих рептилий представляет особый интерес, так как у них развилось нечто вроде перьев – разноцветная грива вдоль длинной шеи. Это украшение свойственно только взрослым особям; «молодняк» совершенно голый.

Около ста миллионов лет назад материковые рептилии оказались под угрозой вымирания благодаря усилиям самых мелких своих сородичей; те нашли простейший способ пропитания – поедать яйца крупных рептилий. В результате последние едва ли не поголовно исчезли с лица Литии; а те, что уцелели (например литианский аллозавр), встречаются крайне редко – примерно как на Земле слоны (если сравнить, например, с обилием подвидов слоновьих в плейстоцене). Менее крупные рептилии сохранились лучше, хотя и не в таких количествах, как когда-то.

Доминирующий вид является исключением. Их самки откладывали яйца в брюшную сумку, где и носили до тех пор, пока не начинали выводиться детеныши. Ростом это животное достигает двенадцати футов (считая по макушке); форма черепа такова, что зрение стереоскопическое. Большой палец на трехпалой кисти – отстоящий.

Засеянные звезды

Программа засева

1

Звездолет снова зарокотал, но Суини не обратил на это внимания. Когда наконец голос капитана Майклджона раздался из громкоговорителя на стене, Суини все еще лежал пристегнутым к своей койке, упиваясь неведомым ему чувством спокойствия. Это новое чувство он не мог бы описать, даже мысленно. Если бы он не чувствовал свой пульс, то решил бы, что уже давно умер. Ему понадобилось несколько минут, чтобы ответить.

– Суини, слышишь меня? С тобой все в порядке?

Едва заметная нотка сомнения в голосе пилота заставила Суини улыбнуться. С точки зрения Майклджона, как, впрочем, и всего человечества, с ним все было не так. В сущности, он был мертв.

Тщательнейшим образом герметизированная кабина с собственным шлюзом наружу без возможности доступа Суини в какую-либо другую часть корабля была тому лучшим доказательством. Как и тон Майклджона: пилот явно обращался не к другому человеку, а к некоему существу, которое следует держать в бункере, надежно запертому на замки и засовы.

В бункере, созданном исключительно для защиты мироздания от того, что внутри, а вовсе не для защиты обитающего в нем существа.

– Естественно, со мной все в порядке, – ответил Суини, расстегнул пряжку и привстал. Он проверил термометр, который все так же показывал неизменные минус 90 градусов по Цельсию – среднюю температуру поверхности Ганимеда, третьей по счету луны Юпитера. – Я, кажется, немного вздремнул. Что случилось?

– Вывожу корабль на орбиту; сейчас мы примерно в тысяче милях от спутника. Я думал, ты захочешь взглянуть.

– Ну да. Спасибо, Майки.

Громкоговоритель на стене ответил:

– Ага. Ладно, до связи.

Суини взялся за поручень и подтянулся к единственному небольшому иллюминатору, ловко перемещаясь по кабине. Для человека, привыкшего к одной шестой гравитации Земли, невесомость, то есть полное отсутствие какой-либо силы тяжести, казалась просто исключительным случаем.

Впрочем, таковым был и Суини. Человеком, однако, исключительным его образцом среди остального человечества.

Суини посмотрел в иллюминатор. Он точно знал, что увидит, так как исчерпывающе изучил все по фотографиям, пленкам с записями телепрограмм, по картам, да и просто глядя в телескоп как у себя дома на Луне, так и на Марсе. Когда вы подлетаете к Ганимеду с нижней точки солнцестояния, как сейчас делал Майклджон, первое, что бросается в глаза, – это огромное овальное пятно под названием «Трезубец Нептуна». Так его назвали первые исследователи Юпитера, так как на старой сводной карте Хоува оно было помечено греческой буквой «пси». И это название пришлось очень кстати: пятно оказалось глубоким морем с несколькими зубцами, самый большой из которых располагался с восточной стороны, этот зубец простирался от 120-го до 165-го градуса долготы и от 10-го до 33-го градуса северной широты. Море чего? Воды, разумеется. Твердой как камень, навечно замерзшей воды, покрытой слоем каменной пыли примерно в три дюйма толщиной.

К востоку от Трезубца, прямо на север до самого полюса простиралась огромная треугольная область, которая называлась Бороздой, – всклокоченная, непроходимая, распаханная всеми лавинами долина, не заканчивавшаяся на полюсе, а уходившая вверх, в другое полушарие, все больше и больше разветвляясь на своем пути. (Вверх, потому что для космических пилотов, как и для астрономов, север – это низ.) Ни на одной планете нет ничего похожего на Борозду, хотя глядя с нижней точки солнцестояния, когда ваш корабль спускается к Ганимеду в районе 180-го градуса меридиана, скорее всего, она будет походить на марсианский Большой Сырт.

Но на самом деле у них мало общего. Большой Сырт – это, должно быть, прекраснейшее место Марса. А Борозда… всего лишь большая уродливая борозда.

На восточном краю этого огромного шрама на 218-м градусе долготы и 32-м градусе северной долготы возвышается одинокая гора, примерно на 9 000 футов. У нее названия не было, насколько помнил Суини; на карте Хоува она была помечена буквой «пи». Так как гора одна-одинешенька, ее легко увидеть в хороший телескоп с Луны, когда граница света и тени во время восхода приходится на эту долготу, и вершина горы начинает светиться во тьме как маленькая звездочка. Полукруглый выступ тянется к западу над Бороздой прямо от основания буквы «пи» на карте Хоува. Его края отвесно вертикальные, что довольно странно для мира без каких-либо других признаков складчатых формаций.

Именно на этом выступе жили другие приспособленные люди.

Суини долго смотрел на гору-невидимку с ее горящей, как звезда, вершиной, удивляясь, почему это зрелище не вызывает в нем никаких чувств. Ну, хоть бы какие-нибудь эмоции: раздражение, тревога, готовность… хоть что-то, пусть даже страх. В конце концов, два месяца, проведенных взаперти внутри своеобразного сейфа, должны были пробудить в нем неимоверное стремление не просто вырваться на свободу, а присоединиться к другим приспособленным людям. Вместо этого он оставался совершенно спокойным. Так и не смог вызвать в себе ничего, кроме мимолетного любопытства к пи Хоува, прежде чем его взгляд как магнитом привлек к себе сам Юпитер, нависавший чудовищной громадой и переливавшийся сумасшедшими цветами всего в 600 000 плюс-минус пара-тройка тысяч миль. Но даже этот гигант привлек его только потому, что был ярче. Во всем остальном – ну, планета и планета.

– Майки? – сказал он, заставив себя снова посмотреть на Борозду.

– Да, я здесь, Суини. Что там видно?

– Рельеф … только и всего. Все планеты так выглядят. Где ты меня высадишь? Согласно инструкциям, мы ведь сами можем выбрать место?

– Да. Однако выбор вполне очевиден, – сказал Майклджон уже без тени сомнений. – Вот на том большом плато – букве «эйч» Хоува.

Суини осмотрел овальное пятно с некоторой неприязнью. Его появление посреди этой безлюдной территории наверняка вызовет подозрение, как если бы его высадили посреди Моря Кризисов на Луне. Он не преминул об этом сказать.

– А вот у тебя нет выбора, – спокойно ответил Майклджон.

Он по чуть-чуть увеличил мощность ракетных двигателей. Суини на мгновение почувствовал, как вернулся его вес, и пытался решить, в какую бы сторону ему лучше упасть, но затем снова пришла невесомость. Корабль вышел на орбиту, но было непонятно, решил ли Майклджон остаться над текущими координатами или же пролететь над всей поверхностью спутника. Суини не стал спрашивать. Чем меньше информации, тем лучше.

– Что ж, путь вниз тяжел и долог, – сказал Суини. – И не сказать, что атмосфера самая плотная в системе. Конечно, гора прикроет меня, но не хотелось бы тащиться пару сотен миль по плато «эйч» Хоува.

– С другой стороны, – сказал Майклджон, – если приземлишься слишком близко к нашим друзьям, они заметят парашют. Может, тебя и вправду надо было выкинуть в Борозду? Там полным-полно всякой всячины, и отражения сигналов радара не обнаружат такую мелочь, как человек на парашюте.

– Нет, спасибо. Никто не отменял оптического слежения, и фольгированный парашют ничуть не похож на каменную глыбу, даже для приспособленных людей. Мне нужно оставаться за горой – и в оптической, и в радарной тени одновременно. Кроме того, как я смогу выбраться из Борозды на тот выступ? Они же не просто так поселились на самом краю скалы.

– Все верно, – сказал Майклджон. – Ладно, координаты на катапульте выставлены. Сейчас оденусь и присоединюсь к тебе.

– Хорошо. Расскажи-ка еще раз, чем ты собираешься заняться, пока меня не будет, чтобы я не начал паниковать, если вдруг тебя не окажется поблизости.

Через громкоговоритель донесся едва различимый звук открывающегося шкафа для снаряжения. Суини уже нацепил парашют, а респиратор и ларингофоны – дело пары секунд. Никакой другой защиты не понадобится.

– Я подожду тебя здесь в течение 300 дней. Двигатели буду включать только в особых случаях технического обслуживания, – голос Майклджона казался теперь очень далеким, и эхо словно бы повторяло его слова. – Предположим, за это время у тебя все сложится удачно с нашими друзьями, там, внизу, и мы поймем, что к чему. Я буду ждать сообщения от тебя на фиксированной частоте. Требуется лишь послать несколько кодовых букв; я введу их в компьютер, и он покажет мне, что делать, после чего я предприму все необходимые меры. Если я не услышу тебя через 300 дней, то прочту краткую, исполненную пыла молитву и отправлюсь домой. Что до всего остального, да поможет мне Господь, я остаюсь в полном неведении.

– Хорошо, – ответил Суини. – Погнали.

Суини вылетел из своего личного шлюза. Подобно всем межпланетным судам, корпус корабля Майклджона не был сплошным, а состоял из базовых компонентов, включая отсек экипажа, имевший сферическую форму, окруженную опорной конструкцией из балок и двутавров. Одна из таких балок, длиннее прочих, была направлена в сторону плато «эйч» Хоува и служила «катапультой».

Суини смотрел на круглый шар спутника. На мгновение к нему вернулось знакомое с давних пор чувство свободного падения: он посмотрел вниз, попытался ощутить движение корабля и постепенно снова обрел чувство равновесия. Уже совсем скоро он отправится туда, вниз.

Майклджон вышел из бокового отсека экипажа, тяжело волоча ботинки по металлу. В своем массивном уродливом скафандре именно он из них двоих меньше всего походил на человека.

– Готов? – спросил он.

Суини кивнул и лег лицом вниз на двутавр, прикрепив направляющие на своем снаряжении к фиксаторам на корпусе. Он почувствовал, как Майклджон крепит к его спине блок стартового реактивного ускорителя, теперь ему ничего не было видно, кроме деревянных салазок, которые должны были защищать его тело от металлической балки.

– Нормально, – сказал пилот. – Удачи, Суини.

– Спасибо! Начинай отсчет, Майки.

– Пуск через пять секунд. Пять. Четыре. Три. Два. Один. Поехали.

Реактивный ускоритель вздрогнул и нанес Суини практически парализующий удар между лопаток. На мгновение ускорение вдавило его в собственный костюм, а салазки словно распластались по металлу двутавра.

Затем внезапно вибрация остановилась. Он летел. Несколько запоздало дернул за кольцо.

Салазки отлетели в сторону, быстро уменьшаясь в ярком свете звезд. Давление на спину прекратилось, и все еще работающий реактивный ускоритель умчался далеко вперед.

Суини на мгновение замутило от жара выхлопов, но ускоритель быстро исчез. Он ударится о поверхность планеты с такой силой, что не оставит по себе ничего, кроме воронки.

Здесь же, в холодном космосе, оставался только Суини, падающий на Ганимед головой вниз.

Практически с самого начала, с того самого дня в безнадежно ускользающем из его памяти детстве, когда он впервые понял, что подземный купол на Луне – это и есть вся его вселенная, где не будет никого, кроме него одного, Суини хотел стать человеком. Жаждал этого с непонятной обезличенной болью, которая быстро выродилась в горечь, повлияв на его поведение и отношение к собственной уникальной повседневной жизни, и проявляла себя в снах, прерываемых приступами осознания своего всепоглощающего одиночества, которые с его взрослением становились все менее частыми, но все более сильными. Ночь за ночью он просыпался в ознобе, не в силах издать ни единого звука, словно подавленный шоком, наступившим после тяжелой травмы.

Занимавшийся им кадровый персонал – психологи, психиатры и аналитики – делал все, что мог, но этого было недостаточно. Во всей жизни Суини не произошло ничего такого, что можно было эффективно использовать в системе психотерапевтического лечения, разработанной, чтобы помогать людям. К тому же кадровый состав не мог договориться между собой об основной цели такой терапии: нужно ли помогать Суини справиться с тем, что фактически он не является человеком, или же следует подпитать тлеющую искру надежды, которую обычные, не связанные с медициной люди на Луне, постоянно раздували в Суини, преподнося как единственную цель его жизни.

Действительность же была проста и безжалостна: Суини – приспособленный человек. В данном случае он был адаптирован к пронизывающему холоду, малой силе тяжести и тонкому подобию атмосферы – всему тому, что преобладало на Ганимеде. Кровь, что текла в его венах, и каждая клетка его организма на девять десятых состояли из жидкого аммиака; кости – из льда IV; а его дыхание представляло собой комплексный водородно-метановый цикл, основанный не на катализе с участием железосодержащего пигмента, а на блокировке и разблокировке двойной связи серы; кроме того, он мог неделями питаться исключительно каменной пылью, если бы возникла в этом потребность.

И он всегда был таким. Эти изменения появились еще до зачатия: к зародышевым клеткам, которые позже соединились и стали им, применили целый ряд методик: выборочное митотическое отравление, точечное рентгеновское облучение, тектогеническая микрохирургия, конкурентное метаболическое ингибирование и еще, возможно, не менее пятидесяти других наименований различных процедур, о которых он никогда не слышал и которые в совокупности своей окрестили «пантропией». В свободном переводе слово это означало «изменение всего», и термин быстро прижился.

Так как пантрописты заведомо изменили химические и физиологические свойства организма Суини, им пришлось менять также его образование, его «мир», мысли и даже предков. «Нельзя взять и создать приспособленного человека взмахом волшебной палочки», – так с гордостью объяснял доктор Алфвен молодому Суини по внутренней связи. Даже первичные половые клетки появлялись как результат деятельности сотен предыдущих поколений, прежде чем стали зиготой, они размножались, вели себя как одноклеточные животные, каждая из них все больше и больше обретала формы цианида, льда и всего того, из чего только были сделаны такие милые мальчики, как Суини. Психиатры убрали доктора Алфвена в конце первой же недели после регулярной оценки записей того, что говорилось Суини, и его реакций на это, но больше их ничего не смущало. Суини никогда не слышал детских стишков, у него не было никакой родовой травмы и уж точно его не мучил Эдипов комплекс. Ребенок, предоставленный исключительно собственному мнению, не знакомый ни с аксиомами, ни с поведенческими мотивациями.

Он, конечно же, отметил тот факт, что Алфвен не пришел на встречу, но это было обычным явлением. Ученые недолго задерживались в огромной герметично защищенной пещере. Их всегда сопровождали вежливые представители частной полиции в красивых униформах – полиция Порта Большой Земли. Даже среди психиатров наблюдалось удивительное непонимание друг друга, яростная напряженность, которая иногда выливалась в громогласные словесные баталии. Суини понятия не имел, о чем они там кричат, так как звуки внешнего мира немедленно отключались, едва начинались споры. Но он замечал, что некоторые из участников больше не возвращались к нему.

– Где доктор Эмори? Разве сегодня не его смена?

– Его срок службы закончился.

– Но мне нужно с ним поговорить. Он обещал принести мне книгу. Разве он не придет ко мне в гости?

– Не думаю, Суини. Он ушел на пенсию. Не переживай, у него все будет хорошо. Я принесу тебе книгу.

После третьего подобного случая Суини разрешили впервые выйти на поверхность Луны. Конечно же, в сопровождении охранников – пяти мужчин в космических скафандрах, но Суини это ничуть не беспокоило. Незнакомое до сего дня чувство свободы настолько овладело им, что собственный скафандр, лишь жалкое подобие того, что носили полицейские Порта, казался практически невесомым. Это было первое предвкушение воли, которую ему даруют, как он мог судить по многим несомненным намекам, после завершения им этого задания. Они даже дали ему посмотреть на Землю, где жили люди.

Что касается самого задания, то он знал только то, что было нужно, но знал назубок. Эти сведения вдалбливали ему в голову в течение всей его холодной и одинокой юности, а в конце всегда звучало одно и то же:

«Мы должны вернуть этих людей назад».

Эти шесть слов стали целью жизни Суини и его единственной надеждой. Приспособленные люди должны быть схвачены и возвращены на Землю, вернее, в купол на Луне, единственное место, кроме Ганимеда, где им не грозила смерть. И если их невозможно было вернуть – ему следовало рассматривать такой вариант только как маловероятную, но оптимальную возможность, – он должен был вернуться, по меньшей мере, с доктором Джейкобом Руллманом. Только Руллман знал главный секрет преображения приспособленного человека в обычное земное состояние.

Как понял Суини, Руллман и его соратники были преступниками. Однако Суини никогда не пытался найти ответ на вопрос, насколько тяжким было их преступление, ну разумеется, с такими-то схематичными знаниями. Тем не менее с самого начала было понятно, что колонию на Ганимеде основали без разрешения Земли с применением тех методов, которые не были утверждены Землей (кроме особых случаев, таких как Суини), и что Земля хотела положить конец этой вольнице. Не силой, потому что Земля желала знать то, что знал Руллман, но с помощью искусной уловки, которой и стал Суини.

Мы должны вернуть этих людей. После чего, насколько Суини мог судить по зыбким намекам, так как ему ничего никогда не обещали напрямую, Суини получил бы шанс стать человеком и познать свободу, гораздо большую, чем то, что он ощутил во время своего краткого похода по безвоздушной поверхности Луны в сопровождении пяти охранников.

Как правило, подобный намек и влек за собой эти беззвучные ссоры между персоналом. Любой человек с обычными умственными способностями непременно начал бы подозревать, что эти намеки совершенно не были основаны на реальных ожиданиях, а обучение Суини уже давно сделало его подозрительным, но в долгосрочном плане ему было все равно. Намеки давали ему кое-какую надежду, так он их и принимал: с надеждой, но без конкретных ожиданий. Кроме того, по некоторым начальным словам этих ссор, которые он успевал услышать, прежде чем отключалась громкая связь, Суини мог предполагать, что здесь крылось что-то поважнее, нежели чем простое несогласие о возможной обратимости приспособленных людей. К примеру, именно Эмори как-то сказал, и в голосе его прозвучали нотки внезапно прорвавшегося раздражения:

«Но предположим, что Руллман был прав…»

Щелк.

Прав в чем? Может ли преступник вообще быть «правым»? Суини этого не знал. Потом был еще техник, сказавший: «Основная трудность с терраформированием – это его стоимость». И что это могло означать? Уже через минуту техника выставили из камеры наблюдения по какому-то срочному поручению. И такое происходило множество раз, но как Суини ни старался, он не мог соединить эти фрагменты воедино, вывести какую-то более-менее ясную логическую последовательность. Он тогда решил, что все эти люди не думали о том, каковы его шансы стать человеком, а потом и вовсе позабыл свои сомнения в бескрайней пустыне своей житейской невежественности.

В конечном итоге реальным остался только приказ. Приказ и ночные кошмары. Мы должны вернуть этих людей. Именно эти слова и стали причиной того, почему Суини, словно спящий человек, последняя попытка проснуться которого потерпела полное фиаско, падал головой вниз на Ганимед.

Приспособленные люди встретили Суини на полпути, когда он пробирался через большую седловину, которая была единственным путем к их колонии на обрывистом краю плато «эйч» Хоува. Он не узнал их, они не были похожи ни на одного человека с тех фотографий, которые он должен был запомнить, однако с готовностью выслушали его рассказ. И ему даже не нужно было притворяться смертельно уставшим – сила тяжести на Ганимеде была в самый раз, но за его спиной лежал долгий путь по плато и еще более долгий подъем.

Тем не менее он с удивлением осознал, что наслаждался каждым сделанным шагом. Впервые в своей жизни он шел без охраны: ни люди, ни механизмы не сопровождали его. В этом мире он чувствовал себя как дома; тут не было стен, он действительно чувствовал себя предоставленным лишь себе самому. Воздух был насыщен и свеж; ветра дули куда хотели, температура в седловине была значительно ниже, чем допускалось в куполе на Луне, а небо с небольшим оттенком индиго простиралось во все стороны, и на нем то там, то сям перемигивались звезды.

Ему следовало соблюдать осторожность. Слишком рано считать Ганимед своим домом. Его предупреждали об этом, но Суини, так или иначе, не смог понять, что настоящая опасность предстанет не только в реальной, но и соблазнительной ипостаси.

Мужчины оперативно проводили его до самой колонии. Эти совершенные для него незнакомцы, казалось, не испытывали к Суини ни грана любопытства. Руллман же оказался другим. Шок и недоверие на лице ученого – вот, что увидел Суини, когда его ввели в кабинет с высоким потолком и голыми каменными стенами, – были настолько полными и искренними, что впору было испугаться. Он сказал, вставая:

– Это что еще такое?

– Мы нашли его карабкавшимся в седловине. Думали, что он потерялся, но он говорит, что прилетел сюда вместе с предками.

– Невозможно, – сказал Руллман. – Что за чушь!

Затем он замолк, оглядывая пришельца с ног до головы. Выражение его шокированной физиономии несколько смягчилось.

Это длительное изучение также позволило Суини рассмотреть ученого. Руллман выглядел старше, чем на фотографиях, но это было естественно; скорее возраст взял свое не так сильно, как ожидал Суини. Ученый был худым, чуть лысоватым, с покатыми плечами, однако рыхлая подушка плоти вокруг его талии, отчетливо прослеживающаяся на всех фотографиях, теперь полностью исчезла. Очевидно, что жизнь на Ганимеде закалила его. Однако фотографии совершенно не подготовили Суини к взгляду этого человека: его глаза беспокойно двигались под большими, нахмуренными, как у совы, бровями.

– Было бы лучше сразу рассказать, кто вы такой, – наконец сказал Руллман. – И как сюда попали. Вы не один из нас, это очевидно.

– Меня зовут Дональд Леверо Суини, – сказал Суини. – Может, я и не один из вас, но моя мама была уверена в обратном. Я прилетел сюда на ее корабле. Она сказала, что вы примете меня.

Руллман покачал головой.

– И это тоже невозможно. Извиняюсь, мистер Суини, но вы даже представить себе не можете, насколько ваше появление стало… громом среди ясного неба. Должно быть, вы сын Ширли Леверо, но как вы сюда попали? Как вы смогли выжить в течение всех этих лет? Кто помогал вам жить, кто ухаживал за вами с тех пор, как мы оставили Луну? И самое главное: как вы умудрились обвести вокруг пальца копов Порта? Мы знали, что Порт Земля обнаружил нашу лабораторию на Луне еще до того, как мы ее покинули. С трудом верится, что вы вообще существуете.

Тем не менее выражение непробиваемого скептицизма на лице ученого становилось все мягче и мягче. Суини понял, что тот уже начал верить в рассказываемую пришельцем историю. Как ни крути, Суини стоял перед ним, дышал воздухом Ганимеда, сила тяжести спутника не была для него обременительна, на его холодной коже поблескивала пыль Ганимеда, – с этими фактами невозможно было спорить.

– Копы Порта конечно же нашли большой купол, – сказал Суини, – но так и не обнаружили малый – ваше пилотное производство. Папа проделал туннель между двумя куполами направленными взрывами еще до того, как они прилетели, но его завалило оползнем. Конечно, я тогда был еще крохотной клеткой в пробирке.

– Понятно, – задумчиво сказал Руллман. – Мы зарегистрировали взрыв на приборах нашего корабля, когда готовились к взлету, но подумали, что это бомбардировщики Порта уничтожили все, хотя это и было довольно неожиданно. Значит, они не уничтожили и большую лабораторию?

– Нет, – сказал Суини. И Руллман не мог бы в этом усомниться; радиопереговоры между Землей и Луной должны были перехватываться на Ганимеде хотя бы время от времени. – Кое-какие линии внутренней связи все еще остались между куполами; и мама долгими часами сидела и слушала, что там происходит. Как и я, когда стал достаточно взрослым, чтобы понимать, о чем говорят копы. Именно так мы узнали, что колония на Ганимеде также не была уничтожена.

– Но откуда вы брали электроэнергию?

– Большую часть – из реактора, работающего на стронции -90. Все было тщательно заэкранировано, поэтому копы не могли определить какие-либо поля рассеяния. Но когда реактор, в конце концов, потух, нам пришлось подключиться к основной линии Порта. Сначала брали осторожно, по чуть-чуть, но затем утечка все росла и росла, – он пожал плечами. – Рано или поздно они должны были ее обнаружить, что и случилось.

Руллман погрузился в молчание, и Суини понял, что тот начал выполнять в уме все необходимые вычисления, сравнивая 20-летний период полураспада стронция‐ 90 с хронологией событий в жизни Суини и приспособленных людей. Все, естественно, должно сходиться. Инструктаж копов Порта был достаточно подробным, учитывавшим мельчайшие детали.

– Удивительно подвергать пересмотру все эти события после стольких лет, – сказал Руллман. – Со всем уважением, мистер Суини, очень трудно поверить, что Ширли Леверо смогла вынести все эти тяготы в одиночку, если не считать ребенка, к которому она не могла даже прикоснуться, ребенка, за которым чисто технически так же трудно ухаживать, как за атомным реактором. Я помню ее болезненной унылой девушкой, апатично следовавшей за нами только потому, что Роберт участвовал в проекте.

Он нахмурился, предавшись воспоминаниям. – Она говорила, что это его работа. Но никогда не видела в этом нечто большее.

– Я был ее работой, – ровно сказал Суини. Копы Порта пытались научить его подпускать в свой голос нотку горечи при упоминании о матери, однако он так и не смог воспроизвести те эмоции, имитацию которых они хотели бы увидеть. Вскоре же он понял, что если чеканить слоги практически не интонируя свою речь, то копы начинали удовлетворенно кивать. – Вы недооценили ее, доктор Руллман. Или же она изменилась после того, как убили папу. Она одна стоила десятерых. И, в конце концов, ей пришлось за это заплатить. Той единственной монетой, которую только и могли потребовать копы Порта.

– Примите мои соболезнования, – мягко сказал Руллман, – но хотя бы вы успели спастись. Я уверен, что именно этого она и хотела. Откуда взялся тот корабль, о котором вы говорили?

– Так ведь он всегда у нас был. Думаю, он принадлежал папе. Он стоял в естественной расщелине рядом с нашим куполом. Когда копы вломились в камеру наблюдения, я побежал в другую половину купола, пока они разбирались с матерью, и едва-едва успел… Но я никак не смог помочь…

– Конечно-конечно, – сказал Руллман тихим и низким голосом. – Вы не смогли бы продержаться и секунды в их воздухе. Вы все сделали правильно. Продолжайте.

– Я сел в корабль и взлетел. У меня не было времени, чтобы захватить с собой что-либо. Они следовали за мной практически до самого конца, но не стреляли. Думаю, что там наверху, на орбите, все еще находится один из них.

– Мы поищем его, но ничего не сможем сделать, кроме как следить за ним. Я так понимаю, что вы прыгнули с парашютом.

– Да. В противном случае у меня не было бы никаких шансов. Похоже, они хотели вернуть меня любой ценой. Думаю, что корабль уже в их руках, как, впрочем, и координаты колонии.

– Ну, у них были эти координаты с момента нашего первого приземления, – сказал Руллман. – Вам очень повезло, мистер Суини, и вы, несомненно, мужественный человек. Вы вернули мне чувство сиюминутной важности, которого у меня не было уже давным-давно, с момента нашего первого спасения. Но есть еще одна проблема.

– Что за проблема? Если я могу хоть чем-то помочь…

– Надо пройти одну проверку, – сказал Руллман. – Ваша история, как ни посмотри, кажется вполне обоснованной, и я действительно не понимаю, как бы вы выжили, если бы не были одним из нас. Но мы должны быть уверены на все сто.

– Конечно, – сказал Суини. – Давайте начнем.

Руллман кивнул и показал рукой на выход из кабинета под низким каменным сводом. Коридор, по которому они двигались, походил на все те коридоры, что он видел на Луне, но сейчас он не обращал на это внимания. Естественная сила тяжести и циркулирующий атмосферный воздух скорее успокаивали, нежели отвлекали его. Суини больше переживал о проверке, так как хорошо понимал, что не способен повлиять на результаты. Тут лишь два варианта: или эксперты правоохранительных органов Порта достаточно серьезно поработали с ним, и он пройдет любую проверку, или у него не будет никаких шансов стать нормальным человеком.

Руллман снова кивнул, чтобы Суини прошел через другую дверь в длинное помещение с низким потолком, где стояли с полдюжины лабораторных столов и множество всяких-разных склянок. Воздух здесь находился в движении; как и на Луне, в этом помещении работали вентиляторы. Кто-то вышел из-за возвышающегося изогнутого фракционного аппарата, в котором быстро мелькали тысячи пузырьков. Суини увидел невысокую девушку с блестящими волосами, белоснежными оголенными руками, темными глазами и аккуратными маленькими ступнями, одетую в типичную для технических работников белую куртку и юбку сливового цвета.

– Здравствуйте, доктор Руллман, чем я могу вам помочь?

– Мика, оставь на некоторое время этот перколятор. Мне нужно выполнить типизацию личности; среди нас появился новый человек. Сделаешь?

– Конечно, вот только уберу сыворотку.

Она отошла к другому столу и начала извлекать ампулы и встряхивать их перед экранированной лампой. Суини наблюдал за ней. Он и раньше видел женщин – технических работников, но не таких стройных, не таких раскрепощенных и не таких… близких, как эта. Закружилась голова, и Суини понадеялся, что ему не придется в ближайшее время опять что-то рассказывать. Его ладони вспотели, во внутреннем ухе отчетливо билась кровь, и подумалось даже, что сейчас, скорее всего, он расплачется.

Ему пришлось с головой окунуться в не испытанную еще, так бездарно задержавшуюся юность, и она понравилась ему ничуть не больше, чем кому-либо еще на свете.

Однако его обостренная до предела настороженность не исчезла полностью. Он не преминул вспомнить, что девушка была удивлена не больше, чем двое молодых людей, нашедших его в седловине. Почему? Конечно, доктор Руллман был не единственный приспособленный человек, который знал всех и каждого в колонии, а значит, не единственный, кто пришел бы в оцепенение при виде незнакомого лица. К этому времени поселенцы на Ганимеде должны были знать самые крохотные морщины на лицах друг друга, должны были запомнить каждый жест, манеру поведения, ямочки на щеках, оттенки кожи, сильные и слабые стороны друг у друга, чтобы выделять себя на фоне всего остального враждебного и огромного человечества.

Девушка взяла Суини за руку, и тут же вся последовательность его размышлений полетела в тартарары. Внезапно он ощутил резкий укол в средний палец правой руки, и Мика начала выдавливать капли крови на небольшие пятна синеватого раствора, которые были нанесены по три на большое количество тонких лабораторных стекол. Предметные стекла микроскопа, Суини видел их раньше. Что касается крови, то девушка могла выкачать ее из него сколь угодно много – он ничуть не противился.

Однако он упрямо заставил себя вернуться к заинтересовавшему его вопросу. Почему молодые люди и Мика не были удивлены, увидев Суини? Может, все дело в возрастной группе? Первые колонисты Ганимеда должны были знать друг друга и своих детей в лицо, тогда как молодежь, для которой все на свете было внове, не видели ничего странного в появлении незнакомца.

Дети… Значит, колонисты были способны к деторождению. Но там, на Луне, на это не было ни малейших намеков. Конечно, лично для Суини это ничего не означало. Совершенно ничего.

– Почему вы дрожите? – обеспокоенно спросила девушка. – Это всего лишь небольшой укол. Вам лучше присесть.

– Конечно, – тут же сказал Руллман. – Вам многое пришлось пережить, мистер Суини, простите, что я столь необдуманно заставил вас пройти эту процедуру. Прошу, потерпите еще минуту.

Суини благодарно присел и постарался ни о чем не думать. И девушка, и Руллман также присели за стол, изучая в микроскопы небольшие капли растворенных проб крови, что Мика взяла у Суини.

– Тип О, резус отрицательный, – сказала девушка. Руллман записывал. – Мультистероидный анализ, P-отрицательный, система cdE/cde, группа крови Лютерана а-отрицательная, по системе групп крови «Келл» – отрицательная, «Льюис» – а-минус b-плюс.

– Хмм, – неопределенно сказал Руллман. – Кроме того, рецептор Даффи а-отрицательный, антитела Jk-a, U-положительный, j-положительный, иммунитет к Брэдбери, тромбоциты четверка, не серповидные. Довольно чистая проба. Это что-то говорит тебе, Мика?

– Скорее всего, – сказала она, бросив на Суини ничего не выражающий взгляд. – Значит, вы хотите, чтобы я сопоставила наши анализы?

Руллман кивнул. Девушка подошла к Суини, и упругий скальпель резко вошел в подушечку другого его пальца. После того как она вернулась к лабораторному столу, Суини опять услышал некие звуки и увидел, как она трет собственный левый средний палец о предметное стекло. Затем тишина.

– Сопоставление имеет место, доктор Руллман.

Руллман повернулся к Суини и впервые за все это время улыбнулся:

– Вы успешно прошли тест, – сказал он. Доктор выглядел по-настоящему радостным. – Добро пожаловать, мистер Суини. Теперь, если вы вернетесь в мой офис, мы посмотрим, где вас можно разместить в жилом блоке и конечно же найти вам работу, а ее у нас предостаточно. Спасибо, Мика.

– Пожалуйста. До свидания, мистер Суини. Похоже, мы будем с вами часто видеться.

Суини кивнул и поспешно сглотнул. Только в офисе Руллмана он смог снова овладеть своим голосом.

– Для чего все это, доктор Руллман? То есть я знаю, что вы проверяли пробу моей крови, но что вы выяснили?

– Мы выяснили, насколько вы честны с нами, – сказал Руллман. – Группы крови наследуются, они строго следуют законам Менделя. Ваш анализ крови позволил мне определить вашу идентичность, не как отдельной личности, а как члена семьи. Другими словами, он показал, что вы действительно являетесь тем, за кого себя выдаете: потомком Боба Суини и Ширли Леверо.

– Понятно. Но вы также сопоставили мой анализ с анализом этой девушки. Что это за проверка?

– Так называемые частные факторы, те, что возникают только в пределах семьи, но не общей популяции, – сказал Руллман. – Понимаете, мистер Суини, по господствующим здесь у нас представлениям, Микаэла Леверо является вашей племянницей.

2

Уже как минимум десятый раз за два проведенных здесь месяца Мика потрясенно смотрела на Суини, одновременно обеспокоенная и изумленная.

– И откуда же, – сказала она, – ты это взял?

Вопрос, как обычно, таил в себе опасность, и Суини не спешил с ответом. Мика знала, что он всегда медленно отвечает на вопросы, а иногда игнорирует их, словно не слышит. Необходимость в этой защитной мере была до отвращения очевидна Суини, и он как мог откладывал тот момент, когда все станет настолько же очевидным жителям Ганимеда; только исключительная патологическая интроверсия его характера в целом спасала его от подозрений, что он нарочно уклоняется от самых неудобных вопросов.

Рано или поздно такое подозрение обязательно возникнет. Суини никогда не общался с женщинами так близко, однако он, тем не менее, был убежден, что Мика была исключительным образцом. Ее проницательный ум иногда делал выводы с такой быстротой, что это казалось телепатией. Он обдумывал этот вопрос, облокотившись на поручень, ограждавший выступ под горой, рассеянно рассматривая Борозду и обдумывая свой ответ. С каждым днем ему приходилось сокращать время, необходимое для поиска ответов, хотя вопросы не становились легче.

– От копов Порта, – ответил он. – У меня только два ответа на этот вопрос, Мика. Все, что я не мог узнать от матери, я выяснил, наблюдая за копами.

Мика тоже бросила взгляд в туманные дали Борозды. Стоял теплый летний день, один из самых длинных – три с половиной земных дня, когда спутник находился на обращенной к Солнцу стороне Юпитера, приближаясь вместе с Юпитером все ближе и ближе к светилу. Ветер, дувший через отверстие в скале, напоминавшее мундштук флейты, был мягким и переменчивым, как дыхание флейтиста, и ничуть не тревожил скрюченные и переплетенные стволы и побеги, которые наполняли ложе великой долины, не шевелил листья, которые приклеились к корням и побегам как тысячи и тысячи сине-зеленых лент Мёбиуса.

Там внизу, конечно, не царила тишина, но все казалось совершенно спокойным. Сейчас там наверняка все грохотало, падали камни и сходило больше лавин, чем в холодную погоду. Корни в гранитной коре росли быстро, – пока им было предоставлено это краткое время, с завидным упорством углублялись в каменные стены долины, так рождались новые деревья и новые скалы. В скалистой местности теплая погода меняла кристаллизацию воды со льда IV на лед III, кристаллическая вода резко меняла свой объем, разламывая скальные слои. Суини понимал, как это работает: так называемое отделение слоев – явление довольно распространенное на Луне, хотя там все было вызвано повторной заморозкой льда I в гипсовом слое. Но результат тот же: каменные оползни.

Весь этот непрестанный, беспорядочный грохот и приглушенный гул в Борозде были звуками середины лета. Они казались Суини мирными, словно гудение пчел для землянина, хотя он никогда не слышал гудение пчел, не видел их воочию, а только читал о них в книгах. И, как любая растительность, огромные корявые корни и ползучие стебли далеко внизу наполняли воздух, которым дышали приспособленные люди, свежим благостным запахом, особым ароматом борьбы растений со смертью, так нежно ласкавшим ноздри животных, что те полностью забывали о собственных невзгодах.

По существу, Ганимед был восхитительным миром, даже для мертвого человека. Или, может, исключительно для мертвого человека.

– Я не могу понять, почему копы Порта непрерывно лгали друг другу, – наконец сказала Мика. – Они ведь знали, что мы не занимаемся захватом пассажирских судов. Мы не взлетали с поверхности с тех пор, как приземлились на Ганимеде. И вообще, мы не смогли бы взлететь, даже если б захотели. Так зачем лицемерить, говоря о том, что мы занимались пиратством? Почему они говорили об этом, словно о свершившемся факте, они ведь понятия не имели, что ты их слушаешь? Это бессмысленно.

– Я не знаю, – сказал Суини. – Мне и в голову не приходило, что вы не захватываете пассажирские суда. При малейшем подозрении, что они говорят неправду, я старался бы выявить хоть какие-то намеки на то, почему они так поступают. Но, говорю же, мне это и в голову не приходило. А теперь уже слишком поздно. Все, что остается, – бесплодные догадки.

– Должно быть, ты все же что-то услышал. То, что не отложилось в твоем сознании. Я тоже могу лишь гадать да предполагать, но в данном случае важно твое мнение. Ты их слушал, а не я. Поэтому попробуй, Дон.

– Хорошо, – сказал Суини. – Может, они не знали, что это было неправдой. Ведь закона, который предписывал бы высокому начальству говорить своим подчиненным одну лишь правду, не существует. Начальство на Земле, а я – на Луне, и они тоже. Похоже, что они были абсолютно уверены в том, что рассказывают; тема эта всплывала не раз, без всякого повода, как будто все хорошо об этом знали. Они все считали, что Ганимед захватывает пассажирские лайнеры вплоть до орбиты Марса. Для них это было неоспоримым фактом. Именно такие разговоры я слышал.

– Что ж, похоже на то, – сказала Мика. Тем не менее она не смотрела на Суини, а наклонилась еще ниже над краем Борозды, и ее маленькая грудь слегка коснулась поручня. Суини глубоко вздохнул. Испарения лиан внезапно показались какими угодно, но только не успокаивающими.

– Скажи мне, Дон, – снова начала она, – когда копы начали говорить на эту тему? В первый раз, я имею в виду.

Его рассеянное внимание резко сосредоточилось, он сконцентрировался – это было так внезапно, словно его хлестнули по голове розгой, оставившей яркий след. Мика была опасна, очень опасна. Это следует помнить.

– Когда? – ответил он. – Не знаю, Мика. Дни казались мне одинаковыми. Должно быть, к концу моего пребывания там. Еще будучи ребенком я слышал, как они говорят о нас, словно мы преступники, но не мог понять почему. Думаю, из-за того, что мы другие, вот и все. Только в самом конце они вели разговоры о конкретных преступлениях, но даже тогда это казалось мне бессмысленным. Мы с матерью точно не грабили никакие корабли.

– Итак, под конец вашего пребывания там. Я так и подумала. Они начали говорить об этом, когда ваш реактор начал гаснуть. Не так ли?

Суини задумался над этим утверждением, и думал долго. Как минимум в два раза дольше, чем приходилось думать, прежде чем он начал общаться с Микой. Он уже знал, куда ведут расспросы Мики. В этом случае преждевременный ответ стал бы фатальной ошибкой. Ей должно казаться, что он пытается, пусть через силу и боль, вспомнить то, что в прошлом представлялось ему совершенно бессмысленным. Через некоторое время он ответил:

– Да, примерно тогда. Я все реже и реже их слушал. Хоть это и не забирало много электроэнергии, но нам приходилось экономить по максимуму. Вполне возможно, я не услышал самое важное.

– Нет, – безжалостно сказала Мика. – Думаю, что ты слышал все. Или все, что тебе нужно было услышать. Я считаю, что ты услышал то, что они хотели, чтобы ты услышал, Дон.

– Может быть, – протянул Суини. – Я был лишь ребенком. Я доверял всему, что слышал, без сомнений и вопросов. Но это означало бы, что они знали о нашем присутствии. Интересно… Я не помню подробностей, но не думаю, что в тот момент мы уже начали качать электроэнергию у них. Мы как раз думали о том, не разместить ли нам солнечную батарею на поверхности.

– Нет-нет! Они должны были знать, что вы там, за несколько лет до того, как вы подключились к их энергоснабжению. Руллман говорил об этом не так давно. Есть простые способы определить, подключился ли кто-то к вашим линиям снабжения, да и стронциевый реактор не мог долгое время работать скрытно. Они ждали только появления явных доказательств, чтобы наконец атаковать вас. Именно так устроено их мышление. Тем временем они, зная о вашей прослушке, кормили вас всякими бреднями.

Вот и разбита вдребезги легенда, которую копы заставили выучить Суини. Она просуществовала так долго только потому, что предполагалось, что приспособленные люди были исключительными тупицами; нельзя строить свою защиту, основываясь на том, что твой оппонент считает тебя безмозглым идиотом. Обман просуществовал два месяца, но он не мог продолжаться 300 дней.

– Зачем же они это делали? – сказал Суини. – Они собирались убить нас при первой же возможности, как только разработали план захвата, при котором наше оборудование осталось бы неповрежденным. Зачем им было беспокоиться о том, что мы думаем?

– Пытка, – сказала Мика, выпрямляя скрещенные на груди руки и автоматически хватаясь за поручень с той же судорожной цепкостью, как садящаяся на ветку птица. Она смотрела на другую сторону Борозды, где виднелась громада хребта. – Они хотели, чтобы вы считали, что все планы, замыслы и действия ваших сородичей свелись к нулю, что мы превратились в банальных преступников. И так как они не могли немедленно схватить тебя и твою мать, то развлекались, дезинформируя вас, при этом неустанно выполняя свою работу. Может, они считали, что это ослабит вашу бдительность и вы совершите какую-нибудь ошибку, которая позволит быстрее добраться до вас. А может, им просто это нравилось. Они наслаждались ощущением своего превосходства.

Помолчав некоторое время, Суини сказал:

– Наверное, в этом все дело. А может, и нет. Я не знаю, Мика.

Она резко повернулась к нему и взяла его за плечи. В глазах девушки блестела хрустальная синева.

– Откуда ты мог знать, – сказала она, впившись пальцами в его кожу. – Откуда ты хоть что-то мог знать, когда рядом не было никого, кто смог бы тебе все объяснить? Должно быть, Земля наполнена сейчас ложью о нас, – тонны и тонны бесстыдной лжи! Тебе следует забыть их, забыть всех, как будто ты только что родился. Ты действительно только что родился, Дон, поверь мне. Только что. Все, что тебе говорили на Луне, было ложью, поэтому тебе надо учиться правде здесь. Учиться всему с самого начала, как малому ребенку!

Еще некоторое время она держала его за плечи, легонько встряхивая. А Суини не знал, что сказать: он не понимал, какую эмоцию нужно сейчас изобразить. А то, что он чувствовал, было настолько новым, неизведанным… он не посмел хоть каким-то образом проявить это чувство, а не то, что дать ему волю. Пока эта девушка обжигала его яростным взглядом, он не смел даже моргнуть.

В конце концов, он действительно родился совсем недавно. Родился мертвым.

Тревожащее давление на его плечи внезапно ослабло, осталось лишь покалывание после сильной боли, а руки Мики безжизненно упали. Она снова посмотрела на Борозду.

– Бесполезно, – вяло сказала она. – Извини. Племянница не должна так разговаривать со своим дядей.

– Все хорошо, Мика. Твоя догадка… интересна.

– Да уж… Пойдем прогуляемся, Дон. Мочи нет смотреть на Борозду, – она повернулась и пошла обратно к темнеющей горе, под которой простиралась колония.

Суини смотрел, как она удаляется, ощущая толчки ледяной крови в ушах. Это было ужасно, да, однако он не мог об этом думать, и никогда прежде не испытывал головокружений – до встречи с Микой Леверо, – но теперь, похоже, это состояние пустило в нем глубокие корни. Иногда оно ослабевало, но не исчезало совсем. Он был даже рад – с привкусом печали, что кровная связь между ним и Микой, генетическая связь, достаточно существенная, так как он действительно был приспособленным сыном Ширли Леверо, помешает ему заинтересоваться девушкой, как это принято на Земле. Но на самом деле это не имело никакого значения. Земные табу не относились к нему, а здесь, на Ганимеде, это конкретное табу было бесцеремонно выброшено за борт. И Руллман объяснил почему.

– Не переживай об этом, – сказал он в самый первый день, глядя с ухмылкой на лицо ошарашенного Суини. – У нас нет никаких генетических причин запрещать узкородственные связи, совсем наоборот. В небольшой группе, вроде нашей, самое сильное и самое непосредственное эволюционное влияние имеет генетический дрейф. Если мы не предпримем действия по его предотвращению, то с каждым новым поколением будут неизбежно теряться незафиксированные гены. Очевидно, что мы не можем себе этого позволить, иначе все закончится группой особей, в которой не останется по-настоящему уникальных личностей: все будут одинаковыми в самых критически важных и совершенно непредсказуемых аспектах. Никакое табу не стоит таких результатов.

Вдаваясь в подробности, Руллман сказал, что разрешение узкородственных связей само по себе не остановит генетический дрейф, что в некотором смысле они даже будут ему способствовать; что колония предприняла ряд положительных мер для предотвращения дрейфа, и эти меры непременно дадут о себе знать в течение восьми поколений. Потом он говорил об аллеломорфах и изоморфах, и летальных рецессивах, он рисовал такие криптограммы, как rrR: rRR/ (’rA) rr/R’Rr на листе слюды, лежавшем перед ним, а затем, подняв глаза, посмотрел вверх и понял, что уже давно потерял слушателя. И это обстоятельство вызвало его смех.

Суини тогда ничуть не расстроился, он знал, что образования ему не хватает. Кроме того, планы колонии ничего для него не значили; он ведь прибыл на Ганимед, чтобы положить конец этой самой колонии. Размышляя о Мики, он понимал, что нет ни в космосе, ни на твердой земле никого и ничего, что могло бы забрать над ним власть, кроме колоссального одиночества, которое руководило всеми его поступками и чувствами.

Но он с удивлением обнаружил, что, пусть и неявно, то же самое одиночество управляло всеми остальными жителями колонии за одним возможным исключением – Руллман.

Мика обернулась, лицо ее омрачала гневная гримаса, затем она ускорила шаг. Суини пошел за ней, так как понимал, что именно так сейчас и следует поступить, однако при этом он упрямо пытался заставить себя думать.

Большая часть того, что он узнавал про колонию, оказалась правдой, так как он старался проверить все открывшиеся факты. И это заставляло его забыть о том, чему учили его копы Порта. Например, копы говорили, что предполагаемые захваты пассажирских судов совершались по двум причинам: в целях пополнения продовольственных запасов и оборудования, но главное – увеличение числа колонистов, то есть захватывая обычных людей для преобразования их в приспособленных.

Сейчас не происходило никаких захватов, он был полностью уверен в этом. Суини склонялся к тому, чтобы поверить Мике: захватов вообще никогда не было. Если начинаешь разбираться в баллистике космических путешествий, становится очевидным, что пиратство – совершенно безумное предприятие, так как требует вложений и средств гораздо больших, чем любая возможная выгода. Однако кроме этого убедительного с практической точки зрения возражения, имела место еще необоснованность мотивации жителей Ганимеда, о которой ему сообщили копы Порта. Основная цель, очевидно, была бессмысленной. Колонисты оказались способны к размножению, поэтому им не нужно было никакое пополнение; кроме того, невозможно было преобразовать обычного взрослого человека в приспособленную особь – пантропия начиналась до зачатия, как Суини убедился на своем собственном примере.

К несчастью, обратное тоже оказалось правдой. Суини не смог найти никого в колонии, кто считал бы возможным преобразование приспособленного человека обратно в человека обычного. Та цель жизни, которую дали ему копы Порта, пусть и не напрямую, похоже, не имела под собой никаких оснований, подобно дому, выстроенному на песке. Если такого человека, как Суини, невозможно вернуть к жизни, то Руллман точно должен об этом знать, однако Суини следует быть предельно осторожным, расспрашивая Руллмана. Ученый уже сделал несколько неудобных выводов из редких фактов и обильной лжи Суини, действовавшего по приказу копов Порта. Как и все остальные на Ганимеде, Суини научился уважать решительность и храбрость, проявлявшиеся во всех поступках и словах Руллмана, но, в отличие от жителей Ганимеда, Суини боялся, что Руллман все поймет.

А пока Суини ожидал с фатализмом, прерываемым только редким общением с Микой Леверо, когда Руллман увидит его насквозь, вплоть до другой стороны Борозды, которую Суини воспринимал как некий фригидный хитросплетенный символ человеческой души, неразрешенным оставался вопрос преступления.

Мы должны вернуть этих людей. Почему? Потому что нам нужно знать то, что знают они. Почему же не спросить их напрямую? Они нам ничего не расскажут. Почему нет? Потому что они боятся. Чего? Преступления, которое они совершили и за которое должны понести наказание. Что же такое они сделали?

В ответ – МОЛЧАНИЕ…

Итак, вопрос их преступления остался без ответа. Это не был захват пассажирских кораблей, но даже если жители Ганимеда добились невозможного и захватили космический корабль, это не было бы первым преступлением, которое изначально заставило приспособленных людей бежать на Ганимед, преступлением, после которого заварилась вся эта каша с пантропией. Какое особо тяжкое преступление совершили родители приспособленных людей, чтобы их детям выпало на долю отсиживаться на безлюдном Ганимеде в течение долгих лет?

Ответственность лежала не на детях, это было очевидно. Дети никогда не были на Земле. Они родились и выросли на Луне в строгой секретности. Заявление копов о том, что колонистов желали вернуть из-за совершенного ими в прошлом зла, было еще одной ложью, как и история о захватах пассажирских лайнеров. Если преступление было совершено на Земле, то его совершили обычные земляне, ледяные дети которых бегали сейчас по Ганимеду; больше никто не мог его совершить.

Конечно, кроме Руллмана. И на Луне, и на Ганимеде все предполагали, что Руллман некогда был нормальным человеком, землянином. Странно, да? Но все так и думали. Сам Руллман, когда об этом заходил разговор, старался сменить тему, вместо того чтобы отрицать это утверждение. Возможно, что преступление совершил только он, раз вокруг не было никого, кто физически мог бы это сделать.

Но что за преступление? Никто на Ганимеде не мог и не стал бы рассказывать об этом Суини. Никто из колонистов не верил ни в какие преступления. Большинство из них считало, что к ним не может быть предъявлено никаких претензий, кроме их отличия от обычных человеческих существ, и лишь очень немногие считали, что само развитие пантропии и было тем основополагающим преступлением. И в этом Руллман действительно был виновен, если «виновен» – подходящее данному случаю слово.

Почему пантропия или ответственность за ее разработку должны были считаться преступлением, оставалось тайной для Суини, но он столько всего не знал о законах и стандартах Земли, что не имело даже смысла ломать над этим голову. Если Земля сказала, что изобретение или применение пантропии было преступлением, значит, так и есть; а копы Порта указали ему, что он должен сделать все, чтобы вернуть Руллмана домой, даже если все остальные инструкции не будут выполнены. Это был единственный правильный ответ, и больше ничего не требовалось.

Но почему копы сразу же не сказали об этом? А если пантропия была преступлением, то почему копы сами пошли на него, создав Суини?

С запозданием он прибавил шагу. Мика уже скрылась под низкой бровью скалы, прикрывавшей большую пещеру. Он упустил из виду, в какой из дюжины небольших входов зашла Мика, едва ли помнил, куда вели два или три известных ему входа. Поэтому пришлось выбрать вход случайным образом.

Через четыре поворота коридора он понял, что безнадежно потерялся.

Это было необычно, но нельзя сказать, что совсем уж неожиданно. Сеть туннелей под Пи Хоува была лабиринтом, и не природным, а рукотворным. Высверливая в скалах свое жилище, приспособленные люди считали, что рано или поздно вооруженные до зубов громилы в скафандрах явятся сюда, за ними. Однако незваные пришельцы никогда бы не нашли нужного прохода под горой, если бы только приспособленный человек, знающий лабиринт как свои пять пальцев, не вывел бы их наружу. Да они никогда и не нашли бы приспособленных. Зубрежка была единственным ключом к скрытым проходам, потому что никаких карт лабиринта не существовало, а колонистам строго запрещалось их составлять.

Суини запомнил, наверное, не больше половины туннелей лабиринта. Если бы он не встретил кого-нибудь на своем пути, а в конце концов никто от него не прятался, то рано или поздно вышел бы на знакомый участок. Сейчас же хотелось увидеть что-нибудь такое, чего раньше ему не показывали.

И самое интересное, что он увидел, был сам доктор Руллман. Ученый показался из туннеля, шедшего под углом 20 градусов к коридору, где находился Суини. Доктор вышел как раз перед ним, и даже не заметил, что Суини шагает сзади. Секундная заминка – и Суини отправился за ним настолько тихо, насколько было возможно. Шумная система вентиляции помогала скрывать шаги.

У Руллмана была странная особенность пропадать на долгое время, от нескольких часов до целой недели. Если кто и знал, куда он ушел и что там делает, не считал нужным говорить об этом. Теперь появился шанс, что Суини откроет этот секрет. Возможно, исчезновения Руллмана были связаны с наступающим метеорологическим кризисом на Ганимеде, о котором Суини все чаще и чаще слышал в обрывках случайных разговоров. С другой стороны… А что же с другой стороны? В любом случае, он ничем не рискует, если предпримет попытку узнать все сам.

Руллман двигался быстро, прижав подбородок к груди, словно шел по столь знакомому пути, что мог передвигаться с закрытыми глазами. Один раз Суини практически потерял его из виду, поэтому, соблюдая осторожность, сократил расстояние между ними; лабиринт был достаточно комплексным, так что Суини мог быстро нырнуть в какой-нибудь закоулок, если бы почувствовал, что Руллман вот-вот обернется. Суини слышал, как ученый издавал непредсказуемые, но упорядоченные звуки, являвшиеся скорее модуляциями, а не связной речью. Они явно не были средством коммуникации, не включали никакие механизмы, не служили каким-либо пропуском для Руллмана, так как Суини беспрепятственно шел по тому же пути, не издавая никаких звуков. Должно быть, Руллман не осознавал, что их издает. Суини недоумевал: он никогда не слышал, как кто-нибудь напевает себе под нос.

Каменный пол под ногами Суини стал постепенно подаваться вниз, уходя все дальше и дальше. В то же время он заметил, что воздух становился теплее с каждым шагом. Издалека слышались приглушенные звуки работающего оборудования.

Итак, становилось все жарче и жарче, но Руллман, с той же беспечностью, шел вперед. Шум, который теперь Суини смог распознать, как работу многочисленных насосов, также усилился. Два человека шагали вдоль длинного прямого коридора, по бокам которого находились закрытые двери. В коридоре было темновато, однако Суини позволил Руллману уйти чуть дальше вперед. На другом конце коридора жара стала немного спадать, к большому облегчению Суини, так как он ощущал нараставшее головокружение. Руллман же не выказывал ни усталости, ни каких-либо других признаков влияния перепадов температур.

В конце туннеля Руллман резко нырнул в боковой проход, оказавшийся выходом на каменную лестницу, ведущую вниз, куда также довольно ощутимо устремлялся теплый воздух. Суини знал, что под действием силы тяжести теплый воздух должен подниматься. Почему же здесь он шел в противоположном направлении? Этого Суини себе представить не мог, тем более что на этом уровне не видно было никаких воздуходувов. И так как поток воздуха теперь шел к Руллману, он мог донести до ученого и шум шагов Суини. Поэтому Суини пришлось, осторожничая, идти на цыпочках.

Когда Суини спустился с лестницы, Руллмана нигде не было видно, а Суини оказался в длинном коридоре с высоким потолком, который шел далеко, насколько было видно, а потом уходил вправо. На внутренней стороне туннеля через регулярные интервалы стояли низкие аппараты, за каждым из которых возвышались горизонтальные металлические змеевики. Именно от них и исходили те звуки, которые слышал Суини.

Здесь уже было холодно, даже слишком, несмотря на сильный поток теплого воздуха, дувшего вниз по лестничному пролету. Суини подумал, что с действием законов термодинамики в этом месте явно было что-то не так.

Он осторожно двинулся дальше. Через несколько шагов после первого же работающего механизма (да, самой холодной его частью были блестящие изгибы труб, как будто именно они испускали холод) он нашел люк, несомненно бывший воздушной шлюзовой камерой. Более того, ее использовали: внешняя дверь была герметично закрыта, но небольшой световой индикатор рядом с ней оповещал, что шлюз работает. Противоположную от шлюза стену занимал ряд шкафов для скафандров, которые, однако, были открыты настежь и пусты.

Однако все прояснила табличка на клапане шлюза. Надпись на ней гласила:

ЛАБОРАТОРИЯ ПАНТРОПИИ № 1

Опасно, не входить!

Суини в панике отпрянул от шлюзовой камеры, как человек, разыскиваемый за убийство, шарахается от знака «50 000 вольт». Теперь все стало ясно. Никаких особенных выкрутасов с термодинамикой в этом коридоре – ведь это типично для любого холодильника! Большие приводы были насосами, тепловыми насосами. Их змеевики не покрылись инеем только потому, что в воздухе Ганимеда отсутствовали водяные пары. Тем не менее они забирали тепло из окружающего воздуха и перекачивали его по ту сторону каменной стены, в лабораторию пантропии.

Поэтому неудивительно, что лаборатория была защищена от остального лабиринта шлюзовой камерой и что Руллману пришлось надеть космический скафандр, чтобы зайти в нее.

На другой стороне было жарко. Слишком жарко для приспособленного человека.

Но для какого приспособленного человека?

Зачем Руллману пантропия на Ганимеде? Этот исторический этап, казалось, уже пройден и остался далеко в прошлом. Однако происходившее в этой лаборатории было так же чуждо природной среде Ганимеда, как природная среда Ганимеда была чужда земной среде.

А относится к Б, как Б относится… к чему? К С? Или к A?

Пытался ли Руллман, несмотря на невозможность такого проекта, переприспособить своих людей к Земле?

На этой стороне стены должны были располагаться какие-то приборы или датчики, которые позволили бы определить, что происходит на той стороне. И они нашлись в небольшом углублении, пропущенном шокированным Суини при первом осмотре. На табло виднелись надписи:

059

Градусы F

047

Точка росы

0614–0030

Миллибары

0140

Давл. O2 мм. рт. ст.

Некоторые из показателей ничего не значили для Суини: он понятия не имел, что давление может выражаться в миллибарах, не говоря уже о том, что не видел, как значения давления выводятся вот так на приборах; тем более он не знал, как вычислить относительную влажность по точке росы. С шкалой Фаренгейта он был знаком очень смутно, настолько смутно, что не помнил, как пересчитать градусы Фаренгейта в градусы Цельсия. Но…

Давление кислорода!

Существовала только одна-единственная планета, где этот показатель мог иметь хоть какое-то значение.

Суини повернулся и бросился наутек.

Когда он добрался до офиса Руллмана, то уже едва плелся, так что и силы, и дыхание были на исходе. Зная, что никогда не сможет самостоятельно вернуться к лаборатории пантропии, чувствуя упадок сил из-за жары и не осознавая до конца, что же он такое увидел, Суини пошел в противоположном направлении вдоль гигантских теплообменников и вышел на противоположной стороне колонии. Так он протопал более трех беспокойных миль, и сделал несколько новых открытий, потрясших его ничуть не меньше, чем первое.

Суини уже ни в чем не был уверен. Но ему нужно было знать. Не осталось на свете ничего настолько важного, как ответ на главный вопрос, который основательно подкрепил бы или полностью разрушил бы надежды, питавшие его всю жизнь.

Руллман уже вернулся в офис и был окружен своими помощниками. Суини пробрался к нему через ряды колонистов и предстал перед ученым со скошенной набок челюстью и высоко вздымающейся грудью, не в состоянии перестать задыхаться.

– В этот раз мы закроем все запасные выходы, – сказал Руллман в трубку телефона. – Фронты давления будут достаточно протяженными, поэтому мы не можем полагаться исключительно на внешние шлюзы. Нужно дать четкие инструкции каждому, чтобы люди знали, где должны находиться, когда прозвучат сигналы тревоги, и в этот раз все должно пройти без ошибок: мы ведь не хотим, чтобы кто-либо все это время просидел между дверями. В этот раз непогода обрушится на нас без предупреждения.

Телефон, промурлыкав что-то в ответ, отключился.

– Халлам, как идут заготовительные работы? У тебя осталось меньше недели.

– Да, доктор Руллман, все успеем к сроку.

– И еще одно… А, привет, Дональд. Что случилось? Какой-то ты бледный. Я сейчас очень занят, поэтому …

– Я только спросить, – сказал Суини. – Можем мы поговорить наедине? Всего несколько секунд.

Красноватые брови Руллмана поползли вверх, но, должно быть, разглядев что-то в лице Суини, ученый кивнул и поднялся с места.

– Ну тогда пройдем вон в ту дверь… Итак, молодой человек, в чем дело? Приближается буря, и у нас нет времени на всякие пустяки.

– Хорошо, – сказал Суини, глубоко вздохнув. – Вот мой вопрос: можно ли превратить приспособленного человека обратно в нормального человека? В по-земному нормального человека?

Глаза Руллмана сузились. Он смотрел на Суини ничего не выражающим взглядом и молчал. Молчание продолжалось, наверное, целую вечность. Суини испытывал страх, но вместе с тем и облегчение. Он больше не боялся Руллмана.

– Ты был там внизу, что ж, понятно, – сказал наконец ученый, барабаня по подбородку двумя пальцами. – И судя по используемой тобою терминологии, похоже, что методы обучения Ширли Леверо подали тебе… что ж, в голову лезут одни штампы… большие надежды. Ладно, лучше поздно, чем никогда.

В любом случае, ответ на твой вопрос один: нет. Ты никогда не сможешь нормально существовать в каком-либо другом месте, кроме Ганимеда, Дональд. И я скажу еще кое-что, о чем твоя мать должна была поведать тебе: ты должен искренне радоваться этому.

– Почему это?

– Потому что у тебя, как и у любого другого человека в этой колонии, джей-положительный тип крови. Когда мы это обнаружили в первый же день твоего прибытия сюда, то ничего от тебя не скрывали, но, очевидно, что ты этого не запомнил или же это не имело для тебя никакого значения. Джей-положительная кровь ничего не значит на Ганимеде – это бесспорно. Однако джей-положительная кровь у обычных земных людей означает, что они предрасположены к раку. Так же предрасположены, как страдающие гемофилией – к смерти от потери крови, столь же быстро и внезапно.

Если каким-то чудом ты и стал бы обычным земным человеком, Дональд, то это был бы незамедлительный смертный приговор. Поэтому я утверждаю, что ты должен радоваться тому, кем являешься, искренне радоваться!

3

Кризис на Ганимеде (который конечно же не являлся бы чем-то необыкновенным, если бы здесь совершенно не было людей) происходил каждые одиннадцать лет и девять месяцев. В конце этого периода Юпитер, а значит, и все его семейство лун и мини-лун – всего в количестве пятнадцати штук – ближе всего подходили к Солнцу.

Эксцентриситет орбиты Юпитера составляет всего 0,0484, что ничтожно мало для эллипса со средним расстоянием от фокальных точек в 483 300 000 миль. Тем не менее в перигелии Юпитер примерно на десять миллионов миль ближе к Солнцу, чем в афелии, и погода на Юпитере, которая обычно является сущим адом, становится при этом приближении просто кошмарной. То же происходит в меньшей, но достаточной степени и с погодой на Ганимеде.

Температура в перигее на Ганимеде никогда не повышается настолько, чтобы растопить лед на Трезубце Нептуна, однако поднимается на несколько жалких градусов, которых достаточно, чтобы привести лед III в воздухе Ганимеда в состояние упругости. Никому из землян не пришло бы в голову назвать это состояние «влажностью», однако погода на Ганимеде значительно портилась после таких микроскопических перемен; атмосфера, не содержавшая воды, быстро реагировала на появление малейших испарений. Во-первых, она больше нагревалась. Этот цикл повторялся не чаще двух раз, затем ослабевал, однако результат был катастрофическим.

Колония, как понял Суини, уже пережила один такой период, испытав лишь незначительные трудности, полностью укрывшись под горой, но вследствие ряда причин такое больше не представлялось возможным. Теперь повсюду располагались полустационарные сооружения: метеорологические станции, обсерватории, радиомаяки, долговременные пункты обслуживания и другие объекты наблюдения, демонтаж которых стал бы потерей времени перед кризисом, а повторное возведение – по его окончании – еще большей потерей. Более того, некоторые из этих станций нужны были для регистрации хода самого атмосферного кризиса, поэтому все их необходимо было оставить на местах.

– И не надо думать, – сказал Руллман на общем собрании колонистов в самой большой пещере лабиринта, – что гора и на этот раз сможет нас защитить. Я уже говорил вам, но повторю снова: кульминационная точка в нынешнем году совпадает с пиком цикла солнечных пятен. Вы все видели, что в это время происходит с погодой на Юпитере. Мы можем ожидать тех же результатов в соответствующем масштабе на Ганимеде. Проблемы возникнут, как бы хорошо мы ни подготовились. Мы можем надеяться только на то, что неминуемый ущерб будет минимальным. Все, кто считает, что мы выйдем из всего этого целыми и невредимыми, слушайте меня очень внимательно.

Последовала хорошо рассчитанная драматическая пауза, встреченная единодушным молчанием. Ветер был слышен даже здесь, он выл в выпускных и входных отверстиях вентиляционной системы, усиливался и дополнялся бесконечными отзвуками металлических воздуховодов, простиравшихся под горой на долгие мили. Шум служил напоминанием о том, что в разгаре приближающейся бури внешние входы и выходы будут закрыты, и все под горой будут дышать рециркулирующим воздухом. Через мгновение всеобщий вздох, непроизвольная реакция на столь легко прогнозируемое будущее, прошелся по рядам аудитории Руллмана. Он улыбнулся:

– Не хотел вас напугать. Верьте, у нас все получится. Но не стоит недооценивать ситуацию, и, имейте в виду, я не потерплю никакого разгильдяйства во время подготовки. Особенно важно сейчас сохранить все внешние конструкции, так как они понадобятся нам к концу следующего юпитерианского года. На самом деле даже задолго до конца следующего юпитерианского года, если все пойдет по плану.

Улыбка внезапно погасла.

– Надеюсь, мне не нужно повторять некоторым из вас, насколько важно для нас плановое завершение этого проекта, – тихо сказал Руллман. – Возможно, времени у нас в обрез, и копы Порта скоро решатся на штурм. Меня удивляет, почему они до сих пор на это не пошли, особенно с тех пор, как мы дали пристанище беглецу, которого они преследовали вплоть до нашей атмосферы. И не нужно думать, что они оставят нас в покое.

Тем из вас, кто наслышан о проекте лишь в общих чертах, я могу только сказать, что все это гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Существование всего человечества в условиях космоса может определиться по результатам этого проекта; и мы не имеем права допустить, чтобы нас кто-нибудь или что-нибудь остановило, будь то Земля или погода. В противном случае вся наша отчаянная борьба за выживание бессмысленна. Я рассчитываю, что каждый из вас готов сделать все возможное, чтобы этого не произошло.

Суини с трудом понимал, о чем говорил Руллман, когда упоминал о «проекте». Было очевидно, что это как-то связано с лабораториями пантропии, а также имело отношение к тому космическому кораблю, на котором прибыли сюда первые колонисты. Суини нашел его в тот же день: он стоял в пусковой шахте и практически в точности походил на тот корабль, который увез его с Луны, чтобы он мог начать новую, свободную жизнь. Этот корабль колонистов, насколько Суини смог определить, в общих чертах осмотрев его (если, конечно, вообще можно было доверять такой оценке), был предназначен для длительного путешествия нескольких человек или для короткого путешествия многочисленного экипажа.

А больше Суини ничего не знал о «проекте», кроме еще одного факта, казавшегося случайным: это было как-то связано с долгосрочными планами колонии по решению проблемы потери незафиксированных генов. Возможно (никто не был в состоянии оценить возможности лучше, чем Суини), единственной связью между этим фактом и самим «проектом» была их долгосрочность.

В любом случае, Суини знал, что лучше не задавать вопросов. Буря, бушевавшая внутри него, представляла собой проблему посильнее бурь, опустошавших Ганимед, или гигантских штормов, которые в предсказуемом будущем могли разрушить этот мир дотла, не оставив ничего живого. Он не умел мыслить категориями общества, пусть даже и небольшого. Упоминания Руллмана об общественном идеале были совершенно непонятны Суини. Во всей Солнечной системе он оказался самым что ни на есть рафинированным индивидуалистом – не по природе, а по замыслу.

Возможно, Руллман обратил на это внимание. Но в любом случае задание, данное им Суини, скорее всего, было рассчитано на то, чтобы заключить одиночку в пространство полной изоляции, которой он так боялся; возложить бремя агонизирующего решения исключительно на плечи человека, вынужденного сделать свой выбор; или же необходимостью послать предполагаемого шпиона Порта туда, где тот нанес бы наименьший вред, тогда как все внимание колонии сосредоточится на чем-то важном. А возможно, и даже скорее всего, ученый вообще не задумывался о каких-либо мотивах; в любом случае, имели значения лишь его действия.

Он послал Суини на метеорологическую станцию южного полюса, где тот должен был оставаться на протяжении всей экстренной ситуации.

Там абсолютно нечем было заняться, кроме как следить через иллюминаторы за «снежным» банком кристаллов метана и поддерживать станцию в порядке. Приборы сами сообщали на базу все необходимые показатели, поэтому в особом присмотре не нуждались. Возможно, в разгар кризиса Суини и придется некоторое время чем-то заниматься, а возможно и нет. Это все будет зависеть от обстоятельств.

А пока в его распоряжении была уйма времени, чтобы задавать вопросы, но увы, их некому было задавать, кроме как самому себе и воющему, постоянно усиливающемуся ветру.

И это было лишь началом. Суини прошел пешком всю дорогу до «эйч» Хоува, чтобы вытащить радиопередатчик, который он когда-то спрятал там, а затем вернулся на метеостанцию. На все про все ему понадобилось одиннадцать дней, в течение которых он приложил столько усилий и испытал столько лишений и трудностей, что Джек Лондон мог бы написать о таком целый роман. Но для Суини это не означало ничего; он не знал, следует ли ему использовать этот передатчик, когда он вернется. Можно было бы сложить сагу о его одиноком путешествии, но он понятия не имел, что такое сага, и что путь его был вымощен болью и страданиями. Ему не с чем было сравнивать, он не читал художественных и документальных произведений, живописующих лишения, и не мог себе вообразить ничего подобного. Он мерил свою жизнь по тому, как менялись обстоятельства, а наличие радиопередатчика в его руках не давало никаких ответов на задаваемые самому себе вопросы. Действовать же дальше можно было лишь при наличии ответов, которые никак не желали появляться.

Возвращаясь на станцию, он заметил птичку. Она нырнула в ближайшую расселину, как только его увидела, однако на мгновение он ощутил, что больше не один. Он не видел ее, но время от времени думал о ней, ощущая незримое присутствие.

Сейчас перед Суини стоял очень простой вопрос: что теперь делать?

Сомнений больше не было – он по уши влюбился в Мику Леверо. Однако вдвойне труднее было справиться с этим чувством, названия которому он не знал. Поэтому его логика была сфокусирована на этом неведомом опыте, а не на более удобном символическом его представлении. При каждой мысли об этих непонятных ощущениях его охватывал трепет. Но чувство не ослабевало.

Что касается других колонистов, он окончательно уверился в том, что никакими преступниками они не были, их просто объявили таковыми по решению Земли. Это трудолюбивое, храброе, порядочное сообщество стало для Суини образцом бескорыстной дружбы, о которой он раньше и знать не знал. И как все остальные колонисты, Суини волей-неволей восхищался Руллманом.

Именно три этих фактора говорили в пользу того, что не стоило использовать радиопередатчик.

Но время выхода на связь с Майклджоном неумолимо приближалось. Безжизненный до поры передатчик на столе перед Суини должен был послать одно из пяти сообщений, и любое из них положит конец колонии на Ганимеде. Сообщения были закодированы:

WAVVY – есть контроль, нужна эвакуация

NAVVY – есть контроль, нужна помощь

VVANY – нужен контроль, есть помощь

AAVYV – нужен контроль, нужна эвакуация

YYAWY – есть контроль, есть эвакуация

Как отреагирует на сообщение бортовой компьютер корабля, какие меры предпримет в ответ на любой из сигналов, было неизвестно, но это теперь не имело практически никакого значения. Любая реакция будет ошибочной, так как ни один из пяти сигналов не соответствовал реально сложившимся обстоятельствам, несмотря на огромную интеллектуальную работу, проделанную при анализе возможных ситуаций.

Если сообщение не будет отправлено, Майклджон улетит по истечении 300 дней. Это может означать, что «проект» Руллмана, чем бы он ни был, успешно завершится, однако это не спасет колонию. Земле понадобится как минимум два поколения, чтобы вывести и взрастить еще одного Суини в искусственно поддерживаемых яичниках давно и милосердно усопшей Ширли Леверо, но, скорее всего, Земля даже не предпримет такую попытку. Наверное, Земля знала об этом «проекте» гораздо больше, чем Суини, и уж точно она не могла знать меньше. А если Суини не сумел остановить этот проект, то следующей попыткой, скорее всего, будет бомбардировка. Земля не перестанет стремиться заполучить «этих людей» обратно, даже когда станет понятно, что ничего не удалось сделать даже с помощью такого искусного двойного агента, как Суини.

И как следствие: цепная реакция. Суини знал, что на Ганимеде находились значительные запасы дейтерия. Тяжелый водород можно было найти на ледяных пустошах Трезубца Нептуна, в меньшей степени он был рассеян в скалах в виде дейтерида лития. Сброшенная здесь атомная бомба, скорее всего, приведет к термоядерному взрыву, который разнесет в хлам весь спутник. Если какой-либо все еще активный фрагмент этого взрыва долетит до Юпитера, – всего-то 665 000 миль, – эта планета окажется достаточно большой, чтобы на ней начался цикл Бете или углеродный цикл; и эта огромная масса тоже взорвется. Ударная волна неподвластной воображению катастрофы вскипятит все океаны на Земле, а с вероятностью 3/8 приведет к вспышке сверхновой на Солнце, так что в итоге никто не выживет.

Понимая это, Суини предположил, что на Земле тоже дураков нет, и на Ганимеде планируется использовать только химические бомбы. Так ведь? Увы, Суини не хватало соответствующих создавшейся ситуации знаний…

И даже это сейчас не имело значения. Если Земля начнет бомбить колонию, то, значит, и его. Даже его ограниченное общение с другими людьми, его бессловесная любовь, чувство, что он снова сможет родиться, – все это исчезнет. Он исчезнет. Как и весь этот небольшой мир.

Но если он просигналит Майклджону и компьютеру, его заберут навсегда от Мики, от Руллмана, заберут из колонии и увезут далеко-далеко. Он навсегда останется таким же мертвым, как сейчас. Возможно, у него появится шанс выучить бесконечный урок о тех формах, которые способно принимать одиночество; или же Земля сотворит чудо и вернет его к жизни. К жизни джей-положительного человеческого существа.

Ветер все усиливался и усиливался. Буря, разразившаяся внутри Суини, бушевала в полном согласии с бурей, поглотившей метеостанцию. Их согласованность служила классическим примером литературного приема, который он мог бы определить как антропоморфизм, однако Суини не читал художественной литературы и распознавание природы в имитирующем ее искусстве ничего для него не значило.

Он даже не предполагал, что, когда внешняя буря принялась с невидимой яростью вгрызаться в наветренную сторону метеостанции миллионами зубов, описание его одинокой битвы по спасению станции могло бы стать эпосом. Пространные главы, песни, акты того, что можно было считать осознанным героизмом в поступках обычного человека, нормального человеческого существа, пропадали впустую, когда Суини неспешно занимался своим делом, вновь и вновь прокручивая в уме все те же проклятые вопросы.

Сигнала, который можно было бы отправить Майклджону и компьютеру, рассказав им всю правду, не существует. У него нет контроля, необходимого людям Земли, и ему не хотелось бы обладать такой властью, поэтому было глупо просить о помощи. Он больше не считал, что Земля «должна вернуть этих людей», будь то по каким-либо причинам, которые все еще оставались для него таинственными, или в соответствии с его собственными надеждами, оказавшимися бессмысленными.

Но любой сигнал неминуемо приведет к его эвакуации с Ганимеда, – пожелай он выбраться отсюда.

Суини понял, что кризис подошел к концу, и быстро восстановил работу станции.

Он снова, в который уже раз, проверил радиопередатчик. Все работало. Суини прижал ручку настройки к одному из медных контактов и замкнул клемму, отправив Майклджону сигнал VVANY. Через полчаса осциллятор начал ритмично пищать, указывая, что Майклджон все это время оставался в небе Ганимеда и принял его послание.

Суини оставил радиопередатчик на столе станции, вернулся назад под гору и рассказал Руллману, кто он такой и что он натворил.

Если Руллман и разъярился, внешне это никак не проявилось, что было в тысячу раз страшнее, чем самая ужасная ярость. Он сидел за своим столом и смотрел на Суини. Его лицо утратило добрые, мягкие черты, а глаза прямо-таки обдавали холодом. Через пару секунд Суини понял, что пустота в глазах Руллмана не означала, что ученый перестал видеть своего собеседника, он просто ушел в себя. Вместе со своей яростью.

– Я просто поражен, – сказал он голосом, в котором не было ни нотки удивления. – И больше всего я поражен своими собственными поступками. Я должен был ожидать чего-то подобного, однако даже представить себе не мог, что им достанет знаний и коварства, чтобы поставить все на такую долгосрочную программу. Короче говоря, я был идиотом.

На мгновение его голос обрел нечто человеческое, но это продолжалось лишь миг, и Суини не сумел отреагировать. И все же Руллман не проронил ни слова в осуждение Суини; вместо этого ученый обвинял исключительно себя. Суини нерешительно сказал:

– Откуда ж вы могли знать? Я столько раз мог выдать себя, но делал все возможное, чтобы держаться в тени. И мог бы держать все в тайне еще дольше, будь в этом был какой-то смысл.

– Ты? – сказал Руллман. Этот единственный слог был хуже удара. – Ты невинен, как машина, Дональд. Я слишком много знаю о пантропии, чтобы думать иначе. Изолировать приспособленного младенца, лишить его шанса стать полноценным человеком. Так просто и так жестоко. А твое поведение было, в конце концов, весьма прогнозируемо.

– Неужели? – несколько сурово возразил Суини. – По-моему, это я пришел и рассказал вам обо всем.

– И что случилось бы, если бы не пришел? Сейчас-то какая разница? Думаю, что Земля включила эту высокую вероятность в свои планы. На данный момент, если в тебе и есть хоть какое-то чувство преданности, то оно раздвоилось; однако скорее всего, они и прежде считали, что оно станет таковым, то есть ты не перейдешь целиком и полностью на нашу сторону. И вот ты здесь, пытаешься играть за обе стороны против центра, хотя именно ты, Суини, и находишься по центру. Ты раскрываешь мне свой маскарад и в то же время предаешь колонию во власть Земли. Это ни к чему не приведет.

– Вы уверены?

– Несомненно, – холодно сказал Руллман. – Думаю, что тебе дали правильную мотивацию. Судя по задаваемым тобою вопросам, они предложили тебе стать обычным в земном смысле человеком, как только они узнают от нас, как это сделать. Но суть в том, что это абсолютно невозможно, и тебе это известно. А теперь тебе нет места и среди нас. Мне жаль тебя, Дональд, поверь мне; не твоя вина в том, что из тебя сделали существо, а не личность. Но теперь ты ничто, просто бомба, которая уже взорвалась.

Суини никогда не знал своего отца, а гегемония копов Порта была слишком зыбкой, чтобы зародить в нем чувство инстинктивного уважения к людям, годившимся ему в отцы. Внезапно Суини понял, что очень разозлен на Руллмана.

– Прекратите нести чушь, – сказал он, смотря сверху вниз через стол на сидящего перед ним человека. – Ничего пока не взорвалось. Я могу дать вам еще много полезной информации, которую вы используете как вам будет угодно. Однако, возможно, вы сами уже сдались…

Руллман посмотрел на него.

– Ну и что же такое тебе известно? – сказал он несколько озадаченно. – Ты сам сказал, что на борту этого капитана Майклджона есть компьютер, который и примет решение. А ты не сможешь связаться с Майклджоном и объяснить ему, что к чему. Странное время ты выбрал для блефа.

– Зачем мне блефовать? Я больше знаю о том, что Земля скорее всего сделает, прочитав мое сообщение, чем кто-либо еще в этой колонии. Мой опыт общения с Землей не такой давний, как у вас. Я бы вообще не пришел к вам, если бы считал, что сложившееся положение безнадежно, и, если бы я не проанализировал со всех точек зрения сообщение, отправленное Майклджону. Ведь именно оно, как я считаю, дает колонии хоть какую-то надежду. Я не пытаюсь угодить обеим сторонам. Я целиком и полностью с вами. Не отправлять вообще никаких сообщений было бы наихудшим вариантом. Однако сейчас у нас есть отсрочка.

– И почему ты считаешь, – медленно сказал Руллман, – что я могу тебе доверять?

– Это ваши проблемы, – грубо ответил Суини. – Если я все еще пытаюсь играть за обе стороны, то только потому, что колонии не удалось убедить меня в том, что мое будущее здесь. И получается, что я не один. Вина колонии в том, что она все скрывает от собственных жителей.

– Скрывает? – сказал Руллман теперь уже с нескрываемым изумлением. – И что же, по-твоему?

– «Проект». Первое преступление, за которое Земля хочет вас наказать. Почему Земля вообще так жаждет вернуть всех колонистов, а особенно вас, доктор Руллман.

– Но это же всем известно, Дональд. Все это не представляет никакой тайны.

– Может быть. Но мне это неизвестно, а большинство из первых поселенцев считают ситуацию нормальной и ни о чем не говорят, лишь делают какие-то зашифрованные намеки, вроде как отсылки на древние общеизвестные анекдоты. Но ведь никто на самом деле не знает, понимаете? Я обнаружил, что около половины колонистов второго поколения имеют весьма смутные представления о прошлом. Та информация, что доступна здесь для новичка, будь то прибывшего извне, вроде меня, или родившегося на этой земле, она минимальна, размером не больше песчинки. И это опасно. Именно поэтому я предал бы всех вас с потрохами, если бы решил не делать то, что сделал. Вам бы не удалось остановить меня.

Руллман откинулся на спинку стула и долгое время молчал.

– Дети обычно не задают вопросов, когда все остальные считают, что они и так должны знать ответы, – пробормотал он. Сейчас он казался изумленным в гораздо большей степени, чем в тот момент, когда Суини раскрыл себя. – Они хотят выглядеть всезнайками, хотя в действительности не знают ничего. Это придает им определенный статус в собственных глазах.

– Дети и шпионы, – сказал Суини. – И целый ряд вопросов, которые никто из них не будет задавать преимущественно по тем же причинам. И чем надуманнее эти «знания» у детей, тем легче шпиону работать среди взрослых.

– Теперь я начинаю понимать, – сказал Руллман. – Мы-то думали, что полностью защищены от шпионов, потому что шпион-землянин не мог бы находиться здесь без изощренных и очевидных средств защиты. Но это проблема физического порядка, а такие проблемы решаемы. Мы должны были предположить это с самого начала. Вместо этого уязвимой стала наша социальная среда.

– Да, именно такой я и увидел ситуацию в целом. Думаю, что мой отец не позволил бы вам довести все до такого состояния, если бы смог убежать с вами. Он, как я понимаю, был экспертом по подобным вопросам. Хотя я не вполне уверен, никогда его не видел, но, думаю, что сейчас это уже совершенно неважно.

– Нет, – сказал Руллман, – как раз сейчас это важно, и, думаю, что ты, Дональд, это только что доказал. Твой отец не мог ничего предотвратить, но, возможно, он дал нам инструмент, чтобы все исправить.

– Вы имеете в виду меня?

– Да. Знаешь ты об этом или нет, но та кровь, что течет в тебе, твои гены были с нами с самого начала, и мне известно, как они проявляются. Теперь я их увидел. Сядь, Дональд. У меня появилась надежда. Так что же нам нужно делать?

– Во-первых, – сказал Суини, – прошу вас, расскажите, как вообще появилась эта колония?

Это было трудным заданием.

Тема: ведомства.

Задолго до космических путешествий большие города в США пришли к выводу, что контролировать дорожное движение больше не представляется возможным, а чисто политические решения ни к чему не ведут. Ни одна городская администрация не могла потратить энную сумму денег, необходимую для радикального исправления ситуации, без того, чтобы ее не сместили на следующих выборах толпы разгневанных водителей и пешеходов, отчаянно нуждавшихся в помощи.

С каждым днем все больше проблем дорожного движения вместе с благодарностями и привилегиями переходило к полуобщественным ведомствам управления портом, мостами и шоссейными дорогами: меры по значительному капиталовложению моделировались по показателям работы властей Порта Нью-Йорк, которые на деле доказали свои возможности по организации и эксплуатации таких сложных объектов, как Голландский туннель и туннель Линкольна, мост Джорджа Вашингтона, аэропортов Тетерборо, Лагардия Айдлуайлд и Ньюарк, а также многочисленных более мелких объектов. К 1960-м годам с оконечности Флориды до границы Мэна можно было проехать исключительно по территории, которая контролировалась ведомствами, если вовремя оплатить сборы (при условии, что тебя не подстрелят в провинции вооруженные банды землевладельцев, все еще сопротивлявшихся этому гигантскому проекту).

