ЧЕРТОВА ДЮЖИНА – ежегодный конкурс страшных рассказов, который с 2013 года проводится вебзином Darker (лауреат премии «Еврокон», единственный в своем роде бесплатный электронный журнал о темном искусстве во всех его проявлениях). Именно этот конкурс открыл «дорогу в жизнь» многим авторам, ныне составляющим элиту современной русскоязычной литературы ужасов. В разные годы лауреатами и финалистами «Чертовой дюжины» становились сейчас уже не нуждающиеся в дополнительном представлении писатели, такие как Олег Кожин, Александр Матюхин, Максим Кабир, Александр Подольский, Владислав Женевский, Алексей Провоторов, Дмитрий Тихонов и многие другие. За эти годы десятки рассказов, участвовавших и добивавшихся успеха на конкурсе, были опубликованы в различных антологиях и авторских сборниках. Перед вами же – первая в истории «Чертовой дюжины» книга, целиком и полностью составленная из рассказов, участвовавших в одном конкурсе. Их, разумеется, ровным счетом тринадцать. Та самая пресловутая чертова дюжина.
На обложке использована иллюстрация
© Авторы, текст, 2020
© М. С. Парфенов, составление, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Дмитрий Костюкевич
Шуга
Ивин надевает гидрокомбинезон, натягивает маску и ласты. Коган вешает на спину Ивина баллоны, пристегивает сигнальный конец, закрепляет чугунный пояс, привязывает к руке товарища измерительную рейку, плоскогубцы, молоток. Желает удачи. Лицо Когана – пятнистое, коричневое от мороза, цвета промерзших яблок.
Ивин по-утиному выходит из заснеженной палатки и семенит к лунке, которую расчистили от успевшего нарасти льда. Шахнюк как раз загребает проволочным сачком, вытрясает осколки на снег, затем распрямляется, становится рядом с Ивиным и хлопает его по плечу.
– Серега, как слышишь? – раздается в наушниках. Коган проверяет связь.
– Хорошо слышу, – отвечает Ивин. – Спускаюсь.
Рядом, повизгивая, крутится Пак. Красивый пес коричневой масти, названный в честь паковых льдов. Он тыкается лбом в ногу, затем задирает морду и смотрит на Ивина жалобно. Затылок Пака подрагивает, будто от боли.
Гидролог бросает взгляд на вздыбленные цепи торосов и ропаков – золотистые солнечные блики застыли над белым безмолвным миром – и погружается в прорубь.
Какое-то время свет его фонаря плещется в глубоком колодце, пробивается сквозь поднявшуюся шугу – рыхлую ледяную кашицу, – затем вода в лунке чернеет. Ивин уходит под лед.
Под ним – черная океанская пропасть.
Вода обжимает костюм, шевелит резиновыми складками. Ивин скользит вниз, луч налобного фонаря упирается в бездонную тьму. Ивин поднимает голову и видит светлое пятно лунки. Начинает работать ластами – и пятно замирает, потом увеличивается.
Он парит среди острых вершин. Белые, голубые, черные затаившиеся в темноте горы – перевернутые, они нависают над аквалангистом. Ледяные ущелья вглядываются зеленоватыми вертикальными зрачками. Приходит мысль: «Храм. Подводный храм».
– Намутил ты, Серега, – говорит Коган по телефону. – Расчищать не поспеваем.
Ивин приступает к работе.
– Первый – шестьдесят семь, – диктует в ларингофон. – Второй – тридцать два…
Придерживаясь ограждающего троса, Ивин плывет от репера к реперу: измеряет вмерзание или высвобождение стальных гвоздей. Диктует Когану.
– Третий – сорок один… Четвертый… – Он осматривает испод айсберга, подледный рельеф. – Четвертого не вижу.
Значит, выпал, когда стаял лед.
Плывет дальше.
– Пятый – двадцать девять… Шестой вмерз.
Дрейфующий остров заглотил штырь с биркой «6». Ивин вытаскивает его как длинный податливый зуб плоскогубцами. Перехватывает молоток и забивает репер в лед. Гулкий стук разносится по восьмиметровой толще льда. Ивин знает, что его слышат наверху.
Он роняет восьмой репер, и тот уходит на дно Ледовитого океана. Ивин смотрит вслед – на темную черточку, на точку, вглядывается в глубокую слежавшуюся тьму. Что упало, то пропало.
– Работаешь десять минут, – сообщает Коган.
Как быстро летит время в величественном подледном мире! Этот гармоничный мир, его перевернутые валы и гряды, языки и «бараньи лбы» снились Ивину по ночам. Иногда, открывая глаза, он лежал в темноте и сомневался, что все это существует где-то еще, помимо его воображения. Каждый раз – под водой – не покидало ощущение, что ты на другой планете.
– Подтяни фал, – просит Ивин.
Здесь, подо льдом, Ивин чувствует себя спокойнее, чем наверху, на связи, страхуя товарища, с обледеневшим фалом в руках. За того, кто погрузился, переживаешь сильнее, чем за себя. Напряжение выматывает. Мало ли что. Не в Черном море ведь ныряют. Если на глубине откажет аппарат – на остатках воздуха надо не просто выйти, а найти,
На прошлой станции, год назад, Ивин услышал страшное: «Нет подачи воздуха». В наушниках хрипел голос ушедшего под лед товарища. Ивин налег на лебедку, тянул как мешок. Молил, чтобы товарищ не запаниковал, не начал дергаться. Паника – это кислородное голодание и потеря сознания. Это смерть. Обошлось: вытянул живого.
– Как самочувствие? – спрашивает Коган.
– Отлично.
Ивин медленно шевелит ластами. Продолжает обход плантации реперов.
Иногда отталкивается от купола и висит, как замоченный, под ледяными «облаками». Океан красит лед в бирюзовый и голубоватый оттенки.
Здесь как в космосе.
«Чудеса божьи изумления достойны» – так, кажется, сказал Александр Македонский после того, как его подняли в стеклянном колоколе, подводном аппарате, из Средиземного моря.
Вчера на станцию прилетели кинооператор с помощником из «Центрнаучфильма», собираются снимать кино о гидрологах, готовятся к первому погружению. Привезли с собой две камеры: тридцатипятимиллиметровую и шестнадцатимиллиметровую в специальном боксе Массарского – такой снимали «Человека-амфибию». Красивый получится фильм, уверен Ивин.
– Серега, хорошо слышишь? – спрашивает страхующий Коган.
– Хорошо. Ты трави сигналку. Не жадничай.
– А ты не спеши.
– Понял тебя. Не спешу.
Он плывет к следующему штырю. Здесь подошва айсберга едва холмистая: выступы сантиметров двадцать.
– Проверь фоторегистратор, – просит Коган. – Держат мои прокладки?
– Понял. Сделаю.
– Где ты сейчас?
– У тринадцатого датчика.
Ивин осматривает регистратор.
– Прокладки держат. Только немного заедает спуск… В остальном норма. Двигаю дальше.
– Работаешь полчаса.
– Так вот чего я проголодался.
– Скоро закругляться, Серега.
– Понял.
Ивин слышит далекий гул, будто ветер задувает в расселины, – это грохочут льды.
– Что за шум? – спрашивает Ивин. – Слышишь?
– Подвижки, – отвечает Коган. – Недалеко.
Ивин представляет, как приросшая к айсбергу льдина взрывается изнутри и у самого края начинают ползти, взбираясь одна на другую, льдины.
– Опасно?
– Нет. Мы нормально. Заканчивай, будем тебя поднимать.
– По…
Ивина неожиданно сдавливает в талии. Кто-то сильный и гибкий сжимает ноги. Гидролог опускает глаза и вздрагивает: его обвивает арктический спрут, еще неизвестный науке монстр. Свободные щупальца тянутся к маске, загубнику. Огромные льдистые глаза смотрят на Ивина.
Ноги стягивает обручем.
Ивин дергается изо всех сил, и осьминог тоже ворочается, выпускает из себя рой белых кристаллов. Становится темно, все заволакивает мелкими льдинками. Хватка не ослабевает.
Ивин больше не вырывается из объятий – подо льдом лучше не пороть горячку. Пока щупальца не захлестнули его руки, он тянется к ножу, одновременно пытаясь рассмотреть спрута. Обзор заслоняет рыхлая муть.
Шуга. Поднятый с глубин донный лед.
Он вывинчивает нож – один поворот, второй, третий…
– Серега, что у тебя?
…четвертый поворот, пятый… Нож высвобождается из футляра – и Ивин бьет осьминога.
Но монстра нет. Вокруг – лишь приставучая шуга. Ивин разгоняет ее рукой с ножом.
Страховочный фал, внутри которого пропущен телефонный провод, обвил ноги – Ивин запутался в тросе. Но это не все. Сигнальный конец натянут струной: зацепился.
– Серега? – волнуется Коган.
– Погоди. Тут заклинило.
– Что случилось?
Ивин плывет по заклинившему фалу. Фал провисает. Ивин видит причину.
– Ну как? – спрашивает Коган.
– Зажало. По фалу не вернусь.
– Спокойно, спокойно. Серега, у тебя воздуха на десять минут. Сейчас спустим мигалку. Увидишь ее – отрезайся и выходи в запасную лунку.
– Понял.
Ивин смотрит на нож, но не спешит. Теперь у него есть запас троса для погружения. Где-то наверху парни – Шахнюк и Мартынцев, гидробиолог из института океанологии, – бегут к запасной лунке, чтобы утопить в ней фонарь. Коган остается в палатке, в ухе Ивина.
– Видишь мигалку? – спрашивает Коган.
– Пока нет.
Ивин не поддается панике. Нужна ясная голова. Смотрит сквозь запотевшую маску на подошву льдины. Она давит, не хочет выпускать.
– Теперь видишь?
– Нет.
Если замереть, то время остановится. Если замереть – не нужен будет воздух. Лед забудет о нем. Ивин прогоняет опасные дикие мысли.
– Выступ мешает. Опустись глубже.
Ивин уходит на глубину, поглядывая вверх, на изнанку льда. Высматривает мигающий свет – на глубине его не будут заслонять торосы. Он должен найти мигалку.
– Отошел? Видишь?
– Не вижу.
– Серега… опустись ниже.
Ивин смотрит на глубиномер. Циферблат фосфоресцирует, как крошечная медуза. Выступ заканчивается, Ивин погружается – и вдруг видит пятнышко света: оно подмаргивает.
– Есть! Вижу мигалку!
Ивин примеряется ножом к страховке.
– Режу фал!
– Пошел! – кричит в наушниках Коган. – Достаю!
Кажется, Коган думает, что вытягивает его. Но сигнальный конец, как и прежде, зажат безжалостным льдом. Ивин не чувствует натяжения – никто не тащит его к лунке, свету, лицам друзей.
– Еще немного, Серега. Давай. Видим тебя…
Ивин перерезает фал – наушники замолкают. Нет времени слушать. О чем говорил Коган? Наверное, Шахнюк или Мартынцев увидел сквозь шугу свет опущенной в лунку мигалки или что-то еще – и подумал, что это всплывает Ивин… Нет времени, совсем нет времени. Скоро закончится кислород.
Ивин огибает торос и всплывает к мигалке.
Шахнюк и Мартынцев ждут его наверху. Он видит их сквозь толщу льда в своем воображении. Гидролог и гидробиолог сидят над запасной лункой: вода отливает свинцом – в ней кружат осколки ледяного сала. Ивин присматривается к напряженному лицу Шахнюка. Сосульки в окладистой бороде. Цепкие голубые глаза, в которых и экспедиции на ледоколах, и установка на океанском льду дрейфующих радиометеорологических станций, и подводное плавание. Рукодельный парень: если что, соберет снаряжение из подручных материалов – маску, трубку с шариком для пинг-понга вместо клапана…
У Ивина сдавливает в груди. Пальцы разжимаются, и нож медленно падает вниз.
Ивин смотрит на подмигивающий свет.
Это не мигалка. А лампочка, которую сорвало и унесло течением с полигона.
Это обман, галлюцинация. Потому что лампочка не должна мигать… не должна даже светить – кабель оборван и тянется за ней мертвым хвостиком.
Мираж гаснет и исчезает в рыхлом облачке. Шуга уносит его прочь.
Ивин находит рукой огрызок фала. Минуту назад он перерезал единственную связь с теми, кто наверху.
Но его нить Ариадны оборвана.
Надо найти мигалку. Снова погрузиться и посмотреть? Или возвратиться к торосу, где застрял сигнальный конец? Хватит ли у него воздуха?
Ивин парит под ледяной броней. Над океанской бездной.
Надо искать выход… надо…
Перед глазами колеблются волнистые стены. Застывшие подтеки. Валы, пещеры и гроты.
Ивин проверяет кислородный прибор. Он снова чувствует страх, концентрированный, спрессованный в белую вспышку, похожий на страх перед первым спуском.
Решает искать запасную лунку. Слышит, что идет торошение – если сожмет льдину, то лунка схлопнется.
Он разворачивается и плывет от выступа.
Шуга неприятно преобразила подводные хребты и впадины. В пятнах желтого света от фонаря нижняя поверхность айсберга перестает быть удивительно-привычной. Этот мир теперь существует в новых формах, играет ими, меняется.
Ивин плывет под бирюзовой долиной. По льду скользят переливы красок, но не смешиваются, не складываются в единый узор.
Луч фонаря шарит во мраке, выхватывает… дерево.
Ивин очень скучал по деревьям, по запаху леса, густому и живому. Но вмерзшее в айсберг дерево – мертво, одиноко. Оно переливается и ветвится в глубину. Пятиметровый коралл, слепленный холодом и течениями из тонких кристаллов. Хрупкое чудо. Удивительный мираж.
В любое другое время – только не сейчас.
Ивин оплывает дерево, не желая разрушить его случайным прикосновением – мираж тут же рассыплется, сгинет, – но через несколько метров оборачивается, чтобы взглянуть еще раз. Ему кажется, что он услышал коралловый звон.
На дереве, выросшем посреди долины, висят мертвые люди.
Дерево острое и твердое, как алмаз. Кристаллические ветви проткнули тела полярников насквозь, раскроили куртки и брюки. Начальник станции висит на самой вершине, лицом в бездну, нож-ветка торчит из его шеи под кадыком; начальник звал подводников «нырками». Ивин узнает радиофизика, узнает радиста, узнает магнитолога… Волосы мертвецов развеваются, точно водоросли. Пустые глазницы смотрят на Ивина. Тот отворачивается и плывет дальше. Этого просто нет.
– Поднимайся, – слышит в наушниках.
Этого тоже нет.
Он перерезал фал.
Он один.
Но как же хочется верить…
– Рома, – онемевшими губами произносит Ивин, – ты?
Только на этой станции они с Романом Коганом совершили больше пятисот погружений. А ведь до этого были еще три станции. Тысячи часов под арктическими льдами. Когану всегда нравился риск. Альпинизм, горные лыжи, подводная охота. Работал спасателем в горах Кавказа. Боксировал и прыгал с парашютом. Одним из первых попросился в группу для работы на Северном полюсе.
Ивин смотрит сквозь лед и видит Когана, который опускает руку в лунку, шарит в шуге, и что-то вцепляется в эту ищущую руку и тянет…
Телефон молчит.
Он перерезал…
Ивин мотает головой, ищет взглядом мигалку и обмирает от страха.
Черными глазищами на него смотрит огромная голова с длинным крючковатым носом. Ивин медленно выдыхает. Выточенная водой скульптура теряет сходство с человеческой головой, но не до конца.
В воде светятся крупицы и бледные волокна льда. Такое бывает над станцией, когда летишь на самолете, но здесь, под водой? Шуга искрит в свете фонаря – уродливые города и лица.
Ивин чувствует пальцы, бегущие по позвоночнику, чувствует сквозь два шерстяных костюма и гидрокостюм жесткие прикосновения, которые исследуют его. Он разворачивается и видит что-то распадающееся, потерявшее форму всего мгновение назад. Перед ним плавает облако шуги.
Ивин уверен, что некоторое время назад это облако тянулось к нему чем-то похожим на когтистую лапу.
Он плывет дальше.
Вздрагивает, когда видит огонек. Мерцающий свет манит его в центр лабиринта.
Рваные зубцы и изогнутые складки. Глыбы подводного льда похожи на звериные головы. Ивин плывет по узкому коридору, слева и справа – мощные стены. Ивин осторожно работает ластами. Каждое движение дается с трудом – мешает не только сопротивление воды, но и усталость. Ледяные чешуйки трутся о гидрокомбинезон, кружат у маски.
Ледяные дебри.
Под водой торосы кажутся выше поверхностных холмов. Они похожи на огромные паруса, поймавшие ветер. Но Ивину больше не кажется, что он в стране чудес. Он не чувствует себя капитаном Немо.
Он по-прежнему видит подмигивающий огонек, держит на него курс, но расстояние как будто не сокращается. Он боится потерять ориентир, неверный свет.
Торосы словно парят в невесомости. Только задень – перевернутся, поплывут кувыркаясь. Он действительно касается вершины одной из гряд – и рука проваливается в ледяную вату. Торос распадается мутным облаком и закрывает далекий огонек, но на секунду Ивину кажется, что он сунул руку в пасть аллигатора с мягкими зубами. Шуга пробует жевать его кисть.
Перед глазами гидролога взволнованно снуют белесые кристаллы. Ивин перебирает руками в поднявшейся буче. Он должен выбраться, должен успеть, пока в аппарате есть воздух. Дорога каждая секунда, но он не спешит, плывет медленно – и мрак расступается, подводный лес остается позади.
Он поднимается к исподу льдины и пробует его руками, словно ищет потайную дверь. Перед лицом оказывается глубокая впадина.
Ивин загипнотизированно смотрит в лакуну. Сейчас оттуда вынырнет льдистая рука, сожмет его до хруста костей и заберет в темноту. Он видит этот жуткий образ секунду-две, а потом смаргивает. Водит «дворником» по маске – «снимает туман».
Даже если огонек – обман, он может выйти через разводье. Оно недалеко от запасной лунки: черная трещина, от которой идет пар, словно океан дышит полной грудью. Так, так… Он взял от плантации реперов вправо по выступу и, кажется, сильно не петлял… Разводье должно быть там, за подводным хребтом.
Даже если он ошибается, то уходящая в глубь океана стена, на которую он сейчас смотрит, вполне может быть вставшим на дыбы огромным обломком льдины, а значит, он рядом с разломом…
Ивин плывет к отвесной стене дрейфующего острова. Волнистая голубоватая поверхность уходит вниз.
Ивин спускается. Подносит к маске циферблат глубиномера.
Пятнадцать метров. Ледяная стена не кончается. Ивин вытягивает руку, скользит пальцами на льду, и сонм мелких хрусталиков отрывается от айсберга и кружит перед лицом. Сквозь дымку воды видны темные глинистые прожилки. Гранулы грунта – прошлое планеты. В следующий раз надо прихватить бур – высверлить цилиндрик на анализ.
Стена обрывается. Ивин подныривает, мельтешит ластами.
В ушах стоит зловещий гул. Усиливается. Ивин видит, как по отвесной стене змеится трещина. Черная полоса делит мир пополам. В карманах ледяного склона едва заметно, словно дыша, шевелится тьма. Огромный обломок острова вздрагивает, отрывается и скользит на дно. Перед глазами мелькают застывшие волны голубого льда.
Ивина засасывает следом. Кружит, пытается сломать.
Он яростно сражается со смертельным водоворотом. Колотит по воде руками, перебирает ногами по тонущей льдине, отталкивается от края…
Вырывается и летит вверх с огромной скоростью – так кажется, потому что льдина уходит вниз, а Ивин стремится в противоположном направлении.
Ивин поднимает голову, и ему мерещится проталина. Он поднимает руку и упирается в лед, прозрачный, чистый как стекло лед, в котором гаснут солнечные лучи – или многометровая толща светится изнутри.
Ивин колотит по льдине кулаками.
Замирает и медленно оборачивается. Что-то приближается из тьмы, в которой теряется луч фонаря. За складчатым рельефом будто лежит стремнина.
Фонарь испускает безжизненный свет, и Ивин спрашивает себя: что кончится раньше – батарейки или кислород?
Он видит фигуры. Их две, они движутся в его сторону.
Мартынцев и Шахнюк? Спустились на поиски?
Мартынцев плывет немного впереди. Тянет руки. Ивин понимает, что на гидробиологе – на том, что он принял за гидробиолога, – нет маски. Видит стеклянное лицо, лишенные выражения глаза.
Вторая фигура, похожая на Шахнюка, тоже без маски, и это нисколько ее не смущает. Лже-Шахнюк плывет, прижав руки к телу, и вдруг резко изгибается на девяносто градусов, будто морской лев, и уходит на глубину.
Ивин отстегивает молоток.
Приближающийся лже-Мартынцев смотрит на него слепыми пористыми глазами. Тянет и тянет руки – они удлиняются, истончаясь; отделившиеся от предплечий кисти плывут к Ивину. Плоское лицо торчит на длинной кристаллической шее; над головой – нимб из взвешенных в воде ледяных игл.
Живые фигуры сделаны из шуги, ледяного сала и снежуры. Они серо-коричневого цвета из-за включений песка и земли, характерных для припая. Чешуйки льда очерчивают знакомую форму лица. Чересчур большую голову…
Ивина накрывает волна ужаса. Закричать мешает загубник.
Лже-Мартынцев все ближе.
Ивин пытается отплыть. Замахивается молотком.
Но фигура из шуги неожиданно распадается, превращается в кристаллическую осыпь. Вязкая масса летит во все стороны, заслоняя обзор.
Ивин не хочет выяснять, куда делась вторая фигура. Но лже-Шахнюк сам напоминает о себе, выныривая из облака шуги, в которое превратился лже-Мартынцев.
Фигура всплывает из тьмы под ногами Ивина. Рот лже-Шахнюка распахнут – не рот, а звериная пасть, внутри которой квадратные зубы, похожие на клавиши, зубы монстра – такие зубья образуются, если ломается нилас – эластичная корка льда.
Фигура дергается, копирует позы мертвого человека. Льдистые глаза смотрят прямо на Ивина.
Гидролог направляет чахлый луч фонаря в скалящееся лицо и, когда фигура замирает, будто заколдованная электрическим светом, опускает молоток. Удар похож на неспешный замах, перемотанный в обратную сторону. Молоток проваливается в голову твари. Лже-Шахнюк разлетается на мелкие куски.
Ивин смотрит вниз, будто там, на глубине, еще что-то происходит.
Поднимает взгляд. Куда плыть? И, будто мираж, вдруг видит в шуге над головой светлое пятнышко. Оно мигает, зовет.
Ивин плывет на моргающий свет. Льдистая крупа бьется о широкие ладони гидролога.
Он заблудился, но нашел выход. Он выберется. Всегда выбирался.
…Побережье океана занесло снегом. Белым-бело. Но скоро белое станет серым, потом черным – накроет полярная ночь. Ивин потерялся на пути к станции.
Под полозьями нарт скрипел снег. Упряжка из восьми собак сибирских и колымских пород неслась по нескончаемой тундре. Собаки были разноцветные, как карандаши: белые, серые, бурые и черные. Глядя на них, Ивин отдыхал глазами от слепящего снега. В первой паре бежал бурый вожак по кличке Новый Год, выше остальных собак в упряжке, длинноногий, сильный, умный.
Но сейчас Новый Год едва волочил лапы, оглядывался на хозяина, не знал, куда бежать. Ивин остановил упряжку: пускай передохнут. Стянул рукавицы, достал портсигар, закурил. Началась пурга. Ветер пронизывал кухлянку, залеплял глаза, пытался вышвырнуть из саней. Как тут найдешь старую охотничью землянку, оборудованную под кормовой склад, – в снежной круговерти он едва различал силуэты собак.
Новый Год постоянно останавливался, пытался свернуть. Ивин швырнул в него ледышкой. Пес закрутился на месте, заскулил.
Ивин спрыгнул с нарт и пошел на упрямого вожака.
Отходил дубинкой по бокам.
Новый Год ни в какую.
Ивин сдался, спрятался от ветра за нарты. Бездумно сидел, отхлебывая из фляжки спирт. Смотрел на свои большие руки, просто огромные в рукавицах, сжимал окоченевшие пальцы. Над опущенной к коленям головой мело и выло. Неужто все…
Ивин поднял голову и вгляделся в колкую серую мглу. Почти сразу заметил какое-то темное пятно. Сморгнул. Пятно не исчезло.
Он тяжело поднялся и пошел к пятну. Понял, на что смотрит. Упал на колени, стал грести снег, сначала руками, потом, сбегав к нартам, саперной лопатой. Раскопал печную трубу.
Вожак вывел его к землянке.
Ивин раскопал дверь и впустил собак. Взял в руки морду Нового Года, попросил прощения.
В землянке были дрова и керосин. Под шкурой, постеленной на нары, Ивин нашел замусоленную Библию с карандашными каракулями на полях. Заметки оставил какой-то охотник. Пережидая пургу, Ивин расшифровывал написанное: «Погода портится», «Сегодня холоднее, чем вчера», «Целое небо туч, идут с востока». На одной из страниц охотник написал: «Лопнул термометр, запасного нет». А дальше: «Сегодня снег злее». Через несколько страниц: «Слышу его, говорит со мной». В свете керосиновой лампы Ивин вглядывался в пляшущие закорючки: «Видел лицо на снегу, большое, будто кто крикнул снизу». Ивина охватило странное волнение. Последней записью было: «Меня вырвало снегом».
В землянке было душно: видимо, в щели набился снег. Над крышей подвывал ветер, Ивин лежал на нарах в полудреме, с Библией на груди.
Пурга закончилась на четвертый день.
Ивин парит между небом и землей. Между твердым небом и бездонной землей.
Он видит, как бьется сердце айсберга. Огромный цельный кристалл, реликтовый лед – он сокращается, сокращается, сокращается, и шуга течет, омывая остров.
Ивин парит между реальным и мнимым.
Он почти готов сдаться. Заснуть в неспокойных вездесущих кристаллах льда. Заснуть и проснуться в домике под гул ветра, который бежит над бесконечным океаном, цепляется за мачты и постройки, или в палатке, разбитой на краю ледяного поля; в палатке тепло, возле двухконфорочной плиты лежит Пак, на заколоченном ящике с неприкосновенным запасом сидит Коган, смотрит с прищуром, и уже вскипает чайник и готова в кружке заварка…
Нет, надо бороться. Попытаться вырваться из-под пяты ледяного острова… Мысли расплываются, тянут на дно…
Пузырьки углекислого газа громко поднимаются вверх.
Над ним толща льда. Под ним Ледовитый океан – трехкилометровая бездна.
Ивина одолевает сонливость, голова кружится, в ушах шумит. Он пытается вспомнить, куда плыл. Редко, неглубоко дышит. Хочет закрыть глаза, но тут что-то жалит его в ногу. Обжигает крапивой.
Он открывает глаза и смотрит вниз.
В замутненной шугой воде удаляются длинные нити, развевающиеся под шляпкой фосфоресцирующего гриба. Он видит порванную штанину комбинезона – наверное, разрезал о падающий на дно обломок льдины – и чувствует подкожный жар. По коже словно провели горячей иглой.
Медуза… его ужалила медуза…
Он сосредотачивается на льдине над головой. Где-то должна быть лунка, или проталина, или трещина. Снова находит глазами моргающий свет, вспоминает, что это, чем может быть, и плывет к нему.
Чувствует эйфорию с примесью невнятной тревоги. Чувствует огонь в мышцах.
Путешествуя на собачьих упряжках, он грезил небом Арктики. Мечтал летать на ледовой разведке. Глядя в блистер, читать льды, изломы разводий, похожие на черные рты, предсказывать по ним будущее. Но арктическая навигация начиналась и заканчивалась летом, поэтому Ивин пошел в гидрологи.
Сейчас он как никогда далеко от неба.
Он видит просвет над головой. Лунку, забитую ледяной кашей. Мириады кристаллов поднялись с океанского дна в колодец.
Плохо соображая, Ивин лезет вверх. Работает руками, ледяные осколки рвут комбинезон. Перед глазами одна шуга, она строит ему гримасы, заползает под костюм. Идет и идет снизу.
У него кончается воздух… или уже закончился?
Ивина подташнивает. Он боится, что его вырвет…
Он застревает.
В середине лунки из-за смерзания образовалась талия. Ивин не может сдвинуться с места. Сознание пульсирует, пытается прыгнуть во тьму, но ему удается собраться. Он отталкивается и снова погружается. Баллоны расширяют проход, сбивая шугу со стенок.
Он выскальзывает из колодца, начинает работать ластами и снова идет наверх. Сейчас он увидит лица ребят, солнце…
Руки уже не колотят по стенам – скребут.
Он снова застревает.
На этот раз крепко, точно в тисках. Не может пошевелить плечами. Правая рука торчит вверх, тянется к просвету.
У Ивина слуховые галлюцинации. Он слышит то звенящую тишину, то скрежет трущихся друг о друга льдов, то… безумный крик.
Сердце колотится в груди, его сердце, раненое, испуганное. По телу бегут волны болезненных спазмов. Мысли путаются, но в этой карусели отчетливо проступают два слова:
Капризное, враждебное, коварное существо. Вершина эволюции которого – айсберг. Тысячелетняя массивная глыба плывет по столбовым дорогам, покрывается голубоватыми прожилками замерзшей в трещинах воды, тает и шипит, отдавая частички воздуха, разрушается и стареет.
Лед сильнее человека, всегда был и всегда будет. На дне океана лежат самолеты, под лыжами которых раскололся лед. Льдины затирают суда в каналах, с трудом проложенных атомоходами и ледоколами-танкерами. Лед коварен. Всесилен. Смотри, человек, на его мышцы, на его кости, на его кровь…
Слепнущими глазами Ивин смотрит на шугу. Пытается отделаться от мысли, что она – нечто большее, чем кристаллы льда. Нечто намного большее.
Нет, не кровь… а мысли айсберга. Скверные, темные, рассерженные. Ивин почти уверен в этом.
Со всех сторон страшно трещит лед.
Оживает телефон. В наушниках какой-то шум: треск, скрежет, с каким ломается припай, шуршание льдинок… и тяжелый стон, и чей-то голос, глухой, холодный.
Вода умеет помнить – так почему бы ей не уметь злиться? Накапливать злость?
Ивин закрывает глаза. На его руках и ногах – лед, глыбы льда. В баллонах закончился воздух.
Теряя сознание, он понимает, что слышит голос айсберга, и уже не чувствует, как кто-то хватает его за руку.
Августа Титова
Многоколенчатый
В подъезде Даша встречает священника в рясе – большого и степенного, с крестом на животе, сумкой и каким-то божественным прибамбасом в руках. Он пахнет ладаном и одеколоном, спускается по лестнице к выходу, а следом семенит старуха. Она что-то говорит – он что-то отвечает, но Даша никак не может разобрать слова, будто язык, на котором они говорят, только притворяется русским.
Поп большой, и Даша, пропуская его, отступает к почтовым ящикам, где курит невзрачный мужик в трениках и толстовке.
– Бабуля, за что? – спрашивает мужик с укором. – За какие такие прегрешения вы решили меня выгнать? Я же плачу арендную плату.
– Молчи! – Бабка в сердцах машет на мужика рукой. – Дурака кусок.
Она выходит вслед за попом на улицу, и мужик говорит:
– Анна Андреевна. Я у нее комнату снимаю. Решила освятить квартиру, чтобы изгнать диавола.
– Тут живет дьявол? – спрашивает Даша.
– Тут под нами живут чурки в резиновой квартире. На первом. Но теперь-то они съедут. Если благодать туда дойдет. Но, я думаю, просочится.
В его голосе слышится скорее обида, чем злость или презрение.
– Я Витя, – говорит он. – Живу на втором. Анна Андреевна нацарапала на двери огромный крест. Увидишь крест – знай, тут живу я, Витя.
– А я никто, – отвечает Даша. – Я здесь не живу.
Даша не живет в этом панельном сером доме уже почти четыре месяца, с перерывами на выходные и еще на те дни, когда квартира нужна хозяину. В Москве он бывает редко и пускает жить командированных сотрудников своей фирмы. Здесь три комнаты и пять спальных мест.
Сейчас в квартире вместе с ней проживают два мужика, но завтра они оба уедут обратно в Питер, и она останется одна. Они бесполезны. Даша не знает, зачем их наняли, а они считают Дашу сукой.
Один из них по кличке Врунгель обладает даром испоганить файл, только открыв его. От его кликов, от его идиотских рук слетает форматирование, а иногда пропадают целые страницы и куски текста, поэтому теперь Даша присылает ему документы с запретом редактирования. Потому и сука. Ну и еще она сказала, что ему нельзя доверить даже шлагбаум на парковке поднимать.
На второго по прозвищу Сладенький Даша тоже однажды наорала. Его щеки порозовели, а глаза возбужденно заблестели от удовольствия, и больше Даша никогда так не делала.
На часах без четверти девять. Сорок минут назад она закончила рабочий день и по пути домой купила им по бутылке пива, чтобы замириться.
В коридоре ее встречает гора тапок «РЖД». Врунгель спит в кресле перед телевизором и храпит. Он ушел в шесть, но до сих пор не переодел костюм, только галстук развязал. По возвращении домой он, скорее всего, хлопнул рюмку, и его сразу развезло, как бывает с пьющими. Рубашки и носки он меняет редко. Даша смотрит на него и думает, что Врунгель – это единорог наоборот, мифологическое существо. Мужчина, который, не сняв пиджак и не помыв руки, храпит после работы перед теликом в грязных носках, – это миф из истории Средневековья. В наши дни такого просто не бывает.
– Я тебе пиво купила.
Врунгель вздрагивает в кресле.
– Я такое пиво не пью, – хмуро отвечает он и снова отключается.
Сладенький хотя бы говорит спасибо. Он всегда говорит спасибо. За пиво. За кофе. За тумаки.
Даша идет в душ, а потом в свою комнату возле кухни, увешанную хозяйскими брюками. Очень хочется спать. Очень хочется, но не получается спать уже почти четыре месяца.
Утром пятницы в квартиру ломятся. Крутят замок, дергают ручку. Дубасят в дверь, закрытую изнутри на хлипкую щеколду.
Она лежит на полу незнакомого чужого дома, обложившись матрасами, а по безлюдной красной пустыне за окнами бесшумно рыщет чернильно-черный смерч. Он поднимает тучи пыли к небу, раскаленному добела, и грозит смять картонные стены. Мутные стекла жалобно дребезжат. Свет слепит.
Вздрогнув, она резко садится.
Ломятся. Дверь ходуном.
Даша бросается на кухню. Еще не рассвело, фонарь на улице не горит, она не помнит, где здесь выключатель. Вот рюмки, пепельница, сахар. Все липкое на ощупь, провоняло табаком.
С тупым ножом и чьей-то бутылкой из-под «Чиваса» она выскакивает в коридор и спотыкается о тапки.
– Менты уже едут! – орет Даша. – Вали, а то убью! Убью!!!
На лестнице становится тихо.
– Дашуня… – вкрадчивый голос из-за двери. – Ты, что ли? Это Стас. Че-то Лера ключи нам дала, а про тебя не сказала… забыла, наверное. Мы думали, замок заело. А здесь ты. Открой! Нам бы с поезда умыться…
Секретарша часто забывает о Даше. Забывает найти ей жилье или взять обратный билет на пятницу, чтобы Даша могла повидать родителей. Сегодня как раз такая пятница.
Даша относит нож и бутылку обратно на кухню и возвращается к двери. Они смущенно входят, их пятеро. Снимают ботинки, включают свет, разбредаются по квартире. Один запирается в ванной и там харкает в раковину надсадно, как трактор, который никак не может завестись. Потом они собираются на кухне вокруг маленького стола под липкой прожженной клеенкой, заваривают кофе и тихо говорят о работе, а она лежит в комнате лицом к стене и дрожит от холода под толстой зимней пижамой.
Надо вставать, вставать и идти работать над общероссийской системой государственного электронного документооборота, черпать ложкой океан.
Каждое воскресенье Даша бежит на полуночный экспресс. Путь ей преграждают поддатые девки с цветными волосами, которые протягивают шляпы и просят помочь уличным музыкантам. Даша ненавидит уличных музыкантов и знает, что ненависть к этим наглым, бездарным, ленивым тварям не отступит, даже когда закончится проект. Это навсегда.
Каждый понедельник она натягивает колготки и костюм в туалете поезда, шатаясь от стены к стене и стараясь не вляпаться в мочу. На выходе ее встречают осуждающие глаза ждущих в очереди.
Рабочий день длится от двенадцати до пятнадцати часов. Задача необъятна и бессмысленна. Даша подолгу спорит с тремя огромными чиновницами, доказывая, что работа выполнена с должным качеством, хотя это не так, потому что выполнить ее с должным качеством невозможно ни в какой срок никакими силами. Сама она превращается в такую же бочку. Зарплату положили вдвое лучше прежней, но Даша точно прожирает минимум треть и ширится на глазах. В другие дни она безвылазно сидит в отеле или в этой квартире, устраняя замечания к отчетной документации. Даша ни с кем не встречается, не говорит ни с друзьями, ни с родителями, ничего не читает и не смотрит, не строит планов, не ходит в магазин. Задачи, поручения и замечания исчезают из памяти почти сразу, как были произнесены. Но даже без памяти, без мирного сна, с заплывшими мозгами, она гораздо лучше справляется, чем Врунгель, а значит, нужно хотя бы работать. Нужно оправдывать свое существование, зарабатывать деньги. Если сразу не получается, то прежде, чем подумать мысль, нужно себя уговорить. Или заставить.
Мужики моют чашки и тихо уходят, закрыв дверь своим ключом.
Даша переворачивается на спину и смотрит на хозяйские брюки, аккуратно висящие на ручке шкафа и спинке стула. Всюду брюки. Костюмные, камуфляжные, джинсовые. Шортики.
Хрипят, дрожат старые трубы. В ванной раздается отчетливый хруст. Он спускается сверху, идет вдоль стены и смещается вправо.
Даша с трудом поднимается с постели. В мутном зеркале отражается пучок старых зубных щеток и ее помятое лицо в обрамлении жидких светлых волос.
Забыла снять на ночь золотое кольцо. Оно врезалось в отекший палец, и тот стал похож на сардельку. С помощью мыла Даше удается стащить кольцо, чтобы тут же уронить его в раковину и потерять в черном отверстии слива. Хочется скулить. Пищать, подвывать и зажмуривать сухие, облысевшие от авитаминоза глаза, пытаясь выдавить слезу. Ее лицо собирается в одну точку, сморщивается, как сухофрукт.
Кольцо вылетает из слива, звякает о фарфор и соскальзывает обратно. Даша не двигается. Через несколько секунд кольцо вылетает снова. На третий раз Даша успевает накрыть его ладонью. Из трубы пахнет болотом, хруст катится вниз.
Даша заглядывает в сливное отверстие, потом светит туда фонарем на телефоне, но разглядеть удается только покрытую слизью стенку трубы и несколько волосин. Видно сантиметров на пять-семь максимум.
После в тот день она работает, работает и работает, переходя от одного окна, глядящего в бетонную стену, к другому и делая ошибку за ошибкой. Подсистема планирования бюджетных ассигнований на уровне Федерации и на примере Республики Коми. В эксельке с первичным описанием процессов планирования количество строк уже перевалило за восемьсот, и еще там четырнадцать столбцов. Мозги словно посыпали песком, чтобы мысли с трудом ползли по нейронам, скрипя и обдирая половину смысла об острые песчинки.
В какой-то момент, часов около шести вечера, на нее накатывает. Это ощущается примерно за час, вроде приступа, но предотвратить это или подготовиться нельзя. Даша называет это «шквал». Даже неясно, с чем сравнить отчаяние и горе такой силы, с чем сопоставить. Из реальных причин – потеря ребенка, может быть. Что-то космическое, запредельное, непозволительное, несовместимое с жизнью. В Дашином случае – напрочь беспричинное, налетающее как смерч, на ровном месте. Сделать ничего невозможно – глаза вылезают из орбит. Она идет в ванную, садится на пол, скрючивается и до упора открывает рот в беззвучном вопле. Каждая мышца напряжена в попытке вытолкнуть это чувство, слезы выступают только от напряжения. Удается хватить воздуха – и по новой. Можно опустить раззявленный рот на край ванны или раковины, их прохлада и стук зубов о фаянс чуть-чуть отрезвляют. Шквал длится минут сорок-пятьдесят и проходит так же резко, как начался. Идешь после него, охая и немного враскоряку, будто родила огромного, не желающего вылезать невидимку, а лицо – словно пила весь вечер и блевала всю ночь. Красное, опухшее, с узкими воспаленными глазами и одутловатыми веками.
– Дашенька, но ведь надо что-то делать, – сказала мама, когда однажды «шквал» накрыл Дашу в доме родителей. Она не могла ничего услышать – Даша заперлась в туалете и не издала ни звука. Но лицо…
– Только не говори, что я ничего не делаю. – Даша притворилась, что не поняла. – Работаю с утра до ночи.
Спустя час после шквала Даша выходит на улицу, бредет по лужам до забегаловки, где узбечка подает салат, стейк, картошку фри, десерт, кофе, и все это Даша ест, ест и ест до тех пор, пока влезает. Ощущение вкуса слабое, исходящее из пыльного угла мозга, похожее на знакомый, но чуть слышный голос издалека. Кажется, что скорее знаешь, какой должен быть вкус, чем чувствуешь его, и кладешь в рот следующий кусок в надежде, что с ним все вернется на свои места.
У подъезда темень. Когда Даша вынимает ключи, из кармана выпадает комок черных наушников-ракушек. Подсвечивая телефоном, она безнадежно шарит глазами по асфальту и грязным стаявшим сугробам.
– Закладку ищешь? – доносится из темноты.
Вспыхивает и тлеет сигарета. Витя курит у подъезда. Наверное, Витя. Из квартиры с большим крестом на двери. До него метров шесть, не меньше, – плохо видно.
– Наушники потеряла.
– Да вон они. – Витя затягивается. – Шаг вправо.
Даша делает шаг.
– Еще шаг вправо.
Даша шагает.
– Прямо под ногами у тебя.
Луч фонаря выхватывает наушники из темноты. Даша поднимает их и думает, как давно ими не пользовалась. Как надоела, как бесит вся музыка. И шорох шин, и шум города. И тишина.
Утром субботы в квартиру опять ломятся. Крутят замок, дергают ручку. Дубасят в дверь, закрытую изнутри на хлипкую щеколду.
Она гуляет с президентом Путиным по берегу океана, потом они круто заворачивают и оказываются у валуна на самом краю апокалиптического шторма. Смерч поднимает к черному сверкающему небу кипящие волны, и те стеной идут на пустой песчаный берег гнойно-желтого цвета. На Путине бежевый джемпер в косичку. Он смотрит на Дашу и говорит тихо, но отчетливо: «Посмотрите, что вы сделали с артисткой».
Вздрогнув, она просыпается в темноте.
Ломятся. Дверь ходуном.
Даша снова бежит за ножом.
На сей раз – домработница. Оказывается, приходит раз в неделю убирать холостяцкую берлогу. Ей тоже не сказали, что здесь кто-то живет. И Даше не сказали, что есть домработница. Та принимается гладить стираное постельное белье и раскладывать по полкам в большой комнате.
Даша идет в душ. Стоя в ванне, она переворачивает на ладонь банку жидкого сахарного скраба с запахом банана. Этот запах она чувствует хорошо, в отличие от других. Он такой жирный, такой химический, такой ярко-желтый посреди вязкой серой полумглы. Она подливает еще скраба на ладонь – и огромная пахучая капля падает в слив. Даша подносит ладонь к лицу и жадно вдыхает банановую отдушку.
Под ванной хрустит. Из трубы доносится звук, похожий на чавканье. Даша смотрит вниз, где в клубах пара уже теряются ее ноги и копится вода. Всего лишь засор. Она наспех размазывает по телу скраб и тут же смывает. В трубе продолжает чавкать. С удовольствием, с аппетитом – кажется, даже сахар скрипит на зубах. Еще бы, он такой вкусный, этот скраб.
Даша перекрывает кран и вылезает. Вода потихоньку уходит, пахнет бананом. Она накидывает халат, дергает щеколду и приоткрывает дверь в коридор, чтобы пар вышел, потом берется за края раковины и зависает. Мозги буксуют. Она неподвижно стоит на месте с приоткрытым ртом, с трудом моргая через раз, дыша через раз и не издавая ни звука. Нет сил двинуться, нет сил одеться. Последние капли исчезают в сливе, трубы ревут и затихают. Запотевшее зеркало постепенно проясняется.
В этой «проталине» Даша видит, как из-за бортика ванны за ее спиной вылезает мясистый червь. Шириной он два-три пальца и цветом напоминает синяк. Его сизое тело, разделенное пополам пульсирующим сосудом, вытягивается, пока не поднимается на полметра над краем. Ни глаз, ни других щелей на тупой морде. Он замирает, затем дергается к углу, где стоит косметика. Тыкается в крышку шампуня, бальзама, геля для душа, пока наконец не находит банановый скраб.
Когда он обвивает банку тугим кольцом, Даша издает вместо крика хриплый сдавленный возглас. Кольцо немедленно разжимается, скраб падает на дно, а червь исчезает в сливе.
Выброс адреналина выводит Дашу из оцепенения. Она медленно подходит к ванне и изучает поверхность сантиметр за сантиметром, но не находит ничего, кроме капли подозрительной прозрачной слизи у самого слива.
– Що таке? – кричит из комнаты домработница.
– Ничего, – сипло отвечает Даша.
Бананом больше не пахнет – пахнет гнилью.
На воскресенье и понедельник квартира нужна хозяину всех этих брюк. Даша могла пробыть здесь до вечера, но ушла сразу же после встречи с червем, оставив часть своих вещей и с тревогой думая, что предстоит вернуться. Она бродила по городу с рюкзаком, потом заселилась в подобранную секретаршей трехзвездочную гостиницу в центре – убогое жилище стоимостью восемь тысяч рублей в сутки. По крайней мере, здесь тихо в трубах.
Она выныривает из компьютера только в два часа ночи и спускается в пустой круглосуточный ресторан на первом этаже. Алкоголь давно вызывает жуткие отходняки, на которые нет ни сил, ни времени, поэтому Даша капли в рот не берет, зато собирается по обыкновению обожраться.
На столах стоят аквариумы размером с чашку, в каждом из которых без движения сидит цветная рыбка. Рыбка живая, иногда открывает рот в беззвучной мольбе о помощи. По крайней мере та, что на Дашином столе. Даша пытается не смотреть, но очень скоро ей начинает хотеться блевать.
– Почему вы так содержите этих рыб? – спрашивает она, подойдя к бару.
– В смысле? – отвечает татуированный бармен с пирсингом в носу. – Как «так»?
– Эти аквариумы слишком маленькие. Вы не видите, что рыбы не могут в них двигаться? Они вообще живые?
– А вы что, из «Гринписа»?
«Ебанутая жируха», – читается на его лице.
«Вот бы тебя убить, – думает Даша. – Воткнуть вилку в горло и смотреть вместе с рыбами, как ты пускаешь пузыри».
– Рыбы мучаются. Это как запереть вас в камере, где можно только сидеть и стоять. И вы предлагаете здесь есть?
Единственный посетитель – пьяный армянин в лакированных ботинках, дремавший за стойкой, – пробуждается и глядит на них, нахмурив кустистые брови. В глазах его плескается полное непонимание.
– У нас ни одна рыба еще не умерла.
«Сдохни, сдохни, сдохни».
Смотреть, как его четвертуют, было бы проще, чем смотреть на рыб.
– У вас есть куда об этом написать? Сайт, почта. Что читает ваше руководство?
– Наше руководство читает книгу отзывов и предложений.
– Точно?
– Железно.
– Давайте сюда эту книгу. И ручку.
В самом начале отзыва в ручке кончаются чернила, но Даша продолжает «писать», продавливая бумагу пустым стержнем. С каждым словом она будто втыкает эту ручку бармену в глаз.
В понедельник представляют нового члена команды на роль главного аналитика на все подсистемы, кроме Дашиной. Творческий мужчина, в полосатом свитере и с лохматой головой, посреди совещания он вдруг снимает ботинок и начинает делать себе массаж стопы. Даша напрягает все силы, чтобы смотреть на его лицо, а не на ногу, даже не моргает.
– Спрячь глаза, – шепотом советует коллега-москвич. – В очки упираются.
В обед звонит знакомая, которую Даша встречала раза три в жизни. Говорит, не ее начальник, которого она едва знает, увидел, что она идет по коридору, пригласил пройти к нему в кабинет, посмотрел, что в коридоре, кроме них, никого не было, закрыл дверь и заявил, что она совершенно не интересует его как женщина.
– Началось в колхозе утро, – отвечает Даша. – Обидненько.
– Что это было? – всхлипывает девушка.
– Понедельник.
У Даши этот понедельник неплохой. Ни шквала, ни долгих зависаний. Даже у еды вкус сильнее, чем обычно.
Весь день Даша представляет себе в красках эту сцену, хотя смутно помнит Ее, совсем не знает Его и никогда не видела их офис. Вот Она, цокая каблуками, бежит по коридору в дерзкой мини. Вот Он, коренастый мужчина лет сорока пяти, с небольшим лишним весом и большим золотым кольцом на безымянном пальце, в крикливом галстуке и остроносых туфлях. Отворяет дверь своего кабинета, окликает Ее, говорит: «Зайдите на минутку». Она в растерянности, ведь они почти незнакомы. Заходит, одергивая край юбки, ворсистый ковер глушит стук Ее шпилек. За Ней закрывается тяжелая дверь. Все рыбки в Его аквариуме с любопытством прилипли к стеклу.
Дашу схватывает, и она начинает громко, до боли в затылке смеяться перед монитором. Схватывает и отпускает. Отпускает – и снова схватывает.
Спасибо, что сказал! Держи в курсе.
Она даже думает погулять по Москве после работы, но к вечеру дневные проблески радости уже кажутся полузабытым сном.
Она нагибается к раковине и отплевывается. Вместе с кровью из ее рта вываливаются коронки, мосты, неизвестные железные конструкции и зубы с маленькими, кастрированными корнями. Они со звоном ударяются о стенку раковины в желтых разводах и исчезают в черном отверстии слива, а потом вылетают оттуда обратно – и снова скатываются. Десятки, сотни зубов и железок. Стоит выплюнуть горсть – рот тут же наполняется снова. Боли нет. На краю раковины стоит пустая, до скрипа вылизанная банка из-под бананового скраба, ровно такая, какой Даша нашла ее, вернувшись в квартиру.
Вздрогнув, она просыпается в темноте. В голове пульсирует мысль: «Я беззубая. Не могу кусаться».
Верните зубы.
Опять эта комната. Ночь со вторника на среду. Стена слабо белеет, а на стене возле выключателя – три полуметровых черных пальца, изломанных и задранных кверху, как графики зависимости ее готовности к самоубийству от времени, проведенного в Москве.
Нельзя сдаваться. Слез и зубов она уже лишилась, но ей еще жаль рыб. Это еще не конец. Есть и другие формы протеста.
Даша сжимает рукоятку ножа, спрятанного под подушкой. Нож – это хороший знак. Нож говорит, что она не хочет умирать, – таким чуть слышным, скрипучим голосом.
Надо закрыть глаза, чтоб не блестели, но она не может отвести взгляд от пальцев. Может, это тень. Тень от брюк. По ночам квартиру наводняют полчища уродливых черных фигур, и все они на самом деле брюки. На стульях, ручках, вешалках, крючках. Пустые, безвольно обвисшие мужские штаны.
Пальцы приходят в движение, скользят по стене, как змеи, и скрываются в проеме. Что-то еще более черное, чем окружающая темнота, бродит по коридору. Даша слышит легкие шлепки мокрых ног по кафельному полу. На кухне тихо скрипит дверца стенного шкафа.
Желание пойти туда с фонарем и посмотреть становится почти нестерпимым. Это надежда. Надежда, что на самом деле там ничего нет. Последний островок посреди океана ужаса, такой манящий, что соблазн грозит оказаться сильнее инстинкта самосохранения.
– Мы не пойдем, – одними губами беззвучно говорит себе Даша. – Мы не будем пугать и беспокоить его.
Скрипит окно – и по квартире проносится сквозняк. Пахнет куревом. Тихо кашляют.
Это человек. Здесь человек.
Она стискивает рукоять ножа, зажмуривается и орет внутри своей головы так громко, что перед глазами взрывается фейерверк искр. Человек. Человек! Это гораздо хуже черных полуметровых пальцев. Островок надежды посреди океана ужаса сжимается – она больше не может на нем устоять. Человек – это точно реально, ведь дверь плохая, замки слабые, по лестницам бродят. Кто-то из них проник сюда и курит у окна. А что он сделает потом?..
На кухне раздается оглушительный хруст костей, такой сочный, что у Даши ноют суставы. Кряхтенье. Стон. Этот клубок звуков движется по коридору обратно – в сторону ее комнаты. В дверном проеме снова возникает непроницаемо-черный силуэт, потом скрипит дверь в ванную и плотно закрывается.
Даша лежит в постели без движения, сжимая нож, до рассвета по-прежнему очень далеко. Ничего не происходит. Сквозняк так и бродит по квартире, теребя занавески. Приглушенный скрежет лифта на лестничной площадке. Еще не очень поздно. Время детское. Где-то воет сирена и тонет в шепоте ночного города. Веселые молодые возгласы вдалеке. По улице проносится такси с опущенными стеклами, оттуда звучит рэпчик – что-то про шкур, которые бесят. Снаружи зажигается фонарь, и на потолок ложатся причудливые живые тени.
Даша бесшумно встает и с ножом подходит к двери ванной. Внутри темно. Она прижимается ухом к замочной скважине. Он храпит? Сопит? Хотя бы дышит?
– Давай, – шепчет себе Даша, ударяет по выключателю и распахивает дверь.
Свет ослепляет, но в следующую секунду она решительно бросается внутрь, готовая ударить ножом в грудь того, кто мирно спит в ванне.
Ванна пуста. Выдох застревает у Даши в глотке. Он не вошел сюда, а прошел дальше, в большую комнату.
Путь туда пролегает мимо входной двери. Замок выглядит нетронутым.
В большой комнате – тоже никого. В воздухе стоит слабый запах гнили, и Даша распахивает окно. Порыв ветра пробирает до костей, сливается со сквозняком с кухни и кружит по квартире.
Здесь никого нет.
Даша зажигает свет, включает телевизор и неожиданно для себя радуется самодовольной харе ведущего ночного политического ток-шоу и собачьему лаю его так называемых экспертов. Их голоса опошляют все, делают приторно-обыденным. То, что надо.
Озаренная тусклым теплым светом кухня единственная хранит следы вторжения. Даша морщится и скулит, держась за косяк, но спасительные слезы снова не идут. На подоконнике стоит несвежая лужа, в пепельнице валяется окурок, хозяйские сигареты и зажигалка. Сахарница посреди стола, днем доверху наполненная кусковым сахаром, сейчас пуста.
Он был здесь. И он ушел.
При полной иллюминации Даша заваривает кофе и садится работать. В девять она позвонит секретарше и попросит найти другое жилье. Если та откажет – найдет сама и оплатит из своего кармана. Эта ночь – последняя в этой квартире. Нет, последняя на этой работе. А может – просто последняя.
После двух ночи Даша идет в туалет и запирает за собой дверь, забыв, что замок барахлит, как и все в этой квартире и в ее жизни в целом. Захотев выйти, Даша не может. Замок заело. В маленьком зеркале на двери она видит свое глупое растерянное лицо и прошлогодний православный календарь за спиной. Телефон остался на кухне возле ноутбука. Даша опускает крышку унитаза, садится сверху и бьет в дверь пятками.
– Че там такое?! – раздается снизу чуть слышный мужской голос.
Даша с надеждой прижимается лицом к трубам.
– Витя!
– Я Витя! А ты кто?!
– Даша! Я застряла в туалете! Квартира тридцать один, над тобой! Звони спасателям!
Он молчит.
– Ты слышишь?! Надо ломать дверь!
– Ладно! – каркает Витя.
Даша плюхается обратно на крышку унитаза.
– Мы будем в порядке, – шепчет она с облегчением. – Нас спасут.
Она натужно смеется. Нет, так нельзя. Какая глупая была бы смерть. Буквально говняная.
Спустя минуту Даша отключается. Она будто видит разряды электричества у себя в мозгу. Там все искрит под черепушкой. Настоящее светопреставление. Мозг занят чем-то сам по себе, так занят, что не может управлять ее действиями. Поэтому она просто сидит неподвижно, с приоткрытым ртом, потеряв чувство времени, глядит в одну точку и даже не моргает.
В ванной за стеной раздается громкий отрывистый скрип. Даша с усилием закрывает рот и пытается отвлечься от созерцания молний в голове. Мокрый шлепок. Скрип влажной ладони об эмаль. Стариковское кряхтенье. Что-то хватается за борта ванны, стонет и хрустит множеством суставов, вылезая из отверстия слива.
Даша думает: «Это в трубах», – но тут на пол падают банки с косметикой, и все мысли вытесняет ужас.
Оно громко тянется, уверенно, по-хозяйски шлепает мокрыми ногами в коридор, а затем к туалету. Решительно опускается дверная ручка, щелкает замок. В скважине показывается и тут же скрывается кончик острого серого когтя, скребет в замке.
На пару секунд все замирает, затем дверь беззвучно открывается. У порога стоит тухлая лужа. На кухню ведут мокрые следы.
В зеркале Даша видит многоколенчатого палочника, черного и лоснящегося от сточной слизи. Его костлявое тело напоминает кривую ветку, надломанную в десяти-двенадцати местах. Он склонился над кухонной раковиной, держась за края полуметровыми членистыми пальцами и опустив в слив синюшный язык. Снизу на языке выпирает налитой сосуд, и Даша узнает в нем безглазого червя из слива, любителя сахара и бананов. Многоколенчатый нагибается все ниже и ниже к раковине, вертит узкой головой, проталкивая язык вглубь, отыскивая им путь по трубам.
Тук-тук.
Даша отрывает взгляд от зеркала и таращится на крышку унитаза, на которой сидит.
Тук-тук, – настойчивее стучат снизу. Он поворачивает голову к туалету, чтоб убедиться, что она поняла, кто там. Бледное пятно у него на лбу смотрит.
Соскочив с унитаза, Даша бежит к входной двери. Многоколенчатый с громким чавканьем втягивает язык обратно и неуклюже шлепает за ней по коридору, волоча по полу свои длинные палкообразные руки. Дверь на лестницу распахивается. Он не преследует ее, а кидается в большую комнату. Его изломанный черный силуэт проскакивает мимо работающего телевизора, наследив на паркете, и исчезает в открытом окне. Ведущий ток-шоу смеется ему вслед. Звучат аплодисменты.
Даша бежит вниз и в пролете второго этажа налетает на Витю.
– Я вызвал сортирный патруль, – сообщает Витя.
Она с воем утыкается в его костлявую грудь. Он пахнет куревом. И болотом. Слезы льются из Дашиных глаз библейским ливнем, в голове еще сверкают молнии. Где гром?..
– Разъелась ты, – говорит он и хлопает ее по спине. – Хорошо, у меня руки длинные.
Дмитрий Лазарев
Фантомы
Очки, которые Ярик нацепил мне на нос, оказались ощутимо тяжелее привычных. Дужки туго обхватили голову. В правом ухе угнездилась капелька наушника.
– Ну как, Миш? Не давит?
Я провел пальцами по необычно толстой оправе и обнаружил коробочку, прицепившуюся к правой дужке. Нашел косые отверстия микрофона, выпуклую полукруглую линзу камеры и непонятную металлическую решетку. Нащупал торчащий сзади тумблер выключателя.
– Слегка некомфортно, – признался я. – Из-за наушника. Все-таки без него лучше слышно, а это важно…
– Ничего, – успокоил брат. – Дело привычки. Скоро ты убедишься, что оно того стоит.
Руки Ярика источали привычную смесь запахов жидкого мыла, пота и сладкого мужского парфюма, который мне никогда не нравился. Он пару минут колдовал с прибором на очках, шумно дыша над самым ухом, потом щелкнул тумблером – и наушник ожил.
– Это что, Нина?
– А то, – довольно отозвался Ярик. – Шестьдесят часов у микрофона, два гига записей. Потом голос придется синтезировать, ради экономии памяти. С расширением базы понадобится большой объем и лицензия на использование синтезатора речи, так что пока работаем, с чем можем. Впрочем, это не главное. Я дал программе ее имя.
– Как романтично, – фыркнул я.
– В любви и на войне все средства хороши…
Я знал, что он улыбается, – со временем это начинаешь определять по голосу.
– Главное, чтобы она работала, Ромео.
Он шаркнул стулом по полу.
– Координаты действуют по принципу часов. Думаю, ты быстро разберешься…
– Часов?
– Представь, что ты стоишь в центре большого циферблата, тогда прямо перед тобой двенадцать часов, справа и слева – соответственно три и девять…
– О’кей, я понял.
Наушник издал звуковой сигнал.
– Прогуляемся? – предложил Ярик.
Щелкнула, распрямляясь, трость, и брат вложил в мою руку прохладную рукоятку. Запястье привычно охватил ремешок. Я нащупал край стола, аккуратно поднялся на ноги. Нет ничего проще, чем ушибиться об угол, которого не видишь…
Я вытянул руку и уткнулся ладонью в грудь Ярика. Подушечки пальцев коснулись плотной ткани рубашки.
Наверное, чувства так ярко отразились на моем лице, что он рассмеялся.
– Как это работает?
– Компьютерное зрение, обученная нейронная сеть и немного магии, – сказал Ярик, отступая в сторону (подошвы кроссовок шаркнули под тремя шагами). Наушник оперативно среагировал:
– Пройдись по аудитории и скажи, как тебе.
