Птицы небесные (сборник)

fb2

Когда жить предельно тяжело, остается надежда на Бога, и Он не оставляет надеющихся на Него.

© В.Н. Лялин, текст, 2005

© Издательство «Сатисъ», оригинал-макет, составление, оформление, 2018

* * *

Серафима

В начале двадцатого столетия в сером, невзрачном, недавно учрежденном уездном городе Иваново-Вознесенске видное место занимали большие ткацкие корпуса со множеством ярко освещенных окон и закопченными, красного кирпича, стенами. Из упиравшейся в небо фабричной трубы безостановочно валили клубы черного угольного дыма, в зависимости от погоды уходящие ввысь или стелившиеся по земле. Тяжелые паровые машины, пыхтя и сотрясаясь, вращали тянущиеся под потолками цехов железные оси, от которых шло множество шкивов-трансмиссий к сотням ткацких станков. Для того, чтобы нить в станках не обрывалась, в цехах была устроена удушливая тропическая жара. Работающие станки создавали в цеху оглушительный шум, и между ними, обливаясь потом, сновали полураздетые ткачихи. В свое время грубо и тяжело ревел фабричный гудок, оповещая уход одной смены и приход другой, это была известная ткацкая фабрика промышленника, купца первой гильдии Бурылина, изготовляющая знаменитые дешевые ивановские ситцы, идущие на потребу не только в Россию, но и в Среднюю Азию, Индию и Китай. Ткачихи, работающие на фабрике, не были трудовыми муравьями, как их после представляла советская печать, но многих, особенно давно работающих, Бурылин знал в лицо и вникал в их нужды, скорби и заботы. Одной из лучших ткачих у него была Серафима Новикова – рослая рябая женщина с добрым лицом и большими руками, которую молодые работницы звали «тетка Сераня». По требованию хозяина, мастер у себя в конторке, посматривая поверх тонких железных очков в цех, старательно составил список лучших работниц. Первой в списке значилась Серафима Новикова. Хозяин пригласил их к себе в особняк, куда они робко вошли, пораженные невиданной роскошью. В зимнем саду, среди пальм, фонтанов и цветов, был поставлен стол с богатым угощением. Бурылин, рассадив их по местам, поднял бокал с шампанским и, произнеся поздравительный тост, выпил с ними за их старательную работу. После обильного угощения развеселившиеся ткачихи слушали граммофон, где пела русские романсы Плевицкая, где комик-актер высоким голосом скороговоркой рассказывал анекдоты. После чего хозяин каждой ткачихе поднес в конверте денежную премию и памятный подарок. Тетке Серафиме достался плоский палисандрового дерева ящик, изнутри выложенный алым бархатом, на котором в гнездах лежали серебряные ложки и вилки. Довольные ткачихи разошлись по домам к своим мужьям и детям, а Серафима тоже пошла к себе домой, где ее ждали двое приемышей-сирот, родители которых умерли от холеры. Из-за того, что Серафима была рябая, замуж ее никто не взял. Так и жила себе она в небольшом деревянном домике в Хуторово, воспитывая двух мальчиков. Работа на фабрике была тяжелой. Еще до рассвета по гудку вставала, умывшись, молилась и, выпив чаю, шла на фабрику. Работа и впрямь была каторжная, по десять-двенадцать часов, никаких отпусков тогда не было и в помине.

Серафима, глядя на свои руки со вздувшимися венами, говорила, что ситцем, который она наткала за полвека, можно было бы одеть полмира. Больная, не больная – все равно надо было идти в цех, и только с Божьей помощью она совершила эту полувековую каторжную работу. Часто утром вставала немощная, неотдохнувшая, но, помолившись и испросивши у Бога силы, шла на работу. При советской власти уже было полегче. И рабочий день меньше, и тебе отпуск, и больничный лист, и даже в доме отдыха раз побывала. От новой власти ей был пожалован орден «Знак почета». А ситец всегда был нужен людям, при любой власти – и в революцию, и в Отечественную.

Я приехал в Иваново навестить бабушку Серафиму в 1946 году, сразу после войны. Она уже по старости на фабрике не работала, хозяйствовала дома, получая скромную пенсию. Ее дом стоял в саду на краю города, и здесь было тихо и приятно. Только иногда, нарушая тишину, был слышен паровозный гудок и стук колес по рельсам проходящего вдали поезда. Да еще галки, живущие на колокольне закрытой заброшенной церкви, время от времени поднимали гвалт и летели скопом к бабушке в сад клевать ягоды, но всегда были с позором изгоняемы хворостиной зорко следившей за порядком хозяйки.

По приезде в Иваново я решил ознакомиться с его достопримечательностями, но таковых в этом еще недавно промышленном селе не оказалось. Мне предлагали осмотреть здание, где впервые в мире возникли «советы», или полянку на реке Талке, где впервые на маевку собирались рабочие, а бабушка Серафима посоветовала сходить в Бурылинский музей. Бурылин был большой оригинал, учреждая среди фабричных корпусов, жилых кирпичных казарм и серых сгрудившихся избушек музей, куда со всего света собирал разные диковины. Музей помещался в особняке в стиле «модерн». И первое, что я увидел, были два рогатых и клыкастых африканских дьявола, раскрашенные черной и красной краской, плотоядно взирающие на посетителей. За ними в ряд стояли чучела разных зверей, среди которых я помню льва, гориллу и удава. Были здесь страшные японские и тайские ритуальные маски, орудие дикарей, полки с заспиртованными в банках уродами. Но жемчужиной музея была настоящая египетская мумия с оскаленными зубами и усохшим черным носом. Советский период был представлен почетными грамотами, медалями почивших передовиков труда, снопами ржи, льна и искусно сработанным из гороха портретом Сталина. Музей в революцию не разграбили, пострадала только коллекция уродов, из банок которых революционные матросы выпили спирт. Кроме музея, Бурылин в Иваново построил несколько церквей. Церкви в городе давно уже были не в почете, но в революцию постарались особенно, и священника сейчас днем с огнем не найдешь. Правда, в начале двадцатых годов на религиозное безвластие в Иваново прибыл самозванный обновленческий митрополит. Без бороды, со скобленым рылом, он, не скрываясь, курил папиросы «Ира», имел молоденьких наложниц и говорил такие срамные проповеди, что бабульки только ахали и, закрыв лицо платком, выбегали из храма. Потом и его унесло революционным ветром неизвестно куда.

Иногда я ходил гулять на окраину города к большому собору, стоявшему посреди капустного поля. Кочаны там росли отличные, большие и тугие. А вот собор был в абсолютном забросе. Дверей там уже не было, и посередине мальчишки развели костер, пекли картошку и калили железную трубу с водой, которая стреляла в потолок деревянным кляпом. На стенах и под куполом хорошо сохранилась роспись, и спокойные лики святых угодников безмолвно взирали на эту мерзость запустения. По окружности купола шла золотыми буквами четкая надпись: «Чистые сердцем Бога узрят». Народ здесь как-то легко поддался безбожной пропаганде и совершенно отпал от Бога, и Бог у них никакой стороной не присутствовал в жизни. Но бабушка Серафима от Бога не отрекалась. «Дураки вы, дураки, – говорила она, – главное-то в жизни – Бог, а вы потеряли Бога, да Он не сразу откроется вам».

Утром и вечером она вставала на молитву перед иконами в восточном углу, где тихо мерцала зеленая лампадка, и просила у Бога не здоровья, не достатка, не еще каких-либо благ, а просила она, чтобы скорее кончилось это безбожное время, вновь открылись храмы и вновь запели Пасху. Раз в году, на Светлое Христово Воскресение, ездила она в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы исповедаться и причаститься. Возвращалась тихая, задумчивая, и в ее голубых глазах светилась радость.

Лето уже приближалось к концу, но дни еще стояли теплые, солнечные. Я брал у бабушки Евангелие – книгу в то время редкую, запрещенную, и уходил в сад. Там, лежа на траве, среди сухого малинника, я долго смотрел на плывущие в небе облака и думал о том, что вся жизнь у меня еще впереди, что в ней еще будут радости, а может быть, скорби. Но скорбей пока еще не было, и я, повернувшись набок и подперев голову ладонью, читал Евангелие: «Авраам родил Исаака; Иаков родил Иуду и братьев его». И как-то сладостно было на сердце от этих простых слов: «Авраам родил Исаака», – и наше зыбкое временное и непрочное бытие виделось неколебимым и вечным, и на призыв Христа – «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», – хотелось ответить радостными слезами и, взяв посох и котомку, ни о чем не думая, идти к дальним неведомым горизонтам.

Я подолгу читал Евангелие, осторожно переворачивая пожелтевшие страницы, пока на крыльцо не выходила бабушка Серафима и, приставив к глазам козырьком ладонь, высматривала меня в саду и кричала: «Валюша, иди обедать!»

В те далекие послевоенные голодные годы обед был немудреный. На первое бабушка подавала постные щи, обильно посыпанные укропом. На второе – оладьи из вчерашней пшеничной каши, политые горьковатым льняным маслом, на третье – чай с сахарином. Чай у бабы Серафимы был возведен в культ. Пила она его только из самовара, который кипятила уже с раннего утра. «Пока я не выпью чая, я как неживая, – говорила она. – Надо, надо брюхо чайком прополоскать». После чая она и впрямь оживлялась и принималась за дела. Дел у нее было много: пойти привязать козу на травку, покормить обедом своих воспитанников, когда они придут с работы. Все она делала спокойно, не торопясь, все с молитвой. Поэтому и приготовления ее всегда были вкусные. Вспоминала она и Бурылина – из стеклянной горки доставала плоский заветный ящик и показывала серебряные ложки и вилки, которые не продала и не променяла в самый лютый голод.

– Я за свою жизнь никого не обижала, всех жалела и многим помогала, как могла. Можете по всему Иванову пройти и спрашивать: обижала ли кого бабка Серафима? Я думаю, что такого человека не найдете, – как-то вечером, сидя за чаем, без хвастовства говорила она. – Наш род пришел в Иваново-Вознесенск с реки Суры. Она впадает в Волгу. Там мы жили, пока не приехал к нам вербовщик, приказчик бурылинский, набирать ткачих на фабрику. Приказчик молодой, пригожий, веселый, говорил сладко, приманчиво, плясал, играл на гармошке. Ну, девки с нашей деревни, все мои сродницы, и двинулись скопом в Иваново. Там очень-то хорошо не было, но и плохо не было. Девок вскоре разобрали замуж, а меня, рябую, никто не взял. Так и осталась вековухой. Кому рябая нужна? Вот на фабрике меня ценили за работу. При советской власти я больше наставницей была для молодых ткачих.

Хотя бабушка Серафима потомства не оставила, но воспитала двух сирот и на работе не посрамилась. Умерла она легко, потому как больших грехов за ней не водилось. Вечером помолилась, легла спать, так и уснула вечным сном. Пришли ее подруги-старушки, обмыли, опрятали покойную, читали по очереди Псалтирь. Воспитанники, тем временем, поехали в Сергиев Посад отыскивать батюшку. Нашли заштатного, старого и очень нуждающегося батюшку. Привезли его в Иваново. Отпевать пришлось на дому, и батюшка отпел Серафиму по полному чину. Все было сделано честь по чести. Погребение совершили на кладбище возле Куваевского леса. На могиле поставили православный крест с надписью: «Серафима Ивановна Новикова». Подарок от Бурылина она завещала продать, а вырученные деньги отвезти в Троице-Сергиеву Лавру на помин души, что и было сделано.

1942 год на Волге

Рассказ старого солдата

Вхождение в войну обычно начинается с вокзала, где происходит погрузка воинской части в эшелон, составленный из платформ и старых щелястых обшарпанных товарных вагонов, в которых теснились солдаты. На платформах везли полевые кухни, танки, грузовики, пушки и зенитные установки с прислугой на случай налета немецких «юнкерсов».

На дворе еще стояло бабье лето, и поэтому двери вагонов были открыты, но перегорожены деревянной балкой, чтобы какой растяпа не вывалился на ходу. Немецкая авиация уже активно действовала в этом регионе, и поэтому наш эшелон двинулся ночью. Видимо, машинист не отличался деликатностью, вначале осадил назад так, что лязгнули стальные буфера, а затем резко рванул вперед, так что мы горохом посыпались с вагонных нар на пол с криком и матерком в его адрес. Мы были полностью экипированы и оснащены всем, что полагается по штату. Во-первых, громоздкой мосинской винтовкой образца 1891 года с трехгранным штыком вороненой стали, про который наш старшина Степан Охрименко, протирая его суконкой, любил говаривать, что «пуля дура, а штык молодец».

На ремне в патронных сумках – полный комплект обойм с новенькими желтыми патронами и торчащими из них острыми пулями, которые я бы не назвал дурами. При ходьбе по заду ритмично хлопала саперная лопатка в чехле, годная не только для копания, но и для схватки в траншеях в ближнем бою. Стальная каска спасала только от комьев земли и камней, но осколки снарядов довольно легко рвали и дырявили ее. На боку в зеленой торбе висел еще противогаз с носатой резиновой харей, тут же был прицеплен круглый солдатский котелок – наш лучший друг и питатель, неразлучный до могилы. Пилотка с красной звездочкой украшала, но не грела наши головы. Серая шинельная скатка – дорогая подруга на всю солдатскую жизнь. На ногах грубые тяжелые ботинки на резиновом ходу с обмотками до колен. В брюках-галифе – узкий специальный карманчик с роковым черным пластмассовым футлярчиком, куда вкладывалась бумажка с нашей фамилией и адресом родителей и который была обязана сохранить похоронная команда.

А паровоз наш несется по степи во тьме ночной, выбрасывая из трубы клубы черного дыма с огненными искрами, и везет он нас не на побывку к матери в деревню, а в самое жерло, самое пекло сражения за Сталинград. Хочется высунуть голову в дверь, чтобы хватить глоток свежего воздуха, но высовываться нельзя, сразу схватишь кусок угля в глаз и намучаешься с ним потом. Потом стук колес, заунывно играет гармошка. Это наш ефрейтор Вася Селезнев, свесив с нар ноги, играет и поет сиплым прокуренным голосом: «Черный ворон, что ты вьешься надо моею головой, ты добычи не добьешься, черный ворон, я не твой».

Старшина Охрименко ругается и приказывает Васе рвануть что повеселее. Вася делает задорное вступление и поет, как с «одесского кичмана бежали три уркана…»

Утром старшина, вскрыв несколько банок с американской колбасой и разрезав ее финкой на вертикальные дольки, производил солдатский дележ. Наводчик противотанкового ружья Кузьма Брюханов был поставлен лицом к вагонной стенке выкрикивать фамилии. Старшина, подцепив финкой кусок колбасы, спрашивал Кузьму: «Кому?!» Кузьма кричал: «Иванову». Иванов подходил и снимал с ножа свою долю. Старшина опять кричал: «Кому?!» Кузьма: «Юсупову!» Старшина с куском колбасы на ноже обернулся к Юсупову: «Юсупыч, колбаса из чушки. Будешь брать?»

Юсупов – коренастый узбек, заряжающий ПТР, – осклабившись, подошел и, сняв кусок, положил его на хлеб. «Чушка, барашка, все равно кушать мала-мала надо. Барашек ёк – кушай чушка, чушка ёк – кушай махан».

Впоследствии, когда немец вплотную прижал нас к берегу Волги, а снабжение из-за ледохода прекратилось, то все мы ели махан и радовались еще, что нам подвернулась старая кляча. Поев и попив из канистры воды, курили сибирскую махорку «Бийский охотник». Щепотью доставали из кисетов грубую крошковатую махорку, сыпали ее на клочок армейской газеты и завертывали, послюнив края. Старшина Охрименко свертывал себе солидную козью ножку, и вагон наполнялся синим махорочным дымом так, что некурящие заходились в кашле и старались держаться ближе к открытой двери. Крепка и забориста была фронтовая махорка. Про то, что нас ожидает, старались не говорить, а больше вспоминали то, что оставили дома. Война уже показала свой страшный оскал. В степи за станицей Лиски три немецких «юнкерса-88», покружась каруселью, пошли в пике на эшелон и клали бомбы по обе стороны полотна. С платформ огрызались скорострельные зенитные пушки и строчили крупнокалиберные пулеметы. От одного «юнкерса» пошел легкий дымок, и все они, развернувшись, ушли на запад. В нашем вагоне осколком бомбы убило молодого солдатика Родионова. Небольшая такая ранка была в правом виске, и крови-то вытекло совсем мало, но тем не менее он был мертв. Хоронили его на полустанке в степи. Место нашли на горке, сухое, песчаное, могилку выкопали неглубокую, просторную и положили его во всем одеянии: гимнастерка с застегнутым ремнем, пилотка со звездочкой, сапоги новые на нем. Все честь по чести. Лежит родимый, молодой, красивый парень, и все при нем. Жить ему да жить, а тут засыпали землей и отправили в веки вечные. Дали салют из винтовок и разошлись по вагонам.

Наконец ночью мы прибыли к Волге, переправились на левый берег и стали в резерв недалеко от Средней Ахтубы. Страшно было смотреть, что происходило на правом берегу. Сталинград, протянувшийся по правому берегу Волги на пятьдесят километров, был весь в огне. Черным дымом заволокло небо, и не было видно солнца. Немецкая авиация делала на город по две, иногда по три тысячи вылетов в день. Сбрасывали не только мелкие осколочные бомбы, но и бомбы по половине и по тонне весом, так что земля взмывалась и ходила ходуном, как при землетрясении. Кроме бомб для устрашения немцы сбрасывали рельсы, железные тракторные колеса, бороны, листы котельного железа, и все это с диким воем, скрежетом и лязгом летело с неба в город.

Сами «юнкерсы», входя в пике, включали мощные сирены, и тут только от одних адских звуков душа готова была выскочить из тела. Перед нами была прижатая врагом к берегу Волги 62-я армия генерала Василия Ивановича Чуйкова. В виде дуги флангами она опиралась на берег, фронтом же занимала несколько улиц. Немцы через радиоустановку призывали сдаваться: «Рус, завтра Вольга буль-буль!» Против наших двух армий, защищавших Сталинград, – 62-й и 64-й, уже потрепанных и обескровленных еще на подступах к городу, стояли мощные, постоянно пополняемые солдатами и техникой, 6-я армия генерала Паулюса, 4-я танковая армия генерала Гота, группировка из нескольких дивизий «Шехель», 4 румынские пехотные дивизии и 4-й немецкий воздушный флот, имеющий более тысячи боевых самолетов.

Переправа на правый берег Волги обычно осуществлялась по ночам в целях безопасности, но все равно немцы по ночам беспрерывно подвешивали над переправой осветительные ракеты и вели обстрел из орудий и крупнокалиберных пулеметов по бронекатерам и баржам. Потери при переправе были всегда, и Волга, окрашиваясь кровью, несла вниз по течению тела русских солдат и обломки барж.

Утром, прибыв на правый берег, я увидел дымящийся и лежащий в руинах город с почти непроходимыми улицами, заваленными обрушившимися стенами домов, столбами и деревьями. Среди руин стояли разбитые сгоревшие танки, бронетранспортеры, грузовики и лежала целая армия трупов. Они были везде: в руинах домов, на улицах, в подвалах, в оврагах и траншеях. Особенно меня поразила пересекающая город река Царица, протекавшая в узкой глубокой балке, русло которой было сплошь завалено трупами, так что не было видно и воды. Они лежали в разных нелепых позах, раздувшиеся и страшные в своем неправдоподобии. Немцы не прекращали свои атаки ни на один день. В том числе, пытаясь по мелкому руслу реки Царицы прорваться к Волге, где их и уничтожали шквальным пулеметным огнем.

Из вновь прибывших бойцов формировали штурмовые группы для ночных боев. Группы были небольшие, не более шести человек. Вместо винтовок нам выдали автоматы Шпагина, гранаты и ножи, а мне еще дали ранцевый огнемет. Командовал нами опытный в ночных боях сержант. Нашей задачей было ночной вылазкой проникнуть в дома, где на верхних этажах засели немецкие снайперы и солдаты с крупнокалиберными пулеметами, обстреливавшими водную переправу, и уничтожить их, а также минировать эти дома и подходы к ним. Тихо, как тени, пробирались мы в развалинах, прислушиваясь, где могли находиться немцы. Обнаружив их, мы действовали молниеносно: подкравшись, бросали в помещение гранату и после взрыва давали еще очереди из автоматов, и, если этого им было мало, я бил туда огненным шквалом из огнемета. После этого мы также быстро исчезали, чтобы избежать скорого возмездия. Итак, всю ночь крались мы по развалинам, выискивая очередные жертвы, и опять быстрый бросок и отступление. Бывало, что не все возвращались из ночных рейдов: некоторые были убиты, некоторые попали в плен. Раненых товарищей мы тащили на себе, сдавали их в медсанбат у переправы. Как-то быстро наступили зимние холода, и мы дрогли от холода в своих землянках. Печурку топить было нельзя, так как немцы сразу засекали дым и начинали обстрел из минометов. Они уже были близко от наших позиций, буквально в ста метрах, а кое-где на бросок гранаты. На Волге образовалась шуга, а потом пошел лед, и снабжение на какое-то время прекратилось, потому что лодки и катера затирало льдинами. На помощь пришла авиация, сбрасывая на парашютах боеприпасы и продовольствие, но немцы были так близко от нас, что часть грузов попала к ним.

Хитрый узбек Юсупов придумал какой-то особенный дымоход, шедший по земле и прикрытый ветками, чтобы дым рассеивался. Тогда мы обогрелись и варили мерзлую конину.

Юсупыч говорил: «Чушка ёк, махан бар. Война кончал, все ко мне в Коканд едем. Месяц сидеть будем, плов кушать будем, кок-чай пить будем».

– Вряд ли, Юсупыч, придется тебе кок-чай пить. Отсюда живым не уйдешь, – сказал старшина.

– Не надо меня убивать, дома маленький баранчук есть. Кто им кушать будет давать, если Юсуп помирай?

