Конрад Лоренц – выдающийся зоолог и зоопсихолог, философ и психолог, лауреат Нобелевской премии по физиологии и медицине, автор прошедших проверку временем книг «Год серого гуся», «Кольцо царя Соломона» и «Человек находит друга». «Агрессия, или Так называемое зло» – одна из самых известных и глубоких его работ, в которой он рассматривает агрессию с самых разных точек зрения – философской, социальной и биологической – и приходит к выводу, что агрессия – врожденный инстинкт, необходимый для выживания индивида и неизбежный в любом сообществе.
Konrad Lorenz
DAS SOGENANNTE BÖSE
© 1983, dtv Verlagsgesellschaft GbH & Co. KG, Munich, Germany
© Перевод. А. Федоров, наследники, 2017
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017
Предисловие
Один мой друг, взявший на себя поистине дружеский труд прочесть и подвергнуть критическому разбору рукопись этой книги, написал мне, добравшись до середины: «Вот уже вторую главу я читаю с захватывающим интересом, но и с возрастающим чувством неуверенности. Почему? Потому что не вижу связи с целым. Ты должен мне в этом помочь». Это было совершенно справедливое замечание, и я решил написать предисловие, чтобы читатель мог сразу понять, к чему устремлено целое и как связаны с целью всей книги отдельные главы.
Книга посвящена
Я ожидал непреодолимых разногласий по поводу понятия инстинкта смерти – разрушительного начала, которое по одной из теорий Фрейда противостоит всем инстинктам, служащим сохранению жизни. Эта гипотеза, чуждая биологии, с точки зрения этолога не только не нужна, но и неверна. Агрессия, проявления которой часто отождествляются с проявлениями инстинкта смерти, – такой же инстинкт, как все остальные, и в естественных условиях она, как и другие инстинкты, служит сохранению жизни и сохранению вида. У человека, который творческим трудом слишком быстро изменил условия своей жизни, агрессия часто приводит к губительным последствиям; однако это случается и с другими инстинктами, хотя и не выглядит столь драматично. Но когда я стал отстаивать перед друзьями-психоаналитиками такой взгляд на инстинкт смерти, оказалось, что я ломлюсь в открытую дверь. Они показали мне много мест в работах Фрейда, из которых видно, как мало он сам полагался на эту дуалистическую гипотезу, которая ему, как настоящему монисту и механистически мыслящему естествоиспытателю, должна была быть принципиально чуждой.
Вскоре после этого я начал изучать коралловых рыб, живущих на воле в теплом море; у этих рыб значение агрессии для сохранения вида совершенно очевидно. Тогда мне и захотелось написать эту книгу. Этологи знают уже вполне достаточно о естественной истории агрессии, чтобы говорить о причинах некоторых нарушений функции этого инстинкта у человека. Понять причину болезни еще не значит найти эффективный способ лечения, но это одна из предпосылок его отыскания.
Я чувствую, что взял на себя задачу, трудность которой превосходит мои литературные способности. Если каждый элемент системы находится в сложных причинных взаимосвязях со всеми остальными, почти невозможно описать словами, как она работает. Даже объясняя устройство двигателя внутреннего сгорания, не знаешь, с чего начать, потому что невозможно понять, как работает, например, коленчатый вал, не поняв одновременно, как работают шатуны, поршни, клапаны, кулачковый вал и т. д. Отдельные элементы целостной системы можно понять лишь в их взаимодействии, иначе вообще ничего понять нельзя. И чем сложнее система, тем труднее как исследовать ее, так и объяснить ее устройство. Между тем структура взаимодействий инстинктивных и выработанных культурой форм поведения, составляющих общественную жизнь человека, несомненно является самой сложной системой из всех, какие мы знаем на нашей планете. И чтобы стали понятны те немногие причинные связи, которые я могу, как мне кажется, проследить в этом запутанном клубке взаимодействий, волей-неволей придется начать издалека.
К счастью, все наблюдаемые факты интересны сами по себе. Можно надеяться, что схватки коралловых рыб из-за охотничьих участков, инстинкты, напоминающие человеческую мораль, способы торможения инстинктов у общественных животных, не знающая любви супружеская и общественная жизнь квакв, кровавые массовые побоища серых крыс и другие поразительные образцы поведения животных удержат внимание читателя до тех пор, пока он подойдет к пониманию глубинных взаимосвязей.
Подвести его к этому я стараюсь по возможности тем же путем, каким шел сам, и поступаю так по принципиальным соображениям. Индуктивное естествознание всегда начинает с непредвзятого наблюдения отдельных фактов и от них переходит к абстрагированию общих закономерностей, которым все эти факты подчиняются. В большинстве учебников ради краткости и доступности идут обратным путем и ставят «общую часть» впереди «специальной». При этом изложение выигрывает в обозримости, но проигрывает в убедительности. Сначала развить теорию, а затем «подвести под нее фундамент» с помощью примеров легко и просто, ибо природа настолько многообразна, что если хорошенько поискать, можно найти убедительные с виду примеры, подкрепляющие даже самую бессмысленную гипотезу. Если бы читатель на основе изложенных в книге фактов сам пришел к тем же выводам, что и я – тогда книга была бы по-настоящему убедительна. Но я не могу требовать, чтобы он безоглядно двинулся по столь тернистому пути, и потому предлагаю ему краткое резюме глав книги – своего рода путеводитель.
Я начинаю в первых двух главах с описания простых наблюдений над типичными формами агрессивного поведения, в третьей главе перехожу к его значению для сохранения вида, а в четвертой рассказываю о физиологии инстинктивных движений вообще и агрессивных в частности – рассказываю достаточно подробно, чтобы стала понятна спонтанность их ритмически повторяющихся неудержимых вспышек. В пятой главе рассматривается процесс ритуализации и обособления новых инстинктивных побуждений, возникших из инстинкта агрессии, с той степенью подробности, какая необходима для понимания роли этих новых инстинктов в сдерживании агрессии. Той же цели служит шестая глава, где дан общий обзор системы взаимодействий различных инстинктивных побуждений. В седьмой главе на конкретных примерах показано, какие механизмы «изобрела» эволюция, чтобы направить агрессию в безопасное русло, какую роль при выполнении этой задачи играет ритуал и насколько похожи возникшие при этом формы поведения на те, которые у человека направляются ответственной моралью. Эти главы создают предпосылки, позволяющие понять, как функционируют четыре весьма различных типа общественной организации. Первый из них – анонимная стая, свободная от какой-либо агрессивности, но при этом не знающая ни личного знакомства, ни общения отдельных особей. Второй – семейная и общественная жизнь, основанная лишь на территориальной структуре защищаемых участков, как у квакв и других птиц, гнездящихся колониями. Третий тип – удивительная большая семья крыс, члены которой не различают друг друга лично, но узнают своих по клановому запаху и проявляют друг к другу образцовое дружелюбие, а с любой крысой из другого клана сражаются с ожесточенной партийной ненавистью. Наконец, четвертый вид общественной организации – такой, в котором узы личной любви и дружбы не позволяют членам сообщества бороться между собой и вредить друг другу. Эта форма сообщества, во многом аналогичного человеческому, подробно описана на примере серых гусей.
Надеюсь, что после всего рассказанного в первых одиннадцати главах мне удастся объяснить причины некоторых нарушений функции агрессии у человека. Двенадцатая глава – «Проповедь смирения» – призвана создать для этого еще одну предпосылку, устранив внутреннее сопротивление, препятствующее многим людям увидеть, что они сами – часть вселенной, и признать, что их поведение тоже подчинено законам природы. Корни этого сопротивления – в негативной оценке причинности, которая кажется противоречащей свободе воли, и в духовном высокомерии. Тринадцатая глава имеет целью объективно обрисовать современное состояние человечества с точки зрения, например, марсианского биолога. Наконец, в четырнадцатой главе я пытаюсь предложить возможные меры против тех нарушений функции агрессии, причины которых, как я полагаю, мне известны.
1. Пролог в море
Извечная мечта о полете стала явью: я невесомо парю в невидимой среде и легко скольжу над залитой солнцем равниной. При этом я передвигаюсь не так, как принято у порядочных обывателей, заботящихся о своем достоинстве – животом вперед и головой кверху, – а в положении, освященном древним обычаем всех позвоночных: спиною к небу и головой вперед. Если я хочу посмотреть вперед, приходится выгибать шею, и это неудобство напоминает, что я, в сущности, обитатель другого мира. Но сейчас я этого не хочу или хочу очень редко; как и подобает земному исследователю, я смотрю по большей части вниз, на то, что происходит подо мной.
«Но там все темно, все ужасно внизу, и пусть человек не дерзает увидеть ту бездну, что воля богов от нас милосердно скрывает»[1]. Впрочем, когда боги ее
С аристократической медлительностью пошевеливая плавниками, я скольжу над сказочным ландшафтом. Это не настоящие коралловые рифы с причудливо изрезанным рельефом живых гор и долин, а менее живописное, но ничуть не менее заселенное морское дно возле одного из тех многочисленных островков, сложенных коралловым известняком, – так называемых Киз (Keys), – которые длинной цепью примыкают к южной оконечности полуострова Флорида. На коралловой гальке повсюду сидят диковинные полушария кораллов-мозговиков, несколько реже – пышно разветвленные кусты ветвистых кораллов, развеваются султаны роговых кораллов, или горгоний, самых разнообразных видов, а между ними – чего не увидишь на настоящем коралловом рифе дальше в океане – всевозможные водоросли, коричневые, красные и золотистые. На больших расстояниях друг от друга стоят громадные «черепаховые» губки, толщиной с человека и высотой со стол, некрасивой, но правильной формы, словно сделанные человеческими руками. Безжизненного каменного дна не видно нигде: все пространство между уже названными организмами заполнено густой порослью мшанок, гидроидных полипов и губок; фиолетовые и оранжево-красные виды покрывают большие площади, и о многих из этих пестрых бугристых покрывал, обтягивающих валуны, я даже не знаю, принадлежат ли они к животному или растительному царству.
Без всяких усилий я постепенно выплываю на мелководье; кораллов становится меньше, зато растений больше. Подо мной расстилаются обширные леса очаровательных водорослей, имеющих точно такую же форму и такие же пропорции, как африканская зонтичная акация; это сходство вызывает иллюзию, будто я парю не над атлантическим коралловым рифом на высоте человеческого роста, а в сотни раз выше – над эфиопской саванной. Подо мной уплывают вдаль широкие поля взморника и меньшие поля карликового взморника, и, когда до дна остается чуть больше метра, при взгляде вперед я вижу длинную, темную, неровную стену, которая простирается влево и вправо, насколько хватает глаз, и без остатка заполняет промежуток между освещенным дном и зеркалом водной поверхности. Это самая важная граница – граница между морем и сушей, берег Lignum Vitae Key, Острова Древа Жизни.
У берега рыб становится во много раз больше. Они десятками разлетаются подо мной, и это снова напоминает аэрофотоснимки из Африки, на которых стада диких животных разбегаются во все стороны от тени самолета. В других местах, над густыми лугами взморника, забавные толстые рыбы-шары разительно напоминают куропаток, вспархивающих над полем из-под колосьев, чтобы, немного пролетев, нырнуть в них обратно. Другие рыбы поступают наоборот – прячутся в водоросли прямо под собою, едва я приближаюсь. Многие из них самых невероятных расцветок, но при всей их пестроте цвета сочетаются безукоризненно. Толстая еж-рыба с изумительными дьявольскими рожками над ультрамариновыми глазами лежит совсем спокойно, осклабившись, – я ей ничего плохого не сделал. А мне один представитель ее вида кое-что сделал: когда я несколько дней назад неосторожно взял в руки такую рыбу (американцы называют ее «Spiny Boxfish», «колючая рыба-коробка»), она своим попугайским клювом из двух острых как бритвы зубов легко отщипнула у меня с указательного пальца правой руки порядочный кусок кожи. Я ныряю к только что замеченному экземпляру – надежным, сберегающим силы способом пасущейся на мелководье утки, подняв над водой заднюю часть тела, – осторожно хватаю этого малого и поднимаюсь с ним наверх. Сначала он безуспешно пробует кусаться, но вскоре осознает серьезность положения и начинает себя накачивать. Я отчетливо ощущаю рукой, как работает «поршень» маленького насоса – глотательных мышц рыбы. Когда ее кожа достигает предела упругости и она превращается у меня на ладони в туго надутый шар с торчащими во все стороны шипами, я отпускаю ее и забавляюсь потешной торопливостью, с какой она выплевывает лишнюю воду и исчезает в морской траве.
Затем я поворачиваюсь к стене, отделяющей море от суши. С первого взгляда можно подумать, что она из туфа – так причудливо изъедена ее поверхность, столько пустот смотрит на меня, черных и бездонных, словно глазницы черепов. И в самом деле эта скала – коралловый скелет, останки доледникового рифа, во время сангаммонского оледенения поднявшегося над уровнем моря и погибшего. Вся скала состоит, как можно заметить, из скелетов кораллов тех же видов, что живут и сегодня; среди этих скелетов вкраплены раковины моллюсков, чьи живые собратья по виду и сейчас населяют эти воды. Здесь мы находимся сразу на
Я плыву к изрезанной береговой линии и вдоль нее, пока не нахожу удобный, не слишком острый выступ и хватаюсь за него правой рукой, чтобы встать на якорь. В небесной невесомости, в идеальной прохладе, но и не в холоде, отбросив все земные заботы, словно гость в сказочном мире, я отдаюсь колыханию нежной волны, забываю о себе и весь обращаюсь в зрение – одушевленный и счастливый привязной аэростат!
Вокруг меня со всех сторон рыбы – на небольшой глубине почти сплошь мелкие. Они с любопытством подплывают ко мне издали или из укрытий, куда спрятались при моем приближении, и шарахаются назад, когда я «откашливаюсь» трубкой, резко выдувая воду, просочившуюся туда снаружи или накопившуюся от дыхания. Но как только я снова начинаю дышать спокойно и тихо, они сразу же опять подплывают ближе. Мягкие волны колышут их в том же ритме, и от полноты своего классического образования я вспоминаю: «Вы вновь со мной, туманные виденья, мне в юности мелькнувшие давно… Вас удержу ль во власти вдохновенья? Былым ли снам явиться вновь дано?»[2] Именно наблюдая рыб, я впервые увидел – тогда еще в самом деле очень неясным взором – некоторые общие закономерности поведения животных, поначалу ничего в них не понимая; а сердце по-прежнему влечет меня к мечте все-таки понять их, пока я жив! Стремление охватить все многообразие форм[3] никогда не оставляет зоолога – точно так же, как художника.
Многообразие форм[4], окружающих меня тесным кольцом – иногда настолько тесным, что при моем изменившемся с возрастом зрении я не могу их четко разглядеть, – поначалу подавляет. Но через некоторое время физиономии становятся более знакомыми, и восприятие образов – этот чудеснейший инструмент человеческого познания – начинает различать в этом множестве явлений общий порядок. И тогда вдруг оказывается, что хотя вокруг и немало разных видов, но совсем не так много, как казалось вначале. Рыбы сразу разделяются на две категории в зависимости от того, как они появляются: одни подплывают стаями по большей части со стороны моря или вдоль скалистого берега, другие же, когда проходит паника, вызванная моим появлением, медленно и осторожно выплывают из норы или другого укрытия, и всегда
Рыб, бродящих стаями, можно встретить то здесь, то там. К ним относятся миллионные полчища маленьких серебристых атеринок, разные мелкие сельдеобразные, живущие около самого берега, и их опасные враги – быстрые как стрела сарганы; под сходнями, причалами и береговыми обрывами тысячами собираются серо-зеленые рифовые окуни и – среди многих других – ронки с прелестными желтыми и голубыми полосами, которых американцы называют «grunts» («ворчуны») из-за звука, издаваемого этой рыбой, когда ее вынимают из воды. Особенно часто встречаются и особенно красивы синеполосчатые, белые и желтополосчатые ронки; эти названия неудачны, поскольку окраска всех трех видов состоит из синего и желтого, только в разных сочетаниях. По моим наблюдениям, они часто и плавают в смешанных стаях. Немецкое название рыбы Purpurmaul (буквально «пурпурная пасть») происходит от броской, ярко-красной окраски слизистой оболочки рта, которая видна только тогда, когда рыба угрожает своему сородичу широко раскрытой пастью, на что тот отвечает подобным же образом. Однако ни в море, ни в аквариуме я никогда не видел, чтобы эти впечатляющие взаимные угрозы привели к серьезной схватке.
Замечательно бесстрашное любопытство, с которым следуют за подводным пловцом пестренькие ронки, а также многие рифовые окуни, часто плавающие вместе с ними. Вероятно, точно так же они сопровождают мирных крупных рыб и почти уже вымерших – увы! – ламантинов, легендарных морских коров, в надежде поймать рыбешку или другую мелкую живность, которую спугнет крупное животное. Когда я впервые выплыл из своего «порта приписки» – мола у мотеля «Ки Хейвен» в Тавернье на острове Ки-Ларго, – я был потрясен неимоверным числом ворчунов и рифовых окуней, окруживших меня так плотно, что вокруг ничего не было видно. Куда бы я ни плыл, их, казалось, повсюду было так же много. Лишь постепенно до меня дошло, что это всегда
Совсем иначе ведут себя ловкие маленькие разбойники – сарганы, которые охотятся у самой поверхности воды небольшими группами, по пять-шесть рыбок в каждой. Тонкие и гибкие, как прутики, они почти невидимы с моей стороны, потому что их серебристые бока отражают свет точно так же, как нижняя граница воздуха, более знакомая нам в другой своей ипостаси как поверхность воды. Впрочем, при взгляде сверху они отливают серо-зеленым, точь-в-точь как вода, так что заметить их, пожалуй, еще труднее, чем снизу. Развернувшись в широкую цепь, они прочесывают самые верхние слои воды и охотятся на крошечных атеринок, silversides[5], которые миллионами и миллионами кружатся в воде, как снежинки в пургу, сверкая, словно серебряная канитель. Меня эти крошки совсем не боятся – для рыбы моего размера они не добыча, – я могу плыть прямо сквозь их рой, и они почти не расступаются, так что порой я непроизвольно задерживаю дыхание, чтобы они не попали в горло, как часто случается, когда попадаешь в такую же тучу комаров. Я дышу через трубку, в другой среде, но рефлекс остается. Однако стоит приблизиться самому маленькому саргану, как серебристые рыбки мгновенно разлетаются во все стороны – вниз, вверх, даже выскакивают из воды, так что в одну секунду образуется большое пространство, свободное от серебряной канители, которое постепенно заполняется лишь тогда, когда охотники исчезают вдали.
Как бы ни отличались головастые ворчуны и рифовые окуни от тонких, длинных, стремительных сарганов, у них есть общий признак: они не слишком нарушают привычное представление, связанное со словом «рыба». С оседлыми обитателями нор дело обстоит иначе. Великолепного синего «ангела» с желтыми поперечными полосами, украшающими его юношеский наряд, пожалуй, еще можно счесть «нормальной рыбой». Но вот то, что показалось в щели между двумя коралловыми глыбами, нерешительно продвигаясь и раскачиваясь взад и вперед наподобие челнока, – бархатно-черный диск с ярко-желтыми полукруглыми поперечными лентами и сияющей ультрамариновой каймой по нижнему краю: рыба ли это вообще? Или вот эти два создания, бешено промчавшиеся мимо, величиной со шмеля и такие же округлые, у которых на кричащем оранжево-красном фоне хорошо виден круглый черный глаз с голубой каемкой, и притом на
Надо мной колышется громадное зеркало, подо мной звездное небо, хоть и маленькое, я невесомо парю в прозрачной среде, окруженный роем ангелов, поглощенный созерцанием, благоговейно восхищенный творением и его красотой. Но все же, хвала Творцу, я вполне способен замечать существенные детали. И вот что бросается мне в глаза: если рыбы какого-нибудь вида окрашены тускло или, как ронки, пастельно, я почти всегда вижу многих или хотя бы нескольких его представителей
Хотя вода и теплая, от неподвижной аэростатной жизни я начинаю мерзнуть, но наблюдаю дальше. И тут замечаю вдали – а это даже в очень прозрачной воде всего 10–12 метров – еще одного «красавца Грегори», который медленно приближается, очевидно, в поисках корма. Местный «красавец» замечает незваного гостя гораздо позже, чем я со своего наблюдательного поста, когда до него остается около четырех метров. В тот же миг местный с беспримерной яростью бросается на чужого, и, хотя тот крупнее, он тут же разворачивается и дикими зигзагами удирает изо всех сил, к чему здешний вынуждает его весьма серьезными таранными ударами, каждый из которых нанес бы тяжелую рану, если бы попал в цель. По меньшей мере один все-таки попал: я вижу, как опускается на дно блестящая чешуйка, кружась, словно опавший лист. Когда чужак скрывается вдали в сине-зеленых сумерках, победитель тотчас возвращается к своей норе. У самого входа в его жилище кормятся молодые ронки, и он спокойно прокладывает себе дорогу в их плотной стае; полнейшее безразличие, с каким он обходит этих рыб, создает впечатление, что он движется среди камешков или других несущественных и неодушевленных помех. Даже маленький синий «ангел», довольно похожий на него формой и окраской, не вызывает у него ни малейшей враждебности.
Вскоре после этого я наблюдаю точно такую же, во всех деталях, стычку двух черных «ангелов» размером едва с палец. Эта стычка, быть может, даже несколько драматичнее: еще сильнее кажется ожесточение нападающего, еще очевиднее панический страх удирающего пришельца, – хотя причиной может быть и то, что мой медленный человеческий глаз лучше уловил движения «ангелов», чем еще более быстрых «красавцев», которые разыграли свой спектакль слишком стремительно.
Постепенно до моего сознания доходит, что мне уже по-настоящему холодно. И пока я выбираюсь на коралловую стену, в теплый воздух и под золотое солнце Флориды, я формулирую увиденное в нескольких коротких фразах. Кричаще-яркие, «плакатно» окрашенные рыбы – все оседлые. Только они на моих глазах защищали участок. Их яростная враждебность направлена только против им подобных; я ни разу не видел, чтобы рыбы разных видов нападали друг на друга, как бы ни были обе они агрессивны.
2. Продолжение в лаборатории
В предыдущей главе я допустил поэтическую вольность: умолчал о том, что по аквариумным наблюдениям уже знал, как ожесточенно борются с себе подобными яркие коралловые рыбы, и у меня уже сложилось предварительное мнение о биологическом значении этой борьбы. Во Флориду я поехал, чтобы проверить свои гипотезы. Я был более чем готов сразу выбросить их все до одной за борт, если бы факты им противоречили, – или, лучше сказать, выплюнуть в море через дыхательную трубку: трудно ведь что-нибудь выбросить за борт, когда плаваешь под водой. Это вообще полезная зарядка для исследователя – каждое утро перед завтраком расправляться с какой-нибудь своей любимой гипотезой. Она сохраняет молодость.
Изучать в аквариумах красочных рыб коралловых рифов я начал несколькими годами раньше, и руководил мною в этом – наряду с эстетической радостью от их чарующей красоты – мой «нюх» на интересные биологические проблемы. Больше всего волновал меня вопрос: зачем же все-таки эти рыбы так ярки?
Когда биолог ставит вопрос в такой форме – «зачем?» – он вовсе не стремится постичь глубочайший смысл мироздания вообще и отдельного явления в частности; постановка вопроса гораздо скромнее: он хотел бы узнать нечто совсем простое и в принципе всегда поддающееся исследованию. С тех пор как благодаря Чарлзу Дарвину мы знаем об историческом становлении мира организмов и даже, более того, кое-что о причинах этого становления, вопрос «зачем?» означает для нас нечто вполне определенное. Мы знаем, что причиной изменения формы органа является его
Все бесчисленное множество сложных и целесообразных конструкций животных и растений всевозможнейших видов обязано своим существованием терпеливой работе Изменчивости и Отбора в течение многих миллионов лет. В этом мы убеждены теперь больше, чем был убежден сам Дарвин, и, как мы вскоре увидим, с большим основанием. То, что все многообразие форм жизни, чья гармоническая соразмерность вызывает благоговение, а красота восхищает эстетическое чувство, возникло таким прозаическим и, главное, причинно обусловленным путем, некоторых может разочаровать. Но для естествоиспытателя тот факт, что Природа создает все свои высокие ценности, не нарушая собственных законов, – источник постоянного, никогда не ослабевающего восхищения.
На наш вопрос «зачем?» можно получить разумный ответ лишь в случае, если
Кричаще-яркие краски коралловых рыб настойчиво требуют объяснения. Какая видосохраняющая функция вызвала их к жизни?
Я купил самых ярких рыбок, каких мог достать, а для сравнения – нескольких менее ярких, в том числе и простой маскировочной окраски. Тут я сделал неожиданное открытие: как правило, совершенно невозможно держать в небольшом аквариуме больше одной коралловой рыбы одного вида действительно яркой – «плакатной», или «флаговой», – расцветки. Стоило поместить в аквариум несколько рыб одного вида, как вскоре, после яростных баталий, в живых оставалась лишь самая сильная. Потом во Флориде на меня произвело большое впечатление повторение в открытом море той же картины, какая всегда возникала у меня в аквариуме в итоге смертельной борьбы:
В открытом море принцип «два сапога –
Чтобы наблюдать нормальное поведение владельцев участков по отношению друг к другу, нужен достаточно большой бассейн, где могли бы уместиться участки хотя бы двух особей изучаемого вида. Поэтому мы построили аквариум длиной 2,5 метра, вмещавший больше двух тонн воды; в нем было достаточно места для участков нескольких мелких рыбок, обитающих у берега. Молодь у плакатно окрашенных видов почти всегда еще ярче, еще более привязана к месту обитания и еще яростнее, чем взрослые рыбы, так что эти миниатюрные рыбки – удобный объект для наблюдения интересующих нас явлений на сравнительно малом пространстве.
Итак, в аквариум запустили рыбок длиной от 2 до 4 сантиметров разных видов: 7 видов рыб-бабочек, 2 вида рыб-«ангелов» (Pomacanthidae), 8 видов помацентровых – группы, к которой принадлежат «звездное небо» (Microspathodon chrysurus) и «красавец Грегори» (Pomacentrus leucostictus), – 2 вида спинорогов (Balistidae), 3 вида губановых, 1 вид рыбы-доктора и некоторых неярких и неагрессивных видов, таких как кузовковые, четырехзубые и т. п. Таким образом, в аквариуме оказалось около 25 видов плакатно окрашенных рыб, в среднем по 4 особи каждого вида – каких-то видов больше, других – по одной, – а всего более 100 особей. Рыбы сохранились наилучшим образом, почти без потерь, прижились, воспрянули духом и, в полном соответствии с программой, начали драться.
И тогда появилась прекрасная возможность кое-что
Другая часть нападений на рыб чужого вида приходилась на долю тех немногих, которые не имели собратьев по виду во всем аквариуме и потому были вынуждены вымещать свою здоровую злость на других объектах. Однако выбор этих объектов подтвердил правильность моего предположения не менее убедительно, чем точные числа. Например, там была одна-единственная, удивительно красивая глазчатая рыба-бабочка неизвестного нам вида, которая и по форме, и по рисунку настолько точно занимала среднее положение между бело-желтым и бело-черным видами, что мы сразу окрестили ее бело-черно-желтой. Она сама, видимо, полностью разделяла наше мнение о ее положении в системе, так как делила свои атаки почти поровну между представителями этих видов. Чтобы она укусила рыбу какого-нибудь третьего вида, мы ни разу не видели. Пожалуй, еще интереснее вел себя синий спинорог – тоже единственный у нас, – который по-латыни называется Odonus niger – «черная зубастая рыба». Зоолог, давший этой рыбе такое название, видел, надо полагать, лишь ее обесцвеченный труп в формалине: при жизни она не черная, а ярко-синяя, с нежными оттенками фиолетового и розового, особенно по краям плавников. Когда фирма «Андреас Вернер» получила партию этих рыбок, я сначала купил только одну: судя по битвам, которые они затевали уже в бассейне магазина, можно было предвидеть, что мой большой аквариум окажется слишком мал для двух примерно шестисантиметровых молодцов этой породы. За неимением собратьев по виду мой синий спинорог первое время вел себя довольно мирно, хотя и раздал несколько укусов, выбрав для этого – далеко не случайно – рыб
Таким образом, эти аквариумные наблюдения и результаты их подытоживания идеально подтверждают правило, вытекающее и из моих наблюдений в море: по отношению к собратьям по виду рыбы во много раз агрессивнее, чем по отношению к рыбам других видов.
Однако, – как видно уже из поведения различных рыб на воле, описанного в первой главе, – многие виды далеко не столь агрессивны, как коралловые рыбы, над которыми я экспериментировал. Стоит только представить себе разных рыб, неуживчивых и более или менее уживчивых, как сразу напрашивается мысль о тесной взаимосвязи между окраской, агрессивностью и оседлостью. Крайнюю воинственность, направленную против собратьев по виду и сочетающуюся с оседлостью, я наблюдал в естественных условиях исключительно у тех рыб, у которых яркие краски, занимающие большие площади, как на плакате, уже на большом расстоянии оповещают об их видовой принадлежности. Как я уже говорил, именно эта чрезвычайно характерная окраска возбудила мое любопытство и натолкнула на мысль, что здесь есть проблема. Пресноводные рыбы тоже бывают очень красивыми и очень яркими, в этом отношении многие из них ничуть не уступают морским, так что различие здесь не в красоте, а в чем-то другом. У большинства ярких пресноводных рыб особая прелесть их сказочной расцветки состоит в ее непостоянстве. Цихлиды, чья великолепная окраска определила их немецкое название Buntbarsche (пестрые окуни), лабиринтовые рыбы, многие из которых еще более красочны, красно-зелено-голубая колюшка и радужный горчак наших вод, как и великое множество других рыб, знакомых нам по домашним аквариумам, – все они расцвечивают свои наряды лишь тогда, когда распаляются любовью или духом борьбы. У многих из них окраску можно использовать как индикатор настроения и в каждый данный момент определять, что побеждает в споре за главенство – агрессивность, сексуальное возбуждение или стремление к бегству. Как исчезает радуга, едва облако закроет солнце, так гаснет все великолепие этих рыб, как только вызвавшее его возбуждение спадет или уступит место другому чувству, особенно страху, тотчас облекающему рыбу в неприметный маскировочный цвет. Иными словами, у всех этих рыб окраска является
Не то у агрессивных коралловых рыб. Их великолепное одеяние до такой степени постоянно, как если бы оно было нарисовано на теле. И не то чтобы они не были способны к изменению цвета; почти все они доказывают такую способность, надевая перед сном ночную рубашку совсем другой расцветки. Но в течение дня, пока рыбы бодрствуют и активны, они любой ценой сохраняют свои яркие плакатные цвета. Торжествующий победитель, преследующий собрата по виду, и побежденный, старающийся уйти от него отчаянными зигзагами, расцвечены одинаково. Опознавательные флаги своего вида эти рыбы спускают не чаще, чем английские военные корабли в морских романах Форстера. Их роскошные краски не изменяются даже в транспортировочном контейнере, где им, право же, приходится несладко, и при смертельной болезни; и даже после смерти краски долго сохраняются, пока не исчезнут совсем.
Кроме того, у всех типичных плакатно окрашенных коралловых рыб не только оба пола имеют одинаковые расцветки, но и у совсем маленьких детенышей цвета кричаще-яркие, причем, как ни удивительно, очень часто совсем иные и еще более яркие, чем у взрослых рыб. И что всего поразительнее – у некоторых форм яркими бывают
Резко контрастные цвета, занимающие относительно большие площади – что и наталкивает на сравнение с плакатом, – отличаются от расцветки не только большинства пресноводных, но и вообще большинства менее агрессивных и менее оседлых рыб. У тех нас восхищают тонкость цветовой гаммы, изящные нюансы мягких пастельных тонов и прямо-таки «любовная» проработка деталей. Мои любимые ронки, если смотреть на них издали – просто зеленовато-серебристые, совсем неприметные рыбки, и только разглядывая одну из них совсем близко – что благодаря бесстрашию этих любопытных созданий нетрудно и в естественных условиях, – можно заметить золотистые и небесно-голубые иероглифы, извилистой вязью покрывающие всю рыбу, словно изысканная парча. Без сомнения, этот рисунок – тоже сигнал, позволяющий узнавать свой вид, но он предназначен для плывущих бок о бок сородичей, которые должны видеть его на очень близком расстоянии. Точно так же, вне всяких сомнений, плакатные краски территориально агрессивных коралловых рыб делают их заметными и узнаваемыми на возможно большем расстоянии. Что узнавание своего вида вызывает у этих животных яростную агрессивность – это мы уже хорошо знаем.
Многие люди, в том числе и те, кто в остальном хорошо понимает природу, считают странным и совершенно излишним, когда мы, биологи, увидев на каком-нибудь животном яркое пятно, тотчас задаемся вопросом – чем оно полезно для сохранения вида и какой естественный отбор мог бы привести к его появлению? Более того, мы знаем по опыту, что очень многие ставят нам это в вину как проявление материализма, слепого по отношению к ценностям и потому достойного всяческого осуждения. Однако оправдан
При проверке этой теории сравнением боевого поведения плакатно расцвеченных и неярких рыб, находящихся в близком родстве и обитающих на одном и том же жизненном пространстве, она полностью подтверждается. Особенно впечатляют случаи, когда яркий и иначе окрашенный виды принадлежат к одному роду. Так, например, есть принадлежащая к помацентровым рыба простой поперечно-полосатой окраски, которую американцы называют «обер-фельдфебель» – Sergeant major; это мирная стайная рыба. Ее собрат по роду, клыкастый абудефдуф, роскошная бархатно-черная рыба с ярко-голубым полосатым узором на голове и передней части тела и желтым, цвета серы, поясом посреди туловища, – напротив, едва ли не самый свирепый из всех свирепых владельцев участков, с какими я познакомился за время изучения коралловых рыб. Наш большой аквариум оказался слишком мал для двух крошечных мальков этого вида, длиной едва по 2,5 см. Один из них занял весь аквариум, другой влачил свое недолгое жалкое существование в левом верхнем переднем углу, за струей пузырьков от аэратора, скрывавшей его от глаз враждебного собрата. Другой хороший пример дает сравнение рыб-бабочек. Единственный среди них уживчивый вид, какой я знаю, – в то же время единственный, чья характерная раскраска состоит из настолько мелких деталей, что рисунок можно различить лишь на очень близком расстоянии.
Но примечательнее всего тот факт, что у тех коралловых рыб, которые в юности расцвечены плакатно, а по достижении половой зрелости – тускло, такова же корреляция между возрастом и агрессивностью: в детстве они яростно защищают свою территорию, а повзрослев, становятся несравненно более уживчивыми. Возникает даже впечатление, что многим из них необходимо убрать боевую раскраску, чтобы стало возможно мирное сближение полов. Это несомненно верно для одного из родов семейства помацентровых – пестрых рыбок, часто резкой черно-белой расцветки, – нерест которых в аквариуме я наблюдал несколько раз; для этой цели они меняют контрастную окраску на одноцветную тускло-серую, но тотчас же после нереста вновь поднимают боевые знамена.
3. Чем хорошо зло
Для чего вообще борются друг с другом живые существа? Борьба встречается в природе на каждом шагу; способы поведения, предназначенные для борьбы, как и служащее ей оружие, наступательное и оборонительное, настолько высоко развиты, и их возникновение под селекционным давлением соответствующей видосохраняющей функции – настолько очевидный факт, что мы, вслед за Дарвином, несомненно, обязаны заняться этим вопросом.
Неспециалисты, сбитые с толку сенсационными выдумками прессы и кинематографа, обычно представляют себе взаимоотношения «диких зверей» в «зеленом аду» джунглей как кровожадную борьбу всех против всех. Совсем еще недавно в фильмах можно было увидеть, например, схватку бенгальского тигра с питоном, а сразу после этого – питона с крокодилом. С чистой совестью могу заверить, что в естественных условиях такого не бывает никогда. Какой смысл одному из этих животных уничтожать другое? Жизненных интересов другого ни одно из них не затрагивает!
Точно так же и выражение Дарвина «борьба за существование», превратившееся в штамп, которым часто злоупотребляют непосвященные, большей частью ошибочно относят к борьбе между разными видами. На самом же деле «борьба», которую имел в виду Дарвин и которая является движущей силой эволюции, – это в первую очередь
Враждебные столкновения между разными видами, конечно,
При межвидовых столкновениях функция сохранения вида гораздо очевиднее, нежели при внутривидовых. Взаимное влияние эволюции хищника и жертвы доставляет хрестоматийные примеры того, как селекционное давление определенной функции вызывает соответствующее приспособление. Благодаря быстроте бега преследуемых копытных у крупных кошачьих развились мощная сила прыжка и грозные лапы, которые, в свою очередь, развили у жертв все более тонкое чутье и все более быстрый бег. Впечатляющий пример такого эволюционного состязания между наступательным и оборонительным оружием представляет палеонтологически прослеженная дифференциация зубов травоядных млекопитающих, которые становились все более крепкими и лучше приспособленными для жевания, и параллельное развитие кормовых растений, которые по возможности защищались отложением кремниевой кислоты и другими средствами. Но такая «борьба» между поедающим и поедаемым
Столкновение между хищником и жертвой не является борьбой в собственном смысле слова также и в другом отношении. Конечно, движение лапы, которым лев сбивает с ног свою добычу, по форме похоже на удар, который он отвешивает сопернику, – так же, как внешне похожи друг на друга охотничье ружье и армейский карабин. Но внутренние физиологические мотивы поведения охотника и бойца совершенно различны. Когда лев убивает буйвола, тот вызывает в нем не больше агрессивности, чем во мне аппетитный индюк, висящий в кладовке, на которого я смотрю с таким же удовольствием. Различие внутренних побуждений ясно видно уже по выразительным движениям. У собаки, в охотничьем азарте мчащейся вдогонку за зайцем, точно такое же напряженно-радостное выражение лица, с каким она приветствует хозяина или предвкушает что-нибудь приятное. Точно так же по лицу льва в драматический момент перед прыжком можно вполне отчетливо видеть – это зафиксировано на многих превосходных фотографиях, – что он вовсе не зол. Рычание, прижатые уши и другие выразительные движения, известные по боевому поведению, можно наблюдать у охотящихся хищников только тогда, когда они всерьез боятся вооруженной жертвы – но и в этом случае лишь в виде намека.
Ближе к настоящей агрессии, чем нападение хищника на жертву, интересный обратный процесс: «контратака» жертвы против естественного врага. Это особенно распространено у животных, живущих в сообществах: они все скопом нападают на угрожающего хищника, стоит лишь им его заметить. Поэтому по-английски описываемое явление называется «mobbing»; в обиходном немецком языке соответствующего слова нет, и только в старом охотничьем жаргоне есть подобное выражение: говорят, что воро
Значение нападения на естественного врага для сохранения вида очевидно. Даже если нападающий мал и безоружен, он причиняет хищнику весьма чувствительный вред. Все хищники, охотящиеся в одиночку, могут рассчитывать на успех лишь в случае, если нападение неожиданно. Когда лисицу сопровождает по лесу пронзительно кричащая сойка, когда следом за ястребом-перепелятником летит с предостерегающим щебетом стая трясогузок – охота у них основательно испорчена. Травля позволяет многим птицам отгонять обнаруженную днем сову так далеко, что следующей ночью она наверняка будет охотиться где-нибудь в другом месте. Особенно интересна функция травли у ряда птиц с высокоразвитой общественной организацией, таких как галки и многие гуси. У первых важнейшее значение травли для сохранения вида состоит в том, чтобы показать неопытным птенцам, как выглядит опасный враг. Врожденного знания его внешности у галок нет. У птиц это уникальный случай передачи знания с помощью традиции!
Гуси благодаря строго избирательному врожденному запускающему механизму «знают», что нечто пушистое, рыже-коричневое, вытянутое в длину и крадущееся чрезвычайно опасно. Однако и у них видосохраняющая функция «моббинга» со всем его переполохом, когда отовсюду слетаются тучи гусей, имеет в основном учебное назначение. Те, кто этого еще не знал, узнают:
Особенно эффективен моббинг, как легко понять, у более крупных и хорошо вооруженных травоядных. Эти животные, если их много, «берут на мушку» даже крупных хищников. Зебры, по одному правдоподобному сообщению, докучают даже леопарду, если он попадется им в открытой степи. У наших домашних коров и свиней инстинкт общего нападения на волка сидит в крови еще настолько прочно, что может оказаться весьма опасным зайти на выгон, где пасется большое стадо, в сопровождении молодой пугливой собаки, которая, вместо того чтобы облаять нападающих или самостоятельно убежать, ищет защиты у ног хозяина. Мне самому с моей сукой Штази пришлось однажды прыгнуть в озеро и спасаться вплавь, когда стадо молодых бычков окружило нас полукольцом и угрожающе двинулось вперед. А мой брат во время Первой мировой войны провел в Южной Венгрии прелестный вечер, забравшись на иву со своим шотландским терьером под мышкой: их окружило, с недвусмысленно обнаженными клыками, стадо полудиких венгерских свиней, свободно пасшихся в лесу, и круг начал стягиваться.
О таких эффективных нападениях на хищника – настоящего или мнимого – можно было бы рассказывать долго. У некоторых птиц и рыб развились для этой цели яркие «апосематические» или предостерегающие расцветки, которые хищник может легко заметить и ассоциировать с теми неприятностями, какие он имел, встречаясь с данным видом. Ядовитые, противные на вкус или как-либо иначе защищенные животные самых различных групп поразительно часто «выбирают» в виде предупредительных сигналов сочетания красного, белого и черного; и точно так же, как ни странно, «поступают» два существа, которые, кроме своей поистине «ядовитой» агрессивности, не имеют ничего общего ни друг с другом, ни с ядовитыми животными: водоплавающая птица пеганка (Tadorna tadorna) и рыба суматранский усач (Barbus partipentazona). Давно известно, что пеганки интенсивно травят хищников, и их яркое оперение настолько противно лисам, что те позволяют им безнаказанно высиживать яйца в своих норах. Суматранских усачей я купил, чтобы выяснить, зачем этим рыбкам столь выразительно ядовитая окраска; они тотчас же ответили на этот вопрос, устроив в большом общем аквариуме такую травлю крупных цихлид, что мне пришлось защищать этих хищных великанов от безобидных с виду малюток.
Столь же очевидна, как в случаях нападения хищника на жертву и травли хищника жертвами, видосохраняющая функция третьего типа боевого поведения, который мы с Г. Гедигером называем
В описанных случаях борьбы между животными разных видов вполне ясно, какое преимущество для сохранения вида дает или «должно» дать каждому из участников борьбы его поведение. Но и внутривидовая агрессия – агрессия в собственном и более узком смысле слова – тоже служит сохранению вида. По поводу ее тоже можно и нужно задавать вопрос Дарвина – «зачем?». Для многих это не так уж очевидно, а тем, кто свыкся с идеями классического психоанализа, покажется, пожалуй, кощунственной попыткой апологии жизнеразрушающего начала, или попросту зла. В самом деле, нормальному члену цивилизованного общества случается увидеть настоящую агрессию лишь тогда, когда сцепятся его сограждане или домашние животные, так что он, естественно, видит лишь дурные последствия таких раздоров. Можно вспомнить поистине устрашающий ряд постепенных переходов – от петухов, подравшихся на мусорной куче, к грызущимся собакам, к тузящим друг друга мальчишкам, к парням, разбивающим о головы друг друга пивные кружки, потом к трактирным побоищам, уже отчасти политически окрашенным, и, наконец, к войнам и атомным бомбам.
У нас есть веские основания считать внутривидовую агрессию наиболее серьезной из всех опасностей, угрожающих человечеству в современных культурно-исторических и технических условиях. Но перспектива справиться с этой опасностью, конечно, не улучшится, если мы будем относиться к ней как к чему-то метафизическому и неотвратимому – но, возможно, станет лучше, если попытаться проследить цепочку естественных причин ее возникновения. Всякий раз, когда человек обретал способность преднамеренно изменять какое-либо явление природы в определенном направлении, он был обязан этим пониманию причинно-следственных связей, вызывающих это явление. Наука о нормальном процессе жизни, выполняющем функцию сохранения вида, называемая физиологией, является необходимым основанием науки о нарушениях этого процесса – патологии. Поэтому забудем на время, что в условиях цивилизации инстинкт агрессии очень серьезно «сошел с рельсов», и постараемся по возможности беспристрастно исследовать его естественные причины. Как настоящие дарвинисты, мы – по мотивам, которые были уже подробно изложены, – прежде всего зададимся вопросом о видосохраняющей функции, которую выполняет борьба между собратьями по виду в естественных или, лучше сказать, предкультурных условиях, и о селекционном давлении этой функции, благодаря которому она так сильно развилась у очень многих высших животных. Ведь не только рыбы борются с собратьями по виду, как было описано выше, – то же происходит у огромного большинства позвоночных.
Как известно, вопрос о значении борьбы для сохранения вида поставил уже сам Дарвин, и он же дал ясный ответ: для вида, для его будущего всегда выгодно, чтобы область обитания или самку завоевал сильнейший из двух соперников. Как часто случается, эта вчерашняя истина хотя и не стала сегодня заблуждением, но оказалась лишь частным случаем: экологи недавно обнаружили другую функцию агрессии, еще более важную для сохранения вида. Термин «экология» происходит от греческого – дом. Это наука о многосторонней взаимосвязи организма с его естественным жизненным пространством, где он «у себя дома» – к которому, разумеется, следует причислить также и всех других обитающих там животных, и растения. Если какие-либо особые интересы социальной организации не требуют тесной совместной жизни, то по вполне понятным причинам наиболее благоприятным будет возможно более равномерное распределение особей данного вида животных в используемом жизненном пространстве. Это можно пояснить сравнением из человеческой профессиональной жизни: если в какой-нибудь местности хочет обосноваться значительное число врачей, торговцев или механиков по ремонту велосипедов, то им лучше всего разместиться как можно дальше друг от друга.