Я шагнул вперед, привычно постукивая тростью. Обошел стул, оказавшийся на пути, протиснулся промеж двух узко стоящих парт. Негромкий голос Нины комментировал:
– Не торопись, – обеспокоенно воскликнул Ярик, когда я поспешил к выходу, выставив трость. Голос в наушнике руководил. Пальцы нашли дверную ручку, и я вывалился в соседнее помещение – коридор или холл.
Здание Новосибирского государственного университета, в котором брат занимался разработкой, пустовало по случаю позднего часа. Вокруг стояла тишина, и мои шаги гулким эхом отражались от стен. Между тем хотелось бежать, хотелось воспарить в воздухе… Едва ли не впервые за пять лет жизни во тьме я почувствовал душевный подъем. Проект, над которым Ярик трудился последние годы, работал! Это было не зрение… но это было уже что-то.
– Миша, давай без резких движений, – голос Ярика прозвучал откуда-то сзади. – Программа еще в отладке… есть косяки… будет досадно, если ты разобьешь голову.
– Спокойно, Илон Маск. У меня все под контролем!
Широко шагая, я пересек коридор, коснулся пальцами противоположной стены. Обострившиеся чувства слепого, позволяющие неплохо ориентироваться в замкнутых пространствах благодаря рожденному шагами эху, подкреплялись своевременными подсказками программы, и мое нутро трепетало от восторга. Придерживаясь рукой за стену, я уверенно двинулся по коридору к лестницам, расположение которых запомнил по прошлым визитам.
– Ну хорошо, пройдемся по этажу…
Ярик семенил рядом, по-видимому готовясь подхватить, если что-то пойдет не так.
– Скажи лучше, «Нина» видит ступеньки, ямы на дороге и все такое?
– Должна, но все же используй трость, будь добр. Я форкнул базовый модуль компьютерного зрения из открытого репозитория одной израильской компании, они пишут софт для беспилотных автомобилей. Их ядро определяет крупные предметы, разметку и людей. Плюс прикрутил распознавание лиц, тоже из открытых источников. По сути, бо́льшую часть времени я тут лазил по окрестностям, обучая нейросеть… Ну и собственно на основании моей диссертации – модуль ультразвуковой эхолокации. Как у летучих мышей. Рассчитывает расстояния до объектов.
– Прибереги силы для инвесторов. Я и половины не понял… как-никак, в нашей семье ты всегда был умный, а я – симпатичный.
– Не льсти себе, кот Базилио…
Я притворно замахнулся тростью. По правде говоря, подколки брата насчет темных очков порой поддерживали пуще иных других слов. Словно все было как раньше, когда мою жизнь еще не окутала непроглядная тьма.
– И что, много людей привлекал для обучения?
– Так, местный персонал… кое-кого из знакомых. Загнал в память с полтора десятка лиц. Если программа обнаруживает совпадение, Нина называет имя. Если нет – определяет пол. Ничего сложного – просто по строению тела…
– Магия, не иначе.
– Это холл? – догадался я, раньше умной программы почувствовав расширение пространства. Звуки наших шагов улетали под поднимающийся вверх потолок.
– Да, ты идешь к выходу.
Я шагнул вперед, нащупывая ступеньки тростью. Помнится, здесь должны были стоять турникеты и пост охраны…
Охранник работал здесь давным-давно, еще со времен нашего студенчества. В моей памяти легко всплывал образ лысеющего невысокого мужичка. Не думаю, что он сильно изменился с тех пор, когда я еще мог видеть.
– И снова мы, Вадим Палыч, – сказал я. – А я знаю, где вы стоите.
– Ты смотри, – удивился хрипловатый голос. – Востро слышишь, Мишка!
От охранника неприятно тянуло застарелым потом и грязными носками. Видимо, исходящие от него миазмы начисто перебивали запах девушки, которая, судя по короткому сообщению Нины, подошла вплотную ко мне. Я смутился.
– Простите, я слепой, могу попасть тростью…
– Я помню, – невпопад сказал Палыч. – Это ничего, все понимаю…
– Я обращаюсь к девушке, – пояснил я, и охранник, смешавшись, смолк.
Сзади подал голос Ярик:
– К кому?
– К девушке, – неуверенно повторил я. Что-то было не так. Я чувствовал Ярика за спиной и отчетливо слышал тяжелое дыхание Палыча, но никак не мог уловить присутствие кого-то третьего. В пику моим ощущениям, наушник прошелестел:
Я осторожно вытянул руку. Пальцы нащупали пустоту.
– Там никого нет, Миш, – тихо сказал Ярик.
– Твоя программа утверждает обратное.
Сухо рассмеялся Палыч – словно рассыпали по столу пригоршню камней.
– Недоработка вышла, Эйнштейн! Сколько меня фотографировал, а все одно – не фурычит…
Пальцы брата сжали предплечье.
– Понял. Это баг, – сообщил Ярик. – Мне пока не удалось его победить – не могу понять, в чем причина… иногда Нина засекает несуществующих людей. Я их называю фантомами. То ли тепловые потоки, на которые реагирует камера, то ли что-то в воздухе, отражающее сигналы локатора. Не обращай внимания, они быстро рассеиваются…
Он увлек меня обратно в коридор. Мы поднялись на второй этаж, прошли в соседний корпус через подвесной переход, воспользовались лифтом и посетили пустующую столовую. У лабораторий встретили какую-то студентку и запозднившегося профессора, с которым Ярик зацепился языками, обсуждая нюансы использования нелинейных преобразований в сверточной нейронной сети (профессор был опознан Ниной как Глазурин Тимофей Сергеевич. От него кисло пахло мелом и пирожками с квашеной капустой), а потом на площадке у информационных стендов наткнулись на еще одного фантома.
– Мне как-то не по себе, – признался я, когда Нина бесстрастно сообщила, что «
– Еще недавно она путала двери и окна, – не особо-то успокоил Ярик. – И игнорировала открытые люки. Не переживай, я хорошо ее обучил. Скоро разберемся и с этой проблемой.
Вернувшись к пропускному пункту, мы простились с Палычем и вышли к парковке, где Нина без труда обнаружила наш автомобиль.
– Можешь снимать, – разрешил Ярик, заводя мотор.
Салон Яриковой «тойоты» пропах освежителем-елочкой, старыми чехлами и потертой кожей. Я устроился в кресле, сжимая в руках сложенную трость.
– Ну, что скажешь? – поинтересовался брат.
– Чумовая штука, – признал я. – Ты будешь богат, как Билл Гейтс.
– Ой ли… – он усмехнулся. – Аналоги уже существуют, но их цена… В Германии собирают протезы, передающие очертания предметов по глазному нерву напрямую в мозг. Американцы не сегодня завтра запатентуют искусственные глаза, восстанавливающие до сорока процентов зрения. Будущее из фильмов восьмидесятых сквозь призму звериного оскала капитализма. Позволить себе все это, как ты понимаешь, смогут лишь богачи. Моя же разработка может быть доступна каждому. И я рад, что могу сделать посильный вклад.
Под колесами зашуршала гравийка. На повороте я высказал вопрос, беспокоивший меня с завершения испытания прототипа.
– А тебе не приходило в голову, что эти фантомы… ну, типа, неприкаянные души?
Брат рассмеялся.
– Ты говоришь с человеком, получившим грант для молодых ученых на разработку прибора искусственного зрения. Каков шанс, что я могу верить в привидения?
Мы помолчали.
– Впереди еще много работы. Помимо проблемы с фантомами, качество распознавания сильно зависит от освещенности. В полной темноте максимум, на что можно рассчитывать, – замеры расстояний локатором. Я думаю над добавлением инфракрасных датчиков, и…
Ярик ударился в малопонятные рассуждения. Я слушал его, все яснее ощущая, каким балластом становлюсь собственному брату, вынужденному нянчиться со слепцом в Новосибирске, вместо того чтобы строить где-то блестящую карьеру, и нахлынувшее чувство острой никчемности омрачило приподнятое настроение.
– Жаль, что не в МГУ, – сказал я. – Там было бы куда больше возможностей, а ты застрял тут, из-за меня.
– А, не бери в голову. Тут не так уж и плохо.
– Если бы была жива мать…
Я знал, что он бодрится. Мы оставались, потому что здесь мне был знаком каждый уголок – немаловажное преимущество для незрячего. Здесь прошла наша юность. Жизнь в Академгородке как будто законсервировалась – ничего не менялось вокруг, – и бывший студент Мишка, однажды проснувшийся слепым, чувствовал себя на этих улицах как рыба в воде.
Однако Новосибирск вовсе не был пределом мечтаний, о чем недвусмысленно напоминали сводки новостей. В Бугринской роще стая бездомных собак разорвала восьмилетнего мальчика. Месяц назад пропала еще одна студентка, четвертая за последние полгода. В Ленинском районе произошла перестрелка – трое убитых, двое в реанимации. Подростки облили бензином и подожгли бомжа.
Печальная летопись каменных джунглей, в которые превращались все крупные города.
– Не вини себя, – сказал Ярик. – В конце концов, если бы я уехал в Москву, то никогда бы не встретил Нину…
– Нашел бы себе другую аспирантку. В Москве их пруд пруди…
Он толкнул меня в плечо.
– Нина особенная девушка, а если ты будешь это отрицать, получишь тумака.
– Знаешь, в чем преимущество слепоты? – спросил я после непродолжительного молчания.
– И в чем же?
– Для меня все девушки выглядят на десять из десяти.
Ярик смеялся долго и заразительно.
Однажды я проснулся незрячим.
То утро никогда не выветрится из памяти, сколько бы лет ни прошло. Помню, как открыл глаза и долго не мог понять, где нахожусь, – тьма, сгустившаяся вокруг, была совершенно непроницаема, словно кто-то залил глазные яблоки гудроном, пока я спал. Потом был путь на ощупь до ванной, где я мучительно долго мыл глаза, тер их, мял как безумный, все глубже погружаясь в пучину беспросветного отчаяния. Чернота никуда не уходила. Мир в одночасье обернулся крайне враждебным и опасным местом…
Позже было обследование в краевом глазном центре, где врачи сообщили, что видеть я больше не буду. Лопнула какая-то важная перемычка в мозгу, случился микроинсульт, стремительная атрофия зрительного нерва вследствие кислородного голодания… в общем, непредсказуемая и совершенно случайная аномалия, сломавшая мою жизнь.
Врачи сказали, что вероятность подобного – один случай на десять миллионов.
И вот они мы – слепой парнишка, едва успевший окончить университет, и его брат, молодой ученый, дописывающий диссертацию об эхолокации в системах компьютерного зрения. Двое в родном городе, из которого постепенно разъезжались все друзья и знакомые в поисках лучшей жизни где-то в столицах. Всего три года как похоронившие мать – единственного близкого человека.
Черт его знает, как я протянул эти пять лет.
Дни слепых тянутся долго и однообразно. По первости потерявший зрение человек беспомощен, подавлен и психически нестабилен. Самая простая бытовая мелочь превращается в неразрешимую задачу. Необходимость выйти из дома вызывает животный ужас. Уныние, апатия и пессимизм отравляют жизнь окружающим.
Страшно представить, что переживал мой брат, взваливший на себя эту ношу.
Постепенно, конечно, привыкаешь – на первый план выходят слух, осязание и обоняние. Чувства обостряются. Начинаешь вновь познавать мир вокруг. Все приходит в подобие нормы. Теперь это – твоя жизнь.
Навсегда.
Скрипнули тормоза, вырывая из печальных воспоминаний. Прибыли.
Ярик привел меня домой и умчал к своей пассии – то ли увлеченной им, то ли просто флиртующей с научным руководителем аспирантке, – оставив наедине с аудиокнигами, полным холодильником и журналами, набранными шрифтом Брайля. Ах да, и с прототипом голосового помощника для слепых – «Ниной», которая ловко определяла положение стен и воображала фантомных людей.
После столь насыщенного дня о сне не могло быть и речи, есть тоже не хотелось, и я нацепил на нос Яриков прототип.
Не знаю, чем закончатся похождения Ярика с его аспиранткой, но в одном я был точно уверен – нас с Ниной ожидали длительные и близкие отношения.
Я прошелся по квартире, знакомой вдоль и поперек. Нина безошибочно нашла телевизор, кухонный гарнитур и стиральную машину. Указала на балконную дверь. А потом, когда я собирался вернуться в комнату, сообщила:
Я вздрогнул.
Одно дело – слушать рассуждения о багах программы от Ярика, стоя рядом с ним в коридоре НГУ. Другое – в одиночестве, в кромешной тьме тесной квартирки слышать тихий голос в наушнике, утверждающий:
В тишине тикали настенные часы.
– Кто здесь?
Собственный голос показался мне чужим. Рука, вытянутая вперед, медленно ощупывала пустоту.
Фантом ускользал в коридор. Я шагнул следом, ведя рукой вдоль стены (трость осталась в комнате). Нина монотонно бубнила в ухо:
Что бы это ни было, оно удалялось ко входной двери. Я сделал еще пару шагов, миновал комнату и остановился. Нина сообщила, что видит дверь прямо передо мной. Я ждал.
Дом жил своей жизнью – этажом выше кто-то смотрел телевизор, приглушенно ругались женские голоса. В подъезде за дверью ничего не происходило, и прихожую наполняла вязкая тишина, настолько густая, что я слышал шорох статики в наушнике. А потом Нина сказала:
На какой-то миг мне показалось, что я чувствую чужое присутствие. Сердце пропустило удар, ноги предательски дрогнули.
Внезапно я понял:
– Мама?..
Мне было семнадцать, когда мы крупно разругались.
Она мечтала, чтобы я шел по стопам брата, уже в те дни подающего большие надежды, – я знал, что никогда не стану ученым, хотя готовился к поступлению в тот же университет, что и Ярик. Меня тошнило от разговоров за ужином о том, чем он там занимается. От высшей математики, нейросетей и прочих генетических алгоритмов так и веяло нудной, сложной и утомительной работой. В семнадцать меня больше интересовали девчонки, компьютерные игры и фильмы ужасов, и пусть найдется хоть кто-нибудь, способный бросить в меня за это камень.
Последней каплей стал ее запрет отправиться с ночевкой к новому приятелю. Тот жил в коттедже: намечалась крутая тусовка. Впереди были все выходные. Я знал, что девочка, которая мне нравилась, тоже приглашена, и это был один из тех шансов, которые выпадают не так часто. Но мама не хотела и слушать об этом. Как же так – прохлаждаться всего за три месяца до экзаменов? Тем более неизвестно с кем…
Спор быстро вышел из-под контроля. Мы орали друг на друга, стоя в коридоре: я обвинил ее в эгоизме, она меня – в безалаберности и лени. Я психанул, назвал ее сукой и ушел, хлопнув дверью.
Это были последние слова, которые мама услышала от меня.
Тем же вечером ее насмерть сбил какой-то лихач, когда она спустилась в магазин, чтобы купить подсолнечного масла.
Позже, когда слепота поразила меня, я не раз думал, что это – моя кара. За то, что смеялся, жрал чипсы и обжимался с девчонками в тот самый момент, когда мать с перебитым позвоночником умирала у ледяного бетонного бордюра…
– Мама?..
– Мама, подожди!
Я бросился в комнату, натыкаясь на мебель. Пребольно ушиб локоть, но даже не заметил этого. Нащупал трость, прислоненную к столу, сдернул теплую кофту со спинки стула. Обулся, игнорируя подсказ в наушнике, едва не выронил связку ключей, выбрался в подъезд.
Интуиция не подвела – стоило повернуться, как Нина бесстрастно сообщила:
Фантом удалялся, уплывая вниз по лестнице. Я двинулся следом, простукивая тростью ступеньки. Одним махом миновал три пролета, нашел кнопку магнитного замка и оказался на улице. Холодный сентябрьский воздух забрался под кофту. Во дворе было тихо, лишь где-то вдалеке шумело скоростное шоссе.
– Кто-нибудь слышит меня?
Темнота безмолвствовала. Я шагнул вперед, ударяя тростью по асфальту. Фантом ждал, вероятно, в конце подъездной дорожки. Как Ярик мог счесть это программной ошибкой? Такое поведение не могло быть случайным…
Наш дом стоял на отшибе, сразу за ним начинался лес. Если свернуть направо, через полтора километра будет один из корпусов НГУ. По прямой, рано или поздно, можно было уткнуться в водохранилище. По левую руку располагался ботанический сад. Когда-то я знал эти места как свои пять пальцев.
Ботанический сад облюбовали спортсмены и собачники, возле университета всегда было полно студентов. Лесок, карабкающийся на холм, оставался менее исхоженным. В начале девяностых там начали строить еще один корпус, но что-то с ним не заладилось, и с тех пор пустой бетонный остов мертвого здания торчал среди деревьев, медленно разрушаясь.
Фантом… нет,
И прежде чем сообразил, что делаю, забрался уже далеко.
Когда ты слеп, расстояния скрадываются. Кажется, что шагал целую милю, а на деле не прошел и ста метров, или наоборот – думал, что кружил по округе, а сам утопал невесть куда. В городе хорошими ориентирами служили дома и дороги, в лесу же оставалось полагаться только на собственные чувства.
Воздух пах влагой, мхом и палыми листьями. Тропинка под ногами, то и дело пересекаемая корнями деревьев, поднималась в горку. Нина засекала деревья справа и слева, но как-то неуверенно, сбиваясь на неопределенные «объекты», из чего я заключил, что вокруг совсем стемнело. Фантом то появлялся, то исчезал на расстоянии пяти-шести метров впереди, и я упорно шел следом. Стоило остановиться и подумать, но нахлынувшие горькие воспоминания заглушили голос рассудка.
Я размышлял, как наладить контакт. Весь вопрос был в том, могли ли они
Путь перегородило что-то массивное. Вытянув трость, я несколько раз ударил по твердому скругленному предмету, повисшему на уровне груди.
Да это же бетонная труба перед заброшенным корпусом!
В памяти всплыли обрывки воспоминаний: мы с Яриком прячемся в трубе, воображая, что старый недострой кишит инопланетными монстрами и наша боевая задача – найти огневую точку и отстреливать вражеских офицеров…
Я согнулся, пробираясь под трубой. Нина шепнула в ухо:
Впереди чувствовалось скопление большой холодной массы. Где-то там возвышалось среди деревьев заброшенное здание. Зачем мать хотела привести меня сюда?
Трость путалась в пожухлой траве и палых листьях. Здесь дурно пахло – прелой листвой, землей и чем-то еще – сладковато-гнилостным, тошнотворным и невыразимо отвратительным. Спереди доносилось еле слышное жужжание, будто мухи кружили над навозной кучей. Я неуверенно шагал вперед, все больше ощущая, что все это – одна большая ошибка. Хотелось позвать, но было страшно нарушить тишину. И внезапно я понял, что гораздо больше боюсь другого – что кто-то ответит мне из темноты.
Азарт и надежда быстро улетучивались, уступая липкому страху.
Вот он я – слепой паренек, стоящий у недостроенного бетонного дома посреди ночного леса, и никого вокруг, лишь тихий голос в наушнике, нашептывающий:
Зазвонил телефон, заставив меня подскочить от испуга. Я совершенно забыл о нем, болтающемся на шнурке под одеждой, куда бы я ни направлялся. Маленький, почти невесомый гаджет с клавишами для слепых и функцией родительского контроля…
– Миша, ты куда утопал? Ночь на дворе…
– Ярик, – меня затопила волна облегчения. – Я у старой заброшки в лесу…
– Чего-о? – поразился он. – Ты что там делаешь?
– Долгая история…
Нина что-то сказала в другое ухо, но я не обратил внимания.
– Ну ты даешь, брат. Оставайся там, я сейчас за тобой приеду. Надеюсь, подъездную дорогу не перекопали…
Он отключился, и я снова услышал тихое бормотание наушника:
Сердце ухнуло в пропасть. Я взмахнул тростью, пронзая пустоту.
Фантомы отлетели прочь и закружились хороводом – Нина не успевала называть расстояния. Я подошел, унимая дрожь в коленях. Жужжание усилилось. На запястье села муха и тут же унеслась прочь.
Нина продолжала что-то говорить, но я уже понял, куда мне пытались указать.
Сырая земля уходила под уклон, в глубокую канаву у основания бетонной стены. Вонь здесь становилась сильнее. Наконечник трости шарил в опавших листьях, зарываясь все глубже, пока не коснулся чего-то мягкого, податливого. Я вытащил трость и опустился на колени. Разворошенная листва остро пахла влажной гнилью, и откуда-то снизу пробивался тошнотворно-сладкий запах тухлятины, от которого болезненно сжимался желудок. Как загипнотизированный, я продолжал перебирать слипшиеся комки, отшвыривая в сторону скользкое, холодное, зарываясь все глубже, пока пальцы не нащупали что-то вроде мешка… нет… куска ткани. Я провел рукой, ощупывая находку, обнаружил кругляш с перекрестьем посередине. Монетка? Нет… да это же пуговица! А вот и еще одна…
Рука двигалась вдоль прошитого края плотной материи. Пальцы покрылись чем-то влажным и липким. Мокрые листочки налипли на тыльную сторону ладони. Я нащупал длинное, вьющееся – сложенную сетку? Или…
Указательный палец коснулся твердого края, нырнул внутрь, погружаясь в вязкое, слабо шевелящееся. Что-то осторожно, почти нежно коснулось кожи. Под подушечкой происходило движение. Большой и безымянный пальцы прошлись по краям, ощупывая почти правильную окружность, вторая ладонь обнаружила ниже провал с торчащими резцами – и через мгновение картинка сложилась.
Я завопил, выдергивая палец из глазницы, и, пошатнувшись, завалился на спину. Сердце колотилось как бешеное. По запястью что-то ползло. Пальцы нащупали толстого извивающегося червяка, отшвырнули прочь. Внутренности скрутило, и я едва не вывернулся наизнанку, думая о том, чем перемазаны руки.
В канаве, заваленный прелыми листьями, лежал труп.
Я сел, пытаясь совладать с дрожью. Вытер ладони о штанины, провел рукой по земле вокруг себя, отыскивая отлетевшую трость, нащупал ремешок и продел в него запястье.
Голос Нины заставил меня подскочить.
Вероятно, все где-то здесь, в яме, среди листьев и мусора…
Я отползал дальше, чувствуя предательскую слабость. Эти фантомы… мы контактировали еще в здании НГУ, и с тех пор одна из них пыталась привлечь мое внимание. Вовсе не мать, как подумалось сначала. Одна из пропавших девушек…
Издалека донеслось ворчанье автомобильного мотора. Не успел я вздохнуть от облегчения, как в душу закралось страшное подозрение. Слишком быстро, он бы не успел…
Это не был тихий ровный гул Яриковой «тойоты». Автомобиль, среди ночи подъезжающий к заброшенному зданию в лесу, поскрипывал, фыркал и дребезжал. Рычащему двигателю явно требовался капитальный ремонт.
Согнувшись в три погибели, я неслышно вскарабкался к стене заброшки и замер, вжавшись в холодный бетон. Неизвестный автомобиль остановился где-то рядом, в десятке метров от места, где в канаве гнили убитые девушки. Водитель заглушил двигатель. Скрипнула дверца.
Может быть, кто-то уже обнаружил их, вызвал сюда полицию, и…
В тишине послышалась какая-то возня, затем до меня долетел протяжный стон, а за ним – глухой удар.
– Заткнись, сука!
Голос заставил затрепетать. Я уже слышал его… но где?
Что-то увесистое упало на землю. Послышался шуршащий звук – словно волокли мешок с картошкой.
Хватаясь рукой за стену, я начал медленно отступать в сторону.
Через несколько шагов пальцы угодили в пустоту. Что это – окно? Или дверной проем? Я повел ногой, нащупывая угол стены. Кажется, все же дверной проем… Наверное, тот самый, сквозь который мы лазили в недостроенный корпус, когда были мальчишками. Рука шарила позади, пытаясь определить ширину прохода. Если он завален…
А потом совсем рядом знакомый голос с хрипотцой произнес:
– Мишка? Ты чего тут делаешь?
Паническая атака пригвоздила к месту, ширясь подобно взрыву газа. Мышцы свело невероятно острым чувством собственной беззащитности.
Должно быть, он оставил фары включенными, потому что в наушнике ожила Нина, коротко сообщившая:
Я застыл перед ним, словно муха, пришпиленная к обоям, не в силах пошевелиться. Где-то там, всего в нескольких метрах, стоял охранник с пропускного пункта НГУ, совсем недавно приветливо простившийся с нами. Человек, рядом с которым обнаружился первый фантом. Приехавший среди ночи к яме с трупами пропавших девушек, вместе с…
Что-то с глухим звуком швырнули наземь. Он понял, что я понял.
– Мишка, ты заблудился? Давай-ка я выведу тебя отсюда.
Я попятился. В правую лопатку уперся бетонный угол.
– Давай руку, не то свалишься в канаву…
Пальцы сжали сделавшуюся влажной рукоять трости. Обостренный слух уловил еле слышное шуршание отточенного лезвия, извлекаемого из ножен.
Рванувшись, я выстрелил тростью перед собой, целя на звук тяжелого дыхания. Наконечник уткнулся во что-то мягкое, провалился, и Палыч взревел от боли.
Выдернув трость, я повернулся и нырнул в проем.
В спину ударили бешеные вопли.
– ГЛАЗ! МОЙ ГЛАЗ! АХ ТЫ, МЕЛКИЙ УБЛЮДОК!!!
Колено взорвалось болью, налетев на невидимое препятствие. Вскрикнув, я повалился в пустоту, инстинктивно прикрывая голову, прокатился по полу, чувствуя, как сквозь кофту в спину впиваются осколки битых бутылок, зажал ушибленную ногу. Коленная чашечка пылала огнем. Каким-то чудом крепкая оправа удержала очки на носу.
– СУКИН СЫН! Я ТЕБЯ ПРИКОНЧУ!
Превозмогая саднящую боль, я пополз в сторону, пока не наткнулся на стену. Придерживаясь, поднялся, припадая на правую ногу. Где-то здесь должен быть коридор…
От удара сочленения трости сложились. Взмахом руки я распрямил ее. Ремешок впился в запястье.
– ТЕБЕ НЕ СПРЯТАТЬСЯ ОТ МЕНЯ, СЛЕПОЙ ЗАСРАНЕЦ!
Голос эхом отозвался от бетона – Палыч был внутри. Я припустил вперед со всей возможной скоростью, выставив трость. Пальцы скользили по шершавой стене.
Тяжелые шаги захрустели по битому стеклу. Затихли.
– Выходи, Мишка, и все закончится быстро, – донеслось сзади. – Дядя Вадим не сделает тебе больно, как этим нехорошим девчонкам.
Ладонь напоролась на острый штырь, неожиданно возникший на пути, и я закусил губу, подавляя рвущийся крик. Языком приложил рваную рану, горькую и железистую на вкус. Горячая капля спустилась по запястью и заползла в рукав кофты.
За спиной загремели шаги преследователя.
–
Окно оказалось дверным проемом. Видимо, здесь, во внутренних коридорах заброшенного здания, было совсем темно, и Нина ориентировалась по локатору. Я юркнул за угол, сжимая в кулак кровоточащую руку. Замер, прижавшись к холодному бетону.
Палыч пронесся мимо, бормоча ругательства, а потом звучно впечатался в стену.
Наверное, у меня был шанс проскочить мимо него и ускользнуть – путь назад был более или менее известен, но момент оказался упущен.
Из-за угла донеслась отборная ругань.
– Подожди немного… Сейчас подсветим, и тогда… А, ЧТОБ ТЕБЯ!
Палыч грохнул чем-то об пол. Мелкой дробью застучали разлетевшиеся осколки.
– Вот ведь везучий сукин сын! Ну ничего, долго не побегаешь…
Захрустели шаги. Должно быть, он разбил телефон, когда врезался в стену, и теперь остался без источника света. Хорошо…
Я двинулся прочь, стараясь не издавать ни звука. Порезанная ладонь болезненно пульсировала, колено, казалось, вот-вот развалится на части. Совсем рядом топал ножищами Палыч, и ледяные мурашки бегали по коже – еще миг, и острое лезвие вонзится в незащищенную спину… нестерпимо хотелось бежать, хотелось оказаться как можно дальше отсюда, но любая ошибка могла стать фатальной.
В углу обнаружился еще один проход. Если чувство направления не подводило, он должен был вести куда-то вглубь здания – туда, где свет луны не мог дать Палычу преимущества. В кромешной тьме он был так же слеп, как и я, – и даже больше…
Носок ботинка угодил в пустое ведро или банку, стоящую на полу, и она покатилась с громким жестяным стуком. Я отшатнулся, приложившись боком о стену, ушиб плечо, но устоял на ногах. Нина шепнула, что у меня есть четыре метра до следующего массивного объекта – и я нырнул вперед словно в омут. Локаторы прототипа не обманули.
Комнату огласило тяжелое сопение: Палыч спешил на звук. Его шаги стали более осторожными и неуверенными.
Неожиданно нога ухнула в пустоту. Вскрикнув, я взмахнул руками, повторно ободрав кожу на израненной левой ладони. Ботинок провалился в неглубокую нишу, невесть откуда оказавшуюся в полу, – и тут очки слетели-таки с носа, повиснув на проводке́ наушника. Неловкое движение руки – и Яриков прототип улетел куда-то в сторону.
– Цыпа-цыпа-цыпа, – раздалось где-то совсем близко. С протяжным скрежетом проскользило по бетону лезвие.
Выпростав ногу из дыры, я успел откатиться и пополз, не смея вдохнуть. Сердце заходилось в бешеном ритме – казалось, вот-вот на его оглушительный грохот из темноты обрушится удар ножа. У дальней стены я замер, подтянув ноги к подбородку.
Тяжелые шаги прошаркали в полуметре. Бетонные стены тесного коридора рождали эхо, дезориентируя и сбивая с толку. Звучно хрустнула под ногами пластиковая оправа.
– Ну где ты, бесеныш, – нетерпеливо шипел Палыч. – Бесконечно убегать не получится… Чертов поганец. Ты сделал мне о-о-о-очень больно.
Шаги удалялись. Вытянув руки, я нащупал проем в стене и подтянулся, затаскивая себя внутрь. Шорох волочащегося по полу тела показался оглушительным, но бормочущий проклятия Палыч, видимо, не успел сориентироваться.
Трость за что-то зацепилась, и после нескольких отчаянных попыток высвободиться из ловушки я стянул ремешок с запястья и бросил ее.
Это помещение было больше предыдущих – отчетливо чувствовался ток холодного воздуха, стелющийся по полу. Пахло сыростью. Возможно, где-то рядом был второй выход или окно…
Паника накатила удушающей волной. Если Палыч сможет видеть, преследование окончится очень быстро. Я полз спиной вперед, готовясь лягаться, отбиваясь, как только зазвучат приближающиеся шаги…
Рука ухнула в пустоту, выбив из равновесия. Затылок пребольно приложился об пол. Я замер, балансируя на краю непонятной пропасти, невесть откуда взявшейся вместо стены. Рука шарила вверх-вниз, пытаясь определить границы, и ничего не могла нащупать. Между тем дуло именно отсюда. Несколько секунд спустя я сообразил.
Это же шахта лифта!
– Ты, наверное, придумал себе невесть что. – Палыч нашел вход в залу. Я не двигался, обратившись в слух. Если он пойдет на меня…
Шаги хрустнули пару раз и смолкли. Он стоял у входа, не думая приближаться.
– Я бы на твоем месте тоже струхнул. Но все не так, как ты думаешь, Мишка.
Видимо, свет все же не проникал сюда. Я принялся отползать, ощупывая каждый камешек позади.
– Это были плохие женщины. Очень плохие! Ты даже не представляешь, насколько. Кто-то должен был это сделать…
Спина уткнулась в стену. Я медленно поднялся, ведя пальцами здоровой руки по бетону. Нащупал угол. Судя по всему, из залы не было другого выхода.
– А я сглупил, конечно, ей-богу, – звук голоса стал чуточку ближе. Неслышно ступая, Палыч выходил на середину залы. – Нужно было закончить свои дела и просто уехать – ты же все равно ни хрена не видишь… Но вот незадача, не успел сообразить. Никогда мне не везло, Мишка… Хотя сегодня больше не повезло
Я начал медленно пробираться вдоль стены, обходя его по широкой дуге. Еще немного – и получится проскользнуть мимо, к выходу.
Тишину разорвала звонкая мелодия.
Я рванул за шнурок, выпрастывая гаджет из-за шиворота –
– Попался!
Новый удар пришелся по ребрам, выбивая дух. Во тьме чиркнуло по бетону лезвие, а потом запястье взорвалось адской болью, когда неимоверная тяжесть опустилась на руку. Хрустнули кости.
Я завопил.
Тяжесть исчезла.
– Получай, ты, мелкий…
Очередной удар не случился – мазнув по лицу, подошва улетела куда-то вбок. Палыч вскрикнул, теряя равновесие, заваливаясь вперед. Вторая нога запнулась о мое распластанное на полу тело, и массивная туша с воплем ухнула вниз. Я скрючился на краю, ощущая близость невидимой пропасти.
Снизу раздался глухой удар.
Раздавленное запястье превратилось в пылающий очаг боли. Подавляя стон, я нащупал каким-то чудом уцелевший телефон, нашел кнопку принятия вызова.
– Ярик…
– Миша, ты где?! Тут связанная девушка, и… черт побери, ты в порядке?
– Нет, – выдохнул я, баюкая поврежденную руку. – Нет, но не переживай. Все будет хорошо.
Канава у недостроенного корпуса оказалась глубокой ямой, доверху заваленной строительным мусором, землей и палыми листьями. После тщательных раскопок полиция обнаружила восемь трупов разной степени разложения. Первым четырем было по меньшей мере несколько лет. Из-за длительных периодов между исчезновениями их и не думали связывать в серию.
Впрочем, наказывать оказалось некого. Доха Вадим Павлович, маньяк-насильник, был найден мертвым на дне шахты лифта в заброшке, совсем недалеко от своих жертв. Улики, обнаруженные в его квартире, доказывали причастность бывшего охранника НГУ к совершенным убийствам.
Уцелевшую девушку, спасенную моим появлением в лесу у заброшки, звали Надеждой. Неожиданно для меня мы неплохо сошлись за время, пока велось следствие. Она училась в магистратуре на физика-ядерщика, всего в двух кварталах от нашего дома, и иногда забегала поболтать.
Ярик, собирающий новую версию помощника взамен уничтоженного первого прототипа, вовсю подкалывал меня, поздравляя с завоеванной красоткой. Остряк… Я всякий раз пожимал плечами и улыбался. У Нади нежный мелодичный голос, и ее общество действительно было мне приятно. Что же до внешности – я уже говорил брату свое мнение по этому поводу.
Есть такая особенность у слепых. Для нас каждая девушка выглядит на десять из десяти.
Оксана Ветловская
Дела Семейные
Отец не любил рассказывать, что случилось с его вторым братом. Но еще в детстве из разговоров взрослых Николай узнал, что Гриша («другой папин брат») пропал без вести.
«Второй, другой» – так говорилось, потому что было их трое мальчишек-близнецов, не было среди них младших и старших. В объемистом семейном архиве обкомовца Язова почему-то сохранилась лишь пара фотографий, где все его три сына были вместе: будто клонированные в фоторедакторе, которого ждать еще полвека. Одинаковые улыбки, одинаковые проборы, даже складки на мешковатых шортах по моде 50-х – и то одинаковые. Надо было как следует присмотреться, чтобы заметить между мальчиками разницу. Гриша был самым тощеньким и на обеих фотографиях стоял несколько на отшибе.
Снимки Николай обнаружил, когда занялся расхламлением квартиры. Квартира ему досталась в наследство – бабушка, перед смертью в свои девяносто с лишним лет, оставаясь, впрочем, до самых последних дней в сознании до жути ясном, записала квартиру на единственного внука. Не на отца, так и жившего с матерью в однушке-малометражке, которую им когда-то сообща организовала материна родня и где прошло Николаево детство. Не на дядю Глеба, мотавшегося по общежитиям, а может, в очередной раз «присевшего». Именно на Николая.
На своей памяти Николай был вообще единственным, кого бабушка признавала из своей малочисленной родни. «Николашечка» – эту карамельную вариацию своего имени он не выносил до сих пор. Лет аж до двадцати, хочешь не хочешь, Николай в обязательном порядке должен был провести у бабушки выходные. Он, вроде важной посылки, доставлялся отцом до порога (мать к бабушке не ходила никогда) и всю бесконечно длинную субботу и такое же длинное и тоскливое воскресенье обретался в громадной, как череда залов правительственных заседаний, и загроможденной, как мебельный склад, четырехкомнатной квартире на последнем, двенадцатом этаже неприступной, похожей на донжон, серой «сталинки» с могучим черным цоколем, не растерявшей своей внушительности даже на фоне новых многоэтажек по соседству.
Дом был архитектурным памятником федерального значения и композиционным центром «жилкомбината» – комплекса жилых зданий, построенных в тридцатые специально для чиновников из областного правительства. При взгляде на чугунные ворота, перегородившие по-царски монументальную арку, легко можно было представить выезжающие со двора зловещие «воронки». А они-то сюда точно приезжали, причем именно за арестованными: комплект здешних советских царей не раз менялся и вычищался самыми радикальными мерами. Деду Николая, Климу Язову, второму секретарю обкома КПСС, невероятно повезло: его не коснулись никакие чистки.
Бабушка (судя по фотографиям, в молодости очень красивая – яркой, но несколько тяжеловесной, бровастой казацкой красотой) была младше мужа лет на двадцать. Тем не менее в семье заправляла именно она. Сыновья перед ней трепетали. Отец, передавая Николая бабушке, ни разу не переступил порог квартиры. Дело было в том, что отец находился у бабушки в немилости с тех пор, как женился «на этой лахудре драной, твоей, Николашечка, матери». А женился он очень поздно, ему уж за сорок было. До того тихо жил в угловой комнате наверху сталинского донжона, бывшей своей детской, писал научные статьи про советских литературных классиков, получил кандидата, потом доктора филологических наук и был «хорошим мальчиком», покуда не влюбился в одну свою студентку – мать Николая. Брат отца, Глеб, к тому времени из семьи выбыл давным-давно, вроде как сам сбежал еще в студенчестве, бросив заодно с родными пенатами и вуз, в котором тогда учился. Бабушка про дядю Глеба вовсе не хотела слышать, только плевалась.
У бабушки маленький Николай изнемогал от скуки: дома был видеомагнитофон, игривый рыжий кот, музыкальный CD-проигрыватель и нормальные книги, а в бабушкиных хоромах имелась лишь радиоточка, иногда вещающая насморочным голосом что-то неразборчивое, будто отголоски заблудившихся передач полувековой давности, со снотворными радиоспектаклями и унылым бренчанием рояля, да черно-белый телевизор, показывавший лишь два канала с новостями, перемежающимися рекламой. Был еще никогда не включавшийся проигрыватель грампластинок, у которого Николай иногда тайком от бабушки вращал пальцем диск, приподнимая тяжелую прозрачную крышку.
И конечно, всюду, даже в коридоре и на кухне, стояли громадные шкафы с центнерами книг. Книги эти были нечитабельны. Недаром на корешках многих из них, в черных липких обложках, было написано лаконичное предупреждение: «Горький». Было еще много чахоточно-зеленых книг с кашляющей надписью «Чехов», толстенные серые тома закономерно назывались «Толстой», полно было разнокалиберного «Пушкина» – в общем, профессору литературы, автору многих монографий Людмиле Язовой так и не удалось привить внуку любовь к классике, а отец, тоже литературовед и профессор, даже не пытался.
Самым интересным для маленького Николая оказались многочисленные шкафы с одеждой. Все они были заперты, и открывать их строго-настрого запрещалось, но однажды Николай подсмотрел, в каком ящике комода бабушка держит ключи, принес из дома игрушечный фонарик на слабенькой батарейке и стал играть в исследователя пещер, он даже знал, как эта профессия называется: спелеолог. Под коленками хрустели и проминались залежи картонных коробок с обувью, что не носилась уже десятки лет, лицо шершаво трогали полы тесно развешенных пальто. В шкафах было таинственно и чуть страшновато.
Наиболее привлекательным для игры был встроенный, выкрашенный масляной краской в тон серым косякам, шкаф в конце коридора, трехстворчатый и высоченный, переходивший в недосягаемые антресоли. Николай долго не мог подобрать к нему ключ, а когда наконец удалось, перед ним открылась почти настоящая пещера, глубокая, с тремя рядами многослойной одежды на плечиках и какими-то дремучими сундуками внизу. Николай шагнул внутрь и прикрыл за собой дверцу, чтобы бабушка ничего не заметила. Замок тихо щелкнул, но Николай не обратил на это внимания – ключ-то был у него – и полез в недра шкафа. Фонарик светил очень тускло: садилась батарейка. Казалось, прошло много времени, прежде чем Николай добрался до задней стенки. Воняло здесь так, что слезы на глаза наворачивались: вездесущим нафталином от моли. У бабушки никогда не водилось ни моли, ни тараканов, ни клопов: любая живность избегала этой сумрачной, невзирая на огромные окна, квартиры, но бабушка все равно регулярно раскладывала свежие нафталиновые брикеты из своих запасов и ловушки для тараканов, брызгала дихлофосом в вентиляцию, забираясь по стремянке, так что в ванную и на кухню потом невозможно было зайти. Николай расчихался от шкафной вони – и тут фонарик погас: батарейка окончательно издохла.
В кромешной темноте, путаясь в свисающей одежде, оступаясь на коробках, Николай полез в сторону выхода. Стукнулся об окованный угол сундука, заскулил: очень больно. К тому же захотелось в туалет. А дверь шкафа все не находилась. Кругом лишь топорщились жесткие полы старого шмотья, припасенного будто на целую роту, да ноги путались в сваленных как попало заскорузлых сапогах и калошах. Хныкая, Николай рванулся вперед и уперся в стену. Пошел вдоль нее, чудовищно долго перелезая через коробки и сундуки (мочевой пузырь уже едва не лопался), и тут выяснилось, что дверь шкафа заперта и ключ не вставляется: с обратной стороны скважины в замке не было. Наказывала бабушка сурово – могла и в угол поставить, и обеда лишить, и дедовым офицерским ремнем всыпать, но делать-то нечего. Николай стал со всей силы колотить в дверцы шкафа и кричать. Никто не отзывался. Время шло. Сначала он отбил кулаки и пятки, затем охрип от воплей и плача, и в конце концов обмочился.
Сколько он тогда просидел в шкафу, осталось неясным. От духоты и вони начала кружиться голова. Именно тогда Николаю почудилось, будто он тут не один – тьма словно зашевелилась, повеяло затхлостью и плесенью, что-то отчетливо зашуршало в глубине, закачались, задевая макушку, бесчисленные пальто, хотя Николай давно сидел замерев, сжавшись в комок, привалившись плечом к злополучной двери. Кажется, что-то прохладное дотронулось до его лодыжки. Николай почти потерял сознание от страха. Таким его и обнаружила бабушка, когда отперла шкаф, – грубо выволокла за шиворот и коротко, как взрослого, ударила кулаком в лицо, аж зубы лязгнули. Она была бледно-серой, с дикими глазами. В первый и последний раз Николай услышал от нее, филологини, мат.
– Ты что, совсем сдурел?!
С тех пор к шкафам в бабушкиной квартире Николай не подходил. И отчаянно протестовал каждое субботнее утро – ненавистное утро очередной «ссылки». «Я туда не хочу! Сам туда иди!» Отец вздыхал: «Семейные дела – это долг. Твой долг – навещать бабушку. Ее сердить нельзя». Мать не вмешивалась.
Николай часами сидел в углу дивана, на равном удалении от всех шкафов в гостиной, и пытался читать иллюстрированную энциклопедию про космос, но книга, такая увлекательная дома, здесь не затягивала. Подходил к окну, смотрел поверх высокого подоконника на улицу – в основном там было видно лишь небо, забранное решеткой. Решетки на окна бабушка заказала еще в самом начале девяностых – тогда ограбили соседей со второго этажа, залезли через окно, вынесли золото и документы. Едва ли какой-то сумасшедший акробат проник бы в квартиру через окна на двенадцатом этаже, но бабушка с тех пор боялась грабителей. Так появились эти толстые, частые, под стать тюремным, решетки и в придачу относительно новая входная дверь, тяжеленная, сварная, хоть на сейф ставь, запиравшаяся на три хитрых замка длинными ключами.
В этом жилище, способном выдержать осаду, Николаю всегда очень плохо спалось. До происшествия со шкафом его лишь донимала бессонница, а темнота, такая простая и уютная дома, здесь казалась враждебной, с непонятными поскрипываниями паркета и мебели. Ну а после происшествия ночь с субботы на воскресенье вовсе превратилась в пытку. Постоянно мерещились шорохи. Оба окна (спал Николай в бывшей отцовской комнате) не были зашторены: когда бабушка уходила, он тут же отдергивал портьеры. С озаряющим потолок йодисто-рыжим светом близкого проспекта темнота не была настолько нестерпимой. Но все равно в углах – особенно заметно было боковым зрением – что-то явственно шевелилось. Николай пялился туда до сухости в глазах, почему-то уверенный, что пока смотришь, то, что там копошится, не нападет. Засыпал он под утро, когда с проспекта доносились трамвайные трели, а тьма в окнах истончалась до предрассветного сумрака. И каждое воскресенье проходило в отупении от недосыпа.
В первые недели после случая со шкафом Николай умолял бабушку, чтобы та завела котенка или щенка, да хоть морскую свинку – отчего-то казалось, что в присутствии беззаботного пушистого существа ночи перестанут быть такими тягостными. Однако бабушка терпеть не могла животных. «Ни за что! Грязи от них! Мебель попортят! Не вздумай притащить кого – в окно выброшу!» С неясным, но очень взрослым чувством, в котором восьмилетке не под силу было распознать раздражение напополам с ненавистью, Николай оставил эту тему. Но однажды принес из дома отводок фикуса в горшке: бабушкины необитаемые подоконники с некрополями из громоздких статуэток, стопок пропылившихся «Октябрей» и мертвых настольных ламп нагоняли тоску. Через неделю Николай обнаружил растение засохшим и почерневшим, будто его специально выставили на мороз. Возможно, просто бабушка не закрыла на ночь окно, а к выходным здорово похолодало.
– Ты вообще что-нибудь любишь, кроме вещей? – спросил тогда Николай.
– Какой же ты неблагодарный! – оскорбилась бабушка. – В точности как твой отец! Я же все, все для тебя делаю!
Для единственного наследника семьи Язовых она делала и впрямь немало: поспособствовала тому, чтобы троечника Николая перевели из затрапезной школы в элитную гимназию, к старшим классам нашла отличных репетиторов для поступления в вуз.
Во времена студенчества стало проще: днем Николай учился, вечерами подрабатывал и на выходные приходил к бабушке отсыпаться. Детские страхи теперь казались глупостью. Впрочем, бабушкины шкафы Николай по-прежнему трогать остерегался. Он притаскивал ноутбук с играми и наушники – с таким оснащением «ссылка» сделалась вполне терпимой. Бабушка со своими причудами и горами старого барахла теперь выглядела скорее смешной, чем грозной. Ночами Николай спал и не видел никаких снов. До поры до времени.
– Может, тебе разменять этот ангар на что-нибудь более компактное? – как-то раз вечером сказал он бабушке, сетовавшей на пенсию и дороговизну лекарств. – Тут же одна коммуналка жрет прорву денег. А еще гнилые трубы. И потолок вон сыплется. Купили бы две нормальные двухкомнатные квартиры – одну тебе, другую родителям, а я б в однушке остался – пока самое то.
– Да ты сдурел?! – вскинулась бабушка. – Никогда я не продам эту квартиру, никогда! И ты не вздумай продавать! Это же наш дом! А дома, как говорится, и стены помогают…
Той ночью Николаю приснился жуткий многослойный сон. Будто кто-то тянет его за руку с кровати, он открывает глаза и видит: его кисть обхватывают две маленькие ладошки. Детские руки. С косо отрубленными запястьями, сросшиеся местами срезов. Николай судорожно стряхивает пакость, резко просыпается, садится на кровати. И слышит дробный мелкий топот, будто по коридору бежит что-то маленькое и многоногое. Появляются на пороге эти сросшиеся детские ручки, шустро перебирают по паркету бескровными пальчиками… Николай вздрагивает, мучительно просыпается, потирает глаза. И снова слышит в коридоре легкий проворный топоток. Он вскакивает, матерясь, выбегает в коридор – совсем рядом дверь кладовки, а в ней, помимо прочего хлама, есть большой строительный лом, валяется возле самого порога. Тяжелым стальным прутом с загнутым наконечником Николай что было силы бьет мелкую нечисть, отчетливо слышит хруст тонких пястных косточек – а что потом, выбросить в мусорку?! Однако дрянь не хочет умирать и вдруг прыгает ему на грудь. Николай просыпается в липком холоднющем поту, от ужаса и омерзения его подташнивает.
Тем утром он сразу запихал ноутбук в сумку, вежливо сказал ошарашенной бабушке «до свидания» («Да ты что, Николашечка, да ты куда?!») и вышел из квартиры. И не появлялся в ней больше десятка лет. Почему ему раньше не пришло в голову просто взять и уйти? Почему у него так поздно дало трещину это чертово гипнотическое повиновение взрослым? Конечно, отец негодовал, а бабушка без конца названивала по городскому телефону. Мать молчала. Двадцатилетний Николай усмехался, поводил раздавшимися плечами: «С меня хватит этих ваших семейных игр. Сами играйте. А у меня других дел полно».
На этом все вроде бы закончилось. Скоро Николай съехал в съемную квартиру, в которой не было городского телефона, из родни общался только с родителями и полагал, что тоже, как отец, попал у бабушки в немилость (ну и наплевать, детских ночных бдений во имя родственной любви ему хватило на всю жизнь вперед). Годы шли, здоровье бабушки ухудшалось. Отец неоднократно передавал Николаю ее просьбу навестить. «Бабушка хочет сказать тебе что-то очень важное». Николай вежливо уверял, что непременно навестит, но даже не думал выполнять обещание. Объявился пропадавший где-то много лет дядя Глеб, принялся обхаживать отца на случай, если тому бабушка завещает свою огромную квартиру (у обоих братьев были подозрения, что их непримиримая мать отпишет квартиру государству). Николай во все это не вникал и даже на бабушкины похороны не пришел: как раз тогда, по счастью, улетел в длительную командировку.
Тем удивительнее было, что по бабушкиному завещанию квартира со всем добром отошла именно Николаю. Сначала он предложил родителям переехать из однушки, пожить, наконец, с размахом, но те, вполне ожидаемо, отказались наотрез. Не отцу же с матерью горбатиться, делая в этой дыре ремонт, рассудил Николай и выставил квартиру на продажу. Прошла уже пара лет, но, удивительное дело, охотников на жилье в самом центре не находилось – ни покупать, ни снимать. Возможно, потенциальных покупателей или съемщиков приводил в ужас потолок, с которого отваливались глыбины штукатурки. Возможно, пугал статус памятника архитектуры, из-за чего, даже чтобы поменять старые окна на современные пластиковые, нужно было пройти череду сложных согласований.
В квартиру Николай пришел перекантоваться, когда крупно поссорился со своей женой Иркой. Они долго жили вместе, мирно и вполне счастливо, и тут Ирку угораздило начать пилить его на тему «давай родим ребенка». Никаких детей Николай не хотел.
– Слушай, ну тебе действительно так охота этот гемор? Двух котов недостаточно?
– Не то чтобы охота… но пора ведь. Время-то идет.
– И что?
– В старости жалеть будем.
– Да прямо уж. Тебе вот в самом деле хочется всей этой возни – таскать его в садик, в школу, воспитывать?
– А что такого?
– Ну вот он скажет: «Я не хочу в садик, там игры дурацкие. И в школу не хочу, сидеть пять уроков, свихнуться можно». А я ему скажу: «Ну и не ходи – ни в садик, ни в школу. Я и сам в детстве от всего этого говна чуть не спятил». И кто из него вырастет? Чтобы воспитывать, надо заставлять, понимаешь? А я даже котов заставить обрабатывать когтеточку вместо дивана не могу. Вопли, наказания. Не для меня вся эта тряхомудина.
– Не думала, что ты такой инфантил.
В общем, поссорились они всерьез. Ирка сказала, что пока хочет пожить одна, подумать, что делать дальше. Николай оставил ее в их съемной квартире, а сам пошел пожить в бабушкиной – может, хоть порядок там наведет, косметический ремонт сделает, глядишь, и найдутся на чертовы монументальные хоромы охотники.
Не то чтобы он совсем не переносил детей. Просто действительно терпеть не мог на кого-то давить. И еще при одном слове «детство» в его сознании раскрывалась череда загроможденных мебелью сумрачных помещений, и вонь нафталина с дихлофосом, и бесконечные ночи с вглядыванием в шевелящуюся тьму.
Первым делом Николай потратил несколько вечеров на то, чтобы вынести на помойку фантастическое количество старой одежды и обуви. Рассортировал книги, статуэтки и прочее барахло – что-то пойдет в антиквариат и букинистику, что-то на свалку. Вооружившись тем самым ломом из сна, с мстительным удовольствием разнес выгоревшие на солнце, просевшие шкафы во всех комнатах и отнес доски к мусорным бакам. Встроенный шкаф в коридоре пока оставил – на десерт. Расправляясь с жупелами своего детства, он, изумляясь самому себе, ощущал некое освобождение.
Вот тогда-то к нему и пришел дядя Глеб. Видимо, узнал от родителей, что Николай сейчас живет в бабушкиной квартире. Телефон в хоромах давным-давно был отключен, как и домофон, даже дверной звонок Николай не включал в розетку (на площадке, кроме бабушкиной, было только две квартиры, и обе необитаемые: жильцы-старики давно умерли, наследников не объявилось, а кровля там была в аварийном состоянии, и все не решался вопрос с реставрацией).
Так что Николай очень удивился, когда кто-то принялся барабанить в дверь. Дядя Глеб в свои семьдесят с лишним выглядел куда хуже отца – тощий, весь какой-то желтый. Хотя до сих пор они были похожи. Оба смахивали на актера Тихонова. Потому-то мать в отца когда-то и влюбилась: по стародевическим коридорам филфака курсировали лишь тетки, а тут вдруг такой Штирлиц. Тихоновская внешность досталась и Николаю.
– Хлам выкидываешь? – первым делом кивнул дядя Глеб на сваленные у порога туго набитые мусорные мешки. – Поверь, все дерьмо из этой квартиры вовек не выгребешь.
– Зачем пришел? – не слишком дружелюбно спросил Николай. Дядю Глеба он видел редко и знал плохо. Судя по скупым рассказам родителей, тот время от времени сидел за что-то в тюрьме. Видимо, в тюрьме же его ударили в горло заточкой: в артерию не попали, но повредили голосовые связки, из-за чего дядя Глеб не столько говорил, сколько сипел. Если честно, Николаю хотелось просто вытолкать его за порог.
– По делам семейным пришел, – ответил дядя Глеб, щербато улыбаясь. – Нехорошо, видишь, получилось. Тебе целая квартира досталась…
– Деньги, что ли, нужны? – скучно спросил Николай. – Вот продам я эту долбаную квартиру – отсчитаю тебе треть. Треть будет родителям, треть мне. Все честно.
– С ума сошел – продавать?
– Ну а чего тебе еще надо-то?
– Отпиши мне квартиру, а? Все равно тебе эти деньги счастья не принесут.
Вот теперь желание вытолкать наглого родственничка прочь подавить было очень трудно. Николай рефлекторно сжал кулаки.
– Прям всю квартиру тебе одному? Рожа-то не треснет? С какой радости вообще?
– Я хочу умереть здесь.
– Так я тебе и поверил. Давай-ка уходи по-хорошему, а то выпровожу.
Конечно, Николай был выше и сильнее тощего старика, но на миг у него мелькнуло опасение, что, может, дядя Глеб в тюрьме тоже навострился пользоваться заточкой и выхватит ее откуда-нибудь из-за пояса в нужный момент. Бред, конечно…
– Давай-ка я тебе кое-что расскажу. – Дядя Глеб тем временем стащил башмаки и, скрипя паркетом, направился в сторону кухни. – Сам поймешь, нельзя продавать эту квартиру.
– Расскажи хоть, за что тебя бабушка так ненавидела. – Николай пошел следом. – За то, что из дому сбежал? И учти, халабудину эту я все равно продам. Соглашайся на треть, пока предлагаю. Потом вообще хер получишь.
Кухню Николай разобрать еще не успел. Дядя Глеб открыл угловую тумбочку возле отключенного допотопного холодильника «ЗИЛ Москва», безошибочно выудил из глубины бутылку водки с пожелтевшей от времени этикеткой. Николай заглянул внутрь и присвистнул: в тумбочке стоял солидный запас спиртного еще с советских времен.
– И ты это будешь пить? Она ж древняя, как говно мамонта.
– А чего ей сделается? – хмыкнул дядя Глеб. – Ты садись и слушай.
В сорок пятом году Людмила – тогда никакая не Язова, не филолог, а дочь раскулаченных, робкое зашуганное существо – устроилась работать уборщицей в ДК при жилкомбинате. В ДК был небольшой самодеятельный театр, одна из актрис разглядела своеобразную красоту девушки. Так Людмила стала появляться на сцене в эпизодических ролях и заодно начала знакомство с классической литературой. На сцене ее увидел высокопоставленный партиец Язов.
Мужа, годившегося ей в отцы, скучного, с жирными отвислыми телесами, Людмила, конечно же, не любила, едва терпела. Но она без памяти влюбилась в квартиру, куда муж ее привел. Влюбилась в огромные комнаты, в красивую мебель и посуду, в центральное отопление и горячее водоснабжение, в роскошную ванную, в послушание домработницы, в сытость, надежность и безопасность. Здесь она наконец распрямилась, осмелела, почувствовала вкус к жизни. Детство ее прошло на Колыме, откуда она, осиротев, уехала на товарном поезде. Четырехкомнатная квартира наверху великолепной высотки стала любовью всей ее жизни – ради этой любви можно было перетерпеть ночи, когда на нее наваливался брюхом неприятный чужой мужик.
Своих детей она не любила тоже – тройню было тяжело носить, тяжело рожать, дети гадили на красивое чистое белье, позже портили прекрасные обои и ломали подаренные отцом чудесные дорогие игрушки, о которых Людмила в детстве даже мечтать не смела.
Смешанные чувства у Людмилы вызывал приятель мужа – один из начальников местного НКВД, довольно молодой, весьма привлекательный, с приветливой свойской улыбкой. Глядя на него, Людмила смутно подозревала, что где-то в мире бывают совсем другие отношения – где мужчину можно любить и даже желать. Офицеру Людмила, видать, тоже нравилась, потому что однажды он предупредил ее о том, что против ее мужа ведется расследование. Вроде как, прежде чем войти в обком, Язов тоже служил в НКВД и там фабриковал дела, чтобы арестовывать состоятельных людей. На дворе были 50-е, еще сталинские, и расстрелять по таким обвинениям могли запросто. Что станется с семьей расстрелянного, можно было не гадать – все это Людмила видела в детстве. С квартирой точно придется распрощаться, и от страха потерять любимый дом хотелось плакать. Друг семьи сказал, что повлиять на ход расследования уже не сможет – распоряжение спущено из самой Москвы, – но, выдержав странную долгую паузу, понизив голос, добавил, что может подсказать надежный способ защититься от надвигающейся напасти. Если Людмила готова чем-нибудь пожертвовать. Так и сказал.
Потом он долго вез ее куда-то на своей машине. Людмила предполагала, что придется с ним переспать, и даже смешно было – ну какая жертва, уж это-то она с удовольствием. Однако офицер привез ее на самые зады частного сектора с покосившимися серыми заборами. В последнем доме (дальше дорога уходила к убранным черным полям и сизо-зеленому мрачному сосняку) жила бабка. Людмила и раньше про нее слышала – к ней ездили жены партийцев выводить плод или решать еще какие-то женские дела.
– Вы мне, наверное, ничем не сможете помочь, – обреченно сказала Людмила. Она зашла в избу скорее затем, чтобы не обижать друга семьи, везшего ее в такую даль, а не потому, что надеялась на что-то.
– Совсем не любишь ты никого, – по-доброму улыбнулась бабка, вся круглая, румяная, как пирожок с луком, – тарелку этих пирожков она сразу сунула Людмиле. – Это хорошо, что не любишь. Тебе будет проще.
– Я дом свой очень люблю, – призналась Людмила.
– Вот и славно. Дом тебе и будет помогать.
Вышла Людмила от бабки тихая и очень спокойная. Офицер ни о чем не стал ее спрашивать, молча довез до дома.
Спустя несколько дней пропал Гриша, самый задумчивый и незаметный из троицы язовских сыновей. Как это случилось, уму непостижимо: мальчики не покидали огороженного со всех сторон и охраняемого двора. Язов не сразу заметил исчезновение сына – он впал в немилость у высокого начальства, назревали воистину смертельные проблемы, так что когда жена сообщила ему ровным голосом, что обратилась в милицию по поводу исчезновения Гриши, то обкомовец лишь наполовину вник в то, что ему говорили. Пропажа сына (самого тихого из троих, на которого он и внимания-то особого не обращал) была далеко не худшим из того, что могло произойти в ближайшее время.
В квартиру приходили милиционеры, задавали испуганным мальчикам разные вопросы. Прислугу Людмила рассчитала еще в тот день, когда приехала от бабки. Нечего посторонним в делах семейных путаться.