– Это что, барашков ты что ли жалеешь? – спросил старшина.

– Нет, баранчук эта мой маленький детишка есть.

Помню, в декабре на немецкое Рождество было затишье, да и немцы уже потеряли свой дух, потому что не смогли выполнить приказ Гитлера: «Во что бы то ни стало овладеть Сталинградом и сбросить русских в Волгу». И мало того, сами уже попали в окружение, но сдаваться не хотели и бешено оборонялись, наносили урон нашим войскам и сами несли большие потери.

На этот раз нам дано задание ликвидировать пулеметные гнезда на верхних этажах дома специалистов. Около двенадцати часов ночи мы прокрались к этому дому и, затаившись, выясняли обстановку. Немцы спустились в нижний этаж дома и справляли свое Рождество. Их было четверо, по голосам мы определили, что они находятся в порядочном подпитии. Было слышно, как один играл на губной гармошке, а другие пели рождественскую песню «Хайлиге Нахт». Пели пьяными голосами и с какой-то большой тоской, так как знали, что дела их плохи и близок полный разгром.

Это были пулеметчики, которые постоянно обстреливали нашу переправу. Один из них, продолжая напевать, вышел из дома и стал мочиться на стенку. Я прыгнул на него сзади и ударил финкой в шею. Из раны хлынул фонтан крови, и он, захрипев, повалился на снег. Я обшарил его карманы и вынул документы. Тут из-за облака вышла луна, и я увидел у него на брюках привинченный советский орден Красной Звезды. Я быстро вырезал его финкой и положил в карман. Потом подозвал товарищей, и мы приготовились к броску. Немцы из комнаты уже звали пропавшего Вилли. Мы ворвались в помещение и перекололи их ножами. Поднявшись на верхний этаж, обнаружили два крупнокалиберных пулемета и привели их в негодность.

Днем мы обычно отсыпались в блиндаже, хотя немцы предпринимали беспрерывные атаки, а с левого берега в расположение немцев с воем летели реактивные снаряды «катюши» и снаряды тяжелой артиллерии. Все тряслось, грохотало, с накатов на нас сыпалась земля, но мы привыкли и спали.

Проснувшись, мы садились закусывать. Были у нас трофейные деликатесы, принесенные из ночных рейдов. Если бы не эти трофеи, то мы почти всегда ходили бы голодные, потому что со снабжением было плохо. Главное, чтобы были боеприпасы, а уж снабжение пищевым довольствием было на втором месте. Из трофеев, помню, ели мы итальянские сардины, упакованный в пленку непортящийся немецкий хлеб. Спаржу в банках мы попробовали и выбросили, как не подходящий для русского брюха продукт. Ели шоколад в круглых оранжевых коробках. Сибирская махорка к нам давно уже не поступала, и нам приходилось курить слабые сигареты с верблюдом на пачке под названием «Варум ист яно рунд». Попадался нам отличный французский коньяк, а немецкий «шнапс» был сущая дрянь, наверное, из опилок.

Запасались мы и немецкими боевыми гранатами. Они имели длинную деревянную пустотную ручку, и гранату можно было прицельно и далеко бросить, а когда она падала, то ручка не позволяла ей катиться в сторону от цели. Однажды ефрейтор Вася Селезнев спрашивал старшину Охрименко:

– А правда, Степан, что с немцами Сам Бог?

На что старшина Охрименко, постучав согнутым пальцем по Васиному лбу, обозвал его глупым теля. И дал такое объяснение:

– С ними не Бог, а сатана, если посмотреть, что они творят с нашей страной и нашим народом. Вот был прекрасный город Сталинград, а во что они его превратили?! Пепел, камни и трупы. А то, что с ними Gott, то это правда, но какой Gott? Разве ты не знаешь, кто у них командует танковой армией? Да сам генерал Гот. Вот тебе и «Gott mit uns»!

– И то правда, старшина.

С приходом ночи наша штурмовая группа опять выходила в рейд. Так и жили мы от ночи до ночи. Так было до 22 ноября 1942 года, когда, развивая наступление, части Юго-Западного фронта соединились со Сталинградским фронтом, замкнув кольцо. В окружении оказалось 330 тысяч человек. Вначале немцы сопротивлялись упорно и все надеялись, что их деблокируют и выведут из окружения группы генералов Гота и Манштейна, но все было напрасно. Эти группы были нашими войсками разбиты и отброшены. До 10-го января мы в составе 62-й армии атаковали немцев штурмовыми группами. От нашей роты в живых осталось всего два человека – я и узбек Юсупов. В конце января 1943 года, находясь в безвыходном положении от голода, морозов и отсутствия боеприпасов, подвергаясь постоянным артобстрелам и бомбежкам, немцы стали сдаваться в плен тысячами. А 31-го января в плен был взят весь штаб Шестой германской армии вместе с фельдмаршалом Паулюсом. Я стоял на Мамаевом кургане, смотрел на разрушенный и сгоревший город и думал: «Поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» А внизу, к Волге, куда они так стремились, конвоиры вели сотни тысяч немецких пленных. На них было жутко смотреть: так они в лютый мороз были плохо одеты, оборваны, истощены и обморожены. Их переправляли за Волгу и размещали в бараках, но рок преследовал Шестую армию. Как я после узнал, среди пленных началась повальная эпидемия сыпного тифа, так как все они были завшивлены. Слабые, обмороженные люди были уже не в силах сопротивляться болезни, и от Шестой армии фельдмаршала Паулюса мало что осталось.

Вся Германия, узнав о гибели Шестой армии, была в шоке. Гитлер объявил трехдневный траур, но падение гитлеровской Германии было уже неотвратимо. Так закончилась великая и кровавая битва за Сталинград, где ценой тяжелых потерь нами была одержана Победа.

16 мая 2001 г.

Хроники монастырской жизни

(Рассказ в письмах)

15 марта 1945 года.

Дорогой Кузьма Иванович, привет из Ленинграда! Пишет Вам племянник Василий. Я все по-прежнему в этом несчастном многострадальном городе, так из него никуда и не выезжал. Жизнь здесь понемногу налаживается: отменили затемнение, еще с лета 1942 года ходят трамваи, но следы войны и блокады видны повсюду. Народа на улицах еще мало. Много разрушенных и сгоревших домов, да и оставшиеся дома какие-то серые с грязными подтеками на стенах. На перекрестках улиц угловые окна домов заложены кирпичами и оставлены только узкие амбразуры для пулеметного обстрела. На стенах домов надписи: «Бомбоубежище», «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле», «Враг не пройдет!», «Место складирования трупов».

Снабжение неплохое, но все по карточкам. Есть и коммерческие магазины, где продукты можно купить без карточек, но все очень дорого. Еще я прошу Вашего благословения, чтобы определиться мне в Псково-Печерский монастырь. За войну, и особенно за блокаду, я натерпелся и нагляделся такого, что нет уже у меня сил жить в миру. Вы у меня единственный родственник, и хотя Вы сейчас не у дел, но все же на Вас сан, и благословение священника для меня многое значит.

С нетерпением жду Вашего письма, Василий.

20-го июня 1945 года.

Дорогой Кузьма Иванович! Ну вот, наконец-то кончилась война. Девятого мая на Дворцовой площади было большое гуляние. Люди радовались, обнимались, все были такие счастливые, что даже передать невозможно. Был салют из пушек, фейерверком все небо украсилось, как в сказке.

Не дай Бог пережить такого, что мы пережили в Ленинграде за эту войну.

Из монастыря мне пришел ответ, что пока принять не могут, но просили предварительно приехать к ним с документами для знакомства и переговоров. Наверное, желающих много, а монастырь всего один.

Сегодня приехали из эвакуации соседи Ларионовы, которые живут над нами на третьем этаже. Открыли квартиру и – о, ужас! Блокадная находка. На кухне, на полу, лежит почерневший, разложившийся труп их домработницы Паши, которую они оставили сторожить квартиру. Я помню эту девушку еще с довоенных времен, приехавшую из Псковской области. Она всегда у нас под окнами выгуливала хозяйскую собачку. Помню, что как псковитянка она вместо «ч» выговаривала букву «ц». «Собацка», – говорила она. Война разразилась внезапно, и хозяева, прослушав сводку «от Советского Информбюро», что немцы быстрым ходом приближаются к Ленинграду, сразу наладились уезжать. Были они люди зажиточные, ученые – семейная пара и мальчик небольшой с ними. Паша, их прислуга, просила взять и ее, но они отказались и велели стеречь добро и квартиру. Добра у них было много, и все старинное, дорогое, красивое. Было у них и столовое серебро, и мебель из барских особняков, и дорогие картины русских художников. Наследственное все это было или натащено во время революции – не знаю, но все это было велено Паше стеречь и блюсти и никого в квартиру не пускать.

Сегодня, когда я услышал на лестнице беготню и какой-то переполох, то поднялся на третий этаж посмотреть, что там происходит. Двери квартиры были настежь раскрыты, хозяева на площадке сидели на чемоданах и зажимали носы платками. Я вошел и увидел черные, покрытые блокадной копотью стены и потолок, копоть гирляндами свисала с люстры и картин. В кухне дворники, зажимая носы, скребли лопатами, сгребая по частям труп Паши. В комнате, где она зимовала, я увидел типичный блокадный быт. Посередине из мебели, ковров и одеял был сооружен шатер с логовом внутри, рядом стояло ведро с засохшими экскрементами, выбитые взрывной волной оконные стекла закрыты фанерой, картинами и картоном. В комнате царил мрак от несусветной копоти. Видимо, постоянно дымила железная печка – «буржуйка», стоящая у двери. Жестяная труба тянулась через всю комнату в окно. Около печки валялся ржавый топор и разломанное кресло. На столе была коптилка с коротеньким фитильком, кухонный нож и грязная пухлая тетрадка, куда Паша записывала некоторые эпизоды своей горемычной блокадной жизни.

Я унес с собой эту тетрадку и кое-что приведу Вам, Кузьма Иванович, в этом письме, чтобы Вы имели представление, как мы здесь боролись за свою жизнь, страдали и умирали. Вот что писала Паша:

«10 октября 1941 года.

Сегодня наш дом дрожал и качался во время немецкой бомбежки. Вылетели все стекла. Говорят, что бомбы кидают большие, по полтонны и даже по тонне. Я уже не пряталась в убежище. Сижу в квартире. Просто не было сил бегать туда-сюда по лестнице. Я занималась тем, что сдирала обои со стен и скребла их ножом. Ведь их когда-то клеили заварной ржаной мукой. Из того, что наскребла, я варила болтушку и пила ее, хотя на зубах скрипела и драла горло известка.

1 декабря 1941 года.

Случайно в жестяной банке нашла корицу и еще какие-то пряности и съела их вместе с засохшими цветами, что стояли на полу у окна. Сегодня около булочной поменяла свои золотые сережки на плитку столярного клея, варила его и ела понемножку.

15 января 1942 года.

Лицо опухло, глаза как щелочки. Начался понос. Ходила в поликлинику, дали каких-то таблеток. Когда шла назад по Малой Зелениной, вспомнила, что за высоким забором был дровяной склад. Хотела украсть пару полешек, открыла калитку, а там лежат мороженые покойники. Я не испугалась, их и на улицах много лежит.

10 февраля 1942 года.

Понос перешел в кровавый. Просила соседку позвать из поликлиники врача. Она ходила, но там отказали. Сказали, что к неработающим не ходим. Теряю последние силы. Вся опухла. Нечего есть и нечем согреться».

На этом, дорогой Кузьма Иванович, записи обрываются. Останки Паши уже унесли, но на деревянном полу остался след ее тела с раскинутыми руками.

1 марта 1947 года.

Дорогой крестный, я уже хожу в трудниках монастырских и приставлен к старцу Пафнутию. Старец строгий, если что не по нем, то учит меня посохом. Настоятель архимандрит Нектарий принял меня хорошо, договорился с властями о местной прописке. С этим здесь сложно. Настоятель – еще крепкий старик с большой черной бородой и очень хороший проповедник. Когда он говорит, так заслушаешься, обо всем забывая. Сегодня благословили меня белить деревья на «Кровавой дорожке», на братской трапезе читал жития. Конечно, вначале мне было здесь тяжело. Все испытывают мое смирение. Раз велели наполнить пожарную бочку, а ведро дали худое. Я целый день носил воду и никак не мог ее наполнить. Монахи думали, что я буду возмущаться и брошу дело, но я, как заводной, ходил и ходил. Тогда они смилостивились и дали хорошее ведро. А старец мой похвалил меня за терпение, незлобие и смирение. Звонарь отец Иегудиил учил меня звонарному делу. Дело это непростое. Одной ногой надо качать петлю каната большого колокола, а обеими руками дергать веревки малых колоколов. Не получалось. Я даже чуть не заплакал. Долго молился у чудотворной иконы «Успения», все просил вразумить меня. И потом получилось, и все пошло как по маслу. В Никольском храме поставил свечу на «канун» и просил отслужить панихиду по многострадальной Паше. Просил и своего старца молиться за упокой ее души. Дворники закопали ее останки подалее от дома на Взморье. Это у нас такое большое пустынное место. Хозяева им заплатили, они и закопали без хлопот. В то время это было просто. Старец расспрашивал о Паше, и я ему рассказал о ее гибели и записях в тетрадке. Старец спросил: «А закрасили ли на полу след тела Паши?» Я сказал, что не закрасили и топчутся бесчувственно по этой тени. Отец Пафнутий сказал:

– Не избежать им Божьего наказания. Не избежать до четвертого колена. Большо-ое покаяние им надо сотворить, чтобы спастися и грех тяжкий искупить. Ведь они к этой девушке отнеслись, как к собаке. Как собаку, оставили стеречь хозяйское добро. И закопали, как собаку, на пустыре. А ведь Паша была – Храм Божий, а они разорили его. Вот за свой неискупленный грех и сами все повалятся. Не надо забывать, что Бог есть не только Любовь, но и Огнь Поядающий. А верующая ли эта семья? По их делам-то не похоже.

– Нет, отче Пафнутий, неверующие.

– Тем хуже для них. Если бы были верующие, то гнев Господень можно было замолить, искупить. Заказать за Пашу в церкви сорокоуст, перенести прах на православное кладбище, конечно, с отпеванием, крест на могилке поставить. Всегда молиться за упокой ее души и нищим подавать на помин. А без покаяния, боюсь, что умертвие найдет на них, и все они чредом сойдут в могилу. Помирать все будут скоропостижной смертью.

Прошу Ваших святых молитв! Ваш племянник Василий.

Дорогой крестный, Кузьма Иванович, простите меня, грешного, что несколько лет не писал Вам. Все лень да недосуг. Сегодня у меня велик день. Сегодня отец настоятель совершил мой постриг в иноческий чин в рясофор. Облекли меня в рясу, дали в руки крест, четки и нарекли Игнатием в честь св. Игнатия Богоносца. Меня навестила мать. Плакала и горевала, что я принял иночество, и посему она никогда не увидит своих внуков. Я ее утешал: «Не плачь, мамушка, что мне присвоили ангельский чин. Бог даст, и со временем у меня будет много духовных детей, а у тебя десятки внуков». Мать сообщила мне, что у соседей Ларионовых уже началось умертвие, и из дома сразу вынесли два гроба. Безвременно в одночасье скончались оба супруга. Хозяин на плите забыл чайник, а он кипел и залил огонь. Газ пошел по квартире, и они отравились. Синие были, как удавленники. Гробы везли на заковрованной машине. За гробами шли музыканты и на трубах играли то похоронный марш, то «Интернационал», потому что оба были партийцы. В крематории нанятый оратор сказал такую чувствительную речь, что все плакали, когда гробы опускались в преисподнюю, в пещь огненную. Когда мать вышла во двор, из квадратной трубы крематория валил черный жирный дым. А какой-то пьяненький бомж кричал, что он видит, как над трубой вьются демоны и громадными ноздрями сладострастно нюхают этот черный смрадный дым. Дорогой крестный, как ни трудно, но я со смирением несу послушание, которое возлагает на меня отец эконом. Вначале я день за днем для поварни колол дрова. Парень я крепкий, и поленья под моим колуном разлетались, как орешки. Кухня всегда была обеспечена дровами, и отец кашевар даже похвалил меня за усердие перед экономом и отцом благочинным. Одно было тяжело, по молодости все время хотелось спать, а старец Пафнутий по ночам, на первом куроглашении, будил и поднимал читать Полунощницу. Первое время я прямо стоя засыпал и падал у икон, но старец выливал мне на голову ковш холодной воды и кричал: «Се Жених грядет в полунощи!» – и я продолжал чтение. Не знаю, когда спит сам отец Пафнутий, какой-то он неусыпаемый. Всегда стоит на молитве с четками в руке перед образами, и борода его так и ходит от того, что молитва у него – самодвижная. Старец учил меня, что молитва у новоначальных бывает сперва читальная по молитвослову. Молитвы эти составлены святыми подвижниками и очень питательны для незрелого ума и неискушенной души. Читаешь утренние и вечерние молитвы, и ум катится как по рельсам, а душа умиротворяется и стремится соединиться с Богом. А когда же человек начинает духовно созревать, у него пробивается вперед собственная молитва, идущая к Богу от сердца. Уж тут раб Божий расстилается душою перед Богом, и наградой ему бывает мирность душевная и незлобие. А следующая ступень духовного восхождения бывает благодатная Иисусова молитва, которая вначале не сходит с языка и постоянно вращается в устах. Поэтому и называется она – устная. Молитвенник так привыкает, так сродняется с устной молитвой, что постепенно она все больше и больше переходит с языка в ум и начинает вращаться в уме и потому ее уже называют умной молитвой. И если неотступно заниматься умной молитвой, то она переходит в грудную полость и входит в сердце, и вместе с ударами оно начинает творить Иисусову молитву, которая уже будет называться сердечной молитвой.

Как устная молитва, так и умная, и сердечная могут входить в плоть и кровь человека и так срастаются с ними, что делаются самодвижной молитвой, то есть уже не зависящей от сознания и постоянно движимой Духом Святым.

Вот так старец Пафнутий толковал мне об Иисусовой молитве: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного».

Дорогой крестный, я, слава Богу, жив, здоров, чего и Вам желаю. Отец эконом назначил мне новое послушание и приставил меня к просфорне. Послушание это одно из ответственных и тяжелых. Начальствует здесь в просфорне отец Псой. Конечно, вначале у меня ничего не получалось, но, по молитвам моего старца отца Пафнутия, дело пошло на лад. Я оказался ловким в просфорном деле, и отец Псой похвалил меня и спек мне вкусную булочку с изюмом. Пришло письмо от матери. Пишет, что больна, боится умереть и просит приехать навестить. Отец Наместник, по этому случаю, благословил меня съездить в Ленинград. Ехать надо было, хотя и не хотелось покидать монастырь. За монастырскими стенами было так хорошо, так утешно, а главное – надежно. В храме служба идет круглосуточно: утреня, вечерня, обедня, а ночью читается негасимая Псалтирь. А уж звоном колокольным все вызвонят, выметут всю нечисть за монастырские стены. Поэтому здесь так легко дышится и постоянная мирность душевная. Не то в миру, где кругом искушения, да и невидимый враг – диавол – аки лев бродит в поисках, кого бы поглотить.

Мать моему приезду была рада, и, к счастью, болезнь ее была не к смерти, и доктора обещали скорую поправку. Спать в эту ночь я не мог, потому что у Ларионовых играли свадьбу. Женился уже взрослый сын, который учился на инженера. Всю ночь кричали: «Горько!» Бегали на лестницу, орали, пели, тискали девок, хорошо еще драки не было.

Все это после монастыря было мне дико и противно.

Дорогой крестный, простите, что долго не писал. Много забот, послушание и молитвенное делание занимают все время. Сегодня меня постригли в мантию – сиречь, в малую схиму. Все, уже возврата в мир нет. Да и не нужен мне этот мир греховный и прелюбодейный. Мать писала, что в семье Ларионовых родился сын. А мне дали новое послушание: помогать отцу Адриану при изгнании демонов из бесноватых. Вчера старец Пафнутий началил меня посохом за нерадивость в ночных молениях. Ветхий старец, а дерется больно. Он бьет меня посохом, а я только кричу: «Прости, отче! Прости, отче!» Новое послушание тоже не сахар. Лучше бы мне колоть дрова или круглые сутки печь просфоры, нежели возиться с бесноватыми. Моя обязанность – соблюдать порядок среди них, когда их приводят на отчитку в храм. Ужасно свирепые эти бесноватые. Пока я нахожусь среди них, они стараются покрепче ущипнуть меня, лягнуть каблуком, наступить на ногу, дернуть за волосы. Все время я хожу в синяках и молюсь: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят».

Дорогой крестный, благодарю Вас за письмо, за духовное увещевание и поддержку. Я очень рад, что Вы вновь получили приход и назначены настоятелем. Слава Богу, что хрущевские гонения на Церковь закончились, и закрытые храмы понемногу вновь открываются. Старец Пафнутий говорит, что даже государство можно разрушить, но Церковь – никогда. Получил письмо от матери. Пишет, что жива-здорова. а вот верхний сосед, инженер Ларионов, по дороге на работу скончался скоропостижной смертью. Ему не было и сорока лет. Старец сказал: «Остра у Христа телепуга-то». На моих глазах исполняется проклятие рода за нераскаянный грех. Страшно, ой как страшно, но не все это сознают и ссылаются на судьбу или случайность. Только вера и знание Священного Писания открывают истинный смысл происходящего.

Правящий архиерей рукоположил меня в иеромонахи, и дали мне послушание в алтаре. Последнее время очень ослабел мой духовный старец Пафнутий. Сказал мне, что пришло время расставаться с земной жизнью, и напоследок он просил меня исполнить послушание, съездить в Ленинград и открыть все молодой вдове Ларионовой, что умертвие и дальше может продолжаться, убедить, усовестить ее, чтобы отмолить своего сына от гнева Господня. Но, к сожалению, они были люди неверующие и могли меня отругать и поднять на смех. Старец Пафнутий исповедался, причастился и вскоре умер. Хоронили его соборно, всем монастырем, как и положено хоронить всеми чтимого старца и архимандрита. После отпевания обнесли гроб вокруг собора с пением ирмоса «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение…» Погребение старца состоялось в Богозданных пещерах на вечное упокоение до Второго Пришествия Господа нашего Иисуса Христа.