Опасность, что в какой-то части биотопа, находящегося в распоряжении вида, ее избыточно плотное население исчерпает все ресурсы питания и будет страдать от голода, в то время как другая часть ресурсов останется неиспользованной, проще всего устраняется
Другие виды рыб специализируются на поедании организмов, живущих на самом рифе; но такие организмы всегда как-то защищены, и потому рыбе необходимо найти способ борьбы с их защитными приспособлениями. Сами кораллы кормят целый ряд рыб, и притом очень по-разному. Остроносые рыбы-бабочки, или щетинозубы, по большей части паразитируют на кораллах и других стрекающих животных. Они постоянно обследуют коралловые заросли в поисках попавшей в щупальца полипов мелкой живности. Обнаружив что-нибудь съедобное, они создают взмахами грудных плавников струю воды, направленную на жертву настолько точно, что в нужном месте между кораллами образуется «пробор»: их жгучие щупальца раздвигаются во все стороны, так что рыба может выхватить добычу, почти не обжигая рыльце. Все-таки слегка ее обжигает; видно, как рыба «чихает» и слегка дергает носом, но кажется, что это раздражение ей даже приятно, вроде перца. Во всяком случае, такие рыбы, например, мои красивые «бабочки», желтые и коричневые, предпочитают добычу, уже приклеившуюся к щупальцам – скажем, кусочек рыбы, – такой же, свободно плавающей в воде. Другие родственные виды выработали более сильный иммунитет к стрекательному яду и съедают добычу вместе с поймавшим ее коралловым полипом; третьи вообще не обращают внимания на стрекательные клетки кишечнополостных и поедают коралловые полипы, гидроидные полипы и даже крупные, очень жгучие морские анемоны, как корова траву. Рыбы-попугаи вдобавок к иммунитету против яда развили у себя мощные клешнеобразные челюсти и съедают коралловые кусты буквально «с косточками». Если нырнуть вблизи от пасущейся стаи этих великолепно расцвеченных рыб, слышишь треск и скрежет, как будто работает маленькая камнедробилка, и это вполне соответствует действительности. Испражняясь, рыба-попугай оставляет за собой облачко белого песка, оседающее на дно, и когда это видишь, с изумлением понимаешь, что весь белоснежный коралловый песок, покрывающий каждую прогалину в коралловом лесу, несомненно, проделал путь через рыб-попугаев.
Другие рыбы, четырехзубые, к которым принадлежат забавные рыбы-шары, кузовковые и рыбы-ежи, приспособились разгрызать моллюсков в твердых раковинах, ракообразных и морских ежей. Есть еще и такие – например, императорские ангелы, – которые специализируются на молниеносном обдирании красивых перистых венчиков, которые выдвигают из своих твердых известковых трубок некоторые трубчатые черви. Венчики втягиваются так быстро, что им не страшны нападения других, не столь проворных разбойников. Но императорские ангелы имеют обыкновение подкрадываться сбоку и хватать голову червя молниеносным боковым рывком, так что тот не успевает увернуться. И если в аквариуме они нападают на другую жертву, не умеющую быстро прятаться, они все равно хватают ее только таким движением.
Риф предоставляет и много других возможностей для «профессиональной специализации» рыб. Там есть рыбы, очищающие других рыб от паразитов. Их не трогают самые свирепые хищные рыбы, даже если они забираются тем в пасть или в жаберные щели, чтобы выполнять там свою полезную работу. Что еще невероятнее, есть такие, которые паразитируют на крупных рыбах, выедая у них кусочки кожи, и некоторые из них – что самое поразительное – цветом, формой и повадкой выдают себя за «чистильщиков» и подкрадываются к своим жертвам с помощью этой маскировки. Кто все народы сосчитает, кто имена их назовет?[6]
Для нашего исследования существенно, что все или почти все эти возможности специального приспособления – так называемые «экологические ниши» – часто имеются в одном и том же кубометре океанской воды. Каждой отдельной особи, какова бы ни была ее специализация, при изобилии пищи на коралловом рифе достаточно для пропитания нескольких квадратных метров дна. В этом небольшом ареале могут и «хотят» сосуществовать столько рыб, сколько в нем экологических ниш – а это очень много, как знает каждый, кто с изумлением наблюдал толчею над рифом. Каждая из них заинтересована исключительно в том, чтобы на ее маленьком участке не поселилась другая рыба того же вида. Специалисты других «профессий» мешают ей так же мало, как мало в нашем примере врач мешает велосипедному механику.
В биотопах, заселенных не так густо, где такое же пространство предоставляет возможность для жизни не более чем трем-четырем видам, оседлая рыба или птица может «позволить себе» держать подальше от себя также и любых животных других видов, которые ей, собственно говоря, не мешают. Если бы так же попыталась себя вести оседлая рыба на коралловом рифе, она выбилась бы из сил, но все равно не смогла бы очистить свою территорию от тучи неконкурентов различных профессий.
Как уже было сказано, у певчих птиц обозначающее вид пение играет ту же видосохраняющую роль, что оптическая сигнализация у коралловых рыб. Нет сомнения, что другие птицы, еще не имеющие собственного участка, по этому пению узнают: в этом месте заявил свои территориальные притязания самец такого-то рода и племени. Может быть, важно еще и то, что у многих видов по пению можно очень точно определить, насколько силен поющий самец, а возможно, и узнать его возраст – иными словами, определить, насколько он опасен для вторгшегося соперника. У многих птиц, акустически маркирующих свои владения, обращают на себя внимание значительные индивидуальные различия издаваемых ими звуков. Многие исследователи считают, что у таких видов может иметь значение персональная визитная карточка: если Гейнрот переводит крик петуха словами: «Здесь петух», то Боймер, наилучший знаток кур, слышит в этом крике гораздо более точное сообщение: «Здесь петух Бальтазар!»
Млекопитающие по большей части «думают носом», и неудивительно, что у них важную роль играет маркировка своих владений
Участок у животных, чья «территория» определяется не таким «графиком», а более простым пространственным способом, тоже не следует представлять себе как землевладение, очерченное четкими топографическими границами и как бы внесенное в земельный кадастр. В действительности он определяется лишь тем обстоятельством, что готовность данного животного к борьбе является наивысшей в наиболее знакомом ему месте – в центре его участка. Иными словами, пороговые значения раздражений, вызывающих агрессивную реакцию, ниже всего там, где животное «чувствует себя увереннее всего», т. е. где его агрессия меньше всего подавлена стремлением к бегству. С удалением от «штаб-квартиры» боеготовность убывает по мере того, как обстановка становится все более чужой и внушает все более сильный страх. Поэтому кривая убывания имеет разную крутизну в разных направлениях; у рыб центр области обитания почти всегда находится на дне, и их агрессивность особенно резко убывает по вертикали – несомненно потому, что наибольшие опасности грозят рыбе именно сверху.
Таким образом, территория, которая кажется принадлежащей животному, – это всего лишь функция его агрессивности, изменяющейся в зависимости от подавляющих ее пространственных факторов. С приближением к центру области обитания агрессивность возрастает в геометрической прогрессии, так что ее возрастание компенсирует любые различия в размере и силе, какие могут встретиться у взрослых половозрелых особей одного вида. Поэтому если у территориальных животных – скажем, у горихвосток перед домом или у колюшек в аквариуме – известны центры участков двух поссорившихся владельцев, то можно с полной уверенностью предсказать исход схватки по месту, где она произошла: ceteris paribus[7] победит тот, кто в данный момент находится ближе к своему дому.
Когда же побежденный обращается в бегство, в результате инерции поведения обоих животных возникает явление, характерное для всех саморегулирующихся процессов с торможением, – колебание. Преследуемый по мере приближения к своей «штаб-квартире» вновь обретает мужество, а преследователь теряет его по мере углубления во владения противника. В конце концов беглец вдруг разворачивается и столь же внезапно, сколь энергично нападает на недавнего победителя, которого теперь, как легко было предсказать, побеждает и обращает в бегство. Все это повторяется еще несколько раз, пока колебания в конце концов не затухнут; тогда бойцы останавливаются у вполне определенной точки, где они, теперь уже находясь в равновесии, угрожают друг другу, но не нападают.
Следовательно, эта точка – «граница» между участками – вовсе не привязана к конкретному месту, а определяется исключительно равновесием сил и при малейшем его нарушении – пусть даже только от того, что одна из рыб наелась досыта и потому обленилась, – может немного сдвинуться. Эти колебания границ может проиллюстрировать дневник прежних наблюдений за двумя парами полосатых цихлид. Когда в большой аквариум поместили четырех рыб этого вида, самый сильный самец
Этот механизм борьбы за территорию, довольно простой с точки зрения физиологии поведения, идеально решает задачу «справедливого», то есть наиболее выгодного для вида
У некоторых животных то же самое достигается и без агрессивного поведения. В самом деле, теоретически достаточно, чтобы животные одного вида друг друга «не выносили» и, соответственно, избегали. В известной мере уже кошачьи пахучие метки представляют собой такой случай, хотя за ними и прячется молчаливая угроза настоящей агрессии. Однако есть и такие позвоночные, которые совершенно лишены внутривидовой агрессии и все же строго избегают собратьев по виду. Многие лягушки, особенно древесные, определенно склонны к одиночеству – кроме периодов размножения – и, как можно заметить, распределяются по доступному им жизненному пространству весьма равномерно. Как недавно установили американские исследователи, это достигается очень просто: каждая лягушка убегает от кваканья своих сородичей. Правда, это наблюдение не объясняет, каким образом распределяются по территории самки, которые у большинства лягушек немы.
Можно считать достоверным, что равномерное распределение в пространстве животных одного вида является важнейшей функцией внутривидовой агрессии. Но это отнюдь не единственная ее функция! Уже Чарлз Дарвин правильно заметил, что половому отбору – выбору наилучших и сильнейших животных для продолжения рода – в весьма значительной степени способствует борьба соперничающих животных, особенно самцов. Сила отца доставляет непосредственные преимущества для развития детей, само собой, у тех видов, у которых отец принимает активное участие в заботе о детях, прежде всего в их защите. Тесная связь между заботой самцов о потомстве и их поединками отчетливее всего проявляется у тех животных, которые не «территориальны» в описанном выше смысле слова, а ведут более или менее кочевой или бродячий образ жизни, как, например, крупные копытные, наземные обезьяны и многие другие. У этих животных внутривидовая агрессия не играет существенной роли в пространственном распределении – в «spacing out»[8]; достаточно вспомнить о бизонах, антилопах, лошадях и т. п.: они образуют очень большие сообщества, и им совершенно чужды разделение участков и борьба за территорию, потому что корма у них вполне достаточно. Тем не менее самцы этих видов яростно и драматично сражаются друг с другом, и нет сомнения, что отбор, производимый этой борьбой, приводит к появлению особенно крупных и хорошо вооруженных защитников семьи и стада – и обратно, именно видосохраняющая функция защиты стада привела к развитию такого отбора в яростных поединках. Так и появляются столь внушительные бойцы, как быки бизонов или самцы крупных видов павианов, которые при каждой опасности для сообщества воздвигают вокруг более слабых членов стада стену мужественной круговой обороны.
В связи с поединками нужно упомянуть об одном факте – который, по моим наблюдениям, каждому небиологу кажется поразительным, даже парадоксальным, – имеющем первостепенное значение для дальнейшего содержания этой книги: чисто
Точно так же, как поединки, часто действует половой отбор, производимый самкой. Если мы обнаруживаем у самцов преувеличенное развитие пестрых перьев, причудливых форм и т. д., то возникает подозрение, что самцы уже не сражаются, а последнее слово в выборе супруга принадлежит самке и у самца нет никакой возможности «обжаловать приговор». Примерами могут служить райские птицы, турухтан, утка-мандаринка и большой аргус[9]. Курица большого аргуса реагирует на длинные маховые перья петуха, украшенные великолепным узором, которые он при ухаживании разворачивает у нее перед глазами. Они так огромны, что петух едва может летать, и чем они больше, тем сильнее возбуждается курица. Число потомков, которых петух производит за определенное время, находится в прямой зависимости от длины этих перьев, даже если в других отношениях их чрезмерное развитие для него вредно. Например, если он будет съеден хищником гораздо раньше своего соперника с не столь нелепой гипертрофией органа ухаживания, он все равно оставит такое же или более многочисленное потомство. Это поддерживает тенденцию к выращиванию огромных маховых перьев – абсолютно вопреки интересам сохранения вида. Можно было бы точно так же представить себе, что самка аргуса реагировала бы на красное пятнышко на маховых перьях самца, которое исчезает из виду, когда крылья складываются, и не мешает ни полету, ни маскировке. Но эволюция большого аргуса однажды зашла в тупик, состоящий в том, что самцы соперничают друг с другом в величине маховых перьев; иными словами, животные этого вида никогда не найдут разумного выхода и не «решат» отказаться от этой бессмыслицы.
Здесь мы впервые сталкиваемся с эволюционным процессом, который нас неприятно удивляет, а при более глубоком размышлении выглядит зловещим. Мы знаем, конечно, что слепой метод проб и ошибок, которым пользуются Великие Конструкторы, неизбежно приводит иногда к не самым целесообразным конструкциям. Само собой, в мире животных и растений существует, наряду с целесообразным, также и все
Мой учитель Оскар Гейнрот имел обыкновение шутить: «Наряду с перьями большого аргуса, темп работы человека западной цивилизации – глупейший продукт внутривидового отбора». И в самом деле, спешка, охватившая индустриализованное и коммерциализованное человечество, представляет собой убедительный пример нецелесообразного развития, происходящего исключительно вследствие конкуренции собратьев по виду. Современные люди зарабатывают себе болезни дельцов – гипертонию, сморщенную почку, язву желудка, мучительные неврозы; они впадают в варварство, потому что у них нет больше времени на культурные интересы. И все это без надобности: ведь они вполне могли бы договориться работать впредь несколько медленнее – то есть теоретически могли бы, потому что на практике это им, очевидно, не легче, чем петухам-аргусам решить не отращивать столь длинные маховые перья.
Человек, по понятным причинам, особенно подвержен вредным воздействиям внутривидового отбора. Он подчинил себе все враждебные силы вневидового мира, как ни одно живое существо до него. Истребив волков и медведей, он в самом деле стал врагом самому себе, как говорит латинская пословица: Homo homini lupus[10]. Современные американские социологи ясно осознали это в своей области. Ванс Паккард в книге «The Hidden Persuaders»[11] рисует впечатляющую картину тупика, в который может зайти коммерческая конкуренция. При чтении этой книги возникает искушение поверить, что внутривидовая конкуренция является «корнем всякого зла» в более прямом смысле, чем агрессия в любой ее форме.
Причина, по которой здесь, в главе о видосохраняющей функции агрессии, я так подробно говорю об опасностях внутривидового отбора, состоит в следующем: именно агрессивное поведение в большей степени, чем другие свойства и функции, может перерасти ввиду своего пагубного воздействия в гротескные и нецелесообразные явления. Далее мы увидим, к каким последствиям это привело у некоторых животных, например у нильских гусей и у серых крыс. Но главное – более чем вероятно, что пагубная избыточная агрессивность, которая еще и сейчас сидит у нас, людей, в крови, как дурное наследство, является результатом внутривидового отбора, действовавшего на наших предков десятки тысяч лет – на протяжении всего палеолита. Едва лишь люди продвинулись настолько, что смогли благодаря оружию, одежде и социальной организации в какой-то степени избавиться от угрожавших им внешних опасностей: голода, холода и нападений крупных хищников, так что эти опасности утратили роль существенных факторов отбора, – тотчас же, по-видимому, в игру вступил пагубный внутривидовой отбор. Отныне движущим фактором отбора стала война, которую вели друг с другом враждующие соседние группы людей; а война должна была до крайности развить все так называемые «воинские доблести». К сожалению, они еще и сегодня кажутся многим людям идеалом, заслуживающим всяческого подражания – к чему мы еще вернемся в последних главах книги.
Возвращаясь к теме о значении поединков для сохранения вида, мы утверждаем, что они служат полезному отбору лишь тогда, когда благодаря им появляются бойцы, проверяемые не только внутривидовыми дуэльными правилами, но и противостоянием вневидовым врагам. Важнейшая функция поединка состоит в выборе боевого защитника семьи, что подразумевает еще одну функцию внутривидовой агрессии – охрану потомства. Эта функция столь очевидна, что говорить о ней нет нужды. Но чтобы устранить любые сомнения в ее существовании, вполне достаточно сослаться на тот факт, что у многих животных, у которых заботится о потомстве лишь
Было бы ошибкой думать, что для сохранения вида важны только три уже рассмотренные функции агрессивного поведения – распределение особей одного вида по жизненному пространству, отбор в поединках и защита потомства. Дальше мы еще увидим, какую незаменимую роль играет агрессия в большом концерте инстинктов, как она, в качестве движущей силы и «мотивации» вызывает к жизни также и такие формы поведения, которые на первый взгляд не имеют ничего общего с агрессией и даже кажутся ее прямой противоположностью. Как раз самые интимные личные связи, какие вообще бывают между живыми существами, настолько насыщены агрессией, что непонятно, назвать ли это парадоксом или общим местом. Между тем нам придется поговорить еще о многом другом, прежде чем мы дойдем до этой центральной проблемы нашей естественной истории агрессии. Важную функцию, выполняемую агрессией в демократическом взаимодействии инстинктов внутри целостной системы организма, нелегко понять и еще труднее описать.
Но роль агрессии в сообществе социальных животных, состоящем из многих особей, можно описать уже здесь. Это система более высокого уровня, однако понять ее строение легче. Принципом упорядочения, без которого, по-видимому, не может развиться организованная совместная жизнь высших животных, является так называемый
Он состоит попросту в том, что каждый из совместно живущих индивидов знает, кто сильнее его и кто слабее, так что каждый может без борьбы отступить перед более сильным и, в свою очередь, может ожидать, что более слабый отступит перед ним, где бы они ни встретились. Первым исследовал явление рангового порядка Шьельдеруп-Эббе, наблюдая поведение домашних кур; предложенный им термин «порядок клевания», по-английски «pecking order», используется до сих пор, особенно в английской специальной литературе. Меня всегда забавляет, когда говорят о «порядке клевания» у крупных млекопитающих, которые не клюют друг друга, а кусают или бьют рогами. Широкая распространенность рангового порядка, как уже указывалось, убедительно свидетельствует о его важном значении для сохранения вида, и потому мы должны задаться вопросом, в чем это значение состоит.
Естественно, сразу же напрашивается ответ, что ранговый порядок позволяет избегать борьбы между членами сообщества, на что можно, впрочем, возразить встречным вопросом: не лучше ли было бы затормозить агрессивность по отношению к членам сообщества? На этот вопрос тоже можно дать ответ – даже не один, а целый ряд ответов. Во-первых, – нам придется очень подробно говорить об этом в одной из следующих глав (гл. 11, «Союз») – вполне может случиться, что сообществу (скажем, волчьей стае или стаду обезьян) будет крайне необходима агрессивность против других сообществ того же вида, так что должна быть исключена лишь борьба
Уже у галок завоеванное благодаря агрессивности ранговое положение индивида связано с другой формой «авторитета»: выразительные движения индивида высокого ранга, особенно старого самца, привлекают значительно большее внимание членов колонии, чем движения молодой птицы низкого ранга. Если, например, молодая птица испугается чего-то малозначительного, то другие птицы, особенно старшие, почти не обращают внимания на проявления ее страха. Но если такую тревогу выражает один из старых самцов, то все галки, какие могут это заметить, поспешно взлетают, обращаясь в бегство. Примечательно, что у галок нет врожденного знания естественных врагов, и каждая особь учится узнавать их по поведению более опытных старших птиц; поэтому тот факт, что «мнению» старых и опытных птиц высокого ранга придается больший «вес», должен быть очень важен.
Вместе с уровнем развития вида животных возрастает и значение индивидуального опыта и обучения, в то время как врожденное поведение хотя и не теряет своей важности, но сводится к более простым элементам. По ходу общего прогресса эволюции все больше возрастает роль опытных старых животных; можно даже утверждать, что благодаря этому у самых умных млекопитающих совместная социальная жизнь приобретает новую видосохраняющую функцию: она позволяет передавать индивидуально приобретенную информацию с помощью традиции. Естественно, столь же справедливо и обратное: совместная социальная жизнь, несомненно, производит селекционное давление в направлении лучшего развития способности к обучению, поскольку у общественных животных эта способность идет на пользу не только отдельной особи, но и всему сообществу. Тем самым и долгая жизнь, далеко превышающая репродуктивный период, приобретает ценность для сохранения вида. Как мы знаем из работ Фрейзера Дарлинга и Маргарет Альтман, у многих видов оленей предводительницей стада бывает дама преклонного возраста, которой материнские обязанности давно уже не мешают выполнять общественный долг.
Таким образом, при прочих равных условиях возраст животного находится, как правило, в прямой связи с его положением в ранговой структуре сообщества. Поэтому вполне целесообразно, чтобы «конструкция» поведения полагалась на эту зависимость: члены сообщества, которые не могут узнать возраст опытного предводителя из свидетельства о рождении, соразмеряют степень доверия к своим руководителям с их ранговым положением. Сотрудники Йеркса давно уже сделали чрезвычайно интересное, поистине удивительное наблюдение: шимпанзе, которые, как известно, вполне способны обучаться путем прямого подражания, принципиально подражают только собратьям более высокого ранга. Из группы этих обезьян взяли одну, низкого ранга, и научили ее доставать бананы из специально сконструированной кормушки с помощью весьма сложных манипуляций. Когда ее вместе с кормушкой вернули в группу, обезьяны более высокого ранга пытались отнимать у нее заработанные бананы, но ни одной из них не пришло в голову посмотреть, как работает пария, и чему-то у нее поучиться. Затем таким же образом научили работать с кормушкой обезьяну наивысшего ранга. Когда ее вернули в группу, остальные наблюдали за ней с живейшим интересом и мгновенно переняли у нее новый навык.
С. Л. Уошберн и Эрвен де Вор, наблюдая на воле поведение павианов, установили, что стадо управляется не одним вожаком, а «коллегией» нескольких престарелых самцов, которые обеспечивают себе превосходство над более молодыми и гораздо более сильными членами стада благодаря тому, что крепко держатся друг за друга – а вместе они сильнее любого отдельного молодого самца. В подробно изученном случае один из трех сенаторов был почти беззубым старцем, и двое других тоже не были уже во цвете лет. Когда однажды стаду грозила опасность попасть на открытом месте в лапы, или, лучше сказать, в пасть льва, стадо остановилось, и молодые сильные самцы образовали оборонительное кольцо вокруг более слабых животных. Но старец
Окинем теперь взглядом все, что мы только что узнали из результатов объективных наблюдений над животными о пользе внутривидовой агрессии для сохранения вида. Жизненное пространство распределяется между животными одного вида таким образом, чтобы каждый по возможности нашел себе пропитание. Для блага потомства выбираются лучшие отцы и лучшие матери. Детеныши находятся под защитой. Сообщество организовано так, что несколько мудрых самцов – сенат – обладают достаточным авторитетом, чтобы решения, полезные сообществу, не только принимались, но и выполнялись. Мы ни разу не видели, чтобы целью агрессии было уничтожение собрата по виду – хотя, конечно, при защите участка или в ходе поединка возможен несчастный случай, когда рог попадает в глаз или клык в сонную артерию, а в неестественных условиях, не предусмотренных «планом» эволюции, – например, в неволе, – агрессивное поведение может иметь губительные последствия. Попробуем теперь вглядеться в самих себя и уяснить себе – без гордыни, но и не считая себя заранее злостными грешниками, – что мы хотели бы сделать со своим ближним, вызывающим у нас наивысшую агрессивность. Надеюсь, я не изображаю себя лучше, чем я есть, утверждая, что моя окончательная цель, удовлетворившая бы инстинктивное побуждение, не состоит в убийстве врага. В таком случае мне, несомненно, было бы приятнее всего надавать ему самых звонких пощечин или, может быть, даже слегка хрустящих ударов в челюсть, но я ни в коем случае не хотел бы вспороть ему живот или пристрелить его. И желаемый финал состоит не в том, чтобы противник лежал передо мной мертвым – о нет! Он должен быть
Оценив все это в целом, мы увидим во внутривидовой агрессии не дьявола, не разрушительное начало и даже не «часть силы той, что без числа творит добро, всегда желая зла», но – с полной определенностью – часть организации всего живого, охраняющей систему жизни и самую жизнь. Как все земное, она может допустить ошибку и при этом уничтожить жизнь, но ее предназначение в великом становлении органического мира – творить добро. И притом мы пока еще не принимаем в расчет – об этом мы узнаем лишь из 11-й главы, – что Великие Конструкторы, Изменчивость и Отбор, которые растят Древо Жизни, избрали именно неприглядную ветвь внутривидовой агрессии, чтобы дать на ней распуститься цветам личной дружбы и любви.
4. Спонтанность агрессии
В предыдущей главе, как я надеюсь, достаточно ясно показано, что агрессивность столь многих животных, направленная против собратьев по виду, как правило, не только не вредна для их вида, но, напротив, является необходимым для его сохранения инстинктом. Однако это никоим образом не может служить основанием для оптимизма по поводу нынешнего положения человечества. Даже небольшое само по себе изменение окружающих условий может полностью вывести из равновесия врожденные механизмы поведения. Они настолько неспособны быстро приспосабливаться к изменениям, что при неблагоприятных обстоятельствах вид может погибнуть. Между тем изменения, произведенные человеком в окружающей среде, отнюдь не малы. Если посмотреть глазами непредубежденного наблюдателя на современного человека с водородной бомбой в руке, творением его духа, и с инстинктом агрессии в душе, наследием дочеловеческих предков, с которым его разум не может совладать, – то трудно предсказать ему долгую жизнь! Но с точки зрения человека, который сам оказался в этом положении, оно кажется безумным кошмаром, и трудно поверить, что агрессия не является сама по себе патологическим симптомом современного упадка культуры.
Если бы это было так! Как раз понимание того, что агрессия является подлинным, первичным инстинктом, направленным на сохранение вида, позволяет вполне осознать всю ее опасность: опасность этого инстинкта состоит именно в его спонтанности. Если бы он был, как полагали многие социологи и психологи, лишь
Совершенно ошибочная доктрина, согласно которой поведение животных и человека по преимуществу реактивно, а если даже и содержит какие-то врожденные элементы, тем не менее всегда может быть изменено обучением, имеет глубокие и цепкие корни в неправильном понимании правильных, по существу, демократических принципов. С этими принципами как-то «не вяжется» тот факт, что люди от рождения не так уж равны друг другу и не все имеют «по справедливости» равные шансы стать идеальными гражданами. К тому же в течение многих десятилетий единственным элементом поведения, которому уделяли внимание психологи с серьезной репутацией, была
В исследовании поведения в узком смысле слова первым, кто сделал явления спонтанности предметом научного изучения, был Уоллес Крейг. Еще до него Уильям Мак-Дугалл противопоставил изречению Декарта «Animal non agit, agitur»[13], которое начертала на своем щите, как девиз, американская психологическая школа так называемых бихевиористов, гораздо более верный лозунг «The healthy animal is up and doing» – здоровое животное активно и что-нибудь делает. Но сам он считал эту спонтанность следствием мистической жизненной силы, о которой никто не знает, что же, собственно, под ней понимается. Поэтому ему и не пришло в голову точно пронаблюдать ритмическое повторение спонтанных способов поведения, каждый раз измеряя пороговые значения запускающих раздражений; впоследствии это сделал его ученик Крейг.
Крейг провел серию опытов с самцами горлицы, отбирая у них самок на постепенно возрастающие промежутки времени и выясняя, какие объекты могли все же вызывать токование самца. Через несколько дней после исчезновения самки своего вида самец горлицы готов был ухаживать за белой домашней голубкой, которую до того полностью игнорировал. Еще через несколько дней он уже кланялся и ворковал перед чучелом голубки, еще позже – перед смотанной в узел тряпкой и, наконец, после нескольких недель одиночества стал адресовать свое токование пустому углу клетки, где пересечение реек, по крайней мере, задерживало взгляд. В переводе на язык физиологии эти наблюдения означают, что при длительном неупражнении некоторого инстинктивного поведения – в данном случае токования –
В отдельных случаях пороговое значение запускающего раздражения может снизиться до нуля – иначе говоря, при некоторых обстоятельствах инстинктивное движение может «прорваться»
«Напор» инстинктивного движения, возникающий при длительном отсутствии запускающего стимула, вызывает не только усиление готовности к реакции, но и более глубокие процессы, в которые вовлекается весь организм в целом. В принципе, каждое подлинно инстинктивное движение, если оно, как описано выше, не может быть выполнено,
К сожалению, приходится констатировать, что снижение порога раздражения и аппетентное поведение лишь у немногих форм инстинктивного поведения проявляются столь отчетливо, как в случае внутривидовой агрессии. Примеры первого мы уже видели в главе 2: вспомним рыбу-бабочку, за неимением собратьев по виду избиравшую в качестве замещающих объектов рыб близкородственных видов, и синего спинорога, нападавшего в такой же ситуации не только на близкородственных спинорогов других видов, но даже на совсем не родственных рыб, имеющих с его видом лишь один общий запускающий стимул – синий цвет. У живущих в аквариуме цихлид, чьей необыкновенно интересной семейной жизнью нам еще придется заняться подробнее, «напор» агрессии, которая в естественных условиях была бы направлена на враждебного соседа по участку, в неволе очень легко приводит к убийству супруга. Едва ли не каждый аквариумист, разводивший этих своеобразных рыб, совершал почти неизбежную ошибку: запускал в большой аквариум несколько молодых рыб одного вида, чтобы дать им возможность непринужденно, естественным образом спариваться. Это желание исполняется, и вот у вас в бассейне, и без того уже недостаточно просторном для многих подросших рыб, появляется влюбленная пара, сияющая великолепием расцветки и единодушная в стремлении изгнать собратьев со своего участка. Этим несчастным некуда деваться, и они робко держатся с изодранными плавниками в углах у поверхности воды или мечутся по всему бассейну, изгнанные из своих укрытий. Будучи гуманным хозяином, вы сочувствуете и преследуемым, и супружеской паре, которая тем временем, возможно, уже отнерестилась и терзается заботами о потомстве. Вы срочно отлавливаете лишних рыб, чтобы обеспечить парочке безраздельное владение аквариумом. Теперь, думаете вы, сделано все, что от вас зависит, и, может быть, именно поэтому в последующие дни не обращаете особого внимания на этот сосуд и его живое содержимое. Но через несколько дней вы с изумлением и ужасом обнаруживаете, что самка растерзана и плавает кверху брюхом, а от икры и мальков не осталось и следа.
Это прискорбное событие происходит с предсказуемой регулярностью – особенно у ост-индских желтых цихлид и бразильских геофагусов (Geophagus brasiliensis) – но его можно очень просто избежать, либо оставив в аквариуме «мальчика для битья», т. е. рыбу того же вида, либо гуманнее – взяв с самого начала аквариум, достаточно большой для двух пар, и разделив их стеклом. Тогда каждая рыба направляет свою здоровую злость на соседа того же пола – самка почти всегда нападает на самку, а самец на самца, – и ни один из супругов не помышляет разряжать ярость на своей «половине». При таком оправдавшем себя устройстве бассейна мы часто догадывались – это может показаться анекдотом, – что пограничное стекло заросло водорослями и стало непрозрачным, видя, как самец начинает грубо обращаться с супругой. Стоило как следует протереть разделительную стенку между «квартирами», как тотчас же возобновлялась яростная, но вынужденно безвредная ссора между соседями, разряжавшая «напряженную атмосферу» внутри обоих участков.
Аналогичные явления встречаются и у людей. В доброе старое время, когда существовала еще Дунайская монархия и существовали служанки, я регулярно наблюдал у моей овдовевшей тетушки предсказуемое поведение: служанки никогда не держались у нее дольше восьми-десяти месяцев. Каждой вновь нанятой прислугой она всегда восхищалась, расхваливала ее на все лады, как некое сокровище, и клялась, что наконец нашла такую, какая ей нужна. В течение следующих месяцев ее суждения становились все более прохладными. Сначала она находила у бедной девушки мелкие недостатки, потом заслуживающие порицания, а по истечении обычного времени обнаруживала пороки, безусловно достойные ненависти, и в конце концов рассчитывала ее раньше срока – всегда с большим скандалом. После такой разрядки старушка снова готова была видеть в очередной служанке сущего ангела.
Я далек от того, чтобы высокомерно насмехаться над моей давно умершей и в остальном очень милой тетушкой. Точно такие же явления я имел возможность – точнее, был вынужден – наблюдать у серьезных людей, способных прекрасно владеть собой, и, разумеется, у самого себя. Это было в лагере для военнопленных. Так называемая полярная болезнь, или экспедиционное бешенство, поражает обычно небольшие группы людей, оказавшихся в соответствующих ситуациях и имеющих возможность общаться только друг с другом. Из того, что мы уже знаем, ясно, что напор агрессии тем опаснее, чем больше члены группы знают, понимают и любят друг друга. В такой ситуации, как я могу утверждать по собственному опыту, резко снижаются пороговые значения всех стимулов, вызывающих агрессию и внутривидовую борьбу. Субъективно это выражается в том, что человек отвечает на малейшие выразительные движения своего лучшего друга – стоит тому кашлянуть или высморкаться – реакцией, которая была бы адекватна, если бы ему дал пощечину пьяный хулиган. Понимание физиологической закономерности этого явления – разумеется, крайне мучительного – хотя и предотвращает убийство друга, но никоим образом не облегчает мучений. Выход, который в конце концов находит понимающий, состоит в том, чтобы тихонько выскользнуть из барака (экспедиционной палатки, иглу) и разбить на куски что-нибудь не слишком дорогое, но разлетающееся с возможно более громким треском. Это немного помогает, а на языке физиологии поведения называется перенаправленным или переориентированным действием – redirected activity по Тинбергену. Мы еще увидим, что этот выход очень часто используется в природе, чтобы предотвратить вредные последствия агрессии. А непонимающий может убить своего друга – что нередко и случается!
5. Привычка, церемония и колдовство
Что ж, ты не знал людей, не знал их слов?
Переориентация нападения – пожалуй, самое гениальное средство, изобретенное эволюцией, чтобы направить агрессию в безопасное русло. Однако это вовсе не единственное средство такого рода: Великие Конструкторы Эволюции – Изменчивость и Отбор – редко ограничиваются
Когда мой учитель и друг сэр Джулиан Хаксли незадолго до Первой мировой войны предпринял свое подлинно пионерское исследование поведения чомги, он обнаружил в высшей степени поразительный факт: определенные формы движения в процессе филогенеза утрачивают свою первоначальную функцию и превращаются в чисто «символические» церемонии. Этот процесс он назвал
Прекрасный пример того, как ритуал возникает филогенетически, как он приобретает свой смысл и как изменяется в ходе дальнейшего развития, доставляет изучение одной церемонии у самок утиных – так называемого
В первоначальном виде эта последовательность действий совершенно произвольна по форме и зависит от игры противоборствующих побуждений, действующих на утку. Поочередная смена преобладающих побуждений – боевого задора, страха, поиска защиты и возобновившегося стремления к нападению – легко и ясно читается по ее выразительным движениям и прежде всего по изменению ориентации в пространстве. Например, у нашей европейской пеганки (Tadorna tadorna) этот процесс не содержит никаких закрепленных ритуализацией элементов, кроме определенного движения головы, связанного с особым звуком. Утка бежит, как всегда бегут птицы ее вида при нападении, в сторону противников, опустив и вытянув вперед шею – и тотчас же, подняв голову, возвращается к супругу. При этом очень часто утка пробегает сзади от селезня, огибая его по полукругу, так что когда она в конце концов останавливается рядом с супругом и ее угрозы возобновляются, ее голова обращена прямо в сторону вражеской пары. Но часто – если при бегстве была не слишком испугана – она довольствуется тем, что подбегает к селезню и останавливается грудью к нему, так что для угрозы в сторону неприятеля ей нужно повернуть голову и шею назад через плечо. Если же, как тоже часто случается, она останавливается перпендикулярно селезню, впереди или позади него, то ей приходится вытянуть шею под прямым углом к продольной оси тела. Короче говоря, угол между продольной осью тела и вытянутой шеей зависит исключительно от того, где находятся она сама, ее селезень и враг, которому она угрожает. Ни одно из этих положений в пространстве и ни одна форма движения не являются для нее предпочтительными (см. рис. на с. 86).
У близкородственного огаря (Tadorna ferruginea), обитающего в восточной Европе и в Азии, натравливание ритуализовано несколько больше. Хотя у этого вида самка «еще» угрожает прямо вперед, стоя рядом с супругом, и может, обегая вокруг него, образовывать всевозможные углы между продольной осью тела и направлением угрозы, в подавляющем большинстве случаев она становится при натравливании грудью к селезню, угрожая через плечо назад. И когда я увидел однажды, как утка изолированной пары этого вида производила движения натравливания «вхолостую», то есть в отсутствие стимулирующего объекта, она тоже угрожала через плечо назад, как будто видела в этом направлении несуществующего врага.
У настоящих уток – к которым принадлежит и наша кряква, предок домашней утки, – натравливание назад через плечо превратилось в единственно возможную, обязательную форму движения, и утка, прежде чем начать натравливание, всегда становится грудью к селезню, как можно ближе к нему; соответственно, когда он движется, она бежит или плывет за ним, держась к нему вплотную. Интересно, что движение головы через плечо назад до сих пор включает в себя первоначальные ориентировочные реакции, которые у видов Tadorna породили фенотипически сходную – т. е. сходную по внешней картине, – но изменчивую форму движения. Лучше всего это заметно, когда утка начинает натравливание в состоянии очень слабого возбуждения и лишь постепенно «приводит себя в ярость». Тогда может случиться, что вначале, если враг стоит прямо перед ней, она угрожает прямо вперед; но по мере того, как возбуждение возрастает, кажется, что неодолимая сила оттягивает ее шею через плечо назад. Что при этом всегда присутствует и другая реакция ориентации, которая стремится обратить угрозу в сторону врага, можно буквально «прочесть по ее глазам»: хотя новое «обкатанное» и жестко закрепленное движение тянет ее голову в другую сторону, взгляд ее неизменно прикован к предмету ее ярости! Если бы утка могла говорить, она наверняка сказала бы: «Я хочу пригрозить вон тому ненавистному чужому селезню, но
Такое конфликтное поведение самок настоящих уток при натравливании допускает лишь одно истолкование, безусловно верное, каким бы странным оно ни казалось на первый взгляд. К легко различимым факторам, из которых первоначально возникли описанные движения, в ходе эволюционного развития присоединяется
Процесс, описанный на примере возникновения натравливания у кряквы, типичен для филогенетической ритуализации. Она всегда состоит в том,
Для тех, кто интересуется теорией наследственности и происхождением видов, следует добавить, что ритуализация является прямой противоположностью так называемой фенокопии (Phenokopie). О фенокопии говорят, когда благодаря внешним влияниям, способным действовать по отдельности, возникает картина явлений («фенотип»), аналогичная такой, которая в других случаях определяется наследственными факторами, – т. е. «копирующая» последнюю. При ритуализации вновь возникающий наследственный механизм непостижимым образом копирует формы поведения, которые прежде были фенотипически порождены совместным действием весьма различных влияний внешнего мира. Здесь хорошо подошел бы термин «генокопия»; на нашем сатирически окрашенном институтском жаргоне, для которого и специальные термины не святы, часто говорят «фопокения»
(Phopokenie).
На примере натравливания можно также наглядно показать, как своеобразно возникают ритуалы. У нырков натравливание самок ритуализовано несколько иначе и более сложно. Например, у красноносого нырка (Netta ruffina) не только движение угрозы в сторону врага, но и поворот к супругу в поиске защиты ритуален, т. е. закреплен инстинктивным движением, возникшим ad hoc[15]. Утка этого вида ритмически перемежает выбрасывание головы назад через плечо с подчеркнутым поворотом ее к супругу, причем она каждый раз поднимает и вновь опускает голову с поднятым клювом, что соответствует мимически утрированному движению бегства. У белоглазого нырка (Aythya nyroca) натравливающая самка проплывает значительное расстояние в сторону противника, угрожая ему, а затем возвращается к селезню, многократно поднимая клюв, причем ее движение неотличимо или почти неотличимо от движения при взлете.
Наконец, у гоголя натравливание стало почти полностью независимым от присутствия собрата по виду, представляющего «врага». Утка плывет вслед за селезнем и в правильном ритме производит размашистые движения шеей и головой, попеременно направо назад и налево назад; в этом вряд ли можно было бы распознать движение угрозы, не зная промежуточных ступеней эволюции.
Чем дальше в процессе прогрессирующей ритуализации форма движений отходит от формы их неритуализованных прообразов, тем больше изменяется и их значение. У пеганки натравливание «еще» вполне аналогично обычной для этого вида угрозе, и его воздействие на селезня также не отличается существенно от того, какое оно имеет у ненатравливающих видов уток и гусей, когда дружественный индивид нападает на чужого: птица заражается гневом своего друга, и у нее также возникает побуждение к нападению. У несколько более сильных и более драчливых огарей и особенно у нильских гусей это первоначально слабое стимулирующее действие натравливания во много раз сильнее. У этих птиц натравливание действительно заслуживает своего названия, потому что самцы у них реагируют на него, как свирепые псы, ожидающие лишь слова хозяина, чтобы по этому вожделенному знаку дать волю своей ярости. Функция натравливания у этих видов тесно связана с функцией защиты территории. Огари-самцы, как обнаружил Гейнрот, хорошо уживаются на огороженном участке, если удалить оттуда всех самок.
У настоящих и нырковых уток значение натравливания развилось в прямо противоположном направлении. У настоящих уток крайне редко случается, чтобы селезень под действием натравливания утки действительно напал на указанного ею «врага», который здесь в самом деле нуждается в кавычках. Например, у одинокой самки кряквы натравливание означает попросту брачное предложение; подчеркнем, что это
Таким образом, если у огарей и нильских гусей натравливание, выраженное словами, звучало бы: «Гони этого типа! Расправься с ним! Фас!», то у нырков оно означает в сущности, только «Я тебя люблю!». У многих видов, стоящих где-то посредине между этими двумя крайними случаями, например у кряквы или у свиязи, мы находим в качестве переходной ступени значение: «Ты мой герой, тебе я доверяюсь!» Разумеется, коммуникативная функция этого символа бывает различной в зависимости от ситуации даже у одного и того же вида, но постепенное изменение его смысла, несомненно, происходило в указанном направлении.
Можно было бы привести еще очень много примеров аналогичных процессов: у цихлид обычное плавательное движение превратилось в жест, подзывающий мальков, а в одном особом случае даже в обращенный к ним предупредительный сигнал; у кур кудахтанье при кормежке стало призывом, обращенным к петуху, т. е. звуковым сигналом недвусмысленно сексуального содержания, и т. д. и т. п. Я хотел бы подробнее остановиться лишь на одной последовательности дифференциации ритуализованных форм поведения из жизни насекомых – не только потому, что она едва ли не лучше, чем только что рассмотренный пример, иллюстрирует параллели между филогенетическим возникновением церемонии такого рода и культурно-историческим процессом образования символов, но еще и потому, что в этом единственном в своем роде случае «символ» состоит не только в формах поведения, но принимает материальную форму, превращаясь в буквальном смысле слова в фетиш.
У многих видов толкунов, близких к ктырям, развился столь же красивый, сколь целесообразный ритуал, состоящий в том, что самец непосредственно перед спариванием вручает своей избраннице пойманное им насекомое подходящего размера. Пока она вкушает этот дар, он может ее оплодотворить без риска, что она съест его самого, – а такая опасность у мухоядных мух несомненна, тем более что самки у них крупнее самцов. Без сомнения, именно эта опасность произвела селекционное давление, выработавшее такое удивительное поведение. Но эта церемония сохранилась также и у одного вида – северного толкуна, – у которого самки, кроме этого свадебного пира, никогда больше мух не едят. У одного из североамериканских видов самец ткет красивый белый шарик, привлекающий внимание самки зрительно и содержащий несколько мелких насекомых, которых она поедает во время спаривания. Подобным же образом обстоит дело у мавританского толкуна, у которого самцы ткут маленькие развевающиеся вуали, иногда – но не всегда – вплетая в них что-нибудь съедобное. У обитающей в Альпах «веселой мухи-портного» (Hilara sartor), больше всех своих родственников заслуживающей имени «плясуньи», самцы вообще больше не ловят насекомых, а ткут необыкновенно красивую маленькую вуаль, которую растягивают в полете между средними и задними лапками, и самки реагируют на вид этих вуалей. «Когда сотни этих крошечных мушек кружатся в воздухе искрящимся хороводом, их маленькие, примерно двухмиллиметровые вуали, сверкающие на солнце, как опалы, являют собой изумительное зрелище» – так описывает Хеймонс коллективную брачную церемонию этих мух в новом издании Брема.