Тема: сборы.

Ведомства формировались штатами, как правило двумя. Они пользовались юридической защитой, не предоставлявшейся любым другим частным фирмам, участвовавшим в межрегиональной торговле. В число этих мер юридической защиты входило положение, что «два штата не могут… ограничить сферу деятельности ведомства по формированию, наложению и получению сборов и прочих выплат…» Помогло и федеральное правительство: в соответствии с Федеральным законом о мостах от 1946 года взимание сборов должно было прекратиться по завершении амортизационных выплат. Конгресс никогда не использовал этот закон против какого-либо из ведомств. Следовательно, сборы продолжали взиматься; к 1953 году Ведомство Порта Нью-Йорка отчиталось о прибыли свыше двадцати миллионов долларов в год, а ежегодные сборы увеличивались более чем на десять процентов.

Некоторая часть собранных средств пошла на развитие новых объектов, большая часть из которых была ориентирована на повышение прибыли, а не на решение проблем дорожного движения. И вновь лидером стал Порт Нью-Йорка; вопреки здравому смыслу, он построил третью подводную очередь туннеля Линкольна, обеспечивающую проезд восьми с половиной миллионов машин ежегодно, следующих на средний Манхэттен, который нуждался в еще большем количестве туннелей для отвода всего этого дорожного потока.

Тема: копы Порта.

С самого начала ведомствам разрешалось не допускать полицию на свою территорию. По мере развития ведомств росли и их частные вооруженные формирования.

Ко времени первых космических путешествий все уже контролировалось соответствующими ведомствами. Они вовремя подсуетились, и взяли бразды правления в свои руки; они досконально знали работу аэропортов, единственных из всех их проектов, регулярно приносящих прибыль, поэтому поняли, что отсутствие полного контроля неприемлемо. И, что характерно, они никогда не были заинтересованы в космических путешествиях, которые не влекли бы за собой огромные расходы; в противном случае к ним не поступала бы прибыль от подрядной работы, а также от быстрой амортизации займов, или от того, что законы позволяли им легко освобождать от налогообложения новостройки. Не было бы прибыли от неограниченно продленных сборов после окупаемости исходных затрат и всех расходов на эксплуатацию.

В первом в мире коммерческом космопорте «Порт Земля» судовладельцы должны были выплачивать по 5 000 долларов за каждую посадку своего корабля. Посадочные сборы долгие годы оставались вне закона в частной атмосферной авиации, однако ведомство «Порт Большая Земля», работавшее по своим собственным правилам, ввело постоянный обязательный посадочный сбор. Именно здесь было организовано первое полицейское управление Порта, рядовой состав которого превышал состав вооруженных сил США, государства, выдавшего лицензию этому ведомству. Через некоторое время границы были стерты и копы Порта стали вооруженными силами Соединенных Штатов Америки. Это не составило ни малейшего труда, так как «Порт Большая Земля» являлся фактически холдинговой компанией, объединявшей в себе все прочие ведомства страны, включая «Порт Земля».

И когда, вскоре после начала космических полетов, люди начали спрашивать друг друга: «Как же мы будем колонизировать другие планеты?» – у «Порта Большая Земля» уже был ответ.

Тема: терраформирование.

Терраформирование – преобразование планет по образу и подобию Земли, с тем чтобы на них могли жить обычные земляне. «Порт Земля» был готов начать с малого – сдвинуть Марс с его орбиты, чуть ближе к Солнцу, а также несколько изменить орбиты других планет; затем перенести на Марс достаточно воды, объемом примерно с Индийский океан (малая потеря для Земли, учитывая, что для терраформирования Венеры понадобилось бы 10 % от земных запасов воды); перенести на малую планету верхний слой почвы размером примерно со штат Айова, чтобы начать выращивать растения, которые постепенно изменили бы атмосферу Марса и так далее. Все это, как подчеркивал «Порт Земля», было вполне обоснованно с точки зрения доступных природных и энергетических ресурсов и стоило бы не более тридцати трех миллиардов долларов. «Порт Большая Земля» был готов получить эту сумму любой ценой без каких-либо налогозатрат менее чем за век с помощью таких нововведений, как 50-долларовые сборы за пересылку почты ракетами, посадочные сборы на Марс на сумму 10 000 долларов, билеты в один конец с минимальными удобствами за 1 000 долларов, право на получение в собственность 100 акров в марсианской пустыне и так далее. Конечно, сборы продолжались бы и после окупаемости затрат – деньги, вносимые на обслуживание и эксплуатацию.

В конце концов, спрашивали представители ведомства, каковы альтернативы? Ничего, кроме куполов. Представители «Порта Большая Земля» ненавидели купола. Они стоили слишком дешево, а интенсивность движения до них и обратно – сущий мизер. Опыт куполов на Луне предельно четко все показал. И общество тоже возненавидело купола; никто не желал жить под ними.

Что касается правительств других стран, кроме Соединенных Штатов, которые Порт все еще терпел, то ни одно из них не выказывало какой-либо любви к куполам или к той ограниченной колонизации, которую предлагал этот метод. Избавляться от размножающихся людских масс нужно было ведрами, а не пипетками. Если ведомство и знало, что переселение увеличивает здешнее население, вместо того чтобы сокращать его, то самым тщательным образом скрывало это от других правительств; к закону Франклина каждый должен прийти самостоятельно. От куполов отказались, и дали дорогу терраформированию.[52]

Затем возникла пантропия.

Если это третье решение проблемы колонизации планет и стало для Порта большой неожиданностью, то винить в том было некого, кроме самих себя. Пантропию предвещали многие признаки. Идея генетического видоизменения человеческой популяции для жизни на планетах без их изменения была высказана еще Олафом Стэплдоном, а затем подробно освещалась различными писателями. Проследить за ее развитием можно, вплоть до самого Протея, не говоря уж о таких порождениях людского разума, как оборотни, вампиры, дети, подброшенные феями, и переселение душ.[53]

Но внезапно все сделалось возможным; а в довольно короткое время пантропия стала фактом.

Власти возненавидели ее. Пантропия требовала значительных начальных вложений, чтобы сформировать первых колонистов, однако метод с каждым разом становился все эффективнее и дешевле. После заселения планеты колонистами, вообще не требовалось никаких вложений: людям было удобно в их новом мире, они могли воспроизводить новых колонистов без сторонней помощи. Более того, наиболее значительные расходы на пантропию были практически в два раза дешевле установки и эксплуатации самого простого купола. По сравнению с терраформированием даже такой удобной во всех отношениях планеты, как Марс, стоимость пантропии вообще приближалась к нулю, во всяком случае с точки зрения ведомств.

И не было никакой возможности обложить хоть что-то сборами, даже первоначальные расходы. Пантропия оказалась слишком дешевым вариантом, чтобы пытаться браться за нее всерьез.

ВАШ РЕБЕНОК БУДЕТ МОНСТРОМ?

Только дайте волю некоторым известным ученым – и ваши дети или внуки будут влачить жалкое существование на мерзлых пустошах Плутона, где солнце – это всего лишь искорка в небе!

Он сможет вернуться на Землю, только если умрет. Да и то не факт!

И даже сейчас кое-кто строит планы по превращению невинных, еще не рожденных младенцев в инопланетные существа, которым суждено умереть страшной смертью, едва ступив на зеленую планету своих предков. Недовольные тем, как медленно, но уверенно человечество завоевывает Марс, эти, с позволения сказать, «мыслители», не покидающие своих воздушных замков, стремятся придать человеческому телу уродливейшие формы, чтобы это тело каким-то образом выживало в самых трудных, практически инфернальных условиях других планет.

Процесс, который приведет к появлению этих жалких уродов при просто заоблачных расходах, называется «пантропией». Он уже развивается в наиболее несовершенной и опасной своей форме. Главным среди его лжепророков является убеленный сединами доктор Джейкоб Руллман, чьи денно и нощно горящие безумием от неосуществимых желаний глаза…

– Остановитесь, – сказал Суини.

Он коснулся кончиками пальцев висков, а затем опустил руки и снова посмотрел на Руллмана. Ученый положил на стол вырезку из старого журнала, которая даже под пленкой стала желтой как паэлья[54] после полураспада в воздухе Ганимеда. Руки Руллмана не утратили твердости, а то, что осталось от волос на его голове, было, как всегда, коричневато-красного цвета.

– Это все ложь. Конечно же. Но она работает, я знаю, что работает. Они кормили меня ей. Все меняется, когда понимаешь, насколько они жестоки.

– Да, – мягко сказал Руллман. – Это очень просто сделать. Развитие приспособленного ребенка – это особый процесс. Ребенок всегда изолирован от других, он стремится копировать других, можно рассказать ему все, что пожелаешь, и ему останется лишь верить тебе. Он жаждет близкого контакта, ждет, что его примут, заключат в объятия, которые ему не суждено познать. Он в высшей степени дитя из пробирки: от груди, что могла бы его кормить, отделен не только стеклом, но и целыми поколениями. Даже голос матери слышен только через провод, если вообще слышен. Я знаю это, Дональд, поверь мне. Это случилось со мной. И это очень тяжело.

– Джейкоб Руллман был…

– Моим отдаленным… непосредственным отцом. Моя мать рано умерла. С ними это часто происходит. Из-за разлуки, мне кажется; то же случилось и с твоей. Но отец рассказал мне всю правду: там, в пещерах Луны, прежде чем его убили.

Суини глубоко вздохнул.

– Что ж, понемногу я начинаю во всем разбираться. Продолжайте.

– Ты уверен, Дональд?

– Продолжайте. Я должен знать все. И еще не поздно. Пожалуйста.

– Хорошо, – задумчиво сказал Руллман. – Соответствующие ведомства приняли законы, запрещающие пантропию, но некоторое время они были совершенно бесполезными; Конгресс в это время довольно недоверчиво относился к запрету вивисекции, поэтому они толком и не понимали, что именно их просят запретить, а Порт не стал выкладывать все карты на стол. Мой отец был решительно настроен опробовать пантропию, пока в законах можно было найти хоть какие-то лазейки. Он хорошо знал, что законы станут поистине драконовскими, как только Порт решит, что время пришло. И он был уверен, что мы никогда не сможем колонизировать звезды, строя купола и терраформируя планеты. Это может сработать на некоторых близлежащих планетах: на Марсе, Венере, но не за пределами Солнечной системы.

– За пределами системы? Как люди смогут туда попасть?

– С помощью межзвездного двигателя, Дональд. Он существует уже несколько десятков лет, практически полвека. После его изобретения было сделано несколько пробных полетов, и все закончились очень успешно, хотя в прессе того времени нельзя было найти и малейшего упоминания об этом. Порт не видел никакой прибыли в изобретении межзвездных перелетов, поэтому запретил публикацию новостей, завладел всеми патентами, уничтожил любые записи о полетах, насколько только смог. Но все корабли Порта на всякий случай оснащались ускорителем. Он есть и на нашем корабле. И на корабле твоего друга, пилота-дальнобойщика, на орбите.

Суини молчал.

– Дело вот в чем: большинство планет, даже здесь, внутри Солнечной системы, не приспособлены для куполов и не подлежат терраформированию никоим известным и воображаемым образом. Юпитер, к примеру. И многие другие. Ведь результаты подобной процедуры будут слишком медленными и чересчур затратными, чтобы Порт начал этим заниматься. Что же касается межзвездных систем, Порт не предпримет ни единой попытки, так как не будет никакой торговли и движения космических кораблей, с которых можно было бы взимать сборы.

Пантропия была очевидным ответом. Конечно, не для Порта, но для будущего всего человечества. Каким-то образом у отца получилось убедить некоторых политиков и людей с большими деньгами. Он даже смог найти нескольких ветеранов тех первых межзвездных экспедиций, людей, кое-что понимавших в планетах, лежащих за пределами Солнечной системы, и в принципах работы ускорителя. Все эти люди желали провести хотя бы один демонстрационный эксперимент в сфере пантропии. Неограниченный по времени эксперимент, который при успешном его начале, мог бы повлечь за собой ряд других экспериментов.

Мы и являемся этим экспериментом: вот эта колония на Ганимеде.

Порт запретил ее еще до того, как мы смогли как следует развернуться, но к тому времени, как они обнаружили наши лаборатории на Луне, было уже слишком поздно. Мы спаслись. Именно тогда они бросили все силы на принятие законов, которым дали обратную силу, ведь во что бы то ни стало следовало убить пантропию, и они это хорошо понимали.

Именно поэтому само наше существование и является преступлением, Дональд. Это незыблемое требование политики Порта: эксперимент с колонией должен закончиться неудачей и им нужно это доказать. Именно поэтому они хотят, чтобы мы вернулись. Они хотят выставлять нас напоказ, демонстрируя, какими беспомощными уродами будем мы на Земле, рассказывать людям, что у нас ничего не получилось на Ганимеде и им пришлось спасать нас из того бедлама, какой мы здесь устроили.

В конце концов, можно вспомнить ту ложь о захвате пассажирских судов, о которой ты мне рассказал. Нас будут судить. Скорее всего, нас казнят, поместив в обычные земные условия на потеху публике. Это послужит хорошим наглядным доказательством, завершающим, можно сказать, штрихом.

Суини скрючился на своем стуле, с глубоким отвращением испытывая свое первое полноценное чувство: ненависть к самому себе. Теперь он понимал скрытые намеки в голосе Руллмана. Он предал всех, всех!

Голос ученого звучал безжалостно, превращая все мысли Суини в пепел.

– Теперь, что касается нашего проекта. Тут все просто. Мы знаем, что в долгосрочном плане человечество не сможет колонизировать звезды без пантропии. Мы знаем, что Порт не разрешит использовать пантропию. Поэтому мы понимаем, что мы сами должны донести пантропию до звезд, прежде чем Порт опередит нас. Раз, два, три, бесконечность.

Именно этим мы и собираемся заняться, вернее, собирались заняться. Мы подготовили наш старый корабль к путешествию, у нас выросло новое поколение детей – их совсем немного – которые могут управлять кораблем и которые приспособлены… – скажем так, к другому месту. Эти дети не могут жить на Земле, они не могут жить на Ганимеде, но могут существовать на одной из шести различных внешних планет, которые мы подобрали, – каждая находится в своем секторе на разном расстоянии от местного солнца. Я знаю названия только двух из них, и только дети обладают всей остальной информацией. К какой планете они полетят, будет решено только после взлета. Никто из оставшихся здесь не сможет их предать. А Земля никогда их не найдет.

Это послужит началом самой колоссальной «программы засева» в истории человечества: засев звезд людьми.

Если, конечно, корабль сможет взлететь.

В последовавшей за этой речью тишине было слышно, как тихо отворяется дверь офиса Руллмана. Вошла озабоченная Мика Леверо, держа в руках планшет. Она остановилась, увидев их, и сердце Суини сжалось на тающем льду его холодной грудной клетки.

– Прошу прощения, – сказала она, – я думала… Что-то случилось? Вы выглядите такими мрачными…

– Да, кое-что случилось, – сказал Руллман. Он посмотрел на Суини.

Угол рта Суини непроизвольно дернулся. Доктор подумал, не пытается ли тот улыбнуться, а если да, то по какому поводу.

– И никто нам не поможет, – сказал Суини. – Доктор Руллман, ваши колонисты должны будут восстать против вас.

4

Осветительный снаряд взмыл высоко, должно быть, на три мили вверх. И хотя его запустили над западным краем плато, света было достаточно, чтобы осветилось дно Борозды, по которому двигался урчащий полугусеничный вездеход.

Однако звук казался слишком слабым, чтобы его можно было услышать сквозь рев турбин, а Суини не помешала краткая вспышка. Вездеход пробирался на север со скоростью двадцать миль в час под дикой растительностью Борозды, поэтому его было бы сложно засечь с воздуха, – не легче, чем разглядеть мышь, юрко пробирающуюся среди корней.

Кроме того, никто не станет сейчас смотреть на Борозду. Признаки сражения, развернувшегося на высоте, были слишком очевидными; сам Суини с пристальным вниманием следил за ними.

Мика вела вездеход, а Суини перебрался в заваленный инструментами и приборами кузов и сел рядом с большой алюминиевой канистрой, не спуская глаз с экрана радара. Параболоидное плетение антенны над вездеходом не вращалось вокруг своей оси, сканируя окрестности, а было направлено назад, в сторону, противоположную движению вездехода. Антенна принимала микроволновую ретрансляцию с последней автоматической станции, которую они несколько минут назад проехали. Сканирование выполнялось большим радиотелескопом на вершине «пи» Хоува.

Суини не обращал особого внимания на низкие, быстрые отблески на экране. Они были вызваны ракетной артиллерией малого калибра, которая не играла никакой роли в общем ходе битвы. Обстановка – яснее некуда: в течение многих дней силы восставших удерживали гору и тяжелое вооружение в ней, однако атакующие лоялисты, начавшие наступление из своего лагеря на севере, не выпускали инициативу из рук и набирались сил.

Похоже, что ситуация стала патовой. Хотя повстанцы смогли выгнать лоялистов из «пи» Хоува, возможно сотворив что-то с системой вентиляции – диверсию, выполненную партизанским отрядом, – очевидно, что они не могли сражаться с лоялистами в открытом поле. Повстанцы теряли территорию в два раза быстрее, чем смогли ее занять. Огневая поддержка с горы ничуть им не помогала. Она не отличалась точностью попаданий. Частые осветительные снаряды свидетельствовали о плохой видимости и еще худшей разведке. А лоялисты, отстраненные от власти, имели в своем распоряжении весь воздушный флот и обнаглели настолько, что в открытую летали на низкой высоте при полном освещении.

Что лоялисты собирались делать, чтобы вернуть себе гору, – это уже другой вопрос. Даже самое мощное оружие не причинит никакого вреда «пи» Хоува. К тому же, несмотря на тот факт, что вся тяжелая артиллерия была размещена внутри горы, использовать ее на Ганимеде любой из сторон было смерти подобно. Сражение еще не перешло к решающей ожесточенной фазе, но с минуты на минуту здесь могло стать жарко.

И корабли Земли, которые уже были видны на экране, установленном в вездеходе, хорошо это понимали. Об этом четко свидетельствовало их текущее положение. О да, они были там, потому что знали, что Суини ведет за собой повстанцев, однако не демонстрировали ни малейшего желания хоть как-то им помочь. Вместо этого корабли ждали, чуть в стороне от орбиты Каллисто, примерно в 900 000 милях от Ганимеда. Достаточно далеко, чтобы успеть убраться, если увидят вспышку атомного взрыва на Ганимеде, но и достаточно близко, чтобы помочь Суини, если бы он начал одерживать победу.

Голос Мики, что же она там кричит? – наконец, стал различим в реве турбин вездехода.

– Что случилось? – заорал он, повернув к ней голову.

– … та скала впереди. Если она… прежде чем… повредит канал связи.

– Ни в коем разе! – закричал Суини. – Нужно сделать еще одно считывание.

Вездеход послушно встал, и Суини сопоставил показания, переданные Руллманом, с данными на экране. Все нормально. 900 000 – уже достаточно близко. Может, чуть ближе, чем было нужно, но ненамного. Ударная волна от взрыва всего спутника преодолеет это расстояние за пять секунд, неся за собой смерть. Но за пять секунд автоматика на кораблях Земли успела бы включиться, чтобы унести их прочь.

Он похлопал Мику по плечу:

– Пока все нормально. Поехали.

Ее ответа он не услышал, но увидел, как она качнула головой в защитном шлеме, и вездеход медленно начал двигаться вверх по длинному пересеченному подъему, усыпанному скальными обломками и булыжниками. Вот по таким опасным склонам в Борозду ежегодно скатывались камни. Мика посмотрела на него и весело улыбнулась, он улыбнулся в ответ; гусеничный лязг, увы, препятствовал нормальному общению.

Весь план с самого начала зависел от стольких многих если, что все еще мог развалиться в любой момент, пойди что-то не так. Надежным он казался только при его разработке. Сигнал, который Суини отправил Майклджону, VVANY, не сообщил тому никаких определенных сведений, так как он не знал значений кодов, однако этот код оповестил компьютер, что Суини не получил тот контроль над приспособленными людьми, который был нужен Земле, но у него была необходимая помощь, чтобы довести до конца начатое. Какие приказы выдаст компьютер Майклджону в ответ на это сообщение, и было самым первым если.

Компьютер мог, конечно, отреагировать каким-то замысловатым ходом, идущим вразрез с обычной человеческой логикой, ходом, не поддающимся никакому предсказанию. Иногда шахматные машины Шеннона выигрывали партии у признанных мастеров, однако чаще они проигрывали даже самым глупым новичкам. И так как невозможно было понять, каким окажется гамбит, ни Суини, ни Руллман не тратили время на то, что именно будет предпринято.[55]

Но другая альтернатива казалась более вероятной. Машина предположит, что Суини в безопасности, о чем свидетельствовало появление кодового сигнала; а если он получил какую-то поддержку, то мог собрать вокруг себя тайную клику недовольных колонистов «Ганимедское подполье» или что-то в этом роде. Земля, предположив такое, введет соответствующие алгоритмы в компьютер, указав, что многие колонисты недовольны сложившимся положением вещей. Была надежда, что Земля поверит этому, ни о чем не подозревая, так как никто на Земле и понятия не имел, насколько прекрасен Ганимед. И компьютер также предположит, что, возможно, пройдет совсем немного времени, прежде чем Суини установит контроль над ситуацией, после чего отправит Майклджону сигнал WAVVY или даже YYAWY.

– Но как мы узнаем, что компьютер так и поступил? – спросил Руллман.

– Если он так сделает, то пройдет некоторое время, и Майклджон ничего не предпримет. Просто останется на орбите, пока компьютер не передумает. Что еще он может сказать машине? Он всего-навсего человек на маленьком корабле без какого-либо тяжелого вооружения. К тому же землянин, который не смог бы спуститься и присоединиться к моей подпольной группе, даже приди такая мысль ему в голову. Он останется на месте и будет ждать.

Вездеход пытался взобраться на валун кубической формы, заскользил вдоль его грани и тяжело рухнул на мелкие круглые камни. Суини отвел взгляд от радара, оценивая ущерб – как большая алюминиевая канистра перенесла падение. Она вся была усыпана инструментами: кирки, топоры, молотки, зубцы, катушки провода, однако сама канистра была надежно закреплена. Чудо пиротехнической химии (а именно химии Ганимеда) все еще плескалось в ней. Он залез в кабину, сел рядом с Микой и застегнул ремень.

Никто не мог бы предугадать или каким-то способом вычислить, насколько продление срока компьютером на корабле Майклджона позволит Суини продолжить его восстание. Колония трудилась так, словно у них не было никакой отсрочки. Когда время истекло, а Майклджон не подал никаких признаков жизни, хотя радиотелескоп все еще показывал его присутствие, Суини и Руллман не стали поздравлять друг друга. Они не были уверены, что молчание и задержка означали именно то, на что они надеялись. Они могли только продолжать работать.

Через одиннадцать дней на «пи» Хоува началось движение машин, людей и энергий, что выглядело для Майклджона как восстание колонистов. Все признаки говорили о том, что именно лоялисты организовали свою базу рядом с северным полюсом Ганимеда. Суини и Мика и раньше ездили по Борозде с одной лишь целью: разместить в этих местах, и без того способных свести с ума любой радар, ряд небольших автоматических устройств, которые должны были отображаться на детекторах Майклджона как целые бригады тяжелой техники. Видимое стратегическое движение противоборствующих армий свидетельствовало о концентрации лоялистов на полюсе.

А теперь Суини и Мика возвращались к этому «лагерю».

Похоже, компьютер выжидал. Скорее всего, Майклджон ввел в него данные о том, что на Ганимеде идет настоящая война и что сторонники Суини одерживали победу. У компьютера не было никаких причин заново экстраполировать данные вплоть до первого дня, когда лоялисты удержали свои позиции; затем компьютеру необходимо было оценить, смогут ли лоялисты отвоевать гору, даже если в ближайшие пару недель им и удастся очистить окрестности от сторонников Суини.

– Детские игры, – сказал Суини. – У него нет никаких причин считать по-другому. Проще простого заставить его экстраполировать дальше первого производного.

– Не слишком ли ты в этом уверен, Дональд?

Суини заерзал в ковшеобразном сиденье, вспоминая улыбку Руллмана. Ни у кого из приспособленных людей, не говоря уж о Суини, никогда не было настоящего детства, а уж тем более «детских игр». К счастью, копы Порта считали, что для выполнения возложенной на Суини задачи нужно было обучить его теории игр.

Вездеход остановился на относительно гладкой поверхности, и Суини встал, чтобы проверить экран. Осыпающийся склон, как и предполагала Мика, прервал прием сигналов с оставшейся позади станции ретрансляции; Суини начал сканировать радаром. Большая часть поля была закрыта ближним краем Борозды, однако постепенно это начнет меняться. Дно Борозды плавно поднималось к северному полюсу, хотя никогда не достигало уровня равнин. Он уже мог сканировать достаточный участок неба, чтобы увидеть, что корабли Земли находились там же, где раньше.

Был риск, что Майклджон, обеспокоенный постоянными рекомендациями компьютера о бездействии, свяжется с Землей и потребует консультацию с вышестоящим начальством. Очевидно, что колонисты восстали на Ганимеде ради того, что можно было бы условно назвать «Мы хотим домой». И это идеально соответствовало бы целям Земли. Земля не только настояла бы на том, чтобы Майклджон оставался на орбите в соответствии с рекомендациями компьютера, но и поспешила послать подкрепления для Суини, просто на всякий случай.

И Суини, и Руллман, зная, насколько велика была вероятность этого, решили, что шансы достаточно велики и начали готовиться к последствиям. И не прогадали: земные корабли прибыли сюда, но даже это походило только на подготовку.

Радуясь, насколько это было возможно, сложившимся обстоятельствам, Суини продолжал свое дело. Прежде чем пристегнуться, он остановился, чтобы поцеловать Мику, так что та на несколько секунд вынуждена была прервать управление вездеходом.

Взрыв со всей силы отбросил его обратно на пустое ковшеобразное сиденье.

Он пытался прийти в себя и справиться со звоном в голове. Похоже, что двигатель вездехода заглох; поверх звона в ушах он не слышал ничего, кроме звука воздуходува.

– Дон! Ты в порядке? Что это было?

– О-оох, – сказал он, привставая, – ничего не сломано, но голова трещит. Судя по звуку, бризантный заряд. И очень сильный.

Ее испуганное лицо исказила гримаса в мягком свете приборной панели.

– Один из наших? Или…

– Я не знаю, Мика. Похоже, он взорвался где-то на расстоянии, в ущелье. Что случилось с двигателем?

Она коснулась стартера. Стартер завизжал, и двигатель тут же запустился.

– Видимо, я позволила ему заглохнуть, – сказала она смущенно. Мика включила передачу. – Но что-то не так. Нет тяги на твоей стороне!

Суини открыл дверь кабины, вывалился на каменную почву и присвистнул.

– Что там?

– Гораздо ближе, чем мы думали, – отозвался он. – Правая гусеница разорвана практически надвое. Наверное, зацепил падающий скальный обломок. Передай резак.

Она наклонилась через его сиденье и протянула дуговой резак, затем очки. Он дошел до кормы вездехода и включил аппарат. Электрическая дуга горела зеленовато-синим цветом; через мгновение поврежденная гусеница распласталась под четырьмя большими шинами снегохода, как мертвая змея. Потащив за собой шнур, Суини срезал и левую гусеницу, затем вернулся в кабину, заматывая шнур на ходу.

– Готово, но давай помедленнее. Эти шины будут изрезаны в лоскуты к тому времени, как мы доберемся до базы.

Ее лицо все еще оставалось бледным, но она больше не задавала вопросов. Вездеход начал ползти вперед, оставляя позади гусеницы. Спустя две мили лопнула первая из восьми шин, и оба подпрыгнули от испуга. Быстрая проверка показала, что они лишились правой внешней задней шины. Через две с половиной мили лопнула правая внутренняя ведущая шина. Плохо, что шины находились на одной стороне вездехода, но хотя бы на разных осях и с некоторым чередованием. Следующая потеря – левая внутренняя шина сзади. Они успели проехать еще пять миль, и земля здесь уже была меньше усыпана скальными обломками.

– Дон!

– Да, Мика.

– Думаешь, земляне сбросили бомбу?

– Я не знаю, Мика. Сомневаюсь. Они очень далеко, чтобы наугад чем-то кидаться в Ганимед. Да и зачем? Скорее всего, одна из наших торпед потеряла управление. – Он щелкнул пальцами. – Подожди-ка секунду. Если мы пускаем друг в друга мощные фугасы, то копы должны были это так или иначе заметить, а это мы можем проверить.

Бум!

Вездеход наклонился на правый борт и уткнулся в землю. Ничего не нужно было проверять. Суини понял, что вышла из строя правая внешняя ведущая шина. Те два колеса будут принимать на свои обода все удары в течение последующих нескольких тысяч футов; основной вес машины приходился на них, а рулевые шины оставались сравнительно целыми.

Скрипя зубами, он отстегнулся и бросился к радару, мимоходом проверив алюминиевую канистру.

Теперь на экране стало видно гораздо больше неба. Было очень трудно выполнить триангуляцию местоположения земных кораблей после того, как пропала связь с «пи» Хоува, однако зернышки на экране заметно поблекли. Суини решил, что корабли отлетели еще на сотню тысяч миль. Он улыбнулся и наклонился к уху Мики.

– Это была одна из наших торпед, – сказал он, – Руллман ввел в бой тяжелую артиллерию, только и всего. Один из торпедных операторов, должно быть, потерял торпеду в Борозде. Копы Порта, конечно же, обнаружили усиление огня и отступили. Похоже, что повстанцы вот-вот попытаются уничтожить базу лоялистов атомной бомбой, и им не хочется находиться сейчас вблизи планеты. Как долго нам еще ехать?

– Мы примерно… – начала отвечать Мика.

Бум! Мика дернула зажигание, и двигатель заглох.

– … здесь, – закончила она, а затем на удивление начала хихикать.

Суини попытался сглотнуть пересохшим горлом и понял, что тоже улыбается.

– С тремя целыми шинами, – сказал он, – что ж, ура. Приступим к делу.

Еще одна осветительная ракета раскрасила небо, но уже не так близко, как раньше. Суини пошел к корме вездехода, за ним пробиралась Мика. Они с ужасом смотрели на ошметки силиконового каучука, которые когда-то были двумя превосходными шинами. Два обода совсем оголились; а пятая шина, которая не касалась земли, была всего лишь проткнута, подлежала восстановлению.

– Открепи бочку и выкати ее, – сказал Суини. – Осторожно. Теперь давай опустим ее на землю и… вот сюда.

Вокруг них среди камней и массивных кривых пней лежали небольшие приборы, электронные шумы которых создавали для кораблей на орбите Ганимеда видимость оживленного военного лагеря. Конечно, на фотографиях никакого лагеря бы не увидели, однако видимого света было недостаточно, инфракрасное излучение было еще слабее, а ультрафиолет не пропускала атмосфера. Никто не ожидал увидеть здесь хоть что-нибудь из космоса с помощью любой из доступных технологий, уж точно не в Борозде; однако детекторы сообщали о значительных энергозатратах, о движущихся источниках энергии, а также о торпедах повстанцев, нацеленных исключительно в эту область. Этого было достаточно.

С помощью Мики Суини поставил алюминиевую бочку по центру области, усеянной электронными средствами.

– Я сниму ту пробитую шину, – сказал он. – У нас есть пятнадцать минут до взлета, и, скорее всего, она нам понадобится позже. Знаешь, как подсоединить здесь провода?

– Я не идиотка. Иди, снимай свою шину.

Пока Суини работал, Мика нашла главную входную клемму, запитывающую мелкие электронные устройства, и подсоединилась к ней. Она подключила подпружиненный выключатель, который бы переключился в положение «ВЫКЛ», как только на активирующий соленоид будет подано напряжение. Один конец намотанного на барабан кабеля был подсоединен к соленоиду, другой – к красной клемме на верхней стороне алюминиевой канистры. Мика проверила плунжер на другом конце кабеля. Все было готово. Как только они нажмут на плунжер, все мелкие устройства выключатся, а бочка взлетит на воздух.

– Все готово, Мика?

– Все готово, жду дальнейших распоряжений. Пять минут до взлета.

– Хорошо, – сказал Суини, забирая у нее барабан. – Лучше иди в машину и уведи ее через полюс за горизонт.

– Почему? Здесь нет никакой опасности. А если и есть, то что мне там делать одной?

– Послушай, Мика, – сказал Суини. Он пятился назад, спиной к северу, разматывая кабель. – Я просто хочу убрать отсюда вездеход, может, мы сможем им воспользоваться. А когда взлетит бочка, то может загореться и он. Кроме того, предположим, что копы захотят рассмотреть все поближе. Они увидят вездеход, и это будет подозрительно. Но они не увидят меня. Будет лучше, если машина будет стоять за горизонтом. Как тебе такое объяснение?

– Ну хорошо-хорошо. Просто не погибни здесь, очень прошу.

– Не погибну. Я найду тебя, как только все закончится. Давай, тебе пора.

Не очень убедительно нахмурившись, она залезла обратно в вездеход, и потихоньку поехала вверх по склону. Когда вездеход исчез из вида, Суини еще долго слышал, как голые обода скрежещут вверх по камням, но вскоре затих и звук.

Суини продолжал идти назад, разматывая барабан, пока кабель не закончился, а шумный электронный лагерь не остался в миле к югу от него. Он взял плунжер правой рукой, посмотрел на часы и забрался за длинный низкий выступ.

Несколько осветительных снарядов вспыхнули в небе рядом малых солнц. Где-то загудела ракета, и землю сильно тряхануло. Суини истово надеялся, что торпедоносцы «повстанцев» не пытались попасть как можно ближе к лагерю.

Уже скоро все закончится. Через несколько секунд корабль жизни взлетит с «пи» Хоува и унесет к одной из шести незнакомых звезд новое поколение приспособленных детей.

Двадцать секунд.

Пятнадцать.

Десять.

Девять.

Восемь.

Семь.

Шесть.

Суини надавил на плунжер.

Алюминиевая канистра сухо кашлянула, и шар огня, такой яркий, что от него нельзя было защититься маской для сварки, или опущенными веками, или и тем и другим, поднялся в небо Ганимеда. Жар опалил кожу Суини так же сильно, как и тот реактивный ускоритель, казалось, уже давным-давно. Ударная волна, дошедшая до него через девять секунд, вдавила его в землю и раскровила нос.

Не замечая этого, он перекатился на спину и посмотрел наверх. Вспышка уже практически погасла. Теперь в воздухе бурлил столб белого дыма, через который просвечивали пылающие, раскаленные цвета. Дым поднимался вверх примерно по миле в минуту.

Что ж, имитация атомной бомбы получилась чертовски хорошей.

Столб не стал грибообразным, пока не достиг бы пятимильной высоты, но к тому времени, а Суини был в этом уверен, в радиусе десяти астрономических единиц от Ганимеда не будет ни одного земного корабля. Никто не станет ничего проверять, особенно если все приборы в «лагере» прекратили трансляцию одновременно со взрывом.

Возможно, позже Порт решит, что «взрыв» был не чем иным, как огромной одноразовой римской свечой, запущенной из алюминиевой канистры и поднявшейся в небо на сигнально-дымовой смеси и взрывчатых химических соединениях малой силы. Но к тому времени корабль жизни улетит так далеко, что его невозможно будет отследить.

Фактически он уже бесследно улетел. Он покинул спутник на счет «ноль», до которого Суини так и не дошел.

Суини встал, весело напевая, как и Руллман, какую-то немелодичную бессмыслицу, и побрел на север. На другой стороне полюса Борозда должна была стать не такой глубокой, уходя на обращенное к Юпитеру полушарие Ганимеда. Там была сумеречная зона, которая освещалась солнцем довольно нерегулярно, когда Ганимед находился на солнечной стороне Юпитера, и довольно регулярно, когда спутник выходил из тени основной планеты. Конечно, периоды затенения были очень холодными, но они едва ли продолжались по восемь часов.

Во всех остальных местах Ганимеда колонисты двигались к таким же заранее заготовленным позициям, их подложное военное оборудование было уничтожено, а цель выполнена. У них было разное снаряжение, но ничуть не хуже, чем у Суини; а у того оставался еще работающий десятиколесный снегоход, на котором можно было перераспределить шесть оставшихся шин, чтобы выполнять на нем всю необходимую тяжелую работу. В кузов вездехода были загружены различные инструменты, семена, саженцы и ростки, медикаменты, запасы пищи и топлива. К тому же вместе с ним была жена.

Конечно, Земля прибудет на Ганимед. Но ничего не найдет. Внутренности «пи» Хоува уничтожены при взлете корабля жизни. Что касается людей, то они будут безобидны, несведущи и рассеяны по всей планете.

«Крестьяне, – думал Суини. Насвистывая, он пересек северный полюс, – всего лишь простые крестьяне».

Наконец, он увидел квадратный круп вездехода, остановившегося в устье долины. Сначала он не видел Мики, но потом заметил ее, стоявшую на возвышенности к нему спиной. Он взобрался наверх и встал рядом с ней.

Долина сначала была узкой, не больше сотни футов в ширину, но затем расширялась, и взгляду открывались большие просторы ровной земли. Воздух над ней чуть затянула легкая дымка. Для землянина мало что могло показаться более безжизненным, но земляне и не смотрели на эту красоту.

– Думаю, что это лучшая земля на Ганимеде, – прошептал Суини. – Я бы пожелал…

Мика повернулась и посмотрела на него. Он остановился, не озвучив свои желания, но было понятно, что она все поняла. Но Руллмана уже не было на Ганимеде, чтобы вместе полюбоваться красотой планеты, ни здесь, ни в каком-либо другом месте. И хотя ему не суждено увидеть конец путешествия, он все же улетел вместе с детьми на том корабле и обязательно поделится с ними всеми своими знаниями.

Суини не сомневался в том, что Руллман – великий человек. Возможно, даже более великий, чем его отец.

– Езжай вперед, Мика, – тихо сказал Суини, – я пойду за тобой.

– Почему? Он хорошо движется по этой почве, дополнительный вес совершенно ничему не помешает.

– Вес тут ни при чем. Просто хочется пройтись пешком. Все потому… Мика, ты же понимаешь, что это мое рождение? Разве ребенок может появиться на свет из чрева четырнадцатитонной машины?

Нечто из верхнего мира

…В летописях сказано, что когда Великаны прибыли на Теллуру с дальних звезд, они пожили здесь некоторое время, посмотрели на поверхность земли, увидели, как она скудна и нашли в этом дурное предзнаменование. Поэтому они повелели человеку всегда оставаться в воздухе, в лучах солнца и в лучах звезд, которые должны были бы напоминать людям о них. И Великаны задержались здесь на некоторое время и научили людей говорить, и писать, и плести, и другим полезным делам, о которых говорят летописи. И затем они ушли на самые дальние звезды, сказав: «Примите этот мир и владейте им. И когда мы вернемся, не испытывайте страха, ибо этот мир ваш».

Книга Законов

1

Ионафа Кошельщика вытащили из сетей за час до остальных заключенных, так как его сомнения – по сравнению с виной других пленников – были признаны самыми ужасными. Еще не рассвело, но надзиратели провели его напоследок по бесконечным, пахнущим мускусом садам орхидей. Перед ним двигались небольшие темные тени с кривыми ногами, сутулыми плечами и тонкими безволосыми хвостами, свернутыми в спирали, точь-в-точь как у него. За ними на конце длинной веревки скакал Ионаф, выверяя свои прыжки по прыжкам надзирателей, так как любая оплошность привела бы к быстрому падению и, возможно, удушению.

Однако вскоре после рассвета он в любом случае отправится на поверхность, расположенную в 250 футах под садами орхидей. Но даже самый закоренелый преступник не хотел бы, чтобы его уход начался до того, как закон скажет «Пора». И как можно уходить с привязанной к телу веревкой?

Переплетенная петлеобразная сеть лиан под ними, каждый стебель толщиной с человеческое тело, резко качались вверх и вниз, когда прыгуны добрались до края папоротниковых зарослей, возвышавшихся в окружении хвощового перелеска. Группа остановилась, прежде чем начать спуск. Все глаза обратились к востоку, где виднелась тусклая чаша неба. Звезды быстро гасли одна за другой; только яркое созвездие Попугая можно было безошибочно различить.

– Какой хороший день, – дружелюбно сказал один из охранников. – Лучше спускаться вниз в солнечный день, а не в дождливый, слышишь, Кошельщик.

Ионаф вздрогнул, но ничего не ответил. Ну разумеется, там внизу, в Аду, всегда шел дождь. Любой ребенок знал об этом. Даже в самые погожие дни бесконечный секущий дождь испарений сотен миллионов листьев вечных деревьев наполнял воздух леса туманом и увлажнял низинные торфяные болота.

Он огляделся, чувствуя наступление светлого, влажного утра. Горизонт на востоке мрачно чернел на фоне края диска огромного красного солнца, которое уже показалось из-за горизонта на одну треть. Почти настало время восхода его малой сине-белой, донельзя раскаленной спутницы. В какую сторону ни глянь, вплоть до самого горизонта виднелся океан сплетенных верхушками деревьев, которые покачивались длинными, бесконечными волнами, без резких всплесков, словно густое, тягучее масло. Только оказавшись вблизи, можно было различить детали в этом океане леса, увидеть мир таким, каким он был: гигантской многоярусной сетью толстых лиан, сквозь которые проступали папоротники, пьющие воздух орхидеи и тысячи разновидностей грибов, произраставших там, где пересекались стебли, впитывая из них перегной, где яркие паразиты тянули соки из лиан, деревьев и даже друг из друга. В лужицах дождевой воды, собиравшейся в растущих бок о бок листьях бромелии с появлением света древесные жабы и квакши резко прекращали горланить свои песни и умолкали одна за другой. А на деревьях под верхним миром концерт только начинался: с осторожных скрипов крылягв, душ проклятых, или дьяволов, которые охотились на них. Никто не знал точно, чья глотка издает эти ужасные звуки.

Небольшой порыв ветра всколыхнул перелесок хвоща, так что сеть лиан под ним закачалась, словно мираж. Ионаф отдался качке, но один из небольших побегов, к которому он протянул свою безволосую руку для поддержания равновесия, зашипел и быстро уполз в нижнюю тьму – зеленая под цвет хлорофилла змея приползла с влажных троп верхнего яруса, где охотилась, подобно своим предкам, чтобы встретить восход обоих солнц и высушить свою чешую в тихом спокойствии утра. Еще ниже изумленная обезьяна вскочила со своего ложа из-за отвратительной ползучей твари, прыгнула на другое дерево, разразившись во время затяжного прыжка многочисленными оскорблениями. Конечно, змея не обратила на это ни малейшего внимания, так как не понимала человеческого языка, однако группа на краю зарослей хвоща одобрительно захихикала.

– Там внизу ценят сквернословие, – сказал другой охранник. – Подходящее место для тебя и твоих святотатцев, Кошельщик. Пойдем.

Узел на шее Ионафа затянулся, и его надзиратели зигзагообразно запрыгали в низину, к Трону правосудия. Он последовал за ними, лишенный какого-либо выбора, ведь веревка могла оплести его руки, ноги или хвост, и хуже того: сделать каждое его движение смертельно неловким. Над головой едва мерцал, исчезая в синем небе, звездный шлейф Попугая.

Ближе к центру кроны над рощей виднелись целые гроздья скрепленных из листьев и кожи домов. Их привязывали к лианам или подвешивали на редких ветвях, слишком высоких или тонких, чтобы выдерживать массивные стебли лиан. Многие из этих кошелок Ионаф хорошо знал, не только как гость, но и как ремесленник. Лучшие из них: вывернутые цветы, открывавшиеся с первой утренней свежестью, которые можно было надежно закрыть с приходом сумерек с помощью одного лишь шнурка, были придуманы и сделаны им самим. Ими восхищались, их ценили и копировали.

Его репутация, заработанная благодаря смекалке и кропотливому труду, также помогла ему оказаться на конце этой прикрепленной к спине веревки. Многие начали прислушиваться к его словам, что в конце концов сделало его главным сомневающимся человеком, который довел молодежь до святотатства, человеком, который поставил под сомнение Книгу Законов.

И все эти люди помогли ему получить право на путь, ведущий прямиком в Ад.

Кошелки как раз начинали открываться, когда группа передвигалась прыжками среди них. То здесь, то там заспанные лица высовывались из отшелушившихся окон, завязанных длинными вымоченными в росе кожаными шнурками. Некоторые из проснувшихся домовладельцев признали Ионафа, он был в этом уверен, однако никто не желал следовать за группой, несмотря на то что к этому времени дня жители уже должны были бы высыпаться из своих зашнурованных цветов подобно созревшим семенам.

Сегодня свершится правосудие, и они это знали, но даже те, кто спал эту ночь в лучших домах, построенных Ионафом, не вступились бы за него теперь и не сказали бы ни слова в его защиту. В конце концов, всем было известно, что Ионаф не верил в Великанов.

Ионаф уже видел Трон Правосудия – подвешенный стул из плетеного тростника, спинку которого венчал ряд гигантских крапчатых орхидей. Предположительно, они были посажены здесь, тогда же, когда был сделан стул, но никто уже не помнил, насколько они древние; здесь не существовало времен года, поэтому отсутствовали причины не считать, что они росли на этом месте уже целую вечность. Сам Трон находился в дальней части арены, располагаясь высоко над ней, однако в свете дня Ионаф все-таки смог разглядеть белый мех лица Волеизъявителя племени. Он был похож на одинокую серебристо-черную ромашку среди огромных ярких бутонов.

Точно по центру арены находился сам Подъемник. Ионаф часто видел его, будучи свидетелем того, как вершится правосудие и Подъемник выполняет свою грязную работу. Но сейчас Ионаф едва мог поверить, что станет его следующим пассажиром. Подъемник представлял собой всего-навсего большую корзину, достаточно глубокую, чтобы воспрепятствовать побегу, с острыми шипами по ободу, ради устрашения и назидания. Три пеньковые веревки, привязанные к ободу, затейливо переплетались на деревянном барабане лебедки, которую без труда могли поворачивать два человека, даже при полностью загруженной корзине.

Процедура не отличалась сложностью: приговоренного силой усаживали в корзину, затем опуская ее с глаз долой, пока по провисанию веревок не становилось понятно, что корзина коснулась поверхности земли. Жертва как-то выбиралась, в противном случае корзина оставалась лежать внизу, пока жертва не умирала с голоду или пока Ад не брал свое, после чего веревки наматывались обратно.

Приговоры выносили на разные сроки в зависимости от серьезности преступления, однако с практической точки зрения эта формальность не имела ни малейшего значения. Хотя корзину добросовестно опускали по истечении срока наказания, никто никогда не забирался в нее назад. Конечно, в мире без времен года и лун, а значит, без какого-либо определенного по длительности года, который высчитывался здесь примерно-приблизительно, вычислять длительные периоды времени было довольно сложно. Корзина могла быть спущена на тридцать-сорок дней раньше или позже нужного срока. Такова была техническая сторона вопроса, ведь если время было так трудно подсчитывать в верхнем мире, то уж, наверное, совершенно невозможно было вычислить в Аду.

Охрана Ионафа привязала свободный конец его веревки к ветке и расселась вокруг узника. Один из конвоиров передал ему сосновую шишку, и Ионаф попытался отвлечься, выбирая из шишки сочные семена, однако по какой-то причине они казались совершенно безвкусными.

Приводили и других пленных, и Волеизъявитель племени смотрел на них со своего стула маслянисто-черными глазами. Привели Матильду Собирательницу, которая мелко тряслась, словно в приступе малярии. Мех на ее левом боку блестел и топорщился, словно она нечаянно перевернула на себя растительную кадку с водой. Затем привели Аляскона Навигатора, человека средних лет, на год или два младше самого Ионафа. Его привязали рядом с Ионафом, и он тотчас же присел, с безразличием на лице, катая во рту тростниковую дудку.

Пока что собрание проходило в полном молчании, но все изменилось, когда из сетей пытались вытащить Сета Игольщика. Его было слышно на значительном расстоянии: целая гамма постоянно меняющихся визжащих и вибрирующих звуков различных тонов, которые могли означать страх или ярость. Все в перелеске, кроме Аляскона, повернулись туда, откуда раздавались дикие вопли, а из туго затянутых кошелок показались головы, словно новорожденные бабочки начали вылупляться из коконов.

Через мгновение охранники Сета показались в перелеске кучной группой, также громко крича и вопя. Где-то посередине этой толпы, перекрывая голосом все прочие звуки, вопил Сет; видимо, он пытался зацепиться за любую лиану, которая только подворачивалась у него на пути, а как только его отцепляли, пытался прыгнуть назад и вновь зацепиться за другую, чем доставлял огромное неудобство всем пяти охранникам. Тем не менее его неумолимо спустили на арену: два фута вперед, один назад, три фута вперед…

Охранники Ионафа тем временем продолжали выбирать ядра из сосновых шишек. Во время разразившейся суматохи Ионаф понял, что с той же стороны перелеска безо всякого шума привели Чари Чтеца. Его, отрешенного, расслабленного, посадили на сплетение лиан напротив Аляскона. Чтец поник головой, выставив плечи далеко вперед, и от него настолько веяло отчаянием, что Ионаф почувствовал, как снова начинает дрожать.

На своем Троне Волеизъявитель племени сказал:

– Ионаф Кошельщик, Аляскон Навигатор, Чари Чтец, Сет Игольщик, Матильда Собирательница, пришло время призвать вас к ответу, да будет совершено правосудие.

– Правосудие! – закричал Сет, с нечеловеческими усилиями вырываясь из рук своих надзирателей. Его вернули на место, дернув веревку. – Нет никакого правосудия! Я не хочу иметь никаких дел с…

Охранники поймали его, крепко зажав рот своими коричневыми руками. Волеизъявитель племени смотрел с довольным ехидством.

– Выдвинутых обвинений, по сути, три, – продолжил Волеизъявитель. – Первое: развращение детей ложью. Второе: побуждение людей к сомнению в благости высшего закона. Третье: отрицание Книги Законов. Каждый из вас может высказаться в порядке старшинства. Ионаф Кошельщик, суд готов выслушать твои возражения.

Ионаф встал, пытаясь подавить легкую дрожь, но с удивлением ощущая вернувшееся чувство своей былой независимости.

– Ваши обвинения, – сказал он, – связаны исключительно с отрицанием Книги Законов. Я не учил ничему, что противоречило бы нашим верованиям, и ничего не ставил под сомнение. Я отрицаю все обвинения.

Волеизъявитель племени посмотрел на него свысока с явным сомнением.

– Мужчины и женщины сказали, что ты не веришь в Великанов, Кошельщик, ты не сможешь заслужить помилования, продолжая лгать.

– Я отрицаю обвинение, – настаивал Ионаф. – Я верю в Книгу Законов в целом и я верю в Великанов. Я учил лишь тому, что Великаны не являются реальными существами в том смысле, в котором реальны мы. Я учил, что они служат символами некой высшей реальности, и мы не должны считать их существующими на самом деле.

– И что это за высшая реальность? – требовательно спросил Волеизъявитель. – Опиши ее.

– Ты просишь меня сделать то, чего не смогли даже сами составители Книги Законов, – горячо сказал Ионаф. – Если им пришлось выразить реальность в символах, вместо того чтобы записать все прямым текстом, то как это может сделать простой кошельщик?

– Твое утверждение – не более чем пускание ветров, – сказал Волеизъявитель. – Оно служит только тому, чтобы поставить под сомнение власть и закон, установленные Книгой. Скажи мне, Кошельщик, если человек не должен бояться Великанов, почему же он должен испытывать страх перед законом?

– Потому что он человек, и соблюдение законов в его интересах. Он не ребенок, нуждающийся в неком реально существующем Великане, заботящемся о нем или наказывающем за дурной поступок. Более того, Волеизъявитель, эти архаичные верования ни во что не ставят самих нас, людей. Пока мы верим, что Великаны реально существуют и что когда-нибудь они вернутся и будут дальше обучать нас, мы не сможем найти ответы на все интересующие нас вопросы. Половина из того, что мы знаем, дана нам в Книге, а другая половина предположительно свалится на нас с небес, если мы будем сидеть и ждать достаточно долго, не ударяя пальцем о палец. А пока мы существуем всего-навсего как какие-нибудь растения.

– Если часть Книги является ложью, то ничто не мешает сказать, что вся Книга ложна, – веско сказал Волеизъявитель, – и тогда мы потеряем даже то, что ты называешь «половиной наших знаний», хотя для тех, кто смотрит на мир незамутненным взглядом, это и есть все наши знания.

Внезапно Ионаф вышел из себя.

– Так теряйте же! – закричал он. – Давайте забудем все, что мы столь старательно зазубрили, вернемся к основам, и научимся всему заново, а потом продолжим учиться на своем собственном опыте. Волеизъявитель племени! Ты старый человек, но некоторые из нас еще не забыли, что такое любопытство.

– Молчи! – сказал Волеизъявитель. – Мы услышали достаточно. Призываем к ответу Аляскона Навигатора.

– Большая часть Книги со всей очевидностью является неправдой, – безучастно сказал Аляскон, поднимаясь с места. – Как настольная книга мелкого ремесленника, она дала нам многое. Как руководство по творению и устройству вселенной, – это, по-моему мнению, полная бессмыслица. Ионаф слишком мягко о ней высказался. Ни для кого не секрет, что я так считаю, и я не изменю своего мнения.

– И заплатишь за это, – сказал Волеизъявитель племени, тяжело моргая, глядя сверху вниз на Аляскона. – Чари Чтец.

– Мне нечего сказать, – ответил Чари, не вставая и даже не подняв глаз.

– Ты не будешь отрицать обвинений?

– Мне нечего сказать, – повторил Чари, но затем запрокинул голову и посмотрел отчаянными глазами на Волеизъявителя племени. – Я умею читать, Волеизъявитель. Я вижу слова в Книге Законов, которые противоречат друг другу. Я указал, где они. Это факт, эти противоречия четко видны в книге. Я не говорил ничего плохого, не сеял ложь, не учил неверию. Я лишь показывал людям очевидные факты. Вот и все.

– Сет Игольщик, твой черед.

Охранники вежливо убрали руки, закрывавшие рот Сета. Он успел укусить их несколько раз, пока ему не позволили говорить. Однако Сет тут же принялся вопить.

– Я не имею ничего общего с этими людьми! Я – жертва слухов, завистливых соседей, кузнецов, которые не в состоянии соперничать со мной! Никто не может сказать обо мне ничего плохого, кроме как то, что я продавал иглы этому кошельщику, но продавал их безо всякого умысла. Обвинения, выдвинутые против меня, – это ложь, сплошная ложь!

Ионаф, пылая гневом, вскочил на ноги, но затем снова сел, пытаясь подавить в себе желание выкрикнуть в ответ что-то злое. Какая теперь в конце концов разница? Свидетельствовать против этого юнца? Это не поможет другим, а если Сет пытается с помощью лжи избежать Ада, то, возможно, что-то у него да получится.

Волеизъявитель племени посмотрел на Сета сверху вниз с тем же выражением гневного неверия, которое он адресовал Ионафу.

– Кто вырезал святотатства на твердой коре рядом с домом Хоси Законодателя? – спросил он. – Это сделано острыми иглами, и есть свидетели, которые видели, чьи руки эти иглы держали.

– Опять ложь!

– Иглы, найденные в твоем доме, соответствуют проделанным бороздам, Сет.

– Они не мои… Или были подброшены! Я требую, чтобы меня освободили!

– Тебя освободят, – холодно сказал Волеизъявитель. Никто не сомневался в том, что он имел в виду. Крики Сета перемежались отчаянными стонами. Руки стражей крепко закрыли его рот. – Матильда Собирательница, суд готов выслушать твои возражения.

Молодая женщина нерешительно встала. Ее мех уже практически высох, но она все еще дрожала.

– Волеизъявитель, – сказала она, – я видела то, что показывал мне Чари Чтец. Я сомневалась, но то, что сказал Ионаф, вернуло мне уверенность. Я не нахожу вреда в его учениях. Они позволяют забыть о сомнениях, вместо того чтобы, по твоим словам, взращивать их с новой силой. В них нет никакого зла, и я не понимаю, почему это считается преступлением.

Ионаф посмотрел на нее с восхищением. Волеизъявитель тяжело вздохнул:

– Мне жаль тебя, – сказал он, – но как Волеизъявитель племени я не могу трактовать невежество в знании Закона как невиновность. Однако мы будем милосердны ко всем вам. Отрекитесь от вашей ереси, подтвердите свою веру в Книгу, во все, что в ней начертано – от корки до корки, – тогда вас просто изгонят из племени.

– Я отрекаюсь! – закричал Сет. – Я никогда в это не верил. Это все сплошное святотатство и ложь, от начала до конца! Я верю в Книгу, во все, что там написано!

– Ты, Игольщик, – сказал Волеизъявитель, – лгал до этого Суда и, скорее всего, лжешь и сейчас. На тебя прощение не распространяется.

– Гадкая змеиная гусеница! Чтоб твой … умммф.

– Кошельщик, каким будет твой ответ?

– Мой ответ – нет, – холодно сказал Ионаф. – Я сказал правду. А от правды невозможно отречься.

Волеизъявитель окинул взглядом остальных осужденных.

– Вы трое, внимательно обдумайте свой ответ. Разделять еретические воззрения означает разделять кару. А наказание не будет менее строгим по той лишь причине, что не вы выдумали эту ересь.

Последовало долгое молчание.

Ионаф с усилием сглотнул, пытаясь избавиться от кома в горле. Храбрость и вера, стоящие за этим молчанием, заставили его съежиться и почувствовать себя таким беспомощным, каким он еще никогда не был. Внезапно он понял, что остальные трое хранили бы молчание, даже если бы отступничество Сета не придало им уверенности в своей правоте. Смог бы он поступить так же, как они?

– Тогда мы произносим приговор, – сказал Волеизъявитель. – Вы все как один приговариваетесь к одной тысяче дней в Аду.

Со всех сторон арены, где незаметно для Ионафа уже собралась молчаливая толпа, раздался дружный вздох. Он не удивился этому звуку. Приговор был самым суровым в истории племени.

Хотя это мало что значило. Никто никогда не возвращался даже после ста дней в Аду. Никто вообще никогда оттуда не возвращался.

– Отвяжите подъемник. Все они отправятся вниз вместе со своей ересью.

2

Корзина, качаясь, спускалась вниз. Последнее, что увидел Ионаф в верхнем мире, были лица людей в небольшом отверстии, образованном сплетением лиан, внимательно наблюдавшие за спускаемыми вниз преступниками. Затем после очередного поворота лебедки корзина рухнула вниз еще на несколько ярдов, и лица исчезли.

Сет стонал на дне подъемника, свернувшись в ком и закрыв нос и глаза кончиком хвоста. Больше никто не издавал ни звука, молчал и Ионаф.

Сгущающийся вокруг мрак был исполнен тишины. Редкие внезапные крики крылягв лишь подчеркивали эту тишину, нисколько ее не разгоняя. Казалось, что свет, проникавший сюда между густыми рядами деревьев, через которые лианы проторяли свои длинные извилистые пути, практически целиком поглощался сине-зеленой дымкой. Колонны древесных стволов, эти «строительные» столбы верхнего мира, окружали их повсюду, и были такими зыбкими в этом слабом свете, что невозможно было определить скорость их спуска; лишь нерегулярные резкие падения корзины давали понять, что они все еще движутся вниз. Корзина раскачивалась в воздухе в сложной последовательности пересекавших друг друга знаков бесконечности, следуя движениям планеты, – маятник Фуко, уносивший с собой пять жизней.

Затем корзина рухнула вниз еще раз, уже не настолько далеко, как раньше, и резко наклонилась, так что они впятером распластались на жестком тростнике. Матильда вскрикнула тонким голосом, а Сет практически мгновенно выпрямился, вцепившись когтями в ручку. Еще один наклон, и подъемник лег боком на землю и замер в неподвижности.

Они были в Аду.

Ионаф осторожно начал выбираться, пытаясь протиснуться между длинными шипами на ободе корзины. Через мгновение за ним последовал Чари Чтец, затем уже Аляскон, крепко взяв Матильду за руку, помог ей выбраться на поверхность. Земля была влажной и вязкой, без привычной упругости, и от нее веяло холодом. Пальцы на ногах Ионафа непроизвольно подогнулись.

– Пойдем, Сет, – сказал Чари тихим голосом, – они не станут поднимать ее, пока мы все не выйдем. Ты это прекрасно знаешь.

Аляскон огляделся в холодной туманной дымке.

– Да, – сказал он, – и нам точно понадобится здесь игольщик с хорошими инструментами, ведь есть шанс, что…

Сет переводил взгляд с одного из своих спутников на другого. Внезапно, издав громкий крик, он оттолкнулся от дна корзины, пролетел над их головами в длинном прыжке и достиг высокого корневого выроста на ближайшем дереве, могучей зонтичной пальме. Его ноги тут же сжались пружиной и, практически не прекращая движения, он взмыл в сумрачный воздух.

Ионаф следил за ним в изумлении. Молодой игольщик с точностью до секунды рассчитал свои действия. Он уже карабкался, не оглядываясь, вверх по веревке, к которой был привязан подъемник.

Через мгновение корзина встала ровно. Очевидно, что команда, вращавшая лебедку, расценила воздействие веса Сета на веревку как признак того, что отверженные выбрались из корзины на землю. Резкое подергивание веревки всегда служило подобным признаком. Корзина начала подниматься, раскачиваясь и пританцовывая. Скорость ее подъема придавала ускорение Сету, так что его стремительно карабкавшаяся вверх фигура вскоре скрылась из виду. Затем исчезла и корзина.

– Он никогда не выберется наверх, – прошептала Матильда. – Это очень далеко, а он лезет чересчур быстро. Он устанет и упадет.

– Не думаю, – со вздохом сказал Аляскон. – Он ловкий и сильный. Если кто-то и сможет выбраться, то только он.

– Его убьют, если он там появится.

– Конечно, убьют, – сказал Аляскон, пожав плечами.

– Не буду о нем особо жалеть, – сказал Ионаф.

– Я тоже. Но здесь нам бы пригодились его острые иглы, Ионаф. Теперь придется делать собственные, если, конечно, мы сможем отличить одно дерево от другого, тем более что тут совсем не видно листьев.

Ионаф с любопытством посмотрел на Навигатора. Резкий рывок Сета в небо отвлек его от осознания того, что корзина тоже скрылась из вида. Но теперь он в полной мере ощутил их одиночество.

– Ты действительно планируешь выжить в Аду, Аляскон?

– Без всяких сомнений, – спокойно ответил Аляскон. – Здесь такой же ад, как там, наверху, рай. Это поверхность планеты, не больше и не меньше. Мы сможем выжить, если не будем паниковать. А ты что, собирался сидеть здесь, пока за тобой не придут фурии, Ионаф?

– Я об этом не задумывался, – признался тот. – Но если есть хоть какой-то шанс, что Сет больше не сможет цепляться за веревку, прежде чем достигнет верха и его там прирежут, как животное, не стоит ли нам подождать и, быть может, попытаться поймать его? Он вряд ли весит больше двадцати килограммов. Может, мы сможем сплести подобие сети…

– Он сломает не только свои, но и наши кости, – сказал Чари. – Я собираюсь выбраться отсюда как можно быстрее.

– Куда? Тебе известно более подходящее место?

– Нет, но Ад это или не Ад, я точно знаю, что здесь есть демоны. Мы все видели их раньше сверху – змееголовые гиганты. Они должны знать, что подъемник всегда опускается сюда с самой что ни на есть легкой добычей. Думаю, что здесь их место кормежки…

Не успел он закончить фразу, как ветви высоко над их головами шумно зашелестели и закачались. Порыв больно хлещущего дождя сопровождался ударом грома. Матильда захныкала.

– Просто ветер с дождем, больше ничего, – заметил Ионаф. Однако эта фраза вырвалась из его горла несколькими короткими вскрикиваниями. Пока ветер пробивал себе дорогу сквозь стену деревьев, Ионаф автоматически согнул колени и широко расставил руки, ожидая момента, когда земля под ним начнет качаться на ветру. Но ничего не случилось. Поверхность под ним оставалась спокойной, не согнувшись, не шелохнувшись ни на дюйм в какую-либо сторону. И здесь… совершенно не за что было зацепиться руками.

Он закачался, пытаясь компенсировать неподвижность земли, но тут же новый порыв ветра, гораздо сильнее предыдущего, снова заставил его тело предпринять попытку справиться с волнами, шедшими по древесной кроне. И вновь вязкая поверхность под его ногами никак не отреагировала на ветер; знакомого по его родному миру колыхания лиан на ветру, такого же привычного, как и сам ветер, здесь попросту не было.

Ионаф нехотя сел, чувствуя, что ему нехорошо. Влажная холодная земля под его безволосыми ягодицами ощущалась как нечто мерзкое, но он не мог больше стоять, с трудом удерживая в желудке свой скудный завтрак арестанта. Одной рукой он вцепился в остроконечные, жесткие стебли хвоща, но это чувство не принесло ему ни малейшего облегчения.

Похоже, что другие справлялись с этим ничуть не лучше Ионафа. Матильду, в частности, шатало от головокружения, ее губы сжались, превратившись в тонкие белые нити, а руками она закрывала свои милые ушки.

Головокружение. Раньше о таком и не помышляли. Этим недугом страдали, наверное, только люди, получившие тяжелые черепные травмы или же страдавшие неизлечимой болезнью. Но на неподвижной земле Ада, похоже, головокружение будет преследовать их постоянно.

Чари присел, конвульсивно сглатывая слюну.

– Я не могу стоять, – мычал он. – Это магия, Аляскон, это все змееголовые демоны!

– Глупости, – сказал Аляскон, который, несмотря ни на что, стоял, вцепившись в большую грязную луковицу цикаделлы. – Просто наше чувство равновесия нарушилось. Это болезнь отсутствия укачивания. Мы привыкнем.

– Очень надеюсь на это, – сказал Ионаф, прилагая отчаянные усилия к тому, чтобы заставить себя ослабить хватку вокруг стебля плюща. – Думаю, что Чари прав, и эта территория действительно является местом кормежки, Аляскон. Я слышу, как что-то движется в папоротниках. И если этот дождь продлится еще и еще, то здесь поднимется вода. Много раз после ливней я видел сверху серебряные отблески здесь, внизу.

– Все верно, – подавленно сказала Матильда. – Подножие папоротниковой рощи всегда затапливает, именно поэтому верхушки деревьев здесь ниже уровня остального леса.

Ветер, похоже, немного стих, хотя дождь все еще падал на землю, продираясь через плотную листву. Аляскон нетерпеливо вскочил на ноги.

– Пойдемте же скорее, – сказал он. – Нам следует держаться в тени, пока не выберемся на возвышенность.

Тихий звук, подобный треску, раздался где-то высоко над головой, прервав его размышления. Звук все усиливался. Чувствуя внезапный приступ дикого страха, Ионаф посмотрел вверх.

Ничего не было видно, кроме далекого занавеса ветвей и листьев папоротника. Затем с шокирующей внезапностью что-то маленькое и черное показалось в сине-зеленой листве и начало стремительно приближаться. Это был человек, который переворачивался в воздухе с причудливой медлительностью, как беспокойный ребенок во время сна. Изгои прыснули в разные стороны.

Тело тяжело рухнуло на землю, однако после этого некоторое время еще были слышны резкие звуки, словно лопались тыквы-горлянки. Несколько долгих мгновений никто не двигался. Затем Ионаф двинулся вперед.

Это был Сет, как Ионаф и понял, как только черная фигурка вылетела из далеких ветвей над их головами. Но погиб он не от падения. Тело было проколото насквозь не менее чем двенадцатью иглами – некоторые из них, безо всякого сомнения, были сделаны руками самого Сета в его мастерской. Острота их концов доводилась до совершенства трением лоскутов из коры кожевенного дерева, которыми он так дорожил, вымачивая их в грязи на дне разогретых солнцем бромелиевых емкостей, пока те не становились мягкими и податливыми, почти прозрачными на свет.

Глупо было ждать смягчения приговора. Их приговорили на одну тысячу дней. Единственной альтернативой был такой вот лопнувший и переломанный комок меха.

И это только первый день ссылки!

Остаток дня они шагали, спотыкаясь и тяжело дыша, чтобы выйти на возвышенность. Цеплялись в основном за землю, потому что ветви на деревьях, кроме, пожалуй, нескольких встретившихся по пути гинко, цветущего кизильника и диких дубов, начинали расти на высоте примерно восемнадцать футов, а до того стволы стояли совершенно голыми. Осторожно приблизившись к предгорьям Великого хребта, где земля стала тверже, путники немного попрыгали, чтобы потянуть уставшие мышцы, однако тут же бросились в ближайший ивняк, так как крылягвы дюжинами начали пикировать на них, пронзительно вереща и цапаясь друг с другом за право первым схватить этих вкусных и чрезвычайно медлительных обезьян.

Ни один человек, каким бы свободомыслием он ни отличался, не смог бы выстоять против такого натиска существ, о которых ему с детства говорили, что они, дескать, были его предками. Когда это произошло в первый раз, все рухнули на землю, как сосновые шишки, в песок и лежали, парализованные страхом, у ближайшего укрытия, пока мерзко вопящие создания не перестали трясти своими пучками перьев и веерами хвостов, устав от полетов малыми кругами, и не устремились ввысь, возвращаясь в небо. Даже когда крылягвы оставили их в покое, они еще долго сидели тихо-тихо, ожидая, что эта суматоха привлечет более крупных демонов.

Пока змееголовые властители здешних мест никак не проявляли себя, хотя Ионаф пару раз слышал звук тяжелых шагов в окружавших их джунглях.

К счастью, на возвышенности оказалось гораздо больше укрытий – от низкорастущего кустарника до полноценных крепких деревьев: пальметт, сассафрасов, нескольких видов лавра, магнолий и зарослей осоки. Здесь бесконечные джунгли начинали постепенно расступаться, прихлынув к основанию больших розовых утесов; уже видны были столь дорогие сердцу участки открытого неба, пересекавшиеся редкими плетеными мостами, протянувшимися из мира лиан на вершины утесов. В небесной синеве можно было проследить целую иерархию летающих существ: внизу гудели низколетящие жуки, пчелы и двукрылые насекомые; чуть выше – охотившиеся на них стрекозы, крылья некоторых раскинулись аж на два фута; затем крылягвы, поглощавшие стрекоз и все остальное, что можно было поймать широко распахнутой пастью без особого труда; наконец, высоко вверху парили большие рептилии, покачивались на ветру у самых вершин утесов, ловя восходящие потоки воздуха. Их длинные челюсти жадно хватали все, до чего могли дотянуться, иногда они даже ловили птиц верхнего мира и летающих рыб далекого моря.

Люди остановились в зарослях осоки с крепкими толстыми стеблями. Дождь продолжал идти и даже чуть усилился, но им неимоверно хотелось пить. Они пока не нашли ни единой бромелии; очевидно, что эти растения, собиравшие воду в большие емкости, не росли в Аду. Подняв сложенные в лодочки ладони к плачущему небу, они с удивлением обнаружили, что таким способом можно собрать очень немного воды, а на земле не было луж достаточного размера, чтобы напиться, так как вода быстро всасывалась песчаной почвой. Однако некоторым утешением служило то, что здесь, под открытым небом, шла непрестанная безжалостная борьба, и крылягвы не собирались в стаи и не парили над спрятавшимися внизу путниками.

Белое солнце уже зашло, а большая дуга красной звезды все еще возвышалась над горизонтом – потому лишь, что свет этой звезды поднимался высоко в небо Теллуры, проходя через сильное гравитационное поле белого солнца. В пылающем зареве дождь походил на кровь, а морщинистые стены розовых утесов сгладились стеклом спадающей воды. Ионаф нерешительно смотрел из зарослей осоки на все еще далекие горные склоны.

– Я не понимаю, как вообще можно надеяться, что мы на них заберемся, – сказал он низким голосом. – Эта разновидность известняка крошится при малейшем прикосновении. А если даже и заберемся, то нам понадобится неимоверная удача, когда мы столкнемся в противостоянии с племенем утесов.

– Утесы можно обойти, – сказал Чари, – предгорье Великого хребта не такое уж и крутое. Если мы выживем и доберемся до него, то сможем потом забраться и на сам хребет.

– К вулканам? – протестующе воскликнула Матильда. – Но там никто не сможет выжить, там нет ничего, кроме белых пламенных сполохов. И повсюду потоки лавы и удушающий дым…

– И мы не сможем вскарабкаться на эти утесы, Ионаф, – сказал Аляскон. – И не сможем взобраться по базальтовым ступеням – там нечего есть, там нет для нас воды и укрытия.

– Я не вижу другого выхода, кроме как попытаться дойти до предгорья.

– Разве нельзя остаться здесь? – жалобно сказала Матильда.

– Нет, – ответил Ионаф гораздо мягче, чем хотел. Он знал, что четыре слова, произнесенные Матильдой, были самыми страшными словами в Аду, он был в этом полностью уверен, потому что та сущность, которую он подавлял в себе силой воли, хотела крикнуть «да». – Мы должны выбраться из страны демонов. И может быть, просто может быть… если мы пересечем Великий хребет, то найдем племя, которое никогда не слышало ничего об изгнании в Ад. По другую сторону хребта должны быть другие племена, однако люди утесов никогда не позволят представителям нашего народа пройти через их землю. Но теперь это нам на руку.

– И правда, – сказал Аляскон, просветлев лицом. – А с вершины хребта мы можем спуститься вниз к другому племени, вместо того чтобы пытаться взобраться к их деревне из Ада. Ионаф, думаю, что это может сработать.

– Тогда нам нужно поспать немного прямо здесь и прямо сейчас, – сказал Чари. – Похоже, что в этом месте достаточно безопасно. Если мы планируем обойти утесы и забраться на предгорья, то нам нужно собраться с силами.

Ионаф хотел было возразить, но внезапно понял, что очень устал и ему все равно. Почему бы действительно не обдумать все хорошенько после сна? А если ночью их найдут и съедят… Что ж, во всяком случае это положит конец обреченной на поражение борьбе.

Постель была безрадостной и жесткой, как кость, но ничего более подходящего поблизости не нашлось. Они свернулись в клубки, легли рядышком настолько плотно, насколько могли. Прежде чем погрузиться в сон, Ионаф услышал, как стонет Матильда. Подполз к бедняжке и начал вылизывать ее мех языком. К его радости, каждый шелковистый волосок был пропитан влагой. Задолго до того, как девушка еще туже свернулась в ком и стоны перешли в сонное похрапывание, Ионаф утолил жажду. Когда наступит утро, надо будет не забыть поделиться этим способом с остальными.

Но когда белое солнце наконец взошло, им было не до того, чтобы думать о жажде. Чари Чтец пропал. Нечто аккуратно вытянуло его прямо из центра группы спящих, как поднимают упавший плод хлебного дерева, и выбросило его тщательно очищенный от плоти матовый череп в двухстах футах дальше по склону, который вел к розовым утесам.

3

После полудня трое несчастных путников обнаружили голубой быстрый ручей, вытекавший из предгорий Великого хребта. Даже Аляскон не понимал, пойдет ли им это на пользу. Жидкость выглядела как вода, но двигалась как лавовый поток, спускавшийся с вершины вулкана. Чем бы это ни было, но точно не водой, так как вода стоит на месте и никогда не течет. Можно было представить спокойный водоем таких размеров, но лишь игрой воображения – неимоверно преувеличив своими фантазиями запасы воды, которые они накапливали в растительных кадках. Но так много именно движущейся воды? Шелестом своим ручей напоминал ползущего питона, а сама жидкость, скорее всего, была ядовитой. Никто даже не думал попробовать ее на вкус. Они боялись коснуться ее, не то что переходить, так как практически наверняка она была так же горяча, как и другие реки лавы. Путники осторожно следовали вверх по течению до самых предгорий, их глотки пересохли от жажды и стали шершавыми, как пустые стебли хвоща.

Если игнорировать жажду, которая в некотором смысле пошла им на пользу – из-за нее они не думали о голоде, – восхождение было нетрудным. Правда, пришлось идти окольными путями, так как постоянно нужно было искать укрытия, проводить рекогносцировку ближайших двух-трех ярдов, выбирая наиболее защищенный путь вместо самого прямого. По негласной договоренности никто из них не упоминал Чари, однако их глаза постоянно бегали по сторонам, пытаясь обнаружить малейшие признаки присутствия того существа, которое его унесло.

Скорее всего, происшествие с Чари стало самой скверной и ужасающей частью их трагедии: еще ни разу за все время пребывания в Аду они не видели демона или животного такого же размера, как человек. Огромный трехпалый след, найденный на песке рядом с местом их прошлого ночлега, там где стояла эта тварь, глядевшая вниз на четырех спящих людей и хладнокровно решающая, кого следует схватить, – был единственным свидетельством того, что они сейчас находились в том же мире, что и демоны, те демоны, на которых они иногда смотрели с высоких сплетений лиан.

След… и череп.

К ночи они поднялись примерно на сто пятьдесят футов. В сумерках было очень трудно судить о расстоянии, а мостки из лиан, перекинутые из верхнего мира до розовых утесов, теперь скрылись из виду, загроможденные массивами самих скал. Но взбираться выше уже не было сил. Хотя Матильда перенесла восхождение достаточно хорошо, а сам Ионаф чувствовал, что спокойно может идти дальше, Аляскон полностью выдохся. Он порезал бедро, споткнувшись и упав на зазубренный конец вулканического стекла, и рана, замотанная охапкой листьев во избежание кровотечения, по следам которого их могли бы найти, болела все сильнее и сильнее.

Ионаф предложил своим товарищам остановиться на ночлег, как только они дошли до небольшого кряжа, где виднелась пещера. Помогая Аляскону взобраться на последние валуны, он с удивлением обнаружил, насколько горячими стали руки Навигатора. Он завел Аляскона в пещеру и вышел обратно на нависающий у ее подножия выступ-козырек.

– Он очень болен, – прошептал Ионаф Матильде. – Ему нужна вода и новая повязка на рану. И мы должны найти и то и другое. Если нам суждено добраться до джунглей на другой стороне хребта, Навигатор там пригодится больше чем игольщик.

– Но как? Я могла бы перевязать рану, будь у меня материалы, Ионаф. Но здесь нет воды. Это пустыня, мы никогда не сможем ее пересечь.

– Нам нужно попытаться. Думаю, что смогу достать ему воды. На склоне, где мы поднимались, перед тем выступом обсидиана, о который порезался Аляскон, росла большая цикладелла. Горлянка таких размеров, как правило, содержит внутри достаточное количество воды, а я могу воспользоваться куском того камня, чтобы разрезать тыкву.

Из темноты показалась рука и схватила его за локоть.

– Ионаф, ты не должен туда идти. Что, если демон, который съел Чари, все еще преследует нас? Они охотятся по ночам, а эта земля настолько странная…

– Я найду дорогу. Я буду следовать на звук стекла или того, что там еще может течь. А ты пока надергаешь свежие листья для Аляскона и попытаешься уложить его поудобнее. Лучше, наверное, слегка ослабить лозу вокруг повязки. Я скоро вернусь.

Он коснулся ее руки, деликатно освобождаясь от ее хватки. Затем, не думая больше ни о чем, соскользнул вниз по склону и направился на звук ручья, передвигаясь, словно краб, на всех четырех конечностях.

Однако он быстро заблудился. Густой ночной воздух облек его практически непроницаемым коконом, и Ионафу казалось, что шум ручья раздается со всех сторон, так что непонятно было, куда идти. Более того, оказалось, что он плохо помнил кряж, по которому они дошли до пещеры, так как почувствовал, что дорога впереди резко поворачивает вправо, однако он ясно помнил, что дорога шла прямо и после первого ответвления поворачивала влево. Или он пропустил это ответвление во тьме? Протянув руку вперед, он осторожно нащупывал путь ладонью.

Внезапный вихрь стремительно пронесся вдоль кряжа. Инстинктивно Ионаф сместил центр тяжести, чтобы компенсировать движение земли под собой…

Он сразу понял свою ошибку и попытался воспрепятствовать выработанным с детства довольно-таки сложным, но и столь привычным движениям тела. Не в силах совладать с головокружением, Ионаф хватал руками, ногами, хвостом пустоту, а затем покатился вниз.

Еще через мгновение раздался знакомый шум и не менее знакомый шок от внезапного холода, пробравшего его до костей. Он очутился посередине… воды. Ледяной воды, воды, которая стремительно обтекала его, бормоча что-то несвязное, как обезьяна. Но это, без сомнения, была вода!

Он сделал все возможное, чтобы заглушить истерический крик, который готов был испустить. Затем сел в ручей и погрузил тело в воду. Что-то невидимое деликатно щипало его икры, однако он не боялся рыб – эти крошки часто появлялись в емкостях бромелии. Сунув кончик своего носа в стремительную, невидимую воду и вдоволь напившись, он полностью погрузил в нее тело, а затем выбрался на берег, пытаясь превозмочь инстинкт и не стряхнуть с себя влагу.

Вернуться на выступ оказалось гораздо проще.

– Матильда, – позвал он громким шепотом, – Матильда, у нас есть вода.

– Иди скорее сюда! Аляскону стало гораздо хуже. Мне страшно, Ионаф.

Оставляя за собой мокрый след, Ионаф прошел в пещеру.

– У меня с собой не было никакой емкости. Я хорошо себя намочил – тебе придется посадить Аляскона, и пускай вылизывает мне шерсть.

– Не уверена, что он сможет.

Однако Аляскон смог достаточно напиться, хоть и был совершенно без сил. Даже холод воды – непривычный для человека, который никогда не пил ничего, кроме теплого, как суп, содержимого бромелий, – пошел ему на пользу. Он прилег и сказал слабым, но вполне обычным голосом:

– Значит, в том ручье все-таки была вода.

– Да, – сказал Ионаф. – И в нем живут рыбы.

– Тише, Аляскон, тише, – зашептала Матильда. – Отдыхай!

– Я отдыхаю. Ионаф, если мы и дальше будем идти по ручью… О чем это я? Ах да. Мы можем следовать по ручью до самого хребта, раз теперь точно знаем, что это вода. Но как ты об этом узнал?

– Я потерял равновесие и свалился в него.

Аляскон фыркнул от смеха.

– Ад не так уж плох, да ведь? – сказал он. Затем вздохнул, и камышовая подстилка под ним заскрипела.

– Матильда! Что случилось? Он… он умер?

– Нет. Дышит. Ему все еще хуже, чем он думает, дело в этом… Ионаф! Если бы они там, наверху, только знали, сколько в тебе храбрости…

– Я побелел от страха, – мрачно сказал Ионаф. – И мне все еще страшно.

Однако она снова коснулась его руки в полной темноте, а когда он взял ее руку в свою, то почувствовал себя глупо, нерационально ободренным. Под звуки тяжелого дыхания Аляскона этой ночью практически невозможно было уснуть, и они тихо сидели вместе на твердом камне, наслаждаясь этим временным перемирием с природой, а когда начали проявляться очертания выхода из пещеры, сначала очень блеклые, как пятна света за закрытыми веками, то с этими первыми лучами красного солнца они посмотрели друг на друга, чувствуя некое единение в наступающем новом дне.

«Ад, – подумал Ионаф, – действительно не так уж плох».

С первыми лучами белого солнца детеныш оксиены медленно поднялся из своего закутка у самого входа в пещеру и вальяжно потянулся, демонстрируя полный набор саблеподобных зубов. Некоторое время он смотрел на них, не мигая, навострив уши, затем развернулся и тихо сбежал вниз по склону.

Как долго он лежал там, прислушиваясь к странным чужим шорохам, они не знали. Им очень повезло, что они пришли в логово хищника-подростка. Взрослая особь убила бы их всех за пару секунд, как только окружающего света достало бы ее кошачьим глазам, чтобы разглядеть в темноте пещеры своих жертв. Котенок же, не успевший завести семью, видимо, был озадачен таким вторжением в свое логово и предпочел ретироваться.

Ионаф оцепенело наблюдал, как уходит большая кошка, не испытывая страха, а скорее пораженный такой неожиданной концовкой своего ночного бдения. А при первых стонах Аляскона проснулась Матильда и тихо подошла к Навигатору, произнося низким голосом слова, которые, по всей вероятности, умышленно не имели определенного смысла. Наконец, Ионаф шевельнулся и последовал за ней.

На полпути в глубь пещеры он запнулся обо что-то и посмотрел вниз. Это была берцовая кость какого-то среднего размера – или даже крупного – животного, не до конца очищенная от мяса, но уже полежавшая. Скорее всего, запасы, которые оксиена хотела бы забрать у захватчиков своего логова. Изогнутую внутреннюю поверхность пещеры огибал толстый слой серой плесени. Ионаф присел и аккуратно отодрал ее.

– Матильда, мы можем приложить это к ране, – сказал он. – Некоторые виды плесени не дают ранам загноиться… Как он?

– Мне кажется, ему лучше, – тихо сказала Матильда, – но жар еще держится. Не думаю, что нам следует куда-то идти сегодня.

Ионаф не знал, следует ли ему радоваться или беспокоиться. Конечно, ему совсем не хотелось покидать пещеру, где, казалось, у них были хоть какие-то удобства. Возможно, их относительную безопасность обеспечит то, что низкое отверстие входа все еще пахло оксиеной и незваные гости почувствуют запах, и обойдут пещеру стороной. Они ведь не узнают, что кошка – всего лишь детеныш и что она ушла с этой территории, хотя запах, конечно, скоро выветрится, а людей верхнего мира едва ощутимый запах вообще бы не остановил.

Однако очень важно было идти дальше и по возможности пересечь Великий хребет, чтобы в конце концов вернуться в мир, которому они принадлежали, может, даже вынести все наказание до конца, сколько бы времени на это ни ушло. Даже если выживать в Аду окажется относительно просто, чему уже были подтверждения, единственный правильный путь – биться до конца, пока право жить в верхнем мире не будет им возвращено. В конце концов не было ведь ничего сложного в том, чтобы с самого начала держать зачатки ереси при себе и жить в ладу со своими соседями. Но Ионаф, тем не менее, высказался, как – по-своему – высказались и все остальные.

Это была давняя внутренняя борьба между тем, что Ионаф хотел делать, и его пониманием того, что нужно делать. Он никогда не слышал о Канте и категорическом императиве, однако знал достаточно хорошо, какая часть его природы победит в долгосрочном плане. Однако наследственность оказалось жестокой шуткой: она навязала его ленивой природе чувство обязательства. Поэтому принимать даже самые незначительные решения было до обидного больно.

Однако – пусть лишь в данный момент – ему не нужно было принимать никаких решений. Аляскон был слишком болен, чтобы куда-то идти. Кроме того, утренние лучи солнца, падавшие на пол пещеры, поблекли, а снаружи раздался отдаленный предвещающий бурю рокот грома.

– Ну, тогда мы останемся здесь, – сказал он. – Пойдет дождь, и в этот раз очень сильный. Когда он усилится, я пойду наружу и нарву фруктов, во время дождя меня будет плохо видно, даже если что-то и выползет поохотиться. А мне не придется идти дальше потока воды, особенно если дождь усилится.