Через несколько лет, выполняя послушание, я поехал в Ленинград. Когда я приехал, у Ларионовых был какой-то семейный праздник. На богатых «иномарках» наехало много гостей. Погода стояла жаркая, июльская, и гости вышли во двор, и вдова вместе с ними. Все они бурно веселились с бутылками в руках и отплясывали во всю ивановскую. С ними, кокетливо изгибаясь и играя перстами поднятых рук, танцевала и вдова. Когда они курили, я подошел с разговором к вдове, но она, посмотрев на меня, сморщилась и сказала: «Что ты лезешь, не видишь – у меня гости». И мне пришлось уехать назад, поскольку был отпущен на короткое время.

Дорогой крестный, Кузьма Иванович, благословили нас с православной делегацией совершить паломничество на Афон и Святую Землю. Плыли на пароходе из Одессы. Паломников набралось много. С нашей делегацией плыл и архиепископ Грузинской Патриархии Афанасий. Когда стали подплывать к Афону, один паломник из Сибири, бородатый старовер, подбежал к борту и, показав рукой в сторону Афона, закричал: «Вот где адаманты Православия скрываются! Дай Бог и нам от их благодати малую толику». Когда сошли на берег, Грузинский архиепископ Афанасий как был в рясе с панагией, так и пал на колени и пополз, так и не вставая все и полз до места. Смотреть на него сбежались греческие монахи, щелкали языком и говорили, что такого благочестия они еще не видели. Весь Афон густо заселен монахами-отшельниками и разными приезжими молитвенниками. Чувствуется, что благодати здесь – море разливанное. Все придерживаются святоотеческой старины. Всенощное бдение у них продолжается по 14 часов. В греческих монастырях монахи во время службы держатся особыми подпорками, а без них службы не выдержать. Пища у них скудная: кальмар, бобы, оливки, чеснок и растительное масло. Женщин и всякую тварь женского пола на остров не пускают. Кладбища здесь временные. Полежал три года, и довольно. Вырывают из земли, кости перемывают водой с вином и складывают в особое помещение – костницу. Там у них за много веков – штабеля из этих костей, а черепа – на полку. На лбу надписи – кто есть кто. А перед входом в костницу над дверями надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». В Афанасьевском монастыре прикладывались к голове Василия Великого, а мне старец-отшельник говорил, что человеки в электронике, генетике, эмбриологии, космонавтике и атомном деле достигли таких высот, что пора бы и остановиться и своим дерзновением не искушать Бога, и Его долготерпение не бесконечно, и все это может кончиться вселенской катастрофой и бесславной гибелью всего населения земного шара.

А потом мы поплыли на Святую Землю. Там меня поразила такая масса евреев, какую я сразу, отродясь не видел. У меня создалось впечатление, что для них это не Святая Земля, а просто территория обитания. Все они в порыве какой-то бешеной деятельности и беспрерывной суеты. И еще какая-то деланная беспричинная веселость и развязность. Все бегом, на рысях, осмотрели мы все достопримечательности, выкупались во святой реке Иордане, пили вино в Кане Галилейской, ели жареную рыбу из Генисаретского озера. Были на богослужении в Храме Гроба Господня и благополучно вернулись на самолете в Россию.

Когда приехали в монастырь, отец келарь подал мне письмо от матери. Мать пишет, что жива-здорова, вот у соседей Ларионовых опять горе. Скоропостижно скончался последний из этой семьи тридцатилетний аспирант. Скончался среди полного здоровья без видимых причин. Все его жалели, на похороны пришло много народа, и, как могли, утешали мать, и никто не мог объяснить эту загадочную смерть.

На болотах

– Это ничего, что ты старый, главное, не распускаться и работу не оставлять, Бог труды любит и дал человеку благодать творчества. Поэтому работай и работай. Но если остановишься, изнеможешь, ляжешь на одр свой в немощи, то сразу наверх сигнал пойдет о том, что сосуд твой жизненный исчерпан, и ниточка сразу оборвется, и тогда – со святыми упокой. Это я по себе знаю.

Так говорил мне старый, весь белый как лунь, но кряжистый монах-огородник. Опершись на лопату, он посмотрел на меня своими черными глазами и добавил, как бы ставя точку:

– Вот так-то, раб Божий.

Поздней осенью у нас по городу прошел ураган, валивший деревья, бетонные электрические столбы, срывавший с крыш листы железа и громадные рекламные щиты, легко взметал их в вышину и, поиграв ими, обрушивал на город. Одним таким щитом была убита женщина. Она лежала, и из-под щита было видно мертвое молодое лицо с удивленно поднятыми бровями и белая рука, сжимавшая сумочку. На щите красовался дьявольский слоган: «Ночь твоя, добавь огня!» Я шел по захламленной улице, мимо сгрудившихся в кучку мужиков, хрипло матерившихся и оттаскивающих в сторону дерево со смятого автомобиля. Заспанные, с сигаретами в зубах ларечники отправляли с машины в павильон увесистые полосатые арбузы, другие вертели в будках свою пахучую шаверму, крикливо переговариваясь на каком-то тарабарском языке.

В моей коммуналке, в полутемном длинном коридоре, освещаемом тусклой, засиженной мухами лампочкой, плавал сизый табачный дым, пахло стиркой и постными щами. Около кухни на полу, прикованный наручниками к водопроводной трубе, сидел смурной растрепанный детинушка с подбитым глазом и без сапог. Вокруг него валялись смятые окурки и на метр кругом красовались жирные плевки. Он стонал, корчился и умолял отца отпустить его с цепи. Рядом из комнаты временами высовывалась свирепая небритая рожа, которая потрясала ремнем, материлась и кричала:

– Я тебе породил, я тебе и убью, наркоман вшивый!

«Им вдвоем на земле не жить», – подумал я, входя в свою узкую, похожую на школьный пенал комнату со старым продавленным диваном, большим мраморным камином и креслом-качалкой.

Эта комната в прошлом была частью большого, украшенного богатой лепниной зала, выложенного паркетом. Это помещение поднявшаяся из полуподвалов босота перегородила на ломти, и мне жилотдел выделил этот маленький отрезок большого буржуазного зала с шикарным камином. После большевистского переворота, в двадцатые годы, весь город был осквернен подобным образом. Дома с комфортабельными квартирами были превращены в поганые клоповники.

Я согрел себе на плитке чай, нашел в буфетике зачерствевшую плюшку и сел на диван, отхлебывая чай и смотря в окно, выходящее во двор-колодец на глухую стену.

Я был стар и получал умеренную пенсию. В конце-то концов, жизнь была прожита, все хорошее и плохое осталось позади, я был совершенно одинок, и жизнь теперь как бы не имела никакого смысла. Никаких великих свершений в моей долгой жизни не произошло, но единственно, что я ставил себе в заслугу, – это веру в Бога, и второе, что я старался никого не обижать. Работа у меня была однообразная и скучная. Всю жизнь я сидел в лаборатории на молокозаводе и проверял качество молока. Изо дня в день, за годом год все одно и то же. Но кому-то надо было этим заниматься, и этот жребий выпал мне. Конечно, от такого однообразия можно было спиться. В России у нас это просто, но я воздерживался. Почему? Об этом я никому не говорил, но теперь наступили другие времена, и я скажу, хотя не все меня поймут. А потому, что в моем сознании крепко сидели евангельские слова, что «пьяницы Царствия Небесного не наследуют». Конечно, здесь еще важно, какой у тебя круг знакомых. Но он у меня был маленький, узкий, пьющих среди них не было. По субботам я чистил свой парадный костюм, надевал свежую рубашку и отправлялся на всенощную в Князь-Владимирский собор, где становился в уголке и смиренно выстаивал всю службу. Был у меня там любимый батюшка Александр, высокий, тучный, с бледным широком лицом, и еще протодьякон Анания – громогласный, с шаляпинским басом. Молодой чтец Георгий истово читал канон утрени, батюшка подавал возгласы, Анания сотрясал своды ектенией и чтением Евангелия. Хор был большой, профессиональный, и клирошане пели слаженно и красиво, как и полагается петь в соборе. Утром натощак я шел на раннюю в любую погоду – и в дождь, и в снег, и многие годы в полутьме собора я слушал унылое чтение Георгия, ектении Анании и возгласы отца Александра. У него были большие отстраненные голубые глаза, и хотя он был многоплотен, но все же я считал его человеком не от мира сего. Его уже давно нет, и у меня осталось чувство, что он ушел из этой жизни, чего-то не доделав. Не один десяток лет около меня, прислонившись к печке, стоял с белой тростью слепец Виктор – бывший регент сельской церкви. Вытянув шею, он напряженно вслушивался в пение хора, и все музыкальные нюансы отражались на его лице, а когда пели второй антифон «Господь умудряет слепцы» – он хлюпал носом, вынимал платок и вытирал слезы, катившиеся из незрячих глаз. Иногда дома на меня нападала скука, переходящая в тоску, и я, засыпая на своем продавленном диване, порой слышал тихий вкрадчивый голос:

– Чего тебе еще ждать? В этой жизни, в твоем возрасте, уже нет ради чего бы стоило жить. В лаборатории много всяких ядовитых реактивов. Глотни побольше и освободишься от тоски и вечных проблем.

Я прислушивался к этому голосу, и он пугал меня, несмотря на то, что был нежным, тихим и ласковым, как голос любимой женщины.

В ближайшие выходные дни я уже ехал на остров к известному старцу. Как будто из глубин вод вначале показался золотой церковный крест, потом выросла вся белая церковь, с острой колокольней, и я ступил на остров. Народу наехало много, он сплошной стеной стоял вокруг домика старца, ожидая его появления. Наконец на крыльцо, поддерживаемый монахом, вышел ветхий старец с белыми, как пух, волосами и такой же сквозной бородой. В скрюченных подагрой пальцах он держал клюку. Келейница вынесла сосуд со святым маслицем, и старец приступил к благословению и помазанию народа. когда очередь дошла до меня, старец помазал мне лоб, во имя Святой Троицы, дал облобызать сухую длань и сказал мне:

– А ты, старичок, останься, пережди народ, у меня к тебе особый разговор.

После того, как разошелся народ, монах пригласил меня в келью. Старец уже сидел за чистым выскобленным столом и в ожидании супа жевал ржаную корку. Меня посадили рядом с ним и дали деревянную монастырскую ложку с надписью кириллицей: «На трапезе благословенной кушать братии почтенной».

В комнатке, жарко натопленной, с низкими потолками, в углу было много старинных восковых свечей и стоял аналой с раскрытой житийной минеей. Наконец ворчливая старуха келейница, которую старец называл «бормото», принесла и поставила на стол миски похлебки со снетками. Мы встали, старец широко перекрестился и прочитал молитву: «Ядят нищии и насытятся, и восхвалят Господа взыскающии Его, живы будут сердца их в век века. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Господи, помилуй, Господи, помилуй, благослови».

Из зеленого штофика он налил и себе и мне по рюмочке травника. «Для желудка», – сказал он, и мы, выпив, принялись за похлебку. Монах же за аналоем начал чтение жития великомученика Евстафия Плакиды.

После обеда старец сел на свою кровать, подтянул обеими руками на ногах валенок, посмотрел на меня, прищурив глаза, и сказал, что я нахожусь в большой опасности от бесов, которые приставлены ко мне в большом количестве для погубления моей души. Почему нечистые выбрали меня, он сказать не может, потому что это ему неизвестно, но может указать мне путь спасения через пребывание в монастыре. И не в каком-то богатом и благоустроенном, а в бедном маленьком монастырьке на болотах. Старец объяснил, как мне до него добраться, и даже накарябал писульку к игумену, где замолвил за меня слово. Попрощавшись со старцем, я съездил к себе домой, заплатил за полгода вперед за свою комнатушку, взял зимнюю одежду и, не откладывая, поехал в указанный старцем монастырь.

Из поезда я вышел рано утром на полустанке. Природа кругом была невзрачная, бедная. Какая-то пожелтевшая жесткая трава вроде осоки, кусты ольхи, осины, чахлые березки и обширное болото, которому не видно конца. Встретившаяся деревенская старушка, тянувшая за веревку козу, на мои расспросы молча ткнула своей клюкой в сторону болота, где обозначалась мощенная гнилыми бревнами гать. Осенив себя крестным знамением и помолившись защитнику убогих Николе Чудотворцу, я двинулся вглубь болота по этой зыбучей подозрительной дороге. Над головой летели и каркали любопытные вороны, серое небо опустилось еще ниже, и заморосил мелкий холодный дождь, переходящий в мокрый снег. Шел я долго. Когда уставал, присаживался на свою кладь, жевал хлеб и пил из термоса чай. К вечеру показались невысокие монастырские стены, однокупольный храм с острой колокольней и часовней перед вратами. Я вошел в часовню, положил поклон перед образом местному святому угоднику, поправил горевшую лампадку и открыл монастырскую калитку. Отец игумен, в старом ватнике поверх подрясника, вместе с четырьмя монахами тащил бревно. Я, опершись двумя руками на палку, стоял и ждал, когда освободится игумен. Наконец, оттащив бревно к стене, игумен подошел ко мне, и я испросил у него благословение. Он благословил меня и спросил:

– Чем могу служить тебе, старичок?

Я поклонился и сказал, что по благословению островного старца пришел к ним в монастырь спасаться. С этими словами я подал ему записку с каракулями старца. Игумен внимательно два раза прочел записку и сунул ее в карман.

– Дорогой мой брат, – сказал игумен, – мы очень бедны, наш монастырь стоит посередь болот. Летом здесь вот такие комары, – отмерил и показал мне полпальца. – Богомольцы бывают у нас только по большим праздникам. У нас обязательно надо трудиться, а ты стар и слаб. Куда я тебя поставлю?

– Ну, хотя бы привратником! – сказал я.

– Эва, чего захотел! Да у нас тут болотный леший – привратник. По штату здесь такой и должности нет. Во-первых, к нам никто не ходит, да и красть у нас нечего. А ты чем занимался раньше?

– Работал на молокозаводе.

– Ну, хорошо, сможешь быть при коровах?

– Смогу, отец игумен.

– Значит, так тому и быть. И такое твое будет послушание: чистить коровник, мыть коров, кормить их, доить. У нас всего-то три коровы и бык.

– Благословите на это послушание, – сказал я.

Мне дали светлую, сухую, с большими окном и круглой кирпичной печкой келью. Здесь стояла узкая железная койка с досками, сенником и суконным одеялом, старинный умывальник с треснувшей мраморной доской и ведром под ним, стол, табуретка, в восточном углу аналой с Псалтирью и святыми образами. Стенки, побеленные известкой, местами были украшены автографами живущих здесь прежде послушников и монахов. Между прочим, углядел я здесь и стишок из Пушкина:

Не сетуй, брат, что рано грешный свет Покинул ты, что мало искушений Послал тебе Всевышний. Верь ты мне, Нас издали пленяют слава, роскошь И женская лукавая любовь. Я долго жил и многим насладился; Но с той поры лишь ведаю блаженство, Как в монастырь Господь меня привел.

Пришел брат гостинник и в коридоре прокричал уставную молитву:

– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!

Я сказал:

– Аминь!

Он вошел, положил поклон перед образами и отдал мне узел с монастырской одеждой из рухольни. Похвалил мою келью. Сказал не жалеть дров и топить печь по потребности. Сообщил, что в монастыре, вместе с игуменом отцом Моисеем, пятнадцать монахов и послушников.

– Было нас шестнадцать, но один послушник затосковал: плакал, впал в отчаяние. Наверно, имел много нераскаянных грехов, и бесы его замучили и подвели к погибели. Он взял да и повесился на собственном ремне вот на этой двери, – брат гостинник ткнул пальцем в мою дверь. – Но ты, отец, не бойся. Покойника без отпевания снесли в болото, а келью вымыли и освятили.

После трапезы отец гостинник повел меня знакомиться с моими подопечными. Две коровы оказались дойными, третью – телку – я нашел веселой и игривой, бык Яша был спесив и полон достоинства. Хотя я всю жизнь имел дело с молоком, но коров вблизи видел впервые и доить их, конечно, не умел. Отец показал мне, как это делается, и мне показалось, что эта процедура не так уж сложна. Труднее было мыть перед дойкой вымя. Как стемнело, ударили в колокол и в храме начали служить вечерню.

«Благословен Бог наш», – благостно и негромко пропел очередной иеромонах. В алтаре дружно подхватили: «Приидите, поклонимся». Хор приятным валаамским распевом пропел «Благослови, душе моя, Господа», и неспешно потекла вечерня вседневная. Я следил за ней и думал: «Вот сейчас символика Сотворения мира, вот грехопадение прародителей, изгнание их из Рая» и так далее.

После вечерни пошли в трапезную. На ужин подали отварную картошку со сметаной и порцией жареного леща. Еще был чай с булкой. Молитва на сон грядущим была прочитана в трапезной, после чего все разошлись по кельям. Дежурный по двору монах запер ворота и калитку и ключ вручил игумену отцу Моисею. Небо было черным с яркими звездами и маленькой круглой луной. В келье я взглянул в окно и увидел, как с болота клубами идет туман, переваливается через монастырскую стену, подходит к окну и преображается в какие-то странные фигуры людей и зверей. Приглядевшись, я в страхе отшатнулся от окна и перекрестился. На меня, прижавшись к стеклу, смотрел монах-удавленник с ремнем на шее и вываливавшимся синим языком. Я перекрестил окно, и он сразу исчез в тумане. Я взял большой черный подрясник, выданный мне из рухольни, и занавесил им окно. Подбросил в печку дров, огонь разгорелся, березовые поленья трещали, и в келье стало тепло. Я встал к аналою, зажег перед иконами свечку и стал читать акафист Иисусу Сладчайшему. Ночью спал спокойно, в середине ночи меня что-то подбросило. Я встал и читал Полунощницу. Утомив себя, я крепко заснул, но ранним утром в дверь уже стучал брат-будильщик, приглашая в храм на братский молебен.

В храме было холодно и темно. Братия собралась в центре, и отец игумен начал молебен. Отца кашевара и меня, скотника, отпустили пораньше. Во дворе подморозило и была легкая метель. С керосиновым фонарем я вошел в хлев, там было тепло, стоял парной навозный дух, и коровы в предвкушении утреннего корма оживились. Я их перегнал в другие стойла, вычистил пол и сменил подстилку. В ясли натаскал свежего сена, протер коровам бока, брюхо и вымя. От них исходило массивное животное тепло. Коровы хрустели сеном и благодарно смотрели на меня влажными темными глазами, в которых отражались желтые огоньки от горящего фонаря. В углу хлева висела икона покровителей скотов, угодников Флора и Лавра. Я поправил перед иконой лампадку, и у меня на душе стало так тепло и благостно, как никогда, и я почувствовал, что здесь нет злых сил, преследующих меня. Может, кому-то это покажется странным и даже смешным, но впоследствии, когда на меня накатывала волна страха, и днем, и ночью я бежал в хлев, молился перед иконой святых Флора и Лавра, прижимался щекой к теплой коровьей шее, слышал ровное и мощное дыхание животного, ощущал его несокрушимое природное спокойствие и сам успокаивался, и демонический страх уходил из моей души. Коровы вначале с удивлением смотрели на меня, когда я приходил в хлев в неурочный час, но потом привыкли и встречали меня коротким приветливым мычанием, и тыкались мне в грудь своими слюнявыми мордами. Если на дворе была оттепель, я выгонял их из хлева немного походить по снежку, поразмяться, в это время капитально убирая хлев. Я их баловал и каждое утро приносил по большому ломтю ржаного хлеба, круто посыпанного крупной солью.

Это им нравилось, и они пытались лизать мне лицо своими шершавыми языками.

На Николу зимнего, когда болото сковал крепкий мороз, к нам из города на черном «джипе» с прицепом приехали американские туристы. Скорее, это были кинодокументалисты. У них была съемочная аппаратура, с которой они заглядывали во все уголки монастыря. Монастырь был древний и стоял на обширном болоте в стороне от дорог и цивилизации, поэтому разрушительные декреты советской власти его почти не затронули, если не считать, что его закрыли и монахов разогнали. Поэтому американцам было что здесь снимать. Они облазили все подземелья, снимали крипты с лежащими с незапамятных времен благочестивыми покойниками, полутемный храм с узкими бойницами окон, бледные старинные фрески на стенах, ризницу с пудовыми в коже книгами, тусклыми ковшами и братинами, увесистыми кадилами и громадным богатырским мечом какого-то святого ратника, колокольню с дарственными колоколами первых русских царей, деревянное било, кухню со средневековой техникой, заросших власами и брадами чудаковатых монахов в черных одеяниях и высоких клобуках. Вообще не пропустили ничего и даже для Америки запечатлели моих коров и быка Яшу. Поскольку на это у них было благословение правящего архиерея, отец игумен в съемках им не препятствовал. На прицепе они привезли нам гуманитарную помощь: мешки с сахаром, крупой, макаронами, ящики с рыбными консервами, кока-колой и жевательной резинкой. Игумен все принял, попробовал жевательную резинку, сплюнул и отправил ее назад вместе с ящиками кока-колы. Отцу игумену американцы на память подарили компьютер, но поскольку в монастырь не было проведено электричество, да и сам отец Моисей не знал, как к нему приступиться, и посему, как вещь дорогую и заморскую, велел поставить в ризницу, планируя обменять его в совхозе на породистую дойную корову, что впоследствии и было сделано. Игумен вначале был доволен нашествием американцев и, оглядывая пузатые мешки с крупой и сахаром, а также компьютер, оглаживая бороду, говорил, что «всякое даяние – благо, всяк дар совершен есть». Но впоследствии очень обижался на этих американцев, говоря, что на вид они были вполне приличные люди, вот и сахар и крупы навезли целый воз, а после все же оказались прохвостами и подлецами, потому что фильм свой документальный, который в Америке имел хороший кассовый сбор, назвали «В гостях у русских троглодитов». Как нам известно – это дикие пещерные люди. Экие подлецы, эти киношники! Посему на Пасху, перед народом, отец игумен произнес проповедь, что не надо забывать мудрых слов Христа о том, что не следует метать бисер перед свиньями и подпускать к святыням псов.

