Сборник посвящен истории Монгольской империи Чингис-хана. На широком сравнительно-историческом фоне рассматриваются проблемы типологии кочевых обществ, социально-политическая организация монгольского общества, идеологическая и правовая система Монгольской империи. Много внимания уделено рассмотрению отношений монголов с земледельческими цивилизациями. В числе авторов книги известные ученые из многих стран, специализирующиеся в области изучения кочевых обществ.
Книга будет полезна не только специалистам в области истории, археологии и этнографии кочевого мира, но и более широкому кругу читателей, интересующихся историей кочевничества, монгольской истории и истории цивилизаций, в том числе преподавателям вузов, аспирантам, студентам.
Введение: кочевники, монголосфера и цивилизационный процесс
Проблема истории средневековых монголов в последние годы становится все более и более популярной в научной литературе. В немалой степени это связано с приближающимся 800-летием создания империи Чингис-хана — человека, который кардинальным образом изменил историю всего Старого Света. Появилось большое количество переизданий работ прошлых лет, активизировались научные исследования в данной области, тема привлекла внимание журналистов и литераторов, занимающихся популяризацией науки. Руководствуясь необходимостью обсуждения этих вопросов на современном научном уровне, дирекция института монголоведения, буддологии и тибетологии СО РАН приняла решение выпустить серию трудов, приуроченных к этой дате. Первой из запланированных книг является данная работа. Среди ее авторов ряд ученых, хорошо известных своими исследованиями в области теории общественных наук, истории кочевничества, монголоведения.
В качестве основных вопросов, которые предполагалось вынести на обсуждение научной общественности, вошли следующие темы:
1. Монгольская империя и типология кочевых обществ;
2. Социально-политическая структура и организация власти в средневековом монгольском обществе;
3. Проблема «кочевой цивилизации» и цивилизации у монголов;
4. Идеологическая система Монгольской империи;
5. Монгольская империя и история мир-систем.
Мы предполагали, что обсуждение этих вопросов будет происходить в сопоставлении с другими обществами кочевников Евразии, что позволит прийти к широким историческим обобщениям. В той или иной степени этого удалось достигнуть. В то же самое время предметом обсуждения стал еще ряд вопросов, которые предполагалось исследовать позднее, — причины возникновения и расцвета Монгольской империи и роль в этих процессах личности Чингис-хана, отношения монголов с завоеванными земледельческими цивилизациями, средневековое монгольское право.
Вне всякого сомнения, главный вопрос, который волнует всех без исключения, — как и почему из небольшого кочевого народа возникла трансконтинентальная суперимперия? Исследователями выделяется достаточно широкий круг причин, которые могли бы, в той или иной степени, способствовать созданию империи Чингис-хана. Дж. Флетчер со ссылкой на работы китайского историка Сяо Цицина полагал, что все теории могут быть сведены к семи следующим: 1) жадная и хищническая природа степняков; 2) климатические изменения; 3) перенаселение степи; 4) нежелание земледельцев торговать с кочевниками; 5) необходимость дополнительных источников существования; 6) потребность в создании надплеменного объединения кочевников; 7) психология кочевников — с одной стороны, стремление номадов ощущать себя равными земледельцам и, с другой — вера кочевников в данное им Небом — Тэнгри божественное предназначение покорить весь Мир.
В большинстве из перечисленных факторов есть свои рациональные моменты. Однако значение некоторых из них оказалось преувеличенным. Так, современные палеогеографические данные не подтверждают жесткой корреляции глобальных периодов усыхания/ увлажнения степи с временами упадка/расцвета кочевых империй [Динесман и др. 1989, с. 204–205; Иванов, Васильев 1995, табл. 24, 25]. Не совсем ясна роль демографии, поскольку рост поголовья скота происходил быстрее увеличения народонаселения и, как правило, раньше приводил к стравливанию травостоя и кризису экосистемы. Кочевой образ жизни, вне всякого сомнения, может способствовать развитию некоторых военных качеств. Но земледельцев было во много раз больше, они обладали экологически более комплексным хозяйством, надежными крепостями, более мощной ремесленно-металлургической базой и т. д. Немаловажное значение в создании империй номадов играл и идеологический фактор. А.М. Хазанов убедительно продемонстрировал как по-разному складывалось значение мировых религий для образования Монгольской империи и Арабского халифата.
Что же тогда толкало монголов и других номадов на завоевания и создание «кочевых империй»? Выдающийся американский антрополог О. Латтимор, сам долго проживший среди скотоводов Монголии, писал, что специфика обществ номадов не может быть правильно понята исходя только из логики внутреннего их развития. Кочевник вполне может обойтись только продуктами его стада животных, но чистый кочевник всегда останется бедным [Lattimore 1940, p. 522]. Номадам нужна пища земледельцев, богатая протеином, они нуждались в изделиях ремесленников, шелке, оружии, изысканных украшениях для своих вождей, их жен и наложниц. Все это можно было получать мирной торговлей с земледельцами или войной. И тот и другой способы предполагали объединение и создание надплеменного общества.
Однако далеко не всегда и не везде нужда номадов в установлении контактов с оседло-городскими обществами приводила к созданию «кочевых империй». А.М. Хазанов убедительно показал, что крупные общества кочевников (он относит их к стадии раннего государства) создавались вследствие асимметрии отношений между номадами и их внешним (оседлым) окружением [Khazanov 1984; Хазанов 2000; 2002]. Т. Барфилд, отвергая диффузионистские интерпретации заимствования номадами государства у земледельцев, продемонстрировал, что степень централизация степного общества была прямо связана с уровнем политической интеграции оседлого земледельческого общества [Barfield 1981; 1989; 1993; Барфилд 2002]. Сложная иерархическая организация власти в форме «кочевых империй» развивалась у номадов только после завершения «осевого времени», когда создаются могущественные земледельческие мир-империи, и в тех регионах, где существовали достаточно большие пространства, благоприятные для занятия кочевым скотоводством и где номады были вынуждены иметь длительные и активные контакты с более высокоорганизованными земледельческо-городскими обществами. При этом специфика политической организации кочевых обществ во многом опосредована особенностями региональной экологии и размерами соседних земледельческих цивилизаций. Не случайно в статьях Т. Барфилда [см. также: Barfield 1989; Барфилд 2002] и Дж. Флетчера речь идет о двух разных вариантах адаптации кочевников к внешнему миру — внутренне-азиатском («степном») и среднеазиатско-ближневосточном («пустынном»), а П. Голден хорошо показывает отличия степного политогенеза в Восточной Европе и на востоке Евразийского континента [см. также: Golden 1992; 2001; Голден 1993].
Особенно важным представляется прослеженная Т. Барфилдом синхронность процессов роста и упадка на среднекитайской равнине и в степи. Империя Хань и держава Хунну появились в течение одного десятилетия. Тюркский каганат возник как раз в то время, когда Китай был объединен под властью династий Суй, а затем Тан. Аналогичным образом, по мнению Т. Барфилда, и Степь, и Китай вступали в периоды анархии в пределах небольшого промежутка времени один за другим. Когда в Китае начинались смуты и экономический кризис, система дистанционной эксплуатации кочевников переставала работать и имперская конфедерация разваливалась на отдельные племена до тех пор, пока не восстанавливались мир и порядок на юге [Barfield 1989; Барфилд 2002]. Это подтверждает генеральную мысль работ А.М. Хазанова, что историю кочевников нельзя рассматривать в отрыве от истории соседних земледельческих цивилизаций.
Наиболее полно последний тезис был реализован в рамках мир-системного подхода. В статье Т. Холла суммированы идеи, высказанные в разных работах, о месте кочевников, в том числе и монголов, в рамках мир-системной эволюции. Если рассматривать номадизм в понятиях данной методологии, то в доиндустриальную эпоху кочевники, как правило, занимали место «полупериферии», которая объединяла в единое пространство различные региональные экономики (локальные цивилизации, «мир-империи»). В каждой локальной региональной зоне политическая структурированность кочевой «полупериферии» была прямо пропорциональна размерам «ядра». Исходя из этого, кочевники Северной Африки и Передней Азии, для того чтобы торговать с оазисами или нападать на них, объединялись в племенные конфедерации или вождества, номады Восточноевропейских степей, существовавшие на окраинах античных государств, Византии и Руси, создавали «квазиимперские» государственноподобные структуры, а во Внутренней Азии, например, таким средством адаптации стала «кочевая империя».
Т. Холл разделяет мнение Т. Барфилда о том, что существуют синхронные циклы взлетов и упадков земледельческих цивилизаций и кочевых империй. С этой точки зрения Т. Холл вслед за Барфилдом рассматривает возникновение Монгольской империи не как закономерный пик истории номадизма, но как уникальный случай, показывающий личность Чингис-хана и его империю как явление, выходящее за рамки традиционной хуннско-тюркской модели «имперской конфедерации». Т. Барфилд также привлекает внимание к роли случайности в мировой истории. Он отмечает, что в жизни основателя Монгольской державы было много случайных событий, которые если бы не произошли, то развитие ряда человеческих цивилизаций могло пойти по-другому. Возможно, некоторыми это может быть интерпретировано как интеллектуальная слабость — неспособность найти значимые каузальные интерпретации, но Барфилд прав в том, что мы часто склонны преувеличивать роль объективных тенденций и недооценивать случайные факторы в историческом процессе.
Второй круг проблем сосредоточен вокруг проблемы монгольской и кочевой государственности. Отметим, что в данном вопросе между различными исследователями до сих пор нет единства, причем эта проблема является спорной не только для монголоведения, но и для всего кочевниковедения в целом [см.: Крадин 1992; 2001 и др.]. При этом только некоторые кочевниковеды считают, что средневековое монгольское общество было предклассовым [Марков 1976; Крадин 1992; Скрынникова 1997], другие относят к догосударственным обществам и монгольские улусы XI–XII вв. [Мункуев 1977; Khazanov 1984 и др.], тогда как, по мнению большинства ученых, государственная природа раннемонгольских улусов и тем более империи Чингис-хана не вызывает никаких сомнений [Ишжамц 1972; Федоров-Давыдов 1973; Гонгор 1973; Кычанов 1974; Плетнева 1982; Далай 1983; Таскин 1984; Кадырбаев 1990; Bira 2001 и др.].
Нет единства и среди авторов сборника. Однако мы имеем в виду, что отдельные мнения и гипотезы, предложенные авторами, отражают особенности изучаемого явления неполностью. Принцип дополнительности, который в свое время сформулировал Нильс Бор, предполагает, что только в совокупности разные теории могут объяснить нам то или иное явление природы. При этом очень важно отметить, что даже противоположные теории могут не исключать друг друга, а отражать важные структурные параметры изучаемого объекта, что и учитывается редакторами представленного сборника. Н.Н. Крадин в своей статье приходит к выводу, что по уровню сложности большинство типичных кочевых империй Евразии больше соответствуют уровню вождеств. В ставшей уже классической статье Дж. Флетчера, опубликованной после его смерти, говорится о том, что государственность не является институтом, который жизненно необходим для существования кочевого общества. П. Голден также скептически относится к идее, что номады могут самостоятельно создавать государственность, хотя и не отрицает, что во Внутренней Азии под влиянием китайской цивилизации степные империи принимали форму раннегосударственных обществ. Он рассматривает на примере кипчакских народов, как безгосударственная политическая система могла быть способом адаптации в степях Западной Евразии. Статья Т.Д. Скрынниковой о термине
Другие авторы сборника считают, что кочевники могли создавать собственную государственность. А.А. Тишкин и П.К. Дашковский полагают, что уже пазырыкцы вступили на путь создания государственности. С.Г. Кляшторный, Е.И. Кычанов, В.В. Трепавлов, А.М. Хазанов, Т. Холл своими трудами внесли значительный вклад в разработку концепции раннего государства у кочевников [Khazanov 1984; Hall 1991а; 1991b; Трепавлов 1993; Кычанов 1997; Кляшторный, Султанов 2000]. Наиболее полно вопрос о государственности у монголов в данном издании обсуждается в статье С.А. Васютина, который выделяет десять признаков, свидетельствующих о том, что Монгольская империя середины XIII в. является государством.
В этой связи нам представляется, что данную проблему необходимо рассматривать в двух плоскостях: во-первых, о возможности существования или отсутствии государственности у самих монголов, то есть о собственно монгольской государственности, и, во-вторых, о государственности Монгольской империи. Второе предполагает наличие черт государства (административно-территориального деления, налоговой системы, бюрократического аппарата для осуществления функций руководства и управления), имеющих экзополитарные формы, так как они должны быть направлены на эксплуатацию населения более сложных обществ по сравнению с кочевниками.
В отношениях с завоеванным оседло-городским обществом во Внутренней Азии кочевники могли использовать две различные модели: (1) уничтожение городов, земледельческого населения, превращение полей в пастбища для скота; (2) усложнение собственных органов управления — седентеризация правящей элиты в городах, создание бюрократического аппарата, введение письменности и делопроизводства по китайскому образцу. Поскольку завоеванными территориями невозможно управлять с помощью традиционных институтов кочевого общества, необходима принципиальная модернизация органов управления. В афористичной форме эту мысль отражает знаменитая фраза Елюя Чуцая, сказанная Угэдэю о том, что кочевники могут завоевать Китайскую империю, но управлять ей, сидя на коне, невозможно [Мункуев 1965, с. 19]. Это поняли еще кидани, которые в середине X в. создали так называемую двойную систему управления отдельно для кочевников и отдельно для завоеванных китайцев. Данный принцип у них заимствовали чжурчжэни, однако поскольку последние не являлись кочевниками, то были более предрасположены к аккультурации и быстро ассимилировались численно преобладающим китайским населением.
В интересной статье С.В. Дмитриева, посвященной реконструкции отдельных элементов военной культуры монголов, также приводятся некоторые аргументы в поддержку мнения, что государственность возникла у монголов еще до Чингис-хана. Автор анализирует этимологию некоторых племенных названий, входивших в войско Темуджина — Чингис-хана и его противников, участвовавших в сражении в местности Калаалджит-Элэт, и приходит к выводу, что еще во времена так называемого Хамаг Монгол Улуса были созданы особые родовые подразделения, которые выполняли совершенно разные воинские функции во время боевых действий, что отразилось в их названиях.
Если согласиться с его мнением, то придется признать, что первым разрушителем племенной системы у монголов был не Темуджин, а еще Хабул-хан. Однако трудно представить, что спустя более 100 лет потомки хабулхановых воинов смогли полностью сохранить свои генетические качества. Скорее следует допустить правильность этимологических интерпретаций С.В. Дмитриева и предположить, что данные термины отражают названия подразделений войска Чингис-хана и уже много позднее, в период создания
Две статьи посвящены структуре власти в кочевых империях. С.Г. Кляшторный показывает, что по идеологии степного общества правитель империи выступает и как организатор военных походов, и как перераспределитель добычи. То же самое можно сказать и про средневековых монголов. Рашид-ад-дин описывал молодого Чингис-хана как типичного редистрибутора. «Этот царевич Тэмуджин снимает одетую [на себя] одежду и отдает ее, слезая с лошади, на которой он сидит, и отдает [ее]. Он тот человек, который мог бы заботиться об области, печься о войске и хорошо содержать улус» [Рашид-ад-дин 1952, с. 90]. Избрав в качестве источника тюрко-монгольский эпос В.В. Трепавлов, продемонстрировал различные формы соотношения жреческой и военной ветвей власти, а также их связь с институтом соправительства и крыльевой структурой степного общества.
Еще ряд статей сборника посвящены рассмотрению монгольского права в более широкой хронологической ретроспективе. В работе Е.И. Кычанова дан краткий экскурс в историю правовых институтов кочевников Внутренней Азии начиная с хуннского времени. Р.Ю. Почекаев рассматривает эволюцию института
Как убедительно продемонстрировал в своих трудах Ч. Хальперин, в каждом из улусов монголы вели себя по-разному [Halperin 1985; Гальперин 2003]. Неодинаково они воспринимались и завоеванными народами. В Китае они вписались в классическую схему смены династий вследствие нарушения предыдущим императором Мандата Неба. В результате Улус монголов переродился в династию Юань. В Иране и Средней Азии имелись хорошие пастбища, соседствовавшие с оазисами сельской и городской жизни. В результате монголы заняли нишу предшествовавшей им тюркско-арабской местной господствующей элиты и воспринимались исламской философией через призму циклической парадигмы возникновения и гибели номадической государственности (например, Ибн Хальдун).
Совсем иначе обстояло дело на Руси. По соседству с русскими княжествами имелись большие территории, пригодные для занятия кочевым скотоводством. Это позволяло ханам Золотой Орды контролировать внутреннюю ситуацию на Руси, не прибегая к необходимости размещения больших гарнизонов в покоренной стране. Поскольку основные геополитические интересы джучидов были сосредоточены вокруг так называемого северного «Шелкового пути» (Хорезм, Поволжье, Причерноморье), их устраивала политика косвенного управления русскими княжествами через институт ярлыков.
Эта политика подробно рассмотрена в статье Ю.В. Кривошеева. Исследователь показывает сложный, многообразный характер взаимоотношений между русскими княжествами и Золотой Ордой, выражавшийся не в простом грабеже или взимании дани с покоренного народа. Много внимания уделено рассмотрению отношений между номадами и земледельцами на основе историко-антропологического подхода. Ю.В. Кривошеев предлагает рассматривать взаимоотношения князей и ханов с точки зрения дарообменных отношений.
В этих отношениях трудно выделить только военную или только престижную составляющую, поскольку распределение всех доходов хана (военная добыча, дань, дары) происходило, как правило, в рамках престижной распределительной системы. Символический обмен подарками позволял преобразовывать материальные ресурсы в отношения психологической зависимости и престиж, что, в свою очередь, давало возможность получать новые ресурсы и, раздаривая их, увеличивать престиж еще больше. Без уяснения сущности данных механизмов трудно правильно интерпретировать как специфику взаимоотношений между ордынскими ханами и русскими князьями.
Проблематика взаимоотношения монголов и земледельческих цивилизаций затронута также в статье Э.С. Кульпина. Автор — известный специалист в области такого направления, как социоестественная история, рассматривающего особенности исторических процессов с точки зрения взаимодействия общества и природной среды. С этих позиций в его статье показана эволюции ордынского общества, соотношение экологических кризисов и политической динамики.
Э.С. Кульпин характеризует Золотую Орду как особую цивилизацию. В этой связи возникает ряд вопросов, которые на данный момент остаются без ответа. Во-первых, может ли существовать цивилизация всего двести лет? Во-вторых, можно ли говорить о Золотой Орде как о единой цивилизации? Судя по археологическим раскопкам, здесь существовали два совершенно разных мира: тюркский (с небольшим монгольским добавлением) мир кочевников-скотоводов и синкретичный мир нескольких крупных городов. В-третьих, каждая цивилизация имеет свой особый культурный код. Был ли такой культурный код в Золотой Орде? Изучая, например, археологические древности, мы можем найти там элементы самых разных цивилизаций и культур — китайской, среднеазиатской, западноевропейской, древнерусской и пр. Но что является «визитной карточкой» собственно золотоордынской цивилизации?
Проблема, поднятая Э.С. Кульпиным, выходит за рамки его статьи. Мы вправе поставить вопрос в несколько более широком контексте — насколько правомерно говорить о существовании «кочевой цивилизации» вообще. Во-первых, если выделять цивилизацию номадов, то не менее резонно поставить вопрос о цивилизациях охотников-собирателей Австралии, арктических охотников на морских зверей и рыболовов полярного круга и т. д. Иными словами, все типы человеческих культур могут быть охарактеризованы как цивилизации.
Во-вторых, можно ли выделить признаки, специфичные только для «номадной цивилизации»? Большинство подобных признаков (специфическое отношение к времени и пространству, обычай гостеприимства, развитая система родства, скромные потребности, неприхотливость, выносливость, эпос, милитаризированность общества и т. д.) нередко имеют стадиальный характер и характерны для тех или иных этапов развития культуры или общества. Пожалуй, только особенное культовое отношение к скоту, главному источнику существования номадов, отличает их от всех других обществ.
В-третьих, всякая цивилизация основана на определенном психо-культурном единстве и переживает этапы роста, расцвета и упадка. Номадизм — это нечто иное, чем цивилизация. Его расцвет приходится на очень длительный период I тыс. до н. э. — середины II тыс. н. э. В этот период возникло и погибло немало оседло-земледельческих цивилизаций. Такая же участь ждала и многие кочевые общества, все существовавшие в этот период степные империи номадов. Вряд ли кочевники когда осознавали себя как нечто единое, противостоящее другим народам. Гиксос и хунн, средневековый араб и монгол кереит, нуэр из Судана и оленевод Арктики относились не только к разным этносам, но и входили в разные культурные, политические общности. При этом одни номадические общества могли составлять «ядро» существующей цивилизации (например, арабы), другие — входить в состав варварской «периферии какой-то цивилизации» (гиксосы до завоевания Египта); третьи — оказаться практически вне масштабных цивилизационных процессов вплоть до начала периода колониализма (нуэры, чукчи).
С нашей точки зрения, более правильным представляется говорить не о фантастической цивилизации номадов, а об отдельных крупных номадных цивилизациях. Л.Н. Гумилев связывал процессы возникновения и развития цивилизаций с определенными географическими зонами [1989]. С этой точки зрения Аравийский полуостров, например, был таким ареалом, где в VII в. возникла арабская цивилизация. Внутренняя Азия также представляла особую географическую зону. По мнению ряда авторов, здесь существовала начиная с хуннского времени (или даже более раннего) единая степная цивилизация [Пэрлээ 1978; Урбанаева 1994 и др.]. Исследователи выделяли следующие характерные признаки данной цивилизации: административное деление на крылья, десятичная система, представления о власти, обряды интронизации, любовь к скачкам и верблюжьим бегам, особое мировоззрение и пр. Нетрудно заметить, что многие из этих признаков входят в число выделенных выше признаков «кочевых империй». Тем не менее, из всех вариантов «цивилизационного» подхода только этот заслуживает внимания применительно к истории кочевников скотоводов.
Создание собственной цивилизации и роль социума в мировых цивилизационных процессах — это далеко не одно и то же. В наши дни никто не отрицает того, что Золотая Орда сыграла важную роль в истории всего доиндустриального мира. С точки зрения макроисторических процессов с образованием Монгольской империи на некоторый период установились стабильные торговые связи между Востоком и Западом. Образно говоря, и Запад, и Восток в это время впервые соприкоснулись с тем, что впоследствии будет названо таким популярным в наши дни термином «глобализация». Золотая Орда выступала своеобразным мостом между двумя этими мирами. С точки зрения сторонников «мир-системного» подхода именно в эту эпоху человечество оказалось объединенным в рамках единой системы трансцивилизационных экономических, политических и культурных связей [Abu-Lughod 1989; Chase-Dunn, Hall 1997; 2000]. Благодаря этому, Европа познакомилась со многими открытиями Востока, а некоторые из этих достижений (порох, компас, книгопечатание) отчасти способствовали последующему расцвету и гегемонии Европы.
Следующая группа статей посвящена исследованию идентичности и имперской идеологии в средневековом монгольском обществе. Первоначальная монгольская идентичность основывалась на генеалогическом родстве. Реальное или фиктивное родство моделировало границы общности, при этом общность (группа), ставшая во главе более широкой общности (конфедерации), давала название всему социуму. Следовательно, реальные этнокультурные связи переплетались и включались в более широкий контекст политических сетей. При этом разнонаправленность векторов этнокультурного и социально-политического взаимодействия в результате деятельности Чингис-хана привела к формированию суперсложной организационной структуры и, соответственно, многоуровневой системы идентификационных предпочтений. Подобная иерархия идентичностей не исключала одна другую, а лишь свидетельствовала о многомерности процессов идентификации как внешней, так и внутренней (самоидентификации), и в этой системе
Только после разделения Монгольской мировой империи на ряд независимых друг от друга улусов возникла проблема конструирования идентичности на другом уровне. Средством политической, а позднее и культурной интеграции завоевателей и завоеванных в различных покоренных монголами странах стала религия. Одна из ключевых проблем, которая была поставлена в этой связи Дж. Флетчером, — это вопрос, почему монголы приняли ислам в Западной Евразии, но не стали буддистами, даосистами или приверженцами конфуцианства в монгольских степях. Т. Мэй полагает, что изначально у монголов просто не было причин для обращения в ислам и христианство, поскольку эти религии не представляли для них стратегического интереса. Ими двигала вера в культ Тенггери, они верили в свое предназначение завоевать мир. Мэй также солидарен с Дж. Флетчером в том, что ислам был религией воинов, а на Ближнем и Среднем Востоке существовала давняя практика ассимиляции завоевателей кочевников местным земледельческо-городским населением. В монгольских степях номады приняли буддизм, однако, как полагает в своей статье К. Коллмар-Пауленц, монгольская религиозная идентичность вплоть до наших дней основывается на причудливом сочетании пришедшего в степь из Тибета буддизма и шаманистских ценностей, в которых есть место и культу Тенггери, и ламаистским обрядам, и личности основателя державы Чингис-хана.
С течением времени сформировались ключевые символы идентичности средневековой монголосферы — культ Чингис-хана, монгольской державности и культ Ясы. Образу Чингис-хана в восточноазиатской словесности посвящена статья А.Д. Цендиной. Она убедительно показала, что личность Чингис-хана являлась слишком реальной для того, чтобы глубоко укорениться в монгольском фольклоре и сказках. Персонаж Чингис-хана не стал популярным образом и буддийской письменной традиции. В китайских исторических хрониках он приобрел черты типичного добродетельного, мудрого конфуцианского императора. Д. Эгль продемонстрировала, что в мифическом мировосприятии
В наши дни эти идеи вновь оказываются востребованными как политической элитой монгольского общества, так и отражают трансформацию монгольской ментальности. Именно на этом фоне заново звучат идеи о древности Монгольского государства, любая критика по этому поводу воспринимается как посягательство на национальные ценности. Чингис-хан и его «Великая Яса» вновь занимают первые страницы исторических изданий — от популярно-панегирических до глубоких научных разработок. В подобных условиях задача научной общественности — по возможности максимально объективно, без псевдонаучных и политических спекуляций, показать сложный и многогранный характер исторических процессов, происходивших на евразийском континенте в начале II тыс. н. э. Мы надеемся, что эта книга внесет определенный вклад в решение данной задачи и найдет отклик в трудах коллег, а также послужит стимулом для дальнейшего развития монголоведения и номадистики в целом.
Базаров Б.В. 2003. Чингис-хан и исторические проблемы монголосферы.
Барфилд Т. 2002. Мир кочевников-скотоводов.
Гальперин Ч. 2003. Россия в составе Монгольской империи. —
Голден П.Б. 1993. Государство и государственность у хазар: власть хазарских каганов.
Гонгор Д. 1974.
Гумилев Л.Н. 1989.
Далай Ч. 1983.
Динесман Л.Г., Киселева Н.К., Князев А.В. 1989.
Иванов И.В., Васильев И.Б. 1995.
Ишжамц Н. 1972.
Кадырбаев А.Ш. 1990.
Кляшторный С.Г., Султанов Т.И. 2000.
Крадин Н.Н. 1992.
Крадин Н.Н. 2001. Кочевничество в современных теориях исторического процесса.
Кычанов Е.И. 1974. К вопросу об уровне социально-экономического развития татаро-монгольских племен в XII в.
Кычанов Е.И. 1997.
Марков Г.Е. 1976.
Мункуев Н.Ц. 1965.
Мункуев Н.Ц. 1977. Заметки о древних монголах.
Плетнева С.А. 1982.
Пэрлээ X. 1978.
Рашид-ад-дин. 1952.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Таскин В.С. 1984. Введение. Значение китайских источников в изучении древней истории монголов:
Трепавлов В.В. 1993.
Урбанаева И.С. 1995.
Федоров-Давыдов Г.А. 1973.
Хазанов А.М. 2000.
Хазанов А.М. 2002. Кочевники евразийских степей в исторической ретроспективе.
Abu-Lughod J. 1989.
Barfield T. 1981. The Hsiung-nu Imperial Confederacy: Organization and Foreign Policy.
Barfield T. 1989.
Barfield T. 1993.
Bira Sh. 2001.
Chase-Dunn Ch., Hall T. 1997.
Chase-Dunn Chr. and T.D. Hall. 2000. Comparing World-systems to Explain Social Evolution.
Golden P.B. 1992.
Golden P.B. 2001.
Hall T. 1991a. Civilizational change and role of nomads.
Hall T. 1991b. The Role of Nomads in Core/Periphery Relations.
Halperiri Ch. 1985.
Khazanov A.M. 1984.
Lattimore O. 1940.
Часть I
Кочевой мир
Комплексные общества номадов в кросс-культурной перспективе[1]
Несмотря на обилие общетеоретических работ в области кочевниковедения, нельзя сказать, что проблема интерпретации номадизма в контексте всемирной истории обстоятельно разработана. Имеется несколько наиболее влиятельных парадигм исторического процесса, в число которых входят стадиальные однолинейные и многолинейные теории (теория модернизации, неоэволюционизм, марксизм, мультиэволюционизм), цивилизационный и мир-системный подходы [Chase-Dunn, Hall 1997; Павленко 1997; 2002; Бентли 1998; Валлерстайн 1998; Сандерсон 1998; Коллинз 1998; Sanderson 1999; Claessen 2000; Грин 2001; Ионов, 2002; Ионов, Хачатурян 2002; Розов 2001; 2002; Коротаев 2003; Крадин 2003 и др.].
В рамках теории модернизации, одного из наиболее влиятельных теоретических направлений на Западе, пожалуй, только Г. Ленски включил кочевые общества в свою типологическую схему в качестве бокового, по сути «тупикового», варианта общественного развития [Lenski 1973, p. 132].
Неоэволюционистские антропологи, занимавшиеся типологией политических систем, также фактически упустили кочевников из своих построений. Если обратиться к наиболее авторитетным работам этого методологического направления, то мы не найдем в них ни разделов, обсуждающих место номадизма в рамках их построений, ни тем более специальных типологий собственно кочевых скотоводческих обществ. Концепция М. Фрида включает четыре уровня: эгалитарное, ранжированное, стратифицированное общества, государство [Fried 1967]. Согласно Э. Сервису, таких уровней больше: локальная группа, община, вождество, архаическое государство и государство-нация [Service 1971; 1975]. Последняя схема впоследствии неоднократно уточнялась и дополнялась [см., например: Johnson, Earle 2000], однако, как правило, вопрос о специфике социальной эволюции обществ кочевников скотоводов особо не рассматривался. В лучшем случае номады используются как пример «вторичного» племени или вождества, отмечаются военизированность их общества и создание пасторальной государственности на основе завоевания аграрных цивилизаций [там же, p. 139, 263–264, 294–301].
Несколько более популярна тема кочевников в трудах сторонников мир-системного подхода [Chase-Dunn 1988; Abu-Lughod 1989; Hall 1991; Chase-Dunn and Hall 1997 etc.], однако угол зрения, под которым рассматриваются в этих работах кочевники, выходит за рамки настоящей статьи. В исследованиях же западных авторов, специально занимавшихся проблемами социокультурной эволюции номадов, подчеркивается, как правило, отсутствие у кочевников внутренних потребностей к созданию прочных форм государственности, циклический характер политических процессов, появление перспектив к устойчивому развитию только в случае симбиоза с земледельцами [Lattimore 1940; Khazanov 1984; Fletcher 1986; Barfield 1989; Golden 1992; 2001 etc.].
Гораздо больше внимание проблеме периодизации номадизма в рамках мировой истории уделялось в марксистской и особенно советской литературе. Однако в рамках марксистского подхода исследователи либо классифицировали кочевников по соответствующим формациям (отсюда получалось, что типологически сопоставимые степные империи хунну, тюрок и монголов являлись соответственно рабовладельческими, раннефеодальными и сложившимися феодальными государствами), либо, сосредоточившись на критике формационной схемы, спотыкались на вечном вопросе: могли ли номады самостоятельно преодолевать барьер государственности [подробнее см.: Федоров-Давыдов 1973; Хазанов 1975; Марков 1976; 1989; 1998; Першиц 1976; 1994; Коган 1981; Халиль Исмаил 1983; Khazanov 1984; Попов 1986; Gellner 1988; Крадин 1992; 2001; Васютин 1998 и др.].
Тем не менее, в рамках марксистского и неомарксистского подходов была выдвинута важная концепция
Необходимо иметь в виду, что в разных экологических условиях создавались разные модели адаптации кочевников [Khazanov 1984] к внешним земледельческим культурам и цивилизациям и, следовательно, могли возникать разные типы политических систем номадов [Fletcher 1986; Barfield 1989; 1993; Golden 2001]. По этой причине, возвращаясь к проблеме соотношения моделей
Данное обстоятельство учитывалось в типологиях обществ кочевников-скотоводов (речь идет именно о типологиях собственно кочевых обществ, а не универсальных схемах, в которых бы кочевникам отводились определенные позиции). В той или иной степени большинство схем основаны на степени вовлеченности номадного общества в седентеризационные и аккультурационные процессы оседло-земледельческих цивилизаций и затрагивают в основном степные империи [Wittfogel, Feng 1949; Tamura 1974; Хазанов 1975; Плетнева 1982; Khazanov 1984; Крадин 1992; 2000; Barfield 2000 и др.]. Касательно степени сложности кочевниковеды, в лучшем случае, могли отмечать децентрализованное и централизованное состояния кочевых обществ (как в делении Г.Е. Марковым [1976] на «общинно-кочевое» и «военно-кочевое» состояния), но не более. В этой связи трудно не согласиться с мнением С.А. Васютина, что проблема типологии обществ номадов является одной из наиболее актуальных в кочевниковедении [1998, с. 19–20, 22].
Осознавая важность не только рассмотрения номадизма в рамках общеисторических схем [Крадин 1992], но и необходимость создания типологий собственно кочевых обществ, автор этих строк предложил разделять по степени сложности кочевые общества на три группы:
1) акефальные, сегментарные, клановые и племенные образования;
2) «вторичные» племена и вождества;
3) кочевые империи и «квазиимперские» политии меньших размеров [Kradin 1996; Крадин 2001].
Переход от одного уровня к другому мог совершаться как в одну, так и в другую сторону. Пределом увеличения эволюционной сложности являются кочевые империи. Это был непреодолимый барьер, детерминированный экологическими условиями аридных зон Старого Света. При этом важной особенностью эволюции номадизма является несоответствие трансформации политической системы иным критериям роста сложности. Политическая система номадов легко могла эволюционировать от акефального уровня к более сложным формам организации власти, и обратно, но такие формальные показатели, как величина плотности населения, сложность технологии, возрастание структурной дифференциации и функциональной специализации, остаются практически неизменными. При трансформации от племенных пасторальных систем к номадным ксенократическим империям происходит только увеличение общей численности населения (за счет включения завоеванного населения), усложняется политическая система и увеличивается общее количество уровней ее иерархии.
Всякая последующая эволюция по линии усложнения могла быть связана либо с завоеванием номадами земледельцев и переселением на их территорию, либо с развитием среди скотоводов седентеризационных процессов в маргинальных природных условиях, либо с модернизационными процессами в Новое и Новейшее время.
Некоторое время назад С.А. Васютиным была предложена более дробная типология, которая включает семь типов обществ (в порядке усложнения): (1) децентрализованные родоплеменные общества; (2) децентрализованные крупные родоплеменные союзы; (3) вождества; (4) кочевые ксенократические империи; (5) кочевые суперимперии; (6) политии с высокой долей подчиненного земледельческого населения; (7) государства, созданные кочевниками на территории земледельческих цивилизаций [2002]. Мне показалось, что в этой схеме есть некоторые логические нарушения [Бондаренко и др. 2002, с. 27], но независимо от того, кто более близок к истине, Васютин или я, появление новых типологических построений стоит только приветствовать. Чем больше работ, тем больше шансов, что мы сможем создать одну или, скорее, несколько работоспособных типологий.
Критериев типологии может быть сколько угодно. Номадов можно типологизировать, например, по хозяйственно-культурному типу, подразделяя на евразийских коневодов, афро-азийских верблюдоводов, восточноафриканских коровопасов, северных оленеводов и горных яко- или ламоводов [Хазанов 1975; Khazanov 1984; Barfield 1993]. Можно классифицировать кочевников по степени мобильности, и на основании этого критерия уже создано большое количество самых разнообразных схем [Андрианов 1980; Калиновская, Марков 1985; Масанов 1995 и др.].
В то же время мы можем рассматривать кочевников по степени сложности их общества и социально-политической организации. Однако как определить, что взятое нами общество является более сложным, чем другое, и какие критерии должны быть положены в основу подобной классификации, тем более, что одни и те же политии (например, Хуннская держава или империя Чингис-хана) для одних исследователей представляли уже сложившиеся государства, тогда как для других они являлись только предгосударственными образованиями. Возможно, несколько менее субъективна методология холокультурализма. Именно сторонникам этой методологии чаще всего приходилось сравнивать самые разные культуры нашей планеты и определять критерии подобных сопоставлений. Эти исследования вылились в ряд известных публикаций на данную тему [Carneiro 1973а; Murdock, Provost 1973 etc.] и в знаменитый Атлас Дж. Мёрдока [Murdock 1967].
Методология авторов вышеупомянутых работ основана на однолинейной интерпретации эволюции, главным критерием которой является рост организационной сложности. Согласно данным представлениям, восходящим к идеям классического эволюционизма Г. Спенсера, культурную эволюцию следует определить как «переход от относительно неопределенной, рыхлой однородности к относительно определенной, последовательной неоднородности посредством последовательной дифференциацией и интеграцией» [Carneiro 1973, p. 90]. Однако в настоящее время многие исследователи склоняются к тому, что эволюция не имеет заданного направления. Далеко не все пути эволюции ведут к росту сложности, барьеры на этом пути весьма значительны, наконец, стагнация, упадок и даже гибель являются столь же обычными явлениями для эволюционного процесса, что и поступательное увеличение сложности и развитие структурной дифференциации. Главным критерием эволюции является качественная трансформация общества из одного структурного состояния в другое [Классен 2000; Claessen 2000].
С вышеизложенным трудно не согласиться. Действительно, однолинейный эволюционизм имеет свои эвристические пределы. Однако это не означает, что другие методологические подходы свободны от недостатков. Более того, каждый из подходов удобен для объяснения или интерпретации одних вопросов, тогда как для решения других желательнее использовать иные методологии. Поскольку целью данной статьи является определение уровня стадиальной сложности обществ кочевников скотоводов в сопоставлении с другими обществами, представляется целесообразным использовать такую методологию, которая бы позволила сравнивать по одним и тем же критериям общества различных хронологических периодов, хозяйственно-культурных типов и регионов.
Для реализации поставленной цели воспользуемся одной из упомянутых выше работ, написанной в соавторстве Дж. Мёрдоком и К. Провост [Murdock, Provost 1973]. В данной статье авторы задаются целью, что является критерием сложности общества. Они взяли 10 с их точки зрения наиболее важных критериев культурной сложности — письменность, оседлость, земледелие, урбанизацию, технологию, транспорт, деньги, плотность населения, политическую иерархию и социальную стратификацию. Каждая из переменных оценена по пятибальной шкале от 0 до 4.
Общий список признаков выглядит следующим образом:
4 — имеется письменность и хотя бы «скромные» записи;
3 — имеется письменность, но без аккумуляции записей или использована письменность чужого народа;
2 — используются неписьменные записи в форме пиктограмм, кипу, рисунков и др.;
1 — используются мнемонические средства, например фишки;
0 — письменность, записи, мнемонические средства отсутствуют.
4 — поселения оседлы и постоянны;
3 — поселения оседлы, но непостоянны;
2 — полуоседлая система поселений;
1 — полукочевая система поселений;
0 — кочевая система поселений.
4 — интенсивное земледелие (ирригационное, пашенное) — основа сельского хозяйства;
3 — экстенсивное земледелие, более значимое, чем другая форма сельского хозяйства;
2 — земледелие более 10 %, но уступает другим формам сельского хозяйства;
1 — земледелие менее 10 %;
0 — собственное земледелие не практикуется.
4 — население местных общин в среднем более 1000 чел.;
3 — население местных общин в среднем между 400 и 999 чел.;
2 — население местных общин в среднем между 200 и 399 чел.;
1 — население местных общин в среднем между 100 и 199 чел.;
0 — население местных общин в среднем менее 100 чел.
4 — общество имеет разнообразных специалистов ремесла, включая кузнецов, ткачей и гончаров;
3 — общество имеет металлургов или кузнецов, но испытывает недостаток ткачей и/или гончаров;
2 — ткачество имеется, но металлургия отсутствует или неизвестна;
1 — гончарство известно, но металлургия и ткачество отсутствуют или неизвестны;
0 — гончарство, ткачество и металлургия отсутствуют или неизвестны.
4 — перевозка грузов на самоходных колесных средствах;
3 — перевозка грузов животными на колесных средствах;
2 — перевозка грузов животными на бесколесных средствах;
1 — перевозка грузов вьючными животными;
0 — переноска грузов людьми.
4 — валюта в виде стандартных металлических или бумажных денег;
3 — символические средства (каури, ожерелья, слитки);
2 — деньги иностранных государств, в том числе колонизаторов;
1 — денег нет, но в качестве средств обмена используются ценные предметы или продукты (соль, зерно, скот, украшения);
0 — прямой или косвенный обмен товарами.
4 — более 100 чел. на кв. милю;
3 — от 26 до 100 чел. на кв. милю;
2 — от 5,1 до 25 чел. на кв. милю;
1 — от 1 до 5 чел. на кв. милю;
0 — менее 1 чел. на кв. милю.
4 — три и более уровня иерархии, например государство, разделенное на области и на районы;
3 — два уровня иерархии, например политая, разделенная на районы;
2 — один уровень иерархии, как-то политая, объединяющая локальные общины;
1 — безгосударственное общество, состоящее из автономных общин;
0 — безгосударственное децентрализованное общество.
4 — три и более отличные друг от друга страты (класса и др.);
3 — две страты (например, знать и простолюдины), наличие наследственного рабства и/или каст;
2 — две страты, но рабство и касты неразвиты;
1 — формальные страты отсутствуют, но имеются рабство и/или статусные различия, обусловленные владением или перераспределением богатства;
0 — эгалитарное общество без стратификации, каст и рабства.
Авторы закодировали информацию по 186 обществам из всех регионов мира. По их замыслу общая сумма баллов должна свидетельствовать о степени сложности общества. Понятно, что полученные цифры условны. Нельзя оценивать сложность общества только на основе простого арифметического суммирования. Сами авторы признают это, отмечая достаточно курьезный факт, когда русская культура оценена ими в 38 из 40 максимальных баллов, тогда как древний Вавилон и Рим, — соответственно в 39 баллов. Один балл у вавилонян и римлян отсутствует по причине того, что они не использовали механические транспортные средства, тогда как русские недосчитались целых два балла вследствие низкой плотности населения [там же, c. 88].
Но Мёрдок и Провост и не задавались целью создать рейтинг человеческих культур и цивилизаций. Они попытались показать только общие тенденции в социальной эволюции. И в этом они достигли положительного результата. Общества охотников-собирателей располагаются в самом низу табл. 3 «Выборка обществ в порядке ранжирования общей культурной сложности» (например, тиви — 2, бушмены кунг — 2, хадза — 0). Сегментарные общества имеют несколько большее количество очков (масаи, гиляки — 9, яномамо — 8). У вождеств сумма баллов еще больше (Тонга — 20, тробрианцы — 16). Самый верх списка занимают государства и империи (Китай, Япония — по 40, Вавилон, Рим — по 39, Корея, Россия, Турция — по 38 и др.).
Все, в общем-то, вполне логично. Фактически все технологически и культурно самые сложные общества находятся вверху «списка» Мёрдока и Провост. Важно не конкретное место каждого из обществ, а типологический ряд, в котором они находятся. Исходя из этого принципа, Дж. Мёрдок, К. Провост условно разделили все общества на четыре группы сложности [Murdock, Provost 1973, p. 391]:
1) низшая сложность — 0–9 баллов;
2) низшая средняя сложность — 10–19 баллов;
3) верхняя средняя сложность — 20–29 баллов;
4) высшая сложность — 30–40 баллов.
Интересно, что несколько ранее, независимо и пользуясь иной методикой подсчета, аналогичное исследование провел Р. Карнейро [Carneiro 1973а, p. 846, 853]. Просматривая оба списка, там где речь идет об одних и тех же примерах, можно убедиться, что совпадений очень много [Murdock, Provost 1973, p. 390]. Думается, это подтверждает корректность методики авторов обеих публикаций. Рассмотрим теперь, как в эту схему вписываются общества кочевников-скотоводов.
В базе Дж. Мёрдока и К. Провост из 186 представлено 7 обществ кочевников и скотоводов, что показано в табл. 1. Первая колонка означает порядковый номер общества в общем списке, третья — регион (А — Африка, С — Средиземноморье, Е — Восточная Евразия).
Прокомментируем данную таблицу. Если следовать шкале Дж. Мёрдока, К. Провост, два общества (масаи, чукчи) попадают в уровень низшей сложности, три общества (бассери, бедуины, туареги) — в уровень низшей средней сложности и два общества (казахи и монголы) — в уровень верхней средней сложности. Согласно распространенным в антропологии классификациям, первые два общества вписываются в так называемые акефальные, сегментарные. Следующие три вполне соответствуют тому, что их называют вождествами или стратифицированными обществами. Последние два имеют более сложную природу. Все это примерно соответствует предложенной выше типологии кочевых обществ [Kradin 1996] с одной только оговоркой: вместо классических кочевых империй в последнем случае представлены общества номадов нового времени, которые подверглись влиянию со стороны более развитых земледельческих цивилизаций. Как вписываются в эту картину наиболее развитые общества номадов — кочевые империи?
Для ответа на этот вопрос была составлена новая таблица, в которую включены данные о восьми кочевых империях Евразии — от хунну до средневековых монголов. При составлении таблицы я опирался как на собственные исследования некоторых империй номадов [Крадин 1994; 1995; 2000; 2002; 2002а], так и на исследования коллег [Wittfogel, Feng 1949; Федоров-Давыдов 1973; Егоров 1985; Fletcher 1986; Barfield 1989; Golden 1992; 2001; Трепавлов 1993; Кычанов 1997; Скрынникова 1997; Кляшторный, Султанов 2000] (табл. 2).
Поскольку многие пункты в данной таблице могут быть истолкованы по-разному, необходимо дать к ней соответствующие пояснения. По первому признаку («Письменность») я старался оценивать степень развития записей внутри изучаемого общества, без учета того, велась ли дипломатическая переписка с Китаем. Применительно к хунну я считаю, что, несмотря на попытки введения китайской письменности при Лаошан-шаньюе [Материалы 1968, с. 45], она не получила значительного распространения в обществе. Об этом, в частности, свидетельствует знаменитый факт подмены шаньюевой печати китайскими посланниками императора Ван Мана. В ближайшем окружении шаньюя не нашлось ни одного человека, который бы смог прочитать надпись на печати. Отдельные иероглифы на керамических сосудах, найденные на Иволгинском городище, скорее, свидетельствуют об этнической принадлежности жителей данного населенного пункта, чем о развитии письменности среди кочевников хунну [Крадин 2002, с. 80–86].
Хунну знали мнемонические средства (1 балл). Это можно продемонстрировать ссылкой на сведения Сыма Цяня. По его данным, осенью хуннская элита традиционно собиралась в Дайлине для подсчета и проверки населения и скота [Материалы 1968, с. 40]. Это очень похоже на описание соответствующих обычаев у жужаней: «Письмен для записей не было, поэтому начальники и вожди приблизительно подсчитывали число воинов, используя при этом овечий помет, но впоследствии [жуаньжуани] хорошо научились делать записи с помощью зарубок на дереве» [Материалы 1984, с. 269].
Сами «зарубки» можно интерпретировать как «неписьменные записи» (2 балла). Их использование было характерно не только для жужаней, но и по аналогии с ухуанями для сяньби [Материалы 1984, с. 63, 327], хотя некоторые представители элиты сяньбийского общества даже знали китайский язык и иероглифику (например, Кэбинэн). Гораздо больше владеющих китайским языком было у жужаней [там же, c. 269, 289]. Поэтому жужаньское общество, как и Золотую Орду, где с принятием ислама заимствовали арабскую письменность, следует отнести к обществам, использующим письменность другого народа (3 балла). Тюрки, уйгуры и кидани имели свою собственную письменность (4 балла).
В XII в. у монголов не было письменных документов. Они применяли так называемые китайскими летописцами «метки» или «зарубки» [Мэн-да бэй-лу 1975, с. 52–53]. С 1204 г. монголы стали пользоваться уйгурской письменностью. В 124 цзюане
Многие рассматриваемые кочевые империи в той или иной степени были знакомы с оседлостью. На территории Монголии известны городища и неукрепленные поселения хунну [Hayashi 1984]. Сяньбийский предводитель Танынихуай переселил на берега реки Лаохахэ около 1000 семей народа Вожэнь, чтобы они занимались рыболовством [Материалы 1984, с. 80]. Жужани в начале VI в. построили город Мумочэн [там же, c. 290]. Уйгуры также занимались строительством крепостей и воздвигли в центре современной Монголии свою столицу — город Орду-Балык. Степень урбанизации киданей [Ивлиев 1983] и золотоордынцев [Егоров 1985; Федоров-Давыдов 1994] была намного выше.
По этой причине по второму признаку («Степень оседлости») я старался исходить из того, какой образ жизни ведет большая часть населения исследуемого общества. Учитывая в целом малочисленный характер оседлого населения хунну, сяньби, жужани, тюрки, уйгуры и монголы были отнесены к обществам с кочевой системой поселений (0 баллов). У киданей примерно только 1/4 часть населения вела кочевой и полукочевой образ жизни [Wittfogel, Feng 1949, p. 58]. Элита и правительство также периодически перемещались по пяти столичным городам. По этой причине степень оседлости в Ляо была оценена как «оседлая, но непостоянная» (3 балла). В Золотой Орде известно более 100 городищ, но представляется, что доля городского населения здесь в целом была невелика. Однако учитывая специфику экологии восточноевропейских степей, предполагающей полукочевой характер экономики, можно оценить степень оседлости в Улусе Джучи в 2 балла.
Определение степени развития земледелия (третий признак) не вызвало больших трудностей. Здесь я исходил из того, что наличие оседлых поселений предполагает занятие земледелием или огородничеством (1 балл). У тюрок подобные поселения не известны (0 баллов). У киданей примерно 3/4 населения занимались интенсивным земледелием, однако почти миллион жителей имел только зачатки земледелия [Wittfogel, Feng 1949, p. 58]. По этой причине степень развития земледелия в Ляо оценена в 3 балла. В Золотой Орде значимость земледелия была явно более 10 %, но ведущую роль в сельском хозяйстве, тем не менее, играло скотоводство (2 балла).
Достаточно сложным оказалось заполнение граф четвертого признака («Урбанизация»). Это было связано с тем, что в ряде обществ существовали разные типы социальной организации — небольшие по численности общины номадов и значительные по количеству человек общины земледельцев и горожан. Здесь приходилось руководствоваться тем, какая из форм социальной организации была наиболее распространена в данном обществе. Поскольку для кочевников скотоводов Евразии характерна небольшая по численности община, насчитывающая менее 100 индивидов [Bacon 1958; Krader 1963; Марков 1976; Khazanov 1984; Масанов 1995; Cribb 1991; Barfield 1993 и др.], все исследуемые общества, кроме киданей, были отнесены к самой простой форме (0 баллов). Империя Ляо почти на 2/3 состояла из китайцев. Степень урбанизации здесь была оценена в 3 балла.
При рассмотрении пятого признака («Технологическая специализация») нужно исходить как из археологических данных, так и из письменных источников. Археологические материалы (кроме жужаней, памятники культуры которых еще не найдены) подтверждают, что для всех данных обществ было характерно наличие металлургии, ткачества, гончарства. Описывая ухуаней — современников хунну и сяньби — китайский хронист отмечает наличие у них металлургии, ткачества и гончарства: «Взрослые умеют делать луки, стрелы, седла, уздечки, ковать оружие из металла и железа, могут вышивать по коже, делать узорчатые вышивки, ткать шерстяные ткани» [Материалы 1984, с. 327]. Подобные характеристики можно найти в отношении средневековых тюрок [Мандельштам 1956, с. 241], монголов [Далай 1983, с. 97] и даже номадов нового времени [Крадин 1992, с. 49–50]. По этой причине уровень развития ремесла во всех изучаемых обществах должен быть оценен в 4 балла.
Другое дело, насколько были развиты эти технологии в сравнении с оседло-земледельческими цивилизациями. Во многих кочевых скотоводческих обществах ремесло так и не выделилось в специализированную экономическую подсистему. Нередко номады захватывали наиболее квалифицированную часть ремесленников во время набегов на соседние страны или в процессе завоеваний. Опыт кросс-культурного сопоставления уровня развития ремесленной деятельности в кочевых обществах и земледельческо-городских цивилизациях Востока показывает, что номады по этому показателю значительно уступали своим оседлым соседям [Алаев 1982, с. 27].
Заполнение граф шестого признака («Транспорт») не вызвало особых трудностей. Для всех выбранных обществ характерно использование как животных, так и колесных средств (3 бала).
Собственные деньги (седьмой признак) были только в Ляо и Золотой Орде. Для других кочевых империй, как и кочевников в целом, характерно использование в качестве средства обмена в первую очередь домашнего скота. Своеобразной единицей счета выступала, как правило, одна овца, в разных обществах существовали примерно эквивалентные способы оценивания стоимости других животных в овцах [Руденко 1961 и др.].
По восьмому признаку («Плотность населения») следует исходить из того, что численность населения кочевых империй хунну, сяньби, жужаней, тюрок была примерно одинаковой (в пределах 0,8–1,5 млн. чел. [см. Крадин 2002, с. 71–79]) и в то же время сопоставимой с численностью населения Халха-Монголии в новое время — чуть более 1 чел. на кв. американскую милю (1 балл). Судя по § 202
При исчислении количества уровней политической иерархии (девятый признак) следует руководствоваться существованием в кочевых империях «десятичной системы». При этом вне зависимости от того, что брать за низший уровень иерархии — отдельный аил = «десяток» или «род» = «сотню» — общее количество уровней иерархии характерно для наиболее сложных обществ («три и более уровня иерархии, например, государство, разделенное на области и на районы» — 4 балла).
При заполнении последнего признака («Социальная стратификация») необходимо учитывать, что для всех включенных в выборку кочевых империй характерно деление на элиту и простых номадов. Это ярко отражено, в частности, в соответствующей социальной терминологии:
Наиболее важными для рассмотрения в этой части статьи представляются три следующих вопроса: (1) внутренняя типология кочевых обществ по степени сложности; (2) проблема соотношения кочевых империй и государственности у оседло-земледельческих обществ; (3) наиболее характерные черты для номадов, отличные от других культур.
Прежде всего необходимо напомнить, что Дж. Мёрдок и К. Провост механически разделили выборку из 186 обществ на четыре группы сложности по количеству баллов с шагов в 10 единиц. Однако в реальности вырисовывается деление на уровни сложности с несколько иными рамками комплексности. Самые простые общества в выборке Мёрдока — это локальные группы охотников-собирателей. Следующие по степени сложности сегментарные общества имеют около 10 баллов, в том числе из числа скотоводческих обществ оленеводы чукчи (8 баллов) и масаи (9 баллов). Вождества расположены в рамках примерно между 15 и 20 баллами, с некоторыми отклонениями в обе стороны (например, простой чифдом у тробрианцев — 16 баллов, более сложные Тикопия, Самоа — по 18, Тонга — 20 баллов). В эту группу попадает большинство рассматриваемых в статье примеров обществ номадов: бассери (15 баллов), туареги (16 баллов), хунну и сяньби (по 17 баллов), монголы (18 баллов), жужани и тюрки (по 19 баллов), казахи и уйгуры (по 20 баллов). Чуть меньше сумма у бедуинов (13 баллов), несколько более 20 у халха-монголов нового времени (22 балла) и у Золотой Орды (25 баллов). Самым сложным обществом оказалась династия Ляо (35 баллов).
Таким образом, можно говорить о нескольких уровнях культурной сложности включенных в выборку кочевников скотоводов: (1) сегментарные акефальные общества скотоводов (чукчи, масаи) — менее 10 баллов; (2) вторичные племенные образования (бедуины) — 13 баллов; (3) вождества, кочевые империи и традиционные общества номадов нового времени (бассери, туареги, хунну, сяньби, монголы, жужани, тюрки, уйгуры, казахи, халха-монголы) — от 13 до 22 баллов; (3) кочевые империи «даннического» и «завоевательного» типов с разным сектором оседло-городской экономики (Золотая Орда, Ляо) — соответственно 25 и 35 баллов.
В принципе это соответствует большинству существующих классификаций. Более трудным представляется вопрос о том, как следует определить уровень политической сложности обществ, отнесенных ко второй группе (от 13 до 22 баллов). Даже туарегов (16 баллов) одни авторы относят к раннеклассовым обществам [Першиц 1976], тогда как бассери (15 баллов) другие исследователи определяют как вождества [Johnson, Earle 2000]. Что касается кочевых империй и номадов нового времени, то здесь спектр мнений еще шире. Многолетняя дискуссия о специфике общественных отношений у кочевников, как это было показано выше, так и не пришла к выработке приемлемых для большинства позиций.
Впрочем, и оседло-земледельческие общества, расположенные в классификации Дж. Мёрдока и К. Провост примерно на таком же уровне сложности, интерпретируются учеными по-разному. Если относительно Самоа (18 баллов — больше, чем у хунну, и ровно столько же, сколько у монголов в 1206 г. — кстати, столько же баллов и у племенной конфедерации гуронов!) мнения большинства авторов сходятся, что это вождество [Bargatsky 1988; Van Baoiel 1991], то по поводу Тонга (20 баллов) одни полагают, что это классическое вождество [Kirch 1980; 1984], тогда как другие считают, что это уже раннее государство [Claessen 1991]. Также отличны мнения и по поводу Ашанти (24 балла): по мнению одних, это «сегментарное» государство [Sautholl 1953], согласно исследованиям других, это предгосударственное образование [Попов 1990]. В эту же группу сложности попадают и ифугао (21 балл), у которых существовала трехуровневая социальная стратификация, но не сложились устойчивые централизованные политические институты.
Тем не менее, из анализа табл. 3 статьи Дж. Мёрдока и К. Провост [Murdock, Provost 1973, p. 389] следует, что по общему рангу баллов большинство кочевых империй, скорее, должны быть отнесены к вождествам или к обществам, находившимся в процессе перехода к государственности, нежели к уже сформировавшимся ранним государствам. Несколько больше баллов (по 26) у тех обществ, которые имели более сложную, мультиполитийную структуру и нередко характеризуются как империи — Сонгай [Куббель 1974] и Инка [Березкин 1991; Johnson, Earle 2000; Earle 2002 и др.].
Интересно, что к схожим выводам пришли при кросс-культурном исследовании модели
В то же самое время оказалось, что в число так называемых
Таким образом, выводы статьи Д.М. Бондаренко и А.В. Коротаева подтверждают то, что кочевые империи скифов и монголов было бы не совсем правильно относить к классическим ранним государствам. Фактически последние находятся между вождествами и ранними государствами. Возможно, косвенным подтверждением этого может служить то, что на шкале культурной сложности, согласно шкале признаков Дж. Мёрдока и К. Провост, практически рядом с империей Чингис-хана 1206 г. оказалась Хуннская держава (соответственно 18 и 17 баллов), которая также имела признаки как предгосударственного общества, так и раннего государства, но больше соответствовала чертам суперсложного вождества [Крадин 2002].
Последняя из рассматриваемых в этой части статьи проблем может быть охарактеризована как выявление наиболее типичных черт культурной сложности кочевых обществ, отличающих их от других регионов и хозяйственно-культурных ареалов. Для этих целей была использована табл. 5 из статьи Дж. Мёрдока и К. Провост с включением в нее дополнительно данных по семи кочевым обществам из их выборки, а также моих данных по восьми кочевым империям Евразии.
Я не стал сводить эти данные вместе, поскольку в моей выборке нарушен принцип Ф. Гэлтона — все данные общества существовали на одной и той же территории и теоретически нельзя отрицать возможности культурной диффузии, хотя я и не являюсь приверженцем идеи наличия преемственности между древними и более поздними номадами Центральной и Внутренней Азии. Тем не менее, тенденции, характерные для выборки семи кочевых обществ (далее — NP), коррелируются с тенденциями, прослеживаемыми в выборке восьми кочевых империй (далее — NE). Это дает основание предположить, что речь, скорее всего, должна идти не о преемственности, а об универсальных особенностях эволюции кочевых обществ независимо от ареалов их обитания и степени культурной сложности.
Полученные результаты достаточно интересны. Первая особенность заключается в сравнительно высоком уровне развития системы записей и письменности у номадов. Она, в целом, уступает только Средиземноморскому региону. Если учесть выводы некоторых исследований, согласно которым такой показатель, как письменность, не всегда связан с уже сложившейся государственностью [Штаерман 1989; Берент 2000; Коротаев и др. 2000; Бондаренко и др. 2002], можно предположить, что безгосударственное общество далеко не всегда должно быть первобытным, и, следовательно, цивилизация необязательно предполагает наличие государственности. С этой точки зрения пора отказаться от устойчивых стереотипов, сложившихся со времени классического эволюционизма и обобщенных Г. Чайлдом, согласно которым возникновение цивилизации всегда должно сопровождаться появлением письменности, урбанизации, развитой социальной стратификации и государства. Кочевые общества служат наглядным примером необходимости корректировки общепринятых представлений.
Второй вывод достаточно очевиден. По степени развития оседлости, урбанизации, земледельческого сектора экономики, численности и плотности населения кочевники значительно уступали своим оседлым соседям. Однако они компенсировали это достаточно высоким уровнем технологии (вторая позиция после Средиземноморья), относительно высоким уровнем товарности экономики (торговля всегда являлась одним из наиболее важных и престижных видов деятельности номадов), развитием транспортной инфраструктуры, базирующейся не только на использовании большого количества животных, но и на преимуществах равнинных пространств с минимальным количеством препятствий.
Впрочем, необходимо иметь в виду, что общий культурный потенциал общества далеко не всегда жестко соответствует его военному потенциалу. Евразийские кочевники не только часто внимательно следили за технологическим прогрессом в военном деле и нередко являлись изобретателями разного рода новшеств в этой области, но и отличались более приспособленной для военного образа жизни экономической и политической организацией. В отличие от своих оседлых соседей они безболезненно могли выделять большое число мужчин для военных походов. Племенная организация облегчала задачу политической мобилизации. Наличие большого числа верховых животных делало войско номадов мобильным и неуязвимым, а концентрация на ограниченном пространстве и в сжатые сроки большого количества людских ресурсов создавала для кочевников серьезные тактические преимущества.
Третья особенность заключается в наличии у кочевников скотоводов (nomadic pastoralists — NP) достаточно высокого индекса политической централизации (2,4). Это ровно столько же, сколько у народов Восточной Евразии и чуть ниже, чем у народов Средиземноморья. В данный момент я не могу сказать, обусловлено ли это какими-то значимыми причинами или это результат ограниченности выборки данных. С другой стороны, достаточно высокий уровень политической централизации кочевников (2,4 балла — это где-то между простым и сложным вождеством) говорит о том, что большая часть номадов, обладавших такими верховыми животными, как лошадь и/или верблюд, имели достаточно сложную форму социально-политической организации.
И последний вывод. Индекс политической интеграции как у кочевников скотоводов (NP), так и в кочевых империях (NE) был на порядок выше индекса социальной стратификации (соответственно — 2,4 и 1,7; 4,0 и 2,1). Это дает основание предположить, что процессы политогенеза в обществах номадов, в целом, несколько опережали развитие социальной стратификации. Возможно, это обусловлено отсутствием стабильных источников накопления и хранения значительных продуктивных ресурсов в кочевых обществах, особенностями экологии, вследствие чего в один момент можно было лишиться всего поголовья стада.
Результаты кросс-культурного исследования 15 обществ номадов показывают, что у кочевников и скотоводов можно выделить примерно три-четыре уровня культурной (и политической) сложности. Самые простые — это сегментарные акефальные общества, не имеющие органов управления. Следующая ступень — это «вторичные» племена, конфедерации племен, простые вождества. Еще более развитую структуру имеют сложные и суперсложные общества. Последние представлены в наиболее масштабном виде кочевыми империями, а также квазиимперскими политиями несколько меньшего размера (подобно татарским ханствам после крушения Золотой Орды), независимыми и полузависимыми ханствами нового времени (жузы казахов, ханство калмыков и др.). Наиболее сложными являются те кочевые империи (в моей типологии
Средний уровень культурной сложности
Могли ли вождества суперсложного типа создаваться оседло-земледельческими народами? Известно, что численность сложных вождеств измеряется, как правило, десятками тысяч человек [см., например: Johnson, Earle 2000, p. 246], и этнически они, как правило, гомогенны. Однако население многонационального суперсложного вождества составляет многие сотни тысяч человек и даже больше (кочевые империи Внутренней Азии до 1–1,5 млн. чел.). Территория суперсложных вождеств кочевников была на несколько порядков больше площади, необходимой для простых и сложных вождеств земледельцев (для номадов более характерна такая плотность населения, которая у земледельцев чаще встречается в доиерархических типах общества и вождествах). В то же время на территории, сопоставимой по размерам с любой кочевой империей, могло бы проживать в несколько раз больше земледельцев, деятельность которых вряд ли могла регулироваться догосударственными методами.
Управление столь большим пространством в обществе кочевников облегчалось спецификой степных ландшафтов и наличием верховых животных. С другой стороны, всеобщая вооруженность кочевников, обусловленная отчасти их дисперсным расселением, их мобильность, экономическая автаркичность, воинственный образ жизни на протяжении длительного исторического периода, а также ряд иных факторов мешали установлению стабильного контроля над скотоводческими племенами и отдельными номадами со стороны высших уровней власти кочевых обществ. Все это дает основание предположить, что суперсложное вождество, если и не являлось характерной только для кочевников формой политической организации, то именно у них получило наибольшее распространение.
Алаев Л.Б. 1982. Опыт типологии средневековых обществ Азии.
Бентли Дж. 1998. Образы Всемирной истории в научных исследованиях XX века.
Березкин Ю.Е. 1991.
Берент М. 2000. Безгосударственный полис. Раннее государство и древнегреческое общество.
Бондаренко Д.М., Коротаев А.В., Крадин Н.Н. 2002. Введение: социальная эволюция, альтернативы, номадизм.
Валлерстайн И. 1998. Миросистемный анализ.
Васютин С.А. 1998. Социальная организация кочевников Евразии в отечественной археологии: Автореф. дис… канд. ист. наук. Барнаул.
Васютин С.А. 2002. Типология потесгарных и политарных систем кочевников.
Греков Б.Д., Якубовский А.Ю. 1950.
Грин В. 2001. Периодизация в европейской и мировой истории.
Далай Ч. 1983.
Егоров В.Л. 1985. Историческая география Золотой Орды. М.: Наука.
Иванов И.В., Васильев И.Б. 1995. Человек, природа и почвы Рын-песков Волго-Уральского междуречья в голоцене. М.: Интеллект.
Ивлиев А.Л. 1983. Городища киданей: Мат-лы по древней и средневековой археологии юга Дальнего Востока СССР и смежных территорий. Владивосток, c. 120–133.
Ионов И.Н. 2002. Глобальная история: основные направления и существенные особенности.
Ионов И.Н., Хачатурян В.М. 2002. Теория цивилизаций от античности до конца XIX века. СПб.: Алетейя.
Калиновская К.П. 1994. Рец. на: Н.Н. Крадин «Кочевые общества». Владивосток, 1992.
Калиновская К.П. 1996. О кочевничестве в связи с книгой В.В. Матвеева «Средневековая Северная Африка».
Калиновская К.П., Марков Г.Е. 1985. Скотоводы Азии и Африки. Проблемы исторической типологии.
Классен X. Дж. М. 2000. Проблемы, парадоксы и перспективы неоэволюционизма.
Кляшторный С.Г., Султанов Т.И. 2000.
Коган Л.С. 1981. Проблемы социально-экономического строя кочевых обществ в историко-экономической литературе (на примере дореволюционного Казахстана): Автореф. дис… канд. экон. наук. М.
Коллинз Р. 1998. Золотой век макроисторической социологии.
Коротаев А.В. 1991. Некоторые экономические предпосылки классообразования и политогенеза.
Коротаев А.В. 2003.
Коротаев А.В., Крадин Н.Н., Лынша В.А. 2000. Альтернативы социальной эволюции (вводные замечания).
Крадин Н.Н. 1992.
Крадин Н.Н. 1994. Социальный строй сяньбийской державы.
Крадин Н.Н. 1995. Эволюция социально-политической организации монголов в конце XII — начале XIII века.
Крадин Н.Н. 1996. Ответ К.П. Калиновской.
Крадин Н.Н. 2000. Кочевники, мир-империи и социальная эволюция.
Крадин Н.Н. 2000а. Общественный строй жужаньского каганата.
Крадин Н.Н. 2001. Кочевничество в современных теориях исторического процесса.
Крадин Н.Н. 2002.
Крадин Н.Н. 2002а. Структура «варварской империи»: киданьская династия Ляо (907-1125).
Крадин, 2003. Новые интерпретации исторического процесса.
Куббель Л.Е. 1974.
Кычанов Е.И. 1997.
Мандельштам А.Н. 1956. Характеристика тюрок IX в. в «Послании Фахту ибн Хакану» ал Джахиза:
Марков Г.Е. 1967. Кочевники Азии. (Хозяйственная и общественная структура скотоводческих народов Азии в эпохи возникновения, расцвета и заката кочевничества): Автореф. дис… д-ра ист. наук. М.
Марков Г.Е. 1976. Кочевники Азии. Структура хозяйства и общественной организации. М.: Изд-во МГУ.
Марков Г.Е. 1989. Теоретические проблемы номадизма в советской этнографической литературе.
Марков Г.Е. 1998. Из истории изучения номадизма в отечественной литературе: вопросы теории.
Масанов Н.Э. 1991. Специфика общественного развития кочевников-казахов в дореволюционный период: историко-экологические аспекты номадизма: Автореф. дис… д-ра ист. наук. М.
Масанов Н.Э. 1995. Кочевая цивилизация казахов (основы жизнедеятельности номадного общества). Алматы: Социнвест; М.: Горизонт.
Материалы. 1968.
Материалы. 1984.
Мункуев Н.Ц. 1975. Комментарии.
Мэн-да бэй-лу (Полное описание монголо-татар) / Пер. Н.Ц. Мункуева. М.: Наука.
Нибур Г. 1907. Рабство как система хозяйства. Этнологическое исследование. М.
Павленко Ю.В. 1997. Альтернативные подходы к осмыслению истории и проблема их синтеза.
Павленко Ю.В. 2002. История мировой цивилизации. Философский анализ. Киев: Феникс.
Першиц А.И. 1976. Некоторые особенности классообразования и раннеклассовых отношений у кочевников-скотоводов.
Першиц А.И. 1994. Война и мир на пороге цивилизации. Кочевые скотоводы.
Плетнева С.А. 1982.
Полубояринова М.Д. 1978.
Попов А.В. 1986. Теория «кочевого феодализма» академика Б.Я. Владимирова и современная дискуссия об общественном строе кочевников.
Попов В.А. 1990. Этносоциальная история аканов в XVI–XIX в. Проблемы генезиса и стадиально-формационного развития этнополитических организмов. М.: Наука.
Розов Н.С. 2001. На пути к обоснованным периодизациям всемирной истории.
Розов Н.С. 2002. Философия и теория истории. Кн. 1. Пролегомены. М.: Логос.
Руденко С.И. 1961. К вопросу о формах скотоводческого хозяйства и о кочевниках.
Сандерсон С. 1998. Мегаистория и ее парадигмы.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Трепавлов В.В. 1993. Государственный строй Монгольской империи XIII в.: Проблема исторической преемственности. М.: Наука.
Федоров-Давыдов Г.А. 1973.
Федоров-Давыдов Г.А. 1994.
Хазанов А.М. 1975. Социальная история скифов. Основные проблемы развития древних кочевников евразийских степей. М.: Наука.
Халиль Исмаил. 1983. Исследование хозяйства и общественных отношений кочевников Азии (включая Южную Сибирь) в советской литературе 50–80 гг.: Автореф. дис… канд. ист. наук. М.
Худяков Ю.С. 1990. Памятники уйгурской культуры в Монголии.
Штаерман Е.М. 1989. К проблеме возникновения государства в Риме.
Abu-Lughod J. 1989. Before European hegemony: The World-System A.D. 1250–1350. New York: Oxford University press.
Bacon E. 1958.
Barfield T. 1989. The Perilous Frontier: Nomadic Empires and China, 221 BC to AD 1757. Cambridge: Blackwell.
Barfield T. 1993.
Barfield T. 2000. The Shadow Empires: Imperial State Formation along the Chinese-Nomad Frontier.
Bargatsky T. 1988. Evolution, sequential hierarchy and areal integration: the case of traditional Samoan society.
Bondarenko D.M., Korotayev A.V. 2003. «Early State» in Cross-Cultural Perspective: A Statistical Re-Analysis of Henri J.M. Claessen’s Database.
Bonte P. 1981. Marxist Theory and Anthropological Analysis: The Study of Nomadic Pastoralist Societies.
Bonte P. 1990. French Marxist Perspectives on Nomadic Societies.
Carneiro R. 1973a. Scale Analysis, Evolutionary Sequences and the Rating of Cultures.
Carneiro R. 1973b. The Four faces of Evolution.
Claessen H.J. M. 1991. State and economy in Polynesia.
Claessen H.J. M. 2000.
Claessen H.J. M. and P. Skalnik. 1978 (eds.).
Chase-Dunn Chr. 1988. Comparing world-systems: toward a theory of semiperipherial development.
Chase-Dunn Chr. and T.D. Hall. 1997.
Cribb R. 1991.
Fletcher J. 1986. The Mongols: ecological and social perspectives.
Fried M. 1967. The Evolution of Political Society: an essay in political anthropology. N.Y.: Columbia Univ. Press.
Golden P.B. 1992. An Introduction to the History of the Turkic Peoples: Ethnogenesis and State Formation in Medieval and Early Modem Eurasia and the Middle East. Wiesbaden: Otto Harrassowitz.
Golden P.B. 2001.
Hall T.D. 1991. Civilizational change and role of nomads.
Hayashi T. 1984. Agriculture and Settlements in the Hsiung-nu.
Johnson A.W. and T. Earle. 1987.
Kirch P. 1980. Polynesian prehistory: cultural adaptation in island ecosystems.
Kirch P. 1984.
Khazanov A.M. 1984.
Krader L. 1963. Social Organization of the Mongol-Turkic Pastoral Nomads. The Hague: Mouton.
KTadin N.N. 1996. Social Evolution among the Pastoral Nomads. XIII International Congress of Prehistoric and Protohistoric Sciences (Forli — Italy — 8/14 September 1996). Section 16. The Prehistory of Asia and Oceania. Colloquium XXXI. The Evolution of Nomadic Herding Civilizations in the Northern European Steppes: the Tools of Archaeology and History Compared. Forli, p. 11–15.
Kradin N.N. 2002. Nomadism, Evolution and World-Systems: Pastoral Societies in Theories of Historical Development.
Lattimore O. 1940.
Lenski G. 1973. Macht und Privileg. Eine Theorie der sozialen Schichtung. Frankfurt am Main: Suhramp Vwrlag.
Murdock G. 1967.
Murdock G. and C. Provost. 1972. Measurement of Cultural Complexity.
Sanderson S.K. 1999.
Service E. 1971.
Service E. 1975. Origins of the State and Civilization. N.Y.: Norton.
Southall A. 1953.
Tamura J. 1974.
Van Bacel M. 1991. The Political Economy of an Early State: Hawaii and Samoa Compared.
Wittfogel K.A., Feng Chia-Sheng. 1949.
Социальная структура населения Горного Алтая в скифскую эпоху[2]
Вопросы, связанные с социальной историей населения Горного Алтая скифской эпохи, в большей или меньшей степени затрагивались исследователями: М.П. Грязновым, С.И. Руденко, С.В. Киселевым, С.С. Сорокиным, Л.С. Марсадоловым, В.Д. Кубаревым, Ю.Ф. Кирюшиным, А.С. Суразаковым, Н.В. Полосьмак, В.А. Кочеевым, В.С. Мироновым, С.А. Васютиным, А.И. Мартыновым и некоторыми другими [Тишкин, Дашковский 2001].
Как правило, ученые обращались к изучению отдельных социальных групп кочевого общества, а не к реконструкции всей общественной структуры в ее горизонтальной и вертикальной проекции. Между тем накопленная широкая источниковая база и современный уровень методологических и методических разработок позволят представить целостную картину социального развития номадов.
Скифская эпоха Горного Алтая охватывает период с конца IX в. до III–II вв. до н. э. В настоящее время исследователями определены две археологические культуры: бийкенская (кон. IX — перв. треть VI в. до н. э.) и пазырыкская (VI–II вв. до н. э.), памятники которых располагаются в основном в центральных и сопредельных областях этого региона. В предлагаемой работе будут представлены результаты реконструкций особенностей социальных отношений кочевников на основе имеющихся материалов по указанным культурам.
Прежде всего следует подчеркнуть, что проблема изучения общественной организации населения Горного Алтая конца IX–VI вв. до н. э. остается до настоящего времени открытой. Это связано с тем, что культура этого периода (бийкенская) была выделена только во второй половине 90-х гг. XX в. [Тишкин 1996а; 19966; Кирюшин, Тишкин 1997, 1999], хотя отдельные ее памятники были известны гораздо раньше. Кроме этого, значительное количество погребальных объектов еще в древности было разрушено (ограблено или осквернено). Поэтому имеющиеся материалы позволяют в настоящий момент сделать только предварительные заключения относительно социального устройства «бийкенцев» [Тишкин 1997; Тишкин, Дашковский 1997].
Одна из главных особенностей кочевого социума в раннескифский период заключалась в слабой его дифференциации. Основной массой людей были рядовые представители отдельных территориально-локальных групп, в которых разделения имели, в основном, половозрастной характер. Несмотря на то, что плохая сохранность погребений и ряд других причин не позволяют в нужном объеме исследовать эти стороны человеческих отношений, тем не менее, можно указать на следующие факты. Во-первых, для раннескифского времени, как и для других периодов истории кочевников, была характерна довольно высокая смертность. Во-вторых, среди погребенных женщин представлены все возрастные группы от 20 до 50 лет. Важность этого показателя заключается еще и в том, что женский скелет достаточно часто находился в кургане, где была захоронена и лошадь. Имеющиеся данные позволяют считать, что женщины наравне с мужчинами участвовали в ведении хозяйства, а может быть, в определенные моменты жизни, когда сильная половина отсутствовала (военные действия, охота и другие мероприятия масштабного характера), именно им приходилось нести груз ответственности за содержание скота и охрану своей территории. В-третьих, точно зафиксированных умерших мужчин было существенно меньше, чем женщин. Это, возможно, объясняется дальними военными походами, в которых принимали участие номады. Свидетельством этого еще могут являться многочисленные кенотафы, сооруженные, вероятнее всего, для воинов, погибших вдали от мест постоянного проживания. Косвенно подобный вывод подтверждается немногочисленными находками предметов вооружения на памятниках раннескифского времени. Это же предполагает достаточно мирное проживание людей на территории Горного Алтая в указанный период [Тишкин, Дашковский 1997, с. 115]. Какая-то часть непотревоженных и «пустых» захоронений, фиксируемых как кенотафы [Тишкин, Грушин 1997], могут свидетельствовать и о захоронениях детей младенческого возраста (при высокой детской смертности), скелеты которых ввиду размещения погребальной камеры на уровне древнего горизонта или рядом с ним просто не сохранились. В принципе, определить, было ли захоронение человека или не было, можно методом фосфатного анализа [Авдусин 1980, c. 133–134], но такая исследовательская практика при изучении погребальных памятников раннескифского времени Горного Алтая пока не использовалась.
На основании интерпретации порядка расположения курганов на могильном поле и детальном изучении погребальных сооружений выявлены разные признаки существования и жизнедеятельности отдельных территориально-локальных групп. Этот же подход позволил зафиксировать для раннескифского времени Горного Алтая аильную планировку стойбищ, характерную при кочевом и полукочевом образе жизни людей, связанных родственными (семейными) узами, а также дал возможность предположить использование переносных жилищ типа конической или полусферической юрты. Среди исследованных на могильниках раннескифского времени погребальных сооружений, как правило, с юго-западной стороны микроцепочки выделяются объекты, в которых можно усматривать захоронения глав (старейшин) родов и семей. Эти люди играли существенную роль в организации жизни людей и имели определенное положение в обществе [Тишкин 1997, с. 94–95].
Вероятно, что в рассматриваемый период на территории Горного Алтая существовали какие-то крупные объединения уже отмеченных групп населения с определенной системой разграничения власти. Это предположение основано на наличии в раннескифское время так называемых «царских» курганов, обнаруженных и исследованных на сопредельных территориях. Подобные объекты имеются и в Горном Алтае, но они еще не раскапывались. Изучение этих захоронений позволит наполнить конкретным содержанием сведения о социальной структуре общества «бийкенцев» и о статусе погребенных в больших курганах. Следует указать на один лишь пример исследования «элитного» погребального комплекса бийкенской культуры. На высокогорном плато Укок раскопан курган, имевший характерную для раннескифского периода плоскую насыпь диаметром 27 м., внутри которой выделялась круглая ограда, а сверху была установлена небольшая каменная стела. Погребальная камера в виде четырехугольной ограды, сооруженной на уровне древнего горизонта, содержала захоронения людей и лошадей в разных половинах. Там же найден характерный предметный комплекс VIII–VII вв. до н. э. Рядом с курганом зафиксировано два ряда небольших каменных стел (13 «оленных» камней с восточной стороны и 7 — с западной) [Полосьмак 1993].
Таким образом, социальная организация номадов Горного Алтая в раннескифский период пока характеризуется слабой структурированностью. В основе горизонтальной проекции общества лежала половозрастная дифференциация. В вертикальной же иерархии наметилось деление, прежде всего, по имущественному положению членов коллектива. Об этом свидетельствует факт наличия или отсутствия сопроводительных захоронений лошадей. В политическом отношении кочевники, вероятно, представляли собой племенную конфедерацию без ярко выраженной верховной «административной» и «сакральной» власти, хотя тенденция к ее оформлению уже стала обозначаться, о чем свидетельствуют «царские» и «элитные» курганы.
Рассмотрим теперь особенности социально-политической организации номадов Горного Алтая в следующий, пазырыкский период (VI–II вв. до н. э.). При этом сначала целесообразно дать характеристику горизонтальной проекции пазырыкского социального пространства (физико-генетическая структура), а затем рассмотреть особенности вертикальной иерархии через анализ имущественных, профессиональных, социальных и иных различий кочевого общества.