Дождь лил весь день как из ведра, так что уже к полудню вход в пещеру задернуло водяным занавесом. Бормотание близкого ручья быстро перешло в рев.

К вечеру жар Аляскона практически сошел на нет, и силы вернулись к нему. Рана все еще выглядела ужасно, но скорее из-за покрывавшей ее высыхающей плесени, чем из-за проблем с самой плотью, но болела, только если Навигатор неосторожно двигался. Матильда вообще была уверена, что тот идет на поправку. Сам Аляскон, пролежавший целый день неподвижно, был необыкновенно разговорчив.

– А приходило ли кому-нибудь из вас в голову, – говорил он в сгущавшихся сумерках, – что вода, из-за того что течет потоком, никак не может спускаться с Великого хребта. Все пики хребта – просто конусы из пепла и лавы. Мы видели, как молодые вулканы создают сами себя, поэтому можем быть в этом полностью уверены. Более того, они очень горячи. Совершенно не представляю, как они могут служить источником воды на хребте, даже если та падает с неба в виде дождя.

– Она не может просто выступать из-под земли, – сказал Ионаф. – Ее должен кормить дождь. Сейчас она звучит так, словно вскоре перейдет в паводок.

– Как ты и говоришь, скорее всего, это дождевая вода, – радостно сказал Аляскон, – но она точно не течет с Великого хребта, тут даже и спорить нечего. Скорее всего, она собирается на утесах.

– Надеюсь, что ты ошибаешься, – сказал Ионаф. – На утесы можно без труда вскарабкаться с этой стороны, но нам придется иметь дело с племенем утесов.

– Может быть, может быть. Но утесы большие. Племена на той стороне могли никогда не слышать о войне с нашим народом, живущим в кронах. Нет, Ионаф, думаю, что это единственный наш путь отсюда.

– Если это так, – мрачно сказал Ионаф, – мы очень пожалеем, что у нас нет прочных, острых игл.

Догадки Аляскона быстро подтвердились. На заре следующего утра они покинули пещеру. Аляскон двигался несколько скованно, но не было заметно, чтобы движения доставляли ему хоть какие-то неудобства. Они последовали вверх вдоль русла ручья, после дождя ставшего стремительным бурлящим потоком. После извилистого пути наверх в направлении Великого хребта примерно через милю поток резко устремился вверх на базальтовые утесы, стекая по трем выступающим скальным пластам.

Затем они шли, поворачивая вместе с ручьем почти что под прямыми углами, пока не дошли до выхода из темного ущелья, чуть больше тридцати футов высотой, но длинного и узкого. Здесь поток разливался неторопливо, а тонкие полосы земли по обе его стороны были покрыты низкими кустарниками. Путники остановились и нерешительно смотрели на этот мрачный каньон.

– Во всяком случае, там много мест, где можно укрыться, – пробормотал Ионаф, – но в подобных местах может рыскать все, что угодно.

– Здесь невозможно спрятаться кому-то большому, – заметил Аляскон. – Сдается мне, мы в безопасности. В любом случае, это единственный путь.

– Хорошо. Тогда идем вперед. Но пригибайтесь пониже и будьте готовы к прыжку!

Ионаф перестал различать своих спутников, как только они начали пробираться через темные кусты, но слышал рядом их осторожные движения. Похоже, в этом ущелье больше ничего не двигалось, даже вода, напоминавшая гладкое зеркало в своем невидимом русле. Здесь не было даже ветра, чему Ионаф был рад, хотя у него уже начал вырабатываться иммунитет к отсутствию качки.

Вскоре Ионаф услышал низкий свист. Двигаясь наискосок к источнику звука, он практически столкнулся с Алясконом, который присел на корточки под раскинувшейся магнолией. Еще через мгновение из темнеющей листвы показалось лицо Матильды.

– Смотри, – прошептал Аляскон. – Что думаешь?

В песчаной почве виднелось углубление, примерно четыре фута в диаметре, обрамленное по краю низким валом земли, очевидно, вырытой из центра. Практически всю площадь углубления занимали серые овальные объекты, гладкие и невыразительные.

– Яйца, – изумленно сказала Матильда.

– Да! Но посмотрите на их величину! Тварь, отложившая их, должна быть просто гигантской! Думаю, что мы вторглись на чью-то территорию.

У Матильды от страха перехватило дыхание. Мысли Ионафа заторопились – как ему не впасть в панику и уберечь от того же девушку. Решением стал камень с острыми краями, найденный поблизости. Он взял его и нанес удар.

Внешняя поверхность яйца оказалась скорее кожистой, чем хрупкой, и неровно порвалась. Ионаф наклонился и прижал рот к сочащейся поверхности.

Это было восхитительно! Вкус был насыщеннее, чем у птичьих яиц, но Ионаф очень проголодался, тут уж не до гурманства. Увидев выражение его лица, Аляскон и Матильда набросились на два других яйца – их первая по-настоящему сытная пища с тех пор, как они попали в Ад. Когда они, наконец, отошли от разоренного гнезда, Ионаф испытал облегчение, которого не находил со дня своего ареста.

Двигаясь дальше по каньону, они снова услышали рев воды, хотя поток казался спокойным как никогда. Здесь они опять начали замечать признаки бурлящей повсюду жизни: низко над водой летали гигантские стрекозы. Насекомые испуганно отлетали, как только появился Ионаф, однако быстро возвращались, так как их практически отсутствующие мозги констатировали «факт», что человек всегда обитал в этой долине.

Рев с каждой секундой становился все громче. Пройдя длинный плавный поворот, закрывший выход из долины, они заметили источник громкого рева. Это была стена падающей воды, не ниже самого ущелья. Вода красивой дугой падала между двумя базальтовыми столбами в бурлящее, пенящееся озеро.

– Дальше идти нет смысла! – завопил Аляскон, чтобы пробиться сквозь окружавший их гвалт. – Мы никогда не сможем вскарабкаться на эти стены!

Потрясенный Ионаф смотрел по сторонам. Сказанное Алясконом, без сомнений, было правдой. Очевидно, что ущелье некогда было слоем мягкого, поддающегося воде камня в утесах, поднявшегося снизу вверх вследствие какой-то вулканической активности. Это каменное образование со временем полностью вымылось быстрыми потоками воды. Стены утесов состояли из более твердого камня, но такой чистоты и гладкости, как будто его долго полировали тысячи рук. То здесь, то там виднелись сплетения жестких лиан, однако, куда ни глянь, они и близко не приближались к вершинам.

Ионаф повернулся и снова посмотрел на огромную дугу воды и разлетающиеся во все стороны брызги. Если бы только что-то помешало им пойти назад…

Внезапно, перекрывая шум водопада, раздался леденящий душу свистящий крик. Эхо разнесло его по всему каньону вплоть до самых вершин утесов. Ионаф подпрыгнул высоко в воздух, приземлился, дрожа от страха, и повернулся спиной к озеру.

Сначала он ничего не заметил. Затем в самом начале поворота показались признаки движения какого-то массивного существа.

Еще через секунду двуногая сине-зеленая рептилия ростом не менее чем в половину ущелья выбежала из-за поворота в стремительном порыве и с силой ударилась о стену дальнего каменного склона долины. Существо остановилось, словно бы окаменев на мгновение, затем огромная голова повернулась, так что они увидели злую, полную самого яростного идиотизма морду.

Казалось, что новый вопль вскипятил воздух. Балансируя своим тяжелым хвостом, тварь опустила голову и посмотрела своими налитыми кровью глазами на водопад.

Явился хозяин разоренного гнезда, а они наконец воочию столкнулись с самым настоящим демоном из Ада.

В голове у Ионафа тут же стало пусто и бело, как под корой тополя. Он действовал, не думая, даже не понимая, что именно творит. Когда Ионаф вновь обрел контроль над собственным рассудком, они втроем уже стояли в полутьме, наблюдая размытую тень демона, мечущегося туда-сюда за блестевшим занавесом воды.

Им невероятно повезло найти достаточно просторное укрытие между пеленой водопада и сплошной стеной каньона. Слепая удача, а не что-то иное, заставила Ионафа пуститься бегом вокруг озера, чтобы добраться до водопада, и теперь они стояли за серебристой пеленой там, где масса падающей воды была не такой уж угрожающей, чтобы распластать их по земле. И самое главное: рептилия бросилась за ними наперерез, через озеро, где глубокая беспокойная вода затормозила ее огромные ноги так, что демон не смог с ходу преодолеть водопад и ударился о стену воды, как раньше о жесткую стену ущелья.

Ничего из этого Ионаф даже предвидеть не мог, начав действовать. Когда огромная рептилия закричала во второй раз, он просто схватил Матильду за руку и бросился к водопаду, стараясь спрятаться за упавшим деревом, затем за кустом, за папоротником, и бежал, то припадая к земле, то выпрямляясь, так быстро, как только мог. Он не останавливался, чтобы посмотреть, успевает ли за ним Матильда и побежал ли следом Аляскон. Ионаф стремился вперед. Должно быть, он что-то кричал, но сейчас уже ничего не помнил.

И вот они стояли втроем, насквозь промокшие, за стеной воды, видя лишь смутную, едва различимую тень демона. Ионаф почувствовал руку у себя на плече и медленно повернулся.

Говорить в этой ситуации было невозможно, но Аляскон достаточно красноречиво тыкал пальцем, указывая куда-то наверх. Века эрозии не смогли полностью убрать пласты мягкого известняка вдоль черных стен у водопада, поэтому там образовалась рифленая расщелина, открытая со стороны ущелья. Казалось, что по ней вполне можно вскарабкаться наверх. Там, на вершине водопада, вода с силой вырывалась между двумя базальтовыми столбами тугой струей, простиралась дугой в воздухе футов на шесть, а затем начинала расходиться в стороны веером брызг и радуги, уносясь со скоростью вниз, в ущелье. После того, как они поднимутся по расселине, вероятно, можно будет выбраться из-за пелены водопада, не проходя еще раз через воду.

А что потом?

Ионаф ухмыльнулся. Он чувствовал невыразимую слабость, а морда демона, наверное, еще долго будет преследовать его во сне, но в то же время он не мог подавить в себе чувство необъяснимой, иррациональной уверенности. Он показал рукой наверх, хорошенько встряхнулся и пошел к началу расщелины.

Не более чем через час они уже были на краю и смотрели вниз, в ущелье, стоя всего лишь в нескольких ярдах от скальной кромки, через которую устремлялся вниз водопад. Отсюда было видно, что это ущелье является лишь частью гораздо большей трещины в розово-серых утесах, настолько узкой и острой, словно она была проделана в скале резким ударом молнии. А за базальтовыми столбами, между которыми вырывался на волю водопад, поток стекал пенной струей по длинной лестнице скальных пластов, которые, казалось, уходили прямо в небо. По эту сторону столбов плоский выступ расширялся, превращаясь в небольшое плато, как будто воды текли на этом уровне долгие века, прежде чем нашли более мягкую породу, которую размыли, положив начало ущелью. Каменное плато было усеяно большими камнями, скругленными длительной водной эрозией. Очевидно, что они представляли собой остатки вымытого слоя конгломератных отложений или аналогичных осадочных пород.

Ионаф смотрел на огромные валуны, многие из которых были выше нормального человеческого роста, и переводил взгляд обратно на ущелье. Силуэт демона, казавшегося с этого ракурса и на таком расстоянии пигмеем, все еще сновал туда-сюда перед водопадом. Будучи уверенным, что жертва все еще прячется за пеленой воды, существо могло оставаться там, пока не умерло бы с голода, решил Ионаф. Оно уж точно не выглядело достаточно сообразительным, к тому же Ионафу пришла на ум интересная мысль.

– Аляскон, мы сможем попасть в демона одним из этих камней?

Навигатор бросил осторожный взгляд в ущелье.

– Вполне вероятно, – сказал он. – Он только и делает, что топчется там в замкнутом пространстве. А все вещи падают с одинаковой скоростью; если мы сможем сделать так, чтобы камень упал на дно, когда демон будет находиться прямо под ним… хмм. Да, мне кажется, что сможем. Давай выберем камень побольше, чтобы не промахнуться.

Но амбиции Аляскона не соответствовали его силам; выбранный им камень было не сдвинуть с места потому, что сам Аляскон слишком ослабел для выполнения тяжелой физической работы.

– Ладно, оставим его, – сказал он. – Даже небольшой камень будет лететь с впечатляющей скоростью к тому времени, как достигнет подножия. Выберите камень, который вы с Матильдой сможете без труда докатить до края; мне просто требуется немного времени, чтобы подольше понаблюдать за этой тварью.

Прикинув так и этак, Ионаф выбрал камень раза в три больше собственной головы. Он был тяжелым, однако вместе с Матильдой они сумели дотолкать камень до края.

– Так, подождите пока, – сказал Аляскон, поглощенный своими расчетами. – Наклоните камень над краем, чтобы он сорвался сразу, как только вы его отпустите. Хорошо. Теперь ждем. Он возвращается назад. Как только он пересечет… Так, хорошо… Четыре, три, два, один – бросайте!

Камень полетел вниз. Тесно сгрудившись, они вытянули шеи над краем ущелья. Камень уменьшался, становясь размером с фрукт, с ноготь, с мельчайшую песчинку. Карликовая фигура чудовища достигла конца дуги, которую демон огибал с бешеной яростью, поджидая своих жертв, затем яростно метнулась назад и…

Остановилась. Какое-то мгновение тварь стояла без движения. Затем бесконечно медленно демон рухнул на бок, прямо в озеро. Дважды или трижды конвульсивно дернулся, а затем исчез; расходящиеся от ударов водопада волны быстро скрыли рябь, которая могла остаться от погрузившегося в воду тела.

– Точь-в-точь, как мы охотимся с гарпунами на рыбу в емкостях бромелии, – с гордостью сказал Аляскон. Однако его голос дрожал, и Ионаф знал почему.

Они только что убили демона.

– Можем повторить, – прошептал Ионаф.

– Так и будет, – согласился Аляскон, все еще жадно вглядываясь в озеро. – Похоже, что эти демоны довольно-таки тупые. Мы сможем заманивать их в подобные ловушки и, оставаясь на возвышенности, произвольно швырять в них камни, если, конечно, будем находиться достаточно высоко. Почему я до этого не додумался?

– Куда же нам пойти теперь? – спросила Матильда, смотря на каменную лестницу за базальтовыми столбами. – В ту сторону?

– Да, и как можно дальше, – сказал Аляскон, поднимаясь на ноги и глядя наверх, прикрыв глаза рукой. – Должно быть, уже поздно. Не думаю, что у нас так уж много времени до сумерек.

– Нужно идти друг за другом, – сказал Ионаф, – и держать друг друга за руки. Если кто-то поскользнется на этих мокрых ступенях, то падать будет высоко.

Матильда вздрогнула и конвульсивно вцепилась в руку Ионафа. К его изумлению, в следующую секунду она уже тащила его к базальтовым столбам.

На небе то тут, то там уже начали медленно проступать фиолетовые лохмотья ночи. Путники часто останавливались, присаживались, цепляясь за острые выступы, пока не восстанавливалось дыхание. Они пили ледяную воду, набирая ее горстями из бежавшего рядом со ступенчатыми пластами ручья. В сумерках невозможно было понять, какую часть пути они преодолели, однако Ионаф предполагал, что они уже поднялись выше своего потерянного мира переплетенных лиан. Воздух стал значительно холоднее и разряженней, чем был даже высоко-высоко над джунглями.

Последняя глубокая трещина в утесах, служащая ложем ручья, была очередной расщелиной, более глубокой, с более покатыми стенами, чем та, посредством которой они выбрались из каньона под водопадом, однако она была достаточно узка, чтобы можно было подниматься, упираясь спиной в одну стену и отталкиваясь руками и ногами от другой. Воздух внутри расщелины наполняла влажная дымка, однако в Аду это было незначительным неудобством, не стоящим внимания.

После долгих усилий Ионаф, перегнувшись через край расщелины, лег на плоскую скальную плиту, измотанный и промокший насквозь, но в настолько приподнятом настроении, что его невозможно было ничем испортить, да и к чему? Они поднялись выше верхних джунглей, они победили Ад! Осмотревшись, он убедился, что Матильда безопасно выбралась из расщелины, затем протянул руку, чтобы помочь Аляскону; раненая нога Навигатора доставляла ему неудобства. Ионаф резко дернул, и через секунду Аляскон тяжело рухнул на край плиты и замер, развалившись на примятом лишайнике.

Появились первые звезды. Какое-то время путники просто сидели, пытаясь перевести дыхание. Затем, один за другим, они повернулись, чтобы оглядеться хорошенько и понять, куда забрались.

Ничего особенного – перед ними простиралось плато, обрамленное со всех сторон звездным куполом; сверкающее веретено с плавниками, похожее на гигантскую рыбину, стояло, устремив свой нос вверх, посередине скалистого плато, а вокруг этого веретена, практически неразличимые в звездном свете…

…Вокруг сверкающей рыбины, словно пытаясь очистить ее, стояли Великаны.

4

Вот так закончилась их битва за правду, какой бы горькой она ни была. Все эти проявления отваги в борьбе с предрассудками, все отчаянные битвы с самим Адом, свелись к одному: Великаны действительно существовали!

Оспорить этот факт было невозможно – в два раза выше людей, с более прямой осанкой и более широкими плечами, с тяжелым задом и, кажется, бесхвостые. Их сходство с людьми было очевидным. Даже их голоса, когда они перекрикивались, стоя вокруг металлической рыбины, были голосами людей, ставших богами, голосами, отдаленно напоминающими голоса людей, как голоса самих людей отдаленно напоминают голоса обезьян. Ясно было, что все они принадлежат к одному семейству.

Это были Великаны из Книги Законов. Оказалось, что они не только существуют на самом деле, но и вернулись на Теллуру, как и обещали.

И они явно знали, что делать с отступниками, изгнанными в Ад. Все было впустую, не только физическая борьба, но и борьба за умы, за свободу мыслить. Боги существовали фактически в прямом смысле этого слова. Эти верования и были настоящим адом, из которого Ионаф пытался спастись всю свою жизнь, но теперь верования обернулись наиправдивейшей правдой. В этом факте можно было убедиться воочию.

Великаны вернулись, чтобы судить дело рук своих. И первыми встреченными ими людьми окажутся трое изгоев, трое окаянных, жалких преступников, трое беглецов – низкокачественный сброд верхнего мира.

Все это пронеслось в голове Ионафа менее чем за секунду, однако разум Аляскона работал быстрее. Он всегда был самым откровенным неверующим из всей их маленькой группы мятежников, мир в его голове строился на том, что каждое явление имеет рациональное объяснение, и сейчас то, что он видел, казалось совершенно непознаваемым, сокрушащим основы его мироздания. Глубоко вздохнув, он внезапно развернулся и пошел прочь.

Матильда вскрикнула, пытаясь его остановить, но осеклась, было уже слишком поздно. Круглый глаз огромной серебристой рыбы ожил и погрузил их в ослепительно-яркий свет.

Ионаф бросился за Навигатором. Не оглядываясь назад, Аляскон перешел на бег. Еще мгновение Ионаф видел контур его фигуры на фоне черного неба, а затем тот скрылся из виду, внезапно и полностью, как если бы его никогда не существовало.

Аляскон обнаружил недюжинную отвагу, проявил выдержку и любовь к жизни, но он не был готов к тому, что жизнь доказала ему бессмысленность всего пройденного и совершенного.

Сожалея о бегстве товарища, Ионаф повернул назад, закрывая ладонью глаза от чудесного света. Их явно призвали на каком-то неведомом языке, зазвучавшем у «веретена».

Послышался звук шагов нескольких пар ног, приближавшихся с каждым мгновением.

Пришло время Второго суда.

После продолжительного молчания громкий голос из тьмы сказал:

– Не бойтесь. Мы не причиним вам вреда. Мы такие же люди, как и вы.

Выговариваемые фразы были архаичны, как в Книге законов, но, тем не менее, их без труда можно было понять. Второй голос сказал:

– Как вас зовут?

Язык Ионафа, похоже, прилип к гортани. Пока он пытался совладать с ним, рядом раздался ставший уже дорогим для него голос Матильды:

– Он Ионаф Кошельщик, а я Матильда Собирательница.

– Вы отошли очень далеко от того места, где мы оставили ваших людей, – сказал первый Великан. – Разве вы не живете в лианах над джунглями?

– Повелитель…

– Меня зовут Ярл Одиннадцатый. Это Герхард Адлер.

Похоже, это полностью лишило Матильду дара речи. И Ионаф понимал почему: возможность обращаться к Великанам по имени действительно могла ввести в ступор. Но так как они все равно уже были изгнаны в Ад, терять им было нечего.

– Ярл Одиннадцатый, – сказал он, – люди все еще живут на лианах. Запрещено спускаться на землю джунглей. Туда изгоняются только преступники. Такие как мы.

– Неужели? – сказал Ярл Одиннадцатый. – И как же вы добрались по земле до этого плато? Герхард, это потрясающе. Ты и вообразить не можешь, что представляет собой поверхность этой планеты. Это место, где эволюция не способна преодолеть стадию клыков и когтей: динозавры разных периодов Мезозоя, примитивные млекопитающие размером вплоть до древних кошек – вот это всё. Именно поэтому первая группа засева разместила этих людей на вершинах деревьев.

– Ионаф, в чем тебя обвинили? – спросил Герхард Адлер.

Ионаф почувствовал облегчение, раз их разговор дошел так быстро до этого вопроса. Ярл Одиннадцатый со всеми непонятными терминами был страшен своими бессмысленными речами.

– Сначала нас было пятеро, – начал Ионаф тихим голосом. – Мы говорили, что не верим в Великанов.

На краткое мгновение мир погрузился в тишину. Затем, к их изумлению, Ярл Одиннадцатый и Герхард Адлер начали громко хохотать.

Матильда закрыла руками уши. И даже Ионаф вздрогнул и сделал шаг назад. Смех тут же прекратился, и великан по имени Ярл Одиннадцатый вышел на свет и сел рядом с ними. Они увидели, что его лицо и руки лишены волос, и, хотя на макушке и росли редкие волоски, остальное тело было покрыто неизвестным видом ткани. Сидящий Великан уже не казался выше Ионафа и уж совсем не выглядел страшным.

– Прошу прощения, – сказал он, – нам не следовало смеяться над этим, но сказанное тобой было совершенно неожиданным. Герхард, иди сюда и садись, чтобы не выглядеть как статуя неизвестного генерала. Поведай мне, о Ионаф, почему ты не веришь в Великанов?

Ионаф не мог поверить своим ушам. Великан просил у него прощения! Очередная жестокая шутка? Но как бы то ни было, Ярл Одиннадцатый задал ему вопрос.

– Каждый из нас руководствовался своими соображениями, – начал он. – Я говорил, что Великанов не существует, они были придуманы как символы некой абстрактной истины. Еще один, самый мудрый из нас, считал, что их не существует вообще, то есть ни в каких смыслах. Однако все мы были согласны, что вы не являетесь богами.

– Разумеется, мы ими не являемся, – сказал Ярл Одиннадцатый. – Мы люди. Мы с вами одного племени. Мы не ваши правители, а ваши братья. Понимаешь, что я хочу сказать?

– Нет, – признался Ионаф.

– Тогда послушай, что я тебе скажу. Во многих мирах, Ионаф, живут люди. Они отличаются друг от друга из-за различий в самих мирах, и, чтобы населить каждый из них, требуется особая разновидность человека. Мы с Герхардом – люди, живущие на планете под названием Земля, а также во многих подобных ей мирах. Мы – двое рядовых представителей огромного проекта, который называется «программой засева» и длится уже несколько тысяч лет. Основная задача программы засева – искать новые, еще не открытые миры, и делать людей приспособленными для жизни в этих мирах.

– Делать людей? Но только боги…

– Нет, нет, наберись терпения и дослушай, – сказал Ярл Одиннадцатый. – Мы не делаем людей. Мы делаем их приспособленными. Есть огромная разница между этими двумя понятиями. Мы берем живую зародышевую плазму, сперматозоид и яйцеклетку, и меняем их. После этого появляется измененный человек, и мы помогаем ему освоиться в новом мире. Именно это мы и сделали на Теллуре, но это было очень-очень давно, когда мы с Герхардом еще не родились. Теперь же мы пришли обратно, чтобы посмотреть, как вы, люди, выживаете здесь, и при необходимости оказать вам надлежащую помощь.

Говоря это, он смотрел то на Ионафа, то на Матильду.

– Понимаете, о чем я? – сказал он.

– Я пытаюсь, – ответил Ионаф, – но вы должны пойти в крону джунглей к нашему племени. Мы отличаемся от других; и вам нужно встретиться именно с ними.

– Мы обязательно пойдем туда утром – мы только что приземлились, и нуждаемся в отдыхе. Но вы нам интересны гораздо больше других, потому что именно вы отличаетесь от своих собратьев. Расскажите лучше, как часто приговоренные к изгнанию преступники спасаются с лесной подстилки?

– Раньше никто не выживал. Что тут удивительного? Кругом монстры.

Ярл Одиннадцатый покосился на другого великана, который, казалось, улыбался.

– Судя по нашим записям, это еще мягко сказано, – сказал он. – Ионаф, как же вы втроем смогли выжить?

Сначала медленно, с перерывами, а затем со все большей и большей уверенностью благодаря ожившим у него в уме воспоминаниям, Ионаф рассказал историю своих странствий. Когда он упомянул о пире в гнезде демона, Ярл Одиннадцатый значительно посмотрел на Адлера, но не прервал рассказ.

– И наконец, мы выбрались по расщелине наверх и вышли на это плоское место, – сказал Ионаф. – Аляскон тогда все еще был с нами, но, увидев вас и эту блестящую штуку, бросился вниз с обрыва. Он был таким же преступником, как и мы, но ему не следовало умирать. Он был храбрым человеком и очень мудрым.

– Недостаточно мудрым, чтобы дождаться и получить необходимые доказательства, – загадочно сказал Адлер. – Что ж, Ярл, думаю, что наиболее уместное здесь слово – это «изумительно». Это действительно самый успешный засев из всех когда-либо сделанных, во всяком случае, в этой части галактики. И как удачно оказаться свидетелем долгожданного прогресса, и не одного человека, а целой пары!

– Что это значит? – спросил Ионаф.

– Всего лишь одно, Ионаф: когда команда засева помогла вашим людям устроиться на Теллуре, не планировалось, что вы вечно будете жить в кроне деревьев. Они знали, что рано или поздно вы спуститесь на землю и научитесь диктовать планете свои условия. В противном случае рано или поздно вы просто вымерли бы.

– Жить все время на земле? – спросила Матильда предобморочным голосом.

– Да, Матильда. Жизнь в кроне важна была только в течение промежуточного периода, пока вы собирали нужные знания о Теллуре и учились их применять. Но чтобы стать настоящими повелителями этого мира, вам нужно завоевать поверхность земли.

– Этот механизм отсылки на землю исключительно преступников, придуманный вашими людьми, был лучшим способом завоевать планету, который только можно придумать. Чтобы переломить традиции, необходимы сильная воля и исключительная храбрость, и оба этих качества позволят завоевать Теллуру. Год за годом ваши люди изгоняли такие непокорные души на поверхность.

Рано или поздно эти изгнанники должны были понять, как выжить на земле и рассказать другим о том, что нужно спускаться с деревьев. Вы с Ионафом смогли сделать все, что нужно.

– Заметь, Ярл, – сказал Адлер, – преступление в этом первом успешном случае носило сугубо идеологический характер. Это был решающий поворот в политике уголовного преследования у этих людей. Революционных стремлений недостаточно, но если объединить их с мозгами и… се человек!

От всего услышанного у Ионафа кружилась голова.

– Но что все это значит? – спросил он. – Мы больше не приговорены к жизни в Аду?

– Нет, вы все еще приговорены, если желаете называть это так, – рассудительно ответил Ярл Одиннадцатый. – Вы научились жить здесь и сумели найти нечто более ценное: знания, как выживать и как уничтожать врагов. Вы понимаете, что убили трех демонов голыми руками: ты, Матильда и Аляскон?

– Убили…

– Конечно, – сказал Ярл Одиннадцатый. – Вы съели три яйца. Это классический способ борьбы и, несомненно, единственный путь, чтобы стереть с лица земли таких монстров, как динозавры. Взрослых особей не убить ничем, кроме противотанковой пушки, но они совершенно беспомощны в эмбриональной фазе, а у взрослых не хватает чувства ответственности, чтобы как следует охранять свои гнезда.

Ионаф слышал, что ему говорят, но словно бы издалека. Даже ощущение теплого тела Матильды, прижавшегося к его боку, совершенно ему не помогало.

– Значит, нам нужно будет туда вернуться, – сказал он мрачно. – И уже навсегда.

– Да, – сказал Ярл Одиннадцатый мягким голосом, – но ты будешь не один, Ионаф. С завтрашнего дня за тобой последуют все ваши люди.

– Все наши люди? Но как… Вы их всех выгоните?

– Всех. Нет, конечно, никто не запретит им прыгать по лианам, но с этого момента ваша раса должна начать борьбу за поверхность этой планеты. Вы с Матильдой доказали, что это вполне в человеческих силах. Самое время и остальным научиться выживанию.

– Ярл, ты совершенно не думаешь об этих молодых людях, – сказал Адлер. – Расскажи, что им предстоит. Они испуганы.

– Конечно-конечно. Все очень просто. Ионаф. Вы с Матильдой – единственные, кто научился выживать на поверхности. А мы не будем рассказывать вашим людям, как это делать. Ни единого намека. Все дело за вами.

У Ионафа отпала челюсть.

– Все дело за вами, – твердо повторил Ярл Одиннадцатый. – Завтра мы вернем вас вашему племени и скажем вашим людям, что лишь вы двое знаете правила успешной жизни внизу, и что отныне всем необходимо спуститься и тоже жить на поверхности. Больше мы им ничего не скажем. И что, по-вашему, они сделают потом?

– Я не знаю, – ошеломленно сказал Ионаф, – может произойти что угодно. Они могут даже сделать нас Волеизъявителем и Волеизъявительницей племени, но мы всего лишь обычные преступники!

– Необычные первопроходцы, Ионаф. Мужчина и женщина, которым предначертано судьбой вывести человечество Теллуры с верхнего этажа в большой, прекрасный мир.

Ярл Одиннадцатый встал на ноги, озаренный ярким светом. Посмотрев на него, Ионаф заметил, что за пределами овального светового пятна стояло не меньше дюжины Великанов, внимательно вслушиваясь в каждое слово.

– Но у нас еще есть немного времени, прежде чем мы все отправимся к вам домой, – сказал Ярл Одиннадцатый. – Быть может, вы хотите осмотреть корабль?

С легкостью, ощущая внутри себя нечто вроде беззвучной музыки, Ионаф взял руку Матильды. Вместе они спустились из расщелины в Ад, следуя пути Великанов.

Поверхностное натяжение

Пролог

Доктор Шавье надолго замер над микроскопом, оставив ла Вентуре одно занятие – созерцать безжизненные виды планеты Гидрот. «Уж точнее было бы сказать, – подумал пилот, – не виды, а воды…» Еще из космоса они заметили, что новый мир – это, по существу, малюсенький треугольный материк посреди бесконечного океана, да и материк, как выяснилось, представляет собой почти сплошное болото.

Остов разбитого корабля лежал поперек единственного скального выступа, какой нашелся на всей планете; вершина выступа вознеслась над уровнем моря на умопомрачительную высоту – двадцать один фут. С такой высоты ла Вентура мог окинуть взглядом плоскую чашу грязи, простирающуюся до самого горизонта на добрые сорок миль. Красноватый свет звезды Тау Кита, дробясь в тысячах озер, запруд, луж и лужиц, заставлял мокрую равнину искриться, словно ее сложили из драгоценных камней.

– Будь я религиозен, – заметил вдруг пилот, – я бы решил, что это божественное возмездие.

– Гм? – отозвался Шавье.

– Так и чудится, что нас покарали за… кажется, это называлось «гордыня»? За нашу спесь, амбицию, самонадеянность…

– Гордыня? – переспросил Шавье, наконец подняв голову. – Да ну? Что-то меня в данный момент отнюдь не распирает от гордости. А вас?

– Н-да, хвастаться своим искусством посадки я, пожалуй, не стану, – признал ла Вентура. – Но я, собственно, не то имел в виду. Зачем мы вообще полезли сюда? Разве не самонадеянность воображать, что можно расселить людей или существа, похожие на людей, по всей Галактике? Еще больше спеси надо, чтобы и впрямь взяться за подобное предприятие – двигаться от планеты к планете и создавать людей, создавать применительно к любому окружению, какое встретится…

– Может, это и спесь, – произнес Шавье. – Но ведь наш корабль – один из многих сотен в одном только секторе Галактики, так что сомнительно, чтобы именно за нами боги записали особые грехи. – Он улыбнулся. – А уж если записали, то могли хоть бы оставить нам ультрафон, чтобы Совет по освоению услышал о нашей судьбе. Кроме того, Пол, мы вовсе не создаем людей. Мы приспосабливаем их, притом исключительно к планетам земного типа. У нас хватает здравого смысла – смирения, если хотите, – понимать, что мы не в силах приспособить человека к планетам типа Юпитера или к жизни на поверхности звезд, например на самой Тау Кита…

– И тем не менее мы здесь, – перебил ла Вентура мрачно. – И никуда отсюда не денемся. Фил сказал мне, что в термокамерах не уцелело ни одного эмбриона, значит, создать здесь жизнь по обычной схеме мы и то не можем. Нас закинуло в мертвый мир, а мы еще тщимся к нему приспособиться. Интересно, что намерены пантропологи сотворить с нашими непокорными телесами – приспособить к ним плавники?

– Нет, – спокойно ответил Шавье. – Вам, Пол, и мне, и всем остальным предстоит умереть. Пантропология не в состоянии воздействовать на взрослый организм, он определен вам таким, какой он есть от рождения. Попытка переустроить его лишь искалечила бы вас. Пантропология имеет дело с генами, с механизмом передачи наследственности. Мы не можем придать вам плавники, как не можем предоставить вам запасной мозг. Вероятно, мы сумеем заселить этот мир людьми, только сами не доживем до того, чтобы убедиться в этом.

Пилот задумался, чувствуя, как под ложечкой медленно заворочалось что-то скользкое и холодное.

– И сколько вы нам еще отмерили? – осведомился он в конце концов.

– Как знать? Быть может, месяц…

Переборка, что отделяла их от других отсеков корабля, разомкнулась, впустив сырой соленый воздух, густой от углекислого газа. Пятная пол грязью, вошел Филип Штрасфогель, офицер связи. Как и ла Вентура, он остался сейчас не у дел, и это тяготило его. Природа не наградила Штрасфогеля склонностью к самоанализу, и теперь, когда его драгоценный ультрафон вышел из строя и не отвечал более на прикосновения его чутких рук, он оказался во власти собственных мыслей, а они не отличались разнообразием. Только поручения Шавье не давали связисту растечься студнем и впасть в окончательное уныние.

Он расстегнул и снял с себя матерчатый пояс, в кармашках которого, как патроны, торчали пластмассовые бутылочки.

– Вот вам новые пробы, док, – сказал он. – Все то же самое, вода да слякоть. В ботинках у меня настоящий плывун. Выяснили что-нибудь?

– Многое, Фил. Спасибо. Остальные далеко?

Штрасфогель высунул голову наружу и крикнул. Над морями грязи зазвенели другие голоса. Через несколько минут в пантропологическом отсеке собрались все уцелевшие после крушения: Солтонстол, старший помощник Шавье, румяный и моложавый, заведомо согласный на любой эксперимент, пусть даже со смертельным исходом; Юнис Вагнер – за ее невыразительной внешностью скрывались знания и опыт единственного в экипаже эколога; Элефтериос Венесуэлос, немногословный представитель Совета по освоению, и Джоан Хит, гардемарин – это звание было теперь таким же бессмысленным, как корабельные должности ла Вентуры и Штрасфогеля, но светлые волосы Джоан и ее стройная, обманчиво инфантильная фигурка в глазах пилота сверкали ярче, чем Тау Кита, а после катастрофы, пожалуй, ярче самого земного Солнца.

Пять мужчин и две женщины – на всю планету, где и шагу не сделать иначе, чем по колено, если не по пояс в воде.

Они тихо вошли друг за другом и застыли, кто прислонившись к стенке в углу, кто присев на краю стола. Джоан Хит подошла к ла Вентуре и встала с ним рядом. Они не взглянули друг на друга, но ее плечо коснулось его плеча, и все сразу сделалось не так скверно, как только что казалось.

Молчание нарушил Венесуэлос:

– Каков же ваш приговор, доктор Шавье?

– Планета отнюдь не мертва, – ответил тот. – Жизнь есть и в морской, и в пресной воде. Что касается животного царства, эволюция здесь, видимо, остановилась на ракообразных. Самый развитый вид, обнаруженный в одном из ручейков, напоминает крошечных лангустов, но этот вид как будто не слишком распространен. Зато в озерцах и лужах полным-полно других многоклеточных низших отрядов, вплоть до коловраток, включая один панцирный вид наподобие земных Floscularidae. Кроме того, здесь удивительное многообразие простейших – господствующий реснитчатый тип напоминает Paramoeciiim, плюс различные корненожки, вполне естественные в такой обстановке жгутиковые и даже фосфоресцирующие виды, чего я никак не ожидал увидеть в несоленой воде. Что касается растений, то здесь распространены как простые сине-зеленые водоросли, так и намного более сложные таллофиты – но, конечно, ни один из местных видов не способен жить вне воды.

– В море почти то же самое, – добавила Юнис. – Я обнаружила там довольно крупных низших многоклеточных – медуз и так далее – и ракообразных величиной почти с омара. Вполне нормальное явление: виды, обитающие в соленой воде, достигают бо́льших размеров, чем те, что водятся в пресной. Ну, и еще обычные колонии планктона и микропланктона…

– Короче говоря, – подвел итог Шавье, – если не бояться трудностей, то выжить здесь можно…

– Позвольте, – вмешался ла Вентура. – Вы же сами только что заявили мне, что мы не выживем ни при каких обстоятельствах. И вы имели в виду именно нас семерых, а не генетических потомков человечества – ведь термокамер и банка зародышевых клеток более не существует. Как прика…

– Да, разумеется, банка больше нет. Но, Пол, мы можем использовать свои собственные клетки. Сейчас я перейду к этому. – Шавье обернулся к своему помощнику. – Мартин, как вы думаете, не избрать ли нам море? Когда-то, давным-давно, мы вышли из моря на сушу. Быть может, здесь, на планете Гидрот, мы со временем дерзнем на это опять?..

– Не выйдет, – тотчас откликнулся Солтонстол. – Идея мне нравится, но если посмотреть на проблему объективно, словно бы мы лично тут вовсе не замешаны, то на возрождение из пены я не поставил бы и гроша. В море борьба за существование будет слишком остра, конкуренция со стороны других видов слишком упорна. Сеять жизнь в море – самое последнее, за что стоило бы здесь браться. Колонисты и оглянуться не успеют, как их попросту сожрут…

– Как же так? – не унимался ла Вентура. Предчувствие смерти вновь шевельнулось где-то внутри, и с ним стало еще труднее справиться.

– Юнис, среди морских кишечнополостных есть хищники, вроде португальских корабликов?

Эколог молча кивнула.

– Вот вам и ответ, Пол, – сказал Солтонстол. – Море отпадает. Придется довольствоваться пресной водой, где нет столь грозных врагов, зато много больше всевозможных убежищ.

– Мы что, не в силах справиться с медузами? – спросил ла Вентура, судорожно сглотнув.

– Не в силах, Пол, – ответил Шавье. – Во всяком случае, не с такими опасными. Пантропологи – еще не боги. Они берут зародышевые клетки – в данном случае наши собственные, коль скоро банк не пережил катастрофы, – и видоизменяют их генетически с тем расчетом, чтобы существа, которые разовьются из них, приспособились к данному окружению. Существа эти будут человекоподобными и разумными. Как правило, они сохраняют и некоторые черты личности донора: ведь изменения касаются в основном строения тела, а не мозга – мозг у дочернего индивидуума развивается почти по исходной программе. Но мы не можем передать колонистам свою память. Человек, возрожденный в новой среде, поначалу беспомощнее ребенка. Он не знает своей истории, не ведает техники, у него нет ни опыта, ни даже языка. В нормальных условиях, например при освоении Теллуры, группа сеятелей, прежде чем покинуть планету, дает своим питомцам хотя бы начальные знания, – но мы, увы, не доживем до поры, когда у наших питомцев возникнет потребность в знаниях. Мы должны создать их максимально защищенными, поместить в наиболее благоприятное окружение и надеяться, что по крайней мере некоторые из них выживут, учась на собственных ошибках.

Пилот задумался, но так и не нашел ничего в противовес мысли, что смерть надвигается все ближе и неотвратимее с каждой пролетевшей секундой. Джоан Хит придвинулась к нему чуть теснее.

– Стало быть, одно из созданных нами существ сохранит определенное сходство со мной, но обо мне помнить не будет, так?

– Именно так. В данной ситуации мы, вероятно, сделаем колонистов гаплоидными, так что некоторые из них, а быть может и многие, получат наследственность, восходящую лично к вам. Может статься, сохранятся даже остатки индивидуальности. Пантропология дала нам кое-какие доводы в поддержку взглядов старика Юнга относительно наследственной памяти. Но как сознающие себя личности мы умрем, Пол. Этого не избежать. После нас останутся люди, которые будут вести себя как мы, думать и чувствовать как мы, но которые и понятия не будут иметь ни о ла Вентуре, ни о докторе Шавье, ни о Джоан Хит, ни о Земле…

Больше пилот ничего не сказал. Во рту у него словно бы застыл какой-то отвратительный привкус.

– Что вы порекомендуете нам, Мартин, в качестве модели?

Солтонстол в задумчивости потер переносицу.

– Конечности, я думаю, перепончатые. Большие пальцы на руках и ногах удлиненные, с когтями, чтобы успешнее обороняться от врагов на первых порах. Ушные раковины меньше, а барабанные перепонки толще, чем у нас, и ближе к отверстию наружного слухового прохода. Придется, видимо, изменить всю систему водно-солевого обмена: клубочковые почки смогут функционировать в пресной воде, однако жизнь в погруженном состоянии будет означать, что осмотическое давление внутри окажется выше, чем снаружи, и почкам придется постоянно выполнять роль насоса. При таких обстоятельствах антидиуретическую функцию гипофиза надо практически свести к нулю.

– А что с дыханием?

– Предлагаю легкие в виде книжки, как у пауков; можно снабдить их межреберными дыхальцами. Такие легкие способны перейти к атмосферному дыханию, если колонисты решат когда-нибудь выйти из воды. На этот случай, думаю, следует сохранить полость носа, отделив ее от гортани мембраной из клеток, которые снабжались бы кислородом преимущественно за счет прямого орошения, а не по сосудам. Достаточно будет нашим потомкам выйти из воды – хотя бы на время – и мембрана начнет атрофироваться. Два-три поколения колонисты проживут как земноводные, а потом в один прекрасный день обнаружат, что могут дышать через гортань, как мы.

– Остроумно, – заметил Шавье.

– Вношу также предложение, доктор Шавье, наделить их способностью к спорообразованию. Как все водные животные, наши наследники смогут жить очень долго, а новые поколения должны появляться не реже чем через шесть недель, чтобы их не успевали истреблять неопытными и неумелыми. Возникает противоречие, и чтобы преодолеть его, нужны ежегодные и довольно продолжительные разрывы жизненного цикла. Иначе колонисты столкнутся с проблемой перенаселения задолго до того, как накопят знания, достаточные, чтобы с ней справиться.

– И вообще лучше, чтобы они зимовали внутри добротной крепкой оболочки, – поддержала пантрополога Юнис Вагнер. – Спорообразование – решение вполне очевидное. Недаром этим свойством наделены многие другие микроскопические существа.

– Микроскопические? – переспросил Штрасфогель, не веря своим ушам.

– Конечно, – усмехнувшись, ответил Шавье. – Уж не прикажете ли уместить человека шести футов ростом в луже двух футов в поперечнике? Но тут встает вопрос. Наши потомки неизбежно вступят в упорную борьбу с коловратками, а иные представители этого племени не так уж и микроскопичны. Коль на то пошло, даже отдельные типы простейших видны невооруженным глазом, пусть смутно и только на темном фоне, но видны. Думаю, что колонист должен в среднем иметь рост не менее 250 микрон. Не лишайте их, Мартин, шансов выкарабкаться…

– Я полагал сделать их вдвое бо́льшими.

– Тогда они будут самыми крупными в окружающем животном мире, – указала Юнис Вагнер, – и никогда ничему не научатся. Кроме того, если они по росту окажутся близкими к коловраткам, у них появится стимул сразиться с панцирными видами за домики-панцири и приспособить эти домики под жилье.

– Ну что ж, приступим, – кивнул Шавье. – Пока мы колдуем над генами, остальные могут коллективно поразмыслить над посланием, которое мы оставим будущим людям. Можно прибегнуть к микрозаписи на нержавеющих металлических листочках такого размера, чтобы колонисты поднимали их без труда. Мы расскажем им в самых простых выражениях, что случилось, и намекнем, что вселенная отнюдь не исчерпывается одной-двумя лужами. Придет день, и они разгадают наш намек.

– Еще вопрос, – вмешалась Юнис. – Надо ли сообщить им, что они по сравнению с нами микроскопичны? Я бы этого делать не стала. Это навяжет им, по крайней мере в ранней их истории, легенды о богах и демонах, легенды, без которых можно и обойтись…

– Нет, Юнис, мы ничего не скроем, – сказал Шавье, и по тону его голоса ла Вентура понял, что доктор взял на себя обязанности начальника экспедиции. – Созданные нами существа по крови останутся людьми и рано или поздно завоюют право вернуться в сообщество человеческих цивилизаций. Они не игрушечные созданьица, которых надо навеки оградить от правды в пресноводной колыбельке.

– К тому же, – заметил Солтонстол, – они просто не сумеют расшифровать наши записи на заре своей истории. Сначала они должны будут разработать собственную письменность, и мы при всем желании не в силах оставить им никакого розеттского камня, никакого ключа к расшифровке. К тому времени, когда они прочитают правду, они окажутся подготовлены к ней.

– Одобряю ваше решение официально, – неожиданно вставил Венесуэлос. И дискуссия закончилась.

Да, по существу, и говорить было больше не о чем. Все они с готовностью отдали клетки, нужные пантропологам. Конфиденциально ла Вентура и Джоан Хит просили Шавье разрешить им внести свой вклад сообща; но ученый ответил, что микроскопические люди непременно должны быть гаплоидными, иначе нельзя построить миниатюрную клеточную структуру с ядрами столь же мелкими, как у земных риккетсий, и потому каждый донор должен отдать свои клетки индивидуально – зиготам на планете Гидрот места нет. Так что судьба лишила их даже последнего зыбкого утешения: детей у них не будет и после смерти.

Они помогли, как сумели, составить текст послания, которое предстояло перенести на металлические листки. Мало-помалу они начали ощущать голод – морские ракообразные, единственные на планете существа, достаточно крупные для того, чтобы служить людям пищей, водились в слишком глубоких и холодных водах и у берега попадались редко.

Ла Вентура навел порядок в рубке – занятие совершенно бессмысленное, однако многолетняя привычка требовала к себе уважения. В то же время уборка, неясно почему, слегка смягчала остроту раздумий о неизбежном. Но когда с уборкой было покончено, ему осталось лишь сидеть на краю скального выступа, наблюдая за красноватым диском Тау Кита, спускающимся к горизонту, и швыряя камушки в ближайшее озерцо.

Подошла Джоан Хит, молча села рядом. Он взял ее за руку. Блеск красного солнца уже почти угас, и они вместе следили за тем, как оно исчезает из виду. И ла Вентура все-таки задал себе скорбный вопрос: которая же из безымянных луж станет его Летой?

Он, конечно, так и не узнал ответа на свой вопрос. Никто из них не узнал.

В дальнем углу Галактики горит пурпурная звездочка

Тау Кита, и вокруг нее бесконечно вращается сырой мирок

по имени Гидрот. Многие месяцы его единственный крошечный

материк был укутан снегом, а усеявшие скудную сушу

пруды и озера скованы ледовой броней. Но постепенно

багровое солнце поднималось в небе планеты все выше и

выше; снега сбежали потоками в океан, а лед на прудах и

озерах отступил к берегам…

Этап первый

1

Первое, что проникло в сознание спящего Лавона, был тихий прерывистый скребущий звук. Затем по телу начало расползаться беспокойное ощущение, словно мир – и Лавон вместе с ним – закачался на качелях. Он пошевелился, не раскрывая глаз. За время сна обмен веществ замедлился настолько, что качели не могли победить апатию и оцепенение. Но стоило ему шевельнуться, как звук и покачивание стали еще настойчивее.

Прошли, казалось, многие дни, прежде чем туман, застилавший его мозг, рассеялся, но какая бы причина ни вызвала волнение, оно не прекращалось. Лавон со стоном приоткрыл веки и взмахнул перепончатой рукой. По фосфоресцирующему следу, который оставили пальцы при движении, он мог судить, что гладкая янтарного цвета сферическая оболочка его каморки пока не повреждена. Он попытался разглядеть хоть что-нибудь сквозь оболочку, но снаружи лежала тьма и только тьма. Так и следовало ожидать: обыкновенная вода – не то что жидкость внутри споры, в воде не вызовешь свечения, как упорно ее ни тряси.

Что-то извне покачнуло спору опять с тем же, что и прежде, шелестящим скрежетом. «Наверное, какая-нибудь упрямая диатомея, – лениво подумал Лавон, – старается, глупая, пролезть сквозь препятствие, вместо того чтобы обойти его». Или ранний хищник, который жаждет отведать плоти, прячущейся внутри споры. Ну и пусть, – Лавон не испытывал никакого желания расставаться с укрытием в такую пору. Жидкость, в которой он спал долгие месяцы, поддерживала физические потребности тела, замедляя умственные процессы. Вскроешь спору – и придется сразу же возобновить дыхание и поиски пищи, а судя по непроглядной тьме снаружи, там еще такая ранняя весна, что об этом страшно и подумать.

Он рефлекторно сжал и разжал пальцы и залюбовался зеленоватыми полукольцами, побежавшими к изогнутым стенкам споры и обратно. До чего же уютно здесь, в янтарном шарике, где можно выждать, пока глубины не озарятся теплом и светом! Сейчас на небе еще, наверное, держится лед, и нигде не найдешь еды. Не то чтобы ее когда-нибудь бывало вдоволь – с первыми же струйками теплой воды прожорливые коловратки проснутся тоже…

Коловратки! Вот оно что! Был разработан план, как выселить их из жилищ. Память вернулась вдруг в полном объеме. Словно пытаясь помочь ей, спора качнулась снова. Вероятно, кто-то из союзников старается до него добудиться; хищники никогда не спускаются на дно в такую рань. Он сам поручил побудку семейству Пара, – и вот, видно, время пришло: вокруг именно так темно и так холодно, как и намечалось по плану…

Поборов себя, Лавон распрямился и изо всех сил уперся ногами и спиной в стенки своей янтарной тюрьмы. С негромким, но отчетливым треском по прозрачной оболочке побежала сетка узких трещин.

Затем спора распалась на множество хрупких осколков, и он содрогнулся, окунувшись в ледяную воду. Более теплая жидкость, наполнявшая его зимнюю келью, растворилась в этой воде легким переливчатым облачком. Облачко успело высветить мглу недолгим блеском, и он заметил невдалеке знакомый контур – прозрачный бесцветный цилиндр, напоминающий туфельку, со множеством пузырьков и спиральных канавок внутри, а в длину почти равный росту самого Лавона. Поверхность цилиндра была опушена изящными, мягко вибрирующими волосками, утолщенными у основания.

Свет померк. Цилиндр оставался безмолвным: он выжидал, чтобы Лавон прокашлялся, очистил легкие от остатков споровой жидкости и заполнил их игристой студеной водой.

– Пара? – спросил Лавон наконец. – Что, уже время?

– Уже, – задрожали в ответ невидимые реснички ровным, лишенным выражения тоном. Каждый отдельно взятый волосок вибрировал независимо, с переменной скоростью; возникающие звуковые волны расходились в воде, накладываясь друг на друга и то усиливая звук, то гася его. Сложившиеся из колебаний слова к тому моменту, как достигали человеческого уха, звучали довольно странно – и все-таки их можно было распознать. – Время, Лавон…

– Время, давно уже время, – добавил из темноты другой голос. – Если мы в самом деле хотим выгнать флосков из их крепостей…

– Кто это? – произнес Лавон, оборачиваясь на голос.

– Я тоже Пара, Лавон. С минуты пробуждения нас стало уже шестнадцать. Если бы вы могли размножаться с такой же скоростью…

– Воюют не числом, а умением, – отрезал Лавон. – И всеедам придется вскоре убедиться в этом.

– Что мы должны делать, Лавон?

Человек подтянул колени к груди и опустился на холодное илистое дно – размышлять. Что-то шевельнулось под самой его рукой, и крошечная спирилла, крутясь в иле, заторопилась прочь, различимая только на ощупь. Лавон не тронул ее – он пока не ощущал голода, и думать сейчас следовало о другом: о всеедах, то бишь о коловратках. Еще день, и они ринутся в верхние поднебесные слои, пожирая все на своем пути – даже людей, если те не сумеют вовремя увернуться, а подчас и своих естественных врагов, сородичей семейства Пара. Удастся ли поднять всех этих сородичей на организованную борьбу с хищниками – вопрос, что называется, оставался открытым.

Воюют не числом, а умением, но даже это утверждение предстояло еще доказать. Сородичи Пара были разумными на свой манер, и они изучили окружающий мир так, как человеку и не снилось. Лавон не забыл, сколь тяжко дались ему знания обо всех разновидностях существ, населяющих этот мир, сколь мудрено оказалось вникнуть в смысл их запутанных имен; наставник Шар нещадно мучил его зубрежкой, пока знания накрепко не засели в памяти.

Когда вы произносите слово «люди», то подразумеваете существа, которые в общем и целом все похожи друг на друга. Бактерии распадаются на три вида – палочки, шарики и спиральки, – все они малы и съедобны, но различать их не составляет труда. А вот задача распознать сородичей Пара иной раз вырастает в серьезную проблему. Сам Пара и его потомки внешне резко отличаются от Стента с семейством, а семья Дидина ничем не напоминает ни тех ни других. Буквально любое создание, если оно не зеленого цвета и у него есть видимое ядро, может на поверку состоять в родстве с Пара, какую бы странную форму оно ни приобрело. Всееды тоже встречаются самые разные, иные из них красивы, как плодоносящие кроны растений, но и красивые смертельно опасны: вращающиеся венчики ресничек мгновенно перетрут ваше тело в порошок. Ну а тех, кто зелен и обитает в прозрачных резных скорлупках, Шар учил называть диатомеями – диковинное это словечко наставник выудил откуда-то из потаенных глубин мозга, откуда черпал и все остальные слова; только и сам он был порой не в состоянии объяснить, почему они звучали так, а не иначе.

Лавон стремительно поднялся.

– Нам нужен Шар, – сказал он. – Где его спора?

– На высоком кусте под самым небом.

Вот идиот! Старик никогда не подумает о собственной безопасности. Спать под самым небом, где человека, едва очнувшегося, вялого после долгого зимнего забытья, может сцапать и сожрать любой всеед, случайно проплывший мимо! Лишь мыслители способны на подобную глупость.

– Нам надо спешить. Покажи мне, где он.

– Сейчас покажу, подожди, – ответил один из Пара. – Ты сам его все равно не разглядишь. Где-то тут неподалеку рыскал Нок…

Темнота слегка шевельнулась – цилиндр унесся прочь.

– Зачем он нам нужен, этот Шар? – спросил другой Пара.

– Понимаешь, Пара, он очень умен. Он мудрец.

– Мысли у него пополам с водой. Научил нас языку человека, а о всеедах и думать забыл. Размышляет вечно об одном – откуда здесь взялись люди. Это действительно тайна – никто другой не похож на людей, даже всееды. Но разве разгадка поможет нам выжить?

Лавон повернулся к невидимому собеседнику.

– Пара, скажи мне, почему вы с нами? Почему вы приняли сторону людей? Зачем мы вам? Ведь всееды и так боятся вас…

Последовала пауза. Когда Пара заговорил снова, колебания, заменяющие ему голос, звучали еще невнятнее и глуше, чем прежде, были начисто лишены сколько-нибудь понятного чувства.

– Мы здесь живем, – отвечал Пара. – Мы часть этого мира. Мы повелеваем им. Мы заслужили это право задолго до прихода людей, после многих лет борьбы со всеедами. Но думаем мы почти так же, как всееды, – не планируем, а делимся тем, что знаем, и существуем. А люди планируют, люди руководят. Люди различаются друг от друга. Люди хотят переделать мир. И в то же время они ненавидят всеедов, как ненавидим их мы. Мы поможем людям.

– И передадите нам власть?

– И передадим, если человек докажет, что правит лучше. Разум диктует так. Но можно двигаться – Нок несет нам свет…

Лавон поднял глаза. И правда, высоко над головой мелькнула вспышка холодного света и следом еще одна. Мгновение спустя к ним присоединилось сферическое существо, по телу которого то и дело пробегали сине-зеленые сполохи. Рядом носился вихрем Пара-второй.

– У Нока новости, – сообщил этот второй Пара. – Теперь нас, носящих имя Пара, стало двадцать четыре.

– Спроси его, согласен ли он отвести нас к Шару, – нетерпеливо бросил Лавон.

Нок взмахнул своим единственным коротким и толстым щупальцем. Кто-то из Пара пояснил:

– Он для того сюда и явился.

– Тогда в путь!

* * *

– Нет, – отрезал Лавон. – Ни секунды дольше. Вставай, Шар!

– Ну, сейчас, сейчас, – раздраженно ответил старик, почесываясь и зевая. – Всегда тебе, Лавон, не терпится. Где Фил? Помнится, он закладывал спору рядом с моей… – Тут он заметил ненарушенную янтарную капсулу, приклеенную к листу той же водоросли, но на ярус ниже. – Столкните его, он будет в большей безопасности на дне.

– Он не достигнет дна, – вмешался Пара. – Помешает термораздел.

Шар прикинулся удивленным.

– Как, уже? Весна уже зашла так далеко? Тогда минутку, я только отыщу свои записи…

Он принялся разгребать осколки споры, усыпавшие поверхность листа. Лавон досадливо осмотрелся, нашел жесткую щепку – скол харовой водоросли и швырнул ее тупым концом вперед, угодив точно в центр споры Фила. Шарик раскололся, и из него выпал рослый молодой человек, посиневший от внезапного купания в холодной воде.

– Ух! – выдохнул он. – Ты что, Лавон, не можешь аккуратнее? – Он осмотрелся. – Старик уже проснулся. Это хорошо. А то настоял, что будет зимовать здесь, пришлось и мне оставаться тоже…

– Ага, – воскликнул Шар, приподнимая толстую металлическую пластину, в длину почти равную его предплечью. – Одна здесь. Куда же я дел вторую?

Фил отпихнул клубок бактерий.

– Да вот она. Лучше бы ты отдал их кому-то из Пара, чтобы не обременять себя такой ношей…

Внезапно, даже не приподняв головы, Лавон оттолкнулся от листа и кинулся вниз, обернувшись лишь тогда, когда уже плыл с максимальной скоростью, на какую только был способен. Шар и Фил, по-видимому, прыгнули одновременно с ним. Всего на ярус выше того листа, где Шар провел зиму, сидела, изготовясь к прыжку, панцирная конусообразная тварь, коловратка-дикран.

Невесть откуда в поле зрения возникли двое из племени Пара. В тот же миг склоненное тело дикрана согнулось в своей броне, распрямилось и бросилось вслед за ними. Раздался тихий всплеск, и Лавон ощутил, что со всех сторон опутан тончайшей сетью, бесчувственной и неумолимой, точно космы лишайника. Еще один всплеск, и Лавон расслышал сдавленные проклятия Фила. Сам он боролся что было сил, но гибкие прозрачные тенета сжимали грудь, не давая шевельнуться.

– Не двигайся, – послышалось за спиной, и Лавон узнал пульсирующий «голос» Пара. Он ухитрился повернуть голову – и тотчас мысленно упрекнул себя: как же он сразу не догадался! Пара разрядили свои трихоцисты, лежащие у них на брюшке под пленкой, точно патроны; каждый патрон выстреливал жидкостью, которая при соприкосновении с водой застывала длинными тонкими прядями. Для Пара это был обычный метод самозащиты.

Немного ниже, следом за вторым Пара, дрейфовали Шар с Филом; они плыли в середине белого облака, не то пены, не то плесени. Всееду удалось избегнуть сетей, но он был, наверное, просто не в силах отказаться от нападения и крутился вокруг, резко гудя венчиком. Сквозь прозрачную броню Лавон различал его исполинские челюсти, тупо перетирающие любые частички, какие заносило в ненасытную пасть.

В вышине нерешительно кружился Нок, освещая всю сцену быстрыми, беспокойными голубоватыми вспышками. Против коловраток живой факел был, в сущности, беззащитен, и Лавон сначала не мог взять в толк, зачем понадобилось Ноку привлекать к себе внимание. Но ответ не заставил себя ждать: из темноты выросло существо, смахивающее на бочонок, с двумя рядами ресничек и тараном спереди.

– Дидин! – позвал Лавон без особой надобности. – Сюда, сюда!

Пришелец грациозно подплыл ближе и замер, казалось, изучая происходящее; как это ему удавалось, понять никто не мог – глаз у Дидина не было. Всеед тоже заметил Дидина и попятился, гул венчика превратился в болезненное рычание. Лавону даже почудилось, что дикран вот-вот отступит, – но нет, судя по всему, для отступления тот был слишком глуп. Гибкое тело, припав к стеблю водоросли, вдруг снова устремилось в бой, на сей раз прямехонько на Дидина.

Лавон невнятно выкрикнул какое-то предостережение, но в этом не было нужды. Лениво движущийся бочонок чуть наклонился на бок и тут же бросился вперед – с ошеломляющей скоростью. Если Дидин сумеет нащупать своим ядовитым хватательным органом слабое место в броне всееда…

Нок поднялся еще выше, чтобы нечаянно не пострадать в драке, и свет настолько ослаб, что Лавон перестал видеть кого бы то ни было, но вода яростно бурлила и дикран жужжал по-прежнему.

Постепенно звуки смолкли. Лавон скорчился во тьме, покачиваясь в сети Пара и напряженно вслушиваясь в тишину.

– Что стряслось? Нок, куда они подевались?

Нок осторожно спустился и помахал щупальцем, обращаясь к Пара.

– Он говорит, – пояснил тот, – что тоже потерял их из виду. Подожди-ка, я слышу Дидина. – Лавон ничего не различал; то, что «слышал» Пара, были какие-то полутелепатические импульсы, составлявшие исконный язык аборигенов. – Дидин сообщает нам, что дикран мертв.

– Это хорошо! – произнес Лавон. – Теперь выпусти меня из сети, Пара.

Пара резко дернулся, поворачиваясь на несколько градусов вокруг продольной оси и обрывая пряди у самого основания; движение требовало величайшей точности, чтобы вместе с нитями не оборвалась и защитная пленка. Но все обошлось. Спутанную массу нитей приподняло течением и понесло над бездной.

2

Отряд численностью более двухсот бойцов, с Лавоном, Шаром и Пара во главе, быстро двигался в теплых, светлых водах поднебесья. Каждый сжимал в руке деревянную щепку или палицу – осколок известковой водоросли, и каждый то и дело внимательно осматривался по сторонам. Сверху их прикрывала эскадра из двадцати Дидинов, и встречные всееды лишь таращили на людей красные глазные пятна, не отваживаясь атаковать. Еще выше, у самого небесного свода, располагался пышный слой всевозможной живности, которая бесконечно боролась за существование, питалась и плодилась; ниже этого слоя все было окрашено в сочный зеленый цвет. Водоросли в этом насыщенном жизнью слое родились без счета, да и всееды беспрепятственно паслись здесь.

Весна уже полностью вступила в свои права. Лавон не пытался себя обмануть: двести человек – вот, видимо, и все, остальные не пережили зиму. По крайней мере обнаружить больше никого не удалось. То ли – этого теперь никогда не узнать – они проснулись слишком поздно, то ли укрепили свои споры на слишком приметных местах, и коловратки не заставили себя ждать. Не менее трети отряда составляли женщины. Значит, дней через сорок, если им ничто не помешает, армия удвоится.

Если им ничто не помешает… Лавон усмехнулся и оттолкнул с дороги клокочущую колонию эвдорин. Эта мысль поневоле напомнила ему о вычислениях, которые Шар проделал в прошлом году: если бы Пара и его сородичи не встречали помех, мир превратился бы в течение одного сезона в сплошную массу тел. Никто, разумеется, не застрахован от гибели в этом мире и тем не менее Лавон твердо решил, что люди впредь должны гибнуть гораздо реже, чем до сих пор считалось неизбежным и естественным.

Он взмахнул рукой вверх-вниз. Стремительные ряды пловцов нырнули в глубину за ним следом. Свет, льющийся с неба, быстро угасал, и вскоре Лавон стал ощущать прохладу. Он подал новый сигнал. Двести человек, словно танцоры, выполняющие изящный прыжок, разом перевернулись и продолжали погружение ногами вперед. Преодолевать термораздел в таком положении было легче и выгоднее всего; каждый понимал настоятельную необходимость покинуть верхние слои, где опасность нарастала так бурно, что с ней не справился бы никакой конвой.

Подошвы Лавона коснулись упругой поверхности; всплеск – и он с головой окунулся в ледяную воду. Вновь подпрыгнул, ледяная разделительная черта шла теперь поперек груди. Всплески слышались со всех сторон – армия преодолевала термораздел, хотя, казалось бы, сталкиваться было просто не с чем: сверху вода, снизу тоже вода…

Теперь оставалось выждать, пока не замедлится ток крови. На этой разделительной линии, где кончалась теплая вода поднебесья и температура резко падала, жидкость внизу оказывалась много плотнее и без усилий поддерживала тела на плаву. Нижний, холодный слой простирался до самого дна – сюда коловратки, не отличающиеся особым умом, если и заглядывали, то редко.

Наконец, вода, окружающая нижнюю половину тела, стала для Лавона не ледяной, а, напротив, приятно прохладной в сравнении с той, удушливо теплой, которой приходилось дышать. Он еще подождал, пока не убедился, что армия пересекла термораздел без потерь и что долгие поиски переживших зиму в верхних слоях и вправду подошли к концу. Тогда он вновь перевернулся и устремился вглубь, в направлении дна, Фил и Пара рядом, задыхающийся от натуги Шар позади.

Внизу замаячил камень, и Лавон тщательно обследовал его в полумраке. И почти сразу же увидел то, на что втайне надеялся: прилипший к крутому скальному боку песчаный личиночий домик. Тогда он подозвал лучших своих бойцов и указал им цель.

Люди осторожно обложили камень вытянутым полукольцом с тем расчетом, чтобы разрыв полукольца был направлен в ту же сторону, что и выходное отверстие. Какой-то Нок повис сверху, словно осветительная ракета, а один из Пара приблизился к отверстию с вызывающим жужжанием. Сопровождаемые гулом, те, кто был в тыльной части полукольца, опустились на камень и поползли вперед. Дом вблизи оказался втрое выше самых высоких воинов, скользкие черные песчаные зерна, сложившие его стены, были каждое вполобхвата.

Внутри что-то шевельнулось, и спустя секунду из отверстия высунулась безобразная голова личинки. Высунулась, неуверенно качнулась в сторону нахального существа, осмелившегося ее потревожить. Пара отпрянул – личинка, повинуясь слепому охотничьему инстинкту, потянулась за ним, в одно движение вывалившись из домика почти наполовину.

Лавон издал боевой клич. И тут же личинку окружили улюлюкающие орды двуногих демонов, которые безжалостно колотили ее и тыкали кулаками и палицами. Она внезапно исторгла какой-то блеющий звук – столь же невероятный, как если бы рыба защебетала по-птичьи, – и принялась пятиться назад, но бойцы арьергарда уже проломили стену и ворвались в дом с тыла. Личинка рванулась вперед, словно ее подхлестнули кнутом. И вывалилась совсем, и стала опускаться на дно, тряся своей безмозглой головой и блея.

Лавон послал вдогонку пятерых потомков Дидина. Убить личинку они, конечно, не могли – та была слишком велика, чтобы погибнуть от яда, но жалили ее достаточно больно и заставляли двигаться дальше. Не то она почти наверняка вернулась бы к тому же камню и принялась бы строить новый дом.

Лавон спустился на опорную площадку и с удовлетворением обследовал добычу. В доме с избытком хватало места для всего человеческого племени: большой сводчатый зал, который легко обращался в неприступный бастион – достаточно заделать пролом в задней стенке. Чуть почистить внутри, выставить охранение, прорубить отдушины, чтобы бедная кислородом вода глубин стала проточной, – и живи в свое удовольствие.

Он произвел смотр войскам. Они стояли вокруг в благоговейном молчании, еще не веря в успех своего выступления против самого крупного зверя во всем известном им мире. Вряд ли они теперь когда-нибудь оробеют перед всеедами, как бывало. Лавон вскочил на ноги.

– Ну, что уставились? – крикнул он. – Все это теперь ваше. За работу!

* * *

Старый Шар удобно устроился на голыше, специально выщербленном под сиденье и устланном мягкими водорослями спирогиры. Лавон встал неподалеку в дверях, наблюдая за маневрами своих легионов. Их ряды, умножившиеся за месяц относительно спокойной жизни в большом зале, насчитывали сегодня более трех сотен бойцов, и они проводили день за днем в строевых учениях, программу которых разработал он сам. Они стремглав пикировали в глубину, поворачивались на полном ходу, выполняли перестроения, ведя воображаемую борьбу с противником, которого, впрочем, представляли себе достаточно хорошо.

– Нок утверждает, что всееды теперь непрерывно ссорятся друг с другом, – сказал Шар. – Никак не могут взять в толк, что мы действительно объединились с семейством Пара и его родней и совместными усилиями завоевали новый дом. Взаимопомощь – явление, неизвестное доселе в этом мире, Лавон. Ты, что называется, делаешь историю.

– Историю? – переспросил Лавон, провожая марширующих солдат придирчивым взглядом. – Что такое история?

– А вот она…

Старик перегнулся через спинку своего «кресла» и коснулся металлических пластин, с которыми никогда не расставался. Лавон следил за ним без особого любопытства. Он видел эти пластины не раз и не два – блестящие, не тронутые ржавчиной, покрытые с обеих сторон письменами, которые никто, даже Шар, не в силах прочесть. Пара как-то раз назвал таинственные пластины «ни то ни се» – ни живая материя, ни древесина, ни камень.

– Ну и что? Я же не могу их прочесть. И ты не можешь.

– Я пытаюсь, Лавон. Я уверен, что пластины написаны на понятном нам языке. Посмотри хотя бы на первое слово. По-моему, его надо читать – «история». Число букв в точности совпадает. А ниже строкой два слова подряд, мне кажется, читаются «нашим потомкам».

– Но что все это значит?

– Это начало, Лавон. Только начало. Дай срок, узнаем больше.

Лавон пожал плечами.

– Может быть. Когда добьемся большей безопасности, чем сейчас. Сегодня мы не вправе размениваться на такие вещи. У нас на них просто нет времени. И никогда не было – с самого Первого пробуждения…

Старик нахмурился. Водя палочкой по песку, он пытался срисовывать буквы с пластины.

– Первое пробуждение. Почему оно было первым, а до него не было ничего? Я помню в подробностях все, что случилось со мной с той поры. Но что было со мной в детстве, Лавон? Словно ни у кого, кто пережил Первое пробуждение, вообще не было детства. Кто наши родители? Почему мы все очнулись взрослыми мужчинами и женщинами, но не ведали ничего об окружающем мире?

– И ответ, по-твоему, записан на этих пластинах?

– Надеюсь. Точнее, верю. Хотя ручаться не могу. Пластины лежали внутри споры рядом со мной при Первом пробуждении. Вот, собственно, и все, что мне известно о них, и еще одно: подобных пластин больше нет нигде в мире. Остальное – домыслы, и, по правде сказать, я пока продвинулся со своими домыслами не слишком далеко. Но придет день… придет день…

– Я тоже надеюсь, что придет, – перебил Лавон. – Я вовсе не хочу передразнивать тебя, Шар, или проявлять излишнее нетерпение. И у меня есть сомнения, да и у многих других. Но на время придется их отложить. Ты не допускаешь, что мы при нашей жизни не сумеем найти на них ответа?

– Если мы не найдем, найдут наши дети.

– В том-то и соль, Шар: мы должны выжить сами и вырастить детей. И оставить им мир, в котором у них будет время на отвлеченные размышления. В противном случае…

Лавон запнулся – между часовыми у входа мелькнула стремительная тень, приблизилась, затормозила.

– Какие новости, Фил?

– Все то же, – отозвался Фил, выгибаясь всем телом, чтобы коснуться подошвами пола. – Крепости флосков поднимаются по всей отмели. Еще немного – и строительство будет завершено, и мы тогда не посмеем и близко подойти к ним. Вы по-прежнему уверены, что мы сумеем вышвырнуть флосков вон?

Лавон кивнул.

– Но зачем?

– Во-первых, чтобы произвести впечатление. До сих пор мы только защищались, хотя в последнее время и не без успеха. Но если мы собираемся внушить всеедам страх, то должны теперь сами напасть на них. Во-вторых, замки флосков с множеством галерей, входов и выходов будут нам служить много надежнее, чем нынешний дом. Кровь стынет от одной мысли: что если бы всееды додумались взять нас в осаду? И кроме того, Фил, нам нужен аванпост на вражеской территории, откуда можно постоянно нападать на них.

– Мы и сейчас на вражеской территории, – возразил Фил. – Стефаносты, как известно, обитатели дна.

– Стефаносты – не настоящие охотники. Любого из них ты встретишь там же, где видел в последний раз, сколько бы воды ни утекло. Нет, сначала надо победить прыгунов, таких, как дикраны и нотолки, плывунов, таких, как ротары, и фортификаторов – флосков.

– Тогда лучше бы начать, не откладывая, Лавон. Если крепости будут завершены…

– Ты прав, Фил. Поднимай свои войска. Шар, собирайся, мы покидаем этот дом.

– Чтобы завоевать крепость?

– Вот именно.

Шар подобрал свои пластины.

– А вот их как раз лучше оставить здесь – в сражении они будут только мешать…

– Ну уж нет, – заявил Шар решительно. – Ни за что не выпущу их из виду. Куда я, туда и они.

3

Смутные предчувствия, тем более тревожные, что ему никогда ранее не доводилось испытывать ничего похожего, поднимались в сознании словно легкие облачка ила. Насколько Лавон мог судить, все шло по плану: армия отчалила от придонного зала и всплывала к терморазделу. По мере движения она разрасталась за счет союзников, которые вливались в ее ряды со всех сторон. Порядок был образцовый; каждый солдат был вооружен длинной заостренной щепой, и с каждого пояса свисал ручной топорик, иначе говоря, скол харовой водоросли с дыркой – Шар научил их, как ее высверлить. Многие из них сегодня наверняка погибнут еще до прихода ночи, но в подводном мире смерть была не в диковинку в любой день, а сегодня она, может статься, послужит посрамлению всеедов…

Однако из глубин уже тянуло холодком, что отнюдь не нравилось Лавону, и в воде ощущался какой-то намек на течение, совершенно неуместное ниже термораздела. Слишком много дней ушло на формирование армии, пополнение ее за счет отставших одиночек и укрепление стен жилища. Затем начало появляться молодое поколение, его надо было учить, и это требовало новых и новых затрат времени – естественных, но необратимых. Если холодок и течение означают приближение осенних перемен…

Если да, то ничего не поделаешь. Перемены нельзя отсрочить, как нельзя отложить наступление дня или ночи. Лавон подал знак ближайшему из семьи Пара. Блестящая торпеда изменила курс и приблизилась. Он показал вверх.

– Впереди термораздел, Пара. Правильно ли мы идем?

– Да, Лавон. В этом месте дно поднимается к небу. Замки флосков на той стороне, и они нас не видят.

– Песчаная отмель, что берет начало на севере. Все точно. Вода теплеет. Ну что ж, плывем дальше…

Лавон почувствовал, что все движения вдруг ускорились, будто тело выстрелили из незримой пращи. Он оглянулся через плечо – посмотреть, как преодолевают температурный барьер остальные, – и то, что он увидел, взволновало его сильнее иного весеннего пробуждения. До сих пор у него как-то не складывалось цельного представления о масштабе собственных сил, объемной картины их решительного, прекрасного в своей неукротимости строя. Даже союзники и те вписались в этот строй, фаланга за фалангой всплывали вслед за Лавоном из глубин: сначала осветитель – Нок, словно факел, зовущий за собой других, затем передовой конус, составленный из Дидинов, в задачу которых входит устранять отдельных встречных всеедов, – иначе те, чего доброго, поднимут переполох, и, наконец, люди и потомки Пара – ядро армии, в тесных шеренгах, безупречных, точно геометрические теоремы в изложении Шара.

Отмель высилась впереди, огромная, как гора. Лавон круто взмыл вверх, и потревоженные песчаные зерна потекли под ним в обратном направлении широким ручьем. За гребнем отмели, поднимаясь к самому небу, сквозь мерцающую зеленую полутьму проглядывали переплетенные стебли водорослевых джунглей. Это и была их цель – расстояние еще не позволяло различить прилепившиеся к стеблям крепости флосков, однако большая часть пути осталась теперь позади. Свет в поднебесье казался слишком ярким; Лавон прищурился, но продолжал рассекать воду быстрыми сильными взмахами перепончатых рук и ног. Армия, не отставая, перевалила гребень все в том же четком строю.

Лавон описал рукой полукруг. Отряды бесшумно перестроились гигантским параболоидом, ось которого нацелилась в самое сердце джунглей. Стали видны и крепости – до создания армии Лавона они были, пожалуй, единственным примером сотрудничества, с каким когда-либо сталкивался этот мир. Крепости состояли из множества бурых трубок, суженных к основанию и примыкающих одна к другой под самыми причудливыми углами; получалась постройка, изящная, как ветвящийся коралл. И в устье каждой трубки сидела коловратка, флоск, отличающаяся от других всеедов четырехлепестковым, как у клевера, венчиком, а также гибким отростком, который поднимается над серединой туловища и служит для скатывания шариков из слюны и аккуратного прилаживания их, едва они затвердеют, на место.

Как обычно, при виде крепостных построек в душу Лавона стали закрадываться сомнения. Постройки были само совершенство; и этот каменный цветок распускался здесь каждое лето задолго до Первого пробуждения, задолго до человека. Но что-то неладное происходило сегодня с водой поднебесья – она была слишком теплой, навевала сон. Флоски беспрестанно гудели, высунувшись из своих трубок. Все выглядело, как всегда, как повелось от века; их предприятие – бред, нашествие заведомо обречено на провал…

И тут их выследили.

Флоски мгновенно втянулись в устья трубок и исчезли. Ровное гудение, означавшее, что они без устали засасывают все проплывающее мимо, разом оборвалось, лишь пылинки танцевали над крепостью в лучах света.

Лавон против воли улыбнулся. Еще недавно флоски просто выждали бы, пока люди не подплывут достаточно близко, и засосали бы их, почти не встречая сопротивления и прерывая гул лишь затем, чтобы измельчить слишком крупную добычу. Теперь же они попрятались. Они испугались.

– На штурм! – крикнул он во весь голос. – Бейте их! Бейте, раз они затаились!

Армия позади Лавона развернулась в атаку, отдельные возгласы слились в единый оглушительный клич.

Миг – и все тактические замыслы спутались. Прямо перед Лавоном внезапно раскрылся клеверный венчик, и гулкий водоворот потянул его в черную утробу флоска. Он яростно замахнулся и ударил отточенным деревянным копьем. Острое лезвие глубоко вонзилось меж отороченных ресничками долей. Коловратка взвизгнула и вжалась поглубже в трубку, прикрывая рану. Лавон с мрачной решимостью рванулся за ней.

Крепостной ход оказался внутри темным, как могила; раненый флоск бешено мутил воду, и Лавона швыряло от одной неровной стенки к другой. Он стиснул зубы и снова ткнул копьем. Оно сразу же впилось во что-то упругое, и новый вскрик отозвался в ушах звоном. Лавон бил копьем до тех пор, пока крики не смолкли, и бил еще, пока не заглушил собственный страх.

Наконец, дрожа, он вернулся к устью трубки и, не раздумывая, оттолкнулся и выбросился на свободу, чтобы тут же наскочить на проплывающего мимо всееда. Это оказался дикран, при виде Лавона он злобно сжался, готовясь к прыжку. Даже всееды научились кое-чему за последнее время: дикраны, хорошо воюющие в открытой воде, были для флосков наилучшими естественными союзниками.

Броня дикрана легко отразила первый удар. Лавон лихорадочно тыкал копьем, пытаясь нащупать уязвимое место, но юркий враг не дал ему времени толком прицелиться. Всеед сам бросился в атаку, гудящий венчик обернулся вокруг головы, прижал руки к бокам…

И вдруг дикран содрогнулся и обессилел. Лавон кое-как выбрался наружу, не то разрубив лепестки, не то разорвав их, и увидел отплывающего Дидина. Мертвая коловратка тихо погружалась на дно.

– Благодарю, – выдохнул Лавон. Спаситель устремился прочь, не удостоив его ответом: у Дидина реснички были не такие длинные, как у Пара, и имитировать человеческую речь он не мог. Да по всей вероятности, и не хотел: это семейство не отличалось общительностью.

Не успел Лавон опомниться, как его вновь закрутило в бешеном омуте, и он вновь пустил в ход оружие. Следующие пять минут растянулись, как дурной сон, но в конце концов он понял, как лучше всего расправляться с неповоротливыми, жадными флосками. Вместо того чтобы напрягать все силы, замахиваясь против течения, можно было отдаться на волю потока, зажав копье меж ступней острием вниз. Результаты достигались лучшие, чем он смел надеяться. Копье, которое сам же флоск засасывал во всю силу своей ловушки, пронзало прячущуюся в трубке червеобразную тварь, возжаждавшую человеческой плоти, почти навылет.

Наконец, выбравшись из очередной схватки, он обнаружил, что сражение переместилось куда-то в сторону. Он присел на край трубки и перевел дыхание, цепляясь за округлые, просвечивающие «кирпичики» стенок и наблюдая за полем боя. Разобраться в хаосе отдельных стычек было нелегко, но, насколько он мог судить, коловраткам приходилось туго. Они не сумели противостоять организованному нападению – ведь, по существу, они вообще не обладали разумом.

Дидин с собратьями рыскали от края до края битвы, захватывая и уничтожая свободно плавающих всеедов целыми стаями. На глазах Лавона полдесятка коловраток попалось в сети племени Пара, и их, запутавшихся в нитях трихоцист, безжалостно волокли на дно, где они неизбежно задохнутся. Не менее удивительно было видеть, что Нок – один из немногих сопровождавших армию – решил отхлестать извивающегося ротара своим в сущности безобидным щупальцем; всеед был настолько ошарашен, что и не подумал сопротивляться.

Какая-то фигура медленно и устало поднималась из глубин. Лавон узнал Шара, протянул руку и втащил запыхавшегося старика на край отвоеванной трубки. На лицо Шара было страшно взглянуть – такое на нем отражалось потрясение, такое горе.

– Погибло, Лавон. Все погибло. Все пропало.

– Что? Что погибло? В чем дело?

– Пластины. Ты был прав. Я зря тебя не послушал…

Шар судорожно всхлипнул.

– Пластины? Да успокойся ты! Что стряслось? Ты потерял одну из исторических пластин – или даже обе?

Мало-помалу наставник как будто восстанавливал контроль над своим дыханием.

– Одну, – ответил он с жалким видом. – Обронил в бою. Вторую я спрятал в опустевшей крепостной трубке. А первую обронил – ту самую, что едва начал расшифровывать. Она пошла на дно, а я не мог кинуться за ней вдогонку. Все, что я мог, – следить, как она, крутясь, падает во тьму. Цеди теперь ил хоть до скончания веков – все равно ее не найдешь.

Он спрятал лицо в ладонях. Балансируя на краю бурой трубки в зеленом отсвете вод, Шар выглядел одновременно трогательно и нелепо. Лавон не знал, что и сказать, даже он понимал, что потеря была большой, а может, и невосполнимой, что зияющий провал вместо воспоминаний о днях, предшествовавших Первому пробуждению, теперь, вероятно, никогда не будет заполнен. А уж какие чувства обуревали Шара – о том можно было только догадываться.

Снизу стремительно всплыла, направляясь к ним, еще одна фигура.

– Лавон! – раздался голос Фила. – Все идет как по маслу! Плывуны и прыгуны удирают – те, что остались в живых. Правда, в замке еще есть флоски, прячутся где-то во тьме. Вот если бы выманить их оттуда…

Возвращенный к действительности Лавон прикинул шансы на выигрыш. Вся затея может еще провалиться, если флоски благополучно попрячутся в дальних норах. В конце концов грандиозная бойня была сегодня отнюдь не главной задачей, люди задумали овладеть крепостью в целом.

– Шар, скажи, эти трубки сообщаются между собой?

– Да, – ответил старик без тени интереса. – Это единая система.

Лавон так и подпрыгнул, повиснув в чистой воде.

– Будем действовать, Фил. Нападем на них с тыла!

Резко повернувшись, он нырнул в устье трубки, Фил за ним. Давила темнота, в воде стоял зловонный запах флосков, но после секундного замешательства Лавон на ощупь отыскал проход в соседнюю трубку. Не составляло труда догадаться, куда двигаться дальше: стенки шли наклонно, все постройки флосков неизменно сходились на конус и отличались одна от другой только диаметром.

Лавон решительно держал путь к главному стволу – вниз и внутрь. Однако, заметив, что вода у очередного прохода бурлит, и услышав приглушенные возгласы и назойливый гул, он остановился и ударил в отверстие копьем. Коловратка издала пронзительный испуганный крик и дернулась всем телом, поневоле потеряв сцепление с трубкой – ведь захватный орган у флосков находится в нижней части тела. Лавон усмехнулся и поплыл дальше. Люди у устья трубки довершат остальное.

Достигнув наконец главного ствола, Фил с Лавоном методически обследовали ветвь за ветвью, нападая на пораженных всеедов сзади, принуждая их отпускать захват – чтобы воины наверху легко справились с ними, когда собственная тяга венчиков вытянет флосков наверх. Конусная форма трубок не давала всеедам развернуться для ответной атаки, тем более не позволяла им последовать за нападающими по лабиринтам крепости: каждый флоск от рождения до смерти занимал одну и ту же камору и никогда не покидал ее.

Завоевание всей крепости заняло каких-то пятнадцать минут. День едва начал клониться к закату, когда Лавон и Фил всплыли над самыми высокими башнями, чтобы окинуть гордым взглядом первый в истории Город Человека.