После Рождества, на Крещение Господне, стояли необыкновенно лютые морозы. Земля трескалась, над болотом стоял какой-то тихий стон. Отец гостинник шепотом доверительно сообщил мне, что это стонет болотная нежить, скованная льдом и морозом. Ну, там, всякие лешие, кикиморы и болотные упыри, которые приходят в себя летом и пугают, и даже тащат к себе в омуты баб и девок, собирающих на болоте клюкву.

По случаю Крещения Господня отец игумен благословил прорубить в озерце Иордань. Лед был страшнейшей толщины, но монахи с Божьей помощью, прорубили Иордань, изо льда соорудили большой крест, перед ним престол, на который поставили икону Крещения Господня. Приставленный к Иордани послушник с ломиком не давал ей вновь замерзнуть. На торжественное водосвятие собрались все обитатели монастыря и даже миряне из дальних деревень, и в самый праздник Богоявления от монастыря торжественно крестным ходом двинулись на Иордань для великого водоосвящения. Из алтаря вынесли напрестольный крест, и игумен, крепко покадив над ним, возложил его себе на главу. В преднесении двух больших свечей и Евангелия, с хоругвями и кадилом все двинулись к проруби. У Иордани отец игумен снял крест с головы и осенил им все четыре стороны, затем возложил его на благоукрашенный ледяной престол. Взяв кадило, трижды покадил кругом престола, и хор дружно запел тропарь: «Глас Господень на водах вопиет, глаголя: приидите, приимите вси Духа Премудрости, Духа Разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа».

Во время каждения самой проруби запели тропарь: «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи», – и отец игумен двумя руками, прямо, трижды погружал и воздвигал из воды крест. Затем, набрав воды на блюдо, щедро кропил всех собравшихся к Иордани. В стороне на постеленном на льду ковре пятеро молодых монахов и один старец, кряхтя, расстегивали и снимали с себя теплые одежды. Оставшись только в белых кальсонах и нательных крестах, они подходили к парящей на морозе проруби и, ухватившись за положенный поперек шест, перекрестившись, с воплем троекратно погружались в ледяную воду. Затем братия за руки извлекали их из проруби.

Я думал, ну, пропадут монахи. Схватят жуткую простуду, но не тут-то было: ни один из них даже не чихнул, а старца, на удивление, отпустил радикулит.

Вот так мы живем и спасаемся в монастыре на болотах. Ну, а дальше был Великий Пост и Пасха Христова, о которой я поведаю в другой раз в рассказе «Праздников Праздник».

Простите и благословите меня, раба Божьего.

23 ноября 2001 г.

Птицы небесные

Старый Матвей Иванович – житель областного захолустья – проснулся рано. За запотевшими окнами еще стояла густая темень. Но, уже предвещая рассвет, кое-где на деревне пели петухи, да было слышно, как озябшая за ночь собака гремела во дворе цепью. Старик опустил ноги на пол и, сидя на краю кровати, долго и надсадно кашлял, пока не свернул себе из газеты самокрутку с махоркой и, закурив, успокоился, пуская из ноздрей струи табачного дыма. В избе было тепло от хорошо держащей тепло русской печки и было слышно, как за отставшими обоями шуршат мыши и за печью старательно верещит сверчок. Старик натянул ватные с обвисшим задом штаны, рубаху и, шлепая разношенными туфлями, пошел умываться в сени. В сенях он зажег керосиновую лампу, так как по случаю горбачевской перестройки электричества в деревне не было. То ли сгорел трансформатор, то ли где-то упали подгнившие электрические столбы, а денег на поправку неперспективной деревеньки район не отпускал. По правде сказать, в деревне жилых-то домов было всего три, а остальные стояли пустые, с заколоченными окнами. Вытираясь домотканым льняным полотенцем, старик вышел на крыльцо, вдохнул холодный с запахом прелого осеннего листа воздух и посмотрел на восток, где начинался рассвет и бледнело небо с редкими потускневшими звездами. Из-за леса, на юг, оглашая с высоты окрестности жалобными кликами, косяком летели дикие гуси, вытянув шеи и быстро махая крыльями. Дворовый пес на длинной цепи подбежал к крыльцу и, вертя хвостом, приветствовал хозяина.

Старик вздохнул и подумал, что вот уже целый месяц ему приходится хозяйничать одному по случаю отъезда старухи в город к живущей там дочери. Слетали чередой белые листы календаря, а с деревьев слетали золотые, багряные и пожухлые листья осени. От утренних заморозков как-то сразу полегли травы, и на черной грязной дороге под сапогом хрустели белые льдинки.

Старик вернулся в избу, и с порога его обдало теплым избяным духом сухого мочального лыка и крепкого махорочного дыма. Он встал в красный угол, заставленный иконами правильного старинного письма, затеплил зеленую лампадку и для начала положил три поясных поклона с краткой молитвой: «Боже, милостив буди мне, грешному, создавый мя, Господи, и помилуй мя».

Он всматривался в лик Божией Матери на иконе, написанной древним изографом и в трепетном огоньке лампадки ему казалось, что Божия Матерь сочувственно улыбается и жалеет его, старого и одинокого. Он прочитал, старательно выговаривая слова, «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся» и еще полностью «Символ Веры». Ничего он у Бога не просил и не вымогал, а просто закончил словами: Слава Тебе, Господи, Слава Тебе.

– Ох, грехи наши тяжкие! Прости меня, Господи, за души убиенных мной на войне. Война есть война. Не я пришел к ним с оружием, а они пришли на мою землю.

Старик опустился на колени и положил десять земных поклонов. По немощи больше не мог. Кряхтя и держась за поясницу, он поднялся и, наложив полную миску каши, понес ее Полкану. В деревнях вообще нет моды специально кормить собак, но они живы, злобны и как-то сами находят себе пропитание. Но Полкану в этом отношении повезло, и ему раз в сутки выставлялась миска каши, а иногда даже с вываренными костями.

Потом старик полез на сеновал и сбросил оттуда несколько охапок сена для мерина и коровы. Зорька вытянулась навстречу слюнявой мордой и ухватила клок сена. Лошадь он любовно потрепал по шее и положил ей охапку в ясли. Лошадь, хотя уже была немолода, но еще исправно тянула плуг на огороде и возила на санях дрова из леса. Еще был и кабанчик, которому дед сделал теплое месиво из вареной картошки и отрубей. После того, как все, в том числе и куры, были удовлетворены, старик пошел в избу и вынул из печи чугунок гречневой каши и кринку топленого молока. Наложив миску каши с молоком и отрезав ломоть ржаного хлеба, он прочитал «Отче наш», перекрестился и, призвав благословение на снедь, деревянной ложкой, не торопясь, стал есть кашу. Потом долго, до пота, пил крепкий чай с кусочком сахара. Накинув на плечи ватник, он вышел охладиться на крыльцо и, сев на ступеньки, свернул самокрутку. Всякие там новомодные сигареты он не признавал, а курил только крепкую сибирскую махорку «Бийский охотник», которую из Питера привозила ему дочь. Его старуха, тоже богомольная, часто корила старика за то, что он своим табачищем коптит святые иконы. На что он отвечал:

– Ничего не могу с собой поделать. Фронтовая привычка. Наркомовское табачное довольствие. Да и Бог простит старому солдату, не взыщет.

Сегодня у него был трудный день. Надо было отвезти на лошади в райбольницу тяжело хворавшую соседку. Он вывел из хлева гнедого мерина, выкатил из-под навеса телегу и тщательно запряг и обладил Гнедко. Наложив в телегу сена, он сверху еще застелил половики, чтобы больной было помягче.

Больную вывели под руки и уложили на телегу, накрыв одеялом. Она была желта лицом, беспрерывно охала и крестилась исхудалой рукой. Старик посмотрел на неё и подумал: «Что ж, не жилица она больше на свете, может, и зря везем», но ничего не сказав, повез её в райцентр, до которого было двадцать пять верст. Телегу изрядно потряхивало на смерзшихся комьях грязи, и больная, плача от боли, просила деда Матвея ехать тише.

– Я и так, Маруся, еду шагом. До вечера только доедем.

Не очень-то ему хотелось ехать, потому что он это считал зряшной затеей, но, будучи добрым православным человеком, не мог отказать соседям, тем более помня слова апостола: «Друг друга тяготы носите и тем исполните Закон Божий». Да и кроме того, другого транспорта в деревне не было, а о том, чтобы позвонить в район и вызвать машину, и говорить не приходилось, потому как «звонило» тоже давно прохудилось и не работало. В больнице усталый молодой врач, оглядев больную и протирая очки, сказал деду:

– Зачем ты привез эти мощи?

На что дед ответил:

– Пока жива – лечи, а как помрет, тогда будут мощи. Врач безнадежно махнул рукой, и больную увезли на каталке по длинному коридору, где пахло вареной капустой и карболкой.

Назад из райцентра он ехал в темноте и к своему дому прибыл глубокой ночью. Пока он ехал, началась снежная пороша и от павшего на землю снега всё кругом посветлело.

Распрягши мерина и обтерев его пучком сена, завел его в теплый хлев. Почуяв родной хлев, довольный мерин тихо заржал и, сунув морду в ясли, захрустел сеном. Не топленная сутки изба за день выстыла, но старик, чувствуя усталость, похлебал чуть теплых из печки вчерашних щей, выпил для сугрева стакан водки, и помолясь на ночь, лег спать, крепко закутавшись лоскутным деревенским одеялом.

Утром старик, покормив Полкана, спустил его с цепи, чтобы пес побегал, размялся во дворе. Это была крупная свирепая собака типа московской сторожевой. Примерно к полудню, когда старик возился у печи, приготовляя себе обед, он услышал бешеный лай Полкана. Он взглянул в окно и увидел стоявшую на дороге машину, а у своей калитки трех мордатых парней, которых Полкан не пускал во двор. Старик вышел на крыльцо и приказал собаке молчать. Тот от калитки не отошел и продолжал скалиться и рычать на незваных гостей.

– Дед, – крикнул один из приезжих, – у тебя есть продажные иконы?! Мы купим или поменяем на новые. У тебя старые иконы?

– Я сам старый, и иконы у меня старые.

– Потемневшие?

– Да, маленько есть.

– Так продай их нам! Мы тебе хорошо заплатим.

– У меня продажных икон нет.

– Мы тебе хорошо заплатим, и еще водки дадим.

– Нет, и не уговаривайте.

– Пока мы с тобой по-хорошему говорим, но можем и по-плохому. Убери свою собаку, а то мы её пристрелим. Ты вынеси хотя бы на крыльцо одну икону, покажи нам. Может быть, твои иконы и разговора не стоят.

– Сейчас вынесу!

Старик вошел в избу, закрыв дверь.

Вскоре она вновь немного приоткрылась, и покупателей стали нащупывать вороненые стволы охотничьего ружья.

– Эй! Ребята! Не сердите старого солдата. Убирайтесь отсюдова! Если убьете собаку, я буду стрелять. Уж двоих-то уложу наверняка.

Гости всполошились и спрятались за машину.

– Да ты чо, дед, обалдел?! Да мы просто спросили. Не хочешь продавать, не надо. Молись себе на здоровье.

Один из парней махнул рукой.

– Да кляп с ним, с этим бешеным дедом. Еще и впрямь пристрелит. Поехали в другое место.

Они быстро сели в машину, хлопнули дверцами, и машина, взревев мотором, скрылась из вида. Всё чаще и чаще с севера прилетал холодный ветер-листодёр, срывая и кружа с оголяющихся деревьев пеструю листву. Дороги стали звонкие и твердые, а по краям рек и озер наросли тонкие льдинки. В декабре на промерзшую землю основательно лег снег, и в означенный день старик стал запрягать мерина в сани, чтобы ехать в райцентр встречать приехавшую из Питера старуху. Он выехал еще досветла, ранним утром. Сани легко скользили по снежному первопутку, и в полдень он уже добрался до вокзала. В зале ожидания он увидел свою старуху, клушей сидевшую на узлах и чемоданах. Увидев старика, она сорвалась с чемоданов и, подхватив полы шубы, рысью помчалась в дальний угол зала. Вернувшись, она дала старику взбучку за то, что долго пришлось его ждать, а жуликов здесь пруд пруди. Старик молча перетаскал узлы и чемоданы в камеру хранения. И вместе со старухой поехали к церкви. Служба там уже закончилась, и люди дружно расходились по домам. Над золотыми крестами кружились галки и стая голубей. Нищие тянули руки и трясли пустыми консервными банками. Кроме нищих здесь бегала целая свора голодных бездомных собак.

Старик с супругой подошли к батюшке под благословение. Тот радостно встретил их, старых знакомых:

– А, прилетели, птицы Небесные.

– Ну, батюшка, неужели моя многопудовая старуха похожа на птицу Небесную?

– Известно, – сказал батюшка, – что кровь и плоть Царствия Небесного не наследует, но душа праведная может там оказаться. Я давно знаю вас, что к Богу вы прилежные и мать нашу, Церковь, любите. Конечно, и вы не без грехов, но стараетесь жить праведно. Поэтому я и называю вас – птицы Небесные.

Когда исповедовались, старик покаялся, что иконных грабителей пришлось пугнуть ружьем. Батюшка отпустил ему этот грех и, вынеся из алтаря чашу, причастил их.

Отвязав от забора лошадь, они поехали к столовой, где взяли по тарелке мясных щей и долго пили чай с городскими бубликами с маком. Развеселившийся старик так старательно погонял мерина, что тот иногда пускался вскачь. Сани подскакивали на ухабах, и старуха сердито кричала на старика, придерживая узлы и чемодан. Доехали быстро, но поздно вечером. Уже взошла полная луна, и по небу медленно проплывали кучевые облака.

Спущенный с цепи Полкан радостным лаем и неуклюжими прыжками приветствовал хозяев. К удовольствию старухи, в доме и во дворе она нашла полный порядок. Старик натаскал березовых дров. Тут же затопили печку. В избе стало уютно и тепло. По случаю завтрашнего воскресенья у икон затеплили лампадки. В честь своего приезда старуха устроила богатый ужин с чаепитием и городской колбасой. После ужина вместе долго молились на сон грядущий и вскоре тихо отошли ко сну. Двери были заперты на большой железный крюк, во дворе бегал и лаял Полкан. В избе завел свою ночную песню запечный сверчок, да перед святыми образами теплился огонек в зеленой лампадке.

Октябрь 2002 г.

Поездка в Карелию

В лето Господне от Рождества Христова 1998-е, в августе месяце, было еще тепло, но дождливо, и я подумал: «А хорошо бы теперь съездить в Карелию недельки на три. Набрать там белых грибов да высушить их, чтобы на Великий Пост иметь благословенную грибную похлебку, какую я вкушал в братской трапезной Псково-Печерского монастыря». Сборы были недолгими, и вот я уже трясусь в поезде Петербург-Петрозаводск. Привык я дома к спокойной келейной жизни, а тут сразу начались искушения. Досталось мне место в конце вагона, куда беспрерывно ходили курить хмельные мужики и какие-то разухабистые крашеные блондинки. И муторно мне было в этом синем табачном тумане, смешанном с отвратным запахом вагонного туалета, и молитва не шла на ум, застопорилась, и я вспомнил приснопамятного страдальца за веру отца Павла Флоренского, который писал в своих трудах, что в табачном смрадном дыму Святый Дух не обитает и что к курящему Он не приблизится, будучи как бы отсечен этой дымной стеной. Не знаю, как в других странах, кроме России, я нигде не бывал, но у нас почти все мужики, садясь в поезд, считают своим священным долгом первым делом напиться до обалдения и перемещаться по просторам нашей Родины обязательно в пьяном виде. И эти поезда дальнего следования у нас в России, неведомо по каким причинам, сделались постоянным и излюбленным прибежищем пьяного беса. И вот сейчас из сизой дымки то и дело ко мне протягивались руки со стаканами и слышались дружелюбные хлебосольные голоса:

– Батя, выпей с нами, веселее станет на душе.

– Спасибо, мне врачи не разрешают.

– Да брось ты, батя, врачи сами первые пьяницы, так и смотрят, где бы надраться. Давай дернем назло врачам!

– Не предлагай. Не буду.

– Да ты что, не русский?!

– Нет, русский я.

– Очень я сомневаюсь. Не темни, не темни, батя. Русский человек помирает, а от стакана не отказывается.

А время шло. Вагон потряхивало на стыках. Наступила ночь, и пьяницы угомонились и завалились спать, страшно ощерившись, свирепо храпя и продолжая во сне свои питейные разговоры. Зрелище, прямо скажем, не для слабонервных. Когда еще только начало рассветать, я решил сойти на одной маленькой станции или даже, может, полустанке. Поезд, постояв буквально две минуты, тронулся, и я как зачарованный смотрел ему вслед на удаляющиеся красные огоньки последнего вагона. После отвратительного спертого воздуха общего вагона, я с наслаждением вдохнул полной грудью настоянный на хвое холодный животворящий воздух Карелии. Когда затих шум уходящего поезда, я пошел по лесной дороге, уводящей в сторону от станции. Уже стало довольно светло, и мне открылась чудная красота здешних мест. Леса, леса и леса – все больше сосны с высокими янтарными стволами. Леса пересекались ручьями, реками, речушками, впадающими в озера или вытекающими из них. Пройдя километров пять по песчаной дороге, я вышел к небольшому поселку на берегу озера. Судя по заброшенной лесопилке с горой почерневших опилок, брошенных проржавевших тракторов, лесовозов и грузовиков, можно было сказать, что здесь когда-то бурлила деятельная жизнь. Но сейчас все было тихо, пустынно и мертво, как будто неожиданно сюда пришла беда, остановила лесопилку и вымела всех обитателей из поселка. Но вот в окнах нескольких домов загорелся свет, и из труб в небо потянулись дымки. Навстречу мне вышел старик-пастух, погоняя маленькое стадо из нескольких коров и десятка коз.

– Здравствуй, дедушка!

– Здравствуйте, наше вам.

– Как ваш поселок называется?

– А раньше, мил человек, поселок назывался Ондо-Ярви, а теперь «Путь к коммунизму».

– А что у вас такой разор?

– А пес его знает! Говорят, в Москве финансы кончились. Начальство все старалось строить социализм, да ничего не получилось. Кто-то свистнул сверху перестройку начинать, ну все и остановилось. Финансы лопнули, а может, разокрали их. Да и сам черт не разберет, что случилось. Зарплату отменили, и народ снялся с места. Всё бросили и разбежались кто куда. А поселок раньше был справный. Был и хороший магазин, клуб, и больница с врачом, лесопилка работала на полный ход. А сейчас осталось всего-то несколько семей. Пришлые люди-то все ушли, а местные коренные остались. Да и что в них толку-то. Все старьё вроде меня. Доживем свой век и подохнем. И все здесь лесом зарастет и дух людской выветрится, как будто его и не было никогда.

– А скажи мне, дедушка, у кого я здесь могу остановиться недельки так на три? Я из Питера приехал воздухом свежим подышать да грибков пособирать.

– Воздуха у нас хватает, да и грибков народилось прорва. А ежели захочешь рыбки половить, то у нас свободно. В озере и кужма, и лосось, ряпушка, сиг, в речках форель. Я тебя и снастью, и лодкой обеспечу. А что касается на квартиру стать, то иди к старой Игнатьевне. Дом у нее большой, свободный, а живет одна.

Во дворе дома с повалившимся забором, злобно заливаясь лаем, на цепи скакала собака. Натягивая цепь, она хрипела, порываясь добраться до моей штанины. Наконец дверь отворилась и на порог вышла Игнатьевна – тощая старуха в очках с одной оглоблей, привязанных поверх платка черным ботиночным шнурком.

– Что надо, мил человек? Да замолчи, замолчи, Тяпа! Цыц! Не гавкай!

– Мне бы комнату недельки на три.

– Это можно. Заходи, сделай милость.

Через полчаса мы уже сидели с ней на кухне и пили чай. Я достал свои припасы и ублажал старуху городскими лакомствами.

– У нас здесь хорошо, утешно, – говорила она своим скрипучим голосом. – Комар-то уже отошел, но мошка еще докучает. И погода стоит ясная. Слава Богу, отдохнуть можно. Грибков пособирай, пособирай, а я тебе их посушу. Вот и будешь с прибытком. Сушеные грибки-то нынче поди у вас на рынке «кусаются», а здесь их леший не мерил, даром бери. Господь нынче всего припас: и грибов, и ягод, и рыбы, и картошка хорошая уродилась. Слава Богу за все. Только народу-то у нас нет, разбежался народ. Было хорошо, но, говорят, в городе финансы лопнули и народу ничего не осталось. Вдруг какие-то бессовестные хапуги объявились. Захапали все народное добро, все разокрали, народ обездолили, зарплату перестали выдавать. Народ с голодухи и с горя мечется, бегает с места на место, но воровской закон везде одинаковый. Куда теперь народу податься? Кто не пил, так запил. Кто не курил, так задымил с тоски. Ослаб наш народ, ослаб. Теперь приходи да хоть голыми руками его бери. А все по грехам нашим. Оттого, что Бога забыли. Храмы Божии порушили. У нас-то давно, еще в тридцатые годы церковь сгорела. А может, комсомольцы подожгли. Батюшка куда-то скрылся. Одна была отрада – это старцы соловецкие на острове здесь жили. Как Соловецкий-то монастырь закрыли, монахов всех разогнали, так к нам тогда пришли трое старцев из Соловков и поселились на острове, что на озере. Жили долго там. Приезжали в поселок на лодке за маслом, за керосином, за мукой и за солью. Привозили на продажу свои рукоделия: корзины-плетенки, ложки деревянные, глиняные горшки и кринки, свистульки для детей. Так хорошо, так сладко они говорили про Христа-батюшку, про Божию Матерь, про Святых Угодников. Наше место глухое, и никто их не трогал. Но нет их уже. Все трое померши. Не враз, а по одному. Последнего старца дядя Митяй, наш пастух, лет десять назад схоронил. Благодатные были старцы. Царствие им Небесное.