Проведенный анализ курганов пазырыкского времени позволят сделать вывод о существовании у номадов четырех основных ступеней: детство, юность, зрелость и старость [Дашковский 2002]. Такая физико-генетическая стратификация выявлена у многих народов Евразии древности и средневековья [Чочиев 1985, 1996; Троицкая, Бородовский 1994, с. 78–81; Горяев 1997; Фролов 2001, с. 96–99; Матвеева 2000, c. 249; Михайлов 2001, с. 100–125 и др.]. При этом период инициаций у кочевников Горного Алтая VI–II вв. до н. э., вероятнее всего, наступал для детей достигших 12–17 лет (или более узко 12–15 лет). На этот период приходится наступление половой зрелости как у девушек (в интервале с 12 до 17 лет), так и у юношей (с 15 лет) [Козлов 1969, с. 111]. Именно у умерших людей старше этого возраста отмечены достаточно стабильные и устоявшиеся черты погребального обряда пазырыкской культуры. Судя по всему, индикаторами погребенных, прошедших обряды инициации, могут выступать следующие предметы: у мужчин — это металлические модели кинжалов, чеканов и деревянные щиты, а у женщин — специфичный набор предметов женского туалета, связанный с прической и головным убором (накосник, шпилька, эгрета). Кроме того, дополнительным маркирующим признаком таких погребенных служат особенности поясной фурнитуры. Особая социальная и мифологическая роль пояса хорошо известна в кочевых культурах [Хазанов, Шкурко 1976; Акишев 1978, с. 58; Добжанский 1990, c. 20–80].
Результаты изучения женских погребений пазырыкской культуры показали, что наибольшей социальной активностью обладали представители этого пола в возрасте 20–35 лет. Именно для этой категории людей отмечены социально значимые элементы погребального обряда и инвентаря. После 35 лет социальная значимость женщин постепенно уменьшается, а к концу жизни сокращается довольно существенно. Об этом свидетельствуют мало репрезентативные, да к тому же немногочисленные (это обусловлено повышенной женской смертностью после 35 лет) погребения старых женщин. Роль представительниц «слабого пола» в структуре «пазырыкского» социума уже рассматривалась в отдельных работах [Полосьмак 2001, c. 274–287], поэтому, основываясь на всей совокупности источников, можно сделать вывод о достаточно высоком положении женщин, которые были вовлечены практически во все сферы функционирования общества, за исключением, вероятно, военных[3].
Среди мужчин наибольшая социальная мобильность характерна для представителей возмужалого и зрелого возраста. Причем, судя по характеру сопроводительного инвентаря, особенностям погребальных сооружений, прослеживается тенденция к некоторому преобладанию в общественной жизни мужчин возмужалого возраста. Имеющиеся материалы о погребениях мужчин преклонного возраста свидетельствуют о некотором уменьшении социальной значимости этой группы, хотя о полном прекращении ими деятельности, во всяком случае, отдельных ее представителей (см., например, погребение из к. 1 могильника Шибе) говорить вряд ли правомерно. Низкий процент людей старческого возраста (мужчин — 4 %, женщин — 1 %), скорее всего, связан с естественными демографическими процессами в этот период времени.
Рассмотренные данные позволяют сделать вывод об определенном социальном приоритете мужчин возмужалого и зрелого возраста. Достаточно высокую роль в социуме занимали женщины 20–35 лет. Существенно ограниченной социальной значимостью обладали дети младшего и старшего возраста, а также подростки до того момента, пока успешно не проходили обряд инициаций и не становились полноправными членами коллектива. Реальное место номада в половозрастной структуре обусловлено его личными физико-генетическими данными, а также особенностями социо-культурного развития общества в целом.
Материалы погребального обряда и особенности планиграфии могильников пазырыкской культуры позволяют сделать некоторые заключения о характере семейных и родственных отношений у кочевников. Большинство исследователей указывают на семейно-родовой характер «цепочек» пазырыкских курганов [Кубарев 1991, с. 25; Марсадолов 2000а; 20006; Васютин 1999, с. 33–34 и др.]. Некрополи, состоящие из двух или более цепочек, вероятно, оставлены несколькими родственными общинами или кланами [Суразаков 1992, с. 53]. При этом замечено, что ряд курганов, сооруженных в начале могильника, зачастую включал парные погребения мужчины и женщины, которые являлись мужем и женой, а также главами больших семей [Кубарев 1991, с. 38]. Совместные погребения мужчин и женщин составляют порядка 53 % от общего числа парных погребений. Возрастной состав женщин варьирует от юного до пожилого. Мужчины, похороненные вместе с женщинами, как правило, возмужалого или зрелого возраста. Судя по всему, в парных погребениях действительно были похоронены муж и жена, хотя в отдельных случаях вместо жены (например, в случае ее ранней смерти) могла быть погребена наложница.
Характер семейных отношений у «пазырыкцев» реконструировать очень сложно из-за отсутствия прямых письменных источников. Определенной компенсацией в данном случае могут стать палео-генетические исследования, которые в последние годы начали проводиться достаточно активно [Овчинников, Друзина, Овчинникова и др. 2000, c. 222–223; Воеводова, Ситникова, Ромащенко 2000, c. 318; Воеводова, Ромащенко, Ситникова и др. 2000, c. 88–94; Самашев, Фаизов, Базарбаева 2001, с. 22 и др.]. Заслуживающие внимание данные были получены казахскими учеными при молекулярно-генетическом анализе мужского и женского скелетов из к. 11 могильника Берель. По мнению Н.А. Айтхожиной и Е.К. Людвиковой, в этом кургане были похоронены персоны, имеющие кровнородственные связи, — мать и сын. При этом женское захоронение, возможно, было совершено несколько позже, чем мужское. Возраст мужчины предварительно установлен антропологами в 30–40 лет [Самашев, Фаизов, Базарбаева 2001, с. 22].
Интересно отметить, что, например, китайские письменные источники фиксируют у многих кочевых народов, в частности у хунну, тугю и в других обществах, существования традиции жениться, в случае смерти или гибели мужа, на своих ближайших родственниках, включая жен отцов, братьев. Так, Н.Я. Бичурин [1998, с. 59], характеризуя семейные отношения хунну, отмечал, что «…по смерти отца и братьев берут за себя жен их из опасности, чтоб не пресекся род, и посему хотя есть кровосмешение у хуннов, но роды не прекращаются». Аналогичные сведения приводит исследователь и о тюрках: «По смерти отца, старших братьев и дядей по отце женятся на мачехах, невестках и тетках» [Бичурин 1998, с. 234].
Это, конечно, не означает, что кочевники практиковали инцест со своими матерями, но с точки зрения обычая, причем весьма дикого для китайцев, все жены усопшего родителя, в том числе и родная мать, становились женами наследника. Не исключено, что аналогичная практика в той или иной степени существовала уже в скифское время, в том числе и у «пазырыкцев», особенно среди высших социальных групп номадов. Примечательно, что мужчины и женщины из к. 11 могильника Берель относятся к элите «пазырыкского» общества, о чем свидетельствуют различные особенности погребального обряда.
Основными формами производственной деятельности у номадов являются такие, как хозяйственная и «ремесленная». Важно отметить, что у скотоводческих народов в определенной степени существовало разделение на мужской (война, выпас скота, охота) и женский (домашнее хозяйство) труд, хотя в случае необходимости (участие мужчин в войнах или грабительских набегах) скот могли пасти подростки или женщины. В целом же для кочевых обществ была характерна недифференцированность экономической специализации [Крадин 1996, с. 21]. Между тем многообразие направлений производственной деятельности кочевников Горного Алтая пазырыкского времени позволяет остановиться на отдельных ее видах более подробно. Коснемся, прежде всего, вопросов, связанных с хозяйством «пазырыкцев», которое целесообразно рассматривать с привлечением материалов не только VI–II вв. до н. э., но и раннескифского времени (конец IX — первая треть VI в. до н. э.) [Тишкин 1996в; Тишкин, Дашковский 19986, с. 581–591].
В целом на основе всего круга источников можно сделать вывод, что в хозяйственную деятельность в «пазырыкском» обществе в той или иной степени были вовлечены представители разных половозрастных групп (включая детей-подростков). Косвенным, своего рода символическим подтверждением этого, возможно, служит факт наличия «мясной пищи» в виде кусков баранины и реже — конины в захоронениях, а также металлические ножи в большинстве погребений детей, женщин и мужчин пазырыкского времени (от 50 до 70 %). Кроме того, очень часто представителей указанных половозрастных групп в могилах сопровождали захоронения коней, свидетельствующие как о социальном и имущественном положении людей, так и о характере занятости их в производственной и других видах деятельности. Освобождение от участия в физическом труде могло, вероятно, существовать только в виде исключения из общего правила, например для лиц, занятых управленческой деятельностью [Крадин 1996, с. 21]. При этом конкретное распределение обязанностей в хозяйственно-трудовой сфере могло варьироваться внутри общества в зависимости от культурно-исторической ситуации (военные действия, эпидемии и т. д.).
Если особенности хозяйства и степень занятости в этом процессе каждой половозрастной группы «пазырыкского» общества реконструируются достаточно хорошо, то гораздо сложнее обстоит дело с выявлением людей, занимающихся тем или иным видом ремесленной деятельности, поскольку орудия труда, кроме металлических ножей, встречаются крайне редко. Поэтому необходимо обратиться к более широкому кругу источников, включая как традиционные письменные, лингвистические и этнографические данные, так и результаты естественно-научных анализов различных предметов из пазырыкских курганов.
Прежде всего интересно обратить внимание на сведения Геродота, который, характеризуя общественную и хозяйственную деятельность скифов и близких им в развитии народов, писал: «…меньше всех ценят тех граждан и их потомков, которые занимаются ремеслом… напротив считают благородными тех, которым совершенно чужд ручной труд и которые ведают только военное дело» (Геродот, II, 167). То же, очевидно, можно сказать о кочевниках более позднего времени. Тюрки, в частности, считали за славу «…умереть на войне, за стыд — кончить жизнь от болезни» [Бичурин 1998, с. 235].
Не менее примечательные данные приводит Н.М. Пржевальский о монголах XIX в.: «Промышленность у них самая ничтожная и ограничивается только выделкой некоторых предметов, необходимых в домашнем быту, как то: кож, войлоков, седел, узд, луков; изредка приготавливают огнива и ножи» [цит. по: Крадин 1996, с. 21]. Аналогичная ситуация характерна и для других народов Азии [Масанов 1969; Антипина 1962; Кармышева 1998, с. 289–296; Васильев 1998, с. 276–288 и др.].
Учитывая имеющиеся материалы по пазырыкской культуре, а также исследования и разработки по данной проблеме, можно согласиться с общим выводом ученых о том, что во многих обществах скотоводов ремесло так и не выделилось в специализированную экономическую подсистему. Это объясняется тем, что фактически каждый кочевник или семья были в состоянии изготовить самостоятельно основные предметы утвари и обихода. В тех же случаях, где фиксируется выделение ремесла в отдельный вид деятельности, наблюдается его существенное отличие от аналогичного производства земледельческо-городских народов, что обусловлено, прежде всего, подвижным образом жизни номадов [Крадин 1996, с. 21]. Подтверждением этого является и то, что долгое время в индоевропейских и, в частности, индоиранских языках отсутствовали или существовали в небольшом количестве термины, обозначающие конкретные виды ремесленной деятельности (металлургия, гончарство и др.) [Гамкрелидзе, Иванов 1984, с. 687–738]. Имеющиеся данные, судя по всему, не позволяют говорить о выделении у «пазырыкцев» ремесла в самостоятельный вид деятельности, поскольку данный процесс практически никак не прослеживается по погребальному обряду, не говоря уже о других источниках.
В то же время результаты комплексных исследований последних лет, особенно по обработке материалов из курганов VI–II вв. до н. э. плато У кок, позволяют выделить несколько основных направлений производства, получивших значительное развитие у кочевников: металлургия и металлообработка [Кундо, Щербаков, Рослякова 2000, c. 176–187], изготовление различной керамической посуды [Молодин, Ламина 2000, c. 140–143; Степанова 2000, c. 18–20 и др.], шерстяных, полотняных тканей и пошив из нее одежды [Глушкова 1994, с. 114–121; 2000, c. 158–161], а также косторезное дело [Бородовский 1997, с. 121-129; 2000, c. 144–157 и др.]. Особо следует указать на достаточно высокий уровень развития различных видов деревообрабатывающего производства: от строительства погребальных камер до декоративно-прикладного творчества [Мыльников 1999; 2000]. Важно отметить, что многие из указанных видов производственной деятельности в той или иной форме существовали уже у «бийкенских» племен Горного Алтая в конце IX — первой трети VI в. до н. э. [Кирюшин, Тишкин 1997, с. 105–110]. В последующее, пазырыкское, время эти направления получили новое количественное и существенно качественное развитие.
Таким образом, рассмотренная совокупность источников позволяет сделать вывод о том, что в основе развития хозяйственной и ремесленной деятельности номадов Горного Алтая пазырыкского времени лежало домашнее производство — особая форма промышленного труда [Колчин, Сайко 1981, с. 24], основывавшееся на переработке материалов и сырья в том хозяйстве, которое их и добывает [Гаврилюк 1989, с. 3]. В то же время у «пазырыкцев», вероятно, наметилась тенденция к преобразованию отдельных производств в самостоятельные специализированные виды деятельности. Однако окончательного формирования ремесла, как формы производства, у номадов, судя по всему, не произошло, что обусловлено особенностями их культурно-исторического развития. Сходные процессы можно проследить у других народов Евразии скифского времени [Мартынов, Алексеев 1986, с. 78–86; Троицкая, Бородовский 1994, с. 53–70; Калоев 1999, с. 18–19; Матвеева 2000, c. 190 и др.], хотя отдельные исследователи зачастую склонны к преувеличению уровня развития ремесла у скотоводческих обществ.
Особое место военного дела в кочевых обществах древности и средневековья признается практически всеми учеными [Хара-Даван 1992, с. 86–117; Гумилев 1993а; 19936; Крадин 1994, с. 34; Худяков 1997, с. 9–11 и др.]. Теоретически, а часто и практически участвовать в военных действиях могла подавляющая часть мужчин-номадов, поскольку для обеспечения минимального уровня хозяйственной стабильности требовалось не более 4–5 % населения. К тому же во время военных походов или набегов хозяйственная деятельность (например, по выпасу скота) могла полностью возлагаться на женщин и детей старшего возраста — подростков [Крадин 1991, с. 304].
Частые военные действия и развитие воинского искусства, безусловно, сказывались на развитии социальных отношений кочевников. Не являлось в данном случае исключением и «пазырыкское» общество. Многогранность военной деятельности номадов Горного Алтая, безусловно, требует отдельного всестороннего исследования и отчасти работа в этом направлении ведется [Кочеев 1990; 1997а; 19976; 1998а; 19986, 1999; Антонова, Худяков 1999 и др.]. Поэтому в данном случае укажем только на общие тенденции в данном процессе. Прежде всего имеющиеся материалы по погребальному обряду свидетельствуют о достаточно высокой степени милитаризации социума «пазырыкцев». Это, во-первых, демонстрирует высокий процент (до 70) наличия тех или иных видов оружия (преимущественно в форме их металлических или, гораздо реже, деревянных копий) среди мужских погребений. При этом у наиболее социально активной возрастной группы у возмужалых мужчин данный показатель еще больше — 73 %.
Как уже отмечалось, начиная с эпохи бронзы оружие, наряду со своей основной боевой функцией, начинает выполнять знаковую роль, что проявлялось, в частности, в разных материалах и технике изготовления таких предметов [Худяков 1997а, c. 63]. Поэтому низкий процент (12,5 %) деревянных имитаций различных категорий вооружения (чекан, кинжал, стрелы) среди мужчин зрелого возраста и полное отсутствие таких предметов у представителей пожилой возрастной группы свидетельствует, вероятно, об особой военной значимости данной категории лиц, которые к тому же, судя по всему, обладали и значительным социальным положением. Во-вторых, о высокой степени военной активности свидетельствует то, что из 7–8 % всех кенотафов 5–6 % мужские, при этом подавляющая часть их приходится на периоды важных исторических событий (походы Александра Македонского, Модэ и др.). В-третьих, выделенные социально-типологические модели погребений показывают, что у «пазырыкцев» существовала определенная воинская иерархия, что нашло отражение и в конкретных элементах погребального обряда (сложность и масштабность погребального сооружения, наличие или отсутствие сопроводительных захоронений лошадей, количество и состав предметов вооружения) [Дашковский 2002].
Безусловно, высшая военная власть сосредотачивалась в руках «вождей» конфедерации и отдельных племен. Непосредственное управление воинскими «подразделениями» во время кампании осуществляла высшая родовая военная аристократия. Обычно в эти группы входили люди или даже целые рода, непосредственно связанные «по крови» и «по происхождению» родственными узами с «вождями», что хорошо фиксируется по письменным источникам у хунну, тюрок, кыргызов, уйгуров, монголов и у ряда других народов [Владимирцов 1934, с. 71–78; Кляшторный, Савинов 1994, с. 68–69; Крадин 1996, с. 73–78 и др.]. При этом внутри аристократии также зачастую существовало определенное деление, преимущественно в зависимости от степени родства с «вождем»-правителем. Обязанности и возможности представителей первых двух социальных групп, вероятно, были наследственными, поэтому в количественном отношении состав аристократии был достаточно гомогенным, поскольку пополнялся, преимущественно, в ходе естественного прироста. Хотя в ряде случаев не стоит исключать в некоторой степени пополнения аристократии за счет браков с «командующими» дружинными подразделениями, с представителями служилой знати (например, сотник), которые проявили себя искусными военачальниками, административными деятелями, дипломатами и т. д.
Следующее звено в военной организации составляла дружина и служилая знать, при этом последняя социальная группа в законченном виде начинает присутствовать только у номадов с гунно-сарматского времени. Проблемой выделения дружинников или воинов-профессионалов занимался В.А. Кочеев [1989; 1990; 1997; 1998а; 1998б и др.]. При этом исследователь при изучении воинской иерархии исходил исключительно из состава предметов вооружения кочевников, что хорошо фиксируется по материалам погребений. Однако данная точка зрения представляется несколько односторонней, поскольку более правомерными, очевидно, можно считать выводы, основанные на анализе всей совокупности признаков погребального обряда номадов. Именно такой подход позволил получить дополнительные свидетельства о существовании определенной иерархии среди «пазырыкских» воинов. На это, кроме категорий вооружения, дополнительно указывают особенности погребальных сооружений (масштаб, конструкция) и наличие сопроводительных конских захоронений. Зафиксированные особенности погребального обряда в ряде мужских погребений позволяют более объективно говорить о процессе сложения у скотоводов Горного Алтая в пазырыкское время особой группы воинов-профессионалов, которых можно считать привилегированным воинским подразделением, особо приближенным к «вождю».
При этом, судя по имеющимся материалам, внутри дружины также существовало деление на отдельные подгруппы (ср., например, в эпоху средневековья у монголов — десятник, сотник и т. д. [Хара-Даван 1992, с. 87–98]). Так, у «пазырыкцев» достаточно хорошо выделяются в одном случае группы погребений мужчин-воинов с оружием в срубах или каменных ящиках, внутри которых установлены деревянные ложа, а также реализовано сопроводительное захоронение лошадей (от 1 до 3 особей). В другом случае зафиксировано отсутствие такого показателя. Третью совокупность курганов составляют погребения в срубах, каменных ящиках, рамах без дополнительных конструкций (ложе), но с сопроводительными захоронениями коней. При этом доля курганов первой и второй группы значительно меньше, что дополнительно свидетельствует об особом положении умерших, похороненных в таких объектах. Возможно, погребенные на деревянном ложе в срубе или каменном ящике в сопровождении лошадей являлись как раз военачальниками (хотя и не в строгом смысле этого слова) отдельных дружинных подразделений или всей дружины (ср.: у хунну и у других народов «высшая» и «низшая» дружины [Крадин 1996, с. 82]).
Судя по всему, дружинники были преимущественно конными воинами, о чем и свидетельствует наличие сопроводительных захоронений лошадей. Отсутствие в единичных случаях последнего элемента погребального обряда в мужских воинских погребениях с внутримогильной конструкцией в виде ложа и сруба или каменного ящика можно объяснить отчасти, например, внезапным ухудшением материального положения умершего человека (например, джут, военные набеги врагов и т. д.), хотя не стоит исключать другие варианты.
Надо отметить, что дружины существовали во многих социумах Евразии в древности и средневековье: у скифов, хунну, «саглынцев», тюрок, уйгуров, хазар, монголов и многих других [Хазанов 1975, с. 185–187; Грач 1980, c. 46–48; Владимирцов 1934, с. 87–96; Худяков 1986, с. 178; Плетнева 1981, с. 103 и др.]. Сходные тенденции выявлены не только у скотоводческих обществ, но и у народов с комплексным хозяйством, например у «тагарцев» [Кулемзин 1980, c. 166]. Важно подчеркнуть, что формирование дружины, как правило, происходило вне традиционных кланово-племенных отношений, а на основе личных связей между воинами и предводителями. При этом в состав дружины могли входить как представители элиты, так и более низших социальных групп, включая отдельных выходцев из низов общества [Крадин 1996, с. 81–82; Владимирцов 1934, с. 88–91; Кляшторный, Савинов 1994, с. 68–73].
Наконец, низшее звено в военной иерархии занимали все остальные соплеменники. Интересно привести для сопоставления сведения Сыма Цяня о простых рядовых кочевниках хунну: «Из домашнего скота у них больше всего лошадей, крупного рогатого скота и овец… Мальчики умеют ездить верхом на овцах, из лука стрелять птиц и мышей; постарше стреляют лисиц и зайцев, которых затем употребляют в пищу; все возмужавшие, которые в состоянии натянуть лук, становятся конными ратниками… в мирное время все следуют за скотом и одновременно охотятся на птиц и зверей, поддерживая таким образом свое существование, а в тревожные годы каждый обучается военному делу для совершения нападений» [цит. по: Крадин 1996, с. 86]. Аналогичные данные приводит Н.Я. Бичурин [1998, с. 58–59]: «…хунны… обыкновенно… в свободное время упражняются в конном стрелянии из лука, а во время приволья веселятся и ни о чем не заботятся».
Таким образом, «пазырыкцы», вероятно, как хунны и многие другие кочевые скотоводческие народы, в мирное время занимались хозяйством, а во время военных кампаний вливались в общеплеменное войско (или войско конфедерации племен и т. п.). Надо отметить, что среди данной группы у номадов Горного Алтая, возможно, также были отдельные представители, для которых война становилась одним из основных средств деятельности. Об этом, например, свидетельствует захоронение воина-профессионала в каменном ящике в к. 5 могильника Уландрык I с полным комплектом вооружения, включая щит, на который был уложен умерший [Кубарев 1987, с. 212].
По мнению некоторых исследователей, такие погребения подтверждают предположение о существовании не только конных, но и пеших воинов [Полосьмак 1992, с. 59; Кочеев 1998а, c. 85]. В то же время, судя по многочисленным источникам, как скифо-сакские племена Евразии (Ариан III, 8.3; Страбон VIII, 1–9), так и кочевники более позднего времени предпочитали сражаться преимущественно конными [Хара-Даван 1992, с. 86–117; Крадин 1996, с. 73–90 и др.]. Обычно в роли пеших воинов в кочевых империях средневековья выступали представители зависимых оседло-земледельческих народов. Правда, например, Страбон (VIII, 5) сообщает, что массагеты — «прекрасные наездники и пешие воины». Однако вряд ли это в целом меняет ситуацию. Не исключено, что какая-то часть «пазырыкцев» по тем или иным причинам могла выполнять роль пеших воинов (ограниченные возможности маневра, нехватка боевых лошадей из-за джута и т. д.), однако данный вопрос несомненно нуждается в более детальном изучении. Отсутствие лошадей в могилах в 54 % (если исключить из общей совокупности погребений с этим признаком захоронения «элиты») номадов свидетельствует не об их полном отсутствии у этой части населения, а о том, что они не имели достаточного материального благополучия (или оно было ограниченным), мерилом которого выступали лошади, чтобы похоронить коня в погребении человека.
Имеющиеся материалы свидетельствуют о достаточно высокой степени милитаризации пазырыкского общества. Фактически все мужское население в той или иной степени могло быть вовлечено в этот процесс. Между тем явно наметилась тенденция к формированию определенной группы воинов-профессионалов, составляющих дружину (служилую рать) вождя. Однако степень сложения дружинного войска не стоит преувеличивать. Доля погребений, которые можно отнести к дружинным, велика и составляет примерно около 30 % от всей совокупности мужских захоронений. Это свидетельствует о незавершенности начатого процесса.
Вопрос о наличии в пазырыкском обществе «зависимых людей» — рабов в разное время рассматривался многими исследователями, начиная с С.И. Руденко [1953]. Новый импульс для изучения указанной категории людей дали находки человеческих костяков в заполнении могильных ям основных погребений кочевников Горного Алтая пазырыкского времени [Кубарев 1987, с. 29–30]. Прежде чем интерпретировать такие захоронения, следует указать на методологические и культурно-исторические выводы по данной проблеме, полученные в современном кочевниковедении. Большинство ученых пришли практически к однозначному выводу, что рабство в определенной форме всегда было у кочевников, однако ни в одном таком обществе оно не получило существенного распространения [Хазанов 1975, с. 139–148; Кляшторный 1986; Крадин 1994, с. 21; Кляшторный, Савинов 1994, с. 74–75 и др.]. Такая ситуация обусловлена целым комплексом причин: низкая потребность в дополнительных рабочих руках и экономическая неэффективность использования «рабов» в скотоводческом хозяйстве; сложности в организации контроля за «зависимыми людьми». У кочевников считалось почетным личное занятие скотоводством [Крадин 1996, с. 92]. В этой связи наибольшее распространение получило домашнее рабство, основанное преимущественно на использовании женщин как в качестве наложниц, так и в бытовой сфере [Кляшторный 1986]. Письменные источники по кочевым народам упоминают захват женщин и девушек как главную военную добычу. Плененные женщины вписывались в систему семейных отношений своего господина, а также в систему хозяйственной деятельности, осуществляемой его семьей, участия как в семейном, так и в общественном производстве [Кляшторный, Савинов 1994, с. 74; Крадин 1996, с. 92–95 и др.]. Если учесть, что у номадов доля женщин в повседневном труде была всегда выше степени участия в этом процессе мужчин, то становится вполне понятным экономическая обусловленность захвата в плен именно женщин, а также широко распространенная практика многоженства и левирата [Кляшторный, Савинов 1994, с. 74]. Выделить погребения женщин-«рабынь» в общей массе погребений пазырыкского времени достаточно сложно. Вероятно, представителей этой категории зачастую могли хоронить в одной погребальной камере с мужчиной (если только его не погребали в одной могиле с женой). Вероятно, такие захоронения следует искать среди парных (мужчина и женщина) и иногда коллективных погребений. Хотя, безусловно, не стоит интерпретировать все совместные похороны мужчины и женщины как «проводы» в иной мир господина и «рабыни-наложницы».
Надо отметить, что письменные источники фиксируют, в частности у хунну-монголов и ряда других кочевых обществ, не только женщин-рабынь, но и лиц мужского пола с аналогичным социальным статусом. При этом, как правило, такие люди «становились пастухами коров и овец (чабанами), но не табунщиками — коней рабам не доверяли» [Кляшторный, Савинов 1994, с. 75]. Судя по всему, мужские захоронения в заполнении могильных ям пазырыкских курганов как раз и принадлежали представителям аналогичной социальной группы. При этом исследователи отмечают, что такие же погребения существовали и у «саглынцев» в Туве [Грач 1980, c. 48; Кубарев 1987, с. 28]. Как справедливо заметил В.Д. Кубарев [1987, с. 30], это были люди из обоих указанных регионов, захваченные во время военных действий и похороненные вместе со своими хозяевами.
В целом имеющиеся археологические данные, а также сведения письменных источников позволяют сделать вывод о существовании в «пазырыкском» обществе домашней формы рабства, в котором основным объектом эксплуатации были женщины (наложничество, домашнее хозяйство и т. д.).
Историография изучения политического устройства кочевников Горного Алтая VI–II вв. до н. э. достаточно подробно рассмотрена [Васютин 1998; Дашковский 2000; 2002 и др.]. Общий итог дискуссии по данной проблеме сводился к следующему. Одна группа исследователей считала, что у «пазырыкцев» сложилось раннегосударственное образование, а вторая, наоборот, настаивала на том, что номады находились на уровне военной демократии и незавершенного классообразования [см. обзор: Васютин 1998]. В этой связи важно обратить внимание на современные теоретические разработки этой темы, подкрепленные существенным культурно-историческим материалом. По мнению некоторых ученых, социо-культурные особенности «ранних кочевников» не имели, в отличие от оседло-земледельческих обществ, предпосылок (экология, система хозяйствования, демографический оптимум) для возникновения государства. Поэтому кочевые общества в подавляющем большинстве были организованы по иерархическому принципу и представляли собой разные формы (стадии) вождества [Крадин 1991, с. 304–307; 1993]. Среди наиболее типичных черт политических объединений номадов разных исторических периодов можно выделить следующие: многоуровневая иерархическая социальная организация; триадный (реже дуальный) принцип деления социальной организации; военно-иерархический характер общественной организации, как правило, по «десятичному» принципу. При этом, если низшие звенья (семья, семейно-родственные группы) основывались на реальных кровнородственных и экономических связях, то высшие уровни социальной организации (племена или их союзы и конфедерации, вождества) объединялись преимущественно в военно-политические структуры [Крадин 1994, с. 25]. Отсюда вытекает и высокомилитаризованный характер многих социумов кочевников [Крадин 1993; Кляшторный, Савинов 1994, с. 66–75].
Имеющаяся совокупность источников и современные методологические разработки по политогенезу древних обществ позволяют сделать вывод, что во главе «пазырыкского» общества стояли вожди племен и их конфедерации [Дашковский 2002]. В их руках сосредотачивалась вся верховная, религиозная и административная (управленческая) власть. Применительно к «пазырыкцам», как и ряду других скотоводческих обществ Евразии скифского времени, например сакам, вероятно, правомерно говорить об определенной сакрализации «вождя», который мог являться олицетворением единства всего народа и стабильности в мировом порядке. Не случайно саки и скифы после смерти своих «верховных владык» на время инсценировали хаос, разрушение и дисгармонию мира, после чего снова наступал порядок [Акишев К.А., Акишев А.К. 1981, с. 149]. В то же время говорить о теократическом характере власти у кочевников Горного Алтая нет обоснований.
Изучение социального статуса персон, выполняющих функции священнослужителей (жрецов, шаманов и т. п.) в обществе кочевников и сакрализация правителей («вождей»), — одна из наиболее сложных и слабо разработанных тем [Дашковский 2001, с. 316–319]. В археологическом отношении это проявляется в трудности обнаружить специфичные ритуальные предметы, которые подтверждали бы не факт их использования в обрядах (поскольку в определенном смысле все вещи из погребений ритуального характера), а подчеркивали бы их сугубо религиозную значимость и принадлежность к атрибутам исключительно священнослужителей. Надо отметить, что категории таких предметов могут быть как универсальными для других культур Евразии скифского времени, так и носить уникальный характер для какого-то конкретного общества. Существование именно такой ситуации можно обнаружить при знакомстве с религиозной практикой скифов, саков, «тагарцев», «саглынцев» и других этнокультурных объединений евразийских степей скифской эпохи [Вадецкая 1996, с. 46–49; 1999, с. 108; Матвеева 2000, c. 190–191; Чугунов 1996, с. 69–80; Джумабеков 1996, с. 83–86; Банников 2000, c. 177–183; Кузнецова 1988, с. 17–23; Гусева 1983, с. 89–95 и др.].
К числу ритуальных предметов, являющихся маркерами захоронений служителей культа[4] исследователи относят: бронзовые жаровни с камнями, зерна конопли, «шестиноги», каменные алтарики, специфичные зеркала [Сорокин 1978, с. 184; Могильников 1997, с. 90 и др.]. Кроме состава сопроводительного инвентаря, а также изображений на татуировках, в последние годы археологи стали обращать внимание при выявлении «жреческих» курганов и на планиграфию могильников [Полосьмак 2001а, c. 279–281]. В целом, исходя из выделяемых авторами разных критериев, к числу погребений служителей культа ученые относят следующие объекты: курган 2 могильника Пазырык, Каракольский курган, курган 1 могильника Ак-Алаха III [Шульга 1998; Могильников 1997, с. 96; Полосьмак 2001, с. 279–280]. Если учитывать все отмеченные выше признаки погребального обряда, а также особенности погребальной конструкции и сопроводительное захоронение лошадей, то в эту группу погребений священнослужителей «пазырыкского» общества, вероятно, можно включить еще два кургана могильника Тыткескень VI (раскопки Ю.Ф. Кирюшина).
Таким образом, к специфичным погребениям служителей культа более или менее достоверно можно отнести 5 курганов. Данная цифра представляется более чем незначительной, если учесть, что в Горном Алтае исследовано уже свыше 700 курганов пазырыкского времени. Поскольку необходимость в совершении определенных религиозных действий (прежде всего, погребального обряда) была постоянной, то достаточно вероятной представляется ситуация, в которой отправление культовых функций было возложено (в зависимости от сложности и значимости ритуала) на глав патриархальных семей и родов. Данное предположение выглядит еще более убедительным, если принять во внимание устоявшееся в науке мнение, что цепочка курганов — это погребения семейно-родственной группы. Могильник, состоящий из двух или нескольких таких цепочек, компактно расположенных в одном месте, принадлежал нескольким родственным общинам (своеобразному родовому клану) [Суразаков 1992, с. 53; Кубарев 1991, с. 38; Шульга 1989 и др.]. Более того, весьма интересными представляются наблюдения, сделанные В.Д. Кубаревым, при изучении могильников номадов в долине р. Юстыд. Исследователь обратил внимание на то, что в большинстве случаев цепочки курганов открывали парные захоронения мужчин и женщин, которые, вероятно, состояли в браке и являлись главами больших семей [Кубарев 1991, с. 38]. Возможно, именно эта категория людей занималась отправлением религиозных культов, в том числе следила за соблюдением канонов погребального обряда на семейно-родовом уровне.
В то же время при изучении вопроса о месте и роли служителей культа в «пазырыкском» обществе важно обратить внимание на сложность религиозно-мифологических представлений номадов и их отражение в обрядовых действиях [Полосьмак 2001; Дашковский 2002 и др.]. Вполне очевидно, что объем знаний и религиозно-мифологической информации, необходимой для совершения сложных ритуалов, выходил за пределы уровня общего развития глав семейно-родовых групп. Скорее всего, в «пазырыкском» обществе действительно наметилась тенденция к формированию особой группы служителей культа, однако данный процесс не был окончательно завершен. Это объясняется тем, что «жречество» как социальный институт существует преимущественно в обществах, начиная с раннегосударственной формы политического устройства. Номады же Горного Алтая, как уже отмечалось выше, находились только на пути поиска одной из форм такого устройства. Примечательным также является то, что все пять курганов, которые можно связать с погребениями служителей культа («жриц»), преимущественно не относятся к числу «ранних» памятников пазырыкской культуры. К общей характеристике выше сказанных процессов нужно добавить, что в социуме номадов, скорее всего, верховная религиозная власть сосредотачивалась (во всяком случае формально) у вождя племени или «конфедерации племен». Об этом может, в частности, свидетельствовать парное захоронение мужчины и женщины, с указанной выше религиозной атрибутикой, в кургане 2 могильника Пазырык. Сочетание культово-символических и управленческих функций в лице правителя было весьма распространено в различных государствах Древнего мира, а также в предгосударственных образованиях [Дашковский 2001, с. 316–319 и др.].
Палео-социологические реконструкции позволяют сделать вывод о том, что в основе общественной структуры кочевого общества в раннескифский и пазырыкский периоды лежала половозрастная структура, определяющая место номада в зависимости от его физико-генетических показателей. Вертикальная иерархия базировалась на имущественной, социальной, профессиональной и других структурах. При этом, если в раннескифский период наблюдается слабая дифференцированность указанных структур, то в пазырыкское время иерархия уже достаточно сильно выражена, что отразилось и в погребальном обряде номадов. Кроме того, именно в пазырыкской культуре стала формироваться новая социальная группа — служители культа, которой в предшествующий период не было. В отличие от «бийкенцев» для пазырыкского общества были характерны высокая степень его милитаризации, а также и начало процесса формирования дружины.
Таким образом, учитывая особенности среды обитания, уровень развития основных видов хозяйственной деятельности, демографическую ситуацию, а также иерархический характер социальной структуры «пазырыкцев», вероятно, можно сделать вывод о том, что кочевники в своем развитии прошли период сложных форм вождества и встали на путь поиска формы раннегосударственного образования. Однако в полной мере процесс сложения государства, судя по всему, не был окончательно завершен. Это обусловлено как особенностями культурно-исторического развития «пазырыкского» общества, так и в целом кочевых народов Центральной Азии скифской эпохи.
Авдусин Д.А. 1980.
Акишев К.А. 1978.
Акишев К.А., Акишев А.К. 1980. Происхождение и семантика иссыкского головного убора.
Антипина К.И. 1962.
Антонова О.В., Худяков Ю.С. 1999. Погребения воинов в памятниках пазырыкской культуры на Средней Катуни (по материалам раскопок Южно-Сибирского отряда САКЭ ИАЭ СО РАН).
Ариан. 1993.
Банников А.Л. 2000. «Жертвенники» как социальный маркер (к вопросу о наличии жреческого слоя у кочевников Южного Урала).
Бичурин Н.Я. 1998.
Бородовский А.П. 1997.
Бородовский А.П. 2000.Технология изготовления предметов из полого рога.
Вадецкая Э.Б. 1996. Атрибуты служителей культа по древним погребениям Енисея.
Вадецкая Э.Б. 1999.
Васильев В.Н. 1998. К вопросу о сарматских каменных жертвенниках кочевников Южного Урала.
Васютин С.А. 1998.
Васютин С.А. 1999. Проблемы изучения социальной организации кочевников скифского времени Горного Алтая по материалам погребений.
Владимирцов Б.Я. 1934.
Воеводова М.И., Ситникова В.В., Ромащенко А.Г. 2000. Расово- и этноспецифические особенности мтДНК представителей пазырыкской культуры Горного Алтая.
Воеводова М.И., Ромащенко А.Г., Ситникова В.В., Шульгина Е.О., Кобзев В.Ф. 2001. Сравнение полиморфизма митохондриальной ДНК пазырыкцев и современного населения Евразии.
Гаврилюк Н.А. 1989.
Гамкрелидзе Т.В., Иванов Вяч. Вс. 1984.
Геродот. 1972.
Глушкова Т.Н. 1994. Плетение и ткачество в раннем железном веке (по материалам могильника Ак-Алаха I).
Глушкова Т.Н. 2000. Традиции изготовления пазырыкских тканей.
Горяев В.С. 1997. Количественный анализ предметов погребального инвентаря и половозрастная структура.
Грач А.Д. 1980.
Гумилев Л.Н. 1993а.
Гумилев Л.Н. 1993б.
Гусева Н. 1983. К вопросу о ритуальных напитках древних скотоводов евразийских степей и Центральной Азии.
Дашковский П.К. 20016. К вопросу о служителях культа в пазырыкском обществе.
Дашковский П.К. 2002.
Джонс-Блэй К. 1997. Женщины и война в индоевропейском мире.
Добжанский В.Н. 1990.
Джумабеков Г.С. 1996. О сакральной функции котлов из семиреченских «кладов».
Калоев Б.А. 1999.
Кармышева Б.X. 1998. Изготовление войлока у узбеков.
Кирюшин Ю.Ф., Тишкин А.А. 1997.
Кирюшин Ю.Ф., Тишкин А.А. 1999. Основные этапы изучения скифской эпохи Горного Алтая.
Кляшторный С.Г. 1986. Формы социальной зависимости в государствах кочевников Центральной Азии (конец I тыс. до н. э. — I тыс. н. э.).
Кляшторный С.Г., Савинов Д.Г. 1994.
Козлов В.И. 1969.
Колчин Б.А., Сайко Э.В. 1981. Особенности развития и организации скотоводства.
Кочеев В.А. 1990. Воины пазырыкского общества.
Кочеев В.А. 1997а. Средний слой пазырыкского общества.
Кочеев В.А. 19976. Луки горно-алтайских курганов (к вопросу о луках скифского времени Горного Алтая):
Кочеев В.А. 1998а. К вопросу о защитном вооружении кочевников Горного Алтая в скифское время.
Кочеев В.А. 19986. Некоторые вопросы военного дела и военного искусства древних кочевников Горного Алтая скифского времени.
Кочеев В.А. 1999. Погребение в с. Эликманар и оружейный комплекс в курганах кара-кобинского типа (по материалам горно-алтайских курганов скифского времени).
Крадин Н.Н. 1991. Особенности классообразования и политогенеза у кочевников.
Крадин Н.Н. 1992.
Крадин Н.Н. 1993. Структура власти в государственных образованиях кочевников. Феномен восточного деспотизма: структура управления и власти. М., c. 192–210.
Крадин Н.Н. 1994.
Крадин Н.Н. 1996.
Кубарев В.Д. 1987.
Кубарев В.Д. 1991.
Кузнецова Т.М. 1988. Скифские ритуальные сосуды.
Кундо Л.П., Щербаков Ю.Г., Рослякова Н.В. 2000. Особенности бронзолитейного дела и сырьевые ресурсы металлургии скифской эпохи Горного Алтая.
Марсадолов Л.С. 2000. Планиграфия могильников Горного Алтая VI–IV вв. до н. э.
Марсадолов Л.С. 20006. Археологические памятники IX–III веков до н. э. горных районов Алтая как культурно-исторический источник (феномен пазыркской культуры): Автореф… д-ра культурологии. СПб.
Мартынов А.И. 1986. О хозяйственном освоении территорий скифо-сибирского мира.
Мартынов А.И., Алексеев В.П. 1986.
Масанов Э.А. 1969. Казахское войлочное производство во второй половине XIX и начале XX в.
Матвеева Н.П. 2000.
Михайлов Ю.И. 2001.
Могильников В.А. 1997.
Молодин В.И., Ламина В.В. 2000. Технологический анализ керамических сосудов.
Мыльников В.П. 1999.
Мыльников В.П. 2000. Технология изготовления погребальных сооружений из дерева.
Овчинников И.В., Друзина Е.Б., Овчинникова О.И., Козелыдев В.Л., Ребров Л.Б., Быков В.А. 2000. Молекулярно-генетический анализ делеционно-инсерционного полиморфизма региона V мтДНК у мумии из погребального комплекса Ак-Алаха-3.
Плетнева С.А. 1981. Печенеги, торги, половцы.
Полосьмак Н.В. 1992. Деревянные щиты из пазырыкских курганов.
Полосьмак Н.В. 1993. Исследование памятников скифского времени на Укоке.
Полосьмак Н.В. 2001.
Руденко С.И. 1953.
Самашев 3. С., Фаизов К.Ш., Базарбаева Г.А. 2001.
Сорокин С.С. 1978. Отражение мировоззрения ранних кочевников Азии в памятниках материальной культуры.
Степанова Н.Ф. 2000.
Страбон. 1994.
Суразаков А.С. 1992. О некоторых проблемах изучения социальных отношений населения Горного Алтая эпохи раннего железа:
Таиров А.Д. 1993. Пастбищно-кочевая система и исторические судьбы кочевников Урало-казахстанских степей в I тыс. до н. э.
Тишкин А.А. 1996а. Погребальные сооружения курганного могильника Бийке в Горном Алтае и культура населения, оставившего их.
Тишкин А.А. 19966.
Тишкин А.А. 1996 в. Характеристика основного направления хозяйственной деятельности населения раннескифского времени Горного Алтая.
Тишкин А.А. 1997. Изучение социально-экономической структуры населения Горного Алтая раннескифского времени.
Тишкин А.А., Грушин С.П. 1997. Что такое кенотаф?
Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1997. Захоронение человека с конем как отражение некоторых сторон социально-экономической структуры населения Горного Алтая скифской эпохи.
Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1998а. Погребения человека с конем в курганах пазырыкской культуры Горного Алтая.
Тишкин А.А., Дашковский П.К. 1998б. Значение лошади в культуре населения Горного Алтая скифской эпохи.
Тишкин А.А., Дашковский П.К. 2001. Социально-политическая организация населения Горного Алтая скифской эпохи (по материалам исследований 1960-1990-х гг.).
Троицкая Т.Н., Бородовский А.П. 1994.
Фролов Я.В. 2001. Особенности погребальной обрядности большереченской культуры (топография и планиграфия могильников, погребальные сооружения).
Чочиев А.Р. 1985. Очерки истории социальной структуры осетин. Цхинвали.
Чочиев А.Р. 1996.
Хазанов А.М. 1975.
Хазанов А.М., Шкурко А.И. 1976. Социальные и религиозные основы скифского искусства.
Хара-Даван Э. 1992.
Худяков Ю.С. 1986.
Худяков Ю.С. 1995. Археологические исследования в зоне затопления Катунской ГЭС.
Худяков Ю.С. 1996. Поминальные памятники пазырыкской культуры Горного Алтая.
Худяков Ю.С. 1997а. Оружие как показатель социального статуса в кочевых обществах Южной Сибири и Центральной Азии.
Худяков Ю.С. 19976. Роль военного дела в социальной стратификации кочевого общества.
Чугунов К.В. 1996. Погребальный комплекс с кенотафом из Тувы (к вопросу о некоторых параллелях археологических и письменных источников).
Шульга П.И. 1989. К вопросу о планировке могильников скифского времени на Алтае.
Шульга П.И. 1998. Жреческие парные захоронения с зеркалами-погремушками (к постановке проблемы).
Вождь и жрец в эпическом фольклоре тюрко-монгольских народов: некоторые особенности традиционной организации власти у кочевников
Фольклорные памятники, особенно эпические сказания о богатырях, представляют собой весьма информативный источник для изучения социального строя кочевников, равно как и их представлений о нормах организации кочевого общества. В настоящей статье попробуем на материалах фольклора осветить процесс выделения отдельных функций власти в кочевых обществах. Функции власти в данном случае понимаются как руководство управляемым населением и посредничество между народом и его божественными покровителями. Полагается, что состояние источниковой базы позволяет наметить несколько уровней проявления и отражения упомянутых функций: мифологический, родовой, улусный, государственный и общеисторический. Эпические памятники зафиксировали исключительно первые три уровня и почти не отразили четвертого; письменные же источники с разной степенью детальности описывают четвертый уровень, государственный, и отчасти третий, улусный, но умалчивают о первых двух. Общеисторический уровень — это стадия собственно научного анализа. Для раскрытия данной темы использованы материалы монгольских, калмыцких, алтайских, хакасских и якутских эпосов.
Не случайно отобраны именно они. Якутские сказания весьма архаичны и поэтому удобны для реконструкции мифологического видения мира. К тому же изображаемое ими общество патриархально, их герои существуют в рамках родового (семейного) коллектива. Алтайские, хакасские эпосы и калмыцкая Джангариада повествуют о событиях, которые происходят в недрах кочевых улусов; алтайские и хакасские — в раннем улусе (т. е. простом вождестве),
Понятие «власть» по отношению к персонажам героического эпоса очень условно. Герой обычно приобретает свои потестарные прерогативы и сверхъестественные качества вне связи с обществом, в результате благоволения небесных сил. Тем не менее, для определения функций героя в обществе это даже удобнее, поскольку они приобретаются им как бы в чистом виде, как абстракция, без какой-либо исторической конкретики. Эпический богатырь обычно выступает как естественное средоточие всех общественных функций и человеческих совершенств. Поэтому проводимое ниже разделение между эпическими персонажами ролей хана (вождя) и жреца также довольно условно. И все-таки уже на самых ранних стадиях социальности просматривается тенденция к обособлению друг от друга административной и духовной прерогатив, в чем можно убедиться на данных фольклора, на мифологическом уровне.
Сейчас нам важно пока зафиксировать, что уже на мифологическом уровне складывается представление о посредничестве между земным и небесным («Верхним») мирами как особая способность и обязанность определенного лица. Причем это лицо не является административным главой данного социума: во главе якутских родоплеменных подразделений находились старейшины и аристократы-
В якутском героическом сказании (
Так мы сталкиваемся с заметным разделением качеств лидера: от синтезного управления, воплощенного в образе отца, происходит переход к параллельному сосуществованию носителей различных прерогатив — административно-военной (так как старший сын — не только
Такое же сопряжение действующих лиц с разными качествами предстает в другом
Совместное проживание и соуправление братьев с различными функциями очень распространены в героическом эпосе. Кроме того, аналогичные отношения могут складываться у отца с сыном. Оба этих варианта присущи, в основном, персонажам, живущим в мифической, но уже земной обстановке, поэтому их удобнее рассматривать на следующем уровне отражения.
А Шилен Галдзу-батар ездит на охоту, воюет с врагами и вообще находится в центре повествования. Однако родители героя однажды все-таки выходят на первый план — в критической ситуации, при угрозе улусу со стороны чудовища-
Уже просматривается определенная закономерность. В пределах одного владения, родового улуса, находятся фактически двое правителей, один из которых воплощает мудрость и связь с высшими силами, предопределяющими судьбу, другой — силу и богатырскую удаль.
Отношения между братьями еще более показательны. Эрбэхтэй Бэргэн уважительно относится к своему старшему брагу Басымньы Баатыру (в одноименном
Приблизительно такой же расклад явлен в
Все эти ситуации, как и множество аналогичных в других эпосах, обобщенно отображены в схеме 2. Уже можно выявить два «полюса» в распределении компетенции между эпическими персонажами. Один из них (обычно старший родственник, но иногда бывает и младший) осуществляет обязанность защиты социума, другой сосредотачивает в себе умственную мощь, обладает сверхъестественными интеллектуальными способностями, позволяющими предвидеть течение судеб. Обозначим обоих соответственно как «воин» и «мудрец» и предположим, что социальное главенство принадлежит «воину», но по степени близости к божествам-миродержцам «мудрец» выигрывает, и в этом отношения его персона, вероятно, более священна.
Во взаимоотношениях «воина» и «мудреца» есть много нюансов, два из которых могут пригодиться нам для исследования. Во-первых, в упоминавшемся
Улус, развившийся из родового коллектива, сохранял родовую иерархию. В такой улус могли вливаться части других родов, сам он мог делиться и распадаться на отдельные части, но в нем все равно сохранялось общественное значение старейшин-патриархов. В силу как своего жизненного опыта, так и общепризнанного авторитета местные аксакалы имели весьма высокий статус в родовых улусах.
Характерным примером такого деятеля является персонаж огузских этногонических сказаний Коркут. Он «выступает прежде всего как мудрый патриарх племени, стоящий во главе старейшин и народа, он избирает и низлагает ханов, дает ханам и народу советы, которые выполняются как прорицание и завет, он окружен почетом как первый человек в народе, его особа священна, перед ним склоняет колена избранный по его слову хан огузов» [Жирмунский 1974, с. 541]. Поскольку Коркут считался общим пращуром всех людей огузского эля, то и огузские ханы рассматривались как младшие родичи патриарха. Во взаимных связях Коркута и ханов (схема 4) вновь возникают отношения, отраженные в схеме 2; «воин» — теперь еще и полноценный вождь, глава народа, его правитель.
Всеобщее преклонение перед старцем диктовалось не только понятным уважением к престарелому родственнику. Приоритет Коркута в выборе кандидатуры очередного хана свидетельствует о его, Коркута, высочайшем общественном ранге, ведь организация власти в ранних обществах была предприятием, явно не доступным для большинства населения. Поэтому совершенно верно утверждение В.М. Жирмунского о том, что своеобразная власть Коркута имела несомненно сакральный характер [1974, с. 542, 543]. Пока нам известно, что эта сакральная власть сводится к совершению обряда интронизации вождей и «мудрым советам». О характере таких советов также можно догадываться из эпических источников.
Подумаем, в каких советах нуждался хан? Вероятно, прежде всего в таких, которые могли бы помочь в регулировании отношений между новой формирующейся властью и подданными, а также в среде подданных. Обе эти сферы регламентировались обычным правом, а обычаи были общеизвестны, т. е. известны как представителям власти, так и подданным. Но в сложной обстановке кристаллизации власти, встающей над народом, неизбежно возникали коллизии, не предусмотренные обычными нормами. Вот здесь-то и требовались консультации от знатоков этих обычаев, а таковыми являлись старики — хранители завещанных предками жизненных устоев. Неудивительно, что на месте советника мы встречаем, как правило, старца, особенно в случае конфликта с обычно-правовыми установками. В хакасском эпосе
Более сложная структура вождества явлена в сказаниях, где сюжет строится на контактах вождя не со всем народом, а только с кругом особо приближенных лиц, его военных соратников, т. е. с дружиной. Классическими образцами таких сюжетов можно считать степные эпопеи о Гэсэре и Джангаре.
В улусе Гэсэра ханская дружина состоит не только из родственников хана. Одного из дружинников, Барс-багатура, «Гэсэр особенно любил из всех тридцати богатырей и пожаловал, оставив в дворце-хороне своем попечителем», когда отправился на войну. Однако не Барс-багатур являлся истинным гэсэровым соправителем. Во время ханских походов дома остается, кроме Барс-багатура, еще брат Гэсэра, Цзаса-Шикир, хотя он и живет отдельно от Гэсэра. Именно Цзаса-Шикир определяет, откуда исходит опасность для улуса — причем, чудесным образом, читая по перу волшебной птицы [Козин 1935, с. 142, 144, 145], выполняя, тем самым, обычную для эпического «мудреца» функцию. Сопряженность Гэсэра и Цзаса-Шикира описывается схемой 5.
Теперь посмотрим на информацию Джангариады. Самым высокородным в окружении хана-богатыря Джангара был Алтай Чэджи, сын и внук ханов. Некогда Алтай Чэджи управлял собственными владениями, но Джангар подчинил их себе, а Алтай Чэджи назначил «главой правой (стороны) своих многочисленных рядовых богатырей» [Биткеев 1990, c. 197]. Оказавшись в подданстве у победителя, Алтай Чэджи, видимо, сохранил за собой свое прежнее достояние. В одной из песен говорится, что ранее у него имелся «подобный картине дворец», в другой упоминаются пять миллионов его подданных [Биткеев 1990, с. 196; Еременко 1990, с. 23]. Судя по всему, он имел удел в пределах державы Джангара. Устойчивый эпитет Алтай Чэджи — «ясновидящий», что неоднократно расшифровывается:
Военная функция у этого персонажа отсутствует начисто. Его, случается, именуют «полководцем», но он никогда не участвует в боях. При определении, кому идти на врага в поход, при подсчете, кто сколько покорил ханств, окружение Джангара припоминает заслуги всех его ближайших соратников на этом поприще, в том числе и из правого крыла, но не называет при этом Алтай Чэджи: за ним таких ханств не числилось. Пренебрежение к главе правого крыла по данному поводу определенно сквозит в словах Джангара, когда при выборе караульного жребий выпал на Алтай Чэджи:
и все присутствующие приговорили переметнуть жребий [Биткеев 1990, c. 359]. В период самостоятельного ханствования Алтай Чэджи, возможно, и был богатырем, что следует из его полководческого титула и эпизодического упоминания клички его боевого коня (обязательный атрибут эпического образа витязя).
И все-таки, несмотря на отсутствие героического «послужного списка», предводитель правого крыла занимал высочайшее место среди улусной элиты. Ясновидение было не просто сверхъестественным свойством, но сочеталось с необычайной мудростью («Он, говорят, превзошедший всех умом мудрец» [Биткеев 1990, c. 349]). Кроме того, Алтай Чэджи выглядит довольно самостоятельным и полномочным иерархом:
Прерогативы соправителя и судьи народа семидесяти ханств (т. е. завоеванных Джангаром улусов, составивших правое крыло) сочетались и с обязанностью замещать хана в его отсутствие. Так произошло, когда поступило известие о пленении врагами дружинника Мингъяна; Алтай Чэджи, сообщив об этом тем, «кто восседал во дворце славного Джангара», снарядил бойцов на выручку. Так произошло и во время пленения самого Джангара [Биткеев 1990, c. 286, 324].
Возникает резонный вопрос: происходят ли все указанные права и властная компетенция Алтай Чэджи из его поста в правом крыле или из персональных качеств мудреца-ясновидца? Ответить поможет одна сцена. Когда Джангар отправляется сватать невесту для своего главного дружинника и побратима Хонгора, Алтай Чэджи пытается подсказать подходящую, по его мнению, кандидатуру — когда-то виденную им девушку. Хан не соглашается, так как присмотрел для Хонгора другую, и разражается следующей тирадой:
Следовательно, провидческие потенции Алтай Чэджи оказались (по крайней мере, в глазах Джангара) столь же преходящими, как и ранее его воинская доблесть. Однако влияние и полномочия главы правого крыла после приведенного разговора нисколько не уменьшились. Значит, несмотря на исчезнувшую богатырскую мощь и исчезающую старческую мудрость, Алтай Чэджи остается у кормила власти, и это может быть объяснено только незыблемостью его статуса в улусе. На этой стадии улусного развития положение «мудреца» превратилось уже в общественный ранг, сопровождаемый определенной долей власти. Отношения между Джангаром и Алтай Чэджи попробуем отразить схематически (схема 6).
Все приведенные до сих пор свидетельства раскрывают лишь косвенные следы тенденции к отделению духовной субстанции власти от «светской», непосредственно управленческой. Духовная пока является подчиненной и сопутствующей основной — военной или, как в последнем примере из
Монгольское сказание
Иногда белый шаман появляется в качестве верховного улусного иерарха. Например, в алтайском героическом эпосе
Абрам-Моос Кара-Таади, видимо, иерархически старше обоих ханов-соправителей, так как указала им, где садиться. Если появление ее в ставке Ай-каана может объясняться ненавистью к убийце мужа, Когюдей-Мергену, то ее распоряжения, думается, происходят из подчиненности Ай-каана и Кюн-каана ее покойному мужу.
Схожие отношения просматриваются в другом алтайском эпосе: «Два равных белых богатыря, два равных русых чулмуса и их ведающий Куренке-хан, имеющий коня темно-бурой масти, под их предводительством мы были повоеваны; брат Куренке-хана, Алмыс-хан, имеющий коня темно-бурой масти, а над ними всеми владычествует Чулмус-хан, у которого конь темно-саврасой масти… Над этими ханами господствует Торлоо-Эмеген, „старуха-куропатка“, у которой орбу (колотушка для бубна) о девяти концах, она вещунья, все знает вокруг» [Потанин 1915, с. 211–212]. Здесь над всей пирамидой власти опять стоит колдунья. Хотя она и не связана супружеством с каким-либо вышестоящим ханом, как Абрам-Моос Кара-Таади в «Маадай-Кара», но зато прямо указано на подчиненность ей многоступенчатой когорты правителей.
В обоих приведенных выше фрагментах шаманство является, скорее, не столько духовной функцией персонажей, сколько вместилищем их вредоносного потенциала. Ведь сверхъестественные способности никак не проявляются, и колдуньи действуют как правительницы-интриганки.
Уяснению соотношения между вождем и белым шаманом может лучше помочь текст, в котором действуют параллельно вождь и шаман. К таким текстам относится якутское
Отметим некоторые важные моменты (схема 7).
Во-первых, белый шаман занимает одну из двух высших ступеней в иерархии улуса. Во-вторых, шаман реально слабее, поскольку его напарник — «Сильный»; но номинально шаман, пожалуй, выше рангом, поскольку именуется «Лучшим». В-третьих, улус не разделен между ними («живут в одном доме»), так что строгое разделение компетенции являлось настоятельной необходимостью. Наконец, в статусе сыновей обоих персонажей можно усматривать наследственность отцовских рангов.
Улусное сосуществование вождя и белого шамана можно найти также в письменных источниках и этнографических материалах. Сначала обратим внимание на древнемонгольский институт
С одной стороны, Усун, действительно, являлся старейшиной родов, происходивших от первопредка Бодончара (по линии бодончарова старшего сына Барина). Очевидно, в этом можно видеть зачатки династийного принципа. К тому же мы замечали, что еще на семейном и родовом уровнях отражения дети «воинов» и «мудрецов» наследовали отцовский статус. С другой стороны, выясняется, что
В пользу того, что рекомендации Чингис-хана на самом деле можно трактовать как признание за
Итак: а) бааринец стал объектом священного поклонения (
Известно, что в политике Чингис-хана первосвященники-бэки не принимали заметного участия. Оставаясь воплощением сакральной субстанции, небесного покровительства над народом и империей, они разумно оберегались государем и не допускались к опасным военным предприятиям, которые хан брал на себя. Поэтому неудивительно, что письменные источники, созданные в абсолютном большинстве немонголами, никак не отразили существования верховных жрецов в монгольском улусе, а затем и в империи. Первосвященники не появлялись под стенами осажденных крепостей, не участвовали в переговорах и в сборе дани, отчего и не получили возможности отображения на страницах средневековых хроник. Тем не менее, даже по приведенным выше минимальным данным можно сделать вывод, что, в частности, у монголов ко времени создания империи (начало XIII в.) произошло отделение военно-административной ветви власти от сакральной. Неучастие
Другое дело, что «завещанные предками» порядки, отраженные в эпосе, на практике неизбежно корректировались, и сакрализованные напарники монархов в кочевых империях не получали никакой политической власти. К тому же верховный правитель и сам обладал определенным набором жреческих полномочий и необходимой харизмой, превращавшими его в подлинного лидера кочевого общества (см., например: [Трепавлов 1993, с. 62–68; Скрынникова 1997; Крадин 2002, с. 140–141]; общий анализ сакральной роли правителя в вождестве и раннем государстве см.: [Крадин 2001, с. 103–116]).
По процитированным и пересказанным выше эпическим сюжетам можно полагать, что процесс отделения одной ветви власти от другой занимал довольно длительное время. Средневековые источники застали монголов уже на той стадии, когда духовные и «светские» функции власти оформились полностью. Однако
Роль этого шамана в оформлении Монгольской империи раскрывается из двух важнейших актов — предсказаний, сделанных им Чингис-хану. Во-первых, Тэб-тэнгри предрек ему возвышение и дал прозвище «Чингис» (Обряд наречения героя богатырским именем в героическом эпосе обычно осуществлялся родовым патриархом, мудрейшим из аксакалов.), фактически он же руководил каганской коронацией в 1206 г. Во-вторых, жрец однажды заявил кагану, что Небо, дескать, колеблется, утвердить ли на царстве Темучина (Чингис-хана) или же его младшего брата, Хасара, что послужило причиной ссоры братьев и отстранения Хасара от участия в управлении империей [Козин 1941, § 244] (Кстати, мать братьев утверждала, будто Темучин рос более умным, чем Хасар, а Хасар более сильным. Эта эпическая деталь
Нетрудно убедиться, что отношения между Чингис-ханом и Тэб-тэнгри вписываются в нашу схему 8 — с той лишь разницей, что последний, видимо, предпринимал усилия по обретению политической власти, за что и поплатился жизнью. И еще одно отличие — в собственном уделе, где Тэб-тэнгри проживал постоянно и куда стекались его приверженцы, сосуществование правителей реального, с военно-административными функциями, и номинального, сакрализованного, несмотря на кровавую развязку у монголов в начале XIII в., все же могло успешно практиковаться. С одной стороны, в героических эпосах, как мы убедились, это явление было довольно обычным — значит, оно было спроецировано из действительности. С другой, в истории кочевников наблюдались реальные примеры такого соуправления.
Несколько каганских рангов существовало в Тюркском каганате. Китайские средневековые хронисты обычно называли всех каганов, помимо верховного, малыми. В свое время П.М. Мелиоранский предположил, что у древних тюрок имел хождение титул
Малый каган в литературе расценивается по-разному — то как помощник правящего государя и его ближайший родственник, то в качестве заранее назначенного наследника [Потапов, Грач 1964, с. 95; Giraud 1960, p. 212]. В тюркских рунических памятниках тоже изредка фигурирует низшая «номенклатура» — Инэль-каган и Бёгю-каган. Эпизодичность их появления в рунических текстах не обязательно свидетельствует о кратковременности существования вторичного каганства, как полагал Р. Жиро [Giraud 1960, p. 73]. Традиционность его для центрально-азиатских номадов нам может быть очевидна из эпосов. Однако теперь речь идет не о родовых и племенных улусах, а о государстве-каганате.
В тюркской государственной структуре высшие посты распределялись между представителями рода Ашина. Разверстку каганских должностей в конце VII в. в Восточно-Тюркском каганате лаконично, но исчерпывающе изложил С.Г. Кляшторный: «В 699 г. Капаган (каган. —
Историки неоднократно обращали внимание на данное явление в тюркской государственности. Встречающуюся в текстах китайскую транскрипцию
Однако это не полная аналогия с эпическим «мудрецом»-соправителем. Ведь в Тюркском каганате жреческая функция еще не обрела специальных исполнителей, и контакт с Небом осуществлял сам верховный каган, что являлось одной из основных его прерогатив (см.: [Кляшторный 1977, с. 14–15; Кляшторный 1986, с. 321]). Тем не менее, именно институт
Литература по проблеме сосуществования у хазар номинального и реального государей огромна. Нам важно лишь напомнить, что номинальный каган являлся воплощением сакральности власти; он жил в затворничестве, олицетворяя своим здоровьем и благополучием здоровье и благополучие державы и народа. В случае одряхления кагана его могли сместить или убить (см., например: [Ковалевский 1956, с. 147; Минорский 1963, c. 195]. Реальный же правитель, несмотря на свое полновластие, занимал в иерархии низшее место по сравнению с каганом. Трон его стоял справа от каганского, и титуловался он в разное время не только каганским званием —
Еще одну аналогию дает история Золотой Орды конца XIII в. Беклербек Ногай являлся главой правого крыла (западной части) государства и одновременно считался «хранителем» обычаев и заветов Бату, фактического основателя Золотой Орды. Кроме того, с 1270-х гг. Ногай обрел положение «старшего в роде» среди Джучидов [Рашид-ад-дин 1960, c. 83, 84, 105]. Однако попытка играть главенствующую роль в государстве рассорила его с большинством монгольской знати, и в конце концов его постигла та же участь, что и неудачливого узурпатора Тэб-тэнгри.
На
Причина появления указанной тенденции видится в усложнении социальных структур, невозможности для одного харизматического предводителя в полной мере осуществлять все функции управления. Специализация власти, таким образом, оказывалась тем глубже, чем более развитым и структурированным оказывалось общество. В абстрактной схеме это выглядело бы как появление особых функционеров — сначала порученцев-дружинников или придворных слуг, затем чиновников, а позже и специализированных ведомств. Но в таком раннесоциальном мире, как кочевой, этот процесс, как правило, тормозился в самом начале.
Во-первых, продолжали действовать традиции патриархального клана, которые заставляли соотносить регуляцию управления с иерархией линиджей и авторитетом аксакалов. Во-вторых, при относительной структурной стабильности самодостаточной кочевой экономики хозяйственные сферы деятельности верховной власти почти не проявлялись; каганы и
Начавшись в недрах первобытного кровнородственного коллектива, процесс разделения власти завершился в государстве. Формула данного процесса, сводящаяся к схеме 5, отразила тенденцию к дуальному членению власти. Это членение по мере социального развития модифицировалось и «обрастало» различными вариантами. На родовом уровне сказывались естественные возрастные отличия: сила являлась прерогативой молодежи, т. е. младших родичей, а жизненный опыт и житейская мудрость оставались за стариками. Так происходило пока внесоциальное разделение функций внутри первичной социальной общности (см. схемы 2 и 3).
В вождестве, где административные обязанности уже начинали закрепляться и наконец утверждались за определенной частью коллектива, происходила кристаллизация и усложнение наметившихся на предыдущей стадии «полюсов» власти. К военной знати (вождям и старшим дружинникам) отходили военная и управленческая сферы деятельности, за шаманством (жречеством), сформировавшимся из хранителей родовых культов, числились идеологические полномочия власти (см. схемы 4, 6, 7).
Наконец в государственных организмах разбираемые отношения получили полноценное обоснование (сакрализировались) и закреплялись в административной иерархии. Власть теперь полностью отделялась от подданных как институт, а «вождь» и «мудрец» становились соправителями (см. схемы 8, 9). При этом фигура «вождя» являлась порождением исторических и политических закономерностей, которые привели к формированию политической структуры, а «мудрец» олицетворял наследие догосударственных социальных структур и представлений об общественном устройстве.
В развитых обществах древний институт особого исполнителя жреческой функции, стоящего на вершине иерархической пирамиды, мог трансформироваться в организованные теократические или церковные системы, а мог и угаснуть, оставшись лишь в исторической памяти и фольклоре или продолжая теплиться в жизненном укладе отдельных общин «инородческого» населения на периферии обширной империи. Н.Н. Крадин удачно назвал последнее явление «двойной политической культурой, в которой параллельно с официальными органами управления присутствуют традиционные формы власти» [2001, с. 157].
В итоге многовекового развития формировалось своеобразное явление биархии, при котором харизма власти считалась принадлежащей двум сюзеренам с разными функциями (схема 10): старший сюзерен — «вождь» и/или «воин», верховный, полновластный и постоянный государь, в иерархической конструкции занимал положение «левого» (= восточного) партнера по управлению; младший сюзерен — «мудрец», первосвященник, номинальный государь, иногда заменяющий «воина» в его отсутствие, занимал правую сторону в иерархически организованных обрядах (что могло означать и формальное главенство в западной части государства). Полномочия старшего сюзерена простирались на все управление государством, народом и армией, за младшим же оставались лишь камлания и моления о благополучии подданных. В развитых социальных структурах кочевников ранги «вождя» и «мудреца» превращались в наследственные категории и удерживались избранными аристократическими кланами.
Бамбаев Б.Б. 1929. Отчет о командировке в Монголию летом 1926 года.
Баскаков Н.А. 1965.
Биткеев Н.Ц. и др. (пер.). 1990.
Бичурин Н.Я. 1950.
Владимирцов Б.Я. 1934.
Галданова Г.Р. 1989. К проблеме монгольского шаманизма XII–XIII вв.
Дугаров Д.С. 1991.
Емельянов Н.Ф. 1980.
Емельянов Н.Ф. 1990.
Еременко В.Н. и др. (пер.). 1990.
Жирмунский В.М. 1974.
Заходер Б.Н. 1962.
Кляшторный С.Г. 1964.
Кляшторный С.Г. 1977. Образ кагана в письменных источниках.
Кляшторный С.Г. 1986. Формы социальной зависимости в государствах кочевников Центральной Азии.
Козин С.А. 1935.
Козин С.А. 1941.
Ковалевский А.П. 1956.
Крадин Н.Н. 1992.
Крадин Н.Н. 2001.
Крадин Н.Н. 2002.
Куббель Л.Е. 1988.
Майногашева В.Е. (пер.). 1988.
Мелиоранский П.М. 1899. Памятник в честь Кюль-тегина.
Минорский В.Ф. 1963.
Потанин Г.Н. (ред.). 1915.
Потапов Л.П., Грач А.Д. 1964. Период ранних феодальных отношений. Тува в составе Тюркского каганата.
Рашид-ад-дин. 1952а.
Рашид-ад-дин. 1952б.
Рашид-ад-дин. 1960.
Романов А. (пер.) 1984.
Скрынникова Т.Д. 1989. К вопросу о формировании монгольской государственности в XI–XII вв.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Суразаков С.С. (пер.). 1973.
Сухбаатар Г. 1971.
Таскин В.С. (пер.). 1984.
Титов В. 1856.
Трепавлов В.В. 1991. Тору у древних тюрок и монголов.
Трепавлов В.В. 1993.
Шастина Н.П. (ред.). 1957.
Ястремский С.В. 1929.
Franke Н. 1978.
Giraud R. 1960.
Golden P. 1980.
Golden P. 1982. Imperial Ideology of the Sources of Political Unity amongst the Pre-Chinggisid Nomads.
Hirth F. 1899. Nachworte zur Inschrift der Tonjukuk.
Liu Mau-tsai. 1958.
Poppe N. 1928. Zum khalkhamongolische Heldenepos.
Saint Quentin S. 1965.
Образ кагана в орхонских памятниках
Среди древнетюркских рунических памятников Центральной Азии главное место по праву занимают эпитафии Бильге-кагану (735 г.), Кюль-тегину (732 г.) и надпись Тоньюкука (около 725 г.), открытые в бассейне реки Орхон. Источниковедный анализ этих сравнительно крупных текстов, начатый В.В. Бартольдом, И. Марквартом, П.М. Мелиоранским, П. Пельо и продолженный многими другими исследователями, осуществлялся: а) методом сопоставления орхонских надписей с независимыми от них группами источников (византийскими, арабскими, персидскими, согдийскими, китайскими, тибетскими, хотано-сакскими, тохарскими); б) методом выявления повествовательных закономерностей самого древнетюркского текста. Новые возможности для историографической интерпретации надписей открывает еще мало освоенный прием — функциональный анализ типических образов надписей, первым из которых является образ кагана.
Орхонским памятникам, как и другим произведениям средневековой историографии, не в малой степени была свойственна политическая тенденциозность, определяемая, прежде всего, общим социальным идеалом аристократической верхушки тюркского племенного союза. Таким социальным идеалом выступает в надписях «вечный эль народа тюрков», т. е. созданная тюрками империя. Гарантом благополучия «вечного эля» был избранный Небом каган, а основным условием существования эля провозглашены верность кагану бегов и «всего народа».
Имя кагана выступает как эпоним («в эле Ильтериш-кагана», «в эле Бильге-кагана» и синоним названия государства («земля — кагана»). Ради тюркского эля каган должен «приобретать (т. е. предпринимать завоевания) до полного изнеможения», ради «народа тюрков», он должен «не спать ночей и не сидеть (без дела) днем»). Война и мир, битва и союз — все решается по воле кагана для благоденствия «тюркского эля». Военные и дипломатические прерогативы кагана абсолютны, но ими не исчерпываются все его функции. Надписи постоянно фиксируют конкретные действия кагана и тем определяют место в системе управления. Так, каган а) поселяет и переселяет побежденные племена, т. е. заново определяет их территорию; б) расселяет тюрков на завоеванной территории, распределяя земли племенами; в) собирает, расселяет и «устраивает» тюрков в «стране Отюкен», т. е. на коренной территории народа тюрков; г) передает на определенных условиях часть племенных земель в своей собственной стране каким-либо группам иммигрантов (например, согдийцам). Главным преступлением «народа» против кагана и «вечного эля» была откочевка на другие земли, т. е. выход из-под каганской власти. Поэтому памятники полны предостережений и угроз против тех, кто замыслил отделение — откочевку, а к числу главных функций кагана отнесено «собирание» и «устроение» народа на подвластной кагану земле, т. е. создание политической организации, системы подчинения.
Более детальный анализ действий кагана в орхонских надписях несомненно добавит к образу тюркского правителя многие другие черты, определяющие его положение в общественной и государственной системе. Однако важно установить, подчинялся ли образ кагана в тексте какому-либо заранее определенному идеалу, например идеалу мудрого и смелого правителя, который полностью, или по большей части снимал реалистичность изображаемого лица, или же для трактовки образа имелась иная установка.
В орхонских памятниках упоминаются две плеяды каганов — древние каганы и каганы — современники создателей памятников. Из древних каганов двое, Бумын и Истеми, родоначальники династии и создатели империи, изображаются как великие завоеватели, добывшие тюркскому элю земли и богатства. Таким же образом изображают этих каганов в византийских, арабских и китайских исторических сочинениях. Относительно всех других древних каганов в надписях говорится нечто совершенно противоположное: «После них (т. е. Бумына и Истеми. —
Из «новой» плеяды каганов упомянуты трое — Ильтериш, его младший брат Капаган, сын Ильтериша Бильге. Деятельность Ильтериша, основателя новой династии и второго каганата, в двух текстах из трех оценивается в панегирических тонах. А в надписи Тоньюкука его образ совсем иной — это деятельный, но отнюдь не мудрый каган, обязанный всеми успехами своему советнику; более того, и каганом он стал по выбору Тоньюкука. Образ следующего кагана, Капагана, еще более противоречив. Наряду с выражениями, вполне пристойными для характеристики царствующей особы и близкого родственника, орхонские надписи прямо намекают на политическую неполноценность предшественника Бильге-кагана. Он единственный из «новых» каганов, который не был избран Небом, а сам «сел на царство» без божественной санкции. О времени его правления прямо сказано: «Тогда в Отюкенской черни не было хорошего (т. е. настоящего) владыки» (Памятник в честь Кюль-тегина, малая надпись, стк. 4). «Стеснения», которые пережил тюркский эль в последние годы правления Капагана, отнесены не только за счет «неразумного» поведения и «измен» подданных, но и за счет «теперешней порчи» самого кагана. Еще более уничижительно рисуется Капаган в надписи Тоньюкука. Иначе говоря, в более завуалированной форме (речь идет о недавней междоусобице!) повторено противопоставление между «мудрыми» и «неразумными» правителями.
Очевидно, что образ того или иного кагана характеризовался надписью по результатам его деятельности на пользу аристократического и иерархического тюркского эля, в соответствии с социальной сверхзадачей эпитафийного текста и политической тенденциозностью его автора. Вступая в противоречия друг с другом, споря в оценках и выводах, авторы орхонских надписей соперничают друг с другом в точности и убедительности описания событий, представляющимися им главными в недавней истории тюркского эля. Именно поэтому надписи подлинно историчны. Их лапидарность огорчительна, а селективность неизбежна. Их политическая тенденциозность не только не умаляет, а напротив, повышает значение надписей как исторического источника, так как сопоставление программных деклараций и дискуссионных суждений позволяет ясно обозначить социальные конфликты и политические противоречия в государстве древних тюрков.
Кипчаки средневековой Евразии: пример негосударственной адаптации в степи
В этом кратком утверждении мамлюкский историк Ахмед ибн Яхья Ибн Фадлаллах аль-Умари (749/1348-1349) описал кипчакизацию завоевателей Евразии под предводительством Чингизидов. Этот процесс, который многократно повторялся при различных обстоятельствах в эпоху политического господства Чингизидов и который дал начало современным тюркоязычным кипчакским народам, вряд ли был уникальным в истории степных народов. Поскольку многие боевые подразделения, приведенные монголами в Западную Евразию, разговаривали на различных восточно-тюркских языках, то процесс тюркизации оказался сравнительно легким и, возможно, даже естественным. Однако монгольский язык в пределах империи, по крайней мере при дворе и в правящих кругах, не исчез [Григорьев 1981, с. 81-89][6]. Когда отмечаем данный факт, мы не ставим перед собой цели проследить процесс культурной ассимиляции одной кочевой группы другой. Скорее, это всего лишь еще одна и, вне всякого сомнения, наиболее значимая иллюстрация невероятной устойчивости и адаптивности кипчакского племенного союза. Принимая во внимание историю их ассимиляции разных этнических элементов, неудивительно, что кипчаки, в конечном итоге одержали победу над своими завоевателями. Эта «победа» служила лишь последним примером уже давно усвоенной ими пассивной стратегии выживания.
Происхождение кипчаков остается одной из самых запутанных проблем тюркологии [Marquart 1914; Pritsak 1982, p. 321–340]. Этот вопрос выходит за рамки проблематики данной статьи и будет рассматриваться лишь поверхностно. Этноним Qïbčaq/Qïpčaq (араб., перс. Xifjâq, Qifjâq и т. д., арм. Xbšax, груз. Qivč’aq-i) впервые зафиксирован в плохо сохранившейся строке надписи уйгурского кагана Элетрес Билге-кагана (747–759) на так называемом Селенгинском камне. Прочтение надписи и, значит, ее исторический контекст неясны[7]. В любом случае, эти кипчаки не находились на значительном удалении от уйгурской территории в Монголии. Возможно, это был тот самый регион, который в «Книге дорог и царств» начальника разведки Аббассидского халифата Ибн Хордадбеха (Ibn Xurdâdhbih) (середина — конец IX в.) назван их территорией, находившейся по соседству с киргизами [Ibn Xurdâdhbih 1889, p. 31], т. е. в восточной, центрально-азиатской области племенного союза кимаков [Кумеков 1972], центр которого располагался в Сибири. Однако через сто лет в анонимном персидском географическом трактате «Регионы мира» (372/982) описывалось, что они по-прежнему были подданными (возможно, лишь номинально) союза кимаков, но проживали уже к югу от «северных незаселенных земель» и к северу от печенегов (последние жили в Волго-Уральском междуречье) [Sotoodeh 1962, p. 87]; [Minorsky 1970, p. 101]. Ясно, что имело место продвижение на запад. Таким образом, один из аспектов этногенеза кипчаков тесно связан с союзом кимаков.
Другие элементы племенного союза, который стал называться кипчаками, по многим, но не по всем источникам, ведут свое происхождение от алтайского племени или объединения Кун, имевшего, возможно, монгольские корни. Как нам известно из отчета (около 1120 г.), сохраненного аль-Марвази, придворным врачом при Сельджукидах, в первые десятилетия XI в. куны вследствие волнений во Внутренней Азии переместились на запад, при этом продвигая впереди себя другие кочевые народы [Marvazi 1950, p. 18]. Куны или стали частью клонящейся к упадку кимакской конфедерации, или одержали над ней победу. Название
Непрекращающиеся волнения в киданьской империи Ляо в Северном Китае, результатом которых стало разрушение этого государства чжурчжэнями в третьем десятилетии XII в., привели к тому, что другие кочевые элементы Внутренней Азии переместились или были вытеснены в Центральную Азию, а затем в западно-евразийские степи. Здесь они влились в кипчакский союз. Таким образом, в середине XII в. олберлики, имевшие, возможно, монгольское происхождение, мигрировали в Дешт-и-Кыпчак и установили контроль над целой группировкой восточных кипчаков [Golden 1986, p. 5–29], что является одним из немногочисленных примеров, о которых мы располагаем письменными свидетельствами (биография кипчакского военачальника оберликского происхождения, состоявшего на службе у Юаней) этого процесса. Несомненно, существовали и другие подобные примеры, которые не были письменно зафиксированы.
Возникшая в результате политая представляла собой протяженную кочевую конфедерацию, сочетавшую в себе элементы различного этнического и лингвистического происхождения, в том числе монгольские и иранские, часть которых представляла собой весьма архаичные группы, подвергшиеся тюркизации. Другие, такие, как аланоасские, были тесно связаны политически. Подобная этническая и лингвистическая гетерогенность была характерна для большинства объединений и государств, имевших тюркское кочевое происхождение. Эта общность простиралась от Дуная до степей, окружавших города среднеазиатских оазисов, особенно Хорезм, и глубоко вдавалась в Западную Сибирь. По-видимому, она подразделялась на множество субконфедераций, имевших четкую географическую локализацию. Их можно определить следующим образом: Центральная Азия — Казахстан, междуречье Урала (Яик) — Волги (Итиль), районы рек Дон, Днепр и Дунай. Мусульманские, основанные на западных материалах (аль-Идриси), и венгерские (Симон де Кеза) источники также отмечают регионы и народы, называемые «черной» и «белой» Куманией (Cumania) [al-Idrisî 1970–1984, fasc. IX 915, 916; Simon de Kéza 1937, p. 146, 148].