* * *

Он лежал во тьме, прижав лоб к коленям, недвижимый как мертвец. Вода была затхлой и холодной, темнота – абсолютной. По сторонам смыкались стены бывшей крепости флосков, над головой один из Пара клал песчаные зерна в заново наведенную сводчатую крышу. Каждый из солдат армии нашел себе приют в других трубках, под новенькими их перекрытиями, – но где же шорох движений, где голоса? Кругом стояла нерушимая тишина, точно на кладбище.

Мысли Лавона текли медленно и вяло. Он тогда оказался прав – наступала осень. У него едва хватило времени на то, чтобы поднять всех людей со дна в крепость до прихода осенних перемен. Осенью воды вселенной меняются местами – придонные поднимаются к небу, поднебесные уходят на дно – и перемешиваются. Термораздел разрушается до следующего года, пока весенние течения не образуют его снова.

И неизбежно резкая смена температуры воды и кислородное голодание повлияли на деятельность спорообразующих желез. Вокруг Лавона уже смыкается янтарная сфера, и он не в силах этому помешать. Это непроизвольный процесс, не зависящий от его воли, как биение сердца. Скоро, скоро стылую грязную воду вытеснит и заменит фосфоресцирующая жидкость, и тогда придет сон…

Тишина и холод. Темнота и покой.

В дальнем углу Галактики горит пурпурная

звездочка Тау Кита, а вокруг нее бесконечно вращается

сырой мирок по имени Гидрот. Многие месяцы

его озера и пруды кишели жизнью, но вот солнце ушло

из зенита, выпал снег, и лед наполз на материк

со стороны океана. И жизнь опять погрузилась в

дрему, сравнимую только со смертью; битвы и вожделения,

победы и поражения миллиардов микроскопических

существ сменились забвением, когда все это

не имеет ровно никакого значения.

Воистину всем страстям приходит конец, когда

на планете Гидрот правит зима, но зима – властитель не вечный.

Этап второй

1

Старый Шар отложил наконец толстую, иззубренную по краям металлическую пластину и выглянул из окна крепости, очевидно, ища успокоения в сияющей зелено-золотой полутьме летних вод. В мягких отсветах, упавших на лицо мыслителя сверху – там, под сводчатым потолком, безмятежно дремал Нок, – Лавон увидел, что перед ним, по существу, совсем еще молодой человек. Черты лица Шара поражали хрупкостью, не оставляя сомнений: с тех пор, как он впервые вышел из споры, минуло не слишком много лет. В сущности, у Лавона и не было оснований думать, что Шар в самом деле окажется стариком. Любого Шара по традиции величали «старый Шар». Смысл такого обращения, как смысл многого вокруг, затерялся, привычка уцелела. По крайней мере она придавала вес и достоинство должности мыслителя – средоточия мудрости племени, – подобно тому, как должность каждого из Лавонов подразумевала средоточие власти.

Нынешний Шар принадлежал к поколению XVI и, следовательно, должен был быть по крайней мере на два года моложе, чем сам Лавон. Если он и мог считаться старым, то исключительно в смысле разума.

– Отвечу тебе честно, Лавон, – произнес Шар, по-прежнему глядя куда-то вдаль сквозь высокое неправильной формы окно. – Достигнув зрелости, ты пришел ко мне за секретами металлической пластины точно так же, как твои предшественники приходили к моим. Я могу сообщить тебе кое-что из этих секретов, но по большей части я и сам не ведаю, что они означают.

– После стольких-то поколений? – воскликнул изумленный Лавон. – Ведь еще Шар III сделал первый полный перевод, разве не так? Это случилось давным-давно…

Молодой человек обернулся и устремил взгляд на гостя. Его глаза, большие и темные, словно впитали в себя глубины, которые только что мерили.

– Я могу прочесть то, что написано на пластине, однако в большинстве своем фразы кажутся лишенными смысла. Хуже всего, что записи неполны. Ты этого не знал? Но это так. Одна из пластин была утеряна на поле боя во время первой войны со всеедами, когда замки еще находились в их руках.

– Тогда зачем же я здесь? – спросил Лавон. – А на той пластине, что сохранилась, есть там что-нибудь достойное внимания? Действительно ли она донесла до нас «мудрость создателей» или это просто-напросто миф?

– Нет, это правда, – медленно ответил Шар. – Пожалуй, правда…

Он осекся; собеседники разом повернулись и уставились на призрачное создание, внезапно возникшее за окном. Затем Шар многозначительно провозгласил:

– Входи, Пара.

Существо в форме туфельки, почти прозрачное, за исключением серебристых с чернью зернышек и искристых пузырьков, которые во множестве наполняли его нутро, проскользнуло в комнату и остановилось, тихо шевеля ресничками. Секунду-другую оно висело безмолвно, обмениваясь телепатическими приветствиями с Ноком, плавающим под сводом, в принятой между ними церемонной манере. Никто из людей никогда не слышал этих бесед, но сомневаться в их реальности не приходилось: для дальней связи человек использовал сородичей Пара уже на протяжении многих поколений. Потом реснички всколыхнулись сильнее:

– Мы явились к вам, Шар и Лавон, в согласии с обычаем…

– Добро пожаловать, – отозвался Шар. – Если не возражаешь, Лавон, давай отложим вопрос о пластинах и выслушаем, что нам скажет Пара. Это тоже часть знаний, которые каждый из Лавонов должен усвоить при вступлении в должность, и по своему характеру эти знания важнее, чем записи на пластинах. Я могу сообщить тебе, и то намеком, кто мы. Пара начнет с рассказа о том, как мы появились здесь.

Лавон с готовностью кивнул и стал заинтересованно следить за Пара, который плавно опустился на поверхность стола. Движения этого существа были столь грациозны и уверенны, столь экономны и точны, что поневоле заставляли Лавона усомниться в собственной едва-едва обретенной зрелости. В сравнении с Пара, как и с его разнообразными родственниками, Лавон ощущал себя не то чтобы убогим, но каким-то незавершенным.

– Нам известно, что по логике вещей человеку в этом мире места нет, – прожужжал поблескивающий цилиндр, замерший над столом. – В нашей общей памяти сохранилось представление о временах, когда здесь не было людей, не было никого хоть отдаленно на них похожего. Помним мы и день, когда люди вдруг явились к нам, и сразу в довольно большом числе. Их споры вдруг очутились на дне, и мы обнаружили эти споры вскоре после весеннего пробуждения, а внутри спор разглядели людей, погруженных в дремоту.

Потом люди разбили оболочки спор и вылупились. Поначалу они казались беспомощными, и всееды пожирали их десятками, в те времена всееды пожирали все, что движется. Но вскоре этому пришел конец. Люди были разумны и предприимчивы. А главное, наделены качествами, чертами, каких не было ни у кого в этом мире, в том числе и у свирепых всеедов. Люди подняли нас на истребление всеедов, они овладели инициативой. Теперь, когда вы дали нам это слово, мы помним и даже применяем его, но так и не поняли, что же это за штука…

– Вы сражались бок о бок с нами, – заметил Лавон.

– С радостью. Сами мы никогда не додумались бы начать такую войну, но все равно она была справедливой и закончилась справедливо. И тем не менее мы недоумевали. Мы видели, что люди плохо плавают, плохо ходят, плохо ползают, плохо лазают. Зато они способны изготовлять и использовать орудия – идея, которой мы так и не поняли, поскольку она совершенно чужда нашей жизни, а другой мы не знаем. Но нам сдается, что столь чудесная способность должна бы вести к гораздо более полному владычеству над миром, чем человек может осуществить здесь.

У Лавона голова пошла кругом.

– Слушай, Пара, я и в мыслях не держал, что вы такие завзятые философы.

– Пара – представитель древнего рода, – заявил Шар. Он опять отвернулся к окну, сцепив руки за спиной. – Однако они не философы, а беспощадные логики. Учти это, Лавон.

– Из наших рассуждений может быть только один вывод, – продолжал Пара. – Наши странные союзники, люди, не похожи ни на кого другого в этой вселенной. Они плохо приспособлены к ней. И все потому, что они не принадлежат к нашему миру, а лишь кое-как приноровились к нему. Из сказанного следует, что существуют иные вселенные помимо нашей, но где они расположены и какими свойствами обладают, невозможно даже вообразить. Мы ведь, как известно, лишены воображения…

Неужели цилиндр иронизирует? Лавон не знал, что и подумать. Он тихо переспросил:

– Иные вселенные? Как же это?

– Сами не представляем, – монотонно прожужжал Пара.

Лавон еще подождал, но, очевидно, гостю больше нечего было сказать.

Шар снова уселся на подоконнике, обхватив колени и наблюдая за смутными образами, наплывающими из бездны и уплывающими обратно.

– Все верно, – произнес он. – Записи на пластине не оставляют в том сомнений. Разреши, теперь я перескажу тебе их смысл. Нас изготовили, Лавон. Нас изготовили люди, не похожие на нас, хотя они и стали нашими предками. С ними приключилась какая-то беда, и они изготовили нас и поместили в эту вселенную, чтобы, хотя им и суждено было умереть, раса людей все-таки уцелела…

Лавон так и подскочил с витого водорослевого коврика, на котором сидел.

– Не считай меня глупее, чем я есть, – сказал он резко.

– Я и не считаю. Ты наш Лавон, ты имеешь право знать истину. И поступай с ней как тебе заблагорассудится. Наша неприспособленность к этому миру самоочевидна. Вот лишь несколько примеров.

Четыре моих предшественника пришли к выводу, что наша наука не стронется с места, пока не научится контролировать теплоту. Нам известно, что с повышением или понижением температуры изменяется все, даже окружающая нас вода. Но как повысить температуру? Если делать это в открытой воде, тепло тут же уносит течением. Однажды мы попробовали добиться этого в замкнутом пространстве – и взорвали целое крыло замка, убив всех, кто очутился поблизости. Взрыв был страшен, мы измерили возникшие давления и установили, что ни одно известное вещество не способно противостоять им. Теория допускает существование более прочных веществ, но, чтобы получить их, нужна высокая температура!

А как быть с химией? Мы живем в воде. Вода в большей или меньшей степени растворяет все остальное. Как ограничить химический опыт одним тиглем, одной пробиркой? Понятия не имею. Любой путь заводит в один и тот же тупик. Мы мыслящие существа, но мыслим мы решительно не так – не так, как того требует вселенная, куда мы попали. Наше мышление не дает здесь должных результатов…

Лавон попытался поправить сбитые течением волосы – тщетно.

– А, может, ты и стремишься не к тем результатам? Мы уже давно не испытываем затруднений с оружием, с продовольствием, да и в практических делах преуспеваем. Если мы не можем контролировать теплоту, то, право, большинство из нас от этого ничуть не страдает: нам довольно и того тепла, какое есть. А на что похожа та иная вселенная, где жили наши предки? Она лучше нашей или хуже?

– Откуда мне знать, – вымолвил Шар. – Она настолько отлична от нашей, что их трудно сравнивать. Металлическая пластина повествует о людях, которые путешествуют с места на место в самодвижущемся сосуде. Единственная аналогия, какую я могу предложить, – это лодки из ракушек, те, что наши юнцы делают для катания с термораздела. Однако сосуды предков были во много раз больше.

Я представляю себе огромную лодку, закрытую со всех сторон, такую огромную, что в ней помещается человек двадцать или даже тридцать. В течение многих поколений она движется в среде, где нет воды для дыхания, и потому люди вынуждены везти воду с собой и постоянно ее обновлять. Там нет времен года, и на небе не образуется лед, потому что в закрытой лодке не может быть неба, и там нет спорообразования.

Но однажды лодка потерпела крушение. Люди в лодке понимали, что должны погибнуть. И они изготовили нас и поместили сюда, словно детей. И поскольку они должны были погибнуть, то записали свою историю на пластинах, чтобы мы узнали, что с ними произошло. Вероятно, мы разобрались бы во всем этом лучше, если бы сохранилась та пластина, которую Шар I потерял во время войны, но ее нет…

– Твой рассказ звучит как притча, – заявил Лавон, пожав плечами. – Или как баллада. Совершенно ясно, почему ты сам не понимаешь того, что рассказываешь. Неясно другое – зачем ты силишься понять?

– Из-за пластины, – ответил Шар. – Ты теперь сам держал ее в руках и видишь, что в нашем мире нет ничего подобного ей. Мы умеем ковать металлы – грубые, с примесями, подверженные быстрому износу. А пластина сохраняет свой блеск вот уже многие поколения. Она не меняется, наши молоты и резцы крошатся, едва коснувшись ее, и температурные перепады – те, какие мы в силах создать, – не причиняют ей вреда. Пластина изготовлена вне нашей вселенной – и уже один этот факт делает значимой каждую начертанную на ней букву. Кто-то приложил большие старания, чтобы пластины стали неразрушимыми и дошли до нас. Кто-то, кому слово «звезда» представлялось настолько важным, что он повторил его четырнадцать раз, а ведь это слово вроде бы ничего не значит. Совершенно уверен, что если наши создатели в записи, сделанной на века, повторили одно и то же слово хотя бы дважды, для нас жизненно важно понять, что оно означает…

Лавон снова встал.

– Запредельные миры, исполинские лодки, слова, лишенные смысла, может, они и существуют, но нам-то что за печаль? Прошлые поколения Шаров посвящали свою жизнь тому, чтобы вывести культурные сорта водорослей и научить нас ухаживать за ними, избавив народ от превратностей охоты за бактериями. Еще раньше Шары строили военные машины, разрабатывали военные планы, и это тоже окупалось. Лавоны в те дни и думать не думали о металлических пластинах со всеми их загадками – и Шарам своим заказывали. Ты, конечно, можешь продолжать возиться с этой штукой, если это занятие прельщает тебя больше, чем выращивание водорослей, но мое личное мнение таково, что ее надо выбросить…

– Ну что ж, – Шар в свою очередь пожал плечами, – раз ты не хочешь вести беседу, тогда закончим ее. Пойдем каждый своей…

Со стола послышался нарастающий гул. Пара приподнялся, его реснички колыхались волнообразно, как колышутся созревающие грибки на придонных полях. В течение всей беседы цилиндр хранил такое глубокое молчание, что Лавон начисто забыл о нем, и Шар, судя по его испугу, тоже.

– Это великое решение, – затрепетали реснички. – Мы издавна опасались таинственной пластины, опасались, что люди разберутся в ее письменах и переселятся в иные миры, а нас покинут. Теперь мы больше ее не боимся.

– Вам и раньше нечего было бояться, – снисходительно бросил Лавон.

– Ни один Лавон до тебя не говорил нам так, – промолвил Пара. – Мы счастливы. Мы выбросим пластину, как повелел Лавон…

С этими словами искрящееся существо устремилось к выходу, унося с собой последнюю пластину. До того она покоилась на столе, теперь была бережно стиснута в гибких брюшных волосках. Внутри прозрачного тела вакуоли раздулись, увеличивая плавучесть и позволяя цилиндру нести значительный вес.

Шар с криком кинулся вплавь к окну.

– Пара, остановись!

Но тот уже исчез – исчез так стремительно, что и не слышал зова. Шар вернулся и застыл, опершись плечом о стену. Он молчал. Ему и не нужно было ничего говорить: лицо его выражало столько чувств, что Лавон не выдержал и отвел глаза.

Тени обоих людей вдруг снялись с мест и медленно тронулись по неровному полу. Шевеля щупальцем, из-под свода спускался Нок; испускаемый свет то вспыхивал, то гас. Он в свою очередь проплыл сквозь окно вслед за двоюродным братом и не спеша растворился в пучине.

2

В течение многих дней Лавон старался не вспоминать об утрате. Работы всегда хватало – только поддержание крепостных построек стоило бесконечных хлопот. Тысячи последовательно ветвящихся ходов со временем неизбежно осыпались, обламывались там, где примыкали друг к другу, и ни один Шар не придумал еще раствора, который заменил бы слюну коловраток, некогда связывавшую замки воедино. К тому же реконструкция помещений и разметка окон в прежние времена проводились наспех, а подчас и с грубыми ошибками. В конце концов, стихийная архитектура всеедов ни в коей мере не была рассчитана на удовлетворение потребностей человека.

Затем начались заботы об урожае. Пропитание племени не зависело более от случайно пойманных бактерий; теперь к услугам людей были дрейфующие плантации грибков и водорослей и посевы мицелия на дне – пища вкусная и сытная, бережно взращенная Шарами пяти поколений. Однако за посевами надо было следить, поддерживая чистоту штаммов и отваживая непрошеных лакомок, глупых и жадных. Пара и его родичи по мере сил помогали организовать охрану, но без надзора со стороны людей обойтись не могли.

И тем не менее, несмотря на всю свою занятость, Лавон не в силах был забыть момент, когда по собственной его опрометчивости последняя надежда разобраться в происхождении и предназначении человека оказалась утраченной навсегда.

Конечно, можно бы попросить Пара вернуть пластину, объяснить, что произошла ошибка. Неумолимая логика цилиндров не мешала им уважать людей и даже свыкнуться с человеческой непоследовательностью, под нажимом они могли бы пересмотреть свое решение…

«Очень сожалеем, но мы отнесли пластину на ту сторону отмели и сбросили в омут. Мы прикажем обыскать дно, однако…»

Лавон не мог совладать с щемящим чувством уверенности, что ответ будет именно таким или очень похожим. Если цилиндры пришли к выводу, что вещь больше не нужна, они не станут приберегать ее со старушечьей скаредностью где-нибудь в чулане. Они ее действительно выбросят – решительно и бесповоротно.

Да, наверное, это и к лучшему. Какую пользу принесла пластина человечеству – давала Шару повод для размышлений на склоне лет? Все, что сделали Шары для людей, здесь, в воде, в этой жизни, в этом мире, достигнуто путем прямого эксперимента. Пластины пока что не дали людям ни крупицы полезных знаний. По крайней мере вторая пластина толковала исключительно о проблемах, о которых резоннее вообще не задумываться. Пара абсолютно правы.

Лавон слегка передвинулся по поверхности листа, с которого надзирал за экспериментальным сбором сочных сине-зеленых водорослей, плавающих спутанной массой под самым небом, и осторожно почесался спиной о жесткий ствол. Пара, пожалуй, почти никогда не ошибались. Их неспособность к творчеству, к оригинальному мышлению на поверку оказывалась не только дефектом, но и ценным даром. Она позволяла им всегда видеть и воспринимать все именно таким, каким оно было на самом деле, а не таким, каким хотелось бы его воспринять, – в этом смысле они были словно лишены желаний.

– Лавон! Ла-а-во-он!..

Призывной клич поднялся из сонных глубин. Придерживаясь рукой за край листа, Лавон перегнулся и глянул вниз. Снизу вверх на него смотрел один из сборщиков – в пальцах у человека было тесло, с помощью которого клейкие пряди водорослей отделяли одну от другой.

– Я здесь. В чем дело?

– Мы обособили созревший сектор. Можно приступать к буксировке?

– Приступайте, – ответил Лавон, лениво поведя рукой, и вновь откинулся к стволу. В тот же миг у него над головой вспыхнуло ослепительное красноватое сияние, вспыхнуло и потекло в глубину, будто сеть из чистого золота.

Значит, там, высоко над небом, вновь ожил великий свет, он горит весь день, то усиливаясь, то тускнея, повинуясь законам, которых ни один Шар еще не сумел вывести. Немногие люди, кого обласкал этот теплый свет, сумели совладать с искушением и не взглянуть в его сторону – особенно когда, как сейчас, небо морщится и смеется в каких-нибудь двух-трех гребках. Но, как всегда, подняв глаза к небу, Лавон не разглядел ничего, кроме своего искаженного отражения да еще контуров водоросли, на которой сидел. Перед ним была верхняя грань, одна из трех основных поверхностей вселенной.

Первая поверхность – дно, где кончается вода.

Вторая поверхность – термораздел, легко различимый летом; с него хорошо кататься, но можно и пронзить его насквозь, если знаешь как.

Третья поверхность – небо. Попасть на ту сторону неба столь же немыслимо, как проникнуть сквозь дно, да в общем и нет нужды пытаться. Там конец вселенной. Свет, ежедневно вспыхивающий над небом, то прибывая, то убывая, видимо, прямое тому доказательство.

К концу лета вода постепенно стынет, дышать становится все труднее – и одновременно тускнеет свет, короче становятся промежутки от темна до темна. Оживают неспешные течения. Вода в поднебесье охлаждается и опускается вниз. Донная грязь шевелится и дымками поднимается вверх, подхватывая споры с грибковых полей. Термораздел приходит в волнение, словно рябит, – и вдруг растворяется. На небе оседает туман из частичек ила, вынесенного со дна, со склонов, из дальних уголков вселенной. День-другой – и весь мир превращается в суровую негостеприимную пустыню, устланную желтеющими, умирающими водорослями. Еще день – и он замирает до той поры, пока первые неуверенные теплые ручейки не прорвут тишину зимы…

Вот что происходит, когда исчезает вторая поверхность. Что же случится, если растает небо?..

– Лаво-он!..

Будто специально дождавшись этого протяжного зова, из глубины всплыл блестящий пузырь. Лавон протянул руку и стукнул по нему когтем большого пальца, но пузырь отскочил в сторону. Газовые пузыри, поднимающиеся со дна в конце лета, были почти неуязвимы, а если даже особенно ловкий удар или острый предмет протыкал их поверхность, они просто дробились на более мелкие пузыри, оставляя в воде поразительный смрад.

Газ. Внутри пузырей нет воды. Человеку, проникшему в такой пузырь, стало бы нечем дышать.

Но, разумеется, проникнуть внутрь пузыря невозможно. Не позволит сила поверхностного натяжения. Сила таинственная, как металлическая пластина Шара. Неодолимая, как пелена неба.

Как пелена неба?! А что, если над этой пеленой мир, наполненный газом, а не водой? Быть может, вселенная – лишь пузырь с водой, плавающий в океане газа?

Если так, то путешествие в иную вселенную попросту немыслимо, прежде всего потому, что не удастся пронзить небо. А уж про дно и говорить нечего. Но ведь есть существа, которые закапываются в донный ил, притом очень глубоко, и ищут там что-то недоступное человеку. В разгар лета тина кишмя кишит крошечными созданиями, для которых грязь – естественная среда обитания…

Однако если другие вселенные – не полный вздор и не выдумка Шара, искать их надо там, откуда исходит свет. В конце концов, кто сказал, что небо нельзя преодолеть? Раз удается иногда проткнуть пузыри, значит, поверхностная пленка все-таки проницаема. Пытался ли кто-нибудь одолеть небо?

Лавон был далек от мысли, что человеку по силам проломить небесный свод – с равным успехом можно пытаться прорыть себе нору сквозь дно, – но должны же обнаружиться какие-то окольные пути к цели. У него за спиной, например, высится куст, который, по всей видимости, продолжается и по ту сторону неба: верхние его листья словно переламываются, отражение срезает их точно ножом.

Всегда считалось, что растения, коснувшись неба, погибают. По большей части так оно и есть: удается, и нередко, различить полупогруженный в воду мертвый, изуродованный и пожухлый стебель. Однако встречаются и другие растения, будто перерубленные небом пополам, как то, которое приютило Лавона сейчас. Что, если это только иллюзия, а в действительности ствол уходит в какой-то иной мир – в мир, где люди были некогда рождены, а кто-то, возможно, живет и поныне?..

Обе пластины утрачены. Остается единственный способ выяснить, так ли это.

Решившись, Лавон начал взбираться вверх, к волнистому зеркалу неба. Ворта, дальние тюльпаноподобные родственники Пара, испуганно отползали прочь с дороги.

– Лавон! Куда ты? Лавон!..

Он свесился со ствола и посмотрел вниз. Человек с теслом, совершенно кукольная фигурка, подавал ему знаки, оседлав пучок сине-зеленых водорослей далеко-далеко в фиолетовой бездне. У Лавона закружилась голова, он прижался к стволу: никогда еще он не взбирался так высоко. Бояться падения ему, конечно, не приходилось, вероятно, сказался какой-то наследственный страх. Пересилив себя, он продолжил подъем.

Еще немного – и он, дотронувшись до неба рукой, остановился передохнуть. Любопытные бактерии собрались у основания его большого пальца – там обнаружился порез, из которого слегка сочилась кровь, он взмахнул рукой – они рассыпались, но тут же снова стали подкрадываться к расплывающемуся красному пятнышку…

Он перевел дух и полез еще выше. Небо навалилось ему на затылок, шею, плечи. Казалось, оно чуть-чуть подается, хотя и с трудом. Вода здесь была ослепительно-прозрачной и совершенно бесцветной. Он поднялся еще на шаг, подставив под исполинский вес всю спину.

Бесполезно. С тем же успехом он мог бы пытаться пробить головой утес.

Пришлось снова остановиться. И тут-то, борясь с одышкой, он совершил удивительное открытие. Непосредственно вокруг водоросли стальная поверхность неба выгибалась, образуя своего рода колокол. Лавон нашел, что места там почти хватало на то, чтобы всунуть голову. Приникнув к стволу вплотную, он заглянул внутрь колокола, ощупывая его пальцами. Блеск воды был здесь совершенно невыносимым.

Раздался внезапный беззвучный взрыв. Что-то сжало запястье резкой мучительной хваткой, будто его перепиливали пополам. Не владея собой от изумления, Лавон рванулся вверх. Кольцо боли плавно распустилось по руке к предплечью и вдруг охватило шею и грудь. Еще рывок – в круговых тисках очутились колени. Еще…

Случилось нечто чудовищное. Он прижался к стволу и отчаянно пытался вздохнуть, но – дышать было нечем.

Вода лилась потоками изо рта и ноздрей, била струями из дыхальцев по бокам. Кожу жег огнем свирепый, безудержный зуд. Во внутренности впивались длинные ножи, и он словно издалека слышал, как хрипят легкие, отдавая последнюю воду безобразной пузыристой пеной. В глубине черепа, на дне носовой полости, словно пылал костер.

Лавон тонул – в безводье.

Последним судорожным усилием он оттолкнулся от колкого ствола и упал. Тело содрогнулось от удара, и тут вода, так не хотевшая отпускать его, когда он впервые попытался ее покинуть, с холодной жестокостью приняла беглеца в свои объятия.

То безвольно распрямляясь, то неуклюже кувыркаясь, Лавон опускался вниз, вниз, вниз, на дно.

3

Много-много дней Лавон провел, свернувшись в беспамятстве, будто впал в зимнюю спячку. Шок от холода, испытанный при возвращении в родную стихию, тело приняло за свидетельство прихода зимы, равно как кислородный голод в секунды пребывания за пределами неба. И спорообразующие железы тут же включились в работу.

Не случись этого, Лавон наверняка бы умер. Опасность утонуть, разумеется, исчезла, как только воздух из легких вытеснила животворная вода. Но медицина подводного мира не знала, как лечить ожоги третьей степени и острое иссушение тканей. Целебная жидкость, образующаяся внутри прозрачного янтарного шарика споры, – вот единственное лекарство, которое даровала Лавону природа.

На третьи сутки спора, замершая среди вечной придонной зимы, была обнаружена забравшейся сюда в поисках пропитания дальней родней Пара. Температура на дне в любое время года держалась одинаковая – плюс четыре градуса, но слыханное ли дело встретить здесь спору, когда поднебесье еще богато кислородом и напоено теплом!

Не прошло и часа, как на место происшествия опустилась сверху, из крепости, группа обеспокоенных людей. Откликнувшись на их просьбу, четверка Пара собралась вокруг янтарного шарика и дружно выстрелила трихоцистами. Как только нити сомкнулись, четверка разом пошла вверх. Спора чуть покачнулась в иле и стала тихо приподниматься, укутанная тонкой паутиной. Подоспевший Нок осветил всю сцену холодным пульсирующим светом, к вящему изумлению сбитых с толку людей. Внутри споры ясно виднелась фигура спящего Лавона – голова склонена, колени прижаты к груди; как только скорлупку сдвинули с места, фигура начала с нелепой торжественностью вращаться.

– Доставьте его к мыслителю, – прозвучал приказ.

Шар XVI, хоть и был молод, хорошо усвоил первое традиционное правило своего наследственного ремесла: если не знаешь, что делать, не делай ничего. Он сразу понял, что любое вмешательство лишь повредит Лавону, замкнувшемуся в янтарной оболочке, и поместил спору в одну из самых верхних комнат замка, где света было достаточно и вода хорошо прогрета, что для оцепеневшего организма могло бы знаменовать приближение весны. Не считая этого, он просто сидел рядом и смотрел – и держал свои умозаключения про себя.

Тело Лавона, замкнутое в спору, быстро меняло кожу, сбрасывая ее крупными лоскутками и полосами. Вначале тело казалось сморщенным, но это вскоре прошло. Скрюченные ручки и ножки, впалый живот приобрели обычный здоровый вид.

Дни шли за днями. В конце концов Шар при всем желании не мог обнаружить больше никаких перемен и по наитию переместил спору еще выше, выставив ее под прямой свет с неба.

И Лавон шевельнулся в своей янтарной тюрьме. Он повернул невидящие глаза к свету, попытался распрямиться и потянуться. Выражение лица у него при этом было такое, словно он еще не вполне освободился от какого-то жуткого кошмара. Тело Лавона сияло странной розовой новизной.

Шар тихо стукнул по поверхности споры. Лавон повернулся к источнику звука, глаза его приобрели осмысленное выражение. Он неуверенно улыбнулся, потом уперся руками и ногами в стенки своего убежища. С гулким треском шар распался на осколки. Целительная жидкость растворилась в толще воды, унося с собой последние воспоминания об отчаянной борьбе со смертью.

Лавон поднялся среди осколков и смерил Шара долгим взглядом. Наконец произнес:

– Шар, я был по ту сторону неба.

– Знаю, – ответил Шар негромко. Лавон еще помолчал. Шар предложил: – Не скромничай, Лавон. Ты совершил эпохальный подвиг, который едва не стоил тебе жизни. Теперь расскажи мне остальное – все, что сможешь.

– Остальное?..

– Ты многое открыл мне, когда спал. Или ты по-прежнему настроен против отвлеченных знаний?

Лавон не нашел ответа. Он уже не мог провести границу между тем, что знал, и тем, что хотел знать. Невыясненным остался, правда, только один вопрос, но такой, что его было страшно выговорить. Вождь сумел лишь взглянуть опять – и снова молча – на тонкое лицо мыслителя.

– Ты ответил мне, – сказал Шар еще мягче, чем прежде. Пойдем со мной, друг, приглашаю тебя участвовать в наших ученых беседах. Будем думать, как добраться до звезд.

За большим столом в комнате Шара их собралось пятеро: сам Шар, Лавон и три помощника, которых по обычаю присылали Шарам семьи Фан, Танол и Стравол. Обязанности этих помощников – мужчин, а подчас и женщин – при многих прошлых Шарах были не столько сложны, сколько обременительны: добиваться в жизни, на полях, тех же изменений в свойствах пищевых культур, какие Шар получал в малых масштабах, в лабораторных пробирках и чашках. Если Шар интересовался не агротехникой, а металлургией или химией, они опять-таки выполняли всю грязную работу – были землекопами и каменотесами, литейщиками и мойщиками посуды.

Однако при Шаре XVI три помощника стали объектом всеобщей зависти: людям казалось, что они почти ничем не заняты. Ежедневно они проводили долгие часы, беседуя с Шаром в его покоях, колдуя над документами, царапая закорючки на грифельных досках, а то и разглядывая сосредоточенно самые обыкновенные вещи, не содержащие в себе ровным счетом ничего таинственного. Иногда, правда, они работали вместе с Шаром в лаборатории, но по большей части просто бездельничали.

По существу, Шар XVI открыл некоторые зачаточные правила научного исследования, и эти правила, по собственным его словам, представлялись ему орудием исключительной силы. Поэтому главной его заботой стало точно сформулировать их и передать грядущим поколениям, и он избегал соблазна любых конкретных экспериментов – за единственным исключением путешествия к звездам.

Фан, Танол и Стравол неизбежно оказались первыми, перед кем Шар выдвинул задачу сконструировать корабль для движения в безводном пространстве. Плоды их раздумий лежали на столе: три модели, собранные из панцирных чешуек диатомей, водорослевых волокон, гибких кусочков клетчатки, осколков хары, древесных щепочек, – и все это на органических клеях, полученных из выделений десятка различных растений и животных.

Лавон взял в руки ближайшую модель – хрупкую сферическую конструкцию, внутри которой темно-коричневые бусинки из слюны коловраток, с великим трудом отколотые в заброшенной крепости, перекатывались вереницей, словно в своеобразном подшипнике.

– Это чья? – спросил Лавон, с любопытством поворачивая сферу то одной, то другой стороной.

– Моя, – ответил Танол. – Признаться, я и сам понимаю, что она не удовлетворяет всем требованиям. Просто это единственная конструкция из пришедших мне на ум, осуществимая из имеющихся у нас материалов при нашем уровне знаний.

– Но как она действует?

– Подержи-ка ее минутку, Лавон. Вот этот пузырь, который виден в центре, с полыми волоконцами спирогиры, выведенными из корпуса наружу, называется резервуаром плавучести. Идея в том, чтобы поймать большой газовый пузырь, поднимающийся со дна, и поместить в такой резервуар. Возможно, сделать это удастся не сразу, а по частям. Так или иначе, корабль всплывет к небу благодаря подъемной силе резервуара. Далее, вот эти лопасти, расположенные в два ряда, придут в движение, когда экипаж – видишь бусины, что перекатываются друг за другом, – начнет переступать по педалям, установленным внутри корпуса. Так можно будет добраться до края неба. Этот прием я позаимствовал из наблюдений за нашим приятелем Дидином. Затем мы укоротим лопасти – они втягиваются в прорези, вот так, – и, по-прежнему нажимая на педали, выкатимся по склону в пространство. А когда мы достигнем другого мира и вновь попадем в воду, то постепенно выпустим газ из резервуара через трубы, роль которых здесь на модели исполняют эти волоконца, и опустимся к месту посадки, не утратив контроля за скоростью.

– Очень изобретательно, – задумчиво сказал Шар. – Однако я предвижу определенные трудности. Во-первых, конструкция лишена устойчивости.

– К сожалению, да, – согласился Танол. – И чтобы привести ее в движение, требуется масса мускульных усилий. Но если к центру тяжести корабля подвесить на шарнире какой-то значительный груз, судно можно будет стабилизировать хотя бы частично. А потом, самые серьезные затраты энергии за все путешествие связаны с первоначальным подъемом корабля к небу, в данном же случае проблема, считайте, решена, более того, как только газ заполнит резервуар, корабль придется привязать к причалу и держать на привязи вплоть до старта.

– Меня смущает другое, – сказал Лавон. – Будет ли газ выходить через эти трубочки, когда возникнет необходимость? Не получится ли так, что пузырь просто прилипнет к стенкам? Пленку, разделяющую воду и газ, деформировать очень нелегко – могу засвидетельствовать по опыту…

Танол нахмурился.

– Чего не знаю, того не знаю. Но не надо забывать, что на настоящем корабле трубки будут куда толще, чем соломинки на модели.

– Сечением шире человеческих плеч? – осведомился Фан.

– Ну нет, едва ли. Голова, быть может, пройдет, но не больше.

– Ничего не выйдет, – сухо бросил Фан. – Я уже пробовал. Газовый пузырь сквозь такую трубку не пропихнешь. Лавон сказал точно: он прилипнет к стенкам и не шелохнется, пока на него не надавят изнутри – и сильно. Если мы построим подобный корабль, нам придется бросить его, едва мы дотащимся до границ нового мира…

– Что категорически исключается, – перебил его Лавон. Не говоря уж о непозволительном расточительстве, а вдруг придется спешно поворачивать обратно? Кому из нас известно, на что похож этот новый мир? Нужно, чтобы мы сохранили способность выбраться оттуда, если окажется, что там жить нельзя.

– Какая из моделей твоя, Фан? – спросил Шар.

– Вот эта. Я предлагаю, правда, идти к цели тяжким путем – ползти по дну, пока оно не встретится с небом, потом ползти, пока мы не найдем иную вселенную, потом – пока не отыщем в ней то, что ищем. Никаких поблажек. Корабль приводится в движение мускульной силой, как и корабль Танола, но необязательно силой мускулов человека. Я, признаться, подумывал, не использовать ли подвижные виды диатомей. Управлять кораблем можно, тормозя его движение то с одного борта, то с другого. Можно также прикрепить ремешки к противоположным концам задней оси и натягивать тот ремешок, какой потребуется…

Шар пристально осмотрел веретенообразную модель вблизи и опыта ради слегка подтолкнул ее вдоль стола.

– Мне нравится, – наконец произнес он. – Держится на курсе надежно. В сферическом корабле Танола мы зависели бы от любого шального течения как дома, так и в новой вселенной да и в пространстве между ними. Насколько я понимаю, там тоже могут быть течения – газовые, например. Ну, а твое мнение, Лавон?

– Как построить такой корабль? – спросил тот. – Корпус имеет круглую форму. Для модели очень хорошо, но как добиться, чтобы кольца нужного нам диаметра тут же не развалились?

– Загляни внутрь через переднее окно, – ответил Фан. Ты увидишь балки, установленные под прямым углом к продольной оси и пересекающиеся в центре. Балки служат подпорами для стен…

– …И съедают уйму места, – возразил Стравол. Самый уравновешенный и вдумчивый из трех помощников, он с начала совещания не проронил ни слова. – Внутри корабля необходимо сохранить свободу передвижения. Как совладать с управлением, если придется то и дело протискиваться между балок?

– Предложи что-нибудь получше, – сказал Фан, пожимая плечами.

– Это несложно. Балки надо согнуть по дуге.

– По дуге? – воскликнул Танол. – При таких-то масштабах? Древесину надо год вымачивать, прежде чем она станет достаточно гибкой, но тогда она утратит прочность.

– Не утратит, – усмехнулся Стравол. – Я не успел подготовить модель корабля, просто нарисовал, и мой проект намного уступает проекту Танола. Однако, поскольку я тоже выбрал трубчатую конструкцию, я построил модель машины для выгибания балок. Она перед вами на столе. Надо зажать один конец балки в тисках, а к другому привязать крепкий канат, пропущенный через этот желоб. Затем канат наматывается на лебедку, которую вращают пять-шесть человек, вот так. И свободный конец балки опускается вниз по дуге, пока желоб не сблизится с зарубкой, заранее сделанной на другом конце. Остается набросить на эту зарубку петлю, разжать тиски, и готово – для верности можно закрепить петлю костылем, чтобы дуга не вздумала вдруг распрямиться…

– А разве балка, согнувшись до определенного предела, не переломится? – поинтересовался Лавон.

– Строевой лес, конечно, переломится. Чтобы хитрость удалась, нужна не выдержанная, а живая древесина. Иначе и вправду, как говорит Танол, балку пришлось бы предварительно размягчать и от нее уже не было бы никакого проку. А из живого дерева, не утратившего гибкости, получатся отличные, крепкие, цельные ребра для корабля – или те операции с числами, которым ты учил нас, Шар, не имеют истинной ценности…

Шар улыбнулся.

– Оперируя с числами, так легко ошибиться…

– Я все проверил.

– Не сомневаюсь. И в любом случае попытка не пытка. Есть еще какие-нибудь предложения?

– Кажется, – сказал Стравол, – нам пригодится также придуманная мной вентиляционная система. Во всех других отношениях корабль Фана сразу показался мне почти совершенным. Мой собственный по сравнению с ним безнадежно неуклюж.

– Я вынужден согласиться, – произнес опечаленный Танол. – Но все равно надеюсь когда-нибудь построить свой корабль легче воды, хотя бы для местных сообщений. Если новый мир окажется больше нашего, то добираться от места до места вплавь станет затруднительно…

– А ведь правда! – воскликнул Лавон. – Мне это, признаться, и в голову не приходило. Что, если новый мир вдвое, втрое, вдесятеро больше нашего? Скажи, Шар, существуют ли какие-то причины, по которым это невозможно?

– Если и существуют, то мне они неизвестны. Металлическая пластина упоминает самые невероятные расстояния как само собой разумеющиеся. Ну что ж, давайте разрабатывать модель, объединяющую достоинства всех предложенных. Танол, ты среди нас лучший чертежник – прошу подготовить схему. А как с рабочей силой, Лавон?

– Думаю, справимся, – отозвался Лавон. – Как я себе представляю, тех, кто занят на постройке корабля, придется освободить от других работ. За один-два дня и даже за одно лето такую задачу не решишь, так что на сезонников рассчитывать нельзя. Да и бессмысленно: кто же станет посылать человека, едва освоившего какую-то техническую операцию, обратно на грибковые плантации лишь потому, что где-то еще обнаружилась пара свободных рук?

Устанавливаю следующий порядок: у нас будет постоянная бригада, в которую войдут по два-три сметливых мастера от каждого ремесленного цеха. Они будут исполнять работу, требующую высокой квалификации, в течение всего строительства, а впоследствии, вероятно, войдут в состав экипажа. Для тяжелого, неквалифицированного труда мы сможем по временам привлекать отряды чернорабочих, не ущемляя наших повседневных запросов.

– Договорились, – сказал Шар, положив руки на край стола. – У кого есть еще предложения или вопросы?

– У меня, – спокойно ответил Стравол.

– Хорошо, слушаем.

– Куда мы намерены держать путь?

Воцарилась долгая тишина. Наконец Шар собрался с мыслями:

– Не могу дать тебе точного ответа, Стравол. Сказал бы, что мы направляемся к звездам, но ни ты, ни я понятия не имеем, что такое звезды, стало быть, такой ответ ничего тебе не даст. Мы выходим в путь потому, что выяснили: фантастические утверждения исторической пластины по меньшей мере частично правильны. Мы знаем теперь, что небо можно преодолеть, что по ту сторону неба лежат края, где нет воды и нечем дышать, края, которые наши предки называли «пространство». Оба эти утверждения, казалось бы, противоречат здравому смыслу, и тем не менее они полностью подтвердились.

Историческая пластина утверждает также, что помимо нашего существуют и другие миры, и, признаться, приняв предыдущие две гипотезы, в эту поверить гораздо легче. Ну, а звезды… Звезды – там, в пространстве, и когда мы попадем туда, то, надо думать, увидим их и поймем значение загадочного слова. Во всяком случае, можно рассчитывать на какой-то ключ к разгадке – вспомните, сколько ценной информации дали нам считаные секунды, проведенные Лавоном по ту сторону неба!

Нет резона гадать на кофейной гуще. Мы пришли к выводу, что существуют иные миры, мы разрабатываем средства для путешествия в пространстве. Другие вопросы можно на время и отложить. Настанет день – мы найдем ответ на все вопросы без исключения, в этом я не сомневаюсь. Хотя, быть может, настанет он еще не так скоро…

Стравол понимающе кивнул головой.

– Иного ответа я и не ожидал. Честно говоря, все ваше предприятие – совершенный бред. Но я все равно останусь с вами до конца.

Прошло два года, две долгие зимние спячки с того дня, как Лавон осмелился выбраться за пределы неба, – а готов был один только остов. Он лежал на платформе, на гребне отмели, что полого поднималась к границе вселенной. Исполинский корпус из тщательно пригнанных досок прорезали на равных расстояниях отверстия, сквозь которые виднелись необработанные балки каркаса.

Поначалу дело двигалось почти без задержек: представить себе машину, которая могла бы перемещаться в безводном пространстве, не теряя воды, оказалось не слишком сложно; Фан и его коллеги справились со своей задачей хорошо. Все понимали, что на создание машины таких размеров потребуется довольно много времени, пожалуй, несколько полных лет, но ни Шар с помощниками, ни Лавон не предвидели серьезных препятствий.

В конце концов незавершенность корабля была отчасти просто кажущейся. Примерно треть общей схемы состояла из живых организмов, а их, естественно, можно было «установить» на место лишь непосредственно перед стартом.

И все же раз за разом работы на корабле стали замирать на долгий срок. Случалось, целые секции приходилось вырезать и переделывать заново, и мало-помалу выяснилось, что традиционные, удобопонятные решения к проблеме путешествия в пространстве, как правило, неприложимы.

Мешало и отсутствие исторической пластины, которую Пара упорно отказывались возвратить. Буквально в день утраты, по свежим следам, Шар вознамерился восстановить текст по памяти; но не в пример своим более религиозным предшественникам он никогда не относился к нему как к священному писанию и не вызубривал слово в слово. Правда, он собирал варианты перевода тех отрывков, где говорилось об исследованиях и экспериментах, – эти варианты он вырезал на дереве и копил в личной библиотеке. Однако отрывки сплошь и рядом противоречили один другому и к тому же ни строкой не относились к конструированию звездных кораблей; на сей счет, как помнится, пластина вообще не сообщала ничего определенного.

Никто никогда не копировал и таинственные письмена пластины – по очень простой причине: в подводном мире никто не мог и представить себе, что существуют средства, способные уничтожить сверхпрочный оригинал, и что надо принимать меры к его увековечению. Шар сообразил – увы, слишком поздно, – что обыкновенной осторожности ради следовало делать копии, пусть недолговечные, на подручных материалах. Но многие, многие годы мирной жизни в зелени и золоте вод почти отучили людей от обыкновенной осторожности. А в результате несовершенство памяти Шара, не сохранившей дословного текста пластины, и постоянные его сомнения в точности перевода уцелевших отрывков стали худшей из помех на пути к успешному завершению проекта.

– Не научились грести, а вышли в плавание, – заметил запоздало Лавон, и Шар был вынужден с ним согласиться.

Круглолицый молодой человек, ворвавшийся в апартаменты Шара, назвался Филом XX, – следовательно, он был на два поколения моложе Шара и на четыре моложе Лавона. Но в уголках глаз у него прятались «гусиные лапки», и это делало его похожим на сварливого старика и на капризного младенца одновременно.

– Мы призываем прикрыть этот нелепый проект, – резко бросил он. – Мы, как рабы, отдали ему свою юность, но теперь мы сами себе хозяева, и довольно. Слышите? Довольно!

– Никто вас не принуждал, – ответил Лавон сердито.

– Как никто? А общество? А наши собственные родители? – поддержал Фила явившийся следом за ним долговязый приятель. – Но отныне мы придерживаемся реальной действительности. Каждому в наши дни известно, что нет никакого другого мира, кроме того, в котором мы живем. Вы, старики, можете цепляться за свои суеверия, если хотите. Мы подражать вам не станем.

Лавон, озадаченный, бросил взгляд на Шара. Ученый улыбнулся:

– Отпусти их, Лавон. Малодушные нам ни к чему.

Круглолицый вспыхнул.

– Ваши оскорбления не заставят нас вновь выйти на работу. С нас довольно. Сами стройте свой корабль!

– Ладно, – сказал Лавон. – И можете убираться. Хватит разглагольствовать. Вы приняли решение, а выслушивать ваши грубости нам неинтересно. Прощайте.

Круглолицый, очевидно, был не прочь еще и еще покрасоваться собственной решимостью, однако это «прощайте» пресекло его намерения в корне. Твердокаменное лицо Лавона не сулило других возможностей, и пришлось Филу вместе с приятелем бесславно убираться восвояси.

– Ну, что теперь? – спросил Лавон, как только они удалились. – Должен признаться, Шар, что я попытался бы уговорить их. В конце концов нам очень нужны рабочие.

– А мы им нужны еще больше, – весело отозвался Шар. Знаю я этих молодых задир. Ведь сами же удивятся, увидев, что за чахлая зелень вырастет у них на полях в первый же год, когда они попытаются обойтись без моих советов. А потом скажи мне – сколько добровольцев записалось кандидатами в состав экипажа?

– Несколько сотен. В том поколении, которое идет следом за этим Филом, желание отправиться с нами высказывает чуть не каждый. Обманывается наш оратор – по крайней мере в отношении части молодежи. Проект завладел воображением самых юных.

– Ты обещал им что-нибудь?

– Конечно. Я говорил каждому, что если мы остановимся на его кандидатуре, то ему сообщат. Но не принимай этого всерьез. Кто же станет менять признанных специалистов на юнцов, в багаже у которых голый энтузиазм и ничего больше?

– Я не то имел в виду, Лавон. Мне померещилось, или я на самом деле видел здесь Нока? А, вот он где, дрыхнет себе под потолком. Нок!

Существо лениво повело щупальцем.

– У меня поручение, Нок, – продолжал Шар. – Передай своим братьям, а те пусть сообщат всем людям, что желающие идти с кораблем в новые миры должны немедленно явиться на строительную площадку. Передай, что мы не обещаем взять всех до единого, но тех, кто не помогал нам в постройке корабля, мы вообще не будем принимать в расчет.

Нок опять пошевелил щупальцем и, казалось, тут же заснул.

4

Лавон на мгновение оторвался от шеренги переговорных мегафонов, заменившей ему пульт управления, и взглянул на Пара.

– Последний раз спрашиваю, – сказал он. – Отдадите вы нам историческую пластину или нет?

– Нет, Лавон. Мы никогда ни в чем тебе не отказывали. Но сейчас вынуждены.

– Ведь ты идешь с нами, Пара. Если ты не вернешь нам знания и мы погибнем, то погибнешь и ты…

– Много ли значит один Пара? Мы все одинаковы. Данная клетка погибнет – зато всем ее собратьям будет известно, преуспели ли вы в своем предприятии. Мы верим, что вы преуспеете и без пластины, у нас нет иного способа установить ее истинную ценность…

– Следовательно, ты признаешь, что она у вас. А что, если твоя связь с сородичами прекратится, едва мы выйдем в пространство? Что, если эта связь невозможна вне воды?

Пара промолчал. Лавон секунду-другую ел его глазами, потом подчеркнуто отвернулся к переговорным трубкам.

– Все по местам! – скомандовал он и ощутил озноб. – Мы отправляемся. Стравол, герметизирован ли корабль?

– Насколько могу судить, да, Лавон.

Лавон нагнулся к другому мегафону. Сделал глубокий вдох. Ему почудилось, что вода уже утратила свежесть, – а ведь корабль еще не трогался с места.

– Движение в четверть мощности. Раз, два, три, старт!..

Корабль качнулся вперед, затем назад. Диатомеи опустились в заготовленные для них под корпусом ниши и коснулись своими студенистыми телами широкой бесконечной ленты из грубой личиночьей кожи. Скрипнули деревянные шестерни, умножая крохотные силенки диатомей и передавая их на шестнадцать колесных осей.

Корабль дрогнул и медленно покатился по песку. Лавон напряженно всматривался в слюдяной иллюминатор. Мир проплывал мимо с мучительной неторопливостью. Корабль накренился и стал карабкаться вверх. Лавон спиной ощущал напряженное молчание Шара и двух сменных водителей, Фана и Стравола, – их взгляды жгли ему спину. Сейчас, когда они покидали привычный мир, все вокруг выглядело по-иному. Как же они раньше не замечали такой красоты?

Похлопыванье бесконечных лент, скрип и стон шестеренок и осей стали громче – крутизна склона нарастала. Корабль продолжал подниматься, слегка рыская по курсу. А кругом ныряли и кружились отряды людей и их союзников, провожая экспедицию навстречу небу.

Небо постепенно снижалось и наваливалось на корабль.

– А ну, Танол, – распорядился Лавон, – пусть-ка твои диатомеи немного поднажмут. Впереди камень… – Корабль неуклюже качнуло вверх. – Так, теперь тише ход. Чуть порезвее с твоей стороны, Тиол. Да нет, это уже слишком. Вот так. Тише, говорю тебе, нос разворачивает… Танол, подтолкни чуть-чуть, чтобы выровнять. Хорошо. Средний ход на всех постах. Осталось уже недолго…

– Как ты ухитряешься думать такими обрывками? – удивился Пара позади Лавона.

– Думаю, как умею. Все люди думают так же. Наблюдатели, прибавьте тягу – подъем становится круче…

Шестерни взвыли. Корабль задрал нос. Небо заискрилось Лавону прямо в лицо. Вопреки собственной воле он ощутил испуг. Легкие будто вновь обожгло, и в глубине души он опять пережил долгий полет сквозь пустоту навстречу холодному прикосновению воды, пережил остро, словно впервые. Кожа зудела, пылала огнем. Сможет ли он опять подняться туда? В опаляющий вакуум, в царство великой боли, где нет места жизни?

Отмель начала выравниваться, двигаться стало легче. Небо приблизилось настолько, что тяжеловесная громада корабля поневоле всколыхнула его. По песку побежали тени от мелких волн. Под длинной слюдяной панелью, протянувшейся по верху судна, в безмолвном танце извивались толстые жгуты сине-зеленых водорослей, поглощая свет и превращая его в кислород. А в каютах и коридорах, отделенные от людей вделанными в пол решетками, жужжали Ворта, пропуская через себя и перемешивая корабельную воду.

И вот фигуры, которые вились вокруг корабля одна за другой, отстали, помахав на прощание руками или ресничками, соскользнули с отмели, уменьшились и исчезли. От неба осталась тоненькая, но поразительно прочная пленка воды, еле-еле покрывающая верхнюю палубу. Судно замедлило ход, когда Лавон приказал увеличить мощность, начало зарываться в песок и гальку.

– Так ничего не выйдет, – проговорил Шар. – Думаю, лучше снизить передаточное число, Лавон, чтобы усилие поступало к осям замедленным.

– Попробуем, – согласился Лавон. – Все посты, стоп. Шар, прошу тебя лично проследить за заменой шестерен…

Безумный блеск пустоты пылал – рукой подать – прямо за большим командирским иллюминатором. Сводила с ума необходимость мешкать здесь, на самом пороге бесконечности, мешкать было просто опасно. Лавон физически ощущал, как в душе воскресают прежние страхи перед внешним миром. Сердце сжало тисками, и он понимал: еще две-три минуты бездействия – и он окажется неспособным справиться с собой.

Должен же, наверное, существовать какой-то иной способ смены шестерен, не требующий почти полной разборки коробки передач! Разве нельзя расположить несколько шестерен на одной оси, вводя их в действие не одновременно, а поочередно путем продольного перемещения самой оси? Допустим, такое решение – тоже не верх изящества, зато операцией можно будет управлять из рубки, не останавливая намертво всю машину и не подвергая пилотов длительному тяжкому испугу.

Из люка вынырнул Шар и подплыл к командиру.

– Все в порядке, – доложил он. – Хотя большие понижающие шестерни переносят нагрузку не лучшим образом.

– Расщепляются?

– Увы, да. Попробуй их сначала на малом ходу…

Лавон молча кивнул. И, не дав себе опомниться и взвесить последствия своих слов, скомандовал:

– Вперед! Половина мощности…

Корабль опять клюнул носом и начал двигаться, действительно очень медленно, но гораздо ровнее, чем раньше. Небо над головой истончилось до полной прозрачности. В рубку ворвался резкий свет.

За спиной у Лавона беспокойно зашевелились помощники. Носовые иллюминаторы залила ослепительная белизна.

Корабль еще замедлил ход, будто уперся в этот слепящий барьер. Лавон распорядился прибавить мощности. Корабль застонал, как в предсмертной агонии. Он теперь почти не шевелился.

– Полный вперед! – прохрипел Лавон.

И опять, с бесконечной медлительностью, судно пришло в движение. Нос приподнялся. Потом оно вдруг рванулось вперед, взвизгнув каждой своей балкой, каждой планкой.

– Лавон! Лавон!..

Лавон резко повернулся на крик. Голос шел из мегафона, связывающего трубку с наблюдателем у кормового иллюминатора.

– Лавон!

– В чем дело? Да прекрати орать, черт возьми!

– Я вижу небо! С другой стороны, с верхней! Оно похоже на огромный плоский металлический лист. Мы отдаляемся от него. Мы прорвали небо, Лавон, мы прорвали небо!..

Но тут новое потрясение заставило Лавона самого броситься к иллюминатору. С внешней поверхности слюды испарялась вода, испарялась с чудовищной быстротой, унося с собой странные в радужных оболочках размывы.

Лавон увидел пространство.

Сперва оно показалось ему пустынной и безжалостно сухой копией дна. Тут были огромные валуны, исполинские утесы, упавшие, растрескавшиеся, расколотые, иззубренные скалы, и они уходили ввысь и вдаль во всех направлениях, словно некий великан расшвырял их здесь как попало.

А над ними высилось еще одно небо – темно-голубой купол, такой далекий, что расстояние до него представлялось невообразимым и тем более неизмеримым. И на этом куполе висел шар красновато-белого огня, испепеляющего зрение.

Скальная пустыня, впрочем, лежала тоже неблизко – между нею и кораблем простиралась гладкая, поблескивающая равнина. Под поверхностным глянцем равнина, казалось, была сложена из песка, самого обычного песка, такого же, как на отмели, по которой корабль взобрался сюда из знакомой вселенной. Но стеклянистая, многоцветная пленка поверх песка…

Закончить мысль ему помешали новые крики, грянувшие из мегафонов. Он сердито потряс головой и спросил:

– Ну, что еще?

– Говорит Тиол. Куда ты завел нас, Лавон? Ленты заклинило. Диатомеи не в силах стронуть нас с места. И они не притворяются – мы так стучали, будто решили прикончить их, но они все равно не могут тянуть сильнее…

– Оставьте их в покое, – разозлился Лавон. – Они не умеют притворяться – у них на это не хватит соображения. Раз они не могут тянуть сильнее, значит, не могут…

– Тогда выводи нас отсюда сам.

Подошел Шар и встал рядом с Лавоном.

– Мы сейчас на стыке пространства с водой, в области, где силы поверхностного натяжения очень велики, – тихо произнес он. – Если ты прикажешь поднять колеса, то, думаю, нам будет легче двигаться прямо на лентах-гусеницах…

– Попробуем, – у Лавона отлегло от сердца. – Эй, внизу, приподнять колеса!

– Признаться, я долго не мог понять, – сказал Шар, – одной фразы на пластине, где упоминается о «выдвижном посадочном шасси», но в конечном счете догадался, что натяжение на границе пространства способно удержать почти любой крупный предмет. Вот почему я настаивал, чтобы колеса нашего корабля были подъемными.

– Что ни говори, а древние, видимо, свое дело знали.

Через несколько минут – поскольку для движения на гусеницах потребовалась новая смена шестерен – судно уже карабкалось от береговой черты к нагромождению скал. Лавон тревожно всматривался в нависшую впереди зубчатую стену: есть ли там какой-нибудь проход? Слева, немного в стороне, виднелось что-то вроде ручейка, возможно, там и лежит путь в иную вселенную. Не без колебаний Лавон отдал приказ повернуть налево.

– Может статься, эта штука на небе – «звезда»? – осведомился он у Шара. – Но предполагалось вроде бы, что «звезд» много. А тут только одна, хотя, на мой вкус, одной за глаза довольно…

– Чего не знаю, того не знаю, – отозвался мыслитель. Однако, кажется, я начинаю постигать общую картину устройства вселенной. Совершенно ясно, что наш мир врезан наподобие чаши в дно этого, многократно большего. Над этим миром свое небо, и я не исключаю, что оно в свою очередь лишь чаша на дне следующего, еще большего мира, и так далее без конца. Не спорю, такую концепцию нелегко принять. Целесообразнее, видимо, предположить, что все миры – чаши в единой плоскости и что этот великий светильник – один для всех.

– Тогда какой же смысл ему гаснуть каждую ночь и тускнеть зимой? – спросил Лавон.

– А может, он ходит кругами, сперва над одним миром, потом над другими? Откуда мне сейчас знать?

– Если ты прав, нам только и надо, что ползти до тех пор, пока не наткнемся на небесный купол другого мира, и поднырнуть под него. Не слишком ли просто, после стольких-то приготовлений?..

Шар хмыкнул, впрочем, это отнюдь не означало, что он веселится.

– Просто? А ты не обратил внимания на температуру?

Подсознательно Лавон давно уже замечал что-то неладное, а с подсказки Шара понял, что задыхается. Содержание кислорода в воде, к счастью, не снизилось, но вокруг стало тепло, словно на отмелях поздней осенью: с равным успехом можно бы попробовать дышать супом.

– Фан, пусть Ворта пошевеливаются живее, – распорядился Лавон. – Или циркуляция воды улучшится, или положение станет невыносимым…

Фан что-то ответил, но до Лавона ответ дошел лишь невнятным бормотаньем. Командир вновь сосредоточился на управлении кораблем.

Проход сквозь лабиринт скал, зачастую острых как бритва, немного приблизился, и все равно казалось, что до него еще мили и мили. Двигался корабль теперь равномерно, но медленно до боли, он не зарывался и не дергался, но и не спешил. А из-под днища доносился оглушительный наждачный скрежет, словно жернова перемалывали глыбы размером с голову.

В конце концов Шар объявил:

– Придется останавливаться опять. На той высоте, куда мы поднялись, песок совершенно сухой, и гусеницы только переводят энергию.

– А ты уверен, что мы выдержим? – проговорил Лавон, ловя воду ртом. – Так мы по крайней мере движемся. А остановимся опускать колеса и менять шестерни, того и гляди, сваримся заживо.

– Вот если не остановимся, то сваримся наверняка, хладнокровно ответил Шар. – Часть водорослей на судне уже погибла, да и остальные вот-вот завянут. Верный признак, что и нас ненадолго хватит. Не думаю, что мы вообще доберемся до тени, если не повысим передачу и не прибавим скорости…

– Поворачивать надо, вот что, – шумно сглотнув, заявил один из корабельных механиков. – А еще бы правильнее и вовсе сюда не соваться. Мы созданы для жизни в воде, а не для такого ада…

– Хорошо, мы остановимся, – решил Лавон, – но назад не повернем. Это мое последнее слово. – Он постарался придать своему тону мужественную окраску, но слова механика смутили его сильнее, чем он смел признаться даже самому себе. – Шар, только прошу тебя, поторопись…

Ученый кивнул и поспешил в машинное отделение.

Минуты тянулись, как часы. Исполинский пурпурно-золотой диск пылал и пылал в небе. Впрочем, он успел спуститься к горизонту, и теперь лучи, проникающие в иллюминатор, узкими полосами падали Лавону прямо в лицо, высвечивая каждую плавающую в рубке пылинку. Вода внутри корабля почти обжигала щеки.

Как дерзнули они по доброй воле влезть в это пекло? А ведь местность прямо по курсу – точно под «звездой», – вероятно, накалена еще сильнее.

– Лавон! Погляди на Пара!

Лавон заставил себя повернуться к союзнику. Тот приник к палубе и лежал, едва подрагивая ресничками. В глубине его тела вакуоли заметно набухли, превращаясь в крупные грушевидные пузыри, переполняя зернистую протоплазму и сдавливая темное ядро.

– Он что, умирает?

– Данная клетка гибнет, – вымолвил Пара безучастно, как всегда. – Но не смущайтесь, следуйте дальше. Многое еще предстоит узнать, и вы, возможно, выживете там, где мы выжить не в состоянии. Следуйте дальше.

– Вы… вы теперь за нас? – прошептал Лавон.

– Мы всегда были за вас. Доводите свое безрассудное предприятие до конца. В конечном счете мы выиграем, и человек тоже.

Шепот замер. Лавон вновь окликнул Пара, но тот не подавал признаков жизни.

Снизу донеслось постукивание дерева о дерево, потом в переговорной трубке прозвучал искаженный голос Шара:

– Можно трогаться. Но учти, Лавон, диатомеи тоже смертны, и вскоре мы останемся без мотора. Как можно скорее в тень, и самым коротким путем!

Лавон, помрачнев, нагнулся к мегафонам:

– Но ведь там, прямо над скалами, горит «звезда»…

– Ну и что? Она, быть может, спустится еще ниже, и тени удлинятся. Это, пожалуй, единственная наша надежда.

Такая мысль Лавону в голову не приходила. Трубки, задребезжав, подхватили его команду. Корабль снова пришел в движение, он громыхал на своих тридцати двух колесах чуть быстрее, чем раньше, и все-таки медленно, по-прежнему слишком медленно.

Жара нарастала.

«Звезда» неуклонно опускалась, заметно даже на глаз. Внезапно Лавоном овладели новые страхи. А если она опустится настолько, что скроется совсем? Сейчас она невыносимо горяча, и в то же время это единственный источник тепла. Предположим, он погаснет – не воцарится ли тогда в пространстве жестокий холод? И что станет с кораблем – неужели вода, превратившись в лед, расширится и взорвет его?

Тени угрожающе удлинялись, тянулись через пустыню к кораблю. Никто в рубке не произносил ни слова, тишину нарушало лишь хриплое дыхание людей да скрип механизмов.

И вдруг Лавону почудилось, что изломанный горизонт сам бросился им навстречу. Каменная пасть впилась в нижнюю кромку огненного диска и молниеносно поглотила его. Свет померк.

Они укрылись у подножия утесов. Лавон приказал развернуть судно параллельно скальной гряде, оно подчинилось тяжело и неохотно. Краски на небе постепенно сгущались, голубизна превращалась в темную синеву.

Шар выплыл из люка и встал рядом с Лавоном, наблюдая, как густеет небо, а тени бегут по песку в сторону покинутого ими мира. Ученый молчал, но Лавон и без слов догадывался, что Шара терзает та же леденящая мысль.

– Лавон!

Лавон так и подпрыгнул – в голосе мыслителя звучала сталь.

– Да?

– Надо продолжать движение. Нового мира, где бы он ни был, надо достичь, не откладывая.

– Как же можно двигаться, когда в двух шагах ничего не видно? Почему бы не отдохнуть – если, конечно, позволит холод?

– Холод-то позволит, – отвечал Шар. – Холодов, опасных для нас, здесь сейчас быть не может. Иначе небо – то небо, которое мы привыкли называть так в нашем мире, – замерзало бы каждую ночь, даже летом. Меня беспокоит другое – вода. Растения вот-вот улягутся спать. В нашем мире это не играло бы роли; растворенного в воде кислорода там достаточно, чтобы пережить ночь. А в таком замкнутом пространстве да с таким большим экипажем мы без притока свежей воды тут же задохнемся.

Шар говорил бесстрастно, будто читал лекцию о неумолимых законах природы, которые лично его никак не касаются.

– Более того, – добавил он, неотрывно взирая на суровый пейзаж, – диатомеи, как известно, тоже растения. Другими словами, надо идти вперед, пока не иссякнут кислород и энергия, – и молиться, чтобы их хватило до цели.

– Слушай, Шар, мы ведь брали на борт нескольких сородичей Пара. Да и сам он еще не совсем умер. Если бы умер, мы просто не смогли бы здесь находиться. Правда, на судне почти нет бактерий – тот же Пара и ему подобные походя их сожрали, а новым взяться неоткуда. Но все равно мы почувствовали бы разложение.

Наклонившись, Шар осторожно потрогал неподвижное тело.

– Ты прав, он еще жив. Ну и что из того?

– Ворта живы тоже – я ощущаю циркуляцию воды. И это доказывает, что Пара пострадал вовсе не от жары, а от света. Вспомни, каково пришлось моей собственной коже, едва я на мгновение выкарабкался в пространство. Прямой звездный свет смертелен. Можешь дописать эту истину к тем, что я вычитал на пластине…

– Я по-прежнему не понимаю, к чему ты клонишь.

– А вот к чему. В составе трюмной команды у нас есть три или четыре Нока. Они были защищены от света, так что, по всей вероятности, живы и здоровы. Предлагаю переместить их поближе к диатомеям, тогда эти умницы вообразят, что еще день, и будут продолжать работать. Или можно собрать Ноков в верхней галерее, чтобы водоросли продолжали выделять кислород. Вопрос стоит, следовательно, так: что для нас важнее – кислород или энергия? Или мы поделим Ноков между двумя палубами поровну?

Шар усмехнулся:

– Превосходный образчик логического мышления. Дай срок, Лавон, и мы выдвинем тебя в Шары. Нет, поделить Ноков поровну, к сожалению, нельзя. Свет, который они дают, недостаточен для того, чтобы растения продолжали выделять кислород. Я это уже проверял когда-то – результат получился настолько мизерным, что и упоминать не стоит. Очевидно, для растений свет – источник энергии. Так что придется ограничиться подстегиванием диатомей.

– Хорошо. Отдай необходимые распоряжения.

Лавон отвел судно от ощерившихся скал на более гладкий песок. Последние отблески прямого света растворились в небе, оставив за собой мягкое рассеянное сияние.

– Что же теперь? – произнес Шар задумчиво. – По-моему, вон там, в ущелье, есть вода, хотя до нее, конечно, надо еще добраться. Спущусь-ка я снова вниз и примусь… – Его прервал сдавленный вскрик. – Что с тобой, Лавон?

Лавон безмолвно ткнул пальцем вверх. Сердце его готово было выскочить из груди.

На густо-синем куполе над ними высыпали крошечные, невыразимо яркие огоньки. Их были многие сотни, и, по мере того, как сгущалась тьма, появлялись все новые и новые. А далеко-далеко над краем утеса всходил тускло-красный шар, окантованный призрачным серебром. И вблизи зенита повисло второе такое же тело, много меньшее, но посеребренное от края до края…

Под двумя лунами планеты Гидрот, под вечными звездами двухдюймовый деревянный кораблик с микроскопическим грузом тяжело катился под уклон к узенькому, почти пересохшему ручейку.

5

На дне ущелья корабль провел остаток ночи. Сквозь большие квадратные двери, разгерметизированные и распахнутые настежь, по каютам и переходам растекалась прохладная, лучистая, животворная забортная вода – и с нею непоседы-бактерии, свежая пища.

У дверей Лавон на всякий случай поставил часовых, но за всю ночь никакие враги не приблизились к ним – ни любопытства ради, ни в надежде поохотиться. Очевидно, и здесь, на пороге пространства, высокоорганизованные существа в темное время суток предпочитали покой.

Однако с первыми лучами утренней зари, пронизавшими воду, начались неприятности.

Откуда ни возьмись, явилось пучеглазое чудище. Зеленое, с двумя клешнями, каждая из которых без труда перекусила бы судно пополам, как волоконце спирогиры. Его черные сферические глаза сидели на коротких стебельках, а длинные щупальца были толще, чем стволы самых старых растений. Чудище пробежало мимо, свирепо брыкаясь, и вовсе не удостоило корабль вниманием.

– Это что, образец местной фауны? – боязливым шепотом осведомился Лавон. – Они здесь все такие огромные?

Никто не ответил ему по той простой причине, что никто не знал ответа.

Спустя какое-то время Лавон рискнул повести корабль против течения, не быстрого, но упорного. И тут им встретились исполинские извивающиеся черви. Один из них ненароком нанес по корпусу тяжелый удар, а сам поплыл дальше как ни в чем не бывало.

– Они даже не замечают нас, – посетовал Шар. – Мы для них слишком малы, Лавон. Древние предупреждали нас, что пространство необъятно, но, даже увидев его воочию, этого не постигнешь. И все эти звезды – могут ли они означать то, что, по-моему, означают? Немыслимо, невероятно!..

– Дно поднимается, – перебил Лавон, пристально глядя вперед. – Склоны ущелья раздвигаются, вода становится солоноватой. Придется звездам подождать, Шар. Мы подходим к вратам нашего нового мира…

Шар недовольно умолк. Представления о структуре пространства беспокоили его, и, кажется, серьезно. Он почти перестал обращать внимание на великие события, свершающиеся у него на глазах, и мучительно увяз в каких-то потаенных раздумьях. Лавон почти физически ощутил, как ширится между ними былая пропасть.

Поток заметно мелел. Лавону не доводилось слышать о законах дельтообразования – его родную вселенную не покидал ни один ручеек, – и непонятное явление вызывало у него тревогу. Но все тревоги отступили перед чувством радостного изумления, как только корабль перевалил за мель.

Впереди, насколько хватало глаз, дно понижалось и понижалось, скрываясь в блистающей глубине. Над головами вновь нависло настоящее небо, а сразу под ним Лавон различил мирно дрейфующие плотики планктона. Почти сразу же он опознал и некоторые мелкие виды простейших – иные из них уже набрались дерзости подплыть к кораблю вплотную…

И тут из полумрака глубин показалась женщина. Лицо ее было искажено расстоянием и страхом, и поначалу она словно и не замечала корабля. Она стремительно рассекала воду, то и дело оборачиваясь, и думала, видимо, только об одном: как можно скорее перебросить тело через наносы в дельте и отдаться на волю дикого потока.

Лавон был озадачен. Нет, не тем, что здесь жили люди, на это он искренне надеялся, даже, по правде сказать, был внутренне уверен в том, что люди живут повсюду во вселенной, а тем, что женщина столь целеустремленно ищет гибели.

– Что за черт!..

Потом до его слуха донеслось смутное жужжание, и он все понял.

– Шар! Фан! Стравол! – закричал он. – Берите луки и копья! Вышибайте окна!

С силой занеся ногу, он пнул в иллюминатор перед собой. Кто-то сунул ему в руку самострел.

– Что такое? – опомнился Шар. – В чем дело? Что случилось?

– Всееды!

Боевой клич пронесся по всему кораблю подобно раскату грома. В родном мире Лавона коловратки были практически истреблены, но каждый знал на память трудную историю долгой борьбы, которую вели с ними люди и их союзники.

Внезапно женщина увидела корабль и замерла, объятая отчаянием при виде нового чудовища. По инерции ее занесло и перевернуло, а она то не сводила глаз с корабля, то оборачивалась через плечо во тьму. Жужжание, доносившееся оттуда, становилось громче и громче.

– Не мешкай! – звал Лавон. – Сюда, сюда! Мы друзья! Мы поможем тебе!..

Три полупрозрачных раструба хищной плоти приподнялись над склоном, густая поросль ресничек на их венцах издавала жадный гул. Дикраны – забрались в свои гибкие кольчуги и уверены в собственной неуязвимости… Лавон старательно взвел самострел, поднял его к плечу и выстрелил. Стрела, пропев, вонзилась в воду, но быстро потеряла силу, и случайное течение отнесло ее гораздо ближе к женщине, чем к всееду, в которого целился Лавон.

Незадачливый стрелок прикусил губу, опустил оружие, снова взвел его. Он явно недооценил расстояние, придется повременить. Еще одна стрела рассекла воду, по-видимому, из бортового иллюминатора, тогда Лавон отдал приказ прекратить пальбу: «Пока, – добавил он, – не станут различимы их глазные пятна».

Появление коловраток вблизи заставило женщину решиться. Неподвижное деревянное чудовище, пусть невиданное, по крайней мере ничем ей не угрожало, а что такое три дикрана, следующие по пятам и пекущиеся лишь о том, чтобы вырвать друг у друга самый крупный кусок добычи, она знала слишком хорошо. Мгновение – и она устремилась к иллюминатору. Три всееда взревели от бешенства и алчности и бросились вдогонку.

Вероятно, она все же не сумела бы оторваться от них, если бы в последний момент притупленное зрение плывущего впереди дикрана не уловило контуров деревянного судна. Дикран затормозил, жужжа, два остальных кинулись в стороны, чтобы избежать столкновения. И Лавон, воспользовавшись замешательством, проткнул ближайшего всееда стрелой навылет. Уцелевшие тут же схватились не на жизнь, а на смерть за право пожрать своего сородича.

– Фан, возьми отряд и заколи обоих, покуда они поглощены дракой, – распорядился Лавон. – Похоже, что этот мир нуждается в небольшом переустройстве…

Женщина проскользнула в иллюминатор и распласталась у дальней стены, трясясь от страха. Лавон попытался подойти к ней, но она молниеносно выхватила откуда-то осколок хары, заостренный как игла. Одежды на ней не было никакой, и оставалось неясным, где же она прятала оружие, однако вид у нее был решительный и действовать кинжалом она, без сомнения, умела. Лавон отступил и сел на табурет возле пульта, дав ей время свыкнуться с рубкой, Шаром, другими пилотами, бесчувственным Пара – и с собой.

Наконец она выговорила:

– Вы… боги… пришедшие из-за неба?..

– Мы пришли из-за неба, это верно, – ответил Лавон. Но мы не боги. Мы люди, такие же, как и ты. Много ли вас здесь?

Женщина, хоть и дикарка, освоилась на удивление быстро. У Лавона возникло странное, немыслимое подозрение, что он уже когда-то встречался с ней – не то чтобы с ней именно, но с такой же высокой, обманчиво беспечной рыжеватой блондинкой, разумеется, то была женщина из другого мира, и все же…

Она засунула нож обратно в глубь своих светлых спутанных волос – ага, отметил Лавон не без смущения, вот трюк, про который не стоит забывать, – и покачала головой:

– Нас мало. Всееды повсюду. Скоро они прикончат последних из нас…

Ее фатализм был столь непоколебимым, что казалось – подобная судьба ее вовсе не заботит.

– И вы не пробовали объединиться против них? Не искали союзников?

– Союзников? – Она пожала плечами. – Все вокруг беззащитны против всеедов. У нас нет оружия, убивающего на расстоянии, как ваше. И даже оно уже не спасет нас. Нас слишком мало, всеедов слишком много.

Лавон выразительно покачал головой.

– У вас есть оружие. Единственно ценное оружие. И всегда было. Против этого оружия бессильны легионы всеедов. Мы покажем вам, как им пользоваться, и, может статься, у вас это получится еще лучше, чем у нас. Только попробуйте…

Женщина опять пожала плечами.

– Мы всегда мечтали о подобном оружии, но так и не нашли его. А вы не обманываете? Что это за оружие?

– Разум, конечно, – ответил Лавон. – Не один отдельно взятый ум, а коллективный разум. Много умов вместе. Умы во взаимодействии.

– Лавон говорит правду, – вдруг донесся голос с палубы.

Пара чуть-чуть шевельнулся. Женщина уставилась на него широко раскрытыми глазами. Тот факт, что Пара заговорил человеческим языком, произвел на нее впечатление куда больше, чем корабль со всем экипажем.

– Всеедов можно победить, – продолжал слабенький, слегка картавый голос. – Наши сородичи в этом мире помогут вам, как мы помогли людям там, откуда прибыл наш корабль. Мы выступали против путешествия в пространство, мы отобрали у людей важные записи, но люди совершили это путешествие и без записей. Больше мы никогда не станем возражать людям. Мы уже побеседовали со своими близкими в этом мире и сообщили им главное: что бы ни задумали люди, они добьются своего независимо от нашей воли. Шар, твои металлические записи здесь. Они спрятаны в самом корабле. Мои братья покажут тебе где. Данный организм умирает. Он умирает во всеоружии знаний, как и подобает разумному существу. Этому тоже научили нас люди. Нет ничего… неподвластного знаниям. С их помощью… люди пересекли… пересекли пространство…

Голос угас. Поблескивающая туфелька внешне не изменилась, однако что-то внутри нее потухло безвозвратно. Лавон посмотрел на женщину, их взгляды встретились. Он ощутил непривычную, необъяснимую теплоту.

– Мы пересекли пространство, – тихо повторил он.

Шар произнес шепотом, слова пришли к Лавону будто издалека:

– Неужели правда?

Лавон все глядел на женщину. Шару он не ответил. Вопрос мудреца, казалось, утратил всякий смысл.

Водораздел

Недовольство экипажа корабля «Несокрушимый», воспринимаемое капитаном Горбелом как подстрекательство к мятежу, достигло того уровня, когда его уже невозможно было не принимать во внимание, а до цели оставалось еще пятьдесят световых лет.

«Рано или поздно, – думал Горбел, – рано или поздно это тупое тюленеобразное создание обратит внимание на всеобщий ропот».

Капитан Горбел не был уверен, обрадует ли его то, что приспособленный человек все поймет, или же напротив – опечалит. В каком-то смысле такое понимание значительно упростит ситуацию. Но это, конечно, окажется весьма неприятным моментом не только для Хоккуа и остальной команды пантропии, но и для самого Горбела. Может, лучше подавлять недовольство, пока Хоккуа и другие альтаирцы не будут высажены на этой планете… как там ее? Ах да, на Земле.

Но экипаж наверняка не позволил бы Горбелу и дальше тянуть волынку.

Что касается Хоккуа, то, похоже, в его мозгу начисто отсутствовал участок, отвечающий за внимательность. Ему было настолько же неудобно в этих подводных, скрытых течениях эмоционального состояния экипажа, насколько некомфортно в тонком и холодном воздухе, который ригелийский экипаж поддерживал внутри своего боевого корабля. Укутанный шубой из теплого подкожного жира, он день-деньской просиживал на командном пункте, расположенном в передней части корабля, и смотрел своими влажными, коричневыми, жизнерадостными глазами на то, как постепенно звезда под названием Солнце увеличивается в размерах в черной мгле прямо по курсу.

И еще он постоянно болтал. О боги звезд, что за балабол! Капитан Горбел уже знал о древней, неимоверно древней истории программы засева, больше, чем он когда-либо хотел знать, но впереди его ожидало множество нудных лекций. А ведь программа засева была отнюдь не единственной темой, которую предпочитал обсуждать Хоккуа. Делегат Совета по колонизации получил так называемое вертикальное образование, набираясь знаний по большому количеству дисциплин, тогда как обучение Горбела велось совершенно горизонтальным способом, охватывая все аспекты космических перелетов, исключая изучение каких-либо других предметов.

Похоже, Хоккуа поставил себе цель расширить горизонты познания капитана, невзирая на его неудовольствие по этому поводу.

– Возьмем сельское хозяйство, – продолжал свой треп Хоккуа. – Планета, которую нам предстоит засеять, представляет собой превосходный аргумент в пользу долгосрочной аграрной политики. Когда-то там росли джунгли; почва была весьма плодородной. Но люди начали заниматься сельским хозяйством, применяли огневое подсечное земледелие, что, в конце концов, их и погубило.

– Каким образом? – вопрос прозвучал на автомате, промолчи Горбел, Хоккуа все равно бы продолжил свою лекцию; но не стоило быть невежливым перед Советом по колонизации, даже имея дело с отдельным его представителем.

– Если мы углубимся в предысторию, за пятьдесят тысяч лет до официальной нулевой даты, то увидим, что они очищали землю для своих сельскохозяйственных работ, полностью выжигая растительность. Затем они сажали желаемую культуру, собирали урожай и снова позволяли вырасти джунглям. После чего вновь сжигали джунгли и весь цикл повторялся заново. Такой способ ведения хозяйства привел к истреблению огромного количества диких животных, популяции которых впоследствии так и не восстановились на Земле. Более того, этот метод оказался губительным для верхнего плодородного слоя почвы.

Но разве они чему-то научились? Конечно же нет. Даже когда они стали совершать космические перелеты, этот способ ведения сельского хозяйства по-прежнему превалировал практически во всех остальных джунглях, хотя к тому времени повсюду уже торчали голые скалы, – Хоккуа вздохнул. – А сейчас, конечно же, джунгли исчезли без следа. Нет и морей. Ничего нет, только пустыня, голые скалы, ужасный холод и тонкий, практически лишенный кислорода воздух. Вернее, так люди воспринимали бы эту планету, если бы оказались на ней. Конечно, описанный способ ведения сельского хозяйства не является единственной роковой причиной, однако он внес значительный вклад в общую картину.

Горбел бросил быстрый взгляд на согнутую спину лейтенанта Авердора, своего адьютанта и штурмана. Авердор каким-то образом умудрялся сохранять тишину, ни слова не говоря ни Хоккуа, ни другим пантропистам с самого начала их полета. Конечно, ему не нужно было думать о поддержании дипломатических отношений, это был крест Горбела, однако постоянное уклонение лейтенанта от обычного общения с людьми-тюленями уже наложило отпечаток усталости и озлобленности на его лицо.

Рано или поздно Авердор сорвется. Ему некого будет винить за это, кроме самого себя, но пострадают из-за его бездумной стратегии все.

Включая Горбела, который потеряет первоклассного штурмана и адьютанта.

Однако заставить Авердора обменяться хотя бы парой фраз с приспособленными людьми было совершенно не во власти Горбела. Он мог лишь внести предложение, чтобы Авердор заставлял себя время от времени произносить что-нибудь вежливое во благо всего экипажа. Единственным ответом на это был один из самых твердокаменных взглядов, который Горбел когда-либо видел. И это – Авердор, с которым они ходили в невообразимо дальние походы более тридцати галактических лет!

И самым скверным было то, что Горбел, чисто по-человечески, был полностью на стороне Авердора.

– Через определенное количество лет условия меняются на любой планете, – торжественно бубнил Хоккуа, помахивая своей рукой-плавником, словно в попытке охватить все источники света за пределами командного пункта. Он то и дело возвращался к своей основной страсти – программе засева. – Логично предположить, что человек должен меняться вместе с ними, а если же нет, ему придется искать себе новое пристанище. Предположим, что он примется колонизировать только планеты, подобные Земле. Но даже эти планеты не остаются таковыми вечно, во всяком случае, не в биологическом смысле.

– Зачем нам вообще было ограничивать себя планетами, похожими на Землю? – спросил Горбел. – Я, конечно, многого не знаю об этом месте, однако известные нам климатические характеристики вовсе не свидетельствуют о том, что это оптимальный для человечества мир.

– Это несомненно, – сказал Хоккуа, хотя, как обычно, Горбел не мог и предположить, с какой частью его реплики Хоккуа действительно согласился. – Нет никакой ценности для выживания, если привязать расу исключительно к одним лишь характеристикам. Единственное, что имеет смысл, – это развиваться вместе со вселенной, чтобы не зависеть от таких вещей, как старение миров или взрыва их звезд. И посмотрите на результаты! Человечество существует сейчас в таком множестве форм, что униженные и оскорбленные всегда смогут найти для себя уютное убежище. Это огромное достижение – по сравнению с ним древние споры о верховенстве формы уже ничего не значат.

– Почему же? – спросил Горбел, тогда как его второе «я» говорило: «Ага! Он, наконец, почувствовал враждебность. Приспособленный человек бывшим не бывает, поэтому он всегда бьется за равные права с людьми, имеющими изначальную человеческую форму. Но это тебе не поможет, слюнявый тюлень-бюрократ. Ты можешь спорить всю свою оставшуюся жизнь, но твои вибриссы всегда будут подрагивать, когда ты говоришь.

И очевидно, что ты просто не в состоянии заставить себя заткнуться».

– Вам, как военному, в первую очередь должны быть очевидны военные преимущества, – искренне добавил Хоккуа. – С помощью пантропии человечество покорило тысячи миров, которые в противном случае оставались бы совершенно недоступными. Это значительно повысило наши шансы стать властителями галактики, занять ее целиком, не отбирая при этом планеты у других существ. Оккупация без незаконного овладения собственностью и уж точно без кровопролития. Однако если какая-либо раса, отличная от людей, взрастит в себе имперские амбиции и попытается аннексировать наши планеты, она окажется в подавляющем меньшинстве.

– Это правда, – сказал капитан Горбел, заинтересовавшийся разговором, несмотря на свою предвзятость. – Наверное, хорошо, что мы так оперативно сработали в самом начале заселения галактики. Прежде чем кто-либо другой додумался до этого метода, я это имею в виду. Но почему именно мы? Казалось бы, первыми существами, которые смогли бы изобрести пантропию, должны быть те, у которых она уже существовала в той или иной форме, если вы понимаете, о чем я.

– Не совсем, капитан. Прошу, приведите пример…

– Как-то раз мы проводили разведку в системе, где существа занимали две разные планеты попеременно, перемещаясь туда-сюда, – сказал Горбел. – Их жизненный цикл состоял из трех различных форм. В своей первой форме они зимовали на внешней планете. Затем они меняли форму на ту, что позволяла им пересекать космическое пространство в чем мать родила, безо всяких кораблей, после чего весь остаток года они проводили на внутренней планете, уже в третьей форме. Затем снова принимали вторую форму и перемещались на более холодную планету.

Довольно трудно это описать. Но суть в том, что они не сами придумали себе такую жизнь, все было вполне естественно. Так уж для них расстаралась эволюция, – он бросил взгляд на Авердора. – Во время периода роевого перелета навигация в тех местах была довольно-таки сложным делом.