Геннадий, уже в ту пору зачитывавшийся книжками, конечно, ничего подозрительного не заметил. А вот Глеб, еще только учившийся с большой неохотой читать, был зато наблюдательным, сметливым, кроме того, в последние ночи стал почему-то очень плохо спать. Он и заметил, что мать каждую ночь проходит по коридору туда и обратно. Каждый раз чуть слышно поскрипывали петли шкафа. Ловкому Глебу оказалось нетрудно проследить, что мать, возвращаясь, прячет ключ под отломанную досочку паркета возле кровати. Выждав, Глеб прокрался в самый конец коридора, к огромному встроенному шкафу с антресолями, и услышал что-то вроде тихого сдавленного поскуливания, словно в шкафу заперли маленького щенка. Семилетний Глеб подумал, что там действительно щенок. Промаявшись весь день, он решил спасти зверька и следующей ночью, уже под утро, прокрался в родительскую спальню, чтобы взять ключ. Мать спала крепким сном человека с непробудно спящей совестью.
Глеб забрал из детской припрятанные от родителей спички и свечку для игр во дворе и пошел отпирать шкаф. Медленно и осторожно вставил ключ, повернул в замке. Внутри уже никто не скулил. В предрассветном сумраке, закравшемся в коридор, открытая дверь шкафа дышала жуткой бездонной чернотой и концентрированной вонью – разило брикетами от моли, почему-то туалетом и еще чем-то тухлым, тошнотворным. Глеб достал из кармана коробок, начал чиркать спичкой. Руки сильно дрожали. Наконец зажег свечу.
– Песик, ты где?
Глеб шагнул в шкаф, вытягивая вперед руки, отводя полы пальто от свечи – еще не хватало пожар устроить. Золотистый свет выхватил на дне шкафа тощие детские ноги, связанные в лодыжках. Глеб шагнул дальше, наклонился. На него смотрел брат Гриша. Страшный, с невменяемыми глазами и плотно завязанным ртом – а самое дикое, кисти рук у брата были отрублены и аккуратно лежали рядом. Культи были тщательно забинтованы.
Глеб заорал и выпрыгнул, да что там, просто выпал назад из шкафа, ударившись копчиком. Свечка упала рядом, брызнув парафином, огонек вытянулся к потолку. Тут же появилась мать, лицо у нее было незнакомое, похожее на маску.
– Если хоть слово кому вякнешь, – прошептала она, – я тебя тоже убью.
И Глеб ей сразу поверил. Безоговорочно. Мать подняла свечу, задула ее, сковырнула уже подсохшую лужицу парафина.
– Ключ.
Глеб отдал ей ключ, не чувствуя собственной руки.
– Марш к себе.
Тут Глеб наконец потерял сознание.
Очнулся он утром, в детской, и первой мыслью было, что ему просто приснился кошмар. Глеб подошел к шкафу в коридоре, подергал дверь. Заперто, как всегда, впрочем. Когда Глеб был помладше, то иногда путал сон и явь, и сейчас почти успокоился. Приснилось, конечно. И тут взгляд его упал на крохотную лунно-белую капельку парафина на паркете, которую ночью не заметила мать. Тяжелый ком страха набух в солнечном сплетении, распустив по телу ледяные щупальца.
«Папа, а ведь Гриша у нас в шкафу лежит», – хотел сказать Глеб за завтраком. Но мать, поджав губы, смотрела на него, ее рот был похож на узкую щель, прорезанную ножом. Язов-старший поглощал бутерброды с колбасой. Глеб промолчал.
«Я правду говорю! Поди посмотри! У него рот вот так завязан, и рук нет, ему очень больно!» – хотел крикнуть Глеб отцу, но все жевали, будничное яркое солнце светило в огромное белое окно, и Глеб снова струсил.
Может, все-таки померещилось? Может, там никого нет?
Так и жил Глеб дальше, не понимая толком – впрямь было или почудилось?.. Действительно ли он тогда струсил или просто не стал пороть чепуху? В пользу того, что брат Гриша на самом деле долго и мучительно умирал в шкафу, связанный, с отрубленными руками, свидетельствовала особенная, неизбывная холодность матери. А еще Глебу стали сниться кошмары, в которых отрубленные руки брата бегали на пальчиках по дому, будто диковинные насекомые.
Расследование относительно прошлого Язова прекратилось – двух главных его недоброжелателей нашли задушенными, с загадочными маленькими следами на шее, будто душил ребенок, но со зверской недетской силой. Так дело затухло, и больше Язова не трогали. Людмиле обычно не припоминали кулацкое происхождение, даже когда перерывали ее биографию перед тем, как присвоить ей очередную ученую степень, а те немногие, кто припоминал, долго потом не жили.
Так бы и осталось все это чередой случайных совпадений, если бы Глеб не оказался единственным из родственников, кто навестил Людмилу Язову перед ее смертью. Ему-то она все и рассказала. Ведь шестьдесят с лишним лет тому назад бабка строго предупредила ее, что обязательно надо будет кому-нибудь из родни поведать тайну дома, иначе после смерти случится нечто куда хуже, чем сама смерть.
– Мать говорила,
Дядя Глеб выглядел уже основательно пьяным и заплетающимся языком нес околесицу.
– Так, ладно, – сказал Николай. – Семейное предание просто зашибись, всегда подозревал, что у бабушки крыша не только в прямом смысле протекает, но и в переносном. Мне хлама еще до фига отсюда вытаскивать, дел по горло. Собирайся и уходи.
– Отпишешь мне квартиру? – снова спросил дядя Глеб.
– Щас, разбежался. Все, разговор окончен. Иди проветрись.
Дядя Глеб, сгорбившись, пошел к выходу.
– Ты это, подумай. У тебя еще есть время.
Николай с силой захлопнул за ним дверь. Тишина огромной старой квартиры обрушилась, как лезвие топора, отсекая все звуки. Шумоизоляция здесь всегда была что надо, не говоря уж о том, что нижние этажи, возможно, тоже пустовали. Невольно вспомнился кошмар времен студенчества, после которого Николай навсегда прекратил вынужденные походы в гости к бабушке – что там было-то?.. Отрубленные детские руки, бегающие на пальцах по полу?.. Николаю сделалось жутко.
И тут он услышал, как с глухим клацаньем поворачивается ключ в замке. В первом, затем во втором, в третьем. Второй и третий можно было открыть только снаружи. У дяди Глеба оказался комплект ключей. Похоже, получил от умирающей бабушки…
Николай, криво усмехаясь – вот так шутку устроил поганый родственничек, за такую выходку не грех и морду как следует набить, – принялся искать смартфон. Сейчас позвонит родителям. В крайнем случае можно им ключи из окна кинуть, на асфальте найдут, или в службу спасения позвонить, или… Смартфона нигде не было. Николай точно помнил, что оставил его на кухонной тумбочке. Дядя Глеб унес смартфон с собой.
Приступ паники был оглушающим. Николай и не помнил, когда в последний раз так пугался. Разве что во время треклятых ночевок у бабушки.
– Так…
Николай сел на продавленную кушетку, потер ладони. Он в самом центре большого города, пусть и запертый в квартире. Родители его точно начнут искать, если не дозвонятся. Но прежде пройдет несколько дней. Вода в доступе, а вот еды мало. Должен быть какой-то способ выбраться отсюда побыстрее.
Стучать в дверь, орать бесполезно – этаж нежилой, никто не услышит. Поколотить по трубам, по батареям? Вот это вариант. Может, кто-нибудь снизу всполошится… а может, всем будет наплевать. Окна забраны прочными решетками, балкона нет. Открыть окно и поорать? Услышит ли кто – двенадцатый этаж… Фантазия Николая дошла уже до того, чтобы повыдергивать страницы из книг, написать на каждой «
Николай вооружился ломом, покрепче перехватил толстый железный прут и как следует шарахнул по относительно новой штукатурке возле двери. Та быстро поотваливалась, обнажились темно-бордовые, будто на крови замешанные, кирпичи и бетон. Последний, родом из 90-х, оказался, зараза, на удивление прочным, а сталинские кирпичи и вовсе были как камень. Скоро Николай выдохся. За окном темнело. Он распахнул рамы в гостиной и принялся орать, вцепившись в решетку, пока не охрип и не выстудил комнату. Гудел поблизости проспект. Редкие прохожие в переулке даже не поднимали головы.
Вот тут Николаю стало уже по-настоящему страшно. «Спокойно», – приговаривал он про себя, бродя по комнатам и потирая плечи – дремучие батареи все никак не справлялись с затекшим с улицы холодом. Надо проделать номер с листовками из книжных страниц. Если листовки будут сыпаться постоянно и в большом количестве, кто-нибудь наверняка заинтересуется. Но сначала надо поесть…
Вдруг Николай понял, что боится выключать свет в комнатах и особенно в коридоре. Окна уже налились темной морозной синью. Ругаясь во весь голос, чтобы заглушить нестерпимую жуткую тишину, оставив включенными везде лампы, он пошел на кухню. Подумав, включил и старое проводное радио – к счастью, оно еще работало, даже вещала радиостанция с каким-то политологическим бухтежом.
Николай жевал крекер, запивая водой, когда радио вдруг умолкло. Тишина была чудовищной.
– Сука, ну взрослый мужик же, – громко сказал себе Николай. – Ну какого хера так ссаться?
Схватил прислоненный к ножке стола лом. С ним Николай, как начало темнеть, не расставался: потребность хоть чем-то вооружиться оказалась инстинктивной, на ней сбоил здравый смысл. Выйдя из кухни в коридор, Николай первым делом увидел на стене оборванный провод, что питал радиоприемник. И через миг услышал тихий дробный топоток в ближайшей комнате.
От ужаса ноги ослабели.
Николай уставился на двери встроенного шкафа. Они были закрыты. Да и вряд ли дрянь вылезла оттуда – судя по тому, что она способна достать чиновников в Москве, перемещается она не столько перебежками, сколько это… телепортацией. И если она переместится к счетчику и вырубит свет…
У щитка Николай простоял всю ночь. Переминался с ноги на ногу, перехватывал лом и прислушивался. В комнатах шла некая загадочная деятельность – там тихонько, быстро топотали, скрипели мебелью. Несколько раз Николай был почти уверен, что увидел высунувшиеся из-за косяка маленькие бледные пальчики – будто щупальца или зрительные органы неведомого существа. Один раз что-то холодное отчетливо коснулось шеи, будто проверяя пульс, – Николай подпрыгнул и закружился на месте. Чуть сам щиток не зацепил.
К утру, когда побледнели окна, Николай был совершенно мокрый, всклокоченный и выдохшийся – никогда в жизни он так не уставал. Должно быть, именно так ощущал себя Хома Брут после первой ночи в запертой церкви. Только у Николая не было защитного круга, да и поможет ли здесь начерченный на полу круг и молитвы?
– Наверняка все это развод для лохов, – истерически хохотнул Николай. – И круг, и молитвы. Ну что, дрянь, утро настало, посмотрим, как ты устроилась?
Он направил лом загнутым концом вниз и со всего маху саданул по двери шкафа. Доски проломились – лом прошел насквозь. С воплями Николай разнес шкаф и антресоли заодно, повышвыривал пальто, вешалки, старые башмаки, вдребезги расколотил сундуки – у тех только края были окованы железом, а так – картон с клеенкой. Больше в шкафу ничего не обнаружилось.
На минуту Николаю показалось, что он просто слетел с катушек от страха, когда оказался запертым, и все ночные ужасы ему примерещились. Но взгляд его упал на доски на дне шкафа – грубые, неровно уложенные. Он снова замахнулся ломом.
Труп лежал в нише под толстым дощатым настилом. Маленький, высохший, в сандалетках, матроске и синих штанишках. Личико – череп, копна светлых волос. Вот волосы были как живые, будто и не прошло более полувека. Кисти рук у мертвого мальчишки были отрублены. И рядом их не обнаружилось.
– Так-так, – пробормотал Николай, таращась на мертвеца как загипнотизированный. Читал он о подобных обрядах. Человеческая жертва дому бытовала во многих культурах мира, и у европейцев тоже: те как раз замуровывали в стенах замков маленьких детей, чтобы замки стали неприступными для врагов. До сих пор в стенах старинных построек в разных концах земли то и дело находят людей, некогда замурованных заживо. Еще не столь давно считалось, что душа замурованного становится духом-хранителем дома.
Перезахоронить его, что ли, подумал Николай, может, отвяжется?
В этот миг заскрежетал ключ в замке. В первом, втором, третьем. Николай бросил лом в нишу с трупом, спешно надел куртку, шапку. В кармане куртки лежали его собственные ключи.
– Ну что, надумал переписать на меня квартиру? – просипел в приотворившуюся дверь дядя Глеб.
– Надумал, – громко сказал Николай. – Перепишу.
– Я так и знал, мы уладим наши дела тихо, по-семейному, – обрадовался дядя Глеб. Дверь он открыл, но стоял поодаль. Опасался приближаться.
– Вижу, ты уже одет. Молодец, Коля. Выходи давай, прямо сейчас пойдем к нотариусу. Всю жизнь, почитай, у меня дома своего не было. Хоть на старости лет поживу как человек…
– Телефон верни, – сказал Николай.
– Ты выйди сначала.
– Пожалуйста, отдай телефон, мне жене позвонить надо, она волнуется.
Волновалась ли Ирка? Вряд ли. Наверняка даже не думала звонить. Крупно они поссорились… Об этом думал Николай в то долгое-долгое мгновение, пока дядя Глеб доставал из кармана смартфон и протягивал ему.
И вот тут-то Николай крепко схватил старика за запястье двумя руками – в точности как детские ладошки обхватили его собственную руку в памятном сне. Телефон, конечно, выскользнул из пальцев дяди Глеба, упал на советскую плитку, выложенную затейливым охристо-багряным узором. Сразу отлетела крышка и кусок корпуса. Николаю было плевать. Он рванул дядю Глеба на себя и толкнул в квартиру. Тот свалился на пол, дико оглянулся. Николай уже захлопнул тяжелую дверь, навалился на нее, прыгающими пальцами достал из кармана ключи. Первый замок. Второй. Третий. Последние два можно отпереть только снаружи. Интересно, хватит ли у дяди Глеба фантазии сделать листовки из книжных страниц? Или, прежде чем он сообразит что-то подобное, тварь с ним расправится? Насытится, чтобы уйти наконец в свое замирье, или небытие, или где подобная дрянь обитает…
– Ты вроде трепался, что хотел бы умереть в этой квартире? – тихо спросил Николай у запертой двери, прежде чем развернуться и уйти. – Давай, вперед. Разбирайтесь там между собой. Тихо, по-семейному.
Максим Тихомиров
Младенец Сидоров
Транспортники приехали, как всегда, не вовремя.
Марк как раз просунул ладонь под резинку Сонечкиных стрингов – а то, что это стринги, стало понятно еще до того, как Сонечка выскользнула из платьица, оставшись в одних чулках. Марк успел запустить руку под это легкое, в черно-красных маках, платье прежде, чем кончилась первая бутылка полусладкого, и уже насладился приятной упругостью Сонечкиной попки. Кончиками пальцев он ощутил шелковую гладкость узкой полоски ткани между чуть шершавыми от раннего целлюлита ягодицами пятикурсницы. Он как раз добрался до призывно-влажного тепла возбужденного девичьего лона – и тут над дверями в секционный блок противно задребезжал звонок.
Сонечка, вздрогнув, отпрянула, выворачиваясь из-под Марка, сдвинула ноги, отрезая доступ к вожделенной щели, и рефлекторно потянула на себя простыню, пряча под нею остренькую грудь, вздымавшуюся от неровного из-за возбуждения дыхания. Лифчик так и остался висеть на спинке стула поверх небрежно сброшенного несколько минут назад платья; попыток одеться Сонечка не сделала. Это было хорошим знаком.
– Это что? – спросила Сонечка и, понимая, что сморозила глупость, захихикала чуть виновато, спрятав лицо за бокалом с вином и совершенно очаровательным образом выглядывая теперь из-за него.
В бокале отражался огонек ароматической свечи, которую Марк зажег для пущей романтики – ну и чтобы заглушить ароматом чайной розы привычные для него запахи формальдегида, лизола и хлорки с легкой ноткой сладковатого запаха тлена. Вино светилось мягким рубиновым цветом, подсвечивая теплой краснотой половинку Сонечкиного лица и белокурые локоны, упавшие вдоль пухлой, покрытой легким пушком щеки.
Быть глупенькой Сонечке очень шло. Вполне соответствовало облику. Марка это устраивало.
– Это работа, детка, – вздохнул он, с сожалением скатившись с разложенного дивана и натягивая штаны и блузу хирургической пижамы.
Штаны предательски натянулись в паху, словно поднятая на опорном шесте палатка цирка шапито. Марк чертыхнулся и руками полез в штаны. Сонечка прыснула, глядя, как Марк воюет со вздыбленным хозяйством, устраивая его в боксерах так, чтобы возбуждение не слишком бросалось в глаза.
– Не задерживайся там, милый, – мурлыкнула Сонечка, явно довольная произведенным на физиологию Марка эффектом, и кокетливо пригубила из бокала, не забыв облизнуть влажно-блестящие губы очаровательно-розовым язычком. Простыня словно ненароком сползла с покатого девичьего плечика, обнажив грудь. Сонечка усиленно делала вид, что этого не замечает: наращенные ресницы трогательно ходили вверх и вниз плавными взмахами.
Что-что, а строить глазки Сонечка умела – Марк оценил это еще вчера, когда новая группа студентов-пятикурсников прибыла на кафедральную базу, расположенную в бюро, для прохождения секционного курса. Марк, по просьбе ассистента кафедры Орлова знакомивший студентов с устройством морга, сразу обратил внимание на недвусмысленные знаки, которые подавала ему привлекательная блондиночка, и в перерыве подкатил в курилке с предложением устроить индивидуальную экскурсию по бюро в нерабочее время – само собой, с посещением закрытых для простых смертных зон.
Разумеется, Сонечка тут же согласилась. Кто бы сомневался?
– Я скоро, – бросил Марк, впрыгивая в зеленые, под цвет пижамы, кроксы. Уже на ходу он залпом влил в себя остаток вина из граненого стакана – бокал в его вотчине случился только один, а посему достался прекрасной даме – и вышел за дверь санитарской как раз тогда, когда звонок издал длинную, явно раздраженную уже ожиданием трель.
– Иду-иду, торопыги, – проворчал Марк, шагая к задним дверям морга по тускло освещенному коридору, пронзающему насквозь весь секционный блок.
Под ногами слабо плескали лужицы воды – то ли конденсат с водопроводных труб, то ли утечка из древних, остывших за лето радиаторов отопления. В воздухе висел ровный гул – в дежурном режиме работала вытяжная система. Пахло сыростью, мышами и – совсем чуть-чуть – тлением. Запах немного усилился, когда Марк миновал здоровенные, как в бомбоубежище, стальные двери трупохранилища.
Теперь по сторонам тянулись оцинкованные двери холодильных камер, над каждой из которых горела неяркая лампочка за обрешеченным плафоном. На плафонах красовались кособокие цифры от единицы до шестерки, нанесенные бог весть когда красно-багровым лаком для ногтей, изрядно пооблупившимся от времени. Внутри плафонов толстым слоем лежали дохлые, невесть как залезшие туда мухи, среди которых вяло шевелились здоровенные, едва ли не в палец, черно-оранжевые жуки-мертвоеды. У Марка еще с первого курса медицинского при одном только их виде бежал по спине леденящий холодок омерзения и шевелились волосы на голове.
Тогда, полный энтузиазма и желания помогать людям, он еще только начинал постигать всю нелицеприятную премудрость взрослой жизни. Его все еще распирала гордость от того, что вот еще немного, еще чуть-чуть, каких-то еще пять с небольшим лет – ведь этот сентябрь уже перевалил за середину, – считай, семестр уже летит к концу, а там уже Новый год и снова вошедшее в моду Рождество – и вот уже и первый курс позади! – и он будет принят в таинственный орден настоящих докторов, и никому его не остановить, и жизнь будет радовать и удивлять каждый божий день, и будет она осенена великой миссией служения людям…
Какой наивный бред. Иногда Марк скучал по себе тогдашнему – восторженному, открытому, готовому отозваться на чужую беду, верящему в людей и доверяющему людям. Как же давно это было…
Сентябрь в тот год выдался замечательный. Лето продлилось еще на один месяц – днем жара доходила до тридцатиградусной отметки, ночи были теплыми, но отопление все равно включили на третьей неделе, согласно графику ЖКХ, и теперь в аудиториях было нечем дышать от удушливой жары. Все окна были открыты настежь, впуская в учебные комнаты и лекционные залы горячий, пахнущий разогретым асфальтом воздух – и омерзительно липкую трупную вонь, которая осязаемым облаком накрыла весь институтский городок.
Судебный морг, который располагался в цоколе морфологического корпуса института, пребывал в наиплачевнейшем состоянии. Время было лихое, бандитское и безденежное. Судебные эксперты в свободное от вскрытий время мрачно сколачивали гробы в спешно созданном при Бюро судебно-медицинской экспертизы кооперативе. Предпринимались попытки официального введения платных услуг, нелепые и неуклюжие по неопытности, и денег едва хватало на зарплаты сотрудникам – ровно настолько, чтобы народ не разбегался в поисках лучшей жизни. Поэтому ни о ремонте, ни об обновлении оборудования, включая холодильники трупохранилищ, речи не шло.
Надо ли говорить, что в сентябрьском зное морг благоухал?
Сладковатый запах полз по этажам, перетекая по лестницам, коридорам и аудиториям, заполняя каждую кладовку и чулан. От него не было спасения. Горе-строители, спешившие сдать морфологический корпус к сроку еще при прежнем политическом режиме, впопыхах «забыли» вывести вентиляционные шахты на крышу. Они слепо завершались на четвертом этаже из пяти построенных, гоня подвальный смрад из судебно-медицинского морга прямиком на кафедру анатомии, где и начинали свое знакомство с процессом получения высшего медицинского образования совершенно необстрелянные еще жизнью первокурсники.
Сентябрь пах смертью.
От запаха не спасало ничто. Проветривание лишь делало удушливую атмосферу гниения еще более густой, добавляя к концентрированной вони внутри помещения не менее плотные, почти до физической осязаемости, миазмы с улицы. Запах лип к одежде и волосам, приставал к коже, ложась на нее незримой вонючей пленкой чужой смерти. Избавиться от него удавалось только приняв душ и забросив в стирку все вещи, в которых приходилось ходить на учебу, – до следующего учебного дня.
Запах смерти зловонным облаком висел над институтским городком в знойном полуденном безветрии. Когда в аудиториях преподаватели переходили от теоретического опроса к практическим занятиям и из заполненных формалином ванн извлекались фрагменты человеческих тел с отпрепарированными органами, сосудами и нервами, студенты вздыхали с облегчением – режущие глаза испарения раствора формальдегида были глотком свежего воздуха в сравнении с ароматами разложения из хранилищ в подвалах.
Вместе с запахом появлялись мухи. Жирно лоснящиеся, довольно потирающие нечистые лапки, сыто блестящие на солнце зеленью и синевой туго набитых брюшек, они неустанно кружили под потолками, сидели на стенах, ползали по раскрытым на изучаемых темах страницам атласов, отмечая свой путь коричневатыми лужицами экскрементов. На мух Марк научился не обращать внимания, сумев преодолеть природную брезгливость. Он просто принял условия игры, заставив себя поверить кинговскому постулату о том, что отмыть можно любое дерьмо – и мушиное в том числе.
А вот с отвращением к жукам сделать он ничего не мог.
Жуки были хуже всего.
Они были по-своему красивы. Большие, с палец длиной, толстые, угольно-черные, с ярко-оранжевыми поясками поперек надкрыльев и брюшка, жуки копошились в пространстве между рассохшихся, давно не крашенных оконных рам, деловито роясь в толстом слое из дохлых мух и трупов собственных сородичей. В каждом окне их были сотни и тысячи – живых и мертвых. В тишине, наполнявшей аудитории в моменты, когда первокурсники с головой уходили в увлекательный процесс познания анатомии человеческих тел, было явственно слышно зловещее шуршание, с которым живые жуки протискивались сквозь толстый слой своих мертвых предшественников.
Шр-шр-шр…
Этот звук еще долго преследовал Марка после окончания первого курса, и после второго, и даже когда он бросил институт после четвертого, с головой окунувшись в бурный океан коммерции, – даже тогда по ночам он еще долго просыпался, чувствуя, как волосы по всему телу встают дыбом от приснившегося «шр-шр-шр…».
Все как в первый раз.
Тогда, без малого пятнадцать лет назад, он, безнадежно опаздывая на занятия, взлетел по лестнице на кафедру анатомии и с разбегу плюхнул на заскорузлый от множества покрасок подоконник коридорного окна тяжеленную сумку с учебниками, атласами, сменной обувью и изрядно помятым, несмотря на все усилия сложить его аккуратно, халатом. Побросал на пол сплющенные в лепешку дешевенькие дерматиновые тапочки, гордо именовавшиеся в медторге «медицинскими», и заплясал на одной ноге, сдирая с другой туфлю. Он полностью сосредоточился на исполнении этого акробатического номера, когда на периферии зрения заметил какое-то движение – некое размеренное и неторопливое шевеление совсем рядом. Марк, скользнув глазами по увешанным обучающими стендами стенам, сфокусировал на этом шевелении взгляд.
И оцепенел.
Шорох он услышал гораздо позже.
Сперва он услышал звон. Звон – высокая пронзительная нота – заполнил все пространство под вставшими дыбом волосами, под натянувшейся до ледяной хрупкости кожей на голове Марка, под сводом его вмиг опустевшего черепа – и длился, длился, длился…
Длился все то бесконечное мгновение, пока Марк, парализованный бессознательным животным ужасом, словно крошечное млекопитающее под гипнотизирующим взглядом хищной рептилии, изо всех сил пытался и все никак не мог отвести взгляд от шевелящейся перед самым его лицом черно-оранжевой массы.
Жуки, неутомимо перебирая лапками, скребли о стекло, производя неслышный пока из-за звона шорох. Их украшенные лохматыми антеннами головы с невыразительными жучиными лицами были обращены к Марку. Казалось, они внимательно разглядывают его сквозь стекло своими крошечными фасетками, оценивая, прикидывая в своих запрограммированных природой жучиных мозгах, на сколько поколений личинок хватит Маркова тела, если его как следует прикопать в рыхлой земле, щедро сдобрив коктейлем из собственных слюны и экскрементов для лучшей сохранности, и обложить ячейками заботливо отложенных яиц – а потом ждать, пока из них не вылупится потомство, и долго-долго кормить личинок разлагающейся Марковой плотью, которую жуки, как настоящие чадолюбивые родители, станут спрыскивать отрыгнутым пищеварительным соком из своих желудков, чтобы будущим поколениям мертвоедов было проще переварить его большое и вкусное тело…
Их разделял лист оконного стекла, толстого, не особенно ровного и давным-давно – уборщицы получили расчет и были уволены по сокращению штата еще весной – не мытого. Засиженного мухами и разрисованного выцветшей помадой: сердечки, стрелы, гениталии и надписи, разумеется надписи. «Коля плюс Лера»; «Лана сосет бесплатно»; «Позвони мне скорее, сладкий…» В верхнем правом углу, под самой фрамугой, кособоко висела пожелтевшая от времени снежинка, вырезанная из листа тетради в клетку.
За эту снежинку Марк и зацепился остатками разума – той его частью, что еще не растворилась в животном ужасе, от которого нужно было орать, бежать и прятаться – хоть куда, куда угодно, только подальше отсюда, от этих шевелящихся ножек, от этих челюстей, флегматично перетирающих плоть себе подобных, от жесткого панциря трущихся друг о друга надкрылий, от шороха, с которым мертвоеды деловито погружались в слой мертвых членистых тел, чтобы остаться там навсегда и забрать с собой его, Марка…
Снежинка удержала его на плаву. Он не мог объяснить почему. Была ли виновата в том строгая симметричность многократно повторенного узора или идеальная перпендикулярность линий клеточной разметки – возможно. Но позже, с содроганием вспоминая тот день, он все больше склонялся к тому, что именно желтизна выцветшей от времени бумаги позволила ему понять, что кошмар этот не будет длиться вечно и что снежинка, пережившая на оконном стекле не одну зиму, безжалостно вымораживающую пространство между рамами и год за годом погружающую в вечный сон все это членистоногое кишение, шевеление и шуршание, – уж снежинка-то знала это наверняка…
Тогда, собрав в кулак волю, он смог выйти, выползти, за волосы вытащить себя из мертвенного оцепенения, на полусогнутых отшагнуть прочь от окна, скрутить одеревеневшую шею так, чтобы глаза оторвались наконец от черно-оранжевой копошащейся массы и уткнулись в плакат с изображением послойно отпрепарированной мужской половой системы и женской репродуктивной системы в разрезе. Вид рассеченных невесть чьих гениталий окончательно вернул его к жизни, прочно записавшись ему на подкорку, и еще долго после того он, ритмично двигаясь на очередной подружке, совершенно четко представлял себе, как выглядит сейчас на разрезе в продольной, поперечной и косой проекциях их объединенная биением страсти плоть.
Это нисколько не мешало ему в плотских утехах, наоборот – умея отвлеченно наблюдать за своими приключениями словно со стороны, он демонстрировал разгоряченным красоткам чудеса мужской выносливости, слух о которой, как круги от брошенного в воду камня, расходился по близлежащим общежитиям институтского городка, обеспечивая Марку постоянный поток заинтересованных в близком знакомстве с ним дам. Для того чтобы финал не наступал слишком быстро, Марку достаточно было в критический момент просто подумать о жуках.
Теперь, глядя на вялое копошение мертвоедов внутри плафонов, он испытывал сладкое предвкушение, смешанное с легким холодком омерзения. Он не смог бы уже ответить, к кому именно он в большей мере испытывал омерзение – к членистоногим или к себе самому. Это было как трогать больной зуб – больно и завораживающе одновременно, когда именно предчувствие этой неминуемой боли, которую ты можешь сам вызывать и контролировать по собственному желанию, и заставляет касаться больного зуба языком снова и снова, снова и снова…
Перед задними дверями, не обращая внимания на непрерывную уже трель звонка, Марк остановился и закурил. Глубоко затянувшись, он отщелкнул массивный шпингалет, распахнул скрежетнувшие створки и с удовольствием выпустил струю табачного дыма прямо в помятую рожу стоявшего на крыльце и терзавшего кнопку звонка санитара транспортной бригады. Тот держал кнопку нажатой еще долгих десять секунд, ненавидящим взглядом сверля Марка, потом демонстративно убрал руку – и пала тишина. Слышно было только, как гудит лампа дневного света в жестяном колпаке фонаря да как бьются о жесть безмозглые насекомые, кружащие вокруг.
– Здорово, Санек, – как ни в чем не бывало сказал Марк в этой тишине и широко улыбнулся. – И тебе, Сергун, привет.
Он сделал ручкой долговязому спутнику Санька, который стоял под фонарем так, чтобы лицо его оставалось в тени. Мятая и облезлая «буханка» транспортной бригады замерла на краю светового конуса, отбрасываемого фонарем, зияя дырами в проржавевших насквозь порогах. На водительском месте, уронив голову на руль, темнела бесформенная масса спящего шофера. В ночи смутно белели кусты цветущей черемухи, которыми в изобилии зарос раскинувшийся вокруг трехэтажного здания бюро пустырь. Оглушительно пахло горьким миндалем. Марк набрал полные легкие пахнущего черемухой воздуха и блаженно зажмурился.
– Ну, с чем пожаловали, братья-санитары? – спросил он, в знак примирения протянув Саньку пачку «Парламента».
Санек, разумеется, угостился, по жиганской привычке заложив за ухо еще пару сигарет на потом, и кивнул в сторону своего спутника. Марк вопросительно приподнял бровь: Сергун не курил.
– Вон, у него, – непонятно пояснил Санек и ожесточенно поскреб татуированными костяшками пальцев щетину на рассеченном шрамом подбородке. – Малого тебе притартали.
Сергун молчаливо стоял на границе света и тени и, теперь запрокинув к небу узкое лицо с провалом полуоткрытого рта, широко открытыми глазами следил за танцем насекомых под зарешеченной лампочкой. В расслабленно повисшей руке у него был небольшой тряпичный сверток.
– Смотри, этак муха в рот залетит, – привычно пошутил Марк.
Он не первый раз видел эту картину. Сергуна, словно мотылька, явно манил свет, но он, будто бы памятуя о незавидной судьбе беспечных чешуекрылых, не спешил безоговорочно отдаться его чарам. С видимым усилием оторвавшись от созерцания танца крупных – явно крупнее мух; майские жуки полетели, что ли? – насекомых, он деревянно шагнул навстречу Марку и, не поднимаясь на крошащийся бетон ступеней, поднял прямую, словно стрела крана, очень длинную руку и протянул сверток.
– Вот.
В свертке было килограммов пять веса. Доношенный, и даже слегка пере-, привычно оценил Марк.
– Интранатал? – спросил Санька.
– Я хэ-зэ, как это у вас называется, – пожал плечами тот. – Мамку свою, говорят, здорово порвал, пока родился. И сам-то даже часа не прожил и ее, почитай, угробил… Она щас на аппарате в перинатальном лежит, без памяти уже. Глядишь, к утру и ее тебе привезем. Чтобы всей, так сказать, семьей на одной полке лежали.
Санек гоготнул, но было видно, что бывшему зэку все же не по себе и что шутит он больше для храбрости. Сам он к свертку так и не притронулся, протянул Марку мятые бумажки. Марк принял их свободной рукой, сделал приглашающий жест: идем.
– Мож, ты сам, а? – с надеждой спросил в спину Санек, и Марк не оборачиваясь отрицательно помотал головой. Сзади обреченно зашаркали подошвы разношенных говнодавов: Санек плелся следом.
– Ты который год уже на транспортной работаешь, Сань? – спросил Марк, внося данные крошечного мертвеца в регистрационный журнал.
– Третий, – буркнул Санек, сидя на краешке казенного жесткого стула для посетителей.
Сам Марк расположился в куда более комфортабельном офисном кресле за столом регистратора. На миг он оторвался от записей, хмыкнул сочувственно.
– И никак?..
– Да вот, понимаешь… Не по себе мне. Не люблю. Особенно этих вот, мелких…
– А что же тогда работаешь здесь, коль тебя с души ото всего этого мертвого царства воротит? – с искренним любопытством спросил Марк.
– А куда мне еще податься? – с неожиданной горечью спросил Санек. – Обратно на лесоповал, что ли? Вот уж дудки. Леса с меня теперь на всю жизнь хватит.
– Тогда терпи, – подытожил Марк, возвращаясь к документам.
– Терплю, – беззлобно огрызнулся Санек. – Ты пиши давай поскорее.
– Та-ак, что тут у нас… – Марк сличал данные из бумаг с чернильными каракулями на клеенчатой бирке, бинтом прихваченной к свертку из байковой пеленки с рисунком из веселых желтых медвежат. – Сидоров, мужской… Мать: Сидорова… Ишь ты – Алина! Алина Сергеевна… Тридцать пять… Поздновато, Алина Сергеевна, поздновато… Вон, видите, как оно все обернулось… А теперь из-за вашего позднего залета все по шапке получат: и гинекологи, и акушеры, и заведующие, и главные врачи, и даже в министерстве всем достанется, только уже с самого верха.
– Чего вдруг? – подозрительно глянул Санек.
– Материнская смертность, – пожал плечами Марк. – За это и раньше-то по головке не гладили, а теперь, в свете майских заветов или чего там еще… В общем, близкая и неминуемая кончина гражданки Сидоровой Алины Сергеевны идет вразрез с национальной программой улучшения демографической ситуации в стране. Так что каждому достанется, и никто не уйдет необиженным!..
Марк многозначительно воздел к потолку указующий перст. Санек проследил перст взглядом.
– И что ж, теперь не умирать, что ли? – спросил он.
– Почему не умирать? Умирать. Но только когда будет оттуда, – Марк повращал пальцем в воздухе, – дозволено.
– Из Кремля?! – не поверил Санек.
– Ну.
– Вот дела… – протянул Санек и сокрушенно покачал головой. – Чудны дела твои… Главное, чтобы нам по шапке не досталось.
– Не достанется, – заверил его Марк. – Наше дело маленькое. Ты, главное, гражданку Сидорову мне к утру в целости доставь.
– А чего с ней случиться-то может? – гоготнул Санек.
– Знаю я вас, – в полушутку-полусерьезно отозвался Марк. – Слухи всякие ходят. Странный вы народ, транспортники. Темный. Вон хотя бы Сергуна возьми – молчит, ворон считает… Думает невесть что. Подозрительно!
– На себя посмотри, – откликнулся Санек. – Сидишь среди трупья сутками, спишь здесь, жрешь… Поди, и баб шпилишь тут же…
– Шпилю, – согласился Марк. – Как не шпилить?
– Ну дак и вот! – обрадовался Санек. – И как ты их только сюда заманиваешь?
– Зачем заманивать? Сами идут.
Санек помотал головой:
– Да разве нормальная по доброй воле сюда сунется?
– Нормальная – вряд ли. Но мне же с ними не детей растить, сечешь? – заговорщически склонившись к бритой башке Санька, в самое поросшее жестким волосом ухо шепнул Марк.
– Да иди ты!.. – Санек отмахнулся.
– И пойду. Сейчас вас, залетных, провожу и пойду. И чтобы в ближайший час меня не беспокоили, ясно?
– Так мы тебя что, с бабы сняли, что ли? – понимающе осклабился Санек.
– Вроде того. Не надумай там себе лишнего. Просто – не беспокоить. Договорились?
– Давай еще твоих покурим – и по рукам! – мигом сообразил Санек.
Марк отдал ему остаток пачки.
– А насчет целостности… – Санек замялся.
– Ты о чем, родной?
– Ну, я сразу тебя предупрежу, чтобы мыслей у тебя никаких не возникало потом. Говорят, малец мамашку в хлам разодрал… там.
– Бывает, – философски заметил Марк. Ему не терпелось спровадить транспортную и вернуться к Сонечке. Та, должно быть, уже заждалась.
– Ну, я это к тому, чтоб ты не подумал там всякого… На нас, в смысле.
– Да пошутил я, увянь.
– Но и все-таки. Она едва ли не пополам порвалась. Мне Лидка из родблока сказала. Она там кровь потом подтирала – так, говорит, весь родзал залило. Не жилец теперь, Лидка верняк сказала…
– Медицина в наше время творит чудеса, – без особой уверенности сказал Марк. – Но будем ждать, раз уж Лидка сказала.
– Ну! – обрадовался Санек. – Да ты сам глянь на этого… Там же черт-те что, а не ребенок! То ли переходила мамаша, то ли от ГМО и радиации – короче, у него там зубов полон рот и вместо ногтей атас просто что такое, веришь, нет?..
– Смотрел, что ли? – прищурился Марк. – Разворачивал?
– Упаси господь! – Санек торопливо перекрестился. – Лидка же…
– Ли-идка-а… – протянул Марк. Хитро прищурившись, глянул на Санька в упор: – А давай посмотрим, врет твоя Лидка или нет, а?
И потянулся к сиротливо лежащему на столе свертку, совершая пальцами определенно угрожающие движения.
– Тьфу на тебя!
Санек вскочил и решительно зашагал по коридору к задней двери, на ходу раздраженно расплескивая лужи и изо всех сил топоча по бетонному полу.
– Тише, Сань, жмуров разбудишь! – крикнул ему вдогонку Марк и, услышав в ответ отборнейший мат, довольно заржал. Потом пошел следом – закрываться. По пути забросил сверток с крошечным тельцем в хранилище номер четыре, на свободную пока среднюю полку.
– Жди здесь.
Сергун все так же стоял снаружи. Санька не было видно, но из «буханки» доносилось невнятное ворчанье, словно там ворочался сердитый на весь мир медведь. Водитель только что проснулся и теперь пытался прийти в себя, глядя вокруг осоловелыми глазами.
– Давай, Сергун, – сказал Марк. – Езжайте.
Сергун медленно перевел взгляд с фонаря на Марка. Он же сейчас ничего не видит, подумал Марк. Если он все это время так и простоял, разинув рот и глядя на лампочку, теперь весь мир для него – сплошная тьма. Мрак кромешный…
– Ждут тебя, – пояснил Марк в ответ на выразительное молчание Сергуна. Словно в подтверждение его слов стартер «буханки» со скрежетом провернулся раз-другой, мотор схватил искру, зачихал, закашлял, застучал ровно.
– До свидания, – вежливо сказал Сергун и, держа спину неестественно прямо, отшагнул от крыльца в темноту.
Хлопнула дверца. Водитель со скрежетом вбил передачу, и «буханка» сгинула среди тьмы и смутно-белых клубов цветущей в ночи черемухи.
Марк закурил и некоторое время бездумно стоял, пропуская сквозь себя ночь, прохладу, запах черемухи, гул лампы и стук насекомых о кожух фонаря. Что-то жесткое, но легкое ударило его в левую скулу и с сухим треском упало на бетон крыльца. Марк открыл глаза. У его левого крокса лежал на спине, беспомощно суча в воздухе всеми шестью ногами, крупный, почти в палец размером, жук.
Марк без особого интереса толкнул его рантом, и жук перевернулся на брюшко. В мертвенном свете фонаря люминесцентно-ярко полыхнули оранжевым полос черные как смоль надкрылья.
– Тьфу ты, – скривился Марк, чувствуя, как льдинки омерзения скользнули вдоль позвоночника, кольнув куда-то ниже крестца, отчего налился горячей тяжестью низ живота. Занес было ногу над жуком, но, передумав, просто скинул его аккуратненько с крыльца в темноту. Брезгливо отер скулу тылом ладони, щуря глаза от дыма. Ненадолго задумался.
– Расценим это как хороший знак, – сказал он вслух.
Так и оказалось.
Сонечка, в полной уже боевой готовности, то есть без ничего на своем крепеньком юном теле, встретила его на пороге хранилища в одних туфельках, и Марку не осталось ничего, кроме как подхватить ее на руки и увлечь под ровный свет бестеневых ламп малой секционной, в царство отполированного до блеска кафеля, хрома и хирургической стали, чтобы там наклонить над решеткой стока секционного стола, свободной до утра от частичек жира, волос и мелких фрагментов кости, которые набиваются в нее на протяжении рабочего дня, и, держа за собранные в кулак волосы, вбиться, вколотиться, втарабаниться в тугое и жаркое, чувствуя животом встречное биение упругих, чуть шероховатых от целлюлита ягодиц…
– Заскучала, – пояснила она, переводя дыхание после первого раза, и глубоко затянулась принятой из рук Марка сигаретой. – Ты что-то долго там. Что-нибудь интересное?
И, когда Марк рассказал, попросила:
– Покажешь?
Сонечка явно не шутила.
– Идем, – сказал Марк.
Он набросил на плечи Сонечке блузу от пижамы, которая села на нее как мини-платье с очень глубоким, едва ли не до пупка, вырезом, из которого по очереди вываливалась то одна, то другая грудь, и Сонечка смешно пыталась придержать их скрещенными руками, а сам натянул на голое влажное тело пижамные штаны. В паху тут же проступило мокрое пятно – остатки недовыстреленного в Сонечку семени медленно вытекали наружу, тягучими, цепляющимися за влажные от пота волосы струйками скользя вдоль бедер при каждом шаге. Внутри было пусто и хорошо. В такие моменты даже жуки не действовали Марку на нервы.
Сонечка при виде копошащихся в плафонах жуков ойкнула, но особо не испугалась. Марку это понравилось. При всей внешней кукольности облика Сонечка, удовлетворяя свое любопытство к некроромантике и некроэстетике, проявляла куда большую выдержку, чем готические девицы, время от времени залетавшие к Марку на огонек не столько по зову сердца, сколько по велению моды. Что называется, назвался готом – полезай на санитара морга… Высокомерие и спесь быстро слетали с набеленных лиц черно-белых красавиц, затянутых в кожу и кружева, стоило им только остаться на несколько минут в столь вожделенном, по их заверениям, месте – в трупохранилище или музее макропрепаратов, наедине с застывшими за стеклом двуглавыми младенцами, изуродованными опухолями органами и извлеченными при вскрытии из тел паразитами. Сонечка же держалась молодцом.
Дверь трупохранилища номер четыре была приоткрыта. На средней полке лежала развернутая байковая пеленка. Желтые медвежата на ней весело улыбались Марку и словно бы даже подмигивали, говоря: ну что, съел? Вот то-то!..
– И… Где? – Сонечка обернулась к Марку, пытливо заглядывая ему в глаза. – А-а, понятно! Ты меня разыграл, противный?..
И чувствительно стукнула его в грудь неожиданно тяжелыми кулачками.
– Разыграл? А, ну да, конечно. – Марк, лихорадочно соображая, обшаривал взглядом тускло освещенное помещение с голыми бетонными стенами и нечистым полом.
Окованные железом полки были на удивление пусты – лишь у самой стены на нижней лежала желтая от цирроза старуха, а на верхнюю пару недель назад забросили ввиду явной невостребованности умершего от туберкулеза безродного, который ждал теперь, приобретая день ото дня все более нездоровый вид и постепенно проваливаясь сам в себя, счастливого момента, когда у ритуальщиков снова появится квота на бесплатное захоронение, чтобы упокоиться наконец в общей могиле под безликим столбиком с никому, кроме кладбищенских сторожей, ничего не говорящим рядком цифр на табличке… Марк даже заглянул под полки, всматриваясь в тени в углах, – вдруг малой туда закатился, когда разошелся узел на пеленке и тельце соскользнуло по гладкому железу на пол? Он понимал всю абсурдность такого предположения, но других разумных версий у него не имелось.
Младенца Сидорова нигде не было.
Сонечка потянула к себе пеленку.
– Ой, смотри-ка – тут и вправду все так написано, как ты и сказал!
– Ну разумеется. Я же не сумасшедший.
«А вдруг…» – сказал чей-то голос внутри.
Марк раздраженно распрямился, упер руки в бока и задумался.
– Хо-олодно, – подала голос Сонечка, зябко переминаясь с ноги на ногу. Она с головы до ног покрылась гусиной кожей – от холода, не от испуга. – Пойдем меня погреем, а?
И подмигнула Марку, ухмыльнувшись при этом особенно похабно.
– Сейчас, – сказал Марк, которому в этот момент было совсем не до девичьих прелестей. – Хотя нет. Знаешь что… Тебе пора уходить.
В Сонечкиных глазах полыхнула обида.
– Ты чего? Тебе что, не понравилось?
– Понравилось, понравилось, детка. Я послезавтра дежурю снова, давай тогда и повторим…
С этими словами он машинально подталкивал Сонечку к выходу из секционного блока. Мысли у него были заняты совсем другим.
Сонечка вывернулась у него из-под руки. Стащила через голову блузу, скомкала и швырнула Марку под ноги, прямо в лужу.
– Дорогу сама найду. Не смей меня провожать, сволочь!..
Развернулась, всплеснув освобожденной грудью, и гордо удалилась, сверкая в лучах светильников белизной ягодиц. Грохнула дверь секционки. Марк подождал, но дверь главного входа в бюро так и не хлопнула, и предупреждающий зуммер молчал. Он позволил себе улыбнуться. Вот сейчас он отыщет запропастившегося невесть куда младенца Сидорова, и они могут продолжить. До утра еще полным-полно времени.
Захватив с собой пеленку с медвежатами, в которой обнаружилась здоровенная, в два кулака, дыра с висящими лоскутами краями («крысы постарались, что ли?»), Марк прошел коридором до стола регистратора и отыскал в нижнем ящике фонарь. Еще раз осмотрел четвертое хранилище, осветив каждый из углов, в одном из которых до истошного писка напугал поспешно удравшую в очень узкий – не то что младенец, даже рука его не пройдет – проход крысу. Потом по очереди прошел по остальным хранилищам, открывая их одно за другим, – ничего. Мертвые, которым было положено там находиться, лежали себе преспокойненько согласно проданным билетам, то есть отведенным им местам. Лишних младенческих трупов не было нигде.
– Вот дерьмо, – резюмировал Марк после десяти минут поисков.
Мелькнула мысль, что над ним могли подшутить неслышно вернувшиеся транспортники – о, с труповозов, а особенно с Санька, такое сталось бы запросто! Для бывшего зэка отомстить за свой невольно показанный страх совсем не западло – для него это скорее дело чести… Подумав, Марк отмел этот вариант как малоправдоподобный.
Даже если бы Санек был не простым гопстопщиком, а бывалым медвежатником, открыть снаружи массивный, грубо и кустарно исполненный безвестным левшой шпингалет на задних дверях было делом неосуществимым, а электрозамок передних дверей открывался с кнопки или чипа, громогласно сигнализируя об этом зуммером сигнализации. На гения-электронщика Санек тоже походил мало. О скрытых талантах Сергуна Марк, разумеется, ничего не знал, да и не хотел бы, честно говоря, но они тоже явно лежали в иной плоскости, чем взлом и проникновение.
Оставалось…
Да ничего у него не оставалось, кроме шести часов до начала рабочего дня, когда придется объясняться с начальством. Марк в сердцах сплюнул. Перспектива была совсем не радужная. Терять пригретое место в наше время – слишком большая роскошь. Такого он себе позволить не мог. Поэтому ему ничего не оставалось делать, как продолжить поиски.
Час спустя стало ясно, что младенец Сидоров как в воду канул. Его не было нигде – ни в трупохранилище, ни в секционке, ни в лаборантских и врачебных ординаторских второго этажа, ни в занятом архивом препаратов подвале, ни на полном вентиляционного оборудования чердаке. Марк не мог объяснить себе логически, почему он ищет детский труп на чердаке и в подвале, он просто не позволял себе об этом задумываться, потому что задуматься означало бы усомниться в логичности своих действий, а следовательно, и в их разумности – а этого Марк не мог себе позволить ни под каким соусом. Та грань, которая отделяла его мир от притаившихся в подсознании демонов, была и без того крайне тонка – и он не собирался делать эту преграду еще менее надежной.
Пару раз он заглядывал в санитарскую. Сонечка, завернувшись в плед и надувшись, игнорировала его визиты, тянула вино из бокала и смотрела музыкальный канал на приглушенном до шепота звуке. Уходить она не пыталась, и это Марк расценил как хороший знак.
– Я скоро закончу, – ободрил он девушку, убегая на очередной этап бесплодных поисков и сам веря своим словам. Сонечка только презрительно фыркнула ему вслед.
Марк в который уже раз шел по проходу между дверями трупохранилищ, когда во всем корпусе разом погас свет. Вырубились насосы, гнавшие воздух по вытяжной вентиляции, вздохнув напоследок: фх-х-х… Стало слышно, как где-то медленно капает, ударяясь о бетонный пол, вода, шипит, замедляя бег, хладагент в трубопроводах трупохранилища и устало шуршат в плафонах погасших ламп жуки-мертвоеды. Потом свет мигнул – и где-то в подвале с воем запустился было аварийный генератор, но тут же что-то оглушительно грохнуло, рассыпалось искристым треском – и смолкло. Упала непроницаемая тьма.
– Вот дерьмо, – снова сказал Марк.
Включив фонарь, свет которого, и без того не особенно яркий, после часа поисков потускнел еще сильнее, он направился к санитарской.
– Марк? – приглушенно позвала откуда-то Сонечка. Паники в ее голосе он, к счастью, не услышал и совсем уж было собрался отозваться: иду! – как, заглушая все прочие звуки, грянула оглушительная трель звонка от задней двери.
– Что за черт? – удивился Марк. «Света нет, а звонок звонит? Звонок, конечно, старый, там бог весть вообще какая схема… Может, конденсатор какой или батарея своя? Да плевать».
Чертыхаясь и костеря на чем свет стоит некстати вернувшихся транспортников, Марк развернулся и пошагал обратно. Звонок умолк. Видимо, Саньку хватило ума не испытывать терпение Марка еще раз.
– Вот сейчас у вас и спросим, что за дебильные шуточки, – бормотал Марк себе под нос. – Может, там никакого младенца и не было, вот дурак, надо было сразу развернуть и посмотреть, а то, может статься, эти дурни напихали в сверток просроченной колбасы с помойки, чтобы меня развести, а крысы дыру прогрызли и всё к себе в норы уперли, а ты теперь, Марк Александрович, гребись тут конем, ищи вчерашний день…
Он рванул шпингалет и грозно вопросил:
– Ну?!
Санька и Сергуна за дверью не было.
Там было темно хоть глаз выколи. Уличный фонарь не горел, а свет Маркова фонаря не добивал дальше крыльца, и все, что было там, дальше, терялось во мраке и смутном шевелении неясных белесоватых масс – не то тумана, не то ветвей черемухи, не то невесть чего еще… Луч фонаря на грани видимости скользнул по борту «буханки», которая стояла с погашенными огнями и раскрытыми дверями, за которыми чернела непроницаемая мгла, пахнущая черемуховым цветом и чем-то еще, что запах черемухи почти совершенно заглушал.
– Здравствуйте, – услышал Марк совсем рядом.
Едва не подскочив на месте, он мазнул лучом фонаря по сторонам. Слабое пятно света выхватило из мрака хрупкий женский силуэт. Молодая женщина, очень бледная, очень заплаканная, зябко куталась в застиранный байковый халат отвратительного коричневого цвета. Под глазами у нее чернели круги, волосы безжизненными сосульками свисали по сторонам худого, с впалыми щеками, лица. Тонкие ноги, торчащие из-под халата, были босы и испачканы с внутренней стороны и на ступнях чем-то густым и черным. В тонких пальцах женщина комкала какие-то бумаги.
– Здрасте, – раздраженно бросил Марк. «Чертово бичье, день с ночью перепутала, а морг – с магазином. Понавылезали из своих теплотрасс, шарятся теперь, отбросы…» Такое время от времени случалось: бомжи, обитавшие в теплой темноте канализационных коллекторов, опившись техническим спиртом до белой горячки, временами наносили в бюро подобные визиты вежливости; как правило, им давали по шее и сдавали полиции. Видимо, придется и сейчас… – Вам чего?
Поверх ее угловатого плеча он вглядывался в темноту. Темнота безмолвствовала.
– У меня сыночек здесь. Сюда его отвезли. Мне бы забрать.
Марк в изумлении воззрился на нее.
– Утром приходите, женщина. Сейчас ночь. Никто никого вам не выдаст, особенно без документов. Протрезвеете к утру и приходите…
– Вот. Документы.
Тонкая рука сунула Марку под нос бумаги, и он машинально взял их, чертыхнулся, вляпавшись пальцами в какие-то липкие капли, подсветил едва тлеющим уже фонарем и начал читать.
– Чушь какая-то, – без особой уверенности сказал он через минуту. – Сидоров?!
– Мой, да. Мальчик.
– А вы тогда, получается, кто?
Женщина протянула ему паспорт:
– Мама.
– Сидорова Алина Сергеевна, – упавшим голосом прочел Марк. – Да что за?.. Эй! – заорал он в притаившуюся в «буханке» темноту. – Санек! Я ж тебя, суку, прибью сейчас! Что за развод, а?! Пацана нашли, что ли, да? А ну иди сюда, сучок, и ты, Сергун, иди, и водилу своего прихватите, я щас вам всем тут накостыляю!.. Так ведь и инфаркт заработать можно!
Темнота загадочно молчала, и Марк, поорав, осекся.
– Сыночек мой, – сказали под боком. – Мальчик. Отдайте.
Марк посветил фонарем прямо в лицо сумасшедшей бабе. Сухие губы на восковой бледности лице разошлись, открывая желтоватые крепкие зубы, сужающиеся к концам. Сухие, с мутными роговицами глаза смотрели на Марка не мигая, и зрачки в них не сузились, когда луч фонаря попал на сетчатку.
– Сыночек, – повторила женщина, чуть шевельнув губами. Между зубов протиснулся, полыхнув оранжевыми полосами на надкрыльях, жук-мертвоед.
Марк отшатнулся, оступился, упал, выронив немедленно погасший фонарик, отполз на четвереньках спиной вперед, ударившись затылком о стальной косяк двери. В глазах полыхнули искры, в голове зазвенело. Где-то внутри бюро истошно вскрикнула и тут же умолкла Сонечка, и чьи-то маленькие босые ножки дробью частых шагов прошлепали по кафелю совсем рядом.
Марк перевернулся на живот и не вставая пополз по коридору. Над головой у него с сухим, совсем нестрашным звоном один за другим лопались во мраке плафоны, осыпая его сухой трухой тел насекомых и мелким стеклянным крошевом. Марк полз и полз, не смея подняться, чувствуя, как седеют от животного ужаса волосы на голове. Под ладонями и коленями трещали, словно подсолнечная шелуха, раздавленные панцири надкрыльев, и Марк совершенно точно знал в этот миг, что, если сейчас случится-таки чудо и в коридоре вспыхнет свет, все они окажутся черно-оранжевого цвета.
Оглушительно пахло черемухой.
Александр Матюхин
Сутки через двое
Я властитель троллейбусного маршрута номер семьдесят шесть. Никто не проедет зайцем, ни одна старушка не устроит скандал, ни один мошенник не вытащит кошелек из кармана зазевавшегося простака. Только не в мою смену. Пассажиры у меня в руках.
– Граждане! – говорю хорошо поставленным голосом. – Передаем за проезд, не ленимся! Женщина, зашла на задней двери, я же вас вижу, не прячьтесь, красавица!
Приятно, когда люди поворачиваются на мой зов и протягивают карточки, монетки или мятые купюры. Никто не уйдет обиженным.
Я прокладываю маршрут от носа салона до хвоста: как ледокол, раздвигаю локтями строптивые льдины. Человеческие тела расступаются, а я собираю за проезд, выхватываю взглядом незнакомые лица, отрываю билетики, прислоняю валидатор к карточкам. Движения механические, отточенные за двадцать пять лет стажа.
– Мужчина, – говорю, – поменьше не найдется? Ну имейте совесть? Пихать пятитысячную пожилому человеку.
Салон смеется. В мою смену все всегда смеются до поры до времени. Люблю их всех, пассажиров, молодых и старых, дерзких и молчаливых, контркультурных, серых, разных. Любовь моя такая же – до поры до времени, но с самого начала маршрута, когда троллейбус выезжает из депо в пять ноль девять утра, я наполнен любовью.
Кондиционеров нет, открыты окна, горячий летний ветер гуляет, высушивая пот на затылках, забираясь под юбки и в рукава рубашек. Сразу за Колхозным рынком народ редеет, я присаживаюсь на место кондуктора и быстро свожу таблицы в тетради смены. Хочется курить. Иногда позволяю себе подымить на переезде, пока ждем проезжающую электричку. Но до переезда еще двадцать минут езды.
– Вам на Садовой, – говорю пожилой старушке и улыбаюсь. – Это через две остановки, не пропустите.
Следующая за Садовой – остановка «Университет». Там в последний раз видели живыми моих жену и дочь в далеком девяносто третьем. Они не дождались троллейбуса и поехали на попутке.
Чуть дальше остановка – «Парк Победы», место, где через четыре дня после пропажи нашли сгоревшие и закопанные тела.
Потом троллейбус заезжает в депо и продолжает путь, чтобы через пятнадцать минут проехать кладбище, где покоилась моя семья.
А за кладбищем – какая ирония! – через остановку растягивается забор с колючей проволокой – местная тюрьма, в которой сидел Валентин Маркович Беседин, двадцати трех лет на момент преступления, не женат, задерживаемый многократно за мелкие нарушения закона. Убийца.
У троллейбуса номер семьдесят шесть прекрасный маршрут. Он не позволяет забыть о трагедии, подпитывает мою злость, оставляя ее острой как бритва.
Говорят, если каждый день вспоминать один и тот же эпизод из своей жизни, то в конце концов он перестает быть реальным, начинает казаться выдумкой, станет зыбким и податливым на фантазии. Возможно, так и есть. Возможно, память подбрасывает мне ложные ощущения, а на самом деле двадцать пять лет назад все было совсем не так.
Но я вспоминаю вот что.
Меня не пустили в морг. Худой врач с большим приплюснутым носом сбивчиво тараторил что-то о насильственной смерти, бензине и сжигании тел. Я уяснил, что жена и дочь настолько обезображены, что опознали их по зубам, а хоронить придется в закрытых гробах.
Но я сломал врачу его приплюснутый нос и прошел дальше по коридору, где стены блестели из-за влажного кафеля. Я зашел в холодное помещение, под тусклый свет желтых ламп, и увидел на операционной койке что-то, чего не смогу забыть никогда. Что-то, что несколько дней назад было моей семьей. Это начальная точка злости. Зарождение микровселенной, где правит зло.
Я вспоминаю, как ушел в запой. Звон бутылок, распахнутые окна, мелкое пятно фонаря далеко внизу и мысль – надо спрыгнуть, пролететь двенадцать этажей, прямиком в объятия жены. Эта мысль не оставляет меня до сих пор, но она исказилась, стала неправильной.
Еще помню холодное трезвое утро, когда больше не хотелось хлестать алкоголь. Я лежал в кровати, укрытый по пояс простыней, курил и пускал дым в потолок. За окном было тихо, серо, предрассветно. В тот момент я понял, что алкоголь вышиб память и отдалил ощущение трагедии, размягчил эмоции, которые я испытывал в первые дни. Так не должно было случиться.
Выбрался из постели, оделся и вышел на улицу. Затопал к знакомому депо. Меня могли уволить за прогулы, но не уволили. Все всё понимали. Курил одну сигарету за другой. За мной увязалась долговязая тень, пробасила: «Мужик, дай прикурить», и я распалил перед скуластым худым лицом зажигалку. Мне показалось – я точно помню, – что у человека нет носа, нет кожи на щеках и над глазами. Он затянулся сигареткой, сказал: «Спасибо, друг, счастья тебе, здоровья, удачи на всю жизнь», – наваждение пропало. На кепке у долговязого желтела эмблемка: «Адедас». Он пожал мне руку и растворился в тишине утренних улиц.