Говоря о натравливании у самок утиных, я пытался показать, каким образом возникновение новой наследственной координации вносит весьма существенный вклад в образование нового ритуала и как на этом пути возникает автономная и очень жестко закрепленная по форме последовательность движений, то есть не что иное, как новое инстинктивное движение. На примере толкунов, танцевальные движения которых еще ждут более детального анализа, можно, видимо, продемонстрировать также и другую столь же важную сторону ритуализации – вновь возникающую реакцию собрата по виду, которой он отвечает на символическое сообщение. У тех видов толкунов, у которых самки получают лишь чисто символические вуали или шарики без съедобного содержимого, они очевидным образом реагируют на этот фетиш ничуть не хуже или даже лучше, чем их прародительницы реагировали на вполне материальные дары в виде съедобной добычи. Так возникает не только не существовавшее прежде инстинктивное движение с определенной функцией сообщения, выполняемое одним из собратьев по виду – «действующим», – но и врожденное понимание этого сообщения другим – «реагирующим». То, что кажется при поверхностном наблюдении «одной церемонией», зачастую состоит из целого ряда элементов поведения, взаимно запускающих друг друга.
Вновь возникшая моторика ритуализованной формы поведения носит характер вполне самостоятельного инстинктивного движения; точно так же и запускающая ситуация – которая в таких случаях в значительной степени определяется ответным поведением собрата по виду – приобретает все свойства удовлетворяющей инстинкт заключительной ситуации, к которой стремятся ради нее самой. Иными словами, последовательность действий, первоначально служившая другим объективным и субъективным целям,
Было бы серьезным заблуждением считать ритуализованную форму движения натравливания у кряквы или даже у нырка «выражением» любви или привязанности самки к своему супругу. Обособившееся инстинктивное движение – это
Здесь нужно подчеркнуть тот чрезвычайно важный факт, что в процессе эволюционной ритуализации в таких случаях
Другие ритуалы – те, которые формируются в истории человеческих культур – передаются не наследственным путем, а традицией, так что каждый индивид должен снова их выучить. Но, несмотря на это различие, параллели заходят так далеко, что можно с полным правом опускать все кавычки, как и поступал Хаксли. В то же время именно эти функциональные аналогии показывают, с помощью каких совершенно различных причинных механизмов Великие Конструкторы достигают почти одинаковых результатов.
У животных нет символов, передаваемых традицией из поколения в поколение. Если бы мы захотели отграничить «животное» от человека с помощью общего определения, то границу следовало бы провести именно здесь. Впрочем, и у животных бывает, что индивидуально приобретенный опыт передается от старших к младшим посредством обучения. Такая настоящая традиция существует лишь у тех животных, у которых высокоразвитая способность к обучению сочетается с высокоразвитой общественной жизнью. Доказано, что она есть, например, у галок, серых гусей и крыс. Однако передаваемые таким образом знания ограничиваются самыми простыми – такими, как знание некоторых маршрутов, определенных видов пищи или опасных врагов, а у крыс также и опасности ядов.
Неизменным общим элементом как этих простых традиций у животных, так и высочайших культурных традиций у человека является
До какой степени эта фундаментальная функция привычки, выполняемая ею в таком простом процессе, как приучение птицы к определенному маршруту, может быть сходна с ее воздействием на образование сложных культурных ритуалов у человека, я уяснил себе когда-то благодаря одному незабываемому переживанию. В то время моим основным занятием было изучение поведения молодой серой гусыни, которую я воспитывал «от яйца», так что ей пришлось перенести на мою персону все способы поведения, которые в нормальных условиях относились бы к ее родителям, посредством того замечательного процесса, который мы называем запечатлением; об этом процессе и о самой гусыне Мартине подробнее рассказано в других моих книгах. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твердую привычку: когда примерно в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии сама подниматься по лестнице, я попробовал заманить ее вечером к себе в спальню, чтобы она пришла сама, вместо того чтобы принести ее, как делал каждый вечер раньше. Серые гуси не любят, чтобы к ним прикасались, всякое прикосновение их пугает, и лучше их по возможности от этого оберегать. В холле нашего альтенбергского дома справа от входной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери – очень большое окно. И вот когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, она испугалась непривычной обстановки и устремилась к свету, как всегда поступают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, когда я уже стоял на первой ступеньке лестницы. У окна она на несколько секунд задержалась, пока не успокоилась, и затем – опять послушно – пошла ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось на следующий вечер, но на этот раз «крюк» к окну был немного короче, а время, понадобившееся Мартине для успокоения, заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался; задержка у окна полностью исчезла, так же как и впечатление, что гусыня вообще чего-то пугается: «крюк» к окну все больше приобретал характер привычки, и было очень смешно смотреть, как Мартина решительно подбегала к окну, без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и взбиралась по ней наверх. Привычный «крюк» к окну становился все короче, поворот на 180° превратился в острый угол, и через год от всего этого пути остался лишь один почти прямой угол: вместо того, чтобы прямо от двери подняться на нижнюю ступеньку лестницы с правой стороны, Мартина проходила вдоль ступеньки до ее левого края и там, резко повернув вправо, начинала взбираться.
В это время случилось так, что однажды вечером я забыл вовремя впустить Мартину в дом и проводить ее в свою комнату, и вспомнил о ней только тогда, когда уже стемнело. Я поспешил к двери и едва приоткрыл ее, как гусыня в страхе торопливо протиснулась в щель, пробежала у меня между ногами и, против обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она поступила совсем уж вразрез со своей привычкой – отклонилась от привычного пути и выбрала
Этот случай и мое истолкование многим могут показаться очень смешными; но я беру на себя смелость заверить, что знатокам высших животных подобные явления хорошо известны. Маргарет Альтман, изучавшая в естественных условиях оленей-вапити и лосей и много месяцев ходившая по их следам со старой лошадью и еще более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения над своими непарнокопытными сотрудниками. Стоило ей несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте – и оказывалось совершенно невозможным провести через это место ее животных, не разыграв, хотя бы «символически», короткую остановку со снятием и обратной нагрузкой вьюков, разбивкой и свертыванием лагеря. Есть старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, купившем, не зная того, лошадь, на которой много лет ездил пьяница. Этот Росинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и хотя бы ненадолго туда заходить. В результате он приобрел в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эту историю всегда рассказывают как анекдот, но она вполне может оказаться подлинной, по крайней мере, в той части, которая касается поведения лошади!
Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных покажется удивительно знакомым. Каждый, у кого есть дети – или хотя бы племянники, с которыми он общается, – знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного – например, впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного отклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет себе признаться, что и у взрослого культурного человека закрепившаяся привычка обладает большей силой, чем мы обычно полагаем. Однажды я вдруг осознал, что, разъезжая по Вене в автомобиле, я всегда еду в некоторое место одной дорогой, а возвращаюсь другой; а случилось это еще тогда, когда не было улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот, восстав против раба привычки в самом себе, я попробовал проехать туда по той дороге, по которой привык ездить обратно. Поразительным результатом этого эксперимента было несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже так, как раньше.
Этнологу мой рассказ напомнит о так называемом «магическом мышлении» многих первобытных народов, которое еще вполне живо и у цивилизованного человека и понуждает большинство из нас прибегать к разного рода унизительному мелкому колдовству: стучать по дереву, чтобы «отвратить беду», бросать через левое плечо щепотку соли и т. п.
Наконец, психиатр и психоаналитик вспомнят о навязчивой потребности повторения, которая встречается при некоторых неврозах, называемых «неврозами навязчивых состояний», и в различных более мягких формах наблюдается у очень многих детей. Я отчетливо помню, как в детстве внушил себе, что произойдет что-то ужасное, если я, проходя по мостовой перед венской ратушей, наступлю не на одну из больших плит, а на щель между плитами. Подобную детскую фантазию неподражаемо изобразил в одном из своих стихотворений А. А. Милн.
Все эти явления близко родственны друг другу, потому что имеют общий корень в одном и том же механизме поведения, целесообразность которого для сохранения вида непосредственно очевидна: существу, лишенному понимания причинных связей, должно быть в высшей степени полезно придерживаться поведения, которое однажды или несколько раз привело к цели и оказалось безопасным. Если неизвестно, какие детали этого поведения существенны для успеха и безопасности, то лучше всего с рабской точностью придерживаться
Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-нибудь полюбившейся ему привычки и на сознательном уровне понимает, что ее нарушение не навлечет на него никакой опасности – как в примере с моими автомобильными маршрутами, – волнение, несомненно связанное со страхом, вынуждает его все-таки ее придерживаться, и мало-помалу «обкатанное» таким образом поведение превращается в «любимую» привычку. До этих пор, как мы видим, у животного и у человека все обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам вырабатывает привычку, а получает ее от своих родителей, от своей культуры, – тогда начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, он не знает, какие причины привели к появлению этих правил поведения; благочестивый иудей или мусульманин испытывает отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввел на нее строгий запрет из-за опасности трихинеллеза. А во-вторых, удаленность во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое сверхъестественное величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение – грехом.
В культуре североамериканских индейцев возникла необыкновенно прекрасная церемония умиротворения, которая возбуждала мою фантазию еще тогда, когда я сам играл в индейцев: курение калюмета, трубки мира. Впоследствии, когда я больше знал об эволюционном возникновении врожденных ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды с ясной как день убедительностью внезапно встала перед глазами сцена, которая
Пятнистый Волк и Крапчатый Орел, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, немного уставшие убивать, решили предпринять необычную до того попытку: попробовать договориться о праве охоты на острове посреди маленькой Бобровой речки, разделяющей охотничьи угодья их племен, вместо того чтобы сразу развязывать войну. Такое предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Поэтому, когда они наконец встречаются, оставив позади свиту и оружие, оба чрезвычайно
Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать внутреннего возбуждения; если охотно сделал бы что-нибудь, и даже очень много, но веские причины этому препятствуют – короче говоря, в конфликтной ситуации, – часто бывает большим облегчением сделать что-то нейтральное, не имеющее ничего общего ни с одним из вступивших в конфликт мотивов и к тому же позволяющее показать свое равнодушие к ним. На языке ученых это называется смещенным движением (Übersprungbewegung), а на обиходном языке – жестом смущения. Все курильщики, каких я знаю, при внутреннем конфликте делают одно и то же: лезут в карман и закуривают сигарету или трубку. Могло ли быть иначе у народа, который изобрел курение табака и от которого мы научились курить?
Вот так Пятнистый Волк – или, быть может, то был Крапчатый Орел – закурил свою трубку, которая тогда еще не была трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный расслабляющий катарсис курения? Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и разрядка привела к полному успеху переговоров. Может быть, уже при следующей встрече один из индейцев закурил
Однако если бы мы при рассмотрении ритуалов, возникающих в процессе культурно-исторической эволюции, выдвинули на передний план их вынуждающее или запрещающее действие, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Несмотря на то, что ритуал предписывается и освящается надындивидуальным, традиционным и культурным Суперэго, он неизменно сохраняет характер «любимой» привычки; более того, его любят гораздо сильнее и ощущают в нем еще большую потребность, чем в какой угодно привычке, возникшей в течение одной лишь индивидуальной жизни. Именно в этом глубокий смысл строгой последовательности движений и внешнего великолепия предписываемых культурой церемоний. Иконоборец заблуждается, считая пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в символизируемую сущность. Одна из важнейших функций как культурно-исторически, так и эволюционно возникших ритуалов – если не самая важная – состоит в том, что те и другие действуют как самостоятельные активные
Образование ритуалов посредством традиции, несомненно, сопутствовало самым первым шагам человеческой культуры точно так же, как на гораздо более низком уровне самым первым шагам социальной жизни высших животных сопутствовало филогенетическое образование ритуалов. Аналогии между этими ритуалами, которые необходимо отметить, подводя итоги их сравнения, легко понять, исходя из требований, предъявляемых к тем и другим их общей функцией.
В обоих случаях форма поведения, посредством которой вид или культурное сообщество реагирует на внешние обстоятельства, приобретает совершенно новую функцию – функцию коммуникации. Первоначальная функция может сохраняться и в дальнейшем, но часто отходит все дальше и дальше на задний план и может в конце концов исчезнуть совсем, так что происходит типичная смена функции. Из коммуникации, в свою очередь, могут произойти две одинаково важные функции, каждая из которых в известной степени все еще играет роль сообщения. Одна из них – отвод агрессии в безопасное русло, другая – создание прочного союза, связывающего двух или более собратьев по виду. В обоих случаях селекционное давление новой функции приводит к аналогичным изменениям первоначальной, неритуализованной формы поведения. Сведение множества разнообразных возможностей поведения к одной-единственной жестко закрепленной процедуре, несомненно, уменьшает опасность неоднозначного истолкования. Той же цели служит строгая фиксация частоты и амплитуды движений. На это явление указал Десмонд Моррис, назвавший его «типовой интенсивностью» сигнальных движений. Жесты ухаживания и угрозы у животных дают множество примеров такой «типовой интенсивности», так же как и человеческие церемонии культурно-исторического происхождения. Ректор и деканы вступают в актовый зал университета «размеренным шагом»; пение католического священника во время мессы точно регламентировано литургическими правилами и по высоте, и по ритму, и по громкости. Сверх того, многократное повторение сообщения усиливает его однозначность. Ритмическое повторение некоторого движения характерно для многих ритуалов – как инстинктивного происхождения, так и культурного. В обоих случаях коммуникативная ценность ритуализованных движений повышается благодаря утрированию всех тех элементов, которые уже в неритуализованной исходной форме передавали адресату зрительные или звуковые сигналы, в то время как элементы, первоначально производившие иное, механическое действие, сокращаются или совсем исключаются.
Это «мимическое преувеличение» может вылиться в церемонию, фактически близкородственную символу и производящую театральный эффект, впервые подмеченный сэром Джулианом Хаксли при наблюдениях над чомгой. Богатство форм и красок, развитое для выполнения этой специальной функции, сопутствует как филогенетическому, так и культурно-историческому возникновению ритуалов. Изумительные формы и цвета плавников сиамских бойцовых рыб, оперение райских птиц, поразительная расцветка мандрилов спереди и сзади – все это возникло ради того, чтобы усиливать действие определенных ритуализованных движений. Вряд ли можно сомневаться в том, что все человеческое искусство первоначально развивалось на службе ритуала и что автономия искусства – «искусство для искусства» – есть достижение уже второго этапа культурного процесса.
Непосредственной причиной всех изменений, благодаря которым ритуалы, возникающие филогенетическим и культурно-историческим путем, становятся столь похожими друг на друга, служит, безусловно, селекционное давление, которое приемник стимулов, с его ограниченными функциями, оказывает на передатчик – поскольку для работы системы необходимо, чтобы приемник реагировал на сигналы передатчика избирательно, а сконструировать приемник, избирательно реагирующий на тот или иной сигнал, тем проще, чем проще этот сигнал и чем труднее его спутать с каким-нибудь другим. Разумеется, передатчик и приемник оказывают друг на друга селекционное давление, влияющее на их развитие, и благодаря этому оба они могут, приспосабливаясь друг к другу, стать весьма высокоспециализированными. Многие инстинктивные ритуалы, многие культурные церемонии, даже слова всех человеческих языков обязаны своей формой этому процессу «выработки соглашений» между передатчиком и приемником; тот и другой – партнеры в исторически развивающейся системе коммуникации. В таких случаях часто оказывается невозможным проследить возникновение ритуала до его неритуализованного прототипа, потому что его форма изменилась до неузнаваемости. Но если переходные ступени линии развития можно изучать, наблюдая другие ныне живущие виды или еще существующие культуры, то такое сравнительное исследование может позволить нам проследить в обратном направлении путь развития нынешней формы какой-нибудь причудливой и сложной церемонии. Именно это придает сравнительным исследованиям такую привлекательность.
Как при филогенетической, так и при культурной ритуализации вновь развившийся шаблон поведения приобретает самостоятельность совершенно особого рода. И инстинктивные, и культурные ритуалы становятся автономными мотивациями поведения благодаря тому, что превращаются в действия, выполняемые ради них самих, – иначе говоря, в цели, достижение которых является насущной потребностью организма. Самая сущность ритуала как носителя независимых мотивирующих факторов ведет к тому, что он перерастает свою первоначальную функцию коммуникации и приобретает способность выполнять две новые, столь же важные задачи: сдерживание агрессии и формирование связей между особями одного и того же вида. Мы уже видели, каким образом церемония может превратиться в прочный союз, соединяющий определенные особи; в 11-й главе я объясню подробно, как церемония, сдерживающая агрессию, может развиться в фактор, определяющий все социальное поведение и сравнимый в своих внешних проявлениях с человеческой любовью и дружбой.
Два шага развития, ведущих в ходе культурной ритуализации от взаимопонимания к сдерживанию агрессии, а оттуда к образованию личных связей, безусловно, аналогичны тем, которые проходит эволюция инстинктивных ритуалов; это будет показано в 11-й главе на примере триумфального крика гусей. Тройная функция – предотвращение борьбы между членами группы, сплочение их в замкнутое сообщество и отграничение этого сообщества от других подобных групп – осуществляется в ритуалах культурного и инстинктивного происхождения поразительно сходным образом, и это сходство приводит к ряду важных соображений.
Существование любой группы людей, численность которой слишком велика, чтобы ее члены могли быть связаны личной любовью и дружбой, основывается на этих трех функциях культурно-ритуализованных форм поведения. Социальное поведение людей пронизано культурной ритуализацией до такой степени, что именно из-за ее вездесущности это по большей части не доходит до нашего сознания. Чтобы привести пример заведомо неритуализованного поведения человека, приходится обращаться к тому, чего не делают на людях, – скажем, неприкрытой зевоте или потягиванию, ковырянию в носу или почесыванию в неудобоназываемых местах тела. Все, что называется манерами, разумеется, строго закреплено культурной ритуализацией. «Хорошие» манеры – это per definitionem[16] те, которые характеризуют нашу группу; мы постоянно следуем их требованиям, они стали нашей второй натурой. Обычно мы не осознаем, что их назначение состоит в торможении агрессии и создании социального союза. Между тем именно они создают «групповое сцепление» («Gruppen-Kohӓsion»), как это называют социологи.
Функция манер как средства постоянного взаимного умиротворения членов группы сразу становится ясной, когда мы наблюдаем последствия ее выпадения. Я имею в виду не грубые нарушения обычаев, а всего лишь отсутствие тех малозаметных вежливых взглядов и жестов, которыми человек – например, входя в помещение – дает знать, что принял к сведению присутствие своего ближнего. Если кто-нибудь считает себя обиженным членами своей группы и входит в комнату, в которой они находятся, не исполнив этого маленького ритуала учтивости, а ведет себя так, словно там никого нет, такое поведение вызывает такую же досаду и враждебность, как открыто агрессивное поведение, которому такое умышленное подавление нормальной церемонии умиротворения фактически равнозначно.
Поскольку любое отклонение от характерных для данной группы форм общения вызывает агрессию, члены группы вынуждены точно придерживаться этих норм социального поведения. С нонконформистом обращаются так же плохо, как с чужаком; в «грубых» группах – например, в школьном классе или небольшом воинском подразделении – его жесточайшим образом преследуют. Каждый университетский преподаватель, у которого есть дети, если ему приходилось работать в разных частях страны, мог наблюдать, с какой невероятной быстротой ребенок усваивает местный диалект, чтобы не быть изгоем среди школьных товарищей. Однако дома родной диалект сохраняется. Характерно, что такого ребенка очень трудно побудить заговорить в домашнем кругу на чужом языке, выученном в школе – например, прочесть на этом языке стихотворение. Я подозреваю, что маленькие дети ощущают тайную принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, как предательство.
Развившиеся в культурах социальные нормы и ритуалы так же характерны для малых и больших человеческих групп, как врожденные признаки, приобретенные в процессе филогенеза, характерны для подвидов, видов, родов и более крупных таксономических единиц. Историю их развития можно реконструировать методами сравнительного анализа. Возникновение в ходе исторического развития различий между культурными сообществами приводит к появлению границ между ними таким же образом, каким дивергенция признаков приводит к появлению границ между видами. Поэтому Эрик Эриксон с полным основанием назвал этот процесс «pseudospeciation» – псевдовидообразованием.
Хотя это псевдовидообразование происходит несравненно быстрее, чем филогенетическое видообразование, оно также требует времени. В миниатюре начало такого процесса – возникновение групповых привычек и дискриминацию непосвященных – можно увидеть в любой группе детей; но чтобы социальные нормы и ритуалы некоторой группы стали прочными и непреложными, необходимо, по-видимому, их непрерывное существование в течение, по крайней мере, нескольких поколений. Поэтому наименьший культурный псевдовид, какой я могу себе представить, – это содружество бывших учеников какой-нибудь школы, имеющей богатые традиции; просто поразительно, как такая группа людей сохраняет свой характер псевдовида в течение долгих лет. Часто высмеиваемая в наши дни «old school tie»[17] – это нечто весьма реальное. Когда я встречаю человека с «аристократическим» выговором в нос, который был принят в старой Шотландской гимназии, я чувствую невольную тягу к нему, я склонен ему доверять и веду себя с ним заметно предупредительнее, чем с посторонним.
Важная функция вежливых манер превосходно поддается изучению при социальных контактах между различными группами и подгруппами человеческих культур. Значительная часть привычек, определяемых хорошими манерами, представляет собой ритуализованное в культуре утрирование жестов покорности, большинство из которых, вероятно, восходит к филогенетически ритуализованному поведению, имевшему тот же смысл. Местные традиции хороших манер в различных культурных подгруппах требуют количественно различного подчеркивания этих выразительных движений. Хорошим примером может служить жест «учтивого слушания», который состоит в том, что слушающий вытягивает шею и одновременно поворачивает голову, подчеркнуто «подставляя ухо» говорящему. Эта форма поведения выражает готовность внимательно слушать, а при известных условиях и слушаться. Как можно заметить, в учтивых манерах некоторых азиатских культур этот жест сильно утрирован; в Австрии это один из самых распространенных жестов вежливости, особенно у дам из хороших семей, в других же центральноевропейских странах он, по-видимому, выражен слабее. В некоторых областях Северной Германии он сведен к минимуму или совсем отсутствует. В этих культурных кругах считается корректным и учтивым держать голову прямо и смотреть говорящему в глаза, подобно солдату, получающему приказ. Когда я переехал из Вены в Кенигсберг – а между этими городами различие, о котором идет речь, особенно велико, – прошло довольно много времени, прежде чем я привык к жесту вежливого внимания, принятому у восточнопрусских дам. Я ожидал от дамы, с которой разговаривал, что она хоть слегка наклонит голову, и потому, когда она сидела очень прямо и смотрела мне в глаза, не мог отделаться от мысли, что говорю что-то неподобающее.
Разумеется, знание таких жестов учтивости определяется исключительно соглашением между передатчиком и приемником в одной и той же системе коммуникации. Между культурами, в которых эти соглашения различны, неизбежны недоразумения.
По восточнопрусским меркам жест японца, «подставляющего ухо», представляет собой проявление жалкого раболепия, а на японца вежливое внимание прусской дамы произвело бы впечатление непримиримой враждебности.
Даже очень небольшие различия в соглашениях этого рода могут приводить к неправильному истолкованию культурно-ритуализованных выразительных движений. Англичане и немцы часто считают южан «ненадежными» только потому, что истолковывают их преувеличенные жесты любезности и дружелюбия в соответствии со своими представлениями и ожидают от них гораздо большего, чем стоит за этими жестами в действительности. Прохладное отношение в южных странах к северным немцам, особенно из Пруссии, часто бывает вызвано обратным недоразумением. В благовоспитанном американском обществе я наверняка нередко казался грубым просто потому, что мне трудно было так часто улыбаться, как требуют американские хорошие манеры.
Подобные мелкие недоразумения, несомненно, весьма способствуют вражде между разными культурными группами. Человек, неправильно понявший социальные жесты представителя другой культуры, чувствует себя коварно обманутым и оскорбленным. Уже простая неспособность понять выразительные жесты и ритуалы чужой культуры возбуждает такое недоверие и страх, что это легко может привести к открытой агрессии.
От незначительных особенностей языка и манеры держаться, соединяющих мельчайшие группы, идет непрерывная цепочка переходов к весьма сложным, сознательно соблюдаемым и воспринимаемым как символы социальным нормам и ритуалам, объединяющим самые крупные социальные общности: людей, принадлежащих к одной нации или одной культуре, исповедующих одну религию или одну политическую идеологию. Такую систему вполне возможно исследовать сравнительным методом – иными словами, изучать законы псевдовидообразования, хотя это наверняка будет значительно сложнее, чем исследование образования видов, из-за частого перекрестного наложения групп разных типов – например, национальных и религиозных.
Как я уже подчеркивал, движущей силой каждой ритуализованной нормы социального поведения является ее ценность, образующая ее эмоциональный фон. Эрик Эриксон показал недавно, что образование привычки различать добро и зло начинается в раннем детстве и продолжается в течение всего периода развития человека. Нет никакого принципиального различия между упорством в соблюдении правил опрятности, внушенным нам в раннем детстве, и верностью национальным или политическим нормам и ритуалам, усваиваемым в течение дальнейшей жизни. Жесткость традиционного ритуала и настойчивость, с которой мы его придерживаемся, существенны для выполнения его необходимой функции. Но в то же время он, как и сравнимые с ним жестко закрепленные инстинктивные формы социального поведения, требует контроля со стороны нашей разумной ответственной морали.
Вполне правильно и закономерно, что мы считаем «хорошими» те обычаи, которые усвоили от родителей, и свято храним социальные нормы и ритуалы, переданные нам традицией нашей культуры. Но нам приходится использовать всю силу ответственного разума, чтобы не поддаться естественной склонности относиться к социальным ритуалам и нормам других культур как к неполноценным. Темная сторона псевдовидообразования состоит в том, что оно подвергает нас опасности не считать людьми представителей других псевдовидов; именно так обстоит дело у многих первобытных племен, в языках которых название своего племени синонимично слову «человек». Когда там съедают убитых воинов враждебного племени, это, по их понятиям, не людоедство. Моральный вывод из естественной истории псевдовидообразования заключается в том, что мы должны научиться терпимому отношению к другим культурам, должны отбросить свою культурную и национальную спесь и уяснить себе, что социальные нормы и ритуалы других культур, которым их представители так же верны, как мы своим, имеют такое же право на уважение и с таким же правом могут считаться священными. Без терпимости, вытекающей из этого осознания, человеку слишком легко увидеть воплощение зла в том, что для соседа является наивысшей святыней. Именно нерушимость социальных норм и ритуалов, в которой состоит их величайшая ценность, может привести к самой ужасной из войн – религиозной войне. И именно такая война угрожает нам сегодня!
Здесь снова возникает опасность, что меня поймут неверно, как часто бывает, когда я рассматриваю человеческое поведение с точки зрения естествознания. Да, я утверждаю, что свойственная человеку верность всем традиционным обычаям порождена просто образовавшейся привычкой и таким же, как у животных, страхом ее нарушить. Кроме того, я подчеркиваю, что все человеческие ритуалы возникли естественным путем, в значительной степени аналогичным эволюции социальных инстинктов у животных и у человека. Я считаю даже – и четко объяснил почему, – что все, что человек по традиции чтит и считает священным, не является абсолютной этической нормой, а освящено лишь в рамках определенной культуры. Но все это никоим образом не умаляет ценность и необходимость той твердой верности, с которой порядочный человек придерживается унаследованных обычаев своей культуры.
Так не будем же глумиться над сидящим в человеке животным – «рабом привычки», которое возвысило свои привычки до ритуала и держится за него с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения: не много
6. Великий Парламент Инстинктов
Как мы видели в предыдущей главе, эволюционный процесс ритуализации создает по мере надобности новый, автономный инстинкт, вступающий как независимая сила в общую систему всех других инстинктивных побуждений. Его действие, которое, как мы знаем, первоначально всегда состоит в передаче сообщения, в «коммуникации», может препятствовать вредным последствиям агрессии, способствуя взаимопониманию собратьев по виду. Не только у людей ссоры часто возникают из-за того, что один
Что такое «отдельный» инстинкт? Названия, которые часто употребляются для обозначения различных инстинктивных побуждений также и в обыденной речи, несут на себе досадный отпечаток «финалистического» мышления. Финалист – в дурном смысле этого слова – это тот, кто путает вопрос «зачем?» с вопросом «почему?» и поэтому полагает, что, указав значение какой-либо функции для сохранения вида, он уже нашел и причину ее возникновения. Легко и заманчиво постулировать особое побуждение, или «инстинкт», для каждой функции, которой можно дать понятное название и значение которой для сохранения вида очевидно – как, скажем, питание, размножение или бегство. Как привычен для нас оборот «инстинкт размножения»! Нельзя только внушать себе при этом – как делают, к сожалению, многие исследователи инстинктов, – будто такое слово дает
Функция организма, которой легко дать название – как, например, питание, размножение или даже самосохранение, – разумеется, никогда не бывает результатом действия единственной причины или единственного побуждения. Поэтому объяснительная ценность таких понятий, как «инстинкт размножения» или «инстинкт самосохранения», столь же ничтожна, как ценность некоей особой «автомобильной силы», которую я мог бы с таким же правом ввести, чтобы объяснить, почему моя милая старая машина все еще ездит. Но кто знает о ремонтах, которые поддерживают ее на ходу (и платит за них), тот не поддастся соблазну поверить в такую мистическую силу – все дело тут в ремонте! Кто знаком с патологическими нарушениями врожденных механизмов поведения, которые мы называем инстинктами, тот никогда не впадет в заблуждение, будто животными и даже людьми руководят какие-то направляющие факторы, постижимые лишь финально, не нуждающиеся в причинном объяснении и недоступные ему.
Поведение, единое по своей функции, например питание или размножение, всегда осуществляется благодаря очень сложному взаимодействию многих физиологических причин, «изобретенному» и основательно испытанному Конструкторами Эволюции – Изменчивостью и Отбором. Иногда эти многочисленные физиологические причины находятся в отношении уравновешенного взаимодействия, иногда одна из них влияет на другую в большей мере, нежели подвергается обратному влиянию с ее стороны; некоторые из них относительно независимы от общей системы взаимодействий и влияют на нее сильнее, чем она на них. Хороший пример таких элементов, «относительно независимых от целого» – части
В области поведения наследственные координации, или инстинктивные движения, являются элементами, явно независимыми от целого. Каждая из них, будучи столь же неизменной по форме, как крепчайшие кости скелета, размахивает своим собственным бичом над всем организмом. Каждая, как мы уже знаем, энергично требует слова, если ей пришлось долго молчать, и вынуждает животное или человека активно взяться за поиск той особой стимулирующей ситуации, которая подходит для запуска именно этого и никакого другого инстинктивного действия и позволяет его произвести. Поэтому было бы грубой ошибкой полагать, будто всякое инстинктивное действие, видосохраняющая функция которого служит, например, питанию, непременно должно быть вызвано голодом. Мы знаем, что наши собаки с величайшим азартом вынюхивают, рыщут, бегают, гоняют, хватают и рвут, когда они не голодны; каждому любителю собак известно, что пса, одержимого охотничьим азартом,
Каждая из этих наследственных координаций обладает своей собственной спонтанностью и вызывает свое собственное аппетентное поведение. Следует ли отсюда, что эти малые частные побуждения совершенно независимы друг от друга? Составляют ли они мозаику, функциональная целостность которой возникает лишь в ходе эволюции? В предельных случаях это в самом деле бывает; еще не очень давно такие особые случаи считались общим правилом. В героические времена сравнительной этологии так и считалось, что в каждый момент животным владеет лишь
В действительности между двумя побуждениями, изменяющимися независимо друг от друга, могут происходить любые мыслимые взаимодействия. Одно из них может односторонне поддерживать и усиливать другое; оба могут взаимно поддерживать друг друга; они могут, не вступая в какие-либо взаимоотношения, суммироваться, налагаясь друг на друга в одной и той же форме поведения, и, наконец, могут взаимно тормозить друг друга. Наряду с множеством других взаимодействий, одно лишь перечисление которых увело бы нас слишком далеко, существует и тот редкий особый случай, когда одно из двух побуждений, в данный момент более сильное, выключает более слабое, как в триггере, работающем по принципу «все или ничего». Лишь один этот случай соответствует сравнению Хаксли, и лишь об одном-единственном побуждении можно сказать, что оно по большей части подавляет все остальные, – о побуждении к бегству. Но даже этот инстинкт довольно часто находит себе господина.
Повседневные, частые, многократно используемые «дешевые» инстинктивные движения, которые я выше назвал «малыми служителями сохранения вида», часто находятся в подчинении
В физиологии подобное явление, когда функция, обладающая собственной спонтанностью, стимулируется внешним воздействием, – не редкость и не новость. Инстинктивное действие является реакцией, пока оно стимулируется некоторым внешним раздражителем или другим инстинктом. Лишь при отсутствии этих стимулов оно проявляет собственную спонтанность.
Аналогичное явление давно уже известно для возбуждающих центров сердца. Сокращения сердца в норме вызываются ритмическими автоматическими импульсами, которые вырабатывает так называемый синусный узел – орган, состоящий из высокоспециализированной мышечной ткани и расположенный у входа кровотока в предсердие. Чуть дальше по ходу кровотока, у перехода в желудочек, находится второй подобный орган – атриовентрикулярный узел, к которому от первого ведет пучок мышечных волокон, передающих возбуждение. Оба узла производят импульсы, способные побуждать желудочек к сокращению. Синусный узел работает быстрее, чем атриовентрикулярный. Поэтому последний при нормальных обстоятельствах никогда не бывает в состоянии вести себя спонтанно: каждый раз, когда он неторопливо собирается выстрелить свой возбуждающий импульс, он получает толчок от своего «начальника» и стреляет чуть раньше, чем если бы был предоставлен самому себе. Таким образом, «начальник» навязывает «подчиненному» свой ритм работы. Но если проделать классический эксперимент Станниуса – прервать связь между узлами, перевязав пучок, проводящий возбуждение, – то атриовентрикулярный узел освобождается от тирании синусного и поступает так, как часто поступают в подобных случаях подчиненные, – перестает работать; иными словами, сердце на мгновение замирает. Это издавна называется «предавтоматической паузой». Но после короткого отдыха атриовентрикулярный узел «замечает», что он, собственно, сам производит импульсы, и через некоторое время исправно стреляет. До этого прежде никогда не доходило, потому что он всегда получал на какую-то долю секунды раньше подбадривающий пинок сзади.
В таком же отношении, как атриовентрикулярный узел с синусным, находится большинство инстинктивных движений с различными источниками мотиваций высшего ранга. Здесь ситуация осложняется тем, что, во-первых, очень часто, как в случае инструментальных реакций, один слуга имеет нескольких господ, и, во-вторых, эти господа могут быть самой разной природы. Это могут быть органы, автоматически и ритмически производящие возбуждение, как синусный узел; могут быть внутренние и внешние рецепторы, воспринимающие и передающие дальше – в виде возбуждения – внешние и внутренние раздражения, к которым относятся такие нужды тканей, как голод, жажда или недостаток кислорода. Это могут быть, наконец, железы внутренней секреции, гормоны которых запускают вполне определенные нервные процессы. (Слово «гормон» происходит от греческого – «побуждаю»). Однако такая деятельность по приказу одной из высших инстанций никогда не носит характер «рефлекса»: вся организация инстинктивного движения ведет себя не так, как машина, которая, когда ее не используют, сколь угодно долго стоит без дела и «ждет», пока кто-нибудь не нажмет на пусковую кнопку. Скорее она похожа на лошадь, которой – хоть ей и нужны поводья и шпоры, чтобы слушаться хозяина и служить его целям – необходимо ежедневно давать двигаться, чтобы избежать проявлений избыточной энергии, которые при определенных обстоятельствах, например в интересующем нас в первую очередь случае инстинкта внутривидовой агрессии, могут стать весьма опасными.
Как уже указывалось, спонтанное «производство» инстинктивного движения всегда приблизительно соразмерно ожидаемому «спросу» на него. Иногда целесообразно рассчитывать его экономно, как, например, в случае импульсов, производимых атриовентрикулярным узлом: если он производит больше импульсов, чем «заказывает» синусный узел, возникает слишком хорошо известная нервным людям экстрасистола, то есть внеочередное сокращение желудочка, бестактно вторгающееся в нормальный ритм работы сердца. В других случаях постоянное перепроизводство может быть безвредно и даже полезно. Если, скажем, собака бегает больше, чем ей необходимо для охоты, или лошадка без внешних причин встает на дыбы, прыгает и лягается (движения бегства и защиты от хищников), то это всего лишь здоровая тренировка мускулов и тем самым в некотором смысле подготовка к «серьезному делу».
«Перепроизводство» инструментальных действий должно щедрее всего отмеряться там, где особенно трудно предсказать, сколько их потребуется в каждом отдельном случае для выполнения видосохраняющей функции «результирующего» действия. Охотящейся кошке иногда приходится караулить у мышиной норки несколько часов, а в другой раз не придется ни караулить, ни подкрадываться, если удастся быстрым прыжком схватить мышь, случайно пробежавшую мимо. Но в среднем, как легко себе представить и как можно подтвердить наблюдениями в естественной обстановке, кошке приходится очень долго и терпеливо подстерегать и подкрадываться, прежде чем она получит возможность выполнить заключительное действие: убить и съесть свою жертву. При наблюдении такой последовательности действий слишком легко напрашивается необоснованное сравнение с целенаправленным поведением человека, и мы невольно склоняемся к предположению, что кошка выполняет свои охотничьи действия только «ради еды». Можно экспериментально доказать, что это не так. Лейхаузен давал кошке-охотнице одну мышь за другой и наблюдал, в какой последовательности выпадали одна за другой отдельные действия поимки и поедания. Сначала кошка переставала есть, но убивала еще несколько мышей и бросала. Затем угасало стремление убивать, но кошка продолжала подкрадываться к мышам и ловить их. Еще позже, когда иссякали и движения ловли, подопытная кошка все же не переставала подстерегать мышей и подкрадываться к ним, причем интересно, что она всегда выбирала тех, которые бегали как можно дальше, в противоположном углу комнаты, и не обращала внимания на тех, что ползали у нее под носом.
В этом опыте можно подсчитать, как часто производится каждое из упомянутых отдельных действий, пока не иссякнет. Полученные числа находятся в очевидном отношении к среднему нормальному «потреблению» этих действий. Разумеется, кошке очень часто приходится подкарауливать и подкрадываться, прежде чем она вообще сможет подобраться к жертве настолько близко, чтобы попытка поймать ее имела шансы на успех. Лишь после многих попыток жертва попадает в когти и ее можно загрызть, но это тоже не обязательно удается с первого раза, так что должно быть предусмотрено несколько умерщвляющих укусов на каждую мышь, которую предстоит съесть. Таким образом: производится ли какое-то из отдельных действий в сложном поведении подобного рода только по его собственному побуждению или еще по какому-либо другому и по какому именно – это зависит от внешних условий, определяющих «спрос» на каждую отдельную форму движения. Насколько я знаю, впервые эту мысль отчетливо высказал детский психиатр Рене Спитс; он обратил внимание на то, что у грудных детей, получавших молоко в бутылочках, из которых оно слишком легко высасывалось, после полного насыщения и отказа от бутылочки оставался избыточный запас сосательных движений, и им приходилось разряжать его на каких-нибудь замещающих объектах. Очень похоже обстоит дело с действиями еды и добывания пищи у гусей, когда их держат на пруду, где нет такого корма, который можно было бы доставать, ныряя ко дну. Если кормить гусей только на берегу, то рано или поздно можно будет увидеть, что они ныряют «вхолостую». Если же кормить их на берегу каким-нибудь зерном вдоволь, пока они не перестанут есть, а затем бросить зерно в воду, птицы тотчас же начнут нырять и в самом деле поедать добытую со дна пищу. Можно сказать, что они «едят, чтобы нырять». Можно также обратить этот эксперимент и долгое время давать гусям корм только на предельно доступной им глубине, чтобы им приходилось доставать его, ныряя, с большим трудом. Если кормить их таким образом, пока они не перестанут есть, а затем предложить им такую же пищу на берегу, они съедают еще довольно много, доказывая тем самым, что перед тем «ныряли, чтобы есть».
Таким образом, невозможно высказать никакого общего утверждения по поводу того, какая из двух спонтанных инстанций, порождающих мотивации, побуждает другую или «доминирует» над ней.
До сих пор мы говорили о взаимодействии лишь таких частичных побуждений, которые совместно служат некоторой общей функции – в нашем примере питанию организма. Несколько иначе складываются отношения между источниками побуждений, выполняющими разные функции и потому принадлежащими к механизмам разных инстинктов. В этом случае правилом является не взаимное стимулирование или поддержка, а в некотором смысле соперничество: каждое из побуждений «хочет доказать свою правоту». Прежде всего, как показал Эрих фон Гольст, уже на уровне мельчайших мышечных сокращений несколько стимулирующих элементов могут не только соперничать друг с другом, но, более того, достигать разумного компромисса посредством закономерного взаимного влияния. Это влияние состоит в самых общих чертах в том, что
Итак, не «война всему начало»[19], а конфликт между независимыми друг от друга источниками импульсов. Этот конфликт создает внутри целостной системы напряжения, которые, работая буквально как напряженная арматура, снабжают целое структурой и придают ему прочность. Это относится не только к таким простым функциям, как движение рыбьего плавника, при изучении которого фон Гольст открыл закономерности относительной координации, но и к очень многим другим источникам побуждений, вынужденным – благодаря испытанным парламентским правилам – соединять свои голоса в гармонии, служащей благу целого.
Простым примером могут служить движения лицевой мускулатуры, которые можно наблюдать у собаки при конфликте между побуждениями к нападению и к бегству. Эта мимика, обычно называемая
Теперь я сам приведу решения для некоторых картинок. О псе в середине верхнего ряда я сказал бы, что он противостоит примерно равному по силе сопернику, которого всерьез уважает, но не слишком боится; тот, как и он сам, вряд ли отважится перейти к действию, и я предсказал бы, что оба они с минуту останутся в тех же позах, затем медленно разойдутся, «сохраняя лицо», и наконец на некотором расстоянии друг от друга одновременно задерут заднюю лапу. Пес вверху справа тоже не боится, но он злее; встреча может протекать так же, как в первом случае, но может случиться и так – особенно если другой проявит хоть малейшую неуверенность, – что внезапно разразится серьезная драка со страшным лаем. Вдумчивый читатель – а таким, пожалуй, должен быть каждый, кто дочитал книгу до этого места, – давно уже заметил, конечно, что портреты собак размещены в определенном порядке: агрессия возрастает слева направо, а страх сверху вниз.
Истолковать поведение и предсказать его легче всего в предельных случаях. Самое понятное выражение лица – несомненно, то, которое изображено в правом нижнем углу.
Мой хорошо знающий собак читатель проделал сейчас в точности то самое, что исследователи поведения, следуя Н. Тинбергену и Я. Ван Иерселю, называют
Когда студентов, хорошо знающих повадки животных, начинают обучать технике анализа мотиваций, они вначале часто бывают разочарованы тем, что эта долгая и утомительная работа, основную часть которой составляют трудоемкие статистические оценки, выявляет в конечном счете лишь то, что и так давно уже знает каждый разумный человек, имеющий глаза и знающий свое животное. Но между ви
С другой стороны, статистический анализ может обратить наше внимание на противоречия, ускользавшие прежде от нашего образного восприятия. Это восприятие создано для того, чтобы
При проводившихся до сих пор мотивационных анализах большей частью исследовались формы поведения, в возникновении которых участвуют лишь два соперничающих друг с другом побуждения, причем чаще всего оба принадлежат к «большой четверке» (голод, любовь, бегство и агрессия). При нынешнем скромном состоянии наших знаний намеренно выбирать для исследования конфликта побуждений простейшие случаи вполне законно – точно так же, как классики этологии были вправе ограничиться теми случаями, когда животное находится под влиянием единственного побуждения. Но мы должны ясно понимать, что поведение, определяемое только двумя инстинктивными компонентами, встречается очень редко – лишь немногим чаще, чем такое, которое вызывается единственным инстинктом, действующим без помех.
Таким образом, когда мы ищем подходящий объект для образцово-точного анализа мотиваций, разумно выбрать поведение, о котором с некоторой достоверностью известно, что в нем принимают участие только два одинаково важных инстинкта. Иногда для достижения этой цели можно использовать технический трюк, как сделала моя сотрудница Хельга Фишер, проводя анализ мотиваций угрозы у серых гусей. Изучать «в чистом виде» взаимодействие агрессии и бегства у наших гусей на их «малой родине», в озере Эссзее, оказалось невозможным, так как там в выразительных движениях птиц «подавали голос» слишком многие другие мотивации, прежде всего сексуальная. Но несколько случайных наблюдений показали, что голос сексуальности почти полностью умолкает, когда гуси находятся в незнакомом месте. Тогда они ведут себя до некоторой степени так же, как перелетная стая в пути, держатся гораздо теснее, становятся гораздо пугливее, и при их социальных столкновениях можно наблюдать проявления обоих исследуемых инстинктов в гораздо более чистом виде. Исходя из этого, исследовательница взяла на себя труд путем подкрепления кормом приучить наших гусей выходить «по приказу» в незнакомые им места за оградой институтского участка и там пастись. Затем из гусей, каждый из которых, разумеется, был известен по сочетанию цветных колец, она выбирала какого-нибудь одного – как правило, гусака – и в течение долгого времени регистрировала его агрессивные столкновения с отдельными товарищами по стаду и отмечала все встречавшиеся при этом выразительные движения угрозы. А поскольку из предыдущих многолетних наблюдений за этим стадом были во всех подробностях известны ранговый порядок и соотношение сил между отдельными птицами – особенно между старыми гусаками высокого ранга, – здесь представлялась особенно благоприятная возможность для точного анализа ситуаций. Анализ движений и регистрация последующего поведения производились следующим образом. Хельга Фишер постоянно имела при себе приведенную на с. 80 «таблицу образцов», которую изготовил художник нашего института Герман Кахер на основании большого числа точно запротоколированных случаев угрозы, так что в каждом конкретном случае ей нужно было только продиктовать: «Макс делает
Даже при этих условиях, почти идеальных для «чистой культуры» двух мотиваций, иногда появлялись движения, которые очевидным образом
Как уже говорилось, выбор в качестве объектов анализа мотиваций таких случаев, где, как в предыдущем примере, существенны только два источника побуждений, – безусловно правильная стратегия исследований. Однако даже при таких благоприятных условиях всегда необходимо внимательно следить, нет ли в движениях элементов, которые невозможно объяснить лишь соперничеством этих двух побуждений. Первый фундаментальный вопрос, на который нужно ответить перед началом любого такого анализа, состоит в том, сколько мотиваций участвует в данной форме движения и что это за мотивации. Для решения этого вопроса некоторые исследователи, например П. Випкема, в последнее время успешно применили точные методы факторного анализа.