Наши данные, основывающиеся, главным образом, на русских летописях, также предполагают существование разнообразных группировок. В ходе времени они могли подвергаться значительным изменениям. Прицак полагает, что только в Западной Евразии он нашел по меньшей мере двенадцать групп, а именно волжская, донская, донецкая, днепровская-левобережная, днепровская-луговая, азовская, крымская, днепровская-правобережная, киевско-корсунская (херсонская), бужская, лукоморьевская и дунайская [Pritsak 1982, p. 342–367; см также: Кудряшов 1948, с. 134; Плетнева 1975, с. 262–281]. Русские летописи дают сведения о названиях родов и племен (хотя в источниках они не всегда четко определены) и упоминают одну важную куманскую политическую субконфедерацию так называемых «диких половцев» [Golden 1979–1980, p. 296–309]. Они были неизменно враждебно настроены по отношению к киевским правителям и обычно заключали союз с теми русскими князьями, которые противостояли великому князю. В середине XII в. «дикие половцы» включали в себя племена олберлик и токсоба. С этим союзом были связаны две семьи великих вождей: род Боняка и его сына Севенча и род Шарукана, его сына Атрака (русское
Одной из наиболее примечательных черт истории кипчаков Западной и Восточной Евразии является отсутствие государства, что следует из известных нам данных об их социальной и политической организации. В этой связи нам, вероятно, следует показать, что мы понимаем под государством. Оно подразумевает централизованную политическую власть, которая монополизирует (или делегирует) управление и регулярно взимает налоги на более или менее определенной территории. Государство провозглашает «преимущество применения голой силы для решения социальных проблем» [Fried 1967, p. 230]. Оно обладает военной силой, способной защитить его перед лицом внешнего или внутреннего врага. Кроме военных и налоговых чиновников, оно имеет в своем распоряжении другие «эксплицитные, комплексные и формальные» органы управления. Оно руководит и устанавливает правила для общества, в котором производительные силы являются достаточно развитыми для того, чтобы породить, в различной степени, социальную дифференциацию, стратификацию и создать излишки, необходимые для содержания государства. Социальные связи основываются не на узах родства и обычаях. Кроме того, существует государственная идеология, которую чаще всего подкрепляет организованное духовенство и понятие гражданства [Claessen, Skalnik 1978, p. 21; Krader 1968, p. 9–10, 13; Sagan 1985, xvi, xx, xxi]. M. Фрид отмечает: «Точка концентрации является одним из основных принципов организации: иерархия, дифференцированная степень доступа к основным ресурсам, повиновение официальным лицам и защита территории». Оно сохраняет себя «и физическими, и идеологическими средствами, путем поддержания военных сил и путем создания идентичности среди других подобных организационных единиц» [Fried 1967, p. 235]. В своей основе государство должно быть «совокупностью организаций, наделенных властью принимать обязательные для народа решения, и организаций, юридически располагающихся на определенной территории, которые внедряют эти решения, используя, при необходимости, силу» [Evans, Rueschemeyer, Skocpol 1985, p. 46–17].
Не все эти критерии могут быть применимы при анализе степного общества. Мобильность — колоссальное военное преимущество кочевников — была также и источником потенциальной политической слабости. Чтобы компенсировать эту слабость и непостоянство территориальных связей, в кочевой политической организации [Khazanov 1984, p. 138–142], даже на государственном уровне, по крайней мере на его ранних этапах, продолжали играть роль весьма политизированные родовые факторы. Крэдер называл такую общность «кровнородственным государством» [Krader 1968, p. 4]. Структуру кочевого общества определяли семья и айл, род, племя и насущные нужды пастбищной экономики, которые требовали определенного уровня кооперации, взаимодействия родственных связей и экономической деятельности. Те, кто претендовал на создание государства, часто вынуждены были прибегать к силе по отношению к своим собственным обществам, чтобы ввести их в рамки этих базовых уровней организации.
Состояние безгосударственности, характерное для кипчакской политической организации, было типичным для большинства кочевых сообществ региона. Кочевые тюркские племена Евразии передвигались вперед и вспять вдоль континуума, на одном полюсе которого находилось «первобытное» безгосударственное общество, а на другом — «передовое комплексное» общество. Первое из них было способно лишь с трудом управлять собой, а второе стояло на пороге какого-то варианта ранней государственности. В западно-евразийских степях безгосударственность была нормой вплоть до того момента, когда государство было привнесено извне другими кочевниками или когда кочевники завоевывали оседлое общество, в котором существовало государство (и вследствие этого покидали степь). Значит, государственность означала резкое отклонение от нормы. Кочевники Внутренней Азии, столкнувшись с мощью Китая, вынуждены были создавать государства. В Центральной и Западной Евразии подобного давления не было. Великие державы региона не имели возможности массированно и продолжительное время воздействовать своей военной мощью на степь. Расстояния были слишком велики, территории слишком обширны, а добыча — слишком мала.
Взаимодействие этих кочевых сообществ с их оседлыми соседями (всегда являющееся у кочевников решающим фактором государствообразования и вследствие тесного переплетения обоих процессов — и народообразования) могло происходить как мирным, даже симбиотическим, путем, так и в обстановке конфликта. Несмотря на то, что слабая экономика кочевников побуждала их совершать набеги и грабежи и зачастую именно они оказывались инициаторами враждебных отношений, все же не всегда причиной столкновений были они. Точно так же, хотя, за редким исключением, они считались великими завоевателями, их завоевания обычно ограничивались захватом территорий других кочевников в степи. Кочевники редко занимали оседлые земли. В ходе истории, особенно в начале Нового и в Новое время, чаще всего было наоборот.
Хотя кочевое хозяйство предоставляло больше благ индивидуальным кочевникам и давало значительно больше личной свободы, чем это было доступно оседлым крестьянам, все же пастбищное производство не могло сравниться с земледелием в производстве продуктов питания. Поэтому сельскохозяйственные общества могли обладать автаркией и содержать большее количество населения. А кочевые сообщества вынуждены были взаимодействовать с оседлым миром для того, чтобы получить доступ к тем материальным благам, которые сами не производили [Khazanov 1984, p. 46, 50, 70–72, 81, 83; Braudel 1979, p. 104]. Пастушеское хозяйство является значительно более рискованным видом деятельности, чем земледелие. Эпизоотии сокращали численность скота, перепроизводство требовало расширения пастбищ и, как следствие, вело к кровавым столкновениям в степи. Побежденный был вынужден откочевывать, становясь, в свою очередь, причиной целой серии степных миграций. Эти волнения выплескивались на оседлые территории, которые и без того страдали от набегов [Khazanov 1984, p. 69–72, 78–79, 81; Ecsedy 1981, p. 210–212]. В редких случаях отчаявшиеся кочевники завоевывали земледельческие зоны и оседали в них.
Кочевое сообщество было безжалостным по отношению к своим членам. Чаще всего те, кто из-за неправильного хозяйствования или из-за невезения были неспособны содержать количество скота, соответствующее уровню выживания (обычно 60-100 голов овец и лошадей, составлявших большую часть их стад, и меньшее число коров, коз или верблюдов), не найдя работы у богачей или у родственников, вынуждены были осесть [Jagchid, Heyer 1979, p. 289; Barth 1961, p. 16–17, 108–109; Хазанов 1975, с. 150–151]. Обнищавшие, «неприкасаемые» члены кочевого общества часто становились соратниками тех, кто претендовал на завоевания и создание государства в кочевом мире. Кроме того, они, а нередко и рядовые кочевники создавали банды, жертвами набегов которых в равной мере были как другие кочевники, так и оседлое население. Благодаря великолепному искусству верховой езды и военной выучке, отточенным постоянной жизнью в седле, кочевник был замечательным воином и смертельно опасным врагом [Sinor 1972, p. 177; 1981, p. 134–135]. Его навыки пользовались большим спросом. Фактически, все государства, соседствовавшие с евразийскими степями, имели наемников из числа таких кочевников. В зависимости от обстоятельств отношения могли иметь разные формы: союзнические (часто скреплявшиеся брачными узами (ср. альянсы куманов с русскими князьями, близкие связи хорезмшахов с кипчаками, йемеками и другими, связи грузинских царей с Шаруканидами), вассальные (ср.
Вражда между кочевниками и оседлыми обществами проистекала из-за проблемы доступа к продуктам питания и изделиям ремесла, производившимися оседлыми земледельцами и горожанами. Для кочевника торговля и набеги были лишь двумя стратегиями для достижения одной цели — получения необходимых или желаемых товаров. Избранная стратегия обуславливалась балансом военных сил. Ослабленные границы делали грабительские набеги более эффективным средством получения товаров. Сильные государства не только заставляли кочевников заниматься торговлей, но зачастую диктовали условия и контролировали поведение кочевников либо перспективой увеличения объемов торговли, либо, напротив, угрозой ограничить ее. Такую политику для обеспечения безопасности своих границ проводил Китай [Yu 1967, p. 4–5; Jagchid 1977, p. 177–204; Khazanov 1984, p. 202-206, 209, 211–212]. Эти необходимые торговые взаимоотношения и конфликты из-за доступа к товарам могли послужить катализатором политического развития кочевников. А поскольку зачатки государства существовали в большинстве кочевых обществ, то движение к государственности, получив необходимый стимул, легко становилось эффективным. Хотя мнение о том, что кочевые общества обладали внутренними силами, способными создать государство, все еще дискутируется, тем не менее, почти несомненно, что главную роль играло внешнее воздействие. Его источник мог находиться на значительном удалении, но он, бесспорно, находился в оседлом обществе.
Племенная конфедерация, получившая толчок в этом направлении, сначала объединяет соседние, а затем и более дальние племена подобно снежному кому. Дж. Дэр назвал этот эффект суперстратификацией [Deér 1938, p. 10–16]. Высвобождающийся при этом динамизм легко преобразовывался в завоевательское государство, особенно тогда, когда в результате междоусобных войн снижалась обороноспособность оседлых государств. По мнению некоторых ученых, еще одним катализатором перехода кочевников к государственности было их включение в международную торговлю (ср. «Шелковый путь», большая часть которого пролегала через территории, контролировавшиеся кочевниками), желание контролировать или использовать ее, а также стимулирующие контакты с международными городскими торговыми группами (например, из центрально-азиатской Согдианы) [Pritsak 1981, p. 15–17]. Как мы увидим, перед эпохой Чингизидов формирование государства в степи явилось, главным образом, результатом взаимодействия с Китаем. Такие кочевые государства, расширяясь к западу, включали в себя другое, степное население. Те тюркские государства, которые возникли после падения Тюркского каганата, являлись, так или иначе, наследниками этой империи, результатом интервенции соседней великой оседлой державы или следствием завоевания уже существовавшего оседлого государства. Нет ни одного случая, когда бы государство в степи возникло спонтанно.
Создание государства несло угрозу и рядовым кочевникам. Если оно было создано в результате завоевания оседлого государства, то правящий дом кочевников, увлекаемый притягательной силой утонченной городской культуры, которая теперь находилась в их распоряжении, очень скоро превращался в царскую династию в соответствии с оседлыми традициями. Через несколько поколений он полностью отдалялся от племенных элементов, приведших его к власти. И наступал момент, когда то государство, которое было завоевано кочевниками, пыталось обложить их налогами. Противостояние между правителем и племенами часто приводило к падению династий (ср. Великие Сельджукиды). Кочевые государства в степи или по соседству с ней создавали таких же правителей «по небесному повелению», которые должны были уделять много времени борьбе с мятежными племенами (ср. Тюркский каганат). К тому же экономическое положение рядовых кочевников с созданием государства существенно не улучшалось, точнее, есть свидетельства того, что они становились не богаче, а беднее (ср. монголы эпохи Чингизидов) [Далай 1983, с. 116–120].
Когда кочевые государства разрушались, племена и роды, составлявшие их, всего лишь перегруппировывались, иногда под руководством родов, происходивших (или заявлявших, что происходят) от «харизматического» правящего дома, или под руководством новых родов, но чаще всего не как государства. Они возвращались к определенной точке континуума между безгосударственностью и государственностью в ожидании нового катализатора, который мог бы снова подтолкнуть их к государству. Такая характеристика придавала кочевым государствам эфемерный и пестрый облик.
В заключение нашего обсуждения кочевой безгосударственности и государственности приведем замечание В.В. Бартольда о том, что кочевники обычно не стремятся к политическому объединению. Ханы появляются и присваивают власть только в особых обстоятельствах. Их не избирают и не приглашают [1963–1977, с. 22–23]. Безгосударственность, таким образом, предоставляет кочевнику больше свободы, чем государство, и, с точки зрения кочевника, она во многом предпочтительней, чем государственность. И если взглянуть с этой точки зрения, то отсутствие у кипчаков государства не является чем-то необычным. Внимания заслуживает то, какие стратегии использовали кипчаки для взаимодействия с окружавшими их различными политическими образованиями.
Для того чтобы дать рассматриваемой проблеме должную оценку, а также для того, чтобы документально подтвердить свои рассуждения, мы должны, прежде всего, представить краткий обзор истории кочевых сообществ внутреннеазиатского происхождения[8], располагавшихся на территориях кипчаков. В первую очередь речь идет о центрально-азиатских и восточноевропейских гуннах. Они, по-видимому, произошли от группировок, вытесненных в Среднюю Азию в результате того, что сообщество хунну во Внутренней Азии потерпело целую серию поражений от ханьского Китая и его протомонгольских союзников сяньби. Этнические корни и языковая принадлежность и азиатских, и европейских гуннов не выяснены (о миграциях см.: [Czeglédy 1983, p. 1–33, 88–92]; о хуннском языке см.: [Maenchen-Helfen 1973, p. 376ff; Doerfer 1973, p. 1–50]). Также дискуссионным является вопрос о том, действительно ли хунну создали государство[9].
Еще меньше мы знаем о структуре гуннской политии в Европе. Вполне возможно, что гунны сохранили некоторые элементы политических традиций хунну, т. е. имперскую федерацию. Нет достоверных свидетельств того, что они собирали налоги. Правда, они получали дань или «субсидии», которые, в сущности, вымогались у поздней Римской империи. Как бы хорошо не была организована эта система, все же ее вряд ли можно назвать управлением. Наши источники упоминают видных представителей гуннского общества, в которых кое-кто из ученых усматривает развитую аристократию. И здесь данные тоже противоречивы [Maenchen-Helfen 1973, p. 180–186, 190–198].
Возможно, речь идет о родовых и племенных вождях. Не вполне ясные свидетельства указывают на существование «царского», т. е. правящего рода, из которого происходил Аттила, а восточно-римские источники дают общие сведения о «царстве гуннов» [Priskos 1903, p. 121]. Тем не менее, есть некоторые основания полагать, что у них существовала система управления, выходившая за рамки военной структуры типичной кочевой конфедерации. Под руководством динамичного харизматического лидера, такого, как Аттила, эта конфедерация росла, присоединяла к себе новые элементы (степных кочевников и других, например готов и славян), и в результате длительного взаимодействия с римским миром, из которого получала огромные материальные блага, она могла бы развиться в раннее государство. Этот возможный прогресс внезапно прервался из-за смерти Аттилы в 453 г. (при невыясненных обстоятельствах) [Иордан 1960, лат. 171–172, рус. 116–117][10]. Мятеж покоренных племен в 454 г., кульминацией которого была гибель сына Аттилы Эллака, и выход из конфедерации многих из них лишь подчеркивают хрупкость ее структуры. В дальнейшем легенда об Аттиле, по-видимому, использовалась в идеологических целях дунайско-балканскими булгарами, которые, если предположения современных ученых справедливы, связывали свой правящий дом с потомками Аттилы и таким образом легитимировали его (см. ниже).
В следующем столетии кочевники Западной Евразии, различные огурские племена (огуры, оногуры, шара огуры, ут(р)игуры, кутригуры) и сабиры, появившиеся в этом регионе в связи с наступлением аваров в 463 г. [Priskos 1903, p. 586][11], не создали политической структуры выше уровня племенного союза. Византия использовала их разобщенность и соперничество с роковыми для них последствиями (например, братоубийственная война между ут(р)игурами и кутригурами, спровоцированная Константинополем в середине VI в.) [Procopius 1928, p. 84–95, 235–251; Agathias 1967, p. 176–179; Menander 1903, p. 170–171]. Когда на этой арене[12] в 557 г. появились авары, они присоединили к себе некоторые из этих племен (например, кутригуров) и нашли убежище в Паннонии. Здесь они постепенно осели, но продолжали совершать грабительские набеги и войны с Византией, как и их предшественники в Паннонии, европейские гунны. Подобно последним, они сохранили элементы политической структуры своих внутреннеазиатских предков. Византийские и латинские источники сообщают, что ими руководил
Какой бы ни была государственная или государствоподобная структура европейских аваров, они, или, скорее, их правящие роды, принесли ее из Внутренней Азии. Они не создали государства на европейской земле. В типично степной манере, как только они ворвались в этот регион, они захватили другие племена и распространили на них те элементы своего государственного/государствоподобного аппарата, которым обладали. Будучи союзниками и противниками Константинополя, они собирали дань, накапливая колоссальные богатства, которыми, по-видимому, воспользовались Каролинги, победившие аваров в конце VIII в.
Византийцы не были совершенно пассивны перед лицом этой постоянной, если не сказать традиционной, опасности. Они искали союзников в Понто-Каспийских степях и при любой возможности поддерживали те общности, которые обладали достаточной силой, чтобы противостоять или контролировать угрозу, исходившую из степей. На первых порах такие союзники не заставили себя ждать. Речь идет о тюрках, которые быстро объединили в свой союз все кочевые племена Понто-Каспийских степей. Из китайских источников следует, что тюрки, несомненно, заимствовавшие многие элементы у жуаньжуаней (включая титул
Когда в конце VI — начале VII в. Тюркская держава, разрываемая внутренними раздорами и давлением со стороны Китая, стала клониться к упадку, Византия обратила свой взор на булгар. Они представляли собой племенной союз, который, по нашим источникам, впервые появился в 480 г. [Златарски 1918, 1927, repr. 1970, c. 81–82; Beševliev 1980, p. 83]. Император Ираклий (610–641), боровшийся не на жизнь, а на смерть с сасанидским Ираном, поддерживал и булгарский союз в Понтийских степях, и хазарский союз, который окреп под тюркским патронажем в низовье Волжско-Северокавказской зоны. Ираклий был заинтересован в обращении (в 619 г.) Кубрата, вождя булгар [John of Nikiu 1916, p. 197], как части широкого плана сдерживания аваров, которые к этому моменту уже объединили свои силы с персами. К 635 г. булгарская конфедерация под предводительством Кубрата (происхождение которого не выяснено), по-видимому, добилась независимости от аваров [Kollautz, Miyakawa 1970, p. 159–160; Besevliev 1980, p. 149][13]. Нам нет необходимости углубляться в эту тему, краткая история
Хазарский каганат, возникший в 650 г., был значительно ближе к своему тюркскому прародителю и сохранил многие его должности, титулы (qaǧan, yabǧu, šad, tudun и т. д.), структуры и традиции (например, церемонии инвеституры). Отличие Хазарского каганата состояло в том, что в нем существовала сакрализованная дуальная царская власть, в которой старший царь, каган, являлся церемониальной фигурой, гарантировавшей
Второй (Восточный) Тюркский каганат распался из-за междоусобиц в 742 г. В последующей борьбе победу сначала одержало племя басмыл (под предводительством Ашина-кагана), а затем уйгуры (в 744–840 гг.). Уйгуры, вождь которых возвысился до ранга ябгу в период короткого правления басмылов, стали каганским народом. Правитель карлуков в награду за заключение союза с басмылами тоже стал ябгу. Кроме того, этот высокий ранг получил и вождь огузов. Конфликт между членами этой тройки был неизбежен. Карлуки под предводительством своего ябгу ушли на земли западных тюрков (ок. 745 г.) и способствовали гибели Западного каганата в 766 г. [Pritsak 1951, p. 233–274; Pritsak 1953, p. 403; Beckwith 1987, p. 126]. Огузский союз, тоже вынужденный покинуть родные земли во Внутренней Азии, в 770-е гг. переместился в регион к западу от центрально-азиатской территории, заселенной карлуками, в сыр-дарьинскую степную зону [Golden 1972, p. 54].
Карлуки и огузы оставались племенными конфедерациями, а не государствами в течение двух столетий. Другие племенные группировки, которые раньше были частью Тюркской империи, например кимакский союз, находились на таком же уровне политической организации. Они сохраняли элементы тюркского аппарата управления, особенно титулатуру, в частности титул, который вождь их правящего рода носил в тюркском государстве. Так, карлукские и огузские правители продолжали величать себя ябгу. Когда киргизы, свергшие в 840 г. уйгуров, не смогли продолжить тюркские традиции (каганат при тюрках и уйгурах находился в Монголии, близ священных мест на Орхоне), на каганат, по-видимому, стал претендовать карлукский ябгу. Свидетельства этого содержатся в мусульманских источниках[15]. Так называемая Караханидская династия возникла именно в этих условиях, связанных с большей или меньшей степенью исламизации и значительными контактами с культурой ирано-мусульманских оазисных городов-государств, с которыми торговали, а иногда и совершали на них набеги. Точное происхождение правящей династии этого государства (из рода ашина, или из правящих родов карлук, ягма, тогуз огуз) до сих пор не выяснено. Хотя его можно назвать, в некоторой степени, наследным государством тюрков, хотя бы с точки зрения структуры (дуальный каганат) и династии (?), оно все же было в большей степени захватническим. Завоеванные им иранские городские области Туркестана были регионами древней оседлой культуры и государственности. Караханиды всего лишь привили некоторые основные традиции тюркской власти на оседлую территорию и управление, которое было у Саманидов. Этот процесс упрощался благодаря тому, что составлявшие население страны две этнические группы, тюрки и иранцы, были носителями мусульманской культуры. Исламизацию важных элементов их политической культуры можно проследить в
Наконец, мы можем отметить, что племенные союзы печенегов и восточных огузов (русское название — торки), которые доминировали в Понто-Каспийских степях после падения хазарского царства в конце X в., оставались конфедерациями и никогда не достигали уровня государственности [Golden 1982, p. 63–68].
В этом смысле проблему представляет кимакский союз, который был основой кипчакской конфедерации. Прицак, выдвинув целый ряд сложных филологических и исторических аргументов, содержащих множество предположений, приходит к выводу о том, что кипчаки произошли от «восточных тюркютов», которые были вытеснены на запад после того, как уйгуры закрепились в Монголии в 744 г. В конце IX в. протомонгольские *куомаки/кимаки (кит. K’u-mo), пришедшие в район Иртыша из Маньчжурии, стали их восточными соседями. Тюркские кипчаки называли их куманами[16]. Эта гипотеза интересна и обоснованна, однако наши источники настолько скудны, что не позволяют полностью принять эту интерпретацию. Сюмер, в сходном гипотетическом ключе, связывает их с упоминавшимся в орхонских надписях народом Чик [Sümer 1980, p. 31–32], который подчинялся тюркам. Кумеков предполагает, что около 650 г. они обитали на севере Алтая, в районе Иртыша. Они могли быть одним из племен, подчинявшихся Западно-тюркскому государству, которое тогда клонилось к упадку. Вскоре после этого, полагает Кумеков, они добились независимого статуса. Затем они переместились в Южно-Уральский регион (западное, кипчакское крыло) и северо-восточное семиречье. Здесь они граничили с тогуз огузами (уйгурами) Восточного Туркестана, а на юге — с карлуками. Такая реконструкция подразумевает, что они были частью Тюркского каганата. Эта точка зрения подтверждается наличием у них тюркских титулов (например, шад, тутук, байгу [recte yabǧu]). Согласно реконструкции Кумекова, после падения в 840 г. уйгурского государства, некоторые вассальные уйгурские племена присоединились к кимакам. Именно благодаря этому они приобрели статус народа под предводительством ябгу (в тюркской терминологии:
Тамим ибн Бахр, который путешествовал по тюркским землям в IX в., упоминает, что «царь кимаков» проживает примерно в восьмидесяти днях пути от Тараза [Minorsky 1948, араб. текст с. 281 / пер. с. 284]. Аль Якуби, также в IX в., в своей книге
Ибн аль-Факих (умер ок. 340/951-952 г.) в манускрипте Машад / (f. 168а) [Кумеков 1972, с. 116] сообщает, что огузы, тогуз огузы и кимаки являются самыми сильными тюркскими народами и все имеют царей. Хотя у тогуз огузов/уйгуров, конечно, было государство и цари, даже когда они рассеялись после 840 г., этого нельзя сказать об огузах. Поэтому эти данные представляются довольно неопределенными. Является ли «царь» всего лишь условным обозначением, которое наши источники применяют к любому правителю, вождю и т. д., или он подразумевает наличие царства и государственного аппарата? Что касается кочевников, я все же склоняюсь, в основном, к первой точке зрения, поскольку во всем огромном количестве источников мы не находим подтверждения существования государственного аппарата. Лишь в
Неизвестный составитель утверждает, что «царя кимаков называют каганом. У него в стране кимаков есть одиннадцать наместников (
Несколько другую картину представляет Гардизи, который писал в середине XI в., но пользовался мифами и данными более ранней эпохи. Он перечисляет семь племен, которые составляют кимакский союз: îmî, îmâk (= Yimek ← Kimek[17]), Tatar, Bayândir, Xifcâq, Lnîqâz, ’jlâd, и прослеживает их правящий дом от «Tatârân». В представленных им этногенетических мифах титулы шад и тутук (выступающие в роли собственных имен) ассоциируются с правителями. Что для нас особенно важно, Гардизи не упоминает о кагане. Он, скорее, говорит о том, что «их предводителя (ra’is-i išân) называют *Yinal Yabǧu (
Ясно, что после 840 г. необходимо было переосмыслить легитимность каганата. Вплоть до того момента каганат ассоциировался с осуществлением политической власти в Монголии и Южной Сибири, традиционных локусах тюркского владычества, и с обладанием символическими священными землями. Мы уже кратко охарактеризовали адаптацию карлуков и других народов, которые находились в тесном взаимодействии с исламским обществом. Кимаки же жили на значительном удалении от них. В отличие от карлуков, огузов и более мелких туркестанских группировок, находившихся в непосредственном контакте с урбанистическим исламским сообществом в экономическом, культурном и физическом отношении, кимаки не граничили с ним. Решение проблемы, возможно, следует искать в факте вовлечения кимаков в международную торговлю. Как бы далеко они ни находились от политико-военных перспектив великих городских центров, кимаки были настолько важны для мусульманских торговых интересов, что географы предоставляли информацию о том, как до них добраться (например, Гардизи приводит данные о путях, ведущих к кимакам).
Ответ на наш вопрос заключается, думается, в том, что кимаки торговали мехами. Кочевники издавна властвовали над лесными народами, которые охотились и меняли пушнину. Эта была модель, которая, возможно, шла от скифских времен (объясняющая некоторые иранские элементы в финно-угорских языках) [Ligeti 1943, p. 41–42, 54–57][18] и продолжалась в эпоху Чингизидов [Allsen 1985, p. 28–31]. А потому, вероятно, кимаки продвигались к государственности, основываясь (предположительно) на тюркских традициях (которые нашли отражение в некоторых титулах), в ответ на угрозу со стороны соседей и, что еще важнее, вследствие использования прибыльной пушной торговли. И здесь импульсом к созданию государственности послужил внешний катализатор: экономическое господство над лесными народами и влияние, хотя и на расстоянии, мусульманских городов — конечной цели их торговой деятельности. Если составитель не перепутал их с кем-то (может быть, с Киргизским каганатом), то этот пример может считаться одним из немногих случаев появления государства в степи. Что заставляет немного колебаться в принятии гипотезы о кимакской государственности, так это то обстоятельство, что кипчакская конфедерация, которая вышла из кимакского союза, ничего не взяла из этого наследия государственности. Если кимакское государство и существовало, оно не имело глубоких корней.
В
Как мы уже отмечали выше, конфедерация под руководством кипчаков сформировалась в ходе или сразу после кунской миграции. К сожалению, мы не располагаем источниками, проливающими свет на процесс интеграции кунов и кимаков и на превращение кипчаков в господствующий элемент. К 1031 г. или около того кипчаки и союзные племена чуграков и кучетов/кочетов уже беспокоили границы Хорезма. Спустя короткое время они оказались втянутыми во внутренние дела хорезмшахов как «союзники» или, что более вероятно, как наемники и использовались для достижения политических целей внутри государства [Baihaqî 1324/ 1945, с. 86, 316–333, 682–684]. Считается, что один из сельджукских руководителей, Чагры Бег, вскоре после победы сельджуков над газневидами при Данданкане в 1040 г., которая открыла им путь к созданию своего государства на Среднем Востоке, обратил одного из предводителей кипчаков в ислам и породнился с ним брачными узами [Sümer 1980, p. 92]. А затем кипчаки оказались втянутыми в дела Хорезма. Они действовали и как союзники, и как враги. Так, согласно Джузджани, хорезмшах Ала’-ад-Дин Атсыз (1127–1156) «направил силы против Джанда, Туркистана и Кипчака». В конечном итоге он распространил свою власть над всем степным регионом, окружавшим его страну. Его сын Иль-Арслан (1156–1172), однако, «заключил союз с ханами кипчаков» [Juzjânî 1342-43/1963-64, с. 299–300]. Его сын Текиш (1171–1200) женился на дочери одного из кипчакских вождей, которая затем получила титул
Терген хатун, чьи интриги и прочные связи в хорезмском руководстве сыграли роль в падении этого государства с приходом монголов, была, согласно источникам, ханского происхождения. Ан-Насави и Ибн Халдун считали, что она была из рода/племени Баяут. Джувайни связывает ее с родом/племенем Уран/Ёрен. Они были частью кипчакской субконфедерации, имевшей отношение к имекам/емекам (кимакам) [Ан-Насави 1973, с. 70; Ibn Xaldûn 1983–1986, p. 235; Juvainî 1912, 1916, 1937 II, p. 109; см.: Boyle 1958, II, p. 378; Golden 1986, p. 22–23]. В случае их войны друг с другом Текиш иногда мог манипулировать обоими. Однако он усвоил, что, даже являясь союзниками, кипчаки доставляют беспокойство [Juvainî там же, c. 40–43; см.: Boyle 1958, I, p. 309–310]. Хотя наши источники иногда наделяют кипчакских вождей титулом «хан», этот термин, даже если он, действительно, использовался, вовсе не подразумевает существования государства. Нет доказательств того, что у восточных кипчаков на границах Хорезма была какая-либо централизованная власть или организация. По-видимому, они были так же разделены на различные субконфедерации, как и их конфедераты в западных степях. Хорезмшахи были слишком заняты другими делами и целями (длительное вмешательство в дела Азербайджана и Среднего Востока, присутствие каракиданей на востоке (после падения киданьского государства Ляо в Северном Китае в 1125 г.). К тому же кочевники не были столь притягательной целью, ради которой имело бы смысл вести долгие боевые действия. Они предпринимались только в случае крайней необходимости. Выгода была минимальной. Подобно Китаю и Византии, хорезмшахи (которые вплоть до конца XII в. оставались, хотя бы номинально, данниками сельджуков) считали более эффективным сочетать военную силу, или ее угрозу, с торговлей[19] и возможностью использовать кочевников в узаконенном грабеже в качестве союзников или наемников. Весьма сходная модель взаимоотношений была установлена с Русью.
В 1054 г. кипчаки, перед которыми продвигались теснимые ими западные огузы и печенеги (позже Русь изгнала последних в Византийскую империю), вошли в контакт с русскими князьями. Нет необходимости еще раз пересказывать историю русско-половецких (куман/кипчакских) военных отношений[20]. Мы лишь заметим, что длительный период взаимных проверок боем начался в 1060-е гг. Но никогда не было такого момента, чтобы кочевники стремились завоевать Русь. На самом деле кипчаки очень скоро оказались включенными в русскую систему[21], служили в качестве наемников и союзников и часто становились родственниками (посредством заключения брака) отдельных ветвей Рюриковичей. Период этот закончился в царствование Владимира Мономаха (ум. 1125), который в зрелые годы, если не использовал их в качестве союзников, успешно воевал против них. Ольговичи, ведя борьбу со своими сородичами Рюриковичами, призывали кипчаков около 15 раз. Владимир Мономах заключил с ними не менее 19 мирных договоров [Плетнева 1958, с. 222].
В конце этого периода в военном противостоянии, в сущности, победу одержала Русь. Когда князья Рюриковичи объединились, они оказались в состоянии нанести кипчакам сокрушительный удар, и делали это несколько раз. Например, в 1103 г., собравшись при Долобске, русские под предводительством Владимира Мономаха и по его призыву предприняли поход в глубь половецких территорий. Презрительно отвергнув предложения о мире, русские совершили нападение, убили 20 половецких вождей и пленили остальных. Позже некоторых пленных по приказу Владимира зарубили [ПСРЛ, I, c. 277–279; II, c. 252–256] в отмщение за набеги[22]. Следует иметь в виду, что у Руси был большой опыт взаимоотношений с кочевниками. Она уже одержала победу над печенегами и уничтожила торков (и те, и другие были вытеснены в Понтийские степи давлением со стороны кимак-кипчаков). По всей вероятности, кипчаков ожидала бы та же судьба, будь Русь в состоянии создать политическое единство. Однако в период после Мономаха, особенно после смерти его талантливого сына Мстислава (1132), Русь, в сущности, представляла собой совокупность княжеств, подчинявшихся киевскому князю лишь номинально, которые иногда объединялись на короткое время для достижения ограниченных целей. Кипчаки, будучи независимыми общностями, были полностью включены в эту систему, причем различные субконфедерации служили разным группам Рюриковичей или устанавливали с ними отношения.
Кипчаки принимали участие и в событиях в Закавказье. Когда Грузинское царство вело отчаянную войну с сельджуками, царь Давид Агмашенебели (1089–1125) призвал своего тестя, кипчакского вождя Атрака, сына Шарукана из конфедерации «диких куманов» (см. выше, Давид был женат на дочери Атрака. Грузинские источники называют ее Гуарандухт [это имя, несомненно, иранского происхождения и было, по всей видимости, тронным именем царицы). Это случилось примерно в 1118 г. Мы не располагаем сведениями, как сложился этот альянс, хотя грузинские цари издавна заключали политико-брачные союзы с важными группами на Северном Кавказе (например, алано-асы). Давид прибег к соплеменникам Атрака для того, чтобы увеличить численность своих собственных войск [Qauxč’išvili 1955, I, p. 335–337]. Затем он начал объединять Грузию и заложил основы ее становления как главной державы региона. Грузинское доминирование в Закавказье закончилось только с монгольским завоеванием. Главным фактором этого завоевания были продолжающиеся отношения грузинской короны с кипчаками. Атрак, как известно из русских источников, после смерти Владимира Мономаха вернулся в Понто-Каспийские степи [ПСРЛ, II, c. 716]. Причиной ухода Атрака на Кавказ была агрессивность Владимира. Но другие кипчаки остались в Грузии, в некоторых районах которой наблюдалось уменьшение населения, и в конце концов приняли христианство и огрузинились[23]. Новые группы кипчаков пришли в конце XII в. В других случаях грузинские цари могли просто их позвать (как поступил неудачливый Георгий Лаша, 1213–1223) [Qauxč’išvili 1955, I, p. 367; 1959, II, p. 65]. Мы не будем подробно обсуждать роль кипчаков в грузинской истории [Golden 1984, p. 45–87]. Заметим лишь, что корона использовала их для сдерживания мятежной аристократии. Но в свое время окультуренные кипчаки сами стали лидерами аристократических фракций. Еще можно добавить, что кипчаки, пришедшие в Грузию, находились на племенной стадии. Шаруканиды, как бы высок ни был их статус в степи и Грузии, не были царями и не управляли государством. На Балканах племена западных кипчаков/куманов, некоторые из которых, наряду со службой Константинополю, иногда разоряли границы клонящейся к упадку Византии [Diaconu 1978], сыграли важную роль в создании (1185–1188 гг.) Асенидской династии и Второй Болгарской империи [Fine 1987, p. 10 ff]. Царствовавшие позже болгарский царь Георгий I Тертер (1279–1292) и наследовавшие ему Шишманиды (царствовавшие вплоть до Османского завоевания в конце XIV в.) были по происхождению, вероятно, кипчаками. Они, подобно куманам в Венгрии (которые расселились там в конце 1230-х — 1240-е гг. в двух регионах, Великой и Малой Кумании [Nagykunság и Kiskunság]), вследствие монгольского нашествия и службы венгерской короне (о куманах в Венгрии см.: Rasonyi 1981, p. 120 ff), сохраняли племенную организацию и управлялись незаурядными вождями (например, Котяном /Kötän/, хорошо известным и на Руси). Они не были частью государства.
Как указывалось ранее, для того чтобы кочевники создали государство, необходим был какой-то внешний катализатор (обычно оседлое государство). На территориях, окружавших кипчакские степи, такого катализатора не было. Соседние оседлые государства были слишком слабы политически (но это не означало обязательно военной слабости), чтобы представлять для кочевников реальную угрозу. В свою очередь, кочевники, для которых неопределенность конфедеративных связей была нормой, никогда серьезно не угрожали окружающим государствам. В том сравнительно редком случае, когда соседнее оседлое государство решало применить против кочевников всю свою военную мощь (например, Русь при Владимире Мономахе), кочевники неизменно терпели поражение. С кочевой точки зрения, их положение в Дешт-и-Кыпчаке было превосходным. У них были отличные пастбища, хорошо снабжавшиеся водой. Они имели легкий доступ к товарам оседлых сообществ, как к продуктам питания, так и к изделиям ремесла. Они могли заниматься торговлей или набегами, обычно сочетая их. Дополнительный доход можно было получить посредством военной службы и в качестве союзника одного государства в его борьбе против другого, и внутри одного государства, поддерживая отдельные группировки. Их положение укреплялось сложной совокупностью брачных уз/альянсов, которые интегрировали их в региональную межгосударственную систему взаимоотношений. Русские князья, грузинские цари, хорезмшахи и, позже, венгерские короли имели в своем распоряжении куманские войска. Благодаря этому кипчаки избежали судьбы своих предшественников в западно-евразийских степях. Они выжили. Кипчакская независимость была уничтожена кочевым государством, государством монголов-чингизидов. И снова, после некоторого сопротивления, они быстро интегрировались в новое политическое окружение. Некоторые кипчаки стали высокопоставленными чиновниками в юаньском Китае, однако большинство осталось в кипчакской степи и в свое время ассимилировало своих завоевателей.
Ангелов Д. 1971.
Ан-Насави, Шихаб ад-дин Мухаммад. 1973.
Бартольд В.В. 1963–1977.
Волин С.Л. и др. (ред.). 1939.
Голубовский П. 1984.
Гордеев Ф.И. 1985.
Григорьев А.П. 1981. Официальный язык Золотой Орды XIII–XIV вв.
Гумилев Л.Н. 1970.
Далай Ч. 1983.
Иордан. 1960.
Каргалов В.В. 1967.
Кляшторный С.Г. 1986. Кипчаки в рунических памятниках.
Кудряшов К.В. 1948. Половецкая степь.
Кумеков Б.Е. 1972.
Мавродина P.М. 1973. Русь и кочевники.
Мавродина P.М. 1983.
Менгес К.X. 1979.
Плетнева С.А. 1958. Печенеги, торки и половцы в южнорусских степях.
Плетнева С.А. 1975. Половецкая земля.
ПСРЛ. 1841–1977.
Расовский Д.А. 1935–1940. Половцы.
Толочко П.П. 1980.
Хайду Р. 1985.
Хазанов А.М. 1975.
Aalto P., PekkanenT. 1975, 1980.
Agathias. 1967.
Al-Idrisî, 1970–1984. Kitâb Nuzhat al-Mustâq fî Ixtirâq al-Âfaq.
Allsen T. 1985. The Princes of the Left Hand: An Introduction to the History of the Ulus of Orda in the Thirteenth and early Fourteenth Centuries.
Al-Mas’ûdî. 1966–1979.
Al-Muqaddasî. 1906. Asan at-Taqâsim fî Ma’rifat al-Iqâlim.
Al-’Umari Lech K. 1968.
Al-Ya’qûbî. 1982. Kitâb al-Buldân.
Baihaqî. 1324/1945.
Barfield T. 1981. The Hsiung-nu Imperial Confederation: Organization and Foreign Policy.
Barth F. 1961.
Beckwith C. 1987.
Benkô G.L. (ed.). 1968.
Besevliev V. 1980.
Boyle J. 1958 (trans.) 1958.
Braudel F. 1979.
Cahen C. 1968.
Claessen H.J.M., Skalnik P. (eds.) 1978.
Czeglédy K. 1977. Ogurok. és türkôk Kazâriâban.
Czeglédy K. 1983. From East to West: The Age of Nomadic Migrations in Eurasia.
Dankoff R. (trans.) 1983.
Deér J. 1938.
Diaconu P. 1978.
Doerfer G. 1973. Zur Sprache der Hunnen.
Ecsedy H. 1981. Nomads in History and Historical Research.
Evans P.B., Rueschemeyer D., Skocpol T. (eds.) 1985.
Fine J.V.A. 1987.
Fried M.H. 1967. The Evolution of Political Society: an essay in political anthropology. New York: Columbia Univ. Press.
Golden P.B. 1972. The Migrations of the Oguz.
Golden P.B. 1979–1980. The Polovci Dikii.
Golden P.B. 1980.
Golden P.B. 1982. Imperial Ideology and the Sources of Political Unity Amongst the Pre-Cinggisid Nomads of Western Eurasia.
Golden P.В. 1983. Khazaria and Judaism.
Golden P.B. 1984. Cumanica I: The Qipcaqs in Georgia.
Golden P.В. 1986. Cumanica II: The Ôlberli (Ôlperli): The Fortunes and Misfortunes of an Inner Asian Nomadic Clan.
Halasi-Kun T. 1950. Orta-Kipçakça q-, k→O meselesi.
Harmatta J. 1977. Irâniak és finnugorok, irâniak és magyarok.
Ibn Xaldûn. 1983–1986.
Ibn Xurdâdhbih. 1889.
Jagchid S. 1977. Patterns of Trade and Conflict between China and the Nomadic People of Mongolia.
Jagchid S., HeyerP. 1979.
John of Nikiu. 1916.
Juvainî. 1912, 1916, 1937.
Juzjânî, Minhâj ad-Dîn. 1342-43/1963-64.
Khazanov A.M. 1984.
Kollautz A., Miyakawa H. 1970.
Krader L. 1968.
Ligeti L. 1943. Az urâli magyarôshaza.
Liu Mau-tsai. 1958.
Maenchen-Helfen O. 1973.
Marquait J. 1914. Über das Volkstum der Komanen.
Martinez A.P. 1982. Gardîzî’s two chapters on the Turks.
Marvazi 1950.
Menander 1903.
Minorsky V. 1948. Tamîm ibn Bahr’s journey to the Uyghurs.
Minorsky V. 1970.
Neméth Gy. 1930.
Németh Gy. 1940. Die Volksname
Nicephorus. 1889.
Pelliot P. 1920. A propos des Comans.
Petachia 1856.
Priskos 1903.
Pritsak O. 1951. Von den Karluk zu den Qarachoniden.
Pritsak O. 1953. Untergang des Reiches des Oguzischen yabgu.
Pritsak O. 1955.
Pritsak O. 1981.
Pritsak O. 1982. The Polovcians and Rus.
Procopius. 1928.
Qauxč’išvili S. (ed.). 1955.
Qauxč’išvili S. (ed.). 1959.
Râsonyi L. 1981.
Sagan E. 1985.
Simon Kéza. 1937.
Sinor D. 1946-47. Autour d’une migration de peuples au Ve siècle.
Sinor D. 1972. Horse and Pasture in Inner Asian History.
Sinor D. 1981. Inner Asian Warriors.
Sotoodeh M. (ed.). 1962.
SümerO. 1980.
Theophanes. 1883.
Uzunçarçili I.H. 1984.
Van der Wyngaert A. (ed.). 1929. Sinica Franciscana, I.
Ying-shih Yü. 1967.
Златарски В. 1918, 1927.
Часть II
Монголосфера
Монголы в мир-системной истории[24]
Данная статья является кратким изложением моих размышлений о роли монголов в мир-системной истории и опирается на результаты моей совместной работы с К. Чейз-Данном [Chase-Dunn, Hall 1997], а также содержит выкладки из моих предыдущих исследований. Для краткости я представляю в виде аксиом несколько утверждений, получивших достаточное теоретическое основание в других исследованиях. Я также хочу отметить, что основной интерес для меня представляют не столько сами монголы, сколько понимание того, как мир-системы формируются, изменяются, сливаются, сокращаются и каким образом они включают в себя другие народы, территории и мир-системы. Моим основным утверждением будет то, что монголы и в целом степные скотоводы сыграли основные роли в разрастании мир-систем, окружающих степи Центральной Азии. Кроме того, изучение и исследование этих ролей дает особую возможность для понимания того, каким образом изменяются мир-системы и какие жизненно важные, хотя нередко и невидимые, роли играли народы без государства в процессах социального изменения мировой истории.
Я начинаю свой анализ с краткого напоминания о том, что есть анализ мир-систем, выделяя недавние попытки расширить изначальную парадигму И. Валлерстайна на докапиталистический период, т. е. до 1500 г. н. э. Затем перехожу к краткому анализу роли центрально-азиатских кочевников в истории Афро-евразийской мир-системы, концентрируя свое внимание на монголах. Завершится статья некоторыми размышлениями о том, куда же приведет нас дальнейшее исследование, а также обсуждением некоторых насущных теоретических и эмпирических вопросов.
Я ссылаюсь на анализ мир-систем как на перспективу или парадигму в том виде, в котором ее понимает Т. Кун, а не на теорию [Kuhn 1970; 1977]. Вкратце, парадигма является более общей, нежели теория. Это набор предположений, которые направляют проблемы и развитие многих родственных, но соперничающих теорий. Ошибочное принятие мир-системного анализа за теорию, а не парадигму заставило многих ученых предположить, что ранние работы И. Валлерстайна охватывали всю «теорию». В то время как мир-системная мысль продвинулась намного дальше Валлерстайновских изначальных формулировок, многие из основных предположений происходят из его ранних работ[25].
Использования термина «мир» в мир-системах в последние десятилетия несколько сбивает с толку. Часто оно видится как синоним «глобального». Однако оно более относится к независимой, внутренне когерентной единице социальной организации. Говоря словами Валлерстайна: «Моя мир-система не есть система в мире или система мира. Это система, которая сама по себе — мир» [Wallerstein 1993b, p. 294].
Таким образом, мир-система является фундаментальной единицей анализа, в которой должны анализироваться все остальные социальные процессы и структуры. Это, однако, не есть утверждение о том, что анализ мир-систем вытесняет и замещает все остальные типы социального анализа. Напротив, это заявка необходимого, но еще далеко не достаточного требования для любого социального анализа. Таким образом, все социальные процессы происходят в определенное время и в определенном месте и позиции внутри мир-системы. Этот контекст является необходимой частью понимания любого социального процесса.
Для Валлерстайна существуют три основных типа мир-систем: мир-экономики, мир-империи и мини-системы. Мир-экономика состоит из государств, торгующих, соперничающих и воюющих друг с другом. Мир-империя — результат политического объединения одним государством других, обычно путем завоевания. Мир-экономики и мир-империи часто являются разными историческими фазами одной и той же системы. Мир-империя может распасться вследствие различных факторов, таких, как, к примеру, династический или экологический кризис. В этом случае обычно иное государство, нередко полупериферийное, милитаризированное, завоевывает остальные и создает другую мир-империю [Chase-Dunn, Hall 1997, гл. 5]. Валлерстайн также утверждает, что современная мир-система уникальна потому, что, будучи построенной на капитализме, она не стала мир-империей, но из подобных систем стала первой действительно глобальной.
Эта «современная мир-система» развилась в Западной Европе в течение «длинного шестнадцатого века» (1450–1640 гг.). Раннекапиталистические купцы нуждались в рабочей силе, сырье и рынках. Эти потребности стали движителем расширения торговых коммуникаций и колонизации многих районов мира. Экспансия была длительной, но подверженной циклическим ритмам, что является основным качеством мир-системы. Современная мир-система основывалась на разделении труда и состояла из: (1) стран ядра, имеющих развитое индустриальное производство и системы распределения, обладающих сильным государством, буржуазией и крупным рабочим классом; (2) периферийных районов и стран, специализирующихся на добыче сырья и имеющих слабое государственное устройство, малое количество буржуазии и много крестьян; (3) полупериферийные страны, экономически, социально и политически являющиеся промежуточным звеном между первыми и вторыми. Их социальные структуры находятся либо в состоянии транзита, либо имеют смешанную природу.
Капиталисты стран ядра используют принуждение, чтобы заставить производителей из периферийных стран принять низкие цены и низкие заработные платы. Подобный неравный обмен способствует развитию центра и одновременному обнищанию периферии. Пространственные рамки этого тройного разделения не всегда явны и остаются проблематичными. Вышеизложенное является, в известной степени, «идеальными типами». То, что было высокотехнологичным в прошлые века, например текстильная промышленность в XVIII–XIX вв., может являться низкотехнологичным в будущем, как, например, та же текстильная промышленность в конце XX в.
Мир-системный анализ имеет двойную исследовательскую задачу. Он призван установить: 1) каким образом системные процессы формируют внутреннюю динамику и социальные структуры его компонентов (государств, регионов, народов)? и 2) каким образом изменения внутри компонентов производят изменения в системе? Анализ мир-систем часто критикуется за свой излишний детерминизм и игнорирование человеческого фактора. Эта критика, несмотря на свою обоснованность, является избыточной. Частично это происходит потому, что анализы второго типа отражены в книгах и опираются на достаточное историческое описание, в то время как более краткие статьи, такие, как эта, дают краткие выкладки, которые часто читаются как первый тип анализа. Вообще одной из перспектив дальнейшего изучения роли степных скотоводов, включая монголов, является более глубокое эмпирическое и теоретическое понимание мир-системных процессов.
Краткие структурные отчеты имеют тенденцию недостаточно выделять динамические аспекты мир-систем. Динамическая диалектика локального и глобального лежит в основе мир-системного анализа. Системы демонстрируют несколько направлений со встроенными циклами, производящие спираль изменений [Boswell, Chase-Dunn 2000]. Направления включают: товарность, пролетаризацию, государственное строительство, увеличение размеров предприятий и интенсификацию капитала. Два главных циклических процесса — волна Кондратьева и гегемонический цикл.
Цикл Кондратьева (К-волна) представляет собой приблизительно 50-летние ценовые циклы. Верхняя часть носит название А-часть, нижняя — Б-часть. К-волны сложно точно датировать, так как они должны измеряться непрямым способом [Grimes 2000]. В упрощенном виде это выглядит так — развитие новой технологии дает возможность экономической экспансии. Однако рынок насыщается, конкуренция растет, экспансия замедляется до тех пор, пока новая или обновленная технология не начнет новый цикл.
Гегемония, не в том смысле, который вкладывал в термин Грамши, является состоянием, в котором одно государство в центре доминирует в мир-системе посредством его экономической и политической мощи. Когда мощь гегемона достигает пика и гегемония теряется или ослабевает, центр испытывает усиленную межгосударственную конкуренцию. Гегемоны часто достигают могущества посредством войны, которая включает всю или большую часть системы. Комбинация К-волн и гегемонического цикла способствует циклам колонизации, деколонизации, войны, образования государств и социальных движений. Однако они не являются причинами этих других циклов, но создают для них более или менее благоприятные условия.
На первый взгляд антропологические и археологические исследования имеют мало общего с мир-системным анализом. Однако, если мы хотим понять, как развилась так называемая «современная» (modem) мир-система и избежать интерпретации текущих процессов в неверную мировую историю, мы должны критически изучить его прошлое. Одновременно археологи увидели в мир-системе определенный потенциал для понимания региональных систем. В то время как анализ мир-систем, казалось, предлагал путь для интеграции узких исследований в более широкие процессы, он также казался слишком программным, слишком структурированным и уделял слишком мало внимания объекту изучения. Эти ранние попытки заставили некоторых исследователей мир-систем переосмыслить свои основные предположения и трансформировать некоторые из них в эмпирические вопросы [Hall, Chase-Dunn 1993], наподобие того, сколько может быть полупериферийных моделей между центром и периферией и каковы их роли в истории мир-систем?
Другим вопросом является роль различных типов обменов в динамике и эволюции мир-систем. Дж. Шнайдер [Schneider 1977] подвергла сомнению повышенное внимание Валлерстайна к обмену основными товарами и отсутствие внимания к торговле предметами роскоши. Несколько исследователей анализировали, как лидеры использовали обмен предметами роскоши или престижными товарами для того, чтобы улучшить свое положение и усилить политическую власть. Эти авторы создали исследования, которые изучали роль обменов предметами роскоши, военных альянсов и идей по функционированию мир-систем [Peregrine 1992; 1995; 2000; Peregrine, Feinman 1996; Kardulias 1999].
К. Чейз-Данн и Т. Холл [Chase-Dunn, Hall 1991; 1997; 2000] развили эти идеи, показав, что расширение мир-системного анализа на докапиталистические периоды требует трансформации многих компонентов теории в эмпирические вопросы. Авторы выдвинули точку зрения, что существовало четыре широкомасштабных типа мир-систем: родовые, даннические, капиталистические и, возможно в будущем, социалистические[26]. Каждый тип имеет много вариантов или подтипов. Тем не менее, каждый из них имеет доминантный способ накопления (mode of accumulation) — более или менее обычный для них способ накопления богатства или капитала, в отличие от способа производства (mode of production).
Системы, основанные на родственных отношениях, были наиболее ранними, зачаточными формами мир-систем. Они состояли из небольших, не имевших государственного образования оседлых групп собирателей. Эти системы имели весьма неразвитые формы дифференциации или иерархии. Так как они не имели государственной организации, их политика была встроена в систему родственных, брачных и гендерных отношений. В то время как подобные системы далеко отстоят от «современной мир-системы», они являются первоосновой, из которой развились все остальные мир-системы.
Около семи тысяч лет назад началось развитие мир-систем вождеств. Эти системы имели более четко выраженную иерархию и, в определенной степени, разделение на центр и периферию. Конфликты между этими системами, а также их динамика [Hall 2001] дали начало первым государствам и данническим мир-системам, которые появились приблизительно пять тысяч лет назад. Очень быстро даннические мир-системы распространились по свету. Они поглотили родовые системы и вождества и доминировали до тех пор, пока голландцы не создали первое капиталистическое государство в XVII в. Чейз-Данн и Холл [Chase-Dunn, Hall 1997] утверждают, что именно это, а не «долгий шестнадцатый век» по Валлерстайну, обозначило появление современной, капиталистической мир-системы[27].
Исследования докапиталистических мир-систем привели к созданию нескольких рабочих гипотез. Во-первых, один способ накопления может включать более чем один способ производства. Даннические мир-системы часто включают некоторое число основанных на родстве мини-систем, расположенных обычно (но не исключительно) в периферийных районах. Они могут содержать анклавы, где существуют капиталистические отношения. Однако основное богатство накапливается посредством дани, которая выплачивается главному правителю. В этом позиция Чейз-Данна и Холла отличается от взглядов многих других ученых [Denemark et al. 2000; Denemark 2000; Thompson 2000]. Во-вторых, в добавление к системам торговли основными товарами мир-системы часто имеют сети политических/военных обменов, обменов престижными товарами и предметами роскоши и обмена информацией. Для Чейз-Данна и Холла информация включает все виды данных нематериального, культурного содержания. Каждая из сетей имеет собственные пределы или границы. Все четыре структуры редко совпадают, за исключением небольших островов или внутри современной мир-системы. Отношения между этими сетями во времени остаются неясными.
В-третьих, все мир-системы «пульсируют», т. е. расширяются и сжимаются или расширяются быстрее, а затем медленнее. Когда пульсация спорадична и циклична, но не линейна, происходит экспансия. Все виды мир-систем пульсируют, таким образом, пульсации не могут возникать в определенном способе производства или способе накопления. Скорее, такие циклы являются прямым свойством жизнедеятельности системы [Straussfogel 1998, 2000]. В-четвертых, Афро-евразия (в общепринятых терминах Азия, Европа и Северная Африка) была связана, по крайней мере на уровне информации или обмена предметами роскоши, самое малое в течение двух с половиной тысячелетий. Таким образом, события и процессы в Европе не могут объясняться только европейскими процессами. Это делает еще более загадочным то, почему динамика размеров империй и процессов урбанизации, происходивших синхронно в западной и восточной части Афро-евразии, были связаны, по крайней мере, в течение двух тысячелетий [Teggard 1918; 1925; 1939; Chase-Dunn, Manning, Hall 2000]. Турчин и Холл [Turchin, Hall 2003] предполагают, что экологические циклы и другие факторы могли бы быть причинами подобной синхронизации циклов в системах, даже разделенных значительными расстояниями.
Анализ Чейз-Данна и Холла [Chase-Dunn, Hall 1997; 2000] отличается от остальных в нескольких чертах. Во-первых, они полагают, что существовало много мир-систем, объединенных в четыре широкие категории со множеством подтипов. Во-вторых, они утверждают, что существуют определенные сложные процессы, двигающие эволюцию мир-систем [Chase-Dunn, Hall 2000][28]. В-третьих, полупериферия является основным локусом изменений. В-четвертых, они не согласны с А.Г. Франком и И. Валлерстайном по поводу исторической глубины «современной мир-системы», хотя и последние авторы признают, что ее исторические корни уходят вглубь на пять тысячелетий. Наконец, Чейз-Данн и Холл видят происхождение государственности как этап эволюции мир-систем, но, в отличие от других ученых, начинают свой анализ задолго до периода формирования государства.
В последнем вопросе настораживает то, почему Чейз-Данн и Холл проводят теоретический и эмпирический водоразделы между дифференциацией «центр-периферия» и иерархией центра и периферии. Они определяют дифференциацию «центра-периферии» как «обществ, находящихся на разных уровнях сложности и плотности населения во взаимодействии друг с другом», тогда как иерархия центра и периферии есть «межобщественное доминирование и эксплуатация» [Chase-Dunn, Hall 1997, p. 36, 272]. Подобное разграничение позволяет упростить как теоретическое, так и конкретно-эмпирическое понимание того, как изначально общества становятся дифференцированными, и затем, как и когда различия в социальной организации и взаимоотношениях дают толчок к иерархическим отношениям, вместо того чтобы полагать, что эти процессы идут одновременно.
Государства, цивилизации и мир-системы постоянно встречались, сталкивались, воевали, завоевывали и разрушали, равно как, в некоторых случаях, подвергались разрушению разными негосударственными группами. Государства часто и разными путями старались поглотить или присоединить безгосударственные или аборигенные народы. Присоединение всегда производит сильнейший эффект даже когда его степень ограничена. Инкорпорация является двусторонним интерактивным процессом, характер которого варьируется от мягкого до экстремального [Hall 1989а]. Называние всего этого процесса «инкорпорацией» скрывает важные вариации и затрудняет понимание широкого ряда последствий инкорпорации и реакций на нее, которые происходят на границах мир-систем [Hall 2000b]. Некоторые изменения, произошедшие вследствие инкорпораций, обратимы, другие — необратимы.
Инкорпорация создает многочисленные виды приграничных зон [Hall 2000b]. Многие из известных нам сегодня групп американских индейцев ведут свое происхождение от слабо интегрированных аборигенных сообществ, объединившихся в процессе инкорпорации [Hall 1989b]. Аборигенное сопротивление расширяющимся мир-системам, империям или государствам, с последующей мобилизацией, осуществлялось повсеместно. Самостоятельное возникновение многих из предполагаемых эволюционных типов обществ вызывает сомнение, поскольку последние являются продуктом широкого взаимодействия с государствами и/или мир-системами. Так как эти воздействия являются древними, ясно, что не все вредоносные последствия принадлежат капитализму, но также и институту государства. При этом нередко истории подобных столкновений отражали взгляды экспансионистских государств, согласно которым превосходство государства над негосударственными народами является аксиомой [Wolf 1982].
Иногда инкорпорация подталкивает государства к более сложным формам организации: локальные группы становятся племенами, племена — вождествами, а вождества — государствами. Подобная реактивная эволюция, как результат инкорпорации, может отразиться и на инкорпорирующем государстве или мир-системе. Монгольское завоевание Китая демонстрирует нам, как принудительная централизация может повредить государству, инициировавшему ее.
Пример монголов также показывает, как вызванная инкорпорацией централизация может привести к трансформации инкорпорируемой группы, в этом случае, во вторичное государство и даже к созданию империи. Часто эти вторичные государства были внутренне нестабильны, как это видно в случае степных конфедераций. Они обычно сохранялись до тех пор, пока высокоразвитое оседлое государство снабжало их товарами для торговли. Даже монголы оставались в зависимости от китайских товаров. Как говорили китайцы: «Поднебесная может быть завоевана на коне, но она не может на коне управляться». Степные империи могли существовать, только получая прибыль от регионального центра.
Исследования отношений государства с негосударственными народами в докапиталистический период образуют основу для сравнения взаимоотношений негосударственных обществ с государствами в современной мир-системе и отношениями внутри даннической мир-системы. Эти сравнения помогают нам понять, что является уникальным в данных процессах в современной мир-системе. Одним уроком является то, что угнетение и культурное доминирование не являются уникальными для капитализма или европейцев, но есть общее для всех ситуаций, когда государства взаимодействуют с негосударственными обществами. Однако типы, интенсивность и последствия таких взаимодействий значительно различаются в даннических, раннекапиталистических и позднекапиталистических мир-системах [Hall 1998а]. Более того, в древних и докапиталистических мир-системах зоны инкорпорации или фронтиры возникают вдоль всех четырех типов границ сетей: основных товаров, политико-военных, предметов роскоши и информации. Слишком мало было проделано работы по их сопоставлению для того, чтобы прийти к каким-либо выводам.
Близкой по сути является проблема слияния мир-систем. Отличительным признаком ситуаций слияния является то, что одна мир-система в действительности не поглощает и не присоединяет другую, но они входят друг в друга, т. е. сливаются. Можно предположить, что подобные слияния происходили вдоль наиболее широких границ информации и престижных товаров для того, чтобы включить политические и военные связи и в конце концов маршруты основных товаров. Именно это было показано Чейз-Данном и Холлом [Chase-Dunn, Hall 1997] в их реконструкции более чем двух тысячелетий истории афро-евразийских мир-систем.
Чейз-Данн и Холл доказывают, что в Афро-евразии существуют по крайней мере три мир-системы: одна с центром в западной Азии и происходит из первых государств Месопотамии, позже Египта и Рима, следующая представляет собой мир-системы и государства, возникшие в Южной Азии, которые недостаточно изучены с точки зрения теории мир-систем и, наконец, китайская мир-система. Агентами объединения в указанных случаях выступали степные конфедерации, которые, несмотря на свой грабительский характер, способствовали развитию азиатской торговли.
В своем исследовании
В общем, кочевые группы Центральной Азии имеют сегментарную линиджную структуру [Barfield 1989; Sahlins 1961]. Заметной чертой сегментарной линиджной структуры является то, что она позволяет легко формировать альянсы и облегчает превращение недавнего врага в союзника, которое часто рационализируется посредством метафоры родства. Это был единственный путь, через который степные лидеры могли манипулировать течением экономики престижных товаров для создания более широких союзов и более крупных армий.
Киммерийцы и скифы, которые вполне могли быть первыми конными степняками, появились где-то около IX в. до н. э. Китайские источники, описывающие конных номадов, появляются около IV в. до н. э. Развитие государства Хунну, первой крупной степной конфедерации, совпало с формированием династии Цинь в Китае в конце III в. до н. э. Это не было случайным совпадением, напротив, это, скорее, представляло собой первый цикл подъема и упадка китайских династий и степных конфедераций, как показывает Барфилд [Barfield 1989, p. 13; 1991, p. 23].
Отношения между степью и оседлыми народами демонстрируют несколько повторяющихся сюжетов в китайской истории. Во-первых, постепенное расширение зон оседлого земледелия вытесняло кочевников дальше в степи. Однако сочетание сельскохозяйственной технологии и местной экологии ограничивало это распространение. Вдоль приграничья земледельцы иногда перенимали образ жизни кочевников, временами кочевники становились оседлыми. На отдельных участках китайской границы это создавало смешанные зоны. В местах, где зоны вегетации имели четкие очертания, подобный характер имела и граница. В общем, различие между степняками и оседлым населением определялось условиями жизни, но не этничностью или расой, хотя часто это именно так и выражалось. Это был один из ранних примеров сохранения культурной границы, несмотря на постоянное движение людей, семей или групп сквозь нее [Barth 1969]. Во-вторых, географические и политические факторы обуславливали возникновение волн завоеваний или миграций с востока на запад Евразийского континента. Температура и количество осадков изменялись с востока на запад евразийской степи и на западе находились лучшие пастбища [McNeill 1982, p. 17; 1987, p. 265ff., 323]. Однако на востоке внимание привлекала Китайская империя.
В-третьих, номады представляли мало интереса или ценности для земледельческого Китая и поэтому им часто приходилось стимулировать торговлю угрозами: набеги и торговля являлись разными средствами, служившими одной цели [Jagchin, Symons 1989, гл. 1]. Хазанов [Khazanov 1984, p. 202ff.] отмечает, что в потребности в этой торговле существовала заметная асимметрия. Благодаря специфике своего жизненного уклада, номады испытывали гораздо большую нужду в товарах, производимых оседлыми народами, — как в сельскохозяйственных, так и в ремесленных — чем земледельцы в товарах, произведенных степняками. Наиболее сильная потребность в обменах с номадами возникла из второго типа торговли, в котором кочевники играли роль посредников между оседлыми цивилизациями. Тем не менее, асимметрия в торговой потребности объясняет, почему кочевники нередко принуждали оседлые народы к торговле посредством набегов.
Кристофер Беквис [Beckwith 1991] приводит важный пример обратного. Уйгуры поставляли тайскому Китаю лошадей, необходимых для внутренней торговли и управления. Таким образом, по крайней мере в раннем средневековье, кочевники поставляли необходимые для жизни товары. Ди Космо [Di Cosmo 1994] также опровергает существование асимметрии на основе отношений Хунну, замечая, что кочевники иногда совмещали сельское хозяйство с кочевым. В то время как Ди Космо добавляет несколько тонких нюансов к анализу отношений между кочевниками и оседлыми народами, ничего из того, что он отмечает, не искажает анализа Барфилда. Рассуждения Беквиса, тем не менее, не опровергают анализа Барфилда и укрепляют утверждение о том, что кочевые конфедерации иногда выполняли полупериферийную роль в торговле. Ясно, что необходимо больше информации о подобной торговле и может потребоваться пересмотр этой концепции.
С течением времени китайцы создали кавалерию, способную бороться с кочевниками. Набеги находились в связи с изменяющимися условиями торговли и изменениями в стабильности государств [Szynkiewicz 1989, p. 154; Barfield 1989]. Китайские чиновники видели в этой торговле способ контролировать кочевников. Лидеры кочевых обществ использовали престижные товары, чтобы поддержать и символизировать собственную власть. Эти взаимодействия вызвали изменения в Китае и у кочевников. Когда китайские династии были в упадке, кочевники временами помогали защищать от восставших осажденные области. Когда династии находились в стадии подъема, это способствовало объединению номадов. Таким образом, степные конфедерации также часто являлись источником изменений, как и принимали их.
Барфилд [Barfield 1989] приводит примеры тесной связи между китайской империей и степной политической организацией. Он проводит четкое разграничение между стратегиями внешней и внутренней границы. Стратегия внешней границы состояла в том, что доминирующий степной лидер, используя насилие для запугивания китайских чиновников, балансируя между миром и войной, получал дань (которую китайцы называли «подарками») и улучшал условия торговли. Он тщательно избегал захвата китайской территории, для того чтобы избежать вовлечения в сплетения китайской политики, которое подобный захват мог бы вызвать.
Стратегия внутренней границы возникала в тот момент, когда кочевая конфедерация начинала распадаться. Тот или иной лидер кочевой фракции (обычно слабой) искал союза с неким китайским чиновником против своих степных противников. Китайские чиновники использовали сложившуюся ситуацию, чтобы натравливать «варваров против варваров» [Yu Ying-shih 1967, p. 15; Kwanten 1979, p. 12ff.; Beckwith 1987d]. Лидер кочевой фракции иногда входил в союз с частью китайской армейской верхушки, чтобы победить своих врагов. Он также старался использовать свои хорошие отношения с китайцами, чтобы прервать поступление китайских товаров своим противникам. Подобная практическая монополия на китайские товары стала мощным орудием для обретения сторонников. Это особенно хорошо работало в системах с сегментарной линиджной структурой, где экзотические товары использовались для улучшения статуса и репутации лидеров, т. е. в экономиках предметов роскоши. Как только такой лидер получал верховную власть, он мог использовать ее либо для объединения кочевых групп и возвращения к стратегии внешней границы, либо оставлял их политически разъединенными и укреплял свою власть в ограниченном регионе.
Циклическое использование стратегий внутренней и внешней границы являлось механизмом, синхронизировавшим усиление степных политий с усилением китайской империи и фрагментацию степных конфедераций с ее распадом. Только когда аграрная империя была сильна, можно было «доить» ее посредством политики внешней границы. Когда империя была слаба, степные лидеры склонялись к стратегии внутренней границы, создавая союзы с местными военными вождями.
Эта цикличность объясняет, почему эта «опасная граница» [Barfield 1989] оставалась относительно постоянной. Кочевники не могли править оседлым населением, не став при этом оседлыми. Однако оседлые государства не могли завоевать кочевников, не делая их оседлыми. Они могли пытаться контролировать номадов, комбинируя барьеры и высокомобильные войска, которые могли побеждать кочевников их собственным оружием [Lattimore 1962, p. 485]. Таким образом, центрально-азиатские кочевники, особенно монголы, могли создавать огромные империи, но не могли надолго сохранять их. Напротив, китайцы могли манипулировать кочевниками, но им никогда не удавалось подчинить своих степных противников. Китаизация кочевников отмечалась часто, однако «монголизация» приграничных китайцев фиксируется редко [кроме Lattimore 1940; 1962а].
Воздействие цикличности стратегий внутренней и внешней границ в афро-евразийском масштабе распространялось волнами по степной территории и иногда вынуждало кочевников двигаться на запад. Когда китайская мир-система становилась многоцентричной, связанные с ней степные конфедерации также распадались на отдельные части. Конфликт между кочевыми группами нередко разрешался миграцией более слабой группы на новую территорию. Так как конфедерация, союзная китайцам, была, как правило, более крупной и сильной, чем ее противники в глубине степи, она могла легко завоевать и изгнать их. Поэтому крупномасштабная миграция на запад была обычной. Так, Западная Азия подвергалась периодическим многочисленным завоеваниям вытесненных племен. Это один из факторов синхронизации упадков и подъемов империй, и расцвета и упадка городов в восточно-азиатской и западно-азиатской мир-системах [Chase-Dunn, Manning and Hall 2000][30]. В то же время неправильно было бы считать, что именно набеги кочевников были главными причинами падения восточно- и западно-азиатских империй. Падение империй во многом вызывалось чрезмерным увеличением, а затем сокращением расходов на содержание империй [Tainter 1988; Hopkins 1978а]. Тем не менее, эта тенденция вызывала миграции и усиливала набеги кочевников, которые ускоряли развал империй.
Данный анализ степных конфедераций дает пищу для дискуссии по поводу роли классовых отношений в формировании государства. Согласно традиционному марксистскому подходу, государства появляются только после формирования классов. В то время как у центрально-азиатских номадов наблюдалось имущественное расслоение, было бы преувеличением называть это классами. Кроме того, существовала постоянно повторявшаяся проблема перехода кочевников к «племенному» строю после распада их, условно говоря, «государств». Проблема здесь в господствующей точке зрения, согласно которой происхождение государства есть явление исключительно эндогенное. Степные конфедерации представляли собой единственные чисто «даннические» государства в том смысле, что основной доход они изымали только у других государств, в то время как собственные подданные давали очень мало. Формирование степных конфедераций может быть объяснено лишь, принимая во внимание мир-системные отношения. Это был необычный случай, когда менее сложная и менее иерархическая периферия или полупериферия (в рамках различения центра-периферии) эксплуатировала более сложный центральный регион. Этот пример наглядно показывает, почему Чейз-Данн и Холл [Chase-Dunn, Hall 1997] настаивают на том, что отношение между различием центра-периферии и иерархией центра — периферии должно изучаться эмпирически, а не предполагаться теоретически.
Степные конфедерации могут пониматься как полупериферийные, а не как периферийные. Если китайская империя представляла собой центр, отдаленные кочевники — периферию, а ближние степные конфедерации — полупериферию, тогда такая ситуация представляет собой интригующую загадку мир-системы. Здесь полупериферия растет вследствие неравного обмена в свою пользу с центром и использует свою мощь для блокирования процесса формирования соперничающих полупериферий. Однако, тем не менее, она остается зависимой от центра в том смысле, что это отношение находится в зависимости от материального состояния центра.
Кажущаяся противоречивость эксплуатации полупериферией центра частично нивелируется соотношением размеров. Китайские государства превосходили степные конфедерации по населению в сто и более раз. Таким образом, то, что они давали степнякам, было относительно малым по сравнению с другими обменами и, тем не менее, представляло жизненную необходимость для номадов. Поэтому одни и те же обмены представлялись степным кочевникам «данью», в то время как китайцы называли их «подарками» или «взятками» [Jagchid and Symons 1989, гл. 2 и 4].
На другом конце Афро-евразии негосударственные народы, противостоявшие Риму, были более разнообразными и представляли собой проблему другого рода [Dyson 1985; Wells 1999]. Вдоль восточной и южной (т. е. Северная Африка) границ негосударственные народы были более или менее одинаково подвижными скотоводами. На европейских границах народы варьировались от полуоседлых ранних земледельцев до сложных вождеств. Рим оказывал значительное, хотя и неравномерное, давление на своих соседей, стимулируя политическую централизацию негосударственных обществ. Иногда это давление имело отрицательные последствия и для самого Рима как, например, в случае разгрома Артемием римских легионов в битве в Тевтобургском лесу в 9 г. н. э. [Wells 1999].
В отличие от степных западно-азиатские и северо-африканские кочевники имели родовую организацию, которая менее поддавалась экспансии посредством включению в «фиктивную» генеалогическую структуру, что, возможно, отражало важные географические различия [Barfield 1990]. Номады более часто и охотно чередовали кочевой и оседлый образ жизни [Cribb 1991]. Это могло происходить в особенности из-за того, что они занимали очень разнообразный ландшафт трансгуманный тип хозяйства. Соответственно, они часто имели симбиотические отношения с оседлыми земледельцами регионального центра [Barfield 1993, p. 94].
В конце концов, римская стратегия отношений с негосударственными обществами отличалась от китайской, а также парфянской, селевкидской, сасанидской и стратегий других государств Западной Азии. Продолжая свою раннюю политику федерализации, Рим часто старался превратить своих стародавних негосударственных противников в союзников. Эта стратегия перемежалась с территориальным или прямым, либо гегемоническим, или непрямым контролем.
Маттингли [Mattingly 1992] отмечает, что конфликты римлян со скотоводами Северной Африки, в отличие от знаменитого анализа римской стратегии Э. Люттвака [Luttwak 1976], не всегда имели целью держать кочевников подальше от своих пределов, даже в позднеимперский период. «Римские границы любого типа (стены, земляные сооружения, реки, горы, пустыни или системы дорог и фортов) не предназначались для блокады или первоначального сдерживания наступающих сил противника. Скорее, они представляли собой фильтры, предназначенные для облегчения наблюдения и контроля за движением в территориях и зонах доминирования» [Mattingly 1992, p. 56]. Таким образом, Рим склонял кочевников-скотоводов к стратегии внутренней границы и блокировал любой сдвиг к стратегии внешней границы с помощью разумной комбинации дани, альянсов и политики «разделяй и властвуй» [Mattingly 1992, p. 54]. Эти способы также облегчались уже отмеченными нами географическими и родоплеменными различиями.
Итак, Риму редко противостояли объединенные конфедерации типа тех, что противостояли Китаю. Это не избавляло от угрозы и влияния кочевников на Рим или другие империи Западной Азии. Центрально-азиатский цикл кочевнических конфедераций приводил к синхронизации приграничной войны в Китае и Риме и направлял объединение и распад систем обмена товарами роскоши и информации в масштабах Афро-евразии.
О монголах и Чингис-хане было написано много. Здесь я только выделю те черты, которые мир-системный анализ может добавить к дебатам, и не буду углубляться в их богатую и сложную историю. Монгольское завоевание являлось одним из наиболее важных процессов, имевших место в истории афро-евразийских мир-систем. Барфилд утверждает, что: «Исключительная природа Монгольской империи часто понималась неправильно, так как, будучи самым мощным кочевым государством из всех существовавших, оно рассматривалось как кульминация политической эволюции степи, а не как исключение, каковым оно и являлось» [Barfield 1991, p. 48]. Она представляла собой исключение в нескольких чертах: в процессе прихода Чингис-хана к власти, в чжурчженьской реакции на это, в масштабе завоевания, а также в создании государств с городской базой, включая династию Юань.
Чингис поднялся из маргинального состояния и часто сталкивался с оппозицией в лице собственных родичей. Поэтому он не полагался на родство для организации своих последователей, но опирался на преданность и автократический контроль. Он создал разноплеменную элиту из своих друзей и приближенных.
Исходя из этого, политическая организация Чингис-хана не была кульминацией долговременной эволюции степных традиций, так как она отрицала модель имперской конфедерации. Вместо этого монгольское государство базировалось на принципах централизованной администрации, разрушении племенных моделей лидерства и жесткой дисциплине, не встречавшейся среди номадов в столь развитой степени. Это было уникальное образование. После падения Монгольской империи кочевники вернулись к более архаичной и традиционной организационной модели имперской конфедерации [Barfield 1991, p. 49].
Это государство нового образца столкнулось с чжурчжэньским полупериферийным завоевательным государством, которое не стало следовать проверенной временем китайской политике умиротворения. Чингис-хан переиграл чжурчжэней с помощью стратегии внешней границы — разрушительных набегов и склонения к политике умиротворения, а затем как-то неохотно завоевал Северный Китай. Вместе с малой терпимостью Чингиса к сопротивлению это привело к масштабным разрушениям городов и сельскохозяйственной инфраструктуры. Только при Хубилае монголы приняли на себя ответственность за управление Северным Китаем вместо того, чтобы разорять его.
Монгольская империя впервые объединила большую часть Евразии в рамках одной империи. Однако слияние было далеко от завершения. Мамлюки предотвратили военный захват Египта и Северной Африки. Неудобство лесных зон для конных лучников [Lindner 1981; 1983] в сочетании с успехами рыцарей в лесных зонах [McNeill 1963; 1964; 1882] сохранили Европу от монгольского завоевания.
Объяснение успеха монголов лежит в факторах и процессах, происходивших одновременно на нескольких уровнях [Sounders 1971; Morgan 1986; Lindner 1981, 1983; Barfield 1989]. Во-первых, государства Западной Азии были слабы по сравнению с Китаем и открыты для завоевания. Монголы не знали, что их экологические рамки были более хрупкими, чем у китайцев, которые часто отстраивали и заново заселяли разрушенные города. Однако в Юго-Западной Азии такое разрушение часто оставалось навечно, особенно когда разрушению подвергались оросительные системы. Так как монголы особенно не утруждались организацией местной администрации, часто случалось так, что не оставалось тех, кто был бы способен восстановить разрушенные города и ирригационные системы [Barfield 1989, p. 201–202].
Во-вторых, клиентные отношения с монголами являлись выгодной «сделкой» в условиях непрекращавшейся войны. Государства, не подчинившиеся власти монголов или нарушившие договоры с ними (государство Цзинь в Китае, Западный Туркестан и Тангутское государство), как правило, уничтожались. Государства же, подчинившиеся монголам (Маньчжурия, Корея, оазисы Уйгурии), уцелели и часто сохраняли своих правителей.
Чингис был особенно нетерпим к проявлениям нелояльности. Как пишет Барфилд: «Карательные войны были настолько разрушительны, что приводили к падению правящих династий и прямой инкорпорации в Монгольскую империю» [Barfield 1989, p. 200]. Это было чем-то новым для степных набегов в Центральной Азии. На западе им пришлось захватить и управлять государствами, которые они не уничтожили. На востоке сила монголов в конце концов привела их в ловушку, так как они были вынуждены основать новую династию Юань.
Привязанность монголов к степи была третьим фактором их успеха. Эти кочевники имели гибкую родовую структуру, которая, с одной стороны, позволяла им привлекать других номадов и иногда даже оседлые группы в свою растущую завоевательную машину. С другой стороны, Чингис-хан построил такую командную структуру, выбирая лидеров по их преданности и способностям, а не из-за родственных связей, что ее было сложно расколоть вдоль племенных линий.
Четвертым фактором успеха было присутствие нескольких лидеров, которые умно сочетали желание покорять и грабить с нуждами управления. Мункэ, брат Хубилая, осуществил некоторые административные нововведения, позволявшие направить устремления консерваторов на постоянные успешные внешние войны, что помогло освободить ему руки для решения проблем в столице [Allsen 1987].
Вышеизложенное не является возвращением к теории «выдающихся личностей» в истории. Напротив, мы признаем, что монгольское правление являлось формой отчасти подобной институту лидерства «бигмена» [Sahlins 1961; 1963; 1968], которое было особенно чувствительно к степени компетенции кандидата. Несколько монгольских вождей подвергали грабежу и облагали данью племена, которые в противном случае покинули бы союз. То есть внутри своего государства они довели до совершенства стратегию внешней границы, выжимая дань из оседлых государств, даже при том, что во внешней политике они часто переигрывали этой стратегией. Далее, монгольские вожди отличались достаточным опытом и знанием того, как функционировали государства и, несомненно, использовали это знание для того, чтобы выборочно принять и приспособить приемы правления государством для собственных управленческих нужд.
Пятый, и основной, фактор успеха монголов — отличные материально-технические возможности в военной сфере — связи, транспорте и передвижении. Кочевой образ жизни лежит в основе этой способности: многочисленные лошади, глубокое знание географии и способность перемещаться вместе со всеми средствами производства (семьями и стадами).
Используя данные преимущества, все Великие ханы полагались на структуру родства и проницаемость групповых границ в создании крупных конфедераций. Завоеванные народы могли предпочесть подчиниться новому хозяину, чем умереть в безнадежной борьбе. В то время как такой подход работал в случае кочевников, он не действовал в случае оседлых народов. Проблема получения дохода облегчалась постоянной экспансией и притоком награбленной добычи. Этот постоянный приток помогал свести к минимуму межплеменные распри и заглушить недовольство изменениями, пришедшими вместе с империей. Отличная мобильность и коммуникации значительно облегчили процесс сбора крупных армий. Тем не менее, будучи внутренне нестабильными, эти достоинства являлись временными.
Источником данной нестабильности были технологические и политические проблемы. Законная преемственность власти представляла собой политическую проблему. Личные способности, из которых немаловажными считаются умение создавать союзы и воевать, лежат в основе могущества крупного лидера. Так, война была жизненно важной частью восхождения к власти. Принципы горизонтального и линейного наследования внутри монгольского общества являлись источником внутреннего соперничества и конфликта[31]. Поэтому вооруженный захват власти был неизбежен из-за отсутствия ясных приоритетов в системе наследования. Однако институционализация системы наследования подорвала бы само основание лидерства. Проблема состоит не только в том, что монголы не смогли институционализировать политическое наследование, как утверждает Эйзенштадт [Eisenstadt 1963], но и в том, что если бы они смогли добиться этого, они перестали бы оставаться монголами. Подобные проблемы были внутренне присущи политическому контролю и сбору доходов.