Еще помню, что отлично знал маршрут семьдесят шестого. Все реперные точки, которые мне были нужны. Я хотел раздражать свою память каждый рабочий день, проезжая мимо университета, парка, кладбища, а немного позже – тюрьмы. Это было необходимо, потому что как вообще по-другому?
Кто-то сказал, что самые отвратительные воспоминания со временем становятся тусклее, их обволакивает влажная субстанция под названием грусть. Человек перестает злиться, он будто достает старые черно-белые фотографии, стирает с них пыль, просматривает и укладывает аккуратно назад, в альбом, который с годами будет открывать все реже и реже.
Я решил, что не позволю потускнеть моей злости. Нужно было продержаться семнадцать лет и девять месяцев с момента, когда приговор Валентину Беседину вступил в законную силу. Недолгий срок по сравнению с вечностью, да?
Лето бросается в окна ярким солнцем, духотой, густыми брызгами зелени. Я в футболке и оранжевой жилетке. Говорю:
– Уступите место беременной, молодежь!
И еще:
– Кто просил на Яхтенной?
Троллейбус гремит по упругим рельсам. Сорок девять сидячих мест заняты, люди толпятся в проходах, потеют, толкают друг друга, прячутся в телефонах и наушниках, глазеют на улицу. Бурлят разговоры, шелестят газеты, кто-то громко, яростно радуется в телефонную трубку: «Родила? Сколько? Вес, рост, ну?!»
Шипят открывающиеся двери. Человеческая волна растекается по остановке, а другая волна затекает в салон. Это новые запахи, новые лица, новые жизни. Я оглядываю их с неизменной улыбкой. Совсем скоро заходить почти никто не будет. Люди будто неосознанно чувствуют, что лучше подождать другой троллейбус.
– Граждане, передаем за проезд, не стесняемся!
– У кого карточки – прислоняем!
– Проходите в середину салона, не толпитесь у дверей, мешаете другим! Следующая остановка…
«Университет».
Пластиковый козырек, старые деревянные скамейки, вечно полные урны, несколько киосков прижимаются с двух сторон. За остановкой офисные здания, узкие улочки, редкие фонари. В девяносто третьем тут стоял бетонный строительный забор. Я смотрю на остановку и вижу жену с дочкой. Они прождали троллейбус сорок минут. Стемнело и лил дождь. Не самые комфортные условия. Я вижу старенькие «Жигули» Валентина Марковича Беседина, которые со скрипом останавливаются у козырька. Беседин предложил подбросить мою жену и дочь до нужного места. Улыбающийся милый парень.
Троллейбус трогается с места, а я чувствую, как за левым глазом внутри головы зарождается привычная тяжелая боль. Злость, родимая – а ведь успел соскучиться за два выходных дня. Радуюсь ей.
– Бутылочку за собой уберите, молодой человек!
Бреду среди людей, давно привыкнув к шатающемуся ритму движущегося троллейбуса. Все еще улыбаюсь, но уже скорее по привычке.
Боль усиливается вместе с отрезвляющими воспоминаниями. Моргаю, накапливая злость. Замечаю за окном светящуюся вывеску супермаркета: «Питерочка». Маршрут моей злости начинается.
На остановках никто не входит, тут вообще немноголюдно. Некоторые пассажиры вздрагивают в момент торможения троллейбуса, будто какая-то невидимая сила выдергивает их на поверхность реальности, оглядываются, смотрят в окно, хмурятся, потом выпрыгивают сквозь распахнутые двери в последний момент. Что-то тащит их на улицу, не дает доехать до нужной остановки. Многие забывают вещи. Я собираю их, отношу домой, аккуратно складываю. Никогда не использую и знаю, что никто за ними не придет.
Проезжаем мимо огромного билборда с подсветкой. С плаката улыбаются мальчик и девочка. Их улыбки натянуты и злы. Я чувствую исходящую от них опасность. Надпись гласит: «А вы знаете, где сейчас ваши родители?»
Боль переползет на виски, к носу, будто я подхватил острый гайморит. Болит скула. Пучки боли сконцентрировались на переносице и бьют туда безжалостно. Я продолжаю злиться – сильнее, сильнее.
– Кому выходить? – бормочу, зная, что добровольно никто не выйдет. – Сейчас будет…
«Парк Победы».
Валентин Беседин грабил пассажиров. Выискивал заблудившихся или зазевавшихся прохожих, предлагал подбросить на машине до нужного места. У Беседина было природное обаяние: он очаровательно улыбался и всегда находил располагающие слова. Из него мог бы получиться отличный политик. Моя жена села на переднее сиденье, а дочку посадила на заднее. Валентин завез их в неприметный переулок и потребовал денег. Никто не знает, что произошло дальше, какие бесы одолели воришку, но через какое-то время он зарезал мою жену, а следом зарезал и дочь. Пытаясь избавиться от тел, Валентин Беседин облил их бензином и попытался сжечь. А потом собрал останки в мешки, отвез в парк Победы и закопал в роще, неподалеку от Лебединого озера. Там есть глухой, безлюдный уголок, густо заросший кустарником. Прибежище наркоманов и бомжей.
– Осторожно, двери закрываются!
У меня болят зубы. Пассажиры молчат, уткнулись в телефоны, книги, газеты. Никто не смотрит на улицу. Потому что на улице что-то неуловимо изменилось.
Машин стало меньше. Люди на тротуарах поредели, а те, кого видно, похожи на тени, бесцельно бредущие в никуда. Дома стали как будто выше, уперлись крышами в пунцовое небо.
Вывески на магазинах крикливые, яркие: «Могазин женской адежды», «Хлеп и булка», «Коффи с собой».
У светофоров на перекрестках нет желтого сигнала. Красный, подмигнув два раза, мгновенно переключается на зеленый.
Остановка «Кладбище».
Некоторые несчастные выходят. Мне не жалко. Им не надо на эту остановку, но ноги сами выносят. Конец пути – я знаю. Пальцы водителя троллейбуса – Валерки Тихонова – белеют он напряжения. Валерка ничего не вспомнит через полчаса. Он будет жаловаться на жару, дешевую рабочую жилетку, будет втихаря курить, пока никто не видит, и раз десять выскочит купить кофе в пластиковом стаканчике на остановках. Но не вспомнит, как похолодел ветер, как со стороны кладбища прилетели едва уловимые запахи гнили, разложения, смерти. Я смотрю на черный забор и вижу только макушки тополей. А вокруг макушек – взволнованное воронье. На кладбище должен лежать Валентин Маркович Беседин, а не мои жена и дочь. Несправедливо это, неправильно.
Троллейбус трогается с места. Боль усиливается. Теперь у меня болит вообще все лицо: под кожу будто влили ботекс, каждый зубной нерв яростно пульсирует. Злость – колючая штука, она раздражает. Но мне нужно накопить ее.
Иду между застывших пассажиров, злюсь, бормочу привычное:
– Расступитесь, дайте пройти.
– Оплачиваем, кто еще не оплатил.
– Это место кондуктора, уступите.
За окнами никого нет, улицы пусты, дороги пусты. Жара наваливается нещадно, усиливает боль.
Вспоминаю, что не проронил на похоронах ни слезинки. Слезы пришли через несколько дней, когда поймали Валентина Беседина и он сбивчиво рассказывал что-то про наваждение, внезапную ярость, про то, что не хотел оставлять свидетелей. Нес чушь, в которую и сам-то не верил.
Остановка «Северный проспект».
Из окон виден тюремный забор и часть кирпичного здания. Много колючей проволоки. Запрещающие знаки. Узкие запотевшие окна. Из полосатой трубы ползет вертикально вверх черный дым. Я приходил сюда много лет два-три раза в неделю. Сидел на остановке, разглядывая ворота. Ждал, когда оттуда выйдет Беседин, хотя знал про его срок, знал, что ждать придется долго. Но, если хотите, это еще одна форма подпитки воспоминаний. Форма управления злостью.
Двери открываются. Я моргаю – и боль будто прокалывает мое сознание иглой. Злость, пузырясь, вытекает через глаза, ноздри и рот. На остановке «Северный проспект» кто-то заходит в переднюю дверь. Оборачиваюсь, уже зная, кого увижу.
Он широко улыбается, трет ладони, осматривает салон. На кепке выцветшая эмблема: «Адедас».
– Как же я рад вас всех видеть!
Пассажиры, встрепенувшись, выходят из оцепенения. Головы поворачиваются к вошедшему.
– Граждане, – говорю, испытывая садистскую радость. – На маршруте работает контроллер. Подготовьте билетики и проездные документы!
Валентин Маркович Беседин был освобожден через семнадцать лет, в две тысячи десятом году. Ему на тот момент исполнилось сорок, он полностью раскаялся, осознал и исправился.
Выйдя из тюрьмы, он сразу же отправился домой, где его ждал пожилой отец. Валентин сел на семьдесят шестой троллейбус, доехал до стадиона, пересел на двадцать третью маршрутку, выехал за пределы города в поселок Широкий и через пятнадцать минут был в районе старых хрущевских пятиэтажек, которые построили здесь одновременно с запуском сахарного завода. Завод давно не работал, поселок тихонько умирал, населения тут было меньше двух тысяч человек.
Валентин торопился домой, но заплутал среди заброшенных домиков, свернул не туда и на старой развороченной дороге встретился со мной.
Я долго не церемонился. Валентин, возможно, меня узнал. Когда я ударил его кухонным ножом в живот, он хрюкнул, выпучил глаза, ухватился руками за мою руку, но ничего уже сделать не мог. Валентин умирал минут пять. Я уложил его на обочине, ударил еще несколько раз, для верности. Он сучил ногами и поскуливал. Потом замер, глядя в темноту за моей спиной. Я оттащил Валентина за руки к пролеску. Там ждала вырытая не так давно яма. Забросал тело землей, уложил сверху веток, вышел обратно на дорогу и закурил.
Так повелось, что за смерть отвечают смертью. Якобы это примиряет душевную боль, заставляет злость убраться восвояси. Это не так. Я не испытал облегчения от убийства. Мне захотелось вернуться на любимый маршрут и проследовать по глубинам злости. Я хотел снова сесть на скамейке у тюрьмы и разглядывать забор в колючей проволоке. Я хотел снова выследить Валентина Беседина и воткнуть нож ему в живот. Мне нужна была новая порция.
На выходе из поселка ко мне подошел человек, хриплым голосом попросил закурить. Зажигалка высветила его худое лицо с острым носом.
– Вижу, у тебя хорошо получается, – сказал человек.
– Что?
– Выстраивать правильные маршруты в правильные места. Хочешь поработать?
Так я встретился с контроллером.
Он просит называть его именно так, исковерканно – «контроллер». Как и все в этом отрезке мира, он слегка неправильный, ошибочный, странный. Грубо говоря, он вообще не человек. Я не знаю, что он такое.
Контроллер одет в широкие брюки и белую пузырящуюся рубашку. Рукава закатаны до локтей. На голове – кепка, слегка оттопыривающая уши. Больше всего контроллер напоминает паренька из фильмов пятидесятых годов. Он светловолосый, улыбающийся и оптимистично-энергичный.
– Товарищи! – говорит контроллер, – Предъявляем проездные и билетики! Не жмемся, не стесняемся, не вредничаем! Зайцев я не люблю, врагов народа тоже. Но ведь среди вас таких не водится, верно? Все хорошие, все милые, все мои родные друзья! Предъявляем, товарищи!
Люди в салоне оживляются. Кто-то покашливает, кто-то тянется за кошельком. Троллейбус тормозит перед светофором. Контроллер достает ручной валидатор и начинает медленно продвигаться внутрь салона, проверяя билеты и проездные. К валидатору прислоняют все подряд, будто эта черная «лапка» может что-то считать с бумажного огрызка билета или пенсионного удостоверения.
– Счастливый попался! – подмигивает кому-то контроллер. – Надо обязательно съесть, иначе удачи не будет!
Я знаю, что происходит. Смотрю на людей, которые безразлично протягивают к валидатору удостоверения, студенческие, карточки проездных. Для них это – рутина. Кто-то не отрывается от экрана телефона, кто-то в это время смотрит в окно или не прерывает общения со знакомым. Но я-то замечаю изменения. Вижу проступающие морщинки, появляющиеся седые волоски, вижу, как увеличились мешки под глазами, набрякли веки или кожа плотнее обтянула скулы.
Контроллер забирает жизни. Мелкий воришка из параллельного мира, куда я случайно пробил маршрут своей обостренной злостью. Вернее, симбиозом памяти и злости.
– Женщина, у вас бесподобный маникюр!
Он обаятелен, быстр, ловок.
– Билетики сохраняем до конца поездки!
Улыбчив и разговорчив:
– Была у меня один раз ситуация. Безбилетник, значит, рванул в конец салона, запнулся и сломал себе челюсть. Обо что бы вы думали? Никогда не догадаетесь. О детскую коляску!
Обычно он управляется за одну остановку, но иногда случаются накладки.
Какая-то старушка внезапно начинает кричать:
– Посмотрите, люди, это же какая-то тварь! Не человек вовсе! Разве вы не видите? Нас куда-то занесло! Это ад, форменный ад!
Я вскакиваю с места кондуктора, высматривая кричащую. Троллейбус тормозит – и людская волна ухает, по инерции подавшись вперед.
– Господи, помоги! – вопит старушка, отчаянно крестясь. Она из тех, кто зорко смотрит по сторонам в поисках бесов. – Отче наш! Сущий на небесах!
На очень короткое мгновение мир за окном будто сдувает, обнажая реальность, в которую заехал троллейбус. Это разрыв между мирами, маршрут в преисподнюю.
Контроллер тоже теряет свой облик, и я вижу окровавленное лицо без кожи и носа, с частоколом кривых желтых зубов, с пузырящимися от жара глазами навыкате. Одежда на нем горит. Контроллер сдавленно смеется:
– Да вы, женщина, сумасшедшая! Сейчас милицию позову!
Задние двери троллейбуса открываются, впуская запах серы и клочья черного смога. В салоне появляются люди в форме, на спинах написано: «Мелиция». Они хватают старушку под локти и тащат к выходу.
– Вы разве не видите? – кричит старушка. – Это же черти, бесы! Это же нечисть! Господи, господи, помоги!
Никто ей не помогает, никто ничего не видит. Двери закрываются, троллейбус двигается дальше, разрывая морок.
Остановка «Гагаринский бульвар».
Боль проходит, и я снова могу моргать. Коварная злость все еще сидит в голове, я храню ее на ужин. Осматриваю пассажиров и садистски улыбаюсь. Радостно от того, что эти бесполезные люди вокруг лишились мгновений жизни. Потому что это несправедливо, когда моя семья уже мертва, а вы все тут вокруг – нет.
Наверное, в какой-то момент я сошел с ума.
Контроллер, вернувшийся к своему человеческому облику, уже в хвосте салона, торопливо водит валидатором среди оставшихся пассажиров. Потом он бежит ко мне, расталкивая людей локтями. Не церемонится.
– Держи, – протягивает зеленую карточку проездного. – Твоя доля, как и всегда. Сегодня неплохой урожай.
– Как мог, – сухо отвечаю я.
Двери открываются – и за дверьми уже нормальный мир, лето, запах цветов, пирожков с капустой. Контроллер подмигивает и растворяется среди людей на остановке. Теперь я увижу его через двое суток, на следующей смене.
– Я за кофе, быстро, – чеканит Валерка с водительского сиденья.
Как я и говорил, он ничего не помнит.
После смены еду домой, в трехкомнатную квартиру, которую мы получили с женой еще в восемьдесят девятом году. Это хорошая квартира в кирпичном доме – такие уже не строят. Идеальная звукоизоляция, просторная кухня, два балкона. Здесь с легкостью можно было бы жить втроем или даже впятером. Но после смерти жены и дочери живу только я.
В квартире всегда негромко бубнит радио, чтобы меня не встречала тишина. Не люблю тишину.
Я неторопливо раздеваюсь, иду в ванную. Под горячими струями дождя сбивается запах серы и гари. Появляется ощущение чистоты.
Скромный ужин – макароны с сыром, две сосиски. Аппетита, как обычно, нет. Зато нарастает в душе приятное болезненное чувство. Поев, я, как всегда, оттягиваю момент. Иду в гостиную, кормлю рыбок в аквариуме, смотрю телевизор. Часам к десяти вечера открываю первую бутылку пива и закуриваю первую сигарету.
Потом захожу в бывшую детскую комнату и включаю свет.
Злость подступает, и мне приятно ощущать ее. Приятно, будто от накопленной за день хорошей усталости.
Комната плотно упакована звукоизоляционными материалами. В ход пошли пустые яичные коробки, затем каркас из гипсокартона, шпатлевка и сверху обои. Никто ничего не слышит.
В комнате нет мебели. Только старый матрас лежит у батареи. На матрасе – Валентин Маркович Беседин. Сейчас он мертв и разлагается. Я вижу потемневшую кожу, пятна синяков, рассыпавшиеся по обнаженному телу, вижу ножевые порезы с белыми от гноя краями, вылезающие седоватые волосы, вывалившийся язык. Матрас под Бесединым влажный и грязный. В комнате пахнет мочой и потом.
Подхожу ближе, присаживаюсь перед Бесединым на корточки и вкладываю ему в руку зеленый квадратик проездного.
– Держи, просыпайся.
Это моя доля украденных жизней. Я волен распоряжаться ими, как захочу. А я хочу оживлять Беседина сутки через двое.
Первыми вздрагивают веки. Глаза под ними начинают метаться, как две испуганные птицы. Затем по телу Беседина проходит дрожь. Он вытягивается в струнку, складывается, корчится и начинает стонать. Я выдергиваю его из прекрасного сна смерти обратно в болезненный мир жизни.
Много лет назад, когда неведомый контроллер предложил «подработку» и объяснил правила игры, я думал о том, что нужно оживить жену и дочь. Это было первое и логичное решение. Я готов был смириться с тем, что краду жизни у других людей. Сделка с дьяволом, ничего личного. В конце концов, каждый решает, как ему существовать со своей совестью. То было жгучее и яростное желание. Но контроллер тут же осадил. Он сказал: «У людей не могут срастись части тела, не вырастут новые волосы или кожа. Ты не вернешь никого, кто давно умер и разложился»
Идиотские правила игры. Они раззадорили еще больше.
Валентин Беседин открывает глаза и, видя меня, начинает кричать. Он умоляет:
– Хватит, пожалуйста! Прекрати! Прекрати это!
Я молча улыбаюсь. Украденных жизней хватает на то, чтобы к Беседину вернулись кое-какие ощущения. Его сердце начинает биться, легкие пытаются раскрываться, желудок переваривает сам себя, но главное – нервы отправляют импульсы по всему телу. Нервы нельзя обмануть, они точно знают, что в данный момент нужно испытывать жесточайшую физическую боль.
– Убей меня снова! – кричит Беседин. – Пожалуйста, пожалуйста!
Говорят, некоторые ощущения притупляются от частого использования. Это неправда. Когда я каждый раз проезжаю по маршруту памяти, горечь от утраты не ослабевает. Когда Беседин оживает на влажном от крови матрасе – его боль такая же, как в первый раз. Возможно, она даже усугубляется разложением плоти.
– Верни меня, верни! Хватит уже!
Он кричит, потом стонет, потом лопочет. Я наблюдаю за ожившим мертвецом и улыбаюсь. Мне нравится. Беседин не может встать, его корчит от нестерпимой боли. Из ран на теле течет гнойная сукровица. Я достаю кухонный нож и неторопливо протираю его тряпкой. О, я не люблю торопиться.
– Ты видел мою жену с дочерью? – спрашиваю. – Как они?
– Замечательно! – выдыхает Беседин, не сводя глаз с лезвия ножа. – Просто прекрасно! У них все хорошо там. Дочь растет, я видел ее недавно. Поступает в институт, на искусствоведа! Жена у тебя тоже в порядке, купила недавно квартиру… что там еще?.. на права сдала!..
Он утверждает, что смерть – это другой реалистичный сон. Там нет рая или ада, а есть иная реальность, немного отличимая от нашей. В той реальности тоже вперемешку живут плохие и хорошие, гении и злодеи. Там тоже не хватает денег на коммуналку, все недовольны властью, а человеческие судьбы разрушаются из-за трамвая, который задержался в депо.
Сначала мне нравилось слушать его рассказы о моей жене и дочери. Я пытался передавать привет, пытался как-то повлиять на ту, другую их жизнь. Но потом как-то понял, что все бесполезно. Мы навеки разделены нерушимой стеной смерти. Теперь Беседин мог лепетать что угодно, не догадываясь, что я раз за разом оживляю его с одной-единственной целью – сбросить злость, которая растет во мне два выходных дня, наливается соками, будто перезревший плод.
Я срезаю ножом лоскут кожи с его бедра. Чувствую подступающее облегчение. Говорю:
– Следующая остановка – «Университет».
Беседин кричит снова. Он будет кричать, пока сила жизни других людей не вернет его к смерти. У меня есть двадцать минут. Очень неторопливых двадцать минут.
Однажды контроллер, поймав меня в переулке и, по обыкновению попросив прикурить, спросил, хочу ли я продолжать.
– Я готов нанять кого-нибудь другого, – сказал он, выпуская огненный дым ноздрями. – Ты хороший мужик, ответственный. Но ты в своей злости скоро переплюнешь некоторых моих помощников. Сгоришь – и дело с концом. А мне нужен кондуктор, который четко и слаженно работает на маршруте. Маршрут не должен закрываться, понимаешь? В этом бизнесе замешаны влиятельные люди.
– Много у тебя таких маршрутов?
Контроллер усмехнулся. Он сказал:
– Каждый раз, когда ты едешь в маршрутке, трамвае, троллейбусе или даже трясешься в поезде дальнего следования – прислушайся к своим ощущениям. Если тебе не хочется выходить на своей остановке или, наоборот, ужасно хочется выскочить прямо сейчас, ни о чем не думая, – это мой маршрут и мой мир. Имей в виду и не благодари.
– Не переживай, – сказал я, подумав. – Мне незачем сгорать. Наоборот, моя злость отлично подогревает. Ну, понимаешь, чтобы хорошо отдыхать после работы. Я не хочу ничего забывать.
Он улыбнулся, поправил кепку с эмблемкой и похлопал меня по плечу.
– Ну и отлично. Тогда послезавтра увидимся, в час пик соберем много сладкого.
Остановка «Парк Победы».
Перехожу на второе бедро, выискивая подходящий участок среди синяков, ссадин, царапин и укусов. Срезаю лоскут кожи под вопли агонизирующего Валентина Марковича Беседина.
Злость сочится сквозь поры. Когда-нибудь это закончится, но точно не на этом маршруте.
– Едем дальше.
Дмитрий Тихонов
Варина вера
Вечером, пробираясь в темноте сквозь заросли, стуча зубами от холода и чувствуя, как сходит с ума, Варя решила, что ей стоило умереть раньше, еще днем, по дороге в Ветлынов. Например, когда пошел снег. Вряд ли это могло отвести дальнейшие несчастья, но ее бы уже не было здесь, чтобы кричать, и вдыхать запах крови, и вздрагивать от каждого шороха. Да только разве сбежишь от грехов?
Варя обрадовалась, когда пошел снег. Крупные невесомые хлопья врезались в лобовое стекло, расплываясь мутными пятнами. Мир снаружи тоже мутнел, искажался. Она тянула до последнего, прежде чем врубить дворники. Оказалось, что обочины уже укрыло белым, и еловый лес за ними, еще недавно мрачный и угрюмый, смотрелся теперь светлее серого неба.
– Зашибись, – сказала Ксюха на заднем сиденье. – Выехали осенью, а приедем зимой.
– Скоро стает, – махнула рукой Ленка. – Успеешь в грязи до самой жопы измазаться.
– Ох, все успеем! – сказала Варя. Вряд ли в крохотном рабочем поселке в доброй сотне километров от областного центра найдутся чистые асфальтированные тротуары. Там асфальта может не оказаться вовсе. Ксюха утром на всякий случай предупредила мужа, чтобы был готов мчаться на дедовском УАЗе на выручку. Тот обещал целый день оставаться на связи.
– Если что, я из машины не вылезу, – сказала Ленка. – Мне и тут хорошо. Посижу, музло послушаю.
– Бросишь нас на съедение бабулькам?
– Брошу. Да и должен же кто-то такую красоту охранять. Я деревенским не доверяю.
Это верно. За машину Варя волновалась больше, чем за себя. Ни царапины, ни вмятинки. Кредит только что выплачен. Катайся по городу в свое удовольствие, на зависть подругам и коллегам – нет же, понесло к черту на рога, разыскивать внезапно нашедшуюся бабушку. Ее единственную родственницу.
Варя выросла в детском доме и за всю жизнь не встретила ни одного человека, который бы приходился ей кем-либо по крови. Ни родителей, ни двоюродных братьев, ни малейшего намека на седьмую воду на киселе. Ее семьей стали вот эти девчонки, которых она знала столько, сколько себя помнила. Покинув прохладные объятия казенной воспитательной системы, они остались вместе – уже много лет жили неподалеку друг от друга, регулярно встречались, круглыми сутками болтали в соцсетях. Чем не сестры? Да, жизнь повела их разными тропами: Ксюха выскочила замуж, родила ребенка и подумывала о втором, Варя, получив образование, утонула в работе, любимой и хорошо оплачиваемой, и только Ленка, казалось, до сих пор не могла понять, чего хочет, металась между мужиками и занятиями – но эти три тропы пролегали рядом, и в любой момент можно было остановиться, окликнуть друг друга, подставить в трудную минуту жилетку или плечо.
На сей раз поддержка потребовалась Варе. В последние годы ей наконец удалось смириться с обидой на мать и позволить себе быть обычным человеком. Когда-то ее нашли грибники на опушке леса – привязанную к дереву, изможденную трехлетнюю девочку в грязной курточке не по погоде, с запиской в кармане. В записке – только имя, нацарапанное грубым почерком. Но это было очень-очень давно, целую жизнь назад. Она не помнила ничего, лишь иногда в полусне являлась ей огромная злая чаща. И голос – мягкий женский голос, поющий песню, слов которой не осталось в памяти.
Разумеется, было расследование, были поиски, были статьи во всех областных и даже одной центральной газете. И никаких результатов. Выяснилось, что трехлетняя Варя, возникшая словно бы из ниоткуда, нигде прежде не числилась. Она стала местной сенсацией, но ненадолго – к тому времени как девочка подросла настолько, чтобы понимать всю странность своего положения, о ней позабыли. Варя спокойно жила в детдоме, ничем не отличаясь от остальных воспитанниц. Разве что у тех все-таки имелись семьи – пусть неполные, пусть неблагополучные, пусть даже опасные для жизни. Ленкина мать, к примеру, приторговывала героином, а когда поставщики запаздывали – собой. Ксюхин отец обычно не задерживался на свободе дольше нескольких месяцев и ничуть не смущался таким положением вещей. Они пили, скандалили, пытались убить друг друга, пытались забрать детей домой, мерли как мухи. Но – были. У Вари на их месте зияла черная яма, в глубине которой загадочная женщина пела в лесу песню без слов.
С холодом, ползущим из этой ямы, она справлялась как умела. Сначала – мечтами, учебой, живописью, картинами великих мастеров, запахом масляных красок, которые не могла себе позволить; потом – работой, смелыми проектами, грантами и премиями, запахом масляных красок, которые приносила из магазина домой, в квартиру-студию в центре города. Казалось, настало время склониться над черной ямой и сказать ждущей внизу тьме:
– Ты не нужна мне больше. Я сама по себе.
Но иллюзии развеялись позапрошлым вечером, стоило Варе получить письмо из Ветлыновского дома-интерната для престарелых и инвалидов. Большой, ослепительно-белый конверт. Внутри лист бумаги с напечатанным на плохом принтере текстом, из которого следовало, что одна из обитательниц интерната указала ее, Варю, в качестве своей единственной родственницы. Внучки. Ей предлагалось приехать, чтобы заполнить и подписать некие документы. В любое удобное время.
Варя не спала всю ночь. Загуглила Ветлыновский дом-интернат, нашла его ИНН, ОГРН, ОКПО и юридический адрес, отыскала местоположение на карте, просмотрела немногочисленные фотографии, наизусть запомнила имя руководителя, а потом до утра провалялась на диване, прижимая к груди телефон. Ровно в восемь она позвонила.
После первого же гудка трубку взяла женщина, назвавшаяся администратором. Голос был молодой и приятный, хотя и заметно уставший.
– Все верно, – сказала женщина, когда Варя объяснила, в чем дело. – Серафима Никитична сама сообщила и ваше имя, и ваш адрес. Она поступила к нам совсем недавно, и я, честно говоря, пока еще мало о ней знаю. Тут в деревнях сплошь староверы, документов никогда не признавали, поэтому вся информация только с их слов. Сведений о другой родне, кроме вас, нет.
– Понятно, – сказала Варя, чувствуя, что вот-вот или разрыдается, или зайдется в хохоте. – Это точно недоразумение, но я приеду. В ближайшие дни.
Одна бы она, конечно, не поехала ни за что. Не решилась бы. Нет-нет, ни в коем случае. Но девчонки поддержали. Тем же вечером они встретились в маленьком кафе возле Ксюхиного дома. Было уютно и тихо, только на экране над баром мельтешили беззвучно танцоры в пестрых футболках. Варя сразу вывалила все, почти слово в слово пересказав письмо и телефонный разговор.
– На хер, – проворчала Ленка. – Даже не суйся.
– Я с тобой, – сказала Ксюха. – Макс в отпуске, без проблем с Ильей посидит. В любой день.
– Э! – Ленка в притворном возмущении всплеснула руками. – Мы пока не решили ничего!
– А толку зря болтать? Если сейчас не поедет, потом будет жалеть. Неизвестно, сколько бабушка протянет. Староверы от хорошей жизни в дом престарелых не сдаются.
– Скорее всего, это просто ошибка, – сказала Варя. – Откуда у меня взяться родственнице? После стольких-то лет.
– Вот именно! И чего неймется? – сказала Ленка. – Живи спокойно. Я бы вот матушку свою забыла с огромной радостью.
– Но ты с нами? – спросила Ксюха.
– Само собой. – Ленка проводила взглядом симпатичного официанта. – Вас же вдвоем отпускать нельзя. Заедете в болото и машину утопите или маньяка на трассе подберете. Без меня край вам, короче.
– Спасибо, девчонки, – сказала Варя, едва сдерживая слезы.
Сейчас, двадцать часов спустя, она все еще чувствовала эту благодарность. Иногда у нее даже получалось – пусть на минуту, на пару минут – забыть о том, куда и зачем они едут, и просто наслаждаться путешествием, ползущей навстречу мокрой дорогой и обществом подруг. Хотелось верить, будто именно об этом она мечтала в детстве – везти их на машине сквозь наступающую зиму, слушать музыку и болтать о пустяках. Но это, разумеется, была неправда. В детстве у нее имелась лишь одна сокровенная мечта. Разобрать слова песни. Различить среди густых лесных теней лицо. И, может быть, плюнуть в него.
– Я все-таки не понимаю, – сказала Ленка, вертя в пальцах пачку сигарет, – каким образом бабуля выяснила, где ты живешь.
Они уже обсуждали это. И вчера, и сегодня. Варя не хотела заходить на третий круг.
– Вот у нее и спросим, – сказала она. – Пусть поделится старушечьими секретами.
– Ей бы стоило еще чем-нибудь поделиться. Переписать на тебя дом, например.
– Если он есть.
– Как не быть? Стопудово есть. Большой бревенчатый деревенский дом, с печкой и огородом. Красота ведь, нет? Теплицы там, грядочки, сортир покосившийся. Коза, опять же, – Ленка говорила совершенно серьезно, с деланой задумчивостью. – Молоко свое будет. Что еще нужно? Займешься хозяйством, встретишь мужичка непьющего, рукастого, он тебя на тракторе станет катать, яблоню прививать научит. Крыжовник посадите. А потом, глядишь, и корову заве…
Ксюха не выдержала первой, рассмеялась тонко и заливисто. Тотчас прыснула и сама Ленка, сбросив маску невозмутимости. Варя улыбалась, несмотря на ком в горле. Только что мимо промелькнул дорожный указатель, сообщающий, что до поворота на рабочий поселок Ветлынов остался километр. Путешествие заняло меньше полутора часов. Считай, пригород.
Ленка с Ксюхой все еще острили про крыжовник и трактор, когда машина свернула с трассы. Проселочная дорога оказалась асфальтированной и на удивление ровной. За прозрачными березовыми посадками чернели пустые поля, перемежаемые вдалеке грязно-серыми рощами. Снег больше не падал.
Ветлынов был невелик: с десяток трехэтажных многоквартирных домов на берегу реки да рассыпанный по окружающим холмам частный сектор. Несмотря на то что навигатор на Варином смартфоне впал в ступор и отказался показывать дальнейший маршрут, отыскать нужную улицу не составило труда – она ползла по самой окраине поселка и упиралась как раз в дом-интернат для престарелых. Сразу за ним начинался лес.
– Приехали, – сказала Варя, припарковавшись на квадратном пятачке в сотне метров от входа. Ее машина была здесь единственной. – Идем?
– Я на стреме, – сказала Ленка. – Серьезно, на хрена нам всем туда переться? Лучше покурю тут спокойно, занюхаю свежим воздухом. Если похотливые стариканы припрут к стенке, зовите – примчусь на помощь.
– Договорились. – Ксюха уже выбиралась из машины. – Только не усни на посту.
– Серьезно, – сказала Варя. – Это может быть надолго.
– Да мне не привыкать пялиться в пустоту, – криво усмехнулась Ленка. – Уж лучше здесь, чем на смене.
– Как скажешь.
Снаружи бесновался ледяной ветер. Варя с Ксюхой, втянув головы в плечи, направились к интернату. Через газоны, превращенные непогодой в болото, к крыльцу вела широкая тропа, выложенная тщательно пригнанными друг к другу досками. Варя сразу узнала длинное приземистое одноэтажное здание с фотографий в Интернете. Правда, сделаны те были не меньше десяти лет назад: краска давно сползла со стен, а крытая шифером крыша успела обильно порасти мхом. Зато все окна теперь были пластиковые.
Сразу за дверью, тоже пластиковой, их ждал крохотный темный вестибюль. И запах. В первую очередь – запах. Пахло разваренной лапшой, лекарствами, прокисшим хозяйственным мылом, хлоркой, потом и дерьмом. Ксюха наморщила нос, Варя, взглянув на нее, виновато пожала плечами.
Стойки администратора здесь не было. В одном углу стоял потертый диван, в другом – тумбочка с телевизором. На стенах – распорядок дня, календарь, несколько групповых снимков в рамках да пара дешевых картин типа «Вечерний звон». Часы, висевшие над телевизором, отставали почти на сорок минут.
– А Ленка молодец, – сказала Ксюха. – Я ей завидую.
– Угу. – Варя скользнула взглядом по фотографиям. – Это же почти…
– Почти детдом, – сказала Ксюха. – Точно.
– Только отсюда уже не выбраться в большую жизнь.
Варя заглянула в коридор левого крыла. Пол, облепленный блестящим в свете тусклых ламп линолеумом, бугрился инопланетным ландшафтом. Тишина. Ряды деревянных дверей. Она постучала в ближайшую, подергала ручку – заперто.
– Идут! – окликнула громким шепотом Ксюха. Варя вернулась в вестибюль. Из правого крыла возникла невысокая плотная женщина в белом халате поверх вязаной кофты и шерстяной юбки в пол. Сквозь некрашеные, зачесанные назад волосы даже в полумраке просвечивала кожа головы.
– Здравствуйте, – сказала она. – Приемные часы уже закончились.
– Здравствуйте! Я к… – Варя вдруг поняла, что забыла имя той, что назвалась ее бабушкой. – Я вчера звонила. По поводу документов.
– А, внучка Серафимы Никитичны? Вы со мной и разговаривали.
Варя в этом сомневалась. Голос женщины, стоящей перед ней, низкий и осиплый, ничуть не походил на молодой голос, который она слышала в трубке прошлым утром. Разве что его обладательница внезапно заболела. Или состарилась.
– Пойдемте, – сказала администратор. – Сейчас все решим.
Она провела их в кабинет в правом крыле, усадила в большие пыльные кресла, достала из шкафа тонкую папку с бумагами.
– Смотрите, – говорила она, перелистывая содержимое папки. – Вам беспокоиться не о чем. Серафима Никитична всю жизнь проработала в колхозе, получает пенсию. Из этой пенсии и оплачивается ее содержание у нас. Но по староверческим традициям брак она нигде не регистрировала, и детей тоже. Там, в этих деревнях, вообще не разобраться, кто чей родственник. Не будем же мы проводить экспертизу ДНК для каждой поступающей…
– А давайте проведем, – сказала Варя. – Расходы я готова взять на себя. Просто, видите ли, я сильно сомневаюсь, что Серафима… Никитична на самом деле приходится мне бабушкой. Это все очень странно. Я никогда раньше о ней не слышала.
– Но ведь вы же сирота?
– Да. – Варя похолодела. – Откуда вы знаете?
– Навели справки, – поджала губы женщина. – Входит в наши обязанности.
– Допустим, сирота. Это же не значит, что любая старуха имеет право называться моей бабушкой! То есть она, конечно, может ей быть, но это надо проверить. И, повторю еще раз, я готова оплатить анализ ДНК.
– Серафима Никитична вряд ли согласится. Вера у нее такая, понимаете? Она за всю жизнь ни разу даже зеленкой, наверное, не пользовалась.
– Замечательно. – Варя вздохнула, пытаясь подавить раздражение. – Серафима Никитична не согласится на анализ, но я должна поверить на слово, что она моя бабушка. Так? Абсурд!
– Можно попытаться ее уговорить, – задумчиво сказала женщина. – Тем более что процедура, насколько мне известно, безболезненная. Однако до тех пор, пока у нас нет результатов, будем полагаться на ее слова. Вы же, надеюсь, повидаетесь с ней? Может, удастся что-то прояснить?
– Повидаюсь, – сказала Варя. – Я для этого и приехала.
– Сейчас у нас завершается тихий час, так что придется чуть подождать.
– Хорошо. Мы выйдем на крыльцо.
На свежем воздухе Варе стало легче. Она с наслаждением подставила лицо ветру. Убогое убранство дома-интерната, пропахшее нищетой и безнадегой, затягивало, словно жадная трясина. Если признать Серафиму как-ее-тамошну бабушкой, нужно будет приезжать сюда снова. Если настоять на проведении экспертизы – тоже. Куда ни кинь, всюду клин – так, кажется, положено говорить в подобных ситуациях?
Ленка, курившая у машины, помахала им рукой. Варя с Ксюхой помахали в ответ. Короткий ноябрьский день заканчивался, небо стремительно темнело. Если они задержатся здесь, уезжать придется уже в полной темноте.
– Может, я в машине подожду? – сказала Ксюха. – Толку от меня нет.
– Останься со мной, – попросила Варя. – Пожалуйста.
– Ладно. Но на обратном пути ты разрешишь мне курить в салоне.
– Договорились.
– И не расскажешь Максу.
– Никогда! – рассмеялась Варя. – Честное пионерское.
Ксюха натянуто улыбнулась в ответ. Больше они не сказали друг другу ни слова. Через несколько минут женщина в белом халате выглянула на крыльцо:
– Пойдемте.
Она снова повела их в правое крыло – теперь до самого конца коридора. Из-за дверей доносились приглушенные голоса. Варя на ходу прислушалась. Мешал скрип половиц под линолеумом, но показалось, будто в одной из комнат читали молитву. Разобрать слов она не успела, потому что Ксюха спросила администратора:
– Сколько у вас здесь человек?
– Рассчитано на сорок койко-мест, – сказала та, доставая из кармана ключи. – Но сейчас занято меньше половины.
Она остановилась у последней двери, с щелчком повернула ключ в замке:
– Прошу.
В узкой, тесной комнате не горел свет. В сумраке можно было различить только силуэт старухи, сидевшей сгорбившись на табуретке возле плотно закрытого окна. Подойдя ближе, Варя сумела рассмотреть засаленную кофту, белый платок, завязанный узлом под подбородком, и руки, сложенные на коленях: широкие ладони, костлявые пальцы, ребристые обломанные ногти, очерченные полосами намертво въевшейся грязи. От этих рук веяло нескончаемым, неизмеримым трудом. От этих рук пахло землей.
В комнате были две кровати, застеленные пестрыми покрывалами. На одну из них, ближе к старухе, села Варя. Ксюха осталась стоять у стены.
– А вот Варюшка, – сказала Серафима Никитична, не поднимая головы. – Варюшка моя.
– Откуда вы меня знаете?
– Варюшка моя-то. Варюшенька. Тварюшенька.
– Простите?
– Долго же ты искала дорогу. Несладко, небось, дома-то. Все по людям да по людям.
– Извините, пожалуйста. – Первая растерянность прошла, Варя начинала злиться. – Мне нужно понять, как вы узнали мое имя и мой адрес.
– Грехи говорят. – Старуха подняла лицо, но во мраке его нельзя было разглядеть. – Им ведомо. Им тебя хочется. В тебя хочется. Я-то уж все, не гожусь больше. Удави меня.
Гневная отповедь, которой Варя хотела прервать старухино бормотание, завязла в зубах. Вместо нее переспросила Ксюха:
– Что?
– Удави меня, – повторила старуха, не сводя с Вари взгляда невидимых глаз. – Я на койку лягу, а ты вот эдак подушечку к лицу моему прижми да подержи чуток. Красная смерть, хорошая.
– Бред какой-то…
– Эти вот, – старуха кивнула на дверь, – всё просят не торопить. Дескать, исподволь надо, тишком. А неколи уж тишить-то, недолго мне осталось. Вот-вот приберут. Давай уж, внученька, не подведи. Я вот лягу, а ты эдак подушечкой придави…
– Понятно. – Варя встала. – До свидания, Серафима Никитична.
Ксюха, бросив взгляд на вход, изменилась в лице. Варя не успела обернуться. Дверь за ее спиной захлопнулась, щелкнул в замке ключ.
– Погоди прощаться, Варюшка, – сказала старуха, поднимаясь. Она оказалась гротескно высокой, несмотря даже на сутулость, минимум на голову выше их обеих. – Не можно тебе уезжать. Уедешь – и ищи-свищи. А времени больше не будет, внученька. Чую, скоро кончаться мне.
Рука ее метнулась в сторону, впилась в Ксюхино горло. Ксюха, захваченная врасплох, прижатая к стене, захрипела, попыталась оторвать узловатые пальцы от своей шеи, но те держали крепко.
– Удави меня, – повторила Серафима Никитична, все так же не сводя немигающих глаз с Вари. – Или не жить ей. Знаешь, сколько я задавила, скольким подарила красную смерть? Что цыпленку башку свернуть – что подруженьке твоей.
Варя стряхнула с себя оцепенение, сунула руки в карманы куртки, нащупала в одном из них ключи от машины с брелоком сигнализации. Надавила на кнопку, закрывая в автомобиле двери. Понимая, что нужно отвлечь безумную старуху, сказала:
– Хорошо, Серафима Никитична. Вижу, шутить вы не настроены. Договорились. Отпустите ее, и я сделаю, как просите. Только объясните подробнее и покажите, потому что никогда раньше ничем подобным мне заниматься не приходилось.
Ужас, обжигающий ужас клокотал в ней. Неожиданное внешнее спокойствие покрывало его тонкой пленкой, и та в любой момент могла не выдержать, разорваться, выпуская наружу кипящую панику. Чтобы не допустить этого, Варя постаралась сосредоточиться на произносимых словах и на кнопке, которую нажимала в кармане, – надавить, подождать несколько секунд, надавить снова. Запереть двери, отпереть двери. Только бы Ленка сообразила, что к чему!
– Дело нехитрое. – Старуха разжала пальцы, освободив Ксюхино горло, и осклабилась, демонстрируя голые десны. Только из нижней торчали два желтых обломанных пенька. – Я прилягу, а ты, знать, вот эдак подушечку мне на лицо положи да прижми покрепче. Стану супротивляться, стану сбрасывать – не поддавайся, держи. Вот и вся наука.
– А почему этого не могут сделать они? – Варя указала на запертую дверь, за которой ждала и наверняка подслушивала женщина, притворявшаяся администратором.
– Им нельзя, мила моя. Никому нельзя, окромя тебя. От матери к дочери эта епитимья передается, и, стало быть, от бабушки к внучке.
– Понятно. – Варя не вслушивалась в объяснения старухи, просто стараясь выиграть больше времени, но следующий вопрос задала искренне: – А где же моя мать? Почему вы не передали это ей?
– Дак она манда лживая, – сказала старуха спокойно. – Воровка, на геенну огненную обреченная во веки веков. Украла тебя у нас, никонианам да безбожникам отдала, слугам Антихристовым. Я ж ей потом самолично своротила шею-то. Почитай, четверть века как в земле она. Черви, поди, уж дочиста обглодали всю.
– Ладно. Тогда давайте…
В коридоре что-то упало, со звоном разбилось, следом послышались крики и шум. Варя узнала голос Ленки. Ксюха тоже – мгновенно сообразив, что происходит, она бросилась к двери, забарабанила в нее:
– Мы здесь! Нас заперли!
Старуха ринулась следом. Варя встала у нее на пути, но Серафима Никитична одним движением отбросила ее в сторону, на кровать, а сама схватила Ксюху за волосы и со страшной силой рванула на себя, уронив навзничь. От удара об пол девушка, похоже, потеряла сознание, потому что не сопротивлялась и даже не шевелилась, когда старуха взгромоздилась на нее сверху.
Варя хотела столкнуть Серафиму Никитичну с подруги, но с тем же успехом могла попытаться сдвинуть с места гранитную статую – чертова карга оказалась на удивление тяжелой и плоть ее под шерстяной кофтой на ощупь была как камень.
– Тоже в землю ляжете, отродья, – сказала ей бабушка. – Всем вам постелю постельки из червей, всех с собой в геенну заберу, ежели не покоришься.
Дверь распахнулась. На пороге стояла Ленка с перцовым баллончиком в правой руке. Левой она прижимала к лицу шарф. Старуха обернулась и, увидев ее, зашипела, словно огромная кошка. Черные костлявые пальцы стиснули шею Ксюхи, а потому Ленка, шагнувшая было вперед, осталась на пороге. Варя подошла к ней, чувствуя, что вот-вот разрыдается. Аэрозоль, распыленный в коридоре, наполнял горло сухой шершавой болью. С каждым вдохом становилось хуже. Она закрыла нос рукавом.
Серафима Никитична, не сводя с них глаз и не выпуская из рук Ксюху, медленно отползала в дальний угол комнаты. В плавных движениях ее было что-то нечеловеческое, примитивное – так двигаются игуаны или хамелеоны, древние хладнокровные ящерицы. Так ползают сытые змеи. Добычу свою она волокла без всякого труда. Варе померещилось, будто в темноте глаза ее мутно поблескивали.
– Скажи ей, чтоб не артачилась, – прошипела старуха. На сей раз она обращалась к Ленке. – Заставь сделать, что должно. Или Ксюшенька пойдет со мной.
Находиться в коридоре стало невозможно. Слезы текли ручьем, горела кожа, каждый вдох причинял мучения. Ленка схватила Варю за рукав и потянула в сторону вестибюля. Сделав несколько шагов, они едва не споткнулись об администратора, сидящую у стены и мучительно хрипящую. Ленка пнула ее в ребра, потащила за собой. Женщина не сопротивлялась.
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем они выбрались на крыльцо. Варя зашлась в кашле. Ноги едва держали ее, глаза резало. Ленка же была полна сил и злости. Она встряхнула лжеадминистратора, хлестнула по щекам, заорала прямо в лицо:
– Вы что творите, суки?!
В ответ донеслось неразборчивое слюнявое бормотание. Ленка ударила ее еще пару раз, вцепилась в редкие волосы:
– Отвечай, сучара! Грабануть нас задумали? Убить?!
Женщина тихо запричитала, не поднимая век, из-под которых до сих пор катились слезы:
– Нет… Серафиму Никитичну надо убить… удавить. Это должна сделать внучка.
– Да, – сказала Варя. – Она просила о том же. Удавить ее. Подушкой.
– Совсем края потеряли, – рычала беснуясь Ленка. – Что за чушь?!
– Мы ревнители… древнего благочестия… у нас с самого раскола, считай, попов-то и не было. Некому отпускать грехи… – Женщина говорила быстро, словно боясь не успеть, боясь, что вот-вот ей в лицо снова ударит жгучая струя ирританта. – Вот и стали умирающих давить. Так-то они ж наверняка на небеса попадут… Это из поколения в поколение передается. Душила тебя душит и грехи твои на себя берет. Понимаете? Но грехи ж не отпущены – они все здесь остаются, копятся и копятся как снежный ком… – Она закашлялась, выплюнула густой комок бесцветной слизи. – Душилу тоже потом задушить надо, иначе грехи накопленные освободятся – за все поколения сразу… а никому другому нельзя, кроме дочери или внучки, к другому не уйдут грехи. Их кровь ведет…
Она вырвалась из Ленкиных рук, шагнула вслепую к ошарашенной Варе, бухнулась перед ней на колени:
– Виноваты мы, девонька! И в обмане, и в том, что так долго отыскать тебя не могли! Вижу, жизнь среди никониан не прошла даром, душу твою исцарапала. Нет в тебе веры, ну так это поправимо Божией милостью. Она вернется, вера-то, только сделай, о чем просим…
– Я не собираюсь никого душить, – сказала Варя, вытирая краем рукава слезы. – Не собираюсь никого убивать.
– Надо! – Женщина вцепилась ей в джинсы. – Надо, милая, иначе беда будет.
– Нет-нет-нет. Беда будет, если вы не отдадите нам нашу подругу. Я звоню в полицию.
– Звони! Куда хочешь звони, но сперва удави Серафиму. Христом Богом прошу, умоляю, удави ее! А потом звони, и я им совру, что сама задушила. Так мы и собирались сделать – сказать слугам Антихристовым, мол, моя вина. Клянусь, мы…
За дверью раздались шаги. И всхлипывания. Ленка, успевшая сунуть баллончик в карман, снова выхватила его.
– Беда, – прошептала администратор и, выпустив Варины джинсы, прижалась лбом к мокрым доскам пола.
Дверь открылась. На крыльцо вышла Ксюха. Обе руки были испачканы красным. Даже в сгустившемся мраке Варя сразу поняла, что красным. Красное пахло медью.
– Господи, – сказала Ленка.
– Я ее зеркальцем, – сказала Ксюха, глядя на них широко распахнутыми глазами. – Из кармана выпало у меня. Треснуло пополам. Я взяла и вот сюда ее, – она ткнула окровавленным пальцем себя под подбородок. – А потом в сторону.
Первой, спустя несколько очень долгих секунд, очнулась Ленка. Она обняла подругу, прижала к себе, пригладила растрепанные волосы, сказала:
– Ты все сделала правильно. Сейчас мы тебя отсюда увезем. – И остановила Варю, подавшуюся было к дверям интерната. – Давай к машине. Уезжаем.
Варя покачала головой. Больше всего на свете ей сейчас хотелось оказаться в машине, мчащейся прочь, но, несмотря на шок, она не утратила способности просчитывать последствия. Секрет ее успеха как дизайнера заключался именно в этом – понимать, какое впечатление производит на людей увиденное.
– Нельзя уезжать. Это место преступления. Нужно вызвать полицию и все объяснить.
– Какую полицию? – зашипела Ленка. – Что ты им объяснишь? Что мы ворвались в дом престарелых, одну старушку избили, а вторую зарезали? Надо сваливать, пока не поздно.
– Куда вам, – сказала лжеадминистратор, не поднимая головы от пола. – Разве сбежишь от грехов-то?
– Заткнись! – Ленка пнула ее опять. Варя, воспользовавшись тем, что подруга отвлеклась, прошмыгнула в дверь. Большая часть аэрозоля в коридоре успела осесть, и, хотя дышалось по-прежнему с трудом, теперь здесь хотя бы можно было находиться с открытыми глазами. На пороге последней комнаты Варя замерла, собираясь с духом.
Серафима Никитична лежала в густых тенях, на спине, раскинув руки. Платок развязался, густые седые волосы рассыпались по полу. На запрокинутом лице застыла гневная гримаса. Из уголка рта по морщинистой щеке к уху стекала тонкая струйка крови. Увидев девушку, Серафима Никитична дернула головой. Варя взвизгнула, отступила, крикнула в сторону вестибюля:
– Она еще жива! – и снова попыталась приблизиться к старухе. Та дернула головой снова – из стороны в сторону, будто запрещая внучке подходить. Желтое лицо ее при этом оставалось неподвижным. Варя нащупала выключатель, щелкнула им. Зажглась одинокая лампочка в мутном, засиженном мухами плафоне.
Серафима Никитична была мертва. Из длинной раны на шее, разрывая края, выползало нечто уродливое, бесформенное, похожее на пучок переплетенных корней. Выбираясь, оно судорожно извивалось, заставляя голову старухи двигаться. Варя прикусила губу, попятилась. Существо скатилось на ковер – просто окровавленный комок грязи размером с трехмесячного котенка. Оно вздрогнуло и открыло глаза.
Варя не помнила, как снова очутилась на крыльце. Вдохнула холодную темноту, резко бросила подругам:
– Поехали. – И направилась к машине. Ленка с Ксюхой без вопросов последовали за ней, умостились на заднем сиденье. Ксюха молчала, глядя перед собой, а Ленка утешала ее, как умела. Теплый, почти домашний свет в салоне отрезал их от внешнего мира, сделал тьму за окнами непроницаемой. Очень хотелось забыться, расслабиться на минутку, сдаться на милость этого уютного света. Очень хотелось подобрать разумное, логичное объяснение тому, что явилось ей в дальней комнате Ветлыновского дома-интерната для престарелых и инвалидов, будь он трижды проклят. Очень хотелось отменить к чертовой матери все события последнего дня, выкинуть письмо в корзину, не распечатывая. Но таких возможностей у Вари в запасе не имелось. Все, что она могла предпринять, это вывести машину со стоянки и поехать прочь сквозь недвижный, мертвецки тихий Ветлынов, постоянно удерживая себя от того, чтобы вдавить педаль газа в пол до упора, – не хватало еще влететь в кого-нибудь на здешних узких неосвещенных улицах.
Когда рабочий поселок остался позади, Варя прибавила скорости и немедленно почувствовала себя лучше. Но ненадолго.
– Так старуха жива? – спросила Ксюха через пару минут. – Или все-таки сдохла?
– Сдохла, – сказала Варя. – Мертвее не бывает. Даже не сомневайся.
– У тебя не было выбора, – мягко сказала Ленка. – Я бы сделала то же самое.
– Вы бросили меня, – сказала Ксюха не слушая. – Вы бросили меня и ушли.
– Неправда, – Ленка продолжала говорить ласково, будто утешая поранившегося ребенка. – Мы собирались вернуться, как только…
– Все верно, – прервала ее Варя. – Я испугалась, Ксюш. Я очень испугалась и сбежала. Извини! Извини за то, что притащила вас обеих в эту дыру. Мне очень жаль. Обещаю, что все возьму на себя.
– В смысле?
– В смысле, в полиции. Я сознаюсь, что сама перерезала горло той чокнутой бабке. Вы обе тут ни при чем. Сейчас вернемся в город, развезу вас по домам, а потом поеду в отделение и напишу заявление. Надо только сочинить общую версию событий, чтобы потом друг другу не противоречить.
– Ты же могла просто согласиться на ее предложение, – сказала Ксюха. – Ты могла просто согласиться и задушить ее подушкой. Никто бы не задавал вопросов, правда? Очередная бабка откинулась в доме престарелых – да всем насрать!
– Ксюх, послушай…
– Но нет! Тебе нужно повыпендриваться! Ты, мол, не такая, и мысли об убийстве не допустишь. А сейчас вы уговариваете меня, что я все сделала правильно. Да посмотрите на мои руки – как теперь брать на них Илюшку? Как? Я даже прикоснуться к нему не смогу! Никогда больше не смогу!
Она разрыдалась. Ленка попыталась было снова обнять ее, но Ксюха отодвинулась, уронила лицо в покрытые запекшейся кровью ладони.
– Ты не отпустила меня, – хрипло выла она сквозь пальцы. – Я же боялась, я просила, но ты не отпустила меня. А потом отдала ей! Принесла в жертву, лживая ты манда…
Варя закусила губу. Лживая манда. Мертвая старуха, лежащая на вытертом ковре, и тварь, рожденная из разорванного горла. Затряслись руки, сердце замерло. Понимая, что сейчас разревется, Варя свернула на обочину и остановилась.
– Не могу, – сказала она в ответ на вопросительный взгляд Ленки. – Погоди минутку.
– Зря тебя нашли тогда, – выпрямившись, отчетливо произнесла Ксюха неожиданно спокойным голосом. – Лучше бы ты скопытилась в лесу.
Она открыла дверь и выскочила в темноту. Ленка, выматерившись, последовала за ней. Варя откинулась на спинку кресла и заплакала. Слезы не приносили облегчения. Жизнь рассыпалась на клочки, распалась на отдельные кусочки пазла, и из этих кусочков теперь собирался сам собой совсем иной, чудовищный рисунок. И с него злобно смотрели бесчисленные звериные глаза.
– Стой, дурочка! Куда ты? Давай дома во всем разберемся! – Ленкины крики, доносившиеся снаружи, становились все тише. Через минуту они стихли окончательно. По шоссе мчались автомобили, один за другим проносились всего в паре метров от Вари, убаюкивая ее, словно морской прибой. Она утонула в этом море, начала клевать носом, задумалась о том, какое зеркальце подарит Ксюхе взамен потерянного. Завтра же закажет что-нибудь крутое в интернет-магазине. Они соберутся в том уютном кафе возле ее дома, и снег уже будет лежать, и все вокруг будет уже другое, зимнее, чистое. Симпатичный официант принесет бутылку самого дорогого вина, и Варя попросит у подруг прощения и пообещает никогда, никогда больше не знакомить их со своими родственниками, и они засмеются, и…
Что-то промелькнуло перед машиной в свете фар. Что-то большое, но бесшумное. Варя вжалась в спинку сиденья. Погруженная в мечты, она не успела разглядеть существо – человек? медведь? лось? кто еще водится в этих местах? – и даже не была уверена, что оно не привиделось ей.
Варя вытащила из кармана телефон, набрала номер Ленки. Долгие гудки. Чуть подождав, набрала номер Ксюхи. Модный смартфон в пестром чехле, последний подарок Макса, зажужжал на заднем сиденье. Варя, с трудом поборов вдруг возникший порыв просто уехать, вышла из машины, включила на телефоне фонарь.
Ночной ноябрьский лес встретил ее полной тишиной. Лишь влажно хрустели ветки под ногами. Было холодно, воздух вырывался изо рта белесым паром. Отойдя на порядочное расстояние от обочины, Варя обернулась, убедилась, что видит фары автомобиля, и принялась звать подруг. Никто не откликался. Она прошла вперед вдоль дороги, потом вернулась назад, постоянно останавливаясь и прислушиваясь, надеясь на шум шагов или голоса, но лес оставался молчалив. Углубляться в него Варя не решалась.
Ленку она нашла случайно, решив сделать еще один круг. Девушка лежала в канаве, почти полностью скрытая пожухлой травой – скорее всего, поэтому Варя и не заметила ее, когда проходила рядом в первый раз. Шея Ленки была истерзана так, что виднелись шейные позвонки, куртка насквозь пропиталась кровью. Пальцы обеих рук оставались стиснутыми в кулаки.
Глядя в лицо мертвой подруги, кажущееся снежно-белым в свете телефонного фонаря, Варя перестала чувствовать страх. Он просто выключился где-то внутри нее. Предохранитель полетел. От грехов не сбежать, да? Не сбежать, как бы ты ни боялся, как бы ни старался уцелеть, обмануть судьбу. Грехи – вернее любой собаки. Слышали про псов, которые преодолевают сотни километров, чтобы вернуться к хозяину? Грехи так делают всегда. Сотни, тысячи, сотни тысяч километров. Расстояние не имеет для них значения.
Варя побрела через лес, оступаясь, крича во весь голос, отчетливо осознавая, что повредилась рассудком из-за потрясений этого чересчур длинного, но еще не успевшего закончиться дня. Лишившись страха и разума, она наконец поняла, что звериные глаза, горящие в темной яме прошлого, следят за ней не со злобой, а с надеждой. Что Серафима Никитична, сошедшая в преисподнюю, в адском пламени молится за нее. Что кошмар, рожденный сегодня, не остановится, пока не пожрет все, что дорого его родителям. И когда Ксюха, ошарашенная, слепая от ужаса, выбежала навстречу из чащи, она возрадовалась. И когда следом за Ксюхой из мрака возникли грехи – тоже.
За какой-то час, прошедший с тех пор, как Варя видела их в доме престарелых, грехи успели вырасти и напоминали теперь огромного, вставшего на дыбы медведя – если бы медведь этот состоял из непрерывно шевелящейся массы черных корней, среди которых тут и там сверкали круглые водянистые глаза. Забитые до смерти жены, погубленные младенцы, отравленные старики – все были здесь. Сожженные избы, погнившие посевы, изведенная скотина – все было здесь. Дымные кабаки, укромные углы, треснувшие от боли зубы, сгнившие от мучений души – все двигалось, жило, переплеталось в этом большом, вечно голодном, вечно страдающем ненастоящем теле.
– Постойте! – крикнула Варя грехам, заключив в объятия Ксюху. – Я ваша племянница. Я верую!
Грехи остановились в нескольких шагах, обвили конечностями стволы деревьев. Взгляды десятков глаз обратились к ней. Варя поцеловала дрожащую Ксюху.