Авердор не клюнул на приманку.

– Понимаю. Я с вами совершенно согласен, – сказал Хоккуа, кивнув с комически-задумчивым видом, – однако позвольте заметить вот что, капитан. Если они что-то умеют, это еще не означает, что в них возникнет желание довести это умение до совершенства. О, я тоже видел существ, похожих на описанных вами. Существ, которые отличаются полиморфизмом, сменой пола у всего поколения, насекомоподобными метаморфозами и так далее. Есть планета под названием Лития, около сорока световых лет отсюда. Доминирующие существа на ней проходят эволюционную рекапитуляцию после рождения, а не до него, как люди. Но почему они должны считать изменение своих форм чем-то особенным, к чему необходимо стремиться? В конце концов, это стандартная рутина их жизни.

На командном пункте зазвенел звонок. Хоккуа тут же встал. Его движения были точными и почти изящными, несмотря на бочкообразную форму.

– Засим завершается день, – бодро сказал он. – Капитан, благодарю за вашу обходительность.

И ушел, переваливаясь из стороны в сторону. Однако, что не подлежало сомнению, завтра он опять будет здесь.

И послезавтра.

И на следующий день, если только экипаж не вымажет дегтем и не обваляет в перьях этих надоевших всем тюленей.

«Если бы только эти проклятые приспособленцы, – рассеянно думал Горбел, – не так нагло пользовались своими привилегиями!»

В качестве делегата Совета по колонизации Хоккуа был немаловажным лицом, поэтому ему нельзя было запретить приходить на командный пункт, за исключением тех случаев, когда вводилось военное положение. Но разве ему не было ясно, что не стоит пользоваться этой привилегией изо дня в день, тем более что экипаж корабля состоит из людей базовой формы, большинство из которых попросту не могли заходить на командный пункт без прямого приказа?

А остальные пантрописты были ничуть не лучше. Пассажиры, технически имевшие статус человеческих существ, могли беспрепятственно разгуливать по всем помещениям корабля, доступным экипажу. Так они и поступали: постоянно и бесцеремонно, как будто находились среди равных себе. Чисто юридически они, конечно, были людьми, но разве к этому времени уже не стало очевидным, что экипаж испытывает к ним… по меньшей мере то, что называется предрассудками. И что у обычных звездолетчиков проявление предрассудков к их виду, как и к любым приспособленным людям, не так уж далеко ушло от нетерпимости?

Раздалось тихое жужжание, и Авердор повернулся в своем кресле, прямо взглянув в лицо капитану. Как у большинства ригелиан, черты худого лица лейтенанта были резкими, как у религиозного фанатика, а звездный свет на командном пункте ничуть их не смягчал. Но капитану Горбелу, который знал это лицо до последней морщинки, оно казалось сейчас особенно отталкивающим.

– Итак? – сказал он.

– Я думал, что тебе уже должен был надоесть до чертиков этот безостановочно балаболящий придурок, – сказал Авердор. – Что-то нужно сделать, капитан, прежде чем экипаж настолько выйдет из себя, что нам придется бросить их всех в карцер.

– Я терпеть не могу всезнаек, так же, как и ты, – угрюмо сказал Горбел, – особенно когда они мелют чепуху. Половина того, что он наговорил о космических перелетах – стопроцентная чушь. Но этот человек – делегат Совета. У него есть право находиться здесь по собственному желанию.

– При военном положении ты можешь запретить вход на командный пункт даже командному составу.

– У меня нет ни единого повода для объявления военного положения, – жестко сказал Горбел.

– Это опасный участок галактики, потенциально опасный. Сюда никто не прилетал за последнюю тысячу лет. Вокруг звезды – той, что прямо по курсу, – вращаются девять планет, включая ту, на которую мы должны приземлиться, и я не знаю, сколько еще здесь есть спутников планетарного размера. Предположим, жители одной из планет лишатся рассудка и атакуют нас, когда мы будем пролетать мимо.

Горбел нахмурился:

– Это означает навлечь на себя неприятности. Кроме того, была проведена как минимум однократная рекогносцировка этой области. Иначе мы бы сюда не прилетели.

– Всего лишь краткое, поверхностное исследование. Все равно имеет смысл принять меры предосторожности. Если что-то пойдет не так, многие члены экспертной комиссии скажут, что было рискованным давать доступ на командный пункт ненадежным второклассным человеческим существам.

– Ты несешь чушь.

– К черту, капитан, попытайся хоть на минуту прочитать что-то между строк, – резко сказал Авердор. – Я, как и ты, знаю, что не может случиться чего-то такого, с чем мы не справимся. И что никакая экспертная комиссия не даст ход жалобе на тебя, если таковая и будет подана. Я просто пытаюсь найти повод, чтобы не пускать сюда этих тюленей.

– Я внимательно слушаю.

– Хорошо. «Несокрушимый» – лучший корабль ригелианского флота с идеальным послужным списком. О боевом духе экипажа ходят легенды. Мы не можем наказывать состав за их личные предрассудки, а к этому все и идет, если мы позволим тюленям и дальше подрывать дисциплину. Кроме того, у членов экипажа есть право выполнять свои обязанности без того, чтобы слюнявые морды тюленей подглядывали через плечо за каждым их действием.

– Представляю, как я буду объяснять все это Хоккуа – теми же словами.

– Да и не нужно, – стоял на своем Авердор. – Можешь сказать ему, что объявляешь на корабле военное положение вплоть до посадки. Это означает, что команда пантропии будет вынуждена в качестве пассажиров оставаться в своих каютах. Все достаточно просто.

Все действительно было достаточно просто. И весьма заманчиво.

– Мне это не нравится, – сказал Горбел. – Кроме того, Хоккуа, может, и всезнайка, но совсем не дурак. Он сразу же все поймет.

Авердор пожал плечами:

– Приказы здесь отдаешь ты. Но я не вижу, что он сможет сделать, если даже и поймет. Все будет запротоколировано, все пройдет в соответствии с уставом. Единственное, что он сможет сообщить Совету – это свои подозрения, которые Совет, скорее всего, не примет во внимание. Всем известно, что эти второсортные виды легко впадают в параноидальную дрожь, вопя о том, что их преследуют. А по моему мнению, в большинстве случаев такое отношение и является причиной того, почему их преследуют.

– О чем это ты?

– Человек, бывший моим капитаном до того, как я поднялся на борт «Несокрушимого», – сказал Авердор, – относился как раз к тому сорту индивидуумов, что не доверяют даже самим себе. Постоянно начеку, они ожидают от первого встречного удара ножом в спину. И всегда находятся другие люди, для которых делом чести становится вонзить нож в такого человека, потому что, похоже, он сам на это напрашивается. Кстати, он недолго оставался капитаном.

– Понятно, – сказал Горбел. – Я подумаю над этим.

Но на следующий корабельный день, когда Хоккуа вернулся на командный пункт, Горбел все еще не принял решения. Тот факт, что сердцем он был на стороне Авердора и экипажа, заставлял его с недоверием относиться к «простому» выходу из тупика. Пленительная «простота» весьма красноречиво предостерегала его от ослепления и игнорирования явных ошибок и недостатков.

Приспособленный человек удобно расположился в кресле и смотрел на звездное небо через прозрачный металл.

– Ага, – сказал он, – наша цель заметно увеличилась, не находите ли, капитан? Подумайте, всего через несколько дней мы, в историческом смысле, вернемся домой.

Опять эти загадки!

– Что вы имеете в виду? – спросил Горбел.

– Извиняюсь, я-то думал, что вы знали. Земля – это колыбель человечества, капитан. Там развивалась наша базовая форма.

Горбел с осторожностью воспринял эти неожиданные для него сведения. Даже если это и было правдой (вероятнее всего, да, ведь Хоккуа должен был знать все о планете, на которую направлялся), похоже, это никак не влияло на текущую ситуацию. Но очевидно, что Хоккуа вспомнил об этом по какой-то причине. Что ж, скорее всего, он раскроет эту причину достаточно скоро, ведь альтаирцы были кем угодно, но только не молчунами.

Тем не менее Горбел включил экран, чтобы взглянуть на планету поближе. До сих пор он не проявлял к ней ни малейшего интереса.

– Да, отсюда все началось, – сказал Хоккуа. – Конечно, сначала нашим предкам и в голову не могло прийти, что они начнут производить приспособленных детей. Они делали все возможное, чтобы изменить под свои нужды окружающую среду или даже перенести эту среду с собой на соседние планеты. Но потом, наконец, поняли, что на других планетах такой подход не сработает. Невозможно провести всю свою жизнь в скафандре или под стеклянным куполом.

Кроме того, с самого своего рождения человечество сопровождало множество социальных проблем. Веками они с абсурдной настойчивостью делили людей по цвету кожи, форме черепа и даже образу мышления. Один режим сменялся другим, и каждый пытался навязать обществу собственную концепцию «нормального гражданина», а того, кто не соответствовал нужным характеристикам, – порабощали.

Внезапно болтовня Хоккуа начала причинять Горбелу значительные неудобства. Теперь он понимал желание Авердора целиком и полностью игнорировать существование на корабле приспособленных людей.

– Только после того как они, пройдя через боль и страдания, осознали, что эти различия совершенно не важны, они смогли заняться пантропией, – сказал Хоккуа. – Это было логично. Конечно, определенная непрерывность форм должна была поддерживаться, и так оно и продолжалось вплоть до сего дня. Невозможно полностью изменить форму, не меняя мыслительных процессов. Если дать человеку тело таракана, как предвидел один древний писатель, этот человек начнет думать как таракан, а не как человеческое существо. Мы поняли это. На тех планетах, где для достижения приемлемой формы существования человека необходимы самые экстремальные модификации, например на газовых гигантах, мы даже не пытались проводить засев. Совет считает, что эти миры потенциально принадлежат существам, отличным от человека, чей психотип должен пройти самые радикальные изменения, чтобы выжить в подобных климатических условиях.

Капитан Горбел начал понимать, куда ведет этот рассказ, и ему совершенно не нравились дальнейшие перспективы. Человек-тюлень полубезумными, косвенными путями пытался доказать свое право считаться равным не только по закону, но и по факту. Однако все его рассуждения лежали в области, совершенно незнакомой капитану Горбелу, а о достоверности приводимых фактов и о их применимости к обсуждаемой теме знал только сам Хоккуа. Ясно было, что эти доводы направлены на то, чтобы подавить его, Горбела, а потому капитан, наконец, дошел до точки кипения.

– Конечно, в самом начале имело место довольно сильное сопротивление, – сказал Хоккуа. – Те, кому еще недавно приходилось доказывать, что цветные – тоже люди, быстро выяснили для себя, что приспособленные в любой своей форме стоят на более низкой социальной ступени по отношению к основному или базовому типу человека, тому типу, что жил на Земле. Но на Земле еще издавна считали, что основа человеческого существа – это его сознание, а не форма тела.

Понимаете, капитан, все это можно было бы предотвратить, если бы возможно было сформировать и выпестовать отношение к людям с измененной формой, как к более низким существам по сравнению с человеком в его «изначальном» состоянии. Но пришел тот день, когда такое отношение больше не кажется разумным, день, который позволит стереть все морально-нравственные водоразделы в нашей расе, день, который позволит объединить наше столь неоднозначное отношение друг к другу в единое братское стремление к общей цели. Нам с вами очень повезло, что мы станем свидетелями и участниками этих событий.

– Очень интересно, – холодно сказал Горбел. – Но все это произошло в далекие времена, и сейчас мы слишком мало знаем об этой части галактики. С учетом текущих обстоятельств, вы сможете ознакомиться с соответствующей записью, занесенной в журнал, и в соответствии с надлежащими требованиями устава я вынужден ввести на корабле военное положение, начиная с завтрашнего дня, которое завершится только с высадкой вашей команды. Боюсь, что это означает необходимость пребывания всех пассажиров в своих каютах.

Хоккуа встал. Его глаза все еще были теплыми и влажными, однако задорный блеск куда-то исчез.

– Я прекрасно понимаю, что это означает, – сказал он. – И в какой-то мере признаю, что такая необходимость существует, хотя мне очень хотелось бы увидеть нашу колыбель из космоса. Увы, я остался непонятым: морально-нравственный водораздел – не проблема далекого прошлого. Он здесь и сейчас. Начало ему было положено в тот день, когда Земля перестала быть подходящей для жизни так называемого базового человеческого типа. По мере того как по галактике начнут распространяться слухи, что сама Земля была засеяна приспособленными, сюда, словно в море, начнут стекаться ручьи и реки нового вида человечества. И очень быстро всем станет понятно, что «базовые» типы уже давно являются незначительным меньшинством, несмотря на их необоснованные претензии.

Что?! Этот тюлень посмел угрожать капитану «Несокрушимого»? Этот безоружный, гротескный увалень, трясущий перед ним своими кулачками… Или…

– Прежде чем я уйду, ответьте мне на один вопрос, капитан. Там внизу – ваша прародина. Я со своей командой довольно скоро спущусь на ее поверхность. Рискнете ли вы выйти из корабля и отправиться с нами?

– Зачем это мне? – спросил Горбел.

– Ну как же… Чтобы продемонстрировать превосходство базового типа, капитан, – мягко сказал Хоккуа. – Или же останется признать, что стадо тюленей лучше вас обустроится на той земле, которую вы вправе считать своим родным домом!

Он поклонился и пошел к двери. Не доходя пары шагов, Хоккуа повернулся и бросил взгляд на Горбела и лейтенанта Авердора, уставившегося на человека-тюленя с выражением злобной ярости на лице.

– Или все-таки сможете? – спросил он. – Интересно было бы посмотреть, как вы поведете себя, оказавшись в меньшинстве. Думаю, у вас просто нет практического опыта.

И покинул помещение. Горбел и Авердор резко повернулись к экрану, Горбел нажал на кнопку. Появившееся изображение расширилось до рамок экрана и стабилизировалось.

Когда на дежурство заступила следующая вахта, капитан с лейтенантом все еще сидели, не сводя глаз с обширной, взъерошенной ветрами пустыни Земли.

Век длиною в лето

Век длиною в лето

Примечание

Трудам Роулэнда Боуэна и доктора Джона Кларка я обязан существенными элементами высказанной мной гипотезы относительно природы экстрасенсорного восприятия и мистического опыта, соответственно. В обоих случаях я просто воспользовался тем, что помогло мне существенно обогатить мои представления и мою историю, хотя и без особой строгости. Их теории остаются их интеллектуальной собственностью и ждут момента, когда их представят сами авторы. Я признателен им за разрешение использовать их идеи в художественной прозе в упрощенной форме.

Джеймс Блиш

Оксон, Англия

1971

Часть 1

Третье возрождение

1

В той бочке меда, что мир излил на Джона Мартелса, доктора наук и действительного члена Британского королевского астрономического общества, была лишь одна ложка дегтя – его телескоп вышел из строя.

Мартелс, тридцати лет от роду, холостой, был, с одной стороны, лишь некой единицей в статистических показателях эмиграции, а, с другой – бенефициаром того, что его британские соотечественники с горькой усмешкой именовали «утечкой мозгов», а именно – бегством лучших английских умов в США, куда их заманивали более высокой зарплатой, смешными налогами и полным отсутствием какой-либо классовой системы. И Мартелс нисколько не жалел о покинутой родине. Не чувствовал он и угрызений совести. Оба его родителя уже ушли в мир иной, а потому Соединенному Королевству он ничем не был обязан.

Конечно, жизнь в Штатах оказалась не такой безоблачной, как это ему представляли, но он и не ждал, что попадет в рай. Возьмите, к примеру, пресловутое отсутствие классовых различий. Весь мир знал, что в Америке и черные и мексиканцы, равно как и бедняки подвергаются жесткой дискриминации, а любая политическая оппозиция правящей верхушке – вещь, чреватая неприятностями. Но это были не те классовые различия, о которых он знал по своей прошлой жизни.

Потомок семьи рабочих из неописуемо убогого городка по имени Донкастер, что в Средней Англии, Мартелс говорил на диалекте рабочих низов, и это, как печать прокаженного, перекрыло ему доступ в «приличное» общество, члены которого считали будущего доктора наук ровней разве что какому-нибудь занюханному эмигранту из Пакистана. Родители Мартелса были просто не в состоянии купить ему место в частной школе, где он мог бы избавиться от ужасных звуков, что срывались с его губ, или овладеть классическими языками, что в годы его юности было одним из необходимых условий для поступления в Оксфорд или Кембридж.

Мартелсу пришлось пробивать себе путь в науку через третьесортный краснокирпичный университет – драться, кусаться и что есть сил пинаться. И хотя он закончил университет с высшим из возможных баллов по астрофизике, акцент у него был столь чудовищен, что ни один из баров в Британии не хотел его видеть в своих ресторанных залах. Залы для простонародья – таков был удел будущего светила науки.

В Штатах же акцент считался лишь частью регионального колорита, и об образованности человека судили не по его интонациям, а по грамматическим навыкам, богатству лексикона и знаниям. Откровенно говоря, Мартелса поначалу беспокоили условия, в которых проживали негры, мексиканцы и бедняки, но, поскольку он не принадлежал ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим, чувство беспокойства его вскоре отпустило.

Что же до политической активности, то политика была не для него. Только подумай он поднять где-нибудь плакат – неважно, с какими словами, – тут же потеряет и паспорт, и право на проживание в стране.

С деньгами дело обстояло примерно так же. Хотя денег здесь было не в пример больше, чем в Англии, в таких местах, как Нью-Йорк, они утекали у тебя быстрее, чем ты их зарабатывал. Но Мартелс жил не в Нью-Йорке. Недолго и умеренно эффектно почитав лекции по радиоастрономии в университете Джорделл Бэнкс, Мартелс был принят директором в соответствующий его научным интересам исследовательский отдел молодого, но энергично растущего университете на Среднем Западе, где денег было побольше, а негров и мексиканцев – поменьше. Конечно, выбросить из головы их горести и бедствия Мартелс просто так не мог, но поскольку перед глазами этот народ не крутился, то и совесть его могла отдохнуть. Правда, с возможностью полетать на планере, что Мартелс частенько и с охотой делал в Англии, в Чилтерн-Хиллз, здесь было похуже, если вообще хоть как-то было, но нельзя же хотеть всего и сразу!

Был здесь еще один соблазн, главный. Университет только что закончил сооружение радиотелескопа принципиально новой конструкции, представлявшей собой набор дипольных антенн в форме управляемой тарелки площадью в квадратную милю, и устроена она была в естественной ледниковой выемке. По сравнению с новым телескопом все его предшественники казались такими же примитивными созданиями, как и оптический прибор, идею которого Галилей стащил у Иоанна Липперсгея.

Конструкция эта позволяла пользоваться тарелкой, меньшей по размеру, чем та, что стояла в Джорделл Бэнкс, но требовала установки облучателя почти такого же массивного, как тот, что торчит на шестидесятипятидюймовом оптическом рефлекторе. Чтобы управлять этой штуковиной, нужна была сумасшедшая энергия, зато – по крайней мере, теоретически, – с ее помощью можно было забраться в самые отдаленные глубины вселенной и считывать радиоданные о температурных режимах, близких к колебаниям температуры на затылке самого Мартелса.

Поначалу Мартелс был обрадован появлением в своей жизни этого телескопа – как любящий отец, купивший единственному сыну новую электрическую железную дорогу. Только представьте себе, какие события, происходящие в далеких уголках вселенной, могли бы быть зафиксированы с помощью этого чуда! Проблема с радиотелескопом была лишь одна: единственное, что он пока принимал, был сигнал местной радиостанции, с утра до ночи крутившей рок.

Нет, с теорией все было в порядке – в этом Мартелс был убежден. Конструкция телескопа была идеальной. В полном порядке была и электросхема – он проверял ее регулярно и тщательно. Возможно, ошибку допустили при сборке волноводов, и эта ошибка искажала либо поле приема, либо передачу сигнала.

В пользу краснокирпичных английских университетов можно было сказать по крайней мере одну вещь: они не способствовали развитию навыков во владении греческим или английским, но физиков-теоретиков без приличных инженерных знаний из своих стен они не выпускали. Разогрев и настроив усилитель, Мартелс повернул его ручку до упора (установки, которые легко могли бы перенести кампус университета в самое сердце сфероидальной галактики Большой ковш № 2, галактического кластера, находящегося от Земли на расстоянии полумиллиарда световых лет), по алюминиевой решетке управляемой параболической антенны добрался до волновода и принялся на него карабкаться, держа в руке не помещавшийся в кармане детектор силы поля.

Забравшись наверх, Мартелс сел отдохнуть, свесив ноги и заглядывая в трубу волновода. Задача состояла в том, чтобы по спирали спуститься вниз, через равные расстояния выкрикивая показания интенсивности поля для техников, которые стояли внизу.

Краснокирпичным университетам делает честь то обстоятельство, что из их аудиторий выходят в свет отличные инженеры. Но вот навыков промышленного альпинизма своим выпускникам они, увы, не прививают. На голове у Мартелса не было даже банального защитного шлема. Поставив ногу, обутую в кроссовку, на казавшийся надежным угол соединения двух консолей, он поскользнулся и головой вниз полетел в трубу.

Мартелс не успел ни вскрикнуть, ни услышать донесшиеся снизу встревоженные голоса техников, поскольку потерял сознание еще до того, как ударился об пол.

Но, в общем-то, об пол он так и не ударился.

То, что произошло с Джоном Мартелсом, можно было бы объяснить ясно и четко, но для этого необходимо дать несколько страниц на метаязыке, изобретенном доктором Тором Вальдом, шведским специалистом по теоретической физике, который, к сожалению, должен был родиться только после 2060 года. Здесь же достаточно сказать следующее: благодаря корявым рукам одного из сварщиков, монтировавших университетский радиотелескоп, тот действительно обрел беспрецедентные технические характеристики, хотя совсем не те, на которые рассчитывали его проектировщики. О том, что у них получится, они даже и подумать не могли.

2

– Окажи честь, уделив мне малую часть твоего внимания, бессмертный Квант!

Вынырнув из полной темноты, Мартелс попытался открыть глаза и понял, что не в состоянии это сделать. Тем не менее через мгновение до него дошло, что он может видеть. Но то, что ему открылось, было настолько странно, что он вновь попытался закрыть глаза, но делать этого не смог. Похоже, он был парализован – невозможно было даже сдвинуть поле обзора.

А что, если он сломал себе шею? Но, если так, это вряд ли повлияло бы на работу глазных мышц или век. Или все-таки повлияло бы?

Кроме того, он был явно не в больничной палате. Тут ошибки быть не могло. То, что он видел, напоминало большой, плохо отремонтированный зал. Откуда-то сверху пробивался солнечный свет, но не без труда, отчего помещение было погружено в неясную дымку.

Местечко было какое-то затхлое, хотя запаха Мартелс пока не чувствовал. Способности слышать он не потерял, чему свидетельством были услышанный им голос и слабое эхо, донесшиеся до него со всех сторон. Он попытался открыть рот, но безрезультатно.

Приходилось довольствоваться теми фактами, которые донесли до него его слух и зрение, и что-то выяснять на их основе. На чем это он сидит? Или лежит? Теплое это место или холодное? Увы, тактильные ощущения Мартелса тоже покинули. По крайней мере, боли он не чувствовал, хотя это могло означать, что и болевые ощущения, как таковые, у него исчезли. Находился ли он под действием лекарств? Или, может быть, ему сделали операцию? Догадаться ни о том, ни о другом было нельзя. Не чувствовал он также ни голода, ни жажды – весьма двусмысленные ощущения.

В поле его обзора, на полу, в беспорядке лежали и стояли удивительно странные артефакты. То, что они находились перед Мартелсом на разном расстоянии, убедило его в том, что он способен менять глубину взгляда. Некоторые из предметов казались даже более ветхими, чем сам зал. В некоторых случаях о степени разрушения было трудно судить, поскольку эти вещи представляли собой некие скульптурные произведения, а также иные образчики искусства, представлявшие собой изображение бог знает чего, о чем Мартелс мог судить с трудом, поскольку изобразительное искусство его никогда не занимало. Прочие объекты представляли собой некие машины. И хотя Мартелс вряд ли смог бы догадаться о предназначении последних, в коррозии он разбирался хорошо. Эти устройства не использовались долгое-долгое время.

Но кое-что здесь функционировало. Мартелс слышал слабое гудение, некий циклический шум – словно где-то позади него призрачный цирюльник приладил к его шее или затылку миниатюрный массажер, годный разве что для комариной головы.

Постепенно он пришел к выводу, что помещение, где он оказался, было не таким уж и большим. Если та стена, что он видит, является боковой, а не торцевой, что он, естественно, не может пока определить точно, хотя и слышит звуки эхо, в характеристике которых не мог ошибиться, то этот зал вряд ли намного больше, чем одна из центральных галерей в мюнхенской «Старой пинакотеке», допустим, в комнате Рубенса…

Сравнение попало в точку. Стало ясно – он в каком-то музее. Музее, за которым особенно не следят из-за его непопулярности, о чем, кстати, говорит лежащий на полу толстый слой пыли и совсем небольшое количество следов ног. Причем возле самих экспонатов (если, конечно, это были именно экспонаты) пыль даже не потревожена. Не стремясь пока понять, что и как, Мартелс отметил: следы оставлены босыми ногами.

И вновь раздался голос, на этот раз – с плаксивыми нотками:

– Бессмертный Квант! Умоляю – ответь и дай совет!

И, испытав тройное потрясение, Мартелс услышал, как он сам отвечает:

– Ты можешь рассчитывать на мое внимание, человек.

Потрясение было именно тройным, поскольку, во‐первых, Мартелс не собирался ни формулировать ответ, ни отвечать – это произошло помимо его воли и желания. Во-вторых, голос, которым он произнес свой ответ, принадлежал ему лишь частично – он был значительно, до неестественности, ниже, чем его собственный голос, громче и какой-то глухой. И, наконец, язык, на котором он говорил, был ему совершенно незнаком, хотя он отлично его понимал.

Кроме того, меня никогда не звали Квант. У меня нет даже второго имени! Джон Мартелс – он и есть Джон Мартелс!

Но времени, чтобы понять, что к чему, у него не было, потому что в поле его обзора выдвинулось некое человекоподобное существо, в раболепной позе, которую Мартелс счел оскорбительной. Совершенно голое, почти темнокожее – черта, которую Мартелс счел совместным эффектом наследственности и загара. Человек выглядел опрятно. Длинноногий, с узким тазом. Волосы черные и курчавые, как у негра, но черты лица вполне европеоидные, хотя в разрезе глаз проглядывали азиатские корни. Человек напоминал африканского бушмена, в пользу чего свидетельствовал и малый рост этого существа. В позе его сквозило уважение, даже почтительность, хотя не ощущалось и тени страха.

– Чего ты хочешь от меня на этот раз, человек? – спросил Мартелс своим новым голосом.

– Бессмертный Квант! Мы нуждаемся в новом ритуале, который защитил бы от Птиц наш обряд инициации. Они уже проникли в старый обряд, и в этом году многие наши юноши потеряли глаза, а кое-кто – и саму жизнь. Мои предки сообщили мне, что подобный ритуал был известен во времена Третьего Возрождения, и он гораздо лучше, чем наш, хотя они и не раскрыли мне всех деталей.

– Да, такой ритуал существует, – произнес новый голос Мартелса. – И он мог бы послужить вам. Может быть, два года, может, пять. Но, в конце концов, Птицы проникнут и в него, и вам придется от него отказаться.

– Но это будет означать отказ от жизни после смерти!

– Вне всякого сомнения! Но много ли вы потеряете? Люди вам нужны здесь и сейчас, чтобы охотиться, размножаться и драться с Птицами. Знание о жизни после смерти закрыто от меня, но почему вы уверены, что там вас ждет что-то приятное? Каких удовольствий, какого удовлетворения вы ищете?

Каким-то неясным способом Мартелс понял, что Квант слово «птицы» произносит так, словно оно начинается с прописной буквы. В речах же его собеседника это не ощущалось, и теперь на лице того отразился с трудом скрываемый ужас. Он также заметил, что Квант обращался к этому предполагаемому дикарю так, как к образованному и равному себе по статусу человеку. В такой же манере говорил и его собеседник. Но что нового давала Мартелсу эта информация? И кем, вообще, был здесь сам Мартелс? Человеком, который каким-то таинственным образом восстанавливается после несчастного случая в некоем странном, разрушающемся музее и участвует в совершенно безумном разговоре с человекоподобным существом, задающим ему вопросы, которые средневековый студент мог бы задавать самому Фоме Аквинскому?

– Я не знаю, бессмертный Квант, – ответил посетитель. – Но без этих обрядов у нас не будет новых поколений предков, а знание о жизни после смерти быстро иссякнет. У кого же мы в конечном итоге станем спрашивать совета? У самих себя?

– Да, у кого?

Судя по оттенку иронии, который Мартелс расслышал в собственном голосе, вопрос должен был прозвучать как риторический. Но, так или иначе, он понял – с него довольно! Собрав всю свою силу воли, он произнес:

– Кто-нибудь будет так любезен, чтобы сообщить мне, что здесь, вообще, происходит?

На этот раз он говорил собственным голосом, хотя ощущения того, что он что-то произносит, не было. Кроме того, фраза эта прозвучала на том же самом, совершенно незнакомом ему языке.

На мгновение, после того, как затихли отзвуки эха, наступила полная тишина, и в ту же секунду Мартелс почувствовал, что он потрясен. Но это потрясение, как оказалось, переживал не он. Посетитель же охнул и бросился прочь.

На этот раз Мартелсу удалось проследить за ним взглядом, хотя глазами он управлял отнюдь не по собственной воле. Обнаженный человек исчез за низкими, залитыми солнцем дверями, за которыми открывался густой лес или же джунгли. Предположения относительно размеров зала нашли свое подтверждение, и стало, кроме того, ясно, что он лежит на уровне земной поверхности. После этого взгляд Мартелса вернулся к унылой каменной стене и лежащим в беспорядке бессмысленным артефактам.

– Кто ты? – спросил голос Кванта. – И как ты попал в мой мозг?

– Твой мозг?

– Это мой мозг, и я – его законный владелец. Я есть бесценный великий дух, сохраняемый и почитаемый всеми, кто знает, что есть жизнь после смерти. Я был заключен в это вместилище в конце эпохи Третьего Возрождения, и артефакты этой эпохи ты видишь в моем музее. Люди эпохи Четвертого Возрождения считают меня чем-то вроде своего бога, и они знают, как обеспечить мой покой и благополучие.

Угроза, прозвучавшая в последней фразе, не ускользнула от внимания Мартелса.

– Повторяю: кто ты, и как здесь оказался?

– Меня зовут Джон Мартелс, и я не имею ни малейшего представления о том, как я сюда попал. А смысл того, что сейчас происходит, мне совершенно непонятен. Я был в нескольких секундах от неминуемой смерти, и вдруг, совершенно неожиданно, оказался здесь. Вот и все, что мне известно.

– Предупреждаю тебя – не лги! – грозно произнес Квант. – В противном случае я избавлюсь от тебя, и ты умрешь в течение двух-трех секунд, или перейдешь в жизнь после смерти, что есть одно и то же.

Мартелс решил быть предельно осторожным. Несмотря на то что у них с Квантом был, как видимо, один мозг на двоих, это создание, вероятно, не было способно читать его мысли, а потому он мог воспользоваться этим преимуществом и удержать при себе часть информации, которой владел. Да и к тому же никто не мог гарантировать того, что этот «как бы» бог не избавится от него, как только его любопытство будет удовлетворено. А потому Мартелс произнес с отчаянием в голосе, которое было почти реальным:

– Я же не знаю, что тебе нужно!

– Сколько времени ты находишься здесь? – спросил Квант.

– Не знаю.

– Что было последним из того, что ты помнишь?

– Я рассматривал эту стену.

– Как долго? – поинтересовался Квант грозно.

– Я не знаю. Мне трудно сосчитать дни. Ничего не происходило, пока не заговорил этот твой посетитель.

– А какие из моих мыслей ты успел прочитать за это время?

– Ничего из того, что было бы мне понятно, – сказал Мартелс, стараясь не выдать и тени колебания после слова «ничего».

Чрезвычайно странно было обнаружить, что он, по сути, говорит сам с собой, словно его личность раскололась надвое. Но еще более странно было то, что ни одна из поселившихся в одном мозге ментальных сущностей не была способна считывать мысли другой. И это в равной степени касалось и Мартелса, и Кванта.

– Ничего удивительного, – произнес Квант. – И, тем не менее, с тобой что-то не так. У тебя сознание молодого человека, и, если судить по его ауре, ты старше меня. Таков парадокс. К которому из Возрождений ты принадлежишь?

– Прости, но твой вопрос кажется мне бессмысленным.

– В каком году ты родился? – в голосе Кванта сквозило удивление.

– В девятьсот пятьдесят пятом.

– По какому стилю датировки?

– Стилю? – переспросил Мартелс. – Это мне тоже непонятно. Мы называли это «нашей эры», то есть – после рождения Христа. Насколько нам известно, он был рожден через семнадцать тысяч лет после того, как человечество изобрело способ оставлять письменные свидетельства.

Последовала долгая пауза. Интересно, о чем думает этот Квант? А что думает он сам? Как бы то ни было, но никакой пользы от этого думания не было. Он, Мартелс, был чужаком в чьем-то мозгу, и этот кто-то нес в разговоре с ним всякую чепуху. Он, Мартелс, был пленником, но и Квант, его тюремщик, тоже был пленником, хотя и утверждал, что имеет статус какого-то божества – не зря же к нему приходят советоваться.

– Понятно, – неожиданно прервал молчание Квант. – Без помощи главного компьютера особой точности не добиться, но точность здесь и не нужна. Если исходить из твоей системы подсчетов, то сейчас идет двадцатипятитысячный год от рождества Христова.

Вынести этот последний удар Мартелс уже не смог. Он почувствовал, что проваливается в яму беспамятства – его слабое сознание, каким-то диким образом нашедшее спасение от смерти в чужом мозгу, испытавшее натиск бессмысленных фактов и находящееся под угрозой смерти, природу которой он никак не мог осознать, не выдержало.

И в тот же самый момент он стал объектом атаки – холодной, молчаливой и яростной. Квант решил-таки от него избавиться.

Мартелсу и в голову не приходило, что человека можно просто взять, да и вытолкать взашей из его собственного сознания, хотя в его случае все было не совсем так – он ведь сам вторгся в чужой мозг. Но, так или иначе, не предвиделось никакой возможности оказать сопротивление; не было ничего, за что можно было бы ухватиться. Даже если бы Мартелс обитал в своей собственной голове, он, как и любой другой человек его времени, вряд ли был способен определить, в какой части мозга заключен центр его психической жизни. Зато Квант про это знал и использовал это знание с безжалостной решимостью управляемого ракетного снаряда. К тому же напор Кванта был исключительно эмоциональным, лишенным хоть какого-нибудь семантического наполнения, и это не давало Мартелсу ни малейшей зацепки, за которую он мог бы ухватиться и, возможно, защитить себя.

Потрескавшаяся стена расплылась и исчезла. Мартелс вновь потерял способность видеть и слышать. Повинуясь исключительно инстинкту, он ухватился за… нечто… и изо всех сил держался, как это делает блоха, которую шакал пытается стряхнуть со своей шкуры.

Но мощные толчки продолжались, и в конце не осталось ничего, за что Мартелс мог бы держаться. И только мысль, единственная мысль продолжала пульсировать в его угасающем сознании: я это я, я это я, я это я…

А затем, каким-то чудесным образом, атака медленно пошла на убыль. Первым, как и в прошлый раз, вернулся слух, распознавший слабые двусмысленные звуки эхо, разносящиеся под сводами музея. Затем прорезалось зрение, и Мартелс увидел те же стены, тот же пол, и те же убогие памятники, что напоминали о давнем прошлом, которое для самого Мартелса было далеким будущим.

– Похоже, избавиться от тебя я пока не могу, – сказал Квант.

В тоне его голоса в равной степени слились и холодная ярость, и не менее холодное удивление.

– Ладно, – продолжил Квант. – Тогда поговорим – ты и я. Хоть какая-то смена впечатлений. Устаешь быть только оракулом для этих людей. Но рано или поздно я тебя прогоню. Ты понимаешь, Мартелс-из-давнего-прошлого? Прогоню, и ты узнаешь то, чего я и сам не ведаю, – что есть жизнь после смерти. Рано или поздно… Рано или поздно, Мартелс.

Мартелс вдруг осознал, что этими повторяющимися фразами Квант пытается загипнотизировать его перед очередной атакой. И он вновь вцепился в то, что спасло его в прошлый раз – в тот неизвестный субстрат их совместного с Квантом сознания, который принадлежал исключительно ему, Мартелсу. Вцепился и также холодно произнес:

– Возможно. Ты сможешь меня многому научить, и я буду внимательным слушателем. А, может быть, я и тебя чему-нибудь научу. Но мне также кажется, что я могу лишить тебя покоя и комфорта. Ты показал мне сейчас, как это сделать, Квант. Поэтому следи, пожалуйста, за своим поведением и запомни: в отличие от этих обнаженных людей, я тебя богом не считаю.

Но, вместо того чтобы что-то ответить, Квант просто лишил Мартелса возможности продолжать. Солнце медленно село, в зале воцарилась темнота и наступила ночь, но Мартелсу так и не удалось закрыть глаза, которые ему не принадлежали.

3

Мартелс был по-прежнему жив, и, конечно же, должен был за это благодарить судьбу. Но эта победа не была славной победой. Да, Квант не смог его выбросить из своего сознания, но Мартелс не имел возможности контролировать свои глаза, то есть их общие глаза – за исключением такого параметра, как глубина фокусировки. Да и закрывать глаза Квант не хотел – или не мог, а потому все время, если не было редких посетителей, Мартелс и Квант, не отрываяcь, смотрели на одну и ту же чертову стену и на дурацкие артефакты, стоящие перед ними на полу.

Кроме того, Квант никогда не спал. Не спал и Мартелс. Он не понимал, какие механизмы помогают им обходиться без сна, но то, что он мог не спать даже в кромешной темноте ночи, было благом – Мартелс не был уверен в том, что сможет выдержать очередную атаку Кванта, если будет пребывать в бессознательном состоянии.

Это была лишь одна из сторон их совместного существования, которую Мартелс не понимал. Очевидно, позади их общей головы работал некий издававший легкий гул насос, который снабжал мозг растворенными в крови кислородом и сахаром, а также отводил молочную кислоту, что снимало всякую усталость. Но Мартелс пусть и смутно, но помнил, что сон это не только средство отдохнуть. Для мозга, который в этом смысле можно уподобить компьютеру, чрезвычайно важны периоды бездействия, во время которых вычищаются работавшие накануне программы. Возможно, необходимость сна была снята в ходе эволюции, хотя двадцать пять тысяч лет – не такой уж большой срок для кардинальных изменений вида.

Каким бы ни было объяснение этого феномена, оно не спасало от скуки, к которой Квант был совершенно безразличен. Вероятно, за многие столетия он накопил изрядные внутренние ресурсы, которые помогали ему развлечься во время долгих и одиноких дней и ночей. Но Мартелс не имел доступа к этим ресурсам, хотя со всем тщанием и скрывал этот факт – ему было крайне важно держать Кванта в уверенности, что он способен читать кое-какие из его мыслей. Странно, что Квант – при всей мощи своего интеллекта и знаниях – не догадывался, что между его сознанием и сознанием Мартелса лежит непроходимый барьер.

Кроме того, Квант позволял Мартелсу говорить только тогда, когда они были наедине, да и то не всегда. Квант был удивительно нелюбопытен, или слишком занят, или и то, и другое вместе, и целые месяцы пролетали, когда между ними не было сказано ни слова. Те немногие вещи, что Мартелс узнавал в промежутках между посещениями темнокожих окрестных жителей, были либо бесполезны, либо не приносили ему радости.

Он был абсолютно, безнадежно беспомощен. Иногда ему даже хотелось, чтобы этот непрекращающийся кошмар закончился наконец ударом его незащищенной головы в центр тарелки радиотелескопа, и с ним произошло бы то же самое, что писатель и ветеран Гражданской войны Амброус Бирс описал в своем безжалостном по стилю рассказе «Случай на мосту через Совиный ручей».

Но иногда являлись посетители, и во время этих визитов Мартелс кое-что узнавал. Да и у самого Кванта, хотя и нечасто, случались приступы красноречия, весьма продуктивные в смысле информации, но, как правило, заканчивающиеся разочарованием. Во время одного из подобных приступов Мартелсу было позволено спросить:

– Что ты собирался сделать с человеком, которого я здесь увидел первым? Тем, что приходил за защитным ритуалом? Что за чепуху хотел ему предложить?

– Никакая это не чепуха! – отозвался Квант. – Я собирался дать ему в высшей степени функциональный комплекс диаграмм и ритуальных танцев. Этот человек обязательно вернется.

– Но как работает этот комплекс?

– Между двумя топологически изоморфными событиями, происходящими во вселенной, всегда существует либо естественное притяжение, либо отталкивание, и они могут быть выражены в форме диаграмм. Отношение это динамично по определению, а потому перевыражается исключительно через действие, и именно от качества последнего зависит сущность того, с чем мы имеем дело – отталкивания или притяжения. В этом и состоит функция танца.

– Но это же магия! Чистое суеверие!

– Напротив! – возразил Квант. – Это закон природы, и работал он многие столетия еще до того, как были сформулированы его категориальные основания и принципы. Местное население отлично понимает, что это такое, хотя и не формулирует в терминах, которыми пользуюсь я. Это – естественная часть их жизни. Ты думаешь, они продолжали бы обращаться ко мне, если бы мои советы не работали? Этот народ далек от цивилизации, но они – не тупицы.

Затем, при другом удобном случае Мартелс спросил Кванта:

– Похоже, ты разделяешь веру местного населения относительно жизни после смерти. Почему?

– У этой веры есть основания. Эти люди регулярно и уверенно общаются со своими недавно умершими предками. Сам я лично не переживал чего-нибудь подобного, но у этого феномена есть солидная теоретическая база.

– И что это за база? – поинтересовался Мартелс.

– В основе ее – те же принципы, что позволяют нам с тобой жить в одном мозге. Личность – это полустабильное электромагнитное поле. Чтобы сохранять целостность, оно нуждается в дополнительном оборудовании, которым является наш мозг, а также в источнике энергии, каковым при нормальных условиях является тело, а в нашем случае – вот этот ящик, поддерживающий наше сознание в состоянии отрицательной энтропии. Как только электромагнитное поле сознания в результате смерти человека вырывается на свободу, оно становится жертвой нормальной энтропии. И медленно, но неуклонно сходит на нет.

– Но почему же ты сам не испытал контактов с теми, кто живет после смерти? – не унимался Мартелс. – Я думал, что изначально…

– Это открытие, – перебил его Квант отсутствующим голосом, – было сделано относительно недавно. Общение возможно только с родственниками по прямой линии, а мои доноры – кем бы они ни были – прекратили существование за много столетий до того, как были найдены способы такого рода коммуникации.

– И сколько же тебе лет? – спросил Мартелс.

Но Квант не ответил.

Тем не менее этот разговор позволил Мартелсу поглубже заглянуть в характер местного населения, а вкупе с некоторыми иными обрывочными фактами, и в картину истории последних тысячелетий. Брошенные вскользь реплики о «Возрождениях» открыли ему, что человеческая цивилизация за время, начиная с его собственной эпохи, разрушалась и возрождалась четыре раза, но каждый раз восставала из руин сильно изменившейся и с каждым разом все менее жизнеспособной. Второе Возрождение было стерто с лица Земли ледником. Третье Возрождение приняло форму хорошо организованной, высокоэнергетичной культуры, которая опиралась, как на свое основание, на совсем небольшую по размерам популяцию.

Теперь же вся Земля, за исключением полюсов, переживала пик потепления. Повсюду царили тропики. Кое-какие технологические достижения эпохи Третьего Возрождения по-прежнему находились в музее, где на пару с Квантом был заточен Мартелс, причем часть этих предметов была вполне в рабочем состоянии, а часть, если судить по первому взгляду, могла бы быть приведенной в таковое после небольшого ремонта. Но население эпохи Четвертого Возрождения не использовало технологии и технику своих предшественников. И дело было не только в непонимании этой техники и этих технологий. Люди считали, что и понимать, и спасать эти артефакты не стоит. Охотники и собиратели без особого труда добывали всю необходимую еду, да и легенды об эпохе Третьего Возрождения представляли технику тех времен в довольно неприглядном виде. Сложившаяся в Четвертом Возрождении незамысловатая мирная экономика вполне удовлетворяла все нужды темнокожего населения.

Но было там кое-что еще. Представления о мире у этих людей претерпели существенное, радикальное изменение, которое можно было объяснить исключительно тем, что им открылся факт реального существования духов, принадлежавших их ушедшим из жизни предкам. Это была культура мистиков и ритуалистов, культура в самом глубинном смысле аскетическая. То есть культура, ориентированная на смерть и жизнь после смерти. Это, в частности, объясняло двойственность их отношения к Кванту. Они в высшей степени уважали, даже боготворили его, и, прежде всего, за глубину его познаний, к которым они прибегали ради разрешения проблем, выходивших за рамки их понимания; ради этого они были даже способны наступить на свое острое чувство независимости. И вместе с тем они были далеки от того, чтобы поклоняться Кванту. Только жалость могло вызвать у них существо, которое никогда не общалось со своими предками и было неспособно к жизни после смерти.

Безусловно, время от времени некоторым из темнокожих приходила в голову мысль, что даже такой на первый взгляд неуничтожимый ящик, как тот, в котором содержался мозг Кванта, мог стать жертвой катастрофы – например, извержения вулкана, проснувшегося, допустим, прямо под полом музея. Но Квант, как о том говорили их легенды, существовал в этом ящике вечно; их же жизни были коротки, а потому возможная смерть Кванта никак не соотносилась с их представлением о времени.

Тем не менее из разговоров с самим Квантом что-то узнать было непросто. Он почти постоянно находился в состоянии, напоминающем транс дзен-буддиста, будучи одновременно и уверенным в своем превосходстве, и презирая его. На вопросы нечастых посетителей он, как правило, отвечал отрывисто, одной фразой, которая с содержанием вопроса имела мало общего. С другой стороны, время от времени он разражался пространной притчей, которая, несмотря на свою длину, была ненамного понятней.

Например, к нему обращались с вопросом:

– Бессмертный Квант! Некоторые из наших предков советуют нам расчистить часть джунглей и засеять освободившееся место. Другие говорят, что мы должны удовлетвориться сбором того, что уже дают нам деревья и кустарники. Как нам быть?

– Когда Квант был человеком, – сказал Квант, – вокруг него, на кромке утеса, собрались двенадцать учеников. Он спросил, что они хотят от него услышать из того, что не могут сказать сами. Все отвечали одновременно, и услышать хотя бы один ответ было невозможно.

И тогда Квант сказал:

– Слишком много голов для одного тела.

И столкнул с крутизны утеса одиннадцать из двенадцати.

Как это было ни унизительно для Мартелса, в подобных ситуациях темнокожие всегда и сразу понимали, что им передает Квант, и были вполне удовлетворены. Но в этом конкретном случае сам Мартелс попытался предложить свою отгадку.

– Очевидно, сельское хозяйство в таких условиях возродиться не может, – сказал он.

– Нет, – отозвался Квант. – Кстати, о каких конкретно условиях ты ведешь речь?

– Да ни о каких! О них мне ничего не известно. Хотя в мое время сельское хозяйство в условиях джунглей было достаточно распространенной вещью. Мне кажется, я уловил смысл того, что ты имел в виду.

Квант ничего не сказал на это, но Мартелс, хотя и смутно, осознал, что тот встревожен. Еще один камень-фантом лег в основание уверенности Кванта в том, что пропасть, разделяющая его мысли и мысли Мартелса, не так уж не непреодолима.

Конечно, по характеру вопросов и фразеологии Мартелса Квант очень скоро понял, что тот является ученым, хотя и весьма примитивным, а потому неспособным проникнуть в самые глубины научного знания. Иногда Квант не отказывал себе в некоем извращенном удовольствии отвечать на вопросы Мартелса со всей искренностью, но в совершенно бесполезных для того терминах.

– Квант! Ты говоришь, что никогда не умрешь, – говорил Мартелс. – Понятно, что так и будет, если не произойдет какая-нибудь катастрофа. Но источник энергии, которая питает твой ящик, наверняка имеет период полураспада. И неважно, каков он, но когда-нибудь количество производимой энергии окажется меньше необходимого уровня.

– Источник не имеет ничего общего с радиоактивностью, а потому и с периодом полураспада. Энергия приходит из Пустоты, которая является источником – в терминах сферической тригонометрии – внутреннего пространства.

– Эти термины мне непонятны, – сказал Мартелс. – Но не хочешь ли ты сказать, что речь идет о процессе создания материи и энергии из ничего? И возможность этого доказана?

На этот раз Квант плохо понимал терминологию, но не без любопытства выслушал объяснение теории стационарной вселенной Фреда Хойла.

– Это чепуха, – сказал в конце концов Квант. – Процесс создания всегда уникален и цикличен. Источник внутреннего пространства находится где-то в другом месте, и этого нельзя объяснить иначе как в терминах общей теории джуганити – психологии квантона.

– Квантона? Он что, один?

– Один. Но у него тысячи аспектов.

– И он что, думает? – спросил Мартелс, пораженный.

– Нет, он не думает. Но у него наличествует воля, и он действует сообразно ее приказу. Познай волю квантона, и ты станешь его хозяином.

– Но посредством чего создается энергия?

– Исключительно посредством медитации. После этого она уже не теряется. Понял?

– Нет. Я хотел бы узнать, как этот механизм…

Молчание.

Мартелс многое узнавал, но это знание никуда не вело. Затем, через несколько лет, некий посетитель вновь задал вопрос о Птицах. Но когда в своей наивности Мартелс спросил, кто такие эти Птицы, сознание Кванта разрядилось такой комбинацией ненависти и отчаяния, к которым примешивались эмоции, коим трудно было дать наименование, что Мартелс в одно мгновение понял – он нащупал нечто действительно важное.

Как только это использовать?

4

Чувства, охватившие Кванта, были столь глубоки, что поначалу Мартелс и не рассчитывал на ответ. Но потом, после паузы, которая продлилась всего в два раза дольше, чем обычно, Квант сказал:

– Птицы – это наш рок, наша смерть. И наша с тобой, и всего человечества. Это наш незваный гость. Ты что, думаешь, что эволюция стояла на месте все эти двадцать три тысячи лет? А не хочешь ли учесть такой мутагенный фактор, резкое усиление радиоактивного фона, которое предшествовало Первому Возрождению?

– Да нет, Квант, я все понимаю. Нынешний человек – это неизвестный в мое время результат взаимодействия различных геномов. Конечно же, я допускаю и факт мутаций.

– Твой взгляд скользит по поверхности, – произнес Квант с холодным презрением. – Многие эволюционные изменения находятся за пределами твоего понимания, а многие ты просто не в состоянии увидеть. Вот тебе простенький пример. Человек, как тебе известно, должен быть разборчив в пище, должен иметь навыки сознательного отношения к тому, что он ест. А в начале эпохи Четвертого Возрождения, когда всю Землю покрыли джунгли, человек эти навыки утратил. В результате – как бы много тогдашние люди ни ели, а еды вокруг было предостаточно, в том числе и богатой протеинами, – они целыми племенами вымирали от болезни, которая типична в джунглях, и название которой вряд ли тебе известно – алиментарная дистрофия.

– Эта болезнь была известна в мое время, и характерна она была не только для населения джунглей. У нас ее называли алиментарный маразм. Но были и местные названия – кваширкор, сукха…

– Эти слова не сохранились, – продолжил Квант. – Но, так или иначе, вскоре произошла мутация, в результате которой навыки правильного питания стали инстинктивными – как это всегда было у диких животных и как это было у человека, пока он сам был диким животным и не подвергся одомашниванию.

Квант помедлил и продолжал:

– Сходное по истокам изменение, и не менее радикальное, произошло вскоре после того, как было сформулировано общее джуганити, ближе к концу эпохи Третьего Возрождения. Было обнаружено, что человеческий мозг наделен значительными гипнотическими и психопроективными способностями, и может оказывать воздействие на окружающих, не прибегая к предварительным прегипнотическим ритуалам. Теория свидетельствовала в пользу надежности этого механизма, хотя сам он, вероятно, либо пребывал до этого в латентном состоянии, либо появился в результате мутации. Толком об этом никто ничего не знает, да и сам вопрос утратил актуальность.

Наступила очередная пауза, после которой Квант вновь заговорил:

– Во мне эти способности, среди прочих, развиты чрезвычайно, но это потому, что я был специально воспитан с целью их совершенствования. Что касается нынешнего населения, то в их случае действие гипноза имеет обратное направление – в силу того, что у них приняты особые правила общения с предками, они исключительно восприимчивы к гипнозу, хотя сами не практикуют гипнотическое воздействие. Они, скорее, объекты, чем субъекты психопроекции и гипнотических практик.

Мартелс хотел было вмешаться с очередным вопросом, но Квант продолжил:

– Изменились и животные, и в особенности Птицы. У Птиц всегда было развито чувство ритуала, а в ауре повсеместной ритуализации, в условиях утвердившихся в начале эпохи Четвертого Возрождения принципов джуганити, их развитие обрело опасные, просто устрашающие темпы. Птицы превратились в софонтов, если ты помнишь это словечко, возникшее еще в двадцатом веке. Это существа разумные, остро и точно чувствующие, с развитой рефлексией, и они создали довольно сложную культуру. Человека Птицы считают свои главным врагом, и главная их цель – уничтожить нас. И они в этом преуспеют. Ими движет воля к жизни; выжить здесь и сейчас – вот их цель. Люди же, напротив, мыслями и чувствами устремлены к смерти. Человек – удобный соперник для этих существ, несмотря на то что Птицы в интеллектуальном отношении все-таки на порядок ниже людей.

– Мне трудно в это поверить, – вставил наконец свое слово Мартелс. – В мое время у нас были племена, которые находились по отношению к нам в таком же положении и имели такую же культуру. Это были эскимосы, австралийские аборигены, южноафриканские бушмены. Никто из них не был таким агрессивным, как эти Птицы. Но, даже если бы это было так, об их победе над нашими прагматичными интеллектуалами и речи не могло бы быть. А вообще, когда я покинул то время, они были на грани исчезновения.

– Современные люди не отличаются ни прагматизмом, ни интеллектом, – презрительно заметил Квант. – Машин они не используют, разве что те, что помогают им в охоте. Единственная их защита – это ритуалы и джуганити. Но и здесь Птицы – большие мастера и к тому же они постоянно совершенствуются. Когда они достаточно разовьют свой интеллект, конец будет не за горами.

Помолчав мгновение, Квант закончил:

– Наш – тоже. У меня есть все основания – и теоретические, и практические – верить, что, как только человечество сократится до определенного размера, начнет иссякать и энергия, питающая наш ящик, а со временем он окончательно разрушится. А если этого не произойдет сразу, то Птицы, а они, конечно, одержат победу, смогут подождать и тысячу лет. И уж тогда они расклюют наш мозг по кусочкам.

Слова Кванта были пропитаны мрачной и, одновременно, яростной удовлетворенностью. Мартелс же осторожно спросил:

– Но почему? Как я понял, ты не представляешь для них никакой опасности. Темнокожие обращаются к тебе исключительно редко, и почти никогда не интересуются, каким оружием им воевать с Птицами. Почему бы Птицам просто не проигнорировать тебя?

– Потому что они живут символами, – медленно произнес Квант, – и они ненавидят меня и боятся больше, чем кого бы то ни было во вселенной, как символ былого могущества человека.

– В чем же причина?

– Ты что, не догадался? В конце эпохи Третьего Возрождения я был Верховным Автархом. Меня специально готовили к этой роли, и задачей моей было сохранение всего того знания, которым владела наша цивилизация – что бы ни случилось. Не имея доступа к компьютеру, я не могу снять с себя эту обязанность. К тому же я и бессмертен-то потому, что передо мной стоит эта задача. Но Птицы могут положить конец моей жизни – как и твоей.

– Но разве ты не в состоянии предотвратить это? Допустим, загипнотизируй людей и направь их против Птиц. Или ты не можешь этого сделать?

– Я могу многое, – ответил Квант. – Я могу полностью подчинить себе людей, будь на то моя воля. Чтобы разрушить твои сомнения, следующего из посетителей я подвергну гипнозу и хорошенько испытаю на преданность. Но те люди, что ко мне приходят, не являются главными фигурами в культуре Четвертого Возрождения. И даже если бы это было так, и они были бы великими героями и вождями, кого у них в принципе нет, мне не удалось бы изменить сами принципы их культуры, какие-бы сдвиги в сознании отдельных людей я ни произвел. Времена таковы, каковы они есть, и конец наш близок.

– И насколько?

– Лет пять, не больше.

Неожиданно Мартелсом овладела ярость – его собственная, не имеющая к Кванту никакого отношения.

– Когда я говорю с тобой, мне становится стыдно, что я – человек! – прорычал он. – В мое время люди умели сопротивляться. Чем мы располагаем сегодня? У нас есть люди, наделенные интеллектом, которые, тем не менее, отказываются принять очевидные меры для самозащиты! У нас есть интеллект, твой интеллект, самый мощный во всей человеческой истории, который может мобилизовать и помочь людям в их смертельной схватке, но вместо этого он пассивно ждет, когда птичьи клювы растащат его мозг на части.

Ярость в душе Мартелса росла, и привиделась ему картина из его ранней юности. Как-то, на убогом заднем дворике своего дома в Донкастере, нашел он маленького птенца малиновки, которого вытолкали оттуда до того, как он научился летать. Птенец был ранен – вероятно, одним из многочисленных голодных котов, что шатались по округе. Желая помочь птенцу, Мартелс взял его в руки, но тот сразу же умер, и, когда Мартелс положил птичку на землю, его ладони оказались покрытыми тысячью мелких движущихся точек, напоминающих молотый перец. Это были черные микроклещи, жившие на малиновке. И что, эти зараженные паразитами твари должны будут вытеснить человека? Да ни за что!

– Ты не имеешь ни малейшего представления о том, о чем пытаешься говорить, – сказал Квант глухим голосом. – Лучше помолчи.

Благодаря своему осторожному поведению Мартелс был осведомлен о степени своей собственной необразованности гораздо лучше, чем Квант. Но, в отличие от Кванта, пассивность не была чертой его натуры: с обстоятельствами он боролся всю свою жизнь, и останавливаться на этот раз не собирался. Квант превосходил его во всех отношениях, но Мартелс не желал мириться с той судьбой, которую себе и человечеству выбрал Квант.

Но, даже если бы Квант и позволил ему говорить, Мартелс ему об этом рассказывать не собирался. Главное, что он собирался сделать – это не просто выбраться из мозга Кванта (чего, конечно, хотел и сам Квант), но и вернуться назад, в свое время. Ведь только в человеческих технологиях мог он найти помощь в реализации своих намерений.

Сюда его, Мартелса, отправил тот ублюдочный радиотелескоп, созданный, с позволения сказать, руками человека. Значит, существует способ совершить и обратное – послать Мартелса назад, в его эпоху.

Квант доказал свою неспособность избавиться от Мартелса. Как он сможет отправить своего незваного гостя назад, в его время? Даже если бы он знал способ, которым это можно было бы сделать, этот способ был бы гораздо сложнее тех методов, которые Квант применял, пытаясь вышвырнуть Мартелса из своего мозга в мрачное царство жизни после смерти. А он даже здесь не преуспел – как ни старался.

Нет, Мартелсу нужна помощь человека, и найдет он ее у местного темнокожего населения. Конечно, в том, что касается научных знаний, эти люди были совершенными нулями, но, все равно, они были гораздо лучше Птиц, а, кроме того, темнокожие аборигены располагали способностями, которые отсутствовали у Кванта. Большинство этих способностей, как, например, умение общаться с предками, были малопонятны и проблематичны, но именно они могли помочь Мартелсу в решении поставленной им перед собой проблемы. Квант же здесь был не помощник.

Кроме того, эти люди отнюдь не были дикарями – Мартелс уже понял это в результате косвенного общения с просителями, которые приходили к Кванту. Если эти люди не были лучшими образцами человека эпохи Четвертого Возрождения, то где лучшие? Понять это было крайне важно, вне зависимости от того, что по этому поводу думает Квант. Квант никогда не видел этих людей в их естественном окружении, и все его представления об их обычаях, способах поведения и способностях – это результат косвенных свидетельств, которые даже в лучших своих образцах никогда не бывают надежными и которые он сам считал таковыми, да дедукции. Да и тот факт, что сам Квант не принадлежал к текущему Возрождению, говорил о многом – он был неспособен понять местное население, что называется, «изнутри».

Кроме того, исходя из собственных норм и представлений, которые у него были связаны с его туманным прошлым, Мартелс видел в посетителях то, что Кванту попросту не дано было видеть. Их интеллект мог работать на уровнях, не заметных Кванту, но крайне значимых для Мартелса. Например, один из темнокожих посетителей, который поначалу показался Мартелсу совершенно заскорузлым дикарем, через несколько мгновений обнаружил в себе почти сверхъестественный талант, а также фрагменты знаний, относящихся к научной сфере, о существовании которой современники Мартелса даже не подозревали. Все это можно было использовать. Все это необходимо было использовать.

Но как? Даже если бы Мартелс распоряжался мозгом, владельцем которого был Квант, как бы он узнал у посетителей то, что ему нужно, не вызвав подозрений? Ведь эти люди привыкли, что не их бог задает вопросы, а они задают вопросы ему! А если он добьется успеха, да еще и сможет замаскировать себя под Кванта, то что он скажет темнокожим, как он сможет направить их на какие-либо действия против Птиц – не говоря уже о том, что ему самому пока неведомы средства борьбы с пернатыми врагами человека?

В лучшем случае, если он заговорит об этом с местными, он приведет их в замешательство и понудит к бегству. Более всего Мартелсу было важно выбраться из мозга Кванта и найти себе какое-нибудь тело. Но об этом не могло быть и речи. Значит, необходимо пробраться в иную эпоху в надежде, что сама эпоха сможет его освободить.

Все это выглядело глупо до невозможности. Но как сформулировать этот план иначе?

Пока же единственное, что оставалось Мартелсу, – это ждать, слушать, задавать Кванту вопросы, когда тот позволял, и иногда получать на них ответы. Время от времени Мартелс узнавал факты, которые имели для него смысл. Но чаще суть этих фактов оставалась непонятной. Также Мартелс начинал осознавать, что отсутствие сна, а также всех прочих, кроме зрения и слуха, ощущений, негативно сказываются на его способности суждения, несмотря на то что он имел доступ – пусть и ненадежный – к мощному мыслительному аппарату, которым располагал мозг Кванта. Но даже этот аппарат имел ограничения, суть которых Мартелсу была пока непонятна. Квант не раз жаловался на то, что лишен связи с компьютером, который позволил бы ему быть более эффективным. Что, этот компьютер находится в музее, и дело просто в оборванном входном проводе, который Квант сам не в состоянии починить? Или все это относится к концу Третьего Возрождения? Мартелс задал вопрос, но Квант так и не ответил.

Тем временем главным занятием Мартеса было, не отрываясь, смотреть на один и тот же кусок дальней стены зала и слушать те же самые бессмысленные звуки эха.

Время текло. Прошел год. Посетителей становилось все меньше. Даже Квант, несмотря на свои мощные внутренние ресурсы, похоже, страдал от неких разрушительных сил, все чаще впадая в сомнамбулическое забытье, которое принципиально отличалось от состояния напряженной мыслительной деятельности, столь характерного для него в совсем недавнем прошлом. Мыслей от Кванта до Мартелса долетало не меньше и не больше, чем раньше, но тон их изменился; в начале их знакомства было в медитациях Кванта нечто, пусть и расслабленно-сибаритское, но постоянное и последовательное; теперь же мысли Кванта были подобны назойливому течению скучного, изо дня в день повторяющегося сна, в котором нельзя дойти дальше определенной точки и от которого невозможно очнуться.

Мартелсу и самому были знакомы подобные сны. Они обычно приходили перед самым пробуждением, как его предвестники, и, чаще всего, чуть позже того момента, когда он планировал проснуться. Эти сны были ментальным эквивалентом храпа, от которого храпящий сам и просыпается.

Квант же, похоже, погружался в них все глубже, и этим лишал Мартелса возможности пообщаться с ним – каким бы странным и загадочным ни был предмет общения.

Да, в двадцатипятитысячном году после рождества Христова жизнь на Земле была скучна. И скука постепенно достигла таких глубин, каковые Мартелс и вообразить себе не мог; более того, похоже, что с каждым днем все становилось еще хуже. Мартелс просто не мог предположить, куда это все в конечном итоге скатится, пока однажды посетители не явились, чтобы попросить у Кванта совета, но тот не то чтобы не ответил, но даже не заметил посетителей.

Мартелсу не удалось воспользоваться подвернувшимся шансом – он всегда был тугодумом. Но когда шесть месяцев спустя в музее вновь появились посетители (а прошла ровно половина срока, отведенного Квантом до полной и окончательной победы Птиц), Мартелс был готов.

– Окажи честь, уделив мне малую часть твоего внимания, бессмертный Квант! – произнес темнокожий посетитель.

Квант молчал, погруженный в забытье. И тогда Мартелс негромко произнес:

– Ты можешь рассчитывать на мое внимание.

Квант не вмешивался. Человек появился в поле обзора.

– Бессмертный Квант! Я – Амра из племени Совиного Щита. Прошло время нескольких поколений, и вулкан к западу от наших территорий начал показывать признаки пробуждения. Проснется ли он во всей своей ярости? И, если это случится, что нам делать?

Может быть, у Кванта и были сведения относительно геологии той местности, откуда прибыл Амра, но у Мартелса доступа к ним не было. Но и без них, на основе просто здравого смысла, был ясно – глупо торчать в непосредственной близости от вулкана, демонстрирующего начало активной фазы – как бы давно он ни спал до этого. Поэтому Мартелс произнес:

– В скором времени вулкан станет извергаться. Я не могу предсказать, насколько сильным будет извержение, но вам лучше покинуть его окрестности со всей возможной поспешностью.

– Вероятно, бессмертный Квант последние годы не слышал об обстоятельствах, в которых живет наше бедное племя. Мы не можем покинуть наши места. Не мог бы ты дать нам ритуал усмирения вулкана?

– Вулкан невозможно усмирить, – ответил Мартелс, хотя и не так уверенно, как хотел бы. – Но я действительно не знаю о ваших обстоятельствах. Объясни, почему твое племя не может покинуть местность, где оно живет?

Мартелс отметил про себя, что вполне усвоил манеру речи Кванта, а темнокожий посетитель не выказал пока и тени подозрения относительно того, с кем беседовал. Амра терпеливо объяснил:

– К северу от нас находится территория племени Жар-Пиджа, через которую я прошел, направляясь в твой храм. Естественно, мы не можем укрыться на их территории. К югу от нашего дома – вечный лед и дьяволы Края Света. Ну, а к востоку – Птицы, и никого, кроме Птиц.

Вот он, шанс, которого так ждал Мартелс.

– Ну что ж, Амра. В таком случае вы должны заключить союз с племенем Жар-Пиджа, и получив от меня оружие, начать войну с Птицами.

На лице Амры отразилась крайняя степень ужаса, но постепенно он овладел собой и произнес:

– Бессмертному Кванту доставляет удовольствие шутить над нами в нашем горе. Мы более не вернемся.

Посетитель склонил голову и исчез из поля зрения. Когда эхо его шагов затихло, Мартелс обнаружил, что Квант взял под свой контроль голосовой аппарат и теперь смеялся холодным саркастическим смехом. Интересно, он все слышал или нет?

Но все, что бывший Верховный Автарх эпохи Третьего Возрождения сказал, было:

– Ну, теперь ты видишь?

И Мартелс вынужден был мрачно огласиться – да, он все видел.

5

Тем не менее из этого события Мартелс извлек нечто новое, и теперь, пока Квант вновь не впал в забытье, он мог с ним этим поделиться. Он сказал:

– Я думал, в любом случае стоит попытаться. Меня учили ничего не принимать на веру, пока не проверишь.

– Меня тоже. Но это не значит, что я одобряю то, что ты сделал. Эти посетители – мои последние собеседники из числа людей. Понятно, за исключением тебя. Но ты – еще хуже, чем какой-нибудь анахронизм; ты – живое ископаемое, и я не позволю тебе отпугивать их своими дурацкими предложениями.

– Спасибо за комплимент, – отозвался Мартелс. – На иное я и не рассчитывал. Мне самому жаль, что я испугал этого Амру. Но есть несколько интересных для меня вопросов. Из того, что он говорил про вулкан и «вечный лед», я понял, что то племя живет на краю Антарктики, в районе, который мы называли Огненная Земля.

– Это так.

– Но кого он называет дьяволами Края Света?

– Есть небольшая колония людей, живущих в южных полярных горах, – ответил Квант, и в голосе его прозвучала ненависть. – Они выжили после окончания эпохи Третьего Возрождения, и их задачей было поддержание локальной и высокоэнергетичной экономики, предназначенной для питания, обслуживания и охраны компьютера, разработанного для обслуживания моих функций. Люди, живущие с ними по соседству, называют их дьяволами, поскольку те яростно охраняют свои земли от проникновения извне – как их и учили. Но, как я тебе и сказал, доступа к этому компьютеру у меня больше нет. То ли потому, что люди, живущие на Краю Света, дегенерировали и позволили компьютеру выйти из строя, то ли намеренно лишили меня связи с ним… Не знаю, и не могу сказать.

Так, значит, люди, живущие в джунглях, и этот разрушающийся музей – это не все человечество! И это совсем не конец истории?

– Так почему же ты не узнал? – потребовал ответа Мартелс.

– А как, по-твоему, я могу это сделать?

– Ты можешь войти в мозг очередного посетителя, заставить его отправиться на Край Света, и там все осмотреть!

– Во-первых, этот маршрут лежит через страну Птиц. Во-вторых, я не могу на время путешествия оставить свой мозг молчащим. К моменту, когда я вернусь, местные племена забудут ко мне дорогу.

– Ерунда! – возразил Мартелс, намеренно придав своим словам издевательские интонации. – Потеря связи с компьютером, как ты мне не раз говорил, резко снижает твои возможности. Поэтому вернуть эту связь – самое главное! Если, конечно, это еще возможно. А, если возможно, ты просто обязан сделать это. Если же этого не сделать, какой смысл в твоем гипнотизме, в твоем интеллекте? Наверное, ты даже насекомое не сможешь сдвинуть с его пути, не то что управлять человеком!

Что удивительно, Квант из себя не вышел – к немалому разочарованию Мартелса.

– В общем, ты прав, – произнес Квант, и это было еще удивительнее, – если подо «мной» ты понимаешь это хрупкое джугамагнитное поле, которое является моей личностью, моей психикой, моим «эго» и так далее – называй, как хочешь. Если бы это было не так, мы имели бы немало случаев, когда только что умершие души захватывали бы новые живые тела. На самом деле, у нас есть лишь разрозненные, неподтвержденные слухи о подобных вещах. Все дело в том, что определяющую роль здесь играет сам мозг как орган и, что важнее всего – вот этот самый мозг. Чтобы произошел захват, необходимо непосредственное участие как физической субстанции, так и источника энергии.

Квант помедлил мгновение, и продолжил:

– Как я и обещал, я покажу, как все это работает, когда откроется следующая возможность. Не для того, конечно, чтобы развеять твои сомнения, а для того, чтобы ты больше не вмешивался в то, чего не понимаешь, своими нелепыми действиями. Правда, я не собираюсь показывать тебе, как их использовать. А пока – тишина!

И тишина наступила. Но Квант уже наговорил достаточно много, и Мартелс был ему за это благодарен. Может быть, Квант, как и он, чувствовал время от времени тяжесть одиночества или скуки, а поэтому рад был поболтать. А, может быть, все это имело и иные причины: не сдерживаемый необходимостью дышать, Квант мог, нисколько не затрудняясь, строить бесконечные предложения, которые незаметно для него самого превращались в речи.

Перед Мартелсом же теперь стояла новая задача – каким-то образом добраться до Края Света. Ведь даже немногочисленные представители культуры Третьего Возрождения, но располагающие технологиями и энергией, помогли бы ему гораздо лучше, чем все многочисленное население Земли эпохи Четвертого Возрождения.

Последнее замечание Кванта нужно было понимать так: он догадался, что Мартелс сформулировал программу действий. Во всяком случае, это следовало допустить – уж лучше готовиться к худшему! Конечно, Квант не захочет учить Мартелса навыкам гипноза и психопроективного воздействия на расстоянии – просто для того, чтобы помешать тому возбуждать местное население перспективами войны против Птиц. Но Мартелс своими неосторожными действиями уже дал Кванту понять в самой простой и доступной форме, что на его месте попытался бы добраться до Края Света, и Квант, конечно же, воспринял это известие как предупреждение – так бы поступил и интеллект менее сильный, чем тот, что принадлежал ему.

Прошедший школу службы Верховным Автархом, он, конечно же, гораздо лучше Мартелса знал, чем грозит недооценка противника. Ведь даже во времена Мартелса было хорошо известно (это была одна из базовых аксиом теории игр), что вероятный следующий ход противника будет, скорее всего, его лучшим ходом.

Против всего этого у Мартелса не было практически никакого оружия, кроме разве что способности скрывать от соседа по мозгу свои мысли, маскировать планы, перетасовывать карты, заново обдумывая свою тактику, разрабатывать альтернативные схемы и надеяться на поступление новых данных.

В свете сказанного, например, совсем иной значимостью оказались наделены те музейные экспонаты, что располагались в поле его зрения. Неожиданно Мартелсу показалось важным оценить их размер и форму, понять, сами ли они откуда-то свалились или же были так установлены, разрушены они или сохранили целостность. Важным оказалось даже расстояние, которое отделяло один экспонат от другого. Те экспонаты, что находились за пределами его поля обзора, не имели значения – за исключением самых больших, что отделяли их с Квантом мозговой ящик от входа, и эти, пользуясь только памятью, он аккуратно расставил на мысленно нарисованной карте зала.

Оставалось ждать следующего посетителя, но на этот раз Мартелса не очень волновали сроки. Чем дольше придется ждать, тем больше у него будет времени, чтобы просчитать свои возможные ошибки и решить, как можно справиться с их последствиями, какие альтернативные варианты у него могут появиться на всем протяжении реализации плана, а также что ему делать в первую очередь, если его программа будет успешно реализована, причем – с первого раза. Стратегическое и тактическое планирование для Мартелса никогда не были предметом особого интереса, но если и был ему присущ – пусть и в латентном виде – талант к генерализации, то теперь у него было время для его развития, причем – с приличной скоростью.

Так уж получилось, что следующий посетитель явился лишь через шесть месяцев, хотя Мартелс и был не вполне уверен в аккуратности своего ментального календаря – вечное лето и отсутствие времен года не позволяли вести точный счет дням, каждый из которых был как две капли воды похож на все прочие. Осложнялось его положение и тем, что Мартелс уже достиг той точки, где исчерпал все альтернативы и варианты уточнений и начал подозревать, что его план из программы реальных действий превращается в сон наяву, где желания исполняются, причем как бы в реальности. Квант же был постоянно начеку, что Мартелса нисколько не удивляло.

Пошли обычные приветствия и ритуальные фразы. Затем, когда посетитель появился в поле обзора и представился как Тлам из племени Ястребиной Норы, глаза его вдруг остекленели, сам он замер, безмолвный, а Мартелс почувствовал необычайную легкость – никто не давил на него, не стеснял, словно Квант покинул тесное жилище своего мозга, и теперь Мартелс вполне мог развернуться посвободнее. Мартелс попытался говорить, и обнаружил, что говорит.

– Квант, это твои дела? – спросил он.

– Да, – ответил темнокожий посетитель голосом, в котором его собственные интонации причудливым образом сочетались с интонациями Кванта. Самое странное состояло в том, что теперь Мартелс слышал голос Кванта без обычных искажений, вызванных работой усилителя.

– Смотри дальше, – произнес Квант.

Посетитель отвернулся и принялся бесцельно бродить между экспонатами музея, время от времени с самым нелепым видом жестикулируя то у одного, то у другого. Мартелс заметил, что он может взглядом следить за передвижениями посетителя. Наконец он спросил:

– Он осознает, что с ним происходит?

– Нет, – ответил Квант голосом темнокожего, делая одновременно странно торжественный пируэт. – Я мог бы позволить ему это, но тогда он забеспокоится. Когда я закончу, то верну его в то же положение, из которого мы начали, и он ничего не почувствует. Даже не поймет, сколько прошло времени.

– Как я понял, это не столько гипноз, сколько психопроективное воздействие, верно? Ты спроецировал свою идентичность на его мозг?

– Абсолютно точно. Хотя не торопись с выводами. Ты в любом случае неспособен к подобным действиям, но если ты попытаешься хоть каким-то образом воспользоваться преимуществами своего теперешнего положения, я вернусь в свой мозг и, конечно, постараюсь, чтобы твоя жизнь была омрачена так, как тебе и не снилось.

Мартелс сомневался, что Квант способен сделать жизнь его более мрачной, чем та, что он пережил во время своего детства, проведенного в Донкастере, но теперь его более занимало другое: в словах Кванта было некое внутреннее противоречие – между тем, что он утверждал, и теми угрозами, которыми он пытался запугать Мартелса. Тем не менее высказываться по этому поводу он не стал.

Тем временем, двигаясь по музею, темнокожий оставил на его пыльном полу много больше следов, чем целые поколения посетителей, бывших здесь до него. Теперь Мартелс пытался соотнести их размеры с ростом темнокожего и шириной его шага – для того, чтобы дополнить свою ментальную карту музея. Вряд ли Квант осознает, как много важной новой информации он предоставил Мартелсу своими, как он полагал, ни к чему не ведущими экспериментами.

– Ну что ж, – сказал Мартелс, – все это не слишком отличается от эффектов гипноза, хорошо известных и в мое время – с тем лишь исключением, что тогда не было этих подготовительных процедур. Я мог бы подумать, что ты по-прежнему находишься на своем месте, так сказать, а «проекция» состоит в том, что ты наводишь некие микроволны своего мозга на мозг этого парня, и таким образом подчиняешь его себе.

– Это возможный способ, – отозвался Квант голосом темнокожего. – Но он слишком примитивен, а к тому же и небезопасен. Сейчас я покажу тебе разницу.

Квант привел посетителя в то же самое положение, из которого начал свой опыт. Не было видно никаких предварительных приготовлений, но Мартелс вдруг обнаружил, что смотрит на ящик, где располагался мозг Кванта, со стороны. Как он и подозревал, ящик был прозрачен, а находящийся внутри мозг размерами был примерно равен мозгу дельфина. Но Мартелс уже много месяцев готовил себя к тому, чтобы не тратить слишком много времени на изучение внешнего вида этого устройства – каким бы оно ни оказалось.

Главное, это показать, что ты ошеломлен. Поэтому лучше стоять, не двигаясь, словно тебя поразил ступор. Но, имитируя шок, Мартелс своими новыми глазами поискал трубу, соединяющую ящик с насосом, осуществляющим кровоснабжение. Вот она. Одна труба, но в надежной оплетке. Так он и думал.

Отпрыгнув на шаг назад и на три вправо, Мартелс схватил с пола похожий на дубинку металлический предмет, который давно присмотрел, и бросился к тому месту, где труба соединялась с ящиком.

Вряд ли Квант предполагал, что столкнется со столь проворным противником, наделенным мышцами, способными нести его на огромной скорости сквозь джунгли, а также с охотничьими навыками и мгновенными рефлексами. Тяжелая металлическая штуковина, с силой брошенная темнокожим охотником, не повредила ящика, но при ударе Мартелс услышал крик боли.

Два прыжка к выходу, еще один, более тяжелый предмет, поднятый с полу, и вновь бросок к ящику. Швырнув дубинку, Мартелс почувствовал, как Квант яростно пытается вернуть себе власть над его сознанием, но метательный снаряд, который когда-то был куском некой машины, уже опускался на ящик со всей силой, которую Мартелс смог высвободить из рук и спины Тлама. Металлический предмет ударился о верхнюю плоскость ящика с грохотом пистолетного выстрела.

На ящике не осталось и царапины, но психической мощи Кванта был нанесен непоправимый урон. А Тлам, он же Мартелс, уже мчался к выходу со скоростью дикого оленя. Они выскочили на лужайку, залитую солнечным светом, и тут же Мартелс ослабил свой контроль над аборигеном. Охваченный вполне понятным ужасом, Тлам метнулся в джунгли и с неимоверной скоростью помчался по дорожкам, о существовании которых Мартелс и не подозревал. Он мчался и мчался, и даже крайнее утомление не остановило его, пока на тропический лес не упала ночь.

Мартелсу этот бег показался столь же прекрасным, как одна его давняя поездка на поезде через перевал Бреннера. Наконец он вновь смог почувствовать запах пота, запах зеленой листвы, плесени и гниения, вдыхать неясный аромат цветов, смог ощутить жар собственной кожи, услышать шум сухой листвы под своими босыми ногами, почувствовать, как сокращаются его мышцы. Он даже успел насладиться ударами, которые наносили ему ветви деревьев и плети свисающих лиан, а также уколами колючек.

Наконец, Тлам остановился и принялся внимательно рассматривать подлесок, пытаясь определить, насколько он безопасен, после чего упал на колени и заполз под увешанный гроздьями белых ягод куст с листьями, напоминающими широкие лезвия. Пару раз вздохнул, свернулся калачиком и заснул.

Все сработало. Сработало безупречно. Мартелс вырвался.

Но надолго ли? Узнать было нельзя. Опасности подстерегали как со стороны будущего, так и со стороны прошлого.

На основании того, что Мартелс считал надежными свидетельствами, он сделал вывод о том, что присущая Кванту способность контролировать чужую психику не простирается на чересчур далекие расстояния. Но вот каковы эти расстояния? И как далеко он находится от музея? Ему удалось оглушить Кванта, но надолго ли? И более общий вопрос: насколько разделены теперь их личности – вне зависимости от разделяющего их расстояния? Не вполне однозначные данные относительно телепатии, которые он помнил по своей прежней жизни, говорили о том, что телепатическая сила не уменьшается с расстоянием.

Предположим – хотя это и казалось невероятным, – что нанесенные им удары повредили либо ящик, либо кровоснабжающий насос. Что, в этом случае мозг умрет? А если умрет Квант, что произойдет с самим Мартелсом?

И вновь ответа было ждать неоткуда. И ему нужно быть предельно бдительным, чтобы предупредить любые выпады со стороны Кванта. Единственное, в чем Мартелс был уверен, так это в том, что теперь у него есть тело. Нельзя было сказать, что оно полностью принадлежит ему. Но, по крайней мере, у него есть свобода передвижения.

Абсолютная бдительность… Но теперь у него – тело, а не качающий кровь насос. Тело же устает.

…Абсолютная бдительность…

И Мартелс уснул.

Часть 2

Четвертое Возрождение

6

Мартелсу привиделся странный сон: будто он падает и падает в трубу, утыканную по стенам клыками, напоминающими шипы. Сон все длился и длился, и в его конце Мартелса посетила страшная мысль: а вдруг он откроет глаза, а перед ним будет покрытый пылью пол с разбросанными тут и там кусками старых статуй, а совсем недалеко – глухая стена? Но, по мере того, как сон уходил, в его ноздри проникал густой запах сырой земли и влажной растительности, а в уши – шорохи джунглей, и Мартелс понял, что, по крайней мере, та часть кошмара, что была связана с музеем, для него закончилась.

Поначалу он удивился, что мышцы у него от сна на сырой земле не болят, но потом вспомнил, что это были не его мышцы; Тлам же наверняка спал на земле сотни, если не тысячи раз. Поскольку абориген еще не проснулся, Мартелс не торопился открывать глаза, и принялся искать в своем сознании следы Кванта. Уснув, он совершил преступную неосторожность, но как это можно было предотвратить? Так или иначе, ему повезло. В его сознании не ощущалось и намека на присутствие бывшего Верховного Автарха.

Но что дальше? Квант говорил, что путь в Антарктику и на Край Света лежит через страну Птиц. Но, вероятно, речь шла о кратчайшем пути, по которому можно было бы быстрее всего добраться назад, в музей. Ведь Амра – посетитель, который приходил к Кванту перед Тламом, – тоже жил на территории, прилегающей к Антарктике, но ему не нужно было пересекать страну Птиц. Вряд ли местность, где живет Амра, находится на значительном удалении от музея; похоже, у темнокожих аборигенов нет ни средств, ни желания пересекать целые континенты, не говоря уж о морях, и все – ради сомнительных в своей значимости туманных советов Кванта. То, что они не слишком уж ценят Кванта, видно из того, как редко они посещают музей, и как мало пользы приносит им его участие в их делах.

Квант также подтвердил догадку Мартелса, состоявшую в предположении о том, что земли Амры находятся вблизи местности, которая некогда именовалась Тьерра-дель-Фуэго, что музей Кванта располагался на территории, которая когда-то была Южной Америкой, а между этими местами и закованным в лед континентом есть либо мост, либо вполне пригодные для плавания воды. Если так, то первым делом было необходимо вернуть Тлама в его собственное племя. Но Мартелс и представления не имел о географии распределения племен – ни северных, ни южных. И, самое важное, он даже не знал, в каком направлении располагался восток, и где, если опираться на свидетельства Амры, находилась страна Птиц.

Обо всем этом можно было бы узнать и по пути, но здесь крылась загвоздка. Да, Мартелс располагал теперь не только телом, но и мозгом. Но, насколько он мог судить по своему опыту совместного существования с Квантом, он не имел возможности получить доступ к специализированным ресурсам мозга, не дав об этом знать его владельцу, да еще и без согласия последнего.

Пока же, насколько можно было понять, Тлам и не подозревал о том, что в его мозгу поселилась еще одна личность. Единственное, что он знал, так это то, что, явившись к Кванту, чтобы задать вопрос, он совершил несколько ничем не объясняемых поступков, глупых в своей жестокости и направленных против того, кого живущие поблизости племена считают полубогом, а потом в ужасе бежал, испугавшись одновременно и себя, и Кванта.

Обнаружив себя, Мартелс может представиться предком Тлама или даже самим Квантом. Кроме того, он в любой момент может установить контроль над телом Тлама – когда это потребуется.

Но нет, этот номер не пройдет. Если он и не ввергнет Тлама в состояние паники, то пользы от этого все равно будет мало. Лучше он постарается получше разузнать, что тут и как, а для этого даст Тламу возможность действовать вполне самостоятельно. В любом случае, перехватить инициативу Мартелс сможет в любой момент. И момент этот скоро настанет.

Тлам дернулся и открыл глаза, мгновенно проснувшись. Его взору явилась мешанина стеблей, лиан, грибов и еще каких-то растений, напоминавших миниатюрные кипарисы. Потянувшись всем телом, Тлам изогнулся, но так осторожно, что своим движением не потревожил ни единого листа. Потом выглянул из кустарника. Вероятно, ничего опасного для себя он не заметил, поскольку сразу же поднялся на ноги и принялся завтракать белыми ягодами. Их вкус и текстура сильно напоминали мамалыгу, десять лет мариновавшуюся в соленом белом вине, через которое пропускали двуокись серы, но, поскольку Мартелс уже долгое время вообще ничего не пробовал на вкус, ягоды показались ему деликатесом. В нескольких метрах от своей стоянки Тлам нашел голубую чашу цветка, наполненную не то росой, не то дождевой водой, тепловатой и сладкой, которой и утолил жажду.