Ну, слава Богу, чайку напились с тянучками да с городскими баранками, теперь вы отдыхайте с дороги, а я своими делами займусь.

Я пошел в свою комнату и, вздремнув часика два, вышел во двор. Усмиренный Игнатьевной пес сгоряча немного погавкал на меня и замолк.

Солнце уже стояло высоко, легкий ветерок шевелил ветви берез, и я направился вдоль поселка. Дома здесь были барачного типа, очень обветшавшие, нежилые, с выбитыми стеклами и постепенно разбираемые на дрова оставшимися жителями. Но здесь также было с десяток домов характерной северной постройки в два этажа. Из них обитаемы были только четыре. Я постучался в один и узнал, кто держит корову, чтобы договориться насчет молочка. В одном из домов старуха Ефросинья обещалась приносить мне с утренней дойки один литр. Вообще, люди здесь оказались удивительно добрыми, благожелательными и приветливыми. Молоко бабка Ефросинья на следующее утро принесла такое, что, когда я его вскипятил, там было на два пальца сливок. Что же касается грибов, то они уже росли во дворе.

Но ради грибов ли Бог привел меня сюда? Как-то подсознательно я ощущал, что меня здесь ожидает нечто больше грибов. И стал я похаживать в лес. Он был такой сумрачный, таинственный, и птицы уже не пели. И только иногда, нарушая это глухое молчание, слышалось стрекотание сороки и крик ворона. На нижних ветвях елей часто виднелась сетка паутины с капельками утренней росы, внизу россыпью краснела брусника. Нередко на пути попадались отшлифованные древними ледниками, покрытые мхом гранитные глыбы, которые здесь называли «бараньи лбы». Местами на старых вырубках стояли смешанные лиственные урочища, особенно веселые белоствольные березы и много-много пронизанных светом сосновых боров.

Из состояния задумчивости меня вывел звук постукивания металла о камень и какие-то вскрики. Я осторожно пошел на звуки и вскоре увидел странного человека, одетого в старый ватник, обвешанный спереди картонными и бумажными иконками. На одной ноге у него был валенок, на другой – старый сапог. Большая рыжая борода и висящие клоками волосы придавали ему довольно дикий вид. Он останавливался перед каждой каменной глыбой, кланялся на все четыре стороны, снимал с головы ржавую солдатскую каску и, постукивая ей по камню, кричал: «Стучу, бренчу, Богородицу ищу!» Я не стал его тревожить и тихо ушел в сторону.

А грибов я каждый день приносил полные две корзины. Так что старой Игнатьевне хватало работы. Сухие грибы она складывала в белый холщовый мешок, сушила с Иисусовой молитвой. Я рассказал ей про странную встречу в лесу, и она, улыбнувшись, сказала:

– А-а… Это Филя блажной, который все ходит от Петрозаводска до Олонца и все призывает Божию Матерь, чтобы она отпустила его жену и детей, погибших на пожаре.

Несколько ночей меня беспокоили какие-то суетные сны, связанные с поездкой. Снилось мне, что я расслаблен после болезни и одет в темно-синее пальто, в котором ползу на животе к билетным кассам на вокзале. Почему-то мне надо ехать в Москву, а билетов, как всегда, нет. Типичный сюжет из советской действительности, из нашего ушедшего, сволочного пресмыкательского быта. Я просыпался в уничижении перед власть имущей билетной кассиршей в поту и с колотящимся сердцем и, немного полежав, успокаивался, прислушиваясь к тихим ночным звукам. В одном углу умиротворяюще верещал сверчок, в другом, как бы соревнуясь с ним, скрипел жук-точильщик, за отставшими обоями бегами и пищали мыши. В окно светила полная луна, и время от времени слышался отдаленный собачий лай. Карелия спокойно спала.

Я был большой любитель старины и утром после чая попросил у хозяйки разрешения осмотреть чердак дома, куда обычно многие поколения складывают ненужные вещи. Старуха охотно согласилась, с условием, что я очищу чердак от старого хлама, а то у нее до этого руки не доходят. Я поднялся на второй этаж, где несколько комнат стояло с распахнутыми дверями. Раньше здесь жила большая семья. Поколения сменялись поколениями, а сейчас в доме осталась одна старая Игнатьевна.

На чердаке я раскрыл слуховое окно и обнаружил целый склад старых вещей, покрытых вековой пылью. Здесь были ржавые волчьи и медвежьи капканы, представляющие собой железные дуги со страшными зубьями, кремневые ружья, громадные весы с чашками на коромысле, поломанные прялки, помятые самовары, кантеле с оборванной струной. Я взял его в руки и тронул одну струну. Раздался жалобный замирающий звук, как бы говорящий, что все прошло, все прошло, и здесь мы лежим и дотлеваем. С трудом я поднял крышку большого, окованного железом сундука. Она отошла со скрипом и тихим звоном, открыв мне древнее книжное богатство. Книги были большие, толстые, с деревянными обтянутыми коричневой кожей переплетами и затейливыми медными застежками. Это было, пожалуй, самое интересное для меня.

Все книги были на церковно-славянском языке, старопечатные и рукописные. Все рукописные были богато украшены растительным орнаментом, и книги эти назывались «лицевые», потому что в цвете там были изображены лики святых и их жития в действии. Там был и «Осьмигласник» со стихирами на всю седмицу, и Псалтирь царя Давида, служебные минеи, Душеполезные поучения, так называемые «Цветники», древние церковные песнопения, изображенные крюками, и еще разные духовные книги.

Все это писалось в монастырях подвижниками-монахами и в потаенных лесных скитах, где спасались крепкие мужики-старообрядцы от ратных людей царя Петра Алексеевича, которые искали их и гнали на строительство городка Санкт-Петербурга посередь гибельных финских болот. На Севере эти книги берегли и сохраняли, и случись пожар, первым делом всегда спасали святые иконы и книги, а потом уже тащили шубы и перины. Я отобрал несколько книг, чтобы купить их у хозяйки, но добрая старуха и слышать не хотела о деньгах, а просто подарила их мне.

Через неделю я навестил пастуха деда Митяя. Он жил одиноко, в большом запущенном доме, так же как Игнатьевна, оставленный взрослыми детьми и сродниками. Увидев меня, он обрадовался.

– Здравствуй, дорогой, небось пришел за снастью рыбку половить?

– Нет. Только за лодкой пришел. Хочу по озеру покататься да келью и могилки соловецких старцев навестить.

– Это ты хорошо придумал. Благостные были старцы. Я вот последнего из них похоронил и крест на могилке поставил. Первый-то монах умер после войны, а лет через пять второй скончался. И третий, в свое время, просил меня приехать на островок похоронить его. Я его спрашиваю: «А как узнаю, что ты померши?» А он мне говорит: «Бог тебе укажет, что я преставился». Ну, думаю, Бог так Бог.

И забыл я про этот разговор. Делов своих было много. Но вот как-то вечером вспомнил. Думаю, и как это Бог мне укажет? Темно уже стало. Вышел я во двор и стал смотреть на островок и вижу какое-то небольшое свечение над кельей. Протер глаза, но свечение не пропало. Ладно, думаю, наверное, это мне показалось, вроде примрак такой. На следующий вечер вышел снова смотреть: и опять вижу необычное свечение над кельей. Утром взял заступ, веревку, топор, отвязал лодку и погреб к островку. Дело было осенью, листья на деревьях опали, и келья вся на виду. Собачка их меня встретила на берегу. Такая радая, что человека увидела, хвостом машет, ластится ко мне. Спрашиваю: «Где хозяин, Тобик?» – поникла вся собака, хвостом перестала вилять, поплелась к келье. У нее там во дворе будка была сделана. В келью старцы собаку не пускали, так как собака – животное нечистое и по православному обычаю в дом, где святые иконы, собаке входить нельзя. Постучал я в двери. Тихо. Постучал еще. Никто не отзывается. Дверь изнутри закрыта на крюк. Поддел я топором дверь, нажал покрепче, она и распахнулась. Смотрю, батюшки-светы! Хозяин на лавке лежит, под иконами. Ручки на груди сложены. Ой, как есть померший. Одет в новый подрясник, на ногах белые шерстяные носки, в левой руке – четки, в правой – крест деревян. Лампада большая еле теплится под иконами. Я его тронул за руку – холодный, глаза закрыты, борода белая, чистая. Совсем как есть натуральный покойник, но запаха гробного от него не было, потому как чистой жизни был человек. Бывало, помню, помрет мужик – пьяница и распутник, так к вечеру его вспучит, из носа и рта сукровица течет, сам почернеет, а вонь и смрад такой пойдет, что надо быстрее нести и земле предавать. А на старца этого я посмотрел: лик спокойный, светлый, вроде как с улыбкой. Вот, думаю, честна пред Господь смерть преподобных Его, как в Писании сказано. Легкая смерть ему от Бога была дадена. Во второй комнатке и гроб стоит. Видно, что монах загодя его себе приготовил. Такой уж обычай у них. Ну, значит, я с молитвой положил его в гроб. Прочитал над ним из Псалтири канон за единоумершего, закрыл почившего черной мантией. Тут же во дворике вырыл могилку, затащил туда гроб с новопреставленным рабом Божиим Гервасием. Его имя Гервасий было. Закопал могилку, обладил лопатой холмик. Крест поставил. Крест монах тоже для себя приготовил. Спел над могилкой вечную память, взял в лодку собачку и отплыл назад. Спи, думаю, теперь до второго пришествия, скоро и мне черед придет упокоиться.

Дед Митяй достал из сарая весла, проводил меня к лодке и, отомкнув замок, отвязал цепь. И я погреб к островку. Келья монахов, окруженная с двух сторон сумрачными старыми елями, хорошо была видна со стороны поселка. Стены ее были обиты тёсом и покрашены уже поблекшей зеленой краской. Когда я, пристав к берегу и привязав лодку, подошел к келии, то увидел три больших могильных креста. Самый старый крест, потемневший и подгнивший от времени, упал, опираясь вершиной в стену домика, как изнемогший от долгого пути странник, просящийся на ночлег. Второй крест, серый и потрескавшийся от многолетних дождей и солнца, как монастырский придверник стоял у самого входа в келью, наблюдая, чтобы никакой нечестивец не вошел внутрь. Третий крест, самый сохранившийся, стоял посреди двора, как рачительный хозяин, оглядывающий свое хозяйство. Это была могилка отца Гервасия, которого хоронил дед Митяй. Жилище монахов представляло своеобразное сращение храма и келий. В начале и в конце дома были устроены двери. В проеме первой двери на шесте висел колокол с обрывком веревки. Крыша жилья была покрыта пожухлой от старости и местами поросшей мхом дранкой. На крыше было устроено навершие вроде церковной луковицы с восьмиконечным деревянным крестом. Эта начальная часть жилища была отведена под храм. Дверь была не заперта, и я вошел внутрь. Из открытой двери свет падал на дощатый покрашенный иконостас, на котором были иконы Иисуса Христа и Божией Матери. Слева у стены стояла искусно вырезанная из фанеры и разрисованная Голгофа с Распятием, перед которой был устроен ящик с песком, куда втыкались поминальные свечи. Все это сооружение называлось «канун», и перед ним служились панихиды. В алтаре, ориентированном на Восток в сторону Иерусалима, все было сделано честь по чести. За Царскими Вратами стоял Престол, покрытый ветхой выцветшей тканью. На Престоле под небольшим Евангелием был завернутый в красный плат – «илитон» – ветхий антиминс с трудно читаемой надписью, кто и когда его освятил. Слева от престола был сооружен жертвенник, на котором под покровом стоял потир, дискос со звездицей, копие и лжица. Все было покрыто пылью и затянуто паутиной. Из храма можно было пройти в жилые кельи. В этих трех кельях обстановка была предельно проста. Самая большая келья, видно, служила и трапезной. Здесь стоял самодельный стол с тремя табуретками, русская печь служила для приготовления пищи и обогрева всех помещений. В каждой келье под стенкой была широкая лавка для отдыха и сна. В каждой келье в красном углу были иконы с висевшими на них деревенскими вышитыми рушниками и стояли небольшие аналои с Псалтирью и Евангелием. На гвоздиках по стенкам висели ветхие подрясники и скуфьи, а вот мантий не было, завернутые в мантии, все они были погребены по монашескому обычаю. На побеленных известкой оштукатуренных стенах в келиях были надписи такого содержания:

«Аще и весь мир приобрящем, и тогда во гроб вселимся, идеже вкупе цари, князи, и нищие».

«Будь тверд в вере и терпи».

«Что будет угодно Богу, то и совершу».

«Помолитесь за нас, братья, чтобы нам избежать вечного мучения».

«Здесь подвизались во Христе многогрешные Соловецкие иеромонахи Геврасий, Протасий и Софроний».

Тишина здесь была такая, что я слышал только собственный шум в ушах. Я присел на лавку и задумался. Все земные заботы как будто оставили и отошли от меня в этом святом месте. Все здесь было крепко намолено старцами, и я чувствовал их незримое присутствие. Невидимая благодатная эманация исходила от стен и вещей, к которым они прикасались. Видимо, старцев в поселке любили и почитали, и никто не дерзнул разорить их жилище или взять что-либо из вещей.

Я нашел пилу и лопату и отпилил подгнивший конец креста на могиле батюшки Софрония, обернул нижний конец толью и поставил крест на его могилке. Когда я медленно отплывал на лодке от острова, у меня было такое чувство, как будто из мира от нас ушло что-то большое, важное и значительное. На память о старцах я тоже не взял ничего, и дед Митяй похвалил меня за это.

В конце августа погода в Карелии начала портиться, пошли беспрерывные холодные дожди, листья на березах стали желтеть и мокрые вороны уныло сидели на заборах. Лето здесь кончилось, север есть север. Я распрощался с Игнатьевной и дедом Митяем и побрел к полустанку.

Холодный косой с ветром дождь сёк мне лицо и струйками стекал за воротник. В такую погоду хорошо сидеть дома, пить чай с вареньем и смотреть в окно, но до дома было еще далеко. Лесной дорогой навстречу мне вышли трое крепких бородатых мужчин в темных плащах с капюшонами, каждый из них тащил за ручку нагруженную тележку на двух колесиках, какими обычно пользуются дачники.

– Брат, – сказал один из них, выжимая рукой мокрую бороду, – выйдем ли мы здесь к поселку Ондо-Ярви?

Из-под плаща у него виднелся черный подрясник и грубые забрызганные грязью сапоги.

– А вы не монахи ли будете? – спросил я.

– Монахи мы, – сказал он.

– А что у вас в поселке родственники, что ли?

– Нет. По благословению идем обживать скит отцов Гервасия, Протасия…

– И Софрония! – крикнул я радостно.

– И Софрония, – улыбнулся монах. – А ты был там, знаешь?

– Да я только оттуда.

– Разорено, наверное, всё?

– Нет. Все в полном порядке: и постройка, и церквушка. И внутри ничего не тронуто.

Все трое монахов, услышав это, перекрестились.

– Слава Господу, спаси тебя Бог за добрую весть, – сказал старший.

– Спросите там в поселке деда Митяя, он даст вам лодку.

– Да у нас своя есть, надувная.

– Ну, прощайте, братья. Следующим летом, если Бог даст, приеду к вам.

– Храни тебя Господь, – сказал старший и благословил меня.

Мы распрощались, и я, дождавшись поезда, уехал в Петербург.

Исповедь бесноватого Фили

Прошлым летом я снял комнату близ станции Сиверская и каждую ночь в два часа рассматривал в морской бинокль красную планету Марс со снежной шапкой на маковке, которая в этом году на удивление близко подошла к нашей грешной Земле. Ученые-астрономы утверждают, что последний раз она так близко подходила при неандертальцах шестьдесят тысяч лет назад. Ну как тут не пожертвовать ночным сном для такой диковинки! По субботам и воскресеньям ходил я в церковь иконы Казанской Божией Матери, где познакомился с одним странником – малороссом, который шел пешком из Великого Устюга на Полтавщину. Ночевать ему было негде, и я пригласил его к себе. У меня был куплен кусок свинины, и я приготовил хороший ужин. Когда я позвал его к столу, он свинину есть отказался, сказав мне:

– Нет, спасибо, я свинину не вкушаю и не потому, что я иудей или мусульманин, а все из-за того, что все мои беды начались с того дня, когда в мой огород подрылся и пролез паршивый поросенок. Это я так со злости называю его – паршивым, но на самом деле это был хорошо упитанный, розовый, весь налитый молодым жирком, веселый и прожорливый поросенок. Радостно похрюкивая и вертясь, он стал жадно пожирать все, что росло на грядках. Пропадали мои труды и надежды на хороший урожай.

Увидев этот грабеж в окно, я схватил швабру и с криком: «Ну, погоди, тварь, я тебе сейчас задам трёпку!» – выскочил во двор и бросился со шваброй гнать с огорода вора и разбойника. Но жадный поросенок не хотел покидать эти благодатные угодья и, спасаясь от швабры, колесил по огороду, на ходу выхватывая с грядок какие ни попадя овощи. Но все же я оказался проворнее и с размаху угостил его шваброй по хребту. Поросенок заверещал и бросился к проделанному им лазу в ограде, юркнул в дыру, получив еще один удар по спине. Не переставая вопить, уже на своем дворе, он направлялся в родной свинарник, быстро перебирая передними ножками, задние же волоча по земле. Моя жена, выйдя на крыльцо с тазом мокрого белья, посмотрев на покалеченного поросенка, неодобрительно покачала головой и стала на веревке развешивать белье.

На следующее утро на соседнем дворе ярко горел костер, на котором хозяин ошмаливал этого поросенка, а жена его, баба лютая и зловредная, грозила кулаком в сторону нашего дома.

Снимая высохшее за ночь белье, жена обнаружила пропажу моей любимой клетчатой рубашки и отнесла эту пропажу на счет проходивших мимо цыган, которые были мастера поживиться чужим добром. Что касается соседа, работавшего кладбищенским сторожем и могильщиком нашего украинского городка, то от него большого шума и скандала не было, так как поросенок потравил чужой огород и за это получил справедливое наказание, которое для него оказалось роковым. Что ж тут поделаешь? Но баба его рассудила иначе, затаила злобу на меня и готовила черную месть.

Через неделю после этого случая я проснулся посреди ночи от тяжких громовых раскатов, ослепительных вспышек молнии и дробного стука по крыше обложного дождя. По комнате, в ночной рубашке, в полутьме бродила, спотыкаясь о стулья, жена, крестясь и шепча молитвы. Отыскав спички, она затеплила лампадку в божнице, и встав на колени, клала земные поклоны и молила Илью-пророка, чтобы он не кинул молнией в наш дом.

В отличие от меня она была очень богомольна и крепко держала все постановления Православной Церкви. Я же часто смеялся над ней и был равнодушен к вере, как и большинство советских людей.

Но вот с той грозовой ночи что-то необычное стало твориться со мной. Я потерял дар трезвого рассуждения, появилось беспричинное беспокойство, нервозность, непоседливость, постоянное тоскливое настроение и чувство страха. По ночам меня давили кошмары, снились свежие и разложившиеся мертвецы, которые дружно гнали меня из дома, в противном случае обещая вогнать меня в петлю. Я, конечно, и раньше выпивал, благо, самогон был свой, но теперь от тоски я стал испивать, как говорится, «мертвую чашу» и бросил работать. А однажды, сам не соображая, что делаю, полез на чердак и, привязав к балке веревку, повесился.

Очнулся я в больничном коридоре привязанный к старой железной кровати. Оказывается, пришедшая с базара жена увидела открытую на чердак дверцу, вбежала на чердак и, схватив нож, перерезала веревку, на которой висело мое тело. Не растерявшись, она стала делать мне искусственное дыхание и звать на помощь людей. К счастью, прохожие остановили милицейскую машину и стражи порядка вызвали скорую помощь. Жена потом мне рассказывала, что дежурный врач, осмотрев меня, махнул рукой и сказал: «Аминь!» Но все же начал оживлять меня. У меня изо рта шла пена и тело сотрясалось от судорог. Чтобы я не упал, меня привязали к кровати. Несколько часов медики пытались вернуть несчастного висельника к жизни, душа стремилась расстаться с телом, но после поясничного прокола позвоночника я пришел в себя. Долго я ходил с лиловым рубцом от веревки на шее и не мог говорить, а только хрипел.

Жена моя, как-то встретив цыган, начала их ругать за украденную рубашку. Но всеведущие цыгане сказали ей:

– Ты, золотая, нас не ругай, а кляни свою соседку, киевскую ведьму, которая навела порчу на твоего мужа. Это она украла рубашку и заставила своего мужа-могильщика закопать рубашку в могилу с очередным покойником.

Жена моя, услышав такое, просто обомлела. Вбежав в дом с бледным как полотно лицом, она упала на кровать и залилась слезами, решив, что я совсем пропащий человек. Как я ни пытался ее расспрашивать, она молчала. А мое беснование все продолжалось, и мало того, с каждым днем всё усиливалось. По ночам меня давили какие-то черные призраки и хриплыми голосами приказывали бежать из дома или опять лезть в петлю. Жена мне велела ехать в областной город и у знающих людей расспрашивать, как избавиться от этой порчи.