Превосходство в средствах связи и мобильности способствовало нестабильности потому, что эти возможности были присущи кочевой жизни и являлись врожденными навыками всех кочевых групп и вождей. Таким образом, какому-либо одному вождю было практически невозможно монополизировать контроль над стратегическими ресурсами, чтобы вынудить своих соседей подчиняться. Несогласные всегда имели возможность свернуть свои юрты и откочевать вместе со своими стадами.
Корни данной ситуации лежат в материальной адаптации к непостоянной и неопределенной степной среде. Кочевая экономика была очень адаптивна для жизни в нестабильном окружении, так как базировалась на гибкой родственной системе и текучей форме лидерства, которая быстро реагировала на изменяющиеся обстоятельства. Эта адаптация позволяла организовывать мобильные армии, однако одновременно ограничивала экспансию. Кроме того, она была совершенно не приспособлена к управлению оседлыми земледельческими культурами. Именно поэтому край степи оставался постоянной границей [Lattimore 1940; Lindner 1983; McNeill 1964; Whittaker 1994].
Тем не менее, несмотря на достаточно короткое существование (немногим более века), единство монголов принесло значительные изменения в Афро-евразию. Монгольское завоевание открыло северный путь, ведущий из Китая в Европу в обход путей, пролегающих через современные Иран и Ирак, или через Индийский океан. Последовавшая стабильная торговля между Востоком и Западом, проходившая по степи, открыла новые торговые циклы. «Постепенно обмен рабов и мехов на товары, происходивший с севера на юг, дополнил поток товаров с востока на запад, осуществлявшийся с помощью караванов» [Bentley 1993, p. 56]. Еще одним важным последствием стало распространение бубонной чумы в Европе и Китае [McNeill 1976][32]. Черная смерть сначала прошлась по Китаю в 1331 г., унеся огромное количество жизней, а затем — по Европе в 1348 г., уничтожив от одной трети до половины населения континента, что в конце концов повлияло на изменение отношений между феодалами и крестьянами.
Распространение чумы, возможно, также являлось причиной упадка монгольской державы [McNeill 1976, p. 132–175]. Бацилла
Общим эффектом всех этих событий и процессов в мир-системном историческом контексте стало пульсирующее объединение и разделение мир-систем в Западной и Восточной Азии и, в гораздо меньшей степени, Южной Азии. Конечно, относительно продолжительная изоляция Южной Азии — кроме критического на уровне информации и распространения религиозных идей — может объяснить, почему синхрония в изменениях, происходивших в Восточной и Западной Азии, не затронула Южной Азии. Ясно, что центрально-азиатские кочевники играли важные, хотя и конфликтные, изменяющиеся и непостоянные роли в слиянии этих мир-систем на уровне информации и предметов роскоши. Однако монголы являлись единственной группой, которая достигла объединения на уровне политического и военного взаимодействия.
Объединение монголов во многих отношениях способствовало подъему Европы. Новые идеи, новые предметы роскоши, новые патогены и новые враги (или страх перед ними) привели ко многим изменениям на далеком западе Афро-евразии (обычно называемом Европой). Одним из важных факторов являлся поиск более коротких или менее оспариваемых путей в Азию для развития новых торговых линий. Край степной границы [McNeill 1964] также помогал защитить Европу от военного вторжения. Все эти факторы способствовали движению Европы по такой траектории изменений, которая дала толчок колониализму, меркантилизму, подъему капиталистических государств и индустриальной революции. Ясно, что подъем Европы не может объясняться только внутренними факторами. Те, кто утверждает это, игнорируют процессы, происходившие во всей Афро-евразии и создававшие контекст, внутри которого черты местной европейской социальной организации могли возыметь то действие, которое они имели. По мнению К. Померанца [Pomeranz 2000], многое из того, что произошло в Европе, имело смысл только в широком контексте. В данной статье я хотел показать, что центрально-азиатские кочевники, в особенности монголы, являлись ключевыми фигурами в этом процессе.
Есть и другие выводы, или по крайней мере размышления и вопросы, которые можно вывести из приведенного здесь анализа. Во-первых, события в степях Центральной Азии не могут объясняться исключительно через местные факторы. Как показал Барфилд [Barfield 1989], кочевников можно понять, только глядя в разных направлениях — на восток, запад, север и юг. Хазанов [Khazanov 1984] уже давно разработал похожую аргументацию. К этому я добавлю, что сложные, хотя и изменчивые и непостоянные, роли кочевников в различных мир-системах необходимы, чтобы понять их социальные структуры и особенности эволюции. Степные конфедерации не могли бы существовать без сильных центральных государств. Мир-системный анализ как минимум дает путь для выделения и изучения этих сложных отношений с большей степенью точности. Однако последствия изучения степных кочевников идут в обоих направлениях.
Во-вторых, изучение кочевников Центральной Азии дает пути для исследования синхронии и слияния мир-систем. Во многих случаях степные конфедерации играли роль
В-третьих, используя этот подход, мы сможем переоценить эволюционные последовательности и понять, как изменяются кочевые общества и в какой зависимости эти изменения находятся от их мир-системных контекстов. Н. Крадин утверждает, что степные конфедерации являлись ксенократическими суперсложными вождествами, а не сложившимися государствами [Kradin 2002]. Я же рассматривал их в качестве формы государства. Тем не менее, в наших подходах меньше различий, чем можно предположить из терминологии. Если это государства, они могут быть протогосударствами, государствами в стадии возникновения, или рудиментарными государствами, но не полностью развитыми государствами. То, когда вождество становится государством, является острой научной проблемой. Более близкое изучение степных конфедераций дает исследователям возможность изучить этот важный переход в человеческой социальной эволюции. Конечно, будущие исследования могут заставить пересмотреть наше понимание процессов и последовательностей социальной эволюции.
В конечном итоге все это касается других проблем — значения классов, форм государства и вождества, роли родственных отношений и политической преемственности и многих других социальных процессов. Нередко бывает полезно заново изучить основные положения и теоретические выкладки и подвергнуть их критическому эмпирическому анализу. Конечно, здесь нужно еще многое изучать. Я также надеюсь, что изучение центрально-азиатских кочевников не является бесполезным упражнением, но необходимо для более глубокого понимания истоков нашей глобализирующейся мир-системы.
Abu-Lughod J. 1989.
Allen M. 1996. Contested Peripheries: Philistia in the Neo-Assyrian World-System. Unpublished Ph. D. dissertation, Interdepartmental archaeology program, UCLA.
Allsen T. 1987.
Barfield T.J. 1989.
Barfield T.J. 1990. Tribe and State Relations: The Inner Asian Perspective.
Barfield T.J. 1991. Inner Asia and Cycles of Power in China’s Imperial Dynastic History.
Barfield T.J. 1993.
Beckwith Ch. 1987a. The Tibetans in the Ordos and North China: Considerations on the Role of the Tibetan Empire in World History.
Beckwith Ch. 1987b.
Beckwith Ch. 1987c. Tibetan Science at the Court of the Great Khans.
Beckwith Ch. 1987d. The Concept of «Barbarian» in Chinese Historiography and Western Sinology: Rehetoric and the Creation of Fourth World Nations in Inner Asia. Papers presented at the Association of Asian Studies meeting. Boston.
Beckwith Ch. 1991. The Impact of the Horse and Silk Trade on the Economies of T’ang China and the Uighur Empire.
Bentley J.H. 1993.
Berquist J.L. 1995. The Shifting Frontier: the Achaemenid Empire’s Treatment of Western Colonies.
Boswell T., Chase-Dunn Ch. 2000.
Burnham Ph. 1979. Spatial Mobility and Political Centralization in Pastoral Societies.
Chase-Dunn Ch. 1998.
Chase-Dunn Ch. 2001. World-Systems Theorizing.
Chase-Dunn Ch., Hall T. (eds.). 1991.
Chase-Dunn Ch., Hall T. 1997.
Chase-Dunn Ch., Hall T. 2000. Comparing World-systems to Explain Social Evolution.
Chase-Dunn Ch., Manning S., Hall T. 2000. Rise and Fall: East-West Synchronicity and Indie Exceptionalism Reexamined.
Cline E. 2000. «Contested Peripheries» in World Systems Theory: Megiddo and Jezreel Valley as a Test Case.
Cribb R. 1991.
Denemark R.A. 2000. Cumulation and Direction in World System History.
Denemark R.A., Friedman J., Gills B.K. and Modelski G. (eds.). 2000.
Di Cosmo N. 1994. Ancient Inner Asian Nomads: Their Economic Basis and Its Significance in Chinese History.
Dyson S.L. 1985.
Eisenstadt S.N. 1963.
Frank A.G. 1992.
Frank A.G., Gills B.K. (eds.). 1993.
Grimes P. 2000. Recent Research on World-Systems.
Hall T. 1989a.
Hall T. 1989b. Is Historical Sociology of Peripheral Regions Peripheral?
Hall T. 1991. The Role of Nomads in Core/Periphery Relations.
Hall T. 1998. The Effects of Incorporation into World-Systems on Ethnic Processes: Lessons from the Ancient World for the Contemporary World.
Hall T. (ed.). 2000a.
Hall T. 2000b. Frontiers and Ethnogenesis. and World-Systems: Rethinking the Theories.
Hall T. 2001. Chiefdoms, States, Cycling and World-Systems Evolution: A Review Essay.
Hall T. 2002. World-Systems Analysis and Globalization: Directions for the Twenty-First Century.
Hall T., Chase-Dunn Ch. 1993. The World-Systems Perspective and Archaeology: Forward into the Past.
Irons W. 1979. Political Stratifcation among Pastoral Nomads.
Jagchid S., Symons V.J. 1989.
Kardulias P.N. (ed.). 1999.
Khazanov A.M. 1984.
Kradin N. 2002. Nomadism, Evolution and World-Systems: Pastoral Societies in Theories of Historical Development.
Kuhn T. 1970.
Kuhn T. 1977. Second Thoughts on Paradigms. T.S. Kuhn.
Kwanten L. 1979.
Lattimore O. 1951.
Lattimore O. 1962a. The Frontier in History.
Lattimore O. 1962b. Inner Asian Frontiers: Defensive Empires and Conquest Empires.
Lattimore O. 1962c.
Lattimore O. 1980. The Periphery as Locus of Innovation.
Lindner R. 1981. Nomadism, Horses and Huns.
Lindner R. 1983.
Luttwak E.N. 1976.
Martin W. 1994. The World-Systems Perspective in Perspective: Assessing the Attempt to Move Beyond Nineteenth Century Eurocentric Conceptions.
Martin W. 2000. Still Partners and Still Dissident After All these Years? Wallerstein, World Revolutions and the World-Systems Perspective.
Mattingly D.J. 1992. War and Peace in Roman North Africa: Observations and Models of State-tribe Interaction.
McNeill W. 1963.
McNeill W. 1964.
McNeill W. 1976.
McNeill W. 1982.
McNeill W. 1987.
Morgan D. 1986.
Peregrine P. 1992.
Peregrine P. 1995. Networks of Power: The Mississippian World-System.
Peregrine P. 2000. Archaeology and World-Systems Theory.
Peregrine P., Feinman G. (eds.). 1996.
Pomeranz K. 2000.
Sahlins M. 1961. The Segmentary Lineage: An Organization of Predatory Expansion.
Sahlins M. 1963. Poor Man, Rich Man, Big-Man, Chief: Political Types in Melanesia and Polynesia.
Sahlins M. 1968.
Saunders J.J. 1971.
Schneider J. 1977. Was There a Pre-Capitalist World-System?
Seaman G. (ed.). 1989.
Seaman G. (ed.). 1992.
Seaman G., Marks D. (ed.). 1991.
Shannon T.R. 1996.
So A.Y. 1990.
Straussfogel D. 1998. How Many World-Systems? A Contribution to the Continuationist/Transformationist Debate.
Straussfogel D. 2000. World-Systems Theory in the Context of Systems Theory: An Overview.
Szynkiewicz S. 1989. Interactions between the Nomadic Cultures of Central Asia and China in the Middle Ages.
Teggart F. 1918.
Teggart F. 1925.
Teggart F. 1939.
Thompson W.R. 2000. Comparing Approaches to the Social Science History of the World System.
Turchin P., Hall T. 2003. Spatial Synchrony among and within World-Systems: Insights from Theoretical Ecology.
Wallerstein I. 1974a. The Rise and Future Demise of the World Capitalist System: Concepts for Comparative Analysis.
Wallerstein I. 1974b.
Wallerstein I. 1993. World System vs. World-Systems.
Wells P.S. 1999.
Whittaker C.R. 1994.
Wolf E.R. 1982.
Yu Ying-shih. 1967.
Цивилизация Золотой Орды[33]
Во все времена кочевники были маргиналами цивилизационного развития, которое традиционно связывается с развитым земледелием, ремеслом, городской культурой. Довольно часто, если не как правило, кочевники становились паразитической социально-политической надстройкой на теле государственной и общественной самоорганизации временно завоеванных ими земледельческих народов. Дальнейшая судьба завоевателей-кочевников — либо ассимиляция местным населением, либо изгнание из страны, либо отход в завоеванной стране на второстепенные социально-экономические роли, занятие какой-либо второстепенной социальной экологической ниши. Причины столь незавидной судьбы кочевых народов в специфике культуры кочевых народов.
В то же время культура кочевников не может рассматриваться как низкая, ущербная, она достигла высокого уровня соответствия, «пригнанности» со специфическим хозяйствованием — кочевым скотоводством, с высокопроизводительной и потому тупиковой технологией. Кочевники исторически заняли природную экологическую нишу — зону степей, территорию суровых природных условий. В степи в древности и средневековье не случайно жили только кочевники, но не земледельцы. Не случайно в средневековье Великая степь до Золотой Орды не была страной городов. Климат степей Евразии суров и плохо приспособлен не только для земледелия, но и для жизни людей (одна из последних работ о степях [Мордкович и др. 1997]).
Степь отличается сезонной и суточной контрастностью температур с сильным перегревом земли летом и резким остыванием зимой, большим суточным перепадом дневных и ночных температур. «Степной климат отличается от климата других ландшафтных зон прежде всего поразительным непостоянством, — пишет Вячеслав Мордкович. — Жизнь между засухой и потопом, жарой и холодом — обычное состояние экосистем степного типа. Климатические контрасты проявляются также чередованием морозных дней и оттепелей зимой, внезапным похолоданием летом или таким же неожиданным потеплением (до 30° С) рано весной в апреле, когда еще не полностью растаял снег». Летом «холодный душ» сменяется изнуряющей жарой и засушьем. «Даже в середине лета бывают похолодания как в тундре. Среднесуточная температура воздуха в июле может вдруг опуститься с 30 до 7° С… Требуется всего 2–3 часа, чтобы температура поверхности степной почвы подскочила с 16 до 42° С. Суточная амплитуда температур воздуха в степи даже в середине лета достигает 31° С» [Мордкович и др. 1997, с. 129, 140, 142]. Практически вся выпадающая атмосферная влага (80 %) в степи приходится на летние месяцы, причем крайне неравномерно: в июне-июле от Молдавии до Дона — засуха. С третьей декады сентября все евразийские степи погружаются в зимнюю спячку либо из-за нехватки тепла, либо воды, либо того и другого. Иногда вся влага может выпасть одним большим летним ливнем и быстро испариться из-за жары, а во все остальное время — сушь, из-за которой в степи не растут деревья, мало сочного разнотравья, и у людей пересыхает язык во рту. Растения могут использовать не более одной пятой выпадающей в степи влаги. Через каждые 3–4 года в степи повторяются сильные засухи [Мордкович и др. 1997, с. 27–37]. Не случайно земледелие кочевников сводилось к весеннему посеву и уходу от поля, с возвращением к нему лишь осенью, сбору скудного урожая, если он был.
Образ жизни, культура и духовные представления кочевников во многом определялись особенностями хозяйства, имели ограничения, обусловленные типом хозяйствования, были чрезвычайно специфическими, отличными от народов-земледельцев. Культура кочевников была малоспособна к трансформациям, постепенному переходу от кочевого скотоводства к земледелию. Земледельческий труд у скотоводов традиционно был не престижным. В древности и средневековье самым престижным был труд воина. Земледелие требует интенсивных трудовых вложений в течение всего года. Земледельцу, в отличие от скотовода, было трудно быть одновременно и пахарем, и воином. Трудозатраты скотовода много меньшие. За него «работает» прежде всего сама природа. В соответствии с традициями средневековой степи каждый мужчина был воином. Данное обстоятельство давало возможность небольшим кочевым племенам одерживать победы над многочисленными народами, когда армии последних количественно и качественно уступали кочевникам, а в результате побед — временно порабощать земледельческое население. Хотя без насилия власть — не власть, при одном насилии она недолговечна.
Устойчивым же государство будет тогда, когда становится необходимым, полезным обществу, когда является гарантом порядка, производства, инфраструктуры и обмена. Чтобы быть гарантом порядка, нужно не просто знать культуру завоеванного народа, но принадлежать к ней. Чтобы осуществлять производственный контроль, нужно знать производство. Специфика кочевого хозяйства связана с высокой территориальной мобильностью. В силу этого обстоятельства кочевники могли быть полезны обществу в качестве информационного звена в управлении государством. Но эта функция управления, хотя и важна, но второстепенна. В целом, власть завоевателей-кочевников не случайно всегда рассматривается как временное торжество грубой силы, варварства. Также традиционно оценивается и в Золотой Орде власть кочевников, именуемая в народе и литературе
В XIII–XIV вв. Золотая Орда была, не только самым большим по территории и численности населения, но, по-видимому, и самым богатым государством в Восточной Европе [Егоров 1985]. Богатство и могущество во многом проистекало из роли Золотой Орды как моста в материальном и духовном обмене Запада и Востока. Через это государство проходило большая часть Великого шелкового пути, а обслуживание транспортных коммуникаций стало одной из главных функций государства. В Золотой Орде под единой политической властью оказались не просто многочисленные и разные народы и земли, но народы, живущие вдали друг от друга независимой экономической и культурной жизнью, говорящие на разных языках. Это государство, включая зависимые, т. е. говоря современным языком автономные полугосударственные образования, простиралось на огромной территории: от Карпат на западе до Алтая на востоке и от Белого моря на севере до Черного и Приаралья на юге. На севере обитали восточные славяне, уже в то время, вероятно, самые многочисленные во вмещающем ландшафте. На юге, в низовьях Аму-Дарьи, в оазисе в окружении пустынь и полупустынь жили мусульмане-хорезмийцы, говорящие на фарси, и разноязыкие народы Северного Кавказа и Крыма, пока еще в XIII–XIV вв. в своем большинстве христиане, но уже начавшие омусульманиваться. Севернее земледельцев Хорезма, Кавказа и Крыма в широкой полосе степей кочевали тюркоязычные скотоводы — язычники, мусульмане, христиане и иудаисты. Далее на север в лесостепях и лесах жили славяне, балты, финно-угры, тюрки — булгары, чуваши, башкиры. Кроме славян, скорее номинально, чем фактически, принявших христианство, остальные народы не были конфессионально объединены, делясь на христиан, мусульман и язычников.
Все народы Золотой Орды в условиях господства натурального хозяйства были экономически самодостаточны, что для средневековья естественно. У них не было, столь характерной для современного мира, сильной внутренней потребности в обмене знаниями, продуктами производства, технологиями и культурными достижениями. Насилием объединить многие этносы было много проще, чем удержать в одном государстве аморфный конгломерат народов. Жизнеспособность империи объективно зависела от того, насколько эти самодостаточные регионы установят между собой связи, насколько эти связи — экономические, культурные и идеологические, станут тесными, естественными, насколько народы их населяющие станут двуязычными, говорящими как на своем родном языке, так и на общем для всех подданных империи. Иными словами, насколько люди, населяющие империю, превратятся в систему, где внутренние связи между элементами намного теснее внешних.
Названному превращению препятствовали не просто различия языков, культуры, хозяйства, но и территориальная разобщенность. Географический центр империи находился в степях, где было крайне редкое население. Степи составляли в XIII в. более трети всего государства, а если смотреть на территории относительно плотного населения — около половины. Для удержания власти желательно было расположить политический центр государства в месте, равноудаленном от островков плотного населения, расположенных по окраинам государства. В противном случае эффективность управления дальней периферией при тогдашних средствах коммуникации была бы чрезвычайно низкой. Связи между этими окраинами и внешним окружением могли оказаться более тесными, чем между частями империи, что изначально обусловило бы нежизнеспособность самой империи. Но для этого нужно было колонизировать центральные области государства, осуществить не
Не знаю, насколько завоеватели (в своем подавляющем большинстве разные тюркские этносы, во главе которых стояли монголы) осознавали ситуацию именно так, как она описана выше. Нельзя преуменьшать интеллектуальные способности прошлых поколений, как не стоит и преувеличивать. Известно, что советниками Бату-хана (Батыя) были китайцы, а китайская цивилизация в то время была не только древнейшей, но самой высокой. Проблемы государственного управления в этой цивилизации были так полно и детально изучены, как нигде.
Мы не знаем, как конкретно выбиралось место для столицы империи, но факт, что первая столица — Сарай-Бату была равномерно удалена от основных районов плотного населения как на севере, так и на юге. Вторая столица — Сарай Ал-Джадид (Новый Сарай) была расположена почти точно в середине империи, если смотреть с севера на юг: на 48° параллели северной широты, и лишь немного сдвинута от середины к западу по долготе — 46° восточной долготы (географический центр Золотой Орды — 50° северной широты и 51° восточной долготы). Сдвиг на запад был обусловлен не только великой меридианальной магистралью Восточной Европы — Волгой, но и массой населения, которая тяготела к западу и северу государства.
Столица империи — не просто административный центр. Знать, бюрократический аппарат нуждались в обслуживании. Потребности остального населения, пусть весьма скромные, также должны были удовлетворяться. Наконец, для воинских соединений, находящихся в столице и близ нее, нужны оружие и провиант. А вокруг столицы вообще не было местного оседлого населения, не было не только городов, но селений и, соответственно, полей, огородов, ремесленного производства. Здесь была степь с суровыми природными условиями, малопригодная в условиях средневековья для земледелия и развития городов. Не случайно до образования великой Монгольской империи в евразийской степи, за редкими исключениями, не было городов, сел, развитого производства, земледелия. Степь представляла собой в сравнении с населенными северными и южными окраинами империи почти человеческую пустыню, по которой сезонно мигрировали с востока на запад и обратно немногочисленные кочевые племена.
Воздвигнуть большой город за сотни километров от областей оседлого населения невозможно без создания на месте строительной индустрии, без производства строительных материалов, которых не было в окружающей город степи, прежде всего камня и дерева. Деревья в степи встречаются редко и локально — в понижениях рельефа, чаще всего в долинах рек или руслах временных паводковых водотоков. Для строительства городов в нижнем и среднем течении Волги дерево сплавлялось с севера. Оно было необходимо тогда не только как непосредственно строительный материал, но для обжига кирпича, для отопления домов, для любого производства: от керамического до оружейного. В.Л. Егоров пишет о первой столице империи: «Город был не просто столицей государства, а
Построить на «обочине» хозяйственно-экономической системы один, даже крупный, город можно, но если этот город находится слишком далеко от поддерживающей его периферии, то поддерживать его жизнеспособность сколько-нибудь длительное время трудно или невозможно. Вслед за созданием столицы возникла проблема укрепления ее системой земледельческих и ремесленных поселений, иными словами, колонизации степи. Внеэкономическим путем создать подобную систему и в наши дни затруднительно, а в средневековье было просто невозможно. Насильно государство не могло осуществить колонизацию степи, построить в ней систему взаимосвязанных городов. Однако оно могло создать условия для колонизации.
Мы не знаем имелся ли хотя бы в общих чертах план того, что было реально создано в первоначально почти безлюдной после монгольского нашествия центральной части государства, существовало ли нечто подобное программе хозяйственного освоения степи, создания в ней очагов земледелия, развитого скотоводства, строительства населенных пунктов — центров торговли и ремесленного производства. Скорее всего, ничего подобного не было. Более правдоподобно предположение, что правители Золотой Орды руководствовались лишь конфуцианским (изначально даоским) принципом «у-вэй» — недеяния. Оно просто решило воспользоваться плодами своего географического положения: по территории Золотой Орды проходила большая часть Великого шелкового пути. Мысль о том, что было бы неплохо создать благоприятные условия для международной торговли, вероятно, была не просто очевидной, но подкрепленной политическими и идеологическими установками Чингис-хана. Так или иначе, можно констатировать, что правящая элита Золотой Орды в полной мере использовала свое положение моста между Западом и Востоком. Она стала действовать в том направлении, которое благоприятствовало экономическому развитию.
В XIII и XIV вв., как правило, лишь торговые республики Италии поддерживали своих купцов. Остальные государства, которых в Центральной Европе было великое множество, облагали купцов многочисленными пошлинами, а мелкие бароны занимались прямым грабежом проезжих купцов. В противоположность этому, как отмечали ведущие исследователи Золотой Орды — Г. Губайдуллин [1994], М.Г. Сафаргалиев [1996], Г.А. Федоров-Давыдов [1973] и другие, в этой империи был создан и вплоть до середины XIV в. поддерживался режим наибольшего благоприятствования для торговли и производства для иноземцев. Что касается своих купцов, то правительство не только предоставляло им льготы, но прямо финансово поддерживало их. В описании порядков Золотой Орды у Газиза Губайдуллина лейтмотивом проходит не сформулированная конкретно, но четко выраженная мысль:
«Говоря о торговле, — полагает Газиз Губайдуллин, — нельзя пройти мимо дорог и почтовой связи… Природные условия страны кипчаков были разнообразны: сплошные лесные массивы, реки, болота, степи. Для контроля страной со столь пестрыми природными условиями требовалось прежде всего устройство хороших дорог, пригодных для проезда в любое время года… Дороги были нужны для быстрого передвижения больших масс войск, а также для организации быстрой и надежной связи со всеми уголками страны. Дороги постоянно ремонтировались, велось большое строительство новых дорог. Через некоторые реки были переброшены мосты. У переправ через крупные реки содержались специальные лодки и лодочники, тут же на берегах рек были дома, где проживали проводники. Персонал, обслуживающий дороги, имел специальные наименования, как, например,
Тот же автор пишет: «Насколько этот путь (из Европы на Дальний Восток. —
Вторая важная для функционирования государства мысль Газиза Губайдуллина связана с первой, но выражена походя: «После окончания крупных войн и значительного сокращения доходов от военных трофеев золотоордынское государство полностью отрегулировало вопросы бюджета, его расходную и приходную часть. Налоги были трех видов и налагались, во-первых, на тюркское население — самих татар, во-вторых, на подчиненные им народы, в-третьих, на товары купцов — пошлина…» и далее: «Основная статья доходов в Золотой Орде формировалась за счет таможенных сборов» [1994, с. 69].
Нет сомнений, что Губайдуллин не имел возможности реконструировать все статьи доходов и расходов. Для исследователей средневековых государств это практически недостижимая задача, однако сам характер видов налогов, приводимый им [там же, c. 69–71], недвусмысленно говорит о том, что звонкую монету или товар, могущий быстро обратиться в звонкую монету, скорее всего, могла дать именно внешняя торговля.
Порядки великой империи, которые для современного читателя кажутся обычными, совершенно иначе выглядели для европейцев средневековья. Вот что пишет о Европе того времени Ж. Ле Гофф: «У путешественников не было недостатка ни в испытаниях, ни препятствиях… почти исчезла разрушенная вторжениями и неподдерживаемая великолепная сеть римских дорог… путники охотно делали круг, чтобы обойти замок рыцаря-разбойника, чтобы посетить святилище… Средневековый люд шел по тропам, дорожкам, запутанным путям, которые блуждали между несколькими фиксированными пунктами: ярмарочными городами, местами паломничества, мостами, бродами или перевалами. Сколько препятствий нужно было преодолеть: лес с его опасностями и страхами… бандиты, будь то рыцари или вилланы, засевшие в засаде на краю леса или на вершине утеса; бесчисленные пошлины, взимаемые с купцов, а иногда и просто с путешественников у мостов, на перевалах, на реках… скверное состояние дорог» [1992, с. 128–129].
Значительная часть исследователей отмечают также благоприятную роль низких таможенных сборов на развитие торговли в Золотой Орде. Последние не превышали 5 % от стоимости товаров. В Северном Причерноморье — до 3 % на ввоз и вывоз товаров. «Лишь при Бардибеке (1357-59), в канун кризиса власти 60-80-х гг. XIV в., торговые пошлины здесь выросли до 5 %. К мероприятиям, стимулировавшим новый рынок, остается добавить курс властей на участие в финансировании купцов-уртаков в первой половине XIV в. Все это привело к резкой активизации торговли на маршрутах степного пути» [Крамаровский 1992, с. 39].
На перекрестках дорог, где по ханскому приказу были созданы и затем четко функционировали станции обслуживания путешественников —
Новые города в южно-русских степях имели водопровод (в керамических трубах), канализацию (в деревянных), общественные бани. Их жители брали питьевую воду в фонтанах. Роль водостоков выполняли арыки. В Сарае обнаружен даже общественный туалет, разделенный на женскую и мужскую половины [Егоров 1997, с. 76]. В те времена в Европе бани и водопровод были редкостью, водосточные канавы появились только в XIV–XV вв. и то лишь в крупных городах, общественные туалеты — явление XIX в. Бани в золотоордынских городах выполняли функции современных клубов. Люди там встречались, общались и даже вели деловые переговоры.
Степные города Золотой Орды принципиально отличались от городов Европы и Азии того времени. Прежде всего, они не имели стен, что позволяло иметь широкие улицы и кварталы усадебного типа: вдоль Волги дома стояли в садах. Города имели восточный облик, но не было в них обычной для восточного города цитадели — арки и торгово-промышленного предместья за крепостной стеной — рабата, хотя промышленные районы располагались не в центре города.
Экономические функции средневековых городов заключались в обслуживании земледельческой периферии и местной торговли. Степные золотоордынские города также обслуживали скотоводческую периферию, частично ближайшую земледельческую округу, но кроме того, а иногда и прежде всего — магистральные торговые пути, в том числе главный Великий шелковый путь. Этим определялось наличие в каждом городе от одного до нескольких караван-сараев. Последние играли роль не только гостиниц, трактиров, но и бирж.
Облик любого города определяется центральной площадью. Поскольку новые города создавались буквально на пустом месте и без ограничивающих пространство стен, то центральные площади их были большими, как правило, много большими, чем в старых городах, и имели прямоугольную или квадратную форму. Например, в западном Шехр ал-Джеддиде (Старый Орхей, близ современного Кишинева) городская площадь занимала территорию 2 тыс. кв. м. На центральной площади находились монументальные сооружения, в обязательном порядке — культовые, соборные. При храмах, как правило, были помещения духовных школ. На центральной площади напротив мечети располагался караван-сарай (главный караван-сарай, если в городе их было несколько). Здесь же находились торговые ряды и мастерские [Егоров 1985; Брыня, Рябой 1997].
В результате консолидированных действий власти и общества удивительно быстро, всего лишь за какие-то 60 лет, в степи возникло более ста городов (к настоящему времени археологи открыли 110 [Егоров 1997, с. 72–76]). Подобно тому как в камере Вильсона капельки влаги возникают по пути движения электрона и обозначают его невидимый полет, города Золотой Орды обозначили направление двух транспортных торговых путей Евразии: с запада на восток — Великий шелковый путь и севера на юг, где Волга заменила Днепр в пути
Интенсивная городская колонизация степи (первая половина XIV в.) пришлась на время, когда внутренняя колонизация в Западной Европе (Великая распашка и возникновение новых городов) завершилась (конец XIII в.), ознаменовав колоссальный прорыв вперед европейской цивилизации. Однако в Западной Европе распахивались земли, которые и раньше были пашней, но заросли лесами после гибели Римской империи, росли города там, где и раньше они были. В степях же раньше ничего подобного не было. Здесь все было впервые, а повторено (если можно применить данное слово) было лишь 500–600 лет спустя. Иными словами, городская цивилизация, о которой в Западной Европе известно поныне бережно хранимым с тех времен достижениям и материальной, и духовной культуры, от Золотой Орды не хранились достижения духовной культуры: не было преемственности ее в Московском государстве. Города Золотой Орды были стерты с лица земли 20-летней гражданской войной (Великой замятней 1360–1380), нашествием Тимура (1395), сохранившиеся и полуразрушенные здания буквально сравнены с землей при Петре I. Лишь благодаря археологам нам известно о бытовой культуре жителей степных городов. В частности, то, что по многим параметрам она превосходила западноевропейскую. Что касается духовной атмосферы, то здесь известны лишь общие положения. Здесь не было университетов, уже возникших в то время в Западной Европе, но «в оба Сарая — Сарай Вату и Сарай Берке — приезжали ремесленники, купцы, художники, ученые и разнообразные представители тогдашней феодально-мусульманской интеллигенции» [Греков, Якубовский 1950, c. 91], при мечетях существовали школы. Историки прежде всего фиксируют непривычную для европейской и ближневосточной цивилизаций того времени веротерпимость. Конфессиональная принадлежность не была ограничением для социальной и служебной карьеры. Государство гарантировало защиту от любых преследований, оскорблений из-за конфессиональной принадлежности. Иными словами, речь идет о духовной свободе, ставшей непременным условием лишь нашего времени.
Некоторые косвенные свидетельства говорят о том, что не исключено, что порядок, поддерживаемый государством, в Золотой Орде был не на словах, как в большинстве государств того времени, но на деле, жестким и в некоторых своих чертах вполне цивилизованным. В частности, известно, что представителям власти запрещалось брать заложников, арестовывать вместо преступника родственников или соплеменников [Григорьев, Григорьев 1990, c. 96]. Ориентация не на групповую, но личную ответственность каждого совершившего проступок характерно для норм современного права. Обычно обращение к групповой ответственности свидетельствует о бессилии власти, приоритет личной — о способности органов государства контролировать социальную жизнь общества. Известно, что ханская власть до Великой замятии 1360 г. была сильной. Не исключено, что она была настолько сильной, что (с точки зрения современного человека) могла действовать цивилизованными методами.
Был ли свободен человек в Золотой Орде? Понятия законности и свободы современного и средневекового человека не совпадают. С современной точки зрения подданный хана был бесправен, поскольку его права не были защищены четкими, юридически оформленными законами, обязательными для всеобщего исполнения, когда «закон превыше короля». С позиций тогдашнего европейца — максимально свободен. Ибо по его понятиям, «свободный человек — это тот, у кого есть могущественный покровитель» [Ле Гофф 1992, с. 262]. В Золотой Орде покровитель был самый могущественный из всех возможных — огромное мощное государство. Возникает главный вопрос: кто были создатели степной городской цивилизации?
В процессе самоорганизации, перехода от хаоса к порядку многое зависит от этноса-лидера, от его способности предложить другим народам «формулу» такого совместного бытия, которое устраивало бы всех. Обычно при завоевании кочевниками земледельцев такой этнос был «готовым»: миссию ведущего системообразующего этноса завоеватели уступали завоеванным народам. В Золотой Орде ситуация была нетипичной. Как уже говорилось, в империи не было компактного и этнически однородного населения. Управление огромным государством, состоящем из нескольких, оторванных друг друга анклавов постоянного земледельческого населения, при неразвитости тогдашних путей сообщения могло осуществляться только из центральной части империи. Но там не было постоянных жителей, а следовательно, не могло быть готовых социально-экономических структур и местного управленческого аппарата, который можно было эксплуатировать. Там вообще не было местного оседлого населения, не было не только городов, но селений и, соответственно, ремесленного производства. Была степь с суровыми природными условиями, малопригодная в условиях средневековья для земледелия и развития городов. Бремя империи требовало от завоевателей-кочевников, если не полностью, то в значительной степени превратиться в оседлое население — горожан-ремесленников и земледельцев, либо организовать земледелие и ремесленное производство из других народов, либо выбрать компромиссный вариант, и тогда в степи возник бы новый этнос, в создание которого вложили бы свою лепту все народы империи.
Ясно, что первый вариант (массово сесть на землю) не имеет отношения к реальной истории Золотой Орды. Свидетельств о массовых насильственных обращениях кочевников в земледельцев в истории Золотой Орды мы не знаем. Какая-то часть потомков завоевателей кочевников стала горожанами, живущими в городах постоянно. Но большая их часть жила в городах лишь зимой, а с наступлением весны уходила кочевать в окружающие степи. Зимой население степных городов возрастало за счет юрт кочевников, образующих кварталы временного поселения. По-видимому, в случае Золотой Орды речь может идти о втором или, скорее, о третьем варианте — создании нового этноса в степи.
Неизвестно, насколько завоеватели-монголы, составившие верхушку правящего социального слоя, осознавали проблемы государственного строительства, насколько завоеватели-кочевники, ставшие привилегированной стратой в государстве, элитой, думали о государственных интересах. Не исключено, что главной заслугой элиты был правильный подбор профессионалов-управленцев, вне зависимости от их этнической принадлежности и социального происхождения. Элита решала текущие проблемы руками советников-министров, а самотек решения текущих проблем стихийно содействовал разрешению главной задачи. Ретроспективно мы можем видеть лишь итоги этой деятельности.
Не случайно столица государства первоначально создавалась трудом представителей покоренных народов — специально отобранных высоких (каждый в своей области) профессионалов, насильственно вывезенных на постоянное местожительство в степь, потомки которых становились свободными жителями степных районов. В Орде, как пишут Б.Д. Греков и А.Ю. Якубовский: «Редко рабы переживали в одной линии несколько поколений, и — по большей части — если отец был рабом, то сын садился на землю, наделялся средствами производства и становился сабанчи (свободным пахарем) или уртакчи (испольщиком). Огромное количество рабов из военнопленных были ремесленники, вывезенные при завоеваниях из одного места в другое. Оседая на новой территории, в новом городе как военнопленные-рабы, они постепенно делались свободными лицами» [1950, c. 116–117].
Со временем в степи вдоль рек стало развиваться не только богарное, но и орошаемое земледелие, садоводство. Для пропитания городского населения необходимы были зерновые, которые лишь частью стали выращиваться вдоль Волги и доставлялись в степные города издалека. Для защиты от холода, строительства, обжига кирпичей, производства утвари из керамики и металлов, оружия требовалось огромное количества топлива, которое в безводную и потому безлесную степь нужно было доставлять с далекого лесного севера. Само существование столицы, а затем растущих около нее поселков, городков требовало хозяйственных связей с провинциями. Эти связи были тем более необходимы, что центр империи географически находился в климатической зоне, не слишком благоприятной не только для градостроительства, но и жизни людей. Но как только удалось удовлетворить базовые потребности — защиту от голода, холода, воспроизводства и получения удовольствий — 110 степных городов стали местом концентрации экономической и культурной жизни империи, базой развития цивилизации. Города притягивали к себе экономически активное население со всех областей империи и из-за ее рубежей. Эти города одновременно являлись живыми свидетельствами формирования новой цивилизации.
Изначально для Золотой Орды был характерен религиозный плюрализм, а межконфессиональная рознь преследовалась государством. Со временем в городах преобладающей религией населения стал ислам. В своем подавляющем большинстве жители городов, именуемые татарами, по происхождению вряд ли были тюрками. Знать состояла из тюркизированных потомков завоевателей — монголов. Сколько было этих потомков завоевателей, каков был их удельный вес в империи и степных городах, мы не знаем. Существенная часть (какая, сегодня определить трудно) незнатных тюрков, пришедших в Южнорусские степи с монголами, по всей вероятности, осталась кочевниками. Другая, видимо много меньшая, часть постепенно превращалась в постоянных жителей городов.
Социальная страта, из состава которой формировались чиновники государственного аппарата — организующей силы империи, была, вероятно, чрезвычайно пестрой. Известно, что первоначально советниками монгольских завоевателей были китайцы. В дальнейшем в составе названной страты стали преобладать тюрки и персоязычные жители покоренной монголами Средней Азии. К сарайскому двору приглашались ученые из арабских стран [Губайдуллин 1994, с. 55–77; Федоров-Давыдов 1991, с. 101–102]. Наконец, знать покоренных народов стремилась породниться со знатью завоевателей и войти в социальный слой, принимающий главные государственные решения, определяющий социальное, хозяйственное и культурное развитие общества. Ясно, что в стране, являющейся мостом между Востоком и Западом, где торговля приносила основные доходы государства, разноплеменные купцы (по принципу «кто платит, тот и заказывает музыку») также играли важную роль.
В соответствии с законами социальных миграций, столицы государства притягивали к себе наиболее активных жителей окраин, и, возможно, ту же роль выполняли другие степные города, поскольку именно в них жил господствующий слой империи. К тому же, известно, что Среднее и Нижнее Поволжье в то время на довольно большом протяжении представляло собой несколько сплошных мегаполисов. Объективно это разноплеменное городское население, со временем сплавлявшееся в единое целое, способствовало созданию единства всех народов государства, сложению из разных этносов — единого суперэтноса.
Жители степных городов, вероятно, были представителями всех народов империи и иммигрантами из других стран, элитой общества были тюрки (татары). Делопроизводство велось на тюркском языке и народный язык — язык базара — был тюркским. Жители городов, разноплеменные, разнокультурные и разноязыкие общались между собой на тюркском языке, подчинялись законам, вытекающим из Ясы Чингиз-хана, в процессе совместной жизни сплавлялись в единое целое, и представители этого нового этнического образования за пределами государства назывались татарами.
У этой цивилизации были две ахилессовы пяты. Одна заключалась в неспособности общества освоить степь для земледелия, прежде всего зерноводства, в объеме, достаточном для дальнейшего развития городов. Вдоль рек, на которых стояли города, развивались преимущественно садоводство и бахчеводство. Хозяйственным основанием благополучия степной гардарики оставалось экстенсивное животноводство. Экстенсивное развитие животноводства, стартовав в центральной — степной части государства, повело наступление на леса. Рост поголовья скота обусловил превращение лесо-степей в степь, лесов — в лесостепи. В средневековье лес использовался в Европе, как правило, для пастьбы скота. В лесу травоядные едят не только траву, в сухие годы — кору деревьев и подрост, останавливая естественное воспроизводство леса. Мы не можем восстановить процесс уничтожения южных лесов Восточной Европы, где скот в буквальном смысле съел леса, о чем, прежде всего, говорят изменившиеся маршруты сезонных кочевий. Если половцы кочевали в широтном направлении вдоль границы леса по направлению Харьков — Киев, не заходя в леса, то татары в XV в. ежегодно пасли скот у южных границ московского княжества. Иными словами, к этому времени лес на протяжении от Харькова до Калуги и Тулы превратился в лесостепь. Расширенное хозяйственное воспроизводство основывалось не только на опустевшей после половцев степи, но и в больших, если не уникально огромных, возможностях расширения пастбищ. Известно, что половцы в своих сезонных кочевьях не переходили границ Большой климатической оси Евразии [Смирнов, Киселев 1994, с. 27]. Направление сезонных перекочевок в евразийской степи было либо с юга на север, либо с востока на запад. Половцы кочевали, в основном, с востока на запад: от Дона к Киеву. Чем была вызвана такая направленность кочевий — предмет специального исследования, поскольку они выбирали с хозяйственной точки зрения не лучший вариант. К северу были от Оси более мощные черноземы, более устойчивый и влажный климат, больше объем фитомассы.
Расширенное хозяйственное и демографическое воспроизводство продолжалось до тех пор, пока беспрецедентно жестокая 20-летняя засуха 1360–1380 гг. не спровоцировала экологический кризис [Борисенков 1988]. Засуха вызвала массовый падеж скота и подорвала хозяйственное благополучие общества, практически не знавшего голодовок, в то время как в Западной Европе того времени голод был хроническим состоянием.
Вторым слабым местом была чрезмерная ориентация на обслуживание торговых путей Запад — Восток и Север — Юг вместо стимулирования развития внутренних производства и хозяйственных связей. С началом восстания в Китае против монголов в 1351 г. перестал функционировать Великий шелковый путь — источник финансового благополучия империи (окончательное падение монгольской Юаньской династии произошло в 1368 г.).
Два эти обстоятельства обусловили комплексный социально-экологический кризис — кризис одновременно и природы и общества, в свой политической ипостаси известный как
Борисенко Е.П. (отв. ред.). 1988.
Бырня П.П., Рябой Т.Ф. 1997. К вопросу о топографии золотоордынского города в Молдавии (по материалам Старого Орхея).
Губайдуллин Г. 1994.
Ле Гофф Ж. 1992.
Греков Б.Д., Якубовский А.Ю. 1950.
Григорьев А.П., Григорьев В.П. 1990. Ярлык хана Узбека венецианским купцам Азова. Реконструкция содержания.
Егоров В.Л. 1985.
Егоров В.Л. 1997. Сарай, Сарайчик, Бахчисарай…
Крамаровский М.Г. 1992. Северное Причерноморье, Лигурия и Латинская Романия в XIII–XV вв. К вопросу о латинском компоненте в культуре Золотой Орды.
Крамаровский М.Г. 1997. Золотоордынский город Солхат-Крым. К проблеме формирования городской культуры (новые материалы).
Мордкович В.Г., Гиляров А.М., Тишков А.А., Баландин С.А. 1997.
Сафаргалиев М.Г. 1996. Распад Золотой Орды.
Слепцов А.М. 1997. Изменение климата европейской части СССР в XIII–XX вв.
Смирнова О.В., Киселева Л.Л. 1994. Изменение видового состава и распространения восточноевропейских широколиственных лесов в голоцене по споро-пыльцевым и археологическим данным.
Федоров-Давыдов Г.А. 1973.
Федоров-Давыдов Г.А. 1991. Оседлое и кочевое население в западных улусах Чингизидов в, XIII–XIV вв.
Средневековая Русь и Джучиев улус: формирование и развитие системы отношений[34]
Вопрос о влиянии монголо-татарской политики на внутреннее (социально-политическое, социально-экономическое, социальное) устройство Руси традиционен для историографии. Мнения относительно воздействия в целом данного внешнего фактора, как известно, расходятся вплоть до взаимоисключающих. В данной статье, принимая во внимание новейшие работы отечественных исследователей-востоковедов (Н.Н. Крадина, Т.Д. Скрынниковой, В.В. Трепавлова), мы будем исходить из того, что в XIII в. произошло столкновение двух достаточно близких по своему социальному развитию миров, так как и на Руси (работы И.Я. Фроянова и его школы), и у монголов во многом определяющую роль играли архаические архетипы и основы, но двух разных по быту и мировоззрению этносов-социумов. Эти факторы, как представляется, и наложили отпечаток на их сложные длительные взаимоотношения в XIII–XV вв.
Уже при столкновении с русскими в 1237 г. татаро-монголы потребовали уплаты дани. Собственно говоря, на этом их условия и исчерпывались. Не получив дани, они подвергли русские земли разгрому и разорению [Кривошеев 1999, с. 139–157]. После этого почти два десятилетия не существовало какого-либо упорядоченного взимания дани. Положение изменяется в конце 50-х гг. XIII в., когда на Руси была проведена перепись населения [Кривошеев 1999, с. 161–190]. Именно она послужила точкой отсчета для получения монголо-татарами дани, называемой на Руси «выходом».
Говоря о времени установления ордынской зависимости в Северо-Восточной Руси, необходимо отметить, что татаро-монголы первоначально попытались ввести жесткий режим зависимости. В рамках переписи 1257–1259 гг. они приспособили к сбору дани издревле существовавшую на Руси сотенную организацию. Непосредственно сбором дани стали заниматься откупщики-«бесермены». Однако уже в начале 60-х гг. — после крупных выступлений горожан на северо-востоке Руси — от тотального откупничества ордынцы были вынуждены отказаться. В 1273 (или 1275) г. была проведена еще одна перепись, но она оказалась последней. Видимо, не имея достаточных возможностей для содержания постоянных воинских контингентов на Руси, встретившись с организованным сопротивлением, столкнувшись во многом с непривычными природными условиями (леса, болота), большими расстояниями при отсутствии дорог, татары не рискнули продолжить повсеместную практику переписей и откупов. «238 лет монголо-татарского господства над Русью, казалось бы, должны были оставить многочисленные свидетельства о системе чужеземной власти в покоренных русских княжествах, но этого нет. Сохранились яркие описания карательных и репрессивных действий ордынских ханов, их темников и баскаков в отношении русского населения, от его низов до князей включительно, но сведения об организации, структуре, функциях, круге прав и обязанностей иноземных властителей приходится собирать буквально по крупицам», — пишет современный исследователь истории средневековой Руси В.А. Кучкин [1996, с. 5]. Стоит задуматься, почему, действительно, в источниках нет столь же «ярких» описаний организации монголо-татарского «властвования»? Можно, конечно, посетовать на их тенденциозное «умолчание» или позднейшие утраты. Но, может быть, этой искомой, по мнению историков, столь всеохватывающей и пронизывающей все и вся на Руси организации и не сложилось?
Один из крупнейших отечественных исследователей «монголов и Руси» А.Н. Насонов связывает «изобретенную» им военно-политическую организацию монголов с деятельностью в русских землях таких представителей монгольского чиновничества, как баскаки [1940/2002, с. 16–22]. Его построения стали основополагающими в отечественной исторической науке второй половины XX в. Рассмотрим этот сюжет подробнее.
В целом многочисленные мнения ученых по данному вопросу можно разделить на две большие группы. Представители первой отталкиваются от толкования францисканского монаха Плано Карпини — современника событий — и осмысления функций баскаков отечественным востоковедом XIX в. И.Н. Березиным. В их понимании деятельность баскаков в основном сводится к насилию над населением, во всяком случае, к применению чрезвычайно жестких мер по управлению подвластными монголам территориями. Эти соображения являются общепринятыми и в отечественной историографии новейшего периода. Другие исследователи, в основном обращаясь к персидским и армянским источникам, приходят к выводу о преимущественно «мироустроительной» деятельности монгольских баскаков[35].
Баскаки представляли собой постоянный институт ханской — по сути, верховной — власти на Руси. Присутствие баскаков — ханских наместников означало прямую власть монголов над Русью. Русь становилась фактически подвластной территорией Золотой Орды. Одно из первых (и немногих) упоминаний баскаков связано с их военно-внешнеполитическими функциями (1269 г.), другое — по ярлыку Менгу-Тимура 1267 г. — с их внутренней — на Руси — деятельностью, сопряженной, в основном, со сбором дани. Эти их функции вполне согласуются с трактовкой термина «баскак» не как «давитель», а «охранитель», «опекун», «ханский наместник». Татары на Руси были заняты в основном сбором дани. На это и была направлена деятельность баскаков и других чиновников. Таким образом, вопреки утверждениям А.Н. Насонова, скорее всего, военно-политическая организация монголов на Руси образована не была. Созданная (а точнее, приспособленная) ими при переписи населения структура преследовала прежде всего фискальные, а не военно-политические, оккупационные цели.
Итак, если мы можем отрицать наличие военно-политической организации монголов во главе с баскаками, то существование их самих на Руси — непреложный факт.
В литературе неоднократно рассматривался и вопрос о периоде их пребывания на Руси. Так, С.М. Соловьев, а также Б.Д. Греков и А.Ю. Якубовский полагали, что баскаки исчезают уже с конца XIII в. А.Н. Насонов указал на время начала XIV в. Выступая продолжателем взглядов на роль монголов на Руси А.Н. Насонова, А.А. Зимин «продляет» пребывание монгольских баскаков в Северо-Восточной Руси до 20-х гг. XIV в., связывая падение этого института с восстаниями в Ростове (1320 г.) и Твери (1327 г.) [Зимин, c. 64–65]. Нам представляется, что есть все основания вернуться к факту того, что институт баскачества существовал в Северо-Восточной Руси лишь несколько десятилетий — до начала XIV в., а не до 20-х гг. XIV в. В источниках же (грамоты русских митрополитов, адресованные православно-христианскому населению территории, примыкающей к Червленому Яру и спорной между Рязанской и Сарайской епископиями), относящихся к южной окраине русских земель, баскаки упоминаются и в середине XIV в.
Возвращаясь на северо-восток Руси, зададим вопрос — с чем связана ликвидация института баскачества там в конце XIII — начале XIV в.? Видимо, с системой ордынской зависимости, которая сложилась на Руси. В силу тех или иных причин монголы не смогли установить жесткую зависимость, включающую постоянное нахождение на Руси крупного чиновничества, полностью контролирующего деятельность русских властных институтов. Зависимость в конечном итоге свелась к выплате дани — именно это становится основным элементом русско-монгольских отношений на многие последующие десятилетия. Главными же действующими лицами в русско-ордынских даннических отношениях уже с конца XIII в. становятся русские князья.
Даннические отношения в своем конкретном выражении могли иметь различные формы и осуществляться различными методами. Первоначально ханы сделали упор на собирание дани собственными силами, отсюда появление пресловутых «откупщиков» мусульман на рубеже 50-60-х гг. XIII в. Но, не прижившись на Руси на уровне «откупов», получаемых иноземцами-купцами, откупная система позже стала действенным инструментом в руках русских князей и, более широко, городских общин, заинтересованных в выплате дани за счет общин других земель-государств, что, в частности, видно из «фискальной» деятельности московских князей: мы имеем в виду так называемые «купли» Ивана Калиты Белоозера, Галича и Углича. Под этими «куплями» вполне можно понимать не покупку собственно территории «княжеств» как административно-политических единиц Руси (так трактует большинство исследователей), а передачу права сбора «выхода» — дани, в данном случае в варианте «откупа», что широко практиковалось. Что же касается утраты политических прав князей этих территорий, то они были относительны. Эти земли сохраняли возможность самостоятельного внутреннего развития, но были подчинены Москве в военно- и внешнеполитическом значении: соответственно в походах московских князей выставлялась местная рать, и сношения с Ордой осуществлялись «через» Москву. Отсюда, действительно, имела место «непрочность», неопределенность их статуса, что связано с временностью, эфемерностью этих «владений».
«Купли» Ивана Калиты необходимо рассматривать, таким образом, не сугубо во внутриполитической плоскости, а прежде всего в плоскости даннических отношений. Тогда, действительно, снимаются многие вопросы о самостоятельности или, наоборот, зависимости этих земель и их князей от Москвы. Не связка Калита-князья, а связка Калита-Орда здесь является определяющей. Следовательно, речь идет не столько о внутриполитическом вопросе, сколько «внешнеполитическом» — данническом. Актуальным он был в 30-х гг. XIV в., таковым же, видимо, оставался и позже.
Социальная природа даннических отношений достаточно подробно исследована отечественными историками и этнографами. Наиболее полно выглядят обобщения А.И. Першица. Он отграничивает дань от контрибуции с побежденных — с одной стороны, и от податей (налогов) с подданных, как более высокого уровня эксплуатации, — с другой. От первой дань отличают регулярные поборы, от вторых — то, что поборы совершаются не с собственной, а «с покоренной чужой общины (племени, города, государства)», остающейся при этом «более или менее самостоятельной». Мысль исследователя о сохранении самостоятельности побежденной общины представляется чрезвычайно важной при понимании сути даннических отношений. Развивая ее, А.И. Першиц пишет, что побежденные «в основном» не утрачивают «прежней экономической и социально-потестарной структуры коллективов». Экономическая самостоятельность выражается в том, что «данники располагают собственными, не принадлежавшими получателям дани средствами производства и эксплуатируются путем внеэкономического принуждения, которое распространяется не на отдельные личности, а на весь коллектив». Сохранение существующей политической системы следует из того, что «данники и получатели дани не интегрированы в составе одного этнического и социально-политического организма: во-первых, они принадлежат к разным племенам и народам, во-вторых, у них может быть разная социальная структура, равно как и производные от нее надстроечные формы» [1973, с. 2, 11, 12].
Итак, в пределах даннической системы существование и развитие общественных институтов побежденных народов происходят без особого влияния со стороны внешнего фактора.
Представляется, что именно таким образом и складываются отношения между Русью и Джучиевым улусом. Прежде чем мы остановимся на них, несколько слов о сопутствовавших «ордынской дани» грабежах и разбоях. А.И. Першиц отмечает подобного рода отклонения. «Первоначальная, в эпоху разложения первобытно-общинного строя и в раннеклассовых обществах, данническая эксплуатация еще не вполне оторвалась от генетически и функционально близких к ней, но еще более примитивных порядков — военного грабежа и контрибуции», — пишет он [1973, с. 8].
Все это имело место на Руси. Летописи часто фиксируют наше внимание на таких фактах начиная со времени нашествия. Монголо-татары то и дело сбивались, так сказать, на неупорядоченный сбор даней: после военных или «посольских» экспедиций. Грабеж и разорения становятся итогом почти каждого появления ордынского отряда в русских землях (другое дело — какова причина той или иной экспедиции; во многих случаях это бывало по просьбе самих тех или иных Рюриковичей). Точно так же, не гнушаясь, монголо-татары прибегали и к контрибуциям, как своеобразному откупу от прямого грабежа. На эти татарские акции и обращали, как правило, свое внимание историки. Они были систематизированы В.Л. Егоровым, который предложил различать кратковременные набеги с ограниченными задачами и длительные военные экспедиции. «В первом случае относительно небольшой по численности отряд нацеливался на определенную заранее точку, обычно город, после чего следовал грабеж его ближайшей округи и встречавшегося на пути населения. Во втором случае выбиралась наиболее удобно расположенная в географическом отношении опорная база, откуда совершались рейды в различных направлениях и куда свозилось награбленное и сгонялся полон и скот». Несмотря на разную продолжительность и «тактические различия», суть походов-экспедиций была одинаковой: грабеж, сопровождавшийся зачастую разбоем [Егоров 1985, с. 186].
Однако не походы, даже самые разорительные и грабительские, определяли магистральную линию в русско-ордынских отношениях, а дань. В литературе справедливо отмечается, что «монгольские набеги 1237–1480 годов при кажущейся их плотности не охватывали всю территорию Руси ни географически, ни хронологически. Ни в коем случае не отрицая того вреда хозяйству страны, который был нанесен монголами… также было бы неправильно преувеличивать его. Русское государство в это время имело возможность развиваться, вести внешние и внутренние войны» [Астайкин 1996, с. 554].
К вопросу о данничестве как социальной системе обращается и Н.Н. Крадин. Определяя кочевнические общества ранних эпох как кочевые империи, он подразделяет их на «типичные кочевые империи», «даннические кочевые империи» и «переходные кочевые империи». Характерный пример «даннических кочевых империй», по мнению исследователя, — Золотая Орда [1992, с. 166–178]. Тип этих отношений он определяет следующим образом. В «даннических» кочевых империях «кочевники и земледельцы входили в состав одного политического организма, но продолжали жить отдельно в собственных экологических зонах и сохраняли различные социально-экономические структуры. Их интеграция принимала лишь политический характер. Иногда это выражалось в том, что кочевники и земледельцы входили в состав одной общественной системы (т. е. в данном случае страны), иногда ограничивалось вассальной зависимостью земледельцев и горожан от номадов… Взаимоотношения между кочевниками, с одной стороны, и земледельцами и горожанами, с другой — носили ограниченный характер и не выходили за рамки однонаправленных политических связей в форме навязываемого кочевниками регулярного взимания дани либо закрепленного налогообложения. Кочевая аристократия, ставшая правящим классом в полиэтничном государстве, как правило, устранялась от непосредственного управления завоеванными территориями. К тому же вмешательство в управление часто было попросту невозможно из-за сложности бюрократического аппарата оседло-земледельческих государств. Вследствие этого эксплуатация, даже если она принимала самые жесткие формы, не затрагивала основ экономики и социальных отношений земледельцев и не трансформировала их с номадами в одну структуру. Все это вело к тому, что кочевники, являясь гегемоном в политической сфере, в социально-экономических отношениях оказывались более отсталыми, чем завоеванные земледельцы» [1992, с. 171–172].
Соглашаясь с Н.Н. Крадиным относительно взаимоотношений Золотой Орды и Руси как одного из покоренных оседло-земледельческих государств в целом, тем не менее заметим, что его заключение о политической интеграции кочевников и земледельцев, как представляется, противоречит его же тезису об устранении кочевой аристократии от «непосредственного управления завоеванными территориями». Это утверждение, по сути, предполагает сохранение не только прежних экономических и социальных отношений, но и политического строя ставших зависимыми народов, как это определяет А.И. Першиц.
Н.Н. Крадин допускает и иной, нежели данничество, тип экзоэксплуатации, когда земледельческая цивилизация не входит в состав кочевой империи. Но этот вариант экзоэксплуатации предусматривает получение непостоянного прибавочного продукта «путем многих видов внешне-эксплуататорской деятельности — грабежей, периодических набегов, войны, вымоганием так называемых „подарков“, навязыванием неэквивалентной торговли и пр.»: он определяет этот тип как «дистанционная эксплуатация» [1992, с. 128–129].
Нам представляется, что именно дистанционная эксплуатация и присутствовала в отношениях Руси и Орды. Вместе с тем ее основой являлось, безусловно, данничество. Что же касается грабежей, набегов, прочего насилия, то, как опять-таки отметил А.И. Першиц, они, являя собой более примитивные и ранние формы внешней эксплуатации, при даннических отношениях лишь сопутствовали им[36]. Наконец, «подарки» также можно считать составной частью даннической системы, о чем мы скажем ниже. Таким образом, представляется, предложенная Н.Н. Крадиным типология отнюдь не нарушает принципов даннических отношений, очерченных А.И. Першицем, главным из которых является сохранение на зависимой территории сложившегося до нападения общественно-политического устройства.
Вместе с тем некоторые летописные данные называют русские земли термином «улус», что, по мнению исследователей, может означать вхождение их в качестве части государственной территории в Золотую Орду [Трепавлов 1993, с. 302]. Представляется, что здесь не вполне учитывается неоднозначность термина «улус». Его первоначальное значение — народ, племя. Т.Д. Скрынникова приходит к выводу, что «социальный организм, обозначаемый монгольскими терминами irgen и ulus, не представлял собой государственного образования. Оба термина были идентичны термину „этнос“, обозначавшему „народ, люди, племя“». «Термины „ирген“ и „улус“ фиксировали социально-потестарную общность гетерогенного характера, аристократией которой являлся правящий род, чей этноним стал политонимом, и обозначали крупные этно-социальные объединения, причем акцент делался на людях. Границы объединений, обозначаемых как „ирген улус“, определялись не границами территорий, хотя последние и были достаточно определенными, а фиксировались кругом лиц, возглавлявших отдельные его части» [1997, с. 10].
В XIV–XV вв. в ряде случаев слово «улус» приобретает государственно-территориальный акцент. Но первоначальное значение тоже оставалось в обращении. Русские летописи позволяют трактовать «улус» не как подчиненные Орде и управляемые ханом земли, а как территорию, население которой платит дань, во всяком случае, такое понимание не противоречит смыслу текстов. Так, в летописи под 1348 г. сказано: «И слышавъ царь жалобу князя великаго, оже Олгердъ съ своею братию царевъ оулусъ, а князя великаго отчину, испоустошилъ, и выдал» литовцев Семену [ПСРЛ, XV, c. 58; ПСРЛ, VII, c. 215; ПСРЛ, XVIII, c. 96].
В 1384 г. хан Тохтамыш, вручая тверское княжение Михаилу Александровичу, говорит: «Азъ улусы своя самь знаю, и кийждо князь Русский на моемъ улусе, а на своемъ отечестве, живетъ по старине, а мне служить правдою, и язь его жалую» [ПСРЛ, XI, c. 84]. Обращается к хану Тимур-Кутлугу и сын Михаила Тверского Иван, «моля его, дабы пожаловалъ его отчиною и дединою, а своим улусомъ, великим княжениемъ Тферским» [ПСРЛ, XI, c. 83][37].
В связи с вышесказанным можно поставить и сообщение Рогожской летописи под 1360 г.: «Насла (хан Наврус. —
Таким образом, и «улус» и «тьму» возможно определить как даннические единицы, не имеющие отношения к территориально-государственной структуре Золотой Орды, непосредственно управляемой ханами.
В современной литературе встречается и точка зрения, согласно которой русские Северо-Восточные земли рассматриваются в качестве вассальных. Так, В.В. Трепавлов пишет, что «в 30-40-х гг. XIII в. в результате монгольского завоевания большинство русских княжеств и Новгородская земля оказались включенными в империю Чингисидов на положении „русского улуса“ — вассальных податных владений» [1993, с. 302].
Что означает «улус» мы только что выяснили. Но можно ли говорить о вассалитете? В чем видит В.В. Трепавлов его проявления? «Подчиненность, — констатирует он, — выражалась главным образом в выплате дани — „ордынского выхода“, ханской инвеституре князей, контроле над их политикой и периодическом привлечении князей к участию в военных походах ханов» [1993, с. 302].
Что в этом «вассальном наборе» определяло основную линию отношений? Вероятно, дань, что отмечает и В.В. Трепавлов, подчеркивая «вассальные податные владения». Такую завуалированность структурообразующего звена подметил и А.И. Першиц: «В средние века вообще данничество в соответствии с господствовавшей политической и правовой доктриной часто внешне оформлялось по образцу отношений сюзеренитета-вассалитета» [1973, с. 9].
Итак, в XIII в. произошло столкновение двух крупных колонизационных потоков эпохи раннего средневековья: татаро-монгольского и восточно-славянского. Последние освоили и продолжали осваивать восточные, а также юго-восточные степные территории. Степи были нужны и татаро-монголам, но только степи, поэтому они ограничились тем, что сдвинули основное русское население с юга — оно уходит теперь севернее. Это первое. Второе — татары заняли степную полосу вдоль Каспийского, Азовского и Черного морей. Территория севернее этой полосы стала «буферной зоной» со смешанным населением и монгольским управлением. Ее протяженность с севера на юг составляла от 50 до 200 км. К «буферным зонам» В.Л. Егоров относит земли южнее Курска, район Тульского степного коридора (с Куликовым полем) и земли вдоль южной границы Рязанской земли [1985, с. 39–43].
Безусловно, «выход»-дань, наряду с другими введенными повинностями, лег тяжелым бременем на русское население, явившись дополнительным фактором в существовавшей на Руси системе сбора налогов. Вопрос о размерах и динамике ордынской дани достаточно подробно (насколько это возможно вследствие слишком кратких и немногочисленных упоминаний в источниках) рассмотрен в литературе. Вместе с тем современные исследователи признают, что он чрезвычайно сложен и в настоящее время на него нет однозначного ответа [Егоров 1098]. С.М. Каштанов в общем плане для Руси XIV–XVI вв. ставит и такую существенную проблему, как соотношение налогов и возможность их оплаты населением. И фактически признает, что решить ее невозможно: «Весьма трудно проанализировать взаимозависимость финансовых обязательств населения и его экономического потенциала» [1988, с. 5]. Видимо, и на современном уровне изучения данной проблемы стоит признать правоту вывода И.Н. Березина, сделанного им полтораста лет назад: «Для нас остаются неизвестны не только общая цифра государственных доходов в Орде, но и величина и способ взимания разных податей и налогов в частности» [1864, с. 469].
Нам же важно подчеркнуть, что суть даннических отношений влечет за собой сохранение Ордой на Руси общественной системы, сложившейся к середине XII в. и продолжавшей развиваться в начале XIII в., т. е. земель-государств, для которых была характерна широкая вечевая деятельность, как проявление прямого народовластия; княжеские институты при этом представали как органы исполнительной власти. Князья вынуждены были ездить в Орду, получать там ярлыки на княжение, верно и то, что татары вмешивались во внутренние коллизии на Руси (кстати, во многих случаях не без просьб самих князей). Вместе с тем необходимо указать не только на собственно политический механизм, приводивший в движение ордынско-русскую данническую систему, но и на основы и связи иной природы.
Ими являлись некоторые представления, присущие многим этносам и их взаимоотношениям между собой на определенных стадиях общественного развития, либо при доминировании архаических отношений, либо при сохранении их в том или ином варианте. Но все это происходит в пределах даннической зависимости, не нарушавшей внутреннее устройство русских земель. То есть отношения князей и ханов, как нам представляется, возможно рассмотреть не как разные, но параллельные с данями проявления ордынской политики, а в рамках в целом системы даннических отношений.
Собственно княжеско-ханские отношения начинаются с 1243 г., когда «великыи князь Ярославъ поеха в Татары к Батыеви, а сына своего Костянтина посла къ Канови. Батый же почти Ярослава великою честью и мужи его, и отпусти и рек ему: „Ярославе, буди ты старей всем князем в Русском языце“. Ярослав же взъратися в свою землю с великою честью». На следующий год «про свою отчину» ездили к Батыю другие князья. Он, «почтив я честью достойною и отпустивъ я, расудивъ имъ когождо в свою отчину, и приехаша с честью на свою землю» [ПСРЛ, I, c. 470]. Таким образом, суть отношений заключалась как бы в санкционировании ханами княжения на том или ином столе.
В этот период в действиях князей чувствуется отсутствие осознания зависимости от ордынцев в занятии столов. Вместе с тем татары начинают вмешиваться вооруженным путем в межкняжеские отношения. Особенно преуспел в привлечении их к совместным действиям на Руси князь Андрей Александрович. С 1281 по 1293 г. он четыре раза приводил отряды татарских «царевичей», добиваясь силой «княженьа великого, а не по стареишиньству». От этих усобиц в первую очередь страдали «христьяне». Тем не менее, такого рода «союзы» с татарами перешли и в XIV в. (1315, 1316, 1318, 1322, 1327 гг. и т. д.). Но наряду с этим «опытом» решения княжеских вопросов князья прибегали и к старой, проверенной практике собирания съездов (снемов). И хотя подобных сведений немного, Л.В. Черепнин [1977] полагает, что они заслуживают внимания. Он отмечает съезды 1296, 1304, 1340, 1360, 1380 гг. В некоторых из них участвовали татары, но также и представители городских общин.
Однако уже ранние русско-татарские отношения не сводились только к прямому или косвенному вмешательству татар во внутренние дела русских князей или к разорениям русских земель. В истории их отношений имеются примеры союзнических военных действий. Усилившаяся угроза на западных рубежах Руси потребовала ответных походов, в которых участвовали ордынцы. В 1269 г. князь Святослав Ярославин, собрав «силу многу» в Низовских землях, «прииде с ними в Новъгород, бяше же с ними баскакъ великии Володимерьскии именем Армаганъ, и хоте ити на город на Неметцкии Колыванъ, и уведаша Немци, прислаша послы своя с челобитьемъ, глаголюще: „челом бьем, господине, на всей твоей воли, а Неровы всее отступаемся“. И тако взя миръ с Немци». Другой поход — неудачный — состоялся в 1275 г.: «ходиша Татарове и Русстии князи на Литву и не успевше ничто же взратишася назад, но много зло створиша Татарове идуще християномъ» [ПСРЛ, XXV, c. 148, 151].
В 1277 г. помощь потребовалась уже Орде. Из ханской ставки «князи же вси со царем Менгутемерем поидоша в воину на Ясы, и приступиша Рустии князи ко Яскому городу ко славному Дедякову и взята его месяца февраля въ 8 и многу корысть и полонъ взята, а противных избита бесчислено, град же их огнем пожгоша. Царь же Менгутемеръ добре почести князи Руские и похвали их вельми и одаривъ их отпусти въ свою отчину» [ПСРЛ, XXV, c. 152]. Таким образом, русские князья здесь выступают по меньшей мере как равноправные союзники. Пользуясь правом победителей, они берут «корысть и полон», а их действия одобряются командиром объединенного войска.
Кстати, в этом походе русских князей (видимо, до Сарая) сопровождали их жены и дети. Кроме того, что этот факт можно расценивать в качестве своеобразной демонстрации дружелюбия, он указывает и на династические связи русских князей и татарских ханов. Наиболее известным является брак московского князя Юрия Даниловича, но русско-татарские браки имели место и в XIII в., и в последующем.
Безусловно, князья воспринимались ханами, прежде всего, как реальная политическая сила. Л.В. Черепнин прав, когда пишет, что ордынские ханы стремились поставить существовавшие на Руси «политические порядки» «себе на службу, используя в своих интересах русских князей» [1977, с. 198].Однако это лишь одна сторона дела. Другая заключается в том, что и русские князья пользовались татарской «помощью».
Часто усиление власти русских князей связывается с вооруженной поддержкой их монголо-татарами. Если в прежние времена население того или иного города указывало, согласно вечевому решению, «путь чист» «нелюбому князю», то теперь ситуация меняется. Князь, получив в Орде ярлык, является в город на княжение не только со своей дружиной, но и с отрядом какого-нибудь татарского «мурзы».
Однако известно, что и в Киевской Руси кочевники — в основном половцы — постоянно и активно участвовали в междоусобицах, раздиравших семейство Рюриковичей. Многие древнерусские князья наводили и возглавляли «поганых» в набегах на города и веси. Половцы выступали как союзники того или иного князя, пытавшегося с их помощью укрепиться в том или ином «граде» и волости. Но это не мешало затем «людью» зачастую поступить с князем по-своему.
Следовательно, союзы русских князей с кочевниками тоже не являются чем-то принципиально новым. И все-таки мы не можем отбросить влияния монголо-татарской силы на изменение в положении князей и в их взаимоотношениях во второй половине XII–XIV вв. Видимо, дело здесь в жесткой системе контроля за статусом и перемещениями княжеской власти со стороны ханов. Татары явились дополнительным фактором, обуславливающим отношения северо-восточного княжья, и без них непростые и запутанные. Стоит заметить и то, что татары, способствуя усилению княжеской власти, одновременно ставили преграды на пути ее роста, уменьшая ее финансовые и имущественные возможности вследствие требования даней.
Князья адекватно оценивали и использовали союз с ордынцами как необходимый, но временный. А наряду с этим подспудно и объективно происходило «собирание власти» — и не только московскими князьями, но и вообще в руках русского княжья, как социального слоя средневековой Руси. Но этот процесс не являл собой какое-то кратковременное действие — он растянулся на столетия. Великокняжеская власть шла к своей вершине тернистым путем, испытывая давление со стороны, прежде всего, общинных — вечевых — структур.
Таким образом, даже обзор первых десятилетий отношений между князьями и ханами показывает, что они не укладываются в рамки простых отношений господства — подчинения. Они многообразнее и представляют собой сложные переплетения различных уровней: политического, военного, династического, экономического.
Некоторые же обстоятельства указывают на то, что отношения князей и ханов складывались во многом в плоскости порядков, существовавших в архаических обществах. А именно традиционных, с сохранением многих обычаев, характерных для доклассовых структур, каковыми, по-нашему мнению, и следует считать русское и монгольское общественное устройство, каждое из которых, понятно, имело и присущие только ему особенности.
Иногда архаические порядки означали разный уровень ментальности русского и монголо-татарского этносов. Это, в частности, проявилось уже в первом столкновении — в 1223 г., когда русские князья уничтожили татарских послов, считавшихся особами «священными» [Кривошеев 1999, с. 135–139].
Трудно сказать, насколько знал и воспринимал монгольское обычное право Александр Невский; скорее всего, он действовал исходя из неизбежной реальности, когда в 1251 г., возможно, побратался с сыном Батыя Сартаком [Гумилев 1989, с. 534]. Братание являлось одним из важнейших монгольских обычаев. «Закон побратимства состоит в том, что анды, названные братья, — как одна душа: никогда не оставляя, спасают друг друга в смертельной опасности», — изложено в 117 параграфе
«Сложившиеся стереотипы нередко отводят этой традиции роль частного и маргинального явления в социальной жизни», — отметил В.М. Крюков [1997]. И такое резюме справедливо не только по отношению к древнекитайскому обществу, системе дарений которого посвящены работы этого ученого. Достаточно «стереотипно» выглядят эти сюжеты и в современной русской историографии. Нам же представляется, что и систему средневековых русско-монгольских отношений также возможно рассмотреть с позиций дарений.
Этно-социологическая концепция дарения была разработана французским антропологом М. Моссом. Основные ее положения заключаются в следующем. Обмен в форме дарения характерен и универсален для архаических обществ. Обмен-дар, будучи формально добровольным, вместе с тем состоит из трех взаимозаменяемых обязанностей: давать — брать — возвращать. Наиболее существенным действием является компенсирующий дар, т. е. возврат. Возвращение (по сути, возмещение) дара должно, по меньшей мере, быть равноценным. Отсутствие или неполнота дара-возврата ставит получившего дар в зависимое положение по отношению к подарившему. Сохранение вещи без эквивалентного ее возмещения опасно для получившего, так как в ней заложена магическая сила дарителя. Но в любом случае уклонение от одной из указанных обязанностей может привести к серьезным последствиям для субъектов обмена — вплоть до объявления войны.
Дары выходят за рамки бытовых и экономических отношений, охватывая все сферы общества. «Все — пища, женщины, дети, имущество, талисманы, земля, труд, услуги, религиозные обязанности и ранги — составляет предмет передачи и возмещения» [Мосс 1996, с. 83–222]. Система «подарок-отдарок» является целостным социальным феноменом, или комплексом, включающим религиозные, мифологические, экономические, морфологические, социально-политические, юридические, эстетические и иные формы и их материальное воплощение (наряду с дарами, это — угощения, пиршества и т. д.). Благодаря системе «подарок-отдарок» сохраняется мир, достигаются взаимоотношения дружбы и солидарности. Таким образом, институты даро-обмена играли фундаментальную роль. Наконец, еще одно важное наблюдение: субъектами обмена выступают в основном группы или индивиды, символизирующие группы (вожди, старейшины и т. д.) [там же].
Выводы теории дара оказались применимыми для объяснения многих явлений не только в классических архаических обществах, но и в обществах, вышедших за их рамки, но сохранивших традиционные отношения, как, например, древнерусское [Фроянов 1980] и средневековые в Европе [Гуревич 1970 и др.]. Но институт даров знало и монгольское общество. В этой связи для нас представляют большое значение исследования, проведенные Н.Л. Жуковской [1988]. Она полагает, что основные компоненты теории даро-обмена вполне применимы к обществу монгольских кочевников. Но еще более важным является то, что Н.Л. Жуковской удалось расширить построения М. Мосса, обосновав это конкретными примерами монгольской истории. В буквально пронизанных явлением «подарка-отдарка» отношениях в монгольском обществе различных эпох она выделяет четыре уровня этого способа социальной коммуникации: наиболее архаический — кровных родственников и членов разных родов, породнившихся путем браков; другой — это реальное, или эпическое, побратимство. Для нашего исследования наиболее важными представляются два следующих уровня системы «дарения — ответного дара»: «подарок-отдарок» как форма вассальных отношений между низшими и высшими статусными группами позднесредневековой Монголии и как составная часть ритуала монгольского гостеприимства [1988, с. 101, 105–109].
Идея дара явно прослеживается с самого начала и в отношениях между русскими князьями и монгольскими ханами. Еще в 1237 г. рязанские и владимирские князья пытались откупиться от татар дарами. Это не удалось, ибо последние преследовали другие цели: им был нужен постоянный и регламентированный доход — дань-десятина. Однако уже с начала 40-х гг. XIII в. отношения между русскими князьями и монгольскими ханами строятся на основе «даров»-подарков. Каждый приезд русских князей в Орду требовал «дара» хану и его приближенным[38]. Об этом свидетельствуют и русские летописи. Так, в 1256 г. «Борись поеха в Татары, а Олександръ князь послалъ дары. Борись же бывъ Оулавчия дары давъ и приеха в свою отчину с честью». Подарки русских князей требовали своего эквивалента. Татары тоже одаривали своих данников, как это было, к примеру, в 1247 г. в случае с Александром Ярославичем, когда Батый «почтивъ его много и дары дасть ему…» [ПСРЛ, I, c. 474; ПСРЛ, XXV, c. 139].
На эту сторону отношений указывают и сообщения иностранцев-современников, например, папского посла Плано Карпини и автора персидского происхождения Джувейни. Последний писал следующее: «Исчислить дары и щедроты его да измерить великодушие и щедрость невозможно. Государи соседние, властители (разных) стран света и другие (лица) приходили к нему на поклон. Подносившиеся подарки, являвшиеся запасом долгого времени, еще прежде чем они могли поступить в казну, он целиком раздавал монголам, мусульманам и (всем) присутствующим в собрании и не обращал внимания малы они или велики. Торговцы с (разных) сторон привозили ему различные товары, все это, что бы оно ни было, он брал и за каждую вещь давал цену, в несколько раз превышавшую ее стоимость. Султанам Рума, Сирии и
Ярлыки известны и русско-монгольским княжеским отношениям. В отечественной историографии принято видеть в них своеобразный субъект купли-продажи, достигавшийся по принципу: «цель оправдывает средства», как это полагал в свое время, например, В.О. Ключевский. Другая интерпретация была предложена Л.Н. Гумилевым: «Ярлык — это пакт о дружбе и ненападении. Реальной зависимости он не предполагал. Батый посылал ярлыки к правителям Рима, Сирии и других стран, от него независимых» [Гумилев 1989, с. 525]. Таким образом, Л.Н. Гумилев по-иному, но также рассматривает ярлык, исходя из рационалистических позиций.
Нам представляется вполне обоснованным включение ярлыков в систему архаических норм и обычаев, в данном случае — даро-обмена. Ярлыки на княжение, дававшие князьям самостоятельность в своих действиях в русских землях, становятся главным «отдарком» со стороны монгольских ханов. «Ярослав, буди ты старей всем князем в Русском языце», «расудив им когождо в свою отчину», «почтив отпусти в свою отчину» — такого рода формальностями заканчивались многие посещения Рюриковичами Орды. С прагматической точки зрения этот эквивалент — ярлык был более весомым, ибо означал, по сути, политическую свободу и для русского княжья и, в широком смысле, для русских земель. В архаической — иррациональной для нас — системе координат в этой ситуации сохранялось безусловное равновесие. Язык общения на уровне этносов представителями высшего ранга этих этносов, таким образом, был найден. Сакральность «духа» и «буквы» ярлыков определяла своеобразное равенство их как «отдарков», а даров — как материальных благ привозимых князьями [Кривошеев 1999, с. 271–280].
Более того, близкими являлись и непосредственные функции-последствия таких «подарков-отдарков». И те, и другие способствовали стабильности власти соответственно князей и ханов. Получение ярлыка, безусловно, означало не столько укрепление в целом, сколько защиту власти конкретного князя. В то же время, как отмечалось, и полученные подарки ханы использовали для раздачи своему окружению и в целом народу. Раздача богатства — имущества также означала укрепление и определенный иммунитет власти тех или иных правителей (см. напр.: [Фроянов 1980, c. 137–144, 146–149]).
В русско-ордынских отношениях возникали и, так сказать, ситуации наоборот. Интересен случай, уже отмеченный нами, когда за военную помощь в 1277 г. хан Менгу-Темир «одарив» русских князей. То есть на этот раз в качестве «подарка» выступает военная помощь, а собственный материальный эквивалент фигурирует как «отдарок». Но обычно все же даром с русской стороны было некое материальное богатство, а ответным — «ярлык», как своеобразная гарантия покровительства, с одной стороны, и самостоятельности в действиях — с другой.