Затем бросился бежать.

Темнокожий абориген, почти не останавливаясь, двигался весь день. Подобно лошади, участвующей в кроссе по пересеченной местности, он менял бег на рысь, потом на шаг, потом – вновь на быстрый бег. Каждый час он останавливался на десять минут, чтобы отдохнуть, утолить жажду и съесть либо сочный фрукт, либо какой-нибудь пряно пахнущий гриб. Хотя Тлам постоянно вилял, то и дело отклоняясь от прямой линии, ближе к вечеру Мартелс заметил, что солнце, чей золотой свет фильтровался сквозь зелень джунглей, начинает садиться справа. А это означало, что Тлам бежал на юг. По крайней мере, в южном направлении.

Незадолго до сумерек они добрались до могучего пенящегося потока, который Мартелсу показался совершенно непреодолимым. Но Тлама река совершенно не смутила. Он просто принялся карабкаться на деревья, под которыми мчалась бурная вода. Мартелс никогда не видел тропических лесов и даже ничего не читал о них, а потому был страшно удивлен, когда перед ним предстали верхушки деревьев, прочно соединенные тысячами лиан и сформировавшие совершенно независимый мир – словно Земля обрела вторую поверхность или словно с небес опустилось некое примитивное подобие Царствия Небесного. На этих небесах змеи маскировались под лианы, лягушки гнездились и питались в бассейнах, сформировавшихся в чашах огромных цветов, обезьяноподобные существа размером с крысу больно и точно бросались орехами, а иногда то тут, то там в темноте вспыхивали безумием зеленые глаза, которым место было скорее в глубокой пещере, чем здесь, под небесами. Но Тлам мчался по вершинам деревьев с таким проворством, словно этот мир был так же привычен для него, как и джунгли внизу, и, когда он вновь спустился на землю, шум реки уже был неразличим.

Ночь они провели на естественной площадке посреди раскидистых ветвей дерева, напоминавшего яблоню, но несшего на своих ветках некое подобие грецких орехов. Утром Тлам позавтракал, раскалывая в ладони одновременно по два ореха, чем напомнил Мартелсу грязную итальянскую шутку, которой от роду было двадцать три тысячи лет. После завтрака темнокожий спрыгнул на землю и продолжил путь, но уже не бегом – похоже, он оказался в знакомой местности и почти достиг своей цели.

И вдруг они оказались на месте. Перед глазами Мартелса лежало нечто, что должно было бы напоминать деревню, но таких деревень Мартелс не видел никогда, даже в кино. Хотя прогалина, на которой стояла деревня, была достаточно просторной, по всей ее площади были оставлены стоящие в шахматном порядке древние деревья, и над поселением висела естественная крыша макушек, переплетенных лианами. На земле же, на примерно равном расстоянии друг от друга, располагались тяжелые, круглые, чуть выпуклые деревянные щиты диаметром около пятнадцати футов каждый. Их края, пронзенные утопленными глубоко в землю толстыми деревянными кольями, поднимались над поверхностью всего дюймов на шесть. Края щитов были округлыми, а их кривизна, как автоматически отметил математический ум Мартелса, была настолько небольшой, что, попытайся кто-нибудь вывести на основе этой выпуклости величину числа «пи», она оказалась бы равна в точности трем целым нулю десятых – как ее высчитывали еще вавилоняне.

По поверхности щитов тянулись лианы, на стеблях которых были закреплены шипы, размером от ежевичной колючки до настоящей сабли длиной в фут. В некоторых местах из земли торчали заросли того, что можно было принять за мутировавшую крапиву. Вся конструкция – от крыши тропического леса до утыканной колючками земли – представляла собой систему защиты от нападения с воздуха. Если бы у Мартелса оставались сомнения, их легко бы развеяли напоминающие ястреба мертвые Птицы – от птенца до взрослого чудища, – насаженные на венчавший каждый щит центральный шип, а также красные пятна на кончиках длинных колючек, что, вероятнее всего, было засохшей кровью. Большинство же колючек было окрашено в самые разные цвета – то были яды.

И только тут Мартелс наконец осознал, что такое эти Птицы, и вдруг подумал, что в ящике, вместе с Квантом, ему было совсем не так уж и плохо. Ведь там, в музее, разговоры о том, насколько умны Птицы, были лишь абстракцией. Здесь же Тлам и его соплеменники каждую минуту ожидали нападения Птиц всех видов и размеров, которые намеревались содрать с них раковину, как с моллюсков, или сорвать крышку, как с пивной бутылки.

В поселении, похоже, никого не было. Тлам остановился на опушке прогалины и издал громкий крик. Последовала долгая тишина, после чего наконец послышался неясный шум, у крайнего щита приподнялся полуокруглый вырез, служивший дверью, напоминающей вход в жилище тарантула, и из этого выреза показалось лицо.

– Добро пожаловать домой, Тлам. Хорошо, что ты вернулся живым, – произнес человек высоким голосом. Глаза его сверкнули, отражая дневной свет, хотя безволосая голова оставалась в тени. Наконец, показалось тело, и человек, выпрямившись, встал над прогалиной. Человек оказался крепко сбитой молодой женщиной. Она была обнажена, но, несмотря на то что появилась из-под земли, тело ее было чистым – вероятно, полы в жилищах аборигенов были крытыми.

– Да пребудет с тобою моя благодарность! – ответил Тлам. – Мне нужно срочно видеть Старших.

Девушка нерешительно покачала головой.

– Они спят после ночной охоты, – сказала она. – Что, ответ Кванта настолько ужасен, что нельзя подождать?

– Дела наши в высшей степени серьезны, и вопрос не требует отлагательств, – произнес Тлам. – Разбуди их. Это мой приказ.

– Хорошо, – ответила девушка и, опустившись на колени, скользнула в укрытие, своей позой напомнив Мартелсу, что у него тоже когда-то было тело, которому не очень везло с женщинами.

Но он заставил свои мысли вернуться к текущим делам. То, с какой готовностью девушка подчинилась Тламу, говорило о том, что в своем племени тот является фигурой весомой, может быть, даже вождем. Это может оказаться полезным. А, может быть, аборигены держат рабов? Об этом Квант никогда не говорил. Нет, вряд ли – в джунглях слишком легко сбежать.

Пока Тлам ждал, облокотившись о дерево, Мартелс размышлял о ночной охоте, в которой участвовали упомянутые Старшие. Вообще, охотиться в кромешной темноте, выискивая что-либо внизу, и не иметь возможности глянуть наверх, откуда могла спикировать атакующая Птица – не лучшая идея. Сам Тлам во время их путешествия на ночь укрывался в убежище и не высовывал носа. Правда, из тех птиц, которых знавал Мартелс по своим временам, большинство ночью спало, хотя были и ночные хищники. Один из посетителей Кванта, помнится, упоминал сов, а чем могли стать совы в двадцать пятом тысячелетии, даже и подумать было страшно. Правда, Тлам не знал, что Старшие могут спать после ночной охоты, из чего можно было сделать вывод, что ночная охота в племени – редкое предприятие.

Девушка вновь появилась, выпрямившись из двери убежища по пояс, кивнула Тламу и исчезла. Тлам пригнулся и пролез через дверь внутрь.

Помещение под щитом оказалось удивительно глубоким и просторным. Его стены и пол, как Мартелс и думал, были покрыты сшитыми вместе шкурами, на многих из которых все еще сохранился мех. Шкуры были, вероятно, хорошо выдублены, поскольку единственными запахами, которые царили в убежище, были запахи человека – в частности, легкий запах свежего пота. Источников света в убежище не было, и освещалось оно лишь тем, что пробивался снаружи, но этого было вполне достаточно – свет был тускловат, но мрачно от этого не становилось.

Под крышей семь человек усаживались в кружок, принимая позу, которую мастера йоги именуют позой лотоса. Несмотря на то что Тлам называл их Старшими, по отношению к нему они отнюдь не выглядели стариками, а то, что сравнительно молодые люди носили этот титул, было нормально для человеческих сообществ, где продолжительность жизни невелика. В их облике не было ничего мрачного или грубого, и, хотя их только что разбудили, выглядели они бодро, хотя кто-то из Старших был, видимо, раздражен.

Тлам направился к центру кружка и сел. В этом положении все Старшие смотрели на него как бы сверху вниз, но Тламу это, похоже, совсем не казалось унизительным.

– Итак, что ответил тебе Квант, Вождь Тлам? – спросил один из Старших. – И почему ты собрал нас с такой поспешностью?

– Он ничего не ответил, Старшие. Но и я не успел задать свои вопросы! В тот момент, когда мне было позволено обратиться к Кванту, я напал на него.

Поднялся удивленный шум.

– Напал? – переспросил один из Старших. – Но это невозможно! Как ты это сделал?

– На полу музея лежало два продолговатых предмета. Я их использовал как дубинки.

– Но почему? – задал вопрос другой из Старших.

– Не знаю. Это просто произошло – так, словно я был одержим кем-то или чем-то.

– Это не оправдание. Никто не может быть одержим помимо своей воли. И Квант тебе ответил на твои удары?

– Никоим образом, – покачал головой Тлам. – Правда, я не причинил Кванту никакого вреда. Как только я понял, что происходит, я бежал, и Квант даже не попытался мне помешать.

– Естественно, ты не мог причинить Кванту никакого вреда, – проговорил второй из Старших медленно и веско. – Но тот урон, что ты нанес племени, невосполним. Мы даже не знаем, что случилось бы с нами, если бы Квант решил найти нас и отомстить. Но даже если этого не произойдет, у нас не будет возможности отправлять к нему наших посланников, пока ты жив.

– Точно так же считаю и я, – воскликнул Тлам с искренностью, которая показалась Мартелсу удивительной, пока он не вспомнил, что вся культура Четвертого Возрождения замешана на влечении к смерти. – И именно поэтому я жду вашего суда и приговора.

Тлам склонил голову, и в жилище воцарилась тишина, которая все длилась и длилась. Мартелс поначалу решил, что между Старшими должно начаться некое обсуждение, но этого не произошло. Может быть, Старшие в этот момент общались со своими предками? Это было, пожалуй, самое разумное объяснение. Мартелсу хотелось поискать глазами девушку, но, вероятно, она осталась у входа и ничем не могла помочь. Но это был всего лишь импульс – сам Мартелс был ориентирован на жизнь.

Наконец, после долгой паузы, один из Старших заговорил голосом глубоким и певучим:

– Вождь Тлам! Что ты предпочитаешь: лезвие Птицы, казнь или изгнание?

Вопрос был чисто ритуальный – в этой культуре на него был лишь один ответ. Но неожиданно для самого себя Мартелс вмешался и не дал Тламу ответить – просто парализовал его речевой центр, как сам Квант не раз поступал по отношению к нему. Одновременно он почувствовал, как вождь внутренне содрогнулся, ибо ощутил, что над ним, в этот ответственный момент, утвердил свою власть кто-то чужой и незнакомый.

Вновь последовала пауза, хотя и не столь долгая, как предыдущая. Наконец, первый из Старших заговорил голосом, полным презрения:

– Как мы могли так ошибиться и выбрать тебя вождем? Увы, наши предки подвели нас, да и мы сплоховали. Мужества в тебе меньше, чем в малом дитяти. Мы осуждаем тебя на изгнание. И, когда Птицы будут рвать тебя на куски, ты вспомнишь, что из нашего племени ты – единственный, кто испугался милосердного лезвия. Твое наказание тяжелее, чем совершенное тобой преступление, но ты сам его выбрал.

Безрассудно поддавшись чувству жалости, Мартелс освободил сознание Тлама, надеясь, что свергнутый вождь произнесет что-нибудь в свою защиту, но тот был, вероятно, слишком ошеломлен, унижен и смущен произошедшим, чтобы что-то сказать – даже если и собирался это сделать. Сгорбившись, он поднялся и двинулся к утыканной шипами двери. Когда он поднял ее и открыл вход в убежище, стоящая у выхода девушка плюнула ему в спину.

Окончательно униженный Тлам, лишившись последних сил, не стал даже удерживать дверь – когда он выходил наружу, шипы процарапали глубокие ложбины на его плоти, но он даже не обратил на это внимания, ему было все равно.

Выпрямившись и напряженно моргая, Тлам нерешительно осмотрелся. Было ясно, что и в страшном сне ему не могло привидеться, что он окажется в подобной ситуации. По существующим обычаям ни одно племя не имело права его принять в свои ряды. Одному же ему в этих краях было не выжить. Каким-то непостижимым образом он оказался в изгнании, но пойти ему было некуда. Наверное, Мартелсу нужно взять Тлама под свой контроль – он же должен использовать и основанные на развитых инстинктах знания аборигена, и его умение жить в джунглях. С другой стороны, если дать Тламу волю, то, повинуясь своим склонностям, тот вполне может совершить харакири или, по меньшей мере, впасть в апатию, свойственную самоубийцам. Нет, выбора у Мартелса не было. Все толкало его к одному и единственному решению.

Да и сам Тлам решил долее не оставаться в просыпающейся деревне, чтобы не нарваться на оскорбления. С унылым видом двинулся он в окружающие деревню кусты. Мартелсу вспомнились стихи Гете из «Зимней поездки на Гарц», которые Брамс использовал в своей «Альтовой рапсодии»: «У него за спиной поднимаются травы, глушь поглощает его» (пер. Евг. Витковского). Но в этом случае не Тлам отверг человечество, как это сделал мизантроп у Гете, а люди отвергли Тлама, и виною тому был Мартелс.

Но делать было нечего. И Мартелс, не обращая внимания на крик ужаса и отчаяния, которые испустил Тлам, направил его стопы на юг, по направлению к Краю Света… и стране Птиц.

Наконец, началось его путешествие.

7

По мере того, как они двигались все дальше и дальше в южном направлении, Тламом все более овладевало уныние, и лишь по тому, как слегка изменился его мышечный тонус, Мартелс понял, что они вторглись в страну Птиц.

В течение нескольких последовавших дней они не встретили ни одной Птицы. Все их внимание было занято движением, поисками укрытия на ночь, сном, добыванием пищи, вновь движением. Мартелс позволил Тламу самому выбирать маршрут. Если бы нашелся некто, кому дано было бы наблюдать за передвижением аборигена, он ни за что не догадался бы о том диалектически сложном напряжении, которое царило внутри этой сдвоенной личности, где отчаяние, раздиравшее душу Тлама, боролось с настойчивой целеустремленностью Мартелса.

Потом они увидели Птицу. Это было маленькое, серо-коричневое существо, напоминавшее воробья, но при виде этой на первый взгляд безобидной пичуги Тлам застыл, словно кролик, взглянувший в глаза змее.

Птица же раскачивалась на дереве, зацепившись коготками за самый кончик нижней ветки, вертела головкой и время от времени чистила перышки. Взгляд ее не отражал никакой мысли, а через некоторое время это крошечное создание бессмысленно чирикнуло и, спорхнув с ветки, исчезло в чаще леса подобно пуле, поросшей перьями. Было трудно поверить, что эта крошка могла представлять собой хоть какую-нибудь опасность, но ведь и вирус рака не отличается особыми размерами. Тлам еще некоторое время сохранял неподвижность, и, когда двинулся дальше, был предельно осторожен и поминутно стрелял глазами по сторонам, словно сам уподобился птице.

И он был прав в своих опасениях: на следующий день они увидели еще трех напоминающих воробья Птиц, а через день – еще пять. И уже следующим утром, выбираясь из своего ночного укрытия, Тлам с Мартелсом обнаружили, что сверху, с расстояния полутора метров, на них смотрит стеклянными немигающими глазами иссиня-черная, напоминающая ворону Птица, вытянувшая по направлению к ним змееподобную шею.

Если бы у Мартелса было собственное тело, он бы содрогнулся – настолько живо всплыли в его сознании образы шекспировского «Макбета» и «Ворона» Эдгара По, но их общее с Тламом тело номинально принадлежало аборигену, а тот лишь снова замер. По совершенно разным причинам ни одно из сознаний не испытало удивления, когда клюв Птицы раскрылся, ее горло запульсировало и это создание издало звуки, похожие на стук костяшек пальцев по полированной доске:

– Отправляйся домой.

– У меня нет дома, – ответил Тлам. – Меня отвергло мое племя, равно как и все прочие племена.

– Отправляйся домой, – повторила Птица. – Или я выклюю твои глаза. Мой Король обещал их мне в качестве добычи, если ты не уйдешь.

Как ни странно, эта угроза не сильно испугала Тлама. Возможно, это была ритуальная формула, а возможно, он уже дошел до крайней степени отчаяния, и испугать его было невозможно. Мартелсу пришла на память строчка из «Города страшной ночи» Джеймса Томсона: «… увы, ни надежды, ни страха».

Тлам покачал головой:

– Нет, я не могу.

– Король слышит тебя.

– Пусть.

– Отправляйся домой.

– Я не могу.

Разговор стал абсолютно неинформативным и грозил окончательно превратиться в ритуал. В нетерпении Мартелс прервал ступор, овладевший аборигеном, и заставил его возобновить движение, хотя и позволил соблюдать необходимую осторожность. Птица не сдвинулась со своего места, но каким-то образом Мартелс еще некоторое время продолжал чувствовать на шее Тлама взгляд ее немигающих глаз.

Тем не менее вскоре Мартелс с удивлением обнаружил, что Тлам тормозит их движение вперед. Это было странно – ведь Тлам, конечно же, должен был стремиться к тому, чтобы как можно быстрее покинуть место, где им встретилась Птица. Удивительной была и сила, с которой абориген противился воле Мартелса. Мартелс ослабил контроль за действиями Тлама – ему важно было узнать причины столь настойчивого сопротивления.

В поисках укрытия Тлам осторожно вошел в чащу и нашел высокое дерево, к которому можно было прислониться спиной. Справа и слева он был защищен густыми кустами, а сверху и спереди перед ним оставалось открытое пространство, которое он мог контролировать. Движения его были еще более осторожными, чем до этого, словно он сомневался в степени свободы, которая была ему дарована, и был готов к тому, что его вновь ее лишат. Мартелс, не вмешиваясь в действия аборигена, позволил тому устроиться в укрытии, и некоторое время Тлам молчал, отдыхая.

И вдруг он заговорил едва слышным шепотом:

– Бессмертный Квант или дух, посланный Квантом, – услышь меня!

Мартелс не отвечал, хотя и почувствовал, что ответить стоит – хотя бы для того, чтобы Тлам говорил дальше. Но, вероятно, абориген и не рассчитывал на что-то, кроме молчания. Повторив свою просьбу, он продолжил:

– Я не знаю, почему ты изгнал меня из своего храма. Не знаю также, почему тебе нужно было, чтобы меня изгнали мои соплеменники. Еще меньше ведома мне причина, по которой ты направил меня в страну Птиц, сделав из меня жертву их кровожадной жестокости. Я не сделал ничего, чтобы вызвать твою ненависть. Тому безумию, что я испытал в твоем храме, причиной была твоя бессмертная сущность, и вряд ли мои предки одобрили бы мое поведение. Скажи мне, чего ты хочешь. Что такое я совершил, за что мне полагается смерть? Какую судьбу ты мне уготовил? Что я должен сделать, чтобы удовлетворить твои желания? Ответь мне, бессмертный Квант!

В речах Тлама сквозило достоинство, но у Мартелса не было ответа, коим он мог бы успокоить аборигена и внушить ему надежду – по крайней мере, на справедливость в отношении собственной судьбы. С точки зрения Мартелса, Тлам был в гораздо большей степени жертвенным животным, чем сам мог предположить. Будущего у них у обоих не было и, что бы Мартелс ни предложил Тламу в качестве объяснения того, что с ними происходит, легче от этого аборигену бы все равно не стало.

– Бессмертный Квант! Ответь мне! Ответь! Что мне сделать, чтобы умиротворить тебя? Скоро Птицы проникнут в мое сознание и, возможно, в твое. А, может быть, и в сознание созданной тобою сущности. Их Король настигнет меня и подвергнет допросу, исходом которого станет смерть. Что я ему отвечу? Какую цель ты преследуешь, овладев мной? Умру ли я, так и не поняв ее? Я ничего, ничего не сделал такого, во имя чего я должен умереть!

Не этот ли самый крик исторгли из уст сиракузян римские легионеры, своими короткими мечами разящие направо и налево в ночь разграбления города? Ответом могло бы быть: «Для этого ты был рожден». Но был ли смысл озвучивать этот ответ? Не поставит ли Мартелс свой план под угрозу срыва, удовлетворив любопытство Тлама? Нет, сейчас лучше промолчать и ни единым словом не дать аборигену убедиться в том, что его подозрения не напрасны, что он действительно находится во власти чуждого ему сознания.

Но ритуал есть ритуал! И Тлам, как то и положено, воскликнул в третий раз:

– О, бессмертный Квант, или дух, посланный Квантом! Обрати ко мне свое внимание! Ответь мне!

Мартелс молчал как рыба. Но где-то, в самой глубине сознания Тлама он ощутил медленное шевеление – словно кто-то восставал от долгого сна. Губы аборигена шевельнулись, грудь расправилась, а сердце упало, и Мартелс услышал, как он произносит – голосом, слишком знакомым, чтобы его забыть:

– Я с тобой, вождь Тлам! Демон, овладевший тобой, послан не мной. И тем не менее подчинись его воле и не страшись Птиц. Наш час еще придет.

Человек, наделенный утроенным сознанием, встал и, как сомнамбула, вновь направил свои стопы к югу.

8

Не нужно быть орнитологом, чтобы понимать, насколько далеки мы от понимания птичьих инстинктов и, главное, того из них, что заставляет пернатых каждый год возвращаться в одно и то же место – туда, где остались их родовые гнезда. Отец Мартелса, как и многие англичане столь же низкого, как он, происхождения, гонял голубей, и иногда пополнял свои скромные доходы от футбольного тотализатора, игры в дартс, общения с ипподромными жучками и (когда все остальные источники иссякали) биржи труда тем, что продавал любимую птичку такому же, как он, заядлому голубятнику. В те времена в ходу были многообразные теории относительно того, почему птицы ведут себя так, а не иначе, и самая популярная состояла в том, что в их внутреннем ухе и полых костях содержалось нечто вроде железных опилок, что позволяло им с большой точностью передвигаться на значительные расстояния вдоль силовых линий магнитного поля Земли. Но одной из первых гипотез была та, что говорила о телепатических способностях птиц, и теперь, несмотря на свои давние сомнения на этот счет, Мартелс был склонен считать ее наиболее убедительной. Хотя она ему и не нравилась, деваться было некуда – факты говорили сами за себя.

Квант помалкивал. Тлам, это существо с тройным сознанием, не останавливаясь, двигался на юг. Понукать его не было необходимости, и Мартелс, пассивно наблюдая за тем, что происходит вокруг, размышлял.

Конечно, начать ему нужно было с того, чтобы распрощаться со всеми свойственными двадцатому веку представлениями о телепатии – даже если за ними стояли вроде бы и достоверные свидетельства. Насколько надежны последние, показали уже Джозеф Райн с Сэмюэлем Соулом, а также их многочисленные последователи, которые, подвергнув телепатию лабораторным исследованиям, всякий раз маскировали полученные неудовлетворительные результаты каким-нибудь новым, мудреным научным термином.

Но Мартелс вступил в прямой контакт с этим феноменом, и этот контакт показал, что в случае с телепатией действует закон обратных квадратов; иными словами, с увеличением расстояния телепатическое воздействие ослабевает. И если птицы (не нынешние, развитые интеллектуально, а птицы эпохи, из которой прибыл сам Мартелс) и были способны к телепатии, то на первых порах она помогала им просто опознавать своих – как корабли узнают друг друга ночью по навигационным огням.

Подобная способность, что вполне объяснимо, в случае с разумными существами была негативным фактором естественного отбора, поскольку с эволюционистской точки зрения разум более функционален, чем телепатия и прочие экстрасенсорные способности. И если в человеке оставались некие рудименты экстрасенсорики, то выглядели они как некий ментальный червеобразный отросток, и этот факт был источником постоянных разочарований для самых искренних оккультистов со времен Ньютона.

Таким же рудиментом, каким, вероятно, была и психология толпы. Этот феномен также мешал выживанию и должен был исчезнуть еще быстрее, чем телепатия. Даже в среде Птиц у телепатии не было будущего, но Мартелсу же приходилось иметь с ними дело в настоящем!

Нужно было обдумать еще один вопрос. Каким образом Квант связан с Тламом и Мартелсом? Находился ли он внутри Тламова черепа, как, по всей видимости, обстояло дело с самим Мартелсом? Или он по-прежнему сидел в своем ящике в музее, и лишь тоненькая духовная нить связывала его с аборигеном, да и то при посредничестве самого Мартелса? В рамках гипотезы, которой придерживался Мартелс, это было невозможно, но ведь не исключено, что люди Третьего Возрождения вернули телепатию в человеческий обиход. Так же, как современники Мартелса восстановили исчезнувшего с лица Земли зубра, современники Кванта могли наделить самого Верховного Автарха способностями к гипнозу и психопроекции. Квант ведь упоминал нечто, что он называл феноменом общей джуганити, и в чем, как он говорил, «… Птицы являются экспертами на уровне инстинкта». Какие законы лежат в основании этого феномена? Квант, конечно, знает их суть, но для Мартелса они остаются темным лесом – в своей прошлой жизни он был абсолютным скептиком в отношении того, что называется экстрасенсорной деятельностью. Теперь его столкнули с ней лицом к лицу, и отрицать ее наличие было невозможно, но понять ее законы Мартелсу было трудно еще и потому, что он не знал, что происходило в те более чем двести веков, что разделяли его время и время Кванта.

Но, каковыми бы ни были эти законы, они смутили Птиц. По мере того, как наделенный утроенным сознанием человек продирался сквозь чащу кустов и деревьев, утыканных колючками и обвитых лианами, Птицы сопровождали его во все растущем количестве: они имитировали нападение, задевали Тлама крыльями и клювами, ссорились и галдели, но так и не предпринимали последнюю, фатальную атаку, которую Мартелс ждал ежесекундно. Он чувствовал себя бычком, направленным в убойный желоб скотобойни и неспособным понять – как это существа, которых он считал лишь источником мелкого беспокойства, самым непонятным образом превратились в злобных, смертоносных врагов.

Квант никак не являл своего присутствия, но неясное слабое гудение, похожее на тонкий комариный писк, доносившееся откуда-то из области мозжечка или даже ниже по мозговому стволу, из области обонятельного мозга, давало Мартелсу понять – Квант с ними, хотя и непонятно, в какой форме. Хорошо, что Квант не вмешивался в предпринятый Мартелсом «южный блицкриг», хотя, с другой стороны, Мартелс был уверен, что то яростное, хотя и безопасное мельтешение перьев, крыльев и клювов, которое устроили вокруг Тлама Птицы, имело прямое отношение к Кванту, к факту его присутствия. В конце концов, разве Квант сам не говорил, что для Птиц он воплощает все, что они ненавидят более всего и более всего боятся? Мартелс был уверен, что, если бы птицам попался человек с одним, своим собственным, сознанием, они разорвали бы его в куски еще до того, как им повстречалось то первое, похожее на ворона создание. Но человеческое существо с утроенным сознанием Птицы не рисковали трогать, потому что чувствовали в нем нечто совершенно необычное, нечто, что они и ненавидели, и старались понять, но понять что, пользуясь ресурсами прямой телепатии, были не в состоянии.

И вот, передвигаясь в такой манере, они прибыли наконец к Башне-на-Человеческих-Ногах.

Мартелс не представлял реальных размеров музея, в котором очнулся для этого мира, но кое-какая утечка информации, происходившая в процессе его общения с Квантом, дала ему основания считать, что Башня была значительно больше музея. Она была воздвигнута на огромной поляне, точнее, на лугу, и занимала почти всю его площадь своим основанием и всю площадь – своей тенью. Самой поразительной чертой башни были три колонны, которые поддерживали все строение. Изначально это были очень старые деревья, каждое из которых могло бы стать стержнем какой-нибудь средневековой башни, со спиральной деревянной лестницей – такие Мартелс в свое время как-то видел в Париже. Эти деревья представляли собой острия почти равностороннего треугольника, а их толстые корни, вырвавшись из земли, напоминали торчащие в стороны пальцы – именно поэтому, вероятно, и возникла мысль построить башни-столбы в форме человеческих ног, которые были бы скрыты стенами самой башни, напоминавшими спускавшуюся сверху сверхдлинную юбку. А, может, это Птицы, желая остановить естественный рост деревьев, принялись срезать с них кольцами кору, чем невольно обнажили изначальный вид Башни, еще более выразительный из-за проглянувшей белой, как слоновая кость, древесины. Изначально работа выполнялась чем-то вроде скобеля, и Мартелсу открылись длинные проходы инструмента, которые должны были искусно сымитировать гладкость человеческой кожи.

Сама Башня была смонтирована вокруг несущих ее конструкцию деревьев в виде последовательности равновеликих цилиндров, чьи стенки, как лоскутными одеялами, были забраны шкурами животных, которые были сшиты тончайшим кожаным кордом. На первый взгляд шкуры были выбраны безо всякого плана и порядка, но, если смотреть издалека, вся конструкция поднималась вверх к небесам в виде длинных извивающихся линий, которые сходились на самой макушке, имитируя стилизованное пламя свечи. Правда, с того места, где стоял Мартелс, макушки не было видно; вероятно, полный эффект Башня производила только тогда, когда вид на нее открывался с воздуха.

Но даже и саму Башню трудно было рассмотреть из-за окружавших ее туч Птиц. Кроме того, у Мартелса не было возможности сделать это, потому что Тлам уже проник в самый центр треугольника, где располагалась центральная колонна, которая была утыкана колышками, спиралью уходящими ввысь наподобие лестницы. Наседавшие сзади Птицы самым беспардонным образом тыкали своими клювами в спину Тлама, давая ему понять: поднимайся!

Колышки были сооружены явно не для человека, и Тлам, поднимаясь все выше и выше в темноту Башни, все внимание сосредоточивал на том, чтобы не упасть вниз. Наконец, запыхавшись, он вынужден был присесть на один из колышков, достаточно массивный для того, чтобы выдержать его вес, поставив ноги на два других, расположенных рядом. Тяжело дыша, Тлам ухватился за колонну и посмотрел наверх.

То, что он видел, было похоже на небесный свод, но только в форме бочки, жерло которой уходило в бесконечность и было утыкано яркими звездами, которые с увеличением расстояния казались только ярче. Правда, время от времени эти звезды словно затягивало туманом, и многие из них мерцали – одни сильнее, другие слабее. Лучи света, истекающие из звезд, перечеркивали внутреннее пространство башни, словно этот небесный свод был расчерчен геометрическими фигурами. Птичье щебетание, гортанные крики и хлопанье крыльев были слышны и здесь, но – приглушенно и недифференцированно, словно снаружи лилась музыка сфер, время от времени прерываемая, правда, раскатами грома.

Через некоторое время, когда глаза Тлама привыкли к полумраку, Мартелс смог рассмотреть внутренность башни. То, что открылось ему, поразило его столь же сильно, как и первое полученное впечатление, и две картинки в его сознании мелькали одна за другой подобно оптическому фокусу.

Оказалось, что звезды по стенам бочкообразной башни – это точки схождения шкур; лучи света, вырывавшиеся из них, были просто солнечными лучами, которые своей интенсивностью напоминали лучи лазера; они же перемежались радиальными ребрами, поддерживавшими стенки башни. Эти ребра, а также торчавшие из центрального столба колышки, увеличивавшиеся по мере подъема, представляли собой нечто вроде насестов, на которых сидели неясно очерченные, похожие на оперенных ящеров существа, пребывающие в сомнамбулическом забытьи, иногда прерываемом скрежетом когтей, взмахом крыльев или шевелением хвоста. То тут, то там приоткрывались похожие на полумесяцы глаза, вглядывались в Тлама, после чего покрывались пленкой и захлопывались. Внутри Башни, таким образом, помещалась вся иерархия сообщества Птиц, и Мартелс был абсолютно уверен относительно того, кто занимал место на самом верху. Вся эта пронизанная солнцем вселенная принадлежала им, Птицам, – каждая пылинка в воздухе, каждый солнечный луч.

Почетный караул, сопровождавший Тлама, исчез, и, кроме обладателей глаз, напоминающих полумесяцы, внимания на аборигена не обращал никто.

Когда Тлам посмотрел вниз, Мартелс вдалеке увидел полускрытый дымкой диск пола, который в этой искусственной перспективе напоминал дальний конец тоннеля, но опыт падения в трубу телескопа позволял Мартелсу верить, что в случае, если Тлам сорвется, им удастся выжить, особенно если Тлам станет, подобно обезьяне, цепляться за торчащие из столба колышки. А как только достигнет земли, то сразу же, пригибаясь, помчится в глубину джунглей быстрее, чем Птицы успеют сообразить, что и как.

Похоже, что люди не посещали эту населенную Птицами вселенную Лобачевского много десятилетий, а сами здешние хозяева, как было очевидно, даже не подозревали, как быстро, если нужда прижмет, человек разумный может вернуться к навыкам своих четвероногих предков. Ну что ж! Ведь их собственными предками были двулапые динозавры, жившие в еще более глубокой древности!

Но ему придется поторопиться! Все больше полулунных глаз рассматривали Тлама, словно пытаясь понять, что это за существо, и Мартелс чувствовал, как навстречу им из самых глубин его сознания поднимается некая сила, готовая противостоять ему. Взяв Тлама под контроль, он перенес весь вес его тела на ноги и наклонился вперед, приготовившись к долгому падению сквозь колышки, радиальные ребра Башни, а также плоть и перья заполнивших ее нутро Птиц.

Отбрасываемый из стороны в сторону препятствиями, замедлявшими скорость падения, Мартелс совсем выпустил из виду и тоннель башни, освещенный мигающими звездами, и приближающуюся землю – второй раз за все это время он вел беспощадную битву с Квантом. Битва была бессловесной, что позволило Кванту полностью лишить Мартелса возможности наблюдать за тем, что происходило вокруг. Волны ненависти вздымались в самом центре лишенного границ и внешних признаков хаоса, где сражающиеся были единственной реальностью. Став неразличимыми, тысячелетия, века и секунды слились в неистовстве битвы, и ни один из бойцов не ведал, кто он – молот или наковальня. И только в отдалении слышался им вопль Тлама, чье тело грохнулось о землю в самый разгар их боя.

9

Мартелс предпочел бы, чтобы этот сон никогда не кончался, но острая мучительная боль заставила его очнуться. Он застонал и осторожно вытянулся. Похоже, он упал на самое дно трубы телескопа, но почему это дно сделано не из плавленого кварца, а из чего-то, что напоминает кожу, натянутую поверх барабана? Кстати, в радиотелескопах не используют кварцевые зеркала. Но и кожу ведь тоже не используют?

Но, так или иначе, Мартелс чувствовал, как эта кожа упруго прогибается под телом Тлама, издавая мягкий рокочущий звук – словно гепард мурлычет по-французски! Снизу, из под кожи, этому звуку словно отвечало легкое эхо.

Веками Мартелс чувствовал свет, но глаз не открывал, сосредоточившись на том, что у него происходит внутри – там ли все еще его враг, Квант? Имя заставило Мартелса вспомнить все, и он напрягся.

Но, похоже, Автарха и след простыл. Зато Тлам подавал признаки жизни – вероятно, он уже очнулся и некоторое время пребывал в сознании. Это имело значение: первым от удара очнулся абориген, затем Мартелс; Квант же, который забыл, что такое жить в теле, много веков назад, сильнее всех пострадал от боли. Это нужно запомнить: боль станет для Мартелса союзником в борьбе с Квантом.

Мартелс приподнялся на локте и осмотрелся. Похоже, теперь он находился на самом верху Башни, в последнем из составляющих ее цилиндров, самом маленьком и оттого невидимом с земли. Центрального столба здесь не было – только радиальные ребра, да кольца, формирующие сам цилиндр. Кроме этого, шкуры со всех трех сторон были сняты, отчего здесь, наверху, было необычайно холодно. Да, поистине, эта чертова эпоха была эпохой крайностей: отвыкнув за время пребывания в ящике для мозга от всяких ощущений, теперь из жуткой жары, испытанной внизу, у поверхности, он попал в жуткую стужу.

Скрипя всеми суставами и постанывая, Мартелс перевел тело Тлама в сидячее положение и посмотрел вверх. К этому моменту Мартелс уже знал: верх, верхняя сфера бытия, которой люди в своей обычной жизни пренебрегают, в мире Птиц имеет первостепенное значение. Нет, конечно, до этого можно было дойти логически, но привыкнуть и сжиться с этим – это нечто совершенно другое: так англичанин, которые понимает умом, что американцы на своих автомобилях ездят по неправильной стороне дороги, все равно, ступая на мостовую, смотрит не налево, а направо.

Так он и думал: на самой вершине последнего цилиндра находился еще один насест, который обхватывали время от времени шевелившиеся шипастые когти. Выше когтей и лап шла длинная, лоснящаяся, покрытая иссиня-черными перьями грудь, переходившая в узкие плечи, напоминающие плечи ящера, а уж затем виднелся длинный узкий клюв, увенчанный по сторонам узкими глазами. Все это создание выглядело как гигантский стервятник, но только на каждом из его чешуйчатых пальцев сияли кольца, кончики срединных когтей были отточены наподобие лезвия бритвы, а грудь прикрывала сияющая металлическая брошь, украшенная эмблемой, напоминающей даосскую монаду «янь-инь», древнейший мировой символ. Чудовище не спало, но и на Мартелса оно, похоже, не обращало никакого внимания. Оно просто находилось там, где находилось – и в этом состоял неизбывный ужас факта его существования.

Мартелс добрался до ближайшего края площадки, на которой лежал, и глянул вниз. Понятно, почему его страж не особо заботился о том, как ведет себя заключенный. Отсюда до следующей площадки было всего футов двадцать, и следующая площадка, как и эта, тоже была затянута кожей. Но, если прыгнуть вниз, то, прорвавшись через нее, до земли будешь лететь целую тысячу футов.

Мартелс посмотрел прямо перед собой. Вид отсюда, если бы у Мартелса была возможность и желание насладиться им, был восхитительный, хотя его несколько и портили кружащиеся повсюду Птицы самых разнообразных размеров. Да, выходит, как пленник, он для них представляет какую-то значимость.

Мартелс добрался до другой стороны площадки. Похоже, эти открытые зоны приходились как раз на места между внешними столбами Башни. Но с этой точки вид наружу практически не изменился. Мартелс направился к третьей стороне.

То же самое. Да нет, не вполне! Свет, который тек с этой стороны, был иным. И кое-что еще: не было видно горизонта, который плотно заслоняла пелена тумана, поднимавшаяся на треть видимой части неба.

Мартелсом овладело возбуждение, которое он изо всех сил попытался скрыть как от Тлама, так и от Кванта, – на тот случай, если тот вполне пришел в себя. Не зря он изучал астрономию, не зря он столько времени учился у Тлама ориентироваться в джунглях, не зря он в свое время читал «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» Эдгара По. Кусочки пазла сложились в ясную картинку. Там, впереди, был пролив Дрейка, а за ним – Земля Палмера, южная часть Антарктического полуострова, или, если быть более точным, то, что было здесь во времена Мартелса.

Мартелс ухватился за края ребер, составлявших конструкцию верхнего цилиндра, и сел, преодолевая дурноту. Дурнота же дала ему понять, что тело, в котором он оказался, ослабло от голода и от перенесенного потрясения, было липким и дурно пахло после долгого пути по джунглям, через точащие соком кусты и мясистые, легко мнущиеся травы. Мышцы болели, и к голоду примешивалась жажда. Огромная хищная Птица, сидящая над ним, словно пребывала в сомнамбулическом сне, но Мартелс был уверен, что она начеку. Перед ним лежала Страна Обетованная, но пока для него не было никакой разницы – лежат ли за этим ледяным кристаллическим туманом снежные поля Антарктики, или же бесплодные равнины Марса. Если бы из тумана вылетели огромные, похожие на чаек, птицы, описанные Эдгаром По, и зловеще прокричали: «Текели-ли!» – они бы внушили ему надежду… или совсем беспросветное отчаяние.

Но, как только он понял это, внутри него кто-то словно усмехнулся. Проснулся Квант.

Одна из кружащих вокруг Башни Птиц приблизилась к верхнему цилиндру, и, посмотрев на нее, Мартелс понял, что подсознательно, уже несколько минут, он ждал ее. Теперь же она летела к Мартелсу со скоростью пушечного ядра, и он отпрянул назад.

Наверху послышалось хлопанье крыльев, и страж поднялся на насест повыше. Вновь зашумели крылья, и на его место уселась другая Птица, в золотых и алых перьях, ростом почти с Мартелса. На ней не было никаких знаков отличия, но они не были и нужны: оперение, осанка, да и сама форма – некое сочетание орла и совы, но без особого с ними сходства, – все это говорило Мартелсу: перед ним был сам Король.

Несколько минут Птица молча сидела, рассматривая Тлама, при этом глаза ее периодически затягивались пленкой. Наконец, изогнутый клюв открылся, и раздался низкий, резкий голос:

– Ты кто?

Интересно, а понимает ли Король, как трудно порой бывает ответить на такой, самый, казалось бы, тривиальный, вопрос? Мартелс решил, что сейчас лучше дать слово Тламу, при условии, что Квант не станет вмешиваться. Но Квант не выказал никакого желания участвовать в разговоре.

– Я – никто, Великий Король, – ответил Тлам. – Когда-то я был человеком из племени Ястребиной Норы, но меня прогнали, поскольку я одержим демоном.

– Мы видим, что ты человек, – сказал Король. – Но нас интересует твоя внутренняя сущность. Ты представляешь собой сразу троих в одном, и в этом ты похож на столбы, служащие основанием нашему миру. Человек из племени Ястребиной Норы для нас не так важен. Кто остальные двое?

Неожиданно на Мартелса накатило нечто вроде вдохновения, и он произнес собственным голосом:

– Великий Король! Я – давний предок этого человека.

Король моргнул.

– Мы слышим тебя, Отец! – произнес он, к удивлению Мартелса. – И, тем не менее, всей правды ты нам не говоришь. Наш инстинкт помогает нам видеть в тебе то единственное из человеческих существ, что способно омрачить наш грядущий триумф. Только из-за него нам следует убить тебя, и мы, конечно, сделаем это. Но нам хотелось бы знать, что это за третий дух, которого мы освободим из твоего тела и выпустим в этот мир.

Мартелс был ошеломлен степенью искренности, с которой говорил Король, а также смущен содержанием его слов – настолько все это было непонятно. Но, пока он пребывал в нерешительности, на передний план вышел сам Квант во всей силе своего воспитанного тысячелетиями ума, мощного и неумолимого, как механическая косилка, способная в клочья разорвать своими челюстями нежнейшие стебли лютика. Тлам гораздо раньше, чем Мартелс, почувствовал чудовищное зло, кроющееся в этой оформленной, но пока неясной до конца мысли. Не сговариваясь, в отчаянии объединив свои слабые силы, они сплотились, чтобы не дать ей вырваться наружу.

Но как мог помочь Тлам? Чего стоит еще один стебель лютика перед жестокой неизбежностью хода косилки?

И прозвучал голос Кванта, ровный и надменный:

– Великий Король! Я – Квант, Великий Автарх «Третьего Возрождения», и я плюю на твой пересохший заскорузлый мир, населенный пернатыми блохами.

Конечно, если бы Мартелс был в состоянии это сделать, он не дал бы Кванту произнести эту речь. Но Квант, замолчав, отпрянул, словно побежденный, оставив Мартелса в недоумении – а хотел ли Великий Автарх сказать то, что он сказал?

Король слегка склонил свою массивную голову.

– Почему Квант хочет нас спровоцировать? – спросил он раздраженно. – Он сказал правду, но это – не вся правда. В противном случае мы конечно же пустили этот бесплотный дух в просторы нашего будущего. Но отчего он прибегает к помощи чужой плоти и вступает в союз с сущностями, меньшими, чем он сам? К чему это тройственное разногласие? Кто из вас троих ответит?

В любых обстоятельствах Мартелс предпочел бы полную и безоговорочную правду, хотя бы для того, чтобы доказать свою безвредность, но вряд ли Король Птиц наделен достаточными мыслительными ресурсами, чтобы понять Мартелса – даже в том случае, хотя это и сомнительно, если он хорошо разбирается в истории. Квант по-прежнему презрительно дулся. Тлам же, хотя и был потенциальным союзником, в том, что происходит, понимал меньше всех. Так или иначе, все трое молчали.

– Ну что ж, – проговорил Король. – Да помогут нам Когти разрешить этот вопрос.

И, сверкнув алым и золотым оперением, Король улетел.

Охранявший Тлама стервятник вернулся на свой насест.

Ночь опустилась почти мгновенно – вероятно, в этих южных широтах стояла зима. А с ночью укрепилось подозрение, что Птицы не собираются обеспечивать Тлама ни водой, ни пищей. Даже смена караула не принесла Мартелсу облегчения. Более того, уступая пост сменщику, стервятник, явно из презрения, обронил на пол под насестом гигантскую каплю белесого помета.

Но Мартелсу было не до переживаний на этот счет. У него было о чем подумать. Некоторые из добытых им новых сведений были бесполезны. Из них можно было бы что-нибудь извлечь, но увы, пока в этом Мартелс не был уверен. С другой стороны, упомянув некие «Когти», Король дал понять, что их ждут физические мучения, а по тому внутреннему содроганию, которое испустил Квант, Мартелс в очередной раз убедился, как тот боится боли. Это могло быть полезным оружием против Кванта, и это стоило крепко запомнить.

Из-за горизонта показалась луна – гораздо меньше размером, чем раньше, когда он видел ее в последний раз. Конечно, за те двадцать три тысячи лет, что прошли с того момента, приливные силы значительно увеличили ее кинетический момент. Мартелс прекрасно знал, в каком веке он находится, но, убедившись в этом еще раз, он почувствовал, как его пробрало холодком. Полярная звезда теперь уж, вероятно, уселась на Большой Ковш. Хотя здесь, на крайнем юге, это – бесполезная информация.

Птицы гораздо важнее. Мартелс в полной мере понимал теперь, насколько они опасны. Сохранив свои природные умения, к которым относились навыки полета и ориентации в пространстве, а также высокотемпературный метаболизм, они поставили их на службу своему быстро развивающемуся интеллекту. Основанные на инстинкте строительные таланты, которые древние птицы демонстрировали при возведении самых замысловатых гнезд, также получили развитие, чему свидетельством стала Башня, на самой макушке которой Мартелс теперь вертелся, как угорь на сковородке. Они почти сравнялись с человеком, поскольку последний, вероятно, благодаря открытию того, что Квант называл «джуганити», постепенно откатился к тому, чем они когда-то были по сути, хотя сами они серьезных изменений и не претерпели. Под воздействием эволюции они просто стали тем, чем всегда были в потенции: гордыми и независимыми, ревностно относящимися к своей территории и неумолимо жестокими, прибавив к этим качествам, или просто поставив на первое место унаследованную от древних предков змеиную мудрость.

Тем не менее человеческий интеллект мог переиграть Птиц и сейчас – скажем, тот интеллект, которым наделен Квант. Так чего же сам Квант добивался? Провоцировал Короля, чтобы тот сгоряча убил Тлама и Мартелса, и, таким образом, низводил себя до двусмысленного статуса давнего предка? Но где он, в таком случае, находится – в голове Тлама или по-прежнему в своем ящике? Это – главная загадка, которую Мартелс так и не мог для себя разрешить.

И это была загадка телепатии как таковой, которая теперь связывала их троих в единое целое. Мартелс все еще не желал верить в ее существование, но грубая правда заставляла его отказаться от прежнего скепсиса – хотел он этого или нет. И то, что он переживал сейчас, принципиально отличалось от той сомнительной, чисто статистической картинки, которая сложилась по поводу телепатии во времена самого Мартелса. Опыты с игральными картами, в высшей степени искусственные, как теперь видел Мартелс, и породившие целый ворох нелепых предположений, пытались убедить зрителей этих представлений, что телепатия, как это ни странно, не подчиняется ни закону обратных квадратов, ни даже второму закону термодинамики. В действительности же она теснейшим образом с ними связана, и, что самое характерное, требует визуальных контактов тех, кто участвует в процессе.

Более того, телепатия не могла служить средством передачи картинок или мыслей – только эмоций; и даже будучи запертыми в одном мозге, сознания не могли ни читать мыслей друг друга, ни предугадывать, когда и кому из них приспичит заговорить. Нет, передаче подлежали лишь эмоциональные реакции на мысли или действия – как это происходит в толпе или во время театрального представления. Телепатия представляла собой полевую структуру, которая в самом общем виде реагировала на иную полевую структуру – в отрицательном или позитивном ключе. Или ее можно было сравнить с детектором, опознающим некий данный тип радиации, но неспособным определить, подвергался ли сигнал модулированию или нет – не говоря уже о типе модуляции.

Все это, конечно, хорошо, и даже не бесполезно, но пока первым делом нужно сматывать удочки, и побыстрее, пока сдвоенные когти пыток и голода не перекрыли ему путь.

Мартелс посмотрел вверх. Несмотря на поднявшуюся ущербную луну, быстро наступившая темень скрыла его нового стража, хотя два люминесцентных пятнышка, напоминающих кошачьи глаза, дали Мартелсу понять, что птичка была из ночных, и стоит только ему проявить агрессивность, как хищник сразу же распознает его намерения.

Это было бы непросто сделать даже в том случае, если бы за ним не наблюдало недреманное око враждебно настроенного Кванта и если бы Тлам не был бы столь непробиваемо туп относительно того, как устроена жизнь в его эпоху. Тем не менее Мартелс просто обязан был попытаться.

Ни оружия, ни инструментов у него не было, но постепенно до него дошло, что в умелых руках инструментом могла бы быть и чужая неосведомленность, особенно в столь запутанной ситуации, в которой оказались все четверо. Суть была в том, что все они – и Тлам, и Квант, и Король, и сам Мартелс были абсолютно не осведомлены друг о друге и о возможностях каждого. Тлам, например, считал невозможным то, что сам Мартелс считал вполне вероятным; Квант, какими бы мотивами он ни руководствовался, только начинал освобождаться от надменного презрения, которое питал к аборигену и Мартелсу, а Король, хоть он и сомневался в том, что ему поведали, верил в то, что видел – что перед ним одинокое и несчастное человеческое существо, травмированное и физически, и умственно. Шансы увеличивались еще и потому, что молчаливый страж вряд ли был вообще осведомлен о состоянии дел, а башня, насколько это было видно с этой верхотуры, была заполнена тучей самодовольных созданий, которые были озабочены только тем, чтобы доказать сидящим внизу свое превосходство и высокий статус.

В пользу Мартелса работало и еще нечто, что он принес с собой из своего прошлого. Лишенное рационального зерна презрение к пернатым, сформированное Мартелсом еще в детстве, не позволило Королю во время допроса лишить его самообладания. Ничего особенного в этом не было, и Мартелс презирал своего стража не больше и не меньше, чем всю эту свору. Поэтому, если он решит убить это чудище, решение это никоим образом не повлияет на его эмоциональное состояние, и страж, ничего не заподозрив, может быть застигнут врасплох. В этом случае сами механизмы телепатии были на стороне Мартелса.

Но сделать это нужно быстро. Шоковая волна от внезапной смерти может быть закамуфлирована иными смертями, которые, конечно же, постоянно случаются в окружающих джунглях, и ее могут просто не заметить, но нужно быть предельно точным и осторожным, чтобы не поднять тревогу. Дело можно будет решить одним резким ударом ребра ладони в горло – хорошо отработанный прием карате. Мартелс никогда в жизни не применял этого приема, а когда видел нечто подобное в криминальных телесериалах, к горлу его подступал приступ тошноты, но пробный удар ребром правой ладони по собственной левой руке убедил его в том, что этот инструмент гораздо эффективнее кулака. А у Птиц – каких бы они ни были устрашающих размеров – кости полые.

Удар заставил Кванта вскрикнуть, и Мартелс усмехнулся. Еще лучше. Квант теперь совсем не в теме.

Самой большой глупостью со стороны Птиц была следующая: они считали, что люди не умеют летать, в чем их, вероятно, убедило состояние современной им человеческой цивилизации. Уже сами условия заключения, которое они придумали для Мартелса, были тому свидетельством.

Сидя по-прежнему спиной к своему стражу, Мартелс заставил Тлама поработать – тот своими проворными пальцами принялся развязывать и вытягивать из шкур крепившие их шнурки.

Оказалось совсем неважным то, что Мартелс никогда в жизни не использовал приемы карате, да и иных боевых искусств. Тлам, который, конечно же, ничего о карате не слышал, провел прием быстро и эффективно. Но Тлам умел ребром ладони ломать не только кости, но и бамбук, и через несколько минут после смерти стража в руках Мартелса оказались пять острых как бритва бамбуковых ножей.

В несколько минут скелет был освобожден от позвоночника, а голова отделена от туловища. Расправив перья на крыльях, Мартелс набросил то, что осталось от птицы, на бамбуковую Т-образную раму, привязав с помощью кожаных тесемок, которые, повинуясь неодолимому чувству голода, Тлам жевал большую часть ночи. Как только это было сделано, Мартелс заставил Тлама покрыть тесемки кровью убитого стража – свернувшись, кровь будет играть роль клея. Не бог весть, какой клей, но ничего лучшего под руками не было.

Мартелс начал все это за некоторое время до рассвета, когда, как он полагал, ночные птицы теряют бдительность и плохо видят. Ужасная машина благодаря ловкости рук Тлама была закончена примерно через час – со всеми необходимыми петлями для рук, ног и груди. Пока кровь подсыхала, издавая, словно от боли, поскрипывающие звуки, Мартелс определил, с которой из сторон башни шел восходящий поток посильнее. К его удивлению, этой стороной оказалась северо-восточная.

Квант был вынужден за всем этим наблюдать с озадаченным изумлением. Он был буквально ошарашен убийством Птицы-стража, а на последующие таксодермические упражнения Мартелса взирал уже даже с некоторым удовольствием. Беспокойство им овладело лишь тогда, когда Мартелс принялся вдевать руки и ноги в петли, но преодолеть его сопротивление, хотя и нехотя, Мартелсу помог Тлам.

Подобно Икару, покрытому слоем свертывающейся крови, Мартелс сделал несколько длинных прыжков по пружинящему полу. А когда Квант наконец понял, с чем он имеет дело, странный симбиоз птицы и человека уже вылетел из северо-восточного окна башни и камнем ринулся вниз, по направлению к земле. Тлам держал руки раскинутыми в стороны, и Мартелс изо всех сил старался сделать так, чтобы тот не ослабил размах. За маховыми перьями следить времени уже не было.

Мартелс слегка согнул колени, затем вновь разогнул их. Ничего не произошло – у них по-прежнему не было достаточной скорости. Поверхность земли неумолимо приближалась.

А затем нахлынуло ощущение подъема, которое ни с чем не спутаешь, которое так хорошо знакомо пилотам небольших самолетов, и, пожалуй, только им. Луг, на который они падали, ушел куда-то назад, а спереди надвинулась граница джунглей – полет постепенно превращался в горизонтальный. Мартелс вновь согнул ноги в коленях. Теряя позади перо за пером, подобно неряшливой комете он несся над неясно видимыми темно-зелеными кронами деревьев. Густой, пропитанный туманами сочный воздух джунглей поднимался, чтобы поприветствовать встающее солнце, он бил в грудь Мартелса упругими волнами и – о, чудо! – он почувствовал, что парит над лесом, подобно птице.

Мартелс не знал, как долго продержится в воздухе его ненадежный глайдер и насколько у него самого хватит сил, чтобы летать. Кроме того, решимости его противостояло нечто, похожее на ужас, и это чувство, менявшее гормональный баланс их общего тела, исходило от Кванта. Мартелс нырнул вниз и развернул на юг, надеясь на очередной восходящий поток, который позволит им набрать высоту.

Перед Мартелсом в лучах утреннего солнца вставала стена тумана, отмечавшая северные границы Антарктики. Там, за этой стеной, вероятно, обитал некто, способный помочь ему вырваться из этого безумного кошмара, некто, абсолютно безразличный к тому, что с ним происходит.

Ближе к полудню справа и спереди появились горы, и вскоре потянулись грядами высокие холмы, через вершины которых Мартелсу пришлось перелетать. Воспользовавшись потоком, он пошел вверх, но в конечном итоге оказался гораздо выше, чем требовалось; его занесло на высоту в семь тысяч футов, и температура там приближалась к точке замерзания, так что Мартелсу пару тысяч пришлось сбросить, сделав снижение максимально пологим.

Снижаясь, Мартелс сделал полный круг и обнаружил, что его преследуют. С северной стороны, с такой же, как у него, скоростью, за ним летела стая крупных, похожих на журавлей Птиц.

Похоже, это было пока все, на что они были способны. Как и Мартелс, они были глайдерами. Конечно, в отличие от него, в воздухе эти Птицы могли оставаться куда дольше. Вопрос состоял в том, сколько еще мог продержаться сам Мартелс и как долго протянет его наспех сшитая-склеенная конструкция. В ней уже заметны были многочисленные признаки разрушения, и Мартелс не мог позволить себе совершить, с целью набора скорости, глубокое пике – его летательный аппарат в результате мог просто разлететься на куски. Ему еще повезет, если он продержится в воздухе до темноты.

В недрах Тламова мозга царило подозрительное молчание. Казалось, что там вообще никто не живет. Страх, который терзал Кванта, растворился без остатка, и можно было бы подумать, что Квант спит, если бы подобному предположению не противоречил весь предшествующий опыт знакомства Мартелса с этим существом. Не подавал признаков жизни и Тлам – он даже не пытался помочь Мартелсу в полете, что было, в частности, свидетельством того, что в его мозгу не было зафиксировано опыта подобного рода. Вероятно, он находился под сильнейшим впечатлением от того, что устроил Мартелс, но встревожен не был – в отличие от Кванта. А может быть, Тлам с Квантом затевают что-то против Мартелса – где-то там, на тех уровнях сознания, что Мартелсу недоступны. Конечно, между ними мало общего, но еще меньше общего у них с Мартелсом: ведь в конечном итоге это был их мир, а Мартелс вторгся в него самым наглым образом.

Мартелс повернул на юго-запад, где холмы были значительно выше. Стая Птиц также повернула и направилась вслед за ним.

Ближе к наступлению темноты Мартелс опустился до полутора тысяч футов, но здесь ландшафт перестал быть ему помощником. Густые джунгли ушли влево и сменились полосами леса умеренных широт, на смену которым пришли долины, покрытые уродливыми вулканическими выбросами – точь-в-точь красно-черная версия Моря дождей, или та земля, которая появляется ближе к концу незаконченной истории Хэнка Пима. Справа высились настоящие горы, от которых Мартелса отдаляла зона с такими мощными воздушными потоками, что он не рискнул воспользоваться ими, боясь, что его летательный аппарат в считаные минуты разрушится окончательно.

Смирившись с неизбежным, Мартелс направил свой полет к последней скудной полоске растительности, маячившей на южной стороне. Птицы последовали за ним.

Сначала он подумал, что не долетит до нее, потом – что перелетит. Резко затормозив в полете, Мартелс рухнул с высоты в двадцать футов в густые заросли, ломая и ветки, и кости, составлявшие скелет его глайдера. С треском разлетелась импровизированная рама, которая держала всю конструкцию. Ближе к земле его выбросило из петель, которыми он крепил тело Тлама к останкам Птицы, и, бросив взгляд вверх, он увидел прямо над головой, на высоте, стаю своих преследователей. Словно галочки на полях редактируемой страницы.

Затем он грохнулся оземь.

Именно в этот момент Квант и Тлам провели против него совместную операцию. В одно мгновение Мартелс почувствовал, как исчезла боль от удара, усталость, страх и все прочее.

В очередной раз он упал на дно своего телескопа, способного преобразовывать пространство во время, и его отбросило в кромешную темноту.

Часть 3

Пятое Возрождение

10

О смерти, пришел к выводу Мартелс через неопределенной длительности время, судят совершенно неверно, и представляют ее в излишне мрачном свете. Нет, в этом состоянии есть определенные преимущества!

Поначалу Мартелс плыл в тумане некоей безболезненной дезориентированности, и в том мире, где он оказался, не было ни одной приметной черты, за исключением, может быть, время от времени происходящих встреч с некими неясными сгустками сожаления или отчаяния, в которых он опознал сущности, подобные самому себе. Но сам Мартелс не чувствовал ни горя, ни отчаяния – за последнее время ему и без того досталось; зато то, с чем он столкнулся, было в высшей степени интересно – важно было только вписаться в соответствующие параметры.

Все это сопровождалось ощущением удивительной ясности – словно впервые, и безо всяких усилий с его стороны, ему открылись все тайные закоулки его собственного сознания, все его загадочные глубины. С чувством почти благоговейного восторга он предположил – а не это ли состояние практикующие мистики именуют «очисткой врат восприятия»? Хотя воспринимать ему было нечего – никаких сигналов извне Мартелс не получал, но сама кристальная ясность мысли была источником истинного наслаждения, и Мартелс купался в нем, как дельфин в безбрежном океане.

Он совершенно не представлял себе, сколько времени находился в этом состоянии просветления. Но постепенно для него становилось все более и более очевидным то, что некая внешняя по отношению к нему сущность задает ему вопросы – зондирующие, хотя абсолютно безличные. И он отвечает, хотя ни сами вопросы, ни его ответы не несли четкого смысла, словно это был разговор на языке символической логики. Неужели он предстал перед Высшим судом?

Но вопрошающий исчез, и Мартелс вновь был предоставлен самому себе, а также тому удовольствию, которое он получил от погружения в глубины собственного сознания. К тому же, удалившись, задававший вопросы не погрузил его в полную тишину. Напротив, Мартелсу открылся целый хор звуков, до определенной степени знакомых, почти похожих на те, что он услышал, когда проснулся в ящике Кванта: отдаленное жужжание, чьи-то шаги и слова, отдающиеся эхом. Неожиданно его охватило чувство разочарования: неужели все опять повторится, а потом еще и еще раз – так, словно время превратилось в змею, пытающуюся проглотить собственный хвост?

И вдруг раздался человеческий голос – ясный и четкий:

– Шетландская третья вспомогательная станция запрашивает главный компьютер. Необходим анализ информации.

Язык сильно отличался от того, к которому Мартелс привык, к тому же у говорившего был акцент, но Мартелс понимал сказанное без труда. Голос принадлежал мужчине.

И вдруг Мартелс с удивлением понял, что произносит нечто – хотя слова и не были слышны:

– Готов. Задавайте свои вопросы!

– Разведывательная группа с нашего форпоста в Панта Арена три дня назад возвращалась по воздуху с Фолклендов, когда заметила человека, пытавшегося пересечь Магелланову долину. Это был абориген в состоянии крайнего обезвоживания и истощения; на сломанную руку была наложена грубая шина, четыре сломанных ребра находились в разных стадиях заживания. Как и ожидалось, он оказался не вполне адекватным, хотя и был менее испуган нашим воздушным судном, чем прочие аборигены. Если судить по его словам, зовут его Тлам, и он изгнанник племени Ястребиной Норы, которое, как мы предполагаем, проживает к северу от озера Коль Уапи. Случай довольно простой и не требует особой квалификации, хотя и непонятно, как ему удалось пешком проделать этот путь.

– После доставки на станцию и проведенного курса терапии абориген был погружен в искусственный сон, от которого очнулся на второй день. Наблюдалось полное изменение личности – абориген утверждал, что он является Квантом, Верховным Автархом эпохи Третьего Возрождения. Проведенный анализ показал, что в мозгу аборигена сосуществуют две индивидуальности; более того, в недавнем прошлом мозг покинула и пребывавшая там третья личность, оставившая слабые следы. Поэтому мы предлагаем главному компьютеру следующие вопросы:

– Во-первых: возможны ли условия, при которых Квант мог бы перейти из своего ящика в мозг обычного человека?

– Второе. Насколько вероятно то, что подобная комбинированная личность способна перебраться через Страну Птиц – пешком или иными способами?

– Третье. Какие возможные интерпретации предположения о третьей личности может предложить главный компьютер? Нас также интересует, насколько реальны перспективы ее выживания, а также формы, в которые эта личность может воплотиться.

– Четвертое. Какие последствия данный случай может иметь в плане наших отношений с Птицами.

– И, наконец, нас интересует, какие действия должны быть предприняты. Конец передачи.

Мартелс почувствовал острое желание сразу же ответить, но заставил себя промолчать. Он знал ответы на все поставленные вопросы, но пока не понимал – каким образом ему явилось это знание. Конечно, на кое-что из того, что интересовало вопрошавшего, он мог бы ответить, используя свой недавний опыт, но каким-то образом получилось так, что сами эти вопросы вывели Мартелса на колоссальное количество дополнительных фактов, которые хранились в его памяти, но которые никоим образом не были связаны с тем, что с ним случилось. Без всякого усилия все части мозаики сложились воедино, необычайно интенсифицируя ощущение ясности и четкости ума, но, тем не менее, Мартелс предпочел быть осторожным, что было для него, с одной стороны, вполне нормально, а, с другой – как он чувствовал, не вполне вязалось с новым физическим модусом его существования.

Размышляя обо всем этом, он открыл Глаз и увидел большой, идеально чистый зал с зеленоватыми стенами и потолком. Большую часть зала занимало сферическое, явно нематериальной природы, устройство, плавающее в середине почти прозрачного двенадцатигранника. Мартелс видел это устройство целиком, за исключением основания, а также одновременно весь зал, причем в разных ракурсах, общим числом шестнадцать. При этом новый способ зрения, отличавшийся от обычного, бинокулярного, не показался ему необычным.

Кроме этого в зале было четыре двери и рабочий стол, за которым, в позе ожидания, сидела удивительно хорошенькая девушка в серо-красной блузке. Девушка была видна Мартелсу с трех разных углов, да еще и сверху, из чего Мартелс сделал вывод, что его Глаз состоит из пятнадцати компонентов, установленных по углам шести верхних пятиугольников плюс один на потолке, и что парящее в середине двенадцатигранника устройство – это… он сам. В общем, где-то в глубине своего сознания он об этом знал, равно как и о том, что девушку зовут Энбл, что она работает дежурным оператором, но вопросы исходят не от нее.

Словно в подтверждение того, что Мартелс понял, серия вопросов была повторена, хотя на этот раз в совершенно иной форме – почти мгновенного всплеска белого шума. Для человеческой части сознания Мартелса этот всплеск шума был подобен удару стрекала, но холодная и бесстрастная память машины сообщила ему, что это всего-навсего «импульс Дирака», посланный таким способом, чтобы все приемники, имеющие отношение к проблеме, его зафиксировали. Вопросы на этот раз были слегка переформулированы и несли некий новый материал, но содержание их осталось неизменным.

Энбл в выжидательной позе застыла за своим рабочим столом. Со стола свисал рулон желтоватой бумаги – явно из принтера. Увеличив разрешение в той части Глаза, что находилась на потолке, Мартелс прочитал: «Готов. Задавайте свои вопросы!» По своему желанию он мог повторить эти слова голосом, по обычному телефону, обычному радио, ультразвуковым сигналом или с помощью импульса Дирака. В крайних обстоятельствах, естественно, он мог и промолчать.

Интересно, что сделала бы машина без него, сама по себе? Ответ поступил незамедлительно: на желтом рулоне появились слова: «Недостаточно данных». Но этим дело не ограничилось. Мартелс вмешался, и на листе появились слова: «Приведите Тлама».

Результат вмешательства озадачил обе части его сущности – старую и новую. Девушка побледнела как смерть, закрыла ладонями лицо, и только расширившиеся глаза ее вперились в мерцающий объект, находящийся перед нею. Затем она протянула правую руку к красной кнопке, находившейся на крае стола, и принялась нажимать на нее. Сигнал помчался к невидимому вопрошающему, и это был сигнал тревоги…

Мартелс не знал, что означает этот сигнал, зато машина знала, и знала достаточно давно, чтобы не придавать этому серьезного значения. Означал же сигнал две вещи – либо то, что Квант восстановил контакт с компьютером, либо то, что компьютер наконец сам стал вполне разумным существом.

Тлама привели, но перед тем, как Мартелс смог им заняться, его самого подвергли серии вопросов. Говорили с ним трое – Энбл и два молодых человека в одинаковых блузах, стройные, но мускулистые; все трое были с абсолютно голыми головами. Отвечая одновременно и через принтер, и своим неожиданно музыкальным голосом, Мартелс рассказал им все, что ему открылось за последнее время.

– Ваш компьютер не стал разумным существом, и Квант здесь ни при чем. Компьютер в настоящее время является местом обитания совершенно иного человеческого существа, и оно как раз говорит с вами. Зовите меня просто Мартелс. Я появился на свет более двадцати трех тысяч лет назад, примерно за столетие до Первого Возрождения. Боюсь, более точную дату не сможет дать даже компьютер, но это и неважно.

Мартелс помедлил, чтобы перевести дух, и вдруг ощутил себя последним глупцом.

– Мое сознание было транспортировано в эту эпоху в результате случайного формирования в мощном передатчике джуга-темпорального поля; здесь же оно было захвачено специальным приемником, который предназначается для хранения подобных полей. Это – мозговой ящик Кванта, Верховного Автарха Третьего Возрождения, который находится в музее в Роусоне. Некоторое время понаблюдав за аборигенами, приходившими в музей в качестве просителей, я узнал о вашем существовании и решил отправиться сюда, чтобы с вашей помощью вернуться в свое время. С этой целью я хитростью вынудил Кванта осуществить психопроекцию моего сознания на мозг аборигена, которого вы захватили, Тлама из племени Ястребиной Норы. Могу ответить на все ваши вопросы.

– Вы уже начали на них отвечать, – произнес один из молодых людей, Лейнест, ведущий технолог Главной базы, трудноопределимого возраста. – Но не в определенном нами порядке.

– Я думаю, что ни Квант, ни сам компьютер, если бы он обладал самостоятельным интеллектом, не стали бы следовать вашему порядку, если бы вообще решили с вами общаться, Лейнест, – сухо заметил Мартелс. – Вам просто повезло, что вы имеете дело со мной. А я настолько любезен, что не просто говорю с вами, но еще делаю и распечатку сказанного, чтобы наш разговор можно было впоследствии внимательно изучать, хотя никто меня об этом не просил, и это не предусмотрено набором встроенных команд. Так что, будем ворчать, или мне продолжать?

Глаза Лейнеста сузились, и он обернулся к своим коллегам. Через мгновение второй из мужчин, Робелс, начальник третьей Шетландской базы, столь же неопределенного возраста, махнул рукой:

– Хорошо, продолжайте, – произнес Лейнест.

– Благодарю. Вы спросили, при каких обстоятельствах Квант мог бы переселиться из своего ящика в иной мозг. Мне кажется очевидным, что он способен сделать это в любой момент, и я уверен в этом уже потому, что подобные операции он может совершать с участием абсолютно пассивного сознания – мой пример тому подтверждение. С собой он эти опыты не производил по той причине, что не хотел рисковать своим, так сказать, бессмертием, доверив свою индивидуальность мозгу смертного человека. И хотя Квант очень интересуется вопросами посмертного существования, его любопытство имеет границы.

– Вы используете настоящее время. Из этого следует, насколько мы понимаем, что в настоящее время Квант в сознании Тлама отсутствует.

– Вероятно. В противном случае я не стал бы рисковать и просить вас, чтобы этот человек в своем физическом обличье предстал перед компьютером. Я сделал вывод, и компьютер подтвердил мои предположения, что для реализации практически всех форм джуганити необходимо физическое присутствие субъекта и объекта воздействия, за исключением тех случаев, когда мы имеем дело с усилителем поля, каковым, в частности, является и этот компьютер – иначе меня бы здесь не было. Вместе с тем проблема, которую вы передо мной поставили, не подлежит квантификации, и машина может выдать нам лишь вероятностные показатели. То, что я вам предлагаю, есть совокупный результат логических действий машины и моего чисто человеческого суждения.

– Прошу вас, дайте усиление, – произнес Лейнест, глядя на машину все еще с подозрением.

– На протяжении всего путешествия у меня было впечатление, что Квант также находится в мозгу аборигена. Он сделал две попытки вышвырнуть меня; с одной из них я справился с помощью Тлама. Другая же увенчалась успехом, потому что в этом случае Тлам оказался на стороне Кванта. Я полагал, что мне удалось сбежать из ящика, применив физическую силу, но потом, уже с помощью компьютера, я узнал, что ящик защищен от жестких физических воздействий и способен даже выдержать землетрясение в пять баллов по шкале Рихтера. Поэтому вряд ли удары, которые я нанес по ящику, передались в мозг, который ящик призван оберегать.

Мартелс сделал паузу, после которой продолжал:

– В глубине души я всегда был уверен, что интеллект и воля, которыми располагает Квант, по силе безмерно превосходят мои. И хотя, как я уже сказал, этот парадокс не может быть проанализирован на основе количественных показателей, его можно рассматривать в логике диаграммы Венна, которую я вывел для вас на печать. Как вы можете видеть, диаграмма фактически исключает возможность того, то Квант когда-либо целиком и полностью делил со мной мозг аборигена. В рамках поля джуганити осуществлялся и осуществляется мощный телепатический контакт, но до полного перехода индивидуальности Кванта, такого, каковой произошел со мной, дело так и не дошло.

Мартелс вновь помедлил и продолжил:

– Мотивы Кванта мне неизвестны, и компьютер не поможет их разгадать. Тем не менее у меня есть несколько предположений. У Кванта есть страстное желание, а также обязанность восстановить контакт с главным компьютером. Я стал его инструментом, и с моей помощью он может реализовать свои планы, ничем не рискуя – он, как пиявка, соединен со мной, хотя и нежесткой связью. Если бы Тлама по пути сюда убили, я бы погиб вместе с ним. У Кванта же было бы достаточно возможностей и времени, чтобы втянуть свои щупальца и вернуться к обычному существованию. К тому же он вернулся бы обогащенным новыми знаниями и опытом, которые помогли бы ему более успешно провести очередную попытку. Мы с Тламом предоставили ему уникальную возможность.

Мужчины слушали Мартелса, не перебивая.

– Как только я помог ему пересечь Страну Птиц, – продолжил Мартелс, – он решил от меня избавиться, что ему вполне удалось. Вероятно, он не все рассчитал верно – ведь если бы абориген умер в самом конце путешествия, последствия для Кванта были бы самые серьезные. Контакт все еще остается частичным, но он должен был бы стать более тесным, чем тогда, когда я был его невольным проводником – теперь между ним и могилой нет никаких препятствий.

Наступило молчание. Наконец, Робелс сказал:

– Ну, и как вам здесь у нас?

– Ваш компьютер – лучший из возможных генераторов поля джуганити, где я мог бы найти себе место и поселиться. Учтите, что я в этом деле эксперт. Кроме того, это был ближайший ко мне компьютер и по расстоянию, тем более что с самого начала я двигался в вашем направлении.

Вновь последовал обмен какими-то быстрыми сигналами-жестами. Наконец Лейнест сказал:

– Вы не ответили на два наших вопроса, и в контексте того, что вы уже сказали, они представляются нам самыми острыми. Во-первых, если вы действительно прошли пешком весь путь через Страну Птиц, чего не совершал ни один еще человек, у вас наверняка есть нечто, что вы можете нам о них сообщить. Особенно то, что поможет нам их победить. Что вы можете сказать, и что мы должны делать?

– О Птицах я не знаю ничего, чего не знает ваш компьютер, – ответил Мартелс. – Они в большей степени полагаются на инстинкты, чем на рациональное мышление, но от поколения к поколению благодаря инструментам отбора их разумность растет. С другой стороны, фактором отбора у них являются и телепатические способности. Но ведь известно, что с точки зрения эволюции интеллект и телепатия несовместимы – если у вас есть одно, вам не нужно второе. Более того, эти два феномена с точки зрения теории эволюции являются врагами. Квант – результат намеренной обратной мутации, я же значительно более примитивен в этом отношении, чем люди, подобные Тламу.

Мартелс подумал и продолжил:

– Если дело обстоит именно таким образом, то компромисс с Птицами невозможен. Они нацелены на уничтожение человечества, причем максимально быстрое. И они не собираются ждать, пока эволюция окажется на их стороне. Они просто неспособны так далеко заглядывать в будущее.

– И это все? – воскликнула вдруг в отчаянии девушка. – Мы давно знали, что проигрываем в борьбе с Птицами – они размножаются быстрее, чем размножаемся мы. Скоро мы потеряем и этот клочок гор и льда. Теперь же нам явилось чудо – и оно нам тоже не поможет? Так?

Внятного ответа Мартелс предложить не смог. Конечно, грядет очередное оледенение, и оно уничтожит цивилизацию Птиц еще до того, как они смогут консолидировать свои территориальные и прочие приобретения, но это событие явно выходило за временные рамки существования людей, укрывшихся в Антарктиде, единственных выживших людей эпохи Третьего Возрождения. По выражению их лиц Мартелс понимал, что это им давно известно, и известно уже не одно поколение.

И он сказал, немного нерешительно:

– Я не знаю, что делать, но надеяться я не перестал. Есть еще несколько открытых вопросов. Но для начала позвольте мне взглянуть на Тлама.

Молодые люди, ни слова не говоря друг другу, переглянулись и кивком дали согласие. Девушка нажала кнопку, открылась дверь, и вошел Тлам. Вошел сам, без посторонней помощи. Мартелс принялся рассматривать его со всех своих шестнадцати точек обзора. Ему было любопытно – он в первый раз после той короткой встречи в музее извне смотрел на человека, частью которого, по сути, являлся столь долгое время.

Тлам был живым свидетельством качества медицины Третьего Возрождения – здоровый, бесстрашный, энергичный и… заносчиво-гордый. И Мартелс понял, что совершил фатальную ошибку: перед ним явился сам Квант – не просто частью своего сознания, спроецированного на личность Тлама, а сам, целиком и полностью. Мгновение – и Квант вошел в недра компьютера, как дротик входит в круг сыра. Зал, люди, в нем находящиеся, – все исчезло в красном грохоте.

На этот раз Квант действовал наверняка.

11

Спас Мартелса от немедленного поражения только прошлый опыт противостояния Кванту. Хотя его отчаянное сопротивление длилось всего долю секунды, в компьютере вдруг сразу же что-то изменилось; Квант со своим бешеным напором исчез, а вместе с Квантом исчез и весь остальной внешний мир. Пытаясь понять, что произошло, Мартелс обнаружил, что машина, которая являлась лишь комплексом полей джуганити с минимальным набором поддерживающего их «железа» да источником энергии, повинуясь его воле, окружила его некой защищающей от любого вторжения блокировочной зоной, пробраться через которую был не в состоянии ни один импульс.

Правда, за это полагалась определенная плата: никакой импульс, включая энергию, не мог пройти ни в ту, ни в другую сторону. Нет, какая-то энергия поступала из источника, который Мартелс никак не мог определить, но ее хватало лишь для того, чтобы поддерживать поля джуганити, составлявшие суть «личности» компьютера. Сам же компьютер как набор оборудования отключился. Если бы не присутствие Мартелса, состояние компьютера напоминало бы состояние парадоксального сна, который, увы, неотвратимо переходит в смерть в условиях невосполнимой энтропии. Да, помощи было ждать неоткуда.

Мартелс вдруг понял, что отчетливо ощущает, как течет время – машина отмеряет его самым непосредственным образом, истощением энергии – ее базовым элементом являлась постоянная Планка. Все – память, вычислительные инструменты – все было выключено и замерло в холодном «железе». Никаких источников информации не осталось, кроме тоненькой струйки энергии, которая истекала откуда-то изнутри самого Мартелса… да еще экспонентно возрастающая необходимость укреплять и поддерживать блокировочную зону. Критический предел будет достигнут меньше чем через час, после чего машина и сам Мартелс умрут. Альтернатива – снять защиту, но после этого и машина, и Мартелс станут игрушками в руках Кванта. Ведь в тот краткий момент сопротивления Мартелс осознал, что циклические процессы в компьютере, который он захватил, были созданы именно под Кванта, и он был способен распорядиться машиной гораздо эффективнее, чем любой незваный гость.

В отчаянии Мартелс рванулся внутрь своей индивидуальности, навстречу тонкому ручейку энергии. Было страшно, поскольку, чем мощнее становился поток, тем в большей степени его воздействие напоминало гипноз. Поэтому, чем ближе Мартелс находился к истоку, тем он был бдительнее. Интенсивность внимания вырастала в обратной прогрессии по отношению к вещам, достойным этого внимания; в конце концов, когда он доберется до полной пустоты, ей будет отдан самый острый его интерес.

В его сознании автоматически выстроилась кривая данных отношений, чьи точки определялись внешними углами последовательно идущих, постоянно меняющихся местами прямоугольников. Диагонали, проходящие через эти точки, встречались у истока, а их крайние значения формировали девяносто градусов полного круга. Внешняя кромка круга отмечала максимальную остроту осведомленности относительно максимального количества объектов, но его сто восемьдесят градусов были отведены для информации, поступающей извне; все остальное зарезервировано за внутренними информационными ресурсами – медитацией, сном, мечтами. Парадоксальный сон и его продукты находились за пределами очерченного круга, центр которого был начисто лишен того, что дают воображение и сны, а кромку составляло состояние просветленности. Источником же всей той конструкции была пустота мистического опыта, нерв которой составляла нулевая степень внимания к полному отсутствию вещей и явлений.

Но это был еще не конец. Пока Мартелс в изумлении созерцал великое кольцо, оно повернулось на бок и превратилось в диск, неся на себе, по-прежнему, те же четыре диаграммы, параметрами которых теперь стали противополагаемые степени определенности и эмоционального эффекта. Нулевой точкой и здесь было мистическое состояние сознания, но в эмоциональном плане оно могло быть наполнено как крайней степенью радости, так и крайней степенью отчаяния – либо Вершина, либо Черная Ночь души. Модель, как Мартелс видел теперь, была сферической, и являлась моделью самого компьютера. Это была модель мыслящей Вселенной, в сердце которой бился первичный пульс жизни и располагалось ядро абсолютной пассивности. Понимая, что это его последний шанс, Мартелс собрался и полетел прямиком к оболочке сферы, к блокировочной зоне. Бесконечность, покой и уверенность сопровождали его в полете; но они могли и обождать, ибо относились к царству созерцания и мечты. У него же были иные заботы.

Мартелс мчался вперед, уровень же энергии уже достиг критической точки. Нужно было найти ответ на несколько практических вопросов, и очень быстро. Мартелс помнил, что основанные на транзисторах устройства, бывшие в ходу в его время, не нуждались во времени для разогрева, и вряд ли в этом времени нуждался этот компьютер. Энергичное сканирование его внутренних контуров показало, что это именно так. Попутно Мартелс установил, где находится командный механизм принтера.

Все теперь зависело от того, как вел свою атаку Квант. Продолжал ли он наседать постоянно, или же, на время утихомирившись, ждал, когда защита упадет, чтобы возобновить нападение? Мартелс был обязан рискнуть. Он знал, что уступает Кванту в скорости, но машина была все равно быстрее их обоих. Так или иначе, ему в любом случае не удастся использовать свое вновь обретенное представление о Внутреннем Пространстве; зато тактика «все на пол! руки за голову!» может и пройти. Правда, у его противников тоже может быть в запасе нечто неожиданное. А если нет, то дельце наверняка выгорит!

Зависнув на мгновение над внутренними контурами, Мартелс сбросил защиту. Компьютер мгновенно проснулся, и Мартелс выбросил на печать два слова – всего два. Времени определить, как отреагировал принтер, не было, потому что в ту же секунду Верховный Автарх, словно вихрь, состоящий из острых клыков и кинжалов, кусаясь и разя, бросился на предназначенное для него место в главной машине – место, в котором ему отказывали столько долгих веков.

Тут же блокирующая зона была восстановлена, и компьютер вновь погрузился в холод и темноту – за исключением слепого и немого сознания Мартелса. Таймер энтропии вновь стал отсчитывать утекающие секунды. Сколько времени потребуется людям снаружи, чтобы среагировать – если они захотят сделать это, и если Квант не попытается им помешать? Мартелс послал совсем короткое сообщение: «Оглушите Тлама». Это была единственная карта, которую Мартелс мог разыграть – он же знал, насколько Квант не переносит физической боли!

Что бы ни случилось там, снаружи, у Мартелса оставался примерно такой же запас времени, как и раньше, а может быть, и меньше. Компьютер вновь скользил к критической точке. Поток энергии извне, который хлынул было в машину снаружи, сохранить не удалось – он был полностью истрачен на печать сообщения.

Время кончилось. Мартелс опустил защиту. Ничего – только ослепительный свет дня. Озадаченные, но собранные и готовые к любым действиям, люди стояли над распростертым на полу телом аборигена. Они прочитали сообщение.

– Анестезируйте его, и побыстрее, – произнес Мартелс, используя голосовой аппарат, – а потом мы решим, что нам делать. Я был не прав. Квант полностью перешел в мозг Тлама. Ящик в Роусоне пуст. Если Тлам придет в себя, Квант вновь будет пытаться занять компьютер, а мне удастся защитить машину, только полностью заблокировав ее. Если вы этого не хотите, держите Тлама подальше от компьютера, пока мы не найдем решения. Положите его на лед, и пусть остается без сознания как можно дольше.

Через плечо Лейнест указал большим пальцем правой руки на заднюю дверь, использовав жест, которому от роду было более двадцати трех веков. Робелс и Энбл подняли тело Тлама, подхватив его под мышки, и потащили наружу. Когда дверь за ними закрылась, Лейнест сел за рабочий стол, но настороженное выражение не покинуло его лица.

– Мне совсем не кажется, что в вашем случае мы имеем дело с чем-то лучшим, чем Квант, – сказал он. – Вы существо нелепое и плохо осведомленное.

– Согласен, – отозвался Мартелс. – Но я быстро учусь. А каких улучшений вы ждете? Если вы хотите вернуть себе этот компьютер, я его не отдам, и вам все равно придется выбирать между мной и Квантом. Кстати, почему вы его вырубили? Ведь машина была создана как раз под него – мне не удастся ее использовать и на десять процентов от того, что мог бы делать Квант.

Похоже, Лейнест был совсем не уверен, хочется ли ему отвечать на этот вопрос, но потом понял, что выбора у него нет.

– Мы не хотели его вырубать, – начал Лейнест. – А если и вырубили, то с большой неохотой. Как вы верно заметили, Квант и компьютер отлично друг другу подходят, и, пока Квант отсутствовал, компьютер никогда не развивал полной мощности. Изначально эта пара – компьютер и Квант – должна была работать как хранилище знаний до тех пор, пока люди Четвертого Возрождения не смогут ими воспользоваться. До этого времени Квант должен был находиться в музее в Роусоне, люди должны были посещать его, а мы – ждать. Квант был воспитан лидером, и, когда пробил бы его час, он таковым бы и стал.

Лейнест замолчал, несколько мгновений раздумывая, после чего продолжил:

– Но все пошло не так. Компьютер открыл Кванту доступ к технологиям джуганити, и это оказалось ловушкой. Квант отказался от роли лидера и становился все более и более пассивным. Я сомневаюсь, что вы в состоянии полностью понять процесс, но в общих чертах это выглядит так.