– Прости, – сказала она. Не дрожащей, обезумевшей от страха женщине, а смелой девчонке, с которой когда-то убегала по коридорам детдома от разъяренных воспитателей. Ленке, с которой много лет назад выкурила первую свою сигарету. Матери, которую, не зная, всю жизнь презирала отчаянно и справедливо.
Поняв, что происходит, Ксюха попыталась оттолкнуть подругу, но в измотанном теле уже не оставалось сил. Варя с легкостью удержала ее, повалила на сырую траву, обхватила руками горло, синее от пальцев Серафимы Никитичны. Да, днем она внимательно смотрела. Она усвоила урок.
– Я верую!
Усевшись на Ксюху, Варя душила ее, дарила ей красную смерть, а грехи нависали сверху, принимая экзамен. И когда агония прекратилась, когда Варя поднялась с трупа, растирая уставшие пальцы, грехи обняли потерянную, но вновь обретенную племянницу и стали с ней одним целым. Поколения и поколения преступлений, страстей и пороков – всего рожденного в земле и неспособного подняться к небу – облепили сердце черной глиной.
Когда Варя вышла к машине и села за руль, в ее душе царил покой. Впервые за долгие годы она не хотела вспомнить слова песни, что мать – лживая манда, на геенну огненную обреченная, – пела ей перед расставанием. Впервые она была сама по себе.
Елена Щетинина
Вдоль села Кукуева
– По реке плывет кирпич… – хриплым голосом затянул мужик с пегой клочковатой бородой.
– Фдой сейа Кукуефа! – подхватил парнишка лет семнадцати. Заячья губа превращала его речь в кашу, поэтому Николка скорее понял, чем расслышал эту строчку.
– Ну и пусть себе плывет! – продолжил мужик.
– Железяка ху… – Остатки фразы потонули в грубом хохоте, от которого, казалось, вагон содрогнулся и подскочил на рельсах.
Николка потряс головой – левое ухо, которое он месяц назад застудил на водах, снова заложило, словно туго забило нащипанной корпией. Он вздохнул, закрыл блокнот, в котором уже часа полтора записывал частушки, шутки, байки и крепкие словечки, – и медленно встал, стараясь не сбить плечами наваленные горой узелки и корзинки: со своим ростом он чувствовал себя в этом набитом людьми и скарбом вагоне как в коробке. Ведь и Николкой-то прозвал его дядюшка Иван Сергеевич в шутку, обнаружив, что ниже племянника на целую голову.
– Ну Николка так Николка – вымахал, – одобрительно прогудел тогда, год назад, Иван Сергеевич в бороду, пытаясь подражать крестьянскому выговору. Вышло неплохо – хотя из крестьян дядюшка если и общался с кем, так с охотниками да псарями. – «Достань воробушка» еще не просят?
– У нас в университете серьезные люди, дядюшка. – Николай одернул новенькую студенческую форму, пытаясь поймать натертыми до блеска пуговицами свет и пустить солнечного зайчика. – Такие шутки не по статусу.
Николай чувствовал себя неловко: дядюшку он почти не помнил. Да, батюшка рассказывал, что, мол, Иван Сергеевич качал маленького Николашу на коленях – но когда это было-то!
Потом они поболтали о чем-то совершенно несущественном – о погоде, о Париже, о дамах (и, прежде всего, о m-me Viardot) – и расстались, обнявшись по-родственному и пригласив друг друга в гости.
Впрочем, понимая, что вряд ли воспользуются этим приглашением.
Николка тряхнул головой. В ухе что-то оглушительно чмокнуло – и оно снова стало слышать.
– Ох, свят-свят, – бормотала какая-то старуха. – Не к добру мы в эту железную коробку сели, не к добру.
– Да ты что, бабка, – оскалился пегий мужик. – Чай боисся?
– А вот боюсь, – с вызовом ответствовала старуха и перекрестилась. – Боюсь! Потому что богопротивно это! Где видано, чтобы люди в железных коробках, запряженных змием огненным, ехали? Пламя-то адское, ась? Ась?
– Дура ты, бабка, – лениво ответил мужик. – У меня кум сказывал – это анжинеры придумали! Пламя обычное, от угольев идет.
– Нееет! – Старуха встала со своего места и нависла над мужиком, грозя ему скрюченным желтым пальцем. – Нееет! Сам глянь – суета, беготня, шум! Содомская суета! Бесовская!
– Да буде тебе, бабка. – Мужик попытался уклониться от грозящего перста, который так и норовил уткнуться ему в глаз. – Люд рабочий возится, балагурит – всяко шум будет.
– Нееет! – старуха заблеяла и затрясла головой. – Нееет! За грехи наши, за грехи эндакую штуку придумали! И несется она прямо в адское пекло! А ты сам послушай, сам! Слышь? А? Слышь?
– Что? – нехотя спросил мужик.
– Стон! – визгливо выкрикнула старуха. – Пропащие души в адском пекле стонут!
Николка не выдержал и захохотал. И замолчал, только когда понял, что в вагоне повисла мертвая, свинцовая тишина. Он поперхнулся смехом: тот встал у него в горле колючим холодным комом.
Все, кто был в вагоне – мужики, бабы, даже дети, несмышленые младенцы с мутным взглядом – уставились на него. Воздух сгустился еще сильнее, став похожим на бланманже – но бланманже с привкусом миндаля, бланманже, которое подают на поминальных обедах.
Николка нервно улыбнулся, стиснув в руках блокнот.
– Не души стонут, – сказал он, пытаясь казаться уверенным. Какого черта он потащился сюда, в этот мужицкий вагон, с одним лишь блокнотиком? Хоть бы ножик для разрезания бумаги взял!
Мужики, бабы, младенцы молчали.
– Не души стонут. – Он хотел сказать твердо и четко, но голос внезапно осип и выдал петуха. – Не души. Это котел свистит. Пар. Просто пар. Как в бане.
– Не бреши! – взвизгнула старуха. – В бане пар чистый! Он грехи выгоняет, душу очищает! А тут не пар, не пар, не пар! Змия огненного дыхание! Мы все у него в кишках сидим!
Николка растерянно обернулся, ища глазами хоть какую-то поддержку. Ладно старуха – ей простительно, она слишком дремуча и не в состоянии воспринимать ничего нового, но тот пегий мужик, который пытался ответствовать ей, – где он? И где паренек с заячьей губой – они же были тут, сидели рядом на лавке, поставив ноги на тюки? Тюки лежали на месте – но там, где сидели мужик с парнем, лишь валялись какие-то узлы.
– Ну это же глупо, – робко улыбнулся он разом всем. Улыбка вышла какая-то перекошенная. – Это просто поезд.
– А хтой-то придумал энтот поезд? – вкрадчиво спросила старуха.
– Англичане, – опрометчиво ответил Николка.
– Ага! – заверещала старуха. – Бусурмане русские души погубить хотят! Они черными людьми промеж нас ходют, плевелы сеют. Кто плевелу подолом одежды зацепит, али вдохнет случаем, али проглотит невзначай – тот в тоске смертной изойдется! Вот что энтот черный дым, что змий окаянный выдыхает, делает – плевелы в себе несет!
Старушечий голос – высокий, дребезжащий, надтреснутый, забился в его голове, как назойливая осенняя злая муха о стекло. Метался, истошно подвывая, рассыпаясь хриплыми вздохами, кряхтел и подвизгивал.
Николка скрипнул зубами.
Угораздило же его родить эдакую придумку – сделать дядюшке к именинам подарок: записать мужицкие байки, песенки и словечки да преподнести блокнотик как сборник идеек для следующего романа. Придумка казалась хороша. И весьма легка в исполнении. Всего-то – во время возвращения домой, в Поганцево, перейти в мужицкий вагон да послушать там тихонько.
Разумеется, на деле все оказалось не так-то просто. Для того чтобы показаться своим в мужицком вагоне, Николке пришлось прикинуться вусмерть пьяным: икать, рыгать, бормотать что-то неразборчивое и даже припустить слюну себе на куртку. Николка бродил среди пассажиров – и никак не мог понять: почему здесь только крестьяне и солдаты? Да, он презрительно называл третий класс мужицким вагоном, но здесь должны были быть и фабричные, и священники, и даже бедная интеллигенция. Почему только мужики и солдатня? И редкие бабы с младенцами. И эта безумная старуха. Хотя где она?
Николка вдруг только что отчетливо понял, что голос старухи все еще дрожит и мечется в прокуренном тяжелом воздухе – но ее самой уже нет. Он дернулся и оглянулся, лихорадочно обшаривая глазами лица – белые, словно вылепленные из сырого теста, темные, как старое дерево, красные, будто парное мясо. Мужики, бабы, младенцы. Бороды, косы, космы, редкие усишки. Старухи не было. Нигде. Она словно исчезла, испарилась, втянулась в спертый воздух, как сизый табачный дым.
Николка едва удержался от того, чтобы не броситься заглядывать под тюки, ворошить узлы, просить подвинуться, показать – нет ли старухи за спиной. Его бы не поняли, обсмеяли, ему бы дали в зубы. Людей было много, слишком много – кажется, даже больше, чем мог вместить вагон. Куда смотрел кондуктор, когда проверял билеты?
Под подошвой что-то хрустнуло – громко, отчетливо, не как шелуха. Николка отдернул ногу – птичий череп. Маленький, с детский кулачок, он раскололся надвое, как орешек, но вместо вкусного ядрышка в нем зияла пыльная пустота.
Николка поднял голову. Никто уже не обращал на него внимания – курили, жевали, болтали, сплевывая на пол густую, темную, тягучую слюну. Ему показалось, или здесь уже не было ни одного из тех лиц, что он видел минуту назад?
Ужинать сели, когда едва-едва начало светать. Из садового кабинета антрепренера Лентовского открывался чудный вид на березовую рощу. Небо светлело, становясь оттенка табачного дыма – мягко-серого, с молочной акварельной белизной.
На столе нежно розовели тонкие до прозрачности ломтики провесного окорока – Гиляровский подцеплял их вилкой сразу с полдюжины и ловко накручивал на зубцы, – манил янтарным, каким-то глубинным светом балык, подрагивал от громких разговоров упругий, блестящий галантин – ужин был скромным, но разнообразным, под стать напиткам.
Отдельно, на самом краю стола, на тарелке белого фарфора одиноко тосковала ржавая сельдь. Ее принес храпящий сейчас на диване трагик Любский – даже и не помня в пьяном угаре, откуда и зачем она оказалась у него в руках, в промасленной рваной газете. Хозяин ужина, при общей молчаливой поддержке, брезгливо сдвинул сельдь подальше – чтобы не смущала и не портила аппетит.
Гиляровский уже и забыл про приношение трагика – но сейчас его взгляд наткнулся на эту тарелку. Сельдь лежала на правом боку, кося мутным полувытекшим глазом. Разводы ржави на ней были похожи на недосмытую запекшуюся кровь.
Отчего-то захотелось пить – но не холодной смирновки со льдом, не терпкого, вяжущего язык шампанского, не густого, тягучего лиссабонского московской фабрикации, – а воды. Обычной воды. Колодезной, холодной до ломоты в зубах – и чистой. Гиляровский пошарил взглядом по столу – воды не было. Только белый сухарный квас стоял в огромной пузатой бутыли – но при мысли о нем в горле отчего-то запершило, словно драли сухие крошки, будто забивался песок.
Он протянул руку, схватил закупоренную бутылку вина, впился зубами в пробку, резко мотнув головой, выдернул – заметивший это управляющий Московско-Курской железной дорогой Шестаков лишь тихонько восхищенно охнул – и жадно, скорее вливая вино в горло, чем выпивая его, выхлебал добрую половину бутылки. Вкуса даже не почувствовал – словно воздух глотал – и только по розовой этикетке понял, что это был портвейн от Депре.
Снова бросил взгляд на селедку. Та смотрела на него – как ему показалось – неодобрительно. Ей что-то не нравилось: то ли что она здесь, то ли – что
– Что? – шепотом спросил Гиляровский селедку. – Чего зенки лупишь?
По его рассуждению, разговаривать с рыбой надобно было как с извозчиками – грубо и уверенно.
Сельдь разинула рот – на мгновение Гиляровскому почудилось, что он увидел мелкие и острые, как швейные иглы, зубы, – и оттуда полилась грязь. Жидкая, слизистая, с бугристыми комками, она выплеснулась на белоснежную кружевную скатерть и начала расползаться вязкой, липкой лужей.
– Эй! – Гиляровский оттолкнул стол и вскочил, ища взглядом буфетчика. – Эй! Тут…
Грязь исчезла. Сельдь лежала на тарелке недвижима и тихо тухла.
Гиляровский нервно обтер лицо салфеткой – такого с ним не было, даже когда он пил с извозчиками водку на скорость в трактире в Столешниковом. Он осторожно ткнул в сельдь указательным пальцем. Чешуя промялась, выступила слизь, из-под жабр вышел тяжелый дух. Гиляровский аккуратно, как покойника, прикрыл сельдь салфеткой, сел обратно и стал прислушиваться к разговорам.
– Отравили Михал Дмитрича-то, отравили как пить дать.
– Ну так сам-то яд и принял же! Вы что, не слышали, что ли? Поговаривают, что с нигилистами связан был – и разоблачили его. А для генерала лучше смерть, чем бесчестье.
– Ерунда все это, – лениво проговорил Шестаков. – Какие нигилисты, право слово. Что Скобелеву было до них? Где они – и где он, Ак-паша, равный Суворову? Бисмарк, скажу я вам, Бисмарк тут причастен.
– Довольно сплетен! – Мышиный шорох перешептываний разорвал зычный бас Лентовского. От удара кулаком стол содрогнулся, из стаканов плеснулись водка, мадера, венгерское. – Вранье! Все вранье! Белый генерал был просто пьян – и кончил разрывом сердца. Он жил славно – так давайте почтим его память! Шампанского!
Шампанское запузырилось в бокалах, заскрипели отодвигаемые стулья. Встали, выпили, помолчали.
Сельдь под салфеткой шевелилась. С края тарелки сыпался мелкий серый песок.
Поезд мчался сквозь ливень и ветер, грохоча и покачиваясь. Николка стоял в коридоре второго класса, высунув голову в окно и подставив лицо холодным и колючим струям дождя. Его мутило. В ушах до сих пор стоял старушечий визг. Идти к тетушке, которая, наверное, уже дремала, закутавшись в шаль, ему не хотелось. До рассвета еще три часа – может быть, он проведет их здесь, представляя, как преподнесет дядюшке Ивану Сергеевичу заветный блокнот.
Зазевавшись и задумавшись, он высунулся чересчур сильно – вода попала в нос и рот, он поперхнулся и, откашливаясь, занырнул обратно, в тепло и тишину сонного вагона. Снаружи, за тонкой деревянной стенкой, бушевала стихия, вырывая с корнем слабые кусты, ломая тонкие деревца, вбивая в норки, как кувалдой, мышей, кротов и сусликов. А здесь было тихо и покойно, и даже время застыло – как масло в погребе.
«Дядюшка сказал бы лучше, – отчего-то подумалось ему. – Дядюшка бы подобрал правильные слова».
Он вздохнул и нащупал в кармане блокнотик. Глупая идея. Удалось исписать лишь с десяток страниц – и то лишь какими-то похабными шуточками про живых мертвецов, у которых отпало естество, присказками о земле-матушке да частушкой про Кукуево. Что из этого пригодится дядюшке? К тому же Иван Сергеевич болен, живет то в Париже, то в каком-то имении подле – зачем ему эти крестьянские забавы?
Колеса стучали на стыках, ливень бился в стекло, швырял в стены вагона горсти мелких камней. Николке казалось, что это тикают часы – десятки разнообразных механизмов, будто собранных в одной лавке. Кто-то в дальнем конце вагона храпел, выводя сложную трель, которая заканчивалась испуганным бульканьем, – и это тоже было словно часы. Что отсчитывают они? Чье время? И, самое главное, – когда оно закончится?
Кондуктор почтового поезда № 4, следовавшего из Курска в Москву, был встревожен. Он ворвался к станционному смотрителю без стука или даже простого приветствия – взъерошенный, взмыленный, мокрый как утопленная мышь.
– Телеграф! – выпалил он с порога. – Телеграф, срочно!
Сонный смотритель устало взглянул на него.
– Не работает, – процедил. – С вечера уже как. Не видишь, что ль, какое светопреставление на улице? Утром чинить будем.
Кондуктор растерянно опустился на стоявший у дверей колченогий, засиженный мухами табурет.
– Но… как это… – пробормотал он. – Надо же предупредить. Второй поезд, что из Москвы идет… его же предупредить надо…
Смотритель подумал немного, потом встал, подошел к маленькому шкафчику, достал оттуда бутыль с чем-то прозрачным, откупорил – по комнатушке разнесся острый запах спирта, – посмотрел стакан на свет, дунул в него – и наполнил до краев.
– Что случилось-то? – спросил и протянул стакан кондуктору. Тот вяло взял и выпил до дна.
– На двести девяносто шестой версте… на насыпи… – Кондуктор морщился: медицинский спирт встал в горле едким комом. – Там что-то неблагополучно…
Смотритель развел руками в ответ:
– Ну я ничего не могу поделать. Только если высунуться в окно и орать. Все уладится – не волнуйся.
Он взял у кондуктора стакан, плеснул еще спирту – но собеседник лишь молча покачал головой и, с трудом передвигая внезапно ослабевшие ноги, вышел.
Еще несколько минут – пока поезд не позвал его требовательным, нетерпеливым гудком, – он стоял на пороге, прислонившись к дверному косяку, и тупо смотрел в заливаемую ливнем ночь.
Перед его глазами застыли картины того, что он увидел четверть часа назад.
Черные тени, поднимающиеся из мокрой топи. Руки, бьющие по стеклу, оставляющие следы грязных распяленных пятерней. Белые – невыразимо-белые, как сваренное вкрутую яйцо, – глаза, которые смотрят из вязкой глинистой жижи. Насыпь ходит ходуном, поднимается и опускается – словно кто-то ворочается под ней, ворочается в томительном и злом ожидании. Люди – странные, незнакомые – он не проверял, не проверял у них билетов! – которые вдруг внезапно наполнили, наводнили вагон: какие-то мужики, солдаты, бабы с младенцами. Он хватает их за рукава, требует показать билет – но в ту же секунду оказывается, что он цепляется за тюк, за чей-то узел со скарбом, а того человека, которого он пытается остановить, нет и в помине. И что-то словно ползет по крыше вагона, постукивает, похлопывает – он слышит, слышит, слышит это сквозь шум ливня, сквозь токот колес, сквозь скрип осей. И он подходит к окну, и упирается горячим лбом в холодное стекло – и видит, как шевелится мокрая земля, как раззевается ямами и оврагами – и как поднимается, чавкая этими ямами и оврагами, словно жадной, ненасытной пастью.
Даже когда он закрывал глаза – он продолжал видеть это.
Все то, что он смог описать лишь словами «что-то неблагополучно».
Николка оторвал взгляд от окна и оглянулся, когда его ноздрей коснулся странный в своей
Оглянулся – и вздрогнул: сразу за ним, так близко, что ему пришлось отшатнуться, стояли давешние знакомые: мужик с пегой бородой, парень с заячьей губой и бабка-кликуша. Стояли и пахли
– Что вы здесь делаете? – спросил он и тут же мысленно укорил себя: что ему за дело, он же не кондуктор. Пусть тот решает, почему мужики оказались в вагоне второго класса.
Пегий мужик исподлобья посмотрел на него, запустил пятерню в бороду и размашисто почесал ее. На ковер посыпались песок и пыль. Парень с заячьей губой наклонил голову – точь-в-точь как птица – и цвыкнул зубом. Старуха непривычно молчала.
– Прошу прощения, – пробормотал Николка. Зачем? Что ему с того, обидел он их или нет? – Я просто не ожидал увидеть вас здесь. Я думал, что ваши места там… в том вагоне. А тут… – Он осекся и отвернулся, уставившись в окно. Пусть идут мимо.
За окном проносились черные силуэты рощ, холмов, деревень. Ночное небо разрывалось всполохами молний – и на мгновение Николка видел залитые водой овраги, мокрые кусты, гнилые, брошенные давным-давно телеги. Тоска, тягучая, липкая, сжимала ему грудь от этого зрелища – и ему хотелось высунуться в окно и завыть на грозу, как усталый цепной пес.
– Так и тут, батюшка, так и тут… – прогудели за его спиной.
Николка обернулся. Пегий мужик продолжал чесать бороду. На полу высилась горка сухого сероватого песка, похожего на пепел от сгоревшей ткани.
– Вы, это… – начал Николка, собираясь сказать что-то вроде «не надо пачкать тут, удалитесь, пожалуйста, в свой вагон», но, столкнувшись взглядом с парнем с заячьей губой, резко замолчал. Почему он раньше не замечал, что глаза у того – белые, невыразимо-белые, как сваренное вкрутую яйцо? И почему тот смотрит этими белыми глазами так, будто видит?
– Так и
– Ну и псть сбе пфыет, – мелко захихикал парень. Николка криво улыбнулся, стараясь казаться вежливым. Парень осклабился, продолжая хихикать. Это был странный смех – не рожденный в горле, на связках, как у всех, а где-то в глубине, в утробе, глухо грохоча и постукивая. «Как поезд на рельсах», – мелькнуло в голове у Николки.
– Железяка, – помолчав, сказал пегий мужик. Сказал веско и четко. Одно слово – без похабного продолжения. Лишь одно слово – как решение. Как приговор.
Парень продолжал хихикать, растягивая губы, как кожу старого, иссохшего сапога.
– Покойнички, – вдруг сказала старуха, глядя куда-то за плечо Николке.
Он обернулся.
Поезд поворачивал на крутом изгибе – и был виден почти весь десяток вагонов: синие, желтые, зеленые, но все в ночи одинаково-серые. Бледные.
– Покойнички, – с какой-то материнской любовью произнесла бабка. – Родненькие. Сколько их здесь полегло, пока дорогу эту окаянную строили… Пора им, пора… Покушать, родненьким… За себя покушать, за жинок своих, от болезней и голода слегших, за дитяток, некрещеными померших… Аж душами неприкаянными вернулись, чтобы плату свою взять.
Николка смотрел в ночь – она притягивала его взгляд, словно густая, липкая черная лужа. Призраки – мужики, солдаты, бабы с младенцами – вылезали из окон поезда: те самые лишние пассажиры, те самые безбилетники, которых не мог бы остановить ни один кондуктор. Они карабкались по стенам, заползали на крышу – и лезли, лезли, лезли, все дальше и дальше, повинуясь какой-то единой цели. Когда кто-то из них проползал мимо окна, в которое смотрел онемевший от ужаса Николка, – можно было разглядеть холодную, пустую ухмылку: оскал без губ и десен.
А еще
– Шейешяка! – раздался за его спиной выкрик.
Николка обернулся. Парень хохотал, уставившись прямо на него, – а его губы все тянулись и тянулись, их краешки уже достигли ушей – точно небрежный смазанный грим у циркового клоуна. А потом они лопнули – разошлись по заячьему шраму, как по заранее подготовленному шву. Кожа ползла все дальше и дальше, распарываясь, словно старое ветхое рубище. Вот съехал на левую сторону нос, вот располовинился лоб, обнажив белесую, в желтоватых прожилках жира, кость… И тут лопнул череп, развалился надвое – как спелый арбуз, со всего размаху упавший на мостовую с подводы. Только вместо алого, мягкого, нежного в воздух поднялась горькая, едкая серая пыль.
– Железяка, – неожиданно четко прошлепала рваными губами развалившаяся напополам голова.
И тут Николка закричал.
И как бы в ответ на его крик – а может быть, вторя ему, – раздался оглушительный, истошный, разрывающий мир на части свисток.
Солнце чуть золотило верхушки деревьев – точь-в-точь как подрумяниваются яблоки в русской печи. Чивикали пташки, переговаривались склочные сороки, выводил замудренную трель заспанный соловей.
Проснулся Любский, почавкал пересохшим ртом, тупо посмотрел на лафитный стакан, из которого Лентовский угощался своим бенедиктином.
– Миша, может, холодной водочки? – робко предложил. – Да и селяночка по-московски сейчас бы была как раз к столу.
– Можно, – пожал плечами Лентовский. – Эй, Серега!
Подскочил буфетчик – проворный, кудрявый, румяный, весь какой-то оперный, изогнулся в полушутливом – артисты ж! – подобострастии:
– Чего изволите-с?
– Так… – Лентовский похрустел длинными тонкими пальцами. – Сооруди-ка нам селяночку похмельную. Да на сковороде из живой стерлядки. А то видишь – шампанское уже в горло не лезет.
Буфетчик согнулся еще ниже – словно заглядывал под стол: не упал ли туда какой гость?
– Можно, Михаил Валентинович, а пока поднести водочки со льда?
Лентовский задумчиво почесал бороду.
– Добро, – пробасил. – А еще тогда и трезвиловку нам. Что там есть?
– Икорка ачуевская, свежайшая. С сардинкой, лучком и лимончиком. Пять минут – и как рукой снимет.
– Добро, – согласился Любский, с трудом ворочая опухшим языком.
Буфетчик резво ушуршал, что-то негромко насвистывая под нос. Вернулся он уже молча, легко и красиво балансируя сразу тремя подносами, уставленными блюдами разных размеров и форм.
– Вот-с, – элегантно разметал их по столу, поклонился и, не дожидаясь ответа, снова исчез.
Ноздрей Гиляровского коснулся терпкий землистый запах. «Как будто яма, – подумалось ему. – Яма, раскопанная в дождь». Эта яма встала перед его глазами, словно он заглянул в нее. Он видел ее, чуял, осязал. Жирные, плотные комья земли – сожмешь их – и они источают сок через пальцы.
– Икорки не желаете? – грохнул над ухом бас Лентовского.
Гиляровский вздрогнул, тряхнул головой.
Лентовский протягивал ему серебряное блюдо. На нем, источая землистый аромат, плотной глыбой стояла паюсная, ачуевская-кучугур.
– Не желаете? – повторил Лентовский, подсовывая блюдо Гиляровскому под нос. – Свежайшая. Еще трепещет, кажется.
Земля. Жирная земля источает сок сквозь пальцы. Трепещет, шевелится, пульсирует червячьими, людскими телами.
– Н-нет, благодарствую. – Он оттолкнул тарелку пятерней, словно закрывал глаза покойнику.
Грохнула дверь где-то в глубине дома, послышались спешные шаги, переходящие на бег. Старший официант, взъерошенный, с засученными рукавами, ворвался в комнату и – не сказав ни слова хозяину – метнулся к Шестакову.
– Константин Иванович! Там курьер с вокзала вас спрашивает! – официант наклонился к уху Шестакова и, даже не понизив голос, простонал: – Несчастье на дороге!
Шестаков поперхнулся, бледнея и трезвея на глазах.
– Что? Сюда, зови сюда! Хотя нет. – Он обвел растерянным взглядом собравшихся, прочел в их лицах праздное любопытство. – Нет-нет… Я сам… Я сам выйду.
– Что скажете, господа, – небрежно спросил Любский, когда за Шестаковым захлопнулась дверь. – Катастрофа? Али задавило кого? Как у графа Толстого – рыбкой на рельсы?
«Несчастье на дороге, несчастье…» – звенело в ушах у Гиляровского. Сельдь разевала рот, лилась болотная жижа, на зубах скрипел песок, в голове стучали, падая – но не звонко, как на крышку гроба, а глухо, словно на живую плоть, – комья земли.
Вернулся Шестаков – бледный, дрожащий, весь какой-то мертвый.
– Извините, ухожу. – Руки тряслись так, что не с первого раза смог уцепить шапку. – Н-несчастье… – Зубы у Шестакова стучали, язык еле ворочался. – П-под Орлом… Несчастье. П-почтовый поезд… п-под землю… – Он всхлипнул, покачнувшись. – Под землю ушел!
Пальцы Гиляровского сами сорвали с вешалки пальто и шапку, цопнули из ящика, стоявшего у двери, бутылку вина – и он опрометью бросился на вокзал: успеть, всенепременно успеть первому!
Мысли Николки ворочались медленно и тяжко. Здесь, в этой плотной, душной темноте, закованный в глиняную смирительную рубашку, глотая жалкие крохи воздуха, единственное, что он мог делать, – это думать. Вспоминать. Понимать.
В тот момент, когда оглушительный свисток разорвал мир вокруг него, как мятый лист бумаги, жуткая троица, источавшая холод, вдруг мигнула – словно лампа, в которой заканчивается масло, – и исчезла. Только серый песок из бороды пегого мужика взметнулся в воздух и осыпал Николку мелким, заскрипевшим на зубах крошевом.
А потом все закрутилось, завертелось, лопнуло, треснуло, раздробилось – и он полетел через черную ночь и белую воду, вниз – в бурлящую и клокочущую жижу, которая схватила его, сжала, стиснула и стала его могилой. Его – по недосмотру еще живого.
Поначалу он слышал других. Оказавшихся здесь, в этой же общей могиле. Стонущих, плачущих, кричащих, проклинающих, молящихся. Их голоса метались в тесноте и темноте. Они бормотали какие-то имена, просили передать что-то родным, вспоминали свои хорошие и дурные поступки – и жить, жить, жить, они безумно хотели жить!
А потом кто-то простонал:
– Поднажмем.
И все поднажали. С хрустом костей, с бульканьем легких, с хлюпаньем плоти – поднажали.
И приподняли землю.
– Свят-свят-свят, – перекрестился мужик, когда под колесами его телеги зашевелилась земля. Зашевелилась, приподнялась и опустилась. Потом приподнялась – и опустилась снова.
– Свят-свят-свят, – пробормотал он и спрыгнул с телеги.
Земля шевелилась, словно дышала.
– Свят-свят-свят, – затараторил он, подпрыгивая и утаптывая колыхающуюся землю. – Убирайтесь, черти окаянные, обратно в пекло! Прочь-прочь-прочь! Убирайтесь, не надо добрых православных смущать! Прочь! Прочь! Прочь!
С каждым «прочь» он прыгал что есть мочи и дергал лошадь, чтобы та тоже ударила копытами и успокоила тех, кто пытался прорваться из-под земли наверх. Лошадь шумно вздыхала и тяжело опускала ноги.
– Свят-свят-свят, – удовлетворенно сказал мужик, когда земля наконец утихла и успокоилась. – Вот так вот. Неча к нам лезть. Так и сидите, где сидите.
Он залез обратно в телегу и тронул поводья, понукая лошадь. Кобыла замотала головой, всхрапнула и покорно пошла вперед.
Когда же ее возница заорал от ужаса – она даже не вздрогнула.
Потому что тупо и оцепенело уставилась на месиво земли и металла, которое открылось перед ними. Полотно железной дороги – той самой, по которой носились, пыхтя и стуча, пугая ее, поезда, – было разорвано огромным глубоким оврагом. С обоих его краев свисали разбитые, покореженные вагоны, дно было усыпано обломками, залито тиной, завалено камнями и глиной – и эта пропасть уходила вниз, вглубь земли, аккурат лошади под ноги, уходила туда, откуда они пришли, где они только что топтались.
Было душно, мутно и муторно. От земли поднимался густой липкий смрад – где-то там, под застывшей коркой тиной, гнили – и некоторые из них заживо! – десятки людей, пассажиров несчастного поезда.
Гиляровского мутило. Он едва стоял на ногах, то и дело взмахивая рукой, чтобы удержаться за кого-нибудь из проходящих – но шлепки его огромной тяжелой ладони, заставляли людей от неожиданности приседать на корточки. Львов-Кочетов из «Московских ведомостей» вообще ушел в глину по колено, и его пришлось натурально вытягивать оттуда за пояс – как во французской борьбе.
Это место – место гибели, смерти, мук и страданий – было похоже на какое-то поле для гуляний. Здесь кишели корреспонденты: «Новое время», «Новости», «Ведомости» – все газеты ближайших городов выпихнули в этот забытый уголок своих людей. Землекопы и рабочие, как трудолюбивые муравьи, копали, таскали, вытягивали, уносили. Инженер-генералы, судебные следователи и прокурор палаты ходили кругами, прикрывая нос белоснежными – но быстро становившимися маслянистыми – платками, и говорили, шептали, скрипели зубами, качали головами. Чуть дальше плотным кольцом стояла охрана, изморенная духотой и вонью. Ну а сразу за ней – чуть ли не упираясь носами в их мундиры – толпились зеваки. Ели, пили, лузгали, сплевывали под ноги. Переговаривались, ахали, ужасались, смеялись. Кто-то не поленился, принес с собой одеяло и расстелил на траве, устроив тут же небольшой пикник с пирожками и фруктовой водой. Женщины – местные помещицы, барыни и барышни – прибыли разодетыми, напоминая блестящих пестрых мух, пирующих на трупе.
– Тащат, тащат… – то и дело громко шептали в толпе.
И тут же она напирала, заставляя охрану вздрогнуть и плотнее сомкнуть ряды, – жадная до зрелища, охочая до мертвецов.
Но это оказывалась очередная шпала или кусок дивана из первого класса – и толпа, разочарованно вздохнув, снова замирала в ожидании.
Десять вагонов – десять! – лежали на дне пещеры, образовавшейся после того, как сильнейший ливень вымыл чугунную трубу, через которую шла насыпь. Как, каким образом это случилось? Что разбило ее, что разорвало швы? Почему поезд не остановился? Трясущийся от ужаса машинист говорил, что он сделал все, что надо, что он понял, заметил – но почему-то не смог, не смог, не смог остановить! Что поезд несся вперед, а потом что-то случилось. «Да ясно что, – криво усмехаясь, пробормотал судебный следователь. – Контрпар идиот дал. Поезд и разорвало» – и паровоз оторвался. Оторвался и первый вагон, и пара вагонов в хвосте – оторвались и повисли над пропастью, полной бурлящей жижи, умирающих людей и громоздящихся осколков. Все остальное – десять вагонов, десять! – залило, засыпало, перемешало, смяло…
Обо всем об этом нужно было всенепременно написать в газету.
– Как называется эта деревня? – дрожащим голосом спросил Гиляровский у какого-то мужика. Тот поднял голову, почесал пегую, перепачканную в земле бороду.
– Кукуевка, милсдарь, – хрипло сказал он и почему-то осклабился. – Кукуевка.
Они замолчали. Замолчали все, кого он слышал. Постепенно, один за одним, утихли все их голоса, исчезая, как листья осенью с дерева. Последней исчезла монахиня, матушка Марья, напоследок благословив всех, кто мог еще ее услышать. То есть его.
Он остался в тишине, темноте – но не пустоте.
Призраки.
Они были тут. Мертвые давным-давно, они ходили, ползали, пробирались среди тех, кто умер только что. Переговаривались, хихикали, отпускали шуточки, рассказывали похабные анекдоты. На него упала невидимая шелуха от семечек, к щеке прилип чей-то плевок.
– Касатик, – проскрипел старушечий голос – и земля, черная, тяжелая, удушающая земля надвинулась на него.
И он тоже умер.
Сначала – целую неделю! – им казалось, что мертвецов нет. Что те куда-то исчезли, оставив после себя лишь тяжелый липкий дух. Потому что поднимались лишь обломки вагонов, куски диванов, треснутые двери, узлы и тюки со скарбом – но людей не было. Рабочие – грязные, изможденные, с лопатами и тачками в ободранных, гноящихся руках, поговаривали, что слышали чей-то шепот там, под землей. Что кто-то переговаривался, смеялся, шутил, что-то даже распевал! «Вода, – отвечали инженеры. – Просто вода. Еще бурлит. Размывает глину, пробивает камни. Ищет себе дорогу без трубы».
Первый труп подняли седьмого июля. Не человек – кусок изуродованного мяса. Артельщик Андреев – установил следователь. Потом были сын священника Сретенский, монахиня Марья Ягинина, мценская мещанка Ирина Полунина…
Восьмого июля поставили электрическое освещение. На фонари слетелись мотыльки. Они как ангелочки порхали между жирными, черными и волосатыми, блестящими и зелеными мухами, которых приманил трупный смрад.
– Души это, души невинно погибших, – шептались рабочие. – Ждут, когда погребут по христианским законам, тогда-то на небо и отправятся.
Привезли свинцовые гробы. Прокурор Московской судебной палаты Сергей Сергеевич Гончаров, ведший следствие самолично, не уходя с места катастрофы ни днем ни ночью, после очередного опознания дышал на свой неизменный монокль и давал отмашку – грузите. Трупный смрад масляно истекал даже из-под закрытых крышек.
Гиляровский ночевал здесь же, на обломках, закутавшись в какую-то дерюгу, пропахнув мертвецкой вонью, обгорев на солнце, небритый и нечесаный – больше похожий на запаршивевшего бродягу, чем на корреспондента «Московского листка». Его будили, когда поднимали очередной труп, – и в редакцию летела еще одна телеграмма.
Девятого июля достали Николая Тургенева – студента, племянника писателя, – он ехал домой, сопровождая старушку тетку. Десятого июля стало известно, что его отца, Николая Петровича Тургенева, разбил паралич в ту же минуту, когда сообщили о том, что сын мертв.
Одиннадцатого июля товарищ прокурора Федотов-Чеховский предложил Гиляровскому кусок ситного с бужениной. Гиляровский поблагодарил и взял. Говядина в его ладони зашевелилась, запульсировала, обдала трупной вонью, потекла жижей сквозь пальцы. Гиляровский отшвырнул угощение с омерзением – мясо не шло ему в горло, вызывало спазмы и рвоту. Он пил водку и ел сыр, яблоки и бублики – все то, что не было из мяса, то, что не касалось земли.
Но наконец все было кончено. Все несчастные были извлечены из пропасти, ставшей им могилой, все были узнаны и похоронены. Уехал Гончаров, покинул место катастрофы Шестаков, исчезли зеваки, отбыли рыдающие родственники.
Пришли вагоны с известью.
Их разгружали непривычно молча, сумрачно, даже не помогая себе залихватской «Дубинушкой».
Гиляровский смотрел, как рабочие засыпают землю дезинфекционными средствами, как выкладывают толстый слой едкой извести. Его дела тут были закончены.
Он развернулся, чтобы уходить.
У края ямы стояли трое. Мужик с пегой бородой, щуплый, рахитичный – спину можно через колено переломить, – паренек с заячьей губой и тощая жилистая старуха. Черт с ней, со старухой, но при виде праздных мужчин Гиляровский ощутил подкатывающее к горлу горькое бешенство.
– Что стоите пялитесь? – рыкнул он. – Работы нет, что ли?
Старуха ухмыльнулась – нехорошо, широко, обнажив крепкие желтые зубы.
– Так мы уже отработали, батюшка, – загоготал пегий мужик. – Ох и отработали!
Парень пробормотал что-то невнятное.
Гиляровский не мог оторвать взгляд от старухиного рта. Тот притягивал его – как притягивает иногда глубокая, кажущаяся бездонной яма. Как манит и словно шепчет тебе, стоящему на краю: «Ну давай, давай, шагни, чего же ты медлишь». Ему казалось, что да, именно так: достаточно сделать шаг – и он провалится в эту черную дыру и будет падать, падать, падать – как девочка в английской сказке какого-то математика, «Соня в царстве дива».
– Работы нет, что ли… – с трудом пробормотал он, пытаясь стряхнуть с себя это наваждение.
К уху приблизились чьи-то губы, коснулись его, обдали сухим жаром, кольнули острыми корками:
– Так мы уже отработали, батюшка, – послышался густой, утробный шепот. – Ох и отработали.
Старуха зевнула, раззявив пасть, – и Гиляровский почувствовал, как его тянет, тянет, тянет в нее. Он согнул ноги, напряг мышцы – словно пытался устоять в сильнейший ветер. Не удержался, судорожно махнул рукой, вцепился пальцами в плечо рядом стоящего – но рука провалилась, будто в птичий пух, овечью шерсть, рыбьи потроха. Ее затягивало все дальше и дальше, глубже и глубже – в слизь, холод, смерть. Он качнулся в другую сторону, выдернул руку, глянул с ужасом – ожидая увидеть содранную кожу, обнажившееся мясо. Но лишь легкий иней дрожал на волосках.
Он поднял глаза на старуху. Та сделала глотательное движение – он увидел, как по горлу у нее прокатился ком размером с бильярдный шар, – и захлопнула пасть.
– Ступай, батюшка, – неожиданно мягко и добро сказала она. – Ступай, подобру-поздорову. На царские гостинцы не зарься только. А то до сроку встретимся.
Гиляровский сделал шаг назад. Ноги онемели, и он скорее понимал, что сделал шаг – нежели чувствовал это. Пегий, Заячья Губа и Старуха смотрели на него – смотрели пристально, внимательно, цепко, словно пожирая его взглядами. Засосало под ложечкой, мучительно раскатилось по кишкам, поднялось едкой горечью по горлу.
Что-то шевелилось над ним.
Он поднял голову.
Там, в вышине, промеж тяжелых, низких, напитанных дождем туч, копошились тени. Они двигались, словно что-то поднимали, перетаскивали, ставили, держали, забивали: их движения были медленными и размеренными, в них не было суетливости, поспешности или мелочности: только ширь, и сила, и мощь. Гиляровскому вдруг показалось, что это его – его! – они поднимают, перетаскивают, ставят, держат – и это по нему бьют огромными кувалдами, забивая в землю по самую маковку.
Он упал на одно колено – и мокрая почва, липкая жижа с чмоканьем всосала ногу. Тени не видели его – они продолжали свой труд, упорный и тяжелый. Из-за тучи на мгновение выглянуло солнце и подсветило тени – выхватив все, до мельчайшей черточки.
И тогда Гиляровский увидел.
Он увидел людей, которые стояли в воде по грудь, кидая лопатами тяжелую, мокрую землю. Увидел волочивших на худых покатых плечах толстые – в обхват – шпалы. Увидел вбивавших в мерзлую, твердую – словно железо – почву огромные, с два их роста, сваи.
Призраки работали – работали размеренно, вдумчиво, словно подчиняясь какому-то, слышимому только ими, ритму. Они продолжали строить – где-то там, за гранью бытия, за краем жизни – бесконечную железную дорогу, по которой когда-нибудь пойдет гигантский, дышащий свежей кровью и горячим паром поезд.
Они строили, падали, умирали, гнили и рассыпались в прах – своими костями укрепляя дорогу – вечную железную дорогу. Ненасытного, алчного зверя, который лишь сделал вид, что человек его укротил, зверя, который насытился сейчас – но скоро вновь оголодает.
– Ну и пусть себе, – прошелестело у него над головой, осыпав его песком и сухой землей.
И тогда он закричал.
Герман Шендеров
Виртуальная машина
– А я бывал в Тихом Доме, – вырвалось у Саши. Уже через секунду он пожалел о сказанном, почувствовав на себе тяжело налипшие взгляды. После провала с компиляцией ядра ему хотелось как-то реабилитироваться, заявить о себе, сбить спесь с этих надменных миллениалов.
Но нечаянно брошенная фраза вызвала пренебрежительный смех.
– Да у нас тут крутой хакер! – тряхнул дредами Морф, затянувшись вейпом, водянистые глаза его недобро блеснули. – «Цикаду 3301» тоже ты создал?
– Бери выше, – хохотнул парень в очках и растянутом свитере, со странным именем Емельян, – наш Нео «Силкроад» проложил, верно говорю?
Что такое «Цикада 3301» и «Силкроад», Саша понятия не имел – когда он учился программированию, всего этого дерьма в Сети было гораздо меньше. Еще не так давно он был на форумах Батей, а теперь выслушивает колкости от малолеток, которые еще пешком под стол ходили, когда он написал свое первое «Hello World!».
От этих мерзких смешков тянуло рвать и метать, но Саша не хотел подвести Алену – если и с этой командой не выгорит, то о переводе в престижную фирму придется позабыть. Так и останется кодить за тридцать тысяч в пыльном офисе, а Алена найдет себе кого-то успешнее, импозантнее и – главное – моложе.
– Ален, ну подтверди! – попытался он сохранить лицо, обратившись к худенькой блондинке в толстовке «NASA». Подтверждать Алена, конечно же, ничего не стала. Сделав вид, что вопрос обращен не к ней, она отвлеклась на монитор, сосредоточенно вперившись взглядом в прогресс-бар установщика.
– Ага, подтверди, Ален! – передразнил Морф измененным, густым голосом, выпуская облако пара изо рта. – И что ты увидел в Тихом Доме? Призраков, Бога, Ад?
– Ну… – протянул Саша неуверенно, пытаясь спешно придумать ответ. Что такое Тихий Дом, он не знал – встретил упоминание на сайте интернет-страшилок да и запомнил неизвестно зачем. Сейчас он активно шерстил память в поисках хоть какой-нибудь дополнительной информации, чтобы не выглядеть профаном и лжецом.
– Если он скажет, что это пустой чат, – я пакую манатки, – громко заявил очкарик. – Ты, Ален, конечно, извини, но работать с мракобесом – это зашквар.
– Tы кого мракобесом назвал? – набычился было Саша, но вмешался Морф.
– Ты, Саня, с темы не соскакивай. Что там в Тихом Доме?
Морф потянулся, его стильно драные джинсы немного сползли, и глазам открылась резинка трусов с надписью «It’s gonna be a Big Bang!», натянутая меж торчащих тазовых костей. Рисуется, сволочь! Невольно Саня потер собственное немалое брюхо, которое прятал под мешковатой футболкой.
– Ты у нас один такой – посвященный! Я, например, в Тихом Доме не бывал. Емеля, ты бывал?
– Не довелось, – ответил Емеля, поправляя очки.
– А ты, Ален? – не унимался красавчик с дредами.
– Ребят, давайте уже спокойно поработаем! – огрызнулась Алена.
В изгибе ее спины, в наклоне головы, в нервном пощелкивании мышкой чувствовались стыд и досада. Досада на него, на Сашу, который, попытавшись заработать авторитет, лишь вырыл себе яму в полный рост и сам же в нее сиганул.
– Там, в общем, – прочистив горло, наконец ответил он, – самому видеть надо. Не описать.
– Ага. Неописуемо. Лавкрафт бы одобрил, – уже со скукой отозвался Емеля, поворачиваясь к монитору. Кажется, он потерял к Саше интерес.
– А ты сходи туда еще разок, а? – неожиданно, осененный идеей, предложил Морф. – И мы тебе поверим!
– В Тихий Дом? – растерялся Саша.
– Ага. Когда у нас следующая рабочая сессия? Четверг. Дня два должно хватить, – не унимался Морф. – Удиви нас, докажи, что ты крутой хакер. Забьемся?
– На что? – напряженно спросил Саша, не ожидая ничего хорошего. Вряд ли Морфа устроит денежная ставка.
– Ну, скажем… – парень с дредами притворно осмотрелся, но куда целил его взгляд, Саша знал с самого начала, – а, скажем, если ты в четверг не докажешь, что был в Тихом Доме, то вот Аленка со мной на свидание сходит? Как тебе?
– Совсем дурак? – отозвалась Алена, но как-то вяло, будто возмущалась не содержанием предложения, а его формой.
– А если докажу? – набычившись, ответил Саша.
– Ну… Тогда я уступлю тебе кресло проект-менеджера. По рукам, Нео? – ухмыльнулся Морф, и, глядя на эти ровные белые зубы, аккуратно постриженную бородку, колечки пирсинга, выбритый на висках узор, Саше хотелось выбросить руку вперед. Расплющить нос, свернуть на сторону челюсть, выдавить глаз… Но вместо этого он протянул открытую ладонь и крепко сжал пальцы Морфа, надеясь, что увидит, как его лицо исказится от боли, но чертов хипстер оставался невозмутим.
– Вот и славно! – осклабился он и повернулся к очкарику: – Емельян, разбей!
– Придурки! – буркнула Алена, даже не глядя в их сторону.
В машине Алена с Сашей ехали, сопровождаемые тягучим молчанием. С каждым днем он ощущал все сильнее, что упускает ее. Поначалу девушке с ним было интересно и весело: когда он рассказывал про локальные сети, мемы дофейсбуковской эпохи и про старые игры. Когда превосходил ее в знаниях, умениях, казался ей талантливым программистом – все было по-другому. Потом Алена закончила учебу, получила место графического дизайнера в динамично развивающейся студии по разработке мобильных приложений и… Поняла, что рядом с ней находится застрявший во времени неудачник, чьи знания давно устарели, а титулы и достижения сегодня уже ничего не стоят. И теперь Саша ее терял.
Наконец, он осмелился заговорить:
– Поехали сегодня ко мне, а? Куплю вина, сыр, фильм посмотрим, а?
– Не хочу. Я слишком устала сегодня, – ответила Алена, даже не отвернувшись от окна. По стеклу сползали струйки дождя – видимость была почти нулевой. «Она просто не хочет смотреть на меня», – подумалось Саше.
– Слушай, если ты из-за этого спора… – начал было он, но наткнулся на глухую оборону:
– Я не хочу об этом говорить. Высади меня здесь, надо продукты купить.
– Тебе отсюда минут двадцать идти! – возразил он.
– Пройдусь! Останови здесь! – приказала она не терпящим возражения тоном и принялась отстегивать ремень безопасности.
Саша притормозил у обочины перед светофором, и Алена выскочила из машины как ошпаренная.
– Набери мне, как будешь дома, – я волнуюсь, – крикнул он в стену дождя, но девушка уже растворилась в толпе пешеходов, что переходили дорогу.
Скрипнув зубами, Саша уронил голову на руль и просидел так минуту или две, пока за спиной не завыли клаксоны.
Зайдя домой, Саша с тоской окинул взглядом свою студию. Когда Алена была здесь, утлая однушка превращалась в уютное гнездышко, где, закутавшись в плед, можно было сидеть обнявшись, смотреть фильмы и сериалы, целоваться и заниматься любовью, пока за окном бушевала стихия. Без нее же это было типичное захламленное проводами, корпусами системных блоков, неработающими мониторами и пивными бутылками унылое логово холостяка.
Открыв холодильник, Саша достал бутылку «Миллера» и уселся за компьютер. Огромный изогнутый монитор являл собой центр всех линий квартиры – к нему, как в Рим, вели все дороги. Матово светилась зеленым дорогущая механическая клавиатура – Аленин подарок. Мерно, точно осознавая свою мощь, жужжал похожий на гигантский советский холодильник кастомизированный системный блок.
Наивно было думать, что, придя домой и спросив у поисковика: «Что такое Тихий Дом?», он получит ответы.
Поисковик предложил массу ссылок и статей. Согласно большинству, Тихий Дом являлся последней точкой, лежал на самом дне Интернета, являлся финалом и венцом всего, пересечением Сети с ноосферой. Последней страницей книги, абсолютным знанием и пониманием всего сущего, одновременно являясь концом любого пути.
Данные разнились, но большинство статей и сайтов сходились в одном: Тихий Дом – это просто мистификация, местная легенда наподобие Лох-Несского чудовища.
Отчаяние прокатилось опустошающим вихрем по Сашиным внутренностям и вырвалось протяжным «твою ма-а-ать!». Лишь теперь он понимал, как на самом деле облажался. Должно быть, это прозвучало как утверждение, что он водит дружбу с йети.
– Ой дебил! – сокрушенно прижал он руки к лицу, представляя себе, что будет в четверг. Понятное дело, Алена откажется идти на свидание с Морфом, но это поражение пробьет очередную трещину в их отношениях…
«Откажется ли?» – спросил он вдруг сам себя. В голове закрутился калейдоскоп картинок, одна гаже другой. Вот он ведет ее в какое-нибудь модное, навороченное кафе, заказывает смузи и моккачино, они едут в лофт, уже вдвоем. Сальные, с поволокой, рыбьи глаза скользят по туго обтягивающим задницу Алены легинсам; бледные, похожие на пауков-альбиносов руки тянутся к ее талии; обрамленные мерзкой бородкой губы приближаются к ее лицу…
– Стоп! – стукнул Саша кулаком по столу. Подскочила бутылка – ее еле удалось поймать, прежде чем пенный напиток полился на клавиатуру. Алена была бы в бешенстве. Если она, конечно, еще когда-нибудь придет в эту квартиру.
Все началось из-за кризиса. Засидевшемуся на месте программисту найти работу оказалось не так просто. Пришлось обратиться за помощью: Алена уговорила своего коллегу принять Сашу в свой стартап, и тот, заинтересованный в опытных кодерах, согласился. Теперь Саша четко понимал – интересовался Морф только Аленой, и, похоже, твердо намеревался воспользоваться ситуацией.
Тут Сашу осенило – а что мешает обратиться за помощью и в этот раз? Наверняка среди его старых форумных знакомых есть кто-то, разбирающийся в вопросе. Так он хотя бы будет знать, что попробовал все варианты.
Быстренько набросав тему на форуме, он принялся раз за разом обновлять страницу. Волнение не позволяло отвлечься ни на что другое. Перечитывая только что написанное, Саша выдувал одну бутылку пива за другой, не замечая вкуса.
«Здорово, форумчане! Нужна помощь людей компетентных. Хочу спуститься в Тихий Дом. Какие подводные, с чего начать, куда идти? Киньте туториалы, ссылки, распишите, Батя в долгу не останется!»
Поначалу писали всякие тролли – мол, перекинь мне сто штук деревянных, я тебе ссылку дам, и все в таком духе. Повылезали местные знатоки, принявшиеся в нелестных выражениях обсуждать «дегенерата», что повелся на интернет-легенду. Когда четвертая бутылка пива подходила к концу, а досада и отчаяние близились к апогею, – при очередном обновлении страницы появилось новое сообщение.
Писал некий PsychoPMP:
«На людях такое не обсуждаю. Могу поработать проводником. За подробностями – стучись сюда».
Ниже была ссылка. Прочтя ник еще пару раз, Саша наконец уловил тонкую иронию.
– Психопомп, значит. Ну, поехали! – повеселел он и перешел по ссылке. Сайт оказался похож на одну из тысяч чат-рулеток. Высветился интерфейс, загорелся огонек вебки, хотя никакого разрешения камере Саша, конечно же, не давал, что уже нервировало. Собеседник предпочел разговаривать без изображения – с монитора на него смотрела дефолтная аватарка с темным силуэтом.
– Привет, – раздалось из динамиков так резко, что Саша аж подпрыгнул на месте, снова едва не разлив пиво. Голос был программно-изменен на какой-то густой и глубокий бас – сразу вспоминался фильм «Пила».
– Здоро́во. Так, значит, ты бывал в Тихом Доме? Что там вообще? Он существует?
– Я знаю дорогу туда, – уклончиво ответил Психопомп. – Вожу людей за деньги.
– Какова цена вопроса? Есть какие-то гарантии, доказательства?
– Никаких гарантий. Либо ты мне веришь – и мы идем, либо я отключаюсь.
– Так что по деньгам? – с волнением спросил Саша. На счете у него было не сказать, чтобы густо. – Какие методы оплаты принимаешь?
– Биткоин, Эфириум, Дэш. За один проход беру сто зеленых. Дополнительные расходы на тебе, – казалось, из этого голоса кто-то хирургически удалил эмоции. На секунду Саша предположил, что общается с ботом.
– Оке-е-ей, – протянул он. С Биткоином и прочими криптовалютами он дел раньше не имел. – Слушай, а у тебя «Сбер» есть? Ты из Москвы? Я бы вживую передал, если не хочешь счета светить.
– Нет, мы не увидимся. Заведи кошелек – я дам реквизиты.
– Я вообще-то еще не согласился, – замялся Саша. – И вообще – если я перекину деньги, что тебе мешает свалить в туман сразу после?
– Найди сайт-гарант. Переведи деньги им. Составь договор, дай мне ссылку. Идет?
Разумеется, Саша уже давно мысленно согласился на условия Психопомпа. Сто долларов – сумма большая, но он прекрасно осознавал, что если упустит Алену, то потратит их на то, чтобы напиться до беспамятства и, если повезет, задохнуться в собственной блевотине.
– Идет. Когда приступаем? Как с тобой связаться?
– Погружение завтра. Свяжемся в двадцать один ноль-ноль по Москве. Мне нужно кое-что сделать. Тебе, кстати, тоже. Я трасернул, это проксовоз? Кинь мне свой Ipsec и почту. Я дам инструкции.
– Может, тебе еще и ключи от квартиры дать, где деньги лежат? – хохотнул Саша. Делиться с каким-то неизвестным типом такими данными не хотелось решительно. – Зачем тебе?
– Мне нужно создать зашифрованный VPN-тоннель, чтобы минимизировать помехи со стороны. Много кто захочет сесть на хвост, нам это не нужно. Чтобы попасть в Тихий Дом, тебе придется довериться мне безоговорочно.
– Вот как? – Никакой внутренней борьбы не было. Пока Саша мысленно решался на это действие, его пальцы уже скопировали адрес электронной почты и текст бессмысленного на первый взгляд протокола в чат. – Надеюсь, ты правда того стоишь. Учти, если обманешь, – я найду тебя.
– Не найдешь, – констатировал голос. – Инструкции у тебя на почте. Я отключаюсь. Не опоздай завтра.
– Подожди, – вдруг заволновался Саша. Выдав столько личной информации незнакомцу, теперь он отчаянно желал узнать еще хоть немного больше, получить хоть какие-то подтверждения добросовестности намерений этого Психопомпа, доказательства его компетенции. – Слушай, а что там? В Тихом Доме?
Ответ был всеобъемлющ – и одновременно бессмыслен.
– Там всё.
На подготовку к погружению у Саши ушел почти весь день. Инструкции были предельно четкими, некоторые казались странными, другие бессмысленными. Например – установить зеркало за спиной так, чтобы в нем отражался монитор. Требовалось установить дополнительную видеокарту и оперативную память, что звучало логично. Поставить Tor и Нексус, что было необходимо, и в то же время – принести микроволновку с кухни и расположить рядом с компьютером, что казалось безумием. Также в инструкцию входила установка целого пакета эксплойтов и брутфорсеров. В поисках Священного Писания на английском Саша обежал три книжных магазина. Найти ЭЛТ-монитор было задачей попроще – с десяток таких было на «Авито». Найдя, как требовал Психопомп, самый древний, Саша поехал за ним на другой конец Москвы. У того же продавца на удачу оказалось и несколько старых жестких дисков, также указанных в инструкции.
Вернувшись домой, Саша был вынужден тащить тяжеленный монитор аж из соседнего двора – на его обычном месте перед самым подъездом припарковался какой-то ржавый фольцовский фургон с наглухо забитыми картоном окнами. Водителя на месте, разумеется, не оказалось.
Уже дома, установив зеркало и перетащив микроволновую печь поближе к компьютеру, Саша, изможденный, повалился на диван. Часы показывали семь вечера. Обычно Алена выходила с работы в шесть и, оказавшись дома, отправляла ему сообщение. Сейчас же телефон молчал. Под сердцем заворочался гадкий червячок беспокойства. Набрав номер, Саша приготовился слушать гудки, но Алена взяла трубку необычайно быстро:
– Ты что-то хотел?
– Привет, – огорошенный таким приемом, растерянно протянул Саша. – А ты где?
– Мне отчитываться надо? – с холодной сталью в голосе спросила она.
– Нет, но… Я просто волнуюсь. Ты еще не дома?
– Я задержалась на работе, тут…
– О, Нео? Передавай привет! – послышалось на заднем плане, и Саша напрягся.
Последний, чей голос он хотел слышать в трубке любимой девушки, – это Морф.
– Алена, это он? Что он там делает?
– Он мой коллега, Саша. Мы работаем, – с нажимом ответила Алена, а Морф на заднем плане все не унимался.
– Можешь сказать своему Отелло, я тебя и пальцем не трону! Если только он не проиграет спор! – глумливо прокричал в трубку Морф, и Сашу захлестнула волна ярости. Через секунду до мозга дошло осознание – если хипстера слышно так хорошо, значит, он орет прямо в трубку и стоит вплотную к Алене.
– Ален, езжай домой, а? – просяще протянул Саша, не зная, что ему делать и как себя вести в такой ситуации.
– Закончу и поеду. Все, Саш, давай, у меня много работы, – Алена старалась завершить разговор как можно быстрее.
– Напиши, как будешь дома, ладно?
– Если не забуду, я страшно устала.
– Я люблю тебя! – отчаянно выкрикнул он в последний момент перед тем, как она положит трубку, будто пингуя подвисший сервер. Словно желая удостовериться, что связь между ними не оборвалась.
– Я тоже люблю тебя, – выдохнула Алена машинально. Сервер, как и ожидалось, выслал пакет данных обратно. Вновь послышался голос Морфа, Саша силился расслышать, что говорит чертов хипстер, но девушка уже положила трубку.
Нужно было продолжить подготовку. Открыв корпус системного блока со всех сторон, Саша поочередно открутил винтики на материнской плате, кулерах, дисководах и прочем железе. Добавил вторую видеокарту, чтобы повысить производительность, и подсоединил параллельно четыре жестких диска, разумеется не закручивая болты, так что те можно было легким движением вынуть в любой момент. Толстый блокнот и ручка уже лежали рядом с клавиатурой.
Следом Саша заменил свой великолепный монитор на громоздкую развалюху желтого пластика. Стоило подключить этот реликт к компьютеру и запустить, как в глазах тут же зарябило. Скрепя сердце Саша также поочередно удалил антивирус и отключил файрволл. Деньги уже лежали на «Гарант-про», требовавшем на редкость грабительский процент за услугу. До сеанса связи оставалось минут пять, и Саша впервые закурил в квартире.
Горьковатый дым щипал глаза, и так раздраженные пятью минутами работы за древним монитором. Как он просидит за этой дрянью всю ночь, Саша представлял с трудом. Слегка ошарашенный своим поведением в последние сутки, он сокрушенно осматривал свое изуродованное рабочее пространство.