В город я приехал к вечеру и остановился у сродника – свояка. Его баба приготовила вареники и выставила на стол домашнюю полтавскую колбасу. Мы выпили по стакану горилки, покушали, и я со слезами рассказал ему о своей болезни и по какой причине приехал в город. Свояк с сочувствием выслушал меня и посоветовал обратиться к местному знаменитому психиатру Илье Давидсону, а если тот не поможет, то к экстрасенсу Ивану Брюханову.

На следующее утро в психдиспансере я нашел доктора Давидсона. Он оказался сухопарым субъектом с козлиной бородкой, сидел за столом и курил сигару. Принял он меня со вниманием, благосклонно выслушал мое горестное повествование, осведомился о моих предках – не было ли среди них психов – постукал молоточком по моим коленям и сказал, что чертей, демонов, ведьм, да и Самого Бога в природе не существует. Это все плоды нашего больного воображения, и, вообще, пора мне бросить эту дурь и поменьше пить, чтобы опять не залезть в петлю. Побольше здравого смысла, занятия спортом, прохладные ванны и все будет – о, кей! А болезнь моя называется – дромомания, то есть страсть к бродяжничеству. И чтобы разрядиться – надо побродяжничать, раз меня влекут неведомые силы, и попринимать таблетки – алимемазин. Я стал активно принимать эти таблетки и бродяжничать в окрестностях города, но ночевать и кормиться приходил к свояку. От этих таблеток у меня, как у Каина, стали трястись руки и дрожать нижняя челюсть. А что касается бродяжничества, то я его прекратил из-за свирепых собак, покусавших меня на окраине города и превративших в лохмотья мои брюки.

Тогда свояк направил меня к Ивану Брюханову.

У него во дворе отличного двухэтажного особняка расположился целый табор приезжих селян со своими скорбями, нуждами и хворями. На стук в дверь вышел служитель, который сообщил, что «пан Брюханов зараз снидае галушки, а потим мало видпочуе, а вы, пане добродии, поки чекайте», т. е. ждите.

Приемная экстрасенса была вся увешана иконами, теплились разноцветные лампадки, на больших церковных подсвечниках горели свечи. Дверь, ведущая в кабинет великого человека, от самого верха до пола была уснащена табличками, гласящими о трудах, званиях и заслугах Ивана Брюханова. Он именовался доктором эзотерических наук, почетным членом Тибетского союза ламаистов, действительным членом ассоциации Вука-Вука магов озера Чад и другими не менее солидными званиями. Наконец, очередь дошла до меня, и служитель впустил меня в святилище экстрасенса. Иван Брюханов оказался толстым краснорожим мужиком с маленькими свиными глазками, окладистой черной бородой и большой залысиной, как говорится, «для большого ума ему Бог лба прибавил». Обряжен он был в черную шелковую рясу с двумя крестами на цепочках: один крест спереди, другой сзади меж лопаток. На тучном чреве по бокам были налеплены звезды каких-то иностранных орденов. Он пристально посмотрел на меня, вперевалочку подошел вплотную и стал делать руками различные пассы.

Я как-то сомлел, упал в кресло и стал выкликать дурным голосом всякие ругательства на Брюханова и даже лягнул его ногой в толстый зад. Я не хотел кричать, но что-то кричало во мне помимо моей воли.

– Убери кресты, шарлатан! Ведь ты со всеми потрохами наш, наш, а пошто кресты нацепил?!

Брюханов надул щеки и сильно дунул мне в лицо. Потом накапал в стакан каких-то черных капель и дал мне выпить. Пыхтя, ухватился за спинку кресла и покатил меня по коридору в темную комнату, где я уснул.

Мне снилась помидорная война в Испании, по улицам ручьями тек томатный сок. Проспал я часа два или три и, проснувшись, оказался на кресле в знакомом кабинете. Брюханов сидел за столом и пил с блюдца чай. Он погрозил мне пальцем и сказал:

– Твою порчу мне снять не удалось. Не помогли даже африканские капли Вука-Вука. А снять не удалось потому, что порчу навела киевская ведьма. А эти ведьмы ой как сильны и зловредны. Ищи святого старца-пустынника, может быть, он изгонит из тебя бесов. А главный бес всажен в тебя не простой, а князь бесовский.

В общем, пользы я от экстрасенса не получил, но вред он мне причинил страшный, своими африканскими каплями прилепив ко мне лютого блудного беса. Ох, и яровит же, яровит я стал после этих капель, аки козел!

И ночью, кроме покойников и безобразных бесов, меня стали посещать сонмы блудниц всех времен и народов, которые совершали всякие мерзости и впадали в неистовое бешенство особенно в полнолуние. Они сбрасывали меня с кровати, подхватывали под мышки и неслись со мной на какое-то старое покинутое кладбище, окруженное виселицами и развалинами монастыря, где свирепствовала буря, ветер, дождь, тьма и было скопище ужасных демонов. Собравшиеся устраивали там дикие пляски и поклонялись сидящему на троне дьяволу с обезьяньим хвостом, козлиными рогами и перепончатыми крыльями, как у летучей мыши. Утром я просыпался совсем обалдевший и получал способность соображать только после того, как поправлял себя стаканом водки.

Я потерял способность различать, где кошмары видений и где действительность. В храмы Божии меня не пускали и тащили оттуда за шиворот на дорогу, потому что, как только хор запевал антифоны, я становился на четвереньки и выл волком. А когда выносили чашу с Дарами, кто-то из меня изрыгал матерную брань, хулу на Бога, и я бросался с кулаками на священника, чтобы опрокинуть чашу и растоптать Дары. Я ужасно оборвался, оскотинился, оброс волосами и бородой и ходил по улицам, беспрерывно изрыгая мат на всех и вся, за что часто меня били. И посему пришедший в отчаяние свояк выставил меня из своего дома на улицу. Я стал побираться, неведомо куда направляясь. Нищенствуя, я молча протягивал руку за подаянием, на помойках находил старую одежду и обувь. Нищенствовал я молча, потому что если открывал рот, то сразу начинал выкрикивать мерзкие слова и хулу на Бога. В полях я любил передвигаться на четвереньках и жевал траву, как древний вавилонский царь Навуходоносор. О доме, о жене своей я совершенно забыл, как будто ее никогда и не было. Спал я в канавах, под деревьями, в стогах сена и на кладбищах и каждую ночью с бесами и ведьмами летал на шабаш. Проходя Черниговскую область, где много святых мест, я вышел к Троицко-Ильинскому монастырю, окруженному с восточной и южной сторон долиной и оврагом, с величественным собором о трех куполах во имя Живоначальной Троицы. Так как я без матерной брани не мог раскрыть рта, то показывал монахам и богомольцам картонку, где написано было, что я ищу старца-пустынника праведной жизни. Но никто мне ничего путного сказать не мог, а один монах надо мной смеялся и сказал, что прежние старцы все вымерли, а новые еще не завелись. Я хотел войти в собор, где, по слухам, была чудотворная икона Ильинской Божией Матери «Руно орошенное» с чудодейственным истечением слез, но неведомая сила из притвора выбрасывала меня на паперть. Я плакал, катался с воем по каменным плитам, залез монаху под рясу и на карачках хотел с ним пройти в храм, но он мне отвесил по шее и спихнул со ступенек во двор. Из храма вышел иеромонах с кропилом и стал гоняться за мной и кропить святой водой. Я чуть не задохнулся от бешенства и, схватив кирпич, запустил им в черноризца. Но на меня навалились богомольцы, скрутили веревкой и потащили ко святому источнику, где по грудь сидели и спасались мужики и бабы. Вода была ледяная, и на стариках на плечи были наброшены тулупы, а на головах – шапки-ушанки. Из будки вышел иеромонах и позвенел колокольчиком, чтобы все вылезали из воды. Положено было окунаться с головой, но многие женщины берегли прическу и выходили с сухими волосами. Я увидел, что на их головах у каждой сидела целая куча бесов, о чем я стал кричать и ругаться, что зря они старались и попусту сидели в святой купели. Иеромонах дал знак, и богомольцы кинули меня прямо в одежде в купель. Я стал вопить, как зарезанный, вокруг меня вода возмутилась и как бы закипела, веревка развязалась, и я выскочил на берег. Немного оглядевшись, я увидел: на ближних кустах и деревьях развешано множество тряпок, нижнего белья, квачей, костылей и посохов. Здесь были и бюстгальтеры, трусы, колготки, чулки, кальсоны, шапки, косынки и масса трепещущих на ветках разноцветных тряпочек и лент. Оказывается, что нынче пошла такая мода у исцеленных – цеплять на кусты и деревья части одежды, которая прикрывала больное место. Мода пришла с католического Запада, где у чудотворных икон, мощей и источников в костелах на стенах развешивают костыли, трости, а также небольшие серебряные и золотые изображения больного органа, получившего исцеление. Но мы, по бедности своей, пока до этого не дошли и поэтому знаменуем свое исцеление развешиванием кальсон и бюстгальтеров. А к чему это? И зачем такой срам в святом месте? Никто сказать не может, и бесы, сидящие во мне, потешались и глумливо выкрикивали всякие непристойности. Иеромонах одной рукой взял палку, другой поднял свой наперсный крест и пошел на меня, явно желая отколотить палкой и ожечь крестом. Я вскочил на ноги и убежал в лес. И опять я пошел по дорогам искать неведомого святого старца. Где-то на перекрестках дорог или на кладбищах, где любит собираться всякая нежить, в меня вошел еще один бес. Бес стяжательства. Я завел себе еще одну картонку, на которой написал, что у меня рак желудка и мне нужны деньги на операцию. И жалостливые люди стали мне щедро подавать деньги, я жадно запихивал их в чулок, который вскоре приобрел форму колбасы. Конечно, это была наглая ложь, а отец лжи – дьявол, но я и сам был его слугой и поэтому мучился и работал на него. С Украины я вышел в Россию и везде показывал людям картонку, что ищу праведного старца-пустынника. И где-то около Курска мне люди сказали, что жил неподалеку старец по фамилии Тяпочкин, но уже лет десять, а может и более, помер. Но я и этому известию был рад. Значит, где-то есть и живой старец.

Наконец я вышел к Арзамасу и прошел к Дивееву. Долго я ходил кругом и около, показывая и простым людям, и священникам свою картонку, но никто ничего мне сказать не мог. И только около Оптиной пустыни повстречавшийся мне в лесу старый монах, посмотрев на мою картонку, спросил:

– А ушами ты слышишь?

Я кивнул головой. Он подумал, перекрестился и сказал:

– А ступай ты, мил человек, в Вологодскую губернию на реку Сухону к Великому Устюгу. Там в лесах около Коченьги ищи праведного старца Нила. Если он еще жив, то должен тебе помочь и от бесов твоих освободить.

Как только он это сказал, живот мой заходил ходуном, бесы всполошились, запрыгали там и стали срамно ругаться и проклинать старого монаха. Старик перекрестился и ушел от меня, а я обрадовался. Поскольку бесы перепугались, значит, вологодский старец жив и поможет мне.

Недолго думая, двинулся в сторону Великого Устюга. На Вологодчине уже чувствовалось дыхание приближающейся осени. Все же это Север – не то, что наша теплая Полтавщина, где у меня остался дом и жена. Поскольку деньгами у меня был набит целый чулок, я приоделся на барахолке, купил крепкие десантные ботинки и даже остановился в дешевой колхозной гостинице. Неудивительно, что меня, бродягу, заедали вши и, по этому случаю, я остригся наголо, снял бороду и посетил баню. Старую одежду я выбросил на помойку. Теперь оставалось главное: как найти старца? Но где его искать, сказать мог, пожалуй, только священник. Но в собор зайти я не мог, так как бесы сразу отнимали силу в ногах и я падал на землю или закрывали дыхание, если я пытался войти в храм Божий. Обосновался я около старейшего на Севере Гледенского монастыря в четырех километрах от Великого Устюга при слиянии двух рек: Сухоны и Юга. На мое счастье, после долгого ожидания, на Успение Божией Матери из монастыря вышел крестный ход. Несмотря на то, что бесы начали давить меня, я приблизился к нему и стал всем подряд показывать свою картонку с надписью: «Где мне искать старца-пустынника Нила?» И вот две добрые женщины рассказали, как до него можно добраться. Вначале я доехал до Коченьги, а потом лесной дорогой двинулся к старцу. На пути мне попадались небольшие лесные деревушки, где люди показывали правильный путь к отцу Нилу. Вскоре я добрался до лесной кельи старца. Это была небольшая изба с пристроенным к ней бревенчатым сараем. На мой докучливый стук в окно из избы вышел высокий благообразный старец явно постнического вида, с большой седой бородой, густыми кустистыми бровями, одетый в старый закапанный воском подрясник с широким кожаным поясом и наперсным крестом на груди. Отдав мне поясной поклон, он посмотрел на меня проницательным взглядом своих голубых глаз и сказал мне:

– Говори, чтобы я мог тебя видеть.

Я открыл рот и оттуда полилась густая матерная брань на старца и Святую Троицу.

– Так ты не один пришел, а вас, оказывается, целая компания, – с улыбкой сказал отец Нил. – А теперь молчи и терпи, если хочешь быть исцеленным от злокозненных бесов. «Сей род изгоняется постом и молитвой», – сказал наш Господь Иисус Христос.

Бесы при этом святом имени бурно запрыгали и заворчали в моем чреве.

– Раздевайся до трусов. Бери эту старую шубейку, миску для воды и пойдем в сарай.

Сарай был просторный и крепко сбитый, с деревянным полом. По сухому навозу было видно, что раньше здесь стояли кони. В бревенчатую стенку была вделана цепь с железным поясом на конце. Старец одел на меня этот пояс и замкнул его висячим замком. Налив в миску воды, он принес мне горсть разных сухарей. Потом из кельи он принес большие листы бумаги с крупно написанными на них молитвами и прикрепил листы к стене напротив меня.

– Чадо, – сказал он, – претерпевый до конца, той спасется.

С этими словами он ушел и запер двери. Итак, я был, как бешеный кобель, посажен на цепь, на воду и черные сухари. Я стал лаять, скакать и рваться на цепи. Мне показалось, что у меня даже вырос собачий хвост. Я бранился на старца и угрожал ему вырвать бороду. Воду я выпил, а сухари разбросал. В развешанные по стенам молитвы кидал сухим конским навозом. На этот крик пришел старец с кропилом и плетью. Встав на безопасное расстояние, он кропил меня святой водой, а потом доставал и плетью. Я немного утихомирился, а старец беседовал с моими демонами. Бесы кричали, что они хорошо устроились потому, что я вел свинский образ жизни: курил, пил водку, в церковь не ходил, в Бога не верил, да еще корчемствовал: гнал тайно самогон и продавал его пьяницам. Да еще кроме жены имел любовницу. Закопанная в могилу рубашка тут ни при чем и не имеет никакого значения. И соседка не ведьма, а такая же бесноватая баба, как и тот, в коем сидим. Хорошо сидим и не выйдем, а ты, старец Нил, не пугай нас. Видали мы таких и раньше. Бог за беззакония Филиппа попустил нам войти в него для его истязания. Вот и сидим в нем. Хорошо сидим! Будем мучить Филю, пока опять в петлю не залезет. На что старец ответил:

– Бес свирепый и лукавый, я вместе со Христом Иисусом допеку вас и выгоню из этого грешного страдальца. Так и знайте! Я слов на ветер не бросаю!

Бесы ответили ему глумливым смехом, свистом и бранью. К утру я ужасно проголодался, потому что всю ночь продрожал под ветхим тулупом. Я стал вопить и рваться на цепи:

– О, злой калугере, принеси мне хоть каких-нибудь объедков, а то я с голоду околею.

Но старец не приходил. Видно, он стоял на молитве. Но вот ворота распахнулись, и старец налил мне в миску воды и посохом подтолкнул ко мне разбросанные по всему сараю сухари. Я жадно грыз сухарь и смотрел в открытые ворота на волю, где шел мокрый снег. После двухнедельного сидения на цепи, на воде и сухарях, я ослаб духом и телом и даже стал понемногу читать развешанные на стенах покаянные молитвы, хотя бесы забивали меня своими нечестивыми криками и удушьем. Бывали у меня небольшие просветления ума, когда я начинал понимать, что страдаю и наказан за свое неверие и свинский образ жизни, страстно желая освободиться от своих мучителей и стать достойным сыном церкви. Но сам, без Божьей помощи и помощи старца, ничего не мог сделать. На третью неделю, когда я телесно ослаб, старец освободил меня от держания на цепи и из сарая перевел в баньку, где я мог согреться, протапливая каменку, и даже хорошо помыться.

Калугер Нил стал приходить ко мне чаще. Входил старец со словами: «Верующий в Сына имеет жизнь вечную; а не верующий в Сына не увидит жизни, но гнев Божий пребывает на нем».

Услышав это, бесы прыгали у меня во чреве и глумливо хохотали. Старец осенял меня крестом, кропил святой водой, кадил ладаном и читал запретительную молитву святого Василия, над страждущими от демонов. Он повторял эту молитву по десять раз, кадил ладаном, бросал меня на лавку и давил большой Богородичной иконой «Достойно есть», а если я начинал буйствовать, хлестал меня плетью.

– К тяжелой болезни надо и сильное лекарство, – говаривал он.

А бесы кричали: «Злой калугере, сидели, сидим и сидеть будем! На что нам выходить, чтобы идти в бездну? Пожалуй, мы можем выйти из этого проклятого грешника, но только в свинью Гадаринскую».

– Да где же здесь взять свинью Гадаринскую, господа черти? А вологодская вам не подойдет?

– Свинья везде есть свинья. Давай и вологодскую!

Тогда старец меня немного подкормил, вернул мою одежду и чулок с деньгами и повелел в придорожных селах купить и привести свинью.

Я заготовил картонку: «Куплю годовалую свинью», – и пошел по селам. Хотя на земле уже лежал снег, но больших морозов еще не было. Меня принимали за глухонемого, и я на пальцах у одного хозяина сторговал порядочную хрюшу. На веревке, подгоняя свинью хворостиной, я пригнал ее к старцу. Старец оглядел ее, одобрил и сказал:

– Совсем как Гадаринская.

Учитывая пожелания бесов, на следующее утро в баньке в присутствии удивленной сидящей на заду свиньи, старец начал генеральное изгнание бесов. Было и кропление святой водой, и обильное каждение. Бесы вопили:

– Ой, жжет, ой, огонь! Пощади, пощади нас, калугере!

Но услышал я страшные слова старца:

– Я изгоняю из тебя бесов, Филиппе, больной, но возрожденный через святой источник Крещения именем Бога, искупившего тебя Своей драгоценной Кровью, чтобы ты стал очищенным от бесов. Да удалятся от тебя всякие нечистые духи и всякое зло дьявольского обмана, заклинаемые Иисусом Христом, Который придет судить живых и мертвых. Аминь!

После этих слов меня бросило на пол, и я с криком забился в судорогах, как подстреленный голубь. Изо рта и заднего прохода у меня пошел коричневый зловонный дым и вошел в раскрытое рыло удивленной свиньи, которая сразу вскочила на ноги, глаза ее налились кровью, шерсть на загривке встала дыбом, и она с рычанием и хрюканьем стала бросаться на стены и дверь. Дверь под напором распахнулась, и свинья, беспрерывно вопя, большими скачками помчалась в лес.

Старец три раза сказал: «Слава Тебе, Боже, слава Тебе».

И еще сказал, что свинья с бесами убежала в лес, где ее сожрут свирепые волки. Он меня попарил в баньке, повел в свою келью и причастил Святыми Дарами. Всю ночь напролет мы с ним возносили Богу благодарственные молитвы, а под утро легли спать. Я хотел после остаться у старца келейником, но он сказал мне, что я был Гадаринским бесноватым и поэтому по евангельской традиции должен идти к себе домой и рассказывать людям, что сотворил со мной Бог.

31 августа 2003 г.

История болезни

Деревня, где проживал Петруха Сидоров, называлась Матренины горки, и действительно, она располагалась на возвышенности, с которой открывался вид на протекавшую внизу речку Тешу, на заливные луга и на синеющий вдали лес. Хорошо и вольготно было жить в деревне, пока он был босоногим мальчишкой, но как только подрос, стало его томить желание пожить в большом городе. Уж очень сладко о том рассказывали приезжающие летом односельчане. Отца у него не было, и мать отдала его в ПТУ в небольшом районном городке, где он за два года выучился на сантехника. А зачем в деревне сантехник, когда воду берут из колодца, а отхожее место устроено в коровнике? Но вот стукнуло ему восемнадцать лет, и его загребли в армию. Воевать в Чечне не послали, а определили в большом городе сантехником, обслуживать Дом офицеров. Сбылась его мечта, и он теперь из казармы с утра ехал на трамвае в Дом офицеров, где у него на нижнем этаже была своя каморка с полками, на которых лежали разложенные по порядку разные водопроводные снасти, а на полу теснился ряд новеньких унитазов. Стоял у него и телефон, по которому его вызывали, если случалась какая-то оказия в этом громадном здании, оснащенном большим техническим хозяйством. Если он не шел со шведским ключом чинить какой-нибудь кран, то ложился спать на обтертый засаленный диван и спал до определенного часа, по принципу: «Солдат спит, а служба идет». Так и проспал он свои два года, пока не подкатил долгожданный дембель. В деревню ему ехать было неохота, а тут, наконец, решилось дело с Манькой-маляршей, которая недавно похоронила свою бабку и стала сама себе хозяйка. Хотя Манька и была косовата на один глаз, но зато у нее была своя комната в коммуналке на Литейном. Конечно, один ее глаз смотрел к переносице, но все остальное было на месте и не последнего качества. Поэтому, принимая во внимание комнату, хорошие Манькины заработки и городскую прописку, Петруха решил жениться на ней и зажить своим домом. Через год у него родился младенец Яшка, но почему-то он тоже был с хитрым косым глазом и своим диким пронзительным криком не давал Петрухе спать. Старая Сергеевна, которая жила в соседней комнате за тонкой перегородкой, сказала Маньке, что у ребенка крикса и что к косому глазу еще прибавится грыжа, если он и дальше будет так орать. Манька не огорчалась, что у Яшки косой глаз, а, наоборот, радовалась, что Яшку со временем не заберут в армию, потому как с косого глаза стрелять невозможно. А Петруха радовался, что он уже отец семейства, и на людях держал себя солидно. Вначале он устроился сантехником в жилконтору, где бригадиром был Сергеич – коротконогий старикашка еще николаевского разлива, не выпускавший изо рта замусоленный окурок и требовавший с Петрухи ежедневную дань деньгами и бутылкой водки. Из-за этого обстоятельства Петруха перешел в частную фирму по монтажу и ремонту оборудования в обширных и богатых особняках у «новых русских». Этих особняков наросло вокруг города как грибов, и работы было невпроворот, фирма богатела и хорошо платила рабочим. Работал Петруха сноровисто и быстро, и поэтому от довольных и богатых клиентов – хозяев особняков – ему шел еще отдельно хабар, и кроме того прислуга почти всегда выносила ему на подносе стакан водки и бутерброд с копченой колбасой. Он стал частенько возвращаться домой под хмельком и иногда поколачивать Маньку. На следующее утро, разглядывая синий фингал у Маньки под глазом, каялся и просил у нее прощения.