Прекрасный пример анализа мотиваций, при котором нужно было с самого начала принимать в расчет
Этот анализ мотиваций дал неожиданный побочный результат: Беатриса Элерт открыла механизм взаимного распознавания полов, существующий, несомненно, не только у этих рыб, но и вообще у очень многих позвоночных. Поскольку у цихлид, которых она исследовала, самец и самка не только одинаковы на вид, но и их движения, даже при половом акте – выметывании икры и ее осеменении, – совпадают до мельчайших деталей, раньше никак не удавалось разгадать, что же в поведении этих животных препятствует образованию однополых пар. Одно из важнейших требований к наблюдательности этолога состоит в том, что он должен уметь замечать случаи, когда та или иная форма поведения, вообще широко распространенная,
Поэтому открытие, что разнополые пары у цихлид возникают благодаря отсутствию одних определенных форм движения у самцов, а других – у самок, было образцом виртуозно-тонкого наблюдения. У самцов и у самок этих рыб три главных инстинкта – агрессии, бегства и сексуальности – сочетаются по-разному. У самцов не бывает соединения мотиваций бегства и сексуальности. Если самец хоть в малейшей степени боится другого индивида, его сексуальность полностью выключается. У самок то же отношение существует между сексуальностью и агрессивностью: если дама не настолько «уважает» партнера, чтобы ее агрессивность была полностью подавлена, то она вообще не в состоянии сексуально реагировать на него; она превращается в Брунгильду и нападает на него тем яростнее, чем более была бы готова к сексуальной реакции, т. е. чем ближе она к икрометанию по состоянию яичников и уровню выделения гормонов. У самца, напротив, агрессия прекрасно уживается с сексуальностью: он может грубейшим образом обращаться со своей невестой, гонять ее по всему аквариуму, но при этом выполнять и сексуальные движения, а также все мыслимые смешанные формы. Самка, со своей стороны, может очень бояться самца, но это не подавляет ее сексуально мотивированного поведения. Рыба-девица может самым серьезным образом спасаться бегством от самца, но при каждой передышке, которую дает ей этот грубиян, выполнять сексуально мотивированные брачные движения. Именно такие смешанные формы поведения, промежуточные между бегством и сексуальностью, превратились посредством ритуализации в те широко распространенные и имеющие совершенно определенное выразительное значение церемонии, которые принято называть чопорным поведением.
Из-за различной сочетаемости трех источников побуждений у разных полов самец может спариваться только с партнером низшего ранга, которого он может запугать, а самка, наоборот, – лишь с партнером высшего ранга, который может запугать ее; тем самым описанный механизм поведения обеспечивает взаимное распознавание полов и образование разнополых пар. В разных вариантах такой способ взаимного узнавания полов, видоизмененный различными процессами ритуализации, играет важную роль у очень многих позвоночных, вплоть до человека. В то же время это впечатляющий пример того, какие необходимые для сохранения вида функции может выполнять агрессия в гармоническом взаимодействии с другими мотивациями – функции, о которых мы еще не могли говорить в 3-й главе, поскольку еще недостаточно рассказали о парламентском состязании инстинктов. Кроме того, мы видим на этом примере, насколько различными могут быть соотношения «больших» инстинктов даже у самца и самки одного и того же вида: два мотива, которые у одного пола практически не мешают друг другу и сочетаются в любых соотношениях, у другого выключают друг друга по принципу триггера!
Как уже говорилось, «большая четверка» отнюдь не всегда обеспечивает главную мотивацию поведения животного и тем более человека. Еще более ошибочно было бы полагать, будто между одним из «больших» и древних побуждений и более специальным, эволюционно более молодым инстинктом всегда существует отношение доминирования в том смысле, что второй выключается первым. Механизмы поведения, несомненно являющиеся сравнительно «новыми» – например, те специальные инстинкты, которые у общественных животных гарантируют длительную совместную жизнь стада, – у многих видов настолько подчиняют отдельную особь, что при определенных обстоятельствах могут заглушать все остальные побуждения. Овцы, прыгающие в пропасть за вожаком-бараном, вошли в пословицу! Серый гусь, отставший от стаи, делает все возможное, чтобы вновь ее обрести, и стадный инстинкт может у него пересилить даже побуждение к бегству; дикие серые гуси не раз присоединялись к нашим ручным в непосредственной близости к людскому жилью и
Даже те инстинкты, которые в филогенетическом смысле «только что» приобрели самостоятельность в процессе ритуализации и, как я постарался показать в предыдущей главе, получили место и голос в Великом Парламенте Инстинктов как его младшие члены, – даже они при некоторых обстоятельствах могут заглушать всех своих оппонентов точно так же, как голод и любовь. В триумфальном крике гусей мы увидим церемонию, которая управляет жизнью этих птиц в большей степени, чем любой другой инстинкт. С другой стороны, разумеется, существует сколько угодно ритуализованных форм движения, которые еще едва обособились от своего неритуализованного прототипа; их скромное влияние на общее поведение состоит лишь в том, что «желательная» для них координация движений – как мы видели в случае натравливания у огаря – в какой-то мере предпочитается и выполняется чаще, чем другие столь же возможные формы движения.
Независимо от того, имеет ли ритуализованная форма движения «сильный» или «слабый» голос в общем концерте инстинктов, она всегда чрезвычайно затрудняет мотивационный анализ, потому что может
«Танец зигзага» у самцов колюшки, на котором Ян ван Йерсель провел самый первый эксперимент мотивационного анализа, служит прекрасным примером того, как совсем «слабый» ритуал может вкрасться в конфликт между двумя «большими» инстинктами в качестве едва заметной третьей независимой переменной. Ван Йерсель заметил, что своеобразный танец зигзага, который половозрелый самец, имеющий свой участок, исполняет перед каждой проплывающей мимо самкой и который поэтому считался до тех пор просто «ухаживанием», в разных случаях выглядит совершенно по-разному. Иногда сильнее подчеркнут «зиг» в сторону самки, а иногда «заг» прочь от нее. Когда это последнее движение выражено вполне отчетливо, становится ясно, что «заг» направлен в сторону гнезда. В одном предельном случае самец при виде плывущей мимо самки быстро подплывает к ней, резко тормозит возле нее, поворачивает назад, особенно если самка тотчас выставляет перед ним свое толстое брюшко, и плывет обратно к входу в гнездо, которое затем показывает самке посредством определенной церемонии, ложась плоско на бок. В другом предельном случае, особенно частом, если самка не совсем готова к нересту, за первым «зигом» в сторону самки следует вообще не «заг», а нападение на нее.
Из этих наблюдений Ян Йерсель правильно заключил, что «зиг» в сторону самки приводится в действие агрессией, а «заг» в сторону гнезда – половым инстинктом. Ему удалось экспериментально доказать правильность этого заключения. Он изобрел методы, с помощью которых можно точно измерять силу агрессивного и сексуального инстинктов у отдельного самца. Он предлагал самцу макет соперника стандартного размера и регистрировал интенсивность и продолжительность боевой реакции. Сексуальный инстинкт он измерял, показывая самцу макет самки и через определенное время внезапно удаляя его. В таком случае самец колюшки «разряжает» внезапно заблокированное сексуальное побуждение действием ухода за потомством – обмахиванием плавниками гнезда, цель которого – вызвать приток свежей воды для икры или мальков. Продолжительность этого «переходного обмахивания» (Übersprungfӓcheln) является надежной мерой сексуальной мотивации. По результатам таких измерений Ян Йерсель мог правильно предсказывать, как будет выглядеть «танец зигзага» у данного самца, и обратно – непосредственно наблюдая формы танца, он мог заранее определять вклад каждого побуждения и предвидеть результаты последующих измерений.
Но кроме этих двух основных инстинктивных компонент, которые в общих чертах определяют данную форму движения самца колюшки, в ее мотивации участвует еще третья, хотя и более слабая. Знаток ритуализованного поведения заподозрит это сразу же, увидев ритмическую правильность, с которой самец колюшки чередует «зиг» и «заг». Попеременное преобладание одного из двух противоположных побуждений вряд ли может привести к столь правильному чередованию, если в нем не замешана новая координация движений, возникшая посредством ритуализации. Без нее наблюдаются короткие рывки в различных направлениях, следующие друг за другом с очень типичным неправильным распределением; как известно, люди в состоянии крайней нерешительности ведут себя именно так. Напротив, ритуализованное движение всегда имеет тенденцию к ритмическому повторению в точности одинаковых элементов, потому что этим, как мы уже видели, достигается лучшее действие сигналов.
Подозрение, что здесь замешана ритуализация, превращается в уверенность, когда мы видим, как танцующий самец колюшки при своих «загах» временами, как кажется, совершенно забывает, что они сексуально мотивированы и должны указывать точно на гнездо, и вместо этого описывает вокруг самки удивительно красивый и правильный зубчатый венец, в котором каждый «зиг» направлен точно в сторону самки, а каждый «заг» – точно от нее. Как ни слаба новая координация движений, стремящаяся превратить «зиги» и «заги» в ритмический зигзаг, она тем не менее способна склонить чашу весов в свою сторону и вызвать правильное чередование моторных проявлений обеих мотиваций. Кроме того, есть еще одна важная функция, которую ритуализованная координация может выполнять, даже будучи очень слабой в других отношениях:
7. Формы поведения, аналогичные моральным
Не убий.
В пятой главе, где речь шла о процессе ритуализации, я попытался показать, каким образом это явление, причины которого все еще весьма загадочны, создает совершенно новые инстинкты, диктующие организму свои собственные, имеющие силу закона «ты должен…», столь же категорично, как каждый из, казалось бы, самодержавных «больших» инстинктов голода, страха и любви. В предыдущей, 6-й главе я стремился решить еще более трудную задачу: коротко и доступно показать, как происходит взаимодействие между различными автономными инстинктами, каким общим правилам оно подчиняется и какими способами можно, несмотря на все сложности, получить некоторое представление о структуре взаимодействий, участвующих в тех формах поведения, которые порождаются несколькими соперничающими побуждениями.
Я тешу себя надеждой, быть может обманчивой, что мне удалось разрешить обе эти задачи настолько, чтобы быть в состоянии не только произвести синтез изложенного в двух последних главах, но и применить то, что мы из них узнали, к решению вопроса, которым мы теперь займемся: как ритуал выполняет почти невыполнимую задачу – предотвращает все проявления внутривидовой агрессии, которые могли бы серьезно повредить сохранению вида,
Решение проблемы, возникающей таким образом перед обоими Великими Конструкторами Эволюции, достигается всегда одним и тем же способом: инстинкт, в большинстве случаев полезный и даже необходимый, остается без изменения, но в особых случаях, где его проявление было бы вредно, встраиваются весьма специальные механизмы торможения, созданные ad hoc. Культурно-историческое развитие народов и в этом отношении происходит аналогичным образом; именно поэтому важнейшие требования Моисеевых и всех прочих скрижалей – не
Впечатляющий пример такого поведения, аналогичного человеческой морали, являют так называемые турнирные бои (Kommentkampfe). Вся их организация направлена на то, чтобы выполнить важнейшую задачу поединка – выяснить, кто сильнее, – не причинив при этом серьезного вреда более слабому. Такую же цель преследуют рыцарский турнир и спортивное состязание; поэтому турнирные бои животных не могут не производить даже на знающих людей впечатления «рыцарственности», или «спортивного благородства». Среди цихлид есть вид Cichlasoma biocellatum, который именно этому обязан своим названием, распространенным у американских любителей: у них эта рыба называется «Джек Дэмпси» по имени чемпиона мира по боксу, вошедшего в пословицу как образец безупречного спортивного поведения.
О турнирных боях рыб и, в частности, о процессах ритуализации, которые привели к их возникновению из первоначальных подлинных боев, мы знаем довольно много. Почти у всех костистых рыб настоящей схватке предшествуют угрожающие позы, которые, как уже говорилось, всегда возникают из-за конфликта между стремлениями к нападению и к бегству. Среди этих поз в наибольшей степени развилось в специальный ритуал так называемое импонирование развернутым боком. Первоначально это, несомненно, было мотивированное страхом отворачивание от противника одновременно с растопыриванием вертикальных плавников, мотивом которого также было стремление к бегству. Поскольку при этих движениях противнику предъявляется контур тела наибольших возможных размеров, из них путем мимического преувеличения с дополнительными морфологическими изменениями плавников смогло развиться то впечатляющее импонирование развернутым боком, которое знакомо всем любителям аквариумов, и не только им, по сиамским бойцовым рыбам и другим популярным породам.
В тесной связи с угрозой развернутым боком у костистых рыб возник весьма широко распространенный запугивающий жест – так называемый удар хвостом. В позиции развернутого бока рыба, напрягши все тело и широко растопырив хвостовой плавник, сильно ударяет хвостом в сторону противника. Хотя сам удар не затрагивает противника, рецепторы давления на его боковой линии воспринимают волну, сила которой, очевидно, дает ему представление о величине и боеспособности соперника – как и размеры контура, видимого при импонировании развернутым боком.
Другая форма угрозы возникла у многих окунеобразных и у других костистых рыб из заторможенного страхом фронтального удара. В исходной позиции для броска вперед оба противника изгибаются, словно напряженные S-образные пружины, и медленно плывут друг другу навстречу, по большей части топорща жаберные крышки или раздувая жаберную кожу. Это соответствует растопыриванию плавников при угрозе боком, поскольку увеличивает видимый противнику контур тела. При фронтальной угрозе у очень многих рыб иногда случается, что противники одновременно хватают друг друга за пасть, но в соответствии с конфликтной ситуацией, из которой возникает фронтальная угроза, они всегда делают это не яростным, решительным таранным толчком, а заторможенно, словно колеблясь. Из этой формы «борьбы ртами» у некоторых семейств рыб – как у лабиринтовых, нетипичных представителей большой группы окунеобразных, так и у цихлид, самых типичных рыб этой группы, – возникла интереснейшая ритуализованная борьба, при которой соперники в буквальном смысле слова «меряются силами», не причиняя друг другу вреда. Они хватают друг друга за челюсти – а у всех видов, для которых характерен этот способ турнирного боя, челюсти покрыты толстой, трудноуязвимой кожей – и тянут изо всех сил. Такая борьба очень похожа на старые состязания швейцарских крестьян, когда соперники тянули друг друга за штаны; если встречаются равные противники, она может продолжаться несколько часов. У двух в точности равных по силе самцов красивого вида синих широколобых цихлид мы запротоколировали однажды такой поединок, длившийся с 8.30 утра до 2.30 пополудни.
За этим так называемым «перетягиванием пасти» («Maulzerren») – у некоторых видов это скорее «переталкивание» («Mauldrücken»), потому что рыбы не тянут, а толкают друг друга, – через какое-то время, очень разное для разных видов, следует настоящая схватка в первоначальной форме, при которой рыбы без всякого торможения бьют друг друга по незащищенным бокам, стараясь нанести как можно более серьезные раны. Таким образом, препятствующий кровопролитию «турнир» угроз и следующее непосредственно за ним состязание в силе первоначально были, несомненно, лишь вступлением к подлинной «мужей истребляющей битве». Однако такой обстоятельный пролог уже выполняет чрезвычайно важную задачу, поскольку дает более слабому сопернику возможность вовремя отказаться от безнадежной борьбы. Именно так выполняется в большинстве случаев важнейшая видосохраняющая функция поединка – выбор сильнейшего, причем ни один из соперников не приносится в жертву и даже не получает повреждений. Лишь в том редком случае, когда бойцы в точности равны по силе, к решению приходится идти кровавым путем.
Сравнение видов, у которых турнирный бой развился в меньшей степени, с теми, у которых он развился сильнее, так же как и изучение ступеней развития отдельного животного от безудержно драчливого малька до благородного Джека Дэмпси, дает нам надежные точки опоры для понимания того, как развились турнирные бои в процессе эволюции. Рыцарски благородный турнирный бой возникает из жестокой борьбы без правил в основном благодаря трем независимым друг от друга процессам; ритуализация, с которой мы познакомились в пятой главе, – лишь один из них, хотя и важнейший.
Первый шаг от кровавой борьбы к турнирному бою состоит, как уже упоминалось, в
Это четкое разделение во времени допускает два физиологических объяснения. Либо пороговые значения возбуждения, при достижении которых отдельные формы движения включаются по очереди по мере нарастания боевой ярости, дальше отодвигаются друг от друга, так что их последовательность сохраняется и в том случае, когда гнев внезапно вспыхивает и так же внезапно угасает; либо нарастание возбуждения приглушается, что приводит к более пологой и более правильно возрастающей кривой. Есть свидетельства в пользу первого из этих предположений, но их обсуждение завело бы нас слишком далеко.
Рука об руку с увеличением продолжительности отдельных угрожающих движений идет их ритуализация, которая, как было уже описано, приводит к мимическому преувеличению, ритмическому повторению и появлению структур и красок, зрительно подчеркивающих эти движения. Увеличенные плавники с ярким рисунком, который виден только при растопыривании, броские пятна на жаберных крышках или жаберной коже, которые хорошо видны при фронтальной угрозе, и множество других столь же театральных украшений превращают турнирный бой в одно из самых увлекательных зрелищ, какие можно увидеть, изучая поведение высших животных. Пестрота горящих от возбуждения красок, размеренная ритмика угрожающих движений, избыток сил у соперников – глядя на все это, забываешь, что здесь происходит настоящая борьба, а не представление, разыгранное ради него самого.
Наконец, третий процесс, весьма способствующий превращению кровавой схватки в благородный турнирный бой и по меньшей мере столь же важный для нашей главной темы, как ритуализация, состоит в возникновении особых физиологических механизмов поведения,
Если два «Джека Дэмпси» достаточно долго простоят друг против друга, угрожая развернутым боком и ударяя хвостами, то вполне может случиться, что один из них соберется перейти к «перетягиванию пасти» на несколько секунд раньше другого. Он выходит из «боковой стойки» и с раскрытыми челюстями бросается на соперника, который еще продолжает угрожать боком и потому подставляет зубам нападающего незащищенный фланг. Но он никогда не использует эту слабость позиции и всегда останавливает свой бросок, прежде чем его зубы коснутся кожи противника.
Мой покойный друг Хорст Зиверт описал и заснял на пленку похожее до мельчайших подробностей явление у самцов ланей. У них высокоритуализованному бою, когда верхушки рогов дугообразными движениями ударяются одна о другую, а затем совершенно определенным образом раскачиваются взад и вперед, предшествует угроза развернутым боком, во время которой каждый из них проходит мимо соперника молодцеватым «строевым» шагом, покачивая при этом большими лопатообразными рогами вверх и вниз. Потом оба внезапно, как по команде, останавливаются, поворачиваются, оказываясь под прямым углом друг к другу, и опускают головы, так что рога с треском сшибаются почти у самой земли, сплетаясь между собой. За этим следует безопасная борьба, при которой, в точности как при перетягивании пасти у «Джеков Дэмпси», побеждает тот, кто дольше продержится. У самцов ланей также может случиться, что один из бойцов захочет перейти ко второй фазе борьбы раньше другого и при этом нацелит свое оружие на незащищенный фланг соперника, что при мощном взмахе тяжелых и острых рогов выглядит чрезвычайно опасно. Но еще раньше, чем окунь, олень тормозит это движение, поднимает голову и видит, что ничего не подозревающий противник марширует дальше и уже отошел на несколько метров. Тогда он пускается рысью, догоняет соперника, успокаивается и снова начинает маршировать рядом с ним, покачивая рогами, пока оба не перейдут к борьбе, лучше согласовав поворот рогов.
В царстве высших позвоночных существует неисчислимое множество подобных запретов причинять вред собрату по виду. Они часто играют существенную роль также и там, где наблюдатель, очеловечивающий поведение животных, вообще не заметил бы наличия агрессии и необходимости специальных механизмов для ее подавления. Тому, кто верит во «всемогущество» «безошибочного» инстинкта, покажется парадоксальным, что, например, самке-матери необходимы специальные механизмы торможения, чтобы сдержать агрессивность по отношению к собственным детям, особенно новорожденным или только что вылупившимся из яйца.
В действительности без этих специальных механизмов сдерживания агрессии нельзя обойтись – по той причине, что животным, заботящимся о потомстве, как раз ко времени появления малышей необходимо быть особенно агрессивными по отношению к любым другим существам. Птице, высиживающей яйца, приходится, защищая свое потомство, нападать на любое приближающееся к гнезду живое существо, с которым она сколько-нибудь соразмерна. Индейка, сидящая на гнезде, должна быть постоянно готова напасть с максимальной энергией не только на мышь, крысу, хорька, ворону, сороку и т. д. и т. п., но и на птицу своего вида – индюка с шершавыми ногами или индейку, ищущую гнездо, – потому что она почти так же опасна для ее выводка, как хищники. И, естественно, она должна быть тем агрессивнее, чем ближе угроза к центру ее мира – к ее гнезду. Только своему птенцу, который вылупляется из яйца в самый разгар ее агрессивности, она не должна причинять никакого вреда! Как обнаружили мои сотрудники Вольфганг и Маргрет Шлейдт, это торможение у индейки включается исключительно акустически. Для изучения некоторых других реакций самцов-индюков на звуковые стимулы они лишили слуха нескольких птиц посредством операции на внутреннем ухе. Эту операцию можно сделать лишь только что вылупившемуся птенцу, а в это время различить пол еще трудно; поэтому среди глухих птиц случайно оказалось несколько самок. Они были использованы – так как ни для чего другого не годились – для изучения функции
Как часто случается при исследовании поведения, эксперимент дал результат, которого никто не ожидал, но гораздо более интересный, чем тот, которого ждали. Глухие индейки совершенно нормально высиживали птенцов, и до этого их социальное и половое поведение также вполне отвечало норме. Но когда у них стали вылупляться индюшата, оказалось, что материнское поведение подопытных животных нарушено самым трагическим образом: все глухие индейки заклевывали насмерть всех своих детей, едва они успевали вылупиться! Если глухой индейке, которая отсидела на искусственных яйцах положенный срок и потому должна быть готова к приему птенцов, показать однодневного индюшонка, она реагирует на него вовсе не материнским поведением: не издает призывных звуков, а когда малыш приближается к ней примерно на метр, готовится к отпору – распускает перья, яростно шипит, и как только индюшонок оказывается в пределах досягаемости ее клюва, клюет его изо всех сил. Если не предполагать, что у индейки повреждено еще что-либо важное, кроме слуха, то такое поведение можно объяснить только одним: у нее нет ни малейшей врожденной информации о том, как должны выглядеть ее малыши. Она клюет все, что движется около ее гнезда и не настолько велико, чтобы реакция бегства пересилила агрессию. Только писк индюшонка включает с помощью врожденного механизма материнское поведение и сдерживает агрессию.
Последующие эксперименты с нормальными, слышащими индейками подтвердили правильность этого истолкования. Если к индейке, сидящей на гнезде, подтягивать на длинной проволоке, как марионетку, натурально сделанное чучело индюшонка, она клюет его точно так же, как глухая. Но стоит включить встроенный в чучело маленький динамик, из которого раздается магнитофонная запись «плача» индюшонка, как нападение обрывается вмешательством сильнейшего торможения так же резко, как при поединках цихлид и ланей, и индейка начинает издавать типичные призывные звуки, соответствующие квохтанью домашних кур.
Каждая неопытная индейка, только что впервые высидевшая индюшат, нападает на все предметы, движущиеся возле ее гнезда, размерами примерно от землеройки до большой кошки. У нее нет врожденного «знания», как именно выглядят хищники, которых нужно отгонять. На беззвучно приближающееся чучело ласки или хомяка она нападает не более яростно, чем на чучело индюшонка, но, с другой стороны, готова сразу по-матерински принять обоих хищников, если они предъявят через встроенный громкоговоритель «удостоверение индюшонка» – магнитофонную запись цыплячьего писка. Видеть, как такая индейка, только что яростно клевавшая беззвучно приближавшегося птенчика, с материнским призывом расправляет перья, чтобы с готовностью принять под себя пищащее чучело хорька – подмененного ребенка[21] в самом ужасном смысле слова, – очень сильное впечатление.
Единственный признак, который, по-видимому, врожденным образом усиливает реакцию на врага, – волосистая, покрытая мехом поверхность. Во всяком случае, из наших первых опытов мы вынесли впечатление, что меховые чучела раздражают индеек сильнее, чем гладкие. Если это так, то индюшонок – а он имеет как раз подходящие размеры, движется около гнезда, да еще вдобавок покрыт пухом – просто не может не вызывать у матери постоянного оборонительного поведения, которое должно столь же постоянно подавляться цыплячьим писком, чтобы предотвратить детоубийство – по крайней мере в случае, если она высидела птенцов впервые и еще не знает по опыту, как выглядят ее дети. При индивидуальном обучении эти формы поведения быстро изменяются.
Такой удивительно противоречивый состав «материнского» поведения индейки заставляет нас задуматься. Совершенно очевидно, что не существует ничего, что, как целое, могло бы быть названо «материнским инстинктом» или «инстинктом заботы о потомстве»; более того, не существует даже врожденной «схемы» – врожденного узнавания своих детей. Напротив того, целесообразное с точки зрения сохранения вида обращение с потомством есть функция множества возникших в процессе эволюции форм движения, реакций и торможений, организованных Великими Конструкторами таким образом, что все вместе они действуют при нормальных внешних условиях как целостная система, «как если бы» данное животное знало, что ему нужно делать в интересах выживания вида и его отдельных особей. Эта система
Итак: то, что у видов, заботящихся о потомстве, мать не обижает своих детенышей, – вовсе не «сам собой разумеющийся» закон природы. В каждом отдельном случае это должно быть обеспечено особым механизмом торможения; с одним из таких механизмов мы только что познакомились на примере индейки. Каждый работник зоопарка, каждый, кто разводил кроликов или пушных зверей, может рассказать историю о том, каких, казалось бы, ничтожных помех бывает достаточно, чтобы подобные механизмы торможения отказали. Я знаю случай, когда пассажирский самолет «Люфтганзы», сбившись в тумане с курса, низко пролетел над фермой чернобурых лисиц, и из-за этого все недавно ощенившиеся самки съели своих щенков.
У многих позвоночных, не заботящихся о потомстве, и у некоторых из тех, которые заботятся о нем лишь ограниченное время, детеныши уже в раннем возрасте, часто задолго до достижения окончательных размеров, бывают столь же ловкими, пропорционально столь же сильными и – поскольку эти виды по большей части все равно не могут научиться слишком многому – почти столь же умными, как взрослые. Поэтому они не особенно нуждаются в защите, и старшие собратья по виду обходятся с ними без всяких церемоний. Совсем иначе обстоит дело у тех высокоорганизованных существ, у которых большую роль играют обучение и индивидуальный опыт; у них родительская опека должна продолжаться долго уже потому, что «жизненная школа» требует много времени. На тесную связь между способностью к обучению и продолжительностью заботы о потомстве уже указывали многие биологи и социологи.
Молодой пес, волк или ворон, достигший уже окончательных размеров тела, но не окончательного веса, – это неловкое, неуклюжее, долговязое существо, которое было бы совершенно неспособно защитить себя от серьезного нападения взрослого собрата по виду, не говоря уже о том, чтобы спастись от него стремительным бегством. Казалось бы, молодым животным названных и многих подобных видов то и другое должно быть особенно необходимо по той причине, что они беззащитны не только против внутривидовой агрессии, но и против охотничьих действий собратьев по виду – крупных хищников. Однако каннибализм у теплокровных позвоночных, по-видимому, очень редок. У млекопитающих он, вероятно, исключается главным образом тем, что собратья по виду «невкусны», что довелось узнать многим полярным исследователям при попытках скормить мясо умерших или забитых по необходимости собак оставшимся в живых. Лишь истинно хищные птицы, прежде всего ястребы, могут иногда в тесной неволе убить и съесть своего сородича; однако я не знаю ни одного случая, чтобы подобное наблюдалось на воле. Какие сдерживающие факторы этому препятствуют, пока неизвестно.
Для уже выросших, но еще неуклюжих молодых птиц и млекопитающих, о которых идет речь, агрессивное поведение взрослых, очевидно, гораздо опаснее любых каннибальских наклонностей. Эта опасность устраняется с помощью ряда очень четко организованных механизмов торможения, большей частью также еще не исследованных. Исключение составляет легко доступный пониманию механизм поведения в не знающем любви сообществе квакв, которому мы далее посвятим небольшую главу. Этот механизм позволяет оперившимся молодым птицам оставаться в колонии, хотя в ее тесных границах буквально каждая ветка на дереве является предметом яростного соперничества соседей. Пока молодая кваква, покинув гнездо, еще попрошайничает, это уже само по себе обеспечивает ей абсолютную защиту от любых нападений оседлых взрослых квакв. Прежде чем взрослая птица соберется клюнуть молодую, та, «квакая» и хлопая крыльями, бросается ей навстречу и старается схватить за клюв и «подоить», потянув его вниз – точно так же, как поступают птенцы, когда хотят, чтобы родители отрыгнули им пищу. Молодая кваква не знает «лично» своих родителей, и я не уверен, что те узнают индивидуально своих детей; заведомо узнают друг друга только молодые птенцы из одного гнезда. Взрослая кваква, у которой нет настроения кормить, в испуге бежит от натиска собственных детей, и точно так же бежит она от любого чужого птенца, вовсе не собираясь его трогать. У многих животных известны аналогичные случаи, когда защитой от внутривидовой агрессии служит
Еще более простой механизм позволяет молодой квакве, уже выросшей и независимой, но долго еще остающейся неравным соперником, приобрести собственный маленький участок в пределах колонии. Молодая кваква, которая почти три года носит детский костюмчик в полоску, возбуждает у старших гораздо менее интенсивную агрессию, нежели птица с взрослой окраской. Это приводит к интересному явлению, которое я не раз наблюдал в альтенбергской колонии свободно гнездившихся квакв. Молодая кваква без всякого умысла приземляется где-нибудь в пределах семейного участка насиживающей пары и, к счастью для себя, попадает не в его свирепо охраняемый центр, т. е. не в ближайшую окрестность гнезда. Но это раздражает одного из соседей, и тот, как «принято» у квакв, медленно подкрадывается к пришельцу, делая угрожающие движения. Однако при этом он неизбежно приближается и к расположенному в том же направлении гнезду соседней высиживающей пары, а поскольку он своим роскошным нарядом и угрожающей позой вызывает гораздо большую агрессивность, чем тихо и робко сидящая молодая птица, именно его, как правило, «берут на мушку» соседи, поднимаясь в контратаку. Часто они атакуют на волосок от молодой птицы и тем самым невольно защищают ее. Поэтому «нераскрашенные» кваквы обычно поселяются
Труднее разобраться в механизме торможения, который препятствует взрослым собакам всех европейских пород всерьез кусать щенков в возрасте до 7–8 месяцев. По наблюдениям Тинбергена, у гренландских эскимосских собак этот запрет ограничивается молодняком своей стаи, запрета кусать чужих щенков у них не существует; может быть, так же обстоит дело и у волков. Каким образом узнается юный возраст собрата по виду, не вполне ясно. Во всяком случае, размеры не играют здесь никакой роли: крошечный, но старый и злобный фокстерьер относится к громадному ребенку-сенбернару, порядочно надоевшему ему своими неуклюжими приглашениями поиграть, так же дружелюбно и миролюбиво, как к щенку своей породы того же возраста. По всей вероятности, существенные признаки, вызывающие это торможение, содержатся в поведении молодой собаки, а также, может быть, в запахе. Последнее представляется правдоподобным, когда видишь, каким образом молодая собака прямо-таки напрашивается на проверку запаха: если приближение взрослого пса кажется молодому в какой-то степени опасным, он бросается на спину, предъявляя свой еще голенький щенячий животик, и к тому же испускает несколько капель мочи, которую взрослый тотчас же нюхает.
Но что, пожалуй, еще интереснее и загадочнее, чем торможение, охраняющее подросшего, но еще неуклюжего детеныша, – это тормозящие агрессию механизмы поведения, которые препятствуют «нерыцарскому» отношению к «слабому полу». У толкунов, поведение которых я уже описывал, у богомолов и у многих других насекомых, как и у многих пауков, сильным полом являются, как известно, самки, и необходимы особые механизмы поведения, препятствующие тому, чтобы счастливый жених был съеден
Здесь, однако, нас должны занимать не эти капризы природы, а те механизмы торможения, которые у столь многих птиц и млекопитающих, а также и у человека весьма затрудняют избиение дам и девиц, если не полностью препятствуют ему. Правда, что касается человека, то максима «you can not hit a woman»[22] соблюдается не всегда. Берлинский юмор, часто смягчающий добросердечием мрачноватые краски, заставляет побитую мужем женщину говорить рыцарски вмешавшемуся прохожему: «Ну а вам-то какое дело, что мой муженек меня колотит?»* Но среди животных есть целый ряд видов, у которых при нормальных, то есть не патологических, условиях самец никогда не нападает всерьез на самку.
Это относится, например, к собакам и, без сомнения, также к волкам. Я испытывал бы глубокое недоверие к кобелю, укусившему суку, и посоветовал бы его хозяину соблюдать большую осторожность, особенно если в доме есть дети, – потому что в социальном торможении этого пса явно что-то не в порядке. Однажды я попробовал выдать замуж свою суку Штази за огромного сибирского волка; когда я начал с ним играть, она от ревности пришла в бешенство и совершенно серьезно на него набросилась. Единственное, что он сделал, – подставил исступленно кусавшейся рыжей фурии свое огромное светло-серое плечо, чтобы принять укусы на менее уязвимое место. Точно такой же абсолютный запрет трогать самку существует у некоторых птиц семейства вьюрковых, например у снегиря, и даже у некоторых пресмыкающихся – например, у изумрудной ящерицы.
У самцов этого вида агрессивное поведение вызывается роскошным нарядом соперника – прежде всего великолепным ультрамариновым горлом и зеленой окраской остального тела, от которой и пошло название этих ящериц. В то же время торможение, запрещающее кусать самку, явно основано на обонятельных признаках. Об этом мы с Г. Кицлером узнали, когда однажды коварно раскрасили под самца цветными мелками самку нашего самого крупного изумрудного ящера. Когда мы выпустили даму-ящерицу обратно в вольер, она – разумеется, не подозревая о своей внешности – побежала кратчайшим путем на территорию своего супруга. Увидев ее, он яростно бросился на мнимого самца, вторгшегося в его владения, и широко раскрыл пасть для укуса, но тут же, уловив запах загримированной дамы, затормозил так резко, что его занесло и он перекувырнулся через самку. Затем он обстоятельно обследовал ее языком и потом уже не обращал внимания на зовущую к бою расцветку; это уже само по себе – примечательное достижение для рептилии. Но что всего интереснее – это происшествие настолько потрясло изумрудного рыцаря, что он еще долго после того и настоящих самцов, прежде чем напасть, ощупывал языком, проверяя на запах. Так сильно он был смущен тем, что едва не укусил даму!
Можно было бы подумать, что у видов, у которых самцам абсолютно запрещено кусать самок, дамы держатся со всем мужским полом весьма дерзко и заносчиво. Как это ни загадочно, дело обстоит как раз наоборот. Агрессивные крупные самки изумрудной ящерицы, затевающие между собой яростные баталии, в буквальном смысле ползают на брюхе перед самым юным, самым слабым самцом, даже если он весит втрое меньше, а его мужественность едва проявляется синим оттенком на горле, который можно сравнить с первым пушком на подбородке гимназиста. Самки поднимают с земли передние лапки и своеобразно поводят ими, словно собираясь играть на фортепиано: это общий всем ящерицам жест покорности – «переступание» (Treteln), как назвал его Крамер. Так же и суки, особенно тех пород, которые близки к северному волку, относятся к избранному кобелю – хотя он никогда не кусал их и вообще не доказывал свое превосходство каким-либо действием – прямо-таки со смиренным почтением, едва ли не граничащим с тем, какое они испытывают к человеку-хозяину. Но самое интересное и самое непонятное – это иерархические отношения между самцами и самками у некоторых птиц из широко известного семейства вьюрковых, к которому относятся чижи, щеглы, снегири, зеленушки и многие другие птицы, в том числе канарейки.
Например, у зеленушек, по наблюдениям Р. Хайнда, в период размножения самка доминирует над самцом, а в остальное время года – наоборот, самец над самкой. Чтобы прийти к такому выводу, достаточно понаблюдать, кто после кого клюет и кто избегает клевать другого. В отношении снегирей, которых мы знаем особенно хорошо благодаря исследованиям Николаи, на основании таких же наблюдений и умозаключений можно было бы сделать вывод, что у этого вида, у которого пары остаются неизменными из года в год, самка всегда иерархически выше самца. У снегирей супруга всегда слегка агрессивна, нередко кусает своего супруга, и даже в церемонии ее приветствия – так называемом «поцелуе» («Schnabelflirt») – содержится изрядная доля агрессии, хотя и в строго ритуализованной форме. Самец, напротив,
Совершенно аналогично ведут себя при любых нападениях самок самцы собаки и волка. Даже если такие нападения вполне серьезны, как в случае с моей Штази, ритуал безоговорочно требует от кобеля, чтобы он не только не огрызался, но, невзирая ни на что, сохранял «приветливое выражение лица» – держал уши вверх и назад и не топорщил шерсть на макушке. Keep smiling![23] Единственная защита, какую мне приходилось наблюдать в подобных случаях – интересно, что ее описал и Джек Лондон в повести о собаке «Белый Клык», – состоит в резком повороте задней части тела, производящем впечатление крайней «пренебрежительности», особенно когда массивный кобель, сохраняя «дружелюбную улыбку», отшвыривает крикливо нападающую на него суку на метр в сторону.
Мы вовсе не приписываем дамам-собакам и дамам-снегирям человеческие качества, утверждая, что пассивная реакция на их агрессивность производит на них впечатление. Глубокое впечатление, производимое невозмутимостью, – весьма общий принцип. Это подтверждается также многократными наблюдениями Г. Кицлера над борьбой самцов прыткой ящерицы. В их поразительно ритуализованных турнирных боях каждый из соперников прежде всего демонстрирует другому в импонирующей позе свою тяжелобронированную голову, затем один из них хватает противника, но после короткой борьбы отпускает и ждет, чтобы тот, в свою очередь, схватил его. Если противники равны по силе, это повторяется много раз, пока один из соперников, совершенно невредимый, но обессиленный, не прекратит борьбу. Между тем у ящериц, как и у многих других холоднокровных животных, более мелкие экземпляры «входят в раж» несколько быстрее, т. е. новый прилив возбуждения большей частью происходит у них быстрее, чем у более крупных и более старших собратьев по виду. В турнирных боях у прыткой ящерицы это довольно регулярно приводит к тому, что меньший из двух борцов первым хватает противника за загривок и дергает из стороны в сторону. При значительной разнице в размерах самцов может случиться, что меньший, кусавший первым, отпустив большего, не ждет ответного укуса, а сразу «переступает», т. е. выполняет жест покорности, и затем убегает. Значит, и при чисто пассивном сопротивлении противника он заметил, насколько тот превосходит его.
Эта необыкновенно комичная процедура всегда напоминает мне сцену из давно забытого фильма Чарли Чаплина: Чарли подкрадывается к своему громадному сопернику, размахивается тяжелой дубинкой и изо всех сил бьет его по затылку. Гигант удивленно смотрит вверх и слегка потирает рукой задетое место, явно убежденный, что его укусило какое-то летучее насекомое. Тогда Чарли поворачивается и улепетывает так отчаянно, как умел делать только он.
У голубей, певчих птиц и попугаев существует удивительный ритуал, каким-то загадочным способом связанный с ранговым порядком, – передача корма супругу. Это кормление, которое при поверхностном наблюдении большей частью принимают за нечто вроде поцелуя, любопытным образом представляет собой – как и множество других внешне «самоотверженных» и «рыцарственных» форм поведения животных и человека – не только социальную обязанность, но одновременно и
Когда Николаи однажды воссоединил после долгой разлуки парочку одного из африканских видов мелких вьюрковых, Serinus leucopygius, супруги сразу узнали друг друга и радостно полетели друг другу навстречу, но самка, видимо, забыла о своем прежнем подчиненном положении, потому что тотчас же вознамерилась отрыгнуть из зоба и покормить партнера. А поскольку и он сделал то же, первый момент встречи был слегка омрачен выяснением отношений, в котором самец одержал верх, после чего супруга уже не пыталась кормить, а требовала, чтобы кормили ее. У снегирей, у которых супруги не расстаются круглый год, может случиться, что самец начинает линять раньше, чем самка, и уровень его сексуальных и социальных претензий понижается, в то время как самка еще вполне «в форме» в том и другом отношении. В таких случаях, довольно частых и в естественных условиях, так же как и в более редких, когда самец утрачивает главенствующее положение по каким-либо патологическим причинам, нормальное направление передачи корма изменяется на противоположное: самка кормит ослабевшего супруга. Наблюдателю, склонному к антропоморфизму, как правило, кажется необычайно трогательным, что супруга так заботится о своем прихворнувшем муже. Как уже говорилось, такое толкование неверно: она и раньше всегда охотно кормила бы его, если бы этому не препятствовало его ранговое превосходство.
Таким образом, очевидно, что социальное первенство самок у снегирей, так же как и у псовых, – всего лишь видимость, возникающая благодаря «рыцарскому» запрету для самцов обижать самок. В человеческих обычаях культурным аналогом этих ритуализованных видов поведения животных является точно такое же по форме поведение людей в западных культурах. Даже в Америке, стране безграничного почитания женщины, действительно
Самое сильное торможение, не позволяющее кусать самку своего вида, мы находим у европейских хомяков. Может быть, для этих грызунов такой запрет особенно важен потому, что у них самец гораздо крупнее самки, а длинные резцы этих животных способны наносить очень тяжелые раны. Эйбль-Эйбесфельдт установил, что когда во время короткого брачного периода самец вторгается на территорию самки, проходит немало времени, прежде чем эти закоренелые одиночки настолько привыкнут друг к другу, что самка начнет переносить приближение самца. В течение этого периода, и только тогда, самка хомяка проявляет пугливость и робость перед самцом! В любое другое время это яростная фурия, безудержно бросающаяся на самца с укусами. При разведении этих животных в неволе необходимо своевременно разъединять партнеров после спаривания, чтобы не дошло до мужских трупов.
Три особенности, о которых мы только что упомянули при описании поведения хомяков, характерны для всех механизмов торможения, препятствующих убийству или серьезному ранению, и поэтому заслуживают более подробного обсуждения: во-первых, существует зависимость между действенностью оружия, которым располагает вид, и механизмами, препятствующими применению этого оружия против собратьев по виду; во-вторых, существуют ритуалы, цель которых состоит в том, чтобы приводить в действие у агрессивных собратьев по виду именно эти механизмы торможения; в-третьих, на эти механизмы нельзя полагаться абсолютно, иногда они могут и отказать.
В другом месте я уже подробно говорил о том, что торможение, не позволяющее убить или ранить собрата по виду, должно быть наиболее сильным и надежным у тех видов, которые, во-первых, как профессиональные охотники располагают оружием, достаточным для быстрого и верного умерщвления крупной добычи, а во-вторых, живут общественной жизнью. Хищникам-одиночкам – например, многим куньим и кошачьим – достаточно, чтобы сексуальное возбуждение затормаживало агрессию и охотничий инстинкт на время, достаточное для безопасного соединения полов. Но если хищники, охотящиеся на крупных животных, постоянно живут вместе, как, например, волки и львы, у них должны существовать надежные и неизменно действенные механизмы торможения, совершенно самостоятельные и не зависящие от меняющихся настроений отдельных животных. Так возникает особенно трогательный парадокс: как раз наиболее кровожадные звери – прежде всего волк, которого Данте называет «bestia senza pace»[25], – обладают самыми надежными средствами торможения убийства, какие только есть в этом мире. Когда мои внуки играют со сверстниками, необходим присмотр кого-нибудь из взрослых; но я со спокойной душой оставляю их одних в обществе наших больших собак – помеси чау с овчаркой, – чрезвычайно свирепых на охоте. Социальные запреты, на которые я полагаюсь в подобных случаях, отнюдь не являются чем-то приобретенным в процессе одомашнения, но, без сомнения, унаследованы от волка, bestia senza pace!
Очевидно, что у разных видов механизмы социального торможения приводятся в действие очень разными стимулами. Например, у самцов изумрудной ящерицы запрет кусать самку, несомненно, зависит, как мы видели, от химических раздражителей; без сомнения, так же обстоит дело у собак с запретом кусать сук, в то время как бережное отношение взрослой собаки ко всем щенкам вызывается, по-видимому, также и их поведением. Поскольку торможение, как будет еще подробнее показано в дальнейшем, есть весьма активный процесс, который противостоит некоторому столь же активному побуждению и подавляет или видоизменяет его, вполне правильно говорить о
Ритуализованные формы движения, обеспечивающие торможение агрессии у собратьев по виду, обычно называют жестами покорности или умиротворения (Demuts – oder Befriediegungs-Gebärden); второй термин, пожалуй, лучше, поскольку он не столь сильно соблазняет субъективизировать поведение животных. Церемонии такого рода, как и вообще ритуализованные выразительные движения, возникают разными путями. В главе о ритуализации мы уже видели, каким образом из конфликтного поведения, из движений намерения и т. д. могут возникать сигналы с функцией сообщения и какую силу приобретают такие ритуалы. Познакомиться с этим было необходимо, чтобы разъяснить сущность действия умиротворяющих движений, о которых пойдет речь теперь.