Практика даров в рамках системы даннических отношений между Русью и Ордой была продолжена и в XIV в. Так, А.А. Горский подчеркивает, что в 1331 г. Иван Калита получил все великое княжение «путем щедрых даров и обещания больших выплат» [1995, с. 40].
Для русско-ордынских второй половины XIV–XV вв., а затем русско-крымских отношений характерными становятся постепенное сближение и эволюция фиксированного и выраженного в денежном измерении даннического сбора в откуп-дар. М.Н. Тихомиров в качестве своеобразного водораздела называл Куликовскую битву. После нее, писал он, «ханские ярлыки на великое княжение, так называемое „царево жалование“, сделались почти фикцией, а дань, уплачиваемая в Орду, получила характер откупа от грабительских нападений» [1955, с. 24].
Таким образом, русско-татарские княжеско-ханские отношения XIII–XIV вв. нельзя сводить исключительно к жесткому политическому и военному противостоянию. Безусловно, они ярче и многограннее. Мы попытались рассмотреть их под нетрадиционным углом зрения. Действительность русского и монгольского средневековых обществ была достаточно архаичной. В их взаимоотношениях это проявилось в даннических отношениях, частью которых первоначально была система «подарка-отдарка». Ее функционирование можно увидеть при первых контактах русских князей и татарских ханов. В дальнейшем она, по сути, сливается с данью и заменяет ее.
Другим, кроме княжеского, властным институтом на Руси этого периода оставалось вече. Считается, что с наступлением монголо-татарского ига деятельность веча смещается в сторону борьбы за независимость. Действительно, вечевые выступления второй половины XIII — начала XIV в. в той или иной степени были связаны, как правило, с бесчинствами монголо-татарских чиновников. Однако, как представляется, ничего принципиально нового в этой стороне вечевых функций нет. Ведь и ранее вече собиралось, когда надвигалась или существовала внешняя опасность, будь то набеги половцев, поход на Русь западных соседей или усобица между землями-государствами. Установившиеся между Русью и Ордой даннические отношения сути здесь не меняли. Вместе с тем вече второй половины XIII в. (как и в предыдущее и в последующее время) активно занимается княжескими «разборками». Отношения веча и князей, а также бояр иной раз приобретали социальную остроту, что, впрочем, тоже было обычным делом [ПСРЛ, VII, c. 184; ПСРЛ, X, c. 175; ПСРЛ, XVIII, c. 86; ПСРЛ, XXV, c. 393]. Словом, вече продолжало работать, так сказать, в заданном прежде и присущем ему режиме.
20-е гг. и последующие десятилетия XIV в. не внесли заметных изменений в общественно-политическую ситуацию в Северо-Восточной Руси. Сложившийся в XIII в. «треугольник сил» (вече-князья-татары) во многом продолжал определять происходящие события.
Таким образом, вече в первое столетие зависимости от монголо-татар — самое тяжелое время для Руси — активно занималось сугубо внутренними делами: поставленном и отстранением князей, некоторыми другими аспектами общинной жизни. Касаясь вопроса княжеской власти, а ее рост, безусловно, происходил под воздействием татарского фактора, необходимо отметить и еще один фактор — вечевой строй, который, наоборот, сдерживал усиление института княжеской власти в целом.
Подытоживая сведения о вече этого периода, представляется уместным привести слова А.М. Сахарова: «Было бы неправильным думать, что дошедшими до нас известиями исчерпываются все факты городских вечевых собраний в Северо-Восточной Руси во второй половине XIII и начале XIV в. Более реально предположить, что многие сведения остались неизвестными…» [1959, с. 206]. Соглашаясь с таким выводом, добавим следующее. Думается, и «дошедших» фактов достаточно, чтобы говорить о северо-восточном вече данного времени как о реально действующем властном органе всего народа, чутко и остро реагирующем на любые изменения в социально-политической жизни, сохранившем и развившем с учетом новых условий традиции древнерусского периода.
От второй половины XIV в. сохранились сведения о вече, касающиеся Москвы, Владимира, Нижнего Новгорода. Во Владимире активность населения была связана с происходившей в начале 70-х гг. XIV в. борьбой за Великое Владимирское княжение между Михаилом Александровичем Тверским и Дмитрием Ивановичем Московским. Дмитрию удалось склонить владимирцев на свою сторону, а Михаил пошел в Орду. Получив там ярлык, он «поиде къ Володимерю, хотя сести тамо на великое княжение, и не приаша его, но отвещаша ему сице: „не имем сему веры просто взяти тебе великое княжение“» [ПСРЛ, VIII, c. 18]. Таким образом, и здесь владимирцы стараются твердо придерживаться традиций старины: призвания и изгнания князя.
Исследователи неоднократно обращались к причинам упадка вечевого строя. Таковым, к примеру, в качестве «внешней причины» называлось монголо-татарское владычество (Н.М. Карамзин, М.В. Довнар-Запольский). На наш взгляд, прекращение деятельности находит объяснение в глубинных процессах, происходивших в русском обществе того времени, связанных в том числе с изменением государственных форм. Вторая половина XV в. — это начальный период складывания единого Русского государства, государственного образования, исторически закономерно соединившего и вобравшего прежние средневековые государственные структуры — земли-государства.
Итак, вопреки установившимся в историографии взглядам, монголо-татарское «иго» не отбросило и не остановило общественное развитие северо-восточных русских земель. Впрочем, не способствовало оно и прогрессу в сфере общественных отношений. Воздействие его на внутренние процессы очевидно, но к каким-либо существенным изменениям, кардинальному повороту (тем более перевороту) в социально-экономической и социально-политической сферах оно не привело. Влияние монголо-татар, безусловно, имело место, но коренной ломки сложившейся в XII — начале XIII в. структуры общественных отношений не произошло. «Иго» стало лишь дополнительным фактором (или одним из факторов) в уже существовавших общественных отношениях, особенно политического свойства. Система, в основании которой лежали общинные порядки, сохранилась и на вершине общественной пирамиды (вече, князья, усиление власти которых в определенной степени связано с монголо-татарским фактором), и на ее нижних этажах (сотенное устройство), сохранилась в городах и в сельской местности. Таким образом, и в XIII, и в XIV вв. в Северо-Восточной Руси функционировала традиционная система земель-государств [Кривошеев 1999, с. 294–351]. Ее трансформация и ликвидация происходят под воздействием внутренних процессов. Расширение территории, усиление княжеской власти, начало формирования сословий приводят к падению ранней государственности и возникновению государства нового, автократического типа.
Астайкин А. 1996. Летописи о монгольских вторжениях на Русь: 1237–1480.
Бартольд В.В. 1962.
Березин И.Н. 1864.
Вернадский Г.В. 1997.
Веселовский И.И. 1911. Татарское влияние на посольский церемониал в московский период русской истории.
Горский А.А. 1995. Москва, Тверь и Орда в 1300–1339 годах.
Гумилев Л.Н. 1989.
Гуревич А.Я. 1970.
Греков Б.Д., Якубовский А.Ю. 1950.
Егоров В.Л. 1985.
Жуковская Н.Л. 1988.
Зимин А.А. 1952. Народные движения 20-х гг. XIV в. и ликвидация системы баскачества в Северо-Восточной Руси.
Каштанов С.М. 1988.
Крадин H. Н. 1992.
Кривошеев Ю.В. 1999.
Крюков В.М. 1997. Ритуальная коммуникация в Древнем Китае. М.
Кучкин В.А. Летописные рассказы о слободах баскака Ахмата.
Мосс М. 1996.
Насонов А.Н. 1940.
Першиц А.И. 1973.
ПСРЛ, I:
ПСРЛ, VII:
ПСРЛ, VIII:
ПСРЛ, X:
ПСРЛ, XI:
ПСРЛ, XV:
ПСРЛ, XVIII:
ПСРЛ, XXV:
Сахаров А.М. 1959.
Скрынникова Т.Д. 1989. К вопросу о формировании монгольской государственности в XI–XII вв.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Тизенгаузен В.Г. 1941.
Тихомиров М.Н. 1955. Куликовская битва 1380 года.
Трепавлов В.В. 1993. Статус «Белого царя»: Москва и татарские ханства в XV–XVI вв.
Федоров-Давыдов Г.А. 1973.
Фроянов И.Я. 1980.
Черепнин Л.В. 1977.
Часть III
Монгольское общество
Средневековые монголы: экологические и социальные перспективы[39]
При всем том, что было написано о монголах XII–XIV столетий, некоторые фундаментальные вопросы продолжают интриговать нас. Что приводило их в движение? Почему они несли намного больше разрушений, чем другие номадные завоеватели, которые предшествовали им? Почему они стали мусульманами в мусульманских землях, но — за исключением немногих индивидов — не конфуцианцами, даосистами или китайскими буддистами в Китае, либо христианами на Руси? Почему они остановились именно в то время и в том месте, когда это произошло? Почему их империя так быстро распалась?
Конечно, существует много других интересных вопросов о монголах, касающихся, например, их военных методов и стратегии, характера и целей их правления, или влияний их завоеваний и владычества на мировую историю — но пять вопросов, которые я поставил в начале статьи, обладают особой важностью для того, кто хочет понять поведение монголов на Среднем Востоке[40]. Моя цель в этой работе — предложить некоторые частичные ответы. То, что следует ниже, есть полет фантазии, выходящий за пределы моих источников. Я пишу в изъявительном наклонении, надеясь, таким образом, спровоцировать дискуссию, но мое собственное мнение является, скорее, сослагательным или вопросительным.
Прежде всего, будет полезно сделать обзор по экологической и социальной обстановке, из которой монголы появились в XIII в. как мировая сила.
Для целей настоящей статьи и не теряя из виду того факта, что в реальности различия между окружением, к которому адаптировались кочевники евразийских степей, фактически бесконечны, я хотел бы провести различие между двумя районами распространения пасторализма, которые для удобства буду именовать «степями» и «пустынями». Пустынная среда характерна для Средней Азии (региона, который включает нынешний Афганистан, Советскую Среднюю Азию без Казахстана, Сянцзян южнее Тянь-Шаня) и Ближнего Востока. Степная среда охватывает широкую зону, простирающуюся от Европы до Маньчжурии примерно по 50-й параллели северной широты. Ее основными регионами являются южнорусские степи, Казахстан, Джунгария, большая часть Амдо (нынешняя провинция Синцзян) и Монголия к северу и югу от Гоби.
Степи отличаются меньшей сухостью, чем пустыни Ближнего Востока, и представляют собой, главным образом, обширные прерии и горные склоны, на которых даже сейчас немного городов и поселений земледельцев, а в прошлые времена было и подавно меньше. Обычно эти территории представляли незаселенные луга, находящиеся далеко от мест поселения земледельцев.
Невозможно жестко связать те или иные тюрко-монгольские этнографические общности с каким-либо определенным типом кочевничества. В рамках широкого и сложного разнообразия территориальных и временных окружающих условий эти тюркоязычные и монголоязычные народы адаптировались к целому спектру хозяйственных систем от интенсивного земледелия до чистого номадизма, включая случаи смешанного хозяйствования, где отсутствует резкое разделение на кочевников и земледельцев. Тюрки и монголы были кочевниками, полукочевниками (с разной степенью подвижности) и даже земледельцами.
В XII в. монголы не были лингвистической или этнографической общностью, но были просто доминирующим племенем одной из племенных конфедераций, которые населяли степи нынешней Монголии (условно говоря, «монгольских степей»). Вероятно, ни само племя монголов, ни другие племена конфедерации, которой монголы дали свое имя, не состояли полностью из этнографических монголов или народов, которые говорили на монгольском языке.
Кроме них существовали еще три крупные конфедерации — татар, найманов и кереитов. По всей видимости, они также имели в своем составе население, которое мы относим к монголам с этнографической и лингвистической точки зрения. Монголы (в сформулированном выше смысле), вероятно, составляли большинство населения монгольских степей, однако неизвестно, в какой пропорции по отношению к номадам, которых с этнографической и лингвистической точки зрения следует отнести к тюркам.
Для членов монгольского племени, членов монгольской конфедерации и для населения монгольских степей с экологической точки зрения территорией обитания были аридные зоны, а основой хозяйства — скотоводство и охота. Адаптация к степным условиям требовала от всего населения сезонных миграций в поисках «воды и травы», как это изложено в китайских хрониках. Кочевники не имели стационарных поселений, недвижимых мест проживания, хотя их миграционные маршруты были, по большей части, фиксированными. Такая жизнь была трудна и неопределенна. Скот любой группы, большая часть животных, составлявших основное богатство племени, даже стада всей конфедерации могли быть утеряны практически за одну ночь от болезней или голода.
За исключением непрерывной миграции, пасторальный номадизм может иметь больше общего с земледельческим оседлым хозяйством, чем это обычно признается. Даже степные кочевники практиковали некоторые зачатки земледелия, сея зерновые в пригодных для этого местах и возвращаясь позднее, чтобы собрать урожай. Однако подвижность предполагает особую культурную и социальную динамику и, следовательно, предполагает качественные отличия между культурами и обществами оседлых и номадных экологических моделей.
Скотоводство и постоянные перемещения способствуют двум характеристикам, которыми номады евразийских степей прославились в истории — инициативности и быстрой способности к адаптации. Необходимость быть всегда в движении, временно останавливаться в незнакомых местах вынуждала их к быстрой адаптации. Кочевники-скотоводы должны были адаптировать свою культуру к регулярным и сезонным изменениям внешней обстановки в мирное время и к внезапным и радикальным переменам окружающих условий в периоды войны. Вид «естественного отбора» приучил номадов наслаждаться ощущением свободы. Им нравилось движение и их тянуло к нему.
Миграция означала наличие руководства, постоянную готовность встретить непредсказуемые опасности и всегда быть готовым к схватке с неизвестным врагом. Вожди номадов были приучены обеспечивать передвижения своих народов и стад по регулярным маршрутам миграций. Эти навыки помогали им контролировать постоянные передвижения войск и толп пленников. Миграция стимулировала развитие воинских качеств, умение всадников метко стрелять из лука на скаку. Облавные охоты, проводившиеся в мирное время, помогали координации для решения тактических задач в периоды войны.
Когда мужчины участвовали в военных кампаниях, они могли оставить стада на своих жен и детей. Скотоводство не требовало большой трудоемкости производства. Номадам не нужно было защищать засеянные поля и постоянные жилища. По этой причине они могли легко выдерживать войну на своей территории. В условиях степи война никогда не была настолько разрушительной, как в оседлом земледельческом мире.
Когда начиналось сражение, в нем участвовали все. Различия между воином и пастухом не существовало. Война и набеги — и «месть» (
С экологической точки зрения не требовалось общественной организации выше уровня племени. Всякий, претендующий на место надплеменного вождя, должен был заставить подчиняться себе высокомобильное население, которое могло просто откочевать, проигнорировав, тем самым, претензии на власть. Племенные вожди не горели желанием потерять свою автономность, так чтобы властелин всей кочевой федерации мог править или облагать налогами их племена. В отличие от аграрных обществ, которые могли копить богатство и хранить его, степное общество покоилось на богатстве, состоящем из скота, которому были необходимы обширные пастбища и которое нельзя было концентрировать в едином центре власти. По этой же самой причине надплеменной правитель не мог содержать постоянную армию, которая была бы в его полном распоряжении.
Лояльность племен не могла бесконечно поддерживаться силой. Ее следовало покупать. Чтобы купить покорность племен, тот, кто был правителем, должен был дать им нечто, чего они не могли получить сами. Внешняя опасность не являлась причиной, достаточной для необходимости объединения в стабильную надплеменную политию (supratribal polity), поскольку для самообороны было достаточно временных альянсов. В то же самое время при внезапном нападении кочевники часто предпочитали просто рассеяться и укрыться в труднодоступных местах.
Скот представлял жизненно важное богатство для номадов. Минимальный прожиточный уровень составлял от 20 до 40 животных на каждую семью. Для того чтобы повысить собственный капитал в форме скота, можно было совершить набег на соседей. Но для того чтобы отнять животных у других кочевников, также необязательно было объединяться в надплеменную политою. Грабеж других номадов не мог быть долговечным средством для обогащения. Набеги означали насилие и, во всяком случае, награбленное добро нельзя было хранить. Угнанных животных следовало распределить для выпаса между скотоводами, и если у них было достаточно своего скота, подобный постоянный источник обогащения мог создать проблемы для использования пастбищных ресурсов.
В то же время для вымогания богатств у земледельческого общества степным кочевникам требовалась надплеменная полития. Племенное сообщество номадов могло совершить набег на земледельческое поселение или городок, захватывая продукцию такого типа, которую не могла производить степная экономика. Однако сельские жители и города обычно защищались государством, так что в обычной ситуации набег являлся достаточно редким событием, обусловленным какими-то особыми обстоятельствами.
Долговременное вымогательство богатств у оседлых народов было не под силу отдельным племенам, хотя номады всегда имели в той или иной степени возможность вести мирную торговлю и выменивать излишки скотоводческого производства на продукцию земледельческого хозяйства, что не способствовало стремлению племен отказаться от своей автономии в пользу надплеменных объединений. Так было в отношениях с Китаем, где деление на кочевников и земледельцев было более резким, чем в других частях евразийских степей, и где правящая бюрократия обычно монополизировала или сильно ограничивала внешнюю торговлю со степняками. Это не стимулировало развитие торговли с номадами.
Перед степными кочевниками открывались три альтернативные политики для получения китайских товаров: набеги, угроза набегов или прямое вымогательство. Четвертая политика, обычно практикуемая номадами пустынных зон Средней Азии и Ближнего Востока, а именно, завоевание и прямое управление, была непрактична для номадов степных зон вследствие больших расстояний между миром степей и миром земледельцев. Фактически только монголы в XIII–XIV вв. были единственной кочевой империей, которая правила Китаем. Все предыдущие династии завоевателей Китая в Восточной Азии являлись не монгольскими, а «маньчжурскими», как их назвал антрополог Т. Барфилд[41].
Для полного существования за счет китайского государства надплеменной политии не требовалось, хотя ее существование могло бы облегчить вымогание больших выгод от китайского правительства. Координация племен была также необходима для вторжений в Китай и для осуществления угроз набегов.
Логика вышеприведенного анализа состоит в том, что основной целью племени была эксплуатация скотоводческой среды, тогда как основной целью надплеменной политии было вымогание материальных ценностей у земледельческих обществ.
Племя было основной единицей общества. Оно имело свои собственные традиции, институты, обычаи, верования и мифы общего происхождения. Все это, если племя было смешанного лингвистического или этнографического происхождения, способствовало единству и идее общей идентичности. Все члены племени, включая простых людей (
Выбор племенного вождя был, так сказать, избирательным, основанным на принципе танистри (tanistry)[42], центральному элементу в динамике тюркской, монгольской и манчжурской политики, которая часто не фиксировалась азиатскими историками. Кратко говоря, принцип танистри утверждал, что племя должно управляться лучше всего подготовленным представителем главной семьи. Иными словами, в случае смерти вождя право наследования не переходило автоматически в соответствии с каким-либо принципом старшинства. Скорее, предполагалось, что оно переходит к самому компетентному из подходящих наследников. По обычаю, личная собственность отца переходила, после его смерти, к его самому младшему сыну от главной жены. Статус вождя не передавался.
Существование двух взаимно противоречащих традиций наследования по отцовской и по боковой линии постоянно усиливало этот момент выбора. В соответствии с первой традицией предполагалось, что право наследования переходит от отца к сыну. Согласно второй традиции, ожидалось, что власть вождя передавалась старшему мужчине родственников вождя. Иными словами, в случае традиции наследования по боковой линии после смерти вождя его трон должен был переходить к самому старшему из его живых братьев и так далее до самого молодого из братьев, прежде чем власть вождя может перейти к следующему поколению, а именно к самому старшему из сыновей вождя. Не приходится говорить, что такая противоречивая система могла обосновать любой выбор, который сделали ведущие члены племени.
Если племя было не очень большим, большинство племенных интересов обычно наилучшим способом обслуживалось своевременным разрешением вопроса о наследовании, а лидеры племени должны были обычно управлять так, чтобы минимизировать противостояние. Однако в крупном племени соперничающие претенденты на власть вождя поддерживались большим количеством личных сторонников (
Не только члены семьи вождя, но и предводители аристократических кланов племени часто окружали себя нукерами и имели возможность для захвата власти вождя или отделения, увода с собой простых номадов (
Еще одной важной фигурой в племени был шаман (
Как только право наследования было установлено, основными обязательствами вождя становилось обеспечение руководства, закрепление пастбищ и определений маршрутов перекочевок. Его власть уравновешивалась и поддерживалась другими ведущими мужчинами племени, которых можно рассматривать как племенной совет, а также шаманом. Организационная структура племени могла оказаться, с одной стороны, компромиссом между властью клана вождя и кланов аристократии, каждый их которых сохранял контроль над своими собственными кочевьями и, с другой — требованием рассеянного выпаса скота и перекочевок. В большинстве племен любого размера существовали, вероятно, по крайней мере, два иерархических уровня племенных подразделений между позицией племенного вождя и уровнем простого скотовода и его домохозяйства.
В определенной степени надплеменная полития была макрокосмом племени. Его традиции и институты, его убеждения, действия и мифы общего происхождения были заимствованы большей частью из племенных прототипов. Подобно племени, надплеменная полития основывалась на политических союзах, матримониальных связях и традиционном внутреннем и внешнем соперничества за власть. Как и племя, надплеменная структура провозглашала, принципы общей этничности и социальной идентичности.
Полития имела правящий линидж (монголы называли его
Подобно племенным вождям и аристократам, надплеменной правитель и все претенденты на его пост имели личных сторонников из числа нукеров. Нукеры являлись глазами, ушами и руками для своего господина. Они были военачальниками в бою, выполняли административные функции, различные тайные и официальные поручения, в целом, они составляли ядро того, что могло стать в будущем многочисленной имперской администрацией. Нукеры управляли личным домохозяйством господина и охраняли его, они одновременно были подчинены его воле и являлись его соратниками. Они получали власть и авторитет исключительно благодаря личности своего господина и могли иметь любое социальное происхождение, как из кочевников, так и из оседлых жителей, как из аристократов, так и простолюдинов, и рабов. В случае, если нукеры происходили из кочевой аристократии, вероятно, они не должны были быть племенными вождями (хотя сам Чингис-хан после достижения определенного уровня власти отошел от этой практики), поскольку обладание независимыми источниками власти могло бы способствовать появлению ненадежных нукеров.
Подобно племени, надплеменная политая имела своего шамана, роль которого могла изменяться от положения нукера правителя до позиции его конкурента за власть.
Среди ранних арийских (индоиранских) народов степи, от которых тюрки и монголы взяли многое из их культуры, верховное значение роли жреца (священника) соперничало с ролью воина. В конечном счете, царский сан предназначался воинам, но жрецам, в качестве компенсации, приписывался более высокий ритуальный статус и они были весьма влиятельными в придании законности царской власти; так что они сохраняли возможность подвергнуть идеологической критике власть правителя. Параллель можно найти у ранних арабских племен, для которых роль
На надплеменном уровне у степных тюрок и монголов верховный шаман занимал подобное положение, узаконивал власть правителя либо высказывал сомнение в ней. Даже самый могущественный надплеменной правитель мог обнаружить, что его власть ограничивается либо даже подвергается угрозе со стороны верховного шамана, поддерживаемого межплеменной шаманской «гильдией».
При условии мобильности жизни кочевников, несущественного характера надплеменной социальной организации и слабой интегрированной степных политий надплеменная политая, будучи основанной на сегментарной оппозиции [Evans-Ptitchard 1940], была нестабильна и часто вообще распадалась. Таким образом, могли существовать продолжительные периоды, когда крупнейшим действующим элементом было племя. Но даже в такие периоды отсутствия надплеменного общества единые традиции сохранялись, и члены племени считали себя принадлежащими к единому народу (
Степные империи возникали только благодаря усилиям отдельных претендентов на место надплеменного правителя, которые, так сказать, завоевывали племена надплеменного общества, а затем, чтобы сохранять их объединенными, не имели иного выбора, кроме как держать их занятыми прибыльными войнами.
Со времен хунну в конце III в. племенные конфедерации степей Восточной Азии обнаруживали растущую тенденцию к империи, а монголы были ее кульминацией. В конфедерации хунну племена утрачивали очень мало своей независимости — было достаточно казаться объединенными ради вымогательства богатств у китайцев — и в военное время каждый номад оставлял себе все, что он награбил. Среди сяньби, которые достигли могущества в III в. н. э., правитель имел право распределять добычу среди соплеменников. С подъемом тюрок в VI в. власть правителя стала жестче, с претензиями на абсолютизм, и его роль была в большей мере полностью военной. Кидани — «маньчжурская» империя в терминологии Т. Барфилда, развили эту тенденцию в X в. еще дальше, введя жесткую военную дисциплину и установив прецедент абсолютистского централизма, который должен был бросить тень на монгольские степи в конце XII столетия.
Конфедерация могла быть сформирована по инициативе племени с тем, чтобы получать уступки от Китая и, если это было действительно так, надплеменной правитель мог быть немного больше, чем номинальный властелин. Но формирование степной «империи», в которой надплеменной правитель, действительно, правил, требовало степного «императора», поддерживаемого надежными нукерами и мощной коалицией племенных вождей.
Поскольку наш нынешний опыт отдален от времени, когда индивиды играли ведущие роли в истории, историки все больше стремились к принижению значения личности в истории, рассматривая их результат более глубоких социальных и экономических сил. Сейчас иногда даже трудно вообразить исторические условия, в которых общество и политики были так структурированы, что отдавали огромную власть в руки отдельных лиц, чьи личные качества и эксцентричность играли серьезное значение в определении хода исторического процесса. Но в монгольских степях XII в. численность населения была мала, вероятно, не более одного миллиона человек или около того [Мункуев 1977, с. 394–395; Khazanov 1979, p. 14–15; Smith 1975, p. 287]. Политические структуры были хрупкими, а правление — высокоперсональным.
Будучи созданием правителя, степная империя — в отличие от конфедерации — своим существованием была обязана его личности. Когда правитель умирал, существовал риск распада. Если правитель не удовлетворял ожиданий племен, которые предвкушали дележ богатств, которые он вымогал, империя снова могла превратиться в конфедерацию. Поэтому возобновление империи сильно зависело от личности правителя и намного меньше — от его поста. Титул надплеменного правителя никогда не являлся обезличенным термином как
Степной хан не был окружен пышностью, церемониями или тайнами, чтобы облекать свой сан ореолом божественного лица, подобно иранским, римским или китайским императорам. Его цель была земной: получить и распределить богатство. Особое значение придавалось качеству щедрости (Угэдэй, например, казался в персидских источниках слишком расточительным для современных читателей, но щедрость была необходима для популярности и, таким образом, для сплочения империи — в контексте номадного общества). Однако еще более важными были качества воина и лидера. Как глава конфедерации, правитель мог не участвовать в сражениях лично, но как самодержец степной империи он должен был обладать соответствующими качествами. «Имперский» хан должен был вести своих подданных к успеху на поле брани и в вымогательстве богатств у правителей земледельческих обществ.
В степной империи — в отличие от конфедерации — связь между ханом и племенным вождем была связью между лидером и сторонником, между военачальником и командиром подразделения — но между двумя мужчинами как личностями, но не как официальными лицами. Эта связь была настолько личной — именно на ней держалась целостность степной империи, что часто после смерти хана, если его последователь не воссоздавал империю на аналогичных принципах, империя вскоре распадалась.
Будучи сам военачальником, хан степной державы не делегировал свои военные и гражданские функции специальным лицам. Эти функции не разделялись. Армией являлось общество. Но своем посту верховного военачальника хан теоретически обладал абсолютной властью над подданными. Это означало, что его юрисдикция в той степени, в которой он мог осуществлять ее, распространялась непосредственно на каждого и не была ограничена определенным рядом обязательств, которые он мог требовать от племенных вождей.
Автократия являлась, конечно, идеалом, но не системой — в отличие от конфедерации, бюрократии, либо олигархии. Ни один человек никогда не был способен радикально монополизировать эти функции. Он неизбежно был вынужден делегировать полномочия и когда автократические лидеры передавали престол, это приводило к постепенному увеличению власти у бюрократов или олигархов, что истощало власть автократа. Именно так было в земледельческих обществах, где основатели империй более всего соответствовали идеалу автократического лидера, а их последователи отдалялись от него все больше и больше, если они не являлись узурпаторами, создававшими новые правящие династии.
В степных империях был несомненно гораздо больший потенциал для сохранения автократии. Если империи номадов удавалось выживать от поколения к поколению, это было связано с тем, что каждый преемник вел себя не как типичный наследник в оседло-земледельческом государстве, но, скорее, как новый основатель новой династии. Без этих качеств, с помощью которых обычно в борьбе новый правитель приводил своих приверженцев, а не наследовал их от своего предшественника, скорее всего, империя вряд ли была способна просуществовать сколько-нибудь длительное время. Степная империя, возглавляемая автократическим лидером, имела хорошие шансы на выживание, тогда как империя кочевников, ведомая олигархической группировкой, подвергалась опасности быть низведенной до уровня конфедерации или даже этнической общности, не имеющей над племенной власти. Недостаточный характер надплеменной политии проявлялся и в танистриальном порядке наследования. Чингис-хан, Угэдэй и Мункэ, вероятно, были ближе к идеалу истинных автократов, чем какие-либо другие правители в истории степи.
На племенном уровне право наследования вождя было относительно простым вопросом. Представители племени были согласны с тем, что племя должно иметь вождя. Единственный вопрос — кто? На надплеменном уровне проблема была более сложной. Если это был правитель конфедерации, который умер, племена должны были решить, хотят ли они сохранить конфедерацию и если хотят, на каких условиях, а затем также решить, какой из легитимных кандидатов на наследование хана является наилучшим выбором. Если умирал правитель степной империи, один из вероятных избранников должен был установить свою власть и вновь собрать кочевников в единую империю. Вполне вероятно, что в таком контексте борьба за наследование была наиболее яростной и длительной.
В конфедерации надплеменные вожди могла удовлетвориться и признать наследника на ханство, назначенного его отцом, покойным ханом. Подобным образом конфедерация могла мирно одобрить боковое право наследования, передающее ханскую власть старшему мужчине правящего линиджа. Иногда племенной вождь или другой лидер, не относящийся к ханскому линиджу, мог захватить надплеменную власть и править
Однако в большей степени порядок наследования надплеменной власти существовал как выбор, который осуществлялся посредством компромисса, невыполнения обязательств, убийства (обычно братоубийства), вооруженного столкновения соперничающих сторон или даже всеобщей межплеменной войны между несколькими претендентами, принадлежащими к правящему линиджу. Как правило, после смерти хана его братья, сыновья, а иногда также дядья и племянники могли являться кандидатами на престол и это обычно приводило к некоторым формам конфликта.
Борьба за наследование необязательно откладывалась до того момента, когда умирал правитель. Предвидя приближающийся момент, ханские сыновья обычно начинали образовывать фракции и укреплять свое положение до смерти своего родителя, а характер борьбы мог меняться от политических маневров до отцеубийства. Знаменитым примером последнего — хотя историки, по-видимому, не считают его аналогичным системе танистри, существовавшей у тюрок, монголов и чжурчжэней, были опасения, которым подвергся цинский император Канси в отношениях со своими сыновьями [Wu 1979]. Не было ничего необычного в том, что сам отец играл активную роль в стимулировании борьбы своих сыновей за танистри посредством передачи командования воинскими силами или предоставления преимуществ другими способами в пользу кандидата его выбора. Доведение этого принципа до логического конца, как это сделал Селим Жестокий из Оттоманской империи, уничтожив всех своих сыновей, за исключением одного, кого он хотел видеть своим наследником, вероятно, было весьма редким.
Когда хан умирал, идея регентства могла усилить целостность степной империи, раздробленной борьбой за наследование трона. При этом в качестве регента могло быть избрано более одного человека: главная вдова умершего правителя и ее младший сын (согласно минорату
Чтобы оформить свое повиновение кандидату на трон и объявить конкурирующие фракции, сторонники кандидата собирали собрание (
Историки-правоведы, изучающие земледельческие цивилизации, в которых структура наследования осуществлялась более-менее последовательно, пишут об «узурпациях» применительно к кочевникам и стремятся отсчитывать начало правления всякого хана со времени
Период междуцарствия был важным периодом в жизни любой степной державы из-за опасности распада. Могло произойти изменение племенного состава империи, прибавление племен или, наоборот, отделение какой-либо группы к другой конфедерации или империи. Наконец, империя или конфедерация могла разделиться мирным путем на составную конфедерацию из двух частей — восточную и западную, которые управлялись братьями с номинальным подчинением младшего старшему.
В отсутствие какого-либо общепринятого правителя участие в избирательном процессе составляло членство в надплеменной политии, независимо от того, каким образом было осуществлено избрание — племенным соглашением или гражданской войной. Цикличный, трудный и часто затяжной и даже бурный процесс выбора претендента на престол политизировал племенное сообщество снизу доверху. Царящие в обществе настроения не могли не учитывать племенные вожди и аристократы. В течение этого процесса целостность надплеменной политии сохранялась в обстановке постоянной борьбы за наследование (персидские и китайские источники, в своей основе, имеют протолуидский характер и подчеркивают законность притязаний на престол соответствующей группировки; к тому же данные тексты написаны не кочевниками, а носителями оседло-земледельческой культурной традиции).
Борьба за престол на надплеменном уровне затрагивала и внешнеполитические отношения. Кандидаты на ханство обычно использовали свои связи (прочные или периодические) с племенами вне конфедерации или другими сообществами. Если это позволяло достичь успеха, с течением времени победитель мог оказать ответную поддержку либо предоставить убежище своим внешним союзникам.
В то время как наследование в племенной конфедерации обычно было мирным, наследование в степной империи, как правило, не обходилось без конфликта. В действительности, конечно, немалая угроза войны за наследство присутствовала даже в самой дружной племенной конфедерации, поскольку любой кандидат на надплеменное правление, вероятно, тешил себя мыслью об уничтожении независимости племен, установлении автократии и прибыльной внешней экспансии.
Когда степные империи создавались, это было делом рук амбициозных лидеров и племен, покорившихся их власти в надежде получить свои плоды от будущей победы. Таким образом, чтобы успешно управлять империей — а не просто властвовать в конфедерации — хан должен иметь зоркий глаз как на войну, так и на политику, являться личностью, чтобы руководить своими приверженцами и обладать способностью покорять свои собственные народы и подчинять их своему влиянию. Наилучший способ отыскать правителя с такими качествами — посмотреть, кто преуспел в гражданской войне за наследство.
Перед началом кампаний, которые могли бы оправдать его существование, всякий претендент должен был создать свою автократию. Степные автократии была плодом гражданских войн. Фазе побед и грабежа нации должна была предшествовать фаза, в которой насилие было направлено внутрь. Межплеменная степная война не была так разрушительна, как война в аграрных сообществах, но во время борьбы за престол коллективные силы племен нейтрализовались, и народ был уязвим для нападений извне.
Борьба за наследование была по своей природе одной из высших точек племенной автономии, но когда один из кандидатов на пост хана начинал добиваться успеха, положение начинало изменяться в другую сторону. Неприсоединившиеся к партиям элементы переходили на его сторону. Чем больше была его победа, тем больше фракций собиралось под его знаменами. Сторонники конкурирующих кандидатов, объявленные на его курултае мятежниками, могли быть подвергнуты набегам, а их имущество распределено среди сподвижников победителя. Богатства и привилегии, таким образом, изначально должны были распределяться членами победившей группировки, но даже фракции проигравшей стороны или проигравших сторон, с течением времени, могли быть успокоены после окончания процесса внутренней консолидации, по мере того, как противоречия выносились наружу и появлялась добыча, которую можно было делить между всеми.
Когда хан побеждал всех своих соперников, наступал в некотором роде критический момент. Племенные вожди, по всей видимости, всегда ощущали некоторую степень противоречивости относительно преимуществ абсолютистской империи. Сильный правитель подразумевал слабых вождей, а сильные вожди означали слабого правителя; вожди могли пытаться заставлять хана натравливать племена друг на друга, усиливая, таким образом, племенную автономию. Но если хан был могущественен сверх определенного уровня, кандидаты на посты племенных вождей могли нуждаться в его поддержке. Надплеменной автократ мог даже назначать вождей племен, находящихся под его правлением.
Нет ничего необычного в том, что когда представлялась возможность, племенные вожди протестовали, но хан обычно более или менее терпимо смотрел на такие обстоятельства, понимая, что популярность вождя среди его соплеменников часто требовала от него попыток сохранения как можно большей автономии для его племени.
После того как противники хана уничтожались, он мог начинать организацию своего народа на внешнюю войну и превращения своей политии в автократию путем поглощения других степных племен и конфедераций. На данном этапе, когда силы племен начинали направляться за пределы империи, положение правителя становилось более надежным, а при удаче его задача упрощалась. Внешние племена, наблюдая мощную военную машину в действии, иногда предпочитали добровольную капитуляцию. Лидер, который побеждал в сражениях, побеждал не только врагов, но и сторонников. Каждый хотел быть на стороне победителей. Каждый хотел иметь право на долю добычи.
Создателю мощной степной империи были доступны два важных и освященных веками средства, которые могли помочь ему связать племена его народа с его волей и вовлечь в его сферу другие этносы номадов. Первое из них было структурным, а второе — идеологическим.
Структурным средством была десятичная военная организация, которую степные правители использовали время от времени начиная еще со времен хуннской конфедерации. Десятичная система не заменяла племена. Даже Чингис-хан не был настолько могущественным, чтобы это осуществить. Племена и племенные вожди продолжали существовать, но при десятичной организации правитель имел возможность в военном командовании обходить каналы племенной и внутриплеменной власти. Это было мощное оружие в руках степного правителя, и оно могло значительно усилить его власть.
Десятичная организация также облегчала включение внешних сил. В 1203 г., после поражения могущественного правителя кереитской конфедерации Тоорила, Чингис-хан разделил своих сторонников на подразделения, насчитывающие тысячи (
Идеологическим средством усиления контроля хана была вера в Тенггери, или Тенгри (в летописях Тнгри), всемирного, дарующего победы бога, который подобно всадничеству, почитанию огня, этимологиям (возможно) всех тюрко-монгольских терминов в отношении вождей и правителей и, как я полагаю, концепции универсальной власти (хотя диффузионисты могут приписывать ее Египту, а антидиффузионисты — самостоятельному изобретению в каждой из главных цивилизаций), а также самого монотеизма, который пришел от древних арийцев, некоторые из которых мигрировали в Иран и Индию, а другие остались в степях.
Идея всемирного верховного бога — семитская монополия на которого является лишь одной формой — содержит в себе возможность единой универсальной сферы на земле и вероятность того, что верховный бог может назначать единого правителя для установления своего правления над всей этой универсальной сферой [Kotwicz 1950; Turan 1955; Pallisen 1956; Roux 1956; 1962; Saunders 1977b; Mori 1981]. Если такой правитель рассматривался как воин-завоеватель, что было в традициях степи, ведущая идеология не имела предубеждения против насилия и кровопролития и не насчитывала каких-либо институциональных пределов в отношении абсолютности его автократии. Целью правителя было установление порядка Тенггери в мире, и если племена (внутри или вне народа правителя) полагали, что он получил предназначение Тенггери, они могли встать под его знамена.
(Владение мандатом Тенггери демонстрировалось успехом в битвах, и в этом отношении оно отличалось от европейского понятия божественного права королей, которое приписывалось даже неудачливым монархам.)
Тенггери не даровал свой мандат каждому поколению, так что вполне вероятно, что амбициозная претензия правителя на его получение воспринималась подданными со скептицизмом. Легитимация подобной претензии была одной из возможных функций шамана. Он мог подтвердить претензии хана на получение мандата Тенггери или, что было более убедительно, Теннгери мог даровать свой мандат хану, используя шамана в качестве посредника. В последнем случае роль шамана могла быть такой, как роль священника. Он мог информировать хана (и любого другого) о выборе Тенггери. Будучи священником, шаман был могущественной фигурой, которая могла в определенный момент позднее усомниться в законности избрания правителя и оспорить его власть. Если шаман был достаточно послушным, он продолжал поддерживаться ханом, в противном случае хан должен был ликвидировать шамана и сам стать и священником и императором. Мировой властелин не нуждался в каком-либо посреднике между ним и верховным богом, от которого он получил свою мировую власть.
Однако, в конце концов, ни победа в войне за престол, ни подчинение других степных племен и конфедераций, ни установление десятичной военной системы, ни мандат Тенггери на покорение мира и универсальное господство не могли сохранить власть степного автократа и целостность его общества, если он не использовал свою власть и свой народ для захвата богатств оседлых земледельческих народов. Только вымогательство оправдывало конфедерацию с номинальным правителем. Однако, если племена оставались под властью степного автократа, он должен был осуществлять набеги и вторжения. Цена автократии была такова, что автократ не мог остановиться: он должен был продолжать обогащать своих подданных и постоянно занимать их непрерывной войной.
Теперь пришло время обратиться к вопросу, с которого мы начали.
Что заставляло часть номадов перемещаться? Сяо Ци-цин опубликовал изящную статью, перечисляющую семь основных причин, которые были представлены для объяснения того, почему в течение многих периодов истории кочевники-скотоводы неоднократно вторгались в Китай [Hsiao 1972]. Среди них следующие: (1) жадная и хищническая природа кочевников; (2) климатические изменения (засушливость); (3) перенаселение степи; (4) отказ китайцев торговать (скотоводческие излишки нельзя было реализовать); (5) необходимость дополнять низкопродуктивную экономику кочевников посредством грабежа более стабильной земледельческой экономики; (6) создание надплеменной политии; (7) психология номадов — желание ощущать себя равными китайцам и вера в божественное назначение своих степных правителей покорять мир.
Все эти причины (которые в значительной степени взаимосвязаны) можно по-разному применить к внезапному прорыву монголов в Восточную, Юго-Восточную и Среднюю Азию, Европу и на Ближний Восток в XIII в. Однако причина, которую я считаю основной и аргументирую в этой статье, имеет номер шесть.
Динамика, которую я приписываю монгольской экологии и обществу XII столетия, делает внезапные вторжения монголов ничем иным, как естественным обстоятельством. Чего еще следовало ожидать от общества с воинственной культурой, все население которого непрерывно мигрировало, экономика которого была весьма хрупкой, а возможность создания более крупных объединений напрямую зависела от вымогательств от земледельческих обществ? Общества, обычай которого стимулировал наследование трона с использованием борьбы, история которого обнаруживала устойчивую тенденцию к абсолютизму и империи, и империи которого (в противоположность конфедерациям) основывались на войне за свою непрерывную сплоченность? Какие еще империи, если бы они завоевали все степи, имели бы только один путь, открытый для них — экспансию в оседлый мир?
Если я прав в отношении вышесказанного, реальный вопрос состоит не в том, что заставило монголов быть в движении, но почему такие громадные завоевания никогда не имели места до того? Историки, кстати говоря, не имеют объяснения тому, почему определенная конъюнктура событий не существовала во времена, отличные от тех, когда она существовала, или почему полная возможность какой-либо исторической ситуации не всегда реализовывалась (я намерен оставить этот вопрос для более позднего рассмотрения). Тем не менее, вполне своевременно изложить некоторые причины того, почему я считаю, что военные возможности монголов были реализованы при Чингис-хане и двух первых его наследниках — Угэдэе и Мункэ (Гуюка по причинам, которые я упомяну ниже, я не считаю полностью добившимся наследия).
Во-первых, определенную роль могли играть климатические изменения, если прав Г. Дженкинс в отношении того, что «в 1175–1260 гг. произошло резкое снижение среднегодовой температуры в Монголии», неблагоприятно воздействовавшее на «распространение и высоту степных трав, жизненно важных и для стад скота, и для охоты», так что «энтузиазм монголов в отношении завоеваний мог вполне подогреваться климатическими ухудшениями» [Jenkins 1974]. Это предположение климатическое, но его следует отличать от второй причины Сяо Ци-цина, поскольку здесь упоминается изменение температуры, а не засушливость. С другой стороны, любые климатические сокращения пастбищ могли привести в действие третью и пятую причины Сяо и обеспечить мотив для шестого.
Во-вторых, личность Чингис-хана должна была играть центральную роль, особенно ввиду личного характера связей, которые соединяли кандидата на ханство и его сторонников, военачальника и его командиров и которые облекали каждого из всех надплеменных правителей и лидеров мерой их полномочий. Чингис-хан должен был быть лидером чрезвычайного таланта, способным к железной дисциплине и способным внушать преданность и превосходить в этих отношениях других степных лидеров его времени.
Он также должен был обладать заразительным ощущением своего божественного (Тенггери) назначения. Кокочу по прозвищу Теб Тенггери[45] — верховный шаман монголов, который, вероятно, и изобрел титул «Чингис-хан», наделил Темучжина им и подтвердил одобрение на курултае 1206 г. «Бог говорил со мной, — провозгласил Кокочу, — и он сказал: „Я даровал всю землю Темучжину и его детям и назвал его Чингис-ханом. Приказываю ему отправлять правосудие таким-то и таким-то образом“»[Boyle 1958а, p. 39].
Но Чингис-хан никогда не мог быть уверенным в своем мандате, пока в живых оставался шаман, превратившийся в священника. То, что Тенггери дал через Кокочу, мог через посредника и забрать обратно. Лучшим способом в этой ситуации было уничтожение шамана, чтобы установить связь с Тенггери напрямую, превратившись, таким образом, и в священника, и в императора, монополизирующего и религию и империю. Боязнь своего шамана со стороны Чингис-хана хорошо подтверждена в
Когда Кокочу был убит, Чингис-хан был осторожен в том, чтобы открыто признать, что шаман потерял свою жизнь потому, что попытался посеять вражду между ханом и его братьями и поэтому, согласно официальной версии, причина заключалась в том, что «его разлюбил Тенггери» [Cleaves 1982, p. 182]. Но даже в поколении внуков Чингис-хана монголы все еще взывали к имени Теб Тенггери как к посреднику, который впервые передал мандат Тенггери Чингис-хану, мандат, который, по мнению потомков Потрясателя Вселенной, наследовался ими, что подтверждается из письма Хулагу французскому королю Людовику IX в 1262 г.: «Бог., в эти последние дни говорил с нашим дедом Чингис-ханом через Теб Тенггери (имя, которое следует понимать как пророка бога), его родственники, чудодейственно выявляя будущие события [и] призывая его, через говорящего Теб Тенггери „Я единственный всемогущий бог и ставлю тебя над народами и… царствами, чтобы сделать властелином и царем всей земли, уничтожать и сносить, побеждать и разрушать, строить и сеять“» [Meyvaert 1980, p. 252].
Когда Чингис-хан набросил свою «золотую уздечку» (
В-третьих, из уравнения нельзя выбросить случай. Случайно оказалось, что в юности Чингис-хана конфедерация его отца распалась, так что сторонники, которых он покорил, были даже больше лично привязаны к нему, чем могло быть, если бы он просто был участником борьбы за ханский трон, воюя за него со своими братьями. Не будучи принадлежащим к старшему правящему линиджу, он имел возможность стать основателем династии, создателем степной автократии с печатью своей индивидуальности на ней и сохранить поддержку своих братьев в придачу. Случайно оказалось, что его отец умер в начале жизненного пути Чингис-хана, так что завоеватель мог начать еще в раннем возрасте строить свое будущее, не ожидая кончины своего отца. (Тамерлан впоследствии воспользовался аналогичным положением.)
Случайным оказалось и то, что Чингис-хан не подхватил ужасную болезнь и что ни плохо, ни хорошо нацеленная стрела не убила его. Случайным, наконец, оказалось и то, что, несмотря на его нетипичное для степи пристрастие к генеральным сражениям, он никогда не потерпел такого поражения, которое подорвало бы его престиж. Поэтому в определенной мере случайно и то, что положение Чингис-хана в имперском строительстве было нестабильным вплоть до окончательного завоевания и объединения степи. Обычно на подобной фазе власть любого степного правителя могла быть почти непобедимой при условии соблюдения военной технологии того времени — пока он поддерживал мобильность.
В-четвертых, хотя каждый правитель, вероятно, пытался определить, который из его сыновей должен наследовать ханство, Чингис-хан преуспел и в этом. Джучи и Чагатай, два старших сына Чингис-хана, ссорились из-за военной добычи, и Джучи уже не подчинялся своему отцу во время жизни хана, но Чингис, тем не менее, ухитрился получить обязательства от четырех своих сыновей, рожденных главной женой, касающиеся наследования. Так велик был престиж Чингис-хана, настолько умело он мог регулировать политическую арену и настолько желанным был Угэдэй, третий сын Чингис-хана в виде наследника, что монголы последовали этому выбору (наследование по прямой линии, а не по боковой) и провозгласили Угэдэя правителем на курултае в 1229 г. Таким образом, танистри, Немезида степных империй, не вызвала после смерти Чингис-хана гражданской войны, которая бы уничтожила то, что он сделал. Если бы это случилось, имя Чингис-хана было бы известно историкам, но не Истории, как можно видеть на примере Тамерлана, который завоевал бо́льшую территорию, чем Чингис-хан, но бо́льшая ее часть была утрачена после его смерти.
Это не означает, что влияние танистри не было. Угэдэй вполне мог расправиться со своим младшим братом Толуем, которому принадлежало 101000 из 129000 человек, которые составляли армию монголов в момент междуцарствия. (Сам Угэдэй имел не более 4000 человек.) Джувейни сообщает, что Толуй умер от спиртного [Boyle 1958b, p. 549 n. 9], но спиртное, которое убило его — судя по
В-пятых, Угэдэй оказался хорошим выбором. Начиная с него, титул правителя возвысился от
Чингис-хан разделил территорию своего королевства на четыре части (
В-шестых, Гуюк — сын Угэдэя и пришедший к власти наследник — умер прежде, чем могла бы начаться между ним и братом Бату (сыном Джучи) война за наследство, способная раздробить империю. Своевременное соглашение между домами Джучи и Толуя вновь объединило монголов для кампаний против Китая и стран Ближнего Востока.
Угэдэй, несмотря на то, что он был достаточно одаренным, чтобы поддерживать единение монголов, не был Чингис-ханом и был не в состоянии избежать обычая танистри, чтобы передать наследство в руки того, кого он пожелает. Если обратиться к
Маневры за наследование продолжались со времени смерти Угэдэя в 1241 г. до 1252 или 1253 гг. Чагатай умер в 1242 г. Чингис-хан выразил предпочтение Кёдёну, второму сыну Угэдэя [Boyle 1971, p. 181]. Угэдэй выбрал своего сына Кёчу, но поскольку тот умер, хан назначил Ширмына, сына Кёчу [Boyle 1971, p. 181].
Туракина, главная вдова Угэдэя и регентша, склонила большинство соплеменников под знамена своего старшего сына Гуюка. Однако многие непримиримо выступали против Гуюка из-за его вражды с Бату, который был в это время старейшим из потомков Чингис-хана (
Решив, что один из ее сыновей должен наследовать вместо Ширмына, Туракина удалось задержать решение дел на несколько лет, до тех пор, пока в 1246 г. она не созвала курултай, чтобы провозгласить Гуюка, к которому она благоволила больше, чем к Кёдёну, при этом последний не отличался крепким здоровьем. Бату послал своих братьев присутствовать на курултае, но сам не принимал в нем участие. Гуюк, понимая, что вопрос о наследовании власти окончательно не может быть разрешен до тех пор, пока не устранен Бату, выступил против своего двоюродного брата, но умер на пути в 1248 г., тем самым прервав борьбу за наследство до ее завершения. Хотя
Прежде чем империя могла распасться, вдова Толуя заключила соглашение с Бату, который позволил наследовать трон ее сыну — Мункэ. Сторонники Бату и Мункэ созвали свой курултай в 1251 г., провозгласили Мункэ и получили преимущество над менее организованными сторонниками Ширмына и других возможных претендентов. К концу 1252 г. или в начале 1253 г., после исключения нескольких принцев домов Угэдэя и Чагатая, борьба за престол была закончена.
Ценой этого соглашения была независимость Бату. Улус Джучи начал отделяться от империи, став отдельной конфедерацией. В течение некоторого времени, по крайней мере, Джучиды продолжали владеть собственностью (
Таким образом, с некоторыми трудностями империя была объединена и осуществляла только то, что могла делать империя, чтобы продолжать существовать — организовывать и продолжать экспансию.
На первый взгляд можно было ожидать, что тюрки и монголы следовали общей стратегии на Среднем Востоке. И те, и другие вышли из монгольских степей, говорили на близких языках, имели общие элементы в фольклоре, практиковали один и тот же набор номадных адаптаций. Оба народа также смотрели на оседлый мир с точек зрения кочевников, стоящих один на один с Китаем.
Однако фактически разница между поведением тюрок на Среднем Востоке и поведением монголов являлась более существенной. Тюрки проникали постепенно, небольшими группами, в течение длительного времени и вошли в мусульманскую культуру и политику региона как полноправные члены. Ущерб, нанесенный ими земледельческим обществам, был относительно невелик.
Однако не так было с монголами. Они ворвались, как лавина, циклон, уничтожили большое количество людей и нанесли такие разрушения, что последствия этой катастрофы, бесспорно, все еще ощутимы. Большая часть объяснения этого контраста заключается в различных условиях, при которых оба народа осуществляли свое вторжение в средне-восточный земледельческий мир.
Многие из тюркских номадов стартовали в западном направлении как изгнанники, которые потерпели поражение в борьбе с более сильными кочевниками за контроль степей Восточной Азии. Они приходили отдельными группами и, прежде чем достичь Среднего Востока, им сначала пришлось жить в Средней Азии, где они столкнулись с пустынной скотоводческой средой обитания, упоминаемой в начале этой статьи.
Пустыни засушливы и для них характерна скудная растительность. Пастбища можно найти, главным образом, вдоль границ пустыни, где есть вода. Однако там, где есть вода, как правило, обитают не только номады, но и проживают земледельцы. Здесь же возникают города. В данных экологических условиях номады и земледельцы имели частые и многократные контакты. Пустыня ограничивала развитие сельского хозяйства, как земледелия, так и скотоводства. По этой причине всюду, где имелись пастбища, они должны были перемежаться с городами и обрабатываемыми крестьянами полями. Кочевники, чей пасторализм в подобных условиях требовал сезонных перекочевок по одним и тем же местам, хотели мира со своими оседлыми двойниками по той причине, чтобы их ежегодное возвращение было желанным и обмен продукцией на рынках и с глазу на глаз между отдельными кочевниками и торговцами или крестьянами мог осуществляться с минимумом трудностей. В этой ситуации оба мира сосуществовали как части относительно компактного кочевническо-земледельческого континуума. При этом кочевники, пользуясь своей военной силой, конечно, стремились контролировать своих соседей, но в то же самое время понимали смысл в тех выгодах, которые давал для них соседний мир земледельцев и горожан. В ответ на условия среды номадами была разработана отчетливая структура взаимоотношений с оседлыми соседями, структура, которая предполагала контроль номадов задолго до прихода тюрок и монголов на Средний Восток. Здесь бедуинские племена управляли оседлыми народами в соответствии с данной структурой (контроля) и имели ее в виду как нечто само собой разумеющееся. Впоследствии, с появлением ислама, арабские завоевания принесли арабскую форму этой пустынной структуры вместе со своей религией в западную часть Средней Азии, двигаясь на Восток, пока они не достигли границ пустыни и начала степей.
Тюрки, прибывающие постепенно и группами ограниченного размера, встретились, таким образом, с культурной средой, уже подготовленной предшествующими кочевниками. Эта среда предполагала для них роль правителя в относительно мирном кочевническо-земледельческом мире и они приняли ислам, универсальную религию, открытую для племен кочевников, что облегчило им переход в полноправные члены этого симбиоза.
Ко времени, когда тюркоязычные номады просочились через Среднюю Азию на Ближний Восток, они уже, по крайней мере номинально, были мусульманами и, следовательно, разделяли некоторые важные общие интересы с оседлым мусульманским обществом. Они получили в наследство пустынную структуру контроля, которую им передали арабские завоевания. Номады прожили достаточно долго по соседству с земледельческими народами, чтобы понимать оседлое общество и, в определенной степени, считались его защитниками.
Данная трансформация потребовала от кочевников достаточно много времени. В степях их перспектива была радикально отличной. Степная среда также разделяла номадно-оседлый континуум, но он был намного свободней, чем континуум пустыни. Степные кочевники жили отдельно от оседлых народов и дружеские контакты между ними были меньшим правилом. Кочевники, с одной стороны, и земледельцы или горожане, с другой — обычно не были знакомы. География не вынуждала степных номадов и оседлых жителей к сезонным встречам. Среда разделяла их. На восточном краю степной зоны, где границы между номадами и земледельцами были наиболее резкими, Монголия и Китай противостояли друг другу бо́льшую часть истории как два разных мира[46].
Обычный степной кочевник имел весьма слабый стимул или не имел его вообще, чтобы развивать понимание земледельческого хозяйства или городского общества. Он не считал, что его судьба может быть связана с процветанием оседлых соседей. Политическая идеология степного номадизма не заставляла стремиться управлять земледельческим миром. Этот мир был предоставлен своим собственным политическим принципам.
Набег для номада был также важен, как и торговля. Основные мирные контакту между кочевниками и земледельцами, помимо торговли, существовали на правительственном, а не на индивидуальном уровне. Здесь надплеменной правитель осуществлял единственную функцию, которая была необходима степному номаду от него (помимо роли организатора грабительских кампаний): заключать соглашения с оседлыми государствами на условиях вымогательства. Земледельческое государство поставляло богатства (обычно маскируемые как ответные дары и уступки), а взамен номады отказывались от своих набегов. Однако, когда степной кочевник вторгался в оседлый мир, он грабил и разрушал так много, сколько желало его сердце. Тем самым он напоминал земледельцам мудрость мирной отдачи своих богатств, когда номады желали этого.
Монголы были не менее приспособленными, чем тюрки. Наследие киданей (которые правили Маньчжурией, большей частью монгольских степей и небольшой частью Северного Китая) и влияние чжурчжэней (которые правили Маньчжурией и всем Северным Китаем и понимали Степь), вероятно, открыли глаза монголам, по крайней мере, слегка, на возможность завоеваний и эксплуатации в отличие от только вымогательства богатств земледельцев на границах степи. Советы киданей, чжурчжэней и уйгуров и контакты с мусульманскими купцами из Средней Азии, которые могли указать на пример тюркоязычных кочевников, управляющих оседлыми народами, должны были также подготовить способ адаптации монголов к пустынной модели взаимодействия с земледельческим миром.
Однако монголы просто пришли слишком быстро. В отличие от тюрков они вторглись в пустынную среду внезапно, в полном составе, в результате кампаний, совместно согласованных и спланированных централизованных действий в течение ограниченного времени. У них не осталось времени на собственную аккультурацию к пустынной среде. Таким образом, они привнесли с собой отношения, выработанные в восточноазиатских степях — презрение к земледельцам, которые, как выпасаемые номадами животные, ели то, что росло из земли (монголы были не единственными, кто сравнивал земледельцев со «стадами» —
Уже находясь в Средней Азии, монголы приняли ислам и пришли к пониманию оседлого общества не менее быстро, чем тюрки, но к этому времени монгольский миф сделал свою страшную работу, разрушая города, которые сопротивлялись, устраивая резню населения, неся смерть и оставляя руины за собой.
Дж. Саундрес был, несомненно, на ложном пути, когда предположил, что монголы устраивали свой хаос из некоей «слепой необоснованной боязни и ненависти в отношение городской цивилизации» [Saunders 1977а, p. 48]. Опустошения, произведенные ими, логически исходили из наследия степной мудрости относительно того, как номады наилучшим образом могли получить то, что они хотели от земледельческого мира. Но на Среднем Востоке, где правилом была пустынная система кочевническо-земледельческого взаимодействия, поведение монголов должно было казаться непостижимым.
Обращение всех монголов в ислам в кыпчакской степи, Средней Азии и на Среднем востоке — и их обращение, исключая отдельных лиц (некоторые [Dardess 1973] относят монголов к конфуцианцам, но этот термин применим только к очень ограниченному числу лиц высшего ранга), в конфуцианство, даосизм или популярный в Китае буддизм, или в православное христианство на Руси — можно приписать, главным образом, двум факторам: (1) степени, в которой эти религиозные традиции уже были приняты для употребления номадами ко времени, когда монголы впервые столкнулись с ними и (2) природе контактов между монголами и приверженцами этих религий.
В XII–XIV вв. конфуцианство, даосизм и китайский буддизм были характерны для китайской культуры и в границах китайского земледельческого хозяйства. Они не были новообращающими религиями, каждая из них имела свое собственное видение идеального социального порядка, которые были чрезмерно чужды степному социальному этносу кочевников. Монголы имели свои войска в Китае и, следовательно, были открыты для контактов разного типа с покоренным китайским населением. Однако ценности и стандарты двух миров были столь отличны, что оккупанты не могли рассматривать китайцев и их культуру как достойные уважения.
Христианство, с другой стороны, было религией, обращающей в свою веру, и в своей несторианской форме оно давно было адаптировано к культуре номадов, а также имело немалое число приверженцев среди самих монголов, игравших важную политическую роль. Но монголы посчитали важным и целесообразным контролировать Русь из кыпчакской степи, где местная исламская культура в своей тюркоязычной кочевнической форме быстро трансформировала их так, что монголы никогда не подвергались длительному контакту с восточным православием и идеологически не склонялись оценивать его достоинства.
Ислам отличался. По происхождению он был столько же религией кочевника, сколько и религией горожанина. Представители арабских племен принесли его далеко на восток, в Среднюю Азию, а тюрки, пришедшие из восточных степей, адаптировали исламскую традицию таким образом, что сделали его привлекательным для монголов. Ко времени достижения монголами кыпчакской степи ислам уже был широко распространен среди тюркоязычных кочевников. Подобным образом в Средней Азии и Иране ислам распространился среди кочевого населения, а не был только религией тюркских правителей.
Ислам пришел к монголам путем обращения в веру суфийскими шейхами, которые общались с ними на понятном языке, которые прославляли религию способами, предназначенными для того, чтобы сделать ислам наиболее приемлемым, и которые знали, как со временем занять место шамана. Суфизм смог сравнительно легко заменить монгольскую концепцию всемирного бога Тенггери семитской концепцией бога по имени Аллах.
В этом отношении обращение монголов в ислам интересно сопоставить с принятием тибетского буддизма, который некоторые из монголов приняли еще в XIII в. Тибетские кочевники также адаптировали буддизм для использования его номадами, а монахи, которые распространяли его среди монголов, понимали скотоводческую культуру монголов и знали, как заменить место шаманов. Облегчая проникновение, тибетский буддизм на обыденном уровне имеет много общих черт с монгольским шаманизмом.
В кыпчакской степи монголы численно уступали и были поглощены тюркоязычным мусульманским большинством. Постепенно монголы стали кыпчаками. В Средней Азии и на Среднем Востоке ислам облегчил переход монголов от модели степных завоевателей к модели управления пустынными областями, как это было до них с тюрками. Мусульманская традиция Среднего Востока играла важную роль в подобных завоеваниях территории с сохранением высокого статуса номадов, что также не предполагало необходимости отказываться от кочевого образа жизни. Однако, в конце концов, в Средней Азии и на Среднем Востоке, как и в кыпчакских степях, процесс принятия ислама шел рука об руку с культурной ассимиляцией монголов и тюрок.
Монголы пришли в Среднюю Азию, на Русь и Средний Восток подобно серии лавин. Перед ними лежат сказочные богатства Индии, сокровища Западной Европы и Египет, славящийся своим сельскохозяйственным производством и торговлей. Ничто не предполагает того, что монголы, разгромившие чжурчжэньскую империю Цзинь (вероятно, имевшую самую мощную армию в мире в XIII в., не считая самих монголов), рассматривали Делийский султанат, европейских королей или мамлюков столь сильными, чтобы не завоевать их. Тем не менее, монголы отказались от своего вторжения в Индию после разрушения Лахора в 1241 г.; они повернули назад из Европы годом позднее, прежде чем достигли Вены; и они не наказали мамлюков за поражение от них при Айн Джалуде в 1260 г.
Почему? Старая мудрость, найденная, например, в работе Р. Груссэ [Grousset 1939, p. 333], приписывала остановку монголов политике наследования, но позднее были предложены другие объяснения. А. Куреши и С. Икрам объясняют неудачу монголов в осуществлении реального вторжения в Индию военной мощью и оборонительными сооружениями Делийского султаната [Ikram 1964, p. 136, 140; Quereshi 1966, p. 44–45, 59, 63]. Д. Синор, не соглашаясь с утверждением Плано Карпини, что монголы очистили Венгрию из-за смерти Угэдэя, заявляет, что их уход весной 1242 г. был «операцией, для которой не существует удовлетворительного объяснения», и предлагает вместо этого, что он «мотивировался трудностями Бату в отношении материального снабжения и признанием того факта, что венгерские пастбища были недостаточны для обеспечения потребностей его армии» [Sinor 1972, p. 181]. Саундерс, который называет битву при Айн Джалуде «просто стычкой» и признает «волнения, которые последовали после смерти в Китае Великого хана Мункэ», относит, тем не менее, неудачу хулагуидов в продолжении своих завоеваний на Среднем Востоке на счет обратного взятия греками Константинополя в 1261 г. и союза Бейбарса с Джучидами [Saunders 1977а, p. 67–76].
В отношении Индии он заявил следующее: (1) монголы ушли из Индии в 1222 г. (достигнув Мултана) из-за жары; (2) когда Чингис-хан снова вторгся в Индию в 1224 г., он оставил ее еще раз, поскольку увидел носорога (или «единорога») [Yen 1969, p. 589–591], а его киданьский советник Елюй Чуцай убедил его, что это плохое предзнаменование (учитывая мировоззрение того времени и важную роль отдельного лидера в политической культуре монголов, последнее объяснение нельзя рассматривать как невозможное).
Несомненно, что каждый из этих аргументов содержит часть объяснения — и жара Индии, несомненно, была фактором, но аргументы касательно мощи потенциальных жертв или недостатка пастбищ, или жаркого климата не дают достаточно убедительных ответов на вопрос: почему монголы ушли из таких перспективных для ограбления территорий именно тогда, когда они ушли — в 1242 и 1260 гг.
Ввиду силы держав, которые были покорены монголами, оставшиеся государства (Индия, Европа, Средний Восток) скорее были склонны придерживаться оборонительной стратегии, хотя, как отмечает Саундерс, соперничество Хулагуидов и Джучидов в определенной степени могло оказать нейтрализующий эффект на военный потенциал монголов в Леванте. Европа была в такой стадии раздробленности, что основной причиной нежелания Плано Карпини везти с собой обратно на запад посла от Гуюка было опасение того, что, увидев «противоречия и войны, которые распространены среди нас, они могли бы получить большой стимул для нападения» [Dawson 1955, p. 68]. Монголы уже не могли этого не знать. Северная Индия подвергалась набегам в 1297 г. и затем в 1300, 1303, 1304, 1305 и 1327 гг. со стороны чагатаидов, которые в этот период были хотя и намного слабее, чем объединенное монгольское войско в 1241 г., однако провели разрушительные акции в Пенджабе и дошли до Дели.
Даже если Синор права в отношении венгерской географии, ни недостаточность пастбищ, ни жаркий климат не мешали монголам осуществлять свои нашествия верхом на лошадях по рисовым полям Южного Китая и Вьетнама либо вторгаться на слонах в Бирму, а отсутствие фуража не удерживало их от морских экспедиций в Японию и Индонезию, даже если реальной целью этих походов являлась альтернатива капитуляции военным силам Сун.
Старая мудрость — лучшая мудрость. Монголы остановились там, где они были в Индии и Европе в 1242 г., из-за смерти Угэдэя в конце 1241 г. Они остановились там, где они были на Среднем Востоке в 1260 г. из-за смерти Мункэ в августе 1259 г. Кончина степного самодержца, как знали все монголы, не являлась чем-то принципиально незначимым. Классической структурой степной империи, как я предположил выше, была структура, настолько тесно связанная с личностью правителя, что когда он умирал, возникала реальная опасность распада империи. Если империю нужно было сохранить, удержание единства могло быть достигнуто посредством политических маневров, борьбы и, возможно, гражданской войны. Все это последовало и после смерти Угэдэя, и после смерти Мункэ. У монголов не было выбора, и они были вынуждены прекратить свои военные походы.
Последний вопрос, который я не рассматриваю здесь: почему монголы, вынужденные останавливаться, чтобы разбираться с проблемами наследования, не продолжили свои завоевания и экспансию позднее? Ответом на этот вопрос являются такие, факторы, как конкретный геополитический расклад, динамика степной имперской политики, небольшая численность «монгольского» населения, зной Индии и Юго-Восточной Азии и другие обстоятельства, в том числе и причины, приведенные Куреши, Икрамом, Синор и Саундерсом.
Из всего ранее изложенного должно быть ясно, что в сравнении с тем, чего следовало ожидать от степной автократии, империя монголов, которая существовала на протяжении, по крайней мере, трех поколений, не распалась так быстро. Вопрос, скорее, должен быть следующим: как ей удалось продержаться так долго? (Этот вопрос я не обсуждаю здесь.)
Факторы распада — такие, как мобильность, танистри, отсутствие какой-либо экологической необходимости существования надплеменной политии — подробно уже рассмотрены в настоящей статье. То, что мне хотелось бы подчеркнуть именно здесь — это важность разделения Чингис-ханом его народа на четыре улуса, по одному для каждого из своих сыновей от главной жены, и возможность аккультурации в каждой из этих разных зон обитания.
Разделение улуса вполне соответствовало обычаям номадов, но для автократа, который хотел бы сохранить свою империю для потомства, выглядит как своеобразным, но устаревшим шагом. Выделенные части сначала производят впечатление чего-то немного большего, чем типичные военно-административные подразделения в пределах степной автократии, в которой все полномочия сосредоточены у персоны правителя. Оседлое население было подчинено непосредственно правителю, а немонгольские области, которые были присоединены к империи по аналогии с «племенами», из которых изначально собственно и состояла империя, управлялись непосредственно императором. После смерти Угэдэя или, возможно, несколько ранее контроль за оседлыми народами и составляющими державу «племенами» начал постепенно переходить к правителям четырех братских «народов». Примерно в то же самое время первоначальные племенные объединения также начали исчезать, и новые племена стали составными элементами «народов», каждый из которых сформировал, в конце концов, свою по праву надплеменную политию.
На ранних этапах существования империи монголы были единственным народом, который установил свое правление над народами нескольких отличных культур. Однако административное деление, развившееся с течением времени в политическое, вкупе с аккультурационными процессами привело к формированию нескольких отдельных народов.
«Народ» Джучи получил территорию, которая состояла, главным образом, из степи, населенной тюркоязычными мусульманами. Близость степи к Руси и экономически важным низовьям Волги, Хорезму, грузинскому и армянским царствам на Кавказе позволяли Джучидам оставаться в степи, где они быстро ассимилировались тюркоязычным населением и приняли ислам. Их географическое окружение позволяло им осуществлять владычество над зависимыми оседлыми владениями без отказа от кочевого образа жизни.
«Народам» чагатаидов и хулагуидов (ильханов) досталась территория, которая должна была, в соответствии с условиями первоначального разделения, принадлежать «народу» Джучи [Jackson 1978]. Это была комбинация пустынь, оазисов и пастбищ, которая вынуждала чагатаидов и хулагуидов вписаться в жесткую структуру кочевническо-земледельческих отношений, характерных для пустынной среды, и постепенно привела к их ассимиляции в тюркоязычное мусульманское население двух регионов.
«Народ» Угэдэя получил редконаселенные степи, в которых монголы сохранили свой язык, свои религиозные воззрения, свою культуру. Пока империя была истинно монгольской и исконно степной, Угэдэиды могли сохранять доминирование.
В соответствии с принципом минората «народ» Толуя получил Монголию, отцовские пастбища, но владения толуидов в Корее и Северном Китае представляли им выбор остаться в степи и эксплуатировать земледельцев традиционным образом — вымогательством, либо покорить и править, сместив центр власти из степи на сельскохозяйственные территории. Последняя альтернатива означала реорганизацию их политии и учреждение управления на принципиально иной основе, что представляло угрозу для целостности империи.
Вступление на престол Мункэ ускорило процесс, посредством которого монголы нескольких улусов были превращены в отдельные народы, поскольку в действительности это позволило кыпчакской степи Джучи отделиться от империи, и создало конфликт между джучидами и хулагуидами за права на Средний Восток (подарок Мункэ джучидами хулагиудского наследства). Это было не соперничество между двумя линиями за наследство трона общей империи, но вражда между двумя отдельными владениями за обладание территорией.
Между тем основная проблема, которая возникла между монголами «народов» («nation») хулагуидов, чагатаидов и толуидов, заключалась в том, должны ли были они придерживаться своих кочевых традиций и оставаться империей — по крайней мере единым народом (nation) — либо они должны были создать смешанное общество (по существу «пустынную модель» («desert pattern») эксплуатации земледельческого мира)?
Политики стремились к поляризации вокруг этих двух позиций [Мункуев 1962]. После смерти Мункэ сторонники «номадизации» (nomadisers) остались в Монголии и поддержали Ариг Бугу в борьбе за наследование трона против Хубилая, любимца сторонников «сосуществования» (cohabiters). Когда борьба завершилась победой Хубилая, приверженцы номадизации нашли поддержку в лице Хайду, последнего серьезного кандидата линии Угэдэя и, таким образом, в сущности соединили в масштабе всей империи борьбу на наследство престола с борьбой между сторонниками приверженцев «сосуществования» и «номадизации».
На территории хулагуидов ситуация была более спокойной. Принятие ислама и пустынная модель, которая была введена еще тюрками, облегчили переход почти всех монголов в положение сторонников сосуществования с земледельцами. Но в улусе Чагатая проблема была столь же тяжелой, как и в Китае, возможно, даже более острой. Здесь пастбища вплотную примыкали к земледельческим районам, в которых преобладала тюркская мусульманская культура. Чтобы сосуществовать, следовало стать тюрком и принять ислам. Кочевать, означало оставаться в степи или возвращаться в степь, продолжая при этом быть монголом и верить во всемирного небесного бога Тенггери — по крайней мере, до конца XIV в., когда ассимилятивная сила тюрко-мусульманской культуры стала слишком влиятельной, чтобы сопротивляться ей. С 1260-х гг. политика Чагатая вращалась вокруг этого вопроса — сосуществовать или кочевать? Как и в Онголии, сторонники номадизации сплотились, поддерживая Хайду, и проблема сохранялась до тех пор, пока в середине XIV в. сам «народ» Чагатая не разделился на две части: тех, кто принял стратегию сосуществования в Мавераннахре (улус Чагатая), и народы, оставшиеся кочевниками в Могулистане.
Если бы
Мункуев Н.Ц. 1962. О двух тенденциях в политике первых монгольских ханов в Китае в первой половине XIII в.
Мункуев Н.Ц. 1977. Заметки о древних монголах.
Boyle J.A. 1958ab (trans.).
Boyle J. 1971 (trans.).
Cleaves F.W. 1948. The Expression
Cleaves F.W. 1967. Teb Tenggeri.
Cleaves F.W. 1977. «Ch’eng-chi-ssu» shih-i.
Cleaves F. 1982 (trans.).
Dardess J.W. 1973.
Dawson C. 1955 (ed.).
Evans-Pritchard. 1940.
Goody J. 1966.
Grousset R. 1939.
Fletcher J. 1979/80. Turco-Mongolian Monarchic Tradition in the Ottoman Empire.
Hsiao Ch’i-ch’ing. 1972. Pei-Ya yu-mu min-tsu nan ch’in ko-chung yuän-yin ti chien-fao.
Hsiao Ch’i-ch’ing. 1978.
Ikram S.M. 1964.
Jackson P. 1978. The Dissolution of the Mongol Empire.
Jenkins G. 1974. A Note of Climatic Cycles and the Rise of Chinggis Khan.
Khazanov A.M. 1979. Notes on the Emergence of the Mongolian State under Genghis Khan.
Kotwicz W. 1950. Les Mongols, promoteurs de l’idée de paix universelle au début du XHIe siècle.
Li Kan. 1979.
ManzB. 1983. Politics and Control Under Tamerlame. Unpublished PhD. Dissertation. Harvard University.
Manz B. 1983a. The Ulus Chaghatay before and after Temiir’s Rise to Power: The Transformation from Tribal Confederation to Army of Conquest.
Meyvaert P. 1980. An Unknown Letter of Hulagu. Il-Khan of Persia, to the King Louis IX of France.
Mori Masao. 1981. The T’u-chiich Concept of Sovereign.
Pallisen N. 1956. Die alte Religion der Mongolen und der Kultus Tschingis-Chans.
Quereshi I.H. 1958.
Quereshi I.H. 1966.
De Rachewiltz I. 1982. The Secret History of the Mongols: Chapter Ten.
Roux J.-P. 1956/1957. Tàngri. Essai sur le ciel-dieu des peoples altaiques.
Roux J.-P. 1962. La religion des Turcs de l’Orkhon des Vile et Ville siècles.
Saunders J.J. 1977a. The Mongol Defeat at Ain Jalut and the Restoration of the Greek Empire.
Saunders J.J. 1977b. The Nomad as Empire-Builder: A Comparison of the Arab and Mongol Conquest.
Serruys H. 1977. The Office of the
Sinor D. 1972. Horse and Pasture in Inner Asia History.
Smith J.M. 1975. Mongol Manpower and Persian Population.
Turan O. 1955. The Ideal of World Domination among the Medieval Turks.
Voegelin E. 1940/1941. The Mongol Orders of Submission to European Powers, 1245–1255.
Wu S.H. L. 1979.
Yen Chun-chiang. 1969. The Chën-tan as Word, Art Motif and Legend.
Монгольская модель кочевой империи[47]
К моменту рождения Чингис-хана в 1162 г. Монголия[48] уже более трех веков была слабой и разъединенной страной. Постоянная война среди степных кочевых народов сделала повседневную жизнь небезопасной, а политическое объединение казалось недостижимым. Однако уже ко времени смерти Чингис-хана в 1227 г. Монголия была объединена и стала центром самой большой в мире по площади империи, доминирующей силой в Евразии. Что могло быть причиной столь быстрых изменений и их последствий? Наиболее общий исторический подход объясняет возникновение Монгольской империи как результат долговременного исторического развития в Евразии подобно тому, что привел к появлению предыдущие степных империй, такие, как держава Хуину (209 г. до н. э. — 155 г. н. э.) или Тюркский и Уйгурский каганаты (552–840 гг.). С этой точки зрения Монгольская империя была лишь структурно большей версией ее предшественниц, однако ее политическая и военная организация проистекала из общего степного наследия, и не была совсем не уникальна для монголов.
На самом деле Монгольская империя поразительно отличалась от ранних степных империй и имела лишь малое сходство с ними. Мы можем увидеть это в следующих трех важных областях. Во-первых, Монгольская империя возникла как оппозиция к обычной модели отношений между Китаем и степью, приводивших к созданию кочевых империй в монгольских степям. Во-вторых, Монгольская империя радикально изменила степное кочевое общество, сломав существующую племенную систему и заменив ее централизованной политической системой правления, которая до этого никогда не существовала в степи. В-третьих, монголы, в конечном счете, стали напрямую управлять соседними оседлыми государствами, а не занимались вымогательством, как это делали предыдущие степные империи. Поскольку генезис этих различий происходит из проблем, с которыми столкнулся Чингис-хан в процессе объединения степи и удержания власти, изучение его личного вклада в этот процесс является абсолютно необходимым.
Взаимодействие между Китаем, степными кочевниками Монголии, племенами смешанного леса и степными племенами Маньчжурии создало две отличные модели развития, что определило структуру политических отношений в степи и модель иностранного управления в Китае: (1) двухполюсная граница между объединенным Китаем и объединенной Монголией и (2) пограничные государства, управлявшие Северным Китаем и частично Монголией [Barfield 1989].
Самые удачливые империи монгольских степей появились в тандеме с автохтонными китайскими династиями, которые включали всю территорию Китая. Эта модель противоположна широко распространенной точке зрения, согласно которой кочевники Монголии становились тем сильнее, чем Китай становился слабее. Наоборот, кочевые империи и крупнейшие собственно китайские династии расцветали и приходили в упадок единовременно. Эта модель особенно наглядно может быть прослежена во взаимоотношениях между Хань и хунну, между Тан и тюрками/уйгурами. Стабильность этих кочевых империй основывалась на вымогательстве прямых субсидий и торговых привилегий у китайских династий. Не желая завоевывать Китай, степные империи были структурно зависимы от существования их соседей, снабжавших их богатством, которое они перераспределяли среди своих сторонников в Монголии. Первоначально эти взаимоотношения были основаны на силе, но со временем они становились более взаимными. Кочевники даже защищали ослабшие во время внутренних мятежей китайские династии, снабжая их войсками. Когда эти династии из-за конфликтов внутри Китая все-таки распадались, номады теряли основной источник дохода, который позволял им устанавливать централизованное правление внутри степи. В этих условиях Монголия также становилась политически раздробленной. Местные вожди вышли из-под контроля имперской структуры, но без восстановления системы вымогательства подарков пока Китай оставался раздробленным восстановление степной конфедерации было невозможным. Власть на границе перешла к народам Маньчжурии, игравшим второстепенную роль в противостоянии Китая и Степи.
Четыре из пяти наиболее крупных иностранных династий, правивших Северным Китаем, имели свои корни в Маньчжурии (Тоба Вэй, Ляо, Цзинь, Цин). Все они возникли в периоды нестабильности, складывавшейся после падения автохтонных китайских династий, которые управляли на протяжении веков всем Китаем. То, что так много иностранных династий пришли с северо-востока, является аномалией, потому что главной угрозой китайской границе во времена Хань Тан и Мин были племена из монгольских степей. Действительно, когда степные номады и Китай были сильны, не было возможным появление независимых региональных государств где-нибудь вдоль границы. Однако во времена анархии, после того как автохтонные китайские династии пришли в упадок, вожди местных племен со всех участков границы пытались создать новые пограничные королевства. Из всех появившихся региональных государств наиболее эффективными были маньчжурские династии, благодаря их выгодному стратегическому положению и развитию дуальной структуре власти и управления завоеванными территориями. Эти дуальные организации включали как китайские, так и племенные институты контроля, что позволяло китайским территориям быть управляемыми своими собственными чиновниками в соответствие с исконной конфуцианской практикой, в то время как племенные народы сохранили систему традиционных норм и обычаев. Маньчжурские правители поддерживали свою власть путем манипулирования этими двумя группами институтов. Используя китайских чиновников и судебную практику, они разрушали племенную автономию, при этом продолжали держать под контролем китайцев, используя элитные племенные военные соединения.
В делах с народами монгольских степей иностранные династии применяли особую пограничную политику поглощения и раскола, которая активно препятствовала появлению политической централизации. Обычно только после свержения этих агрессивных иностранных династий и их замены более изоляционными исконными китайскими династиями кочевники были способны объединиться. В отличие от завоевательных династий коренные китайские династии склонны были игнорировать политические события в степи, поэтому там вожди должны были беспокоиться только по поводу других степных кочевых соперников. С течением времени степная империя могла быть воссоздана. Ее единство держалось с помощью китайских субсидий. Монгольская граница вновь становилась линейной, а политическая система в регионе двухполярной.