Когда Петруха еще жил в деревне, то мать, сама очень богомольная, и его старалась приучать к Божественному. Ни в Матрениных горках, ни в соседних деревнях церквей не было, и поэтому верующие бабы наладились собираться у них в избе в субботу вечером и в воскресенье утром, чтобы справлять вечерню, утреню и изобразительны как могли – яко же можаху.

Мать тонким жалостливым голосом читала кафизмы из Давидовой Псалтири, службу вечерни и утрени по старинному Часослову, а три старухи в белых платочках пели: «Господи, помилуй», «Подай, Господи» и разные тропари, не по обиходным гласам, а на свой деревенский лад.

Потом все оставались пить чай из самовара и вели долгие и благочестивые разговоры о явлении Богородицы, о чудотворных иконах и о праведных старцах и старицах.

Сколько помнил себя Петруха, в доме всегда гостили разные Божьи люди: странники и странницы, монахи и монахини, для которых страннолюбивая мать держала особо убранную комнату с домоткаными половиками, красным углом с иконами и лампадкой, и где стояла кровать с набитым сенником и старым лоскутным одеялом. Тут же на небольшом аналойчике лежала толстая Следованная Псалтирь для душеполезного чтения. В доме всегда был достаток, потому что разоритель и пьяница муж давно уже помер, а сама она работала в совхозе дояркой и прилично зарабатывала и даже имела медаль от большого начальства. О ее приветности и страннолюбии, вероятно, знали странники по всей России и всегда заворачивали к ней, хотя деревня не стояла на большом тракте. Гостившие странники, степенно вкушая трапезу, рассказывали о Дивеевском монастыре, о святых и цельбоносных мощах преподобного Серафима Саровского, об Оптиной пустыни и убиенных сатанистами иноках, о Валаамской и Соловецкой обителях, о Святой Почаевской Лавре, расположенной на горе, и чудотворной стопочке Божией Матери, отпечатавшейся на камне, и о многих других явлениях и чудесах, которым они сподобились быть свидетелями. Но особенно мать радовалась, когда к ней на отдых и поправку приходил Кузьма-крестоноситель. Этого Кузьму, носящего на груди громадный деревянный крест, прицепленный к ошейнику, деревенские бабы встречали как архиерея. Его кормили, всячески ублажали и вели в специально протопленную баньку. В эту отскобленную и жаркую баньку собирались до пяти баб, которые березовыми и можжевеловыми вениками долго парили Божьего человека Кузьму-крестоносителя, лежащего на полке, лохматого и звероподобного лешака с черной бородищей и красным телом с налипшими березовыми листьями. Он ворочался на своем полке, подставляя бока и спину, рычал, кряхтел, просил еще поддать пару, и бабы, исхлестав все веники, вываливались в холодный предбанник и сидели там, обомлевши, как куры в летний зной. Наконец, в клубах пара с большим на крутом животе деревянным крестом, выходил Кузьма, и бабы обливали его ведрами ледяной колодезной воды, оттирали махровыми полотенцами и подносили малый жбан хлебного кваса, который Кузьма выпивал одним махом. Приход в деревню Кузьмы с его нескончаемыми рассказами о святых местах, божиих старцах и старицах был настоящим праздником для деревенских баб, не видящих ничего, кроме серых трудовых будней. Уж они его ублажали: и яичницей-глазуньей на сковородке, и жареными курами, и солеными грибками, и водочкой. Кузьма же не оставался в долгу: устраивал долгие моления и панихиды, из бесноватых кликуш изгонял лютых бесов, младенцев исцелял от криксы, корчи и родимчика, кропил брыкливых кобыл святой водой, молитвой апамейского мученика святого Трифона изгонял из садов и огородов злокозненных гусениц, жуков и жужелиц, а также водворял семейный мир между невесткой и свекровью и подавал полезные советы и наставления. Отдохнувший Кузьма уходил из Матрениных горок с торбой, набитой пирогами, салом и вареными яйцами, а женщины всей гурьбой провожали его за околицу. Они ему кланялись, целовали крест, просили на обратном пути опять заходить к ним в деревню. Кузьма осенял их крестным знамением, махал рукой и удалялся, окруженный сворой деревенских собак, не веривших в его святость и посему облаивавших его со всех сторон.

Жизнь в такой набожной среде не прошла для Петрухи бесследно. Он был верующим, носил нательный крест, который не снимал даже в армии. По воскресеньям он иногда посещал Преображенский собор, исповедовался и простаивал всю литургию, в конце приобщаясь Святых Христовых Таин. Он печалился, что мать не видит таких пышных церковных служб, не слышит такого богатого клиросного пения, уносящего его душу куда-то на небеса.

По служебным обязанностям его часто вызывали в загородные особняки, куда он ездил на фирменной машине, одетый в новенький американский комбинезон со множеством пуговиц и карманов и фамилией хозяина фирмы на спине: Брюханофф. В нем он выглядел молодцом, хотя был долговяз, рыжеват, с лицом, усыпанным конопушками. Скучающие от безделья в своих шикарных особняках жены и наложницы новых русских находили в нем что-то техасское и говорили, что он похож на ирландца. Многие даже были не прочь завести с ним интрижку, но он помнил, что «прелюбодеи Царствия

Небесного не наследуют», и держался, не изменяя своей Маньке. Но в одном доме было ему великое искушение. Этот дом арендовала пышная, в последнем приступе молодости, золотозубая блондинка. Дом этот назывался «Массажный загородный салон», и под началом блондинки было десять отборных девиц, которые обслуживали бандитов и богатых клиентов. Эти срамные девки вечно устраивали засор в туалетах, кидая туда что попало, и поэтому Петрухе довольно часто приходилось бывать в этом доме, где среди десяти его обитательниц была одна – стройная, белозубая мулатка, которая каждый раз обжигала его своим огненным взглядом (делая Петрухе авансы). Постепенно образ этой необычной, с шоколадной кожей девицы, с ее яркими, сочными губами и призывным пленяющим взглядом, запал в его сердце и даже начал преследовать его в сонных видениях. Он, ворочаясь на кровати, обнимал свою косую толстомясую Маньку и страстным, рыдающим голосом произносил имя мулатки. Утром Манька ему с укоризной пеняла, что опять он во сне поминал какую-то Анжелу. Петруха что-то мычал в ответ и, махнув рукой, шел умываться. С утра, садясь за руль своего Форд-пикапа, он жал на акселератор, мчась по Приморскому шоссе, а перед глазами у него все маячила обольстительная мулатка. «От беса это мне, от беса, – говорил он сам себе. – Вот Кузьму бы сюда. Кузьма живо бы упарил этих проклятиков и отвел от меня это наваждение».

В какой-то день на неделе он подъехал к церкви и пошел к священнику каяться в блудных бесовских помыслах. Батюшка, в этот день не обремененный требами, вышел к аналою и внимательно выслушал исповедь.

– Искушение твое велико, – сказал он Петрухе, – женщина чуждой расы из племени муринов вошла в твое сердце. Я тебе советую в этот дом больше не ходить, чтобы эту блудницу не видеть. Спасайся постом и молитвой и призывай мученицу Фомаиду, которая помогает от блудной страсти.

– Чтобы в этот дом не ходить, – сказал Петруха, – мне надо увольняться из фирмы, потому что этот район приписан ко мне для обслуживания.

– Ну что ж, возьми и уволься. Лучше уволиться, чем свою душу грехом погубить.

На следующий день, к удивлению хозяина фирмы, предлагавшего даже увеличить зарплату, Петруха уволился и опять вернулся на работу в жилконтору под начало старого хрипуна коротконогого Сергеича.

В церковной лавке он купил молитвослов и Псалтирь, перестал есть мясо и усердно молился каждый день, не ленясь, клал по пятьсот земных поклонов. Но дьявол не отступал, вцепившись в него мертвой хваткой, и со страниц молитвослова на него смотрели огненные глаза мулатки. «Плохи мои дела, – думал Петруха, – кажется, я крепко влип в эту историю». Он беспрестанно думал об Анжеле, и дума эта, как тяжкая и мучительная болезнь, постоянно была с ним.

«Намертво она меня зацепила», – говорил он сам себе и не знал, что делать. Косого веселого Яшку на день стали отдавать в ясли, и Манька опять пошла малярить. Кроме основной работы она постоянно имела халтуру по ремонту квартир и поэтому неплохо зарабатывала. Они с Петрухой копили деньги, чтобы купить отдельную квартиру, и каждый месяц Петруха относил в сберкассу накопленные деньжата. Однажды в воскресенье после завтрака он сказал:

– Маня, давай уедем ко мне в деревню насовсем, а то я здесь пропаду. У нас в Матрениных горках хорошо, привольно – и дом просторный, и огород, и корова есть. В доме одна только мать живет и больше никого, иногда, бывает, божии странники заходят, а так свободно. Поедем!

– Да ты что, ошалел? Корова есть. Да на что мне твоя буренка сдалась? Бросить город, уехать в глушь с Литейного. А Яшку где учить будем? В деревенской школе, чтобы он таким же вахлаком стал, как мы с тобой? Нет,

Петя, об этом и говорить не приходится. И больше ты мне об этом не заикайся.

– Эх, Маня, Маня, – сказал Петруха и, выйдя на улицу, напился в рюмочной до умопомрачения.

Оставив молитву и пост, он стал напиваться каждый вечер, чтобы спать мертвецким сном и не видеть и не слышать, что творится кругом.

Однажды по объявлению в газете он пошел к колдунье-знахарке, чтобы разрушить чары и снять приворот, как это обещалось в объявлении… В прихожей у колдуньи сидела очередь человек пять. Петруха сел шестым на свободный стул и стал дожидаться. Наконец подошла его очередь и он вошел в полутемную комнату, где горели свечи, на диване сидели черные коты, а в клетке на жердочке дремал ворон. За круглым столом сидела полная седая женщина с цыганскими глазами и цветастой шалью на плечах. Знахарка пытливо посмотрела на Петруху острым взглядом и раскинула на зеленой скатерти карты, внимательно перебрала их и вынула одну. Посмотрев на нее, она в испуге зажмурила глаза и бросила карту на стол.

– Ничего не могу сделать, – сказала знахарка Петрухе, – она сильнее меня. И денег мне твоих не надо. Иди, и да свершится твоя судьба.

Придя домой, Петруха стал собирать чемодан.

– Куда ты? – всполошилась Манька.

– Поеду в деревню, мать навещу.

– А как же работа?

– Скажи, что срочно вызвали к матери. Я оставлю заявление об отпуске за свой счет.

Утром он уже трясся в поезде, направляясь домой.

Мать его встретила радостно, но спросила, почему приехал один?

– Да я так, – ответил он.

Сразу же была истоплена банька, и Петруха попарился всласть и испил домашнего кваску. Мать постаралась и приготовила хороший ужин. В доме было тихо, спокойно и уютливо. На стене мерно тикали старые ходики, в красном углу по-прежнему были иконы и успокоительно светилась лампадка.

– Что-то, сынок, тебя давит, заботит. Чует мое сердце, что неспокойно у тебя на душе.

– Да нет, мама, ничего особенного. А что, Кузьма не собирается к нам приехать?

– Не знаю, сынок, ведь он нас не оповещает и является нежданно-негаданно.

– А жаль, охота мне сейчас с Кузьмой потолковать.

– Молись, сынок, может, Бог и приведет его к нам по нашим молитвам.

В надежде на приход Кузьмы Петруха успокоился, лег спать и долго лежал, слушая шорохи родного дома: скрип потолочных балок, мерное стрекотание за печкой сверчка и мышиную возню. Рано утром, когда над полями и рекой еще стоял туман, Петруха взял удочку и спустился по косогору к реке. Отвязав лодку, он погреб против течения, держась ближе к берегу, и отплыл довольно далеко от деревни. Из-за леса начинало выходить солнце. Его еще не было видно, но небо над лесом широкой полосой окрасилось нежным розовым светом. В кустах и на деревьях по берегу реки запели, защебетали птицы, а в реке было видно, как играет рыба – плеснет хвостом и вновь уходит в глубину. Петруха сложил весла, насадил на крючок наживку и закинул удочку в темную воду. Сев на корму лодки, он опустил за борт блесну на щуку. Лодка, слегка покачиваясь, тихо плыла по течению к Матрениным горкам. Клев в утренней парной воде нынче был хороший, и Петруха то и дело снимал с крючка красноперых окуней и серебристую плотву. Но вот дернулась леска блесны. Подождав, пока щука заглотит блесну поглубже, он рывком подсёк ее и стал тащить в лодку. Показалась порядочных размеров бьющаяся зубастая щука. Петруха оглушил ее деревянным черпаком и бросил на дно лодки. Домой он пришел с хорошим уловом, из которого мать к обеду приготовила наваристую уху и жареную щуку с картошкой. Как будто учуяв, в ворота клюкой постучал Кузьма.

– Вот, Бог послал нам Божьего человека, – сказала мать, приглашая Кузьму и Петруху к обеду.

– Господи Иисусе Христе, Боже наш, благослови ястие и питие рабом твоим, яко свят еси всегда и ныне и присно и во веки веков. Аминь, – сказал Кузьма, благословляя трапезу.

Мужчины выпили по стаканчику водки и принялись за уху. После сытного рыбного обеда Кузьма лег отдыхать, и вскоре его мощный храп зазвучал на весь дом. Он лежал на спине и крест на круглом животе, торчащий как пушка, вздымался и опускался вместе с дыханием.

Вечером, когда вместе сидели на завалинке, Кузьма внимательно выслушал Петруху, помолчал, подумал и сказал:

– Не ходи, не ходи, Петро, к ней. Се проклятая блудница Вавилонская, хамитских кровей из африканских племен колдунов. Кровя ее отравлены сатанинским ядом смерти, а ежели смешаешься с нею, то смертию умрешь.

Услышав это, Петруха стал белый, как мел. Схватившись за живот, он побежал за баньку, и обливаясь холодным потом, долго и мучительно блевал.

Быстро пролетел месяц, и Петруха, распрощавшись с матерью, уехал в Петербург. Он знал и чувствовал, что воля его сломлена темными силами, и, конечно, он сам виноват, потому что предал Христа, легко отступившись от Бога в этом поединке. «Пропал я, пропал, – оплакивал себя Петруха. – Так уж лучше сейчас, сразу», – решился он.

В сберкассе с книжки он взял значительную сумму скопленных на квартиру денег и на электричке поехал за город. Бандерша – хозяйка веселого дома – встретила его с приветом и посетовала, что он перестал к ним ходить. Она улыбалась ему, блестя золотыми зубами, и наваливалась на его плечо своей пышной грудью. А у Петрухи до сих пор слышался в ушах прощальный крик Кузьмы:

«Не ходи, не ходи в это блудилище! Смертью умрешь!» Петруха вынул толстую пачку денег и пошел к мулатке Анжеле на всю ночь. Купив у бандерши бутылку шампанского, пирожных и шоколадных конфет, он поднялся на второй этаж и вошел в комнату к Анжеле.

– Подожди, – сказала она, вкалывая себе в вену героин. – Хочешь? – блеснув глазами, спросила она Петруху.

Тот бездумно, засучив рукав, протянул ей руку. Тем же шприцем она набрала из флакончика дозу зелья и ловко вколола ему в вену.

А внизу, в небольшом зале, веселье было в разгаре. Краснорожие, с бритыми затылками бандиты, и бледнолицые ожиревшие банкиры, и новые русские кутили с девками напропалую, и музыкальный центр без передышки наяривал рок-н-ролльные композиции, сменяющиеся блатными песнями «Русского шансона».

Петруха ушел от Анжелы только под утро. В дверях он остановился и, посмотрев на нее, сказал:

– Ты, дьяволица, отпусти, отпусти меня.

– Иди, – сказала она, – я тебя больше не держу.

С тех пор прошел целый год, за который Петруха ни разу не вспомнил мулатку. Он много работал сразу в двух фирмах и жил безбедно и спокойно… Однажды на работе, выгибая на станке трубу, он почувствовал резкую слабость и в изнеможении присел на ящик. Мутилось в голове, тошнило, и весь он покрылся потом. Его напарник, посмотрев на него, сказал:

– Что с тобой? Ты белый как стена.

Петруха отпросился у мастера домой и больше на работу не ходил. Стал температурить и быстро слабеть. Болело горло, кровоточили десны, по телу пошли гнойнички, и он начал быстро худеть. Обеспокоенная Манька вызвала врача из поликлиники. Врач осмотрел его и дал направление в больницу. В больнице он пролежал две недели, и его перевели в инфекционную больницу на специальное отделение. Когда Манька пришла для беседы с врачом и выслушала его, то поняла, что их жизнь кончена. Петр – обречен, да и она сама не знала, будет ли жива. У нее взяли кровь на анализ и сказали, что ответ будет через неделю. В страхе и трепете она провела эту неделю. Молилась Богу, ходила в церковь и ставила всем святым свечки. Через неделю, бледная и дрожащая, пришла за ответом, и из окошечка ей протянули небольшой листок бумаги, который она приняла дрожащей рукой. Из-за набегающих слез не могла прочитать, только вся дрожала.

Добрая пожилая регистраторша взяла у нее из рук листочек и сказала:

– Ну что ты дрожишь, дурочка. Слава Богу. У тебя ВИЧ-отрицательна. Значит, ты не заражена.

Манька уходила, рыдая от счастья, а Петр тем временем угасал. Прошел еще месяц, ей позвонили из больницы и сообщили, что Петр умер. Она поехала и получила наглухо заколоченный гроб с телом мужа и направлением в крематорий. Когда на исповеди в церкви она рассказала батюшке свою семейную историю, то он покачал головой и сказал:

– Грех порождает болезнь, а болезнь ведет к смерти. Так говорится в Священном Писании.

Праздников праздник

В феврале на Сретенье Господне стояла мягкая зимняя погода и снега навалило в лесу по пояс. В сумрачном зеленом ельнике деловитые клесты споро теребили шишки, разбрасывая по белому покрову янтарную шелуху. Но к Прощеному воскресенью ударили крепкие морозы и в Преображенском лесном скиту окна в кельях покрылись ледяными узорами в палец толщиной.

Отец Антипа, после ночного молитвенного бдения, спал крепким предутренним сном, но, услышав стук и крики монаха-будильщика, отозвался, поднялся и сел на край своего жесткого ложа. Спал он, по монашескому обычаю, не раздеваясь, и, опустив на холодный пол ноги, долго надсадно кашлял и крестился, смотря на начинающийся рассвет в затянутое льдом оконце. Разбив ледок в стоящей в сенях кадушке, он набрал в ковш стылой чистой воды, ополоснул лицо и, надев скуфью и ватник, поплелся в храм на братский молебен. Морозный воздух был жестким и сразу перехватил дыхание, и старик, чтобы не раскашляться, старался дышать в теплый вязаный шарф. На тропинке к храму его весело встретил скитский пес Каштан. Он любил отца Антипу за то, что тот всегда прикармливал его, и сейчас бешено крутил хвостом, выделывал кругом всякие кульбиты и бросался лапами на грудь старца. Старик перекрестил пса, погладил его между ушей и, с трудом отворив тяжелую дверь, вошел в полутемный храм. Скитская братия вся была в сборе и стоя слушала, как отец Филагрий, переворачивая единственной рукой страницы, читает неусыпаемую Псалтирь. Храм был освещен огоньками свечек и лампадок и хорошо протоплен. Дежурный монах то и дело шевелил кочергой в печке, подкидывая в огонь поленья. Все ждали начальника скита. Но вот церковные двери со скрипом отворились, впуская клубы морозного пара, и, опираясь на посох, вошел скитоначальник архимандрит отец Арефа. Он благословил братию, и все отдали ему поклон. «Благословен Бог наш…» – пропел отец Арефа, и молебен начался. Всего монахов в скиту с настоятелем было семнадцать. Скитский устав здесь был строг и должен неукоснительно выполняться, поэтому в скиту обычно жили истинные постники и подвижники. И единственный, кто здесь не соблюдал пост и время от времени вкушал скоромное, был пес Каштан, если ему удавалось поймать зайчишку. Скит был обнесен двухметровым глухим забором, и женскому полу вход сюда не дозволялся. Даже рыбу в этом скиту не вкушали хотя бы в великие праздники, а о молочном и говорить не приходится. Был разведен в скиту и сад, где росли яблони, крыжовник, черная смородина и малина, но без благословения настоятеля монахи не трогали и ягодки, помня заповедь Божию, данную праотцу Адаму, и еще для отсечения своей воли. За оградой скита содержался хороший огород, где монахи выращивали различные себе на потребу овощи. Грибами они запасались в лесу, а муку и масло привозили из Успенского монастыря, к которому относился скит. Монастырь был в десяти верстах от скита, и в нем подвизалось до сотни монахов, трудников и послушников. Хозяйство было налажено прекрасно, и монастырь процветал.