Любопытно, что многие жесты умиротворения у самых разных животных возникли под селекционным давлением механизмов поведения, запускающих борьбу. Животное, стремящееся успокоить собрата по виду, делает все возможное, чтобы – выражаясь несколько антропоморфно –
Устранение сигнала, запускающего борьбу, поначалу позволяет лишь избегать запуска внутривидовой агрессии, но не включать активное торможение уже начатого нападения. Однако совершенно очевидно, что с точки зрения эволюции от первого до второго всего один шаг, и как раз возникновение умиротворяющих жестов из сигналов борьбы «с обратным знаком» дает тому прекрасные примеры. Естественно, у очень многих животных угроза состоит в том, что они многозначительно обращают в сторону противника и «суют ему под нос» свое оружие, будь то зубы, клюв, когти, сгиб крыла или кулак. Поскольку у таких видов все эти прелестные жесты принадлежат к числу сигналов, «понятных» от рождения и в зависимости от силы адресата вызывающих у него либо ответную угрозу, либо бегство, характер жестов, предотвращающих борьбу, в этом случае ясно предначертан: они должны состоять в том, что ищущее мира животное отворачивает оружие от противника.
Однако оружие почти никогда не служит только для нападения, оно всегда служит и для защиты, для отражения ударов, и потому в этой форме жестов умиротворения есть большая загвоздка: каждое животное, выполняющее такой жест, весьма опасным образом разоружается, а во многих случаях даже подставляет противнику незащищенным самое уязвимое место своего тела. Тем не менее эта форма жестов покорности распространена чрезвычайно широко и была «изобретена» независимо друг от друга самыми разными группами позвоночных. Побежденный волк отворачивает голову от победителя, подставляя ему, таким образом, чрезвычайно уязвимую боковую сторону шеи, выгнутую навстречу укусу. Галка подставляет под клюв другой галке, которую хочет умиротворить, незащищенную выпуклость своего затылка – как раз то место, куда такие птицы обычно направляют серьезные удары с целью убийства. Это совпадение настолько бросается в глаза, что я долгое время думал, будто животное обеспечивает действенность подобных поз покорности именно тем, что подставляет противнику свое самое уязвимое место. У волка и собаки это в самом деле выглядит так, как если бы молящий о пощаде подставлял победителю свою яремную вену. И хотя поначалу единственной действенной составной частью таких выразительных движений было, несомненно, отворачивание оружия от противника, в моем прежнем мнении есть все же некоторая доля истины.
Если бы зверь внезапно подставил все еще разъяренному противнику незащищенную и весьма ранимую часть тела, надеясь, что происходящего при этом выключения вызывающих нападение стимулов будет достаточно, чтобы предотвратить атаку, это было бы самоубийственной затеей. Мы слишком хорошо знаем, как медленно происходит переход от господства одного инстинкта к господству другого, и можем смело утверждать, что простое устранение стимула, вызывающего нападение, привело бы лишь к весьма постепенному угасанию агрессивного настроения нападающего животного. Таким образом, если
Это безусловно верно в отношении собак, у которых я много раз видел, что когда побежденный внезапно принимает позу покорности, подставляя победителю незащищенную шею, тот выполняет движение убийства «вхолостую» – возле самой шеи морально побежденного противника, но с
Аналогичное развитие сигнала, тормозящего агрессию, произошло и у врановых. Пожалуй, все крупные черные и серые врановые в качестве жеста умиротворения подчеркнуто отворачивают голову от партнера. У многих из них, например у серой вороны и у африканского белогрудого ворона, затылочная область, которую подставляют при этом жесте, отмечена светлой окраской. У галок, которым ввиду их тесной совместной жизни в колониях, очевидно, необходим особенно действенный жест умиротворения, та же часть оперения заметно отличается от остального черного не только великолепной шелковистой светло-серой окраской: эти перья, кроме того, значительно длиннее и, подобно украшающим перьям некоторых цапель, не имеют крючков на бородках, так что образуют бросающиеся в глаза пышный и блестящий венец, когда в максимально распущенном виде подставляются жестом покорности под клюв собрата по виду. Чтобы тот в такой ситуации клюнул, совершенно невозможно – этого не бывает никогда, даже если более слабая галка приняла позу покорности в самый момент его атаки. Более того, в большинстве случаев птица, только что яростно нападавшая, реагирует социальным «причесыванием», дружелюбно перебирая и чистя перья на затылке покорившегося сородича – поистине трогательная форма заключения мира!
Существует целый ряд жестов покорности, восходящих к инфантильному, детскому поведению, а также других, очевидным образом происшедших от поведения самок при спаривании. Однако в своей нынешней функции эти жесты не имеют ничего общего ни с ребячливостью, ни с сексуальностью самки, а означают, антропоморфно выражаясь, всего лишь «Не трогай меня, пожалуйста!». Напрашивается предположение, что у соответствующих групп животных еще до того, как такие выразительные движения приобрели более общий социальный смысл, существовали специальные механизмы торможения, препятствовавшие нападению на детенышей или на самок; более того, можно даже предположить, что у этих животных более многочисленная социальная группа развилась из пары и семьи.
Тормозящие агрессию жесты подчинения, которые развились из настойчивых выразительных движений молодых животных, особенно характерны для псовых. Это неудивительно, поскольку у них очень силен запрет нападать на детей. Р. Шенкель показал, что очень многие жесты активного подчинения, т. е.
Выразительные движения социальной покорности, которые развились из поведения самки, приглашающей к спариванию, можно обнаружить у обезьян, особенно у павианов. Ритуальное подставление задней части тела, которая часто бывает раскрашена с совершенно невероятным великолепием, зрительно оттеняя эту церемонию, у павианов в своей современной форме вряд ли еще имеет что-либо общее с сексуальностью и сексуальной мотивацией. Она означает лишь то, что обезьяна, выполняющая этот ритуал, признает более высокий ранг той, которой он адресован. Уже совсем юные обезьянки соблюдают этот обычай без какого-либо наставления. Девочка-павиан Пия, принадлежавшая Катарине Гейнрот и жившая среди людей почти с самого рождения, торжественно выполняла церемонию «подставления попки» перед каждым стулом, когда ее выпускали в незнакомую комнату: видимо, стулья внушали ей страх. Самцы павианов обращаются с самками властно и грубо, и хотя, согласно полевым наблюдениям Уошбэрна и Де Вора, в естественных условиях это обращение далеко не так жестоко, как можно было бы предположить по их поведению в неволе, оно все же не слишком мягко – в противоположность церемонной учтивости псовых и гусей. Поэтому понятно, что у этих обезьян легко отождествляются значения «Я – твоя самка» и «Я – твой раб». Происхождение символики этого своеобразного жеста видно не только по самой форме движения, но и по тому, каким образом адресат принимает его к сведению. Я видел однажды в берлинском зоопарке, как два сильных старых самца-гамадрила на мгновение схватились в серьезной драке. В следующий миг один из них бежал, яростно преследуемый победителем, который в конце концов загнал его в угол. У побежденного не осталось другого выхода, кроме жеста смирения, в ответ на который победитель тотчас же отвернулся и в позе импонирования, на вытянутых лапах, пошел прочь. Тогда побежденный, вереща, пустился ему вдогонку и прямо-таки неотступно его преследовал, подставляя зад, пока сильнейший не «принял к сведению» его покорность: с довольно скучающей миной оседлал его и проделал несколько небрежных копулятивных движений. Только после этого побежденный успокоился, убедившись, по-видимому, что его бунт прощен.
Среди различных и происходящих из различных источников церемоний умиротворения нам осталось рассмотреть еще те, которые, по моему мнению, являются важнейшими для нашей темы, а именно ритуалы умиротворения и приветствия, возникшие из заново ориентированных или переориентированных движений нападения. Эти церемонии, о которых коротко уже говорилось, отличаются от всех до сих пор рассмотренных тем, что не затормаживают агрессию, но отводят ее от определенных собратьев по виду и направляют на других. Я уже говорил, что это переориентирование агрессивного поведения является одним из самых гениальных изобретений эволюции. Но это еще не все. Везде, где можно наблюдать заново ориентированный ритуал умиротворения, эта церемония связана
По происхождению и по первоначальной функции личные связи относятся к тормозящим агрессию, умиротворяющим механизмам поведения; поэтому их следовало бы рассмотреть в главе о формах поведения, аналогичных морали. Однако они образуют настолько необходимый фундамент для построения человеческого общества и настолько важны для темы этой книги, что о них следует рассказать подробно. Но этому придется предпослать еще три главы, потому что, только зная другие возможные структуры совместной жизни, в которых личная дружба и любовь
8. Анонимная стая
Осилить массу можно только массой.
Первая из трех общественных форм, которую мы хотим теперь сравнить, как своего рода сумрачный «необработанный» фон, с сообществом, построенным на личной дружбе и любви, – так называемая анонимная стая. Это самая распространенная и, несомненно, самая примитивная форма объединения в сообщество, встречающаяся уже у многих беспозвоночных, например у каракатиц и у насекомых. Однако это вовсе не значит, что она не встречается у высших животных; даже люди при известных особенно страшных обстоятельствах – при панике – могут впадать в состояние анонимной стаи, «регрессировать» до него.
Под «стаей» мы понимаем не любое случайное скопление особей одного и того же вида, какое возникает, например, когда много мух или коршунов собирается на падали или на каком-нибудь особенно благоприятном участке приливной зоны плотной массой поселяются улитки или морские анемоны. Понятие «стая» определяется тем, что отдельные особи одного вида реагируют
Сплоченность анонимной стаи вызывает ряд вопросов, относящихся к физиологии поведения. Они касаются не только функционирования органов чувств и нервной системы, вызывающих движение в одном направлении – «положительный таксис», – но также – и в первую очередь – высокой избирательности этой реакции. Когда такое стадное животное стремится любой ценой быть в непосредственной близости ко множеству себе подобных и лишь в самом крайнем случае удовлетворяется животными другого вида в качестве замещающих объектов – это требует объяснения. Такое стремление может быть врожденным, как, например, у многих уток, которые избирательно реагируют на окраску крыльев своего вида и летят следом, но может и зависеть от индивидуального обучения.
На многие «почему?», возникающие в связи со сплоченностью анонимной стаи, мы не сможем дать вполне удовлетворительного ответа, пока не решим вопрос «зачем?» в том смысле, в каком о нем говорилось выше. При постановке этого вопроса мы сталкиваемся с парадоксом. Насколько легко найти убедительный ответ на, казалось бы, бессмысленный вопрос, для чего может быть полезна «злая» агрессия, о значении которой для сохранения вида мы уже знаем из 3-й главы, настолько же, как это ни странно, трудно сказать, для чего нужно объединение в громадные анонимные стаи, существующие у рыб, птиц и многих млекопитающих. Мы слишком привыкли видеть эти сообщества; а поскольку мы сами тоже ведь общественные существа, нам слишком легко представить себе, что одинокая сельдь, одинокий скворец или бизон не могут чувствовать себя хорошо. Поэтому вопрос «зачем?» просто не приходит нам в голову. Однако правомерность такого вопроса сразу становится ясной, если принять во внимание очевидные вредные последствия объединения в крупные стаи: большому числу животных трудно прокормиться, у них нет возможности спрятаться (которую естественный отбор оценивает очень высоко), возрастает подверженность паразитам и т. п.
Казалось бы,
Я полагаю, что мы не попадем в порочный круг, если из того очевидного факта, что жизнь в больших стаях сопряжена с серьезными вредными последствиями, сделаем вывод, что в каком-то другом отношении такая жизнь должна иметь преимущества, которые не только уравновешивают вредные последствия, но даже перевешивают их до такой степени, что возникает селекционное давление, вырабатывающее сложные механизмы сплочения стаи.
Если стадные животные хотя бы в малейшей степени
Но какие преимущества дает тесная сплоченность стаи совершенно безоружным видам – таким как сельди и другие рыбы, плавающие косяками, мелкие птички, огромными полчищами совершающие свои перелеты, и множество других? Я могу предложить только одно объяснение, которое привожу не без колебаний, так как мне самому трудно поверить, что одна-единственная маленькая, хотя и широко распространенная слабость хищников имеет столь далеко идущие последствия для поведения животных, служащих им добычей. Эта слабость состоит в том, что очень многие, а может быть даже все хищники, охотящиеся на отдельных животных, неспособны сосредоточиться на одной цели, если одновременно в их поле зрения проносится множество других, равноценных. Попробуйте вытащить одну птицу из клетки, в которой их много. Даже если вам вовсе не нужна какая-то конкретная птица, а просто нужно освободить клетку, вы с изумлением обнаружите, что необходимо твердо сосредоточиться на какой-то определенной, чтобы вообще поймать хоть одну. Кроме того, вы поймете, как невероятно трудно сохранять эту нацеленность на выбранный объект и не позволять себе отвлекаться на другие, которые кажутся более доступными. Другую птицу, которая, казалось бы, лезет под руку, не удастся схватить почти никогда, потому что вы не следили за ее движениями в предыдущие секунды и поэтому не сможете предугадать, как она будет двигаться в следующий момент. Сверх того, как это ни удивительно, вы часто будете делать хватательные движения в направлении,
По-видимому, в точности так же поступают очень многие хищники, когда перед ними много целей. Экспериментально установлено, что золотые рыбки, как это ни парадоксально, хватают меньше водяных блох, если предложить их слишком много сразу. Точно так же ведут себя ракеты с автоматическим радарным наведением на самолет: они летят по равнодействующей между двумя целями, если те расположены близко друг к другу. Хищная рыба, подобно ракете, неспособна намеренно игнорировать одну цель, чтобы сосредоточиться на другой. Вполне вероятно, таким образом, что сельди сбиваются в плотные косяки по той же причине, по которой проносящиеся над нами реактивные истребители летят плотно сомкнутым строем, что далеко не безопасно даже при самом высоком уровне мастерства пилотов.
Каким бы натянутым ни казалось такое объяснение этого широко распространенного явления человеку, далекому от подобных проблем, в пользу его правильности имеются веские аргументы. Насколько я знаю, нет ни одного вида, живущего в тесном стайном объединении, у которого отдельные животные в стае, будучи взволнованы, то есть заподозрив присутствие хищника, не стремились бы
Есть еще один очень сильный довод в пользу правильности моего объяснения: ни один крупный профессиональный охотник никогда не нападает на жертву внутри тесно сбившегося стада. Не только крупные хищные млекопитающие, такие как лев и тигр, принимают в расчет обороноспособность добычи, прежде чем прыгнуть на буйвола в стаде; более мелкие охотники на беззащитную дичь тоже почти всегда стараются отбить от стаи кого-то одного, прежде чем соберутся всерьез на него напасть. У сапсана и чеглока есть особая форма движения, которая служит исключительно для этой цели. У. Биб наблюдал нечто подобное у глубоководных рыб. Он видел, как крупная макрель следует за косяком маленьких рыб-ежей и терпеливо ждет, пока какая-нибудь рыбка отделится наконец от плотного строя, чтобы схватить какую-нибудь мелкую добычу. Такая попытка неизменно заканчивается гибелью маленькой рыбки в желудке большой.
Перелетные стаи скворцов очевидным образом используют затруднения хищника при выборе цели также и для того, чтобы посредством отрицательного подкрепления внушать ему отвращение к охоте на них. Когда стая этих птиц замечает в воздухе ястребаперепелятника или чеглока, она сжимается настолько плотно, что кажется, будто птицы уже не в состоянии работать крыльями. Однако таким строем скворцы не улетают от хищника, а спешат ему навстречу и в конце концов окружают его со всех сторон, точь-в-точь как амеба обтекает частицу пищи, впуская ее внутрь себя в маленький пустой объем – «вакуоль». Некоторые наблюдатели утверждали, что в результате этого маневра у хищной птицы уходит воздух из-под крыльев, так что она не может больше летать и тем более нападать. Это, само собой, абсурд, но такое переживание наверняка достаточно мучительно для хищника, чтобы обеспечить отрицательное подкрепление, так что эта форма поведения имеет ценность для сохранения вида.
Многие социологи полагают, что самой первой формой социальной сплоченности была
Чисто количественный и в известном смысле очень демократичный характер такой «передачи настроений» приводит к тому, что решение дается рыбьей стае тем труднее, чем больше в ней особей и чем сильнее у них стадный инстинкт. Рыба, которая по какой бы то ни было причине поплыла в определенном направлении, вскоре волей-неволей выплывает из стаи и сразу попадает под влияние всех тех стимулов, которые настойчиво побуждают ее вернуться. Чем больше рыб выплывет под действием какого-либо внешнего стимула в одном и том же направлении, тем вероятнее, что они увлекут за собой всю стаю; чем больше стая и тем самым сильнее ее обратное притяжение, тем меньше проплывут ее предприимчивые члены, прежде чем повернут обратно и вернутся в стаю, словно притянутые магнитом. Поэтому большая стая плотно сбившихся мелких рыб являет собой жалкую картину нерешительности. То и дело предприимчивые особи образуют маленький поток, вытягивающийся, как ложноножка у амебы. Чем длиннее становятся эти «псевдоподии», тем они делаются тоньше и тем сильнее, видимо, становится напряжение вдоль них; по большей части такая вылазка заканчивается стремительным бегством в глубь стаи. При этом зрелище мурашки пробегают по коже; поневоле начинаешь сомневаться в демократии и находить достоинства в политике правых.
Впрочем, такие выводы нельзя считать обоснованными, как показывает очень простой, но важный для социологии опыт, который поставил однажды на речных гольянах Эрих фон Гольст. Он удалил у одной-единственной рыбки этого вида передний мозг, отвечающий, во всяком случае у этих рыб, за все реакции стайного объединения. Гольян без переднего мозга выглядит как нормальный, нормально ест, нормально плавает, и единственный отличительный признак в его поведении состоит в том, что ему безразлично, следует ли за ним кто-нибудь из товарищей, когда он выплывает из стаи. Таким образом, у него отсутствует «уважительное отношение к товарищам», свойственное нормальной рыбе, которая, даже если очень интенсивно плывет в каком-нибудь направлении, уже с самых первых движений нерешительно оглядывается на товарищей по стае: для нее важно, плывут ли за ней другие и много ли их. Товарищу без переднего мозга это было совершенно безразлично; если он видел корм или по какой-то другой причине хотел куда-нибудь свернуть, он решительно туда направлялся. И вот что тогда происходило:
Действие внутривидовой агрессии, отталкивающей и отдаляющей друг от друга животных одного вида, противоположно действию стадного инстинкта, так что, само собой, сильная агрессивность и очень тесная сплоченность стаи несовместимы. Однако менее крайние проявления воздействий обоих механизмов поведения вовсе не исключают друг друга. У многих видов, образующих очень большие скопления, отдельные особи все же никогда не придвигаются друг к другу ближе некоторого определенного предела: между каждыми двумя животными всегда сохраняется какое-то постоянное расстояние. Хороший пример – скворцы, рассаживающиеся на телеграфном проводе с правильными промежутками, словно жемчужины в ожерелье. Расстояние между двумя птицами в точности соответствует их возможности достать друг друга клювом. Когда скворцы только что сели, они размещаются случайным образом; но те, которые оказались на слишком близком расстоянии, тотчас затевают драку, отгоняя друг друга, и она продолжается до тех пор, пока повсюду не установится «предписанная»
О том, что сплоченность стаи и внутривидовая агрессия
Лишь у немногих видов птиц супружеские пары, а также родители и дети, держатся вместе и в больших перелетных стаях, как у лебедей, диких гусей и журавлей. Понятно, что в большинстве крупных птичьих стай многочисленность и теснота затрудняют сохранение связей между отдельными особями, но по большей части такие животные и не придают этому никакого значения. Дело именно в том, что форма такого объединения неизбежно вполне анонимна; каждому отдельному существу общество каждого собрата по виду так же мило, как и любого другого. Идея личной дружбы, так прекрасно выраженная в народной песне – «У меня был друг-товарищ, лучше в мире не сыскать», – абсолютно неприложима к такому стадному существу;
Связь, соединяющая такую анонимную стаю, имеет совершенно иной характер, нежели личная дружба, придающая силу и прочность нашему собственному сообществу. Однако можно было бы предположить, что личная дружба и любовь вполне могли бы развиться в недрах такого мирного объединения; эта мысль особенно заманчива по той причине, что анонимная стая, безусловно, появилась в процессе эволюции раньше личной связи. Поэтому, чтобы избежать недоразумений, я хочу заранее сказать о том, что будет главной темой 11-й главы: объединение в анонимную стаю и личная дружба исключают друг друга, потому что последняя, как это ни удивительно, всегда связана с агрессивным поведением. Мы не знаем ни одного живого существа, которое было бы способно к личной дружбе и при этом лишено агрессивности. Особенно хорошо заметна эта связь у тех животных, которые становятся агрессивными лишь в период размножения, а в остальное время лишены агрессивности и образуют анонимные стаи. Если у таких существ вообще возникают личные связи, с угасанием агрессивности они распадаются. Именно поэтому не сохраняются супружеские пары у аистов, зябликов, цихлид и других животных, собирающихся для осенних странствий в большие анонимные стаи.
9. Общественный порядок без любви
…и в сердце вечный хлад.
Противопоставление анонимной стаи и личной связи, которым мы закончили предыдущую главу, означает лишь, что эти два механизма социального поведения в весьма значительной степени исключают друг друга; оно не означает, что нет других механизмов. У животных возможны и такие отношения между особями, которые соединяют их на долгое время и даже на всю жизнь без возникновения личных связей. Как у людей бывают деловые партнеры, хорошо сработавшиеся, но никогда не проявляющие желания пойти вместе на прогулку или как-нибудь еще побыть вместе, так и у многих видов животных имеются индивидуальные связи, которые осуществляются лишь опосредованно, благодаря общим интересам партнеров в некотором общем «предприятии» – или, лучше сказать, которые и состоят в этом предприятии. Любителям животных, склонным их очеловечивать, странно и даже неприятно слышать, что у очень многих птиц, в том числе и у живущих в пожизненном «браке», самцы и самки не придают никакого значения совместной жизни, и им в буквальном смысле нечего делать друг с другом, когда они не заняты совместной деятельностью, относящейся к заботе о гнезде и птенцах.
Крайний случай таких отношений – индивидуальных, но не связанных с индивидуальным узнаванием и любовью партнеров – представляет то, что Гейнрот назвал «местным браком» (Ortsehe). Например, у изумрудных ящериц самцы и самки занимают участки независимо друг от друга, и каждое животное обороняет свой участок исключительно от представителей своего пола. Самец ничего не предпринимает в ответ на вторжение самки, да он и не может ничего сделать, поскольку торможение не позволяет ему напасть на самку. В свою очередь, и самка не может напасть на самца, даже если тот молод и значительно ей уступает в размерах и силе, потому что ее, как было описано ранее, удерживает глубокое врожденное почтение к регалиям мужественности. Поэтому самцы и самки устанавливают границы своих владений так же независимо, как животные двух разных видов, не нуждающиеся во внутривидовом дистанцировании. Принадлежность самцов и самок изумрудной ящерицы к одному виду выражается только в том, что они проявляют одинаковые «вкусы», когда им нужно занять жилую норку или подыскать место для ее устройства. Но даже в хорошо оборудованном вольере площадью более 40 квадратных метров, да и в естественных условиях ящерицы не всегда имеют в своем распоряжении неограниченно много привлекательных возможностей устроить себе жилье – пустот между камнями, нор в земле и т. п. Поэтому неизбежно получается так, что самец и самка, которых ничто друг от друга не отталкивает, поселяются в одном и том же жилище. Кроме того, два возможных жилища редко оказываются в точности равноценными и одинаково привлекательными; поэтому неудивительно, что в нашем вольере, в особенно удачно обращенной к югу норке, вскоре обосновались самый сильный самец и самая сильная самка из всей нашей колонии ящериц. Животные, которые таким образом оказываются в длительном и весьма тесном контакте, естественно, чаще спариваются друг с другом, чем с чужими партнерами, случайно попавшимися на границе их владений, но отсюда не следует, что они отдают индивидуальное предпочтение совладельцу жилища. Когда одного из «местных супругов» в ходе эксперимента удаляли, то довольно скоро среди ящериц вольера «проходил слух», что освободилось заманчивое место для самца или для самки. Это вело к новым яростным схваткам претендентов, и – что можно было предвидеть, – как правило, уже на другой день следующие по силе самец или самка овладевали этим жилищем и вместе с ним половым партнером.
Как это ни поразительно, почти так же, как эти ящерицы, ведут себя наши домашние аисты. Кто не слыхал ужасных, но красивых историй, которые рассказывают повсюду, где гнездятся белые аисты и где говорят на охотничьем жаргоне? Их снова и снова принимают всерьез, и время от времени то в одной, то в другой газете появляется рассказ о том, как аисты перед отлетом в Африку вершили суровый суд, как великое собрание аистов покарало всех птиц, совершивших преступления, и как прежде всего все аистихи, повинные в супружеской измене, были приговорены к смерти и безжалостно казнены. В действительности же для аиста его супруга значит немного; нет даже никакой уверенности, что он вообще узнал бы ее вдали от их общего гнезда. Пара аистов вовсе не связана той волшебной «резиновой лентой», которая у гусей, журавлей, воронов или галок столь очевидным образом притягивает супругов друг к другу тем сильнее, чем дальше друг от друга они находятся. Аист-самец и его супруга почти никогда не летают на постоянном расстоянии друг от друга, как пары упомянутых видов и многих других, а в большой перелет они отправляются в совсем разное время. Аист-самец всегда возвращается весной на родину гораздо раньше своей самки – или, лучше сказать, самки из того же гнезда. Эрнст Шютц, будучи руководителем Росситенской орнитологической станции, сделал весьма показательное наблюдение над аистами, гнездившимися на крыше его дома. В том году самец вернулся рано, а через несколько дней, когда он был дома и стоял на гнезде, появилась чужая самка. Самец приветствовал чужую даму, щелкнув клювом; она тотчас же спустилась к нему на гнездо и так же приветствовала его. Самец без колебаний впустил ее и обращался с нею точь-в-точь, до мелочей, так, как всегда обращается аист-самец со своей долгожданной супругой при ее возвращении. Как говорил мне профессор Шютц, он был бы готов поклясться, что прибывшая птица и была его милой, желанной супругой, если бы его не переубедили кольца – вернее, их отсутствие – на ноге новой самки.
Оба они были уже поглощены ремонтом гнезда, когда вдруг явилась прежняя самка. Между аистихами началась борьба за гнездо не на жизнь, а на смерть. А самец наблюдал за ними без всякого интереса и даже не подумал принять сторону прежней супруги против новой или наоборот. В конце концов новая самка улетела, побежденная «законной» супругой, а самец после смены жен продолжал свои занятия по устройству гнезда с того самого места, где его прервал поединок соперниц. Ничто не показывало, что он вообще заметил двойную замену одной супруги на другую. Как это не похоже на легенду о суде! Если бы аист застал свою супругу «in flagranti»[29] с соседом на ближайшей крыше, он, по всей вероятности, просто не смог бы ее узнать!
Точно так же, как у аистов, обстоит дело и у квакв – но отнюдь не у всех цапель. Как показал Отто Кениг, среди цапель есть довольно много видов, у которых супруги, несомненно, узнают друг друга индивидуально и даже вдали от гнезда держатся до известной степени вместе. Квакву я знаю достаточно хорошо. Много лет я наблюдал в моем саду за искусственно устроенной колонией свободно летавших птиц этого вида и мог видеть совсем близко и в мельчайших подробностях, как у них образуются пары, как они строят гнезда, как высиживают яйца и выращивают птенцов. Когда супруги, составляющие пару, встречались на нейтральной территории, т. е. на достаточно большом расстоянии от их маленького общего гнездового участка – например, ловили рыбу в пруду или кормились на лугу примерно в ста метрах от дерева, где было их гнездо, – ничто, абсолютно ничто не указывало на то, что эти птицы знакомы друг с другом. Они так же яростно отгоняли друг друга от хорошего места для рыбной ловли, так же яростно дрались из-за принесенного мною корма, как любые две кваквы, между которыми нет никаких отношений. Супруги никогда не летали вместе. Объединение квакв в более или менее крупную стаю, когда они в густых вечерних сумерках улетали ловить рыбу на Дунай, носило характер типичного анонимного сообщества.
Так же анонимна и организация их колонии, которая коренным образом отличается от строго замкнутого круга друзей в колонии галок. Каждая кваква, пришедшая весной в настроение размножения, строит гнездо поблизости от гнезда другой, но не слишком близко. Создается даже впечатление, что птице нужна «здоровая злость» на враждебного соседа, что без нее она не была бы в надлежащем настроении для насиживания яиц. Наименьшие размеры гнездового участка определяются тем, как далеко достают при вытянутых шеях клювы ближайших соседей – точно так же, как у олушей или у скворцов, рассаживающихся на проводе. Таким образом, центры двух гнезд никогда не могут располагаться ближе, чем на удвоенном расстоянии досягаемости. Шеи у цапель длинные, так что дистанция получается вполне приличная.
Знают ли соседи друг друга – этого я с уверенностью сказать не могу. Однако я никогда не замечал, чтобы какая-нибудь кваква привыкла к приближению определенного сородича, которому приходилось проходить близко от нее по дороге к собственному гнезду. Казалось бы, после сотни повторений одного и того же случая эта глупая тварь должна была бы все-таки сообразить, что сосед – робкий, с прижатыми перьями, выражающими что угодно, только не воинственные намерения, – ничего не хочет, кроме как «поскорее проскочить». Но до кваквы никогда не доходит, что у соседа есть собственное гнездо и поэтому он для нее не опасен, и она не делает никакого различия между соседом и пришельцем, собравшимся завоевать ее участок. Даже наблюдатель, не склонный очеловечивать поведение животных, часто не может удержаться от раздражения, слыша беспрерывные пронзительные вопли и видя яростные поединки, то и дело вспыхивающие в колонии квакв в любой час дня и ночи. Казалось бы, что этой ненужной траты энергии легко было бы избежать, потому что кваквы, в принципе, способны узнавать друг друга индивидуально. Совсем маленькие птенцы одного выводка еще в гнезде прекрасно знают друг друга и прямо-таки бешено нападают на подсаженного к ним чужого птенца, даже в точности такого же возраста. Вылетев из гнезда, они тоже довольно долго держатся вместе, ищут друг у друга защиты и в случае нападения обороняются сомкнутой фалангой. Тем удивительнее, что взрослая птица, сидящая на гнезде, никогда не ведет себя по отношению к ближайшим соседям так, «как если бы знала», что они и сами хорошо устроенные домохозяева, у которых заведомо нет никаких завоевательных намерений.
Но почему же – можно было бы спросить – кваква не «додумалась» до напрашивающегося «изобретения»: использовать способность узнавать собратьев по виду, которой она, несомненно, обладает, для избирательного привыкания к соседям, избавив себя тем самым от постоянных волнений и колоссальной траты энергии? Ответить на этот вопрос трудно, да он, вероятно, и поставлен некорректно. В природе существует не только то, что целесообразно для сохранения вида, но и все
В том, с чем не справилась кваква – научиться привыкать к соседу, о котором известно, что он не замышляет нападения, и благодаря этой привычке избегать ненужных проявлений агрессии, – в этом значительно преуспела одна рыба, как раз из уже известной нам своими рыбьими рекордами группы цихлид. В североафриканском оазисе Гафза живут маленькие хаплохромисы, о социальном поведении которых мы узнали благодаря подробному описанию Розль Кирхсгофер, наблюдавшей их в естественных условиях. Их самцы селятся тесной колонией, состоящей из «гнезд» или, лучше сказать, ямок для икры. Самки выметывают икру в эти гнезда и затем, как только самец ее оплодотворит, забирают ее в рот и вынашивают в других местах, на богатом растительностью мелководье возле берега, и там же потом выращивают молодь. Каждому самцу принадлежит лишь крохотный участок, почти полностью занятый ямкой для икры, которую он приготовляет, копая дно ртом и выметая хвостовым плавником. К этой ямке каждый самец старается приманить каждую проплывающую мимо самку определенными ритуализованными действиями ухаживания и так называемым указывающим плаванием. За этой деятельностью самцы проводят значительную часть года; не исключено даже, что они находятся на нерестилище круглый год. Нет также никаких оснований предполагать, что они часто меняют свои участки. Таким образом, каждый располагает достаточным временем, чтобы хорошо познакомиться с соседями; давно известно, что к этому цихлиды вполне способны. Доктор Кирхсгофер не побоялась огромной работы – выловить всех самцов колонии и каждого из них индивидуально пометить. Оказалось, что каждый самец в самом деле очень хорошо знает хозяев соседних участков и мирно переносит их присутствие совсем рядом с собой, но тотчас же яростно нападает на каждого чужака, стоит лишь тому направиться, даже издали, в сторону его икряной ямки.
Это миролюбие самцов хаплохромисов из Гафзы, основанное на индивидуальном узнавании собратьев по виду, еще не является той дружеской связью, которой мы займемся в 11-й главе. Ведь у этих рыб еще нет того пространственного притяжения между лично знакомыми друг с другом особями, благодаря которому они постоянно держатся вместе – а именно это является объективным признаком дружбы. Однако в силовом поле, в котором всюду присутствует взаимное отталкивание, всякое ослабление отталкивания между двумя объектами имеет последствия, неотличимые от последствий притяжения. И еще в одном отношении «пакт о ненападении» соседей у самцов-хаплохромисов похож на настоящую дружбу: как ослабление агрессивного отталкивания, так и притягивающее действие дружбы зависит от
Простое знакомство с собратом по виду затормаживает агрессивность и у человека – разумеется, лишь как правило и ceteris paribus[30]; лучше всего это видно в вагоне поезда. Кстати, это наилучшее место и для изучения отталкивающего действия внутривидовой агрессии и ее функции в разграничении пространства. Все способы поведения, какие служат в этой ситуации отталкиванию территориальных конкурентов и пришельцев – пальто и сумки на свободных местах, вытянутые ноги, симуляция отвратительного храпа и т. д. и т. п. – все это обращено исключительно против совершенно незнакомых и мгновенно пропадает, едва лишь вновь появившийся окажется хоть в какой-то степени «знакомым».
10. Крысы
Существует тип социальной организации, характеризующийся формой агрессии, с которой мы еще не встречались, – коллективной борьбой одного сообщества против другого. Нарушения функции этой социальной формы внутривидовой агрессии могут, как я попытаюсь показать, в самую первую очередь претендовать на роль «зла» в настоящем смысле слова. Поэтому такая социальная организация представляет собой модель, на которой можно наглядно увидеть некоторые опасности, угрожающие нам самим.
В поведении по отношению к членам собственного сообщества животные, о которых пойдет речь, являются подлинным образцом всех социальных добродетелей. Но когда им приходится иметь дело с членами любого другого сообщества, они превращаются в настоящих извергов. Сообщества этого типа всегда слишком многочисленны, чтобы все могли лично знать друг друга; о принадлежности к группе ее члены узнают по свойственному им всем характерному
С давних пор известно, что сообщества общественных насекомых, зачастую насчитывающие до нескольких миллионов членов, по существу, являются семьями, поскольку состоят из потомков одной-единственной самки или одной пары, основавшей колонию. Давно известно и то, что у пчел, термитов и муравьев члены такой гигантской семьи узнают друг друга по характерному запаху улья, термитника или муравейника и что неизбежно происходит смертоубийство, если, скажем, в термитник по ошибке забредет член чужого сообщества или человек-экспериментатор поставит бесчеловечный опыт, перемешав две колонии.
Насколько я знаю, только в 1950 г. стало известно, что у млекопитающих – а именно у грызунов – тоже существуют гигантские семьи, которые ведут себя так же. Это важное открытие сделали независимо друг от друга и почти одновременно Ф. Штейнигер и И. Эйбль-Эйбесфельдт, первый при изучении серых крыс, второй – домовых мышей.
Эйбль, тогда еще работавший у Отто Кенига на биологической станции Вильгельминенберг, в высшей степени последовательно придерживался здравого принципа: жить в возможно более близком контакте с изучаемыми животными. Поэтому он не только не преследовал мышей, живших на свободе в его бараке, но регулярно кормил их и вскоре настолько приручил своим спокойствием и осторожностью, что мог беспрепятственно наблюдать за ними в непосредственной близости. Как-то раз случайно открылась дверца большой клетки, в которой Эйбль держал целый выводок крупных темных лабораторных мышей, довольно близких к диким. Когда эти животные отважились выбраться из клетки и забегали по комнате, местные дикие мыши тотчас же напали на них с поистине беспримерной яростью, и лишь после тяжелой борьбы им удалось вернуться под надежную защиту своей прежней тюрьмы, которую они затем успешно обороняли против пытавшихся туда ворваться диких мышей.
Штейнигер помещал серых крыс, пойманных в разных местах, всех вместе в просторный вольер, где для них создавались вполне естественные условия. Сначала отдельные животные, казалось, боялись друг друга. Настроения нападать у них не было. Тем не менее бывали серьезные стычки, когда животные случайно встречались, особенно если двух из них гнали вдоль ограды навстречу друг другу, так что они сталкивались на довольно большой скорости. По-настоящему агрессивными они становились только тогда, когда начинали привыкать друг к другу и завладевать участками. В это же время начинали образовываться пары из незнакомых друг с другом крыс, взятых из разных мест. Если одновременно возникало несколько пар, то следовавшие за этим схватки могли продолжаться очень долго; если же одна пара образовывалась с некоторым опережением, то тирания соединенных сил обоих супругов настолько подавляла несчастных соседей по вольеру, что дальнейшее образование пар становилось невозможным. Одинокие крысы очевидным образом понижались в ранге, и отныне пара преследовала их беспрерывно. Даже в загоне площадью 64 квадратных метра такой паре, как правило, было достаточно двух-трех недель, чтобы прикончить всех остальных обитателей, т. е. 10–15 сильных взрослых крыс.
Самец и самка победоносной пары были одинаково жестоки к побежденным собратьям по виду, хотя было очевидно, что самец предпочитает терзать самцов, а самка – самок. Побежденные крысы почти не защищались, отчаянно пытались убежать и, доведенные до крайности, бросались туда, где крысам редко удается найти спасение, – вверх. В местах прежнего обилия крыс Штейнигер снова и снова видел израненных, измученных животных, которые среди бела дня сидели на открытом месте, высоко на кустах или на деревцах – явно неприкаянные, бездомные создания. Раны у них были по большей части на задней части спины и на хвосте – там, куда преследователь может укусить убегающего. Они редко умирали легкой смертью от внезапного глубокого ранения или сильной потери крови; чаще смерть наступала вследствие сепсиса, особенно от укусов, повреждавших брюшину. Но больше всего животных погибало от общего истощения и нервного перенапряжения, приводившего к нарушению функции надпочечников.
Особенно действенный и коварный метод умерщвления собратьев по виду Штейнигер наблюдал у некоторых самок, превратившихся в настоящих профессиональных убийц. «Они медленно подкрадываются, – пишет он, – затем внезапно прыгают и наносят ничего не подозревающей жертве, которая, например, ест у кормушки, укус в шею сбоку, очень часто задевающий сонную артерию. По большей части схватка длится считаные секунды. Чаще всего смертельно укушенное животное погибает от обширных внутренних кровоизлияний, которые обнаруживаются под кожей или в полостях тела».
Наблюдая кровавые трагедии, приводящие в конце концов к тому, что оставшаяся пара крыс овладевает всем вольером, трудно ожидать развития такого сообщества, которое сразу же,
Внутри стаи не бывает серьезной борьбы, самое большее мелкие трения, которые разрешаются ударами передней лапки или наступанием задней, но укусами – никогда. Внутри стаи не существует также индивидуальной дистанции; напротив, крысы – «контактные животные» в смысле Гедигера: они охотно касаются друг друга. Церемония проявления дружелюбной готовности к контакту состоит в так называемом подползании – преимущественно у более молодых животных, в то время как у более крупных симпатия к меньшим чаще выражается наползанием. Интересно, что чрезмерная назойливость в таких проявлениях дружбы – самая частая причина безобидных ссор внутри большой семьи. Особенно часто случается, что старшему животному, занятому едой, чересчур надоедает младшее своим подползанием или наползанием, и старшее обороняется: бьет передней лапкой или наступает задней. Ревность или жадность при еде почти никогда не бывают причинами таких действий.
Внутри стаи быстро распространяются сообщения – посредством передачи настроений. Кроме того, что всего важнее, приобретенный опыт сохраняется и передается путем традиции. Если крысы находят новую, до тех пор незнакомую им пищу, то, по наблюдениям Штейнигера, в большинстве случаев первое животное, нашедшее ее, решает, будет ли семья ее есть. «Стоит лишь нескольким животным из стаи наткнуться на приманку и не взять ее, и ни один из членов стаи к ней больше не подойдет. Если первые не берут отравленную приманку, они метят ее мочой или калом. Помет на отвергнутой отравленной приманке часто можно обнаружить даже в таких местах, где испражняться крайне неудобно, – например, если приманка оставлена высоко над землей». Но вот что всего поразительнее: знание об опасности той или иной приманки передается из поколения в поколение и надолго переживает тех индивидуумов, которые столкнулись с неприятными переживаниями. Успешно бороться с серой крысой – наиболее преуспевшим биологическим противником человека – особенно трудно прежде всего потому, что крыса пользуется средствами, в принципе подобными человеческим: передачей опыта путем традиции и распространением его внутри тесно сплоченного сообщества.
Серьезная грызня между крысами, принадлежащими к одной большой семье, возникает лишь в одном-единственном случае, очень интересном в разных отношениях: когда к ним попадает чужая крыса, пробуждающая внутривидовую и внутрисемейную агрессивность. То, что вытворяют крысы, когда на их участок забредает или подсаживается экспериментатором член чужого крысиного клана, – это одно из самых впечатляющих, самых ужасных и самых отвратительных зрелищ, какие можно наблюдать у животных. Минуту, а то и дольше, чужая крыса может бегать, не подозревая об ожидающей ее страшной участи, а местные могут столь же долго заниматься своими обычными делами – до тех пор, пока, наконец, чужак не приблизится к одной из них настолько, что та учует его запах. Тогда она вздрагивает, как от электрошока, и в одно мгновение всю колонию охватывает тревога – благодаря передаче настроения, которая у серых крыс осуществляется только выразительными движениями, а у черных еще и резким, сатанински-пронзительным криком, который подхватывают все, кто его слышит. С вылезшими из орбит глазами, с поднявшейся дыбом шерстью крысы начинают охоту на крысу. Они приходят в такую ярость, что если две из них натыкаются друг на друга, то сначала на всякий случай ожесточенно кусаются. «Они сражаются таким образом в течение трех-пяти секунд, – сообщает Штейнигер, – затем основательно обнюхивают друг друга, сильно вытянув шеи, и мирно расходятся. В день травли чужой крысы все члены стаи раздражены и недоверчивы». Очевидно, таким образом, что члены крысиного клана узнают друг друга не лично, как, скажем, галки, гуси или обезьяны, а по общему запаху – точно так же, как пчелы и другие общественные насекомые.
Как и в случае насекомых, в эксперименте можно поставить на члене крысиного клана клеймо ненавистного чужака или, наоборот, искусственно изменить запах. Когда Эйбль брал из крысиной колонии одно животное и пересаживал его в заранее приготовленный другой вольер, то уже через несколько дней клан встречал его при возвращении как чужого. Но если вместе с крысой он брал из вольера немного земли, кусочков гнезда и т. п. и помещал все это на пустое и чистое стекло, так что изолированное животное получало приданое из предметов, сохранявших на себе запах клана, то такую крысу безоговорочно признавали даже после отсутствия в течение нескольких недель.
Прямо-таки кошмарной была участь одной черной крысы, которую Эйбль отсадил и затем вернул в родной вольер в моем присутствии. Зверек, видимо, не забыл запах своего клана, но не знал, что его собственный запах изменился. Поэтому, попав на прежнее место, он чувствовал себя вполне уверенно, как дома, так что свирепые укусы его бывших друзей были для него совершенно неожиданны. Даже после нескольких серьезных ранений он все еще не пугался и не пытался спастись отчаянным бегством, как поступают действительно чужие крысы после первой же встречи с нападающим членом местного клана. Успокою мягкосердечного читателя, а ученому читателю скрепя сердце признаюсь: в этом случае мы не стали дожидаться печального конца, а посадили подопытного зверька в родном вольере под защиту маленькой проволочной клетки, чтобы он восстановил свой национальный запах.
Без такого сочувственного вмешательства жребий крысы из чужого клана поистине ужасен. Самое лучшее, что с ней может произойти, – смертельный шок от безмерного ужаса, который наблюдал в отдельных случаях С. А. Барнетт. Иначе собратья по виду будут долго разрывать ее на куски. Редко можно так отчетливо видеть у животного отчаяние, панический страх и в то же время сознание неотвратимости ужасной смерти, как у крысы, готовой к тому, что сородичи ее казнят. Она больше не защищается! Невольно напрашивается сравнение с поведением той же крысы, когда ее загнал в угол крупный хищник. Тогда у нее не больше шансов спастись, чем от крыс чужого клана. Однако она противопоставляет подавляюще сильному врагу безгранично храбрую самозащиту, лучший из всех способов обороны, – нападение. Кому когда-нибудь бросалась в лицо с пронзительным боевым кличем своего вида загнанная в угол серая крыса, тот поймет, что я имею в виду.