Чередование могущественных степных империй и коренных китайских династий с равными по длительности периодами маньчжурского правления в Китае и беспорядка в Монголии было таким устойчивым явлением, что эта модель была сломана только однажды за двухтысячелетний период Монгольской империей Чингис-хана. Быстрое восстановление империй номадов не происходило не потому что вожди кочевников, стремящиеся к власти в степи во времена усобиц, были менее амбициозны или менее способны, чем лидеры, успешно объединявшие Монголию в другие времена. Скорее всего, причина заключается в весьма эффективной и удачной политике иностранных династий, мешавших объединению Монголии. Эта политика поддерживала соперничество внутри степных племен и кровную месть, чтобы препятствовать любой группе стать более могущественной. И если одно племя вдруг становилось более могущественным, они посылали экспедиционные войска в глубь Монголии, чтобы ослабить его или, в крайнем случае, препятствовать его нападению на китайскую границу. Например, в V в. государство Тоба Вэй регулярно устраивало походы против жужаней и захватывало большое число людей и животных, заставляя номадов постоянно обороняться. В XVII–XVIII вв. маньчжурская династия Цин использовала «систему знамен» и земельные пожалования восточно-монгольским ханам, чтобы те служили бастионом против более агрессивных джунгар из Западной Монголии.
Когда родился. Чингис-хан, Монголия была политически раздроблена уже почти триста лет после падения Уйгурской империи в 840 г. В течение этого времени стерлась даже память о ранних степных кочевых империях. Такой длительный период раздробленности Монголии поддерживался завоевательными государствами из Маньчжурии, которые также управляли Северным Китаем: киданьской империей Ляо (907-1125) и чжурчжэньской империей Цзинь (1115–1234). Эти династии вступали в союз со слабыми племенами против сильных племен, чтобы создать эффективную коалицию, которая смогла бы уничтожить любого лидера племени в степи, угрожавшего возглавить остальные племена. Конечно, при этом династии усиливали власть своих степных союзников и только вопросом времени было, когда те обратятся против своих покровителей и передадут свою поддержку племенам, которых они только что разбили. В течение XII в., например, чжурчжэни постоянно меняли свою поддержку то татарам, то монголам, и наоборот, чтобы эти племена держали друг друга за горло и тем самым разрушали каждую из группировок по очереди.
Любой лидер, пытавшийся основать новую степную империю, сталкивался с невероятными препятствиями. Он не только должен был беспокоиться о вождях других племен — соперниках в степи, которые стали бы противостоять ему, но также и о вмешательстве извне, которое он мог ожидать от северо-китайских царств, как только он начинал добиваться успеха. Как сообщает
Предшественниками Монгольской империи, как и их наследникам после гибели Юаньской династии в 1368 г., были имперские конфедерации, использовавшие принципы племенной организации. Племенные вожди управляли на локальном уровне, в то же время имперская структура основывалась на монополии на внешнюю политику и военные дела. Верхний уровень имперского руководства состоял из правящего рода того племени, которое образовало конфедерацию. На втором уровне иерархии потомки и боковые родственники правителя обычно назначались «губернаторами» надзирать за вождями племен в каждом регионе. Сами местные вожди племени составляли третий уровень организации [Barfield 1981, p. 45–61].
Особенностью имперских конфедераций было включение в их состав племен без их разрушения трайбалистской структуры. Для посторонних имперская конфедерация могла казаться полностью централизованной и с единым правительством, судя по ее монополии на иностранные связи и контроль военных дел. Но на местном уровне составляющие конфедерацию племена управлялись почти так, как до их включения в состав кочевой империи. Местные вожди и старейшины сохраняли значительную автономию из-за их тесных связей с соплеменниками. Поэтому, когда имперская структура развалилась, вожди племен были готовы проявиться как автономные политические деятели.
Монгольская империя имела совершенно другую структуру. Это была не имперская конфедерация, а автократическое государство, которое сломало существующую племенную структуру и перераспределило людей в новые военные образования, из которых им не разрешалось переходить в другие подразделения. Это разрушило старую степную политическую организацию, которая основывалась на родстве и клановых лидерах — вождях (
Имперские назначения, а не родство определяли ранг и полномочия на каждом уровне Монгольской империи. Родственники Чингис-хана и монгольские племена, в целом, были оттеснены на периферию системы власти в пользу талантливых личностей. Прослеживается явный контраст в поведении между основателями имперских конфедераций, всегда ставивших своих близких родственников на высокие посты, рассматривая такую политику как средство защиты их власти; и Чингис-ханом, смотревшим на своих родственников со значительным подозрением и державшим их вдали от принятия ключевых решений. Во время его жизни политические посты давались исключительно тем людям, которые были обязаны ему личной лояльностью, таким, кто присягнул ему на верность (
Централизованная и бюрократическая структура Монгольской империи была не только наиболее эффективной, чем система власти всякой из предыдущих степных империй, но также и уникальной. После падения династии Юань кочевники в Монголии вернулись к их старой и менее централизованной имперской конфедеративной модели организации. Это показывает то, что хотя Монгольская империя и успешно сломала существующую племенную структуру, но подобное изменение не могло носить постоянный характер. В следующие 150 лет племенные группы в Монголии возродились, так как центральный контроль ослаб, и ко времени изгнания Юаней из Китая децентрализованная племенная организация снова стала нормой в степи. Однако перемены за данный промежуток истории были настолько значительными, что не существовало никакой преемственности между племенами при жизни Чингис-хана и племенными структурами послеюаньского времени.
Монголы создали самую большую империю, какую только видел мир. Предыдущие кочевые империи доминировали только над степными землями, монголы же завоевали большую часть Евразии, разрушив могущественные и хорошо вооруженные земледельческие государства. В этой связи возникают два вопроса: почему монгольская армия была более эффективной, чем войска более ранних степных империй, принимая во внимание то, что самым главным оружием для степняков оставался лучник? Почему Монгольская империя захватила соседей, вместо того чтобы обложить их данью, как поступали более ранние кочевые империи?
В различных аспектах монгольская армия была похожа на хуннскую и тюркскую. Она состояла почти исключительно из кавалеристов — лучников, вооруженных стрелами ближнего и дальнего боя, саблями, копьями и булавами. Они носили стальные шлемы и доспехи, состоящие либо из выделанной кожи или закрытые металлическим пластинчатым доспехом. Войско было организовано в отряды по 10, 100, 1000 всадников. Самое большое монгольское тактическое подразделение было
Что отличало монгольскую военную систему от предшественников, так это ее железная дисциплина и центральный контроль — модель, которая впервые была развита из кочевников киданями на триста лет раньше, что позволило им завоевать Северо-Восточный Китай [Wittfogel, Feng 1949]. Хуннская и тюркская кавалерийские армии были склонны к дезорганизации во время боя, так как каждый дрался для своей личной выгоды. Монгольская армия была обучена воевать как скоординированная группа, следующая сигналам флагов и горнов. Те, кто ломал ряды либо для продвижения, либо для отступления, те, кто организовывал личный бой, не обращая внимание на приказы, или те, кто останавливался для грабежей добычи, жестоко наказывались. Никто под страхом смерти не мог перейти в другой отряд без разрешения. Так как преданные хану командиры не были соперниками в политической власти, Чингис-хан давал им большую автономию в выполнение его всеобщей стратегии. Он также талантливо разбирался в кадрах и сумел найти среди монгольских племен целую плеяду талантливых военачальников, которые вели его армию к победе по всей Евразии.
В то же время, возможно, военные успехи Чингис-хана отчасти были обусловлены использованием в военной стратегии китайских и позднее мусульманских военных инженеров уже после его первых кампаний в Китае. Эти специалисты снабдили монголов тысячами осадных машин, которые могли быть использованы при штурме укрепленных городов: катапульт для метания камней и копий, машин для метания огня. Все другие степные армии останавливались перед укрепленными городами. Они могли атаковать их по кругу, они могли устроить осаду, но они не могли взять их прямым приступом. Без этой возможности ни одно кочевое общество никогда не могло завоевать хорошо защищенные земледельческо-городские государства. Монгольская армия могла и делала это. Это стало настолько эффективным, что ни один большой укрепленный город Средней Азии не был в состоянии выдержать их силу, когда Чингис-хан начал войну против хорезмшаха в 1218 г.
Подобные инновации позволили Чингис-хану полностью контролировать военную машину, что означало воевать согласно координированному плану, иметь возможность не только наносить удары в глубь страны врага, но и (что не делали кочевники до этого) устраивать успешные осады и брать города приступом. Это была армия победы, но не такая, как сила гуннов в Европе или хунну против Китая. Эта сила покоряла.
Многие ученые, цитируя утверждения более поздних монгольских правителей, оспаривают то, что Чингис-хан имел намерение покорить весь мир. Первоначально у него были те же ограниченные цели, что и у лидеров предыдущих имперских конфедераций: подчинить всю степь, чтобы вымогать подарки и торговые привилегии у богатых оседлых государств. Так оказалось, что эти государства предпочли воевать с кочевниками, чем умиротворить их. Результатом конфликтов стали истребляющие войны, приведшие к тому, что монголы стали правителями территорий, которые они первоначально намеревались обложить данью [Barfield 1994, p. 157–182].
Первоначально монголы начинали войны с соседними оседлыми государствами, чтобы путем такого воздействия заставить их платить дань и заключать торговые соглашения. У них не было интереса в свержении существующих режимов, если их требования были приняты. Сначала казалось, что они, подобно хунну и тюркам, будут удачливы в проведении этой политики. Уйгуры, правившие оазисами в Восточном Туркестане, немедленно создали союз с Чингис-ханом и участвовали в
Исключая уйгуров [Allsen 1983, p. 243–280], все дружеские отношения были быстро прекращены. Чжурчжэни не намеревались постоянно умиротворять монголов и не прошло и года, как война между ними и монголами возобновилась. Эта война длилась 20 лет и завершилась только с полным уничтожением династии Цзинь в 1234 г. В результате монголы стали хозяевами Северо-Восточного Китая. Точно так же были прерваны отношения со Средней Азией, после того как хорезмшах позволил захватить караван, находящийся под защитой монголов, а затем убил группу монгольских послов, отправленных передать шаху ханское письмо. Чингис-хан мобилизовал монгольскую армию, чтобы отомстить хорезмшаху. Тангуты использовали эту возможность, чтобы отказаться от обязательств по выплате дани, когда их попросили снабдить союзническое войско. Даже без помощи Си Ся монголы совершили серию походов на Среднюю Азию вплоть до границ Индии и Западного Ирана в период между 1219 и 1223 гг. Они полностью разрушили главные региональные города, и царство хорезмшаха пало. Однако Чингис-хан даже не пытался занять большую территорию, чем ту, которую его армия захватила. Вместо этого он вернулся домой и повел армию против тангутов, чтобы наказать их за разрыв. Это была его последняя кампания. Он умер в 1227 г. Вскоре после этого тангутское государство было также разрушено и его города пришли в упадок [Martin 1950; Barthold 1968].
К моменту смерти Чингис-хана Монгольская империя была не только кочевой империей, но империей, объединявшей многие оседлые государства. Даже если Чингис-хан мало интересовался их прямым правлением, то его преемники были вынуждены заняться решением этого вопроса. По этой причине фундаментальные изменения в монгольской внешней политике, которые последовали за смертью Чингис-хана, касались решения его преемников перераспределить все территории, которые их отец только захватил, и управлять ими, а также расширить монгольскую власть на новые территории Китая, Европы и Среднего Востока. Монгольская политика была теперь, действительно, имперской, какой никогда не была у хунну и тюрков. Железным обручем она соединила кочевые и оседлые народы в единую универсальную империю, которая охватывала почти целый континент. Если монгольский империализм необязательно был идеей самого Чингис-хана, то именно он снабдил своих наследников инструментом для того, чтобы сделать это возможным.
Многие инновации, описанные выше, могут быть приписаны прямо Чингис-хану, но не потому что он их изобрел, а потому что он настоял на их применении. Было много решений специфических проблем, с которыми он столкнулся, придя к власти и когда укреплял ее. Однажды введенные инновации пустили корни и стали характерной чертой Монгольской империи до тех пор, пока она не пала. Чингис-хан был вынужден искать структурно новое решение, так как он пришел к власти со второстепенной позиции. Он не мог позволить себе зависеть от традиционных политических и военных структур, которые так хорошо служили основателям ранних кочевых империй. Эта незащищенность также значительно влияла на его военную стратегию, которая была более агрессивной и рискованной, чем у других правителей, что также имело и психологический аспект. Упорные атаки Чингис-хана на тех, кто нарушал договорные обязательства, имели корни в его собственном жизненном опыте — предательстве, потрясшем его в детстве задолго до прихода к власти. По его мнению, те, кто нарушил свое слово или предал свои клятвенные обязательства, заслуживали только абсолютного уничтожения, был ли нарушитель отдельным человеком или целым государством.
Предшествующие основатели имперских конфедераций до объединения степи были традиционными лидерами их собственных племен. Чингис-хан пришел к власти без особой помощи со стороны соплеменников или его близких родственников. Враждующая между собой монгольская родня отдалила его, когда он был еще мальчиком после убийства его отца, а затем хотела убить его. Когда он избрался монгольским ханом примерно в 1190 г., он не мог консолидировать свой авторитет и часто воевал со своим соперником Джамухой за монгольское лидерство. И когда его длительный альянс с кереитским лидером Ван-ханом развалился, он обнаружил себя покинутым почти всеми. Имея минимальное влияние в 1203 г. возле озера Балчжун, как раз перед тем как он должен был убить Ван-хана и взять под контроль кереитскую конфедерацию, в его распоряжении было только 4600 отрядов. Они были с ним не из-за племенных связей, а так как являлись лично лояльными [Cleaves 1955].
Горький опыт Чингис-хана участия в племенной политике и непостоянства трайбалистских военных соединений привели его к мысли о необходимости создания принципиально иной политической организации и военной стратегии. В конце концов, он пришел к абсолютной власти за период меньше чем три года, между 1203 и 1206 гг., но это произошло, когда он был уже зрелым человеком старше сорока лет и с большим опытом племенной политики за плечами. Разбив своих оппонентов на поле битвы, очевидно, он видел в разрушении и реорганизации традиционной племенной структуры необходимый шаг, который позволил бы сохранить власть. Все его политические инновации в своей основе означали трансформацию существующей системы, которая поддерживала разобщенность и ограниченность, в направлении к централизации и автократическому государству, направленному вовне своего общества. Эти изменения включали разделение людей на военные образования вместо родовых групп, создание внеплеменных институтов, таких, как
Чингис-хан также разрушил классическую кочевую военную стратегию, известную со времен скифов и хунну: нападение на слабых и отступление перед сильными. Исторически, когда степные кочевники уступали численно или сталкивались с хорошо организованным противником, они отказывались от битвы, заставляя противника преследовать их. Только когда противник истощит себя преследованием иллюзорной добычи, кочевники начинали настоящую атаку. Во время вторжений в Китай хунну и тюркские полководцы всегда отступали, когда сталкивались с многочисленными китайскими войсками, если только препятствия не были им на руку. Кочевники всегда могли уйти в Монголию и атаковать снова, когда шансы на победу будут более надежными. Чингис-хан и монгольская армия под его командованием, наоборот, верили в сражения в решающих битвах, даже если препятствия были против них. Они искали лучшую тактическую позицию и затем атаковали. Эта склонность к сражению в решающих битвах, возможно, была у Чингис-хана из-за уверенности в своем войске и командирах. Но так как изначально у него не было сильной племенной опоры, любое отступление могло быть интерпретировано как слабость, которая дает уверенность врагам, а также распространяется среди племен, которых он только что завоевал. В своей карьере у него был опыт того, как войска полностью переходили под стяги победителей и дезертировали от тех, кто казалось проигрывал. Хотя он часто использовал ложные отходы на поле, чтобы заманить врагов в ловушки, он никогда не считал отход стратегическим, так как это задерживает кампанию, даже если это был самый безопасный выбор. Чингис-хан завоевал власть, рискуя всем, и сохранял ее, делая то же самое. Позже, когда его блестящие победы укрепили его власть в Монголии, его предпочтение к решающим битвам было заменено политическими расчетами. Однако к тому времени наступательная стратегия стала основой военной доктрины монгольской армии и ее полководцев.
Историки обычно используют Монгольскую державу как образец для понимания кочевых империй в Монголии в целом. Так как она была наиболее изучена и лучше обеспечена источниками, имело бы смысл использовать хорошо описанные монгольские институты, чтобы пролить свет на организации менее известных предшественников. Это означает, что все деяния монголов нередко воспринимаются как результат развития или эволюции. На самом деле монголы использовали совершенно иные структуры, чем их предшественники. И это не был вопрос эволюции: после разрушения Юаньской династии племена в Монголии вернулись к старой имперской конфедеративной модели организации. У них не было признаков централизованных характеристик империи Чингис-хана и они никогда не пытались завоевывать китайские территории, хотя и часто совершали набеги на нее. По этой причине Монгольская империя нуждается в новом изучении, которое даст должное признание ее инновациям. Так как не одна другая империя в евразийской истории не была такой же большой и могущественной, как монгольская, конечно, мы должны спросить, почему не одна кочевая империя в Монголии даже частично не достигла ее успеха.
Чингис-хан по праву сохраняет за собой выдающийся статус в монгольской национальной истории, хотя ранее существовала тенденция уменьшать его личные заслуги. В рамках исторического детерминизма большинство марксистских теоретиков, например, отрицали любую важную роль всякого отдельного лидера. Последние считались продуктом деятельности социально-экономического базиса в истории, который развивался лишь тогда, когда изменялись материальные условия. Такие теории пытались объяснить возвышение Монгольской империи в терминах классового конфликта и генезиса «кочевого феодализма» [Vladimirtsov 1948]. Но мало что в скотоводческой экономике изменилось ко времени прихода Чингис-хана к власти и вряд ли можно обнаружить в монгольском обществе доказательства классового деления. Кроме того, если такие новые структуры Монгольской империи были результатом постоянной политической эволюции, почему они вернулись назад к своим старым формам, когда политическая структура империи ослабла?
Немарксистские теоретики также подозрительно относились к теориям «выдающихся личностей», рассматривавших историю как продукт деятельности отдельных ярких индивидов, подобных Чингис-хану. Эти ученые полагают, что к моменту объединения Монголии и распространения кочевой власти уже существовали необходимые условия для этого. Но какие это были условия, все еще обсуждается: изменение климата, торговые возможности, военные технологии, слабость оседлых государств и т. д. Многие склонны согласиться, что если бы Чингис-хан не объединил Монголию, какой-нибудь другой лидер (возможно, кереитский или найманский хан) сделал бы это, и кочевники имели бы такое же влияние на историю, но уже под другим именем [Togan 1998].
Мой собственный анализ хунну и тюрков изначально привел меня к последней точке зрения, с тех пор как появились сильные структурные аргументы относительно причин образования кочевых империй. Но чем больше я изучал истоки Монгольской империи, тем больше у меня складывалось мнение, что Чингис-хан играл более великую персональную роль, чем любой другой лидер в Монголии до или после. Я готов зайти дальше, утверждая, что если бы Чингис-хан был бы уничтожен или убит до 1206 г., в Монголии не появилась бы такая мировая кочевая империя. Если бы иной сын наследовал улус после смерти Чингис-хана или если Гуюк прожил бы дольше, монгольская история получила бы другое развитие и не была бы столь выдающейся. Могущественная структура уже существовала. Но утверждение единства Монголии Чингис-ханом и завоеванные им оседлые государства были вероятностными событиями. Когда большой дуб возвышается на земле, легко забыть, что он начинал свое существование желудем, который могла съесть любая белка. И когда родился Чингис-хан, было очень мало желудей, но много голодных белок. Так как больше внимания обычно уделяется великим монгольским завоеваниям после 1206 г., обычно недооценивают, какими значительными были приход Чингис-хана к власти, объединение Монголии и создание могущественной империи.
Allsen T. 1983. The Yüan Dynasty and the Uigurs of Turfan in the 13th Century.
Barfield T. 1981. The Hsiung-nu Imperial Confederacy: Organization and Foreign Policy.
Barfield T.J. 1989.
Barfield T.J. 1994. The Devil’s Horsemen: Steppe Nomadic Warfare in Historical Perspective.
Barthold V.V. 1968.
Cleaves F. 1955. The historicity of Baljuna covenant.
Cleaves F. 1982 (trans.).
Martin D. 1950.
Togan I. 1998.
Vladimirtsov B.Ya. 1948.
Wittfogel K.A. and Chia-sheng Feng. 1949.
Монгольская империя как особая форма ранней государственности?
(К дискуссии о политических системах кочевых империй)[49]
Исследования социально-политической истории номадов с особой остротой поставили вопрос о характере политических режимов в кочевых империях. Актуальность этой проблемы для кочевниковедов вполне понятна. Исходя из того или иного варианта ее решения, можно говорить о пределах политического развития номадов, определить в общих чертах специфику и основные параметры кочевой власти, классифицировать ее на основе новых методологических принципов. Дискуссия последнего десятилетия выявила два подхода к оценке кочевых империй. Преобладающей стала точка зрения о том, что кочевые мультиполитии были суперсложными вождествами [Крадин 1992, с. 143–166; 1996; 2000а; 20006, с. 91; 2002а; 20026, с. 115–119; Трепавлов 1993, с. 150; 2000; Скрынникова 1997, с. 30, 48–49, 2000, c. 354–355; 2002; Бондаренко, Коротаев, Крадин 2002, с. 22–23]. Близка к данной трактовке кочевых империй и их характеристика как «племенных конфедераций» [Скрынникова 2000, c. 347; 2002, с. 204; Крадин 2002б, с. 120]. Однако ряд исследователей предпочитают говорить в связи с наиболее грандиозными политическими образованиями номадов (государство Сюнну, тюркские каганаты, Монгольская империя) как о ранних формах государственности [Барфилд 2002; Васютин 2002; Хазанов 2002]. Причем сторонники обоих подходов зачастую не расходятся в описании конкретных форм власти у кочевников [ср., например: Крадин 20006, 20026 и Барфилд 2002], но по-разному расставляют акценты. Одни исходят из оценки структур управления непосредственно кочевниками, другие отводят решающие значение сущности всей военно-иерархической организации империй, направленной на подчинение зависимых народов и изъятие у них части прибавочного продукта.
Несомненно, специалисты заинтересованы в разработке критериев, которые позволили бы определенно высказаться в пользу того или иного мнения. Решение задач такого рода осложняется тем, что в отношении кочевников даже на теоретическом уровне выявить четкую грань между суперсложным вождеством и ранним государством достаточно трудно. В данной статье, анализируя проблему власти в крупных кочевых образованиях на примере Монгольской империи, мы попытаемся дополнительно обосновать точку зрения о наличие раннегосударственных элементов в имперских структурах номадов. Такой подход, в целом, позволит говорить о
«Обращение к монгольскому материалу при решении проблемы государственности в империях кочевников может быть продуктивным, поскольку как никакой другой он сохранился в письменных источниках…» [Скрынникова 2000, c. 344]. Следует уточнить, что Монгольская империя в течение XIII в. развивалась достаточно динамично, а ее властные структуры существенно изменялись. При этом внимание исследователей, как правило, привлекала система управления империи в последние годы жизни Чингис-хана и на момент его смерти [Владимирцов 1934; 1992; Трепавлов 1993; Кычанов 1997; Скрынникова 1997; 2000; 2002; Барфилд 2002 и др.]. Она, действительно, обладала некоторыми чертами, свойственными и типичным, и данническим империям по классификации Н.Н. Крадина [2000, c. 316; 2002б, с. 114], которые в силу преобладания потестарных механизмов власти можно определить или как суперсложные вождества, или как ксенократические архаичные государства [Крадин 1996, с. 140–142; 2000б, с. 329; 2002, с. 43; Васютин 2002, с. 94–95]. В центре же нашего внимания будет Монгольская империя в 50-60-е гг. XIII в., когда она находилась на пике своего могущества[50], а ее руководители стали использовать новые, более развитые методы эксплуатации покоренных народов.
К середине XIII в. в результате обширнейших захватов территорий, как с кочевым, так и с преимущественно оседлым населением, Монгольская империя трансформировалась в мегаимперию, включавшую различные политические, экономические, этнические, религиозные и другие подсистемы (улусы, «крылья», сегменты десятичной системы, родоплеменные структуры, оазисы, города и земледельческие территории, конфессиональные общины и т. д.). Это был своеобразный симбиоз даннического и завоевательного типов кочевых имперских организаций, что отличало Монгольскую империю от большинства ее предшественниц[51].
Представляется, что уже к 30-40-м гг. XIII в. Монгольская империя утратила ряд тех черт, которые обычно маркируют суперсложные вождества [Крадин 2001, с. 130–132]. В связи с захватом Северного Китая, Восточного Туркестана, Средней Азии, части Ирана, Закавказья, Поволжья, Южной Сибири и т. д., вряд ли стоит говорить о существовании в рамках империи этнокультурной целостности с общей идеологической системой (носителями такой «имперской» идеологии могли выступать только сами монголы и, прежде всего, их элита). В политической культуре укоренялась идея подданства, а влияние великого хана строилось не столько на личном авторитете, сколько на той мощи военно-государственной машины, которую он олицетворял. Сакральная роль хана, унаследованная от Чингис-хана, имела значение пока только в среде кочевников. При всей противоречивости системы наследования [Скрынникова 2002, с. 217] сложилась традиция передачи власти, легитимизация которой осуществлялась советом знати — курилтаем. Аналогичную роль советы знати играли, например, и в раннесредневековых государствах, созданных германцами (Вестготское, Франкское, англосаксонские и другие королевства). И в отношении кочевников, и в отношении оседлого населения великий хан выступал, несомненно, как имеющий законное право на насилие, что выражалось в применение многочисленных инструментов управления и наказания. Обязанность участвовать в военных походах, жестокая дисциплина в монгольской армии, контроль военно-административного аппарата исключали любые формы протеста среди монголов против действий центральной власти. Сомнительно, что какой-либо из монгольских родов или кланов рискнул бы не подчиниться имперским распоряжениям или откочевать от метрополии. Таким образом, привычные децентрализаторские акции кочевников [Крадин 20006, с. 321; 20026, с. 120] в Монгольской империи были невозможны.
Возражая также против оценки Монгольской и других кочевых империй только как суперсложных вождеств, отметим определенные противоречия в логических построениях сторонников этой концепции. С одной стороны, (а) генезис иерархических структур у номадов связывается с войной, грабежом, завоеваниями соседей и в первую очередь земледельцев, (б) ключевая роль в кочевых империях отводится экзополитарным формам эксплуатации, (в) классификацию данных империй строят на основе разных форм взаимоотношений с оседло-земледельческими народами (типичные, даннические, завоевательные) [Крадин 1992, с. 164; 1996; 20006, с. 317–320; Скрынникова 1997, с. 66, 100–112,116-122,125, 149–184]. С другой, при характеристике типа управленческой системы все вышеназванные факторы отступают на второй план, а главным критерием становится сущность власти в рамках самого кочевого сообщества [Крадин 1996; 2000а; 2002а; 2002б; Скрынникова 1997; 2002]. Не случайно Н.Н. Крадин настаивает на том, что механизмом, соединявшим правителей с их кочевыми подданными, была «престижная экономика». Таким образом, акцент делается только на редистрибутивных функциях кочевого лидера в отношении номадных групп населения, сыгравших решающую роль в создании империи, в то время как военно-административная иерархия империи, все ее организационные начала, направленные на внешний мир, признаются лишь «государствоподобными» [Крадин 20026, с. 114].
В данных исследованиях ярко проявилось стремление характеризовать кочевые народы, объединенные в имперские структуры, как социально монолитные [Крадин 20006; 20026, с. 332; Скрынникова 1997; 2000, 2002]. Такой оценочный контекст задает использование методологических принципов мир-системного анализа, противопоставляющих два целостных исторических явления — оседлые мир-империи и кочевые периферии. Даже при изучении внутренней структуры кочевых обществ актуализируется значение родственных связей, в то время как межэтническим отношениям не уделяется должного внимания [Скрынникова 1997; 2000, c. 354]. Между тем в Монгольской империи лишь монголы и небольшая часть племен тюркского и маньчжурского происхождения могли быть причислены к той кочевой среде, которая обладала в империи полноправием, получала наибольшие выгоды от завоеваний и эксплуатации других кочевников и земледельцев и рассматривалась как социальная и военная опора монгольской власти [Хазанов 2002, с. 50–51]. Но и над ними возвышались род Чингисидов, монгольская аристократия, военные и гражданские имперские чины, гвардейцы. Все они не столько урезали права простых кочевников (это было трудно сделать в условиях социальной и экономической автономии кочевого хозяйства), сколько ограничили их доступ к распределению и потреблению огромных средств, получаемых в качестве дани, налогов, пошлин, военной добычи.
Вслед за привилегированными монгольскими племенами[52] в империи существовала целая иерархическая лестница кочевых и полукочевых племен, довольно сильно различающихся по своему положению. В ходе завоевания казахских и причерноморских степей монголы уничтожили большую часть кипчакской аристократии, присвоили их пастбища, разрозненные кипчакские семьи переходили в подчинение монгольских военачальников различного ранга [Федоров-Давыдов 1966, с. 167; 1973, с. 26–34, 39–42; Плетнева 1990, c. 179, 183–188]. Еще более жестокие формы подчинения монголы практиковали в землях кыргызов [Кызласов 1992, с. 243]. Только возможные выгоды от совместной эксплуатации оседлых обществ могли на время примирить одних кочевников с их зависимым статусом от других [Хазанов 2002, с. 49].
Точной научной «экспертизе» политических и социальных режимов кочевых и оседлых народов мешает до сих пор распространенное среди исследователей мнение о том, что сохранение большесемейных, клановых, линиджных и других аналогичных структур свидетельствует об архаичности тех или иных обществ. Наличие таких компонентов в развитых обществах древности и средневековья в прошлом, а порой и сейчас рассматривается как «пережиток» первобытности. Однако многочисленные исторические примеры эпохи средневековья убеждают, что у кочевников (и не только у них) родственные группы различных рангов (линиджи, кланы, племена) были не «пережитками», а реальными элементами внутренних социально-экономических, политических и ментальных связей [Скрынникова 1997; 2000; 2002; Барфилд 2002, с. 65–70]. В таком случае их присутствие нельзя считать однозначным аргументом в пользу догосударственного характера общественной системы номадов. Конечно, родственные структуры и генеалогии обуславливали «дисперсность» и центробежность кочевых социумов [Марков, Масанов, 1985; Масанов 1987; Крадин 20026, с. 113 и др.], но в кочевых империях военно-иерархические органы политического управления, тесно переплетаясь с родоплеменными сегментами, в то же время возвышались над ними, контролировали их и организовывали их эффективное использование в соответствие с целями имперского руководства [Крадин 1996, с. 106; Барфилд 2002, с. 70–73].
Серия политических реформ в период правления великих ханов Угэдэя и Гуюка, меры по обеспечению покорности десятков миллионов зависимых людей и порядка в завоеванных странах, переход к высшим формам экзополитарной эксплуатации, постепенно перерастающих в стройную систему налогообложения, — все эти явления в жизни Монгольской империи указывают на активную фазу генезиса государственности в 30-40-е гг. XIII в. Развитие имперских структур в последующих два десятилетия привело к формированию ранней государственности, причем, если судить по формальным признакам, в ее типичной и даже «переходной» формах [Крадин 2001, с. 143].
Среди широкого круга признаков раннего государства в Монгольской империи середины XIII в. выделим следующие:
1. Власть великого хана, по существу, стала неограниченной. Он выступал как верховный главнокомандующий и судья, единственный источник имперских законов, распорядитель большей части имперских ресурсов (военной добычи, даней, налогов, пошлин), имперских территорий и владений «Золотого рода». Принцип совместного управления империей всеми Чингисидами не ставил под сомнение приоритета власти великого хана, его право на принятие решений не оспаривалось, даже ближайшие родственники вынуждены были демонстрировать полную покорность (первый открытый конфликт из-за престола возник в 1259 г. после смерти Мункэ). Великий хан определял внешнюю политику, в особых случаях опираясь на решения курилтаев, особенно если требовалось привлечение рекрутов из владений Чингисидов. Не один из правителей европейских и азиатских государств не обладал такими полномочиями в XIII в. Все подданные «должны были служить и подчиняться воле хана» [Вернадский 1997, с. 127]. Хан, получивший мандат Неба на управление, играл консолидирующую роль, выполнял посреднические функции между Богом и подданными [Крадин 2001, с. 143]. Как сакральная фигура и наследник Чингис-хана, великий хан был правителем, объединявшим принципы харизматического и традиционного господства [Крадин 20026, с. 117; Скрынникова 2002, с. 216–218; Хазанов 2002, с. 54–55]. Развитие монгольской имперской идеи о подданстве великому хану всех народов мира, формирование представлений «о Монгольской империи как инструменте Бога для установления порядка на земле» [Вернадский 1997, с. 99–105] усиливали харизматические черты власти хана.
2. Создание центральных органов имперского управления, опиравшихся на военно-административные аппараты крупных улусов (ханство Кипчакия — Золотая Орда (улус Джучи), улус Хулагуидов, захваченный монголами Северный и Центральный Китай и др.). Если не считать ханского совета и курилтая (собрание Чингисидов, военной аристократии, глав монгольских родов и племен), на которых обсуждались наиболее важные проблемы и могли приниматься коллективные решения, все остальные центральные органы имперской власти были выразителями единоличной воли великого хана. Это касалось и представителей «Золотого рода» Чингисидов, которые были высшими сановниками империи.
Родственные связи сохраняли важное значение только на самых высших и самых низших уровнях иерархии. Среднее звено военных и гражданских управленцев подбиралось по личным качествам, что не исключало и передачу власти от отца к сыну, но только с разрешения хана. При этом не стоит забывать, что даже выбор великого хана порой производился с учетом его реального авторитета и влияния. Так, Угэдэй стал ханом вопреки миноратному праву наследования младшего сына Чингис-хана Толуя. А Хубилай в 1260–1261 гг. доказал свое право на престол военными победами над сторонниками своего младшего брата Ариг-Буги (законными признавались претензии на власть как старшего, так и младшего из сыновей Толуя [Скрынникова 2002, с. 217]).
Контроль над армией осуществлялся посредством имперской гвардии, члены которой входили в военный совет. Через гвардейцев отдавались приказы, осуществлялась связь с командованием крупных армейских группировок, они сопровождали хана во время походов. В области внутренней и внешней политики существенной была роль секретариата, где еще со времен Чингис-хана ведущие позиции занимали лояльные великому хану не монголы (киданянин Елюй Чуцай, канцлер уйгурского происхождения Чинкай, выходцы из мусульманских владений империи Махмуд Ялавач, Абд ар-Рахман и др.). Именно благодаря секретариату развивалась гражданская бюрократия империи. Советники секретариата стояли у истоков налоговой и пошлинной политики великих ханов. Они активно внедряли в практику управления опыт Китая, уйгурских княжеств и мусульманских государств. Существовал также институт генеральных инспекторов, на которых возлагался контроль за ближайшими родственниками и провинциальной администрацией, проведение финансовых ревизий и т. д. [Вернадский 1997, с. 77, 130].
Специальные «департаменты» дворцовой администрации отвечали за разведение лошадей и скота, сбор зерна и овощей, поставки рыбы, организацию загонных и престижных соколиных охот [Вернадский 1997, с. 129].
Имперские чиновники делились на несколько рангов, о их реальном статусе свидетельствовали пластины-пайцзы (золотые, серебряные с золочением, серебряные, деревянные и т. д.) [Федоров-Давыдов 1973, с. 89–107; Вернадский 1997, с. 133].
3. Кодификация права, квинтэссенцией которого была «Великая Яса» — сборник изречений и постановлений Чингис-хана, систематизированный и дополненный его потомками [Вернадский 1997, с. 106–116; Скрынникова 2000, c. 353]. Приоритет «Великая Яса» над всеми местными кодексами делал ее общеимперским правовым документом. Карательная система «Ясы», с ее гораздо более жестокими нормами, чем в монгольском обычном праве, четко обозначила монополию государства на законное насилие для поддержания порядка. Смертная казнь предписывалась почти за все виды уголовных и военных преступлений. Сфера действия смертной казни оказалась как никогда широка: «она следовала за значительную часть преступлений против религии, морали и установленных обычаев; за преступления против хана и государства; за некоторые преступления против собственности; за третье банкротство; за казнокрадство — в случае, когда вор не мог заплатить штраф» [Вернадский 1997, с. 113].
Естественно, что для исполнения «Ясы» требовалась разветвленная судебная система. Формально верховным судьей Монгольской империи был великий хан. Разбирательство судебных дел возлагалось на аппарат имперских судей, возглавляемый одним из приближенных хана. В улусах судебные функции осуществляли представители ставок Чингисидов и князей. Каждый суд состоял из восьми судей под председательством главного судьи [Вернадский 1997, с. 219]. Во время войны принятие судебных решений часто возлагалось на армейских офицеров (темников), в степи — на традиционные институты родовой власти.
В подчиненных странах чаще всего сохранялись местные кодексы и судебные решения, если не возникало конфликта между нормами местного и монгольского имперского права, принимались на его основе. Даже в Северном Китае вплоть до 70-х гг. XIII в. действовало законодательство Цзинь [Вернадский 1997, с. 87]. В мусульманских странах по-прежнему главенствовал шариат. Судебная практика в русских княжествах осуществлялась на основе «Русской правды». «Великая Яса», таким образом, была документом, нормировавшим жизнь, прежде всего монголов и других кочевников, а также имперских чиновников. Поэтому данный правовой документ мы вправе рассматривать как одно из доказательств того, что монгольское общество периода империи «доросло» до государственного уровня. «Яса» со стороны государства регламентировала жизнь номадов в условиях обширных завоеваний, необходимости осуществления контроля за покоренными народами и организации налоговых изъятий.
4. Военная администрация, с которой связан генезис государственности у номадов [Гумилев 1961; 1993, с. 61; Марков 1976, с. 312; Марков, Масанов 1985; Кляшторный 1986, с. 218–219; Крадин 1992, с. 162–166; 1996, с. 19–26; 20006, с. 319; Васютин 2002, с. 89; Хазанов 2002, с. 54–55], стала костяком имперского управления [Барфилд 2002, с. 75]. С ее помощью осуществлялись не только призыв в армию, мобилизация, руководство армейскими подразделениями во время войны, но и управление покоренными кочевыми и оседлыми народами [Крадин 20026, с. 121]. Иерархия монгольских военных чинов (принцы крови, гвардейцы, нойоны, темники, тысячники, сотники), созданная Чингис-ханом, распространилась на всю территорию империи, закрепив ее дробление на военно-административные округа в соответствии с десятичной системой. Акции такого рода проводились повсеместно. Военные округа возникли в Китае, Иране, Азербайджане, Средней Азии, на Руси [Петрушевский 1970, c. 233; Вернадский 1997, с. 135, 223–225]. В степях монгольские офицеры возглавили подразделения туркмен, половцев, алан и других кочевников [Вернадский 1997, с. 68–69]. В рамках империи это привело к переплетению территориально-административных принципов деления с кланово-линиджными (последние сохранили свое значение среди номадов и в мирной жизни). В покоренных землях с оседлым населением военные округа могли совпадать с местными административными единицами, однако чаще всего сотни, тысячи и тумены формировались по усмотрению монгольской администрации. Помимо этого, на оседлых территориях в городах размещались военные чиновники и гарнизоны, которые олицетворяли власть хана на местах и были готовы подавить выступления, оказать помощь в сборе податей, проведении переписей, поддержании порядка местным правителям [Петрушевский 1970, c. 233; Вернадский 1997, с. 135]. Низшими звеньями военного управления в степи были кланово-линиджные лидеры, а в землях с оседлым населением — местные правители (русские, грузинские, армянские князья).
Именно имперская военно-административная система — та общественно-политическая конструкция, которая обеспечивала в рамках единой политии господство этнически сегментированного кочевого сообщества над эксплуатируемым оседлым населением. Монгольская империя, как не какое другое политическое образование номадов, демонстрирует, что
5. Развитие и укрепление наряду с военной и провинциальной гражданской администрации. Необходимо оговориться, что в степях и ряде улусов гражданский аппарат не отделялся от военного. Так на Руси баскаки и даруги осуществляли контроль и за сбором налогов (пошлин), и за деятельностью князей, вели перепись населения. Баскаки же руководили и карательными акциями. Со временем сбор налогов стали осуществлять мусульманские купцы («бесермены» русских источников). Однако после мятежей в конце 1250-х — начале 1260-х гг. баскаки снова стали выполнять военные и фискальные функции, появились различные виды сборщиков налогов [Вернадский 1997, с. 172, 226]. В политических центрах Золотой Орды (Сарай-Бату, Сарай-Берке) сложился довольно обширный бюрократический аппарат, занимавшийся управлением улусом и вассальными землями [Федоров-Давыдов 1973, с. 45–48, 89-107, 114–117, 124–127; Вернадский 1997, с. 219].
В ряде же покоренных стран (Персия, Китай, уйгурские княжества Восточного Туркестана) монголы воспользовались услугами местной бюрократии. Китайские, персидские и уйгурские чиновники имели строго ограниченные функции и занималась только гражданским управлением, находясь под контролем монгольских властей и представлявших их баскаков с военными контингентами [Кутлуков 1970, c. 90; Петрушевский 1970, c. 232–233; Хазанов 2002, с. 52]. В Китае монгольские чиновники возглавляли и областные органы [Мелихов 1970, c. 74–75]. На Руси и на Кавказе аналогичную роль выполняли княжеские администрации. Непосредственная задача монголов в таких странах заключалась в наборе рекрутов и контроле за сбором податей. Там, где местные элиты были уничтожены или не могли решать задачи, которые ставила империя перед провинциальной администрацией (Средняя Азия, Семиречье, половецкие степи), на их смену приходили чиновники монгольского, арабского, персидского происхождения.
6. Осуществление фактического учета зависимого оседлого населения с помощью его переписей. Практика переписей была заимствована в Китае и мусульманских странах, но осуществлять их начали только после стабилизации режима монгольской власти. С 1245 г. по приказу великого хана Гуюка переписи стали проводиться в разных частях империи, например в Северном Китае, армянских землях, Южной Руси [Галстян 1970, c. 167; Вернадский 1997, с. 222]. При великом хане Мункэ монголы перешли к систематическому учету всего населения империи, поэтому специальные чиновники — даруги появились даже там, где существовала наиболее лояльная монголам местная администрация — в Восточном Туркестане [Кутлуков 1970, c. 89–90]. На Руси череда переписей продолжалась 30 лет: 1245, 1258–1259, 1274–1275 [Вернадский 1997, с. 222]. Переписи преследовали две цели: создание систем рекрутирования оседлых народов и налогообложения. Рекруты со всех покоренных земель привлекались в имперскую армию вплоть до 70-х гг. XIII в. Так, силами солдат из русских княжеств и владений Хулагу осуществлялось завоевание Южного Китая [Вернадский 1997, с. 82].
7. Становление одной из самых развитых фискальной системы периода классического средневековья, в которой экстраординарные формы изъятий с покоренного населения (грабеж, откуп, дань) к середине XIII в. все больше заменялись постоянным налогообложением. Используя опыт чжурчжэньской, китайской, уйгурской, мусульманской администраций, монголы создали гибкую систему сбора налогов, которая синтезировала общеимперские подати (прямой натуральный поземельный налог с земледельцев — калан, налог на скот — копчур, налог с купцов и ремесленников — тамга и т. д.) с местной налоговой практикой [Вернадский 1997, с. 134–135]. В Персии монголы собирали более 20 видов налогов [Петрушевский 1970, c. 238–239]. Весьма разнообразными были натуральные налоги, взимаемые монголами в армянских землях, Восточном Туркестане, Средней Азии, Китае и т. д. [Галстян 1970, c. 173; Думан 1970; Кутлуков 1970, c. 93]. Тем самым шло изживание экзополитарной эксплуатации и ее замена на различные виды внутренних государственных налогов и служб (прямые, косвенные и экстраординарные налоги, пошлины и таможенные сборы, подневольный труд, военная служба), которые стали экономической основой империи.
«Ордынский выход», который в отечественной литературе принято характеризовать как «дань», с гораздо большим основанием можно называть налоговой системой [Вернадский 1997, с. 226–228], чем те формы податных сборов, которые получили развитие в русских княжествах в X–XII вв., государственный статус которых не вызывает сомнения. Во-первых, монголы впервые провели переписи населения на Руси и получили четкое представление о количестве налогоплательщиков. Такого рода практика, хорошо известная на Востоке, не имела аналогов в большинстве европейских стран XIII в. Во-вторых, устанавливались разнообразные постоянные налоги. В-третьих, хотя чрезвычайные налоги, как правило, связанные с войной, и составляли весомую долю податных выплат, они не являлись свидетельством архаичности и отсталости, так как были характерны для многих средневековых государств (например, для Франции, Священной Римской империи, Англии и т. д.).
Учитывая, что и в 50-60-е гг. XIII в. монголы продолжали завоевания, параллельно осуществлялся и сбор налогов, и получение даней. Так, в 1259 г. Хубилай заключил перемирие с Южными Сунами на условиях уплаты ежегодной дани в размере 200 тыс. кусков шелка и 200 тыс. слитков серебра [Свистунов 1970, c. 281]. Кроме того, среди материальных резервов монгольских ханов были сборы со специальных поселений различных этнических групп (например, русских под Пекином), продукция подневольных ремесленников разных специальностей, поставки натурой от зависимых кочевых и полукочевых народов (кыргызы, телесцы, маньчжуры, тибетцы).
Наряду с денежными и натуральными налогами в империи на подданных возлагались государственные трудовые повинности, самой тяжелой из которых была почтовая служба, созданная еще в 1235 г. Так, в Восточном Туркестане в силу его транзитного положения между восточными и западными владениями империи были созданы десятки почтовых станций, на каждой из которых за счет местного населения надо было содержать 20 курьеров и табун лошадей [Кутлуков 1970, c. 91].
Налоговое право великого хана в отношении кочевников тяготело к традиционным нормам (один годовалый баран с каждого стада, одна овца из ста). Однако не государственные налоги, а военные сборы, участие в многочисленных походах, гарнизонная и другие службы в отдаленных владениях империи, обеспечение почтовых станций обременяли кочевников и делали их такими же подданными Монгольского государства, как и выплачивавших налоги и поставлявших рекрутов земледельцев. Поэтому стремление некоторых исследователей исключить простых номадов из сферы действия государственного принуждения в данном случае нам кажется неубедительным.
8. Появление городов (Каракорум, Сарай-Бату, Сарай-Берке), которые стали не только военно-административными, но и экономическими центрами.
9. Письменный характер большинства ханских распоряжений и правовых документов. Наличие имперских почтово-конных и курьерских служб, функционирование которых обеспечивалось чиновниками с военным статусом и трудом подданных.
10. Распространившаяся на огромную территорию монгольская власть образовала специфическое мир-системное пространство, в рамках которого шло распространение управленческого, военного, религиозного опыта, осуществлялась передислокация военных контингентов и групп мирного населения, велась активная торговля между странами Европы и Азии. Арабские, персидские, уйгурские купцы первые осознали выгодность существования Монгольской империи и тех гарантий (сравнительно неплохие дороги, безопасность, возможность использовать при передвижении почтовые станции), которые она давала. Не случайно, что купечество уже с середины XIII в. стало активно восстанавливать партнерские связи, нарушенные монгольскими завоеваниями, а позже привлекаться и в гражданскую администрацию империи в качестве сборщиков налогов [Крадин 20006, с. 327].
Вышеперечисленные элементы государственной власти (центральная и провинциальная администрация, иерархия военных округов, ямская служба) соединяли в единую империю все подсистемы завоеванного монголами пространства, в том числе и наиболее крупные, стремившиеся к автономии улусы (Золотая Орда, владения ильханов), а также родоплеменные структуры номадов. Несмотря на то, что в непосредственном управлении кочевниками сохранялись некоторые потестарные механизмы, сама имперская структура с ее подсистемами, иерархией, жесткой организацией для войны и сбора даней и налогов, вне всякого сомнения, была не «государствоподобной», а подлинно государственной.
Довольно специфичными были и факторы распада Монгольской империи в последней трети XIII в. В первую очередь это функциональная невозможность эффективно управлять из одного центра, тяготение отдельных частей империи к разным земледельческим центрам, обособление крупных улусов, так как темпы развития имперских структур значительно уступали темпам развития управленческой инфраструктуры крупнейших подсистем, прежде всего Золотой Орды и государства Хулагуидов. Уже в рамках империи из улусов формировались государства иного типа. Эти государства создавались кочевниками и управлялись династиями кочевого происхождения, а социальная стратификация в известной мере совпадала с экономической специализацией и этническими различиями [Хазанов 2002, с. 51].
В экономическом и политическом отношении распаду единой империи способствовало не сокращение податей (они как раз продолжали расти), что обычно считается одной из главных причин децентрализации [Крадин 20026, с. 122; Хазанов 2002, с. 50–51], а конфликты в элите из-за территорий, распределения налогов и других редистрибутивных поступлений, стремления Чингисидов использовать их для собственного усиления и добиться независимости от Каракорума. После прекращения совместных общеимперских акций на Западе ильханы и Джучиды не были заинтересованы в поставке рекрутов для великого хана. На этом фоне негативно стала сказываться неурегулированность системы наследования в Монгольской империи [Крадин 20006, с. 333; 20026, с. 122; Скрынникова 2002, с. 217], хотя вплоть до середины XIII в. решение курилтая исключало возможность выдвижения других претендентов.
К концу 70-х гг. XIII в., после окончательного захвата Южного Китая, лидеры империи не смогли сформулировать новых целей, которые бы консолидировали Чингисидов. У монголов фактически не осталось сильных противников в Восточной и Центральной Азии. Показательно, что монголы, несмотря на ожесточенное сопротивление, смогли покорить Китай, но им не удалось завоевать Вьетнам. Западноевропейские страны и мамлюкский Египет не могли быть общеимперскими раздражителями, так как располагались слишком далеко от политического центра империи и не представляли угрозы для основных территорий Монгольского государства. Католические страны рассматривались целым рядом великих ханов (Угэдэем, Мункэ, Хубилаем) в качестве союзников в борьбе с мусульманами, но дела до совместных акций так и не дошло. В данных условиях в улусах складывались предпосылки для проведения собственной внешней и внутренней политики, что усиливало их обособленность от имперского руководства.
Монгольская империя, достигнув пика в своем развитии к 5060-м гг. XIII в. и превратившись в одну из самых сложных форм ранней государственности, распалась затем на отдельные государственные и потестарные образования, что лишний раз продемонстрировало обратимость политических процессов у кочевников.
Айонс У. 2002. Культурный капитал, набеги за скотом и военное превосходство традиционных скотоводов.
Барфилд Т. 2002. Мир кочевников-скотоводов.
Бондаренко Д.М., Коротаев А.В., Крадин Н.Н. 2002. Введение: социальная эволюция, альтернативы, номадизм.
Васютин С.А. 2001. Проблемы дефиниций в исследовании социальной истории средневековых кочевников.
Васютин С.А. 2002. Типология потестарных и политарных систем кочевников.
Вернадский Г.В. 1997.
Владимирцов Б.Я. 1934.
Владимирцов Б.Я. 1992.
Галстян А. 1970. Завоевание Армении монгольскими войсками.
Думай Л.И. 1970. Некоторые проблемы социально-экономической политики монгольских ханов в Китае в XIII–XIV вв.
Кляшторный С.Г. 1986. Основные черты социальной структуры древнетюркских государств Центральной Азии (VI–X вв.).
Крадин Н.Н. 1992.
Крадин Н.Н. 1995а. Вождество: современное состояние и проблемы изучения.
Крадин Н.Н. 1996.
Крадин Н.Н. 2000а. Имперская конфедерация хунну: социальная организация суперсложного вождества.
Крадин Н.Н. 2000б. Кочевники, мир-империи и социальная эволюция.
Крадин Н.Н. 2001.
Крадин Н.Н. 2002а.
Крадин Н.Н. 20026. Структура власти в кочевых империях.
Кутлуков М. 1970. Монгольское господство в Восточном Туркестане.
Кызласов Л.Р. 1992.
Марей А.В. 2000. Особенности социально-политической организации печенегов.
Марков Г.Е. 1976.
Марков Г.Е., Масанов Н.Э. 1985. Значение относительной концентрации и дисперсности в хозяйственной и общественной организации кочевых народов.
Масанов Н.Э. 1984.
Масанов Н.Э. 1987. Дисперсное состояние — всеобщий закон жизнедеятельности кочевого общества.
Мелихов Г.В. 1970. Установление власти монгольских феодалов в Северо-Восточном Китае.
Мункуев Н.Ц. 1970. Новые материалы о положении монгольских аратов в XIII–XIV вв.
Петрушевский И.П. 1970. Иран и Азербайджан под властью Хулагуидов (1256–1353 гг.).
Плетнева С.А. 1990.
Свистунов Н.П. 1970. Гибель государства Южных Сунов.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Скрынникова Т.Д. 2000. Монгольское кочевое общество периода империи.
Скрынникова Т.Д. 2002. Структура власти монгольских кочевников эпохи Чингис-хана.
Трепавлов В.В. 1993.
Трепавлов В.В. 2000. Бий мангытов, корованный chief: вождества в истории позднесредневековых номадов Западной Европы.
Федоров-Давыдов Г.А. 1966.
Федоров-Давыдов Г.А. 1973.
Хазанов А.М. 1975.
Хазанов А.М. 2002. Кочевники евразийских степей в исторической ретроспективе.
Богол в социальной стратификации монгольского общества периода империи[54]
Конец XII — начало XIII в. характеризуется активизацией процессов политогенеза социально-политических объединений, складывавшихся на территории формирования Монгольской империи, что, безусловно, требовало легитимации отношений «господства — подчинения» групп, входящих в их состав. Одним из терминов, маркировавших эти отношения, был
Сложение кочевого ядра Монгольской империи характеризуется тем, что в процесс вовлекались народы разной этнической принадлежности, что привело к тому, что даже властная элита представляла собой полиэтничное сообщество. Поэтому, безусловно, процесс сложения собственно монгольского ядра Монгольской империи, выявление субстратных единиц, его формировавших, требуют специального изучения. В этом контексте огромное значение имеют процессы идентификации и самоидентификации вновь включаемых в общность групп, что нашло отражение в письменных средневековых памятниках как собственно монгольских, так и соседствующих с монголами народов, имевших собственную историографическую традицию. Идентификация является одной из функций политической культуры, через которую реализуется потребность человека в понимании своей групповой принадлежности, что способствует также выполнению ею и других функций: адаптивной, ориентации, социализации, интеграции и коммуникации. Рассматриваемый нами период — постоянного переструктурирования социально-политических объединений — требовал столь же регулярного осмысления (констатации) и пересмотра границ своей общности. Моделируемые властной элитой границы общностей становятся эффективными механизмами конкретной социальной практики, регламентирующими принципы взаимоотношений групп (этносов, политий, союзов, конфедераций), носящих нестабильный изменчивый характер вследствие специфики кочевых обществ. В таких обществах необходима постоянная манифестация границ идентичности, что связано с частыми изменениями в структуре сообществ.
Одним из терминов, маркирующих определенный уровень идентичности, является термин
Определение социальной и политической структуры Монгольской империи, как и всякого кочевого общества, составляет определенную сложность, вызванную недостаточной разработанностью теоретических проблем специфики кочевого общества. Дискуссии о характере древних и средневековых обществ и их социальной структуре никогда не утихали, зачастую определяясь господствовавшими концепциями. Можно сказать, что в кочевниковедении сложились две точки зрения на место и роль рабства в кочевом обществе. Первая была сформулирована Б.Я. Владимировым и до сих пор во многом поддерживается его авторитетом: рабы — неотъемлемая часть кочевого общества. Расширение фактической базы и теоретические работы способствовали формированию уже в 70-е гг. XX в. другой точки зрения, согласно которой рабы не могли составлять заметную социальную группу в кочевом обществе в силу его специфики. Рассмотрим эти концепции.
Как уже говорилось выше, основные идеи этой точки зрения были сформулированы Б.Я. Владимирцовым, который, безусловно, творил в рамках господствующей в науке того времени идеологии, в результате чего и родилась концепция кочевого феодализма, в которой нашлось место обоснованию наличия рабства у монголов. Правда, стоит, кстати, заметить, что Б.Я. Владимирцов не сам опубликовал свою работу. Это было сделано по его рукописи, что позволяет предположить, что сам он не считал работу завершенной.
Анализ и интерпретация того, что является, точнее, называется рабством в Монгольской империи, основывается, прежде всего, на изучении феноменов, обозначаемых в текстах термином
Б.Я. Владимирцов рассматривал группы
Подводя итог сказанному о низшем классе монгольского общества XI–XII вв., можно отметить, что положение его было трудное. Закрепощение вассалов, прислужников и „рабов“ за отдельными родами или за отдельными домами, ветвями родов ослабляло родовую связь, следовательно, родовую защиту отдельных личностей; noyan’ам-господам было легче вести их за собою. При кочевом быте, при родовом строе с родами-сюзеренами, при постоянных наездах, грабежах и войнах беднякам и слабым родам невозможно было держаться самостоятельно. Они были принуждены идти под защиту сильных родов и домов, т. е. становиться их крепостными вассалами, пастухами и загонщиками. Простота кочевых нравов и отсутствие специфической культуры, близость друг к другу „господ“ и „рабов“, когда, по словам армянского писателя, „одну и ту же пищу подают господам и служителям“, не меняли сути сложившихся отношений. И мы можем наблюдать, как простой народ, чернь, xaracu подпадает под все усиливающуюся зависимость от высшего слоя noyad „господ“. А положение „прислужников“, bogol, не меняется, число их только возрастает, благодаря большим войнам и походам Чингис-хана» [Владимирцов 1934, с. 69–70].
В общем смысле
Ко второй группе относится „чернь“, xaracu/xaracud, „люди из черни“. Можно думать, что принадлежавшие к этому слою происходили от unagan bogol покоренных племен и родов, а также от разных bogol’ов, „своих“ и чужих… И в первые времена империи простонародье, xaracu, оказывалось в положении bogol и unagan bogol монгольских феодалов, темников, тысячников, сотников, а также десятников, дархатов и „людей свободного происхождения“.
К третьему классу монгольского общества XIII в. относились рабы, „слуги“, вполне принадлежавшие своим господам и не имевшие никакого личного имущества. Это были, по преимуществу, взятые в плен на войне представители разных народов, в том числе и монголы-кочевники. Можно думать, что последние, в большинстве случаев, переходили, если не сразу, то по прошествии некоторого времени, например во втором поколении, на положение вассалов, bogol, unagan bogol и переставали отличаться от „простых людей“, xaracu, иногда они поднимались и выше» [Владимирцов 1934, с. 118]. Как видим, согласно Б.Я. Владимирцову,
Сейчас, кажется, уже нет необходимости говорить о том, как неправ был Б.Я. Владимирцов, когда таким образом выстраивал структуру рода. И совсем особое место занимала категория
Однако великий ученый, блестяще знавший материал, и сам не мог не заметить определенного несоответствия вышесказанного фактическим данным, что привело его впоследствии к следующим заключениям: «Термин „Онгу-Бугул“ Рашид-ад-дина есть монгольское unagan bogol (старинное bogal). Так назывались
Выделенные мною выше характеристики Б.Я. Владимирцовым групп, обозначаемых
В словаре Е. Хэниша к слову
Предлагаемые профессиональными монголоведами переводы определили и дальнейшую интерпретацию феномена специалистами кочевниковедами, не владевшими монгольским языком. Наиболее подробно этим занимался Е.И. Кычанов. Перевод и интерпретация терминов всегда определяются общим методологическим подходом к выявлению характера монгольского общества XII–XIII вв. Например, на понимании Е.И. Кычановым содержания феномена, обозначаемого термином
Автор ссылается при этом на Рашид-ад-дина, а именно на его текст: «Значение наименования утэгу-богол то, что они дарлекины являются рабами и потомками рабов предков Чингиз-хана» [Рашид-ад-дин 1952б, c. 15]. Продолжая характеристику этой социальной группы, Е.И. Кычанов пишет: «Порабощенные становились туткара — „слугами“, „холопами“ в переводе С.А. Козина [1941, с. 82], („тогда братья впятером полонили тех людей и стали те у них слугами-холопами при табуне и кухне“)» [Кычанов 1997, с. 182]. Но следует отметить, что в монгольском тексте полоненные называются haran tutqar-a, функцией которых было быть при табуне и пище[55] (монг. adu’un ide’en-e) [Rachewiltz 1972, p. 19], тогда как термин
Ссылаясь на китайского исследователя Гао Вэньдэ, написавшего специальную статью о рабстве у монголов, Е.И. Кычанов дальше пишет: «Рабство являлось наследственным, так как наряду с терминами богол и индже употреблялся термин джалау (залуу. —
На мой взгляд, рабство может быть названо потомственным/наследственным лишь в том случае, если соответствующая группа (племя, род) находилась в подчинении рода Чингис-хана в течение нескольких поколений. Как мы увидим ниже, в реальной практике не было механизма жесткого удержания того или иного рода/племени в подчинении, это был их собственный выбор. Известны случаи неоднократного выхода из подчинения и откочевки, а затем возвращения вместе с подданными в категорию
Нельзя не согласиться с утверждением, что источниками рабства служили война и плен, купля-продажа людей. Войне, захвату принадлежало ведущее место. Нукер Борохул погиб при усмирении туматов. После их окончательного покорения «отдали сотню туматов семейству Борохула в возмещение смерти его» [Козин 1941, с. 175]. Сведения о покупке рабов монголами имеются в китайских источниках. «В 1130 г., наводя порядок в северных провинциях Цзинь, чжурчжэни ловили „беглых людей“ и обращали их в казенное рабство. Часть таких казенных рабов они пригнали к границе и меняли на лошадей. В числе покупателей этих рабов из Цзинь были и монголы» [Кычанов 1997, с. 182]. Но монголы могли, наоборот,
Е.И. Кычанов, ссылаясь на китайское сочинение
По мнению Е.И. Кычанова, функцией этой социальной группы было следующее: «Рабы не только прислуживали семье хозяина и занимались ремеслом, они делали и основную работу в монгольском хозяйстве — ухаживали за скотом. Так, уже упоминавшийся Бодончар заставил плененных им людей пасти коней. Ван-хан кереитский отправил пленных „пасти верблюдов и овец“. Рабы стригли овец, сбивали кумыс. Как и во многих обществах средневековья рабы у монголов приравнивались к скоту (кит. источник. —
Поисками рабства отмечена и статья Г.Г. Пикова. Так, в 1985 г. Г.Г. Пиков, пытаясь уложиться в пятичленную схему общественного развития, писал о киданях: «В целом строй империи характеризуется как феодальный, однако в нем существовали очень значительные пережитки не только родовых отношений, но и рабства» [Пиков 1985, с. 31]. В его статье социальная структура рассматривается в контексте марксистской теории развития общества и, соответственно, рабство определяется как способ производства, а рабы — как класс (или группа). Хотя уже сам автор отмечает сложность решения этой проблемы и задается вопросом: «Что представляет из себя рабовладение у кочевников? „Любую потерю личной свободы“» (ссылка на М.В. Воробьева. —
Поэтому Г.Г. Пиков, со ссылками на предшественников, пишет: «Рабство, почти имманентно присущее кочевникам, никогда не было и не могло стать у них основой производства» (Хазанов 1975, с. 148. —
И здесь можно сказать о второй точке зрения, согласно которой рабство и не могло составлять заметную часть кочевого общества. «Насколько же эти термины условны, видно из многих свидетельств, наиболее важные и показательные из которых анализируются ниже. Так, Чингиз-хан сказал своему приближенному Томиню: „…за то, что предки твои были домашними рабами у моих прадедов и дворниками у моих прадедов, я чествую тебя именем брата“. Уже сама мотивировка побратимства, приводимая Чингиз-ханом, противоречит нашим представлениям о рабстве. Чингиз-хан, несомненно, довольно хорошо представлял себе действительное рабство и едва ли стал бы называть братом настоящего раба. Из отрывка ясно, что речь здесь может идти, скорее всего, о соратниках, близких людях, отнюдь не низкого происхождения, которые и по старой дружбе, и по своему положению могли стать побратимами великого хана. А кроме того, из „Сокровенного сказания“ известно, что ни Томинь, ни его родственники не находились в услужении семьи Темучина в его детстве, так что ни о каком рабстве (наследственном тем более. —
В результате рассмотрения конкретных фактов, Г.Е. Марков приходит к следующим выводам: «Таким образом (и это следует особо подчеркнуть), состояние „рабства“, положение унаган-богол и т. п. у монголов, особенно когда речь идет о целых племенных группах, не означало превращения этих непосредственных производителей в эксплуатируемый класс. Интересующие нас отношения по характеру являлись скорее результатом военной зависимости, связанной с исполнением военных обязанностей. Поэтому характер этих отношений едва ли можно непосредственно сопоставлять с характером отношений и самими отношениями в Европе, сложившимися там в средние века у земледельческих народов, как делает это Б.Я. Владимирцов. Наряду с „военнообязанной“ зависимостью целых племенных подразделений в монгольском обществе в эпоху сложения империи существовало и личное рабство — зависимость отдельных людей в виде как бы патриархального рабства. В эпоху походов Чингиз-хана эта прослойка значительно увеличилась, и в первую очередь при дворах знатных монголов» [Марков 1976, с. 94].
Насколько сложно проводить подобное исследование, ориентируясь лишь на русский перевод, свидетельствует и новаторская для своего времени работа Г.Е. Маркова, констатировавшего, «что в связи с весьма отрывочными данными источников, описывавших к тому же положение дел в начале XIII в. и в более раннее время (с точки зрения порядков, уже сложившихся в монгольской империи), трудно установить истинный характер института унаган-богол, хозяйственное и общественное положение людей в этом состоянии. В одних случаях отношения унаган-богол вообще реально не проявлялись и отражались только в генеалогических легендах, в других — это была временная военная зависимость одних племенных групп от других; наконец, отношения эти могли также иметь связи с домашним рабством, о чем, собственно, и свидетельствует этот термин. Некоторая неясность в трактовке данного термина даже непосредственно в источниках позволяет сделать вывод о том, что большого распространения и значительного практического значения отношения унаган-богол в рассматриваемое время не имели» [1976, с. 66]. К этому следует добавить, что исследователь в одном из случаев даже интерпретирует значение термина
Заметную помощь в исследовании данного феномена может оказать обращение к оригинальным текстам, выделение в них терминов социальной организации и структуры и анализ их значений в конкретных контекстах. Эта необходимость обусловлена неудовлетворительным, на мой взгляд, переводом и употреблением терминов на русском языке, поскольку во многом интерпретация монгольских терминов зависит от переводчиков и их переводов оригинальных текстов, которые ориентируются на более поздние значения этих терминов. Заметным препятствием для понимания реального содержания термина является перевод С.А. Козина, которым пользуется большая часть русскоязычных исследователей и который не является в полном смысле научным переводом, сделанном к тому же в контексте господствовавшей тогда концепции Б.Я. Владимирцова.
Проблема социальной структуры и организации монгольского общества предимперского и имперского периодов по-прежнему остается нерешенной и требует углубленного исследования. Попробуем выявить и рассмотреть все случаи упоминания терминов в
Самый редкий случай — единственный — упоминание
Первая группа традицией связывалась происхождением с теми же предками, что и род Чингис-хана: «Племя урянкат… пошло от рода вышеупомянутых Кияна и Нукуза, имеется другая группа, которую называют „лесные урянкаты“, но эти последние отличаются от них. Это лесное племя [находится] в пределах Баргуджин-Токума, там, где обитают племена: кори, баргут и тумат; они близки друг к другу. Их племена и [племенные] ветви, — как то было упомянуто в предшествующем разделе, не есть коренные монголы. Урянкаты притязают на то, что они помогали и принимали участие в разжигании семидесяти очагов Эргуне-куна» [Рашид-ад-дин 1952а, с. 156]. Участие урянхайцев в значимом для монголов акте — исходе из Эргуне-кун — маркирует генетическое родство их с родом Чингис-хана. Принадлежность этому роду подчеркивалась, например, для сподвижников Чингис-хана: «Эмир Субэдай-бахадур… был также из [племени] урянкат» [Рашид-ад-дин 1952а, c. 159] и Рашид-ад-дин перечисляет его потомков, возглавлявших тысячи в монгольском войске [Рашид-ад-дин 1952а, c. 158]; «В эпоху Чингиз-хана из этого племени урянкат из старших эмиров был Джелмэ-Ухэ… В ту эпоху он принадлежал к числу эмиров кезика (кешиктен. —
Если первые выполняли, как мы видим, военную функцию, прежде всего, то вторые —
Выше говорилось о месте проживания лесных урянкатов — в пределах Баргуджин-Токума. Для времени Рашид-ад-дина территории, входившие в конфедерацию Чингис-хана, назывались Монголией. «В стране Могулистан холод бывает чрезмерным, а в особенности в той ее части, которую называют Баргуджин-Токум… В том владении… безмерное количество шаманов [кам]… в частности, в той области, которая близка к границе отдаленнейшей обитаемости. Эту область называют Баргу, а также называют Баргуджин-Токум. Там шаманов больше всего» [Рашид-ад-дин 1952а, c. 157]. В этом пассаже обращает на себя следующее: территория, именуемая Баргуджин-Токум, находится на самой окраине монгольского мира; на ней проживают хори, баргуты, туматы и лесные урянхайцы; вероятно, все эти народы тюркоязычные (см. выше: не коренные монголы), поскольку шаманы у них обозначаются тюркским словом
Уже по тому, какие функции выполняли представители племени урянхай/урянхат (шаманы, кузнецы, хранители хорига, полководцы), можно выразить сомнение в верности интерпретации термина
Некоторый свет на характер категории
Именно исключительностью
Категории, обозначаемой термином
Более подробно содержание происшедшего излагается в
«180. basa cinggis-qahan to’oril de’ü-de ügüle ke’en ügülerün de’ü ke’egü yosun tumbinai caraqai-lingqu qoyar-un oqda-bo’ol-i’ar bilaju ireba-je oqda-bo’ol-un kô’ün sübegei-bo’ol büle’e sübegei-bo’o Eun kô’ün kôkôcü-kirsa’an büle’e kôkôcü-kirsa’amu kô’ün yegei-qongtagar büle’e yegei-qongtagar-un kô’ün to’oril ci ken-ü ulusut ôksü ke’en jusuridun yabuyu ci minu ulus altan qucar qoyar ken-e ber ülü mede’ülkün buyu-je cimayi de’ü ke’egü yosun borqai-yin minu bosoqa-ÿin bo’ol elincüg-ün minu e’üden-ü emcü bo’ol ke’ejü ilegü-yi minu eyimü» [Rachewiltz 1972, p. 91]. Здесь мы не только узнаем «историческое» обоснование подчиненного положения Тоорила и его рода Чингис-хану, но и можем сделать вывод о том, что, действительно, термином
Безусловно, должность «привратника», которою награждался
[„Да будут они рабами у порога твоего. Если отстанут от порога твоего, пусть перережут им подколенники. Пусть будут они собственными рабами у порога твоего. Если нерадиво отлучатся от порога твоего, выбрось их вон, вырвав печень“].
А Чилаун-Хайчи также представил Чингис-хану своих двух сыновей, Тунке и Хаши, с такими словами:
[„Я отдаю их с тем, чтобы они были стражей у золотого порога твоего. Если отстанут от золотого порога твоего, выбрось их вон, лишив жизни.
Я отдаю их для того, чтоб они поднимали (открывали) для тебя твои широкие двери. Если самовольно уйдут от широких дверей твоих, выбрось их, вырвав сердце (раздавив внутренности?)“].
Чжебке же отдали Хасару. Представляясь Оэлун-эке, Чжебке
Таким образом, можно говорить о том, что термин
Следующий термин —
Прежде всего, стоит напомнить о совпадении одной из функций
Другое упоминание этого термина связано с одним из представителей джалаиров, которые и так будто бы являлись
В этом отрывке можно выделить несколько интересных моментов: джалаир Илукэ (
Уже Г.Е. Марков обратил внимание на то, что «все сообщения источников, на которые ссылается Б.Я. Владимирцов, пытаясь доказать, что отношения унаган-богол имели характер вассалитета, — все эти сообщения либо вообще не связаны с этим институтом, либо касаются не целого слоя общества, а отдельных лиц… Также неубедительна ссылка на свидетельство „Сокровенного сказания“ о легендарной традиции отношений унаган-богол племени джалаир по отношению к племенному подразделению борджигин (если, конечно, эта легенда не была соответственно обработана уже после возникновения Монгольской империи для возвеличивания предков Чингиз-хана). Б.Я. Владимирцов относит к числу унаган-богол и одного из членов этого племени — Джочи Дармала. Последний кочевал отдельным стойбищем, с табунами коней, по поводу которых Б.Я. Владимирцов без какого-либо основания высказывает предположение, что они могли быть собственностью Чингиза. Сообщаемые в легенде сведения никак не соответствуют тому, что Б.Я. Владимирцов вкладывает в понятие унаган-богол» [Марков 1976, с. 65].
Что же касается упомянутого выше Г.Е. Марковым Джочи-Тармалы, соратника Чингис-хана, то о нем говорится, что он «был из
О том, что маркируемые термином
Эти факты демонстрируют процесс «монголизации» джалаиров. Другим племенем из «чужих», которое обозначалось понятием
После того, вплоть до нынешнего дня, в каждой орде и в каждом улусе [из них] появлялись великие эмиры.
В других рассказах о татарах употребляется уже только
В «Сокровенном сказании» также сообщается о том, что, разгромив татар и казнив их лидеров, Чингис-хан созвал большой семейный совет, на котором было решено истребить всех татар, кто достигает ростом тележной оси, «остальных же рабами навек мы по всем сторонам раздарим» [Козин 1941, с. 123]. «hüleksed-i bo’oliduya jük jük qubiyalduya» [Rachewiltz 1972, p. 72].
Еще одной группой, которая являлась
Другой случай — в разделе о роде
И последнее словосочетание, содержащее термин
В
И Рашид-ад-дин разворачивает объяснение различия между этими двумя группами: «Знай, что все многочисленные ветви и племена [кабилэ], которые произошли от этих сыновей (Букун-Катаки, от которого происходит род катаки; Салджи — предок салджиут; Бодончар. —
Наряду с частью джалаиров, записанных в категорию
Этими фактами исчерпывается информация источников, содержащая терминологическое различение разных типов
Так, среди своих, причисляемых к категории
Число родственных родов, находившихся в отношениях с Чингис-ханом в категории
В борьбе за власть Даридай-отчигин неоднократно сталкивался с Чингис-ханом. Но убить его — значило, согласно традиционным представлениям, погасить огонь родового очага, что ведет к гибели сообщества. Именно так обосновывали Боорчу, Мухали и Шиги-Хутугу для Чингис-хана необходимость сохранения Даридая, которого Чингис-хан хотел наказать за участие в сговоре с кереитами против монголов, в Монгольском улусе: «§ 241. Это равно, что тушить свой огонь! Это равно, что разрушить свой дом! Он единственный дядя, оставшийся как память об отце… Пусть в кочевье твоего отца клубится дым!» Поскольку фиксация статусов относилась к механизмам, посредством которых моделировалась социальная структура, то и Даридай-отчигину была сохранена жизнь.
О высоком уровне статуса
Впоследствии он стал заодно с племенем дурбан, неоднократно воевал с Чингиз-ханом и вновь приходил к нему. Он был убит вместе с Алтаном и Кучаром, а из его племени и уруга большая часть была перебита.
Я привела эти пространные цитаты, чтобы показать формулы идеологического обоснования отношений «господства — подчинения» в изменившихся условиях: переход от распределения статусов внутри одной социально-политической структуры до фиксации сложения конфедерации племен, когда, с одной стороны, сохраняется сакральный статус Даридай-отчигина как хранителя родового очага (кият-борджигинов), с другой — констатируется его подчиненное положение по отношению к Чингис-хану как главе этой конфедерации.
Именно перекодировка внутренней структуры, основанной прежде на генеалогическом родстве, имела для Чингис-хана, пришедшего к власти силой, особое значение. Поэтому, с одной стороны, через установление родства с выдающимися предками (Кабул-хан, Тумбинэ-хан) обосновывается легитимность его власти в общности
Уже приведенные многочисленные факты покорения/завоевания социально-политических общностей и отдельных групп, часто как реакция на их выступление против Чингис-хана, свидетельствуют о следующей за этим перекодировке отношений внутри вновь образованных союзов. Особенно важным было зафиксировать подчиненное положение тех групп, которые стояли выше в генеалогической таблице. Например, урут и мангут были старшими потомками Тумбине-хана — от первого сына главной жены, тогда как Чингис-хан, — потомками его шестого сына (первый от второй жены). «Когда Чингис-хан совершенно покорил племя тайджиут, а племена урут и мангут из-за [своего] бессилия и безвыходного положения смирились [перед ним], большинство их перебили, а оставшихся полностью отдали в порабощение [бэ бандаги] Джэдай-нойону (отец мангуд, мать баргут; они хотели его убить, когда он был ребенком. —
На мой взгляд, важным фактом, свидетельствующем о том, что термин
Таким образом, к категории
Конечно, материалов, чтобы делать глобальные выводы о различиях в характеристике этих трех групп
Можно выделить несколько особенностей, характерных для данного типа социальных отношений, которые проявляются в текстах. Прежде всего, стоит отметить, что в текстах чаще всего речь идет не об индивидуальном «порабощении», а о «подчинении» отдельных общностей, и так называемое «рабство» могло быть двух типов:
Основным путем обращения родов, племен и групп в категорию
Уже в приведенных выше цитатах так или иначе вырисовывались функции личностей или групп, обозначаемых термином
Причем следует заметить, что выполнение определенных обязанностей относилось не только к иноплеменникам, но и к родственным родам, маркируемым термином
Но следует заметить, что и господин имел определенные обязанности перед этой категорией населения империи, что зачастую увеличивало приток населения к усиливавшемуся правителю, как это и было в случае с Чингис-ханом. Чужие роды могли присоединяться в качестве
Чилаукан-бахадур, сын Соркан-шира, из племени сулдус, и Джэбэ, из племени йисут, одной из ветвей нирун, оба были в зависимости от Туда и принадлежали к его личным войскам, этот же Туда был сыном Кадан-тайши, бывшего предводителем одной из ветвей тайджиутов; оба эти [Чилаукан-бахадур и Джэбэ] отпали от Туда и явились к Чингиз-хану…
Причина отпадения Джэбэ от тайджиутов и [его] прихода [к Чингиз-хану] следующая: племя тайджиут потеряло [свою] силу, и Джэбэ долго блуждал одиноко по горам и лесам. Когда он увидел, что от этого нет никакой пользы, [то] по безвыходности [своего положения] и необходимости
Добровольный переход к преуспевающему правителю определялся необходимостью поиска большей стабильности, причем это было повсеместное явление. Аналогичную ситуацию можно отметить и в древнетюркской среде. Так, например, о тюргешском кагане Сулу (Сулука) сообщается: «В начале Сулу хорошо управлял людьми: был внимателен и бережлив. После каждого сражения добычу свою он отдавал подчиненным, почему роды были довольны и служили ему всеми силами… В последние годы он почувствовал скудность, почему изграбленные добычи начал мало помалу удерживать без раздела. Тогда и подчиненные начали отдаляться от него» [Кляшторный, Савинов 1994, с. 69].
Этот уровень взаимоотношений, обозначаемый термином
Племя
Сразу следует обратить внимание на одну существенную деталь ситуации, описанной в последней цитате: с поражением лидирующего рода был возможен переход
Что можно отметить как наиболее существенное? Прежде всего, вероятно, маркируется уровень отношений между родами, а именно подчинение одному роду, пришедшему к власти (старший), — другого, или побежденного в постоянных военных столкновениях, или ослабленного в результате этих войн и потерявшего своего прежнего, сильного покровителя (младший). При этом последний (иногда в лице своего лидера) мог быть в контексте социальной организации традиционного родо-племенного общества статусно выше. Например, племя баарин в генеалогической таблице старше рода Чингис-хана, Даридай-отчигин — младший брат Есугэя, отца Чингис-хана, безусловно, также занимает более высокое положение, поскольку является хранителем очага рода своего отца (коренной территории — нутука), т. е. деда Чингис-хана. Вероятно, обозначение некоторых родов термином
Выше максимально полно и достаточно подробно приводились данные источников, сообщающих об этническом обозначении групп, маркируемых термином
Оставляя в стороне проблему того, насколько этнически и лингвистически они были однородны, подчеркну только то, что этим перечнем актуализируется модель социально-политической общности, в тот конкретный момент собравшейся под эгидой Чингис-хана и обозначенной как
Необходимо отметить еще одну характерную черту — проявление «рабской покорности» не означает рабской бесправности: все представители разных групп
Термин
При постоянной нестабильности общностей, обозначаемых терминами
Мне хотелось показать, что термин
Можно согласиться с Г.Е. Марковым в том, «что термин „раб“ в том смысле, в каком он понимался монголами и другими кочевниками, не соответствовал аналогичному толкованию понятия, принятому в античном мире. Рабами называли и завоеванное кочевое население, и царей покоренных областей» [Марков 1976, с. 67]. На мой взгляд, все-таки и в исследовательском тексте лучше сохранять монгольский термин
Безусловно, термин
Можно ли обозначать существовавший тип зависимости рабством, которое характеризуется, прежде всего, несвободой, индивидуальной или групповой? Можно согласиться с Л.Е. Куббелем в том, что «тесная связь не позволяет, тем не менее, говорить о совпадении зависимости и несвободы: зависимый вовсе не обязательно несвободен… Принадлежность к несвободным обычно предопределяла существенное ограничение социального статуса индивида или группы и в особенности — их доступа к престижным и связанным с руководством обществом видам деятельности» [1986а, c. 55]. Этого мы не наблюдаем в Монгольской империи, во всяком случае, в тех текстах, которые дошли до нашего времени.
Трудно согласиться с тем, что в Монгольской империи существовали феодальные отношения вассалитета, выраженные термином
Вероятно, все это определялось характером (формой организации и институциализации) власти — военной иерархии с ее тенденцией сужения «круга лиц, причастных к отправлению власти, т. е. сначала — к олигархическому правлению группы старших военных
Такое развитие сопровождалось перераспределением богатства и влияния не только в ущерб рядовым соплеменникам, но и за счет ущемления интересов старой родо-племенной знати вновь возникавшей военной аристократией — ближайшим окружением и родней военного предводителя. Борьба между этими группами носила, видимо, универсальный характер, но обычно заканчивалась какой-то формой компромисса» [Куббель 19866, с. 57–58]. В нашем случае — в Монгольской империи — этот компромисс проявлялся в том, что как иноплеменники, так и родоплеменные группы, связанные с Чингис-ханом генеалогическим родством, вошедшие в состав конфедерации племен под его началом, обозначались термином
В Монголии мы видим сочетание правления единоличного правителя (хана) и олигархического правления военных предводителей (хурилтай); одновременное сосуществование дружины (нукеры) и военной организации мужчин племени, а также взаимодействие институтов старой родо-племенной и новой военной элит. Именно расширение границ социально-политического организма — создание Монгольской империи — потребовало введение нового термина (
Социальная стратификация, основанием которой «является неравномерное распределение прав и привилегий, власти, престижа и влияния, обязанностей, собственности» [Крадин 2001, с. 56], является одним из механизмов, через которые структурируется организация общества. Причем социальная стратификация — это иерархическая система неравенства пирамидального типа, характеризующаяся упорядоченным взаимодействием различных элементов и уровней системных объектов. Н.Н. Крадин отмечает, что «в архаических и традиционных обществах основанием для стратификации являлись также родство (вождь и его родственники по боковой линии; аристократы крови и простолюдины и т. д.) и этническая принадлежность (эллины и варвары; завоеватели и завоеванные)» [2001, с. 56].