Лейнест вновь задумался, словно подыскивал слова, и вновь заговорил:

– Для большинства смертных существует некий порог определенности, который они и принимают за действительность всю свою жизнь. Из них очень немногих выбрасывает из этого состояния определенности столкновение с каким-либо раздражающим фактором – личной трагедией, открытием в себе телепатических способностей, встречей с умершим предком. Таких факторов – сотни, и они способны потрясти метафизику личности. Потери необратимы, а о переходе с одного уровня определенности на другой обычно говорят в некой туманной терминологии как о «божественной неудовлетворенности», «жажде бессмертия» и так далее. Несет ли все это для вас хоть какой-то смысл?

– Я даже готов внести то, о чем вы рассказываете, – прервал Лейнеста Мартелс, – в диаграмму, которую начинаю сейчас разрабатывать. Вокруг этой диаграммы и построен компьютер.

– Именно так, – кивнул Лейнест. – Компьютер – это модель разумной Вселенной. Тогда по поводу оставшихся стадий я буду более краток. Всего их восемь: ориентация, утрата реальности, концентрация, медитация, созерцание, пустота, возвращение, рестабилизация. Кванта так увлекли странствия по ментальным пространствам, что он потерял всякий интерес к роли лидера, позволил Птицам эволюционировать и развиваться без всякого вмешательства со стороны человека, а впоследствии принялся вмешиваться в наши ежедневные рутинные операции с компьютером.

Он мгновение помолчал, после чего продолжил:

– В рамках четвертой стадии, медитации, есть два уровня. Когда Квант достиг второго уровня, глубинного, мы сочли необходимым полностью разорвать его связи с компьютером. Дело в том, что с четвертой стадии вы неизбежно попадаете на шестую, на уровень Пустоты, и у нас ровным счетом не было никаких предположений относительно желаний Кванта, когда он перешел бы на седьмую стадию, стадию возвращения. Не исключено, что он стал бы активно поддерживать Птиц – трансформации такого рода нередки, а Квант, как вы, наверное, убедились, может быть исключительно опасным противником.

– Да, один предатель гораздо опаснее целого полка явных врагов, – согласился Мартелс. – То, что вы мне сообщили, полностью согласуется с моими наблюдениями. Квант как раз собирался выйти на стадию Пустоты, но мое прибытие отбросило его назад, на предыдущий уровень. Теперь он мобилизован против нас всех.

– А вы? – спросил Лейнест.

– Не понимаю!

– На чьей стороне вы?

– Так это же очевидно! Я пришел сюда за помощью. Помощи я не получил бы ни от Кванта, ни тем более от Птиц. Вы должны доверять мне и удерживать Кванта и Тлама в бессознательном состоянии, пока мы не решим, что делать. Сейчас готового решения у меня нет.

– А на что у вас есть готовое решение? – спросил Лейнест, и в голосе его зазвенела сталь. – Вы будете мешать нам пользоваться компьютером даже больше, чем мешал Квант, когда мы решили его отрезать от машины. Если у вас нет конкретного плана немедленных действий против Птиц, мы обойдемся и без вас.

– Вам от меня не избавиться, Лейнест! В отличие от Кванта, соединенного с компьютером линией, которую вы легко можете обрезать, я нахожусь внутри машины.

Лейнест иронически ухмыльнулся.

– Компьютер! Знай свое место! – произнес он.

Мартелс заглянул в себя, и тотчас же его вниманию была услужливо предложена вся необходимая информация. Он принялся изучать ее, и постепенно отчаяние овладело им. Да, у Лейнеста против него был хороший кнут. Лейнест мог убить Тлама и Кванта, потом просто дождаться, когда призрак Автарха в энергетическом отношении превратится в ничто, и вышвырнуть Мартелса из машины мощным разрядом энергии. Это будет что-то вроде лоботомии. Конечно, Мартелс мог бы воздвигнуть блокировочную зону, но ему не удастся поддерживать ее вечно; самое большее, что он смог бы сделать, так это добиться ничьей – но только ценою поддержания с обеих сторон постоянной и изнуряющей бдительности.

И очень скоро, гораздо быстрее, чем это случилось с Квантом, Мартелс тоже обнаружит, что его неодолимо влечет по путям джуганити, один из которых уже едва не привел его к катастрофе. И люди вынуждены будут избавиться от обоих столь раздражающих их сознаний, и полностью получат в свое распоряжение послушный, но совершенно бессмысленный компьютер.

Счастья это им не принесет – в долгосрочной перспективе. Но если Мартелс не сможет дать им эффективную стратегию борьбы с Птицами, он не сможет их и упрекнуть: «Я ведь вам говорил».

И станет он еще одним угасающим сгустком несбывшихся надежд и сожалений – сколько таких он встретил в тот краткий миг, когда, покинув тело Тлама, еще не обрел свой новый дом в главном компьютере!

– Ваша проблема мне понятна, – сказал он. – Я сделаю то, о чем вы просите.

12

В музее Роусона медленно тянулись годы – десять, двадцать, пятьдесят. Сто лет прошло, и Мартелсу, сидящему в ящике, начало казаться, что он окончательно потерялся.

Иногда, правда, он отвлекался. Кванта с ним не было – не было его сомнамбулического бормотания; люди буквально восприняли предложение Мартелса и положили Тлама на лед, где он, вместе с Автархом, пребывал в замороженном состоянии в ожидании возможного оживления. Компьютер работал на полную мощность, линия его связи с мозговым ящиком в музее была восстановлена, и потому Мартелс мог в любое время участвовать в рутинных операциях по решению текущих проблем, а также беседовать с представителями все новых и новых поколений людей, которые появлялись в этих южных широтах.

Любопытно, но люди антарктических широт старели очень медленно. Теперь за рабочим столом сидела внучка Энбл, но иногда в зал заглядывала и сама бабушка – постаревшая, но не утратившая былой энергии. Жив был и Лейнест, хотя годы оставили и на нем свой след.

Правда, дело организации аборигенов шло медленно – то самое дело, которое Мартелс когда-то предлагал скептически настроенному Кванту. Около двадцати лет им потребовалось, чтобы убедитиь племена, что ящик в музее вновь обрел способность разговаривать, и еще двадцать – чтобы дать им понять (преступление Тлама и его ссылка стали легендой, убедительности которой придал факт отсутствия его призрака среди теней предков), что к ящику можно не только приближаться, но беседовать с ним и даже иметь от этого пользу. Правда, к этому времени Мартелс полностью забыл обычную манеру Кванта разговаривать с аборигенами мантрами и притчами – единственная форма, в которой те готовы были принять помощь и совет.

Оказалось, что от Третьего Возрождения на Земле оставались еще два города, чьи ресурсы можно было консолидировать в борьбе с Птицами. Города были небольшими, и оба располагались в местности, что раньше называлась Южной Америкой. Эти города нужно было интегрировать в сеть и включить в План борьбы с Птицами, которые к этому времени уже занимали все оставшиеся территории. На это ушло еще немало лет.

По мере того, как одно за другим пролетали десятилетия, Мартелса все более увлекало желание пойти путями джуганити. Толкала его туда доступность той мощной, платонической в своей основе, модели организации разума, которую представлял сам принцип конфигурации компьютера. Основу компьютера составлял чип живого моноблока, и машина постоянно стремилась к воссоединению с ним, увлекая за собой и Мартелса.

Затем человеческой цивилизации был нанесен удар. Птицы не могли лучше рассчитать время своего нападения. К этому моменту Мартелс, как когда-то Квант, плыл, в состоянии гипнотической очарованности, ко второму, глубинному уровню медитативной стадии, и помогали ему в этом его диаграммы, в которых платоновская модель являлась во всей своей графической точности.

К моменту, когда он силой был возвращен в состояние, из которого смог оценивать реальность в более-меннее привычных формах, все небо было закрыто черными крыльями Птиц, два города-союзника пали после ожесточенной, но короткой борьбы, а призраки людей цивилизации Четвертого Возрождения бессмысленными толпами, с жалостливыми стонами и неумолчным плачем, двигались по направлению к небытию.

Потомки смешных и нелепых водоплавающих, которых во времена Мартелса звали пингвинами, выпустили торпеды по островным форпостам на краях континента, прервав их связь с основной базой, а с неба похожие на альбатросов создания, способные управляться с ветрами получше, чем самый умелый пилот-человек, обрушили на землю тысячи тонн бомб.

Хотя, в более долгосрочной перспективе, план людей оказался более эффективным. Линия связи между компьютером и ящиком, в котором по-прежнему пребывал Мартелс, оставалась неповрежденной, и Мартелсу удалось вовремя реорганизовать свои силы. Была поднята мощная авиация, а из лаборатории, захороненной глубоко на Огненной Земле, были выпущены на волю птицы, жившие еще в эпоху Мартелса, лишенные интеллекта, но несшие на своих крыльях и кожной поверхности выращенный людьми вирус миксоматоза, которым когда-то австралийцы выкосили неуемно расплодившихся кроликов.

Пораженные вирусом мертвые Птицы принялись дождем валиться с небес. Их последняя и самая жестокая атака была бесполезной, поскольку линия между мозговым ящиком и главным компьютером была прервана, а сознание Мартелса отправилось в свободное плавание, как некогда это делал Квант. При поддержке двух людей, чей мозг стал субстратом для его интеллекта и источником энергии, Мартелс внедрился в сознание правящего на ту пору Короля Птиц и обезвредил его.

Птицы в беспорядке отступили.

К концу века шансы Птиц на выживание были сведены к нулю. Их организация развалилась, ее технологическая основа была разрушена, а надежды на использование джуганити против человека полностью не оправдались. Вскоре их цивилизацию должны были прикончить наступающие ледники. Человечество возрождалось. Наступала эпоха Пятого Возрождения.

Мартелс представил счет. Операторы вызвали Лейнеста, чтобы как-то решить проблему. Как ни стар был Лейнест, он явился.

– Отправить вас домой – не проблема, – прозвучал его слегка дрожащий голос, усиленный стоящим на столе микрофоном. – Если, конечно, вы по-прежнему этого хотите. Пока вы были отключены от компьютера, мы внимательно изучили все возможности. Но примите во внимание следующее. Мы полностью доверяем вам, и полагаем, что ваш интеллект гораздо более приспособлен, чем интеллект Кванта, к работе с нашим компьютером. Если вы нас покинете, мы должны будем либо возродить Кванта, либо уничтожить его, и ни то, ни другое не может нас удовлетворить. Поэтому мы просим вас остаться с нами.

Мартелс погрузился в глубины компьютера – всего на мгновение; но то, что он извлек из глубин его памяти, потребовало для осмысления немало времени: поистине, машина может решать глобальные проблемы в течение мгновений, человеческая же мысль требует протяженности.

– Понимаю, – сказал он. – Вы можете вернуть меня в мое время как раз перед тем, как я поскользнулся и свалился в свой дурацкий телескоп. Конечно, я заберу с собой все знания, которые приобрел здесь и, естественно, воспользуюсь ими, когда возникнет необходимость. Вы это понимаете, Лейнест?

– Частично, – ответил тот шепотом. – Но есть кое-что еще.

– Я понимаю. И мне хотелось бы, чтобы вы мне честно все рассказали. Мне кажется, я это заслужил – мне немало пришлось пережить. Поэтому объясните мне все до конца – как вы это понимаете.

Лейнест поколебался мгновение и сказал:

– Дело в том, что те знания, которые вы здесь приобрели, после возвращения пребудут с вами лишь долю секунды. У нас нет возможностей одновременно и спасти вас от несчастного случая, вернув в ваше время за несколько секунд до падения, и сохранить в вашем сознании все, что вы здесь узнали. Существует временной парадокс, разрешить который мы не в силах. Как только вы появитесь в своем мире, и появитесь за мгновение до падения, все знания сотрутся из вашей памяти. Более того: вы никогда не вернетесь в наш век, и все, что появилось и свершилось здесь при вашем содействии, будет аннулировано.

– В мое время это назвали бы шантажом. Эмоциональным шантажом, но – тем не менее.

– Шантажировать вас не входит в наши намерения, – прошептал Лейнест. – В любом случае мы заплатим полную цену – каким бы ни было ваше решение. Но мы полагаем, что межвременная интервенция, в любом случае, не способна полностью изменить порядок вещей в мире. Если вы отправитесь домой… иллюзия того, что что-то изменилось, исчезнет несколько раньше. Но мы хотим оставить вас с нами не ради того, что вы делали и делаете, а ради вас самого.

Да, это был изощреннейший шантаж, и Мартелсу оставалось только надеяться, что Лейнест не очень понимает это.

– А, если я останусь, как мне удастся адаптироваться к вашему стилю жизни?

– Мы вас научим. Вы быстро обучаетесь. Мы внедрим ваше сознание в новорожденного – внучка Энбл уже беременна, и именно с этой целью. Конечно, вы и здесь все забудете, это необходимо. Но здесь впереди у вас будет целая жизнь, и вы станете человеком нашего времени, кем стать пока не можете. И у вас будет тело, полное страстей и желаний – неплохая альтернатива очередному падению в телескоп времени и дальше – возвращению к Истокам.

– А что будет с Квантом? – осторожно спросил Мартелс. – И с Тламом, этой совершенно ни в чем не виновной жертве?

– Они уже давно пребывают в небытии. Если они умрут в этом состоянии, разницы они не ощутят.

– Но ощущать буду я. И, мне кажется, это несправедливо. Я – захватчик, я проник в их сознание и разрушил пути, которыми они шли по полям джуганити. Я думаю, это преступление, хотя, если смотреть на это из моего прошлого, преступлением это назвать нельзя.

Мартелс подумал мгновение и продолжил:

– Хорошо, Лейнест. Я остаюсь. Но при одном условии. Вы должны их впустить.

– Впустить? – переспросил Лейнест. – Но как и куда?

– Я оговорился, – сказал Мартелс. – Я хотел сказать, что вы их должны возродить. А впущу их я.

– Итак! – произнес знакомый голос. – Вот мы и снова вместе, и в самых дружеских отношениях. Кроме того, у каждого из нас есть свое место.

– Ты не держишь на меня зла? – осторожно спросил Мартелс. – Не хотелось бы стать жертвой твоего гнева.

– Я тоже умею учиться на собственном опыте, – произнес голос, и в нем, кроме иронии, прозвучало удовольствие. – Я благодарен тебе за то, что ты вернул меня в мою машину, чего самому мне бы сделать не удалось. Когда-нибудь – не скоро – мы вместе отправимся исследовать пути джуганити. Но торопиться не будем. Сперва нам нужно кое-кого кое-чему научить.

– Именно! – из неизмеримой дали донесся удивленный голос Тлама, который впервые в своей жизни стал понимать природу свободы. – И, спасибо тебе, Квант.

– Я более не Квант, – произнес голос. – Теперь мы все вместе представляем собой совершенно новую сущность – Автарха Пятого Возрождения.

Мартелсу потребовалось время, чтобы осмыслить это новое, неслыханное доселе иносказание.

– Мы? – произнес он. – Так это случилось и с тобой?

– Да, – ответил голос. – Мы никогда не возвратимся из Пустоты – никто из нас. И мы должны научиться, победив все соблазны и препятствия, любить наше бессмертие, чтобы люди, освободившись, пошли за нами путями джуганити, конца которым нам не дано постичь. На этом пути нас ждут падения, но ждут и взлеты.

Голос замолк, но через мгновение продолжал:

– Если у нас все получится, со временем мы станем Автархом Шестого Возрождения – и так дальше, без конца, по путям реальности. Для тех, кто призван, этого вполне достаточно.

Воцарилась тишина, и только слышны были шевеления Тлама, который все еще не мог понять – стал ли он уже предком или еще нет. Да, ему многое придется узнать.

– Мне кажется, – произнес Мартелс, – что мне все это должно понравиться.

«Би-и-ип!»

Пролог

Джозеф Фейбер слегка опустил газету, но, поймав взгляд девушки, сидевшей на парковой скамье, улыбнулся вымученно-смущенной улыбкой почтенного, сто лет женатого ничтожества, пойманного на созерцании птичек, и поспешно сунул нос в измятый лист.

Он был вполне уверен, что выглядит типичным безвредным, неплохо пристроенным гражданином средних лет, наслаждающимся воскресным отдыхом вдали от счётных книг и семейных обязанностей. Кроме того, его не покидала убежденность: несмотря на все инструкции начальства, играй он свою роль даже чуть хуже, вряд ли это имело бы хоть какое-то значение. Задания типа «мальчик встречается с девочкой» он всегда выполняет на все сто! Йо никогда не проваливает такие заказы, к тому же он чувствует себя в подобных обстоятельствах как рыба в воде.

По правде говоря, материалы газеты, призванной служить всего лишь прикрытием, интересовали его куда больше работы. Десять лет назад, едва став агентом Службы, он был восхищен, как гладко, порой виртуозно, разрешаются действительно сложнейшие ситуации. Опасные ситуации, а не «мальчик встречается с девочкой».

Взять хотя бы дело туманности Черной Лошади. Несколько дней назад газеты и телевидение подняли волну по этому поводу. Йо моментально сообразил: заваривается крутая каша.

И вот сегодня варево перелилось через край: туманность Черной Лошади стала буквально выплевывать корабли – десятками, сотнями, тысячами. Такая массированная атака потребовала не менее века усилий со стороны всего звездного скопления, причем производство велось в условиях тотальной секретности…

И, конечно, Служба оказалась на месте как раз вовремя. С втрое большим количеством кораблей, расположенных с математической точностью, так, чтобы достойно встретить вражескую армаду в тот момент, когда она вырвется из туманности. Битва превратилась в побоище, атака захлебнулась прежде, чем средний гражданин успел что-либо заметить, – и Добро восторжествовало над Злом!

В чем, впрочем, никто не сомневался.

Фейбер вернулся к действительности, услышав осторожное шарканье по гравию. Он взглянул на часы: 14:58:03. Согласно инструкции, именно в это время мальчик должен встретиться с девочкой.

Агенту был дан строжайший приказ: проследить за тем, чтобы ничто не воспрепятствовало встрече. Свидание должно проходить, как полагается, без всякого вмешательства со стороны Йо.

Разумеется.

Джозеф со вздохом сложил газету, снова улыбаясь парочке – он и это умел, – и словно нехотя отошел. Интересно, что произошло бы, вздумай он отклеить фальшивые усы, швырнуть газету на траву и умчаться с радостным воплем. Он подозревал, что поступь истории нельзя отклонить в сторону даже вторым потопом, однако экспериментировать не собирался.

Да и в парке было так хорошо! Двойное солнце согревало дорожку и зелень ласковыми лучами. Нестерпимая жара начнется летом. Ничего не скажешь, Рэндолф – наиболее приятная планета из тех, какие ему приходилось посещать. Немного отсталая, это верно, но такая мирная! Душа радуется.

Кроме всего прочего, отсюда до Земли немногим более сотни световых лет. Хорошо бы узнать, как земное управление Службы ухитрилось проведать о свидании мальчика с девочкой в определенном месте на Рэндолфе ровно в 14:58:03.

Или как управлению Службы удалось с микронной точностью перехватить межзвездный флот, без особенной причем подготовки, всего лишь с помощью статей в прессе да видеоматериалов из туманности.

Здесь, на Рэндолфе, пресса обладала такой же свободой, что и везде. Всякое из ряда вон выходящее скопление боевых кораблей Службы в районе Черной Лошади или где-то еще было бы замечено и немедленно прокомментировано. Служба не запрещала подобного рода материалы ни по причинам безопасности, ни по каким иным. Хотя о чем тут, собственно, говорить, кроме того, что: а) целая армада без всяких видимых причин вырвалась из туманности Черной Лошади; б) Служба оказалась готова.

Впрочем, все и так хорошо знали: Служба готова всегда. Ни одного промаха вот уже свыше двух столетий. Не было даже простого ляпа.[56]

Взмахом руки Йо остановил хоппер. Оказавшись внутри, он немедленно избавился от усов, накладной лысины, морщин на лбу, словом, всего антуража, придававшего ему вид дружелюбный и совершенно безвредный.

Водитель хоппера наблюдал весь процесс в зеркальце заднего вида. Йо поднял глаза и встретился с ним взглядом.

– Простите, мистер, но я посчитал, что вам все равно, видят вас или нет. Вы, должно быть, из Службы.

– Верно. Отвезите меня в офис, хорошо?

– Будет сделано.

Водитель тронул с места машину, и скорость плавно поднялась до предельной.

– Впервые вижу агента Службы вживую. Глазам не поверил, когда увидел, как вы снимаете с себя лицо! Да уж, минуту назад вы выглядели по-другому.

– Иногда приходится, – рассеянно обронил Йо.

– Это точно. Неудивительно, что вы заранее знаете обо всем. Должно быть, имеете по тысяче лиц, так что собственная мамаша иногда не узнает сынка, верно? И вам плевать, что я видел вас в другом обличье? Да еще когда вы что-то вынюхивали?

Йо усмехнулся. Движение мышц вызвало небольшое тянущее ощущение на изгибе щеки, как раз рядом с носом. Йо оторвал забытый кусочек ткани и принялся критически исследовать.

– Конечно, нет. Переодевание – самая элементарная часть нашей работы. Всякий об этом знает. Собственно говоря, мы не часто этим пользуемся, разве что на самых простых заданиях.

– Вот как, – промямлил несколько разочарованный водитель. А он-то полагал…

Несколько минут прошло в молчании. Потом водитель задумчиво протянул:

– Судя по трюкам, которые выделывает Служба, вы должны путешествовать во времени и тому подобное… Вот мы и приехали. Удачи, мистер.

– Спасибо.

Йо направился прямиком в офис Красны. Красна был уроженцем Рэндолфа. И хотя учился на Земле и подчинялся земному отделению, здесь был сам себе хозяином. Тяжеловесное мужественное лицо носило отпечаток непоколебимой уверенности, отличавшей всех сотрудников Службы, даже тех, у кого, строго говоря, вообще не было лиц.

– Мальчик встречается с девочкой, – коротко доложил Йо. – То же время и то же место.

– Хорошая работа, Йо, – похвалил Красна, пододвигая к нему ящичек. – Сигарету?

– Не сейчас. Хотелось бы потолковать с вами, если есть время.

Красна нажал кнопку, и из пола вырос стул, похожий на гриб-сыроежку.

– Так что у вас на уме?

– Ну… – осторожно начал Йо, – я все гадаю, почему вы похлопали меня по спине за несделанную работу.

– Вы сделали работу.

– Ничего подобного, – невозмутимо возразил Йо. – Мальчик встретился бы с девочкой, независимо от того, был я здесь или на Земле. Река истинной любви всегда течет гладко. Так происходило во всех случаях, когда речь шла о свидании, и все равно, выполнял задание я или другой агент.

– Прекрасно, – улыбаясь, кивнул Красна. – Нам нравится, когда дела идут подобным образом. Но, Йо, мы хотели бы, чтобы кто-то из агентов при этом присутствовал. Из тех, кто имеет репутацию человека разумного и предусмотрительного, на случай, если произойдет сбой. Правда, сбоев почти никогда не случается, как вы уже заметили. А вдруг?

Йо презрительно фыркнул.

– Если пытаетесь заранее установить условия на будущее, предупреждаю: всякое вмешательство со стороны агента Службы только испортит конечный результат. Настолько-то я в теории вероятности разбираюсь!

– А что заставляет вас думать, будто мы пытаемся заранее определить будущее?

– Это очевидно даже для водителей хопперов на вашей собственной планете. Обыкновенный таксист знает, что агенты Службы могут путешествовать во времени. Не говоря уж об остальных гражданах, правительствах и целых народах, которых Служба без потерь и сбоев вытаскивала из серьезнейших ситуаций.

Йо передернул плечами и продолжил:

– Человека можно попросить охранять влюбленных на свидании, но достаточно сделать это несколько раз, чтобы понять: Служба охраняет будущих детей, которые могут родиться от этой встречи. Следовательно, Службе известно, какими должны вырасти эти дети, и она имеет основания заботиться об их будущем. Какие иные выводы тут возможны?

Красна вынул сигарету и принялся нарочито медленно ее разминать, явно стараясь оттянуть ответ.

– Никаких, – признал он наконец. – В нашем распоряжении, разумеется, не только предположения, но и точные знания. Невозможно создать столь высокую репутацию исключительно на одном шпионаже. У нас на вооружении разнообразнейшие средства: генетика, например, и оперативные расследования, теория игр, передатчик Дирака. Настоящий арсенал, не так ли? Кроме того, на нас работают превосходные прогнозисты.

– Понятно, – промямлил Йо, ерзая на стуле и соображая, как лучше сформулировать то, что он собирался сказать. Рука его машинально потянулась к сигарете.

– Но все это еще не означает непогрешимости, Красна. Возьмите хотя бы дело с армадой Черной Лошади. В тот момент, когда появляются их корабли, Земля, предположительно, узнает обо всем по передатчику Дирака и начинает собирать свою армаду. Но для этого требуется время, даже если система сообщений срабатывает мгновенно.

Однако армада Службы уже была на месте. Причем военных приготовлений никто не заметил, вплоть до самого сражения. А когда оно началось, население близлежащих планет вздрогнуло. Правда, не очень сильно: Служба всегда побеждает, таковы статистические данные, подтвержденные практикой многих веков. Веков, Крас! Господи боже, да вы себе не представляете, сколько заняла бы на самом деле подготовка к некоторым кунштюкам, которые мы выкидываем. Дирак дает нам преимущество от десяти до двадцати пяти лет, но не более того.

Йо не заметил, что докурил сигарету до самого кончика, пока не обжег губы, и сердито придавил крохотный окурок.

– Это совсем иное, чем просчитать тактику врага и вычислить, какие дети могут получиться у данной пары по закону Менделя. Это означает: у нас есть способ считывать будущее до малейшей детали. А такой факт, в свою очередь, противоречит всему, чему меня учили… я имею в виду теорию вероятностей. Однако приходится верить своим глазам.

Красна рассмеялся.

– Впечатляющая речь, – заметил он, кажется, искренне довольный. – Думаю, вы помните, что когда еще только были завербованы на Службу, постоянно удивлялись, почему новости никогда не бывают плохими. Теперь все меньше людей обращают на это внимание, такие вещи становятся привычными.

Красна встал и провел рукой по волосам.

– Теперь вы поднялись на следующую ступень. Поздравляю. Вас только сейчас повысили.

– Правда? – недоверчиво протянул Йо. – Я пришел сюда в уверенности, что меня уволят.

– Нет. Обойдите стол, Йо, и я кое-что вам покажу.

Красна откинул столешницу. Под ней оказался небольшой экран. Йо послушно поднялся и уставился в пустой монитор.

– Неделю назад мне прислали стандартную учебную запись. Подразумевалось, что вы будете готовы ее увидеть. Смотрите.

Красна коснулся панели. В центре экрана появилось крошечное световое пятнышко и снова погасло. Одновременно раздался тихий писк, и на экране возникла картинка.

– Как вы и подозревали, – спокойно объяснил Красна, – Служба непогрешима и непобедима. А вот за счет чего она стала такой, рассказывается в истории, начавшейся несколько веков назад.

1

Дейна Лье – отец ее был голландцем, мать – уроженка острова Целебес – уселась на стул, указанный капитаном Робином Вейнбаумом, скрестила ноги и стала ждать. Смоляные волосы поблескивали в свете лампы.

Вейнбаум насмешливо рассматривал ее. Завоеватель-резидент, давший девушке чисто европейское имя, поплатился за это, ибо внешность его дочери не имела ничего общего с голландскими представлениями о красоте. Ни светлой кожи, ни белокурых локонов. На взгляд капитана, Дейна Лье была похожа на хрупких дев острова Бали, несмотря на имя, одежду и уверенный вид. Подобная комбинация считалась особенно пикантной для миллионов телезрителей, наблюдавших ее передачу, и Вейнбаум находил ее не менее очаровательной.[57]

– Как одна из ваших последних жертв, – заметил он, – не уверен, что для меня это большая честь, мисс Лье. Кое-какие мои раны до сих пор кровоточат. Но я искренне недоумеваю, по какой причине вы надумали меня навестить вновь. Не боитесь, что я тоже умею кусаться?

– Не имела ни малейших намерений набрасываться лично на вас и не думаю, что отважилась бы на это, – серьезно заметила тележурналистка. – Просто было совершенно очевидно: наша разведка серьезно промахнулась в деле Эрскинов, и моей обязанностью было сказать это вслух. Наверное, как глава бюро вы оскорбились за всю службу, но, поверьте, я не хотела вас обидеть.

– Слабое утешение, – сухо заметил Вейнбаум. – Но тем не менее спасибо.

Евразийка равнодушно пожала плечами.

– Я пришла по другому поводу. Скажите, капитан Вейнбаум, вы когда-нибудь слыхали о конторе, называющей себя «Межзвездной информацией»?

Вейнбаум покачал головой.

– Похоже на агентство по розыску без вести пропавших. Нелегкий хлеб в наши дни.

– Именно об этом я и подумала, когда впервые увидела их логотип, – кивнула Дейна. – Но письмо под ним не похоже на то, какое дал бы частный детектив. Позвольте мне прочитать хотя бы часть.

Тонкие пальцы нырнули во внутренний карман жакета и извлекли оттуда листок бумаги. Вейнбаум машинально отметил, что письмо напечатано на машинке: должно быть, журналистка оставила оригинал дома. Копия, скорее всего, неполная: весьма серьезное обстоятельство.

– Содержание следующее: «Дорогая мисс Лье. Как телекомментатор крупного издательского синдиката, обладающий широкой аудиторией и немалой ответственностью, вы нуждаетесь в самых лучших из доступных источников информации. Мы хотели бы предложить вам услуги нашей службы и надеемся, что вы убедитесь: она превосходит любые другие агентства новостей на Земле. Ниже мы приводим несколько прогнозов, касающихся грядущих событий в созвездии Геркулеса и в так называемых областях Трех Призраков. Если предсказания сбудутся не менее чем на сто процентов, мы предложим кандидатуры своих людей в качестве корреспондентов для этих районов по ценам, которые будут согласованы позднее. Если же предсказания хоть в чем-то окажутся ошибочными, можете забыть о нас».

– Хм-м-м… – отозвался Вейнбаум. – Ничего не скажешь, самоуверенности у них хватает, и… к тому же сочетание довольно странное. Три Призрака – всего лишь небольшая солнечная система, а область Геркулеса включает целое скопление звезд: огромный участок неба. Похоже, данная контора намекает, что в ее распоряжении – тысячи полевых корреспондентов, не меньше, чем у правительства. Гарантирую: они слишком много на себя берут.

– Готова с вами согласиться. Но прежде позвольте прочесть вам один из двух прогнозов.

Бумага неприятно зашуршала в руке Дейны.

– «Ровно в 03:16:10, в День Года 2090, межзвездный лайнер типа Гесса, «Бриндизи», будет атакован вблизи системы Трех Призраков четырьмя…»

Вейнбаум стиснул подлокотники вращающегося кресла и выпрямился.

– Покажите письмо, – сдавленно произнес он, тщетно пытаясь скрыть тревогу.

– Минуту, – спокойно кивнула журналистка. – Наверное, я была права, уступив внутреннему голосу. Позвольте дочитать: «… четырьмя тяжеловооруженными судами, с опознавательными знаками флота Хаммерсмита II. В этот момент координаты лайнера будут таковы: 88-А-тета-88-алеф-Д, и на секундную погрешность…»

– Мисс Лье, – перебил Вейнбаум, – простите, что снова прерываю, но ситуация просто обязывает немедленно взять вас под арест, как бы громко ни вопили ваши спонсоры. Не знаю, что собой представляет эта «Межзвездная информация» и каким образом к вам попало письмо, которое вы якобы цитируете. Но могу сказать одно: вы обладаете информацией, которую надлежит знать исключительно вашему покорному слуге и еще четверым сотрудникам. Слишком поздно объявлять, что все вами сказанное может быть использовано против вас. По моему мнению, вас давно пора посадить под замок!

– Я так и думала, – ответила посетительница, казалось, нимало не встревожившись. – Значит, этот лайнер действительно окажется в указанном месте и кодированная временная координата соответствует предсказанному Универсальному Времени. Надеюсь, верно также, что на лайнере «Бриндизи» находится сверхсекретное устройство связи?

– Вы намеренно нарываетесь на неприятности? Не терпится попасть в камеру? – процедил Вейнбаум сквозь зубы. – Или разыгрываете спектакль с целью показать мне, что мое собственное бюро протекает по всем швам?

– Могло быть и так, – призналась Дейна. – Но до этого не дошло, Робин. Я была предельно честна с вами. До сих пор вы отвечали мне тем же. Я ни за что не стала бы вводить вас в заблуждение, и вы это знаете. Если неизвестная организация обладает подобными сведениями, вполне может статься, что они получили их оттуда, где это сделать проще всего. От полевых агентов.

– Невозможно.

– Почему?

– Потому что информация не достигла даже моих агентов и вряд ли могла просочиться с Хаммерсмита II и тем более с Трех Призраков. Письма перевозятся кораблями, как вам известно. Пошли я приказы своему агенту на Трех Призраках ультраволновой почтой, ему пришлось бы ждать их получения триста двадцать четыре года. Корабль же добирается туда менее чем за два месяца. Эти указания отправлены всего пять дней назад. Даже если бы кто-то из членов экипажа вскрыл их, все равно он не смог бы обогнать собственный корабль.

Дейна кивнула темной головкой.

– Хорошо. Какие еще версии, кроме утечки в вашем управлении?

– Вот именно, какие? – мрачно буркнул Вейнбаум. – Лучше скажите, кто подписал это ваше письмо.

– Некий Дж. Шелби Стивенс.

Вейнбаум нажал кнопку интеркома.

– Маргарет, посмотрите в регистрационных списках контор «Межзвездную информацию». Узнайте, есть ли такая и кто владелец.

– Разве вас не интересует остальная часть предсказания?

– Еще бы! Кстати, там указано название прибора связи?

– Да, – кивнула Дейна.

– А именно?

– Коммуникатор Дирака.[58]

Вейнбаум со стоном потянулся к интеркому.

– Маргарет, немедленно пришлите доктора Уолда. Велите бросить все и мчаться сюда. Как насчет первого задания?

– Выполнено, сэр, – ответил интерком. – Весь персонал состоит из одного человека, он же и владелец. Дж. Шелби Стивенс. Рико-сити. Зарегистрирована контора только в этом году.

– Арестуйте его по подозрению в шпионаже.

Дверь распахнулась, и на пороге появился доктор Уолд, во всей красе своих шести с половиной футов. Почти белые волосы. Добродушная, смущенная и, прямо скажем, чуть глуповатая физиономия.

– Тор, эта юная леди – наша пресс-немезида, Дейна Лье. Дейна – это доктор Уолд, изобретатель коммуникатора Дирака, о котором вы чертовски много знаете.

– Это уже вышло на свет божий? – осведомился доктор, угрюмо оглядывая Дейну.

– А вы как думали? – сказал Вейнбаум и, обратившись к гостье, продолжил: – Дейна, в душе вы добрая девочка, и я вам доверяю. Мне следовало бы задержать вас до Дня Года, несмотря на срочные репортажи. Но вместо этого хочу попросить вас молчать о том, что знаете, и сейчас объясню, почему.

– Валяйте.

– Я уже упоминал о том, как затруднены межзвездные сообщения. Приходится пересылать письма кораблями, как это мы делали на Земле до изобретения телеграфа. Средства ускоренной передачи позволили нам обогнать скорость света, но на длинных расстояниях преимущество весьма невелико. Это вам понятно?

– Разумеется, – согласилась Дейна, казавшаяся немного раздраженной, так что Вейнбаум решил выдать ей полную дозу убыстренным темпом. В конце концов, предполагается, что она информирована лучше любого агента.

– Долгое время мы нуждались в мгновенном методе передачи сообщений из одного места в другое. Любой временной лаг, каким бы малым он сначала ни казался, имеет тенденцию увеличиваться по мере удаления объекта. Рано или поздно мы должны получить этот метод, иначе нет никакой возможности соблюдать нашу юрисдикцию в отдаленных районах космоса.

– Погодите, – перебила Дейна. – Я всегда считала, что ультраволны распространяются быстрее света.

– С точки зрения эффективности – да, с точки зрения физики – нет. Вижу, вам непонятно?

Дейна покачала головой.

– В двух словах, ультраволны – это излучение, а скорость всякого излучения в свободном пространстве ограничена скоростью света. Мы утверждаем, что и в случае ультраволн, согласно старой доброй волновой теории, истинная передача энергии происходит со скоростью света, но есть еще такая воображаемая штука, как «фазовая скорость», и вот она-то может превышать скорость света. Однако прирост скорости передачи небольшой: ультраволны, например, переносят послание на Альфу Центавра за один год вместо четырех. Посылать на более длинные расстояния не имеет смысла: не хватает дополнительного быстродействия.

– Нельзя ли его увеличить? – поинтересовалась молодая особа, озадаченно сведя брови.

– Нет. Представьте ультраволновой пучок между Землей и Центавром III в виде гусеницы. Сама гусеница движется довольно медленно, а именно – со скоростью света. Но импульсы, проходящие по телу, движутся вперед быстрее, чем она сама, и если вы когда-нибудь наблюдали за садовой гусеницей, то сразу сообразите, что это правда. Однако есть предел количеству импульсов, прокатывающихся по телу гусеницы, и мы уже достигли этого предела. Поэтому нам необходимо что-то более стремительное. В течение долгого времени наши теории относительности опровергали саму возможность появления нового прибора. Даже скорость ведущей волны в высокой фазе не противоречит этим теориям; она попросту находит в них ограниченную, математически воображаемую лазейку. Но когда Тор начал исследовать скорость распространения импульса Дирака, он нашел ответ. Коммуникатор, иначе говоря, передатчик, изобретенный им, действительно срабатывает на больших расстояниях, любых расстояниях, причем мгновенно, так что вся теория относительности может накрыться медным тазом.

Стоило посмотреть на лицо девушки в этот момент! Ошеломленное неожиданным озарением, оно просто светилось!

– Не уверена, что все технические аспекты мне ясны, – протянула она, – но представляю, что за политический динамит эта штука!

– Которую вы пытались от меня скрыть, – буркнул Вейнбаум. – Хорошо, что пришли… На борту «Бриндизи» – модель коммуникатора Дирака, которой предстоит пройти последний тест на периферии. Оттуда корабль должен связаться со мной в определенное земное время, вычисленное чрезвычайно тщательно, с учетом преобразований Лоренца и Милна и множества других временных феноменов, не имеющих для вас особого значения. Если этот сигнал действительно будет получен в определенное земное время, в этом случае… кроме переполоха среди физиков-теоретиков, которых мы решили просветить, мы получим мгновенный коммуникатор и сможем включить весь освоенный космос в одну временную зону. И будем иметь огромное преимущество над любым нарушителем закона, которому придется полагаться на местную ультраволновую передачу и письма, пересланные с кораблями.

– Ничего этого не будет, – кисло вставил доктор Уолд, – если утечка уже произошла.

– А вот это мы еще посмотрим. Пока неизвестно, какая часть информации просочилась от нас, – возразил Вейнбаум. – Принцип довольно эзотеричен, Тор, и одно лишь название коммуникатора ничего не скажет даже опытному ученому. Насколько я понял, таинственный информатор Дейны не вдавался в детали, так ведь?

– Абсолютно, – заверила та.

– Откройте всю правду, Дейна. Уверен, вы что-то скрываете.

Девушка слегка вздрогнула.

– Ладно… признаюсь. Но ничего особенного. Вторая часть предсказания содержит список и класс кораблей, которые вы пошлете на защиту «Бриндизи». В предсказании утверждается, что их будет вполне достаточно, и… я не хотела говорить, чтобы своими глазами убедиться, так ли это окажется. Если да, я получу неплохого корреспондента.

– Если это так, вы наняли себе арестанта, – пообещал Вейнбаум. – Давайте посмотрим, сможет ли Дж. Как-Его-Там Стивенс столь же хорошо читать мысли из подземелий форта Йапанк.

2

Вейнбаум вошел в камеру Стивенса, запер за собой дверь и, передав ключи надзирателю, тяжело опустился на ближайший табурет.

Стивенс улыбнулся слабой благосклонной улыбкой мудрого старца. И отложил книжку. Книга, как знал Вейнбаум, поскольку его контора уже проверила ее, была всего-навсего сборником приятной, совершенно безвредной лирики поэта по имени Нимз.

– Оказались ли наши предсказания верными, капитан? – поинтересовался Стивенс высоким, мелодичным, почти мальчишеским сопрано.

Вейнбаум кивнул.

– Так и не хотите объяснить, откуда вы все узнали?

– Но я уже все сказал, – возразил Стивенс. – Наша разведывательная сеть – лучшая во всей Вселенной и, как показали события, превосходит даже вашу прекрасную организацию.

– Совершенно верно, превосходит, – хмуро согласился Вейнбаум. – Выброси Дайна Лье ваше письмо в мусоропровод, мы потеряли бы и «Бриндизи», и наш передатчик Дирака. Кстати, в этом послании точно указано число кораблей, которое мы собираемся послать.

Стивенс учтиво кивнул. Аккуратно подстриженная седая бородка чуть шевельнулась, когда он улыбнулся.

– Этого я и боялся.

Вейнбаум подался вперед.

– У вас есть передатчик Дирака, Стивенс?

– Разумеется, капитан. Иначе как же добиться столь эффективной работы моих корреспондентов?

– В таком случае, почему мы ни разу не перехватили сообщений ваших агентов? Доктор Уолд утверждает, что в принцип работы передатчика заложена возможность приема всеми соответствующими устройствами целевого назначения. А на этой стадии игры передач ведется так мало, что мы почти наверняка сумеем обнаружить всякую, которая делается чужими оперативниками.

– Отказываюсь отвечать на этот вопрос и прошу извинить мою невежливость, – проговорил Стивенс слегка дрожащим голосом. – Я старый человек, капитан, и это детективное агентство – мой единственный источник дохода. Если я объясню вам, каким образом оно действует, мы лишимся всяких преимуществ над вашей службой, если не считать ограниченной свободы в получении секретных данных. Я консультировался с компетентными адвокатами, заверившими, что у меня есть полное право открыть бюро частных расследований при наличии соответствующей лицензии и вести дела на любом уровне, какой только предпочту. Мало того, я имею также полное право держать свои методы в секрете, поскольку они являются так называемой «интеллектуальной собственностью» моей фирмы. Если хотите воспользоваться нашими услугами, ради бога! Мы их предоставим с абсолютной гарантией, что вся информация, которой снабдит вас наше агентство, за соответствующую, естественно, плату, будет абсолютно достоверна. Но наши методы – наша собственность.

Робин Вейнбаум криво усмехнулся.

– Не настолько я доверчив, мистер Стивенс. Наивность не входит в число достоинств таких людей, как я. Вы прекрасно понимаете, что правительство не предоставит вам свободы поставлять совершенно секретные сведения любому, кто может заплатить. Даже если вы добыли эти сведения самостоятельно или посредством шпионажа, в этом еще предстоит разобраться. Если сможете дублировать передачи с «Бриндизи», значит, мы станем вашим эксклюзивным клиентом. Короче говоря, вы будете первым вольнонаемным штатским в моем бюро.

– Ясно, – отечески улыбнулся Стивенс. – Мы это предвидели. Однако у нас заключены контракты с другими планетами, например, с Эрскином. Если нам придется работать исключительно на Землю, в оплату, разумеется, должна быть включена компенсация за ликвидацию остальных счетов.

– С чего это вдруг? Патриотически настроенные слуги народа работают на свое правительство себе в убыток.

– Это мне известно, и я готов отказаться от остальных клиентов. Но требую, чтобы мне платили.

– Сколько? – вопросил Вейнбаум, внезапно обнаруживший, что сильно, до боли, стискивает кулаки.

Стивенс, казалось, размышлял, расслабленно кивая живописной белоснежной гривой.

– Нужно посоветоваться с коллегами. Но приблизительно могу сказать, что удовлетворюсь суммой ассигнований, выделенных вашему бюро. Впрочем, дальнейшие переговоры вполне возможны.

Вейнбаум подскочил, как ужаленный.

– Ах вы, старый пират! Прекрасно понимаете: я не могу тратить все ассигнования на одно внештатное агентство! Неужели до вас никогда не доходило, что большинство организаций, подобных вашей, работают на нас на условиях «издержки плюс фиксированная прибыль». А вы требуете почти две тысячи кредитов в час, причем от собственного правительства, и одновременно претендуете на легальную защиту от того же правительства, в надежде, что фанатики с Эрскина сделают более выгодное предложение!

– Но цена достаточно разумна, – запротестовал Стивенс. – И услуги стоят каждого истраченного кредита.

– А вот тут вы ошибаетесь! На нас работает сам изобретатель. Менее чем за половину этой суммы мы найдем применение прибору, за который вы торгуетесь, в этом можете быть уверены.

– Опасная игра, капитан.

– Возможно. Скоро увидим, – прошипел Вейнбаум, злобно пялясь в безмятежное лицо старца. – Вынужден объявить, мистер Стивенс, что вы свободны. Мы не смогли доказать, что вы получаете информацию незаконными методами. Но рано или поздно мы возьмем реванш. Будь вы чуточку рассудительнее, могли бы получить выгодный заказ, гарантированный доход и прекрасную репутацию. Теперь же за вашей персоной будет установлена непрерывная слежка… вы и не представляете, насколько это унизительно… но я сделаю все, чтобы вы поняли, почем фунт лиха. Никаких сообщений для Дейны Лье или для кого иного. Я желаю видеть все послания, которые вы отправляете клиентам. Любое слово из тех, что нам могут пригодиться, будет пущено в дело, и вам заплатят за него ровно один цент: столько мы платим за анонимные сплетни. Все, что я найду непригодным, будет стерто и вычеркнуто. Со временем у нас появится та модификация передатчика Дирака, которая уже имеется в вашем распоряжении, а когда это произойдет, вы разоритесь вчистую и уже больше никогда не подниметесь.

Вейнбаум вдруг осекся, потрясенный степенью собственной ярости.

В замкнутом пространстве камеры кларнетом запел необычайно звучный голос Стивенса:

– Капитан, у меня нет сомнений, что вы исполните все свои обещания, пусть и не до конца. Но, верьте мне, ваши усилия бесплодны. Сейчас вы услышите от меня предсказание. Бесплатное. И, как все наши предсказания, гарантированно верное. Вот оно: вы никогда не найдете эту модификацию. Когда-нибудь я сам предоставлю факты, на своих условиях, но вам никогда не отыскать их. И даже силой вам не вырвать у меня секрета. Ну а пока вы не дождетесь от меня ни единого слова, ибо, несмотря на то, что вы рука правительства, я вполне могу позволить себе переждать ураган. Сколько бы он ни длился.

– Блеф! – бросил Вейнбаум.

– Факт. Это вы блефуете: хвастливые речи, подогреваемые смутными надеждами. Я, в противоположность вам, знаю, о чем говорю. Но давайте закончим эту бесплодную и совершенно бесполезную дискуссию. Придется вам усвоить тяжкий урок. Может, после этого поверите в мою правоту. Спасибо за то, что дали мне свободу. Поговорим снова в иных обстоятельствах, а именно… позвольте подумать… ах, да, девятого июня 2091 года. Кажется, этот год вот-вот наступит, не так ли?

Стивенс снова поднял книгу и добродушно кивнул Вейнбауму. Только руки дрожали, выдавая возраст. Вейнбаум, беспомощно глядя в пространство, подошел к двери и сделал знак надзирателю. Когда решетка за ним закрылась, до него донесся голос Стивенса:

– Кстати, капитан, совсем забыл: с наступающим Днем Года!

Вейнбаум ворвался в свой кабинет, разгневанный до такой степени, что разворошенное осиное гнездо в подметки ему не годилось, и в то же время отчетливо сознавая свои перспективы. Если второе предсказание Стивенса окажется столь же феноменально точным, как и первое, капитану Робину Вейнбауму скоро придется торговать целой кучей разнообразных мундиров секонд-хенд.

Он вызверился на Маргарет Сомс, свою секретаршу. Она ответила столь же злобным взглядом: слишком долго знала она своего шефа, чтобы испытывать священный трепет.

– Ну? – рявкнул он.

– Доктор Уолд ждет вас в кабинете. Пришло несколько отчетов полевых агентов и пара сообщений с передатчика Дирака. А как там старый мерзавец? Упорствует?

– Это, – уничтожающе прошипел он, – совершенно секретные сведения.

– Ха! То есть в переводе на нормальный язык это означает, что никто, кроме Дж. Шелби Стивенса, до сих пор не знает ответа.

Вейнбаум внезапно словно развалился на глазах.

– Вы правы, все именно так. Но мы отомкнем и этот сейф, дайте срок.

– Ничего другого не остается, – кивнула Маргарет. – Что-нибудь для меня?

– Нет. Скажите служащим, что я отпускаю их с полудня, и сами сходите в стерео, или в кондитерскую, или куда-нибудь в этом роде. Нам с доктором Уолдом нужно потянуть за несколько личных нитей и, если я не ошибаюсь, опустошить личные запасы аквавита.[59]

– Идет, – согласилась секретарша. – Выпейте и за меня, шеф. Насколько я понимаю, аквавит лучше всего догонять пивом – я велю прислать несколько банок.

– Если вдруг вернетесь после того, как я окончательно налижусь, – сообщил Вейнбаум, чувствуя себя гораздо лучше, – я поцелую вас за заботу. Это должно задержать вас в стерео по крайней мере до конца третьего фильма.

Он направился к кабинету. Вслед тихо донеслось:

– Разумеется, должно.

Однако стоило Вейнбауму закрыть за собой дверь, настроение его резко упало; он стал таким же мрачным, как полчаса назад. Несмотря на относительную молодость – ему только исполнилось пятьдесят пять, – Вейнбаум находился на этой службе много лет, и ему не нужно было разъяснять возможные последствия того обстоятельства, что коммуникатор Дирака находится в руках частного лица.

– Привет, Тор, – угрюмо проворчал он. – Передай бутылку.

– Привет, Робин. Я так понимаю, дела наши хуже некуда. Рассказывай.

Вейнбаум коротко объяснил, как прошла встреча.

– И отвратней всего, – закончил он, – что сам Стивенс предсказал наше бессилие найти модификацию Дирака, которую он использует, и что нам предстоит, так или иначе, купить ее по назначенной цене. Воображаешь реакцию Конгресса, когда придется доложить, что нужно истратить все ассигнования на одну внештатную контору? Меня немедленно вышибут из бюро.

– Возможно, это не окончательная цена, – возразил ученый. – Просто Стивенс решил поторговаться.

– Так-то оно так, но, откровенно говоря, до смерти не хочется давать старому нечестивцу даже единственный кредит, – вздохнул Вейнбаум. – Ладно, посмотрим, что пришло с поля.

Тор Уолд молча отодвинулся от стола Вейнбаума, пока тот раскладывал столешницу и настраивал экран Дирака. Рядом с ультрафоном, устройством, которое Вейнбаум всего несколько дней назад считал безнадежно устаревшим, лежали упомянутые Маргарет записи. Он заправил первую в Дирак и повернул основной переключатель в положение, обозначенное «Старт».

Экран немедленно побелел, и динамики испустили оглушительный визг, именуемый сигналом, который, как уже знал Вейнбаум, создавал непрерывный спектр от приблизительно тридцати циклов в секунду до более чем восемнадцати циклов в секунду. Потом и свет, и звук бесследно исчезли, сменившись знакомым лицом и голосом шефа локальных операций в Рико-сити.

– В офисе Стивенса не найдено никаких необычных передатчиков, – без предисловий заявил оперативник. – И никакого штата, если не считать стенографистки. А она глупа как пробка. Все, что мы смогли из нее вытянуть: «Стивенс такой милый старичок!» Больше ничего не дождались. Никакой надежды на то, что она притворяется. Невероятная дура: такие рождаются раз в сто лет. Из тех, кто искренне считает, будто Бетельгейзе – что-то вроде боевой раскраски индейцев. Мы искали нечто похожее на таблицу кодов или список, который мог бы дать представление о штате полевых агентов Стивенса, но снова уперлись лбом в стену. Теперь установили круглосуточное наблюдение из бара напротив. Приказы?

Вейнбаум продиктовал:

– Маргарет, когда в следующий раз пришлете сюда записи Дирака, отрежьте сначала чертов сигнал. Скажите мальчикам в Рико-сити, что Стивенс освобожден и что из соображений безопасности я приказываю поставить подслушивающие устройства на его ультрафон и местные линии: это единственный случай, когда я смогу убедить судью в необходимости прослушивания. Кроме того, – и, черт возьми, вам лучше убедиться в том, что это закодировано, – передайте: я требую начать прослушивание немедленно и продолжать, независимо от того, одобрит это суд или нет. Всю ответственность за действия агентов принимаю на себя. Ни в коем случае нельзя цацкаться со Стивенсом – слишком велика потенциальная опасность, черт бы все это побрал!.. Кстати, Маргарет, пошлите ответ кораблем и распространите для всех заинтересованных лиц инструкции – не пользоваться Дираком, за исключением тех случаев, когда время и расстояние исключают применение иных средств связи. Стивенс уже признал, что получает копии сообщений с Дирака.

Он отложил микрофон и тупо уставился на завитки прекрасного эриданского орнамента, украшающего столешницу. Уолд вопросительно кашлянул и подвинул к себе бутылку.

– Извините, Робин, – побормотал он, – но я думал, что передатчик работает и в обратную сторону, если можно так выразиться.

– Я тоже так считал. И все же мы не смогли уловить даже шепота ни от Стивенса, ни от его агентов. Не понимаю, как они это проделывают, и все же факт остается фактом.

– Что же, обдумаем заново проблему, может, и решим что-то. Не хотел говорить это в присутствии вашей юной леди, по вполне очевидным причинам, – заметил Уолд. – Я, разумеется, имею в виду не Маргарет, а мисс Лье, но дело в том, что схема Дирака, в принципе, крайне проста. Серьезно сомневаюсь, что с него можно отправить послание, которое нельзя было бы перехватить, и пересмотр теории с учетом этого фактора может дать нам нечто новое.

– Какого именно фактора? – не понял Вейнбаум. Последнее время Тор выражался слишком заумно, и ему часто приходилось переспрашивать.

– Того, что передача с Дирака необязательно идет во все коммуникаторы, способные ее принять. Если это верно, тогда причина, почему это верно, должна выходить из самой теории.

– Ясно… продолжайте в этом же духе. Пока вы говорили, я просмотрел досье Стивенса. Абсолютный нуль. Ничего существенного. До открытия конторы в Рико-сити он словно вообще не существовал. И при первом разговоре не постыдился ткнуть меня носом в то обстоятельство, что использует псевдоним. Я спросил его, что означает «Дж.», и он эдак небрежно бросил: «Ну, пусть будет Джером». Хотел бы я знать, что за человек кроется за этим именем.

– А что, если он попросту пользуется своими собственными инициалами?

– Ни в коем случае, – решительно возразил Вейнбаум. – На это отважится только последний дурак. Многие еще переставляют буквы или каким-то образом сохраняют хотя бы часть собственного имени. Такие типы подвержены серьезнейшим эмоциональным срывам. Стараются загнать себя в безвестность и в то же время буквально горстями рассыпают улики и следы, ведущие к обнаружению их истинной личности… и эти-то следы в действительности представляют собой отчаянный крик о помощи. Просьба их обнаружить. Разоблачить. Открыть всему миру, кто есть кто. Разумеется, мы работаем и над этой версией: нельзя ничем пренебрегать, но, уверен, что Дж. Шелби Стивенс вовсе не тот случай.

Неожиданно Вейнбаум вскочил:

– Ладно, Тор, что стоит первым пунктом в вашей технической программе?

– Ну… думаю, стоит начать с проверки используемых нами частот. Мы исходим из положений теории Дирака, и это прекрасно срабатывает. Согласно этому положению, позитрон, проходящий через кристаллическую решетку, сопровождается появлением волн де Бройля, являющимися трансформами волн электрона, движущегося где-то во Вселенной. Таким образом, если мы контролируем частоту и путь позитрона, тем самым контролируем и размещение: заставляем его, что называется, появляться где-то в цепях коммуникатора. После этого прием становится всего лишь вопросом усиления взрывов и считывания сигнала.[60]

Уолд насупился и покачал головой.

– Однако если Стивенс отправляет послания, которые мы не в силах перехватить, я вправе предположить: он использует схемы тонкой настройки куда более точные, чем наши, и передает свои сообщения под прикрытием наших. Единственный способ, которым это возможно сделать, на мой взгляд, достаточно фантастичен. Для этого Стивенс должен найти точный частотный контроль своей позитронной пушки. Если это так, логическим выводом для нас служит решение вернуться к началу наших опытов и пересмотреть дифракции, чтобы решить, нельзя ли уточнить измерения позитронных частот.

Излагая все эти соображения, ученый мрачнел на глазах, и к концу его речи волна безнадежности захлестнула Вейнбаума.

– Похоже, вы не рассчитываете, что ваши помощники обнаружат что-то новое, – сочувственно пробормотал он.

– Нет. Видите ли, Робин, ныне дела в физике обстоят иначе, чем в двадцатом веке. Тогда ее возможности считались безграничными. Недаром столь широко цитировалось изречение Вейля: «Природа истинных вещей неистощима по содержанию». Теперь мы знаем, что это не так, если не считать абстрактных, не связанных с практикой рассуждений. Физика в нашем понимании – весьма точная и замкнутая в себе наука. Ее возможности по-прежнему огромны, но мы больше не считаем их безграничными. Красноречивее всего физика частиц. Половина всех бед физиков прошлого века кроется в эвклидовой геометрии. Отсюда можно вывести причину, почему они развивают так много усложненных теорий относительности: это геометрия линий и, следовательно, может подразделяться бесконечно. Когда Кантор доказал, что бесконечность действительно существует, по крайней мере с точки зрения математика, это побудило к рассуждениям о возможности существования истинно бесконечной физической Вселенной.

Глаза Уолда затуманились. Тяжело вздохнув, он прервался, чтобы с громким хлюпаньем прихлебнуть глоток сдобренного лакрицей аквавита.

– Помню, – задумчиво продолжал Уолд, – человека, много лет назад обучавшего меня в Принстоне теории соответствий. Он обычно говаривал: «Кантор учит нас, что существует много видов бесконечности. Старик просто спятил!»

Вейнбаум поспешно отодвинул бутылку.

– Продолжайте, Тор.

– О! – промямлил Уолд, часто мигая. – Итак, мы знаем, что геометрия, применимая к критическим частицам, таким как позитрон, вовсе не является эвклидовой. Скорее, пифагоровой. Это геометрия не линий, а точек. Как только мы измеряем одну из этих точек, становится безразличным, какое количество придется измерять позже: начало положено и можно идти дальше, пока хватит сил. С этого места Вселенная действительно выглядит бесконечной, и никаких уточнений не требуется. Я сказал бы, что наши измерения частот позитрона уже дошли до этого пункта. Во всей Вселенной нет элемента плотнее плутония, и все же мы получаем те же значения частот при дифракции как сквозь кристаллы плутония, так сквозь осмий: ни малейшей разницы. Если Стивенс оперирует всего лишь долями этих значений, он, по-видимому, делает то, что органисты назвали бы «игрой воображения», то есть вы можете воображать все, что угодно, но в реальности такое невозможно. У-уп!

– У-уп? – недоумевающе переспросил Вейнбаум.

– Простите. Икота.

– Вот как… А что, если Стивенс переделал орган?

– Только если одновременно перестроил метрические рамки Вселенной, чтобы организовать собственное агентство по розыску пропавших без вести, – твердо ответил Уолд. – Не вижу причин, почему мы не можем воспрепятствовать ему… у-уп… объявив весь космос несуществующим.

– Ладно-ладно, – ухмыльнулся Вейнбаум. – Я не собирался доводить ваши аналогии до абсурда. Расспрашивал без всякой задней мысли. Но, так или иначе, нужно действовать. Нельзя сидеть сложа ручки и позволить этому Стивенсу наглеть. Если частотная версия окажется такой безнадежной, как кажется, попробуем что-нибудь еще.

Уолд вожделенно таращился на бутылку с аквавитом.

– Весьма интересная проблема, – сказал он. – Кстати, я когда-нибудь исполнял для вас песню «Нат-ог-Даг», которую поют у нас в Швеции?

– У-уп, – к собственному изумлению, ответил Вейнбаум тонким фальцетом. – Простите. Нет. Готов послушать.

3

Компьютер занимал целый этаж здания бюро Безопасности. Идентичные ряды блоков шли вдоль усовершенствованного патологического состояния «заполняющей пространство кривой» Пино. На рабочем конце линии находилась главная панель управления с большим телевизионным экраном в центре. Здесь расположился доктор Уолд. За ним стоял Вейнбаум, молча и встревоженно вглядывавшийся в изображение через плечо ученого. Рисунок на экране удивительно напоминал сучок в куске хорошо отполированного красного дерева, если не считать различия в цветах: светло-зеленого на темно-зеленом фоне. Снимки подобных рисунков были сложены стопкой на столе, справа от доктора Уолда. Несколько глянцевых листочков выскользнули и рассыпались по полу.

– Ну вот, – вздохнул наконец Уолд. – Не стану ныть «я же вам говорил». Вы заставили меня вновь подтвердить половину основных постулатов квантовой физики. Поэтому у меня и ушло столько времени, хотя мы только приступили к исследованиям.

Он рассерженно выключил экран.

– Дж. Шелби ведет тонкую игру. Прекрасное исполнение. Ни одной неверной ноты. Это точно.

– Если бы вы сказали «ни малейшей фальши», получилось бы что-то вроде шутки, – кисло буркнул Вейнбаум. – Послушайте… неужели нет ни малейшей вероятности ошибки? Если не вашей, Тор, то хотя бы компьютерной? В конце концов, мы работаем исключительно с поправками, введенными современной физикой. Не имеет ли смысл отсоединить блоки, которые содержат эти поправки, прежде чем машина выполнит команды, имеющие отношение к частицам заряда?

– Отсоединить! Он говорит отсоединить! – простонал Уолд, судорожно вытирая лоб. – Эти поправки введены во все блоки, друг мой. Потому что функционируют повсюду, на одних и тех же единичных зарядах. Дело не в том, чтобы вывести из строя блоки. Наоборот, придется добавить еще несколько, но уже со своими собственными поправками, чтобы исправить те, которые уже имеются. Техники и без того считали меня безумцем. Теперь, пять месяцев спустя, я это доказал.

Вейнбаум невольно усмехнулся.

– А как насчет других версий?

– Все отработаны. Мы проверили все записи Дирака, сделанные с той минуты, как вы освободили Дж. Шелби из Йапанка. Пытались отыскать признаки интермодуляций, маргинальных сигналов или чего-то подобного. Ничего, Робин, абсолютно ничего. Это наш конечный результат.

– Что возвращает нас именно на то место, откуда мы начали, – возразил Вейнбаум. – Все версии зашли в тупик. Но я сильно подозреваю, что Стивенс не желает рисковать, отправляя послания полевым агентам из своей конторы… хотя он вполне уверен, что мы не перехватим его сообщения… Так оно и вышло. Даже наша прослушка не выявила ничего, кроме звонков секретарю Стивенса с просьбой назначить свидания различным клиентам, как существующим, так и потенциальным. Любая продаваемая информация передается лично и с глазу на глаз, потому что «жучки» работают день и ночь, а мы ничего не слышим.

– Должно быть, диапазон его операций невероятно сократился, – заметил Уолд.

Вейнбаум кивнул:

– Вне всякого сомнения. Но, похоже, это ничуть его не беспокоит. Старикашка ничего не сообщил на Эрскин, потому что наша последняя стычка с этими фанатиками обернулась успехом, хотя пришлось воспользоваться Дираком, чтобы передать приказы нашему тамошнему гарнизону. Если он и подслушал нас, то даже не попытался их предупредить. Держит слово. Выжидает. Испытывает наше терпение…

Вейнбаум осекся.

– Погодите-ка, сюда идет Маргарет. И судя по решительной походке, у нее на уме нечто особенно омерзительное.

– Как вы догадались? – злобно прошипела Маргарет Сомс. – Если я права, затевается грандиозный скандал. Команда опознавателей наконец прижала Дж. Шелби Стивенса. И сделала это всего лишь с помощью голосового компаратора.

– Как это получилось? – заинтересованно вмешался Уолд.

– Блинк-микрофон, – нетерпеливо пояснил Вейнбаум. – Изолирует модуляции на простых ударных слогах и гармонирует с ними. Стандартная система поиска опознавателей в подобных случаях, но занимает столько времени, что мы обычно получаем результат другими средствами. Ну же, Маргарет, не стойте, как соляной столп. Кто он?

– Он, – съязвила Маргарет, – ваша милашка, королева видеоволн, мисс Дейна Лье.

– Да они рехнулись! – ахнул Уолд, таращась на нее. Потрясение Вейнбаума было так велико, что потребовалось некоторое время, прежде чем он немного опомнился.

– Нет, Тор, – выговорил он наконец, – это вполне естественно. Если женщина собирается принять другое обличье, вернее, сыграть мужчину, у нее есть две возможности: юноша и глубокий старик. А Дейна – хорошая актриса: тут для нас ничего нового нет.

– Но почему она выкинула такое, Робин?

– А вот это я и собираюсь выяснить прямо сейчас. Так значит, мы не сумеем сами сделать новые модификации Дирака? Ладно, плевать на физику частиц, есть и другие способы получить ответы на загадку! Маргарет, вы выписали ордер на арест девчонки?

– Нет, – ответствовала секретарь. – Хотелось бы, чтобы именно этот каштан вы вытащили из огня своими руками. Как только отдадите приказ, я пошлю ордер. Но не раньше.

– До чего же злопамятна! В таком случае, немедленно высылайте ордер и наслаждайтесь моим зубовным скрежетом. Пойдемте, Тор, применим к этому каштанчику щипцы для орехов.

Когда они выходили из компьютерного зала, Вейнбаум внезапно замер и что-то пробормотал себе под нос.

– Что это с вами, Робин? – удивился Уолд.

– Ничего. Просто вспомнил чертово предсказание. Какое сегодня число?

– М-м-м… девятое июня. А что?

– Точная дата встречи, которую предсказал «Стивенс», дьявол бы его унес. Сдается мне, дело не так просто, как кажется.

4

Если Дейна Лье и имела некоторое представление о том, что ее ждет, то не выказала ни малейшего страха. Спокойная, как всегда, она сидела напротив стола Вейнбаума, с вечной сигаретой в пальцах, и выжидала. Соблазнительная коленка с ямочкой едва не упиралась офицеру в нос.

– Дейна, – начал Вейнбаум, – на этот раз мы собираемся получить все ответы, причем любыми, не самыми мягкими методами. На тот случай, если вам это неизвестно, должен заявить: существуют некоторые законы, карающие дачу фальшивых сведений офицеру безопасности. По этим законам вы можете провести в тюрьме пятнадцать лет и даже больше. Раскрытие государственной тайны, использование средств связи в целях мошенничества, плюс местные законы против трансвестизма, вымышленных имен и тому подобное… так что по совокупности всех статей мы можем держать вас в Йапанке до тех пор, пока вы в самом деле не обзаведетесь бородой. Так что советую раскалываться, да побыстрее.

– Поверьте, ни о чем другом я и не помышляю, – заверила Дейна. – И знаю практически каждое слово нашей предстоящей беседы: какую информацию я собираюсь вам сообщить, когда именно и сколько вы за нее заплатите. Знала это много месяцев назад. Так что мне нет смысла скрывать от вас что-либо.

– Так вы утверждаете, мисс Лье, – устало заметил Тор, – что будущее определено заранее и вы способны читать книгу Судеб?

– Совершенно верно, доктор Уолд. И то и другое – чистая правда.

Последовало неловкое молчание.

– Так и быть, – вздохнул Вейнбаум. – Говорите.

– Так и быть, капитан Вейнбаум, – спокойно парировала Дейна, – платите.

Вейнбаум презрительно фыркнул.

– Напрасно, – отреагировала Дейна. – Я вполне серьезно. Вы так и не пронюхали, что мне известно о коммуникаторе Дирака. И никто не заставит меня объяснить подробности – даже под угрозой тюремного заключения. Видите ли, я точно знаю, что вы не собираетесь сажать меня за решетку, давать «сыворотку правды» или что-то в этом роде. Зато обязательно согласитесь заплатить, так что нужно быть последней дурой, чтобы развязать язык. В конце концов, вы покупаете великое открытие. Едва я открою тайну, вы сможете так же легко, как я, читать будущее, но для меня информация потеряет всякую цену.

Вейнбаум от возмущения лишился дара речи.

– Дейна, у вас сердце истинного офицера, – выдавил он наконец. – И нечего соблазнять меня своими коленками. Я уже сказал, что не собираюсь швыряться деньгами, независимо от того, что на этот счет высечено в будущем. Не собираюсь, потому что мое правительство, как, впрочем, и ваше, не одобряет подобных расходов. Неужели это ваша реальная цена?

– Совершенно верно… но существует и альтернатива. Назовите это моим капризом. Вместо запрошенной суммы, я желаю: а) быть принятой на службу в ваше бюро в качестве офицера по особым поручениям и б) стать женой капитана Робина Вейнбаума.

Вейнбаума словно ветром сдуло с кресла. Ему вдруг показалось, что из каждого его уха вылетает язык огня длиной не менее фута.

– Такой наглости… – начал он, но предательский голос подвел его.

С того места, где стоял Уолд, раздалось нечто вроде оглушительного хмыканья, правда, немедленно и жестоко задушенного в зародыше. Сама Дейна вроде бы слегка улыбнулась.

– Видите ли, – пояснила девица, – я не показываю свою лучшую и, можно сказать, точеную коленку каждому встречному мужчине.

Вейнбаум снова уселся, на этот раз медленно и осторожно.

– Спокойно, без паники, идите к ближайшему выходу, – пробормотал он. – Женщины и инфантильные офицеры первыми. Мисс Лье, вы, кажется, пытаетесь убедить меня, будто разыграли весь этот головоломный спектакль… борода и все такое… из пламенной страсти к моей неуклюжей и плохо оплачиваемой персоне?

– Не совсем, – честно призналась Дейна Лье. – Кроме этого, я хочу служить в бюро. Позвольте еще раз обратить ваше внимание, капитан, на тот факт, который вам, похоже, покажется весьма незначительным. Вы согласны, что я могу детально предсказывать будущее, и это означает, что будущее определено заранее?

– Поскольку Тор молчит и, вероятно, смирился с этим, думаю, я тоже… условно…

– В этом нет ничего условного, – решительно запротестовала Дейна. – Когда я впервые наткнулась на эту штучку, то прежде всего установила, что мне удастся затея с Дж. Шелби Стивенсом, я смогу втереться в бюро и выйти за вас, Робин. Сначала я удивилась, потом возмутилась. Я вовсе не хотела состоять в штате бюро. Мне гораздо больше нравилась вольная жизнь видеокомментатора. Кроме того, месяц-другой я противилась браку с вами. И, самое главное, маскарад казался мне просто вздором.

Но факты упрямая штука. И я поняла, что пройду через все это. Никаких альтернатив, идиотских «ответвлений времени», никаких поворотных пунктов, которые можно изменить, внеся тем самым поправки в будущее. Мое будущее – как ваше, и доктора Уолда, и остальных – определено заранее. И моральные соображения тут ни при чем. Мне все равно предстояло это сделать. Причина и следствие, как я поняла, просто не существуют. Одно событие следует за другим, потому что события так же неразрушимы в пространстве-времени, как материя и энергия.

И эта пилюля оказалась самой горькой. Много лет уйдет у меня, да и у вас тоже, на то, чтобы ее переварить. Думаю, доктор Уолд придет в себя намного быстрее. В любом случае, как только я твердо убедилась, что все именно так и случится, пришлось позаботиться о собственном рассудке. Я знала: невозможно изменить того, что предстоит сделать, и мне пришлось обзавестись соответствующими мотивами. Иными словами, дать всему разумное объяснение. Это, по крайней мере, нам по силам: сознание наблюдателя просто пронзает время и не может изменить события. Зато может комментировать, объяснять, изобретать. И это большое счастье, потому что никто из нас не способен предпринимать действия, совершенно свободные от того, что мы считаем личной значимостью.

Поэтому я и обзавелась очевидными мотивами. Поскольку я собираюсь выйти за вас и не могу избежать этого, пришлось убедить себя, что я люблю вас. Теперь это именно так и есть. И раз уж мне все равно надлежит оказаться в штате бюро, я попробовала отыскать в этой работе хоть какие-то преимущества, по сравнению с моим теперешним занятием, и, представьте, набрался солидный список! Вот и все мои мотивы.

Однако вначале никаких мотивов не было. Мало того, за действиями вообще нет мотивов. Все действия определены заранее. То, что мы называем мотивами, это всего лишь рассуждения беспомощного созерцательного сознания, достаточно умного, чтобы учуять наступление события и убедиться в его неизбежности.

– Вот это да! – невежливо, но достаточно выразительно перебил доктор Уолд.

– Либо «вот это да», либо «чушь собачья», не могу решить, что именно, – вставил Вейнбаум. – Мы оба знаем, что Дейна – актриса, так что восхищаться рано. Я приберег действительно разящий вопрос напоследок. Вот он, этот вопросик: как?! Как вы наткнулись на модификацию передатчика Дирака? Помните, мы знаем вашу биографию, пусть нам ничего не известно о Дж. Шелби Стивенсе. Вы не ученый. Среди ваших дальних родственников есть выдающиеся умы, но и только.

– На этот вопрос вы получите несколько ответов. Выберите тот, который больше понравится. Они все верны, хотя в чем-то противоречат друг другу. Начать с того, что вы правы насчет родственников. Но если вы снова проверите свое досье, сразу обнаружите, что так называемые «дальние родственники» до недавнего времени были последними остававшимися в живых членами моей семьи, если, разумеется, не считать меня. Умирая, эти троюродные и четвероюродные братья, седьмая вода на киселе, завещали мне свое имущество, и среди документов я отыскала чертеж возможного коммуникатора для мгновенной передачи информации, основанного на инверсии волны де Бройля. Правда, набросок был очень приблизительный, и принципа я не поняла, поскольку, как вы изволили указать, учили меня не тому. Но почему-то стало интересно. Я смутно сообразила, чего может стоить эта штука, причем не только в деньгах.

Мой интерес подогревали два обстоятельства из тех, которым не могут соответствовать причина и следствие, но которые все равно происходят в мире неизменяемых событий. Большую часть своей взрослой жизни я провела в информационной среде, правда, в основном на видеостудии. Вокруг меня были самые разнообразные средства связи, и я каждый день пила кофе с пончиками в компании инженеров. Сначала я усвоила жаргон, потом кое-какую теорию, и, наконец, дело дошло до практики. Некоторые вещи нельзя было узнать другим способом, другие, доступные только таким высокообразованным людям, как доктор Уолд, дошли до меня случайно: в вихре развлечений, между поцелуями и всяческими путями, вполне естественными для моего образа жизни.

Вейнбаум, к собственному невероятному изумлению, обнаружил, что при словах «между поцелуями» его сердце неприятно защемило.

– А другое совпадение? – резко вырвалось у него.

– Утечка в вашем бюро.

– Дейна, вот это можете рассказывать кому-нибудь другому!

– Как изволите.

– Так и изволю, – хмуро буркнул Вейнбаум. – Я работаю на правительство. Так этот предатель доложил обо всем непосредственно вам?

– Сначала нет. Поэтому я все время твердила вам, что такая утечка может произойти. Потом стала намекать на это открыто, чуть ли не в каждой программе. Надеялась, что вы сможете законопатить швы, прежде чем произойдет непоправимое. Когда мне не удалось спровоцировать вас на принятие срочных мер, я рискнула сама встретиться с этим человеком, и первое же сообщение из той секретной информации, которую он мне выдал, было последней каплей, заставившей меня задействовать коммуникатор Дирака. Когда он был собран, оказалось, что дело не ограничивается передачей сообщений. Он предсказывает будущее. И я могу сказать, почему.

– Странно, но не так уж трудно с этим согласиться, – задумчиво протянул Вейнбаум. – Если убрать философские рассуждения, даже дело Дж. Шелби Стивенса приобретает некий смысл. Полагаю, рекламируя старого джентльмена как личность, знающую о передатчике Дирака куда больше, чем кто-либо в мире, и человека, который не прочь поторговаться с теми, у кого водятся денежки, вы полностью изолировали предателя, вернее, вынудили общаться исключительно с вами, вместо того чтобы передавать сведения непосредственно враждебным правительствам.

– Именно так и вышло, – кивнула Дейна. – Но создание персонажа под именем «Стивенс» все же преследовало иные цели. Я уже объясняла, как все получилось.

– Ну а теперь назовите-ка мне вашего информатора, прежде чем он успеет сбежать.

– Только после оплаты, ни минутой раньше. Кстати, и без того слишком поздно препятствовать побегу. Ну а пока, Робин, я хочу дать вам еще один ответ на вопрос о том, каким образом я, в отличие от вас, смогла раскрыть пресловутый секрет Дирака. До сих пор все мои ответы были основаны на причинах и следствиях, то есть давались в более привычных для вас терминах. Но я хочу, чтобы вы поняли: все очевидные причинно-следственные связи случайны. Нет такой вещи, как причина. И нет такой вещи, как следствие. Я обнаружила разгадку, потому что ее обнаружила: это событие было заранее предопределено, некоторые обстоятельства, вроде бы объясняющие в старой, причинно-следственной терминологии, почему я обнаружила ее, совершенно не важны. Точно так же и вы со всем вашим сверхсовременным оборудованием и логическим мышлением не нашли ее по одной-единственной причине: потому что не нашли. История будущего гласит: так оно и было.

– Значит, я плачу деньги, окончательно и бесповоротно? – с сожалением вздохнул Вейнбаум.

– Боюсь, что так, и, поверьте, мне это нравится не больше, чем вам.

– Тор, какого вы мнения обо всем этом?

– Несколько неправдоподобно, – серьезно заметил ученый, – однако все сходится. Детерминистская вселенная, которую описывает мисс Лье, была типичной деталью старых теорий относительности, а как чистое предположение имеет еще более долгую историю. Если ее метод предсказания будущего можно продемонстрировать, тогда остальное становится совершенно правдоподобным, даже философия. Если же нет, можно считать, что мы посмотрели превосходный спектакль одного актера, неравнодушного также к метафизике, что хоть и весьма интересно, но отнюдь не оригинально.

– Это подводит итог так же четко, как если бы я сама вас натаскивала, доктор Уолд, – заметила Дейна. – Только хотелось бы указать еще кое на что. Если я могу читать будущее, значит, Дж. Шелби Стивенс не нуждался ни в каких полевых агентах. И ему ни к чему посылать сообщения, которые вы могли бы перехватить. Все, что ему остается, это делать предсказания, основанные на своих выводах, которые, как известно, безупречны. И никакая шпионская сеть не требуется.

– Понятно, – сухо обронил Вейнбаум. – Хорошо, Дейна, давайте говорить начистоту: я вам не верю. Кое-что из того, что вы утверждаете, возможно, справедливо, но в основном все это выдумки. С другой стороны, если ваши слова – чистая истина, вы, несомненно, заслуживаете места в штате бюро: было бы чертовски опасно не перетащить вас к нам. А вот что касается брака – это дело куда менее важное и зависит исключительно от нас обоих. Вам самой не хочется ставить условия, а мне – продаваться. Поэтому, если вы скажете, откуда идет утечка, мы посчитаем эту часть переговоров завершенной. Я ставлю это условие не в качестве оплаты. Просто не желаю иметь дело с человеком, которого в течение месяца расстреляют, как шпиона.

– Вполне справедливо, – согласилась Дейна. – Робин, ваш изменник – Маргарет Сомс. Она агент Эрскина и, уж поверьте, умнее нас с вами. Инженер высокой квалификации.

– Да будь я проклят! – изумленно ахнул Вейнбаум. – Значит, она уже успела смыться, поскольку первая объявила, что вы изобличены. Должно быть, и взялась за это для того, чтобы подготовить путь к бегству.

– Так и есть. Но послезавтра вы ее поймаете. И теперь вы сами попались на крючок, Робин Вейнбаум.

Из горла доктора Уолда вырвалось очередное сдавленное хрюканье.

– Я с радостью принимаю уготованную мне судьбу, – заверил Робин, не сводя глаз с круглой коленки. – А теперь, если объясните свой провидческий трюк, и дело обернется так, как вы обещали в письме, я сделаю все, чтобы вас приняли в бюро и сняли обвинения. Иначе, возможно, мне придется поцеловать невесту сквозь прутья тюремной решетки.

– Секрет очень прост. Дело в сигнале, – улыбнулась Дейна.

Челюсть Вейнбаума рефлекторно отвалилась.

– Сигнал? Это «би-и-ип» Дирака?

– Именно. Вы не обнаружили этого, так как сигнал вас раздражал до такой степени, что мисс Сомс было приказано отсечь его, прежде чем посылать вам записи. Мисс Сомс, имевшая некоторое представление о назначении противного писка, была более чем счастлива исполнить приказ, оставив считывание сигнала на долю Дж. Шелби Стивенса, который, по ее мнению, собирался пойти на службу Эрскина.

– Объясните! – встрепенулся Тор.

– Как вы и предполагали, каждое сообщение, посланное с передатчика Дирака, ловится любым приемником, способным его засечь. Любым, от самого первого, созданного вами, доктор Уолд, до сотен тысяч по всей галактике двадцать четвертого века и до миллионов, которые будут существовать в тридцатом. Сигнал Дирака – это одновременный прием каждого из посланий, которые были и будут когда-либо посланы. Однако кардинальное количество этих посланий сравнительно невелико и, разумеется, имеет конечное число, куда ниже действительно больших конечных чисел, таких, как число электронов во Вселенной, даже если разбить каждое на отдельные «биты» и сосчитать все.

– Ну да, – тихо выдохнул доктор Уолд. – Конечно! Но, мисс Лье, каким образом вы ловите индивидуальное послание? Мы пытались задействовать частичные частоты позитронов, но ничего не вышло.

– Я не знала даже, что таковые существуют, – призналась Дейна. – Нет, это настолько просто, что любой удачливый непрофессионал вроде меня способен до такого додуматься. Вы выделяете отдельные послания из сигнала посредством временного лага. Все послания прибывают в тот же момент: в мельчайшую частицу времени, называемую «хронон».

– Верно, – оживился доктор Уолд. – Это время, за которое электрон продвигается с одного квантового уровня на другой. Пифагорова единица измерения времени.

– Благодарю вас. Очевидно, ни один большой приемник не способен зарегистрировать столь короткое послание, по крайней мере я так считала сначала. Но поскольку в самом аппарате существуют реле, различные формы обратной связи и тому подобное, сигнал прибывает на выходное устройство в виде сложного импульса, «разбрызганного» вдоль временных осей на целую секунду или более. Этот эффект можно усилить, записав «разбрызганный» сигнал на высокоскоростную дейту, таким же способом, как вы записываете любое событие, которое желаете изучить в замедленном режиме. Потом настраиваете различные моменты отказа в приемнике, чтобы, усилив один, свести к минимуму все остальные отказы, и используете шумоподавляющую аппаратуру, отсекая тем самым фоновые шумы.

– Но насколько я понял, – нахмурился Тор, – у вас было еще немало сложностей. Предстояло отбирать послания…

– Именно так я и поступила. Та небольшая лекция Робина насчет ультраволн натолкнула меня на идею. Я решила узнать, каким образом ультраволновой канал способен переносить столь много посланий одновременно, и обнаружила, что люди отбирают импульсы каждую тысячную долю секунды и передают один короткий сигнал, только когда волна определенным образом отклоняется от средней. Я не совсем верила, что это сработает с сигналом Дирака, но оказалось, все получается: девяносто процентов как доступных, так и исходных передач после этого проходило через устройства устранения импульсов. Я уже достаточно разобралась в сигнале, чтобы осуществить свой план, но теперь каждое голосовое сообщение было не только понятно, но и отчетливо слышно. Если каждую тысячную секунды выбирать три коротких сигнала, можно даже разобрать вполне ясную передачу музыки… несколько фальшивую, но все же достаточно разборчивую, чтобы определить инструменты, входящие в состав оркестра, а это самый надежный тест любого прибора связи.

– Но я что-то не совсем понимаю, – вмешался Вейнбаум, для восприятия которого технические детали становились все более сложными. – Дейна, вы говорите, что знали, по какому руслу потечет наша беседа, и все же она не была записана коммуникатором Дирака, и я не вижу причин, по которым она может быть вообще записана потом.

– Совершенно верно, Робин. Однако, выйдя отсюда, я сама сделаю такую передачу на своем собственном коммуникаторе. Обязательно сделаю, потому что уже считала ее с сигнала.

– Иными словами, вы уже несколько месяцев назад собирались позвонить сами себе.

– Именно! – воскликнула Дейна. – Это не такой универсальный метод, как вы могли вообразить с самого начала, поскольку опасно делать подобные передачи, пока ситуация еще находится на стадии развития. Вы можете спокойно «отзвонить обратно» только после того, как ситуация уже устоялась, и по терминологии химиков «реакция завершена». Однако едва вы поймете, что, пользуясь Дираком, имеете дело со временем, как сможете извлечь из инструмента самые неожиданные вещи.

Помедлив, она улыбнулась.

– Я слышала голос президента нашей галактики в 3480 году. Он объявил о создании федерации Млечного Пути и Магелланового Облака. Слышала командира крейсера мировой линии, путешествующего из 8873-го в 8704 год вдоль мировой линии планеты Хатсфера, вращающейся вокруг звезды на орбите ИСС 4725. Несчастный просил помощи сквозь одиннадцать миллионов световых лет, но о какой именно помощи он взывал или будет взывать – выше моего понимания. Когда вы лучше поймете мой метод, услышите и не такое. И тоже будете гадать, что все это значит.

Вейнбаум и Уолд ошарашенно переглянулись.

– Большинство голосов, звучащих в сигнале Дирака, именно таковы: мольбы о помощи, которые вы перехватили за десятилетия или века, прежде чем их обладатели попали в беду. Вы почувствуете себя обязанными ответить на каждый, броситься на спасение несчастных. Будете слушать и спрашивать себя: мы успели? Добрались вовремя? Поняли все, как надо?

И чаще всего не получите ответа. Узнаете грядущее, но не поймете смысл событий. И чем дальше заберетесь в будущее, тем непонятнее станут послания, так что придется твердить себе, что время покажет и пройдет немало лет, прежде чем текущие события прояснят эти послания издалека. Но даже по прошествии столетий мы, по моему мнению, не будем обладать совершенным знанием. Наше сознание, вытекающее целиком из временного потока, позволяет рассматривать совершающееся лишь односторонне. Эффект же Дирака таков, что частица сознания скользит из настоящего на определенное расстояние. Какое именно? Нам еще предстоит узнать, то ли это пятьсот, то ли пять тысяч лет. На этом этапе вступает в силу закон уменьшающихся эхо-сигналов, или, если хотите, коэффициент помех начинает перевешивать информацию, и наблюдатель вынужден путешествовать во времени с прежней скоростью. Он всего лишь чуточку обгоняет себя.

– Вижу, вы много над этим размышляли, – медленно выговорил Уолд. – Не хочется думать, что случилось бы, узнай свойства сигнала менее порядочный человек.