Для чего же нужна эта партийная ненависть между стаями крыс? Какая задача, имеющая значение для сохранения вида, породила такое поведение? Самое ужасное обстоятельство – для нас, людей, в высшей степени тревожное – состоит здесь в том, что этот старый добрый дарвинистский ход мыслей применим только тогда, когда отбор происходит под действием какой-то внешней причины, то есть причины, лежащей в окружающем мире, внешнем по отношению к данному виду. Только в этом случае отбор приводит к приспособлению. Но когда отбор происходит под действием одного лишь соперничества собратьев по виду – тогда возникает, как мы уже знаем, огромная опасность, что в слепой конкуренции они загонят друг друга в самые нелепые тупики эволюции. Выше мы познакомились с двумя примерами таких уводящих в сторону путей развития: крыльями большого аргуса и темпом работы в западной цивилизации. Таким образом, вполне возможно, что царящая у крыс партийная ненависть между кланами – это на самом деле всего лишь «изобретение дьявола», ни для чего не нужное. С другой стороны, нельзя, конечно, исключить и того, что были и есть какие-то еще неизвестные нам факторы внешнего мира, осуществляющие отбор. Но одно мы можем утверждать с уверенностью:
Кроме того, вполне понятно, что постоянное состояние войны, в котором находятся соседние большие семьи крыс, должно оказывать сильнейшее селекционное давление в направлении непрерывно возрастающей боеспособности, так что клан, который хоть немного в этом отстанет, обречен на быстрое истребление. Вероятно, естественный отбор назначил премию самой многочисленной семье: поскольку ее члены, безусловно, помогают друг другу в борьбе с чужими, меньший народ заведомо находится в худшем положении, чем больший. Штейнигер обнаружил на маленьком островке Нордероог в Северном море несколько крысиных стай, которые поделили землю, оставив между собой полосы ничьей земли, «no rat’s land»[31], шириной примерно 50 метров, в пределах которых идет постоянная война. Так как фронт обороны для малочисленного народа относительно более растянут, чем для большого, первый оказывается в невыгодном положении. Напрашивается мысль, что на этом островке будет оставаться все меньше и меньше крысиных популяций, а выжившие будут становиться все многочисленнее и все кровожаднее, так что премия отбора назначена за усиление партийной ненависти. Об исследователе, всегда помнящем об угрозе гибели человечества, можно сказать то же, что говорит Альтмайер о Зибеле в погребке Ауэрбаха:
11. Союз
В трех различных типах социальной организации, описанных в предыдущих главах, связи между отдельными существами совершенно безличны. Индивиды как элементы надындивидуального сообщества почти полностью взаимозаменяемы. Первый проблеск личных отношений мы видели у владеющих участками самцов хаплохромисов из Гафзы, которые заключают с соседом пакт о ненападении и агрессивны только против чужих. Но это не более чем пассивная терпимость по отношению к хорошо знакомому соседу. Еще не действует никакая притягательная сила, побуждающая следовать за партнером, если он куда-нибудь поплыл, или оставаться ради него на месте, если он остается, или активно искать его, если он исчез.
Именно такие формы поведения, характеризуемые объективно устанавливаемым стремлением держаться вместе, составляют ту личную связь, которая является предметом этой главы. Эту связь я буду в дальнейшем называть
Как и пакт о взаимной терпимости у хаплохромисов Гафзы, образование настоящей группы основано на способности отдельного животного избирательно реагировать на индивидуальность другого. Но у хаплохромиса, который по-разному реагирует на соседей и на чужих лишь в единственном месте – на своей гнездовой ямке, – этот особый процесс привыкания содержит множество привходящих обстоятельств. Неясно, стал ли бы он так же обходиться с привычным соседом, если бы оба вдруг оказались в непривычном месте. Подлинная же группа характеризуется именно независимостью от места. Роль, которую член группы играет в жизни другого ее члена, остается неизменной в поразительном множестве самых разнообразных внешних ситуаций; одним словом, предпосылкой образования группы является
В восходящем ряду животных от более простых к более сложным мы впервые встречаем образование групп в таком смысле у высших костистых рыб, а именно у колючеперых, а среди них в особенности у цихлид и других сравнительно близких к ним окунеобразных – таких как рыбы-«ангелы», рыбы-бабочки и помацентровые. Эти три семейства морских рыб уже знакомы нам по первым двум главам; мы видели, что они отличаются очень высоким уровнем внутривидовой агрессии, и это будет здесь особенно важно.
Выше, говоря об образовании анонимной стаи, я высказал категорическое утверждение, что эта древнейшая и чрезвычайно широко распространенная форма сообщества не происходит из семьи, из единства родителей и детей, в отличие от воинственных крысиных кланов и, вероятно, также стай других млекопитающих. В несколько ином смысле эволюционной праформой личного союза и группы, несомненно, является
Когда наблюдатель, знающий животных и хорошо понимающий их выразительные движения, следит за подробно описанными в 6-й главе процессами, приводящими у цихлид к образованию разнополой пары, ему может стать не по себе от того, насколько злы по отношению друг к другу будущие супруги. То и дело они едва не набрасываются друг на друга, и каждый раз опасная вспышка агрессивности лишь с большим трудом приглушается настолько, чтобы не дошло до смертоубийства. Такое опасение вовсе не основано на неправильном истолковании соответствующих выразительных движений рыб! Каждый аквариумист-практик знает, насколько опасно пускать в один аквариум самца и самку цихлид и как быстро появляется труп, если не следить постоянно за образованием пары.
В естественных условиях предотвращению схватки между будущими женихом и невестой значительно способствует привыкание. В аквариуме наилучшего приближения к условиям жизни на воле можно достичь, поместив в бассейн возможно большего объема несколько мальков – вначале вполне уживчивых, – чтобы они росли вместе. Тогда образование пар начинается с того, что по достижении половой зрелости какая-нибудь рыба, по большей части самец, захватывает себе участок и прогоняет из него всех остальных. Когда позднее какая-нибудь самка становится готовой к спариванию, она осторожно приближается к владельцу участка; он нападает на нее, поначалу вполне серьезно, а самка, поскольку она признает главенство самца, отвечает на это так, как описано на с. 140–141, – так называемым чопорным поведением, элементы которого возникают, как мы уже знаем, частью из стремления к спариванию, частью из стремления к бегству. Если самец, несмотря на отчетливо тормозящее агрессию воздействие этих жестов, проявляет намерение осуществить свою угрозу, самка может на короткое время удалиться из его владений. Однако рано или поздно она возвращается. Это повторяется в течение какого-то промежутка времени, который может иметь разную продолжительность, до тех пор пока каждая из двух привыкнет к присутствию другой настолько, что неизбежно исходящие от партнера раздражители, возбуждающие агрессию, в значительной степени потеряют действенность. Как и во многих подобных случаях весьма специального привыкания, в этот процесс с самого начала включаются все случайные привходящие обстоятельства общей ситуации, к которой животное должно в конце концов привыкнуть. Достаточно отсутствия одного из этих обстоятельств, чтобы нарушить общее действие привычки. Это относится прежде всего к началу мирной совместной жизни; первоначально партнер должен всегда появляться привычным путем, с привычной стороны, освещение должно быть такое же, как всегда, и т. д. и т. п.; в противном случае каждый из партнеров воспринимает другого как вызывающего агрессию чужака. На этой стадии пересадка в другой аквариум может полностью разрушить пару. С упрочением знакомства образ партнера становится все более независимым от фона, на котором он предлагается; этот процесс выделения существенного хорошо известен гештальтпсихологам и исследователям условных рефлексов. В конце концов связь с партнером становится настолько независимой от привходящих обстоятельств, что пары можно пересаживать и даже далеко перевозить, и союз при этом не распадается. В худшем случае при таких обстоятельствах происходит «регресс» к ранней стадии образования пары, т. е. снова начинаются церемонии ухаживания и примирения, которые у супругов, долго состоящих в браке, давно уже исчезли в повседневной рутине.
Если образование пары происходит без помех, то у самца постепенно все больше выходят на передний план сексуальные формы поведения. Зачатки их могут примешиваться уже к самым первым, вполне серьезным нападениям на самку; теперь же их интенсивность и частота возрастают,
У самки, поначалу робкой и покорной, вместе со страхом перед самцом исчезает всякое торможение агрессивного поведения. Ее прежняя робость внезапно пропадает, и она дерзко и заносчиво появляется посреди владений своего супруга – с расправленными плавниками, в самой импонирующей позе, в роскошном наряде, который у этих видов почти не отличается от наряда самца. Как и следовало ожидать, самец приходит от этого в ярость, ибо в ситуации, преподнесенной ему красующейся супругой, невозможно не заметить – как мы уже знаем из анализа стимулов – ключевого раздражителя, запускающего боевое поведение. Итак, самец бросается на свою даму, тоже принимает позу угрозы развернутым боком, какую-то долю секунды кажется, что он ее вот-вот протаранит, – и тут происходит то, что побудило меня написать эту книгу. Самец, угрожая самке, задерживается лишь на долю секунды или не задерживается вовсе: он не может ждать, он слишком возбужден, он в самом деле бросается в яростную атаку –
Это классический пример явления, которое мы с Тинбергеном называем заново ориентированным или переориентированным движением (англ. redirected activity). Оно определяется тем, что некоторая форма поведения, запускаемая
Разумеется, существует бесчисленное множество других форм переориентированных движений; они могут возникать в результате самых разных сочетаний соперничающих побуждений. Описанный конкретный случай с самцом цихлиды важен для нашей темы потому, что аналогичные явления играют решающую роль в семейной и общественной жизни очень многих высших животных и человека. Очевидно, в царстве позвоночных неоднократно и независимо делалось «изобретение», позволяющее не только подавлять агрессию, но и использовать ее для борьбы с враждебным соседом.
Отвод нежелательной агрессии, вызываемой партнером, и ее переориентация в желательном направлении, на соседа по участку – то, что мы видели в драматическом случае с самцом цихлиды, – конечно же, не является случайным изобретением, которое животное может в критический момент сделать или не сделать. Напротив, оно давно ритуализовано и превратилось в неотъемлемый инстинктивный атрибут данного вида. Все, что мы узнали в 5-й главе о процессе ритуализации, служит прежде всего пониманию того факта, что из переориентированного действия может возникнуть прочно закрепленный ритуал, а вместе с ним и потребность в этом действии – его самостоятельный мотив.
В глубокой древности, приблизительно в конце мелового периода (миллион лет в ту или другую сторону здесь никакой роли не играет!),
Подобно многим соматическим признакам и многим инстинктивным движениям, индивидуальное развитие – онтогенез – в общих чертах следует тому же пути, что и эволюционное становление. Хотя, строго говоря, в онтогенезе повторяются не последовательные формы предков, а только формы
Правда, у первого же из видов, которые были тогда изучены лучше других – у африканского хромиса-красавца, – нам сразу бросилось в глаза близкое сходство жестов угрозы и «приветствия». Мы быстро научились различать их и правильно предсказывать, приведет ли данная форма движения к схватке или к образованию пары, но, к своей досаде, долго не могли понять, на основании каких именно признаков мы делали такой вывод. Мы уяснили себе различие только тогда, когда внимательно проанализировали постепенные переходы от серьезных угроз самца своей невесте к церемонии умиротворения. При угрозе самец тормозит рывками, пока совсем не остановится прямо перед самкой, которой угрожает, особенно если он настолько возбужден, что не только импонирует развернутым боком, но и выполняет боковой удар хвостом. При церемонии умиротворения – иначе говоря, «замены» – самец, наоборот, не только не останавливается напротив самки, но подчеркнуто плывет мимо нее, чтобы,
Чтобы поставить на службу новым целям формы, устаревшие в ходе эволюции, оба Великих Конструктора часто пользуются так называемым
Необходимо уяснить себе, какая почти неразрешимая задача решена здесь самым простым, самым изящным и самым совершенным способом: двух яростно-агрессивных животных, которые неизбежно действуют друг на друга своей внешностью, расцветкой и поведением, как красная тряпка на быка (правда, только в поговорке), нужно привести к тому, чтобы они мирно уживались в самом тесном пространстве – на гнезде, т. е. в том месте, которое каждое из них считает центром своих владений и где его внутривидовая агрессивность достигает наивысшего уровня. И эта задача, трудная уже сама по себе, еще затрудняется тем дополнительным требованием, что ни у одного из супругов внутривидовая агрессивность не должна ослабеть: как мы знаем из 3-й главы, за малейшее ослабление боевой готовности по отношению к соседу того же вида приходится немедленно расплачиваться потерей территории, а значит, и источника питания для будущего потомства. При таких обстоятельствах вид «не может себе позволить» ради предотвращения схваток между супругами обратиться к таким церемониям умиротворения, как жесты покорности или инфантильное поведение, имеющее своей предпосылкой снижение агрессивности. Ритуализованная переориентация не только избавляет от этого нежелательного последствия, но, более того, использует неизбежно исходящие от одного из супругов ключевые раздражения, вызывающие агрессивность, чтобы натравить его партнера на соседа. Этот механизм поведения я нахожу поистине гениальным и притом гораздо более рыцарственным, чем аналогичное, но с обратным знаком поведение человека, который вечером, придя домой, срывает злость на соседе, или начальник на своей несчастной жене!
Особенно удачное конструктивное решение обычно обнаруживается на Великом Древе Жизни неоднократно, независимо появляясь на разных его ветвях. Крыло изобрели насекомые, рыбы, птицы и летучие мыши, обтекаемую форму – каракатицы, рыбы, ихтиозавры и киты. Поэтому нас не слишком удивит тот факт, что основанные на ритуализованной переориентации нападения механизмы поведения, предотвращающие борьбу, сходным образом возникают у очень многих разных животных.
Существует, например, изумительная церемония умиротворения – обычно называемая «танцем журавлей», – которую, если мы научились понимать символику ее движений, очень соблазнительно перевести на человеческий язык. Птица высоко и угрожающе вытягивается перед партнером, развернув мощные крылья, нацеливает на него клюв, устремляет прямо на него глаза: это картина серьезной угрозы, и в самом деле, до этого момента включительно жесты умиротворения ничем не отличаются от подготовки к нападению. Но в следующий момент птица направляет эту угрожающую демонстрацию своей мощи в сторону от партнера, причем выполняет разворот на 180° – все еще с распростертыми крыльями – и подставляет партнеру свой беззащитный затылок, который, как известно, у серого журавля и у многих других видов украшен изумительно красивой рубиново-красной шапочкой. На секунду «танцующий» журавль подчеркнуто застывает в этой позе, демонстрируя этим понятным символом, что его угроза направлена не против партнера, а совсем наоборот – в сторону от него, против враждебного внешнего мира; и в этом уже слышится мотив
Язык жестов церемонии умиротворения уток и гусей, которую Оскар Гейнрот назвал
В наиболее примитивной форме, какую мы видим, например, в так называемой рэбрэб-болтовне у кряквы, угроза совсем мало отличается от «приветствия». По крайней мере, мне самому незначительное различие ориентации рэбрэб-кряканья при угрозе и при приветствии стало ясно лишь после того, как я научился понимать принцип переориентирования церемонии умиротворения, внимательно изучая цихлид и гусей, у которых его легче распознать. Утки стоят друг против друга, подняв клювы чуть выше горизонтали, и очень быстро и взволнованно произносят двусложный эмоциональный звук, который у селезня обычно передают как «рэбрэб»; у утки звук несколько более носовой, что-то вроде «квэнгквэнг». Однако поскольку у этих уток не только социальное торможение атаки, но также и страх перед партнером может вызвать отклонение угрозы от цели, часто случается, что два селезня стоят, всерьез угрожая друг другу, подняв клювы и произнося «рэбрэб», но при этом не направляют клювы прямо друг на друга. Если они все же направят их прямо, то в следующий момент перейдут к действию и вцепятся друг другу в оперение на груди. Но обычно они целятся чуть мимо, даже при самой враждебной встрече.
Если же селезень «болтает» со своей уткой и особенно если отвечает этой церемонией на натравливание своей предполагаемой невесты, то очень отчетливо видно, как «что-то» тем сильнее отворачивает его клюв от утки, за которой он ухаживает, чем больше он возбужден в своем ухаживании. В особенно резко выраженном случае это может привести к тому, что он, не переставая «болтать», повернется к самке затылком. По форме это в точности соответствует церемонии умиротворения у чаек, описанной на с. 178–179, которая, несомненно, возникла именно так, как там изложено, а не посредством переориентирования – предостережение против опрометчивых выводов по гомологии! В ходе дальнейшей ритуализации из такого отворачивания головы развились свойственные уткам жесты поворота затылка, играющие большую роль при ухаживании у кряквы, чирка, шилохвости и других настоящих уток, а также у гаг. У крякв супружеская пара особенно самозабвенно празднует церемонию рэбрэб-болтовни в тех случаях, когда супруги потеряли друг друга и снова нашли после долгой разлуки. В точности то же самое относится и к уже знакомым нам жестам умиротворения супругов-цихлид с импонированием развернутым боком и ударами хвостом. Именно потому, что это обычно происходит при воссоединении разлученных партнеров, первые наблюдатели столь часто истолковывали такие действия как «приветствие».
Хотя такое истолкование не лишено оснований для определенных, очень специализированных церемоний этого рода, большая частота и интенсивность жестов умиротворения именно в этой ситуации, несомненно, имеет другое первоначальное объяснение: притупление всех агрессивных реакций, вызванное привыканием к партнеру, частично исчезает уже при кратком перерыве стимулирующей ситуации, породившей привычку. Очень впечатляющий пример можно получить, если попытаться вернуть к прежним товарищам животное из стаи вместе выросших, очень привыкших друг к другу и потому более или менее сносно уживающихся друг с другом молодых петухов, малабарских шама-дроздов, цихлид, бойцовых рыб или представителей других столь же агрессивных видов, которое пришлось изолировать ради какой-либо цели хотя бы на один час. Тогда агрессия сразу начинает бурлить, как вскипает от малейшего толчка перегретая вода.
Как мы уже знаем, действие привычки может нарушиться также благодаря другим изменениям общей ситуации, даже очень незначительным. Моя старая пара малабарских шама-дроздов летом 1961 года терпела своего сына из первого выводка, находившегося в клетке в той же комнате, что и их скворечник, гораздо дольше того срока, когда эти птицы обычно выгоняют повзрослевших детей из своих владений. Но если я переставлял его клетку со стола на книжную полку, родители начинали нападать на сына столь интенсивно, что даже забывали вылетать на волю, чтобы принести корм появившимся к тому времени новым птенцам. Такое внезапное разрушение обусловленного привычкой торможения агрессии представляет собой очевидную опасность, угрожающую связи между партнерами каждый раз, когда животные разлучаются даже на короткий срок. Так же очевидно, что подчеркнутая церемония умиротворения, которая каждый раз наблюдается при воссоединении пары, служит именно для предотвращения этой опасности. С таким предположением согласуется и то, что «приветствие» бывает тем более возбужденным и интенсивным, чем продолжительнее была разлука.
Наш человеческий смех в своей первоначальной форме тоже был, вероятно, церемонией умиротворения или приветствия. Улыбка и смех, несомненно, соответствуют разным степеням интенсивности одной и той же формы поведения, т. е. представляют собой реакции разной степени на качественно одно и то же специфическое возбуждение. У наших ближайших родственников – шимпанзе и гориллы – нет, к сожалению, приветственной мимики, которая по форме и функции соответствовала бы смеху, но она есть у многих макак, которые в качестве жеста умиротворения скалят зубы и вперемежку с этим, чмокая губами, крутят головой из стороны в сторону, сильно прижимая уши. Как ни странно, у некоторых дальневосточных народов при приветственной улыбке поступают точно так же. Но что всего интереснее – при интенсивной улыбке там держат голову таким образом, что лицо обращено не прямо к тому, кого приветствуют, а в сторону, мимо него. С функциональной точки зрения совершенно безразлично, какая часть формы ритуала заложена в генах, а какая закреплена культурной традицией учтивости.
Во всяком случае, заманчиво считать приветственную улыбку церемонией умиротворения, возникшей, подобно триумфальному крику гусей, путем ритуализации переориентированной угрозы. При взгляде на обращенный мимо собеседника дружелюбный оскал учтивого японца появляется искушение с этим согласиться.
В пользу такого допущения говорит и то, что при аффектированном, пылком приветствии двух друзей их улыбки внезапно переходят в громкий смех, который им самим кажется странно не соответствующим их чувствам, когда при встрече после долгой разлуки он неожиданно прорывается откуда-то из вегетативных глубин. Объективный исследователь поведения не может не уподобить такое поведение вновь встретившихся людей гусиному триумфальному крику.
Во многих отношениях аналогичны и запускающие ситуации. Если несколько простодушных людей – например, маленьких детей –
Исходной, а во многих случаях даже главной функцией каждого из этих ритуалов может быть просто предотвращение борьбы. Но даже на сравнительно низкой ступени развития, как показывает, например, рэбрэб-болтовня у кряквы, эти ритуалы уже достаточно автономны для того, чтобы превратиться в самоцель. Когда селезень кряквы, непрерывно издавая свой протяжный односложный призыв: «рэээб»… «рээб»… «рэээб», – ищет свою подругу и когда, найдя ее наконец, впадает в настоящий экстаз рэбрэб-болтовни, задирая клюв и подставляя затылок, то наблюдателю трудно удержаться от субъективирующего толкования: что он ужасно радуется, обретя ее, и что его напряженные поиски были в значительной мере мотивированы «аппетенцией» к церемонии приветствия. При более высокоритуализованных формах собственно триумфального крика, какие мы находим у пеганок и тем более у настоящих гусей, это впечатление настолько усиливается, что возникает искушение не брать слово «приветствие» в кавычки.
Вероятно, у всех настоящих уток, а также у чомги, которая больше всех прочих родственных видов похожа на них в отношении триумфального крика, соответственно рэбрэб-болтовни, эта церемония имеет и вторую функцию, при которой церемонию умиротворения выполняет только самец, а самка
У огарей, нильских гусей и многих родственных видов самка выполняет аналогичные движения натравливания, но самец чаще реагирует на них не ритуализованной угрозой мимо своей супруги, а настоящим нападением на указанного ею враждебного соседа. Лишь если тот побежден или, по крайней мере, схватка не окончилась сокрушительным поражением пары, начинается несмолкаемый триумфальный крик. У многих видов – оринокского гуся, андского гуся и др. – этот крик не только слагается в очень странную звуковую картину, потому что голоса самца и самки звучат по-разному, но и превращается в забавнейший спектакль из-за чрезвычайно утрированных жестов. Мой фильм о впечатляющей победе пары андских гусей над моим другом Нико Тинбергеном – настоящий триумф смеха. Начинается он с того, что самка натравливает своего супруга на знаменитого этолога коротким ложным выпадом в его сторону; постепенно входя в раж, гусак начинает, наконец, нападать в самом деле и затем приходит в такую ярость и так свирепо бьет ороговелым сгибом крыла, что бегство Нико в конце выглядит весьма убедительно – его ноги и руки, которыми он отбивался от гусака, были так избиты и исклеваны, что на них не осталось живого места от синяков. После исчезновения врага-человека начинается нескончаемая триумфальная церемония, изобилующая слишком человеческими выражениями эмоций и потому в самом деле очень смешная.
Еще сильнее, чем у других видов пеганок, самка североафриканского нильского гуся натравливает своего самца на всех собратьев по виду, до каких только можно добраться, а если их нет, то, увы, и на птиц других видов, к великому огорчению владельцев зоопарков, которым приходится лишать этих красавцев возможности летать и попарно изолировать их. Самка нильского гуся следит за всеми схватками супруга с интересом профессионального спортивного судьи, но никогда не помогает ему, как иногда поступают серые гусыни и всегда – самки цихлид; более того, если ее супруг окажется в проигрыше, она всегда готова с развевающимся знаменем перейти к победителю.
Такое поведение должно сильно влиять на половой отбор, поскольку премия отбора назначается за максимальную боеспособность и воинственность самца. Это снова наталкивает на мысль, уже занимавшую нас в конце 3-й главы. Возможно и даже вероятно, что драчливость нильских гусей, которая часто кажется наблюдателю просто сумасшедшей, является следствием внутривидового отбора и не имеет большого значения для сохранения вида. Такая возможность вызывает у нас известную тревогу, потому что, как мы еще увидим в дальнейшем, подобные соображения касаются и эволюционного развития инстинкта агрессии у человека.
Кстати, нильский гусь принадлежит к тем немногим видам, у которых триумфальный крик в функции церемонии умиротворения может
Тем не менее и у нильских гусей, и у видов рода Tadorna важнейшей функцией триумфального крика является функция громоотвода. Он используется прежде всего тогда, когда надвигается гроза, т. е. когда и внутреннее состояние животных, и внешняя стимулирующая ситуация пробуждают внутривидовую агрессию. Хотя у этих видов – особенно у нашей европейской чомги – триумфальный крик сопровождается высокодифференцированными, балетно преувеличенными движениями, он у них не настолько свободен от первоначальных побуждений, лежащих в основе конфликта, как, скажем, описанное выше «приветствие» у многих настоящих уток, менее развитое по форме. Совершенно очевидно, что у чомги триумфальный крик все еще черпает свою энергию по большей части из первоначальных побуждений, конфликт которых некогда дал начало переориентированному действию; он всегда остается связанным как с наличием настоящей агрессивности, готовой проявиться в любой момент, так и с факторами, ей противодействующими. Поэтому у названных видов эта церемония подвержена сильным сезонным колебаниям: в период размножения она наиболее интенсивна, а в спокойные периоды ослабевает. У молодых птиц до наступления половой зрелости она, разумеется, полностью отсутствует.
У серых гусей и, пожалуй, даже у всех настоящих гусей дело обстоит совсем иначе. Прежде всего, у них триумфальный крик уже не является исключительно делом супружеской пары; он стал союзом, объединяющим не только пары, но и всю семью и даже вообще любые группы тесно сдружившихся птиц. Эта церемония стала почти независимой или совершенно независимой от половых побуждений; она выполняется на протяжении всего года и свойственна даже совсем маленьким птенцам.
Последовательность движений здесь длиннее и сложнее, чем во всех описанных до сих пор ритуалах умиротворения. В то время как у цихлид, а часто и у пеганок агрессия, которая отводится от партнера церемонией приветствия, ведет к
Временна
Вторая фаза триумфального крика – поворот к партнеру с тихим гоготанием – по форме движения совершенно аналогична жесту угрозы и отличается от него лишь небольшим отклонением направления под воздействием ритуально закрепленной переориентации. Однако эта «угроза» мимо друга при нормальных обстоятельствах содержит уже очень мало агрессивной мотивации или вовсе ее не содержит, а вызывается только автономным побуждением самого ритуала – особым инстинктом, который мы вправе назвать
Свободная от агрессии нежность гогочущего приветствия существенно усиливается
Поскольку жесты приветствия и угрозы почти одинаковы, эту редкую и не совсем нормальную примесь побуждения к нападению в самом движении как таковом очень трудно заметить. Насколько похожи эти дружелюбные жесты на старую мимику угрозы, несмотря на коренное различие мотиваций, видно из того, что их можно перепутать. Незначительное отклонение направления хорошо видно спереди, т. е. адресату выразительного движения; в профиль оно совершенно незаметно, и не только наблюдателю-человеку, но и другому дикому гусю. Весной, когда семейные связи постепенно ослабевают и молодые гусаки начинают искать себе невест, часто случается, что один из братьев еще связан с другим семейным триумфальным криком, но уже стремится делать брачные предложения какой-нибудь чужой юной гусыне, состоящие отнюдь не в приглашении к спариванию, а в том, что он нападает на чужих гусей, а затем спешит с приветствием к своей избраннице. Если его верный брат видит это сбоку, он, как правило, принимает сватовство за желание напасть на чужую молодую гусыню; а поскольку все самцы в группе триумфального крика мужественно стоят друг за друга в борьбе, он яростно бросается на будущую невесту своего брата и грубейшим образом ее колотит, не испытывая к ней при этом никаких чувств – с такой интенсивностью, которая вполне соответствовала бы выразительному движению брата, если бы он не приветствовал, а угрожал. Когда самка в испуге убегает, жених оказывается в величайшем смущении. Я отнюдь не приписываю здесь гусям человеческих качеств: объективной физиологической основой смущения всегда является конфликт противоречащих друг другу побуждений, а наш молодой гусак, несомненно, находится именно в таком состоянии. У молодого серого гуся чрезвычайно сильно стремление защищать избранную им самку, но столь же силен и запрет напасть на брата, который в это время еще является его сотоварищем по братскому триумфальному крику. Насколько непреодолим этот запрет, мы еще покажем в дальнейшем на впечатляющих примерах.
Если триумфальный крик и содержит сколько-нибудь существенный заряд агрессии по отношению к партнеру, то лишь в первой, «грохочущей» фазе; в гогочущем приветствии она уже заведомо отсутствует. Поэтому – также и по мнению Хельги Фишер – это приветствие, безусловно, уже не имеет функции умиротворения. Хотя оно «еще» в точности копирует символическую форму переориентированной угрозы, между партнерами, несомненно, не существует настолько сильной агрессивности, чтобы она нуждалась в отведении.
Лишь на одной, ясно выделяемой и быстро проходящей стадии индивидуального развития первоначальные побуждения, лежащие в основе переориентирования, ясно видны и в приветствии. Впрочем, индивидуальное развитие триумфального крика у серых гусей – также детально изученное Хельгой Фишер – никоим образом не является репродукцией его эволюционного становления; пределы применимости правила повторения нельзя переоценивать. Новорожденный гусь, который еще не может ни ходить, ни стоять, ни есть, уже способен вытягивать шейку вперед, сопровождая это тоненьким фальцетным «гоготанием». Сначала это двусложный звук, в точности как «рэбрэб» или соответствующий писк утят. Уже через несколько часов он превращается в многосложное «вививи», по ритму точно соответствующее приветственному гоготанию взрослых гусей. Вытягивание шеи и «вивиканье», несомненно, являются первой ступенью, из которой при взрослении гуся развиваются
Как по своему смыслу в качестве выразительного движения, так и по своему отношению к стимулирующей ситуации вытягивание шейки и шепот у серых гусят точно соответствуют приветствию, а не угрожающему жесту взрослых. Но, как ни странно, по своей первоначальной форме это поведение похоже именно на угрозу, так как характерное отклонение вытянутой шеи в сторону от партнера у совсем маленьких гусят
Примечательно, что группа, объединенная триумфальным криком, является замкнутой. Только что вылупившийся птенец пользуется правом на членство в группе по рождению и принимается «не глядя», даже если он вовсе не гусь, а подсунутый ради эксперимента подкидыш, например мускусная утка. Уже через несколько дней родители узнают своих детей; дети тоже узнают родителей и с этих пор уже не проявляют готовности к триумфальному крику с другими гусями.
Если поставить довольно жестокий эксперимент, перенеся гусенка в чужую семью, то бедный ребенок принимается в новое сообщество триумфального крика тем труднее, чем позже его вырвали из родного семейного союза. Малыш боится чужих, и чем больше он выказывает страх, тем больше они расположены на него набрасываться.
Трогательна детская доверчивость, с которой совсем неопытный, только что вылупившийся гусенок вышептывает предложение дружбы – свой едва слышный триумфальный писк – первому приблизившемуся к нему существу «в предположении», что это один из его родителей.
Но совершенно чужому серый гусь предлагает триумфальный крик, а вместе с ним вечную любовь и дружбу, в одной-единственной жизненной ситуации: когда темпераментный юноша внезапно влюбляется в чужую девушку – без всяких кавычек! Эти первые предложения совпадают по времени с моментом, когда прошлогодние дети должны уходить от родителей, которые собираются выводить новое потомство. Семейные узы при этом по необходимости ослабляются, но никогда не рвутся совсем.
У гусей триумфальный крик еще сильнее связан с личным знакомством, чем у описанных выше утиных. Утки тоже «болтают» лишь с определенными, знакомыми товарищами; однако у них узы, связывающие участников этой церемонии, не так прочны, и добиться принадлежности к группе у них не так трудно, как у гусей. Бывает, что гусю, вновь прилетевшему в колонию или купленному владельцем прирученных гусей, требуются буквально годы, чтобы быть принятым в группу совместного триумфального крика.
Чужому легче приобрести членство в группе триумфального крика окольным путем – если у него внезапно возникнет любовь с кем-то из ее членов и они образуют семью. За исключением двух особых случаев – возникновения любви и принадлежности к семье по праву рождения, – триумфальный крик тем интенсивнее, а союз, которым он связывает их участников, тем прочнее,
Когда ранней весной старые гусиные пары собираются высиживать птенцов, а многие молодые гуси, годовалые и двухгодовалые, влюбляются, всегда остается значительное число «не приглашенных на танец» – не имеющих пары гусей самого разного возраста, которые эротически не заняты, и они всегда объединяются в большие или меньшие группы. Обычно мы для краткости называем эти группы бездетными (Nichtbrüter). Это выражение неточно, так как многие молодые гуси, уже образовавшие прочные пары, тоже еще не высиживают птенцов. В таких бездетных группах могут возникать по-настоящему прочные союзы триумфального крика, не имеющие ничего общего с сексуальностью. Иногда, если обстоятельства принуждают двух одиноких гусей к общению друг с другом, может случайно возникнуть бездетное содружество самца и самки. Именно это произошло в нынешнем году, когда одна старая овдовевшая гусыня вернулась из нашей дочерней колонии на озере Аммерзее и соединилась со вдовцом, жившим в Зеевизене, чья супруга скончалась незадолго до того по неизвестной причине. Я думал, что начинается образование новой пары, но Хельга Фишер с самого начала была убеждена, что мы имеем дело всего лишь с типичным бездетным триумфальным криком, который может подчас связать и взрослого самца с такой же самкой. Ведь бывает же, вопреки распространенному мнению, настоящая дружба между мужчиной и женщиной, не имеющая ничего общего с влюбленностью. Впрочем, из такой дружбы легко может возникнуть любовь – и у гусей тоже. Существует трюк, давно известный тем, кто разводит диких гусей: двух гусей, которых хотят спарить, помещают вместе в другой зоопарк или другую колонию водоплавающих птиц. Там их обоих не любят, как «втируш», и им приходится довольствоваться обществом друг друга. Таким образом можно по меньшей мере добиться возникновения бездетного триумфального крика и надеяться, что из него получится пара. Однако в моем опыте было много случаев, когда такие вынужденные связи сразу разрушались при возвращении в прежнее окружение.
Связь между триумфальным криком и сексуальностью, т. е. собственно инстинктом копуляции, не так легко проследить. Во всяком случае, эта связь слаба, и все непосредственно половое играет в жизни диких гусей незначительную роль. Пару гусей соединяет на всю жизнь именно триумфальный крик, а не половые отношения супругов. Наличие сильной связи триумфального крика между двумя индивидами «прокладывает путь» к половой связи, т. е. в какой-то степени способствует ее возникновению. Если два гуся – это могут быть и два гусака – очень долго связаны союзом этой церемонии, то в конце концов они, как правило, пытаются совокупляться. Напротив, половые отношения, часто возникающие уже у годовалых птиц задолго до того, как они становятся способными к размножению, по-видимому, никак не благоприятствуют развитию союза триумфального крика. Если две молодые птицы постоянно совокупляются, это еще не дает оснований предсказать возникновение пары.
Напротив, достаточно малейшего намека на предложение триумфального крика со стороны молодого гусака, если только он находит ответ у самки, чтобы предсказать, что из этих двоих со значительной вероятностью сложится прочная пара. Такие нежные отношения, в которых сексуальные реакции вообще не играют никакой роли, к концу лета или к началу осени кажутся совершенно исчезнувшими; но когда молодые гуси, вступая во вторую весну своей жизни, начинают серьезное ухаживание, они поразительно часто находят свою прошлогоднюю первую любовь. Слабые и в некотором смысле односторонние отношения, существующие у гусей между триумфальным криком и копуляцией, в значительной степени аналогичны отношениям между любовью и грубосексуальными реакциями у людей. Чистейшая любовь ведет через нежнейшую нежность к физическому сближению, которое при этом вовсе не рассматривается как нечто существенное для союза, между тем как сильнейшие стимулирующие ситуации и партнеры, возбуждающие сильное сексуальное влечение, далеко не всегда вызывают пылкую влюбленность. У серых гусей эти две функциональные сферы могут быть – так же, как и у людей – полностью разделены и независимы друг от друга, хотя «в норме» для выполнения задачи сохранения вида они, несомненно, должны быть связаны между собой и относиться к одному и тому же индивиду.
Понятие «нормального» – одно из самых трудноопределимых во всей биологии; но в то же время оно, к сожалению, столь же необходимо, как и противоположное ему понятие патологического. Мой друг Бернгард Гелльман имел обыкновение, сталкиваясь с чем-нибудь особенно причудливым или необъяснимым в строении или поведении какого-либо животного, задавать наивный с виду вопрос: «Входило ли это в намерения Конструктора?» В самом деле, единственная возможность охарактеризовать «нормальную» структуру состоит в том, чтобы установить, что это та самая структура, которая должна была выработаться
У диких гусей, в том числе, как
Когда такой молодой гусак предлагает свой триумфальный крик другому самцу и тот соглашается, каждый из них приобретает гораздо лучшего партнера и товарища – в том, что касается одной данной функциональной сферы, – чем мог бы найти в самке. Так как внутривидовая агрессия у гусаков намного сильнее, чем у гусынь, то и склонность к триумфальному крику сильнее, и каждый из двух друзей воодушевляет другого на смелые деяния. Поскольку ни одна разнополая пара не в состоянии им противостоять, такая пара гусаков приобретает очень высокое, если не наивысшее положение в ранговом порядке своей колонии. Они хранят пожизненную верность друг другу, во всяком случае, не в меньшей степени, чем разнополые пары. Когда мы разлучили нашу старейшую пару гусаков – Макса и Копфшлица, – сослав Макса в нашу дочернюю колонию серых гусей на озере Ампер-Штаузее под Фюрстенфельдбруком, оба они после года траура образовали пары с гусынями и успешно вырастили птенцов. Но когда мы вернули Макса на Эссзее без супруги и детей, которых не смогли поймать, то Копфшлиц мгновенно бросил жену и детей и вернулся к нему. Супруга Копфшлица и его сыновья, как ни странно, поняли ситуацию, по-видимому, совершенно верно и пытались прогнать Макса яростными атаками, но это им не удалось. Сегодня два гусака держатся, как прежде, вместе, а покинутая супруга Копфшлица печально плетется за ними следом на приличном расстоянии.
Понятие, связываемое обычно со словом «гомосексуальность», определено очень широко и очень плохо. «Гомосексуалист» – это и одетый в женское платье накрашенный юноша в притоне, и герой греческих мифов, хотя первый из них приближается в своем поведении к противоположному полу, а второй во всем, что касается поступков, – настоящий супермен и отклоняется от нормы лишь в выборе объектов половой активности. В эту последнюю категорию попадают и наши «гомосексуальные» гусаки. Заблуждение им «простительнее», чем Ахиллу и Патроклу, потому что мужской и женский пол у гусей различаются меньше, чем у людей. Кроме того, их поведение гораздо менее «животное», чем у большинства людей-гомосексуалистов, поскольку они никогда не совокупляются и не производят замещающих действий или делают это в крайне редких, исключительных случаях. Правда, весной можно видеть, как они торжественно исполняют церемонию прелюдии к совокуплению – то прекрасное и грациозное погружение шеи в воду, которое видел у лебедей и прославил в стихах поэт Гельдерлин. Когда после этого ритуала они намереваются перейти к копуляции, то, естественно, каждый пытается взобраться на другого и не думает распластаться на воде на манер самки. Когда дело заходит в тупик, они слегка сердятся друг на друга, но затем оставляют свои попытки без особого возмущения или разочарования. Каждый из них в какой-то степени видит в другом свою жену, но если она несколько фригидна и не хочет отдаваться, это не наносит сколько-нибудь заметного ущерба их великой любви. В течение весны гусаки постепенно привыкают к тому, что копуляция у них не получается, и больше не пытаются совокупляться; однако интересно, что за зиму они успевают об этом забыть и следующей весной с новой надеждой стараются взобраться друг на друга.
Часто, хотя и не всегда, сексуальные побуждения таких гусаков, связанных друг с другом триумфальным криком, находят выход в другом направлении. Эти гусаки оказываются необыкновенно притягательными для одиноких самок, что объясняется, вероятно, высоким рангом, который они приобретают благодаря объединенной боевой мощи. Во всяком случае, рано или поздно находится гусыня, которая следует на почтительном расстоянии за обоими героями, но, как показывают детальные наблюдения и последующий ход событий, влюблена в
Для гусака такая половая связь может постепенно превратиться в «любимую привычку», а гусыня и без того с самого начала втайне готова была присоединить свой голос к его триумфальному крику. По мере упрочения знакомства расстояние, на котором гусыня следует за парой самцов, уменьшается; другой гусак, который с ней не совокупляется, тоже все больше привыкает к ней. Затем она очень постепенно начинает принимать участие в триумфальном крике друзей – сначала робко, потом со все возрастающей уверенностью, – и они все больше и больше привыкают к ее постоянному присутствию. Так, обходным путем, благодаря долгому знакомству, самка превращается из более или менее нежеланного «довеска» к одному из гусаков в почти полноправного члена сообщества триумфального крика, а через очень долгое время даже в совершенно равноправного.
Этот длительный процесс может быть иногда сокращен благодаря одному чрезвычайному событию: если гусыне, вначале ни от кого не получающей помощи в защите гнездового участка, удастся одной отвоевать место для гнезда и сесть на яйца. Тогда может случиться, что гусаки обнаружат ее во время насиживания или после появления птенцов и «примут в семью». Строго говоря, они усыновляют выводок гусят и мирятся с тем, что у них есть мать, присоединяющая свой голос, когда они триумфально кричат со своими приемными детьми, которые в действительности являются отпрысками одного из них. Стоять на страже у гнезда и водить за собой детей – это, как писал еще Гейнрот, поистине вершины жизни гусака; эти действия намного больше нагружены эмоциями и аффектами, чем прелюдия к копуляции и она сама. Поэтому они гораздо сильнее способствуют установлению более тесного знакомства и образованию общего союза триумфального крика. И каким бы путем это ни происходило, в конце концов, т. е. через несколько лет, возникает настоящий брак втроем, – также и в том отношении, что рано или поздно второй гусак тоже начинает совокупляться с гусыней, и все три птицы вместе исполняют церемонию спаривания. Самое замечательное в этих тройственных союзах (а мы имели возможность наблюдать целый ряд таких случаев) – их биологический успех: они постоянно держатся на самой вершине рангового порядка в своей колонии, никогда не изгоняются из своего гнездового участка и из года в год выращивают многочисленное потомство. Таким образом, «гомосексуальный» союз триумфального крика между двумя гусаками никак нельзя считать чем-то патологическим – тем более что он встречается и у гусей, живущих на воле: Питер Скотт наблюдал у диких короткоклювых гусей в Исландии значительный процент семей, состоявших из двух самцов и одной самки. Биологическое преимущество, вытекающее из удвоения оборонной мощи отцов, было там еще более явным, чем у наших гусей, в значительной степени защищенных от хищников.
Теперь, после подробного рассказа о том, каким образом в замкнутое сообщество триумфального крика благодаря долгому знакомству может быть принят новый член, остается описать стремительное, подобное взрыву возникновение союза, в мгновение ока связывающего двух индивидов навсегда. Мы говорим в этом случае – без всяких кавычек, – что они влюбились друг в друга. Внезапность этого события наглядно передается английским выражением «falling in love»[32] и немецким «sich verknallen»[33], которого я не люблю из-за его вульгарности.
У самок и у очень молодых самцов из-за некоторой «стыдливой» сдержанности изменение поведения не так бросается в глаза, как у взрослых гусаков, хотя оно отнюдь не менее глубокое и ведет к не менее важным результатам – скорее наоборот. Зрелый же самец оповещает о своей новой любви фанфарами и литаврами. Просто невероятно, насколько может внешне измениться животное, не располагающее ни ярким брачным нарядом, как костистые рыбы, у которых он при таком состоянии начинает сверкать, ни пышными перьями, как павлины и многие другие птицы, демонстрирующие их при сватовстве. Иногда я буквально не узнавал хорошо знакомого гусака, только что «впавшего в любовь». Мышечный тонус у него повышен, что создает энергичную, напряженную осанку, изменяющую общие очертания птицы; каждое движение производится с преувеличенной затратой сил; взлет, на который в другом состоянии трудно «решиться», влюбленному так легок, словно он колибри; крошечные расстояния, которые каждый благоразумный гусь прошел бы пешком, он пролетает, чтобы шумно, с триумфальным криком обрушиться возле обожаемой. Ему нравится разгоняться и тормозить, точь-в-точь как подростку на мотоцикле, и в поисках ссор, как мы уже видели, он тоже ведет себя очень похожим образом.