В Прощеное воскресенье в храме все приготовились исполнять чин прощения. Облобызав образ Спасителя, первым повалился на амвон скитоначальник Арефа и, стукнувшись лбом о доски, возопил к братии:

– Отцы святии и братия, простите мя, грешнаго, елика согрешил в сей день и во вся дни живота моего!

– Бог простит тя, честный отче, и мы прощаем, – прогудели монахи. – Нас прости, грешных.

В чистый понедельник трапеза братии не поставлялась. Одному только монаху отцу Африкану, страждущему лихорадкой, скитоначальник благословил потребить одну просфору и выпить стакан чая. В чистый вторник трапезы тоже не было. Все сидели по кельям, браня свое чрево, требующее пищи, и усердно творили Иисусову молитву. Собирались только на церковную службу и чтение Великого Покаянного канона Андрея Критского.

В среду отец Антипа вместе с помощником по кухне отцом Коронатом приготовили для братии нечто вроде щей без соли, чтобы не тешили утробу. Помощник с сокрушением говорил отцу Антипе:

– Боюсь, ой боюсь, что за такие щи станет нас братия бранить, да еще и побить может.

– Не бранить будут, а еще и похвалят за эту вкусную баланду, – ответил отец Антипа.

Когда братия собралась в трапезной, отец Коронат, пыхтя, внес тяжелую кастрюлю и стал разливать по мискам щи, от которых поднимался пар с весьма неаппетитным запахом. Учиненный на сей день брат Мисаил встал за аналой и унылым голосом начал читать плачевное житие преподобного Евсевия, пустынника Сирийского. Монахи с озабоченными лицами склонились над мисками и с аппетитом заработали ложками. По благословению, некоторые подходили с пустыми тарелками к отцу кашевару и получали добавку щей.

– Вот, отец Коронат, – сказал Антипа, – видел, как братия очистила нашу кастрюлю? А ты боялся, что будут нас ругать. Со смирением они покушали наши щи, которые не стал бы есть даже Каштан. Но говорю тебе, что Ангел Господень за их смирение и праведность превратил эту баланду во вкуснейшее кушанье. Вот попробуй сам!

Отец Коронат зачерпнул остатки щей ложкой, и по его лицу разлилось изумление и блаженство.

– Это чудо, отец Антипа, – прошептал он.

– Да, брат, так бывает каждый день на первой неделе Великого Поста, – сказал Антипа. – Яко Моисей горький источник превратил в сладкий, так и у нас происходит по молитве архимандрита Арефы.

Во время службы грозно и обличительно звучали в храме слова Покаянного канона. Все слушали, молча склонив головы, некоторые всхлипывали и вытирали слезы. А на клиросе хор жалобно пел ирмос шестой песни канона: «Возопих всем сердцем моим к щедрому Богу, и услыша мя от ада преисподняго, и возведе от тли живот мой. Помилуй мя, Боже, помилуй мя».

Отец Антипа, слушая, думал, сколько надо пройти ступеней, чтобы очистить себя от греховной мирской скверны?

Когда-то давно, еще в юности, его духовный наставник, кавказский пустынник отец Мардарий, говорил ему про три ступеньки монашеской жизни.

Первая – жизнь в монастыре, где начинается истинная христианская отделка души. Вторая – жизнь в скиту, где происходит дальнейшее ее очищение. И третья – монашеская жизнь в пустыне, где монах окончательно возрастает и приходит в меру возраста Христова.

Утро следующего дня выдалось солнечным и морозным. Отец Антипа, дыша на замерзшие пальцы, запряг в сани с бочкой гнедого монастырского мерина и по расчищенной монахами дороге поехал ко святому источнику. В кухне кончилась вода, и ему на сегодня было определено такое послушание. В лесу было тихо, и в стороне от дороги он увидел мышкующую рыжую лису, которая, подняв одну лапу и наклонив голову, чутко прислушивалась к мышиному писку под снегом. На Антипу с водовозкой она даже не обратила внимания, потому что от монашествующих никогда не видела беды. Отец Антипа лопатой расчистил засыпанный снегом бассейн, продолбил ломиком лед и большим ковшом стал наливать воду в бочку. Стайка красногрудых снегирей расселась на ветках и наблюдала за его занятием. Антипа полез в карман ватника и рассыпал по белому снегу горсть желтого пшена. Снегири слетели с веток и благодарно приняли угощение. Мерин всхрапнул и покосился на птиц, морда и ресницы его были белые от осевшего инея.

Высоко в синеве неба, оставляя за собой рыхлые молочные полосы, пролетел серебристый лайнер, держащий путь в северные скандинавские страны. «Велика премудрость человеческая, – подумал Антипа, провожая глазами уходящий вдаль самолет. – Вот так же скоро пролетят седмицы Великого Поста и вместе с весною придет Пасха – Светлое Христово Воскресение. Дай Бог мне дожить до праздника». По опыту он знал, что многие умирают Великим Постом. Смерть похищает их, не дав вкусить Праздника праздников. Но Христос упразднил смерть. Ад был обманут в своих надеждах, привыкнув принимать в свои мрачные недра ветхозаветных человеков, зараженных Адамовым грехом. Но Христос не имел греха, и Его естество не было подвластно смерти и тлению. Своим Воскресением Он разрушил древние традиции ада, ниспроверг привычный ход смерти и даже вывел из ада души праотцев наших и ветхозаветных праведников. И от полноты чувств Антипа с умилением запел:

Христос воскресе из мертвых, Смертию смерть поправ — И сущим во гробех живот даровав!

Удивленный мерин, моргая заиндевевшими ресницами и прядая ушами, слушал это необычное пение.

Отец Антипа, наполняя бочку, продолжал размышлять о том, что мы здесь, еще будучи на земле, в теле, сами предвосхищаем себе меру суда Божия: своей жизнью, своим поведением. Своим отношением к другим людям мы сами определяем себя или в уготованные Богом обители для вечной радости, или в тартар кромешный на вечную погибель и муку.

Вода стала переливаться через край бочки, и Антипа, опомнившись, взял в руки вожжи и, чмокнув губами, дал знак мерину поворачивать домой.

Когда отец Антипа зашел в келью скитоначальника Арефы, то застал того в праведном гневе на отца хлебопека Фрументия, который был уличен в тайноядении. Отец Фрументий стоял на колеях и плачем каялся, прося себе епитимию. В свое оправдание он говорил, что хлеб стал жевать от ужаса, когда ночью в хлебной увидел бесов, ворочающих веслом в бочке квашню.

– В Великий Пост, – говорил Арефа, – бесы наваливаются на всех монашествующих и от них надо отбиваться крестом, молитвой и постом, а не тайноядением. А к тебе, отец Фрументий, бесы пристали за маловерие и помыслы постоянные о ястии и питии. Особенно за питие, и не воды, конечно.

Согрешивший отец хлебопек был поставлен на поклоны и отпущен в свое послушание.

Получив благословение от скитоначальника на приготовление каши, гороховой лапши и овсяного киселя, и все, по случаю субботы, с возлиянием елея, отец Антипа отправился на кухню, где отец Коронат уже растопил плиту, вычистил котлы и кастрюли и сидел в ожидании своего начальника.

Насельники скита были все старые, а где старость – там время летит быстролётно, мелькают дни за днями, как телеграфные столбы за окнами поезда, и не все прибывали на конечную станцию, некоторые незаметно скрывались серыми тенями на ходу, исчезая на полустанках. Так тихо ушел и упокоился на скитском кладбище хворый отец Африкан, в глубокой старости уснул навеки схимник отец Сергий. Скованные морозом нетленно лежали они в своих гробах до Светлого всеобщего Воскресения. А время Великого Поста шло своим чередом. Прошли недели Торжества Православия, Крестопоклонная, Преподобной Марии Египетской, Благовещение. Вместе со снегами растаял и ушел март месяц, подкатило Вербное воскресение и началась Страстная седмица. Теплое солнышко, южные ветры и дожди согнали с полей снег, залежи которого еще были по оврагам и в лесных чащобах. В начале апреля на Страстной седмице, когда уже было много света, солнца и тепла, а лес оглашался птичьим пением, из монастыря пришел послушник и принес скитоначальнику письмо от наместника Успенского монастыря. В письме призывалось благословение Божие на всю скитскую братию и предписывалось всем на Великую Субботу прийти в монастырь, чтобы вместе с монастырской братией встретить Святую Пасху. А чтобы скитская братия, изнемогшая от поста, не утруждалась идти десять верст пешим ходом, отец наместник обещался прислать трактор с прицепом.

– А что, отец Антипа, – спросил Коронат, недавно живущий в скиту, – ведь в монастыре на трапезе поди нам подадут рыбу, яйца, творог. Не согрешить бы против скитского устава.

– А что делать, Коронатушка, за послушание придется вкушать, что подадут. Святым пустынникам даже шашлык подавали в гостях для смирения, ну а нам это не грозит. На этот случай апостол Павел в своем послании нам разъяснил, что пища к Богу нас не приближает и не удаляет от Бога.

От скитоначальника был дан наказ: всем почиститься, постираться, чтобы в монастырь прибыть в благопристойном виде. В Великую Субботу по полудни с дороги послышалось тарахтение, и монастырский тракторист лихо подкатил и остановился у скитских ворот. Каштан бегал кругом и добросовестно облаивал трактор. Братия собралась во дворе, и иеромонах отец Пахомий прочел молитву на путь шествующих. Архимандрит Арефа с посохом уселся в кабине, а монахи разместились в прицепе. В скиту оставили безрукого отца Филагрия читать неусыпаемую Псалтирь и Каштана, чтобы охранял двор. Ехали лесной дорогой, молча, бледные, исхудавшие Великим Постом, но все были спокойны и улыбались, глядя на Божий мир. Прицеп трясся и подпрыгивал на корнях, но это не мешало монахам сосредоточенно думать о грядущей Пасхе и пребывать в тихой радости. Лес кончился, и выехали в поле, где глаз радовали зеленеющие посевы озимой ржи, над которой в воздухе трепетали и пели жаворонки. Приложив козырьком к глазам руку, отец Антипа разглядел вдали белые монастырские стены и золотые купола храмов. Когда подъехали ближе, то увидели множество стоящих машин и снующих между ними паломников, приехавших на празднество со всей округи. Отец тракторист погудел перед хозяйственными воротами монастыря и въехал во двор. Монахи слезли с прицепа и, построившись парами, пошли к собору. Впереди шел, степенно переставляя посох, архимандрит Арефа.

Целый день, и особенно к вечеру, ручейками к собору стекался народ. Все были в состоянии торжественного ожидания. Говорили тихо, но больше молчали. К половине двенадцатого в соборе началось пение канона Великой Субботы. Это было последнее великопостное пение.

При пении ирмоса «Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе» священнослужители переносят Плащаницу и полагают на Престол. До полуночи осталось несколько минут. Несмотря на множество народа, в храме царит торжественная тишина. Народ в напряженном ожидании. Но вот из-за закрытых Царских Врат начинается тихое пение стихиры «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити…» Пение становится все громче и громче, медленно открываются Царские Врата, и в красных золотых ризах выходит священство. Начинают звонить колокола. Звонари стараются во всю мочь. И под пасхальный перезвон все направляются вокруг собора. Начинается шествие крестного хода. Впереди с горящим фонарем на шесте идет высокий крепкий инок в стихаре, за ним, с тяжелыми святыми хоругвями, богатыри-хоругвеносцы, за ними большой монастырский хор, поющий стихиру крестного хода, за хором несут внушительных размеров Запрестольный Крест, по бокам его двое с зажженными свечами на жезлах, далее священники в красных фелонях в расшитых рушниках несут святые иконы, за ними монахи несут большой чудотворный образ Божией Матери с Младенцем Христом, далее иподьяконы с золотистыми рипидами на шестах идут, окружив иеромонаха, несущего большое, окованное серебром, напрестольное Евангелие. Следом за Евангелием в преднесении дикирия и трикирия в сопровождении двух архимандритов идет, опираясь на посох, сам архиерей в полном облачении, а сзади уже со свечами в руках идет православный народ. Звонят колокола, беспрерывно поет хор, и все радуются торжеству из торжеств. Обойдя храм, процессия останавливается перед закрытыми дверями собора. Архимандрит Арефа крестообразно машет кадилом и начинает Пасхальную Заутреню: «Слава Святей, Единосущей, Животворящей и Неразделимей Троице!» Хор во всю мочь поет пасхальный тропарь:

Христос воскресе из мертвых, Смертию смерть поправ — И сущим во гробех Живот даровав!

Духовенство и народ подхватывают, и тропарь поют уже все. Двери храма открываются. Он весь наполнен фимиамом. Внутрь церкви волнами входит народ. Уже поют Пасхальный канон: «Воскресения день, просветимся людие: Пасха, Господня Пасха. От смерти бо к жизни, и от земли к небеси Христос Бог нас преведе, победную поющия».

Архимандрит в новом сверкающем золотом и пурпуром облачении, стоя на солее, широко кадит весь-весь храм. В левой руке у него трехсвечник со крестом.

– ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ! – обращается он к народу.

И народ с радостными слезами на глазах громогласно отзывается:

– ВОИСТИНУ ВОСКРЕСЕ!

Вот он, долгожданный праздников Праздник. Беспрерывно на всю окрестность громким бронзовым звоном гремят монастырские колокола, возвещая, что сегодня на Русскую землю пришла Пасха Христова.

15 декабря 2002 г.

День памяти и скорби

Это был чудесный заливчик на Онеге, огражденный двумя мысками, поросшими густым еловым лесом. У берега, привязанная за веревку к дереву, стояла деревянная ладья – пузатенькая и валкая, похожая на половинку арбуза. На борту она несла сугубо морское название «Медуза».

У хозяина этой посудины – старого военного моряка – на одной стороне тела не было руки, на другой – ноги. Но он ловко управлялся со своими протезами и цепко передвигался по кораблику, который он называл по-старинному – шнява, хотя она двигалась не парусом, а посредством дизельного мотора. Сверху была устроена порядочная будка с вперед смотрящей иконой Николы Чудотворца, прилаженной на винтах к стенке. На мачте развевался потрепанный годами, выжженный солнцем, еще советского образца военно-морской флаг, который являл собой в наше время музейную редкость. Сама будка служила и каютой с лежанками, и камбузом с газовой плитой. На корме был надежный двигатель и на возвышении штурвал рулевого управления.

Постоянный экипаж капитана Егора Ивановича состоял из жены – толстой сырой старухи, которая клялась, что лет пятьдесят назад была первой красавицей в Севастополе. Много трудов приложил Егор Иванович, чтобы ее оморячить, воспитав из наседки-домохозяйки неутомимую морскую путешественницу. И еще здесь был рыжий пушистый кот Котофей, ужасно не любивший морские воды, но все же он снисходительно путешествовал, зная, что в этих мерзких водах водится вкусная рыба, до которой он был большой охотник.

Что же касается меня, то я был напросившийся попутчик. Уже многие годы, как только невские и ладожские воды освобождались от льда, «Медуза», – которую всю зиму Егор Иванович с Тимофеевной шпаклевали, красили, а иногда и перебирали двигатель, – нагруженная продовольствием и рыболовными снастями, вместе с рыжим котом Котофеем пускалась в длительное плавание по рекам, каналам и озерам Севера вплоть до глубокой осени. В этом году и я напросился вместе с ними за компанию. И поскольку я был молод, силен и покладист нравом, то меня без колебания взяли на борт.

Вечером в каюте зажигали лампочку, садились за стол и ужинали жареной рыбой с картошкой. Пили крепкий до черноты настоянный чай, играли в подкидного дурака или раскладывали большой королевский пасьянс. Потом Тимофеевна брала гитару, а Егор Иванович под мелодичные аккорды пел старинную морскую песню, которую пели еще морские офицеры в Царском флоте:

В час полночного молчанья, Отогнав обманы снов, Ты вглядись душой в писанья Галилейских рыбаков, И в объеме книги тесной Развернется пред тобой Бесконечный свод небесный С лучезарною красой.

Перед сном, отвязав протезы, Егор Иванович по трапу сползал в воду и плавал в охотку, пока не уставал. Он делал это для крепкого сна, стараясь втравить и нас с Тимофеевной в эту ежевечернюю процедуру. Когда он, мокрый, вскарабкивался по трапу на палубу и прыгал на одной ноге, чтобы вылить воду из уха, Котофей неодобрительно сторонился и брезгливо тряс передней лапой.

На день рождения Егора Ивановича я устроил ему подарок, подстрелив в лесу глухаря. Тимофеевна его ловко ощипала, распотрошила и приготовила суп с лапшой и шикарное жаркое, а Котофей, прижав уши и грозно урча, расправился с потрошками.

Обедали на берегу на зеленой лужайке. На шняве был дополнительно поднят Андреевский флаг. Егор Иванович приковылял к костру при полном параде в капитанской фуражке и морском кителе, увешанном орденами и медалями.

– Ого! Сколько у вас наград, – уважительно сказал я.

– Да, милый мой, воевали, не гуляли. Мой военный путь пролегал через осажденный Севастополь, Новороссийск и в Сталинград, где я, командир бронекатера, побывал в сущем аду.

Мы поели наваристого супа, жаркого, распили бутылочку вина, а развеселившийся именинник, как мог, изобразил матросский танец и пальнул в небо из ракетницы кроваво-красной ракетой, рассыпавшейся вниз лихим каскадом.

Утром я запустил двигатель. Егор Иванович в капитанской фуражке встал у штурвала и наша шнява… трюх, трюх, трюх… поплыла вдоль берега. К середине озера мы благоразумно не уклонялись, держась в виду берега. Из кубрика вылезла старуха, чтобы традиционно согласовать с капитаном, что сегодня готовить на обед. Обед был заказан, и еще Егор Иванович добавил в меню клюквенный кисель.

– Киселя не будет. Клюква вся вышла, – лаконично подытожила заказ старуха.

– А вот мы сейчас пристанем к берегу, и наш юнга сходит за ней на болото.

– И то дело, – сказала старуха, старательно протирая тряпкой икону Николая Чудотворца под стеклом, прикрепленную к передней стенке каюты. – Вот Николушка наш хранитель на водах, сколько плаваем – все без происшествий.

– Ой, не зарекайся, старуха, а вдруг и будет происшествие. Может, и сего дня.

– Типун тебе на язык, старый. Ты со своими протезами первый пойдешь ко дну как утюг.

– А я их сброшу, да еще тебя к берегу отбуксирую. Когда мой бронекатер на Волге разбило немецким снарядом, все же я доплыл до берега с оторванной рукой и ногой.

Болото, по которому я шел, было большое, влажное, торфяное. По берегу его валялась ржавая разбитая техника времен войны. Видно, что здесь шли бои. Клюквы я что-то пока не видел, но внезапно ногой наткнулся на какой-то металлический предмет. Когда я нагнулся, то разглядел, что это был торчащий из торфа трехгранный штык от русской винтовки. Я с силой потянул его к себе, стал раскачивать и вытащил проржавевшую мосинскую винтовку образца 1895 года. Значит, здесь лежит и солдат, сообразил я и пошел к нашей стоянке за лопатой, предварительно воткнув в это место палку с привязанным носовым платком.

Пришел я на стоянку без клюквы и доложил капитану о находке. Он как-то сразу переменился в лице, как бы отстранился от всего, и скорбные складки резче проявились у рта. Немного постояв в задумчивости, он коротко приказал мне взять лопату, брезент и ведро, и мы пошли с ним к месту находки. Старик снял фуражку и отмахивался от злых болотных комаров, а я копал коричневый торф. Примерно на глубине полутора метров я обнаружил кирзовые сапоги. Осторожно окапывая кругом, я, наконец, освободил от торфа тело, которое бы вроде неплохо сохранилось. Я вытащил тело на поверхность, сбегал с ведром несколько раз за чистой водой и отмыл труп. Он прекрасно сохранился, как будто спал, только кожа его была коричневатого цвета от торфяного дубления. Это был молодой, лет двадцати, русский парень, с каской на голове, в форме рядового красноармейца первого года войны. Гимнастерка с отложным воротником и петлицами на груди была распорота автоматной очередью. Лицо было спокойно, и только подсохшие губы обнажали оскал ровных белых зубов. Документов и посмертного медальона при нем не оказалось. Вероятно, их забрали товарищи или похоронная команда, но на алюминиевой фляжке, прицепленной к ремню, было точками выбито имя – Коля. Я завернул его вместе с винтовкой в брезент и понес к берегу озера. Старик шел сзади с обнаженной белой головой, припадая на ногу. На берегу мы еще раз осмотрели солдата, и старик плакал, вытирая скупые слезы. Тимофеевна шепотом спросила меня:

– Почему он так хорошо сохранился?

– Это потому, что он пропитался дубильными веществами, которые в избытке имеются в торфе и препятствуют разложению тела.

На высоком берегу среди стройных, весело шумящих на ветру сосен, в сухом песчаном грунте я выкопал этому мальчику глубокую могилу и выстлал ее ароматными еловыми лапами. Тимофеевна прочитала молитвы «Отче наш» и «Богородице Дево, радуйся». Тело, завернутое в брезент, уже было хотели опускать в могилу, как вдруг Егор Иванович тихо сказал старухе:

– Тимофеевна, сними с кителя и принеси мою медаль «За отвагу».

– Что ты, старый?!

– Иди! – крикнул капитан.

Медаль он прикрепил Коле к гимнастерке, распоротой на груди автоматной очередью.

– Это тебе, сынок, от старого Егора. Кто тебя сейчас наградит? Спи спокойно до радостного утра. Вечная тебе память.

Мы засыпали могилу. Сверху я поставил православный крест из запасных досок, нашедшихся на посудине, и выжег на ней надпись:

Советский солдат Николай,

погибший в бою, защищая Россию.

1941 год.

Я три раза выстрелил вверх из ружья, а Егор Иванович из ракетницы.

6 июня 2003 г.