– Такого в книгах Судьбы не было, – заверила Дейна.

В наступившей тишине Вейнбаум почувствовал слабое иррациональное ощущение разочарования, словно ему обещали больше, чем дали. Он распознал это чувство – обычные эмоции охотника, когда охота не удалась; профессиональная реакция прирожденного детектива, провалившего дело. Однако стоило как следует вглядеться в улыбающееся лицо Дейны Лье, как на душе стало почти легко.

– И еще одно, – заметил он. – Не хочу показаться неисправимым скептиком, но не мешало бы увидеть, как работает эта штука. Тор, можем мы установить устройство отбора и подавления импульсов и провести тест?

– Через четверть часа, – пообещал доктор Уолд. – Прибор почти собран на большом ультраволновом передатчике, но не потребуется никаких усилий, чтобы добавить устройство высокоскоростной записи. Сейчас будет сделано.

Он вышел. Вейнбаум и Дейна уставились друг на друга, совсем как впервые встретившиеся коты. Потом офицер безопасности поднялся и с угрюмой решимостью схватил невесту за руки, предвидя сопротивление.

Первый поцелуй получился довольно официальным. Но к тому времени, когда Уолд вернулся в офис, буква была полностью и самым решительным образом заменена духом. Ученый хмыкнул и сложил свою ношу на стол.

– Ну, вот и все, – пропыхтел он, – только пришлось перерыть всю библиотеку в поисках записи Дирака, где еще сохранился сигнал. Минута, и я все подсоединю…

Вейнбаум использовал передышку, чтобы вернуться к реальности, хотя ему и не вполне это удалось. Потом перемотка зажужжала, и душераздирающий визг сигнала наполнил комнату. Уолд остановил прибор, перенастроил, и стирающая лента начала очень медленно вращаться в противоположном направлении.

Из динамика донесся отдаленный гул голосов. Вейнбаум подался вперед, как раз вовремя, чтобы услышать один, очень четкий и ясный.

– Привет, Земное бюро. Говорит лейтенант Мэтьюз со станции Геркулес, НГК 6341, дата передачи 3–22–2091. Осталась последняя точка на кривой орбиты, данная вашими секретными агентами. Сама кривая указывает на небольшую систему, находящуюся примерно в двадцати пяти световых годах от здешней базы и пока не имеющую названия. Разведчики утверждают, что главная планета укреплена, по крайней мере, вдвое сильнее, чем мы предполагали, поэтому понадобится еще один крейсер. В сигнале имеется ваше разрешение, но мы ждем приказа, чтобы получить его в настоящем. НГК 6341. Конец связи.

После первого мгновения полного потрясения, ибо никакая готовность принять сообщенное Дейной как факт не могла подготовить их к самым поразительным реалиям, Вейнбаум схватил карандаш и принялся лихорадочно записывать. Когда голос затих, он отбросил карандаш и взволнованно уставился на доктора Уолда.

– До этих событий осталось целых семь месяцев, – выдохнул он, сообразив, что ухмыляется, как последний идиот. – Тор, вы знаете, сколько у нас было проблем с этой иголкой в стоге сена! Эта штука с кривой орбиты – именно то, что Мэтьюзу еще предстоит обдумать: по крайней мере, ко мне он с такого рода речью еще не обращался, и ситуация никоим образом не располагала к тому, что дело будет закрыто через шесть месяцев. Компьютеры утверждают: пройдет еще не менее трех лет!

– Это новые данные, – серьезно согласился доктор Уолд.

– Только, ради бога, не останавливайтесь. Давайте послушаем еще.

Доктор Уолд повторил ритуал сначала, на этот раз быстрее. Из динамика донеслось:

– Нозентемпен. Эддеттомпик. Беробсилом. Эймкаксечос. Санбе-тогмау. Датдекамсет. Доматрозмин. Конец связи.

– Боже, – удивился Уолд, – а это еще что?

– Об этом я и толковала, – вмешалась Дейна. – По крайней мере половину того, что можно выделить из сигнала, понять нельзя. Думаю, это то, что произойдет с английским через много столетий.

– Ну уж нет, – возразил Вейнбаум, продолжая писать, несмотря на сравнительную краткость сообщения. – Только не этот образец. Это, леди и джентльмены, шифр. Ни один язык не может состоять только из четырехсложных слов, уж поверьте мне. Более того, это вариант нашего кода. Не могу расшифровать его полностью, для этого нужен эксперт, но общий смысл и дата ясны. 12 марта 3022 года. Началась массовая эвакуация. В послании содержатся указания по выбору маршрутов.

– Но почему используется шифр? – удивился Тор. – Значит, предполагается, что кто-то, имеющий передатчик Дирака, может нас подслушать? Ну и путаница!

– Да уж, – покачал головой Вейнбаум. – Но скоро мы все поймем. Давайте попробуем еще раз.

– Может, попытаться получить картинку?

Вейнбаум кивнул. Минуту спустя он, не отрываясь, смотрел в зеленокожее лицо создания. Хотя у существа не было рта, из динамика Дирака отчетливо неслось:

– Привет, шеф. Это Таммос, НГК 2287, дата передачи Гор, 60, 302 по моему календарю, 2 июля 2973 года – по вашему. Паршивая планетка. Отовсюду несет кислородом, совсем как на Земле. Но главное, что туземцам нравится. Ваш гений благополучно родился. Подробный отчет позднее. НГК 2287 Таммос отключается.

– Хотел бы я получше знать свой Новый Генеральный Каталог, – посетовал Вейнбаум. – Это не М-41 в созвездии Большого Пса, там, где красная звезда в центре? Там мы используем негуманоидов. И кто это создание? Не важно, прокрути ленту еще разок.

Доктор Уолд послушался. У Вейнбаума уже немного кружилась голова, и поэтому он перестал делать заметки. Ничего страшного, все это можно сделать позже. Сейчас он хотел только смотреть и слушать послания из будущего. Это куда лучше аквавита.

Эпилог

Учебная запись кончилась, и Красна коснулся кнопки. Экран Дирака потемнел и бесшумно сложился.

– Они не предвидели, чем все это завершится, – заметил Красна. – Не знали, например, что когда одна часть правительства, пусть и самая малая, делается почти всезнающей, вскоре это свойство становится присущим остальным членам правительства. Потом бюро превращается в Службу и вытесняет все остальные. С другой стороны, эти люди привыкли опасаться, что всевидящее правительство может превратиться в жестокую диктатуру. Такого не могло случиться и не случилось, потому что чем больше вы знаете, тем более динамичное и подвижное общество вам необходимо. Как может косное общество завоевать другие звездные системы, не говоря уже о других галактиках? Невозможно.

– А я считал, что возможно, – медленно проговорил Йо. – В конце концов, если вы знаете заранее, что произойдет и что каждый должен делать…

– Но мы не знаем, Йо. Это распространенное заблуждение, если хотите, отвлекающий маневр. В конце концов, не все, что делается в космосе, можно узнать, слушая передатчик. Мы способны уловить только те сообщения, которые посылаются через Дирак. Вы заказываете свой ланч по Дираку? Разумеется, нет. До сегодняшнего дня вы и слова не сказали в микрофон Дирака. Мало того, все диктатуры основаны на том предположении, что правительство каким-то образом может контролировать мысли народа. Теперь нам известно, что сознание наблюдателя – единственная свободная вещь во Вселенной. До чего же глупо мы выглядели бы, пытаясь управлять сознанием, когда вся физика показывает, что подобное невозможно? Вот почему Служба не имеет никакого отношения к полиции мысли. Нас интересуют исключительно действия. Мы – Полиция Событий.

– Но почему? – допытывался Йо. – Если вся история заранее предопределена, зачем напрягаться, отслеживая свидания? Так или иначе, они произойдут.

– Разумеется, – немедленно согласился Красна. – Но поймите, Йо, интересы нашего правительства и правительственных служб зависят от будущего. Мы действуем так, словно будущее настолько же реально, как и прошлое, и пока это приносило свои плоды: работа Службы успешна на сто процентов. Но и в самом успехе кроются предостережения. Что произойдет, если мы прекратим наблюдать за событиями? Мы не знаем и не смеем рисковать. Несмотря на все доказательства того, что будущее предопределено, приходится брать на себя роль смотрителя неизбежного. Мы верим, что все и дальше будет катиться по наезженным рельсам… но следует придерживаться известной философии: история благоволит только тем, кто помогает себе. Именно поэтому мы приглядываем за огромным количеством свиданий, начиная от самого первого и до заключения брачного контракта. Мы обязаны убедиться, чтобы каждая персона, упомянутая в послании Дирака, появилась на свет. Наши обязанности как Полиции Событий – позаботиться о том, чтобы все события будущего стали возможными, потому что эти эпизоды, даже самые, казалось бы, незначительные, являются решающими для нашего общества. Поверьте, это грандиозная задача, и с каждым днем становится все важнее. Очевидно, так будет всегда.

– Всегда? – переспросил Йо. – А как насчет людей? Рано или поздно они что-то пронюхают. Доказательства накапливаются с неумолимой скоростью.

– И да, и нет, – усмехнулся Красна. – Многие люди чуют это прямо сейчас, совсем как вы. Но число новых агентов, в которых мы нуждаемся, растет гораздо быстрее, и всегда превышает количество непрофессионалов, способных докопаться до правды.

Йо набрал в грудь воздуха.

– Вы так говорите, будто это так же просто, как яйцо сварить, – выпалил он. – Неужели вы никогда не удивляетесь тем вещам, которые вытаскиваете из сигнала? Той штуке, например, которую Дейна Лье извлекла из созвездия Гончих Псов, по поводу корабля, путешествующего назад во времени? Как это возможно? И какова цель всего этого? Неужели…

– Стоп, стоп, – перебил Красна. – Не знаю и знать не хочу. И вам не следует. Это событие произойдет в таком отдаленном будущем, что не нам о нем тревожиться. И контекст неизвестен, так что не имеет смысла пытаться его понять. Если англичанин семнадцатого века узнает об американской революции, то посчитает это трагедией. Англичанин середины двадцатого столетия будет о ней совершенно иного мнения. И мы в их положении. Послания, получаемые из отдаленного будущего, не имеют для нас смысла.

– Кажется, до меня дошло, – буркнул Йо. – Со временем привыкну, после того как немного поработаю с Дираком. Надеюсь, моя новая должность это позволяет.

– Позволяет. Но сначала я хочу изложить вам правило этикета Службы, которое никогда не нарушается. Исключений нет и быть не может. Вас не подпустят к микрофону Дирака, пока каждое слово не запечатлеется в вашем мозгу.

– Слушаю, и очень внимательно.

– Прекрасно. Правило состоит вот в чем: дата смерти сотрудника Службы никогда не упоминается в передачах с коммуникатора Дирака.

Йо моргнул, чувствуя, как по спине ползет холодок. За этим правилом, несомненно, стоят веские основания, хотя гуманизм и такт очевидны.

– Не забуду, – кивнул он. – Мне и самому понадобится такая защита. Крайне благодарен, Крас. А теперь о моем новом задании.

– Начнем, – ухмыльнулся Красна, – с самой простой работы, которую я когда-либо давал агенту, прямо здесь, на Рэндолфе. Из кожи вон лезьте, а найдите мне того таксиста, который упомянул о путешествиях во времени. Он неприятно близок к правде, ближе, чем были вы. Отыщите и приведите ко мне. Служба давно нуждается в новом, необученном, но смышленом рекруте!

Произведение искусства

Внезапно он вспомнил свою смерть. Однако он увидел ее как бы отодвинутой на двойное расстояние: будто вспоминал о воспоминании, а не о событии, будто на самом деле он не был там действующим лицом.

И все же воспоминание было его собственным, а вовсе не воспоминанием какой-нибудь сторонней бестелесной субстанции, скажем, его души. Отчетливее всего он помнил, как неровно, со свистом втягивал воздух. Лицо врача, расплываясь, склонилось, замаячило над ним, приблизилось и исчезло из его поля зрения, когда врач прижался головой к его груди, чтобы послушать легкие.

Стремительно сгустилась тьма, и тогда только он осознал, что наступают последние минуты. Он изо всех сил пытался выговорить имя Полины, но не помнил, удалось ли это ему, помнил лишь свист и хрип да черную дымку, на какой-то миг застлавшую глаза.

Только на миг – и воспоминание оборвалось. В комнате снова было светло, а потолок, заметил он с удивлением, стал светло-зеленым. Врач уже не прижимал голову к его груди, а смотрел на него сверху вниз.

Врач был не тот: намного моложе, с аскетическим лицом и почти остановившимся взглядом блестящих глаз. Сомнений не было: это другой врач. Одной из его последних мыслей перед смертью была благодарность судьбе за то, что при его кончине не присутствовал врач, который тайно ненавидел его за былые связи. Нет, выражение лица у того лечащего врача наводило на мысль о каком-нибудь светиле швейцарской медицины, призванном к смертному одру знаменитости: к волнению при мысли о потере столь знаменитого пациента примешивалась спокойная уверенность в том, что благодаря возрасту больного никто не станет винить в его смерти врача. Пенициллин пенициллином, а воспаление легких в восемьдесят пять лет – вещь серьезная.

– Теперь все в порядке, – сказал новый доктор, освобождая голову пациента от сетки из серебристых проволочек. – Полежите минутку и постарайтесь не волноваться. Вы знаете свое имя?

С опаской он сделал вдох. Похоже, что с легкими все в порядке. Он чувствовал себя совершенно здоровым.

– Безусловно, – ответил он, немного задетый. – А вы свое? – Доктор криво улыбнулся.

– Характер у вас, кажется, все тот же, – сказал он. – Мое имя Баркун Крис – я психоскульптор. А ваше?

– Рихард Штраус. Композитор.

– Великолепно, – сказал доктор Крис и отвернулся.

Мысли Штрауса, однако, были заняты уже другим странным явлением. По-немецки Strauss не только имя, но и слово, имеющее много значений (битва, страус, букет), и фон Вольцоген в свое время здорово повеселился, всячески обыгрывая это слово в либретто оперы Feuersnot. Это было первое немецкое слово, произнесенное им с того, дважды отодвинутого мига смерти! Язык, на котором они говорили, не был ни французским, ни итальянским. Больше всего он походил на английский, но не на тот английский, который знал Штраус, и тем не менее говорить и даже думать на этом языке не составляло для него никакого труда.[61]

«Что ж, – подумал он, – теперь я могу дирижировать на премьере «Любви Данаи». Не каждому композитору дано присутствовать на посмертной премьере своей последней оперы». И, однако, во всем этом было что-то очень странное, и самой странной была не покидавшая его мысль, что мертвым он оставался совсем недолго. Конечно, медицина движется вперед гигантскими шагами, это известно каждому, однако…

– Объясните мне все, – сказал он, приподнявшись на локте. Кровать тоже была другая, далеко не такая удобная, как его смертное ложе (удивительно, до чего легко пришло к нему это слово!). Что до комнаты, то она больше походила на электромеханический цех, чем на больничную палату. Неужто современная медицина местом воскрешения мертвых избрала цеха завода Сименс-Шуккерт?

– Минуточку, – сказал Крис. Он был занят: откатывал какую-то машину туда, где, раздраженно подумал Штраус, ей и следовало быть. Покончив с этим, врач снова подошел к койке.

– Прежде всего, доктор Штраус, многое вам придется принять на веру, не понимая и даже не пытаясь понять. Не все в сегодняшнем мире объяснимо в привычных для вас терминах. Пожалуйста, помните об этом.

– Хорошо. Продолжайте.

– Сейчас, – сказал доктор Крис, – 2161 год по вашему летоисчислению. Иными словами, после вашей смерти прошло 212 лет. Вы, конечно, понимаете, что от вашего тела за это время остались только кости, которые мы не стали тревожить. Ваше нынешнее тело предоставлено вам добровольно. Сходство его с вашей прежней телесной оболочкой совсем небольшое. Прежде чем вы посмотрите на себя в зеркало, знайте, что физическое различие между нынешним телом и прежним целиком в вашу пользу. Ваше нынешнее тело в добром здравии, довольно приятно на вид, его физиологический возраст – около пятидесяти, а в наше время это поздняя молодость.

Чудо? Нет, теперь чудес не бывает – просто достижение медицины. Но какой медицины!

– Где мы находимся? – спросил композитор.

– В Порт-Йорке, части штата Манхэттен, в Соединенных Штатах. Вы обнаружите, что в некоторых отношениях страна изменилась меньше, чем вы, может быть, ожидаете. Другие перемены, конечно, покажутся вам разительными, но мне трудно предвидеть, какие именно произведут на вас большее впечатление. Неплохо, если вы выработаете в себе известную гибкость.

– Понимаю, – сказал Штраус, садясь в постели. – Еще один вопрос. Может ли композитор заработать себе на жизнь в этом столетии?

– Вполне, – с улыбкой ответил доктор Крис. – Как раз этого мы от вас и ожидаем. Это одна из причин, почему мы… вернули вас.

– Значит, – голос Штрауса зазвучал несколько суше, – моя музыка по-прежнему нужна? В свое время кое-кто из критиков…

– Дело обстоит не совсем так, – перебил его доктор Крис. – Насколько я понимаю, некоторые из ваших произведений исполняются до сих пор, но, откровенно говоря, о вашей нынешней популярности я знаю очень мало. Меня интересует скорее…

Где-то отворилась дверь, и появился еще один человек. Он был старше и солиднее Криса, в нем было что-то академическое, но, как и Крис, он носил хирургический халат странного покроя и смотрел на пациента горящим взглядом художника.

– Удача, Крис? – спросил он. – Поздравляю.

– Повремени, – сказал доктор Крис. – Важно завершающее испытание. Доктор Штраус, если вы не чувствуете слабости, мы с доктором Сейрдсом хотели бы задать вам несколько вопросов. Нам хотелось бы проверить ясность вашей памяти.

– Конечно. Пожалуйста!

– По нашим сведениям, – сказал доктор Крис, – вы были когда-то знакомы с человеком, чьи инициалы – Р.К.Л., вы тогда были дирижером венской Staatsoper. – Произнося это слово, он протянул двойное «а» по меньшей мере вдвое дольше, чем следовало, как будто немецкий язык был мертвым, и Крис старался правильно воспроизвести классическое произношение. – Как его звали, и кто это такой?

– Должно быть, Курт Лист: его первое имя было Рихард, но его так никогда не называли. Он был ассистентом режиссера. И не бесталанным, он же учился у того ужасного молодого человека, Берга… Альбана Берга.

Врачи переглянулись.

– Почему вы вызвались написать увертюру к «Женщине без тени» и подарили городу Вене ее рукопись?

– Чтобы избежать уплаты налога за уборку мусора на вилле Марии-Терезы, которую подарил мне город.

– На заднем дворе вашего имения в Гармиш-Партенкирхене был могильный камень. Что на нем вырезано?

Штраус нахмурился. Он бы с радостью не ответил на этот вопрос. Даже если тебе вдруг взбрело в голову по-ребячески подшутить над самим собой, лучше все же не увековечивать шутку в камне, тем более там, где она у тебя перед глазами всякий раз, когда ты чинишь свой «Мерседес».

Он ответил устало:

– Там вырезано: «Посвящается памяти Гунтрама, миннезингера, злодейски убитого собственным симфоническим оркестром его отца».

– Когда состоялась премьера «Гунтрама»?

– В… минуточку… по-моему, в 1894 году.

– Где?

– В Веймаре.

– Как звали примадонну?

– Полина де Ана.

– Что с ней потом сталось?

– Я женился на ней. – Штраус разволновался. – А ее тоже?..

– Нет, – сказал Крис. – Мне жаль, доктор Штраус, но, для того чтобы воссоздать более или менее заурядных людей, нам не хватает о них данных.

Композитор вздохнул. Он не знал, горевать ему или радоваться. Конечно, он любил Полину. Но, с другой стороны, для него начинается новая жизнь. И вообще-то приятно, если, входя в дом, не надо обязательно разуваться только ради того, чтобы не поцарапать полированный паркет. И наверное, будет приятно, если в два часа дня ему не придется больше слышать магическую формулу, которой Полина разгоняла гостей: «Richard jetzt komponiert!»[62]

– Следующий вопрос, – сказал он.

По причинам, не ведомым Штраусу, но принятым им как должное, ему пришлось расстаться с докторами Крисом и Сейрдсом сразу же после того, как оба они с удовлетворением убедились в том, что память его надежна и сам он здоров. Имение его, как ему дали понять, давным-давно превратилось в руины (такова была печальная участь того, что было когда-то одним из крупнейших частных владений в Европе), но денег ему дали достаточно: он мог обеспечить себя жильем и вернуться к активной жизни. Ему также помогли завязать полезные деловые знакомства.

К переменам в одной лишь музыке ему пришлось приспосабливаться дольше, чем он ожидал. Музыка, как он вскоре заподозрил, превратилась в умирающее искусство, которому в ближайшем будущем суждено было оказаться примерно в том же положении, в каком искусство составлять букеты находилось в XX веке. Тенденция к дроблению, отчетливо наметившаяся еще в период его первой жизни, в 2161 году почти достигла логического завершения.

Нынешним американским популярным песням он уделял так же мало внимания, как их предшественницам в своей прежней жизни. Однако было совершенно ясно, что поточные методы, которыми они создаются (ни один теперешний автор баллад не скрывал того, что пользуется похожим на логарифмическую линейку устройством, называвшимся «шлягер-машинка»), применяются теперь почти во всей серьезной музыке.

Консерваторами, например, считали теперь композиторов-додекафонистов. По мнению Штрауса, они всегда были сухой и умствующей кастой, но не в такой степени, как теперь. Их кумиры (Шенберг, Берг, фон Веберн) в глазах любителей музыки были великими мастерами, пусть не очень доступными, но достойными такого же поклонения, как Бах, Брамс или Бетховен.

Было, однако, крыло консерваторов, перещеголявшее додекафонистов. То, что писали эти люди, называлось «стохастической музыкой», там выбор каждой отдельной ноты осуществлялся по таблицам случайных чисел. Библией этих композиторов, их манифестом был том, озаглавленный «Операционная эстетика», а его в свою очередь произвела на свет научная дисциплина, именуемая «теория информации», и было ясно, что книга эта ни единым словом не касается методов и приемов композиции, известных Штраусу. Идеалом, к которому стремилась эта группа, была «всеобъемлющая» музыка, где и следа не осталось бы от композиторской индивидуальности, этакое музыкальное выражение всеобъемлющих законов случая. По-видимому, законам случая свойствен собственный, характерный только для них стиль, но, по мнению Штрауса, это стиль игры малолетнего идиота, которого учат барабанить по клавишам расстроенного рояля, только бы он не занялся чем-нибудь похуже.

Но подавляющее большинство создаваемых музыкальных произведений относилось к категории, явно незаслуженно именовавшейся «научная музыка». Это название отражало лишь темы произведений: в них речь шла о космических полетах, путешествиях во времени и тому подобных романтических или фантастических предметах. В самой музыке не было и тени научности – лишь мешанина штампов, подражаний и записей естественных шумов (часто настолько искаженных, что невозможно было угадать их происхождение), а также стилевых трюков, причем Штраус, к своему ужасу, часто узнавал собственную искаженную временем и разбавленную водичкой манеру.

Самой популярной формой научной музыки была девятиминутная композиция, так называемый концерт, хотя ничего общего между ним и классическим концертом не было; скорее это напоминало свободную рапсодию в духе Рахманинова, но Рахманинова безбожно перевранного. Типичным для этого жанра был концерт «Песнь дальнего космоса», написанный неким X. Валерионом Краффтом. Концерт начался громким неистовстом тамтама, после чего все струнные тотчас же в унисон понеслись вверх по хроматической гамме; за ними, на почтительном расстоянии, следовали параллельными кварт-секст-аккордами арфа и одинокий кларнет. На самой вершине гаммы загремели цимбалы, forte possibile, и оркестр, весь целиком, излился в мажорно-минорном вопле – весь, кроме валторн, которые ринулись вниз по той же гамме (это должно было означать контртему). Солирующая труба с явным намеком на тремоло подхватила контртему, оркестр до нового всплеска впал в клиническую смерть, и в этот миг, как мог бы предсказать любой младенец, вступил со второй темой рояль.

Позади оркестра стояли тридцать женщин, готовые хором пропеть песню без слов, чтобы создать ощущение жути космических пространств; но Штраус уже научился вставать и уходить, не дожидаясь этого момента. После нескольких таких демонстраций он мог быть уверенным, что в фойе его поджидает Синди Нанесс, агент, с которым его свел доктор Крис. Синди Нанесс взял на себя сбыт творческой продукции возрожденного к жизни композитора – сбыт того немногого, что успело за это время появиться. Синди уже перестали удивлять демонстрации клиента, и он терпеливо ждал, стоя под бюстом Джан-Карло Менотти: но эти выходки нравились ему все меньше и меньше, и последнее время он отвечал на них тем, что попеременно краснел и бледнел, как рекламные неоновые огни.

– Не надо было этого делать, – взорвался он после случая с «Песней дальнего космоса». – Нельзя просто так вот покинуть зал во время нового краффтовского концерта. Как-никак, Краффт – президент Межпланетного общества современной музыки. Как мне убедить их в том, что вы тоже современный, если вы все время щелкаете их по носу?

– Какое это имеет значение? – возразил Штраус. – В лицо они меня все равно не знают.

– Ошибаетесь. Они знают вас очень хорошо и следят за каждым вашим шагом. Вы первый крупный композитор, за которого рискнули взяться психоскульпторы, и МОСМ был бы рад случаю избавиться от вас.

– Почему?

– О, – сказал Синди, – по тысяче причин. Скульпторы – снобы. Ребята из МОСМа – тоже. Одни хотят доказать другим, что их искусство важнее всех прочих. А потом ведь существует и конкуренция: проще отделаться от вас, чем допустить вас на рынок. Поверьте мне, будет лучше, если вы вернетесь в зал. Я бы придумал какое-нибудь объяснение…

– Нет, – оборвал его Штраус. – Мне надо работать.

– Но в том-то все и дело, Рихард! Как мы поставим оперу без содействия МОСМа? Это ведь не то что писать соло для терменвокса или что-то, не требующее больших расх…

– Мне надо работать, – сказал Штраус и ушел.

И он работал – так самозабвенно, как не работал последние тридцать лет прежней жизни. Стоило ему коснуться пером листа нотной бумаги (найти то и другое оказалось невероятно трудно), как он понял: ничто из его долгого творческого пути не дает ему ключа к пониманию того, какую музыку он должен писать теперь.

Тысячами нахлынули и закружились старые испытанные приемы; внезапная смена тональностей на гребне мелодии; растягивание пауз; разноголосица струнных в верхнем регистре, нагромождаемая на качающуюся и готовую рухнуть кульминацию; сумятица фраз, молниеносно перелетающих от одной оркестровой группы к другой; неожиданные появления меди, – короткий смех кларнетов, рычащие тембровые сочетания (чтобы усилить драматизм) – в общем, все, какие он только знал.

Но теперь ни один из них его не удовлетворял. Большую часть своей жизни он довольствовался ими и проделал с их помощью поистине титаническую работу. Но вот пришло время начать все заново. Кое-какие из этих приемов сейчас казались просто отвратительными: с чего, например, он взял (и пребывал в этом заблуждении десятки лет!), что скрипки, мяукающие в унисон где-то на границе с ультразвуком, дают достаточно интересный эффект, чтобы повторять этот прием в пределах хотя бы одной композиции (а уж всех – и подавно)?

И ведь ни перед кем никогда, с торжеством думал он, не открывались такие возможности для того, чтобы начать все сначала. Помимо прошлого, целиком сохраненного памятью и всегда доступного, он располагал несравненным арсеналом технических приемов; это признавали за ним даже враждебно настроенные критики. Теперь, когда он писал свою в известном смысле первую оперу (первую – после пятнадцати когда-то написанных!), у него были все возможности создать шедевр.

И кроме возможностей – желание.

Конечно, мешали всякие мелочи. Например, поиски старинной нотной бумаги, а также ручки и чернил, чтобы писать на ней. Выяснилось, что очень немногие из современных композиторов записывают музыку на бумаге. Большинство из них пользовались магнитофонной лентой: склеивали кусочки с записями тонов и естественных шумов, вырезанные из других лент, накладывали одну запись на другую и разнообразили результаты, крутя множество разных рукояток. Что же касается композиторов, писавших партитуры для стереовидения, то почти все они чертили прямо на звуковой дорожке зубчатые извилистые линии, которые, когда их пропускали через цепь с фотоэлементом и динамиком, звучали довольно похоже на оркестр, с обертонами и всем прочим.

Закоренелые консерваторы, все еще писавшие музыку на бумаге, делали это с помощью музыкальной пишущей машинки. Машинку (этого Штраус не мог не признать) наконец усовершенствовали, правда, у нее были клавиши и педали, как у органа, но размерами она лишь в два с небольшим раза превосходила обычную пишущую машинку, и отпечатанная на ней страничка имела опрятный и приличный вид. Но Штрауса вполне устраивал его тонкий как паутина, но очень разборчивый почерк, и он вовсе не собирался отказываться от давней привычки писать пером, хотя из-за того пера, которое ему удалось достать, почерк стал крупнее и грубее. Старинный способ записи помогал Штраусу сохранять связь с прошлым.

При вступлении в МОСМ тоже не обошлось без неприятных минут, хотя Синди благополучно провел Штрауса через рогатки политического характера. Секретарь Общества, проверявший его квалификацию, обнаружил при этом не больший интерес, чем проявил бы ветеринар при осмотре четырехтысячного по счету больного теленка. Он спросил:

– Печатали что-нибудь?

– Да. Девять симфонических поэм, около трехсот песен, одну…

– Не при жизни, – в голосе экзаменатора появилось что-то неприятное. – С тех пор, как скульпторы вас сделали.

– С тех пор как скульпторы… О, я понимаю. Да. Струнный квартет, два песенных цикла…

– Хватит. Элфи, запиши: «Песни». На чем-нибудь играете?

– На фортепьяно.

– Хм. – Экзаменатор внимательно оглядел свои ногти. – Ну ладно. Музыку читаете? Или, может, пользуетесь нотописцем, или резаной лентой? Или машинкой?

– Читаю.

– Сядьте.

Экзаменатор усадил Штрауса перед освещенным экраном, поверх которого ползла широкая прозрачная лента. На ленте была во много раз увеличенная звуковая дорожка.

– Просвистите и назовите инструменты, на которые это похоже.

– Musiksticheln не читаю, – ледяным тоном изрек Штраус. – И не пишу. Я читаю обычные ноты, на нотном стане.[63]

– Элфи, запиши: «Читает только ноты». – Он положил на стекло экрана лист плохо отпечатанных нот. – Просвистите мне это.

«Это» оказалось популярной песенкой «Вэнги, снифтеры и кредитный снуки»; ее в 2159 году написал на шлягер-машинке политикан-гитарист, певший ее на предвыборных собраниях. (В некоторых отношениях, подумал Штраус, Соединенные Штаты и в самом деле почти не изменились.) Песенка эта завоевала такую популярность, что любой насвистал бы ее по одному названию, независимо от того, умел он читать ноты или нет. Штраус просвистел и, чтобы не возникло сомнений в его добросовестности, добавил: «Она в тональности си-бемоль-мажор».

Экзаменатор подошел к зеленому пианино и ударил по замусоленной черной клавише. Инструмент был расстроен до невероятности (нота прозвучала куда ближе к обычному «ля» частотой в 440 герц, чем к си-бемоль), но экзаменатор сказал:

– Точно. Элфи, запиши: «Читает также бемоли». Ну что ж, сынок, теперь ты член Общества. Приятно знать, что ты с нами. Не так уж много осталось людей, которые умеют читать старинные ноты. Многие воображают, будто они для этого слишком хороши.

– Благодарю вас, – ответил Штраус.

– Я лично так считаю: что годилось для старых мастеров, то вполне годится и для нас. По-моему, равных старым мастерам среди нас нет – не считая, конечно, доктора Краффта. Да, великие были люди, эти самые Шилкрит, Стайнер, Тёмкин, Пэрл… Уайлдер, Янссен…

– Разумеется, – вежливо сказал Штраус.

Но работа шла своим чередом. Теперь он уже кое-что зарабатывал – небольшими пьесками. По-видимому, публика питала повышенный интерес к композитору, вышедшему из лабораторий психоскульпторов, но и сами по себе (на этот счет Штраус не сомневался) достоинства его сочинений неизбежно должны были создать спрос.

Однако по-настоящему важной была для него только опера. Она росла и росла под его пером, молодая и новая, как его новая жизнь, всеведущая и зрелая, как его долгая цепкая память. Сначала возникли трудности: он никак не мог найти либретто. Не исключено было, что в море литературы для стереовидения (да и то навряд ли) можно найти что-нибудь подходящее, но выяснилось, что он не в состоянии отличить хорошее от плохого из-за бесчисленного множества непонятных для него сценических и постановочных терминов. В конце концов, в третий раз за свою жизнь, он обратился к пьесе, написанной на чужом для него языке, и впервые решил поставить ее на этом языке.

Пьеса эта, «Побеждена Венера» Кристофера Фрая, была, как он постепенно начинал понимать, идеальным либретто для оперы Штрауса. Эта пьеса в стихах, названная комедией, со сложной фарсовой фабулой, обнаруживала неожиданную глубину, а ее персонажи словно взывали о том, чтобы музыка вывела их в три измерения: и ко всему этому, скрытое в подтексте, но совершенно определенное настроение осенней трагедии, опадающих листьев и падающих яблок – противоречивая и полная драматизма смесь, именно такая, какой в свое время снабдил его фон Гофмансталь для «Кавалера роз», для «Ариадны в Наксосе» и для «Арабеллы».

Увы, фон Гофмансталя больше нет, но вот нашелся другой, тоже давно умерший драматург, почти такой же одаренный, и прямо просится на музыку! Например, пожар в конце второго акта: какой материал для композитора, для которого воздух и вода – это оркестровка и контрапункт! Или, например, та сцена, когда Перпетуа стрелой выбивает яблоко из руки герцога, одна беглая аллюзия в тот миг могла вплести в ткань его оперы россиниевского мраморного «Вильгельма Телля», который становился всего лишь ироническим примечанием! А большой заключительный монолог герцога, начинающийся словами:

Так будет ли мне жаль себя? —вот что меня тревожитИз-за того, что смертен я,мне будет жаль себя.К небу тянутся деревья,В дымке бурые холмы,И озер зеркальных гладь…

Монолог, как будто специально написанный для великого трагического комика вроде Фальстафа, слияние смеха и слез прерывается сонными репликами Рийдбека, и под его звучный храп (тромбоны, не меньше четырех; может быть, с сурдинками?) медленно опустится занавес…

Что может быть лучше? А ведь пьесу он нашел по чистой случайности. Сначала Штраус хотел написать комико-эксцентрическую оперу-буфф, только чтобы размяться. Вспомнив, что некогда Цвейг сделал для него либретто по пьесе Бена Джонсона, Штраус стал рыться в английских пьесах того периода и наткнулся на героический водевиль «Победила Венеция» некоего Томаса Аутвэя. Сразу за водевилем в предметном указателе шла пьеса Фрая, и Штраус заглянул в нее из любопытства: почему вдруг драматург двадцатого века каламбурит с названием, взятым из века восемнадцатого?

После десяти страниц фраевской пьесы мелкая загадка каламбура перестала его занимать: он был поглощен оперой.

Организуя постановку, Синди творил чудеса. Дата премьеры была объявлена задолго до того, как была закончена партитура, и это напомнило Штраусу те горячие деньки, когда Фюрстнер хватал с его рабочего стола каждую новую страницу завершаемой «Электры», прежде чем на ней просохнут чернила, и мчался с ней к граверу, чтобы успеть к назначенному для публикации сроку. Теперь положение было еще сложнее, потому что часть партитуры предстояло написать прямо на звуковой дорожке, часть – склеить из кусочков ленты, а часть – выгравировать по старинке, соответственно требованиям новой театральной техники, и порой Штраусу начинало казаться, что бедный Синди вот-вот поседеет.

Но, как бывало обычно со Штраусом, опера «Побеждена Венера» отняла немало времени. Писать черновик было дьявольски трудно, и на новое рождение это походило гораздо больше, чем то мучительное пробуждение в лаборатории Баркуна Криса, скорее похожее на смерть. Однако Штраус обнаружил, что у него целиком сохранилась прежняя способность почти без усилий писать с черновика партитуру, ему не мешали ни сетования Синди, ни ужасающий грохот сверхзвуковых ракет, с быстротой молнии проносившихся над городом.

Он закончил за два дня до начала репетиций. Репетиции должны были идти без его участия. Исполнительская техника в эту эпоху настолько тесно сплелась с электронным искусством, что его собственный опыт (его, короля капельмейстеров!) никому не был нужен.

Он не спорил. За него все скажет музыка. А пока приятно отвлечься от многомесячной работы. Он снова вернулся в библиотеку и стал не спеша перебирать старые стихи, бессознательно ища тексты для песни. Новых поэтов он обходил: они ему ничего не скажут, он это знал. Но американцы его эпохи, думал он, возможно, дадут ему ключ к пониманию Америки 2161 года, а если какое-нибудь из их стихотворений породит песню – тем лучше.

Поиски эти действовали на него необычайно благотворно, и он ушел в них с головой. В конце концов одна магнитофонная запись пришлась ему по душе: надтреснутый старческий голос с гнусавым акцентом, выдающим уроженца штата Айдахо 1910 года – периода юности Штрауса. Поэт читал:

…души людей великихПо временам сквозь нас проходят,И растворяемся мы в них, и наша суть —Лишь отражения их душ.Вот только что был Данте я, и вдругЯ – некий Франсуа Вийон, король баллад и вор,Или один из тех, таких святых,Что их имен не смею написать,Дабы кощунствующим не прослыть.Всего на миг – и пламени уж нет…Вот час, когда мы быть перестаем,А те, душ повелители, живут.

Он улыбнулся. Сколько твердят об этом со времен Платона! И в то же время стихотворение было как бы о самом Штраусе, оно словно объясняло ситуацию, в которую он оказался вовлечен, и, кроме всего прочего, оно волновало. Пожалуй, стоит сделать из него гимн в честь своего второго рождения и в честь провидческого гения поэта.

Внутренним слухом он услышал торжественный трепет аккордов, от которых перехватывало дыхание. Начальные слова можно дать патетическим шепотом, потом – полный драматизма пассаж, в котором великие имена Данте и Вийона встанут, звеня, как вызов, брошенный Времени… Он начал писать, и только потом, уже закончив, поставил кассету на стеллаж.

«Доброе предзнаменование», – подумал он.

И настал вечер премьеры. В зал потоком хлынула публика, в воздухе без видимой опоры плавали камеры стереовидения, и Синди уж вычислял свою долю от дохода клиента при помощи сложных подсчетов на пальцах; главное правило здесь состояло, по-видимому, в том, что один плюс один в сумме дают десять. Публика, заполнившая зал, была самой разношерстной, как будто собралась посмотреть цирковой аттракцион, а не послушать оперу.

Как ни странно, в зале появилось также около пятидесяти бесстрастных, аристократичных психоскульпторов, одетых в свои облачения – черно-алые робы того же покроя, что и их хирургические одеяния. Они заняли целый ряд кресел впереди, откуда гигантские фигуры стереовидения, которым вскоре предстояло заполнить «сцену» перед ними (настоящие певцы будут находиться на небольшой эстраде в подвале), должны были казаться чудовищно огромными, но Штраус подумал только, что они, наверное, об этом знают, – и мысли его переключились на другое.

Когда в зале появились первые психоскульпторы, шум голосов усилился, и теперь в нем ощущалось возбуждение, природа которого была непонятна Штраусу. Ломать над этим голову он, однако, не стал, он был слишком занят борьбой со своим собственным волнением перед премьерой, от которого за столько лет жизни ему ни разу не удалось избавиться.

Мягкий, неизвестно откуда лившийся свет потускнел, и Штраус поднялся на возвышение. Перед ним лежала партитура, но он подумал, что едва ли она понадобится. Между музыкантами и микрофонами высовывались рыла неизбежных камер стереовидения, готовых понести его образ к певцам в подвале.

Публика умолкла. Наконец-то пришло его время! Дирижерская палочка взметнулась вверх, потом стремительно ринулась вниз, и снизу, из оркестра, навстречу ей мощной волной поднялась первая тема.

На какое-то время его внимание целиком поглотила нелегкая задача следить за тем, чтобы большой оркестр слаженно и послушно следовал всем изгибам музыкальной ткани, возникающей под его рукой. Но по мере того как его власть над оркестром крепла, задача эта стала немного легче, и он мог оценить звучание целого.

А вот со звучанием целого явно было что-то не то. Отдельных сюрпризов, конечно, можно было ожидать: то или другое место звучало при исполнении оркестром иначе, чем он рассчитывал. Такие вещи случались с каждым композитором, даже если у него за плечами был опыт целой жизни. Порой певцы, начиная трудную фразу, становились похожими на канатоходца, который вот-вот свалится с каната (хотя на самом деле ни один из них ни разу еще не сфальшивил, с лучшей группой голосов ему не приходилось работать).

Но это были детали. Беда заключалась в звучании целого. Теперь у композитора угасало радостное волнение премьеры (оно в конце концов не могло продержаться весь вечер на одном и том же уровне) – более того, пропадал даже интерес к тому, что доносилось до его слуха со сцены и из оркестра. К тому же им постепенно овладевала усталость. Дирижерская палочка в руке становилась все тяжелее и тяжелее. Когда во втором акте прорвался бурлящий и блещущий страстью поток звуков, Штраусу стало скучно, так скучно, что им овладело острое желание вернуться к письменному столу и поработать над песней.

Второй акт кончился, впереди только один. Аплодисменты прошли мимо его ушей. Двадцатиминутного отдыха в дирижерской уборной едва хватило, чтобы восстановить силы. Он был ошеломлен. Казалось, что музыку написал кто-то другой, хотя он ясно помнил, как писал каждую ее ноту.

И вдруг в середине последнего акта он понял.

В музыке нет ничего нового. Все тот же старый Штраус – но только слабее, ниже прежнего, как будто какой-то злой волшебник вдруг превратил его в усталого старого неудачника, в ту карикатуру на него, которую критики выдумали в самые лучшие его годы. По сравнению с продукцией композиторов, подобных Краффту, «Побеждена Венера» в глазах этой публики несомненно была шедевром. Но он-то знал, что тогда критики ошибались, однако теперь вся его твердая решимость порвать со штампами и вычурностью, вся его тяга к новому обернулись ничем, когда на пути их встала сила привычки. Возвращение к жизни его, Штрауса, означало в то же время возвращение к жизни всех этих глубоко укоренившихся рефлексов его стиля. Стоило ему взяться за перо, как они овладевали им совершенно автоматически, не более доступные контролю, чем палец, отдергиваемый от пламени.

К глазам его подступили слезы. Тело у него молодое, но сам он старик… да, старик. Еще тридцать пять лет такой жизни? Никогда, никогда! Все это уже сказано им сотни лет назад. Быть осужденным на то, чтобы еще полвека снова и снова повторять самого себя голосом, который звучит все слабее и слабее, зная, что даже это жалкое столетие рано или поздно поймет, что от величия остался лишь пепел? Нет, никогда, никогда!

Пришибленный, он не сразу понял, что опера кончилась. Стены сотрясал восторженный рев публики. Знакомый шум: точно так же ревели на премьере «Дня мира» в 1938 году. Здесь аплодировали человеку, каким он был когда-то, а не тому, которым, как с беспощадной ясностью показала «Побеждена Венера», он стал теперь, – о, будь у них уши, чтоб слышать! Аплодисменты невежества – неужели ради них был проделан весь его тяжкий труд? Нет. Он их не примет.

Он медленно повернулся лицом к залу. И с удивлением – с удивительным облегчением – понял, что аплодировали совсем не ему.

Аплодировали доктору Баркуну Крису.

Крис раскланивался, встав со своего места, оттуда, где расположилась секция психоскульпторов. Психоскульпторы, стоявшие неподалеку, отталкивали друг друга, чтобы скорее пожать ему руку. Все новые и новые руки тянулись к нему, пока он пробирался к проходу между рядами и пока шел по проходу к сцене. Когда же он поднялся к дирижерскому пульту и сам стиснул вялую руку композитора, публика, казалось, обезумела.

Крис поднял руку, и в один миг в зале воцарилась напряженная тишина.

– Благодарю вас, – проговорил он громко и отчетливо. – Леди и джентльмены, прежде чем мы расстанемся с доктором Штраусом, давайте снова скажем ему, какое огромное удовольствие все испытали, слушая его новый шедевр. Я думаю, что такое прощание будет наилучшим.

Овация длилась пять минут и продолжалась бы еще пять, если бы Крис не прекратил ее.

– Доктор Штраус, – продолжал он, – в тот миг, когда я произнесу некую формулу, вы осознаете, что вы – Джером Бош, человек, родившийся в нашем столетии и живущий своей жизнью. Искусственно введенные в вашу психику воспоминания, заставившие вас надеть на себя личину великого композитора, исчезнут. Мы очень хотели бы, чтобы Рихард Штраус остался с нами и прожил среди нас еще одну жизнь, но законодательство, регулирующее психоскульптуру, не позволяет нам навсегда исключить из жизни донора, который имеет право на свою собственную долгую жизнь. Я говорю вам об этом для того, чтобы вы поняли, почему сидящие здесь люди делят свои аплодисменты между вами и мной.

Слова Криса прервал гул одобрения.

– Искусство психоскульптуры (создание искусственных личностей ради эстетического наслаждения), возможно, никогда более не достигнет такой вершины. Вам следует знать, что как Джером Бош вы абсолютно лишены каких бы то ни было музыкальных способностей, мы потратили уйму времени на поиски донора, который был бы неспособен запомнить даже простейший мотив. И, однако, в такой малообещающий материал нам удалось вложить не только личность, но и гений великого композитора. Гений этот принадлежит исключительно вам, той личине Джерома Боша, которая считает себя Рихардом Штраусом. Это не заслуга человека, добровольно предоставившего себя для психоскульптуры. Это ваш триумф, доктор Штраус, и мы чествуем вас.

Теперь овация вышла из берегов. Криво улыбаясь, Штраус смотрел, как кланяется доктор Крис. Эта их психоскульптура – достаточно утонченный, на уровне века, вид жестокости, но само по себе стремление к такого рода вещам существовало всегда. То самое стремление, которое побуждало Рембрандта и Леонардо превращать трупы в произведения искусства.

Что ж, утонченная жестокость заслуживает столь же утонченного воздания: око за око, зуб за зуб – и неудача за неудачу.

Нет, не стоит говорить Крису, что в Рихарде Штраусе, которого он создал, гения так же мало, как в сушеной тыкве. Он и так подшутил над собой, этот скульптор: он сумел подделать великого композитора, но никогда не поймет, насколько пуста музыка, которая будет теперь храниться на лентах стереовидения. Домашнее задание по музыкальной критике Крис выполнил хорошо, по музыке – неудовлетворительно, он воссоздал Штрауса, каким его знали критики. Что ж, ради бога, если это его устраивает…

Но на какой-то миг словно мятежное пламя вспыхнуло в его крови. Я – это я, подумал он, я останусь Рихардом Штраусом до самой смерти и никогда не превращусь в Джерома Боша, неспособного запомнить даже самый простой мотив. Его рука, все еще державшая дирижерскую палочку, резко поднялась вверх, но для того ли, чтобы нанести удар, или для того, чтобы его отвести, – этого он сказать не мог.

Он дал ей снова упасть и поклонился – не публике, а доктору Крису.

Он ни о чем не жалел, когда Крис повернулся к нему, чтобы произнести слово, которое должно было снова погрузить его в мир забвения, – только о том, что теперь ему уже не придется положить те стихи на музыку.

Несколько важных особенностей этого рассказа объединяют его с моим романом «Час до восхода Земли» (в издательстве «Патнэм» он вышел под названием «Добро пожаловать на Марс»), однако и рассказ, и роман совершенно не зависят друг от друга. И хотя рассказ хронологически был написан первым, излагаемые в нем события происходят как минимум на десять лет позже времени действия романа.

На Марсе не шутят

Скиммер с легкостью парил в полуденном небе, таком же иссиня-черном, как только что разлитые на белой бумаге чернила. Сила тяжести на Марсе была столь низкой, что летать могло практически все, что угодно, при наличии достаточной мощности; на Земле этот скиммер держался бы в воздухе с таким же успехом, что и простой булыжник.

На Земле Карен тоже не чувствовала особой легкости, но здесь, на Марсе, она весила всего двадцать два килограмма и испытывала огромное удовольствие, паря в воздухе. Как бы она хотела сохранить этот марсианский вес, когда вернется на Землю, однако прекрасно понимала, что потеря веса была всего лишь временным явлением.

Высокопоставленный офицер, пристегнутый к своему сиденью справа от нее (ведь она была первым корреспондентом с Земли, прилетевшим сюда за последние полтора года, поэтому сопровождал ее не абы кто, а старшее должностное лицо Порт-Ареса), уже продемонстрировал признаки своей уверенности в том, что вес Карен, каким бы он ни был, и так довольно удачно распределен. И осознавать это тоже было чертовски приятно.

– Сейчас мы летим над самой что ни на есть пустыней, вот он, настоящий Марс, – говорил он приглушенным из-за кислородной маски голосом. – Видите оранжево-красный песок? Этот гематит, разновидность железной руды. Как и практически во всей ржавчине, там содержится малое количество воды, так что марсианские лишайники могут до нее добраться корнями. К тому же из-за этого гематита здешние песчаные бури выглядят просто потрясающе.

Карен ничего не записывала – все это она и так знала до того, как стартовала с мыса Кеннеди. Как ни странно, ее больше интересовал гражданский пилот скиммера – Джо Кендрикс. Полковник Марголис был мужчиной хоть куда: молодым, мускулистым, высококвалифицированным, скромным, но целеустремленным, что весьма ценилось в персонале Астрокорпуса. Как и все здешние астронавты, он выглядел так, словно проводил большую часть своей службы под стеклянными куполами Порт-Ареса. Кендрикс, напротив, казался опытным и закаленным жизнью.

Похоже, Джо Кендрикс не горел желанием уделить ей хоть толику внимания. Он полностью сконцентрировался на скиммере и пустыне. Кендрикс тоже был журналистом из службы кабельного телевидения, но так как он находился на Марсе еще со времен второй высадки, то судьба его сложилась точь-в-точь как у любого местного репортера: сначала он стал своим, затем его попросту перестали замечать. Возможно, по этой причине или же из-за его черствости или одиночества или и того и другого, а может, еще почему-либо, его статьи в последнее время насквозь пропитывал цинизм по отношению ко всем марсианским начинаниям.

Наверное, появление такого отношения было неизбежным. Тем не менее, когда он озаглавил свою еженедельную колонку «Марсианские шутки от Джоки», в издательстве вежливо усмехнулись и послали Карен в дорогостоящую командировку за семьдесят семь миллионов километров, чтобы она разобралась, в чем дело. Ни пресса, ни Астрокорпус не желали, чтобы налогоплательщики относились к жизни на Марсе как к какой-то хохме.

Кендрикс резко остановил скиммер и показал вниз.

– Кошка, – сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь.

– Ага, – полковник Марголис взял свой бинокль.

Карен последовала его примеру. Смотреть в бинокль было нелегко из-за очков кислородной маски, к тому же практически невозможно было навести фокус из-за тяжелых перчаток, но большая барханная кошка внезапно предстала перед Карен во всем своем великолепии.

О, как она была прекрасна! Барханная кошка, как писали в энциклопедиях, – это самое большое животное Марса, длина от носа до копчика (у кошек не было хвоста) составляла метр двадцать сантиметров. Узкий разрез глаз с дополнительной мембраной, защищавшей от парившего в воздухе песка, придавал ей отдаленное сходство с обычной домашней муркой, как и трехцветная шубка (оранжевая с сине-зелеными вкраплениями, которые на самом деле являлись одноклеточными паразитическими растениями, снабжавшими кошку дополнительным кислородом); однако кошкой это животное вовсе не было. Несмотря на брюшную сумку, как у кенгуру или опоссума, этого зверя нельзя было отнести и к сумчатым. В некоторых гоняющихся за дешевыми сенсациями энциклопедиях говорилось, что животное могло быть потомком давно вымерших строителей марсианских каналов, но так как эти строители не оставили после себя ни рисунков, ни костей, подобное допущение нельзя было принимать всерьез.

Кошка грациозно скакала по ржавым барханам, двигаясь практически по прямой, по-видимому, направляясь к ближайшему оазису. Джо Кендрикс последовал за ней. Очевидно, зверь еще не заметил скиммера, который практически бесшумно перемещался в тонком, как на Эвересте, воздухе.

– Настоящее приключение, мисс Чэндлер, – сказал полковник Марголис. – На Марсе ведь особо не с кем воевать, но кошачьи прыжки весьма впечатляют. Джоки, у тебя есть фляга, которой можно пожертвовать?

Репортер кивнул, выполнив поворот таким образом, чтобы машина описала большую дугу над кошкой, пока Карен размышляла над словами полковника. Не с кем воевать? Одна статья в энциклопедии характеризовала барханную кошку как «сильную и быструю, однако ведущую замкнутый образ жизни и совершенно безобидную для людей». В статье еще говорилось, что ученые так и не выяснили, чем она питается.

Джо Кендрикс вытащил плоскую флягу с водой, слегка ослабил крышку и, к изумлению Карен – ведь вода здесь была на вес золота, – бросил флягу через борт скиммера. Из-за малой силы тяжести фляга падала медленно, как во сне, а при ударе на небольшом расстоянии перед кошкой ослабленная крышка отскочила.

В мгновение ока весь песок вокруг кошки пришел в движение из-за копошения вылезающих на поверхность существ. Они бежали, струились, к быстро испарявшемуся пятну воды, поэтому казалось, что вся земля в радиусе пяти метров от фляги внезапно ожила.

Большая часть этих существ была так мала, что их невозможно было разглядеть четко даже с помощью бинокля. Однако, к своей радости, Карен четко разглядела две особи.

Каждая составляла примерно треть метра в длину и казалась форменным кошмаром: некой отвратительной помесью сколопендры и скорпиона. И в то время, как остальная живность устремилась к лужице воды, эта парочка нацелилась на барханную кошку.

Кошка дралась с ними яростно и бесшумно, нанося размашистые удары одной лапой; в другой лапе, как казалось Карен, в слабом, но источающем зной солнечном свете, блестело что-то металлическое. Животное не обращало внимания на клешни этих существ, даже пропустило в первые секунды несколько болезненных захватов, от которых на шерсти выступила кровь. Кошка остерегалась их жал. Карен тут же подумала, что они наверняка ядовиты.

Ясно было, что ее спутники вполне разделяли это мнение.

Ярость схватки обещала долгую битву, однако прошла буквально пара мгновений, прежде чем кошка аккуратно откусила жало врага, а другое страшилище вбила на полкорпуса в песок. Тут же быстрым скачком она очутилась возле фляги и выпила до последней капли все разлившееся жидкое золото.

После этого она вихрем умчалась вдаль, ни разу не взглянув наверх. Теперь на поле боя не происходило ничего интересного, кроме копошения каких-то маленьких сверчков, которые начали проявлять несказанный интерес к двум поверженным неудачникам.

Когда к Карен вернулось дыхание, она поняла, что в азарте совершенно забыла о том, что нужно сделать хотя бы пару снимков. Полковник Марголис возбужденно хлопнул Джо Кендрикса по плечу.

– За ней! – воскликнул офицер. – Надо загнать этот шар в лузу, Джоки. Врубай движок на полную!

Даже через кислородную маску выражение лица Кендрикса казалось холодным и отстраненным, однако скиммер послушно рванул за удаляющейся барханной кошкой. И как бы быстро она ни бежала, уйти от скиммера было невозможно.

– Высади меня в миле прямо по ее курсу, – сказал Марголис. Он расстегнул кобуру и достал пистолет.

– Полковник, – сказала Карен, – вы что, собираетесь убить кошку? После столь трудной схватки?

– Нет, конечно, – искренне сказал Марголис. – Собираюсь лишь получить небольшую плату за воду, что мы ей дали. Вон там, за барханами, подходящее место, Джоки.

– Это незаконно, – неожиданно сказал Кендрикс. – И ты это знаешь.

– Закон – это анахронизм, – спокойно ответил полковник. – Он в этих местах не работает уже много лет.

– Уж ты-то должен это знать, – сказал Кендрикс. – Тебя ведь прислали сюда, чтобы ты обеспечивал его выполнение. Ну ладно, выходи. Я прикрою, если что.

Офицер Астрокорпуса выпрыгнул из зависшего на месте скиммера прямо на ржавый песок, и Кендрикс поднял машину повыше, облетая полковника.

Взобравшись по склону и увидев человека, кошка остановилась, но, бросив короткий взгляд на кружащийся в небе скиммер, не стала убегать прочь. Полковник достал пистолет, однако не спешил никуда прицеливаться.

– Мне хотелось бы знать, – сказала Карен тихим, опасно вкрадчивым голосом, – что сейчас здесь происходит.

– Банальное, никому не интересное браконьерство, – ответил Кендрикс, потупив взгляд. – В сумке кошки лежит одна вещица. И сейчас наш герой ее заберет.

– Что же там такое? Какая-то драгоценность?

– Да, нечто очень ценное для кошки, и достаточно ценное для полковника. Видели когда-нибудь марсианский ароматический шарик?

Карен действительно попадались такие шарики. Уже несколько лет как они вошли в моду, став лучшими подарками, какие только могли предложить ухажеры своим пассиям. Пушистая сфера размером примерно с виноградину. Женщины опускали ее в свое декольте, после чего нагревшийся шарик источал сладкий, воистину неземной мускусный аромат. Карен воспользовалась таким шариком только однажды, вместо духов. Несмотря на легкий аромат, это вещество было подобно слабому наркотику, под воздействием которого любая дама отвечала «возможно», хотя имела в виду твердое «нет».

– Ароматический шарик как-то соотносится с организмом кошки? Или это какой-то амулет, или сокровище, или нечто подобное?

– На твой вопрос нелегко ответить. Эксперты называют его «органом спячки», без него кошка просто не сможет перезимовать. Шарик никак к ней не прикреплен, но кошки всегда ведут себя так, словно понятия не имеют, где достать другой шарик или как его вырастить, не знаю уж, что они там с ним делают.

Карен сжала кулаки:

– Джо, спусти меня вниз.

Он хмыкнул, бросив на нее косой взгляд.

– Я бы не рекомендовал. Ты ничего не сможете сделать, поверь, уж я-то знаю. Напрасная попытка.

– Джо Кендрикс, не знаю, как еще можно назвать то, что происходит там внизу, но я точно знаю, как, впрочем, и ты, что это – отличный материал для статьи, и я должна его заполучить.

– Ты никогда не сможешь улететь с этой планеты, – сказал он. – Ну что же. Вниз так вниз.

Когда они подлетели ближе, кошка уже стояла на задних лапах и, похоже, протягивала что-то полковнику, стоящему спиной к ним. Поскольку кошка располагалась ближе к вершине бархана, она казалась ничуть не ниже человека. Спустя мгновение полковник Марголис откинул голову назад и захохотал. На таком расстоянии голос его был совершенно не слышен.

– Не ароматический шарик, – прошептал Джо Кендрикс, не дожидаясь вопроса Карен. – Она пытается выкупить свою жизнь осколком. Они всегда так делают.

– Что это за оск…

– Камень с надписями строителей каналов.

– Джо! Но это же ценная вещь!

– Гроша ломаного не стоит; планета усеяна ими. Строители исписали каждый свой кирпич. Кошка может найти такой обломок прямо там, где стоит. Никто так и не смог расшифровать ни строчки. Не обнаружено ни единой привязки к земным языкам.

Теперь кошка заметила и их; она слегка повернулась и протянула осколок камня Джо Кендриксу. Полковник Марголис окинул их раздраженным взглядом.

– Не пойдет, кошка, – резко сказал он. – Ты договариваешься со мной. И мне твой камень не нужен. Вытряхивай сумку.

Скорее всего, он не ожидал, что барханная кошка поймет его слова, но в сложившейся ситуации и грубого, наглядно выворачивающего жеста обеими руками было более чем достаточно. Кошка все поняла.

Еще одно легкое движение – и раскосые глаза – два сапфира – впились в Карен тигриным взглядом. Ломким голосом, болезненно пытаясь сымитировать нечто похожее на человеческую речь, барханная кошка сказала:

– Миссс семмммлянка, купи?

И протянула никчемный кусок кирпича, предлагая его для спасения своей жизни. Взгляд кошки был полон гордости, а вытянутая лапа нисколько не дрожала.

– Я бы рада купить, – ответила Карен, протянув свою руку в ответ. – Полковник Марголис, пусть Господь и Астрокорпус помогут вам, если вы сорвете мою сделку.

Рука в перчатке коснулась оранжевой лапы. Взгляд, продлившийся не более мгновения – и марсианка бросилась наутек.

Всю дорогу до Порт-Ареса полковник Марголис молчал, но по возвращении сразу же вызвал обоих репортеров к себе на ковер, разумеется, в свой личный кабинет. Полковник очевидно пребывал в ужасном настроении, частично из-за того, Карен была в этом абсолютно уверена, что пришлось идти на поводу у журналистки. Что ж, так устроен мир, полковник, каждый поступок имеет свои последствия… Даже на Марсе.

– Я не могу вести себя так, словно ничего не произошло, – сказал он голосом, которому попытался придать оттенок доброжелательности. – Кошки достаточно умны, чтобы рассказать друг другу об этом случае, поэтому понадобятся целые месяцы, чтобы вбить им в головы, что ваш поступок ничего не значит. Но если вы пообещаете не распространяться об этом, мне не придется принудительно отправлять вас обратно со следующей ракетой.

– Которая стартует через пять месяцев, – добавил Джо Кендрикс.

– По мне, лучше, если этот случай действительно будет что-то значить, если он действительно станет новым началом, – сказала Карен. – Думаете, женщины и дальше будут использовать эти ароматические шарики, когда узнают, откуда они и какой ценой добываются? Об этом будет рассказано.

Последовало короткое молчание. Затем Кендрикс сказал:

– Одна статья не станет поводом для скандала.

– Даже если в ней будет замешан командующий?

Полковник мягко улыбнулся.

– Я могу надеть маску злодея, если колонии действительно это нужно, – сказал он. – Можете поставить меня к позорному столбу, если угодно. Любопытно будет узнать, сколько людей на Земле поверят вашему слову против моего.

– Я никогда никого не выставляла на посмешище, и мои редакторы это знают, – сказала Карен, – но это не имеет никакого отношения к делу. Дело не в одной конкретной статье. Вся торговля ароматическими шариками – вот это скандал.

Полковник внезапно отвернулся и взглянул в окно на купола колонии – символ борьбы с этим ужасным миром, обширной всепланетной пустыней, о которой Карен абсолютно ничего не знала. Он сказал:

– Ну что же, я пытался. Твоя очередь, Джоки. Вразуми ее.

– Попрошу не называть меня так, – огрызнулся Кендрикс. Помолчав немного, он сказал: – Мисс Чэндлер, Корпус не позволит вам остановить торговлю ароматическими шариками, разве это не понятно? Он обладает индульгенцией даже на самые мелкие преступления. А шарики вовсе не ерунда. Закон был нарушен, видит бог, все так и есть, но половина колонистов в Порт-Аресе имеют от этого прибыль. Этих людей не остановить.

– Тем хуже для них, – сказала Карен. – Мы сможем их остановить, Джо, ты сможешь мне помочь. Они ведь не отправят домой нас обоих.

– Думаете, я не пытался рассказать об этом раньше? Думаете, материалы можно вот так просто вывести с Марса? – зло сказал Кендрикс. – Астрокорпус просматривает каждую строчку в корреспонденции, покидающей эту планету. После этого происшествия полковник прочитает материалы по моей статье…

– Именно так, – сказал полковник Марголис, как будто даже с наслаждением.

– И мне пришлось прожить с этой командой целый год, – подумав, Кендрикс добавил: – Все шестьсот шестьдесят восемь дней одного года.

– Именно поэтому в конечном итоге им не удастся заткнуть нам рот, – воодушевлению Карен не было предела. – Если они цензурируют все, написанное тобой, ты все равно так или иначе сможешь переслать мне материалы. Я умею читать между строк, а ты наверняка мастер конспирации. Не родился еще такой цензор, что бодрствует денно и нощно!

– Они запросто могут убить меня, – флегматично заметил Джо Кендрикс. – Даже нас обоих, если сочтут это целесообразным. Следующий корабль возвращается домой только через пять месяцев, а людей на Марсе убивают с пугающей постоянностью.

Карен издала фыркающий звук, словно девчонка, что совершенно не подобало особе ее статуса.

– Джоки, ты трусишка. Ты действительно считаешь, что комендант Корпуса убьет двух репортеров на Марсе? И как это будет смотреться в его послужном списке – независимо от того, насколько он будет аккуратным?

Полковник Марголис обернулся и уставился на них. Однако когда он заговорил, голос его звучал на удивление спокойно.

– Давайте рассудим трезво, – сказал он. – Зачем создавать столько шума из-за одного, совсем небольшого, нарушения, когда на Марсе совершается столько всего не просто положительного, а, прямо скажем, монументального? Это один из величайших аванпостов человечества. Зачем же все портить ради желания раздуть сенсацию? Почему бы не пожить в свое удовольствие и не дать пожить другим?

– Потому что именно это вы и не желаете делать, – сказала Карен. – Вы сказали мне сегодня, что не убьете кошку, однако не упомянули, что она все равно умрет позже, зимой, если бы ваш грабеж увенчался успехом. Снова повторяется история с испанцами и инками! Мы тратим миллиарды, чтобы долететь до других планет, чтобы так же, как и раньше, преступно вести себя с аборигенами?

– Пожалуйста, успокойтесь, мисс Чэндлер. Кошки – всего лишь животные. Поймите, вы очень сильно все преувеличиваете.

– Не думаю, что она хоть что-то преувеличивает, – сказал Джо Кендрикс низким голосом. – Барханные кошки очень умны. Убивать их преступно. Я всегда об этом знал, и это четко прописано в законе. Карен, я попытаюсь выслать тебе материалы, однако Астрокорпус обладает значительными ресурсами, способными меня остановить. Возможно, мне придется привезти статью на Землю самостоятельно, но на это могут уйти годы. Согласна ли ты столько ждать?

Они долго смотрели друг на друга. Выражение его лица сильно изменилось.

Карен сказала:

– Конечно, я подожду.

Он глубоко вздохнул:

– Ты действительно так думаешь?

– Конечно, Джо, – сказала Карен. – Теперь уж не до шуток.

День статистика

Уиберг четырнадцать лет проработал за границей специальным корреспондентом «Нью-Йорк таймс», из них десять посвятил еще и другой, совсем особой профессии и в разное время провел в общей сложности восемнадцать недель в Англии. (В подсчетах он, естественно, был весьма точен.) Вот почему жилище Эдмунда Джерарда Дарлинга сильно его удивило.

Служба Контроля над народонаселением была учреждена ровно десять лет назад, после страшного, охватившего весь мир голода 1980 года, и с тех пор Англия почти не изменилась. Выезжая по автостраде номер четыре из Лондона, Уиберг вновь увидал небоскребы, выросшие на месте Зеленого пояса, которым некогда обведен был город, – под такими же каменными громадами бесследно исчезли округ Уэстчестер в штате Нью-Йорк, Арлингтон в Вирджинии, Ивенстон в Иллинойсе, Беркли в Калифорнии. Позднее таких махин почти не возводили, в этом больше не было нужды, раз численность населения не возрастала, однако построили их на скорую руку, и потому многие через некоторое время придется заменять новыми.

Городок Мейденхед, где численность населения остановилась на отметке 20 000, с виду тоже ничуть не переменился с тех пор, как Уиберг проезжал его в последний раз, направляясь в Оксфорд. (Тогда он наносил подобный визит специалисту по эрозии берегов Чарлзу Чарлстону Шеклтону, тот был отчасти еще и писатель.) Однако на этот раз у Мейденхед-Тикет надо было свернуть с автострады, и неожиданно Уиберг оказался в самой настоящей сельской местности, он и не подозревал, что еще сохранилось такое, да не где-нибудь, а между Лондоном и Редингом!

Добрых пять миль он пробирался узеньким проселком – еле-еле впору проехать одной машине, сверху сплошь нависли ветви деревьев – и выехал на круглый, тоже обсаженный деревьями крохотный пятачок, который, кажется, переплюнул бы ребенок, не возвышайся посередине десятифутовая замшелая колонна – памятник павшим в Первой мировой войне. По другую сторону ютилась деревня Шарлок-Роу, куда он направлялся, там, похоже, всего-то было – церквушка, пивная да с полдюжины лавчонок. Должно быть, неподалеку имелся еще и пруд: откуда-то слабо доносилось утиное кряканье.[64]

«Файтл», обитель романиста, тоже стояла на Хай-стрит – видимо, единственной здешней улице. Большой двухэтажный дом, крыша соломенная, стены выбелены, дубовые балки когда-то были выкрашены в черный цвет. Солому совсем недавно сменили, поверх нее для защиты от птиц натянута проволочная сетка; в остальном вид у дома такой, словно его строили примерно в шестнадцатом веке, да так оно, вероятно, и есть.[65]

Уиберг поставил свою старую машину в сторонке и нашарил в кармане куртки заготовленный агентством «Ассошиэйтед пресс» некролог, бумага чуть слышно, успокоительно зашуршала под рукой. Вынимать ее незачем, он уже выучил некролог наизусть. Именно эти гранки, доставленные почтой неделю назад, и заставили его пуститься в путь. Некролог должен появиться почти через год, но в печати уже сообщалось, что Дарлинг болен, а это всегда неплохой предлог – в сущности, им пользуешься чаще всего.

Он вылез из машины, подошел к огромной, точно у сарая, парадной двери и постучал; открыла чистенькая, пухленькая, румяная девушка, судя по платью, горничная. Он назвал себя.

– Да-да, мистер Уиберг, сэр Эдмунд вас дожидается, – сказала она, и по выговору он сразу узнал ирландку. – Может, хотите обождать в саду?

– С удовольствием.

Очевидно, эта девушка служит совсем недавно, ведь знаменитый писатель не просто дворянин, но награжден орденом «За заслуги», а значит, его надо величать куда торжественней; впрочем, по слухам, Дарлинг равнодушен к таким пустякам и уж наверно даже не подумал бы поправлять горничную.[66]

Она провела гостя через просторную столовую, где дубовые балки потолка низко нависали над головой, а очаг сложен был из самодельного кирпича, отворила стеклянную дверь в глубине, и Уиберг оказался в саду. Сад размером примерно в пол-акра – розы, еще какие-то цветущие кусты, их огибают посыпанные песком дорожки, тут же несколько старых яблонь и груш и даже одна смоковница. Часть земли отведена под огород, в уголке под навесом высажены какие-то растеньица в горшках; от дороги и от соседей все это заслоняют плетень из ивовых прутьев и живая изгородь – стена вечнозеленого кустарника.

Но любопытней всего показался Уибергу кирпичный флигелек в глубине сада, предназначенный для гостей или, может быть, для прислуги. В некрологе сказано, что тут есть отдельная ванная (или туалетная, как до сих пор деликатно выражаются англичане из средних слоев); в этой-то пристройке Дарлинг писал свои книги в пору, когда с ним еще жила семья. Вначале у домика была островерхая черепичная крыша, но ее давно почти всю разобрали, чтобы оборудовать знаменитую маленькую обсерваторию.

«Здешние края не слишком подходили для астрономических наблюдений, даже когда самого Дарлинга еще и на свете не было, – думал Уиберг, – а впрочем, наверно, Дарлинга это мало трогало. Он любитель наук (однажды назвал их «лучшим в мире спортом для созерцателей») и свою обсерваторию построил не для настоящих изысканий – просто ему нравится смотреть на небо».

Уиберг заглянул в окно, но внутри не осталось и следа былых занятий владельца; видно, теперь этим домиком пользуется только горничная. Уиберг вздохнул. Он был человеком не слишком чувствительным – просто не мог себе этого позволить, – но порой его и самого угнетала его профессия.

Он опять пошел бродить по саду, нюхал розы и желтофиоли. В Америке он желтофиолей никогда не видал; какой у них пряный, экзотический аромат… так пахнет цветущий табак, а может быть (вдруг подсказало воображение), травы, которыми пользовались для бальзамирования в Древнем Египте.

Потом его позвала горничная. Опять провела через столовую и дальше, по длинной и просторной, сворачивающей под прямым углом галерее с камином из шлифованного камня и стеной, сплошь уставленной книжными полками, к лестнице. На втором этаже помещалась спальня хозяина дома. Уиберг шагнул к двери.

– Осторожно, сэр! Голову! – крикнула девушка, но опоздала, он не успел нагнуться и ушиб макушку. В комнате раздался смешок.

– Вам не первому досталось, – произнес мужской голос. – Если несешь сюда кое-что за пазухой, лучше поостеречься, черт подери.

Ударился Уиберг не сильно и тотчас про это забыл.

Эдмунд Джерард Дарлинг в теплом клетчатом халате, опираясь на гору подушек, полусидел в огромной кровати – на пуховой перине, судя по тому, как глубоко утонуло в ней худое, слабое тело. Все еще внушительная грива волос, хоть они и поредели надо лбом по сравнению с последней фотографией, что красуется на суперобложках, и всё те же очки – стекла без оправы, золотые дужки. Лицо его, лицо старого патриция, наперекор болезни, чуть пополнело, черты отяжелели, появилось в них что-то от доброго дядюшки – странно видеть это выражение у человека, который почти шестьдесят лет кряду в критических статьях немилосердно бичевал своих собратьев за невежество, за незнание самих основ родной литературы, не говоря уже о литературе мировой.

– Для меня большая честь и удовольствие видеть вас, сэр, – сказал Уиберг, доставая записную книжку.

– Жаль, что не могу отплатить такой же любезностью, – отозвался Дарлинг и указал гостю на глубокое кресло. – Впрочем, я давно уже вас поджидаю. В сущности, мысли мои занимает только один последний вопрос, и я был бы весьма признателен вам за прямой и честный ответ… разумеется, если вам позволено отвечать.

– Ну конечно, сэр, к вашим услугам. В конце концов, я ведь тоже пришел задавать вопросы. Спрашивайте.

– Кто вы? – спросил писатель. – Только предвестник палача или палач собственной персоной?

Уиберг смущенно, через силу усмехнулся.

– Право, я вас не понимаю, сэр.

Но он прекрасно понял. Непонятно было другое: откуда у Дарлинга сведения, которые помогли додуматься до такого вопроса? Все десять лет важнейший секрет Службы Контроля охранялся самым тщательным образом.

– Если вы не желаете отвечать на мой вопрос, так и мне на ваши отвечать необязательно, – заметил Дарлинг. – Но не станете же вы отрицать, что у вас в кармане лежит мой некролог?

Обычное подозрение, Уибергу не раз приходилось с ним сталкиваться, и проще простого было ответить словно бы прямо и чистосердечно.

– Да, правда. Но ведь вы, конечно, знаете, что у «Таймс», да и у каждой большой газеты и крупного агентства печати заготовлены некрологи на случай несчастья с любым выдающимся деятелем, с любой знаменитостью. Естественно, время от времени наши сведения приходится подновлять; и, естественно, каждый репортер, когда его посылают брать у кого-нибудь интервью, для справок в них заглядывает.

– Я и сам начинал как журналист, – сказал Дарлинг. – И прекрасно знаю, что большие газеты обычно поручают такую пустяковую работу новичку, молокососу, а вовсе не специальному корреспонденту за границей.

– Не всякий, у кого берут интервью, удостоен Нобелевской премии, – возразил Уиберг. – А когда нобелевскому лауреату восемьдесят лет и сообщалось, что он болен, взять у него интервью, которое может оказаться последним, – задача отнюдь не для молокососа. Если вам угодно, сэр, считать, что цель моего прихода всего лишь освежить данные некролога, я бессилен вас переубедить. Пожалуй, в моем поручении есть и нечто зловещее, но вы, конечно, прекрасно понимаете, что это в конечном счете можно сказать почти обо всякой газетной работе.

– Знаю, знаю, – проворчал Дарлинг. – Стало быть, если вами сейчас не движет желание выставить себя в наиблагороднейшем свете, понимать надо так: уже одно то, что ко мне прислали не кого-нибудь, а вас, есть дань уважения. Верно?

– Н-ну… пожалуй, можно это определить и так, сэр, – сказал Уиберг. По правде говоря, именно так он и собирался это определить.

– Чушь.

Уиберг пожал плечами.

– Повторяю, сэр, не в моей власти вас переубедить. Но мне очень жаль, что вы так поняли мой приход.

– А я не сказал, что понимаю ваш приход так или этак. Я сказал – чушь. То, что вы мне тут наговорили, в общем верно, но к делу не относится и должно только ввести в заблуждение. Я ждал, что вы скажете мне правду, надо полагать, я имею на это право. А вы преподносите мне явный вздор. Очевидно, вы всегда так заговариваете зубы неподатливым клиентам.

Уиберг откинулся на спинку кресла, его опасения усиливались.

– Тогда объясните, пожалуйста, сэр, что же, по-вашему, относится к делу?

– Вы этого не заслужили. Но какой смысл умалчивать о том, что вы и сами знаете, а я как раз и хочу, чтобы вы все поняли, – сказал Дарлинг. – Ладно, пока не станем выходить за рамки дел газетных.

Он пошарил в нагрудном кармане, вынул сигарету, нажал кнопку звонка на ночном столике. Тотчас появилась горничная.

– Спички, – сказал Дарлинг.

– Сэр, так ведь доктор…

– А ну его, доктора, теперь-то я уже точно знаю, когда мне помирать. Да вы не огорчайтесь, принесите-ка мне спички и по дороге затопите камин.

День был еще теплый, но Уибергу тоже почему-то приятно было смотреть, как разгорался огонек. Дарлинг затянулся сигаретой, потом одобрительно ее оглядел.

– Чепуха вся эта статистика, – сказал он. – Кстати, это имеет самое прямое отношение к делу. Видите ли, мистер Уиберг, на седьмом десятке человека обуревает интерес к траурным извещениям. Начинают умирать герои твоего детства, начинают умирать твои друзья, и незаметно пробуждается интерес к смерти людей чужих, безразличных, а потом и таких, о ком никогда не слыхал.

Пожалуй, это не слишком достойное развлечение, тут есть и немалая доля злорадства – дескать, вот он умер, а я-то еще живой. Кто хоть сколько-нибудь склонен к самоанализу, тот, конечно, все острей ощущает, что становится день ото дня более одиноким в этом мире. И кто душевно не слишком богат, того, пожалуй, все сильнее станет пугать собственная смерть.

По счастью, среди всего прочего я уже много лет увлекаюсь разными науками, особенно математикой. Я перечитал многое множество траурных объявлений в «Нью-Йорк таймс», в лондонской «Таймс» и других больших газетах, сперва просматривал мельком, потом начал следить за ними внимательно – и стал замечать любопытные совпадения. Улавливаете ход моей мысли?

– Как будто улавливаю, – осторожно сказал Уиберг. – Какие же совпадения?

– Я мог бы привести вам наглядные примеры, но, думаю, довольно и общей картины. Чтобы заметить такие совпадения, надо следить не только за крупными заголовками и официальными некрологами, но и за мелкими объявлениями в траурных рамках. И тогда убедишься, что в какой-то день умерло, допустим, необычайно много врачей сразу. В другой день – необычайно много юристов. И так далее.

Впервые я заметил это в день, когда разбился пассажирский самолет и погибли почти все руководители видной американской машиностроительной фирмы. Меня это поразило, ведь к тому времени в Америке стало правилом: одним и тем же рейсом могут лететь двое ведущих работников любой фирмы, но ни в коем случае не больше. Меня как осенило, я просмотрел мелкие объявления и увидел, что это был черный день для всех вообще машиностроителей. И еще одно престранное обстоятельство: почти все они погибли при разных дорожных катастрофах. Неудачное совпадение с тем злополучным самолетом, судя по всему, оказалось ключом к некоему установившемуся порядку.

Я занялся подсчетами. Обнаружил много других связей. Например, при дорожных катастрофах нередко погибали целые семьи, и в таких случаях чаще всего оказывалось, что жену соединяли с мужем не только узы брака, но и профессия.

– Любопытно… и даже попахивает мистикой, – согласился Уиберг. – Но, как вы сами сказали, это явно только совпадение. В такой малой выборке…

– Не так уж она мала, если следишь за этим двадцать лет подряд, – возразил Дарлинг. – И я теперь не верю, что тут случайные совпадения, вот только первая авиационная катастрофа случайно заставила меня присмотреться – что происходит. И вообще речь уже не о том, чему верить или не верить. Я веду точный подсчет и время от времени передаю данные в вычислительный центр при Лондонском университете, только, понятно, не говорю программистам, к чему относятся эти цифры. Последние вычисления по критерию хи-квадрат делались как раз, когда вы телеграммой попросили меня вас принять. Я получил значимость в одну десятитысячную при доверительной вероятности 0,95. Никакие противники табака не могли с такой точностью высчитать вред курения, а ведь начиная примерно с 1950 года тысячи ослов от медицины и даже целые правительства действовали, опираясь на куда менее солидные цифры.

Попутно я занялся перепроверкой. Мне пришло в голову, что все решает возраст умирающих. Но критерий хи-квадрат показывает, что возраст тут ни при чем, с возрастом взаимосвязи совсем нет. Зато стало совершенно ясно, что люди, подлежащие смерти, подбираются на основе занятия, ремесла или профессии.

– М-м… Допустим на минуту, что ваши рассуждения верны. Как же, по-вашему, можно все это проделать?

– Как – невелика хитрость, – сказал Дарлинг. – Не может быть, чтобы все эти люди умирали естественной смертью, ведь природа, силы биологические не отбирают свои жертвы так тщательно и не уничтожают их за такой строго определенный отрезок времени. Существенно здесь не как, а почему. А на это возможен только один-единственный ответ.

– Какой же?

– Такова политика.

– Простите, сэр, – возразил Уиберг, – но при всем моем к вам уважении должен признаться, что это… м-м… несколько отдает сумасшествием.

– Это и есть сумасшествие, еще какое, но так все и происходит, чего вы, кстати, не оспариваете. И сошел с ума не я, а те, кто ввел такую политику.

– Но что пользы в подобной политике… вернее, какую тут пользу можно себе представить?

Через очки без оправы старый писатель посмотрел на Уиберга в упор, прямо в глаза.

– Всемирная Служба Контроля над народонаселением официально существует уже десять лет, а негласно, должно быть, все двадцать, – сказал он. – И действует она успешно: численность населения держится теперь на одном и том же уровне. Почти все люди верят – им так объясняют, – что соль тут в принудительном контроле над рождаемостью. И никто не задумывается над тем, что для подлинной стабильности народонаселения требуется еще и точно предсказуемая экономика. Еще об одном люди не задумываются, и этого им уже не объясняют, больше того, сведения, которые необходимы, чтобы прийти к такому выводу, теперь замалчиваются даже в начальной школе: при нашем нынешнем уровне знаний можно предопределить только число рождений; мы пока не умеем предопределять, кто родится. Ну, то есть уже можно заранее определить пол ребенка, это не сложно, но не предусмотришь, родится ли архитектор, чернорабочий или просто никчемный тупица.

А между тем при полном контроле над экономикой общество в каждый данный период может позволить себе иметь лишь строго ограниченное число архитекторов, чернорабочих и тупиц. И поскольку этого нельзя достичь контролем над рождаемостью, приходится достигать этого путем контроля над смертностью. А потому, когда у вас образуется экономически невыгодный излишек, допустим, писателей, вы такой излишек устраняете. Понятно, вы стараетесь устранять самых старых; но ведь нельзя предсказать заранее, когда именно образуется подобный излишек, а потому и возраст тех, что окажутся самыми старыми к моменту удаления излишков, далеко не всегда одинаков, и тут трудно установить статистическую закономерность. Вероятно, есть еще и тактические соображения: для сокрытия истины стараются, чтобы каждая такая смерть казалась случайной, с остальными никак не связанной, а для этого, скорее всего, приходится убивать и кое-кого из молодых представителей данной профессии, а кое-кого из стариков оставить до поры, покуда сама природа с ними не расправится.

И конечно, такой порядок очень упрощает задачу историка. Если тебе известно, что при существующей системе такому-то писателю назначено умереть примерно или даже точно в такой-то день, уже не упустишь случая взять последнее интервью и освежить данные некролога. Тот же или сходный предлог – скажем, очередной визит врача, постоянно пользующего намеченную жертву, – может стать и причиной смерти.

Итак, вернемся к моему самому первому вопросу, мистер Уиберг. Кто же вы такой – ангел смерти собственной персоной или всего лишь его предвестник?

Наступило молчание, только вдруг затрещало пламя в камине. Наконец Уиберг заговорил.

– Я не могу сказать вам, основательна ли ваша догадка. Как вы справедливо заметили в начале нашей беседы, если бы догадка эта была верна, то, естественно, я не имел бы права ее подтвердить. Скажу одно: я безмерно восхищен вашей откровенностью… и не слишком ею удивлен.

Но допустим на минуту, что вы не ошибаетесь, и сделаем еще один логический шаг. Предположим, все обстоит так, как вы говорите. Предположим далее, что вас намечено… «устранить»… к примеру, через год. И предположим, наконец, что я послан был всего лишь взять у вас последнее интервью – и ничего больше. Тогда, пожалуй, высказав мне свои умозаключения, вы бы просто вынудили меня вместо этого стать вашим палачом, не так ли?

– Очень может быть, – на удивление весело согласился Дарлинг. – Такие последствия я тоже предвидел. Я прожил богатую, насыщенную жизнь, а теперешний мой недуг изрядно мне досаждает, и я прекрасно знаю, что он неизлечим, стало быть, маяться годом меньше – не такая уж страшная потеря. С другой стороны, риск, пожалуй, невелик. Убить меня годом раньше значило бы несколько нарушить математическую стройность и закономерность всей системы. Нарушение не бог весть какое серьезное, но ведь бюрократам ненавистно всякое, даже самое пустячное отклонение от установленного порядка. Так или иначе, мне-то все равно. А вот насчет вас я не уверен, мистер Уиберг. Совсем не уверен.

– Насчет меня? – растерялся Уиберг. – При чем тут я?

Никаких сомнений – в глазах Дарлинга вспыхнул прежний насмешливый, злорадный огонек.

– Вы – статистик. Это ясно, ведь вы с такой легкостью понимали мою специальную терминологию. Ну а я математик-любитель, интересы мои не ограничивались теорией вероятностей; в частности, я занимался еще и проективной геометрией. Я наблюдал за статистикой, за уровнем народонаселения и смертностью, а кроме того, еще и чертил кривые. И потому мне известно, что моя смерть настанет четырнадцатого апреля будущего года. Назовем этот день для памяти Днем Писателя.

Так вот, мистер Уиберг. Мне известно также, что третье ноября нынешнего года можно будет назвать Днем Статистика. И, мне кажется, вы не настолько молоды, чтобы чувствовать себя в полной безопасности, мистер Уиберг.

Вот я и спрашиваю: а у вас хватит мужества встретить этот день? Ну-с? Хватит у вас мужества? Отвечайте, мистер Уиберг, отвечайте. Вам не так уж много осталось.