Влюбленная юная самка никогда не навязывается своему возлюбленному и никогда не бегает за ним; самое большее – она «как бы случайно» оказывается в тех местах, где он часто бывает. Благосклонна ли она к его сватовству, гусак узнает только по игре ее глаз: она смотрит на его импонирующие жесты
Иногда – как бывает, к сожалению, и у людей – волшебная стрела Амура попадает только
Между верностью в отношении триумфального крика и сексуальной верностью существует своеобразная корреляция, различная у самок и у самцов. В идеальном нормальном случае, когда все ладится и не возникает никаких помех – т. е. когда двое темпераментных, прекрасных, здоровых серых гусей влюбляются друг в друга, вступив в первую весну своей жизни, и ни один из них не собьется с пути, не попадет в зубы к лисе, не погибнет от глистов, не будет сбит ветром на телеграфные провода и т. д., – оба они, скорее всего, будут всю жизнь верны друг другу как в триумфальном крике, так и в половой связи. Если же судьба разрушит первый союз любви, то и гусаку, и гусыне тем легче будет вступить в новый союз триумфального крика, чем раньше произошло несчастье. Но примечательно, что при этом нарушается моногамность копуляции, причем у гусака сильнее, чем у гусыни. Такой самец вполне нормально празднует триумфы с супругой, честно стоит на страже у гнезда, защищает свою семью так же отважно, как любой другой; короче говоря, он во всех отношениях образцовый отец семейства – но иногда совокупляется с другой гусыней. К таким отклонениям он особенно расположен тогда, когда его самки нет поблизости – например, если он находится вдали от гнезда, а она сидит на яйцах. Но если чужая самка приблизится к выводку или к центру их гнездового участка, гусак часто нападает на нее и гонит прочь. Наблюдатели, склонные очеловечивать поведение животных, в таких случаях обвиняют гусака в стремлении сохранить свои «связи» в тайне от супруги – что, разумеется, представляет собой чрезвычайное преувеличение его умственных способностей. В действительности возле семьи или гнезда он реагирует на чужую гусыню так же, как на любого гуся, не принадлежащего к группе, т. е. прогоняет ее, в то время как на нейтральной территории отсутствует реакция защиты семейства, мешающая ему видеть в ней самку. Чужая самка для него лишь партнерша в половом акте. Гусак не проявляет никакой склонности задерживаться возле нее, ходить вместе с ней и тем более защищать ее или ее гнездо. Если ей удается высидеть птенцов, то выращивать своих внебрачных детей ей приходится в одиночку.
Чужая гусыня, со своей стороны, старается осторожно и «как бы случайно» оказываться поближе к другу. Он ее не любит, но она любит его, т. е. с готовностью приняла бы предложение триумфального крика, если бы он его сделал. У самок серых гусей готовность к половому акту гораздо сильнее связана с влюбленностью, чем у самцов; иными словами, хорошо известная диссоциация между союзом любви и сексуальным влечением среди гусей также легче и чаще возникает у мужчин, чем у женщин. Вступить в новую связь, если порвалась прежняя, гусыне тоже гораздо труднее, чем гусаку. В наибольшей степени это относится к ее первому вдовству. Чем чаще она становится вдовой или партнер ее покидает, тем легче ей найти нового партнера, но и тем слабее бывает, как правило, новый союз. Поведение многократно вдовевшей или «разводившейся» гусыни очень сильно отклоняется от типичного. Сексуально более активная, менее заторможенная чопорностью, чем молодая самка, одинаково готовая вступить и в новый союз триумфального крика, и в новую половую связь, такая гусыня становится прототипом «femme fatal»[34]. Она напрашивается на серьезное сватовство молодого гусака, который был бы готов к пожизненному союзу, но после недолгого брака делает своего избранника несчастным, бросая его ради нового возлюбленного. Великолепный пример этого – история жизни и браков нашей самой старой серой гусыни Ады; она завершилась поздней «grande passion»[35] и счастливым браком, но такие случаи довольно редки. Протокол Ады читается, как захватывающий роман, но его место в другой книге.
Чем дольше прожила пара в счастливом супружестве и чем ближе был их брак к идеальному случаю, тем труднее, как правило, овдовевшему супругу вступить в новый союз триумфального крика, а самке, как мы уже говорили, еще труднее, чем самцу. Гейнрот описывает случаи, когда овдовевшие гусыни до конца жизни оставались одинокими и не проявляли сексуальной активности. У гусаков мы ничего подобного не наблюдали: поздно овдовевшие сохраняли траур не больше года, а затем начинали время от времени вступать в половые связи, что в конце концов окольным путем приводит к новому правильному союзу триумфального крика. Но исключений из этих правил имеется множество. Мы видели, например, как гусыня, долго прожившая в безукоризненном браке, тотчас же после потери супруга вступила в новый, во всех отношениях полноценный брак, и объяснение, что в прежнем супружестве что-то все же было, вероятно, не в порядке, слишком похоже на petitio principii[36].
Подобные исключения чрезвычайно редки – настолько, что лучше было бы, может быть, о них умолчать, чтобы верно передать впечатление, производимое прочностью и постоянством союза триумфального крика – причем
По другим примерам мы уже знаем о замечательной спонтанности инстинктивных действий, об исходящем изнутри стимулировании, интенсивность которого в точности соразмерна «потреблению» соответствующего движения: она тем выше, чем чаще животному приходится это движение выполнять. Мышам нужно грызть, курам – клевать, белкам – прыгать. В нормальных жизненных условиях это им необходимо, чтобы прокормиться. Но и когда в условиях лабораторного плена такой нужды
Едва ли не более драматично, чем такая экспериментальная помеха образованию союза триумфального крика, действует его насильственный разрыв, слишком часто происходящий в естественных условиях. В таких случаях первая реакция серого гуся состоит в том, что он изо всех сил старается отыскать исчезнувшего партнера. Беспрерывно, буквально день и ночь, он издает трехсложный дальний призыв, торопливо и взволнованно обегает привычные места, где обычно бывал вместе с пропавшим, и все больше расширяет пространство поисков, облетая его с призывным криком. С утратой партнера тотчас же пропадает всякая готовность к борьбе: осиротевший гусь вообще перестает защищаться от нападений собратьев по виду, убегает от самых молодых и слабых; а поскольку в колонии быстро «проходит слух» о его состоянии, он сразу оказывается на самой низшей ступени рангового порядка. Пороговые значения всех раздражений, вызывающих бегство, значительно понижаются, гусь проявляет крайнюю трусость не только по отношению к собратьям по виду – он больше пугается всех раздражений, исходящих из внешнего мира. Ручной гусь может начать бояться людей, как неприрученный.
Впрочем, иногда у гусей, выращенных человеком, происходит обратное: осиротевшая птица снова привязывается к своему воспитателю, на которого не обращала никакого внимания, пока была счастливо связана с другими гусями. Так было, например, с гусаком Копфшлицем, когда мы отправили в ссылку его друга Макса. Гуси, нормально выращенные родителями, в состоянии одиночества могут возвращаться к родителям или к братьям и сестрам, с которыми уже не поддерживали каких-либо заметных отношений, но, как показывают именно эти наблюдения, сохраняли латентную привязанность к ним. К этому же кругу явлений, несомненно, относится и тот факт, что гуси, которых мы уже взрослыми переселяли в дочерние колонии нашего гусиного поселения – на Аммерзее или на Амперштаувайер в Фюрстенфельдбруке, – возвращались в старое поселение на Эссзее, если теряли супругов или товарищей по триумфальному крику.
Все описанные выше симптомы, относящиеся к вегетативной нервной системе и к поведению, весьма сходным образом проявляются у тоскующих людей. Джон Баулби, исследовавший тоску маленьких детей, нарисовал столь же наглядную, сколь трогательную картину этих явлений, и просто невероятно, до каких деталей простирается сходство между человеком и птицей! При долгом сохранении депрессивного состояния человеческое лицо покрывается «знаками судьбы», особенно вблизи глаз, и в точности то же самое происходит с лицом серого гуся. В обоих случаях ввиду длительного снижения симпатического тонуса особенно сильные изменения происходят под глазами, что придает лицу «опечаленное» выражение. Мою любимую старую гусыню Аду я узнаю издали среди сотен других гусей по этому скорбному выражению глаз, и я получил однажды впечатляющее подтверждение того, что это не плод моей фантазии. Один очень опытный знаток животных и особенно птиц, ничего не знавший об истории Ады, вдруг показал на нее и сказал: «Эта птица, должно быть, хлебнула горя!»
По принципиальным гносеологическим соображениям мы считаем научно неправомерными любые утверждения о субъективных переживаниях животных, за исключением одного: что такие переживания у животных есть. Нервная система животного отличается от нашей, так же как и происходящие в ней физиологические процессы, и можно не сомневаться, что переживания, соответствующие этим процессам, также качественно отличаются от наших. Но эта гносеологически чистая установка в отношении субъективных переживаний животных, естественно, никоим образом не означает отрицания их существования. Мой учитель Гейнрот на упрек, будто он видит в животном бездушную машину, обычно отвечал с улыбкой: «Совсем напротив, я считаю животных
С чисто объективной точки зрения поведение дикого гуся, лишенного союза триумфального крика, во всех отношениях сходно с поведением животного, очень сильно
Поэты и психоаналитики давно уже знают, как близко соседствуют любовь и ненависть, и знают, что у нас, людей, предмет любви почти всегда «амбивалентным» образом бывает и предметом агрессии. Триумфальный крик гусей представляет собой – на что часто не обращают должного внимания – всего лишь аналог, в лучшем случае сильно упрощенную модель человеческой дружбы и любви, но на этой модели хорошо видно, как может возникнуть такая амбивалентность. У серых гусей во втором акте церемонии – дружелюбном приветственном повороте друг к другу – при нормальных условиях примеси агрессии уже почти нет, но в целом, особенно в первой части, сопровождаемой «грохотом», ритуал содержит полную меру автохтонной агрессии, направленной, пусть лишь латентно, против возлюбленного друга и товарища. Что это именно так, мы знаем не только из общих эволюционных соображений, приведенных в предыдущей главе, но и из наблюдения исключительных случаев, проливающих яркий свет на взаимодействие первоначальной агрессии и ставших автономными мотивациями триумфального крика.
Наш самый старый белый гусак Паульхен на втором году жизни образовал пару с ровесницей, но сохранил узы триумфального крика с другим белым гусаком – Шнееротом, – который хотя и не был ему братом, но стал им благодаря братской совместной жизни. У белых гусаков есть обыкновение, широко распространенное у настоящих и нырковых уток, но очень редкое у гусей: насиловать чужих самок, особенно когда они сидят на яйцах. И когда на следующий год супруга Паульхена построила гнездо, отложила яйца и стала их насиживать, возникла столь же любопытная, сколь ужасная ситуация. Шнеерот постоянно грубейшим образом ее насиловал, а Паульхен ничего не мог поделать! Когда Шнеерот подходил к гнезду и хватал гусыню, Паульхен с величайшей яростью бросался на развратника, но затем, добежав до него, обходил его резким зигзагом и нападал на какой-нибудь безобидный замещающий объект – например, на нашего фотографа, снимавшего эту сцену на пленку. Никогда прежде я не видел столь отчетливо эту силу переориентирования, закрепленного ритуализацией: Паульхен
Поведение этого гусака ясно показывает, что даже стимулы, совершенно определенно запускающие агрессию, вызывают, если они исходят от партнера, только триумфальный крик, но не нападение. У белых гусей церемония разделяется на два акта не так отчетливо, как у серых, у которых первый акт содержит больше агрессии и направлен вовне, а второй состоит почти исключительно в социально мотивированном обращении к партнеру. По-видимому, белые гуси вообще, и в особенности их триумфальный крик, сильнее заряжены агрессивностью, чем наши дружелюбные серые. В отношении этого признака триумфальный крик у белых гусей примитивнее, чем у их серых родственников. Поэтому в описанном аномальном случае стало возможным возникновение формы поведения, полностью соответствующей по механике своих побуждений тому первоначальному переориентированному нападению, нацеленному мимо партнера, с которым мы познакомились на примере цихлид. К этому явлению применимо введенное Фрейдом понятие
Несколько иной процесс регрессии может внести определенные изменения также и в триумфальный крик серого гуся, а именно в его наименее агрессивную вторую фазу, и в этих изменениях отчетливо проявляется изначальное участие инстинкта агрессии. Это в высшей степени драматичное событие случается лишь тогда, когда два сильных гусака вступили в союз триумфального крика. Как мы уже говорили, даже самая боеспособная гусыня уступает в борьбе самому маленькому гусаку, так что ни одна нормальная пара гусей не может выстоять против двух таких друзей, и потому они обычно стоят в ранговом порядке очень высоко. С возрастом и благодаря долгому пребыванию в высоком ранге у них растет «самоуверенность», т. е. уверенность в победе, а вместе с ней и агрессивность. Одновременно, вместе со степенью знакомства партнеров, т. е. с продолжительностью союза, возрастает интенсивность их триумфального крика. Понятно, что при таких обстоятельствах церемония единства пары гусаков приобретает столь высокую степень интенсивности, какая у разнополой пары не достигается никогда. Неоднократно упоминавшихся Макса и Копфшлица, «женатых» уже девять лет, я узнаю издали по безумной восторженности их триумфального крика.
Изредка бывает, что триумфальный крик таких гусаков выходит из всяких рамок, доходит до экстаза, и тогда происходит нечто весьма странное и жуткое. Звуки становятся все громче, сдавленнее и быстрее, шеи вытягиваются все более горизонтально, теряя тем самым характерное для церемонии приподнятое положение, а
Такой экстаз любви-ненависти двух гусаков может на любом уровне прекратиться; затем снова начинается триумфальный крик, все еще крайне возбужденный, но завершающийся нормально – тихим и нежным гоготанием, – хотя только что жесты угрожающе приближались к проявлениям яростной агрессивности. Даже тот, кто наблюдает это впервые, ничего не зная о только что описанных эволюционных процессах, испытывает при виде подобных проявлений чересчур пылкой любви какое-то неприятное чувство. Невольно приходят на ум выражения вроде «Так тебя люблю, что съел бы», и вспоминается старая мудрость, которую так часто подчеркивал Фрейд: обиходный язык верно и надежно чувствует глубочайшие психологические взаимосвязи.
Однако в единичных случаях – в наших протоколах за десять лет наблюдений их всего три – деритуализация, дошедшая до наивысшего экстаза,
Победитель никогда не преследует побежденного, и мы ни разу не видели, чтобы между ними возникла новая схватка. Напротив, в дальнейшем эти гусаки намеренно избегают друг друга; когда гуси большим стадом пасутся на болотистом лугу за оградой, они всегда находятся в диаметрально противоположных точках. Если они все же оказываются рядом – не заметив друг друга вовремя или благодаря нашему вмешательству, предпринятому ради эксперимента, – то возникает, пожалуй, самое странное поведение, какое мне приходилось видеть у животных; трудно решиться описать его, не опасаясь навлечь на себя подозрение в крайнем очеловечении: гусаки
Гораздо лучше будет еще раз окинуть взглядом все, что мы узнали в этой главе об агрессии и о тех особых механизмах торможения, которые не только «выключают» всякую борьбу между определенными индивидами, постоянно связанными друг с другом, но и создают между ними союз того типа, с которым мы познакомились на примере триумфального крика гусей, а также остановиться на отношении между таким союзом и другими механизмами социальной жизни, описанными в предыдущих главах. Перечитывая их, я испытываю удручающее чувство бессилия: так мало мне удалось воздать должное величию и значению процесса эволюции, который я решился описать – хотя я, как мне кажется, знаю, как он протекал. Можно было бы думать, что сколько-нибудь наделенный даром слова ученый, всю жизнь занимавшийся некоторым предметом, должен быть в состоянии изложить добытые тяжким трудом результаты так, чтобы передать слушателю или читателю не только то, что он
Как мы знаем из 8-й главы, некоторые животные полностью лишены внутривидовой агрессии и всю жизнь держатся в прочно связанных стаях. Можно было бы подумать, что таким существам предначертано развитие постоянной дружбы и братской сплоченности отдельных особей; но как раз у этих мирных стадных животных ничего подобного никогда не бывает, их сплоченность всегда совершенно анонимна. Личный союз, личную дружбу мы находим
Личный союз возник в ходе великого становления, вне всякого сомнения, в тот момент, когда у
Внутривидовая агрессия на миллионы лет
От внутривидовой агрессии необходимо четко отличать как особое понятие другой механизм поведения –
Излишне указывать на аналогии между социальным поведением некоторых животных, прежде всего диких гусей, и поведением человека. Едва ли не все прописные истины наших пословиц в той же мере справедливы и для этих птиц. Как опытные исследователи эволюции и последовательные дарвинисты, мы можем и должны сделать из этого важные выводы. Прежде всего, мы знаем, что самыми последними общими предками птиц и млекопитающих были весьма примитивные рептилии позднего девона и раннего каменноугольного периода, которые заведомо не обладали высокоразвитыми механизмами общественной жизни и вряд ли были умнее лягушек. Отсюда следует, что сходные черты социального поведения серых гусей и человека не унаследованы от общих предков; они не «гомологичны», а возникли, несомненно, путем так называемого конвергентного приспособления. И столь же несомненно, что их существование не случайно; вероятность случайного совпадения можно было бы выразить разве лишь с помощью астрономических чисел.
Когда мы видим, что в высшей степени сложные формы* поведения, такие как влюбленность, дружба, ранговые притязания, ревность, скорбь и т. д. и т. п., у серых гусей и у людей не только похожи, но просто совпадают вплоть до забавных мелочей, это говорит нам
Как настоящие естествоиспытатели, не верящие в «безошибочные инстинкты» и прочие чудеса, мы считаем самоочевидным, что каждая такая форма поведения является функцией некоторой специальной организации нервной системы, органов чувств и т. д. – иными словами, некоторой соматической структуры, выработанной организмом под давлением отбора. Попытавшись представить себе – например, с помощью электронной или иной мысленной модели, – какую наименьшую
Духовно высокомерным людям содержание этой главы должно послужить серьезным предостережением. У животных, даже не принадлежащих к привилегированному классу млекопитающих, исследование обнаруживает механизм поведения, соединяющий определенных индивидов на всю жизнь и превратившийся в сильнейший мотив, который господствует над всем поведением, пересиливает все «животные» инстинкты – голод, сексуальность, агрессию и страх – и порождает характерный для данного вида общественный порядок. Этот союз во всем аналогичен тем достижениям, которые у нас, людей, связаны с чувствами любви и дружбы в их чистейшей и благороднейшей форме.
12. Проповедь смирения
Содержание предыдущих одиннадцати глав можно считать относящимся к естествознанию. Приведенные в них факты более или менее проверены, насколько это вообще можно утверждать в отношении результатов такого молодого научного направления, как сравнительная этология. Но теперь мы оставим изложение того, что выяснилось в наблюдениях и экспериментах над агрессивным поведением животных, и обратимся к вопросу, можно ли сделать из этого какие-либо выводы, применимые к человеку, которые помогли бы предотвратить опасности, угрожающие ему из-за его агрессивности.
Некоторые уже в самом этом вопросе усматривают оскорбление человеческого достоинства. Человеку слишком хочется видеть себя центром мироздания, не принадлежащим к остальной природе и противостоящим ей как нечто иное и высшее. Упорствовать в этом заблуждении – для многих людей потребность, и они остаются глухи к мудрейшему из всех наставлений – знаменитому γνωθι σαuτуν, «Познай самого себя». (Это изречение Хилона, хотя обычно его приписывают Сократу.) Прислушаться к нему людям препятствуют три фактора, очень сильно окрашенных эмоциями. Первое из этих препятствий каждому проницательному человеку легко устранить; второе, при всей его вредности, все же заслуживает уважения; третье в свете истории развития человеческого духа понятно и потому простительно, но избавиться от него, пожалуй, труднее всего. И все они неразрывно связаны и переплетены с тем человеческим пороком, о котором древняя мудрость гласит, что он предшествует падению, –
Первое препятствие – самое примитивное. Оно мешает самопознанию человека, запрещая ему понять историю своего становления. Своей эмоциональной окраской и упрямой силой этот запрет обязан, как это ни парадоксально, нашему сходству с ближайшими родственниками. Людям легче было бы примириться с их происхождением, если бы они не были знакомы с шимпанзе. Неумолимые законы восприятия образов не позволяют нам видеть в обезьяне, особенно в шимпанзе, просто животное, подобное всем другим, а заставляют усматривать в ее лице человеческий облик. С такой точки зрения, измеренный человеческой меркой, шимпанзе вполне естественно воспринимается как нечто отвратительное, как некая сатанинская карикатура на нас самих. Уже с гориллой, отстоящей от нас несколько дальше, и тем более с орангутаном нам легче. Головы их старых самцов, в которых мы видим причудливые дьявольские маски, можно воспринимать вполне серьезно и даже находить их красивыми. В отношении шимпанзе это никак не удается. Он выглядит неотразимо смешным и при этом настолько омерзительным, вульгарным и отталкивающим, как может выглядеть лишь совершенно опустившийся человек. Это субъективное впечатление не совсем ошибочно: есть основания предполагать, что общие предки человека и шимпанзе по уровню развития были не ниже, а значительно выше нынешних шимпанзе. Как ни смешна сама по себе эта оборонительная реакция человека на шимпанзе, ее тяжелая эмоциональная нагрузка склонила многих философов к построению совершенно безосновательных теорий о возникновении человека. Не отрицая его происхождения от животных, они либо избегают близкого родства с шимпанзе с помощью каких-нибудь логических трюков, либо обходят его софистическими окольными путями.
Вторая преграда для самопознания – эмоциональный протест против вывода, что наши поступки и наши возможности подчинены законам естественной причинности. Бернгард Гассенштейн назвал это «антикаузальным ценностным суждением». Смутное, похожее на клаустрофобию чувство скованности, охватывающее многих людей при мысли о всеобщей причинной предопределенности явлений природы, несомненно, связано с их оправданной потребностью в свободе собственной воли и столь же оправданным желанием, чтобы их действия определялись не случайными причинами, а высокими целями.
Третья очень трудно преодолимая преграда для самопознания человека, по крайней мере в нашей западной культуре, – наследие идеалистической философии. Эта преграда возникла из-за разделения мира на две части: внешний мир вещей и постижимый разумом мир внутренней закономерности человека; первый идеалистическое мышление считает в принципе безразличным к ценностям и признает ценность лишь за вторым. Такое разделение побуждает мириться с эгоцентризмом человека, потворствуя его нежеланию зависеть от законов природы. Поэтому неудивительно, что оно так глубоко проникло в общественное сознание – насколько глубоко, можно судить по тому, как изменились в нашем немецком языке значения слов Idealist – «идеалист» и Realist – «реалист»: первоначально они означали лишь философские установки, а сегодня содержат моральные оценки. Необходимо уяснить себе, насколько привычным стало в нашем западном мышлении отождествление понятий «доступного научному исследованию» и «принципиально безразличного к ценностям».
Теперь мне придется защититься от напрашивающегося упрека: что я настойчиво выступаю против трех препятствий, чинимых высокомерием человеческому самопознанию, только потому, что они противоречат моим научным и философским воззрениям. Я выступаю не как закоренелый дарвинист против неприятия эволюционного учения, и не как профессиональный исследователь причинности против антикаузального восприятия ценностей, и не как убежденный гипотетический реалист* против идеализма. Мои основания совсем другие. В наши дни естествоиспытателей часто обвиняют в том, что они будто бы накликали на человечество ужасные напасти, дав ему слишком большую власть над природой. Это обвинение было бы оправдано лишь в том случае, если бы ученым можно было поставить в вину, что они не сделали предметом изучения также и самого человека. В самом деле, опасность для современного человечества проистекает не столько из его способности властвовать над физическими явлениями, сколько из неспособности разумно направлять социальные процессы. Но в этой неспособности повинно не что иное, как непонимание причин социальных процессов, которое является, как я надеюсь показать, непосредственным следствием трех препятствий к самопознанию, порожденных высокомерием.
Дело в том, что эти препятствия относятся к исследованию только тех явлений человеческой жизни, которые представляются людям высокими ценностями – иными словами, тех, которыми они
В том, что люди отказываются от самопознания, повинны не естествоиспытатели. Люди сожгли Джордано Бруно, когда он сказал им, что они вместе с их планетой – всего лишь пылинка среди бесчисленных облаков других пылинок. Когда Чарлз Дарвин открыл, что они одного племени с животными, они охотно убили бы и его, и не было недостатка в стараниях, по крайней мере, заткнуть ему рот. Когда Зигмунд Фрейд предпринял попытку проанализировать мотивы социального поведения человека и объяснить его причины, – хотя и с субъективно-психологической точки зрения, но вполне научно в отношении методики и постановки проблем, – его обвинили в недостатке благоговения, в пренебрежении к ценностям, в слепом материализме и даже в порнографических наклонностях. Человечество защищает свою самооценку всеми средствами, и более чем уместно проповедать ему смирение и всерьез попытаться взорвать созданные его высокомерием преграды на пути самопознания.
Для этого прежде всего нужно преодолеть его нежелание признать открытия Дарвина; защищать постижения Джордано Бруно теперь уже не нужно, и это – ободряющий признак постепенного распространения естественно-научных знаний. Существует, как я думаю, простое средство примирить людей с тем, что они сами – часть природы и возникли без нарушения ее законов в ходе естественного становления: нужно лишь показать им, как велика и прекрасна вселенная и насколько достойны благоговения царящие в ней законы. Прежде всего, я твердо убежден, что человек, достаточно знающий об эволюционном становлении органического мира, не может внутренне сопротивляться осознанию того, что и сам он обязан своим существованием этому самому величественному из всех природных явлений. Я не хочу обсуждать здесь вопрос о вероятности или, лучше сказать, достоверности учения о происхождении видов, многократно превышающей достоверность всего нашего исторического знания. Все, что нам сегодня известно, беспрепятственно вписывается в это учение, ничто ему не противоречит, и ему присущи все достоинства, какими может обладать учение о творении: объяснительная сила, поэтическая красота и впечатляющее величие.
Кто это хорошо понял, того не оттолкнет ни открытие Дарвина, что мы с животными одного племени, ни прозрение Фрейда, что нами все еще руководят такие же инстинкты, какие управляли нашими дочеловеческими предками. Напротив, сведущий человек почувствует лишь еще большее благоговение перед достижениями разума и ответственной морали, которые впервые вошли в этот мир лишь с появлением человека и вполне могли бы дать ему силу укротить животное наследие в самом себе, если бы он не отрицал в своей слепой гордыне самое существование такого наследия.
Еще одна причина широко распространенного неприятия эволюционного учения – глубокое почтение, которое мы, люди, испытываем к своим предкам. Латинское слово «descendere» – происходить – буквально означает «спускаться вниз», «нисходить», и уже в римском праве принято было помещать прародителей
Немногим лучше обстоит дело и со словами «развитие» («Entwicklung») и «эволюция». Они также возникли в то время, когда люди не имели понятия о творческом становлении видов, а знали только о возникновении отдельного существа из яйца или семени. Цыпленок из яйца или подсолнух из семечка в самом деле развивается в буквальном смысле – из зародыша не возникает ничего, что не было бы в нем заложено с самого начала.
Совсем иначе растет Великое Древо Жизни. Хотя древние формы являются необходимой предпосылкой для возникновения их более развитых потомков, этих потомков никоим образом нельзя вывести из исходных форм или предсказать по свойствам этих форм. То, что из динозавров получились птицы или из обезьян люди, – это в каждом случае
Такой результат – то вновь возникшее, что невозможно вывести из предыдущей ступени, откуда оно берет начало, – в подавляющем большинстве случаев представляет собой нечто
Из независимости естествознания от ценностей вовсе не следует, что эволюция – эта великолепнейшая из всех последовательностей естественно объяснимых процессов – не в состоянии создавать новые ценности. То, что возникновение высшей формы жизни из более простой предшествующей означает для нас
Ни в одном из западных языков нет непереходного глагола, подходящего для обозначения филогенетического процесса, сопровождающегося приращением ценности. Если нечто новое и высшее возникает из предыдущей ступени, на которой отсутствует и из которой невыводимо именно то, что составляет сущность этого нового и высшего, то такой процесс не может быть назван развитием. В принципе, это относится к каждому значительному шагу, сделанному генезисом органического мира, начиная с первого – возникновения жизни – и кончая последним на сегодняшний день: превращением антропоида в человека.
Несмотря на все поистине эпохальные, глубоко волнующие достижения биохимии и вирусологии, возникновение жизни остается –
Неверно, однако, другое утверждение, с которым часто приходится сталкиваться: что жизненные процессы – это,
В принципе, так же, как соотносятся процессы и структуры живого и неживого, соотносится внутри мира организмов любая высшая форма жизни с низшей, от которой она произошла. Как неверно, что орлиное крыло, ставшее для нас символом всякого стремления ввысь, – это «в сущности, всего лишь» передняя лапа рептилии, так же неверно и то, что человек – «в сущности, всего лишь» обезьяна.
Один сентиментальный человеконенавистник изрек некогда фразу, которую с тех тор часто пережевывают: «Узнав людей, я полюбил зверей». Я утверждаю обратное: только тот, кто по-настоящему знает животных, в том числе высших и наиболее родственных нам, и имеет некоторое представление об истории развития животного мира, может по достоинству оценить уникальность человека. Мы представляем собой наивысшее достижение Великих Конструкторов Эволюции, какого им удалось добиться на Земле до сих пор; мы – их «последняя модель», но, разумеется, не последнее слово. Для естествоиспытателя запретны любые абсолютные утверждения, даже в области теории познания. Такие утверждения – грех против Святого Духа, против πάντα ρει[37], великого прозрения Гераклита, что ничто не «есть», но все течет в вечном становлении. Возводить в абсолют сегодняшнего человека и объявлять его венцом творения, который никогда не может быть превзойден, на нынешнем этапе его пути во времени – этапе, который, как хотелось бы надеяться, очень быстро пройдет, – это в глазах естествоиспытателя самая кичливая и самая опасная из всех безосновательных догм. Сочтя человека
Поскольку первое серьезное препятствие на пути человеческого самопознания – нежелание верить в наше происхождение от животных – проистекает, как я теперь имею смелость считать доказанным, из незнания или неверного понимания сущности органического творения, оно может быть устранено просвещением, по крайней мере в принципе. Так же обстоит дело со вторым препятствием, о котором сейчас будет речь, – с антипатией к причинной обусловленности мировых процессов. Но в этом случае устранить недоразумение гораздо труднее.
Его корень – фундаментальное заблуждение, будто причинно обусловленный процесс не может быть направлен к некоторой цели. Конечно, во Вселенной существует бесчисленное множество вовсе не целенаправленных явлений, в отношении которых вопрос «зачем?» должен остаться без ответа, если только нам не захочется найти его любой ценой, с неумеренной переоценкой собственной значимости – считая, например, восход луны включением ночного освещения для нашего удобства. Но нет такого явления, к которому был бы неприложим вопрос о его причине.
Как уже говорилось в 3-й главе, вопрос «зачем?» имеет смысл только там, где работали Великие Конструкторы – или сконструированный ими живой конструктор. Этот вопрос разумен лишь там, где части общей системы специализировались при разделении труда на выполнении различных, дополняющих друг друга функций. Это относится и к жизненным процессам, и к тем неодушевленным структурам и функциям, которые жизнь использует в своих целях – например к машинам, созданным людьми. В этих случаях вопрос «зачем?» не только имеет смысл, но и совершенно необходим. Невозможно догадаться, по какой
Но ответ на вопрос «зачем?» отнюдь не делает излишним вопрос о причинах, как уже говорилось в начале 6-й главы, посвященной Великому Парламенту Инстинктов. Вот простое сравнение, показывающее, что эти вопросы вовсе не исключают друг друга. Я еду на своей старой машине, чтобы сделать доклад в другом городе; это цель моего путешествия. По дороге я размышляю о том, как целесообразна и как совершенна конструкция машины, и радуюсь, как хорошо она служит цели моей поездки. Но тут мотор пару раз чихает и глохнет. В этот момент я с огорчением понимаю, что машиной движет не цель. На ее несомненной целесообразности далеко не уедешь. И лучшее, что я могу сделать, – это полностью сосредоточиться на естественных причинах ее движения и разобраться, в каком месте так неприятно нарушилось их взаимодействие.
Насколько ошибочно мнение, будто причинные и целевые взаимосвязи исключают друг друга, можно еще нагляднее показать на примере «царицы всех прикладных наук» – медицины. Никакой «смысл жизни», никакой «всесоздающий фактор», ни одна самая важная неисполненная жизненная задача не помогут несчастному больному, у которого возникло воспаление в аппендиксе, но ему сможет помочь самый молодой ординатор хирургической клиники, если правильно установит причину расстройства. Таким образом, целевой и причинный подходы к изучению жизненных процессов не только не исключают друг друга, но вообще имеют смысл лишь вместе. Если бы человек не стремился к целям, то не имел бы смысла его вопрос о причинах; если он не имеет понятия о причинных взаимосвязях, он бессилен направить события к цели, как бы хорошо он ее ни представлял.
Наличие такой связи между целевым и причинным подходами к жизненным процессам представляется мне абсолютно очевидным, однако для многих ошибочное мнение об их несовместимости, по-видимому, совершенно непреодолимо. Классический пример того, насколько подвержены этому заблуждению даже большие умы, можно найти в работах У. Мак-Дугалла, основателя «Purposive Psychology», психологии цели. В своей книге «Outline of Psychology»[38] он отвергает все причинно-физиологические объяснения поведения животных за одним-единственным исключением: гибельное действие ориентации на свет, когда она заставляет насекомых ночью лететь на пламя, он объясняет с помощью так называемых тропизмов, т. е. на основе причинного анализа механизмов ориентации.
Вероятно, люди потому так сильно боятся исследования причин, что их мучит безрассудный страх, будто полное проникновение в причины происходящего в мире разоблачит как иллюзию свободу человеческой воли. Разумеется, тот факт, что именно я чего-то хочу, так же мало подлежит сомнению, как и само мое существование. Более глубокое проникновение в последовательность физиологических причин нашего поведения ни в малейшей степени не может изменить тот факт,
Лишь при очень поверхностном рассмотрении свобода воли кажется состоящей в том, что человек совершенно не связан никакими законами и «может хотеть, чего хочет». Такое может померещиться только тому, кто бежит от причинности, подобно страдающему клаустрофобией. Вспомним, как алчно набросились на «неопределенность» событий в физическом микромире, на «беспричинные» квантовые скачки, и как на этой почве строились теории, призванные посредничать между физическим детерминизмом и верой в свободу воли, хотя воле оставляли лишь жалкую свободу чисто случайно выпадающей игральной кости. Нельзя всерьез думать, будто свободная воля означает, что человеку дана абсолютная свобода поступать как вздумается, по своему произволу, словно некоему ни перед кем не отвечающему тирану. Наша самая свободная воля подчинена строгим законам морали, а наше стремление к свободе существует, в частности, и для того, чтобы препятствовать нам повиноваться не этим, а другим законам. Сознание того, что наши поступки столь же жестко определяются законами морали, как физические процессы законами физики,
Я подошел теперь к третьему великому препятствию на пути самопознания человека: к глубоко укоренившемуся в нашей западной культуре убеждению, будто естественно объяснимое лишено всякой ценности. Это мнение идет от узко понятой кантианской философии ценностей, которая, в свою очередь, является следствием идеалистического разделения мира на две части. Как мы только что говорили, одним из эмоциональных мотивов высокой оценки непознаваемого является страх перед причинностью. Но есть и другие неосознанные факторы. Непредсказуемо поведение Повелителя, отеческой фигуры, к существенным чертам которой принадлежит известная доля произвола и несправедливости. Непостижима воля Божия. Если нечто можно естественным образом объяснить, то им можно и овладеть, и вместе с непредсказуемостью в значительной степени исчезает ужас перед ним. Из перуна, который Зевс метал по своему непостижимому произволу, Бенджамин Франклин сделал электрическую искру, и от нее наши дома защищает громоотвод. Необоснованное опасение, что, постигнув причины явлений природы, мы лишим ее божественности, составляет второй главный мотив страха перед причинностью. Так возникает еще одна помеха исследованию, препятствующая ему тем сильнее, чем выше в человеке благоговение перед красотой и величием Вселенной, чем более прекрасным и достойным почитания представляется ему исследуемое явление природы.
Преграда, обязанная своим возникновением этой трагической связи, особенно опасна потому, что она никогда не переступает порог сознания. Те, к кому это относится, если их спросить, с чистой совестью объявят себя друзьями естествознания. Они могут даже быть крупными исследователями в некоторой ограниченной области, но подсознательно полны решимости не переступать в попытках естественного объяснения границу того, что представляется им достойным почитания. Возникающая, таким образом, ошибка состоит не в том, что допускается существование непознаваемого. Никто не знает лучше естествоиспытателей, что человеческое познание имеет границы; но они всегда осознают,
Как относится или как должен относиться настоящий естествоиспытатель к действительным границам человеческого познания, я понял в ранней молодости из высказывания одного выдающегося биолога – высказывания, несомненно не обдуманного заранее. Я никогда не забуду, как Альфред Кюн закончил однажды доклад в Австрийской академии наук словами Гете: «Высшее счастье мыслящего человека – постичь постижимое и спокойно чтить непостижимое». Сказав это, он на мгновение задумался, потом протестующе поднял руку и звонко, перекрывая уже разразившиеся аплодисменты, воскликнул: «Нет, господа!
Чувство, внушаемое естествоиспытателю великим единством законов природы, нельзя выразить прекраснее, чем словами: «Две вещи наполняют душу все новым и постоянно растущим восхищением: звездное небо надо мною и нравственный закон во мне». Восхищение и благоговение не помешали Иммануилу Канту найти естественное объяснение закономерностям звездного неба, и притом именно такое, которое исходит из его становления. Неужели он, еще не знавший о великом становлении мира организмов, оскорбился бы тем, что и нравственный закон внутри нас мы рассматриваем не как данный a priori, а как возникший в естественном становлении, – точно так же, как он рассматривал законы неба?
13. Ecce homo[39]
Допустим, что некий объективный этолог сидит на другой планете – скажем, на Марсе – и изучает социальное поведение людей с помощью телескопа, увеличение которого слишком мало, чтобы можно было узнавать отдельных людей и прослеживать их индивидуальное поведение, но вполне достаточно, чтобы наблюдать такие крупные события, как переселения народов, битвы и т. п. Ему никогда не пришло бы в голову, что человеческое поведение направляется разумом или тем более ответственной моралью.
Если предположить, что наш внеземной наблюдатель – чисто интеллектуальное существо, которое лишено каких-либо инстинктов и ничего не знает о том, как функционируют инстинкты вообще и агрессия в частности и каким образом их функции могут нарушаться, ему было бы очень нелегко понять историю человечества. Постоянно повторяющиеся события этой истории нельзя объяснить, исходя из человеческого рассудка и разума. Сказать, что они обусловлены так называемой «человеческой натурой», – значит высказать общее место. Разумная, но нелогичная человеческая натура заставляет две нации состязаться и бороться друг с другом, даже когда их не принуждают к этому никакие экономические причины; подталкивает к ожесточенной борьбе две политические партии или религии, несмотря на поразительное сходство их программ спасения; побуждает какого-нибудь Александра или Наполеона жертвовать миллионами своих подданных ради попытки объединить весь мир под своим скипетром. Как ни странно, в школе мы учимся относиться к людям, совершавшим эти и другие подобные нелепости, с уважением и даже почитать их как великих мужей. Мы приучены покоряться так называемой политической мудрости государственных деятелей и настолько привыкли ко всем таким явлениям, что большинство из нас не в состоянии понять, как невероятно глупо и невероятно вредно для человечества историческое поведение народов.
Но если это осознать, невозможно уйти от вопроса: как же получается, что эти якобы разумные существа могут вести себя столь неразумно? Совершенно очевидно, что здесь должны действовать какие-то подавляюще сильные факторы, способные полностью отнимать управление у индивидуального человеческого разума, но совершенно неспособные «учиться на опыте». Как сказал Гегель, опыт истории учит нас, что люди и правительства ничему не учатся у истории и не извлекают из нее никаких уроков.
Все эти поразительные противоречия получают полное и естественное объяснение, если не побояться осознать, что социальное поведение людей диктуется отнюдь не только разумом и культурной традицией, но все еще подчиняется всем закономерностям, характерным для любого филогенетически возникшего поведения – тем закономерностям, которые хорошо нам известны благодаря изучению поведения животных.
Предположим теперь, что наш внеземной наблюдатель – опытный этолог, досконально знающий все, что кратко изложено в предыдущих главах. Тогда он должен был бы сделать неизбежный вывод, что человеческое общество устроено примерно так же, как общество крыс, которые тоже дружелюбны и готовы помогать друг другу внутри замкнутого клана, но сущие дьяволы по отношению к любому собрату по виду, принадлежащему к другой партии. Если бы наш марсианский наблюдатель узнал еще и о демографическом взрыве, и о том, что оружие становится все ужаснее, и о разделении человечества на несколько политических лагерей, – он оценил бы наше будущее не более оптимистично, чем будущее нескольких враждующих крысиных стай на корабле, где съедена почти вся пища. И этот прогноз был бы еще слишком благоприятен: можно предвидеть, что крыс после Великого Истребления останется достаточно, чтобы сохранился их вид, а в отношении человека, если будет применено водородное оружие, такой уверенности вовсе нет.
В символе плодов от древа познания заключена глубокая истина. Знание, возникшее благодаря понятийному мышлению, изгнало человека из рая, в котором он мог, бездумно следуя своим инстинктам, делать все, что хотел. Начавшееся благодаря этому мышлению диалогически вопрошающее экспериментирование с окружающим миром подарило человеку его первые орудия – ручное рубило и огонь. И он сразу использовал их для того, чтобы убивать и жарить своих собратьев. Это доказывают находки на стоянках синантропа: возле самых первых следов использования огня лежат раздробленные и, несомненно, поджаренные человеческие кости. Понятийное мышление обеспечило человеку господство над всем вневидовым окружением и тем самым спустило с цепи внутривидовой отбор, о вредных последствиях которого уже была речь; на его счет следует, видимо, отнести и ту гипертрофированную агрессивность, от которой мы страдаем еще и сегодня. Дав человеку словесный язык, понятийное мышление одарило его возможностью передачи сверхиндивидуального знания и возможностью культурного развития; но это повлекло за собой настолько быстрые и решительные изменения в условиях его жизни, что о них разбилась способность его инстинктов к приспособлению.
Можно было бы подумать, что каждый дар, достающийся человеку от его мышления, в принципе, должен быть оплачен какой-то опасной бедой, которая неизбежно идет следом. На наше счастье, это не так, потому что благодаря понятийному мышлению возникает и та разумная
Чтобы читатель мог составить себе более целостную картину современного биологического состояния человечества, я хочу рассмотреть угрожающие ему опасности в той же последовательности, в какой они перечислены выше, а затем обратиться к ответственной морали, ее функциям и пределам ее действенности.
Из главы о поведении, аналогичном моральному, мы уже знаем о тормозящих механизмах, которые у различных общественных животных сдерживают агрессию и предотвращают убийство собратьев по виду и нанесение им повреждений. Эти механизмы, естественно, наиболее важны и потому наиболее развиты у тех животных, которые в состоянии легко убить живое существо примерно таких же размеров, как они сами. Ворон может выбить другому ворону глаз одним ударом клюва, волк может одним-единственным укусом вспороть другому волку яремную вену. Если бы этого не предотвращали надежные запреты, давно не стало бы ни воронов, ни волков. Голубь, заяц и даже шимпанзе не в состоянии убить себе подобного одним-единственным ударом или укусом. К тому же такие слабо вооруженные существа обладают способностью к бегству, позволяющей им спасаться даже от «профессиональных» хищников, гораздо более искусных в преследовании, поимке и умерщвлении, чем любой сколь угодно превосходящий собрат по виду. Поэтому на воле обычно невозможно, чтобы такое животное причинило вред себе подобному. Вследствие этого нет и селекционного давления, вырабатывающего запрет убийства. Всякий, кто держит животных, убедится – на свою беду и на беду своих питомцев, – что такого запрета действительно не существует, если не примет всерьез внутривидовую борьбу совершенно «безобидных» созданий. В неестественных условиях неволи, когда побежденный не может спастись бегством, постоянно происходит одно и то же: победитель старательно добивает его, медленно и жестоко. В моей книге «Кольцо царя Соломона», в главе «Мораль и оружие» описано, как лишенная запрета горлица, этот символ миролюбия, может замучить себе подобного до смерти.
Легко себе представить, что произошло бы, если бы небывалая игра природы вдруг одарила какого-нибудь голубя клювом ворона. Положение такого урода в точности соответствовало бы положению человека, только что обнаружившего возможность использовать острый камень в качестве оружия. Поневоле содрогнешься при мысли о существе, столь же возбудимом, как шимпанзе, размахивающем при внезапных вспышках ярости каменным рубилом.
Обычно думают, что любое человеческое поведение, служащее не благу индивида, а благу общества, диктуется осознанной ответственностью. Такого мнения придерживаются даже многие специалисты в области гуманитарных наук. Но оно, несомненно, ошибочно, как мы покажем на конкретных примерах уже в этой главе. Наш общий с шимпанзе предок заведомо был не менее предан другу, чем дикий гусь или галка и тем более чем павиан или волк, с таким же презрением к смерти готов был отдать жизнь ради защиты своего сообщества, так же нежно и бережно обращался с детенышами и обладал такими же запретами убийства, как все эти животные. На наше счастье, мы тоже в полной мере унаследовали соответствующие «животные» инстинкты.
Антропологи, изучавшие образ жизни австралопитеков, африканских предшественников человека, утверждали, что эти предки, поскольку они жили охотой на крупную дичь, передали человечеству опасное наследие своей «природы хищника» (carnivorous mentality). В этом утверждении содержится недопустимое смешение понятий хищника и каннибала: эти понятия почти полностью исключают друг друга, каннибализм встречается у хищных животных лишь как редкое исключение. В действительности можно лишь пожалеть о том, что человек как раз
Во времена предыстории человека никакие особенно развитые механизмы для предотвращения внезапного убийства не были нужны – оно было невозможно и без того. Нападающий мог только царапать, кусать или душить, а жертва имела достаточно возможностей апеллировать к его тормозам агрессивности жестами покорности и испуганным криком. Понятно, что на таких слабовооруженных животных не действовало селекционное давление, которое могло бы выработать сильные и надежные запреты убийства, совершенно необходимые для выживания видов, обладающих опасным оружием. И когда с изобретением искусственного оружия внезапно открылись новые возможности для убийства, прежнее равновесие между сравнительно слабым торможением агрессии и столь же слабыми возможностями убийства было резко нарушено.