И без того весьма захламленная холостяцкая однушка теперь напоминала логово обезумевшего хакера из голливудского кино. Разбросанные вокруг корпуса детали компьютера, все еще подключенные к системному блоку, напоминали внутренности раздавленного на трассе животного, которое еще не осознало свою смерть и упрямо продолжало ползти по асфальту. Микроволновая печь на табуретке, огромный талмуд Священного Писания, мерцающий монитор, отражающийся в узком, в человеческий рост зеркале, которое Саша кое-как закрепил на дверцу шкафа. Три бесперебойника задорно подмигивали из темноты под столом, напоминая люминесцентных подводных тварей. Успокаивающе шумели кулеры, поскрипывали старые жесткие диски.
Затушив бычок в старой чашке с отколотой ручкой – пепельницы у Саши дома не было, – он уселся за компьютер и открыл ссылку той безымянной чат-рулетки. PsychoPMP был уже в сети – под безликой аватаркой светился зеленый кружочек.
– Ты вовремя, – вновь раздался голос из колонок, заставив Сашу подпрыгнуть в кресле. – Отлично. Все подготовил?
– Все по инструкции, – отрапортовал тот в радостном мандраже. Впереди ждало настоящее приключение – опасное, интересное, с обязательной наградой в финале. Также он выдохнул с облегчением, наконец увидев, что поход в Тихий Дом не был какой-нибудь аферой. – Монитор, жесткие диски, микроволновка, зеркало, Библия.
– Зеркало вижу. Тор, Нексус установил?
Саша кивнул. Если «луковый» браузер казался ему объяснимым требованием – по-другому на неиндексируемые страницы не попасть, – то зачем было скачивать это допотопное убожество, больше похожее на окошко об ошибке, – он решительно не понимал.
– Так, теперь пробрось двадцать второй порт через Sat, мне нужно недолго похозяйничать на твоем компе.
– Это еще зачем? – протянул Саша. Полномочия незнакомца ширились с каждой новой «встречей».
– Я, кажется, обсуждал с тобой этот момент, – теперь в голосе слышалось раздражение. – Безоговорочное. Доверие. Или я отключаюсь. Деньги у «Гарант-Про» можешь выскребать сам.
– Окей-окей, – в примиряющем жесте воздел руки Саша, – сейчас тебя подключу.
Саша потер глаза. Этот монитор и правда был убийственным. Не зря в его детстве так много говорили, что компьютеры вредны для зрения.
– Готово. Лови. А что ты хочешь сделать?
– Я должен подключить тебя к туннелю и загрузить свои виртуальные машины.
– Куда? – спросил Саша, глядя, как курсор мечется по экрану, открывая и закрывая окна, а цифры печатаются сами собой, повинуясь воле таинственного Психопомпа.
– Это как компьютер внутри компьютера, – пустился в пространные объяснения незнакомец. – На сервере в Сети, где-нибудь в Зимбабве, существует операционная система. Мы подключаемся туда и работаем в ней, как на обычном компьютере. Внутри мы подключаемся к еще одной виртуальной машине, а внутри – к еще одной, и еще. Всего – четыре: по одному на каждый уровень Сети.
– Я знаю, что это. Я имел в виду – зачем? За нами может кто-то следить? – догадался Саша.
– В том числе. Но в первую очередь виртуальные машины нужны, чтобы не умерла твоя система, – кажется, обычно немногословный Психопомп любил поболтать на околокомпьютерные темы. – На каждом уровне Сети есть дыры, ловушки и просто уровни перехода, которые обычный компьютер не выдерживает. На нашем пути их встретится как минимум четыре, разного уровня.
– Ты хочешь сказать, поход в Тихий Дом опасен для компа? – подозрительно спросил Саша. В ответ на что из колонок раздалось жуткое басовитое уханье, точно в них поселился филин. Лишь через пару секунд до него дошло, что так звучит смех, измененный преобразователем голоса.
– Первая система крашнется еще на поверхности. Банальная «ось», ничего особенного.
– А мои харды не сгорят?
– Не ссы, салага! – задорно выкрикнул в колонку Психопомп, и даже через все компьютерные искажения Саша безошибочно определил, что собеседник лет на десять моложе его самого. – Передаю управление.
– Слушай, а с монитором это обязательно? – Мерцающий динозавр, ровесник самого Саши, заставлял глаза слезиться, а картинку – расплываться. – У меня скоро шары вытекут.
– Обязательно. Такое качество изображения необходимо… В общем, есть в Сети такое, отчего и мозги вытечь могут. И лучше это не наблюдать в 4К.
– Для того и старый браузер? – догадался Саша.
– Точно. Погружаемся.
Саша глубоко вдохнул, будто и в самом деле собирался нырнуть в темные неизвестные воды.
– Значит, так, открой Тор и Библию. Прочти первую строфу. Постарайся сделать это одновременно.
– На какой странице? – спросил Саша, чувствуя себя идиотом.
– А это уже решать Дому. Мы должны получить инвайт.
Подцепив краем пальца страницу где-то в середине, Саша нацелил курсор на ярлык в виде луковки и применил всю свою координацию, чтобы совершить оба действия одномоментно.
– «Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам не добрым и кротким, но суровым», – прочел Саша на английском.
– Хорошо. Преобразуй это в цифры в C++, – приказал Психопомп. – Введи их в строку браузера. Так мы немного срежем.
После недолгой процедуры Саша разочарованно протянул:
– Страница не найдена.
– Повтори. Закрой браузер и книгу и повтори снова.
– «В полночь Господь поразил всех первенцев в земле Египетской, от первенца фараона до первенца узника, что в темнице», – прочел Саша и повторил все предыдущие действия.
Ошибка «404» вновь светилась на экране.
– Еще!
Снова ошибка.
– Еще! – неистовствовал голос.
– Какой в этом смысл, не потрудишься объяснить?
– Библия – самый популярный ключ для шифров, а в Дипвебе зашифровано все. То, что мы сейчас делаем, – почти брутфорс, только медленный. Еще!
В какой-то момент Саша уже подумал, что так они просидят всю ночь, перепечатывая цитаты из Библии, как вдруг после преобразования в цифры строфы «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень» страница запестрила мелким текстом. Изуродованный закорючками Юникода, он был совершенно нечитабелен, а по центру топорщилась пикселями монохромная картинка в очень низком разрешении, но у Саши все равно перехватило дух – таким резким и жутким было ее появление.
– Ты чего? – спросил Психопомп, заметив его выражение лица.
– Кажется, есть, – ответил Саша, не в силах оторвать глаз от архивного фото обугленного младенца с пробитым черепом. То ли смерть застала маленького человечка в движении, то ли какой-то неведомый декоратор с извращенным чувством прекрасного поработал над трупом, но младенец, казалось, полз к зрителю и указывал на него пальцем.
– Отлично. Инвайт есть, – удовлетворенно хмыкнул Психопомп. – Выбирай ссылку.
– Ссылку? – недоуменно переспросил Саша, водя курсором по неразборчивому тексту. – Какую надо выбрать?
– Ты еще не понял? Это твой путь. В Тихий Дом ведет лабиринт, и карты нет.
Одна из комбинаций символов привлекла внимание Саши – если убрать перекладину тут и апостроф там, получалось что-то похожее на имя Алена. Недолго думая, он клацнул мышью.
Страница окрасилась розовым, текст потек вниз, а вместо фотографии сожженного младенца появилась масса скриншотов из разнообразных порнороликов.
– Что, баба не дает? – хмыкнул Психопомп. – Не просто так тебя сюда вынесло.
– Не твое дело, – огрызнулся Саша. – Что дальше?
– Ты уже понял принцип. Выбирай ссылку и кликай на нее. Направление только одно – вниз.
Здесь Саша кликнул в случайную картинку с двоящейся, с растянутыми бедрами бабой – кажется, порно для очков VR. Та выдавала рекомендацию на следующее видео – азиатка, явно фотомодель, давила громадными каблуками котенка. Тот жалобно попискивал, явно доживая последние секунды. Следующая рекомендация – дряблая полуголая старуха в ажурных чулках испражняется в эмалированную кастрюлю на плите. Сашу передернуло: кто мог вообще желать смотреть подобное?
Пока он прыгал по ссылкам, прошло добрых часа два, не меньше, – на улице успело стемнеть. Все это походило на какую-то глупую игру. Картинки менялись с невероятной скоростью, непохожие одна на другую, странные, в плохом качестве и почти всегда ужасающие. Люди, пожирающие мозги живой обезьяны. Тощие африканские дети, дерущиеся насмерть за бутылку колы. Прыщавый пацан, решивший постримить, как нюхает клей. Разнополые сиамские близнецы, туповато пялящиеся в мерцающий монитор. Плюгавый мужичок, имеющий толстуху в ее необъятные складки на животе. Гравюры со средневековыми пытками. Исламистские казни. Копрофагия. Зоофилия. Каннибализм. Скримеры, чудовища, кровь, расчлененка, порно, порно, порно…
– Хватит! Сколько можно? Что мы вообще тут делаем? – взорвался Саша. – Зачем я смотрю все это? Это и есть твой путь к Тихому Дому?
– Нет. Туда ведут масса путей. Но я знаю этот. Хочешь отступить? – спросил Психопомп, будто меню компьютерной игры, когда нажимаешь на кнопку выхода.
– Нет, – с досадой ответил Саша. – Долго это будет продолжаться?
– Мы рядом, я чувствую. Продолжай.
И Саша кликал на картинки дальше, переходя по ссылке за ссылкой. Некоторые начали повторяться. Эту облысевшую обезьяну с бейсбольной битой в руках он уже видел. И это небрежно собранное, будто из лоскутов, кукольное шоу – тоже. Чаще других начали встречаться двое детей, сросшихся затылками. Поначалу похожие на сиамских близнецов, при ближайшем рассмотрении мальчик и девочка оказались погодками, а неаккуратный, в подтеках сукровицы шов не оставлял сомнений – несчастных действительно сшили головами и, судя по лицам, засняли на камеру еще живыми. Сморщившись от вида очередного отвратительного изображения – где глумливый карлик по локоть засовывал руку в анальное отверстие какому-то мужику, – Саша все же почему-то выбрал этих несчастных, соединенных чьей-то злой волей детей. Он нажал на кнопку мыши, не ожидая никаких изменений, но вдруг экран застыл, а потом курсор распался на десяток самоповторяющихся фракталов.
«Ну вот, какой-нибудь троян словил!» – подумал Саша и потянулся было к кнопке перезагрузки компьютера, но услышал громогласное «Не трогай!» из колонок, пробивавшееся даже через жуткую долбежку зацикленного звона.
– Быстро хватай ручку и записывай в блокнот ссылку, по которой перешел! – кричал Психопомп в микрофон, – Нужно успеть, пока виртуальная машина не крашнулась.
Саша резко выбросил руку вперед – и ручка укатилась со стола. Под нервные «скорей!» невидимого собеседника он нашарил ее на полу и принялся спешно, небрежными каракулями выводить беспорядочный поток символов в блокноте. Стоило написать последнюю цифру, как экран посинел, выплюнул строки каких-то белых букв и погас. Наконец-то затих и сигнал об ошибке, от которого у Саши едва не разболелась голова. Или она болела от мерцающего допотопного монитора?
– Успел? – раздалось из колонок.
– Да.
– Отлично. Значит, Сеть пропускает нас дальше, – облегченно выдохнул Психопомп. – Вирусная стена уничтожила первую виртуальную машину. Можешь ее закрыть. С горячих клавиш. Для следующего уровня нужна ось, построенная целиком на файрволах и антивирусах, – мы отправляемся в очень грязное место.
Зажав Аlt и F4, Саша немало был удивлен, увидев вполне рабочий экран Windows, но экран пестрил уведомлениями о блокировках, карантине и обнаружении угроз – удалось узнать по меньшей мере десять антивирусных программ, еще больше осталось неопознанными. В углу ехидным маленьким окошечком все так же висел его с Психопомпом чат. Тот так и не включил камеру, поэтому Саша видел в цифровом отражении только себя. За спиной его миниатюрного изображения зеркало отражало его же спину и монитор. Наверное, можно было бы разглядеть и маленькое окошко чата через гладь амальгамы, но этот полуцифровой зеркальный тоннель оказался слишком коротким из-за низкого качества изображения.
– Открывай Tor и вводи ссылку. Вручную, – скомандовал незнакомец.
Ломая глаза в неверном свете монитора, Саша перепечатал собственные каракули в строку, надеясь, что нигде не ошибся.
– Новое правило, – наставлял Психопомп. – Чувствуешь, что комп виснет или дурачится, – переписывай ссылку, не дожидаясь команды. Понял?
– Да, – растерянно проговорил Саша, удивленно рассматривая открывшуюся страницу. Это был его форум – тот самый, на котором он оставил объявление о поиске проводника в Тихий Дом. Только теперь к каждому сообщению крепился дополнительный текст, подписанный пользователями вроде Anon234 или Mask905.
– Что это? – спросил он, пробегая глазами по тексту. В сообщениях договаривались о продаже наркотиков, ворованных кредиток, оружия и детской порнографии.
– Паразиты. Лепятся к форумам, соцсетям и чатам на изнанку, обкашливают делишки. Найди свое последнее сообщение.
С этим Саша справился без труда – форум посещали нечасто, и тема все еще висела вверху. Но кликнув на нее, он покрылся холодным потом, читая написанное неким FoxGuy345 под его «Здорово, форумчане…». Дополнительный, белый на черном текст гласил:
«Ваззап, народ. Принимаю заказы на снафф. Предлагаю: вивисекция, отравление, асфиксия, огнестрел. За отдельную стоимость добавлю износ. Стучитесь в личку».
Следя глазами за ответами на это сообщение, Саша едва удержался от соблазна вырубить к чертовой матери компьютер и больше никогда в жизни не посещать это ужасное место. Анонимы спрашивали, можно ли натравить на жертву собак, будет ли изнасилование после убийства стоить дороже, можно ли устроить игру на выживание. Под сообщением самого Саши – он отвечал здесь какому-то троллю – и вовсе висел вопрос: «А можно, чтоб был ребенок, не старше двенадцати?»
– Нашел? – вырвал его из кошмарного оцепенения голос Психопомпа.
– Да.
– Хорошо. Переходи по ссылке, которую оставили в ответ.
Проскроллив страницу ниже, Саша увидел, что топикстартер написал: «Дети? Это дорого. Убедись, что готов заплатить. Вот тебе превьюшка на затравку – …» Далее шла состоящая из случайного набора символов ссылка.
– Я не буду этого делать, – твердо заявил Саша. – Не хочу это видеть. Этого не будет на моем компьютере. К черту все!
– Перестань. Это единственный путь. Ты заплатил триста долларов, накупил техники, притащил зеркало для того, чтобы отступить? – кажется, упрашивал незнакомец. – Неужели для этого достаточно одного превью с детским порно?
Саша сопел, глядя в черный силуэт на месте аватарки Психопомпа. Что делать дальше, он откровенно не знал. Разумеется, хотелось достичь цели, доказать этим напыщенным хипстерам, что он круче их всех, но…
– Нет, извини. Игра окончена.
– Это не игра! – громогласно взревели колонки, после чего Психопомп сменил гневный рык на почти нежные увещевания. – Тебе необязательно смотреть видео целиком. Как только заметишь ссылку – сразу по ней перейдешь – и все.
– К черту. Ладно! – злясь на самого себя, рыкнул Саша и ткнул курсором в ссылку.
Видео начало загружаться, появилась размытая мыльная картинка, но все равно удавалось разглядеть девочку лет семи, привязанную к голой панцирной кровати.
– Куда жать? – кричал он, лихорадочно шаря взглядом по сайту. Отдельные элементы прогружались очень медленно. Стоило задержать взгляд на какой-то ссылке, как та уползала вниз, сталкиваемая не пойми откуда взявшейся картинкой. – Куда?
– Ищи!
В панике Саша просто ткнул наугад в случайное скопление букв и цифр, лишь бы не видеть, как ребенок хнычет в камеру, а чья-то тень уже входит в кадр.
– Куда ты полез, дебил? – ярился голос, пока на экране прогружалось новое видео. В грязной избе, в кружевах помех и полосок, некто в солдатской форме валял сапогами по полу беременную бабу. Та пыталась отползти прочь, но безжалостная тупоносая обувь всюду настигала ее. Лица солдата не было видно, но в его позе, в наклоне головы, в этих театрально-выверенных движениях чувствовалось – он знает, что на него смотрят.
– Закрывай, придурок! – выли колонки. – Здесь опасно!
– Сейчас-сейчас, – сосредоточенно елозил Саша по странице курсором в поисках чего-то, что привлечет его внимание. – Вот, есть!
Одна из картинок в углу экрана изображала уже знакомых Саше сшитых затылками детей.
– Быстрей! – паниковал Психопомп, а тем временем баба под ногами солдата затихла и тот медленно, демонстративно поворачивался к камере. – Ты не должен увидеть его лицо!
Ор проводника навевал панику, и Саша случайно совершил несколько переходов, нажав несколько раз подряд на клавишу мыши. Клик-клик-клик-клик – и вот уже страница демонстрирует какие-то пронумерованные аудиозаписи.
– А это что?
– Правительственные радиостанции, – уже успокоившись, пояснил собеседник. – Здесь потише. Надо теперь вернуться к детскому снаффу и найти правильную ссылку.
– Правительственные? – заинтересовавшись, Саша уже было ткнул курсором в один из треков, когда глазам его предстал не пойми откуда вылезший рекламный баннер. Волосы зашевелились у него на затылке, когда в бесстыдно задравшей юбку девчонке с запакованным презервативом в зубах он узнал Алену.
– Чем ты занят? – настороженно спросил Психопомп, видимо заметив у Саши на лице нешуточное волнение. Тот медленно навел курсор туда, на русый треугольник лобковых волос. Услышав то, что раздалось из колонок, он обомлел, узнав до боли знакомый голос:
– Слушай, я не могу! А если Саша узнает?
– Тебя это правда заботит?
Второй – насмешливый и ядовитый – голосок Саша бы ни за что не спутал. Это был Морф.
– Ну же, детка, это ведь будет приятно нам обоим. – Липкие, будто слюни, слова Морфа прерывались дыханием и какими-то причмокиваниями.
– Ну перестань, я умоляю тебя, хватит…
Саша уже кипел от ярости, когда разговор любовников прервало басовитое:
– Хватит! Не слушай их.
– Но я хочу…
– Не слушай. Это сирены. Они покажут тебе что угодно, лишь бы ты кликнул. Они здесь, чтобы сбивать с пути, – терпеливо объяснял Психопомп. – Ничего такого на самом деле не происходит. Это все иллюзия. Фейк.
– А если нет? – не слушая незнакомца, Саша с силой клацнул правой кнопкой мыши. Открылась фотогалерея. Кипя желчью, Саша листал фотографии, сделанные будто бы скрытно, – как Морф и Алена сидят в кафе. Его девушка улыбается, пьет латте, на следующем фото уже держит Морфа за руку. Вот ее губы приоткрываются, глаза слегка прикрыты. Следующая фотография приближает ее ноги в колготках, что видны под столом. Приближение сильнее. Еще. Нет никакого сомнения – рука Морфа лежит у нее на бедре и скрывается под юбкой.
– Доволен? Можем идти? – раздраженно спросил Психопомп.
Но прямо там, где елозила похотливая рука Морфа, неожиданно высветились еле заметные на фоне темных колготок синие символы. Совершенно автоматически Саша перешел по ссылке, даже не предполагая, что ему предстоит увидеть.
Комната заполнилась стонами, хлопками и хлюпаньем. Колонки ревели, заглушая голос Психопомпа, а на экране Алена ритмично двигалась в такт бедрам Морфа, прижатым к ее ягодицам. Никаких сомнений не было – они трахались. Теперь Саша был уверен: слезы текли по щекам не от мерцания древнего монитора, а от осознания этого гадкого, низкого предательства.
– Говорил же, ты не хочешь этого видеть? – пробился сквозь стоны девушки голос незнакомца. – Это всё сирены. Идем. Нам нужно продвигаться дальше.
– Это ненастоящее? – спросил Саша, еле сдерживая горькие рыдания, налипшие комьями в горле.
– Так могло бы быть, – прозвучал уклончивый ответ. – Идем.
Но в ответ на шевеление мыши курсор отозвался лишь слабым подергиванием: его движения на экране напоминали слайд-шоу.
– У меня что-то зависло.
– Говорил тебе, не кликай. Сирены жрут оперативку со страшной скоростью. Поздравляю, теперь кто-то майнит через тебя эфир или использует твой кеш для временного хранения файлов.
– И что дальше?
– Ничего. Эту виртуальную машину придется дропнуть. Следующая в разы слабее – зато менее привлекательная для цифровых форм жизни.
Саша переписал ссылку и закрыл очередное окно, а следом за ним показалось еще одно: на вид это была ручная сборка Windows 95, будто бы нарочито примитивная.
– Поехали. Больше не отвлекайся. Дальше – жестче. Впереди Перевал.
Введя ссылку, Саша с легкостью отыскал следующую ступень – короткое видео, где толстяк клоун кормит какой-то дрянью через воронку истощенного мужика, прикованного к стулу. Досматривать, к счастью, было необязательно – ссылка была грубо вырезана на спинке стула прямо внутри видео. Вглядываясь через мерцание монитора, Саша не без труда перепечатал нужные символы.
Экран почернел полностью. Поначалу Саша подумал, что сдох либо монитор, либо видеокарта, но посередине еле заметно серела строка поиска. Голос из колонок скомандовал:
– Тебе снова нужна Библия. Не ошибись.
Саша долго листал громоздкий талмуд, но все, что ему попадалось, не казалось подходящим. Дойдя до последней страницы, он перелистнул вновь в начало, где в глаза ему бросилось: «Приносящий жертву богам, кроме одного Господа, да будет истреблен». Переведя строфу в числовой формат, он ввел получившийся набор цифр.
– Тебе сегодня везет, – прокомментировал Психопомп, когда экран расцвел какими-то кошмарными психоделическими цветами. Ссылки наслаивались одна на другую, по экрану сновали, будто автомобили в ускоренной съемке, едва различимые картинки. Люди, пожирающие сырое мясо, подобно зверям. Вгнившие в свои постели трупы. Групповые изнасилования. И, подобно Белому Кролику, бегало по экрану изображение сшитых головами детей.
Саша попытался несколько раз поймать его, но не хватало скорости.
– Сейчас нужно встроить Нексус. Старый браузер замедлит отображение элементов. Просто открой его через Тор, – наставлял Психопомп.
– Ты же знаешь, что это так не работает? – с сомнением ответил Саша, но все же выполнил указание. К его удивлению, один браузер действительно врос в другой.
– На этом уровне все работает иначе. Твой компьютер уже изменился – Тихий Дом чувствует твое приближение.
Теперь картинки двигались медленнее, кислотные цвета больше не жгли глаз, и можно было не спеша нажать на нужную ссылку.
Дождавшись изображения искусственных сиамских близнецов, Саша уже кликнул было прямо в грубый окровавленный шов, что разделял их затылки, – как вдруг из разрозненных пикселей в мгновение ока собрался тощий человеческий силуэт. Мельтешение цветов загородило ссылку и тут же исчезло.
– Это что было?
– Не обращай внимания. Просто не упусти в следующий раз, – ответил Психопомп, но голос его был явно напряжен.
Вновь поплыли по экрану нечеткие, из черно-белых квадратиков, изуродованные дети. Стоило Саше приблизить к ней курсор, как тощий пиксельный силуэт опять вмешался, загородил собой ссылку, чтобы та уползла за пределы экрана, после чего испарился.
– Какого хрена? – выругался Саша, но Психопомп не спешил с ответом.
В этот момент мерцающий силуэт показался крупнее, ближе и саданул по экрану с той стороны, так что Саша даже, кажется, почувствовал вибрацию. В этом месте монитор обзавелся добрым десятком битых пикселей.
– Чувак, что происходит? – в панике кричал Саша, пока фигура, выскакивая с разных сторон экрана, оставляла все больше и больше черных пятен. Теперь, разглядев ее поближе, Саша наконец смог понять, из чего собран этот слишком тощий для человека силуэт: друг друга сменяли мириады миниатюрных аватарок из соцсетей. Рты раскрыты в безмолвном крике, глаза распахнуты, так что казалось, вот-вот вылезут из орбит. – Что это за херня?
– Минотавр, – обреченно ответил Психопомп, – Подцепили, сука.
– Это шутка?
– Открой чат.
Саша послушался и развернул окошко, в котором с одной стороны темнел силуэт Психопомпа, а с другой – зернистое изображение с его веб-камеры. В какой-то момент Саша даже не узнал себя – настолько бледным и растерянным было его лицо. А в зеркале за его спиной…
– Никаких резких движений. Не дергайся, если не хочешь поделиться с ним своей аватаркой.
Силуэт стоял в глубине зеркально-цифрового тоннеля и медленно, покачиваясь из стороны в сторону, шагал вперед, приближаясь к Саше. Нанося удар за ударом, он разбивал отражения веб-камеры в зеркале, оставляя за собой темноту.
– Так, это же на экране, да? – сглотнув, спросил Саша. – Это на экране?
– Не дергайся, говорю тебе, сиди тихо. Ты настроил жесткие диски? Параллельное подключение?
– Да. Он же не у меня за спиной?
– Просто медленно протяни руку в системный блок и возьмись за четвертый хард в цепи. Когда скажу – дергай. И главное – не оглядывайся.
Стоило Саше это услышать, как ему безумно захотелось посмотреть – что там за спиной? Убедиться, что монстр, собранный из кричащих аватарок, существует только на мониторе компьютера и там, в зеркале, окажется лишь его отражение. А что, если отражения достаточно?
– Его же нет в моей квартире, так? – спрашивал Саша напряженно молчащего Психопомпа. – Его же здесь нет?
– Знаешь, откуда он появился? – неожиданно спросил Психопомп.
– Чувак, он у меня за спиной или нет?
– Когда люди умирали перед веб-камерами, последнее, что от них оставалось, – эти две-три секунды видеозаписи, которые, будто грязная вода, сливались в глубины Сети.
– Что за…
– Не шуми! – приказал голос. – Так вот, скапливаясь на дне, они сформировали это создание. Никто не знает, почему он охраняет проход – это его программа, приказ или он просто здесь охотится.
Тем временем тоннель все темнел и темнел за спиной увеличивающейся в размерах твари. Из-за ее ломаных, дерганых движений казалось, что люди на аватарках двигаются, царапают себе лицо, кричат в объектив, плачут – и все это в стиле двух-трехкадровых гифок. В какой-то момент стало казаться, что нечто вышло из зеркала и его тонкие, зубчатые от пикселей руки вот-вот лягут Саше на плечи.
– Он уже близко!
– Суть в том, что Минотавр опасен не только на экране. Пока он существует в любом виде, пускай даже записанный на флешку, он может нанести вред. Поэтому…
– Чувак, скажи, что это только на экране! Оно ведь ненастоящее? Да?
И вдруг зеркало за спиной Саши лопнуло, обдав его ливнем острых осколков. На секунду он ощутил чье-то прикосновение, похожее на легкий удар током к волосам на затылке. Колонки взревели, шипя и фоня, паническим:
– Дергай!
В первый раз влажные от пота пальцы соскользнули с гладкого пластика, но Саша тут же ухватился вновь за край жесткого диска и резко вытянул его из порта, оборвав шлейф.
– В микроволновку – и включай! Сейчас же! Пока он записан, Минотавр все еще опасен.
Лишь через секунд тридцать, когда пластик уже потек на стеклянную тарелку, а металл искрил под излучением в две с лишним тысячи мегагерц, Саша понял, что не дышит. Шумно вдохнув, будто спасенный в последнюю секунду утопленник, он повернулся к монитору. Очередная виртуальная машина была мертва.
– Я не записал ссылку, – горько сообщил он Психопомпу, закрывая окно.
– Это уже неважно, – был ответ, – ты преодолел Перевал. В обычный Интернет ты уже все равно не вернешься. Продолжай погружение.
Следующая виртуальная машина не была похожа ни на что знакомое Саше. Какие-то серые блоки из BIOS соседствовали с ультрасовременными элементами визуального интерфейса, больше похожими на психоделические картинки художников-визионеров.
– Что это за ось? – спросил Саша из профессионального любопытства.
– Ты такую не знаешь. Моя собственная. Работает только на самой Глубине, используя ее ресурсы – военные серверы, чужие компьютеры, майнинговые фермы. Такие мощности необходимы, чтобы работал Арго.
– Арго?
– Искусственный интеллект на основе нейросетей. Я написал его сам. Алгоритмов обычной системы недостаточно, чтобы ориентироваться за Перевалом. Инфоперегрузка слишком велика – Арго отсеивает лишние данные, ведя нас к цели.
И действительно, вместо привычного Яндекса стартовой страницей оказался все тот же безымянный поисковик с черным фоном.
– Куда дальше?
– Ты знаешь, что делать. Просто вводи цитату.
На этот раз Саша даже не стал открывать Книгу книг. «Ищущий да обрящет».
– Отлично. Это последний этап. Нужно только пройти.
– Что за херь?
Даже в аскетичном интерфейсе Нексуса это выглядело совершенно… невероятно и хаотично.
– Где мы?
– Вирусный Суп. Изначальная материя, – со скукой ответил невидимый собеседник. – Все смертельные файлы, несуществующие протоколы, пустые страницы, цифровые формы жизни рождаются здесь. Рекомбинируются, растут и выползают в привычную тебе Сеть.
По экрану ползали ссылки-амебы, файлы-черви метались из угла в угол, шевелили лапками верткие аудиофайлы в бесконечной черноте Глубины.
– Здесь потребуется брутфорсер. Запусти подбор паролей на правильную ссылку. Выбирать уже ничего не надо. Арго поведет тебя.
Саша отнял руку от мыши – и курсор самостоятельно заплясал по экрану. Выцепив собранную из символов Юникода многоножку, Арго самостоятельно совершила переход. Высветилась строка ввода пароля.
– Брутфорс займет добрые сутки. И это если код цифровой. У меня нет столько времени, – заметил Саша, все же запустив программу. К его удивлению, когда он договорил фразу, пароль уже был подобран – многострочная белиберда из букв и цифр. Никакая программа подбора не выдала бы результат так быстро. – Как это? Я думал…
– Я знаю. Время здесь течет иначе – прошлое и будущее становятся несущественными. Чем ближе к Тихому Дому, тем быстрее идет время в Сети. Это как Черная Дыра наоборот. Здесь вычислительные системы работают на почти бесконечной скорости. Пока ты кликаешь мышкой – на Глубине проходят годы.
– Не понимаю. Это же всего лишь Сеть.
В ответ прозвучал лишь пренебрежительный смешок.
На экране продолжали сменяться окна набора паролей. Брутфорсер справлялся сам, и Саша просто держал зажатой кнопку подтверждения. Тем временем монитор мерцал все ярче и чаще, заставляя болезненно потирать глаза. Кулеры шумели, будто пылесосы. В какой-то момент от системного блока начал подниматься едкий дым – пахло горелым пластиком и пылью. Один из жестких дисков заискрил, и Саше пришлось выдернуть и его.
– Чувак, у меня комп горит!
– Частично. Это нормально. При инфоперегрузке такое происходит с любым носителем. Мало какое устройство выдержит такие потоки. У тебя сильная машина, ты должен выдержать.
– Слушай, может…
– Нет, отступить уже не выйдет. Перевал – как горка. Трудно забраться наверх, но на другую сторону ты скатишься уже сам. Лучше не пытайся замедлить падение, а то зацепишься и останешься здесь.
И действительно, картинки на мониторе менялись с бешеной скоростью. Палец с кнопки подтверждения давно был убран – теперь, казалось, система управляет сама собой. В какой-то момент мерцание усилилось до невероятной частоты, и Саша будто проваливается туда – в бесконечные глубины набитого вирусами, информационным мусором и отвратительными видео космоса. Комната размылась, исчезла, он летел через тьму, набитую ссылками и файлами, – не было больше видно ни монитора, ни клавиатуры – лишь мерцающий хаос. С каждой секундой или с каждым тысячелетием – Саша не различал – амеб, червей и многоножек становилось все меньше: они расползались по краям, исчезали – и наконец, когда с угла экрана пропала последняя мешанина пикселей, наступила тьма.
– Поздравляю, Нео, ты добра… – Окончания фразы Саша уже не слышал.
Он не слышал и не видел уже ничего. Не было ощущения кресла под задницей, не было пластиковой дымной вони из микроволновки, не было мерцающего монитора. Вместо этого Саша просто знал. Знал, что сейчас сидит в своей комнате, а по подбородку текут слюни. Знал, кто скрывался под личиной Психопомпа. Знал молекулярный состав, местонахождение, плотность и температуру каждого предмета во Вселенной, который когда-либо был и будет.
Морф зашел в квартиру, воспользовавшись ключом, который стащил у Алены. Плотно заперев за собой дверь, он обернулся к Саше.
– Ну здорово, Нео.
Тот, конечно же, никак не отреагировал на визит своего соперника. Все, на что теперь хватало его мозга, набитого под завязку информацией, это функции вегетативной нервной системы. Под креслом натекла лужица мочи.
– Могу поздравить – спор ты технически выиграл, – ухмыльнулся Морф, доставая ноутбук из своей сумки. Вставив мобильный модем в порт, он включил устройство. – Не волнуйся, на свидание с Аленой я бы не пошел. Впрочем, ты и так знаешь, да? Все знаешь.
Вбивая пароль от системы, Морф довольно улыбался, поглядывая на Сашу, будто увидел его с какой-то новой стороны.
– Ты ведь уже все понял? Виртуальных машин было не четыре, а пять. Ни одно устройство, за исключением самого сложного – человеческого мозга, – не способно вместить в себя код Тихого Дома. Всякие спецслужбы и тайные лаборатории знали это, пытались воссоздать искусственный интеллект такого уровня, чтобы он мог сравниться с настоящим. Меня одного осенило – ведь можно загрузить Тихий Дом и напрямую в человека. Обладание абсолютным знанием – слишком большая инфоперегрузка. Лезть самому в Тихий Дом – этим или другим способом – чистое самоубийство. Прежде всего, потому, что Тихий Дом – не место, а состояние. Что толку все знать, если не можешь воспользоваться, верно? Зато воспользоваться могу я.
Наконец браузер на ноутбуке Морфа прогрузился, и тот, размяв пальцы подобно пианисту, занес их над клавиатурой.
– А я ведь почти испугался, что ты увязнешь на сиренах. Хорошо, что тебе хватило воли. Я знал, что на роль терминала ты подойдешь идеально: у тебя хорошая башка и ты ею не пользуешься. Знаешь, говорят, что Тихий Дом существовал задолго до появления Интернета, задолго до появления людей. Это мы до него дотянулись при помощи Сети. Архив всего – прошлого и будущего. Представляешь, какие это возможности? Давай начнем с простого: мне нужен доступ к счетам HSBC Holding. Ключ на двухфакторную идентификацию, логин и пароль.
Саша не отвечал. Стеклянные глаза, совершенно расфокусированные, смотрели в пустоту.
– Ну, я жду?
Тело Саши, похожее на манекен, даже дышало как-то осторожно и незаметно, будто скрываясь. Стукнув кулаком по столу, Морф подошел к нему и как следует тряханул.
– Я жду! Доступ к счетам, все логины и пароли, быстро!
Морф пробовал хлестать его по щекам, ковырять под ногтем зубочисткой, орал в ухо и даже тыкал карандашом в глаз, но тот никак не реагировал. Перепробовав все, Морф будто что-то понял, заметив какой-то очевидный просчет во всей своей гениальной схеме. Прогнав мелкую дрожь, он вдруг что-то осознал. Засунув поочередно оставшиеся жесткие диски вместе с материнской платой Сашиного компьютера, он вскипятил их в микроволновке, следом отправил и Сашин телефон – на всякий случай. Оглядев квартиру как следует, Морф протер какой-то тряпкой все поверхности, которых мог случайно коснуться, и самого Сашу. Даже когда грязная ветошь прошлась по глазным яблокам, тот не среагировал, продолжая тупо пялиться куда-то в погасший монитор.
Саша ничего не чувствовал, но четко осознавал – он лежит в отделении интенсивной терапии в Первой Градской больнице, подключенный к системе искусственного жизнеобеспечения. Обнаружила Сашу соседка спустя два дня – Морф не стал закрывать за собой дверь. За это время его глазные яблоки высохли, в области крестца и лопаток образовались пролежни, а организм серьезно страдал от обезвоживания. Причину глубочайшей комы третьей степени врачи определить не смогли, впрочем, как и объяснить зашкаливающие показатели ЭЭГ.
Саша же знал все. Знал, как вылечить рак, как избавить мир от войн и нищеты и даже – как вывести первый управляемый шаттл за пределы Солнечной системы и дальше к бесконечности. Знал, как появился первый живой организм во Вселенной, и знал, как умрет последний. Чего Саша не знал, так это как пошевелить хотя бы кончиком пальца. В его голове прошлое, будущее и настоящее слепились в единый клубок безвременья. Как божество, он был всеведущ и знал ответы даже на те вопросы, что человек еще не успел задать, но как человек он был слаб и думал лишь об Алене.
О том, что Морф все же нарушит свое слово, дождется, пока девушка позабудет о Саше, предложит попить вместе кофе… Сына они назовут Олегом, дочку – Лилей. Через пять лет Морф, одержимый идеей получить доступ к Тихому Дому через человеческое сознание, попытается создать терминал доступа, соединив два мозга, – в надежде на то, что один сможет извлекать информацию из второго. Материалами для эксперимента послужат их с Аленой дети. Поняв, что потерпел неудачу, он скроется в Подмосковье, где замерзнет насмерть в заброшенном деревянном доме. Алена же, вернувшись с работы, застанет Лилю и Олега уже мертвыми – Морф сошьет их затылками без анестезии, чтобы не нарушать ясность мышления. Алена же умрет в психиатрической лечебнице: спустя восемь месяцев – разгрызет себе запястья и будет втирать в них собственный кал, чтобы вызвать заражение крови.
Абсолютное знание обо всем вытеснило Сашину личность, его воспоминания и эмоции. Он стал ничем и всем. Не было ничего видно и слышно: Саша был будто заперт в глухом коконе. Или же он сам был – бесконечный пустой кокон. Саша знал, что пролежит, подключенный к аппарату жизнеобеспечения, бесконечно долгие шесть лет, три месяца, пять дней, восемь часов, две минуты ровно, – пока не умрет от кровоизлияния в мозг. И еще больше времени пройдет здесь, в Тихом Доме, где, будто в черной дыре, часы останавливались, так что впереди ждала бесконечность. Он хотел кричать, но у него не было рта.[1]
Богдан Гонтарь
Пробуждение
Каждый вечер охотники точили ножи и кормили духов, подливая в костер водку и бросая куски хлеба. Но старые ритуалы, пережившие сами народы, которые их породили, не давали результата – зверя не было. Старые широкие тропы располосовывали горные хребты, но по этим тропам уже давно не ходили бараны. Лишь валялось повсюду высохшее баранье дерьмо, виднелись полустертые отпечатки копыт, встречались редкие деревца с содранной бараньими рогами корой да попадались время от времени оплывшие от дождей заброшенные лежки.
Они переходили с хребта на хребет, кряхтя под тяжестью рюкзаков, матерясь из-за натертых винтовочными ремнями плеч и покрикивая от боли, когда на исходе дня начинало сводить ноги в очередном подъеме. День за днем, уже полторы недели, они то сваливались по крутым распадкам и руслам ручьев в кишащие мошкой долины, то поднимались по зыбким серым осыпям и протискивались через частоколы скальных останцев к вершинам гор, чтобы сверху часами рассматривать открывавшиеся взору цирки и плато. Смотрели, покуда глаза не начинали болеть от изломанной паутины скальных осколков и унылой бурой палитры замшелых камней.
Вечерами становились на ночлег, стараясь выбирать место повыше, чтобы спастись от мошки и комаров, но насекомые доставали даже на продуваемых всеми ветрами вершинах, и Степану начинало казаться, что в этих горах и нет никого, кроме жужжащего гнуса и их троих. На самом деле Степан уже жалел, что согласился на эту охоту. Барана планомерно выбивали много лет, и теперь все тяжелее было найти достойного трофейного зверя. А уж такого, как просил заказчик, – и в лучшие годы нелегко добывали.
Сюда не вели дороги, не добивала мобильная связь и даже самые отчаянные туристы редко забредали в такую глушь. Единственной ниточкой, протянувшейся к цивилизации, был спутниковый телефон, и каждый вечер перед сном Басурман звонил по нему в поселок, ютившийся на востоке, где горные хребты обрывались и скатывались в пойму широкой извилистой реки. Басурман выходил из палатки, долго сидел на камнях, раздраженно чесал наползавшую на самые скулы черную бороду, ожидая, пока появится связь, а потом общался с вертолетчиками, которые забросили их в горы и должны были забрать вместе с трофеем:
– Алло! Алло, Михалыч, слышишь меня? Да связь говно. Нет, не нашли пока. Нет. Прогноз какой? Дождь? Когда? Надолго затянет? Твою мать. Не, не надо, мы тут перештормуем. Не. Все нормально. Нет зверя, вообще ничего не видели. Да. Завтра в то же время. Все, спасибо! Семье привет передавай.
А наутро они снова выходили на маршрут, и хребты для них сливались в единое целое, замыкались кругами и опоясывались туманами, превращаясь в серый сумрачный лимб.
Слава охотника бежала впереди Басурмана уже долгие годы, и заказчик, конечно, обратился сперва к нему, вроде как даже лично прилетел из Москвы договариваться. Ну а Басурман уже пришел к Степану с Угаром с предложением присоединиться. Клиент просил найти пятнадцатилетнего барана, шкура нужна была целиком – на чучело. На вопрос Степана, почему сам клиент не желает охотиться, Басурман лишь пожал плечами: мол, хрен их, москвичей, разберет. Наверное, просто чучело закажет у таксидермиста да за границу загонит втридорога. Или у себя поставит. Неважно, главное, что платит.
– Сам я, мужики, не вытяну, – объяснял Басурман со своим странным акцентом, по-птичьи выплевывая слова. – Если и возьму его один, то все равно не утащу целую шкуру с башкой, да припасы, да карабин. И вдвоем тоже рисково – идти далеко придется, поиск долгий будет. Надо втроем. Если найдем барана – один трофей обратно потащит, двое припасы делят. Бабки – об колено, поровну на всех. Вы парни опытные – втроем точно управимся.
Угар-то сразу вписался – молодой, жилистый, как карибу, сил много, круглые сутки может по горам скакать. Оттуда и прозвище, что вся подобная работа – ему лишь шальное развлечение. А вот Степан еще долго раздумывал – и жирком заплыл, да и колени к тридцати пяти уже не те стали: суставы подразбились и ныли на погоду непрестанно. А тут вроде бы и деньги соблазнительные маячили, но и шансы на успех призрачные. И вот теперь, когда заканчивались припасы, когда все вымотались и озлобились, а не видать было даже самок с ягнятами, – сомнения только крепли. Да и успел Степан подзабыть, каково это – охотиться со старыми компаньонами – уже через три дня начало раздражать буквально все. Десять лет ходил с ними, и каждый год зарекался еще раз идти. А тут пару сезонов отдохнул от скитаний по горам, и вымылось из памяти, какое это испытание. Угару за его вечные непонятные ухмылки и шуточки хотелось прописать в морду, а Басурману – и вовсе по горлу полоснуть, в частности за оглушительный раскатистый храп по ночам.
– Я уже и забыл, как эта сволочь рокочет, – ворчал Степан, застегивая перед сном спальник, а Угар лишь скалил зубы в темноте и цыкал языком.
В довершение ко всему, на десятый день Степан почувствовал, что заболел. Он так и сказал товарищам:
– Похоже, амба мне.
Басурман обеспокоенно вскинул бровь:
– Темпер?
– Ну. Кости ажно ломит под вечер. – Степан смахнул со лба крупные бисерины пота.
– Колеса есть?
– Не брал.
– И я не взял, я тут не болею в горах.
Со слов Басурмана вообще всегда выходило, что он был рожден горами и для гор, и это еще сильнее раздражало Степана. Он скривился как от зубной боли.
Из-за спины, лениво растягивая слова, подал голос Угар:
– Потерпи до лагеря, у меня там есть таблетки. Выпьешь, водки жахнешь, с утра свежий будешь.
Степан был уверен, что Угар издевательски щерится.
– Дойти еще надо, – пробормотал он в ответ.
К вечеру они спустились с отрогов к реке, рассекавшей на два серо-зеленых ломтя широкую долину. На берегу белели две большие брезентовые палатки – жилая и складская, – и отсюда, из базового лагеря, они выходили до этого на поиски на восток, приближаясь к поселку, и на юг, а теперь завершали трехдневный западный маршрут. Угар убежал вперед – расконсервировать лагерь, кипятить воду и накрывать на стол. Степан же лежал на склоне, тяжело дыша и проминая пальцами пульсирующую мышцу на ноге. Рядом курил Басурман, усевшись на валуне.
– Не по годам уже, конечно, эта охота, – пробурчал под нос Степан.
Басурман выпустил в небо струйку дыма:
– Да ну, какие тебе годы. Я в тайге шесть лет прожил безвылазно – и ничего, не разваливаюсь.
– Ай, не гони! Прожил, ага. От ментов шкерился по сопкам возле города. Отсидел бы с большим комфортом.
Басурман лишь пожал плечами. Покосился на чугунные тучи, кравшиеся с юга:
– Ты давай отлежись. Похоже, непогода будет. Угар с тобой посидит, поухаживает. А я на пару дней на север сбегаю на разведку, гляну, что да как.
– Один, что ли? – спросил Степан и тут же мысленно выругался. Он и так знал ответ.
– Ну а что, – задумчиво тянул Басурман. – Один я всяко быстрее пойду, чем с кем-то из вас. Мне и еды меньше надо, я только перед сном ем. И пройду побольше, и посмотрю получше. Увижу барана – или по рации выйду, или сам за вами мотнусь.
– Как милосердно с твоей стороны.
Басурман лишь гоготнул:
– Ты лучше выздоравливай. Надо будет, и с температурой за трофеем пойдешь.
Ветер трепал палатку, гнул стойки, задувал в печную трубу, так что приходилось распахивать настежь полог, чтобы выпустить дым. В унисон ветру по тенту барабанил картечью дождь. Потолок потек в первый же день, и Степан, стуча зубами и дрожа, помогал Угару натягивать тарп, который то и дело вырывало из рук ветром. Теперь сверху не капало на спальники, но брезентовые стены оставались такими же мокрыми изнутри, и чадящая сутки напролет печка никак не могла высушить палатку. На натянутом шпагате висели сырые вещи без какой-либо надежды просохнуть, а земля под ногами раскисла и превратилась в топкое болото. Угар закидал пол стланиковыми ветками, но и они постепенно погрузились в грязь. Печь топили тоже стлаником – в долине не росло ни единого деревца, зато сплошь и рядом виднелись зеленые колючие кусты. Уже на второй день Угару приходилось бегать за дровами за сотню метров от палатки – стланик сгорал моментально, и Угар рубил его практически безостановочно, лишь отогревая иногда руки над гудящей печкой.
Степан ворочался в мокром насквозь спальном мешке, еле теплом от жара его тела. Вставал он, только лишь чтобы нагреть чайник, да и то пока Угар, почерневший от усталости и злости, не набрал ему сразу три термоса кипятка – газ тоже подходил к концу. Когда Степан порывался помочь товарищу с дровами, тот лишь цыкал языком и говорил:
– Давай-ка лежи. Еще сдохнешь не дай бог. – И Степан послушно укутывался обратно в спальник.
На третью ночь дождь стих, перешел в морось. Унялся ветер, и Степан лежал в непривычной тишине, слушая, как шелестит растянутый на веревках тарп над крышей и тяжело дышит во сне Угар. Тогда-то и вернулся Басурман.
Он пришел перед рассветом. Тихо расстегнул молнию входа и, еле слышно ступая, зашел в палатку. Первым проснулся Угар и пихнул локтем Степана в бок. Степан сощурился в темноте, пытаясь разглядеть Басурмана, но видел лишь его силуэт, словно среди сумрака палатки разлилось густое чернильное пятно. Степан услышал, как ударился об землю брошенный в угол рюкзак и клацнул затвор карабина.
– Я видел следы, – сказал Басурман. – Самец. Один. За два дня дойдем.
– А самого его видел? – спросил Степан.
В темноте сверкнули зубы – Басурман улыбнулся.
– Мне и не надо. Самец старый. Осторожный. – Скрипнул стул, и вслед за рюкзаком полетели сапоги. – Держится на одном хребте. Там много чаш – переходит из одной в другую. Кормится. Прячется. Мы его возьмем. Выходим к полудню.
Зашуршала одежда. Степан покосился на Угара. Тот пожал плечами. Что-то было не так. Степан не мог понять спросонья, что именно. Тяжелая голова гудела, мысли липли друг к другу, и никак не удавалось ухватить хоть одну из них.
– А чего по рации не вышел?
– Не брала. Далеко отсюда. Хребты закрывают.
Шорох одежды стих, и черный комок отправился вслед за сапогами.
Степан наконец поймал мысль. И от этой мысли ему стало очень неуютно. Настолько, что захотелось поскорее запахнуться с головой в мокрый, вонючий, но такой теплый спальник. Вместо этого он спросил:
– А ты сюда шел ночью? По темноте? – И, словно боясь собственного простого вопроса, добавил: – Или неподалеку дождь пережидал?
Он увидел, как сгорбившийся на стуле Басурман повернул к нему голову.
– Нет. Не пережидал. Я все время шел.
– Ночью?
– Ночью.
Басурман стянул носки и трусы и пошел к выходу из палатки. Прожужжала молния, и Степан увидел, как бледное тело выскользнуло на улицу. Ветер, словно играясь, трепал полог входа, а Степан не мог оторвать взгляд от Басурмана, застывшего у входа и омываемого мелкими дождевыми каплями. Басурман стоял, разведя руки и глядя куда-то вдаль. Глядя на север.
Степан снова проснулся уже под утро. На этот раз от тишины. Нет, все так же моросил дождь, все так же шелестел под ветром тарп, все так же трещала печка. Но эти звуки были словно не естественные, а записанные на пленку, плоские и искусственные. Будто бы, пока Степан спал, звуки тайком соткали полог, за которым укрывалась осязаемая пустота, глубокая и гулкая. От ощущения этой пустоты, всасывающей в себя все пространство вокруг, было тяжело дышать, а в груди разгорался панический жар.
Степан лежал не шевелясь и всматривался в разлившиеся по палатке тени. Он сосредоточился на дыхании, силясь унять молотившее в груди сердце. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Спокойно, спокойно. Вдох. Выдох. Теперь медленнее…
Рядом шмыгнул носом Угар. Степан повернул голову. Угар тоже не спал. Он округлил запавшие глаза, вскинул брови и повел подбородком, указывая за плечо Степану, туда, где лежал Басурман. Степан не стал оборачиваться, лишь кивнул в ответ.
Басурман не храпел. Басурман и был этой пустотой, и от него тянуло холодом, как если бы в его спальнике лежал мокрый стылый камень.
Они уходили все дальше на север. Сначала поднимались вверх по пересохшему ручью, и палатки в долине за спиной становились все меньше и меньше. Басурман шел в полусотне метров впереди, указывая дорогу и осматривая окрестности, а Степан с Угаром плелись поодаль. Точнее, плелся только Степан. Угар шел уверенно, пружинисто, перепрыгивал с камня на камень, быстро перебирал ногами, карабкаясь по осыпям, и помогал забраться товарищу.
Глаза щипало от пота, кровь била молотком в висках, надсадно ухало под ребрами сердце. Степан то и дело останавливался и глядел вверх на зазубренный срез гривки, к которому уверенно карабкалась маленькая фигурка – Басурман ни разу не остановился на отдых.
Вскоре они перевалили через хребет, по пологой седловине перешли на следующий и двинулись под самой гривкой по набитой тропе. Серый скальник под ногами сменился рыжим, тот – снова серым, а хребет все тянулся и тянулся на север, словно длинный узловатый палец, и там, вдалеке, упирался в сизую хмарь неба.
Дождь остался позади. Сквозь серую пелену над головой проглядывало белое солнце, и оно казалось сияющей дырой, ведущей в безрадостный холодный мир. Степан с Угаром крикнули Басурману, чтобы подождал, и остановились переодеться. На вершине дул холодный ветер, но он дул от Басурмана, а не к нему, и можно было переговорить.
– Что с ним, как думаешь? – спросил Степан, стягивая мокрое термобелье и подставляя ветру бледную кожу, вмиг покрывшуюся мурашками.
– Хер его знает, – пожал костлявыми плечами Угар. – Может, колпак потек окончательно.
– Что потек – понятно, нормальные люди по горам ночью не ходят.
– И под дождем голые тоже вряд ли стоят на холодрыге. Надо карабин у него забрать.
– Ага, пойди забери – я посмотрю. – Степан расстегнул рюкзак. – Сука! Носки забыл.
– На, у меня с запасом тут. Ты спроси, может, просто понести ствол? Ну, типа помочь хочешь.
Степан сплюнул под ноги:
– Сам спроси. Я ж еле иду, заподозрит.
Угар кивнул в ответ:
– Пойдем поближе. Сейчас все будет.
Он махнул рукой Басурману, подзывая к себе, и сам пошел навстречу. Степан закинул за спину рюкзак с повязанной поверху курткой и двинулся следом.
– Старый! – крикнул Угар. – Ты не устал все на себе волочь? Дай ствол хоть понесу – передохнешь.
Басурман, так и не сдвинувшийся с места, лишь покачал головой. Его голос, несмотря на ветер, было слышно очень отчетливо:
– Если увидим барана, надо сразу бить. Я впереди, мне и стрелять. Можешь взять консервы у меня из рюкзака.
Угар неразборчиво ругнулся, но не отступил:
– Ну, увидишь да заляжешь. А мы быстро подскочим. Давай, натирает ведь только!
Басурман не ответил. Он лишь снял с плеча карабин, следом скинул рюкзак, открыл клапан и начал выбрасывать на землю к ногам Угара жестяные банки.
– Свое оружие я несу сам.
И их снова нагнал дождь.
На ночь на одной из безликих седловин разбили маленькую палатку, которую тащил Степан. Снова сменили термобелье, закинули мокрое в ноги и улеглись вплотную друг к другу, слушая стук капель по тенту и бесконечный ветер.
Степан долго не мог уснуть. Он был измотан, просто до изнеможения, но сон не шел. В спину даже сквозь каремат и спальник впивались острые камни, а в голове бились мысли, истончившиеся за день, словно галька под волнами прибоя. Что с Басурманом? Почему он не храпит? Почему он почти не говорит? Почему он шел ночью? Как он шел ночью? Что с Басурманом? Почему он не храпит?..
Справа сопел Угар, но по дыханию Степан понимал, что он точно так же не спит и ворочает у себя в голове точно такие же мысли, перекидывает их одну через другую и старается прогнать, чтобы уснуть. И боится засыпать.
Слева не доносилось ни звука. Басурман дышал – его спальник еле заметно поднимался и опускался, но дыхания не было слышно. Степану отчего-то представилось на секунду, что тот лежит с открытыми глазами, смотрит в подрагивающую стену палатки. И скалит зубы. Но Степан этого не видел и не мог видеть – Басурман лежал на боку, спиной к нему.
Степан набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул. Все это херня. Скоро все закончится. Завтра к вечеру, если повезет, они возьмут барана. Край – послезавтра. И все. Останется только вернуться назад, собрать лагерь и вызвать вертушку. И домой. С деньгами. И никакой больше охоты. Никаких гор. Завтра. Или послезавтра.
Слева прожужжала молния – Басурман расстегнул спальник. Зашуршал, выбираясь. Пополз к выходу. Степан скосил глаза вправо и встретился взглядом с Угаром.
Басурман распахнул вход, выскользнул в тамбур. Снова звук расстегивающейся молнии – полез на улицу.
– Поссать пошел, – прошипел Угар.
– Ага.
– Что «ага»? Ствол!
– Что?
– Ствол разряжай!
Степан потянулся к карабину Басурмана и отщелкнул магазин. Дрожащими потными пальцами ссыпал патроны к себе в спальник. Прислушался, но не услышал ничего, кроме дождя и ветра. Примкнул магазин обратно и улегся как ни в чем не бывало.
– В стволе проверил? – шепотом спросил Угар.
– Он не держит патрон в стволе.
– Ты-то откуда знаешь?
– Ну, никогда не держал.
– А сейчас?
– Давай без паранойи.
– Да какая, на хрен, паранойя? Он нас натурально порешить может! Ты не видишь, что ли, что у него фляга засвистела?
– Что-то он долго ссыт.
– Что?
– Долго ссыт, говорю.
– Ну так иди глянь!
– А чего я?
– А кто?
– Ты иди!
– Ну, на хер!
– Сука.
Степану вдруг показалось, будто сквозь шум дождя он услышал шорох снаружи. Буквально в полуметре от своей головы, прямо за тентом. Как будто под чьей-то ступней зашуршали камни. Как будто кто-то присел рядом с палаткой, слушая их разговор.
Где-то вдалеке пророкотал камнепад. Вспыхнула молния. Степан нашарил в темноте и нацепил на лоб фонарик:
– Пойду гляну. Может, заблудился.
Басурмана он увидел, как только выбрался из палатки. Луч света выхватил из темноты бледную фигуру, и Степан не сразу понял, что Басурман абсолютно наг. Он стоял метрах в десяти дальше по хребту, а его одежда лежала разбросанная вокруг и напитывалась дождевой водой, струившейся меж камней. Басурман глядел вдаль, на север, приложив к уху спутниковый телефон. Степан сделал неуверенный шаг к товарищу, поскользнулся на раскисшем мху и замахал руками, пытаясь поймать равновесие.
Басурман обернулся к нему и опустил руку с телефоном. Бледные бескровные губы растянулись в улыбке.
– Ты видишь? – спросил он, перекрикивая дождь и ветер.
– Пошли в палатку! – махнул рукой Степан. – Пойдем – простынешь, идиот!
– Ты видишь? – повторил Басурман и протянул руку вперед, указывая на укутанный мглой хребет.
– Что вижу?
Не надо подходить к нему. Не стоит. Что-то случится. Что-то поганое. Не надо подходить.
Степан двинулся к Басурману, щурясь от капель, летевших в лицо.
– Пошли в палатку, кретин!
Фонарь замигал и потух. На плечи опустилась темнота, рассекаемая струями дождя. Степан сделал еще пару шагов, споткнулся, упал на одно колено, тут же поднялся и обернулся, пытаясь разглядеть в темноте палатку, но тьма обволакивала все вокруг, и Степан едва мог увидеть собственные ладони, поднеся их к лицу. Он заметался и попытался позвать Угара, но из пересохшего от страха горла вышел только нечленораздельный хрип.
Голос Басурмана раздался прямо из-за левого плеча.
– Смотри! – Холодные пальцы обхватили голову Степана и с силой повернули туда, где во мгле угольным пятном вырисовывался тянущийся на север хребет. – Смотри! Ты видишь свет?
И Степан увидел. Он увидел сквозь воду, заливающую глаза, сквозь кромешную пелену ночи, сквозь стену дождя и неразличимые во мраке косматые тучи, свисавшие с небес. Далеко, на самой кромке небосвода, наливалось беззвездной темнотой и пульсировало черное пятно. Оно ширилось, заполоняя горизонт, выпускало ленивые протуберанцы и расползалось на юг, как клякса на листе бумаги. Пустота за пологом ночи, дождя и туч.
И эта пустота сияла.
Степан не мог понять как, но чернота словно светилась изнутри, пронизывая все вокруг лучами и не давая при этом ни капли света, и ему было больно глядеть на нее, как если бы он пытался сквозь бинокль смотреть на солнце в безоблачный прозрачный день. Сияние заполнило все небо – и уже не было ни туч, ни темноты, ни дождя. Лишь бесконечная сияющая пустота над головой – чужая, далекая и холодная.
– Свет, – сказал Басурман. – Он ответил нам. Он помнит нас. Мы не одни.
Из-за спины выбился луч света и донесся лязг затвора, а вслед за ним и крик Угара:
– Отпусти его! Стрелять буду!
И мир окончательно померк. То ли сам по себе, то ли в голове у Степана.
Степан очнулся в палатке от того, что его трепал за плечо Угар. Приподнялся на локтях, отбросил накинутый сверху спальник и охнул от холода, охватившего все тело, когда сырая ледяная одежда прилипла к коже.
– Ты в порядке? Давай вставай. Твою мать, только ж выздоровел. – Угар подхватил Степана под локоть и помог сесть.
От этого движения тут же заныли застуженные суставы, и Степан вскрикнул.
– Сколько времени? – спросил он.
– Утро. Семь, – поглядел на часы Угар. – Я тебя еле затащил сюда, извини, что переодеть не смог, сил уже не хватило.
Степан пополз к выходу и выглянул на улицу.
Дождь закончился. Небо над головой было все еще затянуто облаками, но сквозь облака пробивался тихий солнечный свет. Степан поглядел на север. Туда, где ночью разливалось над горами черное сияние.
– Где Басурман?
– Убежал. Я шмальнул, конечно, но не в него. А он деру дал.
– С такими друзьями и врагов не надо. Куда он двинул?
– Извините, не сказал, – язвительно скривился Угар.
Степан выполз наружу. Кряхтя, нагнулся, вытащил из тамбура рюкзак и принялся вытаскивать содержимое:
– Он ночью по спутнику звонил. Может, вертолет вызвал? Пошли на базу.
Угар расхохотался:
– По какому спутнику? Телефон без батареи. Аккумулятор в кейсе у него в рюкзаке.
Степан, хмурясь, выпрямился. Обошел палатку, глядя под ноги. Телефон валялся на земле рядом с одеждой Басурмана. Гнездо аккумулятора пустовало.
– Значит, он ушел дальше на север. Надо за ним. Сворачиваем лагерь.