Социальная стратификация в монгольском обществе не предполагала жесткой иерархической структуры: принадлежность к этно-социальной группе (
Кляшторный С.Г., Савинов Д.Г. 1994.
Кляшторный С.Г., Султанов Т.И. 2000.
Козин С.А. 1941. Сокровенное сказание: Монгольская хроника 1240 г. М.; Л.: Изд-во АН СССР.
Крадин Н.Н. 2001.
Куббель Л.Е. 1986а. Зависимость.
Куббель Л.Е. 19866. Иерархия военная.
Кычанов Е.И. 1997.
Лелюхин Д.Н. 2001. Концепция идеального царства в «Артхашасте» Каутильи и проблема структуры древнеиндийского государства.
Марков Г.Е. 1976.
Першиц А.И. 1986. Эксплуатация.
Пиков Г.Г. 1985. Рабство в империи киданей.
Рашид-ад-дин. 1952а.
Рашид-ад-дин. 1952б.
Рашид-ад-дин. 1960а.
Скрынникова Т.Д. 2002. Значение термина qaracu в средневековой Монголии.
Хазанов А.М. 1975.
Cleaves F. 1982 (trans.).
De Rachewiltz I. 1972.
Ratchnevsky P. 1983.
Haenisch E. 1962.
Мужской союз, дружина и гвардия у монголов: преемственность и конфликты[64]
Употребляя в заглавии данной работы термин «мужской союз», автор невольно вынужден значительную ее часть посвятить доказательству тезиса о существовании организаций такого рода у монголов, поскольку до настоящего времени о мужских союзах в монгольской традиции, в основном у бурят, было принято говорить в предположительном тоне. При этом отдельные черты мужских союзов и сам факт их существования исследователями реконструировались, как правило, по аналогии с таковыми у других народов [Харитонов 2001, с. 80, 88; Жамбалова 1991, с. 106]. Ничего не имея против сравнительных методов, все же считаем нелишним исследовать вопрос на собственно монгольских материалах, которых, как увидим, не так уж мало.
Н.Н. Крадин, анализируя китайские источники о биографии основателя державы Хунну Модэ (Маодунь), пишет: «Вся история возвышения Модэ очень напоминает сказку или эпическое произведение» [1996, с. 31]. Не будем вновь пересказывать известную легенду, приведем лишь кое-какие новые данные для иллюстрации тезиса. В бурятском эпосе «Болодор-хозяин» (хоринская улигерная традиция) есть сюжет о мятеже вассалов против своего хана. С легендой о Модэ его роднит то, что начинается мятеж на облавной охоте [Улигеры ононских хамниган 1982, с. 207]. Сюжет «Болодор-хозяина» инвертирован по отношению к легенде в мотиве зачинщика, в эпосе сын хана подавляет мятеж, но в ранней редакции, несомненно, он-то и был душой заговора. Именно Болодор организует охоту, размахивая черным платком и призывая сыновей двух полководцев отца седлать коней, а когда те явились согласно призыву, Болодор неожиданно начал бить их кнутом, укоряя при этом за отсутствие возражений. Принц-провокатор сам поднимает вопрос о желании юношей мстить за родителей, некогда полоненных его отцом-ханом. Только тогда начинается мятеж под лозунгом мести за прежние обиды. Показательно, что юный принц приказывает «сыновьям предводителей» привести на облаву не просто войско или дружину, а воинов «одного с вами возраста». Модэ возглавляет переворот и убивает отца, стоя во главе «дружины», — так поняли это китайские историки. Пока ненадолго оставим тему воинов-сверстников и приглядимся к тому, как в монгольском эпосе отражены перипетии следующих событий из легенды о Модэ.
В эпической песне из цикла «Джангар» каракольских калмыков присутствует сюжет, сходный с историей первых деяний Модэ в роли правителя [Басангова 2003, с. 30–32]. Во владения калмыцкого правителя Джангара прибывает некий Хайсан-Толго Манас и требует отдать ему либо божественного аргамака, либо жену с лучшим богатырем. В легенде о Модэ аналогичное требование предъявляет правитель дун-ху, но с той разницей, что здесь у хуннского вождя нет выбора, отдать надо сначала жеребца, затем — жену, наконец — часть пограничной территории. Уступив первым двум требованиям, Модэ в ответ на третье собирает войско и побеждает дун-ху. В калмыцком эпосе правитель хотя и отдает жеребца, но в погоню за уводящим ценную дань Манасом отправляет мальчика, живущего «на самом краю владений» Джангара. Тот отбивает коня, по возвращении получает титул Эр Хонгор и становится лучшим богатырем. Во многих версиях «Джангара» именно Хонгор оказывается главным вершителем подвигов, воином, затмевающим титульного героя.
Связь эпоса с историей начала хуннской державы налицо, однако говорить о полном копировании эпического сюжета в историческое предание еще рано. Может статься, что частично дело обстояло как раз наоборот, в пользу чего говорит факт сравнительной редкости описанных мотивов в героическом эпосе. В «Гэсэриаде» унгинской традиции мотивы мятежа и облавной охоты бытуют в не связанном между собой виде в независимых сюжетах. Среди бурятских улигеров исследуемый сюжет, кроме хоринской традиции, встречается в сильно трансформированном виде лишь в отдельных кудинских и качугских произведениях. Между прочим, развитостью сюжетных поворотов последние резко выделяются в региональной эхирит-булагатской традиции. В одном из них — «Тонкошеий Гулдэмэй» — также присутствуют мотивы облавной охоты и борьбы за власть, причем Б.С. Дутаров обращает внимание на сходство прозвища героя этого эпоса
В любом случае мы вправе говорить о том, что в эпосе находит отражение весьма значимый социальный конфликт. Фольклор гораздо лучше античных летописей отражает не отдельные события, а общественные явления. Мы не будем углубляться в исследование интересного и совершенно неизученного конфликта поколений в традиционном монгольском обществе, а вглядимся в другое, не менее важное и также неизученное явление — мужские союзы и возрастные группы. Воины-сверстники или «одного возраста восемь тумэнов воинов», которых призывал на облавную охоту принц Болодор, безусловно, представляли собой военизированную возрастную группу. Об организациях периода становления Монгольской империи, основанных на общности хронологического или условного возраста членов, имеющих специфическую структуру, функции и знаковые средства, пишет Н. Ням-Осор, нигде, правда, не используя термин
Мотив облавной охоты в связи с проблемой военизированных половозрастных групп в предании и эпосе приводит нас к феномену мужских союзов. Эхиритская «Гэсэриада», в которой имеется отголосок структурирования дружины по возрастным классам, дает основание для обращения к этому термину. С.Г. Жамбалова пишет: «Материалы облавной охоты свидетельствуют о существовании пережитков возрастных классов и мужских союзов у бурят. Первоначальные формы этого, видимо, давно утеряны. И данные о их распространении не сохранились. Но более поздние их проявления, по нашему мнению, прослеживаются в виде отдельных признаков половозрастных группировок. Эти пережитки сохраняются в очень слабой степени и не играют какой-либо социальной роли, являясь не осознаваемыми этносом обрядовыми традициями» [Жамбалова 1991, с. 105]. Она же пишет, что «мужские союзы могли существовать без специальных домов» [Жамбалова 1991, с. 106], видимо, имея в виду отсутствие мужских домов у бурят. Пока не будем заниматься уточнением приведенных тезисов, но возьмем на заметку мысль о тождестве организации участников облавной охоты и мужского союза. В этой связи возникает необходимость обратиться к легендам об облавных охотах, тем более, что в них мы встречаем сюжеты об истории образования Монгольской империи, тематикой своей сходные с сюжетами о Модэ.
Унгинские буряты рассказывали, что некогда в Монголии развелось много волков, для борьбы с которыми учредили облаву. На нее принимали хороших стрелков на хороших конях. Участники охоты имели особого начальника — абан нойона, которым был Тумушин, сын батура Есухэ. Постепенно количество облавщиков увеличивалось, и «они начали нападать на соседние народы и отбивать у них скот и прочее добро». Достигнув числа в пять тысяч, они «в таком громадном количестве все-таки делали облавы на волков», но вскоре начали покорять соседних ханов. Таким образом, гласит легенда, Тумушин из начальника облавы сам сделался ханом [Хангалов 1959, с. 223]. Дальнейшее повествование посвящено происхождению титула Чингис-хан, который и принимает удачливый глава охоты. Информаторы Хангалова, видимо, уже плохо понимали, почему в истории восхождения Чингис-хана важен мотив охоты на волков, но с некоторым недоумением подчеркивали о деятельности нарождающейся дружины: «Все-таки делали облавы на волков». М.А. Харитонов приводит обширный материал, из которого видно, что волками, или псами, считали себя члены мужских союзов у монголов и многих других кочевых народов [2001, с. 86]. В этом свете мотив из бурятской легенды предстает инверсией из рассказа о том, как глава мужского союза захватывает власть и становится ханом. Обратим внимание на то, что до захвата власти члены «волчьего братства» пропитывались скотом, отбитым у соседей. Буряты олицетворяли разбойника с волком, поэтому для поимки похитителя жгли волчьи жилы, полагая, что тем самым воздействуют на самого преступника.
Русские сибирские летописи захват престола кэрэитского Тогорила Чингис-ханом интерпретируют как восстание «от простых людей именем Чинги и шед на него яко разбойник» [Гумилев 1994, с. 146]. Плано Карпини и Гильом де Рубрук в истории возвышения Чингис-хана повторяют мотив воровства, в котором будто бы проявил себя еще юный Тэмуджин: «Он начал быть сильным ловцом перед Господом, ибо он научил людей воровать и грабить добычу»; «Он воровал, что мог из животных Унк-хана» [Карпини, Рубрук 1911, с. 16, 94]. Конечно же, «разбойник» в сибирских летописях и «воровство» у последних авторов отражают не совсем правильно понятые ими сведения о ритуализированных набегах за скотом — баранте. Л.Н. Ермоленко полагает, что баранта была видом деятельности мужских союзов [Ермоленко 1998, с. 62]. Она типологически сходна со спартанскими криптиями, но в большей степени сближается с традициями воровства или вымогательства пищи, широко распространенными как один из основных источников пропитания юношей и подростков, объединенных в мужской союз, или возрастную группу.
Рудименты таких регламентированных грабежей дожили почти до наших дней в виде элементов шахских игр на Кавказе, колядок в Европе и т. д. У бурят — хоринцев подобный обычай в архаической форме сохранялся в XIX в.: после молений и пиршеств на обонах (бур.
Можно предполагать, что изначально под Наян наба подразумевался рай для душ воинов, образ которого и сама идея претерпели трансформации в период принятия хоринцами буддизма. Аналогичные образы райских чертогов для душ доблестных воинов и правящей элиты известны в мифологии западных бурят — эхиритов, но там они называются термином
Песня Наян наба еще в XIX в. рудиментарно была связана с культовой практикой мужских союзов, в том числе таких специфических, как группировки сайнэров. В XIX — начале XX в. в Халхе
Военизированные мужские союзы могут принимать участие в становлении государственности. В этом случае они превращаются в княжеские дружины, из них вырастает гвардия. Полагаю, что так произошло с мужскими союзами у киданей. В период образования империи древняя традиция временного проживания молодых мужчин и юношей в отдельном лагере (который был кочевническим аналогом мужского дома) была преобразована в походные лагеря гвардии. Что же происходит с теми союзами, которые находились в оппозиции описанному процессу? Как правило, победившие, т. е. возглавившие вновь созданное государство, стремятся подчинить или уничтожить себе подобные структуры. Чаще всего им это удается, но еще очень и очень долго те силы в обществе, что оказываются на обочине политических процессов или неугодными правящему режиму, моделируют атрибутику и связи внутри себя по образу и подобию мужских союзов или тайных обществ.
На территории современного Эхирит-Булагатского района Усть-Ордынского бурятского автономного округа до XX в. сохранялась межплеменная враждебность: «На этих местах в старину поселились буряты двух больших племен — булагатского и эхиритского, которые враждовали между собой, угоняли скот и похищали женщин. Этот обычай у них сохранился до сих пор…» [Хангалов 1958, с. 111]. В начале XX в. отмечали, что «воровство здесь развито страшно», отчего не спасают ни пастухи, ни скотские дворы и овчарни, которые «загорожены как крепости» [Хангалов 1958, с. 110]. Местные конокрады воспринимали себя наследниками прежних воинских традиций, что отразилось в культовой практике. И эхириты, и булагаты во время набегов молились прежним богам войны — Черным всадникам во главе с Ажараем [Манжигеев 1978, с. 54], правда, булагаты называли их
В древнеуйгурском эпосе «Огуз-намэ» каган перед походом произносит тираду, где есть загадочная фраза: kün tuγ bolγïl kök qurïqan, т. е. «пусть знаменем будет солнце, а небо — военным лагерем» [Стеблева 1972, с. 295]. Думается, что сие не что иное как пожелание воинам встретиться в особом раю для павших героев. Для нас важен тот факт, что в тексте рай олицетворен в образе военного лагеря. Термин qurïqan или qoruγan в форме
Б.Э. Петри, исследовавший руины средневековых крепостных сооружений (VII–XIII вв.) в Западной Бурятии, сообщил, что бурятские легенды называют их древними загонами, в которых скот прятали от нападений волков [цит. по: Дашибалов 1995, с. 54]. В западно-бурятских диалектах слово
Специально оговорюсь, что также существовал особый тип помещений, связанных с ритуальной деятельностью мужских союзов — не дома для временного проживания, а дома посвящений, где проводились инициации подростков. В эхиритских говорах бурятского языка, на мой взгляд, сохранился обозначающий их термин —
Тот факт, что некоторые мужские дома у предков бурят имели довольно сложную конструкцию с подчеркнуто выраженным фортификационным уклоном, может говорить, прежде всего, о военизированной сущности мужских союзов. Это были воинские братства, те самые «группировки юношей-воинов» одного возраста и одной волны инициаций, о которых, несколько упрощая суть дела, писал Ням-Осор. Так мы находим ближайшую параллель к хоринскому мифу о Наян наба. Вероятно, развитие образа воинского рая шло по пути «создания» на небесах аналога земного мужского дома или поселения воинов —
У монголов достаточно давно могла появиться традиция обустройства в качестве мужских домов особых походных станов, но генезисом своим они могли быть связаны не столько со скотоводческим хозяйством, сколько с облавными охотами. Наскальные изображения Западной Бурятии (приблизительная датировка — раннее средневековье) часто отображают тот вид облав, когда в ее завершающей стадии звери оказываются окруженными в гигантских загонах из скрещенных кольев с оплеткой. Подобные конструкции появляются уже на исходе палеолита, но настоящий расцвет они переживают позже, а у степняков в эпоху Монгольской империи они превращаются в воткнутые по кругу колья с веревками, за которые загоняли зверей [Жамбалова 1991, с. 89]. Я предполагаю, что слово qoruγan первоначально обозначало облавные загоны, а не изгороди для домашнего скота, ведь и само примитивное скотоводство развивалось от простого содержания загнанных за частокол копытных, которых решали не убивать, а сохранить на будущее. Слово qoruγan появилось для обозначения облавного загона, и лишь с развитием скотоводства оно стало обозначать скотские дворы. Облавный загон оказывался конечным пунктом похода, длившегося иногда более месяца. Здесь происходили схождение крыльев облавы, встреча всех участников, дележ добычи, пир, и, что важно для нашей темы, здесь многотысячные отряды охотников, запасшиеся провиантом, могли быстро превратиться в боевые группы и напасть на соседние племена.
Именно облавный загон оказывался местом, где охотничий мужской союз перерождался в зародыш дружины, где хуннский Модэ начинал свой путь к вершинам власти, и откуда мифологический глава охоты Тумушин начинал свою деятельность по объединению монгольских владений. Даже в конструктивных особенностях поздние походные станы монголов обнаруживают следы преемственности от облавных загонов. Ловчие частоколы с ременной или веревочной оплеткой и сетями в развитии превращались в фортификационные сооружения в лагерях
Таким образом, мы привели некоторые новые данные к проблеме мужских союзов и преемственности между ними и институтами дружины и гвардии у монголов. Это качественно новый уровень по сравнению с попытками допустить существование мужских союзов и возрастных групп, а также их высокую роль в становлении потестарных структур у монголов постольку, поскольку у других народов на аналогичной стадии общественного развития наблюдались те же явления и процессы. Полученные данные позволяют совершенно по-новому взглянуть на содержащиеся в письменных источниках перипетии истории образования Монгольской империи.
В «Тайной истории» описан весьма любопытный процесс сложения общности джургэн: «Старшим из семерых сыновей Хабул-хана был Окин-Бархах. У него был сын Сорхату-Джурки. Когда образовывалось особое Чжуркинское колено, то отец его как старший сын Хабул-хана отобрал из своего улуса и отдал ему вот каких людей…» Далее в тексте идет описание людей, составивших группировку, причем заметно, что отбор их шел по принципу воинственности, отваги и умения владеть боевыми искусствами. Вторит этому и «Алтан Тобчи» Лубсана Данзана: «Хабул-хаган, сказав: „Это старший из сыновей!“, — выбрал для него из своего народа мужей умных, сильных и мощных… за вспыльчивость, за гневливость и громогласность и были они названы джургэн» [Лубсан Данзан 1973, с. 111]. Учитывая, что под началом Хабула находилось немалое количество монголоязычных этнических групп, генеалогия которых в политических целях, но не на реальной базе притягивалась к хоринской княжне Алан-гоа и ее сыну Бодончару, надо признать неуместность применения к джургэнам категорий «род», «племя» или «союз племен», ибо формирование джургэнов шло вовсе не по родственному принципу. Группировку джургэн в «Тайной истории» называют то
Понять, почему и для чего Хабул выбирает и отдает старшему сыну наиболее воинственных мужчин из числа подвластных ему племен, можно, если привлечь бурятский фольклорно-этнографический материал. В мифе о разделении лесных монголов на племена последние персонифицируются в образах предков — сыновей мифического Баргу-батора. Старший сын, предок ойратов, наследует от отца вооружение и покидает родину. Он идет на завоевание Джунгарии. Как видно, Хабул и Баргу-батор, выделяя старших сынов, руководствуются определенным и очень важным обычаем, и, надо сказать, он дожил у хоринских бурят до XIX в., а по сообщениям ряда информаторов из Аги и Хэнтэя — до 1920-х гг. В своде обычного права «Положение 11 хоринских родов 1808 г.» древний обычай сохранен законодательно, хотя рамки его сужены случаями смерти обоих родителей. Старший сын в такой ситуации из всего наследства «должен получить панцирь, если нет его — то одно крепкое оружие, а младший сын (odhan) должен наследовать домашний очаг» [Обычное право хоринских бурят 1992, с. 32]. Последняя фраза, в сущности, означает наследование
Земельно-волостная реформа, переселение бедноты и преступников из Западной России в 1900–1905 гг. на отобранные у бурят земли подорвали бурятские скотоводческие хозяйства, и с этого времени не прекращались миграции хоринцев в Северную Халху и Баргу. На таком фоне, видимо, произошло оживление древнего обычая. Судя по преданиям, в начале XX в. горный Хэнтэй и Хулун-Буир становятся вотчиной хоринских сайнэров, сравнительно неплохо вооруженных и дерзких, компенсировавших набегами свою обделенность в имущественных правах в отличие от халхаских
И халхаские, и хоринские сайнэры старались исполнять древнее правило баранты — запрет на «пролитие крови», но аналогичные традиции кукунорских и южных монголов, а в особенности — баргутов к началу XX в. переросли в вооруженное сопротивление. Все это, конечно, составляет отдельную тему для исследований. Нам же требовалось показать сущность обычая отделения старших сыновей, имущественное ущемление которых при наследовании проистекало из древних традиций мужских союзов. Постоянный эпитет сайнэров и
После совместной победы над мэркитами между Джамухой и Тэмуджином происходит странная размолвка, поводом к которой послужило подозрение, что Джамуха «скучает» со своим побратимом. Итогом стала откочевка людей Тэмуджина и провозглашение того Чингис-ханом, в чем приняли участие джургэны, присоединившиеся несколько позже остальных. Джамуха выражает удовлетворение свершившимся событием, но вскоре происходит новая ссора, причем характерно, что причиной ее стала баранта. Младший брат Джамухи Тайчар угоняет табун у человека Чингис-хана, и тот убивает похитителя выстрелом в спину. Набег Тайчара следует понимать как «состязательная» баранта, потому что войны между Джамухой и Чингисом не было, а в таком случае убийство на баранте запрещено. Пострадавшая сторона вправе отплатить угонщикам той же монетой, но пролитие крови запрещено всем. В противном случае в действие вступал закон кровной мести, что, соответственно, произошло. Чингис-хан прекрасно знал обычаи, но не выдал своего человека, пойдя на принцип. Джамуха выступает с войском и убивает нескольких людей побратима, но не завершает почти выигранную битву. После того от Джамухи отделяются и переходят к Чингис-хану воинственные группировки уругут и мангут.
Чингис-хан затевает пир, на котором вновь происходит странная ссора на сей раз с джургэнами. Причина ссоры в источниках выражена невразумительно — то говорят о воровстве, то о нарушении очередности при раздаче вина, возмутившей двух джургэнских
Нетрудно заметить, что внутримонгольские конфликты, предшествующие сейму, так или иначе были связаны с практикой и идеологией мужских союзов. Причины «скуки» Джамухи и драки на пиру, в принципе, тоже можно трактовать в этом ряду. Первый конфликт мог быть связан все с той же традицией баранты, близкой сердцу степных удальцов, которые группировались вокруг Джамухи. Допускаю, что будущий Чингис-хан в течение года, проведенного с ним, отказывался принимать участие в набегах такого рода, чем и вызвал «скуку» побратима. Запрещение прежней степной вольницы, не дававшей покоя скотоводам, было одним из главных пунктов «программы» Чингис-хана. Естественно, многим запрет баранты был не по душе, но многих же он привлекал. Собственно говоря, через призму отношения к баранте преломлялись две идеи — имперская, с ее законностью, дисциплиной, регулярной армией, и традиционная — с ее любовью к удали, свободе, с ее независимыми воинскими братствами, с родовым обществом… Что касается драки на пиру, то хочется обратить внимание на факты применения в драке не оружия, а палок и бурдюков, а также захвата заложников. Все это напоминает ритуализированные состязательные побоища из практики мужских союзов.
На Кавказе захваты заложников или знамени соперничающей группировки с требованием выкупа практиковались еще в XIX в. В то же время автор «Тайной истории» то ли понял все предельно буквально, что наводит на мысль о его слабой осведомленности о старинных обычаях монголов, то ли, наоборот, говорил о них вскользь, притом всем известными в то время символическими средствами. То же самое можно сказать о многих других местах летописи, на чем мы остановимся ниже. Пока выделим момент, когда джургэнские лидеры не признают нарушений своих обязательств. Тут автор летописи чего-то не договаривает или интерпретирует иначе, чем это понималось в воинских традициях монголов. Защищать джургэнов в 1240 г. ему вряд ли имело смысл, он, скорее, оправдывает Чингис-хана. Точно так же не совсем правдоподобно выглядит убийство джургэнами десяти человек из числа стариков и детей. Кровной мести между ними тогда не было, а во время набегов мирного времени проливать кровь запрещалось. Чингис-хан, говоря об этом набеге, замечает: «На глазах у врагов они сами стали врагами» (§ 136 «Тайной истории») или «они сошлись с нашим врагом» [Лубсан Данзан 1973, с. 109]. Отказ принять участие в походе на татар можно понять, ведь он был организован чжурчженями, еще более ненавистными врагами монголов, но убийство стариков и детей непонятно. Все это очень странно, поскольку монголы (джургэны в том числе) — не феодалы Европы, где такое поведение было в порядке вещей. Интерпретация автора летописи свидетельствует либо о предвзятости, либо, — если изложение точно, — о деградации прежних воинских идеалов в среде группировок, подобных джургэнской[65]. Наконец, бросается в глаза и то, что создание коалиции против Чингис-хана по автору «Тайной истории» выглядит чуть ли не местью за уничтожение общности джургэнов, хотя между событиями лежат годы.
Чингис-хан, выступая проводником имперской идеи, достаточно последовательно боролся как с сепаратизмом родоплеменной знати, так и с вольницей мужских союзов. В этом ряду становится понятным уничтожение туматского союза. В «Тайной истории» несколько раз говорится о хори-туматах, что обычно понимают как союз двух разных племен — хори и тумат, но некоторые ученые не без оснований полагают, что последние были лишь военной организацией первых. Версия подтверждается тем фактом, что спустя четыреста лет у хоринцев вновь отмечено одновременное бытование двух параллельных самоназваний. В русских документах XVII в. хоринские нойоны говорят о себе: «старинное имя нам коринцы и батуринцы». Загадочные «батуринцы», отмеченные в конце XVII в., или «батулинцы», о которых писали в 1640-х гг., по всей видимости, представляли собой военизированную возрастную группу хоринцев. В XVIII в. она прекратила функционирование в прежнем качестве, поскольку родовая знать при поддержке России захватила функции военных вождей, но до наших дней сохранился отог
В промежутке между 1646 и 1670-ми гг., видимо, не было притока молодежи в группировку (хоринцы тогда находились в составе военного союза табангут), а прежние участники перешли в возрастную категорию батуров. После прекращения русско-бурятских войн значительная группа участников союза табангут, возможно, оказалась в Хулун-Буире, где получила прозвище
Выше мы видели, что нередко участники подобных группировок олицетворяют себя с волками или собаками. М.Н. Хангалов приводит легенды о царстве амазонок и царстве, в котором все мужчины были собаками. В ордосском фольклоре царство мужчин-псов называют
Специфика записи Карпини заключается в том, что у него рассказывается о каком-то вполне историческом событии, не совсем правильно понятом его информаторами, а затем и им самим. В варианте Карпини говорится, что в период завоевательных походов Чингис-хана в Китай и в «Индию» монголам по возвращении оттуда довелось побывать в земле «каких-то чудовищ, имевших женский облик». Косвенные данные позволяют понять, что встреча монголов с ними состоялась у какой-то реки, на другом берегу которой находились мужья этих чудовищных женщин. У Хангалова сюжет начинается с того, что некий «бурят» останавливается у озера попить воды, тут к нему подъезжает девушка на восьминогом коне. Она оказывается дочерью царя мужчин-псов. «Бурят» ее похищает, «собаки» преследуют их. У Карпини в данном месте мы, судя по всему, видим мотив из легенды о царстве амазонок. Однако дальнейшее изложение частью пересказывает легенду о мужских союзах воинов-псов, а частью повествует о кровопролитной битве с ними. «Женщины-чудовища» сообщили монголам, что мужчины в их стране имеют облик собак. Пока воины Чингис-хана «затягивали пребывание» там, «собаки» напали на них, переправившись через реку. Монголы понесли потери и вынуждены были отступить, но при этом захватили женщин этих собаковидных воинов, и здесь Карпини специально подчеркивает, что пленницы так и остались в Монголии [Карпини 1911, с. 20]. После отступления из страны воинов-псов монголы отправились на завоевание Тибета. В промежутке между походами в Китай и Тангут (который у Карпини смешан с Тибетом) монголы столкнулись лишь с одним противником, который нанес им поражение. Это были хори-туматы во главе с княгиней Ботохой-тархун[67].
Им удалось разбить посланное на них Чингис-ханом войско ойратов, вождь которых попал к ним в плен. Затем им посчастливилось еще раз: они захватили и убили одного из любимых полководцев Чингис-хана — Борохула. Он, кстати, был джургэном и перед отправкой в поход выразил сожаление якобы тем фактом, что ему приходится идти вместо Ная-нойона. Правитель Монголии, получив известие о судьбе второй экспедиции на хори-туматов, пребывал в такой ярости, что вознамерился сам возглавить карательный поход, но его советники, Боорчу с Мухали, «насилу его отговорили» («Тайная история монголов»: § 240). Удивительно, но во время третьего похода обычно отличающиеся отвагой и дисциплинированностью монголы, в том числе «лучшие из ратников», испытывали «колебания», так что полководцу Дорбо-догшину пришлось угрожать им поркой. Не думаю, что монголам такой ужас могли внушать даже очень хорошие воины, скорее, тут сыграли роль экзотерические мифы о божественных или, точнее, демонических покровителях, распространяемые посвященными членами таких организаций, как мужские союзы. В составе войска Дорбо-догшина должны были присутствовать представители кэрэитов и найманов, сравнительно давно познакомившихся с мировыми религиями и частично утратившими представления о мифологии различных тайных обществ. Для них экзотерические сюжеты, к примеру о чудовищных тотемах или оборотнях, должны были казаться пугающей реальностью горно-таежных племен.
Что еще роднит легенду Карпини с историей подавления мятежа хори-туматов, так это мотив женщин, захваченных в плен и уведенных в Монголию. Хори-туматы, хотя и выделялись среди лесных народов несколько лучшей военной организацией, но в годы создания единой империи монголов их вождь Дайдухул-сохор (Тайтула-сохар) признавал Чингис-хана. Восстание же началось, когда наместник Чингис-хана Хорчи-нойон попытался взять в жены тридцать хоритуматских девушек. Надо сказать, женщины лесных монголов считали за несчастье быть выданными замуж за степняков, но, наверное, не это вызвало столь бурную реакцию туматов, решившихся на вооруженное выступление не против только начинавшего свою карьеру в роли правителя Тэмуджина, как ранее поступили вожди ойратов и икиресов, а против главы великой Монгольской империи. Туматы, вероятнее всего, были военизированным мужским союзом или возрастной группой хоринцев, а в организациях такого рода, как правило, основной и самый буйный контингент участников составляют неженатые юноши. Для них попытка стареющего монгольского наместника набрать себе тридцать самых красивых девушек из числа их сестер и невест могла казаться прямым и довольно наглым покушением на их права. Помимо прочего, тут могла сказаться и сравнительно высокая роль женщин в обществе хоринцев. Чингис-хан не мог не знать о возможной реакции туматов на действия Хорчи, а значит, велика вероятность того, что он намеренно спровоцировал восстание с тем, чтобы получить повод для уничтожения союза тумат.
В «Истории государства киданей» мы встречаем вариант легенды о царстве мужчин-псов: «Далее на север (от
В кочевнической традиции юношей в целях воинского воспитания селили в отдельных лагерях, как правило, на самой опасной границе. Здесь становится понятным мотив калмыцкого эпоса о «живущем на самом краю владений» мальчике-воине Хонгоре. С термином
В «Алтан тобчи» Лубсана Данзана рассказывается о воине, известном под прозвищем Naγaču «дядя по матери». Впервые он встречается в летописи в рассказе о том, как монгольский князь Харагуцуг в числе других вельмож был приглашен ойратами на сейм, где те приготовили им ловушку. Внутри огромной юрты ойраты выкопали глубокую яму, накрыв ее ковром. Заводя приглашенных в одну дверь, они выводили их через другую, где убивали и бросали в яму. Считается, что таким образом ойраты якобы убили свыше 140 человек. Когда настала очередь Харагуцуга войти в зловещую юрту, его «товарищ» Нагачу вошел первым, а вернувшись, доложил князю, что монгольской делегации нет, а слева от юрты вытекает кровь. Харагуцуг с Нагачу скрываются со съезда [Лубсан Данзан, c. 265]. Во всей этой истории слишком много допущений, чтобы она вся была историческим фактом. За таковой можно принять какое-то реальное вероломство на не менее реальном съезде знати, но незаметное убийство полторы сотни вельмож во главе с джинонгом (который прибыл на сейм для принятия каганского титула), е применением пусть даже очень глубокой ямы, вряд ли могло быть по силам средневековым ойратам. Огромная юрта с несколькими дверями и глубокой ямой посередине весьма напоминает образы мужских домов из экзотерических мифов, связанных с ритуалами инициаций. Вероятно, легенда об убийстве вельмож на сейме претерпела смешение с более древним мифом об инициации некоего князя, который испугался войти в дом посвящений, т. е., по сути, побоялся вступить в испытательный поединок. Мы видели, что термин
Лубсан Данзан, рассказывая историю кровавого съезда, заметил, что «с тех пор появилась поговорка: „Смерть вельмож на сейме, смерть собаки у бочки“». Последнее слово трактуется со значительными разночтениями. По словам Шастиной в комментарии к Лубсану Данзану, Ч. Бауден, основываясь на современном звучании поговорки, трактует как «in the alley-way», т. е. не «у бочки», а «в узком проходе» [Лубсан Данзан, c. 380]. «Узкие проходы» — часто встречающийся в мировом фольклоре образ испытания во время обрядов перехода, у бурят он имеется в гимнах главе Черных всадников Ажараю-бухэ (например, «тридцать три узких прохода
Выбор именно собаки в качестве объекта подражания юношей понятен: собаки и волки являются коллективными охотниками, как и человек, особенно член социального братства охотников и воинов. В период, когда мужские союзы осознавали себя коллективами людей, связанных между собой не менее тесными узами, чем родственники, им должен был понадобиться символ своей общности. У рода таким символом был тотем, у мужского союза — зверь, который со временем воспринял функции тотема, хотя и не был им изначально. Превращение зверя, символа военно-охотничьего братства, в тотем, в зверя-предка было обусловлено стиранием грани между мужским союзом и родом. Дети от захваченных в набегах полонянок юношей-воинов Бабжа Бараса образовали особую этническую группу
Процесс «оседания» молодых воинов в определенных условиях должен был приводить к превращению социальных единиц в этнические, что и выражалось в превращении зоолатрических культов в тотемные, т. е. «гербовый» зверь союза превращался в предкового зверя рода. Так появлялись легенды о предках, вскормленных волками (эхиритский род шоно), военно-охотничьи кличи хоринских родов («шоно!» волк, «бүргэд!» орел, «нохой!» пес, «шэлүүhэн» рысь) и вилюйских монголов (использующих в качестве кличей лай собаки или вой волка, крик сокола, карканье ворона или клики лебедя) и т. д. Где-то в этой области лежат причины появления прозвищ хоринских родов, бытующих параллельно с этнонимами —
Мотив «воинов-псов» поможет нам разрешить постепенно вырисовывавшееся противоречие — Чингис-хан целенаправленно борется с традицией мужских союзов, но в легендах он предстает удачливым предводителем именно мужского союза. В XIII в. у монголов бытовала пословица: «Твой отец или брат был убит собаками», записанная Ионанном Карпини, и связанная им с историей похода на «собачье царство» [1911, с. 20]. Мы, разобрав эту легенду, сопоставили ее с историей подавления туматского восстания. Туматы были военизированным мужским союзом хоринцев, члены которого, возможно, отождествляли себя с псами или волками. Тем не менее, думается, что поговорка, приведенная Карпини, толкуется им тенденциозно в целях умаления силы монгольского оружия и для поднятия духа в паниковавшей перед монголами Европе. Также он поступает и со многими другими сведениями. В частности, он не упоминает о том, что туматы или «псы-воины» все-таки были разбиты монголами, делая упор лишь на потерях, понесенных армией Чингис-хана. Поговорка об убитом собаками отце или брате выглядит ругательством, оскорблением, в ней содержится намек на то, что мужчины из рода человека, на которого направлено острие иносказания, не прошли инициации. Драка с собаками или ритуализированный поединок с бойцом в псовой маске и шкуре собаки — вот что, скорее всего, лежало в основе инициации данного типа. Есугэй, отправляя своего сына, будущего Чингис-хана, на проживание к тестю, замечает тому: «Отправлюсь-ка я, оставив своего сына у тебя в зятьях. Сын мой боится собак. Не пугай его» [Тайная история монголов: § 66; Лубсан Данзан, c. 69]. Здесь отчетливо видно пожелание избегать несчастного случая в период подготовки к инициации или во время самого ритуала. Тесть или
В источниках нередко говорится о
Абай Гэсэр хубун. 1961.
Андреев Ю.В. 1964. Мужские союзы в поэмах Гомера.
Басангова Т.Г. 2003. Сарт-калмыцкая версия Джангара.
Буряадай түүхэ бэшэгууд. 1992. Улан-Удэ: Буряадай номой хэблэл.
Бурятские летописи. 1995. Улан-Удэ: БИОН СО РАН.
Гаадамба Ш. 1976.
Дашибалов Б.Б. 1995.
Дугаров Б.С. 2003. О семантике одного эпического прозвища. Доклад на конференции «Цыбиковские чтения-8». Улан-Удэ.
Дугаров Д.С. 1991.
Е Лун-ли. 1978.
Ермоленко Л.Н. 1998. Представления древних тюрков о войне.
Жамбалова С.Г. 1991.
Зориктуев Б.Р. 1997.
Иванчик А.И. 1988. Воины-псы. Мужские союзы и скифские вторжения в Переднюю Азию.
Карпини П. 1911. История Монгалов. СПб.
Карпов Ю.Ю. 1996.
Крадин Н.Н. 1996.
Кычанов Е.И. 1993. Кешиктены Чингис-хана (о месте гвардии в государствах кочевников)
Лубсан Данзан. 1973.
Небесная дева-лебедь. 1992.
Ням-Осор Н. 2003. Монгольское государство и государственность в XIII–XIV вв. Улан-Удэ: БНЦ СО РАН.
Обычное право хоринских бурят. 1992. Новосибирск: Наука.
Ѳлзий Ж. 1990.
Позднеев А. 1880.
Потанин Г.Н. 1893.
Родословная Петра Александровича Бадмаева (род хоасай). Отдел языкознания ИМБиТ, фонд 485 (Ц.Б. Цыдендамбаева).
Стеблева И.В. 1972. Поэтическая структура «Огуз-намэ».
Сумьябаатар. 1966.
Улигеры ононских хамниган. 1982. Новосибирск: Наука.
Улигеры хори-бурят. 1988. Улан-Удэ: Бурят, кн. изд-во.
Хангалов М.Н. 1958.
Хангалов М.Н. 1959.
Харитонов М.А. 2001.
Цендина А.Д. 1993. Изучение «Сокровенного сказания» в МНР.
Цыбикдоржиев Д.В. 2003. Воинский культ Ажарая-бухэ как отражение процессов этногенеза.
Шаракшинова Н.О. 1992. К вопросу об изучении исторического развития народных преданий в устной поэзии монголов.
Qori buriyad-un tuqai ačaγad-tu bičigdegsen tobči teüke. Отдел языкознания ИМБиТ, ф. 485, оп. 1, д. 13.
Элементы военной культуры монголов
(на примере анализа сражения в местности Калаалджит-Элэт)
Военную культуру продуктивнее всего изучать на образцах конкретных сражений, которые в максимальной степени подробности описаны в возможно большем количестве источников, отражающих различные стороны реально происходящего действия. Для анализа военной культуры ранних монголов мною выбрано знаменитое в свое время сражение в местности Калаалджит-Элэт, которое относится ко времени предшествующему воцарению Чингис-хана. Непосредственными субъектами противостояния на данном этапе были Ван-хан кереитский и Темуджин, будущий Чингис-хан, вокруг которых группировались племена и местные лидеры. Сражение это интересно, прежде всего, тем, что оно было достаточно характерно для того времени, велось с соблюдением целого комплекса приемов военного искусства, накопленных в ходе развития военной культуры кочевников, применявшихся в кавалерийских сражениях вплоть до начала XX в.
Источниками о сражении в местности Калаалджит-Элэт являются монгольская хроника 1240 г.
По сообщению источника Рашид-ад-дина, Темуджин в тот момент не был готов вступать в сражение, он просто кочевал в этой местности. Однако предупрежденный в последний момент, он сумел собрать определенное количество своих людей. В связи с неожиданным подходом противника войско Темуджина в тот момент было значительно меньше, нежели войско Ван-хана, поэтому на военном совете перед сражением остро возник вопрос о том, как следует его выстроить и как следует вести битву [Рашид-ад-дин 1952б, c. 125].
Как нам известно из
Обладая этой информацией и учитывая реальное соотношение сил, Темуджин уже мог строить свою тактику. Войск было мало, вести полномасштабное позиционное сражение было невозможно, поэтому, вероятно, возникает требующее объяснения предложение Куилдар-сэчэна, предводителя мангутов, побратима (андэ) Темуджина: «Пусть мой государь и побратим взглянет на тот холм, который [находится] в тылу у врага и имя которого Куйтэн. Я поскачу, и если всевышний господь допустит, я пройду через врагов, водружу в землю свой бунчук на том холме. Как только войско его увидит, пусть оно направится в ту сторону, дабы мы разбили врага…» [Рашид-ад-дин 1952а, c. 186; 1952б, c. 125].
Хотя этот маневр оказывается непонятым другим мангутским предводителем Баржигар-ханом, который предложил просто ударить, «уповая на бога, и [пусть будет], что суждено всевышней истиной», предложение Куилдара принимается, и он, проскочив невредимым мимо врагов, водружает свой бунчук на холме Куйтэн. Темуджин же с другими эмирами атакует врага [Рашид-ад-дин 1952б, c. 125].
В этом описанном в разных источниках сражении нас привлекает для анализа несколько положений. Во-первых, это сюжет с информацией Чжамухи и ее реальной ценности; во-вторых, сюжет со знаменем, и, в-третьих, состав сражающихся, семантика названий воинских подразделений. Разберем эти положения в отдельности.
Письменная история, как правило, дает нам чрезвычайно мало детальных описаний крупных сражений, а тем более их диспозиций. Вследствие этого действия различных родов войск, известные нам из источников, не всегда впоследствии получают правильное освещение в исторической литературе, а одни и те же сражения интерпретируются разными исследователями в соответствии с личными возможностями понимания предмета исследования. Поэтому мнения кабинетных ученых в оценках практических действий войск в исторических сражениях не всегда совпадают с мнением практиков военного дела. В XX в. ситуация усугубилась еще и в связи с тем, что резко изменились как сам состав вооруженных сил, так и общая тактика ведения боя.
В первую очередь это касается такого мощного на протяжении тысячелетий рода войск, как кавалерия. Практическая ликвидация его в современных условиях привела к тому, что начиная с конца 30-х гг. XX в. серьезных разработок со стороны военных теоретиков и историков в области кавалерии, ее истории и тактики не производилось, и вся сфера, с ней связанная, отошла к области кабинетных историков. Вследствие этого исторические интерпретации стали приобретать все более отвлеченный характер, как правило, теряющий связь с практикой. Как мне представляется, для исправления этого положения в понимании реалий военной истории и военной культуры, в частности, рассматриваемого нами сюжета из военной истории эпохи создания древнемонгольского государства, для адекватного понимания его сути, необходимо обратиться к трудам военных историков, в частности российских авторов, а также военных практиков XIX в., когда кавалерия переживала свой последний подъем.
Кавалерия, как полагали военные теоретики, являлась наиболее консервативным родом войск. Кавалерийские военачальники вплоть до конца XIX — начала XX в. учились на опыте многих поколений предшественников, в том числе полководцев древности и средневековья. При этом вполне признавалось то, что основы кавалерийского дела и ведения кавалерийских сражений, в основном, сформировались в рамках восточных культур, в первую очередь в культуре кочевых народов. Данный опыт воспринимался не как нечто отвлеченно академическое, а как вполне живое, реально применяемое в боевой практике, в том числе в военных конфликтах XIX в. Имеет смысл обратиться к опыту военных специалистов того времени, которые сформулировали необходимые в данном случае общие положения и тактические принципы ведения боя.
Кавалерийские практики XIX в. характеризовали конницу и конный строй как вид войск, имеющий особое психологическое воздействие как на противника, так и на самих участников кавалерийской атаки. Подобное возвышенное и решительное эмоциональное состояние конной атаки поддерживается возрастающим успехом, упоением своей силы. Однако при этом напряжение нервов достигает своего апогея, и всякая неожиданность может легко обратить неизбежное в рукопашном бою расстройство рядов конницы в замешательство. При этом замешательство может развиться столь быстро, что общая связь в войсках способна легко нарушиться, все всадники будут смешаны в одну беспорядочную хаотичную массу, неподдающуюся приказу и руководству. Если конная масса невелика, то она еще подвержена возможной организации со стороны воли военачальника, но чем эта масса больше, тем труднее избегнуть неизбежных недоразумений, замешательств, неясно понятых приказов и т. д. В действиях конных масс теряется всякий смысл, и они легко переходят в состояние паники [Гудима-Левкович 1890, c. 111; Скобелицын 1880, c. 21]. Именно поэтому кавалерийские теоретики и практики считали данный род войск чрезвычайно чувствительным, требующим деликатного подхода в практике [Грязнов 1903, с. 232].
Естественный исход кавалерийской схватки заключается в том, что одна из сторон проникается сознанием собственного бессилия и сначала поодиночке, а потом все большими и большими группами покидает поле сражения. Какая из сторон повернет первой, конечно, заранее определить нельзя. Тут все держится на моральной силе сражающихся. Упадок ее и панику могут вызвать неуловимые по ничтожности причины. Так как влияние начальников, находящихся в схватке, почти совсем не может проявляться, то тем решительнее становится роль, выпадающая на свежие части, те резервы, которые могут быть привлечены к участию в схватке, и чем своевременнее будут введены резервы, тем влияние их будет значительнее. Не исключено, что та сторона, которая введет резерв последней, при прочих одинаковых условиях, имеет несомненную надежду на победу в сражении [Гудима-Левкович, c. 111–112]. При этом бывает неважно, насколько эти резервы значительны. Вводятся они последовательно, по мере того как разворачивается сражение. Умение использовать резервы либо уверенность, что они будут введены со стороны противника, их количество, как в общей численности, так и в числе следующих друг за другом соединений, является основной тонкостью тактической борьбы и обычно объясняется способностью предвидения или счастья полководца. Но для того чтобы наиболее продуктивно использовать имеющиеся в распоряжения полководца собственные силы, необходимо владение максимальной оперативной информацией о противнике, его реальной диспозиции или плане ведения операции.
Проанализируем с этой точки зрения информацию, переданную Чжамухой Темуджину. Прежде всего в диспозиции, переданной Чжамухой Темуджину, говорится, что войско Ван-хана разделено на пять основных тактических единиц, соединений, которые должны действовать последовательно. Значит, противникам Ван-хана следует ожидать в ходе планируемого сражения пять последовательных ударов. Это четкая информация, имеющая чрезвычайно важное, прежде всего психологическое, значение, так как, мы указывали ранее, необходимо в первую очередь учитывать крайнюю нервность кавалерийского сражения. Ожидание определенного развития хода сражения, определенного количества встречных «толчков» позволяет как поддержать моральный дух войска, так и использовать шанс последнего удара, последнего резерва, разделив, например, свое войско уже на несколько большее, чем противник, количество частей, также вводимых в бой последовательно. Именно с точки зрения данного владения оперативной информацией и необходимо рассматривать дальнейший ход сражения.
Когда основные силы Темуджина — уруудцы и манхудцы, выстроились, подошел неприятель во главе, как и ожидалось, с чжуркинцами. Прежде всего, зная первоначальную диспозицию Ван-хана, Темуджин, как это было характерно для него вообще, ударил первым — уруудцы с манхудцами (первый темп Темуджина) смяли чжуркинцев, от которых ожидался первый удар со стороны войск Ван-хана, и понеслись вперед. Однако им навстречу ударили тумен-тубегенский Ачих-Ширун (второй ожидаемый удар войск Ван-хана), который сбил манхудского предводителя Хуилдара. Манхудцы отступили, окружив поверженного Хуилдара. Тогда уруудцы под предводительством Чжурчедая своим ударом сбивают тумен-тубегенцев, но встречают ожидаемый встречный третий удар олан-дунхаитов. Морально готовые к нему, они поражают их. Далее следует опять-таки ожидаемый новый, четвертый по счету, удар ван-хановых гвардейцев-турхаудов, которых отряды Темуджина разбивают тоже. У Ван-хана остается последний резерв — Великий средний полк под командованием его сына Сангума, от которого ожидается пятый удар. Не посоветовавшись с отцом, тот вступает в сражение, но получает ранение — и тогда все ван-хановы кераиты подались назад и обступили его. Уже не опасаясь встречных ударов, войска Темуджина продолжают теснить противника, но наступает ночь и сражение прекращается [Козин 1941, с. 131].
Знамя в кавалерийском сражении является главным действующим персонажем, организующим центром, сигнальной точкой, ориентиром и, что немаловажно, психологическим центром. Главные действия сражения обычно разыгрываются вокруг места, где оно находится, и потеря его карается смертью. Теряя этот ориентир, войско легко поддается панике и в результате рассеивается. Склонившееся, упавшее и разломанное или разорванное знамя является признаком и синонимом поражения. Восстановленное же вновь собирает вокруг себя рассеянные было войска, и этот момент нередко используется одним из противников в провокационных целях. Именно поэтому, например, Идику в 1412 г., убив во время сражения предводителя противника и захватив его знамя, приказал его вновь поднять и бить в литавры. «Неприятели… видя свое знамя, приходили отряд за отрядом, попадали в силки несчастия и подставляли шею под ярмо унижения, а руки в оковы плена. Таким способом тысяча их была взята в плен» [Тизенгаузен 1941, с. 194].
Похожая во многом ситуация, по-видимому, независимо была воспроизведена во время сражения бойгутского Байтана Урмэгэра с бурун-тумэтами — Байтан спрятал знамя монгольского Дайан-хагана, а водрузил знамя урйанханов: «Барун-тумэты бились против знамени урйанханов, говоря: „это знамя хагана!“… Урйанханы обратились в бегство. Когда тумэтские воины погнались за ними, то они, взяв черное знамя хагана, чтобы оно ясно было видно, прекратили отступление и, напав на тумэтов, подавили их. Множество барун-тумэтов ошибались, принимая черное знамя хагана за свое собственное, подходили к нему и были заколоты ножами» [Лубсан Данзан 1973, с. 285–286].
Использование чужих знамен было достаточно распространенной хитростью среди воинов древности и средневековья. Так, в VI в. авары, захватив знамена, а также оружие и значки византийцев, подошли с ними к укреплениям последних и захватили их [Константин Багрянородный 1899, с. 105, 118].
При таком серьезном отношении к знамени и специфическом его применении, когда оно ценится дороже жизни, весьма непривычным вроде бы выглядит маневр Куилдара, когда он со знаменем скачет далеко вперед из расположения своих войск, подвергая тем самым его величайшей опасности. Однако, если исходить из истории военного искусства, эта форма обращения со знаменем в данной конкретной ситуации вполне объяснима.
Прежде всего значительно меньшая численность войска Темуджина диктовала вполне определенные варианты тактики. С этими малыми силами, сомкнув их в кулак, можно было либо атаковать противника в направлении организующего центра — знамени, где обычно находилось скопление сил с целью его уничтожения (вариант, предложенный Баржигир-ханом), либо воодушевить своих воинов до такой степени, что им будет все равно, сколько реально войск им противостоит. Психологические ходы такого рода практиковались в древности и средневековье достаточно часто. Описаны они, конечно, прежде всего у народов, имевших письменную историю, однако характерны и для более широкого круга культур.
Так, римский военачальник и военный писатель Секст Юлий Фронтин в своих
Тот же мотив, тактический ход, прослеживается в вошедшем в поэму Фирдоуси
Как мне представляется, эта же причина — психологическая провокация — лежит и в комментируемом нами маневре Куилдара в сражении в местности Калаалджит-Элэт. Этот выпад, названный Л.Н. Гумилевым «сумасшедшей атакой Хуилдара» [1994, с. 145], по всей вероятности, имел целью создать особый психологический настрой, поднятие боевого духа в войсках Темуджина, так как потеря знамени считалась глубочайшим позором, а часто в регулярных войсках, как мы уже говорили, каралась смертью для утерявших его. Поэтому атакующие стремились отбить знамя или же не допустить его захвата.
Определение действительного состава войск, участвующих в этом сражении в рядах противоборствующих сторон, является самым сложным для комментирования. В свое время академик Б.Я. Владимиров проанализировал этот отрывок с точки зрения своей теории кочевого феодализма. По его мнению, в описании сражения дается «картина боя с общественной, так сказать, точки зрения. Здесь народное ополчение, идущее в бой и строящееся по родам, с родовыми предводителями во главе; здесь „вспомогательный“ отряд и, наконец, 1000-й отряд или полк телохранителей, т. е., по всем данным, нукеры и нукеры нукеров Ван-хана кереитского. Родовичи-urux’и идут в бой, не мешаясь с родовичами других родов — каждый род образует особый отряд, часть, под командой родового предводителя, ba’atur’a, noyan’a, mergen’a, taiishi и т. д.» [Владимирцов 1934, с. 92]. Однако, как представляется, с одной стороны, здесь происходит смешение характеристик, т. е. архаизация действительного положения вещей в общественно-политической жизни кочевников, а с другой — интерполяция европейских средневековых дефиниций в совершенно другую, отличную общественно-политическую среду. В связи с этим необходимо более подробно остановиться на составе войск с той и другой стороны.
Со стороны Ван-хана упоминаются чжуркинцы, тумен-тубегенцы, олан-дунхаиты, турхауты и Великий средний полк; со стороны Темуджина — уруудцы и манхудцы. Турхауты уверенно переводятся как гвардейцы, стража в становище Ван-хана; название «Великий средний полк» говорит само за себя. Для анализа остается семантика терминов «чжуркинцы», «уруудцы» и «манхудцы», «тумен-тубегенцы» и «олан-дунхаиты». При анализе мы исходим из того, что термин в данном случае имеет первоначальное описательное значение.
Кто такие чжуркинцы, известные под этим именем в
С.А. Козин переводит этот термин как «непобедимый», приводя в качестве параллели калмыцкое jörmod, имеющее значение «смелость, отвага; отчаянный, предприимчивый» [Козин 1941, с. 541]. Приведем также значения, связанные с этой корневой основой из словаря О. Ковалевского: djiruken «1) сердце, 2) центр, середина, ядро, 3) душа, дух, усердие, мужество, решимость, 4) сущность, сила, 5) главная часть, самое лучшее»; djirukebtchi «горячий, вспыльчивый, нетерпеливый, сердитый»; djiruketei «смелый, храбрый, отважный, неустрашимый» [Ковалевский 1849, с. 2363–2366]; в тюркских языка: jÿpчäk/йурек/юрек/jüräk «сердце (т. е. движущееся)»; «человек с сердцем», jÿpäkli/jÿpäklik также имеет значение «храбрый, сердитый→храбрость» [Радлов 1963, III, 1, стлб. 601; Этимологический словарь 1989, с. 270]. Обращают на себя внимание физиологические характеристики джуркинцев. Кроме того, что это «люди с сердцем» и сопутствующей с этим словом семантикой, это также люди с особой печенью — С.А. Козин переводит слово suelsutai~sülsutai как максимально конкретно, т. е. «имеющий печень», так и отвлеченно «мужественный, смелый» [Козин 1941, с. 530].
В связи с этим обратимся к общим азиатским представлениям (с акцентом на тюрко-персидском варианте) о значении печени и сердца в физиологии человека вообще и применительно к военной культуре частности. Как полагали древние, храбрость сосредотачивалась в сердце и печени. Основывалась такая точка зрения на общих представлениях восточной физической антропологии, нашедшей отражение, в частности, в трудах Ибн Сины. Именно сердце и печень являлись основами темперамента и задатков человека. По словам Ибн Сины, сердце располагается посредине груди, слегка отклонившись влево — чтобы оно было возможно дальше от печени, для которой должно быть как можно больше пространства. Как указывает этот знаменитый врач и физиолог средневековья, человек, обладающий такими чертами, как дерзость, смелость, легкость движений, обладает и большим, т. е. теплым сердцем, тогда как обладатель холодного сердца этими решительными качествами не обладает. Сила тела прямо связана с силой сердца. Побочным следствием сильного сердца является, наряду с решительностью, повышенная раздражительность, гневливость и т. д., иногда приводящие к расстройству дыхания. Человек с горячей натурой обладает широкой грудью, на которой есть обильные заросли волос, особенно с левой стороны груди; у него повышенный пульс, он имеет склонность к быстрым действиям [Абуали Ибн Сина 1980, c. 526–531].
В то же время местом храбрости, как указывал несколько ранее великий поэт и ученый Омар Хаййам в своем трактате
Сердце и печень в традиционной тюркской культуре прямо связываются с таким явлением, как батырство. Эти органы, согласно этим представлениям, обладают какими-то характерными отличиями. Поэтому, например, в якутских преданиях, когда убивают героя-
В таком «физиологическом» контексте сформированное племя чжуркинцев выглядит как искусственное образование, созданное с учетом существовавшей племенной модели. По всей вероятности, в состав его собрали, действительно, особых людей, воинов, батыров, выделенных по определенной методике, и тем самым создали, используя родовую схему, особое подразделение войск, которое в боевых условиях должно было решать особую задачу. Учитывая опыт ведения боя, можно предположить, что это была часть, которая завязывает сражение, наносит первый удар, результат которого должен быть наиболее эффективен. В обычных военных практиках такие воины, исполняющие функцию затравщиков, поединщиков перед сражением, обычно не сводятся в подобные специализированные подразделения. Возможно, этот факт указывает на экспериментальный характер данного образования, который, в силу того, что это соединение приобрело славу разбойников и особо кровожадных, вероятно, неуправляемых, политически излишне самостоятельных, был признан неудачным. Поэтому это воинское подразделение после победы Темуджина и при формировании новой военно-политической структуры кочевого государства было расформировано, а отдельные его представители были розданы в разные улусы.
Таким образом, мы имеем уже три специализированных подразделения в составе домонгольского кочевого государства — это турхауты-гвардейцы, собственно охранные войска, Большой средний полк и чжуркинцы. Специалисты-филологи, занимающиеся этнонимией, нередко отмечают тот факт, что в названиях племен достаточно четко выделяются те этнонимы, которые происходят от названий воинских подразделений [например: Санжеев 1983, с. 61–64]. Этот факт позволяет нам рассмотреть и названия других племенных подразделений, участвовавших в битве в местности Каллалджит-Элэт, именно с этой стороны.
Остановимся на манхудцах и уруудцах. Согласно
Какими представлены эти два племени в
Манхудцы/мангуты: ман (лебединск., сагайск. и др.) «плетень, забор, огороженное место»; мана «окружить забором»; манаkkai (телеутск., лебединск.) «засада» [Радлов 1963, IV, 2, стб. 2015–2016]; män «запрет, преграда, сдерживание» (в дидактической по содержанию поэме XIII в.
Вероятно, термин «уруудцы» происходит от корневой основы yp/ur, имеющей в тюрко-монгольских языках значение «бить, ударять» → урус/уруш «драка, сражение, война», и другие производные с развитием значения [Севортян 1974, с. 533, 600]. То есть, если продолжить наш семантический ряд, вполне возможно и логично появление термина, означающего ударное подразделение профессиональных воинов, которыми и были на самом деле уруудцы.
Во главе тумен-тубегенцев в анализируемом сражении стоит Ачих-Ширун [Козин 1941, с. 130], который у Рашид-ад-дина назван Аджик-Шируном и отнесен к чжуркинцам [1952а, c. 128]. Их бросают в помощь чжукинцам. Название данного соединения составное, состоящее из двух слов — тумен и тубенег. Как известно, в более поздний период термином первый из них — «тумен» — означает особое соединение численностью 10 тыс. человек. Г.Д. Санжеев, анализируя этнонимы, в которых присутствует это слово и которые чрезвычайно распространены в тюрко-монгольском мире, высказывает сомнение, что это число, обычно с ним связываемое, было его первоначальным значением и предполагает, что оно получило его уже после реформы Чингиса. «Ведь оно в монгольских и тюркских языках еще значит „несметное количество, тьма“. И если монголисты и тюркологи тумен ранних текстов переводят как „десять тысяч“, то не является ли в этих случаях понимание данного слова в его более позднем значении?» [Санжеев 1983, с. 61].
По мнению Б.Я. Владимирцова, большая племенная группа в ранний период образовывала тумен и давала ему свое название [1934, с. 135], т. е. имеется в виду, по всей вероятности, племенное ополчение. При реформе Чингис-хана племена были перемешаны, отдельные группы и отдельные представители разных племен вошли в состав разных военно-административных подразделений, которыми были и тумены, т. е. старый термин получил новое содержание, оторванное от родоплеменной основы. Далее, во вновь образованных туменах опять произошла структурализация по родо-племенному принципу, они сами стали восприниматься как племена, и уже Рашид-ад-дин пишет о туматах/туменах «в пределах страны киргизов» как о «чрезвычайно воинственном племени и войске» [1952а, c. 122]. «Итак, — пишет Г.Д. Санжеев, — туматы — это и племя, и войско. А, может быть, здесь речь идет о войске, которое затем стало племенем?» [1983, с. 63], и, по-видимому, он прав.
Суммируя все высказанное выше, можно сказать, что тумен в том виде, которое зафиксировано
Рассматривая олан-дунхаитов, мы снова сталкивается с двусоставным термином. Предполагая, что вторая его часть — дунхаиты — является племенным названием, возможно, не связанным с военной деятельностью, разберем первую его часть. Термин «олан», скорее всего, восходит к общетюркскому термину оглан/овлан/олан/улган/ улан и т. д., имеющим значения «ребенок, дитя; сын; молодой воин, дружинник или гвардеец; потомки и родственники царствующего дома у монголов». Этот термин вошел в европейские языки в значении «легкий кавалерист, вооруженный пикой» [Севортян 1974, с. 411–412]. Вероятно, в общих чертах это значение использовано при формировании термина «олан-дунхаиты». Тогда мы видим перед собой молодых воинов, вероятно, из племени дунхаит, образующих особое подразделение легкой, возможно, вспомогательной кавалерии, что вполне сообразуется с нашими предыдущими изысканиями и последовательному ходу сражения.
В целом, по моему мнению, выявляется, возможно, следующая картина. Специализированные воинские формирования, о которых упоминается при описании сражения в местности Калаалджит-Элэт, появились в определенный период, когда, как мы уже указывали, во главе кочевого государства стояли Тумбинай, а затем Хабул. Как представляется, именно в этот период была произведена военная реформа, в основу которой был положен принцип комплектования этих формирований, игравших определенную им роль в сражении. Эти соединения были структурно оформлены по существовавшей схеме родовых подразделений, хотя зачастую их члены не имели генетического родства. Данный военный комплекс работал с большей или меньшей степенью эффективности, когда он был направлен против внешней угрозы. В ситуации же, когда в кочевом государстве происходила фактическая гражданская война, разные специализированные подразделения оказывались в различных лагерях. Вследствие этого далеко не все могли выполнять в бою привычные для них функции. Так, будучи наиболее подготовленными воинскими формированиями вообще, в битве, которую мы исследуем, чжуркинцы, т. е. наиболее индивидуально сильные воины-поединщики, на которых обычно лежала задача разжечь дух сражение, оказались в прямой сшибке с собственно ударными отрядами — уруудцами, а также войсками охвата, т. е. манхудцами. Тумен-тубегенцы и олан-дунхаиты выполняли функции вспомогательного удара, т. е. те задачи, которые были им первоначально определены в общей схеме боевых действий.
Как мы знаем из источников, после решительной победы Темуджина над Ван-ханом и после его воцарения в военно-политическом строении нового государства произошли резкие изменения, коснувшиеся, прежде всего, именно ее военной составляющей. После крушения кереитской династии на это косвенно может указывать дальнейший ход событий. Так, тот же Чжамуха перед сражением Чингис-хана с Таян-ханом найманским увидел издали построенные монгольские войска и, обращаясь к своим нукерам, сказал: «Знаете, что приемы и боевой порядок войск [моего] побратима, т. е. Чингис-хана, стали иными!», разуверился в победе найман и покинул их расположение [Рашид-ад-дин 1952б, с. 148].
Прежде всего, это выразилось в том, что при формировании подразделений отошли от принципа племенных формирований. По нашей версии, в том числе отошли и от принципа формирования искусственных родовых подразделений. В результате представители разных генетических родов оказались в разных улусах и военных частях. Войска стали формироваться по четкой единой схеме — десятки, сотни, тысячи, тумены. Старые же термины отошли в прошлое и вышли из обихода. В результате мы имеем уже совершенно другую армию, которая и совершила все свои великие завоевания.
А.И. 1901. Кенисара и Наурузбай (киргизское предание).
Абуали Ибн Сина (Авицена). 1980.
Будагов Л. 1871.
Владимирцов Б.Я. 1934.
Грязнов Ф. 1903.
Гудима-Левкович П. 1890.
Гумилев Л.Н. 1994.
ДТС 1969.
Исторические предания 1960.
Ковалевский О. 1849.
Козин С.А. 1941.
Константин Багрянородный. 1899.
Лубсан Данзан. 1973.
Лувсандэндэв. 1957 (ред.).
Омар Хаййам. 1961.
Радлов В.В. 1963.
Рашид-ад-дин. 1952а.
Рашид-ад-дин. 1952б.
Санжеев Г.Д. 1983. Некоторые вопросы этнонимики и древней истории монгольских народов.
Севортян Э.В. 1974.
Секст Юлий Фронтин. 1946. Стратегемы.
Скобелицын П. 1880.
Тизенгаузен В.Г. 1941.
Фирдоуси. 1960.
Этимологический словарь. 1989.
Часть IV
Идеология монгольского мира
Мухаммед и Чингис-хан в сравнении: роль религиозного фактора в создании мировых империй[69]
Эта статья посвящена роли религиозного фактора в двух великих завоеваниях средневековья, арабского и монгольского, приведших к созданию мировых империй. Она едва ли находится в основном русле современных исследований в области культурной/социальной антропологии, которые не уделяют должного внимания сравнительному анализу исторических обществ, разделенных во времени и пространстве. Между тем такое сравнение может способствовать лучшему пониманию некоторых серьезных концептуальных проблем, стоящих перед теми учеными, которые изучают упомянутые завоевания по отдельности. Тот факт, что в арабском обществе имелся значительный кочевой компонент, а монголы были почти исключительно кочевниками, делает это сравнение еще более интересным.
Предпосылки обоих завоеваний имели примечательное сходство. Внутренняя ситуация в Аравии во второй половине VI — начале VII в. была весьма сложной, но, в конце концов, новые религии не возникают во времена процветания и умиротворения. Поэтому, обсуждая зарождение ислама, следует принимать во внимание положение дел на всем полуострове, а не только в его отдельных областях. При таком подходе к проблеме трудно согласиться с Асвадом [Aswad 1963, p. 439], утверждавшим, что возникновение исламского государства явилось результатом борьбы между кочевниками и оседлым населением оазиса Медина. Возникновение государства, способного объединить Аравию, определенно не было ответом на локальную ситуацию, сложившуюся в Мекке и Медине. Еще менее убедительны аргументы Ибрахима [Ibrahim 1990, p. 75 ff., 99 ff.], который, возможно, под влиянием вульгарного марксизма, связывает возникновение ислама и исламского государства с образованием купеческого сословия в Мекке и рассматривает арабскую экспансию как средство достижения купцами политической власти.
В настоящее время многие ученые оспаривают давнее утверждение Каэтани о том, что в рассматриваемое время Аравия страдала от нарастающего усыхания климата [Caetani 1911, p. 133 ff.]. Однако Бутцер [Butzer 1957, p. 359 ff, см. также: Donner 1981, p. 279, n. 10] показал, что между 591 и 640 гг. на экономику полуострова негативное воздействие оказывали суровые засухи, причем в наибольшей степени от них страдали кочевники. Ранее, в VI в., мощь Византийской империи и Ирана, и их буферные государства Гассанидов и Лахмидов, сдерживала свободное продвижение номадов на север [Kister 1968, p. 153 ff; Негря 1981, с. 26–27], в то время как местное население в регионе, абиссинцы и около 570 г. персы, препятствовало их миграциям на юг [Olinder 1927, p. 34–37; Пигулевская 1946; 1964, с. 124 сл., Shahid 1984, p. 12; Пиотровский 1985, с. 23 ff.].
Много было написано об упадке торговли предметами роскоши, как важном факторе в кризисе охватившем Аравию [см., например: Shahid 1984, p. 16; Shaban 1971, p. 24–25]. Эту гипотезу недавно подвергла сомнению Крон [Crone 1987]. Однако гибель царства Кинда, а также общий упадок экономики и торговли в Средиземноморье и на Среднем Востоке [Kennedy 1986, p. 3] к началу VII в., в любом случае, должны были оказать негативное воздействие на аравийское общество. Возможно, к началу VII в. Аравия столкнулась с проблемой перенаселения, причем это случилось в то время, когда возможности седентаризации бедуинов внутри полуострова были слишком малы, особенно в связи с упадком сельского хозяйства в Южной Аравии[70]. До сих пор неясно, привел ли этот упадок, наряду с другими факторами, к номадизации некоторой части аравийского населения. Однако имеется много оснований предполагать, что в первой половине I тысячелетия н. э. в Аравии был нарушен баланс между населением «пустыни» и «оазисов» [Caskel 1953, p. 30 ff.; 1954, p. 36 ff.; cf. Hofner 1959, p. 60 ff.][71].
В таких обстоятельствах завоевания и последующие миграции были традиционным решением проблемы особенно потому, что внешняя ситуация в начале VII в. стала для арабов более благоприятной. Хотя в самой Аравии ощущалось нечто вроде политического вакуума, все более очевидной становилась слабость великих держав Севера. Византия и Персия истощили друг друга в бесконечных войнах [Пигулевская 1964]. Как следствие, буферные арабские государства либо были упразднены (например, государство Лахмидов, которое с 602 г. стало управляться персидским наместником), либо перестали пользоваться их материальной поддержкой, как это случилось с Гассанидами [Lewis 1950, p. 32; Пигулевская 1964, с. 121–122]. Кроме того, Византию ослабляла борьба между различными восточно-христианскими церквями, а Иран страдал из-за растущей внутренней дезинтеграции [Ashtor 1976, p. 10]. Все это открывало перед арабами новые возможности. Однако их еще надо было осознать и воспользоваться ими наиболее эффективным образом.
Ситуация в Монголии в начале XIII в. была во многом сходной. По-видимому, был существенно нарушен баланс между естественными ресурсами (в первую очередь, пастбищами), количеством и размерами стад и численностью населения [Khazanov 1980]. В начале XIII в. численность монголов превышала их количество в начале XX в. Более того, в то время как монгольское общество столкнулось с проблемой перенаселения, в период с X по XIV в. климат существенно ухудшился [Jenkins 1974]. Неудивительно, что монголы были очень заинтересованы в получении у соседних оседлых народов не только продуктов питания, но даже скота [Martin 1950, p. 158; Воробьев 1975, с. 330]. Однако их возможности были весьма ограничены. Трансконтинентальная торговля по Великому Шелковому пути была в то время в упадке [Воробьев 1975, с. 338], а отношения монголов с китайцами далеки от дружественных. На протяжении XII в. Китай считал монголов своими данниками и совершал на них неоднократные походы [Martin 1950, p. 57–59; Tamura 1973, p. 9–11]. Слабость Китая, и тем более других оседлых государств, стала очевидной только во времена походов Чингис-хана, когда монголы уже объединились. В предшествующий период монголы воевали друг с другом. В XII в. жестокая борьба происходила не только между различными племенными объединениями, но и внутри них, а также внутри разных племен и родов. Монгольское общество явно испытывало сильный стресс [Khazanov 1980].
Можно заключить, что в начальный период оба завоевательных движения, арабское и монгольское, были направлены на преодоление внутреннего социального кризиса в момент, когда внешнеполитическая ситуация благоприятствовала экспансии. Можно даже пойти дальше в этом сравнении. В обоих случаях внутренний кризис был экологическим, экономическим, возможно, также социальным, но отнюдь не религиозным в той мере, в которой это касалось кочевников. Оба общества были знакомы с различными мировыми и региональными религиями: арабы — с христианством, иудаизмом и зороастризмом, а монголы — с христианством, исламом, буддизмом, манихейством и китайскими религиями. Однако это обстоятельство вряд ли играло роль в их земных конфликтах. Возможно, определенная напряженность между трансцендентальным и светским миропорядками, если использовать терминологию, принятую в концепции осевого времени [Eisenstadt 1986], ощущалась в оседлых областях доисламской Аравии, но ее не было и не могло быть в Монголии.
Редкие конфликты между правителями и специалистами в области сверхъестественного в Евразийских степях были лишены какого-либо идеологического содержания и не выходили за пределы личного соперничества. И последнее, но отнюдь немаловажное сходство. В конечном счете, и арабы, и монголы разрешили внутренние кризисы путем успешных завоеваний, экспансии и создания мировых империй. Здесь сходство заканчивается, а различия становятся очевидными. Особенно это проявилось в религиозной истории двух империй. Поскольку религиозная история Халифата подробно описана в многочисленных публикациях, я уделю больше внимания идеологическим основаниям Монгольской империи и ее религиозной истории.
Если Мухаммед для создания новой религии прибегал к заимствованиям из других мировых религий, то Чингис-хан их полностью игнорировал. Арабы начали свои завоевания под знаменем ислама, «чтобы восславить Слово Бога». Это объединяло братьев по вере. Чингис-хан не предлагал и даже не думал о необходимости универсального обращения к человечеству для того, чтобы поддержать и легитимизировать свои претензии, хотя он, возможно, искренне верил в свою личную харизму и покровительство Вечного Неба, что, в сущности, было одним и тем же. Эту уверенность разделяли многие монголы. «Вместе Небо и Земля согласились: Темучжин должен быть владыкой Мира!» — провозглашали его сторонники [
Саундерс [Saunders 1977, p. 42–45] сделал малоубедительную попытку доказать, что в идеологическом отношении монгольские завоевания были сходны с арабскими. По его мнению, Чингис-хан был если и не пророком, то глашатаем Небес, а Яса (собрание правил и указов, которые он оставил своим наследникам) может быть сравнима с Кораном. Однако главной темой Ясы была необходимость поддержания единства правящего рода и объединение Монгольской империи под властью одного правителя [Ayalon 1971]. Яса также подчеркивала важность военной дисциплины. Другого содержания в ней нет или почти нет. Еще труднее согласиться с Саундерсом в том, что монголы в своих завоеваниях вдохновлялись сильным религиозным стремлением объединить человечество и установить на всей земле царство мира и справедливости. Мир и порядок отнюдь не являлись их целью; они были в лучшем случае побочными продуктами установления мирового господства.
Концепция Неба, связанная с концепцией священной власти, существовала в Евразийских степях задолго до Чингис-хана. Небо (Высшее Небо, Вечное Небо), которое покровительствовало Чингис-хану и возложило на него право управлять миром, было никем иным, как Тэнгри, т. е. верховным, но не антропоморфным и не четко персонифицированным небесным богом у тюркских (ср. Вечное Голубое Небо у орхонских тюрков) и монгольских кочевников [Roux 1956; 1958; Rachewiltz 1973, p. 28–29; Скрынникова 1989, с. 69][72]. К этому верховному божеству можно было обращаться напрямую, без посредничества духовенства, и харизматические лидеры находились в прямых контактах с божественными силами.
Существует мнение, что концепция царской власти, санкционированной Небом в том виде, в котором она существовала у орхонских тюрков и монголов в XIII в. [Roux 1959, p. 235 ff.], была заимствована у оседлых народов и сформировалась под сильным влиянием китайских представлений о Сыне Неба и о Мандате Неба [Rachewiltz 1973, p. 28–29; Franke 1978, p. 18–19; cp.: Esin 1980, p. 46–47, 94]. Однако сходная концепция существовала уже у скифов [Хазанов 1975, с. 42 сл.] и, возможно, у других древних ираноязычных кочевников. Поэтому можно сделать вывод, что источники предполагаемого влияния могли быть различными. Концепция священной власти была распространена не только в Китае, но и в других странах. Нельзя даже полностью отрицать возможности того, что данная концепция могла возникнуть в Евразийских степях независимо, особенно в начальные периоды возникновения кочевых государств и их конфронтации с оседлыми обществами [см. также: Golden 1982, p. 48].
В период существования Монгольской империи концепция правителя, власть которого была санкционирована Небом, очевидно, претерпела некоторое развитие. В предшествующих государствах кочевников Небо в первую очередь санкционировало власть
Тюркские каганы и, возможно, их предшественники — сюнну, пропагандировали идею божественного происхождения своей власти, свое санкционированное Небом право управлять народом и царством[73], однако в их претензиях никогда не фигурировала вера в Небесный Мандат на управление всем миром. Хотя тюркские каганы часто утверждали, что они подчинили «все народы, живущие в четырех четвертях мира», они имели в виду лишь кочевников Евразийских степей и стремились подчеркнуть свои собственные заслуги (см., например, надписи Кюльтегина, Бильге кагана и Тоньюкука [Tekin 1968, p. 261 ff.])[74].
Чингис-хан, вполне возможно, был не только политическим [Khazanov 1984, p. 237 ff.], но и до некоторой степени религиозным инноватором. Во время его правления, а также в период правления его первых наследников концепция Небесной Божественности, столь характерная для религий тюркоязычных кочевников, а также для алтайских народов в целом, получила дальнейшее развитие в результате их политических достижений и знакомства с различными религиями оседлых народов как монотеистическими, такими, как христианство и ислам, так и религиями Китая [см. также: Earty 1955, p. 228–232].
Тэнгри стал восприниматься не только как высшее небесное божество, но и как всемогущий Бог, который имел абсолютную власть над людьми и наделил Чингис-хана и его наследников Божественной Миссией управлять всеми странами и народами (об этом в числе прочих см. Плано Карпини в: [Dawson 1955, p. 25, 38, 43]). «Властью Вечного Неба» было стандартной вводной формулой монгольских канцелярий в XIII и даже XIV в. [Pelliot 1922/23, p. 24; Voegelin 1941; Kotwich 1950; Dawson 1955, p. 85, 202–204; Sagaster 1973; см. также: Mostart, Cleaves 1952]. Концепция Неба как высшего всемогущего божества могла способствовать некоторому религиозному синкретизму, поскольку она открывала возможность отождествления Тэнгри с высшим существом любой мировой религии [Franke 1978, p. 19]. Этим можно объяснить утверждение Плано Карпини: «Они [монголы] верят в одного Бога и они верят, что он является создателем всех вещей, видимых и невидимых, и что именно Он является подателем благ и несчастий этого мира» [Dawson 1955, p. 9; см. также сведения Рубрука в Dawson 1955, p. 141]. Возможно, подобное развитие было отражено также в словах внука Чингис-хана Мункэ во время его беседы с Рубруком: «Мы, монголы, верим, что нет никого, кроме одного Бога, по воле которого мы умираем и к которому мы стремимся всем сердцем» [Dawson 1955, p. 195].
Скудные источники, которыми мы располагаем, все же недостаточны для того, чтобы прийти к определенному выводу. Не ясно, отражают ли они действительную эволюцию монгольской религии в сторону монотеизма или же субъективное мнение наблюдателей, исповедовавших разные монотеистические религии, которые могли принимать желаемое за действительное. Рубрук был весьма проницательным, но отнюдь не беспристрастным очевидцем.
С другой стороны, сами монгольские правители могли стремиться к тому, чтобы выражать свои идеи о мировом господстве на языке, приемлемом для тех, кому они адресовались. Так, Хулагу писал в 1262 г. Людовику IX: «Бог… в те последние дни говорил нашему деду Чингис-хану… провозглашая… „Я один являюсь Всемогущим Богом в наивысших сферах и ставлю тебя над народами и… царствами, чтобы ты был правителем и царем всей земли, чтобы ты искоренял, подавлял спесь, ниспровергал, разрушал, строил и выращивал“» [Meyvaert 1980, p. 252]. На основании таких свидетельств создается впечатление о том, что во времена Великих Ханов догматические аспекты монгольской религии могли претерпеть некоторые изменения вследствие конфронтации с разными мировыми религиями.
В этой связи можно провести некоторые параллели с зарождением ислама, но различия все же очевидны. Религия Чингис-хана не содержала универсального морального и этического призыва. Безличное высшее божество, представленное Вечным Небом, даже в своей новоприобретаемой функции всемогущего божества, не было Богом-создателем и еще меньше Верховным Судьей мира, перед которым человек ответственен за свои действия. Эта религия не обещала покоренным народам ничего, кроме легитимизации их подчинения. Она могла вдохновлять монголов, но не тех, чьим уделом была лишь покорность монголам. Даже если Чингис-хан и был религиозным инноватором, то, в отличие от Мухаммед, он определенно не был религиозным реформатором и пророком. Неудивительно, что его даже весьма ограниченные нововведения не повлияли на народные верования монголов и не стали необратимыми. История ислама была совершенно иной.
Даже если правы те, кто полагают, что первоначально Коран адресовался только арабам [Sourdel 1983, p. 30], он нес универсальное послание всему человечеству и, следовательно, с самого начала имел потенциал для будущей интеграции победителей и побежденных. Он содержал или развил концепцию
Основа монгольской религии делала такое невозможным. Монголы никогда не претендовали на обладание высшей истиной, исключающей все остальные. Знакомство арабов с различными мировыми религиями привело к отрицанию их всех. Напротив, монголы признавали их как альтернативных носителей божьей истины. Отсюда вытекало разное отношение арабов и монголов к другим религиям. Монголы никогда не рассматривали другие религии как идеологических противников или конкурентов своей этнической веры. Они были весьма открыты другим верам при условии, что их носители не претендовали на политическую власть. Как только монголы ощутили политическую необходимость интеграции с покоренными народами, для них стал возможен лишь один путь: принятие религий побежденных. Эти религии очень различались и в силу этого сыграли роль в дезинтеграции не Монгольской империи как таковой, поскольку она уже распалась, а монгольского сообщества.
Религиозная история Монгольской империи, а также различных государств, возникших после ее распада, демонстрирует, до какой степени обращение кочевников в мировые религии и их выбор особой мировой религии зависели от политических факторов. В период единой империи, когда завоевания еще продолжались, а иногда и позже, монголы официально придерживались своей старой религии, претерпевшей уже некоторые изменения и модификации. Приверженность старой монгольской религии в эту эпоху отражала, наряду с прочим, продолжение политики завоеваний и, следовательно, политику конфронтации с оседлыми странами и их населением, а также стремление сохранить единство рода Чингис-хана и империи в целом. Четыре первых Великих хана Монгольской империи оставались язычниками. Симпатии и предпочтения отдельных Чингизидов по отношению к той или иной мировой религии имели чисто личный характер. Они вряд ли играли какую-либо значительную роль в общей монгольской политике по отношению к завоеванным странам.