Человечество и в самом деле уничтожило бы себя вследствие своих первых великих открытий, если бы возможность делать открытия и великий дар ответственности не были, как это ни удивительно, плодами одной и той же специфически человеческой способности: способности задавать вопросы. Если открытия человека не привели его – по крайней мере до сих пор – к гибели, то лишь благодаря тому, что он способен ставить перед собой вопросы о последствиях своих поступков и отвечать на них. Но этот уникальный дар все же не избавил человечество от опасности самоуничтожения. Хотя моральная ответственность со времени изобретения ручного рубила значительно возросла и соответственно усилились вытекающие из нее запреты убийства, в то же время, к сожалению, в равной мере возросла и легкость убийства, а главное – усовершенствование техники убийства привело к тому, что его последствия не хватают за душу того, кто его совершил. Расстояние, на котором действует огнестрельное оружие, предохраняет убийцу от раздражающей ситуации, которая в противном случае предстала бы перед ним в чувствительной близости во всем ужасе своих последствий. Эмоциональные глубины нашей души попросту не принимают к сведению, что сгибание указательного пальца при выстреле разворачивает внутренности другого человека. Ни один психически нормальный человек не пошел бы охотиться даже на зайцев, если бы ему нужно было убивать дичь зубами и ногтями. Лишь благодаря отгораживанию наших чувств от всех очевидных последствий наших действий оказалось возможным, что человек, который едва ли решился бы дать заслуженную оплеуху невоспитанному ребенку, был вполне способен нажать пусковую кнопку ракетного оружия или открыть бомбовый люк, обрекая сотни милых детей на ужасную смерть в пламени. Добрые, честные, порядочные отцы семейств расстилали бомбовые ковры. Ужасающий, сегодня уже почти невероятный факт! Демагоги обладают, по-видимому, превосходным, хотя и только практическим знанием инстинктивного поведения людей: они целенаправленно отгораживают подстрекаемую ими партию от ситуаций, тормозящих агрессивность, и это их важнейший инструмент.
С изобретением оружия косвенно связаны также господство внутривидового отбора и все его нежелательные последствия. В третьей главе, где речь шла о видосохраняющей функции агрессии, и в десятой, посвященной организации сообщества крыс, было подробно рассказано, каким образом конкуренция собратьев по виду, если она понуждает к отбору без связи с вневидовым окружением, может привести к самым странным и нецелесообразным извращениям. В качестве примеров таких вредных последствий мой учитель Гейнрот приводил крылья большого аргуса и темп работы в западной цивилизации. Следствием той же причины я считаю, как уже говорил, также и гипертрофию человеческого агрессивного инстинкта.
В 1955 году я писал в небольшой статье «Об убийстве собратьев по виду»: «Я думаю – и специалистам по человеческой психологии, особенно специалистам по глубинной психологии и психоаналитикам, следовало бы это проверить, – что современный цивилизованный человек вообще страдает от недостаточной разрядки инстинктивных агрессивных побуждений. Более чем вероятно, что пагубные проявления человеческого агрессивного инстинкта, для объяснения которых Зигмунд Фрейд постулировал особый инстинкт смерти, возникают просто из-за того, что внутривидовой отбор в далекой древности снабдил человека такой мерой агрессивности, для которой он при современной организации общества не находит адекватного выхода». Если в этих словах чувствуется легкий упрек, я должен теперь решительно взять его назад. В то время, когда я это писал, уже были психоаналитики, вовсе не верившие в инстинкт смерти и вполне правильно объяснявшие ведущие к самоуничтожению проявления агрессии как нарушения действия некоторого инстинкта, предназначенного для поддержания жизни. Я даже познакомился с психоаналитиком, который уже тогда в полном согласии с такой постановкой вопроса изучал проблему гипертрофированной агрессивности, обусловленной внутривидовым отбором.
Сидней Марголин, психиатр и психоаналитик из Денвера, штат Колорадо, провел очень точное психоаналитическое и социально-психологическое исследование, наблюдая индейцев прерий, в основном из племени юта, и показал, что они тяжко страдают от избытка агрессивных побуждений, которые нет возможности разряжать в условиях урегулированной жизни нынешней индейской резервации в Северной Америке. В течение сравнительно немногих столетий, когда индейцы прерий вели дикую жизнь, состоявшую почти исключительно из войн и грабежей, чрезвычайно сильное селекционное давление должно было, по мнению Марголина, выработать у них крайнюю агрессивность. Вполне возможно, что значительные изменения наследственности были достигнуты за короткий срок; при жестком отборе так же быстро изменяются породы домашних животных. Кроме того, в пользу предположения Марголина говорит тот факт, что индейцы юта, выросшие уже при совершенно иной системе воспитания, страдают точно так же, как их старшие соплеменники, а также то, что эти патологические явления известны
Индейцы юта страдают неврозами чаще, чем представители любых других групп людей, и общей причиной заболевания Марголин считает не нашедшую выхода агрессивность. Многие из них чувствуют себя больными и говорят об этом, но на вопрос, в чем состоит их болезнь, могут дать только один ответ: «Ведь я же юта!» Насилие и убийство по отношению к чужим у них в порядке вещей; по отношению к соплеменникам, напротив, оно крайне редко, поскольку ему препятствует табу, безжалостную суровость которого также легко понять, зная историю юта: племени, находившемуся в состоянии непрерывной войны с белыми и с соседними индейцами, было необходимо любой ценой пресекать ссоры между своими членами. Согласно строго соблюдаемой традиции убивший соплеменника обязан покончить с собой. Эту заповедь не смог нарушить даже юта-полицейский, пытавшийся арестовать соплеменника и застреливший его при вынужденной обороне. Тот человек, сильно напившись, ударил своего отца ножом и попал в бедренную артерию, что вызвало смерть от потери крови. Получив приказ арестовать убийцу – хотя об умышленном убийстве речи быть не могло, – полицейский заявил своему белому начальнику, что преступник
Объективно убедительным и даже доказательным доводом в пользу истолкования, которое дает Марголин такому поведению индейцев юта, может служить их предрасположенность к несчастным случаям. Доказано, что «accident-proneness»[40] является следствием не находящей выхода агрессивности, а у индейцев юта относительное число автомобильных аварий разительно превышает этот показатель для любой другой группы людей, пользующихся автомобилем. Кому приходилось когда-нибудь вести машину на большой скорости, будучи в состоянии ярости, тот знает – если только он был еще в этом состоянии способен к самонаблюдению, – как сильно проявляется в такой ситуации тяга к формам поведения, направленным на самоуничтожение. К таким особым случаям применимо, пожалуй, даже выражение «инстинкт смерти».
Разумеется, внутривидовой отбор и сейчас действует в нежелательном направлении, но обсуждение связанных с этим явлений увело бы нас слишком далеко от темы агрессии. Отбор интенсивно поощряет инстинктивные мотивы стяжательства, тщеславия и т. п. и столь же интенсивно подавляет простую порядочность. Нынешняя коммерческая конкуренция грозит вызвать гипертрофию таких побуждений, не менее ужасную, чем гипертрофия внутривидовой агрессии, вызванная войнами каменного века. Хорошо еще, что богатство и власть не ведут к многочисленности потомства, иначе положение человечества было бы еще хуже.
Наряду с оружием и внутривидовым отбором человечество получило в придачу к высокому дару понятийного мышления третий источник бед – головокружительно ускоряющийся
Даже если какую-нибудь важную для сохранения вида особенность или способность приобретает один-единственный индивид, она сразу становится общим достоянием популяции; именно этим вызвано ускорение исторического становления во много тысяч раз, вошедшее в мир вместе с понятийным мышлением. Процессы приспособления, требовавшие прежде целых геологических эпох, теперь могут происходить в течение немногих поколений. На эволюцию, на филогенез, протекающий медленно, почти незаметно в сравнении с новыми процессами, отныне накладывается история; над филогенетически возникшим сокровищем генома поднялось высокое здание культуры, приобретенной в процессе исторического развития и передаваемой с помощью механизма традиции.
Как и использование оружия и орудий труда, сделавшее возможным мировое господство человека, прекрасный дар понятийного мышления сопряжен с опасностями. Ахиллесова пята всех культурных достижений человека – их зависимость от индивидуальной модификации, от обучения. Очень многие врожденные формы поведения, свойственные нашему виду, от этого
Что могло произойти, когда человек впервые взял в руку рубило? По всей вероятности, нечто подобное тому, что можно наблюдать у двухлетних и трехлетних детей, а иногда и более старших: никакой инстинктивный или моральный запрет не удерживает их от того, чтобы изо всех сил колотить друг друга по голове тяжелыми предметами, которые они едва могут поднять. Вероятно, изобретатель первого рубила так же мало колебался, ударить ли им товарища, который только что его разозлил. Чувства ничего не говорили ему об ужасном действии его изобретения, а врожденный запрет убийства тогда, как и теперь, соответствовал у человека его естественному вооружению. Смутился ли он, когда собрат по племени упал перед ним мертвым? Мы можем это допустить с полной уверенностью. Общественные высшие животные часто реагируют на внезапную смерть собрата по виду весьма драматично. Серые гуси стоят над мертвым другом, шипя, в состоянии наивысшей готовности к обороне; это описал Гейнрот, застреливший однажды гуся в присутствии его семьи. Я видел то же самое, когда нильский гусь ударил в голову серого гусенка; тот, шатаясь, добежал до родителей и тут же умер от кровоизлияния в мозг. Родители не могли видеть удара и все же реагировали на падение и смерть гусенка точно так же. Мюнхенский слон Вастль, без всякого агрессивного намерения тяжело ранивший, играя, своего попечителя, пришел в сильнейшее волнение и встал над раненым, защищая его, чем, к сожалению, помешал своевременно оказать ему медицинскую помощь. Бернгард Гржимек рассказывал мне, что самец шимпанзе, который укусил и серьезно ранил его, пытался стянуть пальцами края раны, как только прошла вспышка ярости.
Вполне вероятно, что первый Каин тотчас же осознал весь ужас своего поступка. Довольно скоро должны были пойти разговоры, что если убивать слишком много членов своей группы, это приведет к нежелательному ослаблению ее боевого потенциала. Какова бы ни была отучающая кара, предотвращавшая безудержное применение нового оружия, во всяком случае, возникла какая-то, пусть примитивная, форма ответственности, которая уже тогда защитила человечество от самоуничтожения.
Таким образом, первая функция, которую выполняла в истории человечества ответственная мораль, состояла в том, чтобы восстановить утраченное равновесие между вооруженностью и врожденным запретом убийства. Во всех прочих отношениях требования, предъявлявшиеся к индивидам разумной ответственностью, могли быть у первых людей еще совсем простыми и легко выполнимыми.
Не будет слишком рискованным допущением, если мы предположим, что первые настоящие люди, о которых мы знаем – скажем, кроманьонцы, – обладали почти в точности такими же инстинктами и такими же естественными наклонностями, как мы, а организация их сообществ и поведение при столкновениях между ними не слишком отличались от того, что можно видеть у некоторых еще и сегодня живущих племен – например, у папуасов центральной Новой Гвинеи. У них каждое крошечное селение находится в постоянном состоянии войны с соседями и в отношениях умеренной взаимной охоты за головами. «Умеренность», как ее определяет Маргарет Мид, состоит в том, что они не предпринимают организованных разбойничьих походов с целью добычи вожделенных человеческих голов, а лишь иногда, случайно встретив на границе своей территории старуху или нескольких детей, «захватывают с собой» их головы.
А теперь, приняв эти допущения, представьте себе, что вы живете в таком сообществе вместе с десятью-пятнадцатью лучшими друзьями, их женами и детьми. Эти несколько мужчин неизбежно должны стать побратимами; они
Иными словами, естественные наклонности человека не так уж дурны. От рождения* человек не так уж зол, он только
Уже увеличение числа принадлежащих к сообществу индивидов имеет два неизбежных последствия, нарушающих равновесие между важнейшими инстинктами взаимного притяжения и отталкивания, то есть между личным союзом и внутривидовой агрессией. Во-первых, когда индивидов становится слишком много, это вредно для личных связей. Как гласит вошедшая в пословицу старая мудрость, настоящих друзей у человека не может быть много. Неизбежный в каждом крупном сообществе большой выбор «знакомых» уменьшает прочность каждой отдельной связи. Во-вторых, скученность множества индивидов на малом пространстве приводит к притуплению* всех социальных реакций. Каждому жителю современного большого города, пресыщенному всевозможными связями и обязанностями, знакомо тревожащее открытие, что уже не радуешься так, как ожидал, приходу друга, даже если в самом деле его любишь и давно не видел. Замечаешь в себе явную наклонность к ворчливому недовольству, если после ужина еще звонит телефон. Как давно уже знают социологи-экспериментаторы, возросшая готовность к агрессивному поведению является характерным следствием скученности (по-английски crowding).
К этим нежелательным последствиям увеличения размеров общества добавляется невозможность разрядить весь «предусмотренный» для вида объем агрессивных побуждений. Миролюбие – первая обязанность гражданина, и враждебная соседняя деревня, некогда служившая объектом, удовлетворявшим внутривидовую агрессию, ушла в идеальную даль.
Чем выше уровень развития цивилизации, тем меньше становится возможностей для проявления наших естественных склонностей к социальному поведению, в то время как требования к нему постоянно возрастают. Мы должны относиться к нашему «ближнему» как к лучшему другу, хотя, быть может, никогда его не видели; более того, умом мы вполне в состоянии понять, что обязаны любить даже наших врагов, хотя это никогда не пришло бы нам в голову, если бы мы руководствовались только естественными наклонностями. Все проповеди аскезы, внушающие не давать воли инстинктивным побуждениям, учение о первородном грехе, согласно которому человек зол от рождения, – все это имеет общее рациональное зерно: понимание того, что человек не вправе слепо следовать своим врожденным наклонностям, а должен учиться властвовать над ними и, предвидя последствия, строго следить за их проявлениями, задавая себе ответственные вопросы.
Можно ожидать, что цивилизация будет развиваться во все более быстром темпе (и хотелось бы надеяться, что культура не будет от нее отставать). В той же мере будет возрастать нагрузка, которая взваливается на ответственную мораль. Разрыв между тем, что человек готов сделать для общества по естественной склонности, и тем, чего общество от него требует, будет углубляться, и его чувству ответственности все труднее будет этот разрыв преодолевать. Это очень тревожная перспектива, потому что при всем желании невозможно указать никаких преимуществ в отношении отбора, которые хоть один человек мог бы получить в наши дни благодаря обостренному чувству ответственности или естественной доброте. Напротив, есть серьезные основания опасаться, что нынешняя коммерческая организация общества под поистине дьявольским влиянием соперничества производит отбор в прямо противоположном направлении. Таким образом, нагрузка на человеческую ответственность постоянно возрастает и по этой причине.
Мы не облегчим ответственной морали решение этой проблемы, если будем переоценивать ее силу. Полезнее скромно осознать, что она «всего лишь»
Все мы
Такая точка зрения на функцию ответственной морали может разрешить противоречие, поразившее уже Фридриха Шиллера. Шиллер, которого Гердер назвал «умнейшим из всех кантианцев», восставал против обесценения всех естественных склонностей в этическом учении Канта и высмеял это обесценение в великолепной ксении: «Я с радостью служу другу, но, к несчастью, делаю это по склонности, и поэтому меня часто гложет мысль, что я не добродетелен».
Однако мы не только
Когда мой незабвенный учитель Фердинанд Гохштеттер в возрасте 71 года прочел прощальную лекцию, ректор Венского университета сердечно поблагодарил его за долгую плодотворную работу. На эту благодарность Гохштеттер ответил словами, вместившими в себя весь парадокс ценности естественной наклонности: «Вы благодарите меня за то, за что я не заслуживаю ни малейшей благодарности! Благодарите моих родителей, моих предков, от которых я унаследовал такие, а не другие наклонности. Но если вы спросите меня, что я делал всю жизнь, занимаясь наукой и преподаванием, мне придется честно сказать: я, собственно, всегда делал именно то, что доставляло мне наибольшее удовольствие!»
Какое странное противоречие! Этот великий естествоиспытатель, который – я это знаю совершенно точно – никогда не читал Канта, присоединился именно к его мнению о безразличии естественных наклонностей к ценностям, и он же высокой ценностью своей жизни и своего труда привел к нелепости учение Канта о ценностях еще убедительнее, чем Шиллер в своей ксении! Но из этой апории есть выход, и мнимая проблема решается очень просто, если признать ответственную мораль компенсационным механизмом и перестать отрицать ценность естественных наклонностей.
Если нам приходится оценивать
Кто ведет себя социально уже по естественной склонности, тому в обычных обстоятельствах почти не нужен механизм компенсации, а в случае надобности в его распоряжении мощные моральные резервы. Но кто уже в повседневных условиях вынужден прилагать всю сдерживающую силу моральной ответственности, чтобы быть на уровне требований культурного общества, – тот, естественно, гораздо раньше сломается при возрастании напряжения. Сравнение с пороком сердца – в энергетическом аспекте – очень точно подходит и здесь: возрастание напряжения, «декомпенсирующее» социальное поведение, может быть самой разной природы, важно только то, что оно «истощает силы». Мораль легче всего отказывает не под действием резкого и чрезмерного одиночного испытания, а вследствие долговременного истощающего нервного перенапряжения, какого бы рода оно ни было. Забота, нужда, голод, страх, переутомление, безнадежность и т. д. – все это действует одинаково. Кому случалось наблюдать множество людей в таких условиях – на войне или в плену, – тот знает, как непредвиденно и внезапно наступает моральная декомпенсация. Люди, которые, как казалось, надежны как каменная стена, неожиданно ломаются, а в других, от которых ничего особенного не ожидали, открываются неисчерпаемые источники сил, и они одним своим примером помогают бесчисленному множеству остальных сохранять моральную стойкость. Но те, кто такое пережил, знают, что сила доброй воли и ее выносливость – две независимые переменные. Осознав это, учишься не чувствовать себя выше того, кто сломался раньше, чем ты сам. Даже для наилучшего и благороднейшего в конце концов наступает момент, когда он просто больше не может: «Или
Согласно этическому учению Канта, внутренняя закономерность человеческого разума – одна и сама по себе – порождает категорический императив, являющийся ответом на «ответственный вопрос к себе». Кантовские понятия «разум» (Vernunft) и «рассудок» (Verstand) отнюдь не идентичны. Для Канта самоочевидно, что разумное существо не может желать причинить вред другому, подобному себе. В самом слове «Vernunft» этимологически заключена способность «входить в соглашение» («ins Benehmen zu setzen»*), иными словами – существование эмоционально высоко оцениваемых социальных связей между всеми разумными существами. Таким образом, Канту само собой понятно и очевидно то, что для этолога нуждается в объяснении:
Только ощущение ценности, только чувство присваивает знак «плюс» или «минус» ответу на категорический вопрос к себе и превращает его в императив или запрет. Но то и другое идет не от разума, а от стремлений, исходящих из тьмы, непроницаемой для нашего сознания. В этих слоях, лишь косвенно доступных человеческому разуму, инстинктивное и усвоенное путем обучения образуют в высшей степени сложную структуру, не только близкородственную такой же структуре у высших животных, но в значительной части попросту ей тождественную. Эти структуры существенно различны лишь там, где у человека в обучение входит культурная традиция. Из этой системы взаимодействий, протекающих почти исключительно в подсознании, возникают побуждения ко всем нашим поступкам, в том числе и к тем, которые сильнее всего подчинены управлению самовопрошающего разума. Отсюда возникают любовь и дружба, вся теплота чувств, чувство прекрасного, стремление к художественному творчеству и научному познанию. Человек, избавленный от всего так называемого «животного», лишенный влечений, исходящих из тьмы, человек как чисто разумное существо был бы
Между тем нетрудно понять, почему утвердилось мнение, будто все хорошее и только хорошее, полезное для человеческого общества, обязано своим существованием морали, а все «эгоистические» мотивы человеческого поведения, несовместимые с требованиями общества, возникают из «животных» инстинктов. Когда человек задает себе кантовский категорический вопрос: «Могу ли я возвысить принцип моего поведения до уровня естественного закона, или при этом возникло бы нечто противоречащее разуму?» – то все формы поведения, в том числе и чисто инстинктивные, оказываются вполне разумными, если они выполняют видосохраняющие функции, ради которых их создали Великие Конструкторы Эволюции.
Ребенок падает в воду, мужчина прыгает за ним, вытаскивает его, исследует принцип своего поведения и находит, что, он, будучи возвышен до естественного закона, звучал бы примерно так: Когда взрослый мужчина вида Homo sapiens L. видит, что жизни ребенка его вида угрожает опасность, от которой он может его спасти, – он это делает. Содержит ли этот вывод противоречие с разумом? Конечно, нет! Спаситель может мысленно похлопать себя по плечу и гордиться тем, как разумно и нравственно он поступил. Если бы он в самом деле занимался такими рассуждениями, ребенок давно утонул бы, прежде чем он прыгнул в воду. Но человеку, принадлежащему к нашей западной культуре, будет очень неприятно услышать, что он действовал чисто инстинктивно и что любой павиан в подобной ситуации поступил бы так же.
Как гласит древняя китайская мудрость, хотя все животное есть в человеке, не все человеческое есть в животном. Но отсюда никоим образом не следует, что «животное в человеке» есть нечто изначально дурное, достойное презрения и по возможности подлежащее искоренению. Существует человеческая реакция, лучше всего показывающая, насколько необходимым может быть безусловно «животное» поведение, унаследованное от предков-антропоидов, и притом необходимым именно для поступков, которые не только считаются сугубо человеческими и высоконравственными, но и на самом деле являются таковыми. Эта реакция – так называемое
В соответствии с этим воодушевление запускается с такой же предсказуемостью, как рефлекс, внешними ситуациями, требующими участия в борьбе за общественные интересы, особенно за такие, которые касаются чего-либо освященного культурной традицией. Это может быть нечто конкретное – семья, нация, Alma Mater, спортивное общество – или абстрактное понятие, как, скажем, былое великолепие студенческих корпораций, неподкупность художественного творчества или профессиональный этос индуктивного исследования. Я намеренно перечислил на одном дыхании то, что представляется ценным мне самому, и то, что непонятно почему считают ценным другие, чтобы проиллюстрировать отсутствие избирательности, которое иногда делает воодушевление чрезвычайно опасным.
Угроза этим ценностям – одна из раздражающих ситуаций, оптимальных для запуска воодушевления и целенаправленно создаваемых демагогами. Врага – или его чучело – можно выбрать почти произвольно. Так же, как находящиеся под угрозой ценности, он может быть конкретным или абстрактным: «эти» евреи, боши, гунны, эксплуататоры, тираны и т. д., или мировой капитализм, большевизм, фашизм, империализм и многие другие «измы». Еще один очень важный фактор – фигура увлекающего за собой вождя; без нее, как известно, не могут обходиться даже те демагоги, которые выступают под знаменем антифашизма. Вообще, сходство методов, используемых самыми разными политическими течениями, свидетельствует об инстинктивной природе человеческой реакции воодушевления, используемой в демагогических целях. В-третьих – и это едва ли не самое важное, – к самым сильным факторам, запускающим воодушевление, принадлежит возможно большее число увлеченных. В этом отношении закономерности воодушевления вполне тождественны описанным в 8-й главе закономерностям анонимной стаи, увлекающее воздействие которой при возрастании числа индивидов растет, по-видимому, в геометрической прогрессии.
Каждому человеку со сколько-нибудь сильными чувствами знакомы субъективные ощущения и переживания, испытываемые в состоянии воодушевления. По спине – а также, как выясняется при более внимательном наблюдении, по внешней стороне рук – пробегает «священный» трепет. Человек чувствует себя освободившимся от всех связей повседневной жизни и возвысившимся над ними, он готов все бросить, повинуясь зову священного долга. Все, что мешает его выполнению, теряет значение; инстинктивные запреты калечить и убивать собратьев по виду, увы, значительно ослабевают. Любые разумные соображения, любая критика, любые доводы против действий, диктуемых воодушевлением, заглушаются этой удивительной переоценкой всех ценностей, заставляющей воспринимать все возражения не только как безосновательные, но даже как низменные и бесчестные. Короче, как прекрасно выражено в украинской пословице: «Когда развевается знамя, рассудок улетает в походную трубу!»[42]
С этими переживаниями коррелируют следующие объективные признаки: повышается тонус всех поперечнополосатых мышц, поза становится более напряженной, руки несколько приподнимаются в стороны и слегка поворачиваются внутрь, так что локти немного выдвигаются наружу. Голова гордо приподнимается, подбородок вытягивается вперед, а лицевая мускулатура создает вполне определенную мимику, знакомую всем нам по кинофильмам как «лицо героя». На спине и вдоль внешней стороны рук топорщатся волоски – что и составляет объективное проявление пресловутого «священного трепета».
Кто видел, как самец шимпанзе с беспримерным мужеством встает на защиту своего стада или семьи, тот не может не усомниться в священности этого трепета и в одухотворенности воодушевления. Шимпанзе тоже вытягивает вперед подбородок, напрягает все тело и выдвигает локти в стороны; у него тоже шерсть встает дыбом, что приводит к сильному и, несомненно, устрашающему увеличению контура его тела при взгляде спереди. Этот эффект усиливается поворотом рук внутрь, при котором их самые волосатые стороны оказываются снаружи. Все это служит тому же «блефу», что у выгибающей спину кошки: представить животное более крупным и более опасным, чем оно есть на самом деле. Но и наш «священный трепет» – не что иное, как взъерошивание шерсти, от которой у нас остались лишь следы.
Мы не знаем, что переживает обезьяна при своей социальной защитной реакции, но она, несомненно, так же самоотверженно и героически ставит на карту свою жизнь, как воодушевленный человек. Подлинная эволюционная гомологичность реакции защиты стада у шимпанзе и воодушевления у человека не вызывает сомнений; более того, можно достаточно хорошо представить себе, как одно произошло из другого. И у нас есть ценности, на защиту которых мы поднимаемся с воодушевлением, – прежде всего те, которые имеют общественную значимость. В свете того, что было рассказано в главе «Привычка, церемония и колдовство», представляется почти неизбежным, что реакция, первоначально служившая защите конкретных лично знакомых членов сообщества, должна все больше и больше брать под защиту передаваемые традицией сверхиндивидуальные культурные ценности, живущие дольше, чем отдельные группы людей.
Итак, когда мы мужественно встаем на защиту того, что представляется нам высочайшей ценностью, наша нервная система использует такие же пути, что и при реакции социальной защиты у наших предков-антропоидов. Я воспринимаю это не как отрезвляющее напоминание, а как весьма серьезный призыв к осознанию природы наших чувств и действий. Человек, у которого такой реакции нет, – калека в отношении инстинктов, и мне не хотелось бы с ним дружить. Но тот, кто дает себя увлечь слепой рефлекторности этой реакции, представляет угрозу для человечества, ибо он – легкая добыча для демагогов, так же хорошо умеющих искусственно создавать ситуации, запускающие человеческую агрессивность, как мы, специалисты по физиологии поведения, умеем это делать с подопытными животными. Когда при звуках старой песни или даже марша по мне хочет пробежать священный трепет, я обороняюсь от искушения, говоря себе, что когда шимпанзе подстрекают друг друга к совместному нападению, они тоже производят ритмический шум. Подпевая, мы протягиваем палец дьяволу.
Воодушевление – это настоящий, автономный инстинкт человека, такой же, как, скажем, триумфальный крик серых гусей. Оно обладает своим собственным аппетентным поведением, своими собственными механизмами запуска и доставляет, как знает каждый по собственному опыту, столь сильное удовлетворение, что его соблазняющее воздействие почти непреодолимо. Подобно тому, как триумфальный крик существенно влияет на социальную структуру серых гусей и, более того, управляет ею, побуждение к воодушевленному вступлению в бой в весьма значительной степени определяет общественную и политическую структуру человечества. Человечество не потому воинственно и агрессивно, что разделено на враждебно противостоящие друг другу партии. Наоборот, оно структурировано таким образом
Ecce homo!
14. Исповедую надежду
В отличие от Фауста я думаю, что мог бы преподать нечто такое, что исправило бы людей и наставило бы их на лучший путь. Это не кажется мне высокомерием; во всяком случае, в противоположном мнении, когда оно идет не от убеждения в своей неспособности учить, а от предположения, что «эти люди» не способны понять новое учение, высокомерия гораздо больше. Так бывает лишь в исключительных случаях, когда какой-нибудь гигант духа опережает свое время на века. Он остается непонятым и обрекает себя на мученическую смерть или по меньшей мере на гробовое молчание. Если современники кого-то слушают и даже читают его книги, можно с полной уверенностью утверждать, что это
Поэтому я очень далек от высокомерия, будучи искренне убежден, что уже скоро для очень многих и, может быть, даже для большинства людей то, что говорится в этой книге о внутривидовой агрессии и об опасностях, навлекаемых на человечество нарушениями ее функций, станет самоочевидным и даже банальным.
Когда я буду выводить из содержания этой книги следствия и, подобно древнегреческим мудрецам, извлекать из них практические правила поведения, мне, несомненно, нужно будет больше опасаться упреков в банальности, нежели обоснованных возражений. После того, что было рассказано в предыдущей главе о современном положении человечества, меры, предлагаемые для защиты от опасностей, будут выглядеть слабыми. Однако это ничего не опровергает. Научные исследования редко приводят к драматическим переменам в ходе событий в мире – разве лишь к разрушительным, потому что силой легко злоупотребить. Но чтобы использовать результаты исследований творчески и благотворно, требуется, как правило, не меньшая острота ума и не меньше трудной кропотливой работы, чем для того, чтобы их получить.
Первое, самое очевидное правило содержится уже в γνωθι σα
Даже при своем нынешнем скромном уровне наши знания о природе агрессии не лишены практического значения. Если мы можем уверенно сказать, что
Еще одна мера, которую я считаю теоретически возможной, но не посоветовал бы ее использовать, могла бы состоять в попытке избавиться от агрессивных побуждений с помощью направленной евгеники. Из предыдущей главы мы знаем, что внутривидовая агрессия участвует в человеческой реакции воодушевления, которая хотя и опасна, но тем не менее необходима для достижения наивысших целей человечества. Кроме того, мы знаем из главы о союзе, что у очень многих животных и, вероятно, также и у человека агрессия является необходимой составной частью личной дружбы. Наконец, в главе о Великом Парламенте Инстинктов было подробно рассказано о том, насколько сложно взаимодействие различных побуждений. Если бы одно из них – причем одно из сильнейших – полностью исчезло, последствия были бы непредсказуемы. Мы не знаем, сколько есть форм поведения человека, в которых агрессия участвует как мотивирующий фактор, и насколько они важны. Подозреваю, что их очень много. «Aggredi»* в самом первоначальном и самом широком смысле – это энергичный приступ (Anpacken) к решению задачи, это самоуважение, без которого прекратилось бы едва ли не все, чем человек занят с утра до вечера, от ежедневного бритья до самого утонченного художественного и научного творчества; все движимое честолюбием, стремлением к общественному положению, и очень многое другое, столь же необходимое, – все это, вероятно, исчезло бы с исключением из человеческой жизни агрессивных побуждений. Исчезла бы, наверное, также и очень важная специфически человеческая способность – способность смеяться!
Перечню того, что заведомо не получится, я могу теперь противопоставить, к сожалению, лишь предложения, касающиеся таких мер, успех которых представляется мне вероятным.
С наибольшей уверенностью можно ожидать успеха того катарсиса, который создается разрядкой агрессивности на замещающий объект. Ведь этим путем, как было рассказано в главе «Союз», шли и Великие Конструкторы, когда нужно было предотвратить борьбу между определенными индивидами. Кроме того, здесь есть основания для оптимизма также и потому, что каждый человек, сколько-нибудь способный к самонаблюдению, в состоянии по своей воле переориентировать кипящую ключом агрессию на подходящий замещающий объект. Когда я в лагере для военнопленных – как было рассказано в главе о спонтанности агрессии, – несмотря на тяжелейшую полярную болезнь, не ударил своего друга, а расплющил пустую жестянку из-под карбида, это произошло, несомненно, благодаря тому, что я знал симптомы накопления инстинктивных напряжений. А когда моя тетушка приходила к непоколебимому убеждению в глубочайшей испорченности своей бедной служанки (см. главу 7), она упорствовала в заблуждении лишь потому, что ничего не знала о связанных с этим физиологических процессах. Понимание причин нашего поведения может позволить нашему разуму и морали управлять такими ситуациями, в которых категорический императив, предоставленный самому себе, терпит полное крушение.
Переориентирование агрессии – самый простой и самый многообещающий способ обезвредить ее. Она довольствуется замещающими объектами легче, чем большинство других инстинктов, и находит в них полное удовлетворение. Уже древним грекам было известно понятие катарсиса – очищающей разрядки, – а психоаналитики прекрасно знают, как много в высшей степени похвальных поступков получает стимулы из «сублимированной» агрессии и, уменьшая ее, приносит дополнительную пользу. Разумеется, сублимация – это не только простое переориентирование. Есть существенная разница между тем, кто ударяет кулаком по столу вместо физиономии собеседника, и тем, кто переплавляет неизжитую ярость против начальника во вдохновенные полемические сочинения, направленные к благороднейшим целям.
В культурной жизни людей развилась особая ритуализованная форма борьбы –
Состязания между народами благотворны не только потому, что создают возможность разрядки национального воодушевления. Они имеют еще два следствия, противостоящих опасности войны: во-первых, они способствуют
Из главы «Союз» мы уже знаем, что личное знакомство – не только предпосылка действия сложных механизмов, тормозящих агрессию: оно и само по себе способствует притуплению агрессивных побуждений. Анонимность значительно облегчает запуск агрессивного поведения. «Простой человек» испытывает весьма пылкие чувства злобы и ярости к «этим пруссакам», «этим швабам»[44], «этим евреям», или какие там еще бывают «ласковые» имена для соседних народов, часто с добавлением «свиньи». Он может бушевать против них в пивной, но ему не придет в голову даже проявить невежливость, встретившись лицом к лицу с отдельным представителем ненавистной национальности. Разумеется, демагоги прекрасно знают о торможении агрессивности под воздействием личного знакомства и поэтому неуклонно стремятся предотвращать любые личные контакты между отдельными людьми из тех сообществ, между которыми хотят поддерживать «надежную» вражду. А полководцы знают, насколько опасно всякое «братание» между окопами для боевого духа солдат.
Я говорил уже о том, как высоко оцениваю практические знания демагогов об инстинктивном поведении людей. Не могу предложить ничего лучшего, чем перенять опробованные ими методы и использовать их для достижения нашей цели – умиротворения. Если дружба между людьми из враждебных наций настолько пагубна для национальной вражды, как полагают демагоги – очевидно, не без веских оснований, – значит, мы должны делать все возможное, чтобы содействовать индивидуальной межнациональной дружбе. Ни один человек не может ненавидеть народ, среди которого у него есть несколько друзей. Нескольких таких «выборочных проб» достаточно, чтобы возбудить справедливое недоверие к абстракциям, приписывающим якобы типичные – и, разумеется, заслуживающие ненависти – национальные особенности «этим» немцам, русским или англичанам. Насколько я знаю, мой друг Вальтер Роберт Корти был первым, кто предпринял серьезную попытку затормозить межнациональную агрессию с помощью интернациональной личной дружбы. Он собрал в своей знаменитой детской деревне в Трогене, в Швейцарии, детей всех национальностей, каких только смог, и объединил их совместной жизнью. Пожелаем ему последователей в самых широких масштабах!
Третья мера, за проведение которой в жизнь можно и должно было бы взяться немедленно, чтобы воспрепятствовать пагубным воздействиям одного из благороднейших человеческих инстинктов, – разумное и критическое овладение реакцией
Мы говорили уже, что эти драматические роли могут исполнять самые разные фигуры, конкретные и абстрактные, одушевленные и неодушевленные. Возбуждение воодушевления, как и многих других инстинктивных реакций, подчиняется так называемому правилу суммирования раздражений. Согласно этому правилу воздействия различных запускающих раздражений суммируются таким образом, что слабость и даже отсутствие одного может компенсироваться усиленным действием другого. Отсюда следует, что можно возбудить подлинное воодушевление
Функция воодушевления во многих отношениях сходна с функцией триумфального крика серых гусей и других реакций, возникших при соединении воздействий сильных социальных связей с товарищами по союзу и агрессии по отношению к врагу. Как было описано в 11-й главе, при слабом развитии этой формы инстинктивного поведения – как, например, у цихлид и пеганок – фигура врага еще необходима, но на более высокой ступени развития, как у серых гусей, она уже не нужна для сохранения сплоченности друзей и способности к совместным действиям. Я хотел бы верить и надеяться, что и человеческая реакция воодушевления уже достигла такой же степени независимости от первоначальной агрессии или, по крайней мере, близка к этому.
Тем не менее пугало врага еще и сегодня является в руках демагогов действенным средством для создания единства и возбуждения воодушевляющего чувства сплоченности; воинствующие религии неизменно имеют наибольший политический успех. Поэтому будет отнюдь не легкой задачей возбудить
Напрашивается идея использовать в качестве пугала, так сказать, «дьявола» и попросту натравить людей на «зло». Но это было бы связано с большим риском даже для людей высокого духовного уровня. Зло есть per definitionem[45] то, что несет угрозу добру, то есть тому, что воспринимается как ценность. Но поскольку для ученого наивысшую ценность представляет познание, он видит во всем, что препятствует расширению знания, наихудшее из зол. Меня самого коварное нашептывание агрессивного инстинкта соблазняло бы видеть воплощение враждебного начала в «гуманитариях», пренебрежительно относящихся к естественным наукам, и особенно в противниках эволюционного учения, если бы я не знал о физиологической природе реакции воодушевления и о принудительности ее действия, подобного рефлексу. Могла бы даже возникнуть опасность оказаться втянутым в религиозную войну с идейными противниками. Поэтому лучше воздержаться от всякой персонификации зла. Однако и без нее воодушевление, объединяющее отдельные группы, может привести к вражде между ними – в случае, если каждая из них выступает за определенный четко очерченный идеал и идентифицирует себя только с ним. (Я употребляю здесь слово «идентифицирует» в обычном, а не психоаналитическом значении.) Как справедливо указывал И. Холло, в наше время национальные идентификации очень опасны именно потому, что имеют очень четкие границы. Можно чувствовать себя «настоящим американцем» в противоположность «этим русским», и vice versa[46]. Кому доступно
В отдельных случаях эти ценности могут быть весьма специфическими. Я уверен, например, что люди по обе стороны занавеса, посвятившие свою жизнь великому и опасному делу покорения космоса, испытывают друг к другу лишь глубокое уважение. Здесь каждая сторона, несомненно, согласится, что и другая борется за подлинные ценности. В этом отношении космические полеты – великое благо.
Существуют, однако, два более значительных и в подлинном смысле слова коллективных предприятия человечества, призванных в гораздо более широких масштабах объединять общим воодушевлением ради одних и тех же ценностей партии и народы, прежде разобщенные или даже враждебные. Это искусство и наука. Ценность их неоспорима, и даже самым отчаянным демагогам до сих пор не приходило в голову объявлять никчемным или «выродившимся» все искусство тех партий или культур, против которых они натравливали своих адептов. Кроме того, музыка и изобразительное искусство не знают языковых барьеров и уже поэтому призваны говорить людям по одну сторону занавеса, что и по другую сторону служат добру и красоте. Именно ради этого
Наука, как и искусство, представляет собой неоспоримую самодостаточную ценность, независимую от партийной принадлежности тех, кто ею занимается. В отличие от искусства, она не является непосредственно общепонятной и поэтому может поначалу связывать общим воодушевлением лишь немногих – но тем сильнее эта связь. Об относительной ценности произведений искусства можно иметь разные мнения, хотя и здесь истину можно отличить от лжи. В естественных науках эти слова имеют более узкий смысл: здесь истинность или ложность утверждения определяется не мнением людей, а результатами дальнейших исследований.
На первый взгляд кажется безнадежным воодушевить многих современных людей такой абстрактной ценностью, как научная истина. Она кажется слишком далекой от жизни, слишком бескровной, чтобы успешно конкурировать с такими пугалами, как фикция некоей угрозы своему сообществу со стороны некоего врага, которые всегда были в руках искусных демагогов безотказным средством провоцировать массовое воодушевление. Однако при ближайшем рассмотрении в справедливости этого пессимистического мнения можно усомниться. Истина, в отличие от пугал, – не фикция. Естествознание есть не что иное, как использование здравого человеческого разума, и оно никоим образом не далеко от жизни. Гораздо легче сказать правду, чем соткать паутину лжи, которая не выдала бы себя внутренними противоречиями. «Ведь разум, здравый смысл видны без всяких ухищрений».
Научная истина в большей степени, чем любая другая культурная ценность, является
Многие жалуются на рассудочность нашего времени и глубокий скепсис нашей молодежи. Но то и другое, как я твердо верю и надеюсь, возникает из здоровой в своей основе самозащиты от искусственных идеалов, от запускающей воодушевление бутафории, на удочку которой так злополучно попадались люди, особенно молодые, в недавнем прошлом. Я полагаю, что эту трезвость как раз и следует использовать для проповеди таких истин, которые, столкнувшись с упорным недоверием, могут быть доказаны с помощью чисел; перед ними вынужден капитулировать любой скепсис. Наука – не мистическое учение и не черная магия, методы ее усвоения просты. Я думаю, что именно трезвых скептиков можно воодушевить доказуемой истиной и всем, что она с собой несет.
Но все же, хотя человека безусловно можно воодушевить абстрактной истиной, это несколько сухой идеал, и хорошо, что к ее защите можно привлечь другую, уж никак не сухую форму человеческого поведения –
Но смех – специфически человеческий акт в более высоком смысле, чем воодушевление. И в отношении формы и в отношении функции он выше поднялся над угрожающей мимикой, которая еще содержится в обеих этих формах поведения. Даже при наивысшей интенсивности смеха – в отличие от воодушевления – нет опасности, что первоначальная агрессия прорвется и приведет к действительному нападению. Собаки, которые лают, иногда все-таки кусаются, но люди, которые смеются, не стреляют
Несмотря на все эти качества, смех – опасное оружие, которое может причинить серьезный ущерб, будучи направлено против беззащитного; высмеять ребенка – преступление. И все же надежный контроль разума позволяет использовать насмешку так, как крайне опасно было бы ввиду его некритичности и звериной серьезности использовать воодушевление: есть враг, против которого можно сознательно и целенаправленно обращать насмешку. Этот враг – некоторая вполне определенная форма лжи. Мало есть в мире такого, что столь безусловно можно считать заслуживающим уничтожения злом, как фикция «дела», искусственно созданного, чтобы вызвать почитание и воодушевление, и мало такого, что становится столь же уморительно смешным при внезапном разоблачении. Когда деланый пафос вдруг сваливается с котурнов, когда пузырь чванства с громким треском лопается от укола юмора, мы вправе безраздельно отдаться освобождающему хохоту, который так чудесно разражается при внезапной разрядке. Это одно из немногих инстинктивных действий человека, безоговорочно одобряемых категорическим вопросом к себе.
Католический философ и писатель Г. К. Честертон высказал поразительную мысль: что религия будущего будет в значительной степени основана на высокоразвитом тонком юморе. Это, может быть, некоторое преувеличение, но я думаю – позволю и себе парадокс, – что мы пока что относимся к юмору недостаточно серьезно. Я полагаю, что он является благотворной силой, оказывающей мощную поддержку тяжело перегруженной в наше время ответственной морали, и что эта сила находится в процессе не только культурного, но и эволюционного развития.
От изложения того, что я знаю, я постепенно перешел к описанию того, что считаю весьма вероятным, а теперь в заключение перехожу к исповеданию моей веры. Верить дозволено и естествоиспытателю.
Коротко говоря, я верю в победу Истины. Я верю, что знание природы и ее законов будет все больше и больше служить общему благу людей; более того, я убежден, что уже сегодня оно находится на правильном пути к этому. Я верю, что возрастающее знание даст человеку подлинные идеалы, а возрастающая сила юмора поможет ему высмеять ложные. Я верю, что совместного действия того и другого уже достаточно для отбора в желательном направлении. Многие человеческие качества, которые от палеолитической эпохи до самого недавнего прошлого считались высочайшими добродетелями, многие лозунги – вроде «right or wrong, my country»[49], – еще совсем недавно вызывавшие наивысшее воодушевление, сегодня уже представляются каждому думающему человеку опасными и каждому наделенному чувством юмора комичными. Это
Я вовсе не думаю, что Великие Конструкторы Эволюции решат проблему человечества путем
Примечания
Книга впервые опубликована в 1963 г. На русском языке впервые издана (под названием «Агрессия») в 1994 г. издательской группой «Прогресс» в переводе Г. Ф. Швейника по изданию: K. Lorenz,
С. 45.
С. 45.
С. 47.
С. 47.
С. 47. …
С. 66. …
С. 83.
С. 93.
С. 145.
С. 147. В подлиннике эти слова
С. 149. …
С. 165. В подлиннике: берлинский диалект.
С. 174.
С. 192. В подлиннике: старое выражение
С. 196. В подлиннике приведена фраза из немецкой народной песни, почти дословно совпадающая с русским переводом.
С. 264.
С. 277. У Лоренца Normen – нормы (по-видимому, опечатка).
С. 282. О гипотетическом реализме см. в книге Лоренца «Оборотная сторона зеркала».
С. 286. Русское слово «развитие» является калькой немецкого
С. 314. В подлиннике
С. 314. …
С. 320. Слово
С. 333. Первоначальное значение латинского глагола