Угар не ответил и не двинулся с места. Степан оглянулся на него и вопросительно вскинул бровь:
– Чего ждешь?
Угар поднял перед собой ладони в примирительном жесте:
– Ты меня, конечно, извини, но я за этим больным не пойду. Кто знает, что ему в голову стрельнуло и где его теперь искать. Я на такую дичь не подписывался. Я возвращаюсь на базу и тебе советую. Ну его на хрен.
Степан кивнул. Далеко не факт, что Басурман ушел дальше на север. Не факт, что удастся его найти и тем более догнать. Не факт, что его вовсе медведь не сожрал уже.
– И еще, – сказал Угар. – Он голый ушел, прикинь. Там жесть, что в башке, по ходу. Вот шмотье его валяется…
…голый дебил сейчас скачет по горам, – продолжал Угар. – А нам его ловить? И где? Это тупо…
…он уже на полпути до города, может быть!
Степан посмотрел на небо. На гривку, тянувшуюся вдаль и терявшуюся в серой рассветной дымке. На соседние хребты, похожие на обломки костей, торчащие из рассеченной кожи. На Угара, растерянно крутившего смоляной вихор на затылке.
– Он ушел на север, – сказал Степан. – Я иду за ним. Карабин свой возьму, а Басурманов ствол и палатку тащи на лагерь сам.
Он шел по тропе, набитой тысячами бараньих копыт под кромкой хребта. Тропа то уходила вверх, то ныряла вниз, повторяя ломаные изгибы седловин и пиков. Временами сквозь осыпь вырывались наружу изъеденные ветром пальцы скальных останцев, и тогда Степан карабкался по скалам, чтобы не терять время, ища дорогу в обход. Далеко внизу по левую руку зеленела узкая полоса долины, и где-то там, за переплетением стланиковых ветвей, журчал ручей, а за долиной вздымался соседний хребет – такой же серый и бесформенный, как тот, по которому шел Степан. Иногда Степану казалось, что он смотрит на зеркальное отражение своей гривки и вот-вот увидит самого себя там, вдалеке, карабкающегося в очередной подъем.
Солнце встало в зените, и его свет омывал Степана, грел голову под скатанной шапкой. Тропе не было видно конца, она уходила вдаль, истончаясь и теряясь среди камней и обломков скал, а сами эти камни и обломки складывались в хаотичную мозаику, от которой рябило в глазах. От усталости возникало чувство, будто это не он сейчас шагает по горам, будто не его тело переставляет одну за другой натруженные ноги. Или будто это вовсе и не горы. Будто они появились не из недр самой земли. Будто все вокруг когда-то очень давно упало с неба. Будто кто-то рассыпал эти камни и скалы взмахом гигантской ладони. Рассыпал, чтобы скрыть что-то, таящееся внизу, под покровом земли. Чтобы спрятать что-то от чужих глаз.
С каждым шагом все тяжелее было дышать. Все больнее натирал плечо оружейный ремень. Все сильнее тянул вниз набитый рюкзак. Все жарче горели стертые ступни. Все бледнее и бледнее становились вымывающиеся мысли, прыгавшие где-то в глубине черепной коробки.
Что вообще произошло с Басурманом за эти два дня? Куда он забрел, когда ходил на разведку, и что там увидел? Почему он вернулся таким странным? Что это вообще было прошлой ночью? Действительно ли он пошел на север? Что стало с Басурманом? Почему он не храпел? Каким он вернулся? Что на самом деле изменилось в нем? Куда он пошел? Что на севере? Что с Басурманом? Куда он пошел?
И когда все мысли, что одолевали Степана, сократились до одной короткой мантры, когда слова этой мантры потеряли смысл и стали просто набором букв, когда глаза покраснели и веки опухли от заливавшего их пота, когда пересохшее горло болело от каждого вдоха, когда ток крови заглушил рокот ручья внизу, – тогда Степан увидел первую вещь.
Это был ботинок. Коричневый кожаный ботинок. Мужской. Поношенный, но вполне целый. Он лежал посреди тропы, и вокруг не было никого, кто мог бы его оставить. Ни единого следа. У Басурмана такой обуви не было. Он ушел вообще без обуви.
Степан долго сидел прямо на тропе, курил и разглядывал ботинок. Смотрел, как по потрескавшейся коже ползает одинокая мошка, привлеченная запахом человеческого пота. Когда кончились сигареты, он поднялся, обошел брошенную обувь и продолжил путь.
Метров через сто он наткнулся на второй ботинок. Следом за ним – на куртку, а уже через километр вся тропа была усеяна одеждой, так что не было видно самой тропы. Брюки, свитера, кроссовки, туфли, женские блузки, футболки, нижнее белье – все многообразие одежды пестрело под игривыми солнечными лучами, сохло на камнях, – и уже невозможно было ступить так, чтобы не поставить ногу на чью-то брошенную вещь.
А потом тропа забрала вверх и перевалила на другую сторону хребта.
Степан уложил рюкзак между камней, скинул карабин, дослал патрон, проверил запасной магазин в кармане и россыпь патронов в другом, вздохнул и крадучись стал подниматься, поминутно прислушиваясь.
Тропа сваливалась с хребта в цирк, окольцованный двумя пологими отрогами. Выходя на хребет, Степан сперва пригнулся, а затем и вовсе пополз по-пластунски, чтобы его силуэт не вырисовывался на фоне неба.
Барана он увидел сразу, как только выполз на вершину. Зверь стоял буквально в нескольких десятках метров ниже по склону, перетаптываясь на набитой лежке. Баран смотрел вниз, куда-то на дно цирка, но Степан и со спины понял, что это тот самый зверь, о котором говорил Басурман. Горделивый, крупный, тонконогий, с широкой грудиной, круглым налитым брюхом и толстой шеей. Оба его рога, покрытые древесной смолой, были обломаны на самом излете витков, но Степан и так видел, что барану по меньшей мере лет пятнадцать. Шкура его, в отличие от сородичей, была не бурой, под цвет камня, а темной – как бездонное ночное небо. И на этой шкуре не было видно ни единой мушки, которые обычно кружат вокруг зверей жужжащим назойливым облаком.
Степан осторожно, стараясь не шуметь, подтянул карабин и прижался щекой к прикладу, держа зверя на прицеле. Он ждал, когда баран повернется боком. Рано или поздно он повернется. Наверное, лежал после кормежки и услышал что-то внизу, вот и поднялся. Сейчас успокоится и будет укладываться обратно. Он обязательно повернется.
Баран пошел вниз по склону. Он шагал все быстрее и быстрее, а потом и вовсе перешел на бег и скрылся за складкой спуска. Степан выматерился, вскочил на ноги и побежал следом.
Он остановился на кромке складки, вскинул карабин, пытаясь поймать в прицел скачущего прочь зверя. Закусил губу от напряжения, щелкнул флажком предохранителя. И опустил оружие, не веря собственным глазам.
Внизу были люди. Сотни людей. Они усеивали подножия отрогов, теснились на крутых берегах бегущего с ледника ручья, стояли вплотную на самой шапке ледника – так тесно, что за их телами не был виден снег. Они просто стояли и смотрели вверх, обнаженные и недвижные. Мужчины, женщины, старики, дети – все те, чья одежда осталась лежать на тропе позади Степана.
Степан снова поднял карабин. Подкрутил прицел, настраивая кратность, и навелся на столпившихся внизу. Он переводил прицел от одного лица к другому, и все сильнее хотелось бежать прочь, пока держат ноги, все жарче наливался в паху страх, все сильнее сводило от ужаса ребра.
Люди смотрели на него.
Его отвлек стук копыт о камни. Баран поднимался обратно. Он замер напротив Степана, не дойдя десятка метров, и склонил голову набок, изучая пришельца. Степан медленно перевел ствол на барана. Тот всхрапнул и ударил землю копытом. Мотнул башкой, не сводя глаз с противника. Снова ударил копытом. Фыркнул и склонил голову, выставив вперед выщербленные от множества схваток основания рогов.
Степан выстрелил, и выстрел прокатился по чаше цирка, отражаясь от стен. Зверь сделал неуверенный шаг вперед, а на втором шаге его колени подломились – и он рухнул на землю. Заскреб задними лапами, силясь подняться, но жизнь уже покидала его сквозь рану в грудине. Баран завалился на бок, из пасти тонкой темной струйкой полилась кровь, и он покатился вниз по склону. В наступившей тишине слышались лишь шуршание оползающей вслед за телом осыпи и перестук рогов о камни.
Степан снова перевел прицел на людей внизу.
Сотни пар глаз смотрели на него. Безучастно. Безразлично.
Небо остановило свой бег над котловиной цирка. Голубой полог побледнел, словно на выцветшей фотокарточке, и за ним вытянулась в спираль воющая бездна.
Сотни ртов раскрылись – и недвижный воздух раскололся от единого голоса:
– ОТВЕТЬ. ТЫ ВИДИШЬ?
И люди двинулись вверх по склону – туда, где стоял Степан. Они делали первые шаги неуверенно, словно только учились ходить. Они спотыкались, падали на острые камни, и камни окрашивались вишневым. Никто не помогал упавшим подняться, но они сами вставали на ноги и продолжали карабкаться вверх. И они карабкались все быстрее и быстрее, как будто их тела вспоминали нечто давно забытое и погребенное под годами неподвижности и бездействия. Как будто они проснулись после долгого, векового сна. Степан бросился прочь.
– ТЫ ВИДИШЬ МЕНЯ? – билось в стенах цирка эхо. – Я ЗДЕСЬ. Я ЖДУ.
Он бежал по тропе, по которой шел сюда утром, спотыкаясь и путаясь в брошенных вещах, а из-за хребта слышался грохот осыпающихся камней. Степан достиг первого скального отрога, где обрывалась тропа, полез наверх, обдирая ладони об острые края трещин и, забравшись на широкий уступ, обернулся.
Волна обнаженных людских тел вспенилась на гривке и, не успев остановиться, обрушилась вниз. Люди падали и катились, раскраивая черепа и ломая кости. На первых упавших валились следующие, а на них новые и новые, и этот снежный ком нарастал и катился вниз, только набирая скорость. Люди перемешивались, перемалывались в этой давке, и к подножию сползали уже не отдельные изломанные тела, а розово-белая мешанина из того, что когда-то было людьми. Никто из них не издал ни звука, и эхо доносило лишь влажные удары, хруст костей и треск лопающихся сухожилий. Немногие выжившие бились в последних судорогах, силясь подняться, но тут же скрывались под валом новых тел.
Степан сидел и смотрел, как склон усеивается трупами, и чувствовал, как внутри начинает дрожать и вибрировать зарождающийся смех.
Небо над ним вытянулось в глубину, свернулось спиралью, и в центре этой спирали пульсировала темнота.
Сотни глоток издали восторженный вой:
– Я ЗДЕСЬ, ОТЕЦ. Я ЖДУ. Я ПРОБУДИЛСЯ.
Те, кто шел следом за первой волной, выскочили на тропу и бросились по ней вслед за Степаном. Их ступни, изрезанные скальником, оставляли красные следы, и вскоре вся тропа под их ногами окрасилась в багровый. Они приближались, и Степан вскинул карабин, уже не понимая, что и зачем он делает.
Первый выстрел сразил бегущего впереди мужчину, сплошь покрытого синими татуировками: того отбросило назад, под ноги остальным, и остальные втоптали его в камни. Вторым выстрелом Степан попал в ногу толстой женщине с всклокоченными волосами, и та, нелепо взмахнув руками, свалилась с тропы, заколыхалась перекатываясь, и ее голова раскололась от удара о камень ниже по склону. Третий выстрел выбил затылок парнишке лет пятнадцати, и его худосочное тело просто столкнули вниз. Ни один из бегущих не замедлил шаг.
Еще один выстрел. Еще. Плечо заныло от отдачи. Сколько патронов в магазине? Щелчок. Кончились. Запасной, где запасной? Лязг затвора. Выстрел. Что с ушами? Гудит. По щеке бежит горячее. Выстрел. Заклинило. Падла! Да заряжайся ты, сука! Выстрел! Еще два патрона – и все. Останется только россыпь. Успею зарядить? Не успею. Выстрел!
Мимо пролетела тень. Следом за ней еще одна. Снизу один за другим донеслись два глухих шлепка. Степан поднял голову наверх. Не все пошли по тропе. Часть людей двинулась по хребту, и теперь они ползли вниз по отвесной скале к уступу, на котором сидел Степан. Еще один человек сорвался со скалы и, падая, размозжил голову о край уступа.
Степан дрожащими руками вдавил приклад в плечо. Волна докатилась до скалы, и первые ряды уже начали карабкаться вверх. Еще два выстрела – и два бледных тела скатились вниз. Первые преследователи замедлились, но по их спинам уже карабкались те, кто шел позади.
Степан закинул карабин за спину и бросился дальше по уступу, пытаясь одновременно потными пальцами набить патроны в опустевший магазин. Оглянувшись, он увидел, как наверху, среди бледной паутины тел, опутавшей склон, мелькнуло лицо Басурмана, и Степан окончательно потерял над собой контроль. Животный ужас, до этого сковывавший его разум и тело, схлынул, уступив место горячей ярости. Он отбросил магазин, отвел затвор, загнал патрон в ствол и вскинул карабин. В сетке прицела тут же появилось знакомое лицо, пустое и безжизненное, вперившееся черными глазами в Степана. Степан взревел и не услышал собственного выстрела.
Пуля ударила рядом с Басурманом. Степан взвыл от бессильной злобы, но тут же осекся, услышав новый звук. Это был даже не столько звук, сколько тонкое, на самой грани восприятия, ощущение. Где-то под ногами, под серой каменной толщей, утекал песок.
Ярость вновь сменилась страхом, горячая удушливая пелена сжалась до размеров комка в животе, и этот комок враз остыл и покрылся ледяной коркой. Скала осыпалась.
Степан бросился прочь, уже не думая о преследователях. Шорох песка усиливался, камень под ногами дрожал, и в глубине скальных трещин уже были видны стремительные серые ручейки.
Уступ сузился и оборвался, и Степан, не замедляя бег, прыгнул вперед, туда, где из-под карниза вновь выныривала тропа. Приземлился на ноги, и правое колено полыхнуло болью. Степан вскрикнул, но тут же продолжил ковылять вперед, опираясь на ствол карабина. К шороху за спиной добавился скрежет ползущих вслед за песком скальных обломков, а потом эти неуверенные звуки исчезли, поглощенные оглушающим рокотом камнепада. Степан обернулся и увидел, как вся скала, закрывавшая полнеба, поползла вниз по склону, обваливаясь и осыпаясь. Огромные блоки отслаивались от стен вместе с повисшими на них людьми и плыли вниз среди стремнины из камней и песка. Сверху на них рушились новые и новые обломки, погребая под собой всех тех, кто шел вслед за Степаном, а потом все исчезло в облаке пыли. Степан неожиданно для самого себя тонко хихикнул и уселся на тропу, завороженно глядя, как поднимаются в небо серые клубы.
Когда пыль осела, воспаленным глазам Степана предстала лишь широкая морена, протянувшаяся языком аж до самого ручья далеко в долине. Он еще посидел, всматриваясь в мешанину камней, но нигде не увидел ни следа человека. На краткий миг ему показалось, будто вдалеке среди серой палитры виднеется белая рука. Он глянул в прицел и понял, что ошибся. Тогда Степан равнодушно пожал плечами, встал и похромал к базовому лагерю.
Он шел, глядя под ноги и используя карабин как костыль. Озадаченные куропатки, пролетавшие мимо, смотрели на странного человека, бормочущего что-то себе под нос, и тревожно перекликались в вечернем небе. Степан не обращал на них внимания. Когда день сменился ночью, а та – серым рассветным сумраком, впереди на тропе показался человеческий силуэт и до ушей донесся голос Угара:
– Степан! Ты жив? Слава богу! Я думал, накрыло тебя! Грохот стоял – аж на лагере слышно было! Я пытался вертушку вызвать, но трубку никто не взял. Звонил ментам и в МЧС поселковый, но там тоже глухо.
Степан тихонько прыснул. Весь поселок сейчас лежал далеко у него за спиной, погребенный камнепадом, но Угар не мог этого знать.
– Ты Басурмана видел? Сам цел? – Угар остановился, в его голосе послышались тревожные нотки. – Степан? Ты чего?
Вместо ответа Степан сделал еще несколько шагов, вскинул оружие и выстрелил Угару в голову. Передернул затвор, разряжая, и пошел дальше. Он перешагнул через Угара и двинулся на юг навстречу разгорающемуся дню.
Степан долго сидел за палаткой на берегу реки, глядел в темные воды, а над головой в зияющей бездне одна за другой загорались далекие ледяные звезды и складывались в неведомые, неизвестные созвездия. Он смотрел в воду и видел те недосягаемые глубины, что открылись его взору в небесах позапрошлой ночью. Те, что мерцали сейчас у него над головой. Теперь он глядел в них без страха, потому что нет смысла бояться того, что любит тебя. Того, для кого ты лишь дитя, заплутавшее в темноте, которую по ошибке принимаешь за жизнь. Степан силился вспомнить своих друзей, но их лица оплывали и выцветали в его голове. Остатками разума он желал, чтобы Басурман или Угар вышли из палатки и позвали его по имени, но он и сам уже не помнил собственного имени, а потом и это желание ослабело и убежало вниз по течению.
Справа раздался стук копыт. Баран склонился над водой и долго пил, задумчиво шевеля губами после каждого глотка. Шерсть на груди его блестела там, куда ударила пуля. Баран поднял глаза на Степана, и во взгляде его клубилась та же пустота, сошедшая с небес. Глаза барана показывали Степану те же картины, что и пенящаяся у берегов вода. Степан видел, как баран, ковыряя копытом землю в бесплодных попытках добраться до воды, откопал то, что давно спало, погребенное под камнями, упавшими с неба. Видел, как зверь вышел среди бела дня в поселок и шел по улицам, а люди бросали свои дела и шли вслед за ним. Видел, как все они поднимались за бараном в горы, бросая одежду и преклоняя колени перед тем, что стояло неизмеримо выше всего людского, того, что было старее космоса. Видел, как пробудившиеся люди молили того, кто надел личину зверя и вел их за собой, принять их в свои объятия. Видел, как вышел к ним Басурман и как он бежал обратно, неся в себе частицу увиденного. Слышал хор голосов, говоривший с Басурманом по спутниковому с отсоединенной батареей и по выключенной рации.
За спиной рокотали горы, осыпаясь и оползая в долины. Хребет за хребтом, отрог за отрогом, они сбрасывали песок, камни и скалы, обнажая белую пульсирующую кожу. Под бескрайним бледным пространством бугрилась плоть, пробуждаясь ото сна. В долинах вспучивалась и расползалась влажными ломтями земля, а в образовавшихся разломах распахивались бездонные рты – и из этих ртов лился единый голос, взывавший к отцу.
Степан смотрел, как воды реки темнели и отблескивали красным в лунном свете, а пена все сильнее взбивалась и пузырилась между камней. Он склонился над потоком, зачерпнул ладонью и омыл лицо горячей соленой жидкостью. Баран одобрительно кивнул головой. Степан встал, скинул с себя одежду, бросил подальше ботинки и, тихо смеясь от радости, пошел туда, где на белой плоти проснувшихся гор один за другим открывались и вперялись в отчее небо подслеповатые, отвыкшие смотреть глаза, а небо холодило плоть ласковым сиянием, убаюкивая и успокаивая. Степан шел к горам, и бездна наверху видела его лучезарную улыбку. Его ждали. О нем помнили. Его любили.
Владимир Чубуков
Секретарь
Рассказ этот старца архимандрита Ферапонта, скитоначальника в Предтеченском скиту нашего Свято-Успенского Верхнераевского монастыря, записан с его слов мною, послушником и секретарем его, или, как выражается старец, письмоводителем К. Л. Стриженовым.
– Лет этак тридцать, а то и поболе тому, – рассказывал мне отец Ферапонт, – приключилось со мною происшествие, после которого я и решил от мира отречься. Не сразу, впрочем, но поворотная точка тут обозначилась. Шел я раз зимним вечером по Петербургу к своей любовнице, вдовице одной весьма веселой. Я ж ведь грешник был оголтелый, посему, Костенька, не удивляйтесь тому, что слышите. Иду, значит. Извозчика не брал, потому как идти недалеко, да и любил я эти пешие прогулки, особенно в непогоду, когда улицы пустынны. Снежок вокруг мокрый на ветру мечется. И примечаю барышню впереди. Прилично одета, но уж как-то слишком легко, по-летнему прямо. Идет она, бедная, и дрожит от холода. Поравнялся с ней, гляжу сбоку: а барышня-то мила как ангел, только бледна, с просинью даже. Ну, ни слова не сказавши, снял я с себя шинель да на плечи ей накинул. Молча пошел дальше, шаг ускорил. Оборачиваюсь на ходу, а она стоит на месте и шинель мою на себе руками за края пелерины придерживает. Так и ушел я, помышляя дорогой, что сотворить добро ближнему – это все равно как себя самого облагодетельствовать. Все мы, в сущности, части единого целого, капельки в океане бесконечном. Такие мысли вертелись у меня после чтения мистических книжек. Иду и вдруг понимаю с удивлением, что мне без шинели-то и не холодно ничуть и немокро от снега, будто шинель так и продолжает сидеть на мне. Ощупываю себя: сюртучишко-то на мне легонький, а мне тепло и сухо, как в шинели. Эге, думаю, да это никак единство душ людских сказывается! Плоть – она ведь человеков разделяет, а души их, меж тем, незримо совокуплены – так помышляю. Стало быть, в силу единства душ, свойства шинели, на одно тело надетой, вполне могут по сокровенным каналам душевным другому телу передаваться и согревать его так, как бы шинель сидела на нем самом. В таких мыслях и явился к любовнице своей. Ну, и как дело до самого срама дошло, разоблачился, значит, и чувствую: а ведь шинель-то невидимая так и сидит на мне, так и облегает. Я уж в чем мать родила, гол как сокол, а чувство такое, будто шинелью покрыт. В постель ложусь, под одеяло, и – как в шинели там лежу. Жарко стало, весь в испарине. Вдовица давай меня вытирать полотенцем – не помогает. А дальше постыдное началось, ну, вы понимаете, и тут уж я вовсе по́том истек. А когда, блудодейством насытившись, отвалились мы друг от дружки, то почувствовала моя вдовица, как обымает ее нечто теплое и душное. Она и так и сяк, а чувство не проходит. Поведала мне об этом, я же мыслю: вот так номер! Шинель моя, стало быть, и на нее распространилась – как инфекция. С тех пор так и пребывали мы с нею в невидимых шинелях, и стали они проклятием нашим. Снять-то невозможно, а каково в такой шинели жить, особенно летом! Мучение одно. Я, конечно, рассказал вдовице про то, как барышню незнакомую на улице шинелью укрыл, после чего и ощутил на себе незримую шинель. А вдовица заревновала. Ты, кричала, ко мне шел и на первую встречную польстился, подонок! Милосердие в нем взыграло! Похоть это твоя жеребячья, а не милосердие! Кобель ты сатирический! Мерзавец! Так она честила меня, а сама по́том обливалась от невидимой шинели. Вот тебя и наказал Бог, кричала она, за твое скверное милосердие, а с тебя, выродка, наказание и на меня перекинулось! В общем, разругались мы вконец и расстались навсегда. Поехал я тогда к старцу Никифору, который здесь, в скиту, подвизался. Выслушал он исповедь мою и молвил: «В награду за милосердие твое к несчастной незнакомой барышне даровал тебе Бог незримый покров – небесную шинельку, посредством коей вывел тебя из порочного круга, где заживо пожирал тебя демон блуда и прелюбодеяния. Не проклятие покрыло тебя, а благословение Божие, малость стеснительное, но все ж таки благословение. И мнится мне, что пребудет на тебе шинелька сия незримая до той поры, пока не сменишь ты благословение на благословение и примешь постриг и облечешься в монашеский образ». Вот так и ушел я в монастырь. Пока послушником был, шинель на мне все сидела, токмо чуток полегче сделалась, а как постригся – то и отъялась от меня совсем.
– А вдовица? – спросил я. – С нее шинель снялась?
– Нет. Мыкалась она в ней, изнывала да и повесилась. Видите, Костенька, как получилось: вышли мы с нею из шинели, да только я – в монастырь, а она – в петлю.
– А вы когда в монастырь поступили – молились о ней, о спасении души ее?
– Пробовал. Только старец Никифор мне запретил. Сказал, что это не молитва, но тайный блуд под видом заботы о спасении чужой души. Открыл старец «Лествицу», Слово пятнадцатое, и показал мне там речение: «Не забывайся, юноша! Видал я, что от души молились некоторые о своих возлюбленных, будучи движимы духом блуда, а думали, что исполняют они долг памяти и закон любви». «Выпиши это и заучи наизусть, – велел, – а о ней вовсе забудь». Я и забыл. А она мне потом, через несколько лет, явилась ночью во время молитвы. Страшная, посинелая, голая, с веревкой на шее. Говорит: «Ничего, святоша проклятый, ничего! Я тебя еще достану, всю твою душу высосу». Ну, я перекрестился и плюнул в нее трижды, она и пропала после третьего плевка. Видите, чем любовные-то восторги оборачиваются!
Старец помолчал немного, вздохнул и продолжил:
– Узнав, что любовница моя прежняя повесилась, а потом явилась мне в видении, старец Никифор сказал: «Мнится мне…» Это он завсегда так выражался, когда возвещал тайны, Богом ему открытые. Старец ведь прозорлив был, но, по смирению своему, никогда не говорил: «Бог открыл мне», а лишь: «Мнится мне». Так и в тот раз говорит: «Мнится мне, что барышня, которую ты шинелькой укрыл, шла в отчаянии своем топиться, на мост шла, но внезапная доброта прохожего человека, шинелькой ее одарившего, так ее, бедняжку, поразила, что согрелось оледеневшее сердце ее и сатанинское желание, к погибели толкавшее, иссякло, посему барышня жива осталась. А вдовица распутная, напротив, отчаялась и в самопожирающей злобе своей себя погубила. Противоположные исходы, гляди-ка, а ведь одним условием вызваны – теплотою согревающей, от шинельки распространяемой на телесный состав. Видишь, как одно и то же условие выявляет различные движения свободной воли человеческой? Посему не думай, будто виновен ты в погибели вдовицы, иначе чрез таковые помыслы утянет она тебя к себе на дно адово, являться тебе будет и доведет до умственного помрачения. А помышляй лучше, что поспособствовал ты спасению души отчаявшейся барышни, которую шинелька твоя удержала на последней черте».
– И что, – спросил я, – вдовица мертвая вам еще являлась после сего?
– Являлась. И весьма часто, – ответил старец. – Молитвой от нее ограждался, почти не спал оттого ночами, а когда изнемогал от усталости и ложился спать, так она со мною на одр возлегала. Почему и старался больше сидя спать, на стульчике, к стенке прислонясь. Тяжко было! Когда б не те слова старца Никифора, то, пожалуй, и не выдержал бы посещений ее, и ума лишился, а потом бы, чего доброго, руки на себя наложил.
– А перекреститься и трижды плюнуть – уже не помогало?
– Первый-то раз помогло, а потом – нет. Терпеть приходилось. А когда натерпелся, то Бог отвел от меня искушение.
Записал я рассказ старца, затем показал ему записки. Старец внес исправления в нескольких местах, прочее одобрил. Но наказал нигде не публиковать эту историю до его смерти. А я-то уж собирался отослать ее Виктору Ипатьевичу Аскоченскому, в «Домашнюю беседу».
Мне же вот какая мысль пришла. Дай-ка, подумал, помолюсь я за упокой души несчастной той вдовицы-самоубийцы. Старец о ней не молился, потому что ему отец Никифор запретил, чтоб не искушался молодой тогда еще монах воспоминаниями о прежней своей любовнице. Так, выходит, никто и не помолился усердно за упокой души ее, и церковного поминовения о ней сотворить нельзя, ведь самоубийц не отпевают и не поминают в храмах Божиих. А я возьму да и помолюсь о ней. Мне-то, в отличие от отца Ферапонта, молиться о ней безопасно, ведь не моей же любовницей она была, и скверных воспоминаний молитва у меня не вызовет. Я человек посторонний, и ежели стану молиться о той несчастной, то не из скрытой похоти, но из одного лишь бескорыстного милосердия. Глядишь, и легче станет погибшей душе от молитвы моей. Пусть не освободится она из ада, но хоть какое-никакое почувствует облегчение посреди адских мучений своих. Буду молиться с усердием, и, может, Бог даст, посетит меня видение, в котором откроется мне участь ее, что, дескать, стало ей легче после моих молитв, а то и вовсе прекратились ее муки. Тогда-то и старцу все расскажу: так, мол, и так, молился за упокой души несчастной вдовицы – и помиловал ее Господь… Что-то старец на это скажет? Наверняка приятно будет ему такое услыхать. Он ведь, как ангел Божий, всех жалеет, и даже такую озлобленную грешницу, как оная вдовица, ему жаль. Он бы и сам о ней молился, когда б не давнишний запрет отца Никифора, послушание которому старец и поныне хранит, исполняя все наказы почившего наставника своего. Но меня-то ведь никакой запрет не связывает.
И даже такая мысль возникла: не для того ли поведал мне старец эту историю, чтоб подвигнуть меня на молитву об упокоении души злополучной самоубийцы? Просить меня прямо не стал, чтоб свободная воля моя сама проявилась, чтоб я самоохотно за дело взялся, а не из вежливости либо по принуждению, чтоб, следовательно, молитва моя была более искренняя и живая и, стало быть, более действенная.
В общем, стал я поминать вдовицу за упокой. Поскольку не знал имени ее – старец ведь так и не назвал имя, – то молился таковым образом: «Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, иже Ты веси, и аще возможно есть, прости ей согрешения вольные и невольные!»
Каждый раз, как поминал я родных и близких, вписанных в мой синодик, молился заодно и этой молитвой, двенадцать раз кряду ее повторяя с двенадцатью земными поклонами.
Однажды сосед мой по келье, монах Софроний, расхворался и отправился в нашу монастырскую больницу. Я остался один. Дело было в канун Дмитровской субботы. В тот вечер я молился о вдове-самоубийце с особенным усердием и не двенадцать поклонов положил, как обычно, а гораздо более. Сколько именно – не считал, возможно, и за сотню.
Как раз перед тем читал я взятую в скитской библиотеке книгу, «Слова подвижнические» аввы Исаака Сириянина, и вычитал там, что христианское милосердие до того простирается, что начинаешь слезно жалеть не только всех людей и животных, вплоть до самых мерзких, но даже и самих демонов. Удивительные слова эти выписал я себе в тетрадку, куда заношу все, что мне особенно ложится на сердце при чтении святоотеческих писаний. Слова же таковы:
«И что есть сердце милостиво? И рече: жжение сердца о всякой твари, о человецех, и птицах, и животных, и бесовох, и о всяком создании, и от поминания их, и видения их, точат очи его слезы, от многия и зельныя милостыни, содержащия сердце. И от многаго терпения умиляется сердце его, и не может стерпети, или услышати, или увидети вред некий, или печаль малу, бывающую во твари. И сего ради и о безсловесных, и о вразех истины, и о вреждающих его на всяк час молитву со слезами приносит, о еже сохранитися им, и очиститися им; подобне и о естестве гадов от многия своея милостыни, движимыя в сердце его безмерне по подобию Божию» (Слово 48 аввы Исаака Сириянина, из книги его «Слова духовно-подвижнические», в переводе старца Паисия Величковского, издание Оптиной Пустыни 1854 года).
Очень меня поразило это, что сердце горит жалостью и о «бесовох» – о бесах. И тут же подумалось: ну как, в таком случае, не болезновать о нераскаянных самоубийцах? Пусть они церковного поминовения лишены за свой страшный грех, но ведь не грешней же демонов эти несчастные!
Так мне стало жаль ту вдовицу, что едва начал поминать ее, как возжглось в моем сердце прямо пламя какое-то и слезы вдруг потекли из глаз, словно я молился о родной сестре либо матери, а не о посторонней особе, которую даже и не видел вовсе.
И вот, после очередного земного поклона, лоб от пола отрывая, увидел я нечто, заставившее меня замереть в изумлении. Угол со святыми образами, пред которыми я молился, исчез. Стены, тот угол составлявшие, более не смыкались друг с другом, но выгибались таковым образом, что получался меж ними коридор, достаточно просторный, дабы двое прошли по нему бок о бок. Тот коридор уходил в кромешную темноту и выложен был из таких же досок, как и вся келлия, только доски в коридоре показались мне слишком ветхими. Я обонял запах гнили с примесью некоего сладковато-тошнотворного смрада.
Застыл я на коленях, завороженный жутковатой и манящей темнотой, которая чем далее вглубь, тем все гуще и плотнее становилась, так что чудилось, будто в самой глубине темнота вязкая как деготь.
И вдруг привиделось мне во тьме какое-то шевеление.
Присмотревшись, различил я темную фигуру. Она выходила из сердцевины тьмы и приближалась, бесшумно ступая. Не звук доносился ко мне, но чувство гложущего ужаса, словно бы ужас подменил собой звук шагов. Фигура делала шаг – и сгусток ужаса летел ко мне по коридору и обволакивал хладной пеленой мое сердце.
Оцепеневший, стоял я на коленях, не имея сил вскочить и бежать прочь из келлии да и не желая того. «Как чучело зверя, – подумалось мне, – уж не боится человека, хотя бы тот приближался с намерением распотрошить его». Паника, охватившая меня, была мертвенной, застывшей – то был панический паралич. А ужас, меж тем, пронизывал мое нутро, ползал пауком по коже, клубился вокруг удушливым облаком.
Фигура приближалась.
Вот она выходит из темноты в область сумеречного полусвета, наполнявшего начало коридора. В этом сумраке она видится не черной, как прежде, а серой. Теперь я могу рассмотреть ее. Это женщина, обнаженная и отчасти схожая с неким насекомым. Словно бы изнутри ее тела пыталась вырваться наружу гигантская саранча или богомол. Казалось, эта внутренняя тварь скоро разорвет мышцы и кожу, сбросит с себя покров плоти, как тесное одеяние, но покуда чудовище кое-как было оплетено человеческой формой, будто саваном, который удерживал его внутри.
Хотел я взмолиться к Богу о помощи, но не смог. Никак не складывались в уме слова молитвы. Само имя Божие не произносилось в мыслях, выскальзывало из них, будто проворная рыбешка из пальцев, онемевших в ледяной воде.
В левой руке страшная фигура держала что-то, похоже покрывало, которое доставало до пола и волочилось по нему. Приблизилась она, и покрывало в ее руке показалось мне почему-то до крайности отвратительным, хоть я и не мог понять – отчего же. А когда фигура заговорила, то первые слова ее были настолько неожиданны, что у меня от удивления даже прошел страх на несколько секунд.
– Софью-то, поди, помнишь еще? – спросила она.
– Софью? – пролепетал я.
– Волоцкую. Софью Алексеевну.
– Помню, – выдавил я тихо.
Еще бы я не помнил ее, это хрупкое создание, на которой меня пытались женить, которая влюбилась в меня и голову потеряла от нежных чувств. В позапрошлом году я навсегда с нею распрощался, объяснив, что не люблю ее, а только искренне уважаю, да и не имею права любить, поскольку принял твердое решение во что бы то ни стало уйти из мира и постричься в монахи. Никогда не забуду ее глаз, в которых распахнулась такая глубина отчаяния, что у меня защемило сердце и я чуть было не поколебался в своем решении от жалости к несчастной девушке, которая растерянно предо мной стояла и в то же время словно падала в пропасть с обрыва.
И теперь вдруг жуткий призрак, явившийся мне, произносит ее имя.
– Это тебе от нее. – Фигура взмахнула левой рукой и швырнула покрывало мне под ноги.
Тошнотворным смрадом обдало меня, когда на пол предо мной упало… нет, не покрывало – теперь-то уж я разглядел! – а содранная кожа человеческая, снятая от макушки до стоп. Искаженное, но притом знакомое мне лицо лежало на полу, глядело на меня страшными пустыми глазницами. Складки, проходившие по лицу, придали ему выражение какого-то диавольского ехидства. Всматриваясь в него, я все больше убеждался, что лицо принадлежало Софье Волоцкой.
Господи, как захотелось мне в тот миг закричать и проснуться. Нервы не выдержали – я закричал. Но крик не помог, не выдернул меня из кошмара, не перенес на твердую почву – лишь опустошил.
– Думал, я тебя благодарить буду за молитвы? – произнесла фигура.
Она стояла совсем близко, и мне было видно, как в опрокинутом вершиной вниз треугольнике черных волос у нее в промежности ползают жирные белесые черви.
– На благодарность рассчитывал? Так я тебя отблагодарю!
Она нагнулась и, подхватив содранную кожу, ловким движением расстелила ее на полу. Села на нее и поманила меня к себе.
Словно заколдованный, я опустился рядом с нею, сел на Софьину кожу. Привидение обвило меня холодными руками за шею, поцеловало в уста. Так страшен и сладостен, так холоден и в то же время жарок был поцелуй, что все мое тело пронзила дрожь. Не помню, чьи руки – мои или мертвеца – срывали с меня одежду. Я словно падал в омут и камнем шел ко дну.
Раз за разом целовала она меня, и во время особо страстного поцелуя, когда язык ее извивался у меня во рту, будто щупальце спрута, почувствовал я, как в меня переползает из нее трупный червь – через рот в горло и оттуда в самое нутро. И вместе с этим червем словно бы вполз в меня диавол. Да оно так и было: диавол поистине проник в меня тогда. Чувствуя, как этот червь копошится у меня внутри, я обезумел. Казалось, я вспыхнул факелом. Все горело во мне. Схвативши вдовицу за плечи, я грубо прижал ее к покрывалу из кожи, навалился, будто зверь на добычу, и овладел ею.
Самое кошмарное и мерзкое было в том, что плоть моя чувствовала, как внутри ее лона извиваются черви. Прикосновение к этим скользким червям доставляло мне неистовое наслаждение.
Кожа покойницы покрывалась трупными пятнами, признаки разложения всюду выступали на ней. Всякая миловидность, бывшая в ее лице и телесных формах, стремительно таяла, будто ветер сдувал ее. Но меня это не останавливало – напротив, сильнее распаляло. И, когда наслаждение достигло наивысшего пика, я увидел, что подо мной шевелится в сладострастных корчах омерзительный труп в сильной стадии разложения.
Скитский послушник Стриженов Константин Львович был обнаружен в своей келье в состоянии совершенно невменяемом. Скорчившись, он лежал на полу, обнаженный, закутавшись с головой в чудовищное покрывало из содранной человеческой кожи. Когда принялись эту кожу с него стаскивать, он цеплялся за нее руками, бормоча:
– Софьюшка, прости меня, прости, ради Бога! Софьюшка, милая, прости!
Было установлено, что кожа, как и утверждал обезумевший Стриженов, принадлежит девице Волоцкой, Софье Алексеевне, дочери генерал-лейтенанта Алексея Дмитриевича Волоцкого, скоропостижно скончавшейся в своем родовом поместье, в селе Осанино Грязовецкого уезда Вологодской губернии. За семнадцать дней до происшествия со Стриженовым она отошла ко Господу от последствий некогда с ней приключившегося сильнейшего нервного расстройства, перешедшего в паралич. Раскопав ее могилу на семейном кладбище, обнаружили, что останки Софьи Алексеевны почивают в гробу без кожи.
Заподозрить в надругательстве над телом усопшей послушника Стриженова, неотлучно пребывавшего в монастырском скиту, более чем в тысяче верст от поместья генерала Волоцкого, не представлялось возможным. Стриженов даже и не знал о смерти девицы Волоцкой, о чем его никто не удосужился известить. Убитые горем родители почитали Стриженова виновником нервного расстройства, поразившего их дочь после размолвки с ним, и не сочли нужным извещать юношу о кончине Софьи.
По словам самого Стриженова, кожу с тела девицы Волоцкой сняла некая страшная мертвая вдова, имени которой он не знал. Не будучи извещен о смерти Софьи Алексеевны, Стриженов считал, что кожа была содрана с нее заживо. Это заблуждение, похоже, и явилось основной причиной его помешательства.
Каким образом кожа попала к Стриженову – кто на самом деле снял ее с тела, кто доставил в скит, – все это осталось загадкой, ответ на которую так и не был найден.
Рассказы Стриженова про мертвую вдову выглядели не иначе как болезненным бредом, плодом умственного расстройства. Эту вдову он называл блудницей и самоубийцей. Говорил, что бездна обвенчала его с ней. Также говорил, что вдова понесла и вот-вот родит от него: мертвые-де вынашивают куда быстрее живых. А почившая Софья Алексеевна якобы обещалась быть восприемницей для их чада. Говорил, что дитя воспитают по всей строгости законов загробной тьмы, что в свое время это дитя будет явлено миру. После чего весь мир сойдет с ума и добровольно отправится в бездну, врата которой откроются повсюду. Мертвецы восстанут из праха земного и займут опустевшие города, покинутые людьми. Но не смогут поместиться на Земле – не достанет места. Тогда мертвецы построят железные летательные машины и отправятся к Солнцу, заселят его, и Солнце, от обилия мертвецов на нем, почернеет. А раскаявшиеся из числа живых, сбежав из бездны, вернутся обратно, проклиная загробный мир, но на поверхности земной встретит их ледяная тьма, полная кошмарных существ, которые вышли из недр смерти, дабы наполнить Землю. Увидят беженцы из загробного мрака в черном небе черное Солнце с черной Луной. И уже никому не дано будет отличить мир земной от бездны преисподней.
Юрий Погуляй
Вешки
Сигареты намокли. Игорь раздраженно скомкал сырую пачку, сунул в боковой карман рюкзака и повернулся к Дракоше Тоше. Тот спрятался в капюшоне куртки, по которому стучал дождь, и вовсю дымил.
– Дай папироску-у-тебя-штаны-в-полоску, – устало сказал Игорь.
Дракоша медленно пошевелился. Залез куда-то под куртку, вытащил пакет с пачкой. Неуклюже развернул мокрый полиэтилен, бережно выудил сигарету и зажал ее в зубах. Игорь подвинулся чуть ближе, содрогаясь от холода. Пока шли из долины – промокли насквозь. Плюс ближе к выходу на перевал поднялся ветер, и теперь скотская стихия вколачивала в «непромокающую» мембрану ледяные капли. Походные ботинки, тоже из современных материалов, теперь весили по несколько килограммов минимум. Хорошо бы слить из них воду, но тогда туда наберется новая. Холодная. Пусть лучше так. Тоша прикурил сигарету и протянул Игорю.
– Спасибо.
От влажности дым казался гуще, чем обычно. Вдувая в себя струйку тепла, Игорь смотрел на долину, в которую пришел ветер. Рваные облака-медузы тащились над озером, скрывая макушки чахлых северных берез. Седловину перевала было вообще не видать.
– Вляпались, – резюмировал Игорь.
Тоша выдохнул сигаретный дым, цокнул языком и подмигнул:
– Прорвемся.
Дождь барабанил по капюшону, такому же мокрому внутри, как и снаружи. Черт, да у Игоря даже трусы были насквозь. Подфартило с погодой. Он угрюмо смотрел в сторону перевала. Реальность сливалась в блеклое полотно. Дождь, камни, облака. Даже скрюченные севером деревья казались серыми, недружелюбными.
Выл ветер.
По уму надо возвращаться назад, ставить лагерь и пережидать непогоду. Но Стас и Юля ждут их на перевале. И у них нет ни палатки, ни горелки. В радиалку ведь вышли, по дороге домой. «Чего лишнее на себе переть, – сказал Стас. – А озерцо там, на плато, уникальное, с гольцом!» Юля смотрела на мужа с обожанием, всецело разделяя его стремления.
Исследователи херовы.
Игорь затянулся, пряча огонек от дождя. Глаза слезились. Тучи ползли мимо, огибая замшелый валун, за которым два туриста прятались от ветра.
А ведь небо приключений не обещало. Да, вечером солнце ухнуло в красное зарево, но с утра все было хорошо. Поэтому вылазку не отменили. Стас и Юля ушли, Игорь и Дракоша Тоша остались. Лень-матушка. Поход подошел к концу: впереди оставался крайний перевал, после которого лишь выброска да плацкартный вагон домой, с чаем в подстаканниках. Хватит загонов. Только цивилизованное гниение.
Они договорились встретиться на седловине. Стас спихнул на приятелей скарб, тепло попрощался, приказав считать его коммунистом, ежели не вернется, а затем две крошечные фигурки в рыжих куртках двинулись вдоль берега озера, растворяясь в прибрежных зарослях.
Игорь же и Дракоша покинули лагерь после полудня. Когда стало накрапывать.
– Алга? – сказал Толик.
Игорь молча показал ему сигарету.
– Понял, – кивнул друг. С прищуром посмотрел вдаль, будто что-то мог разглядеть в хмари.
Когда окурок обжег пальцы, Игорь отклеился от камня, к которому прижимался рюкзаком. Лямки натянулись, прижимая отсыревшее тело к земле. Поясница заныла. Проклятье, сколько литров воды он уже несет?
– Алга, – буркнул он Дракоше.
Шли молча. Ветер выл, кидался ледяными порывами в лицо, пронзая до костей. Игорь тяжело ступал по камням, опираясь на трекинговую палку. Цоканье наконечника придавало движению некий ритм.
Цок-цок-цок.
Они медленно забирались по тропе на перевал. Слева и справа шумели ручьи, вода гремела камнями. Последняя растительность осталась позади, и теперь два одиноких путника оказались с ветром практически наедине.
Тот взялся за них всерьез.
Толик топал сзади, напевая себе под нос что-то. Игорь считал шаги. Считал цоканье палки и старался не думать о плохом. Пройдут и по такой погоде, куда денутся. Тоже мне неурядица – дождик на перевале.
Порыв ветра ударил с такой силой, что Игорь чуть не повалился назад. Почувствовал толчок в спину – Дракоша уперся, удержал.
– Спасибо, – перекрывая вой ветра, крикнул ему Игорь.
Мысли лезли разные. В молоко, в такую погоду, в горы лезть нельзя. Самоубийство. Стас не дурак и, почуяв неладное, точно спустился к руднику. Поэтому разумнее всего вернуться назад, найти место, поставить палатку и отогреться. Выудить из гермомешков теплые вещи и хоть немного побыть в сухости.
Вот только… Что, если Стас таки дурак? И они с женой там, на седловине, под ледяным дождем ждут своих друзей?
Ветер крепчал. Теперь он бил горизонтально в лицо, острые капли секли воспаленную кожу. На камнях оседал белый налет. Снег. И не скажешь, что июль на дворе. Игорь остановился, переводя дух. Обернулся на Дракошу. Того била крупная дрожь.
– Ты как?
– Стоять н-н-нельзя. Д-д-двигаемся! – ответил тот. Губы бледные, но глаза живые, веселые. – Ай лайк т-т-ту мув ит мув-в-в-в итс-с-с.
– Скоро поднимемся. – Игорь ткнул палкой наверх. Едва видная тропа уходила к ступеньке, огибала ее слева. За ней уже и седловина может быть.
Холод обнимал все сильнее. Сковывал мышцы. Игорь тяжело двинулся с места. Жара от усталости он не чувствовал. Обычно идешь и думаешь, как бы с себя все снять – настолько разогревается тело под рюкзаком. Сейчас хотелось лишь натянуть на себя что-то и прижаться к горячей батарее.
Цок-цок-цок.
По седловине идти нужно осторожнее. Там курумник, много живых камней. Зато пути по нему всего два километра, а затем три по склону вниз, к руднику. К теплу. К людям. Расстояние плевое. Детские шалости.
За ступенькой начался следующий склон. Едва заметная тропка, по которой бежали ручьи, теперь поднималась справа. Игорь разочарованно вздохнул, смахнул текущие из носа сопли и побрел наверх. Рюкзак весил не меньше тонны. Ноги по центнеру каждая. Он двигался по горам, как созданный из сырости и холода голем. Неумолимо и медленно.
Цок. Цок. Цок.
Горы Игорь любил. Всегда любил. Но чем старше становился, тем больше комфорта хотелось телу. Сейчас бы хорошо сидеть на застекленной террасе с чашкой кофе и круассаном, в тепле, в уюте, с книгой и смотреть сквозь стекло на то, как ветер гоняет облака по долине. Было бы отличненько. А не вот это вот всё.
Когда-то отец взял его в Хибины и снял в долине посреди гор номер в гостинице. Игорю было лет шесть, может чуть больше, но тот поход он запомнил навсегда. Даже убранство в комнате – стены, отделанные вагонкой, двухъярусная кровать, простенький душ. До чего же было чудесно сидеть у окна и смотреть на то, как снаружи ревет буря! Деревья гнулись под ударами ветра, от дождя дрожали стекла, а над столом горела лампа, и в кружке с нарисованной лисичкой стыл только что налитый чай.
– Папа, а почему ураган опасный? – спросил тогда маленький Игорь.
Отец вздрогнул, посмотрел на сына. Его словно выдернуло из другого мира, и он с удивлением обнаружил, что здесь не один.
– Ну… Сам по себе он не так опасен, – сказал папа. – Вот мы с тобой же в домике, и ничего нам не страшно. Вот были бы мы на улице – тогда да. Сорвет и унесет далеко-далеко.
– Как девочку Элли?
– Да, – улыбнулся отец. – Как девочку Элли.
– Я хотел бы побывать в Изумрудном городе.
Папа хмыкнул, отхлебнул из чашки.
– А ураган сильнее тебя?
– Сильнее.
– А медведя?
– И медведя, – улыбнулся папа. Его вечно усталое лицо, набухшие синяки под глазами и неизменно тусклый взгляд еще ничего не говорили ребенку. Так же, как и то, что только здесь, вдали от дома, отец казался живым.
– И тинарозавра?
– ТиРАННОзавра, – мягко поправил папа. – Да, и его сильнее.
– А ты смог бы побить ти-ран-нозавра? – Игорь старательно разделил сложное слово, чтобы сказать правильно.
– Смог бы. Нет таких чудищ, Игорек, которых не смог бы победить человек. Но плохая погода сможет погубить даже самого умелого охотника. И вот ее победить невозможно. Только защититься, как мы с тобой сейчас. Запомни это.
Игорь запомнил.
Отец ушел из семьи через четыре года после той вылазки, проиграв бой с чудовищем по имени быт и навсегда исчезнув где-то в холодном городе. Но оставил на память страсть к горам, этот странный разговор, да еще вкус деревенской яичницы с луком, что готовила по утрам хозяйка той гостиницы.
Цок… Цок… Цок…
Ветер швырнул в лицо ледяные осколки. Игорь зашипел, остановился, промаргиваясь.
– Сука… – процедил он, почти не чувствуя опухшие губы. – Сучья ты зараза, а…
Обернулся.
Дракоши позади не было.
Холод отступил. Изнутри рванулся жар, ударил в лицо. Черт… Черт! Игорь сбросил рюкзак, и ледяной ветер сразу же напомнил о себе. Пока тяжеленная ноша висела на спине – там оставалась последняя цитадель тепла. Теперь она пала. – Сука… – повторил Игорь. Зашагал вниз по тропе, выглядывая среди камней зеленую куртку друга.
– Толя! – хрипло крикнул он. Но ветер выл громче, раздирая слово на тысячи холодных кусочков и разбрасывая над камнями. – То-о-о-оля-я-я!
Цок-цок-цок.
Колени болели. Тянуло голеностоп справа. Прихрамывая, Игорь брел по тропе и выглядывал впереди зеленую куртку товарища. Сорвался? Ветром сшибло? Ногу сломал и лежит где-то? Сценарии в голове возникали так обильно, будто в мозгу взорвался фейерверк с трагедиями.
– То-о-о-оля-я-я!
Ветер взвыл, разбирая слова на буквы и разбрасывая их по снегу. Игорь добрался до взятой было ступеньки, морщась от боли, спустился по камням и увидел Дракошу.
Друг скорчился в щели между мокрыми валунами, прячась от ветра, и курил, содрогаясь всем телом.
– Ты охренел, обезьяна? – гаркнул на него Игорь. – Чего расселся?
– Я упал-с-с-с, – улыбнулся ему друг. Губы его тряслись. – Вс-вс-встать не мог-с-с-с. А ты-с-с-с идешь-с-с-с. Еле всталс-с-с-с.
Его колотило. Все слова стали сипящими, едва слышными.
– Думалс-с-с все-с-с-с.
Игорь содрал с себя мокрую куртку. Бросил сверху на скрючившегося друга. Тот подтянул ее поближе, благодарно глянув.
Подниматься оказалось труднее. Ветер свирепствовал. Игорь торопился, почти бежал, оскальзываясь на камнях. В животе растекался холод. Горло как оледенело и в груди расцветал снежный цветок.
Добравшись до рюкзака, он подхватил его, ахнул от тяжести. Затем зашипел от холода, когда остывшая спинка плюхнулась на сырую флиску.
Спотыкаясь, поспешил вниз. Поскользнулся. Лодыжку прострелила боль. Ветер толкнул в спину, и Игорь едва не рухнул с тропы на склон.
– Сука! – снова рыкнул он. Собрался с силами, похромал дальше, опираясь на палку.
Дракоша закрылся курткой с головой. Дым сигареты, густой из-за холода, валил из салатовых рукавов.
– Терпеть! – просипел Игорь и выпотрошил рюкзак. Сейчас уже было не до размышлений. Сейчас все нужно делать быстро. Коченеющими руками он вытряхнул палатку из чехла. Ветер вцепился в тент, дернул его по склону.
– Да стой, тварь! – гаркнул Игорь. Схватился за веревку растяжки, подтянул бьющуюся тканевую медузу поближе, набросал сверху камней. Затем принялся собирать дуги. Из своего угла выполз Толик, дрожащий так, словно его били током. Друг молча потянул ткань, придерживая ее.
– Тоша хороший-с-с-с, – чуть слышно произнес Толик.
– Сейчас! – просипел Игорь. – Сейчас.
От холода удары сердца отдавали уколами. Ветер вопил над головой, видя, как ускользает добыча.
Ткань билась, пока оледеневшие пальцы проталкивали дуги сквозь крепления. Сферу палатки чуть не вырвало из рук. Обвязав растяжки вокруг камней, Игорь махнул рукой:
– Лезь.
Дракоша вяло ткнулся во вход. Заскрипела молния. Ветер драл полог так, словно хотел его оторвать. Друг рухнул на пол палатки, подтянул ноги. Игорь бросил в разинутый зев гермомешок с одеждой, затем со спальником.
– Переодевайся!
Сам он двинулся к рюкзаку Тоши. Выпотрошил и его, вытащил еще одну герму. Зубы клацали так, будто в рот запихали заводную челюсть-шутиху, судьба которой прыгать по столу и веселить людей. Из носа лило не переставая. Едва соображая, Игорь вернулся к палатке, ввалился внутрь, пребольно ударившись о камень. Застегнул тент, который тут же прижало ветром.
Стихия билась о тканевые стены, проминая их. Но тут «современные материалы» свое дело знали хорошо и ветер не пропускали.
– Хер тебе, – просипел стенающей буре Игорь.
Онемевшими пальцами принялся сдирать с себя мокрую одежду. Рядом дрожал раздевающийся Толик. Стуча зубами, они быстро переоделись в сухое, а затем забрались в спальник. Вдвоем, словно любовники. Еле втиснулись, но все же. Голова ныла, дрожь в теле притихла, но накатила слабость.
– Жопа жопенская, – вдруг вяло проговорил Дракоша. – Но учти. Секса не будет. Я не в настроении.
– Пошел на хер, – буркнул Игорь.
Дождь стегал палатку, как разъяренный псих, упустивший добычу. Они лежали, прижавшись друг к другу спинами. Камни впивались в бедра, в плечи, в ребра, но это было лучше, чем сырость и холод. Дрожь отступала. Пальцы стало покалывать. Тепло разливалось по телу.
– Стас не дурак, да? – сказал Игорь. – Свалил ведь, как думаешь?
– Стопудово, – ответил Дракоша. – Хера себе июль.
– Тут в семидесятых в январе группа погибла. Десять человек, – поделился зачем-то Игорь. – Померзли все. Тоже на перевал в бурю ломанулись.
– Очень жизнеутверждающе, – спустя паузу сказал Тоша. – Спасибо за это. У меня и без этого в кишках каток открылся.
Игорь сам чувствовал лед внутри. Холод застрял в костях, в желудке, в сердце, превратив его в анатомический замороженный атлас.
– Сколько там сейчас? Минус стопятьсот? – спросил Дракоша.
– Не думаю, что ниже минус пяти, – не отреагировал на шутку Игорь.
Они замолчали, слушая воющий ветер. Где-то покатились камни. Палатку хлестанул еще один порыв ледяного дождя. Крошка врезалась в ткань и разочарованно осыпалась.
– Вещи предлагаю бросить, – сказал Игорь, когда отогрелся. – Иначе не дойдем.
– Поддерживаю. А что, если не распогодится?
– Тропу я видел. Если снегом заметет – по вешкам двинем. Я их видел. – Собранные из камней пирамидки шли вдоль тропы, обозначая направление для туристов.
– По турам. Правильно говорить – по турам, – поправил его Дракоша.
– Ты, смотрю, отогрелся, обезьяна?
– Ага. Как думаешь, надолго это? – сонно произнес Тоша.
– Не знаю, – признался Игорь. В спальнике было тесно, но тепло. Ноги, правда, стыли даже в шерстяных носках.
Дракоша засопел. Да и у Игоря веки смыкались сами собой. Организм выработал свой ресурс и требовал перезагрузки. Но спать нельзя. Если там ребята… ждут, то…
Он проснулся от стука камня о камень. Где-то совсем рядом. Приподнял голову, вывернул руку и глянул на часы. Стрелка показывала на девять. Черт! Игорь завозился, выбираясь из спальника. Вечер сейчас или утро вообще? С этим заполярным летом всегда сложно понять время.
Ветер молчал. Дождь стих. Снаружи царило безмолвие.
Игорь глянул на сопящего Дракошу. Пополз к выходу. Колено уперлось в камень под палаткой.
Цок.
Он замер.
Цок.
Палка еще раз лязгнула о камни. Затем послышался едва различимый скрип, какой бывает, когда под чьим-то весом продавливается снег. Игорь застыл, словно застигнутый врасплох сурикат. Повернул голову, вслушиваясь.
Цок.
– Стасик, – визгливо проскрипело где-то рядом с палаткой. Противный, высокий голос, как у попугая. Говоривший находился в метре от Игоря. Будто кто-то присел рядом, заглядывая под тент. Во рту стало горько, тело прошиб холод.
– Кто здесь? – гаркнул он. Рванулся к выходу, вцепился в молнию. Собачку заклинило.
– Кто здесь, – повторили снаружи. Совсем-совсем у полога, почти у земли. – Кто здесь. Кто здесь. Кто здесь.
– Что это? – дернулся Дракоша.
Игорь рванул застежку, срывая молнию. Вывалился наружу. Что-то шумно бросилось наутек, разбрасывая камни.
Цок-цок-цок-цок.
– Что это? – чужим голосом прохрипел из палатки Дракоша. Непробиваемый Толик – испугался.
Игорь отбросил тент, выпрямился. Холод облепил его мелкой противной пленкой. Вокруг клубилось белое марево. В молоке таяло рыжее пятно.
– Стой! – заорал он. – Стас? Юля?
Цоканье затихло. Все звуки исчезли. Облако опустилось на перевал, уже в десяти метрах видимость резко падала.
– Что это было? – Из палатки показался изумленный Тоша. – Наши?
Игорь присел, запихивая ноги в мокрые насквозь ботинки.
– Не знаю!
Он вновь посмотрел в сторону, куда убежал рыжий гость. Потом глянул на раскуроченные рюкзаки, почти засыпанные снегом. В них кто-то рылся. Палка исчезла. Игорь зашнуровал ледяные ботинки, встал. Приблизился к следам, оставленным гостем. Птица? Три длинных пальца, один короткий. Размеры только не птичьи совсем.
– Что это за херня? – вырвалось из груди.
Дракоша выбрался из палатки, встал рядом.
– Есть идеи? – спросил у него Игорь. Друг покачал головой. – Оно сказало: «Стасик». Ты слышал?
– Я проснулся, когда ты заорал. Но «кто здесь» уже слышал, да. Херня какая-то.
Игорь добрался до рюкзака. Снял с него топор. Затем раскурочил пакет с котлом, вытряхнул на снег утварь. Разгреб ее в поисках ножа. Протянул оружие Дракоше.
– Держи.
Тот молча взял нож, огляделся, спросил:
– Что за зверюга такая?
– Я таких не знаю. – Игорь сбросил защитный чехол с топора. Пластик звонко стукнул по камням. Звук весело рванулся на свободу, попал в голодную пасть тумана и там затих. Сейчас даже шума реки, бегущей чуть ниже, не было слышно. Царство тишины.
И тишина эта пугала.
– Валим отсюда, – решил Игорь.
– Не возражаю, – поддержал его Дракоша. Он прошел по похрустывающему снегу.
– Документы забирай. Все самое ценное. Пойдем так.
Тоша посмотрел на раскиданные вещи с сожалением. Вздохнул:
– Ну да, это всего лишь деньги. Прорвемся.
Затем шумно высморкался в пальцы, сплюнул. Игорь же продолжил:
– Спустимся в долину, найдем какой-нибудь лагерь. Иначе коней двинем. Здесь оставаться не вариант.
Дракоша замер. Переспросил:
– В долину? Раз уж налегке, так давай через перевал сразу и ломанемся. Быстрее выйдем. Это ж седло уже. Идти-то осталось фигню.
– Куда идти? – ехидно спросил его Игорь. Дракоша огляделся в поисках ориентиров. Белое безмолвие наблюдало за растерянным человеком.
– Наверх, – выдавил из себя Тоша. – Вон камень, за которым я прятался, оттуда и наверх. Ты сам говорил про туры.
– Не дойдем, – помотал головой Игорь. – Заблудимся. Тропу замело. Молока стало больше, вешки не найдем. Сам видишь.
– Компас?
– Я Стасу его отдал.
– Ты вообще за меня или за медведя? – шутливо возмутился Дракоша. Огляделся, расплылся в улыбке: – Вон, смотри. Тура!
Он ткнул рукой с ножом куда-то за спину Игорю. Тот обернулся.
В ползущем по камням тумане проступали очертания вешки. Она едва виднелась, скрываясь за рваными белесыми лохмотьями.
– Не просто так их тут понатыкали. Мы на седловине. Направление выдержим – и алга.
Игорь внимательно смотрел на приятеля. Сказать, что он до чертиков испугался рыжего незнакомца? Так сильно, что сама мысль идти в том же направлении была омерзительна. И уж тем более оставаться.
– Та херь и в долину может спуститься. – Тоша проявил таланты телепата. – До рудника быстрее доберемся, чем до озера.
– Оно сказало «Стасик», – выдавил из себя Игорь. – Почему оно сказало «Стасик»?
– Слушай, и без тебя стремно. Не накручивай! – возмутился приятель. – Берем документы, телефоны и валим к руднику. Часа за два дойдем. Связь, кстати, есть у тебя?
Игорь выгреб из верхнего клапана рюкзака герму с документами и мобильным. Включил аппарат. Пальцы подзамерзали, но сухая одежда пока спасала от холода. Загорелась голубая заставка, на фоне проступили буквы производителя. Укол цивилизации в горную глушь. Сразу захотелось домой. Подальше отсюда.
– Нет, – сказал Игорь. – Связи нет.
Телефон даже оператора не определил.
– Юля и Стас точно уже внизу, – убежденно проговорил Дракоша. – Стопроц!
«Стасик», – скрипнуло в памяти то странное создание.
Игорь посмотрел в ту сторону, куда ускользнуло рыжее пятно. Почему рыжее? Почему Стасик? В груди неприятно заныло. Он плотнее сжал рукоять топора. Еще раз оглядел вещи.
– Бери свой рюкзак. Покидаем туда спальники и палатку. По очереди понесем. Вдруг вновь зарядит. Без палатки коней двинем.
Дракоша кисло кивнул.
Вышли уже минут через десять. Рюкзак взял Толик. Палку отдал Игорю взамен пропавшей, улыбнулся:
– Все равно я их не люблю.
– Алга, – сказал Игорь и зашагал к вешке.
Без тридцати килограммов за плечами идти было гораздо легче. Пальцы немели от холода, но топор Игорь держал крепко. Густой туман дышал, протекая бледной плотью по каменным склонам, сливался с выпавшим снегом.
Из носа снова потекло. Мокрые ноги давали о себе знать.
У вешки они были минут через пять. Вдвоем отыскали очертание еще одной пирамидки. Правда, Андрею показалось, что она находится немного правее, чем им надо. Но как ориентироваться в молоке, без солнца и без компаса – он не знал. Пытался выдержать направление по офлайн-карте и GPS, но синяя точка прыгала, как одуревшая.
Дракоша шагал позади молча, даже без обычного мурлыканья под нос. Игорь видел, как друг настороженно смотрит по сторонам. Да и сам вслушивался, всматривался. Иногда ему казалось, что где-то в тумане бьются друг о друга камни да что-то звякает. В такие моменты он оборачивался к приятелю, молясь, чтобы послышалось. Дракоша встречал его взгляд поднятыми в немом вопросе бровями, и Игорь отворачивался. Показалось. Просто показалось.
Шли по прямой, осторожно минуя курумник, выбираясь на редкие проплешины скал. От вешки к вешке. От вешки к вешке. Забираясь все выше и выше.
– Мы слишком вправо уходим, – наконец сказал Игорь. Встал. Опять сверился с картой. Точка прыгнула вообще в долину. Сука.
– Туры же не просто так стоят?
– Может, они тропу на другой перевал показывают. Тут же горы старые, по плато можем назад выйти. Ветер бы, чтобы разнесло эту хмарь. – Игорь подул на пальцы. Глаза уже слезились. Нога болела страшно. В груди жгло зачатками кашля.
– Не надо ветра. Без него Дракоше Тоше лучше, – сказал приятель.
Очередная вешка была метрах в пятидесяти.
– Идем давай, – подогнал друга Дракоша. – Дубею уже.
Игорь кивнул, перехватил топор, вдел в лямку трекинговой палки задубевшую ладонь и двинулся к вешке. Взгляд упал на что-то рыжее впереди, припорошенное снегом. Адреналин мигом прочистил голову.
– Твою мать… – вырвалось у него.
На камнях, распахнув рукава, придавленные камнями, лежала штормовка Стаса. Дракоша встал рядом. Игорь осторожно смахнул снег со значка «Sex-инструктор». Юля нацепила мужу пару походов назад.
– Твою мать… – повторил он.
– Валим, – хрипло сказал Тоша. – Валим, валим, Игорь!
В тумане что-то отчетливо цокнуло. Справа. Там же вдруг посыпались камни. Игорь поднялся, сжимая топор. Он вдруг четко понял, что все это время тварь наблюдала за ними. Что это она подложила им куртку.
Она знала, куда идут люди.
– Это ведь не по-настоящему? – спросил Игорь. – Это ведь не может быть по-настоящему.
Со Стасом они дружили с детства. Нахальный, дерзкий, самовлюбленный герой их двора. Единственный, кто разделял страсть Игоря к горам. В горах он и остался. Потерять штормовку Стас никак не мог.
Хотя… Свою-то Игорь оставил в лагере – мокрую, обледеневшую и тяжелую как гиря.
– Может, как мы? Из-за непогоды? Переоделись в сухое, а это бросили? – поделился он соображениями с Дракошей. Черт, как хотелось подтверждения. Пусть иллюзорной, но надежды.
– Игорь, ВАЛИМ! – вместо этого рыкнул друг. От былого балагура не осталось и следа. Лицо Толика вытянулось, глаза сузились, и за ними плясала смесь из страха и злости. Игорь поспешил вперед, к вешке, чувствуя, как сжимается нутро от осознания, что это ведь не дорога на свободу. Это путь в ловушку.
Что эти пирамидки построила скрывающаяся в тумане мразь!
Дракоша сбросил рюкзак. Вытащил нож. Губы друга были плотно сжаты. Из носа текло, лицо покрылось пятнами.
– На хер это все, – процедил Толик.
Игорь взял чуть левее от вешки. Подальше от цоканья из тумана. Под ногами перевернулся камень. Лодыжка прострелила болью аж до глаз.
– Живой? – буркнул в спину Дракоша.
– Да, осторожнее.
Подуло прохладой. Затишье заканчивалось.
– Валим. Валим. Валим, – закаркало откуда-то спереди. В тумане мелькнула горбатая фигурка, по-паучьи перебирающая лапами. Пародия на согнутую годами старушку. Карликовую, хищную бабку. Звякнула брошенная существом палка.
– Вон она! – заорал Дракоша. – Вон она!
– Вон она. Вон она. Вон она, – ножом по стеклу повторила тварь и растворилась в тумане.
Ветер подул чуть сильнее.
– Что это за говно? – выдохнул Игорь. – Что это за говно, Толя?!
Друг не ответил. Он, тяжело дыша, буравил туман взглядом. Рука, сжимающая нож, побелела.
– Она ставит вешки, Толя. Это она их ставит! – сказал Игорь. – Надо влево уходить.
Тот коротко кивнул.
Сверху закапало. Стихия выползла из засады.
Теперь они шли вместе, в паре шагов друг от друга. Пару раз миновали останки пирамид. Заботливо выложенные туристами камни были разбросаны поверх свежевыпавшего снега. Даже гадать не нужно, чья работа. Прячущееся в молоке существо явно обладало зачатками разума.
Уклон пошел вниз, и это придало сил. Дракоша пер вперед как танк, не разбирая дороги, не оглядываясь. Пару раз он упал, но тут же поднялся и не отряхиваясь продолжил путь.
Когда впереди в тумане проступил уводящий наверх курумник – Игорь сплюнул. Была надежда, что они уже спускаются к руднику. Была. Но, черт возьми, снова подъем! Сверху посыпались камни. Подул ветер, снося со склона рваные клочья тумана. Сдирая покров с согбенной фигуры, застывшей наверху. Игорь даже на таком расстоянии увидел, как бесформенная тварь поднимает тонкой лапой камень и кладет его на другой, сооружая пирамидку.
– Смотри! – окликнул друга Игорь. – Наверху!
Существо замерло, повернуло к ним голову, словно сова. Визгливо крикнуло:
– Вон она!
И бросилась наутек. Недостроенная вешка осыпалась, камни с шорохом покатились вниз. Рыжего в ней не осталось. Но это была та же тварь, что шаталась возле палатки.
Просто рыжее она положила им позже, на выстроенном ею пути из чертовых вешек. Со значком «Sex-инструктора».
– Куда нам? – спросил Дракоша.
– Не знаю… – признался Игорь. – Не знаю…
– Тогда алга, – зло бросил друг и полез наверх, за тварью. – Что бы это ни было – я это грохну.
Игорь отбросил наконец палку, оставив только топор, и поспешил следом.
Дракоша вырвался вперед, шустро помогая себе руками. Лезвие ножа то и дело лязгало по камням. Игорь едва поспевал за другом. Нога отзывалась болью на каждый шаг. Первым наверх вскарабкался Толик. Встал, распрямился.
И в этот миг камень, на который ступил Игорь, пошел вниз. Следом за ним, лавиной, поехал склон. Что-то врезалось в голову – и в глазах потемнело. Плоть гор осыпалась, увлекая Игоря за собой. Плечо взорвалось болью. Что-то хрустнуло в колене.
Мир перекувырнулся, еще один камень прилетел в лоб, но движение остановилось. Сверху что-то кричал Дракоша. Звуки булькали, но потихоньку прорывались наружу.
– …е? …е? И…. ы…е?
Пока наконец не оформились в:
– Игорь, ты живой? Живой? Игорь, ты где?
Игорь пошевелился. Левое плечо отозвалось резкой болью. Ему ответило колено. Только не перелом. Только не перелом!
– Я иду! Игорь, ты где?! – донеслось сверху.
Дракоша медленно спускался, вглядываясь в низину. Видел ли он его? Игорь попытался сесть. Отбросил в сторону камень, навалившийся на грудь. Повернулся на правый бок. В колене стрельнуло. Черт. От боли выступил пот.
Игорь посмотрел наверх, в поисках друга. Сердце екнуло.
За спиной Тоши стояла горбатая фигура. Она росла, поднимаясь над приятелем.
– Толик, – прохрипел Игорь. – Сзади!
Ветер унес слова прочь. Дракоша будто бы услышал предупреждение, обернулся. Поднял руку с ножом, но застыл. Паучьи лапы твари распрямились, существо, покачиваясь от ветра, поднялось над человеком и… засветилось. Розовый свет разлился по камням. Тоша не шевелился.
– Толик… – просипел Игорь. Рванулся, поднимаясь. Зашипел от боли. – Толик!
Дракоша медленно встал на колени перед тварью. Задрал голову, завороженно глядя в лицо монстра, изрыгающее свет. Существо укрыло приятеля собой, словно зонтиком, и стояло над ним без движения, пока Толик не упал. Розовое свечение погасло.
Игорь поднялся на ноги. Колено резало, словно в него натолкали гвоздей. Плечо горело огнем. Жидкий металл разливался по телу, но топор все еще был в руке. Все еще в руке.
Тварь на четвереньках спускалась по склону, осторожно пробуя камни тонкими лапами. Теперь она не боялась. С одним путником такие чудища расправляются без проблем – это уж точно. Может, она жила в этих горах всегда, загоняя по одному туристов, охотников и каких-нибудь других чудаков, забредших в безлюдный край. Может, прилетела откуда-нибудь из космоса и так устанавливала контакт с местной фауной. Не важно.
Нет таких монстров, которых не смог бы победить человек.
– Игорь, ты где? – проскрипело существо. – Игорь, ты где?
– Здесь я, сука. Здесь, – ответил он и поднял топор.
Тварь стала расти уже на подходе. Лапы вытянулись, поднимая серое склизкое тело ввысь. Три глаза зажглись розовым светом, и Игорь, запоздало, попытался заслониться ладонью, но тело не послушалось.
В груди дернулась паника. По коже скользнула волна тепла. Свет становился все ярче, все сильнее. Он согревал и обещал покой. Игорь бился в тюрьме порабощенного мяса и безмолвно орал от ужаса. От одежды поднимался пар.
Тварь сделала шаг, другой, покачиваясь, как акробат на ходулях. Нависла над Игорем. Ее образ дергался, таял в застилающей взор пелене. Существо становилось еще одной пляшущей кляксой перед глазами.
Он задрал голову, покорно впитывая в себя свет. С чудища капало.
Ноги подкосились, и Игорь грохнулся на колени, попав больной чашечкой прямо на камень.
– Сука… – вырвалось из горла. Боль разорвала наведенный дурман, Игорь зажмурился и вслепую рубанул топором. Тук.
Сипящий визг резанул уши. Попал! Игорь врезал еще раз. Зашуршали камни, тварь отпрянула, заваливаясь на бок.
– Стоять, сука, – прохрипел он. Приоткрыл глаза, готовый отвернуться, если увидит розовый свет. Существо грохнулось на камни, лапы дергались, втягиваясь в хлипкое тело. Игорь рванулся к поверженному противнику. Колено резануло, нога подкосилась, и он рухнул на тварь сверху. Под пальцами оказалась склизкая плоть.
– Стоять, сука, – заверещало создание. – Стоять, сука!
Топор вошел в тело твари с чавканьем.
– Сука-а-а-а-а-а…. – завизжала та. В лицо что-то брызнуло – холодное, едкое. Игорь с остервенением выдернул инструмент из монстра, размахнулся и ударил еще раз. Затем еще.
И еще.
Среди камней одиноко завыл ветер. Лапы существа дрожали в агонии, вороша мелкие камни. Игорь отвалился в сторону, отер лицо, не отпуская топора. Голова кружилась, мысли путались. Он попытался встать, но вспышка боли вернула его на место.
– Сука… – выдохнул Игорь. Вывернул шею, чтобы посмотреть на склон, но не смог разглядеть среди камней тело Дракоши. Над ложбиной ветер гнал рваные щупальца облаков.
Черная лапа монстра дернулась еще раз и медленно распрямилась.
Порыв ледяного ветра швырнул в лицо мокрый снег, но Игорь даже не дернулся. Продрогший, уставший, израненный, он нашел положение, в котором было комфортно. Почти тепло.
Очень хотелось спать. Игорь положил голову на камень, показавшийся мягче любой подушки. Умом он, конечно, понимал, что отключаться нельзя. Что надо подниматься. Но… Вряд ли получится добраться даже до тела Дракоши.
Вспомнились слова отца про то, что даже великие охотники бессильны перед стихией.
– Хер… – выдавил из себя Игорь. Шумно выдохнул и перевалился на бок. Отбросил топор, оперся рукой о холодный камень. Увидел в нескольких метрах от себя трекинговую палку и пополз к ней.
Подъем до Толика занял не меньше получаса. Друг лежал на боку, из уголка рта свисала струйка слюны. Игорь осторожно присел рядом. Проверил пульс, хоть и понимал, что ничего не услышит. Нахмурился. Даже замерзшими пальцами он почувствовал, как бьется жилка на шее друга. Живой…
Толик заворочался, перевернулся на спину и всхрапнул.
– Обезьяна… – с улыбкой выдохнул Игорь. – Сучья ты обезьяна.
Он сунул руку в карман абсолютно сухой, почти горячей, Тошиной флиски, откуда торчал пакет с пачкой сигарет. Посмотрел вниз, на сломанное тело монстра. Достал зажигалку. Та плевалась дохлыми искрами, но огня не давала. Игорь непослушным пальцем крутил колесико, вкладывая в движение всю накопившуюся в душе злость, и, когда огонек задрожал, втянул его в сигарету. Откинулся на камни, втягивая вязкий дым. Уставился в небо.
В тумане проступила далекая вершина. Ветер чуть притих, будто впечатленный случившимся внизу.
Игорь смотрел ввысь, понимая, что уже не встанет. Вяло пыхтя сигаретой, он наблюдал за несущимися там облаками. Голубые пятна неба, прорывающиеся сквозь хмарь, оставили его равнодушным.
Когда окурок ожег губы, Игорь вяло сплюнул его и закрыл глаза. Тело теряло чувствительность. Плохой признак.
Но хотя бы не холодно.
Глаза сомкнулись сами собой.
– Стасик! – вскрикнула Юля, проснувшись. – Стасик?!
Перед глазами таял розовый свет, вымывая из памяти что-то важное. Что-то необычное. Девушка потрясла головой. Пещера?! Как она очутилась в пещере?! Юля поднялась на ноги, слушая влажный метроном подземных капель.
– Стасик?
– А, – отозвался муж сонным голосом. Через миг дрема в нем уже исчезла: – Юля? Где мы?
– В пещере, – чувствуя себя полной дурой, ответила девушка. Под ногами сухо зашуршало. Песок? Слева виднелся просвет.
– Я тебя не вижу, – сказал Стас. Он был совсем рядом. Юля полезла в карман штанов, где лежал перочинный нож со встроенным фонариком. Слабенький луч света скользнул по влажным стенам. Выдернул из темноты белое лицо Стаса.
– Что за пещера?! – закрылся тот рукой.
Пол был покрыт скелетиками. Крошечные черепа, тонкие косточки.
– Ой, – сказала Юля.
– Чье-то логово, – успокоил Стас, оглядываясь. – Мелкий хищник. Леммингов жрет. Крупных костей нет, не бойся.
Юля медленно пошла в сторону просвета, морщась от хруста под ногами. Осторожно выглянула наружу. Широкая расщелина вела куда-то наверх, где по синему небу неторопливо плыли облака.
Последнее, что она помнила, – это как их накрыла непогода. Стас пробовал найти прямой путь, не возвращаясь к перевалу, но они вышли к скальным отвесам. Затем отправились по компасу южнее, надеясь найти спуск. Насквозь промокли. На коже от воспоминаний о страшном холоде высыпали мурашки.
Она потрогала себя – одежда сухая. Да как это вообще возможно?
А потом Стас сорвался. Точно. Сорвался. Она отчетливо помнила рыжее пятно на камнях, где он лежал. Помнила, как звала его. Как искала путь вниз.
И все. Больше ничего.
– Стасик?! Ты цел.
– Голова болит, – ответил муж. Он встал рядом с ней, на лбу багровела шишка. – А где моя куртка?
Они выползли из расщелины и оказались на плато. Потеплело. Ветер ласково касался волос, будто знал о чем-то. Будто пытался поддержать. У входа стояли их рюкзаки. Мокрые насквозь.
Рядом кто-то собрал пирамиду из камней. Такая же тура стояла метрах в пятидесяти правее.
– Как ты меня туда затащила-то? – сказал Стас. Приобнял супругу, чмокнул в щеку. – Спасительница!
– Это не я… – сдавленно произнесла Юля.
– Тогда кто? – удивился он.
В небе, словно смеясь, закричала птица.
Ринат Газизов
Три правила сорок сорок
Сорок Сорок унесли меня ночью вместе с пазиком, который водил мой отец. Он бросил машину на проселке в полях, он был штатным водилой «Приневской фермы»; почему отец взял в ту поездку меня – неизвестно, куда он делся – тоже.
Сорок Сорок не умели строить жилища.
Не жили подолгу на одном месте.
О них знал лишь тот, кого Сорок Сорок украли.
Они предпочитали воровать. Они только и делали, что воровали, могли утащить что угодно. Несущих сил хватало даже на то, чтобы летать по ночам с заброшенным бараком в лапах. Смутно помню, как меня несло в автобусе: то захватывало дух, то клонило в сон. Наверно, Сорок Сорок чудом меня не заметили, когда шарили черным глазом по окнам, вот и взяли – так-то они людьми не интересовались.
В том пазике я поселился вместе с младшими – я спал на сиденьях в третьем ряду слева, – а топили мы его, подкидывая валежник в буржуйку, что пробила трубой кузов на месте водителя. Со мной вышло удобно: комбинезон пришелся от сироты, который не выжил прошлой зимой, а обувь мне смастерил старый Еся из солдатских ремней. Я сдружился с тремя ровесниками. Они были слишком малы, чтобы
Все трое умничали, но так и не смогли мне объяснить, откуда пришли.
Когда мне стукнет семь, приемная тетка скажет, что это меня похитили цыгане. Варвара махом раскроет дурацкую книгу – сразу на нужной иллюстрации, но я не узнаю в Сорок Сорок ни черных кудрей, ни куриц под мышкой, ни гитар, ни золотых серег.
Мои похитители куда древнее цыган.
До пяти лет я слонялся по нашему биваку, разбитому на прогалине в сосновом бору: ходил себе между краденых изб, краденых фургонов, краденых палаток, от загона с крадеными гусями и курами до тарахтящих бензиновых генераторов, от краденой цистерны с бензином до краденой бытовки, где Сорок Сорок наедались грибами и любили друг друга; по лесу и до озера; однажды стянул у рыбака ведро пескарей; видел, прячась за березой, вертолеты; видел пожар, который уперся в ров, умело вырытый лапищами Сорок Сорок; видел лося, рога которого были как сосновые корни; видел падение звезд (кайфово, но слишком быстро); видел клеща размером с пятак; я постоянно просился внутрь Сорок Сорок – и обижался, когда меня не брали.
Их действительно было сорок, по-человечески сорок.
Тонкокостные, черноглазые, у них бездонные плоские животы. Они прекращали есть, только когда в гнезде не оставалось еды, и эту особенность я у них перенял: ел как не в себя и не толстел. Они долго-предолго странствовали по земле. Оборванцы – кто в медицинских халатах, кто в тулупе, в женском пальто, распахнутом на всю волосатую грудь, – им было без разницы, в чем ходить. Я еще не сразу понял, что пестрота вещей вокруг меня, она не потому, что воруют всё подряд, а она как раз от того, что воруют в одном экземпляре. Никогда Сорок Сорок не подбирали подобное дважды.
Я кричал: «Возьмите меня с собой!» – когда поздним вечером эти сорок странников собирались у костра, брались за руки, обнимались, чуть пританцовывая, лепились в дрожащую кучу тел, ртами издавали: чарк! чарк! чарк! а потом – щелчок в суставе бытия! – и вот они коллективный оборотень.
Огромная до усрачки сорока.
Их семья так выживала.
Нужно очень долго жить вместе, нужно быть очень родными, чтобы так делать. Я разглядывал Иришку, Янку, Агнессу: они ли птичьи лапы с когтями как грабли? Они ли немигающие глаза, как две кастрюльки, они ли птичий клюв, в который упихалась бы моторная лодка? А костистый Еся с хромыми старикашками образуют птичий хребет? Морщинистая старуха, что заставляет меня таскать мусор за всех и тщательно закапывать, она своей висящей кожицей обтягивает всю семью? А толстые неулыбчивые мужики из сарая, которые только и делают, что лежат на соломе и дуют воду из бадьи, которую я им таскаю, – они в Сорок Сорок играют роль птичьих потрохов?..
Наверно, гадать бессмысленно, никто из них – не часть. Они все сразу – единое целое новое качество.
Умная книжная мысль, я ее тоже у кого-то украл.
Думаю, беду на Сорок Сорок накликал я: хотя разве это беда – нет, это их привычка.
Я стал проситься в город, когда в украденном багаже (а Сорок Сорок умудрились обворовать товарняк) я нашел книги с картинками, и там был город с нормальными людьми, как из рассказов Еси: были мосты, ровные невероятные дороги, словно прочерченные на земле суперфломастером; были еще дома из кирпича. Я клянчился туда, убеждал, что украду и вернусь из города с сырокопченой колбасой, с калькулятором, с футбольным мячом и зефиром, политым глазурью. Украду бездну крутых вещей. Я заснул, кожа на щеках была стянута от соли, потому что старый Еся меня наругал. А ночью проснулся от грохота, который прошивал лес вдоль и поперек.
Я уставился наружу из окна родного пазика.
Посреди нашей поляны стояли двое чужих в хаки – я знал, что такое хаки; они лупили из винтовок – я знал, что такое винтовки, – лупили по стремительно уносящейся на восток Сорок Сорок.
Город сам явился в мой дом.
Вот и все прощание со второй семьей.
Два зверя, разрушивших мое детство, были из оружейно-охотничьего клуба «Левша». Им никто не поверил про Сорок Сорок. Они везли меня в Питер в уазике, у них были отупевшие лица людей, которых миновала большая беда. Они ругались плохими словами, повторяли по дороге: «Ты только подтверди, малец, что динозавр был наяву, – он сорвался и улетел, пацан, ты только не молчи!..» Но я чуть не умер еще на въезде. У меня была истерика, «стрессовая реакция организма», скажут потом.
Очнулся я уже в детдоме.
Полегчало: в детдоме есть стены, и не видно, какой же это огромный город, как много в нем выставлено для кражи.
За неделю я усвоил от воспитательницы Инны Витальевны основы своего положения.
Что два года я прожил «как маугли», в стоянке бомжей в пятнадцати километрах от Люблинского озера; что про этих бомжей уже все газеты писали: они, может, сектанты или старообрядцы какие. Непонятно, как они доставляли в свою глухомань тачки, топливо, дачные бытовки – ведь ни дорог, ни троп в том лесу нет. Врачи меня, спавшего, осмотрели и не обнаружили следов насилия – это новость хорошая. А еще я «чрезвычайно хорошо социализировался», но меня бьет паника в городе, и это нормально. Мои настоящие родители пока не нашлись, но могут объявиться, ведь меня покажут по телику, зато нашлись вши, глисты, грибок кожный, грибок ногтевой, какая-то зараза в левом ухе, но все это пустяки.
Меня угостили зефиром с глазурью. Жизнь среди чужаков стала приемлема.
Многие в детдоме были настоящие уроды. Но Танька была уродом из-за усохших ног – как будто из пяток, как из тюбика, невидимая тварь высасывала жизнь и пока остановилась на пояснице. Выше пояса Танька очень даже ничего. Глаза голубые, как стекло. Лицо по форме, как мастерок. Руки крепче, чем у меня, увиты венами. Танька передвигалась на них ловчее меня, а я не раз вызывал ее: кто быстрее доползет от чулана до столовки? Я был шустрый, тонкий, как змей, но она в этом прирожденный талант, я пыхтел, она смеялась и уносилась, девчонка-инвалид оставляла меня позади каждый день, и это ползанье наперегонки по вспученному линолеуму было самым счастливым временем моей жизни.
Потом Инна Витальевна объяснила, что девочки так себя не ведут. Танька какое-то время глядела на меня свысока и сидела в коляске как на троне, но это быстро прошло.
В детдоме я делал куда больше вещей, чем у Сорок Сорок.
Мы учились читать-писать в группе подготовки, мы учились делать уборку, мы устраивали «праздники и спортивные соревнования» и гостям детдома рассказывали, что мы любим «праздники и спортивные соревнования»; я видел рыб в океанариуме; я видел депутата, который подарил детдому деньги, я мыл таксистам машины за пятьдесят рублей и на пятьдесят рублей покупал чипсы со вкусом бекона; я был в Эрмитаже, я видел там золотого павлина, я был в Спасе на Крови, я видел там тетю в короткой юбке, под коленом у нее синяя-пресиняя вена; я плавал на прогулочном катере по каналам, я боялся, что Конюшенный мост сорвет мне башку, но пронесло; я украл у чаек их крики, чтобы кричать самому, а над водой страшно стихло, Инна Витальевна всю дорогу обратно пыталась мои чаячьи вопли заткнуть, я украл ее злобу, она успокоилась как сама не своя, я проглотил ее злобу в свой живот, под язык накатила тревожная, мающаяся кислинка, которую через несколько лет я научусь называть изжогой, но я вытерпел до ночи и с помощью этой злобы выбил замок долбаной двери, Сорок Сорок никогда не запирались, я вышел в коридор, хотел найти Таньку и сказать ей, что я, наконец-то, научился красть и прятать украденное в животе, смотри! – Сорок Сорок были бы мною довольны, я даже хотел нащупать, попробовать украсть ее «врожденное прогрессирующее заболевание», но меня поймал ночной сторож Геннадьич, и первый подзатыльник я пропустил, но второй я украл и спрятал, чтобы вернуть ему на следующий день, увы, я думал о мести для Геннадьича и совсем забыл о той интересной мысли, ну, про Таньку и ее ноги…
В такой суете промчался год.
Я чутка поумнел.
Я делал зарядку вместе с другими детьми. Мы по команде приседали, двигались по кругу на карачках, как курицы, а мне думалось, что мы никогда не слепимся в одну целую прекрасную Курицу Куриц – нетушки, слишком разные и неродные.
Потом Таньку удочерили.
Потом пришла Варвара, сказала воспитательнице, что на пятидесятилетие хочется подарочка, такого, чтоб ей по сердцу пришелся, ну и я пришелся ей по сердцу. Эта сладкая парочка вошла к нам в комнату. Павлуха как раз на руках стоял у стенки, языком облизывал стык между обоев, вдобавок свесил трусы на грудь – это он умел, – Павлуха был совсем дурной, а тетки даже не восхитились, сказали мне: собирайся.
Я оценил Варвару.
Похожа на Фрекен Бок, мужицкая баба, руки-батоны. Собраться я рад: я мигом вынул из шкафчика крылья из пенопласта, обшитые фанерой, а поверху ручкой намечены перья, я крылья мастерил и дорабатывал весь июль, продел кисти в лямки, подбежал к окну, запрыгнул на батарею – и меня тут же сбили с лету.
– У него воображение, – предупредила воспитательница мою будущую опекуншу.
– У меня решетки, – успокоила воспитательницу моя будущая опекунша.
Но с Варварой оказалось не так уж стремно.
У меня появились личные шмотки из комиссионного, хуже, чем у одноклассников, зато мои, только мои! Теперь я должен был ходить в школу, держа ее за руку, выполнять домашние задания, уборку, читать книги или делать вид, что читаю, смотреть старые мультфильмы, подставив голову Варваре, чтобы она, сидя в кресле, а я – у нее в ногах, могла мне по голове гладить. Я должен был выходить «ровным степенным шагом», расчесанный, накормленный, к ее подругам, чтобы она говорила, что она – благодетель, а я – тот самый мальчик, которого бросили в лесу, что скитался и жил с цыганами, и подруги целый год штамповали одним тоном, какой я бедный мальчик.
В школе многие были нормальны, уродов поменьше, чем в детдоме, но самое главное – Танька оказалась неподалеку.
Я жил на Большом проспекте рядом со сквером, где памятник Добролюбову, я понял, что увековечили мужика, который любит добро, а Танькина новая семья жила рядом с Ораниенбаумским садом, про него ничего не ясно. Когда я уходил на «волю», только Павлуха, глядя выше и правее моего лба, попросил беречь Таньку, она же привозила ему конфеты «Аленка». Я заверил, что с Танькой все будет чики-пуки, и он заржал, обдав меня радостными слюнями.
Пролетел еще год.
Первый класс: косички нормальных ходячих девчонок, мел на пальцах, мои неповоротливые мозги, чужие избалованные дети.
Я задул восемь свечей, воткнутых в пирожное, от одной свечи надломился зефир; я сидел с теткой на кухне, она смотрела передачу, где людей женили по очереди, а я грустил, потому что за год ничего не украл. Я скучно жил. Наверно, я стал нормальным ребенком, выполняя Варварины указания.
На следующий день после школы я отправился в гости к Таньке.
Меня не пустили.
Ее приемные родители ругались. Отец кричал «нельзя увольняться, нельзя!», а мать кричала «уйди, уйди, уйди, уйди!». Я не уходил, и Танька знала, что я из тех, кто долго не уходит, я ведь мог у парадной двери в детдоме стоять часами, ожидая, когда прилетит Сорок Сорок и закроет окно черным глазом. Танька знала: она выглянула из своей комнаты на втором этаже, помахала; только я мог понять, а никто из прохожих и не подумал бы, придурки, что Танька, как атлет на брусьях, подтянулась – в смысле, на подоконнике, – легонько оторвалась от коляски, а потом перенесла вес на левую руку, чтоб правой так беззаботно помахать, – и ничегошеньки, у нее лишь вены на шее вздулись.
Я обожал наблюдать, как она справляется с такими вещами.
Ее глаза были как фары ночной тачки, от которой Сорок Сорок наказывали бежать. Танька тоже могла включать дальний свет в глазах (я думал, что он только для меня, а ближний свет – это для прочих). Танька смотрела на меня, и город казался уже не таким огромным, Варвара – сносной, воздух – теплым, и даже желтый дом с зубастой решеткой арки, пялящийся страшными окнами на двор без детей, вдруг казался красивым и таинственным, как сказочный сундук из книжки… а потом ее приемная бабушка дернула занавеску.
Но мне хватило: я успел украсть одиночество Таньки.
С ее одиночеством я продержался до ночи. Никогда еще не было так хреново.
Зато к Таньке нагрянули знакомые ее приемных родителей, они радовались ей по-настоящему, потому что ее день рождения был позавчера, а дошло до них вдруг только сейчас; я видел эту гурьбу, внезапно ввалившуюся с тортиком и цветами к ним домой, стихли крики ее приемной семьи, я стоял под окном, держался за живот, услышал, как Таньке позвонили из двенадцатого детдома, она, оказывается, подружилась с какими-то инвалидами, ее пригласили на выставку песчаных скульптур, а я держался, держался, спрятался за дворовой скамейкой и согнулся пополам, сглатывая кислую слюну, она немедленно отправилась на Заячий остров вместе с бабушкой, которая внезапно ей так услужила, бабушка-то не сахар, они вообще водятся только двух сортов – либо бабушки-ангелы, либо бабушки-злыдни, серединки нет, они произошли от неродных доисторических существ, – ну а я все держался, я сидел на корточках и был один на весь двор, потом Танька возвращалась радостная, коляска дребезжала колокольчиками, на ее тонких ногах лежали тонкие пионы.
Стемнело.
Больше я не мог.
Ее одиночество вытошнилось из меня тугой струей, и с утра у Таньки начался обычный хреновый день. Варвара отхлестала меня по заднице за то, что я шлялся невесть где. Про Таньку ей нельзя говорить, иначе Варвара заревнует.
В школе я украл красивую толстую ручку у Антохи.
В ней сразу десять разноцветных стержней, можно переключать, ее искали всем классом на перемене, и только я жевал бутерброд. От такой кражи дух захватывало, тело ныло от нового ощущения, похожего на то, что я открыл на физкультуре: лезешь под потолок и, крепко обнимая ногами бугристый канат, млеешь, когда в тазу рождается болезненно-сладкое чувство. Кража ручки была такой же, только никто не косился: чего он там застрял на канате?.. Я пожал плечами на вопрос Антохи, тот сам порылся в моем рюкзаке, осмотрел парту, глянул на мои карманы: такая ручка бы здорово оттопыривалась. Я ему не нравился, этому плохишу, который будет «держать» класс до выпуска, а потом, наверно, купит пистолет и станет крутым, но ему было не по себе, ведь я постоянно жру, и предъявить было нечего, не мог же он заглянуть ко мне в живот.
Возвращаясь домой, я украл у дворовых котов голод, чтобы коты пухли, и к вечеру они вправду отожрались. Варвара запихала в меня тройную порцию макарон по-флотски, приговаривая, что корм идет не в коня.
Я не был голоден.
Просто я был выкормышем Сорок Сорок.
В следующий раз я своровал пятерки по математике и, конечно, сглупил: надо было красть четвертные, а не просто за домашку. У Сорок Сорок было правило: КРАДИ ОДНУ ВЕЩЬ ОДИН РАЗ, не повторяйся – в этом вся соль, и я это ощутил так же верно, как свои кости. Повторюсь – поймают.
Иногда Танька помогала бабушке, которая работала в ларьке на перекрестке Большого проспекта и Ленина. Там надо было продавать газеты, леденцы, пустяки. Детский труд запрещен, я-то знаю, но иногда бабушка отлучалась домой, а Танька, сидя в будке, ее заменяла, никто не видел снаружи в окошко, что она в инвалидном кресле, руки были длинные, по лицу лет шестнадцать, и дотянуться она могла до любого товара, и сдачу вернуть.
Я украл у нее жвачку из распахнутой коробульки, зеленую, со вкусом яблока и наклейкой-тачкой.
Потом она получит выговор от бабушки, расплачется, даже пожалуется мне.
Все будет чики-пуки, заверю я Таньку.
Жвачка была сладкая только в одно мгновение: она, как и все краденое, сразу очутилась в моем животе, я же никогда особо не прожевывал, сразу сделалось приятно, но кто-то провел когтем по хребту, и я задумался: кто меня может судить и могу ли я сам себя судить. В Библии сказано: «Не укради». А я крал. Сорок Сорок крали.
Мне было хорошо, и это все, что я умел.
На этом мои терзания закончились.
Второе правило я придумал сам в шестом классе: КРАДИ КАЙФОВОЕ. Безделушки вроде денег, ювелирки, мобильников меня не интересовали. Нет, я поступал иначе. Например, к Таньке стал наведываться Федор, он был из моей школы, они познакомились на отчетном концерте, где – ненавижу эти мероприятия! – каждому школьнику отводилась своя роль. Кто-то пел, кто-то бренчал на гитаре, кто-то танцевал или актерствовал, самые тупые микрофоны выносили, а я там себе места не находил, и даже классуха меня никуда не приспособила; я только думал, что вся эта тусовка не срастется в одного целого прекрасного зверя по имени СОШ № 51, который мог бы одним прыжком на мягких лапах перевалить с Петроградки в Кронштадт. А Федор на концерте был звездой: светлая голова, осанка как у царевича, и вещал стихи он медленно, с расстановкой, а не чирикал-бормотал, как я на уроках.
Танька мне часто про него говорила, когда мы давили ледяную корку луж, я – пяткой, она – палкой, – и всегда я злился пуще прежнего. Она уже не хотела ползать наперегонки по снегу. Она говорила, что я как дитя малое, она и вправду повзрослела, интересовалась, черт возьми, этим Федором.
Я решил открыться Таньке, только чтоб сбить эту болтовню.
Я рассказал про Сорок Сорок: как они становились одной огромной птицей, неуловимые, великие и немного бестолковые воры, никому не нужные, ничего не хотящие, кроме еды и уединения.
Танька почему-то захохотала.
Самое страшное, что я был, видимо, идиотом, с которым забавно дружить, а она становилась все красивее, и дальний свет ее глаз отнюдь не сошелся на мне: он распахивался на весь мир.
Мобильник ее пиликнул.
Я готов был поклясться, что это пришла юморная эсэмэска от Федора.
Она сказала, что я инфантильный и про сороку гоню фольклорные выдумки. Сорока на самом деле никакая не воровка, а вполне себе умная птица из семейства врановых. А на латыни вообще красота: сорока – это
Тут я вконец разозлился.
Я поинтересовался между делом, в какой вечер они с Федором пойдут на набережную Карповки, чтобы посмотреть на Иоанновский монастырь, ну то есть как пойдут – он будет катить ее трон, а она, раскрасневшаяся, прижимать к груди какой-нибудь цветок, ну и дурацкий повод, думал я, сосаться можно у подъезда, а так будете еще смущать монашек – им тоже захочется.
Она назвала день свидания.
Я появился загодя, еще не зная, что бы вытворить.
Танька уже стояла на крыльце, а Федор шел к ней от арки. Тут я вывернулся из-за двери, она вздрогнула, очень удивилась, что я гуляю здесь без предупреждения, Федор подходил ближе, ближе, и так открыто улыбался, как я не умею: его душа изливалась из глаз. Я поморщился и украл то, что Танька готовила для Федора, она даже сама не знала, что готовила, – такое поймешь, только когда заберешь, – я украл ее поцелуй.
В животе вспыхнула невесомость.
Пятки мои на миг расстались с землей.
А в ровной походке высокого Федора, которому я так завидовал, что-то сбилось…
Нет, конечно, они отправились вдвоем к Карповке. И вроде бы посмотрели, как подсвечивается этот скучный храм, но все было не то. Через два месяца Федор уехал в Москву, чтобы там учиться в продвинутой языковой школе. Помню, перед отъездом он помаячил у подъезда Таньки с бумажкой в руке, где был написан его адрес и какое-то глупое признание: Федор думал, что в будущем они встретятся, у него были сомнения и радость, он остро испытывал надежду и страх, – я его знал нараспашку, но не потому что я одаренный юноша, а лишь потому, что его чувства сами представлялись мне для кражи.
Я прошел за ним и в дверях вестибюля украл эту бумажку с адресом и телефоном. Вдруг еще надумает, вернется, подарит.
Он не вернулся.
Танька горевала.
Она так не горевала, даже когда врач сообщил, что болезнь прогрессирует: руки уже слабеют, к шестнадцати у девочки откажет диафрагма, дышать сможет только с аппаратом ИВЛ, а потом умрет. Свет в глазах Таньки теперь светил внутрь. Приемные родители стали лучше себя вести, потому что видели впереди освобождение от груза. К тому же Танька успела им помочь: она же стала третьим ребенком, поэтому родителям одобрили ипотеку с пустяковой ставкой.
Я украл их лицемерие и подлость.
Я не знал, куда это сплавить, поэтому подсунул их лицемерие и подлость Антохе, а тот рассказал-показал на всю школу, что Сашка из «Б»-класса – не девственница. Потом Антоха подрался с ее братом, точнее, собрал шайку, чтобы справиться, – у нее был крепкий брат, – потом он врал милиции: подлости было так много, что Антоха не мог вычерпать ее зараз.
Танька не держала обиды на меня, ведь я не попался с поцелуем.
Я был как эти воробьи: пронесутся, заденут висок краешком крыла, что-то украдут, шепнут о чем-то – вот и куда ты шел? какую мысль думал?..
Я понял третье правило Сорок Сорок: НИКОГДА НЕ ПОПАДАЙСЯ.
Знал утробой: попадусь – исчезну я, все исчезнет, ну и Танька, возможно, расстроится.
В седьмом классе я украл клевые движения у Михи, который танцевал как бог, и всю дискотеку он был сам не свой, зато я подцепил Веру, хотя раньше она и не смотрела на меня. Я выпил литровую пластиковую бутылку джин-тоника, просто чтобы похвастаться, и тут же украл у прохожего трезвость, а тот сел мимо скамейки.
Затем я ускорился: я украл обаяние, я украл надежность, я украл силу, я украл слезы, я украл ворчливость, я украл вдохновение, я украл тепло рук (у меня всегда холодные), я украл воодушевление, я украл восхищение, я украл внимание, я украл глупость, я украл гордость, я украл любознательность, я украл остроумие, я украл трудолюбие, я украл высокомерие, я украл какие-то слова, я украл какие-то мысли – и все уместилось у меня в животе.
В этой суете пролетел еще год.
Все реже я видел Таньку, потому что гулял с Верой, а потом забыл ее где-то.
Мне снились Сорок Сорок, тайно летающие по ночам над городами.
За Варварой стал ухаживать надутый старпер, вроде ботана из «Что? Где? Когда?», линзы у него на носу были такие толстые, что хоть в иллюминатор вставляй, но я ему радовался: квартира чаще была в моем распоряжении, правда, все скучнее было жить.
В восьмом классе наша руководительница представляла родителям психологическое резюме. Она вела журнал с характеристиками подопечных – оригинал журнала я украл, но эта зануда делала копии, – там было сказано про меня общими фразами, а в конце: «Тайный лидер (?). Себе на уме. [Зачеркнуто], [зачеркнуто], хамелеон, пу-[зачеркнуто]…», и я готов был дать руку на отсечение: она выводила слово «пустышка» и опомнилась.
Такая похвала меня неприятно поразила.
Дома я остался один, потому что Варвара с тем знатоком улетела к родным в Ростов.
Был зимний месяц безделья, я хотел развлечься, и меня не отпускали эти характеристики: «хамелеон, пустышка».
На следующий день я увидел во дворе пару.
Они приехали на шикозной «вольво», достали здоровенный глиняный горшок с пальмой и, смеясь, обнимая его, понесли в дом. Они чем-то напоминали Федора и Таньку, но гораздо старше. Они лет пять как поженились. Девушка мне понравилась. У нее длинный прямой птичий нос, черные глаза, плоский живот, тонкая кость: тонкие щиколотки (она была в туфельках, как с бала), тонкие запястья, тонкий юмор, тонкая сигарета – она мне подходила, я решил обладать.
Я столкнулся с ними в дверях их дома и украл их любовь.
Аксинья была кайфовая, она запомнила меня.
Мы увиделись на следующий день, когда она одна шла на работу, и я истратил на нее чужое остроумие, чужой опыт, чужие повадки. На второй встрече я рассказал Аксинье про Сорок Сорок, немного прифантазировал, и она смеялась в голос, удивляясь самой себе, она вообще была тихоня. На третьей встрече я напялил на себя неотразимость (обворованный театрал через полгода сопьется), а от Аксиньи узнал о проблеме ранних браков, но ничего не понял. Оставалось три недели до возвращения Варвары, поэтому я ускорился и украл у девушки здравый смысл. Жизнь тут же закрутила пленку на своих бобинах вдвое быстрее. Через четверть часа после наших страстных лобызаний на лестничном пролете она поднялась к себе в дом и сказала мужу «с меня хватит», они поговорили, они покричали, они что-то уронили, он ушел проветриться, она переехала в мою квартиру со всеми своими вещами и – арфой.
Аксинья играла на арфе.
Чужая жена сидела на скрипучей табуретке Варвары посреди нашей нафталиновой гостиной. Между ног Аксиньи с нежной величественностью устроилась арфа. Арфа была ясная и теплая, словно клен в бабье лето. От самой толстой струны ее подпрыгивал сервант и дребезжали окна.
Волосы Аксиньи струились по плечам, вторя тому изгибу арфы, что с декой и колками. Крутой прогиб ее стоп вторил тому резному рисунку на раме, что припадал к ее груди, когда от ее груди отрывался я. Мы находили во всем сложную тайную композицию. Любая вещь и часть тела – ее или моя – всегда поэтически друг с другом соотносились, а иначе в квартире Варвары можно было подохнуть от бытовой убогости.
Но у нас была «романтика». Я стащил ее у студентов «Ленфильма», студия тут неподалеку.
Я перестал ходить в школу.
Лежал днем на диване, сложив руки на животе, тщась согреть холодными ладонями краденое богатство, а вечером чужая жена возвращалась с работы. Мы принимали душ, лепились ненадолго в зверя о двух спинах, затем я наблюдал, как она длинными тонкими пальцами с узловатыми суставами перебирала струны. Она говорила, что силы натяжения в этой малышке столько, что, порвавшись, струна способна пробить пол или потолок – как повезет. Что я должен беречь арфу от сквозняка, закрой форточку, она костенеет от холода, да-да, лежал я, не шелохнувшись и подложив ладонь под щеку, а Аксинья играла, шепотом пропевая: ми-соль-си-фа, ля-ре-фа-ми, а потом ми-соль-ля-ре – из «Ромео и Джульетты», – и мерещилось мне, как Меркуцио перерубает пополам струна Тибальда, а она шептала так тихо-тихо эти ноты, будто по чуть-чуть выпуская из себя дикое дыхание, будто освобождаясь от меня.
Вот Танька такой красотой не владела.
Танька умела продавать газеты в ларьке на перекрестке Большого проспекта и Ленина; ну еще убираться по дому. Я знал, что она даже обниматься не умела, потому что ее не обнимали.
И я почему-то не мог уснуть. Я думал о том, на что похожи ноги Таньки, если стянуть с них старые джинсы: годы шли, а джинсовые подвороты внизу не разматывались. Ее ноги ни с чем не соотносились. И руки были как руки. С мозолями, рабочие такие.
Образ Таньки не удавалось втиснуть в мечту, я бесился и будил по ночам Аксинью, но один целый прекрасный зверь возникал лишь на считаные мгновения.
Через неделю краденая любовь кончилась. Из меня она вырвалась внезапно, вместе с протухшим говяжьим филеем, купленным в сомнительном продуктовом, у которого я чуть позже, в отместку, украду лицензию и пожаробезопасность. Чужая жена опомнилась, решила, что ей пора возвращаться, что надо прекратить это, она сделала ужасные вещи, а я совсем маленький, выпей солевой раствор, мой мальчик, вытрись, это безумие, это невозможно.
Я пожал плечами, надел штаны, помог Аксинье отнести вещи.
Но я еще хранил другие штуки, которые украл у тех искушенных, что сильно старше, которым от моей кражи стало сильно легче: отвязные притягательные штуки – они умножались от моей юности. Эту последнюю дозу, отвал башки, я держал при себе, поэтому через три дня, опять разругавшись с мужем, Аксинья вернулась, звенящая и натянутая, как басовая струна, неискушенного меня она могла бы и перерубить, но я был усилен чужим пороком, и этой струне я устроил агонизирующее тремоло, но, увы, через неделю иссякли даже эти желания, которым и названия нет, и она ушла опять.
Тревога от безнаказанности взяла меня за горло.
Ноги сами понесли к Иоанновскому монастырю.
Что я тут забыл? Не придумав ничего лучше, уставился на белую голубку, летящую на одной иконе: то ли она бежала из Ноева ковчега искать землю посредь океана, то ли неслась обратно. От ладана я расчихался. Потом какая-то бабка, показывавшая прихожанам, как правильно ставить свечку за упокой, взглянула на меня с яростью, высекла в воздухе знак от сглаза. Скрутило мой живот – и я убрался.
Внутри было совсем пусто.
Я позвонил Таньке.
Она была как бы в помешательстве, не могла и двух слов связать. Возможно, у Таньки мозги съезжали набекрень, она предупреждала, что это при ее склерозе рано или поздно случится. Я позвал Таньку гулять. Я пообещал прийти в гости с коробкой конфет. Я хотел вспомнить анекдот, хотел ее рассмешить, я пытался смеяться, только она молчала, алло! Алло? Танька положила трубку.
Февраль я прожил как на иголках, совсем не крал.
В марте поставил чайник.
В апреле вымыл кружку.
В мае мне опять захотелось женщины, но так, чтоб ничего и никого не ломать.
Я возвращался домой после школы, я собрался купить журнал для взрослых и остановился у ларька – ларька, где работала бабушка Таньки. Перейти с Аксиньи на такой журнал было все равно что отменить эволюцию и залезть на дерево, но я был пуст, мне не было стыдно. Силу духа, достоинство, порядочность я уже когда-то у кого-то украл и истратил. Пока бабушка Тани прикидывала, можно ли продать журнал мне (конечно, нет), я украл у нее вчерашний день (бабушка это спишет на Альцгеймера).
Из ее вчерашнего дня я узнал, что Танька больше не выбирается из постели и для бабушки теперь огромное счастье побыть на воздухе, не видя ее мучений. Танька должна умереть до Нового года, потому что не владеет телом, нарушается пищеварение, ей тяжело дышится, надо только перетерпеть, – советовала на завтрак ее приемная бабушка ее приемным родителям, – все-таки бэушный ребенок с таким пороком, с таким пробегом – это маета, скорее бы уже… а там жизнь начнется с чистого листа…
Я смотрел, как ее бабушка, поджав губы, шарит по глянцевым обложкам с красотками, делая вид, что ищет мой журнал.
Пустота во мне раскалилась.
Я отказался; она вздохнула с облегчением.
Значит, Танька будет мучиться до Нового года… Я любил Новый год больше своего дня рождения, а дни рождения не любил, потому что всегда был один, Варвара не в счет, а красть у самого себя… в общем, двойная печаль.
Ночью я обошел дом Таньки и полез по водосточной трубе.
Труба отчекрыжилась, я спрятался, сторож выбежал. Он назвал меня ишаком, хотя и не знал обо мне. Я полез по дереву – а это просто: надо лишь красть у гравитации силу. Извини, земля, – хэллоу, веточки. Силу гравитации лучше всего выпукивать, оставишь в себе – лопнешь, а так реактивное движение. Я пролетел от дерева до заветного окна не хуже, чем Питер Пэн.
Чуть не промахнулся, но все-таки ухватился за створки, втащил себя вверх, они рассохлись и вздумали заскрипеть (на пластиковые стеклопакеты денег тут не водилось), но я украл звук и спрятал его в живот, у меня тугой живот. Живот надежно удерживает звук, когда дело не касается гравитации. В форточку пролез, ведь я был худ. Я украл гуттаперчевость у акробата Цирка на Фонтанке, а он обрюзг и остался без работы; до этого я украл билет у толстого ротозея, чтобы сходить в Цирк на Фонтанке, а он скуксился и остался без радости.
Волосы Таньки прилипли ко лбу, как намазанные клеем.
Под одеялом стыковались какие-то несуразные детали. Не могли срастись в одно целое тело, взлетающее каждое утро из кровати в день, сквозь дни – в года, унося нуждающихся в своем клюве или неся в клюве еду своим птенцам. Танька никак не могла лететь.
На тумбочке была упаковка снотворного и пенал с Микки-Маусом. Из пенала почему-то торчали таблетки, много таблеток. От Таньки скверно пахло.
Я сел рядом.
Долго-предолго на нее пялился безо всякой мысли.
Потом я вдруг испугался, что родители войдут и увидят меня, а я – хоть и гибкий плут, но под ее кровать не влезу, а зрение их я красть не хотел – хватит уже.
– Однажды я украл у тебя жвачку, – сказал я, быстренько засучивая рукава.
Почему-то я подумал, что в такой ситуации надо извиниться, ведь я обещал Павлухе, что присмотрю за Танькой, а оно вон как обернулось. Но до сих пор не знаю, за что тут извиняться: мне было хорошо, я не попался, Танька не узнала, бабка бы ее за другое наругала, а жвачке безразлично.
– Когда нам было по тринадцать, я украл твой поцелуй, и ты не сблизилась с Федором. Он уехал в столицу, а ты осталась дурой.
Нет, все равно извиняться не буду. Твои губы пахли чечевицей, обожаю чечевицу.
– Нам скоро будет по шестнадцать, и ты умираешь, все по плану: чики-пуки там,
Я оглянулся в окно, куда мне уже следовало убираться: там, как и всегда, манила луна, я же когда-то хотел соревноваться с чертом – украсть ее или нет? Но это глупости. Туда не достану.
– Это ты.
Да-да, я, только усни, так сподручнее.
– Как здорово, что ты пришел.
Ну очень здорово, ты чего очнулась. Но я промолчал, потому что в комнате потемнело, ну и комок в горле: сами понимаете, я тут все видел, короче, я видел, к чему идет.
– Помнишь, – сказала она, – ты украл чужую жену?
– Как тут забудешь. Кража выдающаяся, ибо человека спер.
– Ее звали Аксинья. Она красивая, играет на арфе, трынь-трынь, а ты, ты – самый гадкий человек на свете… или существо. Но знаешь что?.. Я бы тоже украла Аксинью. И, поверь, украла бы ее лучше тебя, я же всегда была лучше…
Танька беззвучно засмеялась.
Это правда. Я вспомнил, как был счастлив, как ее ноги в красных колготках маячили у меня перед носом, когда волоклись по вспученному линолеуму детдома, как она с гиканьем опережала меня на дистанции от чулана до столовки.
– Так ты понял, почему она все-таки ушла, и опять стало хорошо?
– Потому что я не удержал чужую любовь в своем животе?
– Да потому, что не спрятать навсегда краденого человека, дебил. Какой же ты дебил и выдумщик.
– А-а.
Резонно. Живот поурчал, подтверждая, что людей он в себе еще не прятал и не способен на такое, нет, это к женщинам. Танька зажмурилась, сделала губы куриной гузкой, плакать вздумала, что ли?..
– Знаешь, Федор ведь маялся под этим окном.
– Он такой, такой, – быстро закивала она.
Я достал постаревшую бумажку, положил ей на снотворное, лишь бы не ныла.
Там были адрес и телефон Федора.
– Если он переехал в другой дом, то в Москве, Танька, ищи его, где такая воронка в небо поднимается. Воронка умных мыслей. А их закручивает желание скорей-скорей жить. В эту воронку засасывает птиц, да так, что они рожают раньше срока. Оно сразу видно – Федор идет. Сведения я украл у ветра, чистая правда, слышишь?..
Я произнес это, с трудом влезая на подоконник, потому что смерть Таньки весила как брейтовская свинья.
Невообразимая тяжесть в пузе.
Я нелепо перевесился наружу, взмолился о том, чтоб Танька встала, наконец, хоть подтолкнула меня. Но еще рано, все-таки рано; к тому же она опять забылась и уснула.
Силы мои иссякли – я просто спрыгнул и разбил пятки вдребезги. Земля явила себя в подлинном, адски твердом великолепии. Как теперь ходить по осколкам костей? Я пополз домой почти по-пластунски, с разочарованием узнавая, как же слабы мои руки, собирая бесценным животом пыль, окурки, помет. На третьем пешеходном переходе тихо шуршащие колеса проверили мою пустоту на прочность. Вот тебе и выводок Сорок Сорок, какая ты птица? – ты теперь змей.
У одного ночного прохожего я вздумал украсть прямохождение, но смог лишь рыгнуть, и отрыжка была пахучая, как гнилое яблоко.
Не мог я красть – нагрузился до упора.
Я оставил дверь квартиры приоткрытой – так было гигиенично. Взвился по гладильной доске, по ручке шкафа, подцепил зубами крюк вешалки и сбросил на пол новый костюм для выпускного, проскользнул в него, а затем лег смирно. Кажется, впервые в жизни успокоился. Свет ночного фонаря, льющийся в гостиную, перебивала полетом какая-то птица, отчего мое лицо то уходило в тень, то вспыхивало. Прошла пара дней, за которые я ничего не ел, а даже и наоборот – в пятки мои впилась какая-то невидимая тварь и засосала, затем я утратил подвижность и дыхание, далее ввалились нахальные люди, подняли и положили меня на один стол, перенесли на другой, потом на третий, самый холодный, потом я качался-качался, потом со мной прощались – все это была дикая скука, в голове моей роились запоздалые мысли и абсурдное желание скорей-скорей жить, возможно, даже птицы рожали над моргом, а взбодрился я, только когда голос внутри шепнул.
Голос был сладкий, как та жвачка, но и тяжелый, как та свинья.
– Теперь укради жизнь вон у того мальчика. Укради – и ты вернешься, гарантирую. Ты все можешь, вечный сирота.
– Это не мальчик, – отозвался я, хоть и не видел, кто там наведался на похороны, – это сто пудов Павлуха из приюта, он просто даун, у него щетина не растет. Зато Павлуха здорово на голове стоит.
Я прям почувствовал, как смерть махнула на меня рукой.
– Ты можешь все, – повторила смерть, рисуясь и подлизываясь, а впрочем, уже не надеясь, что я станцую твист на крышке гроба.
– Все злодеи, все жуткие убийцы, – подумал я проникновенно и слегка не в такт предыдущей жизни, – выглядят именно злодеями и убийцами, пока не закроют глаза.
– Так-так, ну и?
– Смерть, с закрытыми глазами-то не крадут.
О, это была шпилька.
Крышку опустили, смерть ушла не попрощавшись, я сам оказался в чужом животе.
Честно говоря, долго-предолго я крутил в уме сладкую фантазию о том, как Танька ворует чужую мою чужую мою чужую жену. Что они там вытворяли, ой-ей, арфистка и инвалид: руки музыкальные, руки работяжные, вот эти вот прогибы… Темнота наполнилась светлой грустью. Почему я никогда не спал с женщинами по-македонски? Всегда остается такая галочка-птичка: не сделал, не успел, не дожал, пустота во мне смеялась, хотя, безусловно, то был признак помешательства…
Я мог существовать так вечно.
Но она пришла.
И зарыдала. Танька была далеко наверху, на свету.
В звуке было что-то необычное: наверно, так рыдает человек, у которого за пару дней в отсохшие ноги с упрямой болью ростка, пробивающего асфальт, вошла жизнь. Одна-одинешенька ревела на кладбище эта крепкая девица. И я скорбел: не видать мне, какие у нее отрастут ляхи и зад – он сердечком нальется? А в профиль зад будет как доска или закруглится гудящим диким ульем?.. Она же годами его отсиживала, а теперь просто обязана как следует размять!.. Нет, такое одиночество невыносимо.
Там, где у меня когда-то было сердце, засверкала, отозвавшись на Танькин плач, пустота. Свет ее глаз вонзился в землю, добурился до меня – и темноты не стало. Раз пришла – значит, догадалась.
Я вспомнил о третьем правиле Сорок Сорок. Потрескивая белым шумом, как радиоприемник Еси, я начал исчезать. Молодчина Танька, ты завершила все.
Я попался.
Что еще почитать?
Если вам понравились истории, собранные в этой маленькой антологии, то не обделите вниманием другие замечательные рассказы ужасов.
Найти и почитать их вы можете здесь:
https://darkermagazine.ru/ – вебзин DARKER. В разделе «Проза» для вас – новые рассказы отечественных авторов, а также эксклюзивные переводы авторов зарубежных. Более семисот прекрасных историй – и все они совершенно бесплатны!
Печатные, электронные и аудиокниги:
«КОЛДОВСТВО» – антология (составители Парфенов М. С. и О. Кожин);
«13 ПРИВИДЕНИЙ» – антология (составитель Парфенов М. С.);
«Страшная общага» и «25 трупов Страшной общаги» – антологии (составитель А. Прокопович);
«Пиковая дама» – роман (автор М. Кабир);
«Самая страшная книга 2021» – антология (составитель Парфенов М. С.)
Подробнее об этих и других изданиях: https://horrorbook.ru/