Создается впечатление, что некоторые Чингизиды играли на религиозном соперничестве среди своих новых подданных и искусно демонстрировали свою религиозную беспристрастность, если считали это целесообразным. Сделать это было совсем нетрудно, потому что в эпоху монголов, как и во все другие времена, находилось немало людей, желавших быть обманутыми. Так, последователи разных мировых религий считали Великого хана Мункэ своим собратом. Согласно армянским источникам, Мункэ был крещен. Джузджани писал, что при восшествии на престол он принял мусульманскую веру, а буддисты объявляли, что он признавал главенство буддизма над всеми другими религиями [Barthold 1968, p. 481]. Рубрук понимал ситуацию лучше многих других, когда отмечал: «Все они следуют за его двором подобно тому, как мухи летят на мед. Он дает им все, и поэтому они думают, что пользуются его особой благосклонностью, и предсказывают ему удачу» [Dawson 1955, p. 160].
В целом для монгольского подхода к мировым религиям в завоеванных странах был характерен политический и духовный прагматизм. Поэтому, когда Чингис-хан даровал особые привилегии буддистам, а позже даоистам, это соответствовало его политическим целям. Чингис-хан надеялся, что китайское духовенство привлечет на его сторону китайский народ и увеличит число его подданных, и он открыто требовал от них соответствующих действий [Rachewiltz 1966, p. 133–134, n. 2].
Даже когда монголы не использовали религию в качестве инструмента политической власти, они не проявляли какого-либо интереса к доктринальным проблемам и противоречиям. Они лишь априорно принимали идею метафизического тождества различных богов и культов [Olschki 1960, p. 153]. Монгольские правители ожидали положительных результатов (предсказания, молитвы за свое здоровье и удачу, магическая практика, астрология и т. д.) со стороны сверхъестественных сил, которые ассоциировались с различными мировыми религиями и их представителями при своем дворе точно так же, как они ожидали практических выгод от своей терпимости в отношении различного духовенства. Первый вопрос, который Чингис-хан задал святому даосскому монаху Чан Чуну, был: «Принес ли ты какое-нибудь лекарство, чтобы продлить мою жизнь?» [Yao 1986, p. 211; cf. Waley 1931, p. 101]. Монгольские подданные были вправе размышлять о метафизических проблемах и поклоняться своим богам и божествам, как они того желали. Чего монгольские правители не терпели, так только каких-либо притязаний на духовное главенство над всем миром, поскольку это противоречило их собственным притязаниям на мировое господство и бросало вызов праву на управление всем миром, которое было возложено Небом на Чингис-хана и его потомков [Rachewiltz 1973, p. 23].
Багдадский Халифат был разрушен в 1258 г. не потому, что монголы были антиисламистами, а потому что они не терпели политических конкурентов [Allsen 1987, p. 83–85]. Иными словами, свобода совести, если использовать современную терминологию, ограничивалась монголами только в тех случаях, когда она угрожала их политической власти или бросала вызов их религиозной практике. Поэтому монголы часто заставляли русских князей исполнять ритуал очищения огнем перед ханской ставкой, а князья иногда предпочитали смерть этому ритуалу [Насонов 1940, c. 27]. Это отражало не столько соперничество между религиями, сколько политическую конфронтацию, переведенную в религиозную сферу. Русских князей принуждали признать их подчиненный религиозный статус точно так же, как они признавали свою политическую зависимость. Возможно, установление Чингис-хана, согласно которому мусульмане должны были следовать монгольскому ритуалу заклания животных, было вызвано сходными соображениями. Во всяком случае, сын Чингис-хана Чагатай понимал это именно так.
Ситуация изменилась только с окончанием завоеваний и распадом единой империи. Несмотря на некоторые различия, религиозная политика монгольских государств в Восточной Европе, Центральной Азии, Иране и даже Китае демонстрировала одну и ту же тенденцию. От религиозной терпимости, характерной для предшествующего времени, они переходили к примирению с религиями большинства своих оседлых подданных. «Можно создать империю, сидя на коне, но невозможно управлять ею в таком положении». Эта старая мудрость, преподанная Великому Хану Угэдэю, сыну и наследнику Чингис-хана, его китайским советником, и повторенная Лю Пин Чуном, китайским чиновником при дворе Хубилая [Chan 1967, p. 119], была историческим уроком, который кочевые правители оседлых народов снова и снова извлекали из своего политического опыта. По мере того как империя распалась на отдельные государства, правители этих государств вынуждены были «слезть с коня», если не буквально, то хотя бы в метафорическом смысле, т. е. им пришлось достичь взаимопонимания со своими оседлыми подданными об определенном
Нет сомнений в том, что Мухаммед искренне верил, что он получил божественное откровение. Более интересно, почему его веру разделяли другие люди, или почему они последовали за новым пророком? В своей неординарной книге П. Крон [Crone 1987, p. 275] пришла к выводу о том, что зарождение ислама было связано не с каким-то духовным кризисом в Аравии, а скорее, с предложенной Мухаммедом программой создания арабского государства и завоевания других стран. Такое предположение ранее выдвигал и я [Khazanov 1984, p. 275]. Если это так, то ислам определенно относится к категории религий противостояния. Хотя призывы к завоеваниям сами по себе, без новой религии, были недостаточны для объединения арабов, в долговременной перспективе ислам не смог бы одержать победу в Аравии без успешных завоеваний. Мухаммед, по-видимому, понимал это, результатом чего явились его пробные походы в Сирию [Watt 1956, p. 106; Sourdel 1983, p. 15–16]. Его первые преемники понимали это еще лучше.
И все же вряд ли будет правильным считать, что ислам был создан одним человеком. Мухаммед не только заимствовал и использовал концепции других монотеистических религий; его проповедь соответствовала особому идеологическому климату в Аравии в начале VII в. Справедливо отмечено, что «новые религии не вылетают из головы пророков, как оперившиеся птенцы» [Crone 1980, p. 12]. Более того, они редко «вылетают» вообще, или потому что нет пророков, или потому что «несть пророка в отечестве своем». Возможно, в оседлой части Аравии наблюдалось нечто вроде духовного кризиса или даже своеобразного «религиозного вакуума» [Watt 1968, p. 14]. Едва ли случайно, что, кроме Мухаммеда, здесь проповедовали и другие пророки. Некоторые из них были его современниками, другие, возможно, проповедовали раньше его, но, в любом случае, их деятельность не была связана с посланием Мухаммеда [Sergant 1954, p. 121 ff., Пиотровский 1981, с. 9 сл.].
В этом отношении различие с монголами совершенно очевидно. Во времена Мухаммеда старая арабская религия была в упадке, и постепенно распространялись новые монотеистические концепции [Watt 1953, p. 23, 28, 96; Bravmann 1972, p. 25–26]. В Монголии эпохи Темуджина традиционная народная религия была по-прежнему сильна и монопольно владела душами и умами кочевников. Мухаммед стремился преодолеть не только политическую и социальную, но и религиозную разобщенность арабов. Монголам вообще не нужны были пророки, поскольку в их обществе не было религиозной разобщенности. Неудивительно, что монголы никогда не создали мировой религии, а также не стремились распространить или навязать свою другим народам как орудия или символа конфронтации.
Объясняя успех арабских завоеваний, П. Крон задала риторический вопрос: «Мухаммед должен был завоевывать, его последователям нравилось завоевывать, и его бог приказывал ему завоевывать; нужно ли нам что-либо еще?» [Crone 1987, p. 244]. Да, кое-что еще остается нужным. Первый вопрос был задан самой Крон: почему арабы оказались способными объединиться для завоеваний только в VII в.? Ведь миграции из Аравии неоднократно происходили и в доисламские времена. Однако лишь ислам дал арабам централизованную власть, настоящее единство и идеологию. В благоприятных международных условиях все это превратило постоянные миграции и небольшие по масштабу завоевания в мощное и победоносное движение. Благодаря исламу, арабские завоевания с самого начала выступали в форме санкционированной Богом религиозной миссии.
Я бы задал еще один вопрос: почему, в отличие от арабов, кочевники Евразийских степей не нуждались в новой религии для достижения политического единства ради завоеваний, и почему они (как, например, монголы под властью Чингис-хана) чаще всего были вполне удовлетворены тем, что имели, а именно своими традиционными религиями? Этот же вопрос можно задать по-иному: почему возникновение новой религии, ислама, было необходимой предпосылкой объединения Аравии? Ответ, возможно, заключается в том, что арабское общество было более фрагментированным в политическом отношении, чем монгольское общество накануне возвышения Чингис-хана, и значительно более гетерогенным, чем общества евразийских кочевников. Можно даже усомниться в том, что арабы составляли единое общество. В лучшем случае его можно охарактеризовать как центробежное и децентрализованное, с диффузной властью и конфликтующими локальными интересами. Чтобы объединить арабов, был необходим нравственный элемент, и новая религия в какой-то мере являлась заменой настоящей социальной и политической интеграции, которую в созданном Мухаммедом исламском государстве так и не удалось достичь. В дополнение к другим преимуществам ранний ислам создал категорию неверных, само существование которых способствовало сплочению правоверных.
Бедуины были менее стратифицированы, чем монгольские кочевники. «В малонаселенной и однородно бедной пустыне социальная стратификация была незначительной» [Crone 1980, p. 23]. Неспособные объединиться в единое политическое образование сами, бедуины были тем более неспособны объединить оседлые и кочевые компоненты аравийского общества. Ислам выступил в качестве интегрирующего механизма и способствовал инкорпорации бедуинов в надплеменное политическое объединение. Мухаммед преодолел разделяющие арабов племенные лояльности, создав новую концепцию политической идентичности и более, высокую и священную лояльность по отношению к своей религии. Некоторые ученые [см., например: Watt 1953, p. 153; Aswad 1963, p. 420; Donner 1981, p. 8; Cook 1986, p. 480] уже обращали внимание на то, что ранний ислам был не только идеологией, но также средством социо-политической интеграции. Ислам дал арабскому обществу не только концепцию Бога — творца, владыки и судьи мира. Он также создал новое объединение более высокого порядка — духовную общину правоверных, которая провозгласила, что именно ей принадлежит высшая власть над соперничающими группами, основанными на родственных связях и не способными преодолеть их барьеры. Неудивительно, что в первоначальном исламе политическая и религиозная власть не были разделены. Абу Бакр был провозглашен «наследником апостола Бога» и одновременно — «главой правоверных» [Kennedy 1986, p. 52]. Чингис-хан столкнулся со сходными проблемами, но решил их по-иному. Он разрушил высшие сегменты монгольской племенной организации, физически истребил значительную часть традиционной кочевой аристократии и обратил лояльность монголов на себя лично и на свой правящий род [Khazanov 1984, p. 237–239].
Религиозные истории арабской и монгольской империй с самого начала были совершенно различными. Некоторые из этих различий связаны с явным несходством арабского общества начала VII в. и монгольским обществом начала XIII в. Нам неизвестно соотношение оседлого и кочевого населения в Аравии [о разных точках зрения по этому вопросу см.: Donner 1981, p. 11; Kennedy 1986, p. 21], но оседлое население региона было весьма многочисленно. Монголы были почти исключительно кочевниками.
В Аравии бедуины и оседлое население были связаны друг с другом лингвистической и культурной общностью. Такие институты, как
В Аравии оба компонента общества, кочевой и оседлый, были основаны на племенной структуре [Donner 1981, p. 22]. В Монголии существовал только кочевой компонент. Он был племенным, но соседние оседлые общества — нет. В Аравии сосуществовали различные и разнородные элиты и имелись разнообразные центры власти [Fabietti 1988]. Помимо кочевой аристократии и купеческой и финансовой элиты Мекки и Таифа [Ibrahim 1982], был стратум, представлявший собой нечто вроде религиозной аристократии. Она была довольно независимой от кочевой аристократии, хотя и имела с ней некоторые общие интересы [Sergant 1962, p. 41]. В Монголии существовала только одна, но однородная элита. Специалисты в области сверхъестественного функционировали только в рамках этого гомогенного, трайбалистского, кочевого общества и никоим образом не способствовали его единству.
Все эти изначальные различия привели к совершенно разным результатам. Ислам реорганизовал существовавший ранее социальный порядок и межгрупповые отношения, сначала в Аравии, а затем в завоеванных странах. Арабы создали империю, основанную на новой воинственной религии и на стремлении распространять эту религию. Хотя первоначально руководство Исламским государством осуществлялось выходцами из оседлого населения Хиджаза [Donner 1981, p. 78; Kennedy 1986, p. 58], и халифат Омейядов, по словам Вельхаузена, был «арабским Райхом», теоретически любой мусульманин был по статусу выше, чем любой немусульманин [Donner 1981, p. 77], но все мусульмане должны были быть равны между собой. В дальнейшем это позволило повысить статус мусульман неарабского происхождения (
После деарабизации ислам способствовал созданию межэтнических элит из числа арабов, иранцев и, несколько позже, тюрок. В течение некоторого времени эти элиты были заинтересованы в сохранении Халифата, а еще больше и в течение более продолжительного времени, — мусульманского содружества. Начиная с X в. Буиды, Газневиды, Сельджукиды, Аюбиды и Мамлюки номинально признавали верховную власть Халифата, который обеспечивал религиозную легитимность их собственной власти [Пиотровский 1984, с. 178]. Халиф оставался символическим лидером уммы. Монголы тоже создали империю, но единственная цель, которую они провозглашали, заключалась в подчинении мира власти Золотого рода Чингис-хана. Они осознали важность религиозного фактора лишь в процессе создания империи. Но монголы всегда предпочитали править сами, и этнический критерий, основанный на племенной и родовой принадлежности и лояльностях, продолжал играть важную роль в композиции правящей элиты.
Хотя новая правящая элита была межплеменной и даже до некоторой степени межэтнической, поскольку включала некоторые тюркские элементы, в ней длительное время доминировали монголы, а потому она была довольно гомогенной. В то время как арабское государство эволюционировало в полиэтническое исламское государство, во всех монгольских государствах, включая юаньский Китай, этническая принадлежность по-прежнему оставалась самым важным критерием социального продвижения. Неудивительно, что те выходцы из оседлого населения, которые помогали монголам править в завоеванных странах, не были особенно заинтересованы в сохранении единой империи. Их лояльность, главным образом личного характера, проявлялась в отношении отдельных правителей — Чингизидов или определенных линиджей правящего клана, но они оставались также лояльными своим собственным странам. Многие из них были, скорее, заинтересованы в распаде империи.
Арабы распространяли ислам различными способами, включая силу, но, в конечном счете, обращение, в ислам стало важнейшим интегрирующим фактором. Монголы ничего не могли предложить своим подданным в религиозном аспекте. Они даже не пытались распространить среди них свои религиозные верования, которые в любом случае были этническими и не содержали никакого универсального призыва.
Ислам, особенно ранний, поощрял седентаризацию. В созданном Мухаммедом арабском государстве руководство состояло из горожан, а кочевники занимали подчиненное положение. Мухаммед не любил бедуинов и был враждебно настроен к кочевому образу жизни. Вначале он даже требовал, чтобы те, кто принял ислам, перешли к оседлому образу жизни, и проповедовал несовместимость кочевничества с новой религией [Donner 1981, p. 79–81, 252; Kennedy 1986, p. 48]. Это требование оказалось нереалистичным и вскоре было снято. Однако Мухаммед и его наследники продолжали относиться к кочевникам с подозрением, считая их подданными второго сорта и потенциальной угрозой государству. Войны
На начальной стадии арабских завоеваний их войска, по-видимому, в основном рекрутировались из оседлого населения Хиджаза [Donner 1981, p. 119, 254; Kennedy 1986, p. 60; ср.: Pipes 1981, p. 167–168]. Однако военный успех вряд ли мог быть достигнут без участия кавалерии на верблюдах, набранной из бедуинов [Hill 1975, с. 42–43]. Еще раньше Халиф Омар, который считал бедуинов всего лишь топливом для ислама, создал отряды из бывших мятежников из их числа, и они активно участвовали в завоевании Ирака [Kennedy 1986, p. 66].
Недавно Доннер [Donner 1981, p. 256; см. также: Bosquet 1956] снова обратил внимание на роль искренней веры в создании исламского государства и его последующих завоеваний. С этим трудно соглашаться или не соглашаться. Не надо быть постмодернистом, чтобы знать, как трудно понять ум и душу даже современников, и тем более людей других времен и культур. Невозможно точно определить роль чисто религиозной мотивации в арабских завоеваниях. Примечательно, однако, что первые халифы хорошо понимали, что одних религиозных убеждений и заманчивых перспектив в загробном мире было недостаточно для того, чтобы гарантировать лояльность бедуинов. Поэтому их политика была направлена на то, чтобы укрепить ее уже в земном мире. Для этого они прибегали к материальным наградам в виде трофеев, выплат и субсидий, включая земли для поселения и эксплуатации, привлечения на государственную службу и т. д. Правители поощряли бедуинов к переселению в завоеванные страны, и численность таких мигрантов была весьма высокой [Bulliet 1980; ср.: Ashtor 1976, p. 16 ff.].
В Монгольской империи, а затем во всех государствах Чингизидов, кочевники всегда занимали господствующее положение. Многие из них мигрировали в покоренные страны, но и там они продолжали вести кочевой образ жизни. Монгольская правящая элита также не желала их седентаризации. В исламском государстве аравийские племена как главная военная сила вскоре уступили место сначала сирийским племенам, затем воинам, рекрутированным из оседлого населения Хорасана, и, в дальнейшем, из тюрков. Начиная с IX в. характерной чертой Аббасидского халифата и многих других, более поздних исламских государств стало обособление военной элиты от остального общества [Crone 1980; Pipes 1981; Kennedy 1986, p. 160]. В результате бедуины потеряли свое военное значение. Напротив, во всех государствах Чингизидов, и даже во многих государствах их преемников, например в государствах Тимуридов, военная элита состояла из кочевников и в этническом и племенном отношении всегда была тесно связана с правителями.
Арабы положили начало новой цивилизации. Монголы не сделали и не могли сделать этого. Монгольский пример лишь подтверждает то, что кочевое общество не способно создать новую цивилизацию или мировую религию. Примечательно, как мало, по сравнению с арабами, монгольские завоевания изменили религиозную карту мира, значительно меньше, чем его политическую и этническую карты. Лишь на короткое время монголы соединили различные, уже существовавшие цивилизации в Pax Mongolica.
В заключение я хотел бы особо подчеркнуть, что кочевники никогда не создали какой-либо мировой и универсальной религии. Напротив, они зависели от оседлых обществ в идеологическом и культурном отношениях точно так же, как в экономическом и политическом. Экономическая зависимость кочевников от оседлых обществ и различные пути политической адаптации к ним накладывали свой отпечаток и на идеологию. Подобно тому, как кочевая экономика нуждалась в дополнении земледелием и ремеслами, так и кочевая культура нуждалась в оседлой культуре как источнике, компоненте и модели для сравнения, подражания или отрицания, особенно в те времена, когда политика была связана с идеологией, включая религию [Khazanov 1990].
Знаменитое высказывание Э. Ренана: «пустыня монотеистична», романтично, но неверно. Точно так же безосновательны теоретические обоснования старых идей об изначальном монотеизме кочевников-верблюдоводов и попытки их эмпирического подтверждения. Зато можно согласиться с иным мнением [Watt 1953, p. 1], что «пустыня не играла созидательной роли в развитии монотеизма Мухаммеда». Кстати, это справедливо и по отношению к «древнему иудаизму», если пользоваться термином Макса Вебера [Weber 1952]. Это мнение разделяют сейчас даже те ученые, которые в остальном придерживаются различных точек зрения о происхождении израильского монотеизма [ср.: Mendenhall 1962; 1963; Gottwald 1979; Coote and Whitelam 1987; Lemche 1988; Coote 1990].
У кочевников отсутствовали две важнейшие предпосылки, необходимые для возникновения универсальных религий. Для идеологии их обществ был характерен низкий уровень напряженности между трансцендентальным и мирским порядками. В социальном отношении они были слишком гомогенны, слишком однородны. Внутренние противоречия и их восприятие в кочевых обществах были слишком слабыми для того, чтобы создать необходимый идеологический и психологический климат. Кочевники могли только заимствовать и распространять религии, созданные другими, причем они делали это, главным образом, по политическим причинам.
Множество различных дефиниций религии зачастую отражают не столько различия в онтологических и эпистемологических позициях их авторов, сколько их приверженность различным антропологическим и социологическим концепциям, а также, возможно, их личные пристрастия и убеждения. Я не хочу принимать участия в этих дискуссиях, поскольку во многом считаю их бесплодными. В данной статье я не стремился рассматривать религию как систему верований, символов, культов, обрядов, определенных практик, предрассудков и т. д., а также не рассматривал ее в качестве основы для понимания мира и смысла человеческого существования. Моя основная цель заключалась в новом исследовании тезиса о том, что религия, вместе с другими природными, социальными и культурными факторами, создает социальный и политический порядок в обществе и одновременно создается этим порядком. Поэтому феномен религии не существует и никогда не существовал в чистом виде. Он всегда сочетал в себе психологические и экономические, социальные и политические, идеологические и культурные аспекты. Но более всего религия является историческим феноменом, поскольку она всегда существует в рамках определенного исторического времени и пространства.
Воробьев М.В. 1975.
Насонов А.Н. 1940.
Негря Л.В. 1981.
Пигулевская Л.В. 1946.
Пигулевская Л.В. 1964.
Пиотровский М.Б. 1981. Мухаммед, пророки, лжепророки, кахины //
Пиотровский М.Б. 1984. Светское и духовное в теории и практике средневекового ислама //
Пиотровский М.Б. 1985.
Скрынникова Т.Д. 1989. Сакральность правителя в представлениях монголов XIII в.
Хазанов А.М. 1975.
Allsen Т.Т. 1987.
Ashtor E. 1976.
Aswad B. 1963. Social and Ecological Aspects in the Origin of the Islamic State.
Ayalon D. 1971. The Great Ya-sa of Chinghiz Khan: A Reexamination.
Barthold V.V. 1968.
Bishai W. 1968.
Bombaci A. 1965. Qutlu Bolsun! Pt. 1.
Bousquet G.H. 1956. Observations sur la nature et les causes de la conquête arabe.
Bravmann M.M. 1972.
Bulliet R. 1980. Sedentarization of Nomads in the Seventh Century: The Arabs in Basra and Kufa. In:
Butzer K.W. 1957. Der Umweltfactor in der grossen arabischen Expansion.
Caetani L. 1911.
Caskel W. 1953.
Caskel W. 1953. The Bedouinization of Arabia.
ChanHok-lam. 1967. Liu Ping-Chung (1216-74 A Buddhist-Taoist Statesman at the Court of Khubilai Khan)
Clausson G. 1972.
Cook M. 1986. The Emergence of Islamic Civilization. In:
Coote R.B. 1990.
Coote R.B. and Whitelam K.W. 1987.
Crone P. 1980.
Crone P. 1987.
Dawson C. 1955.
De Rachewiltz I. 1966. Personnel and Personalities in North China in the Early Mongol Period.
De Rachewiltz I. 1972. The Secret History of the Mongols.
De Rachewiltz I. 1973. Some Remarks on the Ideological Foundations of Chingis Khan’s Empire.
Donner F.M. 1981.
Earthy E.D. 1955. The Religion of Genghiz Khan (A.D. 1162–1227).
Eisenstadt S.N. (ed). 1986.
Esin E. 1980.
Fabietti U. 1988. The Role Played by the Organization of the «Hums» in the Evolution of Political Ideas in Pre-Islamic Mecca.
Franke H. 1978.
Golden P.B. 1982. Imperial Ideology and the Sources of Political Unity amongst the Pre-Cinggisid Nomads of Western Eurasia.
Gottwald N.K. 1979.
Hambis L. 1975. Un episode mal connu de l’histoire de Gengis-Khan.
Höfner M. 1959. Die Beduinen in den vorislamischen arabischen Inschriften. In:
Hill D.R. 1975. The Role of the Camel and the Horse in the Early Arab Conquests. In:
Ibrahim M. 1982. Social and Economic Conditions in Pre-Islamic Mecca.
Ibrahim M. 1990.
Jenkins G. 1974. A Note on Climatic Cycles and the Rise of Chinggis Khan.
Kennedy H. 1986.
Khazanov A.M. 1980. The Origin of Genghiz Khan’s State: An Anthropological Approach.
Khazanov A.M. 1984.
Khazanov A.M. 1990.. Ecological Limitations of Nomadism in the Eurasian Steppes and Their Social and Cultural Implications.
Kister M.J. 1965. Mecca and Tamim (Aspects of Their Relations).
Kister M.J. 1968. Al-Hira. Some Notes on Its Relations with Arabia.
Kotwicz W. 1950. Les Mongols, promoteurs de l’idoe de paix universelle au debut du XlIIe siecle.
Lemche N.P. 1988.
Lewis B. 1950.
Martin H.D. 1950.
Mendenhall G.E. 1962. The Hebrew Conquest of Palestine.
Mendenhall G.E. 1973. The Tenth Generation. Baltimore: Johns Hopkins University Press.
Meyvaert P. 1980. An Unknown Letter of Hulagu, Il-Khan of Persia, to King Louis IX of France.
Mostaert A. and Cleaves F. 1952. Trois documents des archives secrhes vaticanes.
Olinder G. 1927.
Olschki L. 1960.
Pelliot P. 1922–23. Les Mongols et la Papaut — documents nouveaux, édités, traduits et commentes.
Pipes D. 1981. Soldiers and Islam. The Genesis of a Military System. New York: Yale University Press.
Roux J.-P. 1956. Tängri. Essai sur le ciel-dieu des peuples altaiques.
Roux J.-P. 1958. Notes additionnelles a Tângri le ciel-dieu des peuples altaiques.
Roux J.-P. 1959. L’origine celeste de la souveraineté dans les inscriptions paleo-turques de Mongolie et de Sibérie.
Sagaster K. 1973. Herrschaftsideologie und Friedensgedanke bei den Mongolen.
Saunders J.J. 1977.
Sergeant R. В. 1954. Had and Other Pre-Islamic Prophets of Hadraunawt.
Sergeant R.B. 1962. Haram and Hawtah, the Sacred Enclave in Arabia.
Shahan M.A. 1971. Islamic History, A.D. 600–750 (A.H. 132). A New Interpretation. Cambridge: Cambridge University Press.
Shahid I. 1984.
Sourdel D. 1983.
Tamura J. 1973. The Legend of the Origin of the Mongols and Problems concerning Their Migration.
Tekin T. 1968.
Turan O. 1955. The Ideal of World Domination among the Medieval Turks.
Voegelin E. 1941. The Mongol Orders of Submission to European Powers, 1245–1255.
Von Grunebaum G.E. 1976.
Waley A. 1931.
Watt W.M. 1953.
Watt W.M. 1956.
Watt W.M. 1968.
Weber M. 1952.
Ifao Tho-chung. 1986. Ch’iu Ch’u-chi and Chinggis khan.
Чингис-хан в устном и письменном наследии монголов
О Чингис-хане в монгольском фольклоре и письменной традиции известно немало. Накопленный материал позволяет сделать некоторые обобщения.
Культ Чингис-хана в Монголии давно привлек внимание ученых [Жуковская 1982]. Существует бесчисленное множество преданий о географических местностях, связанных с именем Чингис-хана. По всей Монголии разбросаны горы, долины, реки и озера, где, согласно легендам, стояли котел, трон, наковальня Чингис-хана, были расположены юрта, очаг, привязь для его коней, где он забыл свое седло, одежду, где появилась его печать, где его конь оставил отпечаток своего копыта и т. д. Вот самые типичные из них.
В Хэнтийском аймаке есть местность под названием «Гурван нуур» (Три озера), где, по преданию, родился Чингис-хан. Рассказывают, что одно озеро — это место, где стояла юрта ханши Чингиса, второе — где стояла юрта самого хана, и третье — где стояла юрта сына Чингис-хана.
По другой легенде у восточного озера матушке Оэлун после рождения ею Чингис-хана дали испить бульона из мяса белой кобылицы, а кобылью селезенку (дэлïïн) закопали невдалеке, отчего это озеро стало называться Дэлïïн. У западного озера младенцу сделали омовение (болгох), отчего это озеро получило имя Болдог. Так появилось название этой местности Дэлïïн Болдог. Есть много вариантов этого предания.
В Хубсугульском аймаке в сомоне Рэнчинлхумбэ протекает небольшая река Тэнгис. Ее название, как считает местное население, происходит от имени Чингис, так как Чингис-хан во время похода на север стоял лагерем на этой реке. Недалеко стоят два высоких камня, которые называют привязью для коней Чингис-хана, расположено ровное место, где, как считается, стояла юрта Чингис-хана, а на территории сомона Цэцэрлэг есть гора Хурэм (Безрукавка), на которой, говорят, Чингис-хан забыл свою одежду.
В том же Хубсугульском аймаке есть местности под названиями «Бух булгигч» (Бык взбрыкнул) и «Хувун» (Вата). Рассказывают, что один бык из каравана Чингис-хана, кочевавшего в этих местах, взбрыкнул и сбросил всю поклажу. Чингис-хан рассердился, бросил поклажу и быка. Затем его неожиданно скинула лошадь. Однако владыка не только не пострадал, но даже не почувствовал боли. Так эти места были названы «Бык взбрыкнул» и «Вата».
В Восточном аймаке есть место, где снег быстро стаивает. Люди говорят, что здесь был очаг, в котором Чингис-хан стерег огонь.
На территории Барги есть две горы, которые называют «Алтай эмээл» (Золотое седло) и «Ардаг хурэн» (Необъезженный бурка). Там, по преданию, у Чингис-хана пал конь, и хан оставил с ним свое седло. Недалеко расположены горы Шивээ (Крепость) и Дош (Наковальня). Это Чингис-хан снял верхушку с горы Шивээ и сделал себе наковальню. Горы под названием «Дош», которые считаются наковальней Чингис-хана, есть по всей Монголии.
Недалеко от места, где родился Чингис-хан, есть озерцо под названием «Тогоо» (Котел). Рассказывают, что это был очаг Чингис-хана, на котором стоял его котел. Таких «котлов» и «очагов» в Монголии множество.
На берегу реки Балж у горы Намаржаа стоят два больших камня. Говорят, это куски развалившегося камня, из которого вышла печать Чингис-хана. И в других местностях о больших камнях часто говорят, что из них появилась печать Чингис-хана.
В центральном аймаке на территории сомона Баянзурх есть местность под названием «Охид хуухэд» (Дети). Легенда повествует, что здесь пряталось от войн потомство Чингис-хана.
Недалеко от г. Налайхи есть гора под названием «Чингис», а рядом — скала «Чингисийн суудал» (Сиденье Чингиса) и скала с проемом. Местные жители считают, что Чингис-хан, сидя на своем престоле, прострелил скалу из лука. Во многих местностях большие отверстия в скалах называют дырами от стрел Чингис-хана.
Название «Тулгат гацаа» (Скала с очагом) в Центральном аймаке произошло от того, что здесь, как говорят, остановился Чингис-хан, чтобы испить чаю. И это, конечно, не единственная «скала с очагом Чингис-хана» в Монголии.
В сомоне Дэлгэрхан Хэнтийского аймака названий, связанных с именем Чингис-хана, чрезвычайно много. Озеро Гун-бурд считают «Колодцем Чингис-хана», расположенные рядом отроги скал — камнями, которые Чингис-хан растерял, не донеся до колодца, холм рядом — землей, которую Чингис-хан насыпал, роя этот колодец, гряду скал — тропой чингисовых коней, высокие камни — привязью для кобылиц Чингис-хана и т. д. [Эзэн богд 1992, с. 19–25].
Нельзя не заметить, что многие подобные легенды придают Чингис-хану отдельные черты культурного героя. Так, не случайным представляется появление преданий о наковальне Чингис-хана, о привязи для доящихся кобылиц. Они похожи на отголоски мифов о введении культурным героем навыков обработки металлов и приготовления кумыса. Однако наиболее ярко это проявляется в сказаниях о некоторых обычаях монголов, возникновение которых связывают с именем Чингис-хана.
Существует такой обычай. Если несколько человек едут вместе, и у одного всадника конь начинает мочиться, то всадник дает об этом знать другим постукиванием стремян, и все останавливаются и ждут его. Рассказывают, что воины Чингис-хана однажды не подождали своего собрата, когда конь того остановился помочиться, и враги захватили несчастного воина. После этого и был введен обычай ожидать отставшего всадника [Эзэн богд 1992, с. 35–36].
У некоторых монгольских народов в свадебном обряде есть обычай задерживать пришедших за невестой как можно дольше, не пуская их в юрту и расспрашивая о том, кто они и откуда. В одной монгольской легенде для объяснения этого обычая привлечен сюжет, хорошо известный в тибетском фольклоре и литературе, — о получении министром Гаром китайской принцессы для своего царя Сронцзангампо. Здесь на месте Сронцзангампо — Чингис-хан, а на месте знаменитого тибетского министра — некий мудрый министр Чандага-цэцэнмэргэн. В конце этой легенды рассказывается, что китайский царь, не желая выдавать свою дочь за Чингис-хана, послал за ней «подменных» сватов, но мудрый министр, поняв это, не пустил их к невесте, задержав в расспросах о том, кто они такие и зачем пожаловали, до приезда настоящего жениха, который всех, конечно, победил и увез невесту [Эзэн богд 1992, с. 37].
Во многих легендах введение обряда поклонения водке перед питием приписывается Чингис-хану. Рассказывают, что младшие братья Чингиса как-то стали говорить, что они равны хану. Однажды некто принес сосуд с водкой. Хан испил полную чашу и нисколько не захмелел, но братьям посоветовал пить понемногу. Те выпили чуть-чуть и сильно опьянели. После этого они поняли, что это — особый напиток, который без страха может пить только владыка, и стали поклоняться водке, прежде чем испить ее.
Вообще с именем Чингис-хана у монголов ассоциируются различные легенды, связанные с водкой, питием водки, например, знаменитая «Беседа мальчика с девятью орлеками Чингис-хана». По-видимому, они восходят к представлению о введении водки Чингис-ханом, правда, в значительной степени затушеванному, как это показывает приведенная выше легенда.
К мифам о Чингис-хане как о культурном герое примыкает представление о нем как о хранителе, или создателе, народной мудрости. В монгольском устном и письменном наследии большое место занимает афористическая дидактическая поэзия. Тот пласт ее, что не восходит к буддийской дидактике, практически полностью приписывается Чингис-хану. Это — так называемые «билики» или поучения Чингис-хана.
Чингис-хан часто воспринимается монголами и как первопредок, хотя традиционная мифология называет первопредком монголов Бодончара. Различные предания рассказывают, что до Чингис-хана монголы жили смешанно, и именно он ввел деление на племена. В одном предании говорится, что однажды с неба упал любимый синий бык Чингис-хана. Хан решил, что это его отец Вечное Синее небо гневается на него, и чтобы поправить дело, надо раздать мясо синего быка всем подданным. Те, кто получил глаза, стали «шарнууд» (от «шар» — «желтый»), те, кто получил щеки, — «хачууд» (от «хацар» — «щека»), те, кто получил нёбо, — «тангчууд» (от «тагнай» — «нёбо») и т. д. [Эзэн богд 1992, с. 47]. Так Чингис-хан установил деление на племена.
Подобные представления проявляются и в том, что многие племенные объединения, появившиеся через несколько веков после Чингис-хана и не восходившие напрямую ни к самому владыке, ни к его братьям или сподвижникам, создавали легенды, возводившие свои корни к Чингис-хану.
В качестве примера приведу лишь два предания. Первое — о происхождении казахов. Рассказывают, что младший сын Чингис-хана вступил в любовные отношения с женой владыки. Он приходил тайно, ночью, и ханша считала, что это — ее законный супруг. Хан потребовал, чтобы она оставила метку на плече ночного гостя, по которой и был узнан его младший сын. Хан его выгнал. Юноша ушел в далекие земли. От него-то и пошли казахи [Эзэн богд 1992, с. 29–30]. Таким образом, устанавливается прямая генеалогическая связь с родоначальником монголов Чингис-ханом.
Другая легенда объясняет появление удела «табунанг». Судя по историческим данным, возникновение его относится к XVI в., когда часть харачинов и тумэдов была отдана зятю Даян-хана Басуду. Принадлежность Басуда к племени урианхан позволила возвести табунангов к сподвижнику Чингис-хана урианхану Дзэлмэ. Мне уже приходилось приводить эту легенду [Цендина 1999]. В ней рассказывается, что жену Чингис-хана Бортэ умыкнул страшный враг. Дзэлмэ вызвался спасти ее. Когда он вез ее домой, «силы покинули Бортэ-джушин, потому что она долго не принимала мужчину. Он поклонился священному стягу Чингиса и в силу необходимости прямо в степи одарил Бортэ-джушин блаженством» [Цендина 1999, с. 144–145]. Чингис простил своего верного друга и назвал родившегося сына Бортэ своим пятым сыном. От них-то и пошли табунанги, считают потомки этого племени. В этой легенде, возможно, и в довольно причудливой форме, корни племени также возводятся к Чингис-хану.
Нельзя сказать, что в записях монгольского фольклора много сказаний, где Чингис-хан выступает в качестве «законченного» эпического героя. Однако учеными неоднократно отмечалось, что все жизнеописание Чингис-хана, особенно касающееся его детских и юношеских годов, известное нам по
Однако этим не ограничивается «эпизм» образа Чингис-хана в монгольском фольклоре. Существует небольшое количество устных сказаний, где Чингис-хан практически полностью лишен черт исторического героя и являет собой тип эпического богатыря, характерного для монгольских сказаний. Например, сюжет, многие мотивы, стихотворные фрагменты в сказании о Муу мянган очень напоминают элементы монгольских былин, а Чингис-хан — героя-охотника. Здесь Чингис-хан встречает на охоте доброго помощника в образе злобного старика, борется с чертями и заколдованными демонами, побеждает их, пирует [Эзэн богд 1992, с. 30–34].
У монголов есть небольшое количество сказаний, в которых Чингис-хан носит черты сказочного царя. Пожалуй, таковым он является, например, в знаменитом сказании о двух скакунах Чингис-хана. Здесь он — высший правитель, нечаянно притесняющий своих двух скакунов, но потом устанавливающий правильный порядок и высшую справедливость в подвластном ему мире.
Примечательно, что устных или письменных повествований, в которых образ Чингис-хана получил бы буддийскую обработку, очень мало. Известно предание, согласно которому Чингис-хан был покровителем буддизма [Цендина 2000]. В качестве редкого примера можно привести также запись Г.Н. Потанина: «Чингис-хан был докшин-бурхын; ни птица не могла пролетать мимо него, ни человек проехать на лошади: падали мертвыми. Чжанчжа-хутухта, надев красный кушак, начал читать книгу Гени-мачак и укротил бурхана. Весь Ордос был наполнен шолмо; их уничтожил Гэсыр. Потом Тансын-лама ввел желтую веру (шира шаджин), построил 73 города, а Чингис разрушил их» [Потанин 1893, с. 267]. И еще: «Чингис-богдо был докшин-бурхан; птица, пролетавшая над Еджен-хоро (усыпальницей Чингис-хана. —
Историческое предание — самый распространенный и в устной и в письменной традиции тип повествования, в котором появляется Чингис-хан. Собственно это летописи и легенды, вошедшие в них. В летописях средневекового типа Чингис-хан — центральная фигура монгольской истории. Однако эти летописи делятся на несколько видов, в соответствии с чем меняется и образ Чингис-хана в них. Некоторые сочинения сохраняют принцип построения древних генеалогий ханского рода, наполненных фрагментами эпического характера, однако чаще всего деградированных по сравнению с
В науке практически нет исследований, рассматривающих литературный образ Чингис-хана в старописьменной монгольской традиции, механизм формирования этого образа. Поэтому остановлюсь на этом подробнее.
Черты идеального монарха, героя средневекового исторического повествования с элементами художественности появляются уже в некоторых монгольских летописях. В качестве примера можно назвать сочинение Рашпунцага
Многие исследователи монгольской историографии пытались истолковывать те или иные высказывания летописей в качестве нравственных оценок героев или их поступков, причем с точки зрения современных представлений и морали. Чаще всего они касаются Чингис-хана. Более всего, наверное, в этом плане известны рассуждения Б.Я. Владимирцова.
«Темучин отличался высоким ростом, блестящими глазами и даровитостью, хотя уступал по силе своим братьям Касару и Бектеру. Тогда, в ранние годы его юности, проявилась у него уже та черта характера, которая потом развилась вполне: властность. Не терпел он также, чтобы лишали его чего-нибудь, что он считал принадлежавшим ему по праву. Вот эти-то стороны его натуры и толкнули его на братоубийство, хотя, по-видимому, Темучин в молодости совсем не отличался бессердечием и кровожадностью» [1992, с. 15]. «В истории этой Темучин проявил себя осторожным до малодушия…» [Там же, с. 21]. «Сделавшись ханом, Темучин сейчас же вспомнил своих двух помощников и захотел одобрить и обнадежить их; таков уж был нрав у него, он был строг и требователен, но зато и щедр и милостив за оказанные ему услуги» [Там же, с. 27]. «…Расправился с ним не без вероломства» [Там же, с. 30]. «Трудно сказать — для этого у нас не хватает проверенного материала — любил ли когда-нибудь Чингис настоящей любовью какую-нибудь женщину» [Там же, с. 97]. «Подчиняя всех и вся своей воле, монгольский император умел сдерживать гнев и делал это по большей части под влиянием рассудочных соображений» [Там же, с. 100]. «Чингис всегда отличался щедростью, великодушием и гостеприимством» [Там же, с. 103]. «Прибегая на войне к хитрости, а подчас и к вероломству, Чингис в частной, личной жизни не проявлял этих качеств и ценил в людях их прямоту, что приходилось уже отмечать выше неоднократно. Но зато Чингис-хан, несомненно, отличался подозрительной жадностью, ревниво оберегая свое достояние. Грозный завоеватель, совершивший большое количество походов, руководивший столькими битвами и осадами, Чингис-хан, по-видимому, не отличался особой личной храбростью, полководец побеждал в нем воина; во всяком случае он очень далек был от романтического героизма, не обладал также Чингис и темпераментом искателя приключений. Если ему и приходилось в молодости проявлять удаль и личную храбрость, то впоследствии, став ханом, Чингис всегда находился в таких условиях, что проявление личного мужества на войне для него было невозможно: он всегда руководил сам военными действиями, руководил и отдельными боями, но лично не сражался в рядах своей кавалерии, хорошо понимая, что это не дело полководца» [Там же, с. 104].
Все эти замечания о характере Чингис-хана с нравственными оценками сделаны Б.Я. Владимирцовым по материалам
Ранние монгольские летописи не дают оснований для такого рода высказываний. Они сами не оценивают своих героев с точки зрения морали. Противоречивость таких оценок отмечал еще В.В. Бартольд. Он же впервые обратил внимание на источники этого противоречия: «Насколько этот рассказ (о геройстве Чингис-хана. —
Это замечательное рассуждение В.В. Бартольда можно истолковать в том смысле, что характеристика Чингис-хана зависит от того, к какому виду, типу или жанру литературы принадлежит данное конкретное сочинение. Причем те оценки, которые многие ученые рассматривают как отрицательные, на самом деле не являются оценками; они почерпнуты из таких источников, которые не дают нравственных оценок вообще. А «положительные» — извлечены из того слоя, который идеализирует верховного владыку и всегда «расценивает» его положительно.
Обратимся к конкретным примерам. Есть несколько эпизодов, которые легли в основу большинства рассуждений об «отрицательных» чертах Чингис-хана с точки зрения «обычных представлений о нравственности». Посмотрим, как они изложены в различных летописях и каково отношение к ним авторов, если таковое выражено тем или иным способом.
1. Тэмуджин — трус [Козин 1941, § 66, с. 87]. Йисугэй-багатур оставил единственного сына с двумя конями у Дай-сэцэна. Оставил Тэмуджина и сказал: «Мой сын боится собак. Ты его береги!» [Краткое Золотое сказание 1989, с. 19; Лубсан Данзан 1973, с. 69]. В других летописях нет. Но и в двух
2. Тэмуджин — братоубийца [Козин 1941, § 77, с. 90]. «Тэмуджин и Хасар сказали Оэлун-эхэ: „Бэгтэр отнял пойманную в сети рыбу. Сегодня отнял жаворонка, простреленного стрелой Хасаром. Мы убьем Бэгтэра и Бэльгудэя“. Оэлун-эхэ сказала: „О, мои сыновья, вы говорите то же, что пять сыновей тайчудской Орбэй-Гоа. Ведь у вас нет друзей, кроме тени, плетки, кроме хвоста“. Тэмуджин и Хасар при этих словах вышли, хлопнув дверью. Бэгтэр сторожил восемь соловых лошадей. Они договорились схватить Бэгтэра — Тэмуджин спереди, а Хасар сзади и убить его. Бэгтэр сказал: „Убивайте меня, но не убивайте моего младшего брата Бэльгудэя. Он вам еще послужит. Тэмуджин и Хасар убили Бэгтэра“» [Краткое Золотое сказание 1989, с. 21–22].
Есть в других летописях [Лубсан Данзан 1973, с. 73–74; Саган Сэцэн 1987, с. 71; История Асрагчи 1984, с. 25]. Из летописей XVII в. лишь
3. Тэмуджин отнесся неблагодарно к Бэльгудэю и Хасару (в
После ссоры на пиру, где Бэльгудэю, защищавшему честь монголов, разрубили правое плечо, а Хасар каждой выпущенной стрелой убивал человека, «Богдо-эдзэн схватил Бэльгудэя за то, что он в стычке с тайчудами подсадил его на коня левой рукой, не оказав уважения. Тогда Бэльгудэй и Хасар стали говорить: „Наш владыка решил неверно. Он же завоевал пять цветных и четыре чужих с помощью меткости Хасара и силы Бэльгудэя“» [Краткое Золотое сказание 1989, с. 39].
Также в некоторых летописях [Лубсан Данзан 1973, с. 106; Саган Сэцэн 1987, с. 79]. В
4. Тэмуджин обделил Борчи (в
Владыка сказал: „Много таких, кто завидует. Поэтому я хотел проверить, насколько Борчи завистлив. Он не станет сердиться на меня“.
Он послал слугу Бачина подслушать у его юрты [Борчи], что тот говорит. Жена [Борчи] по имени Тэгусгэн-Гоа говорила:
В ответ на это Борчи сказал:
Слуга Бачин передал владыке все эти слова полностью. Владыка сказал:
Назавтра он объявил всему народу: „Вчера я позабыл Борчи. Ночью моя жена Бортэ осудила меня. Когда дети проходили мимо юрты Борчи, они услышали, как говорили Борчи и Тэгусгэн, и передали их речи мне.
Владыка наградил Тэгусгэн-Гоа титулом бучин-тайбучин и сделал Борчи главным ноёном» [Желтая история 1983, с. 84–88].
Этот эпизод входит и в другие летописи [Саган Сэцэн 1987, с. 109115; Дхарма-гуши 1987, с. 78–82; Рашпунцаг 1985, с. 57–58]. В
«Опасаясь, что многие орлёки и ноёны будут завидовать, я хотел показать им истинные мысли Борчи» [Дхарма-гуши 1987, с. 78].
В
Далее идет стихотворная хвала Борчи и рассказ о наградах ему, его жене и потомкам. Создается впечатление, что рассказ об особом награждении Чингис-ханом Борчи в
5. Тэмуджин несправедливо гневается на Хасара. «Владыка, увидев плохую [птицу] сову, сидящую на дереве, приказал Хасару: „Стреляй!“ Хасар выстрелил. Но сова как раз взлетела, и стрела прострелила крылья сидевшей сзади сороки. Владыка рассердился и замахнулся [на младшего брата] мечом. Но к владыке обратился орлёк: „Говорят же, что желаешь хорошего, а получаешь дурное. Владыка сам это знает“. Владыка согласился. После этого слуга Маджин-хутэч сказал: „Твой младший брат Хасар, напившись водки, брал за руку Хулан-хатун“. Владыка отправил слугу Маджина с приказом: „Принеси мне от Хасара перья орла!“ Хасар сказал: „Хоть он и владыка всего народа, а я достаю перья орла лучше!“ Он послал перья орла. „Старые!“ сказал [Маджин] и вернулся. Затем [владыка] послал слугу Маджина, чтобы тот принес убитого баклана. [Хасар], увидев летящего баклана, спросил у слуги Маджина: „Куда стрелять?“ — „Между черным и желтым [пятнами]“, — ответил тот. [Хасар] прострелил птице клюв и отдал. „Я хотел поднести хану перья орла. А это — не то, это — перья баклана. Да еще в крови“, — сказал он и удалился, не взяв. Владыка рассердился: „Когда-то он тайно сговорился с семью хонхотанцами. Затем, когда я приказал ему убить дурноголосую сову, он убил сладкоголосую сороку. Сейчас не дал перьев орла!“ Он посадил [Хасара] связанным в колодец с загородкой, дал ему бычьего корма и поставил охранять четверых человек» [Краткое Золотое сказание 1989, с. 64–66].
Этот эпизод есть во многих летописях [Лубсан Данзан 1973, с. 235–236; Саган Сэцэн 1987, с. 118–119; Балданжапов 1970, c. 152; Рашпунцаг 1985, с. 126; Джамбадордж 1984, с. 417]. Из летописей XVIII–XIX вв. рассказ об этом содержится только в «прохасарских»
Ранние летописи, особенно два
Приведенный материал позволяет сделать некоторые выводы, касающиеся образа Чингис-хана в монгольском письменном и устном наследии. Монгольское словесное искусство, при вполне обозримом объеме, демонстрирует большое разнообразие в источниках своего происхождения, в испытанных за время своего развития иноязычных влияниях и в типологической принадлежности, т. е. составляет весьма и весьма сложный комплекс. Образ Чингис-хана в устной и письменной традиции монголов как нельзя лучше отражает это положение. В каждом конкретном случае он носит именно те черты, которые соответствуют словесному пространству, в котором он существует.
Первое: Чингис-хан — реальный исторический деятель монгольской истории XIII в. Однако, попав в фольклор архаического типа, его образ преобразуется соответствующим образом. Он приобретает черты культурного героя, родоначальника монголов, сакрального источника многих навыков, обычаев, народной мудрости.
Второе: в
Третье: монгольские летописи XVII–XIX вв. делятся на несколько видов, в соответствии с традициями, которых они придерживаются. В сочинениях, близких
Четвертое: более интересные явления (с точки зрения повествовательных традиций) произошли в тех сочинениях, которые испытали влияние китайской исторической литературы. Эта традиция, на мой взгляд, привела к созданию литературного образа Чингис-хана — идеального правителя, создателя великого и гармоничного государства, великодушного и строгого хана-отца.
Пятое: изложенный материал показывает, что образ Чингис-хана, центральная фигура монгольской истории и литературы, сакральный «герой» монгольской самоидентификации, не завладел всем пространством словесного искусства монголов. Есть такие виды и формы монгольской литературы, где он — явление чужеродное. Так, нельзя сказать, что образ Чингис-хана сколько-нибудь глубоко проник в сказочный фольклор и волшебно-авантюрную литературу. Волшебно-фантастическое начало, эстетически и формально не совпадающее с архаичной мифологией и средневековой родовой историей, по-видимому, отторгало его. Его образ был слишком историчен, с одной стороны, и слишком сакрален, — с другой. Нет также и героических устных или письменных сказаний о Чингис-хане. Не приняла его и буддийская письменная традиция. Легенд буддийского характера о нем мало, все они имеют локальный или случайный характер. Итак, Чингис-хан — герой преимущественно архаичных мифов и исторических преданий, а также повествований с элементами беллетристики, выросших из последних.
Этому есть несколько причин. Первой из них, на мой взгляд, следует назвать «историчность» образа. Чингис-хан появился на монгольской арене, когда монголы приобрели письменность, литературу, так что память о нем носила фиксированный, исторический характер, она поддерживалась и корректировалась наличием литературы о нем. Поэтому образ Чингис-хана не смог потерять конкретно-исторические черты и полностью превратиться в эпического героя.
Другая причина — буддийская письменная традиция и историческая литература монголов, восходящая к «Сокровенному сказанию», сосуществовали на протяжении веков довольно независимо друг от друга и сравнительно мало смешивались. Это были две крупные, в той или иной мере самостоятельные традиции в монгольской литературе. Безусловно, взаимное проникновение было, но ни одна из них не смогла поглотить другую. Это касается и «высоких» литературных жанров, и устных народных сказаний. Поэтому Чингис-хан не стал героем буддийских повестей и мифов.
В образе Чингис-хана в монгольском фольклоре и литературе отразилась вся история монгольской словесности, ее специфика, внутренняя структура и характер.
Балданжапов П.Б. 1970.
Владимирцов Б.Я. 1992.
Галдан. 1960. Kaldan.
Джамбадордж. 1984. Jimbadorji jokiyaba. Bolor toil. [Begejing].
Доронин Б.Г. 1990. Биография в средневековом Китае (к характеристике жанра).
Дхарма-гуши. 1987. [Dharma guusi]. Altan kürdün mingyan kigesütü. [Koke qota].
Желтая история. 1983.
Жуковская Н.Л. 1982. Чингис-хан.
История Асрагчи. 1984.
Козин С.А. 1941.
Краткое Золотое сказание. 1989.
Лубсан Данзан. 1973.
Неклюдов С.Ю. 1984.
Рашпунцаг. 1985. [Rasipungsuγ].
Саган Сэцэн. 1987. Saγan Sečen jokiyaba.
Синяя тетрадь. 1996.
Цендина А.Д. 1999. Легенды о происхождении племенного союза табунанг в монгольских летописях.
Цендина А.Д. 2000. Миф о Чингис-хане как о покровителе буддизма.
Эзэн богд. 1992.
Монголы и мировые религии в XIII веке[76]
В течение последних десяти лет ряд ученых исследует проблему обращения монгольских ханов в мировые религии (ислам, буддизм и христианство), уделяя особое внимание исламу. Поскольку эти специалисты не ограничиваются изучением лишь военных и политических аспектов, а уделяют внимание и другим вопросам средневековья, они добились значительных результатов в изучении религии монголов, а также истории Монгольской империи и каганатов [Amitai-Preiss 1996; 1996b; 1998; 2001; см. также: DeWeese 1990; 1994; 1996][77]. Обращение монголов в мировые религии было, по-видимому, редким явлением вплоть до распада империи. Если такие случаи и имели место среди элиты, все же вплоть до смерти Мункэ-хана в большинстве своем она не проявляла интереса к обращению. Примечательно, что хотя нам известны причины, по которым монголы обращались в мировые религии, мы мало задаемся вопросом, почему все же было мало случаев обращения в более сложные религии, с которыми монголы были уже достаточно знакомы.
История доказывает, что при взаимодействии мировой или универсальной религии с традиционной последователи последней оказываются обращенными либо добровольно, либо насильственно[78]. В этом смысле Монгольская империя на протяжении основного периода своего существования (1200–1260 гг.) представляла собой исключение из правил. Монгольские ханы, веротерпимые в отношении всех религий, избегали обращения в мировые религии, существовавшие в пределах империи, хотя и интересовались ими. При ханских дворах находились представители различного духовенства, отстаивавшие преимущества своей религии [Dawson 1955, p. 197–194]. Ходили слухи, что князья или даже сам хан тайно исповедовали какую-то религию [Dawson 1955, p. 68][79]. Кроме того, монголов нельзя было обратить насильственно, потому что, в отличие от коренных жителей обеих Америк или Сибири в эпоху открытий, они были завоевателями. В своей статье я хочу выяснить, почему монгольские ханы не исповедовали никакой из мировых религий, а также высказать некоторые предположения по поводу того, почему различные каганаты начали обращаться в иные религии после смерти Мункэ-хана.
До обращения в ислам и буддизм монголы были последователями системы верований, известных как шаманизм. Хотя после включения в Yeke Monggol Ulus племен кереитов, меркитов, онгутов и найманов некоторые монголы приняли христианство несторианского толка, все же подавляющее большинство монголов придерживалось своих исконных верований [Moffet 1992, p. 400–401; см. также: Fiey 1975][80]. Несторианцев было немного, но они оказали на монголов значительное воздействие, поскольку, во-первых, у многих представителей монгольской элиты жены были из племен кереитов и найманов, а во-вторых, из этих же племен происходили некоторые высокопоставленные чиновники административного аппарата[81]. Поэтому высшие круги империи находились под влиянием несторианского христианства[82].
Но, несмотря на то, что элита находилась под влиянием христианства, монголы оставались невероятно веротерпимыми. Будучи первоначально шаманистами, они не выработали подробного канона, который бы являлся нравственным руководством или подразумевал единственно возможное узкое мировоззрение, исключающее все иные и делающее акцент на загробной жизни. Традиции шаманистских верований был присущ интерес к аспектам духовности, применимым к повседневности и жизненным реалиям. Загробный мир был весьма схож с миром земным. Не было идеи спасения души. Душа была нужна в нынешней жизни, а после смерти человек становился еще одним духом и не подвергался риску вечного проклятия [Dawson 1955, p. 12]. Поэтому монголы «были открыты для любой религиозной практики или ритуала, которые могли бы способствовать успеху в достижении сиюминутных целей» [Foltz 1999, p. 44].
Монголы, действительно, поддерживали отношения с религиозными общинами своей империи. Главная цель при этом носила стратегический характер: мирные взаимоотношения с религиозными общинами способствовали смягчению враждебности со стороны завоеванных народов. Так, например, духовенство всех религий было освобождено от уплаты налогов, а монгольская армия в ходе завоеваний, как правило, не разрушала религиозные строения. Более того, ханы просили молиться за них священнослужителей разных религий [Foltz 1999, p. 44–45]. Такое поведение одновременно свидетельствовало и о том, что монгольские ханы не были последователями какой-то конкретной религии, и о том, что они демонстрировали уважение ко всем религиям. В традиционной монгольской религии за обиду, нанесенную духам, следовало наказание свыше, а потому уважение к ритуалам иных религий и упоминание в молитвах было всего лишь формой духовно застраховаться от обиды, случайно нанесенной чужой духовной силе.
Кроме того, что монголы были терпимы ко всем религиям, они еще и стремились поддерживать мир между различными религиозными общинами. Это диктовалось не столько идейными соображениями, сколько стратегической необходимостью. Монгольского военачальника Джэбе, преследовавшего предателя Кучлука, встречали в Средней Азии как освободителя: когда буддист Кучлук находился у власти, буддисты притесняли мусульман. Однако поражение, нанесенное Кучлуку Джэбе, не повлекло за собой гонений на буддистов. Джэбе, как и монголы в целом, не хотел быть втянутым в религиозные распри. Он провозгласил, что все должны следовать религии своих предков и не отказывать другим в таком же праве [Juvaini 1997, p. 67]. Пока монголы не испытывали необходимости использовать какую-нибудь религию в политических целях, их мало волновала религиозная доктрина. Каждый был волен совершать религиозные обряды, как того требовала вера, но если это угрожало стабильности империи или монгольскому владычеству, тогда монголы отвечали насилием. Они не потерпели бы никаких чужих претензий на духовное господство над миром, поскольку сами претендовали на мировое владычество [Khazanov 1993, p. 468].
Поскольку Монгольская империя в эпоху своего существования была наиболее могущественной силой в мире, вполне естественно, что с ней пытались установить отношения. Христианство не было исключением. Со времен легенды о пресвитере Иоанне Западная Европа постоянно искала восточного союзника христиан против мусульман. Сначала многие полагали, что монголы, действительно, были армией Иоанна, но после завоевания Венгрии европейцы поняли, что ошибались. Но это не означало, что они перестали мечтать об обращении монгольских ханов в христианство. Ходили слухи о том, что некоторые монгольские князья были христианами (например, Сартак), более того — принцессы и ханши, так что папство, естественно, верило в возможность обращения монголов [Dawson 1955, p. 117–119][83]. Папство, как и руководители других мировых религий, полагало, что если будет обращена правящая элита, то за ней последуют и массы [Khazanov 1994, p. 15]. Вследствие такого убеждения, а также из-за общего беспокойства, вызванного возможностью монгольских нападений на христианский мир в будущем, появились так называемые монгольские миссии. Папа Иннокентий IV направил к монголам несколько монахов с посланием, состоящим из двух частей. В первой части монголов упрекали за их нападения на христиан и ставили в известность о том, что если они не откажутся от такого поведения, на них обязательно падет гнев божий [Dawson 1955, p. 75–76]. А вторая часть была посвящена описанию основных положений католической веры и изложению причин, по которым монголы должны принять эту религию [Muldoon 1979, p. 42–43].
Хотя папа Иннокентий IV руководствовался самыми лучшими намерениями, он не имел никакого представления ни о степной дипломатии, ни о мощи монголов. Ответ Гуюка примечателен не только своей лаконичностью и ясностью, но и угрожающим тоном. Главная идея послания Гуюка заключалась в следующем: монголы покорили всех, кто оказывал им сопротивление и не подчинился Чингис-хану и наследовавшим ему ханам: «Бог повелел нам уничтожить их и отдал их в наши руки. Ибо, если бы не Божье приказанье, что мог бы один человек сделать другому? Однако вы, люди Запада, считаете лишь себя христианами и презираете других людей. Но откуда вы знаете, на кого снисходит милость Божья? Мы, поклоняющиеся Богу, разрушили всю землю с востока до запада по воле Бога. А если бы не Божья воля, что бы смогли сделать люди?… Но если вы не поверите нашему письму и Божьему приказанию или не прислушаетесь к нашему совету, тогда мы будем точно знать, что вы хотите войны. Тогда мы не знаем, что случится, знает это один Бог» [Dawson 1955, p. 83–84].
Когда папа Иннокентий IV получил ответ монголов, то отправил второе письмо, в котором писал, что не имеет намерения вести войну, а лишь желает спасения душ монголов. Но Иннокентий снова упомянул, что монголы рискуют навлечь на себя Божий гнев. Папа, очевидно, не понял, что монголы считали, что Небо на их стороне, а папа не является единственным представителем Бога на земле [Cleaves 1982, p. 53].
Папа Иннокентий IV был не единственным христианским правителем, который добивался какого-нибудь взаимопонимания с монголами. Король Людовик IX отправлял к монгольским ханам посольства, стремясь найти в них союзников против мусульман. Эти миссии тоже были безуспешными, потому что монголы рассматривали их как выражение покорности монгольской власти [Joinville 1963, p. 287–288].
В действительности монголы имели все основания рассматривать дипломатические усилия короля Людовика как выражение покорности: хотя он проявлял большое рвение в попытках завоевать для христианского мира Святую землю, его поражения были куда весомее, чем незначительные успехи[84].
Таким образом, ранние попытки христиан обратить монголов или хотя бы попытаться сблизиться с ними не увенчались успехом. Вина за это, если подобное слово здесь уместно, может быть возложена на отношение католицизма к другим религиям. Западная Европа, несмотря на крестовые походы, по-прежнему представляла собой тихую заводь цивилизации по сравнению с остальной частью мира. Ее мировоззрение было более ограниченным, чем у латинов Святой земли, или у мусульман, с которыми она боролась, или даже чем у русских, которые уже находились под властью монголов. У западноевропейцев просто не было достаточных связей с другими культурами для того, чтобы признать существование культурных барьеров в процессах коммуникации, будь то религия, дипломатия или какая-то другая сфера. Западноевропеец считал себя выше любого представителя другой этнической группы, культуры или религии, с которыми ему приходилось сталкиваться. Отметим, что католическая церковь порицала мусульманских правителей за то, что они не позволяли христианским миссионерам проповедовать на исламских территориях. При этом папа Иннокентий IV не считал, что христианские правители должны позволить на своих территориях проповедь других религий [Muldoon 1979, p. 50]. А потому католические миссионеры, да и сами папы, пытаясь обратить монгольских ханов в католицизм, неуважительно относились к традициям местного населения и даже к христианам-несторианцам. Для Запада католицизм был единственно возможным путем, которому не было альтернативы.
Папа Иннокентий старался сделать так, чтобы для язычников и еретиков обращение было более легким. В 1245 г. он издал Папскую буллу, сходную с буллой папы Григория IX, изданной в 1235 г. Папская булла 1245 г. была направлена главным образом на предоставление миссионерам особых привилегий для того, чтобы упростить обращение [Muldoon 1979, p. 50]. Важнейшими из них были: право исповедовать в любом месте, отпускать грехи отлученным от церкви, освободить ритуал обращения от всякого рода необязательных компонентов и вообще сделать обращение возможно более легким, не отступая от католического пути. Кроме того, булла включала список восемнадцати различных групп людей, в частности этнические группы и религиозные секты, которые были выбраны в качестве объектов обращения. Многие из них проживали на территориях, подчиненных монголам.
Даже и с новыми привилегиями католические миссионеры не имели на монголов большого влияния. Узость мировоззрения и надуманное превосходство западных людей сыграли самую отрицательную роль в вопросе обращения монголов. Несмотря на то, что некоторые монголы были христианами-несторианцами, монгольские ханы, в целом, питали к несторианцам мало уважения[85]. Тем не менее, несторианцы были более открыты по отношению к другим культурам и синкретизму вообще. Г.В. Хьюстон писал: «…непохоже, что несторианским миссионерам были свойственны те же предрассудки [что и католикам], поскольку [несторианцы] свободно включали обычаи местных религий в свое толкование христианства» [Houston 1980, p. 64–65].
А. Хазанов высказывал иное, но сходное мнение по поводу неудачи католиков обратить монголов: «Мне кажется, что одной из основных причин неудачи явились заявления о их главенстве над светской и духовной властью обращенных. Кочевые правители боялись, что обращение в христианство поставит под угрозу их независимость» [Khazanov 1994, p. 24].
Оба автора хотя бы частично правы. Как полагает Хьюстон, по сравнению с католиками несторианцы имели преимущество, поскольку их религия была более синкретичной и способной воспринимать различные культуры. Более того, несторианцы не стремились установить над монголами какую-либо светскую или духовную власть, что Хазанов справедливо отмечает у католиков. Вместе с тем я должен выразить несогласие с Хазановым в том, что монголы боялись потерять свою независимость из-за обращения в католицизм. Существуют многочисленные доказательства того, что по отношению к своей власти монголы не потерпели бы никакой угрозы, из какого бы источника, светского или религиозного, она ни проистекала. Чингис-хан казнил Теб Тенгри за его вмешательство в политику [Cleaves 1982, p. 181182]. Монголы уничтожили халифат, поскольку халиф был той фигурой, которая была способна, хотя бы теоретически, претендовать на духовную и светскую власть. Папство так старалось встать выше светских правителей, что папу, скорей всего, постигла бы судьба халифа, окажись монголы в Риме.
После распада Монгольской империи начались новые попытки установления монгольско-западноевропейского альянса. Инициаторами чаще всего выступали монголы, а католики становились все более осторожными, поскольку уже утратили оптимизм по поводу возможности обращения монголов. Точнее сказать, папство предпринимало попытки найти новые пути, но по-прежнему наталкивалось на камни преткновения, появлявшиеся вследствие религиозных причин. Когда монголы предложили заключить брачный союз с венгерским королем Белой IV, папа Александр IV настоятельно рекомендовал ему отказаться. Хотя Александр допускал, что монгольская военная машина была слишком грозной силой, чтобы идти против нее, он совершенно справедливо предвидел, что подобный союз приведет Венгрию, в конечном итоге, к подчинению монголам. Правоту Александра подтверждают следующие два обстоятельства: во-первых, монголы — не христиане и потому им нельзя доверять. Если монголы — не крещеные, то как и почему они станут уважать клятву, принесенную на христианской святыне, что было обычной практикой при заключении альянса? Во-вторых, брачный союз мог сделать Венгрию не равноправным союзником монголов, а их вассалом [Muldoon 1979, p. 59–60].
Тем не менее, папство надеялось на то, что правящая элита, особенно хан, будет обращена, а народные массы обязательно последуют за ней. Хотя предшествующая история отношений с монголами предполагала, что монголов невозможно обратить в христианство, папство все еще надеялось, что сделать это возможно, поскольку среди монгольской верхушки было немало христиан.
Конечно, главная надежда папства на обращение монголов была связана с инспирацией раскола Монгольской империи. Персидский ильханат выражал горячее стремление вступить в переговоры с Римом, поскольку искал союзников для противоборства с враждебным исламу окружением[86]. В 1274 г. посланцы ильхана Абаки сделали первый шаг для устранения самого большого препятствия в создании альянса: они приняли баптизм. Теперь они уже не были язычниками и могли вести переговоры от имени Абаки [Muldoon 1979, p. 62].
Однако для папства этого было недостаточно. Оно по-прежнему считало обращение монголов более важным делом, чем существование латинского королевства на Ближнем Востоке. Что касается взаимоотношений с греками, то папство обещало военный альянс взамен обращения. Дж. Мульдун указывал, что этот план страдал серьезным недостатком: «Поскольку папство стало менее способным предоставлять военную помощь грекам, а также и другим, кто в ней нуждался, папы, по-видимому, стали более настойчивыми в том, что повиновение папству должно быть выражено раньше, чем будет обещана помощь, которую они не могли предоставить» [Muldoon 1979, p. 62].
Конечно, когда папство не могло выполнить свою сторону соглашения, т. е. начать наступление против египетских мамлюков, у монголов было мало причин для обращения. Однако в своих попытках обратить монголов папство сталкивалось и с другими трудностями. Даже когда монголы, казалось, были очень заинтересованы в христианстве, остро не хватало христианских миссионеров, желавших идти на монгольские земли [Muldoon 1979, p. 63]. Например, когда Марко Поло в 1269 г. вернулся после пребывания при дворе Хубилай-хана, он привез папе послание. Хубилай просил папу прислать сто образованных людей, чтобы учить его христианству. Папа смог послать лишь двух монахов, которые, достигнув монгольских земель, сразу вернулись обратно [Marco Polo 1938, p. 79]. Миссионеров трудно обвинять. Ходило множество историй и слухов и о том, что монголы — это дети Гога и Магога, пришедшие из ада, и об их поведении, и любого ужаснула бы мысль о добровольном путешествии к ним. А поэтому папы часто ограничивались письмами, в которых объясняли правителю христианскую доктрину. В 1291 г. папа Николай отправил такое письмо Тегудеру, в крещении Николасу, сыну ильхана Хулагу[87]. В своем послании папа Николай предупреждал его, что когда он будет обращать других людей в христианство, он не должен допускать больших изменений в образе жизни. Папа особо предостерегал от изменений в одежде, поскольку это было бы слишком очевидным и могло привести к раздорам между обращенными и необращенными. В отличие от своих предшественников папа Николай понимал, что для них было важным быть и монголом, и христианином, а не только христианином [Muldoon 1979, p. 67]. К несчастью для христиан, это понимание пришло слишком поздно.
Ислам — это та религия, с которой чаще всего связывают обращение монголов в эпоху средневековья. После распада империи на отдельные части ильханат и Золотая Орда, в конце концов, приняли ислам. Чагатайский улус обратился в ислам, но приняли ли его кочевники, не совсем ясно. Ислам, хотя бы в начале, не был более успешным в обращении монголов, чем христиане-католики. Хотя хотанские мусульмане встречали монголов как освободителей от религиозных преследований, мусульмане Среднего Востока считали монгольские нашествия наказанием за грехи, в чем были на удивление единодушны и с католиками, и с православными христианами.
Вплоть до распада Монгольской империи среди монгольской элиты было мало обращенных в ислам. В период до смерти Мункэхана наиболее важным лицом, обращенным в ислам, был Берке. Все мусульманские источники соглашаются с тем, что Берке был настоящим мусульманином, однако точно неизвестно, когда он был обращен, поскольку источники датируют это событие по-разному: от младенческого возраста до восхождения на престол в качестве правителя улуса Джучи [Vasary 1990, p. 235–237; см. также: Juzjani 1970, p. 1283; 1975, с. 284–288]. Хотя неизвестно, в какой момент жизни он принял ислам, но все источники указывают, что Берке в Бухаре посетил шейха Саиф ад-дина Бахарзи, кубравийского суфия. Впоследствии шейх Бахарзи существенно повлиял на жизнь Берке [Vasary 1990, p. 238].
После обращения Берке то же совершили некоторые другие монгольские князья. Два его брата, Тока Темур и Беркечер, а также жена Берке Чичек-хатун были среди этих обращенных. Чичек-хатун даже построила юрту-мечеть. Некоторые источники указывают, что его эмиры были мусульманами и в их окружении были имамы. Таким образом, в ислам обратились аристократы и, предположительно, военная верхушка [Vasary 1990, p. 256]. Тем не менее, это не означало, что вся Золотая Орда или Джучиев улус приняли ислам после того как Берке стал правителем в 1257 г. Тоде Мункэ, наследовавший Берке, тоже был мусульманином, однако многие свидетельства распространения ислама в Золотой Орде берут начало в мамлюкском султанате. Мамлюки, возможно, сильно преувеличивали масштабы распространения ислама для того, чтобы оправдать союзнические и дипломатические отношения с государством неверных. Так, Д. де Вис отмечал, что многие заявления об обращении в ислам были, скорее всего, способом добиться уступок и преимуществ от других сторон, как в Золотой Орде, так и за ее пределами, обычно в мамлюкском султанате [DeWeese 1994, p. 89].
Таким образом, влияние ислама на Монгольскую империю с точки зрения обращения было минимальным вплоть до поздней эпохи. Однако в период между 1206 и 1260 гг. у монголов был некоторый стимул рассматривать ислам как возможность обращения. При правлении Мункэ-хана основное сопротивление исходило от Среднего Востока, который убеждал мусульман в том, что монголы — враги ислама. Монголы не были заинтересованы в разрушении ислама, особенно принимая во внимание их религиозную терпимость, которая по-прежнему преобладала при дворе кагана. Тем не менее, нетрудно понять, почему мусульмане, и шииты, и сунниты, верили, что монголы собираются уничтожить ислам. Хулагу командовал экспедицией, искоренившей секту шиитов-исмаилитов, имевшую влияние в Иране. После этого Хулагу выступил против Аббасидского халифата в Багдаде. В 1258 г. Багдад был разграблен, а халифат прекратился со смертью халифа аль-Мустасима, хотя позже в мамлюкском султанате появлялись претенденты на титул. Более того, если бы обращение монголов во время правления Берке и Тоде Мункэ имело большие масштабы, тогда обращение узбеков не воспринималось бы как значительный факт.
После распада Монгольской империи монголы начали принимать ислам. Сначала это происходило в Золотой Орде, поскольку усиливались контакты с мамлюкским султанатом. Чагатайский улус тоже все более становился исламским, по меньшей мере в Мавараннахре, который был по преимуществу мусульманским. В других районах Чагатайского улуса по-прежнему преобладали старые религиозные верования. Таким образом, быстрого обращения не произошло. Обращение Персидского ильханата произошло в 1295 г., когда Байду прилюдно принял ислам, хотя никогда не постился и не молился публично. Газан-хан сделал ислам государственной религией, а к 1295 г. ислам приняли аристократия и рядовые монгольские воины [Bundy 1996, p. 35]. Полное обращение Золотой Орды произошло только после обращения в 1313 г. Узбек-хана. Но даже и после этого открыто восставали те, кто не желал, чтобы вследствие обращения Узбека и провозглашения ислама государственной религией место ясы Чингис-хана занял шариат [DeWeese 1990, p. 108–109].
По мнению Хазанова, успеху ислама в приобретении приверженцев способствовало то, что новообращенным не приходилось отказываться от своей этнической принадлежности или изменять образ жизни [Khazanov 1994, p. 24]. Однако с данным утверждением можно и не согласиться. Д. де Вис убедительно доказал, что обращение в мусульманство было главным изменением в образе жизни населения Внутренней Азии [DeWeese 1994, p. 63]. Обращение в ислам, по существу, означало уход из племени. Если в ислам обращалось все племя, тогда, действительно, его образ жизни не менялся. Но, тем не менее, для человека, даже если он хан, принятие ислама означало коренное изменение, даже если речь шла о самых простых формах суфизма. Ислам отвергал принципы Чингизидов, поскольку в исламе, теоретически, все равны, хотя на практике чаще всего это было не так. Скажем, если монгольский князь-мусульманин служит монгольскому хану, как он может подчиняться приказам неверного? Для мусульманина-сирийца выполнять приказания неверного монгола было не так трудно, поскольку монголы — это чужаки-завоеватели, принадлежавшие к другой этнической группе. Хотя преобладающее большинство тюркских народов и боковых ветвей монголов со временем стали мусульманами, это повлекло за собой полное изменение их образа жизни, особенно в смысле мировоззрения.
Из-за того, что обращение в ислам влекло за собой серьезные изменения, особенно для монголов в целом, оно могло произойти только после распада Монгольской империи. В условиях, когда каждый улус стремился установить свое господство и получить преимущества, обращение в ислам часто способствовало приобретению поддержки со стороны завоеванного населения. В более раннее время в ислам обращались отдельные люди. Несмотря на влияние мусульманских чиновников, купцов, суфиев и ученых, у монголов не было веской причины думать об исламе, пока их армии совершали опустошительные набеги на мусульманские страны. Для чингизидского князя стать мусульманином означало полностью отказаться от чингизидского наследия. Это означало, что он становился равным с другими мусульманами и более не представлял в мусульманском мире особую касту. Хотя теперь хан становился как бы ближе к народу и немонгольским эмирам, в действительности это наносило ущерб его власти, поскольку князь более не обладал отдельной идентичностью.
Хотя монголы уже знакомились с буддизмом в Си Ся и Тибете, они не испытывали никакой склонности к этой религии вплоть до эпохи Хубилай-хана. Конечно, отдельные монголы могли заинтересоваться буддизмом, но на самом деле он был для них всего лишь одной из религий. Только после распада Монгольской империи он начал приобретать влияние во времена правления Юаньской династии.
Еще до возвышения монголов буддизм имел долгую историю в Монголии и во Внутренней Азии в целом. Явные свидетельства присутствия буддизма в Монголии в эпоху Тюркской империи относятся к 552 г. [Moses 1973, p. 45–46].
Упадок буддизма в Монголии приходится на вторую Тюркскую империю, а надписи, сделанные тюрками, предупреждают, что воинам не подобает исповедовать эту религию [Moses 1973, p. 47]. У киданей буддизм стал государственной религией и средством противостояния конфуцианскому Китаю. Благодаря этому удавалось устанавливать связи с китайскими крестьянами, которые часто становились буддистами. Буддизм также был распространен и за северными границами киданей, где было построено по меньшей мере несколько монастырей.
В то время как и кидани, и монголы практиковали религиозную терпимость, кидани, в отличие от монголов, провозгласили буддизм своей государственной религией. Когда в 1125 г. Киданьская империя пала, многие кидани бежали на запад и образовали новое царство Си Ляо, более известное под названием государство кара-киданей. Так буддизм укрепился на западе. По мнению Л. Мозеса, хотя буддизм к XIII в. ослаб и почти исчез в Монголии, она граничила с буддизмом от Семиречья и Туркестана и вплоть до Северного Китая, который находился тогда под властью династии Цзинь [Moses 1973, p. 45–46]. Монголам, таким образом, приходилось встречаться с буддизмом во времена ранних завоеваний, но, что примечательно, они никогда его не принимали. Теоретически, общество, исповедующее «первобытную» религию, может принять первую же более сложную религию, с которой столкнулось. Буддизм как раз и был такой первой религией. В качестве первой можно рассматривать и несторианское христианство, но оно было распространено среди племенных конфедераций в эпоху Чингис-хана, а буддизм был первой мировой религией оседлого населения, с которой монголы познакомились.
Итак, остается открытым вопрос, почему монголы не обратились ни к одной из мировых религий, с которыми столкнулись? Частично ответ на этот вопрос заключается в том, как монголы рассматривали сами себя. Нет сомнения, они верили в то, что Небо, или Мункэ Кёке Тенгри, повелело, чтобы Чингис-хан и его сыновья правили всей землей. Их первыми неприятелями были кочевники, у которых была сходная культура и обычно те же шаманские верования, как и у монголов. Конечно, среди найманов и кереитов были несторианские христиане, но неизвестно, как глубока была их христианская вера. Возможно, она имела синкретический характер. По мере расширения империи монголы знакомились с цивилизациями, обладавшими более сложной религиозной практикой, нацеленной главным образом не на земную, а на загробную жизнь. Поскольку с точки зрения монголов загробная и мирская жизнь очень сходны, они, вполне возможно, не видели особой пользы в принятии такого мировоззрения, в котором главное внимание уделяется загробному миру. В самом деле, ведь если кто-то является в этом мире ханом, то и в загробном мире он останется ханом.
К тому же, какую защиту, с точки зрения Чингис-хана, все эти религии могли обеспечить своим последователям? Он победил несторианских христиан, Ван-хана, хана кереитов и многих найманских ханов. Он объединил монгольские племена, как пророчествовал Хорчи [Cleaves 1982, p. 52–53]. А поскольку монголы завоевали многие народы, это придавало еще большую значимость повелению Неба о том, что монголы должны править землей. Кроме того, монголы видели, как религия может стать орудием разделения. Мусульмане Хотана встречали монголов с радостью, предпочитая неизвестного им правителя буддистам, преследовавшим их. Был ли стимул для того, чтобы обратиться в какую-либо религию завоеванного народа? При этом монголы, конечно, не хотели обидеть какую-либо религию, а потому не преследовали их.
В течение долгого времени многие сторонние наблюдатели полагали, что монголы постепенно становились монотеистами. Частично это мнение могло быть следствием приверженности монголов Мункэ Кёке Тенгри и того, как они оформляли свои послания иностранным владыкам [Dawson 1955, p. 9][88]. Хазанов писал, что монгольская «тенденция к монотеизму могла быть отражением не столько их собственной религиозной эволюции, сколько желанием наблюдателей, исповедовавших различные монотеистические религии» [Khazanov 1993, p. 466].
С этой точки зрения следует помнить, что большая часть нашей информации, касающейся монголов, их религиозных взглядов и пристрастий, содержится в источниках, написанных христианами и мусульманами. Не следует также забывать, что при дворе ханов было множество религиозных лиц: христианские монахи, мусульманские кадии и имамы, даосские мудрецы, буддийские монахи, шаманы и, возможно, другие.
Были и те, кто опасался, что претензии монголов на мировое господство выйдут за границы мирского и распространятся на мир духовный. Эту ситуацию лучше всего описывает Плано де Карпини: «Поскольку они не соблюдают закона о почитании Бога, который у них до сих пор есть, как мы поняли, и никого не принуждают отречься от своей веры или закона за исключением Михаила, о котором мы только что говорили. Что они, в конце концов, могут сделать, мы не знаем, но некоторые полагают, что если они станут единовластными властителями, упаси Боже, то они заставят всех поклоняться этому идолу» [Dawson 1955, p. 10].
Идол, о котором упоминает Плано Карпини, — это Чингис-хан. Михаил, черниговский князь, был казнен за то, что отказался ему поклоняться. Как утверждали те, кто посещал Монгольскую империю, монголы ни на кого не оказывали религиозного давления. Тогда почему убили князя? Для того чтобы понять это и, в конечном итоге, понять, почему монголы не становились адептами мировых религий, необходимо выяснить некоторые аспекты монгольской исконной религии, а также место, которое в монгольском обществе занимал Чингис-хан.
Одной из главных идей монгольской народной религии является концепция
Существовала ли опасность насильственного обращения в культ Чингис-хана? Учитывая монгольскую веротерпимость, вряд ли. К тому же религия монголов, и в частности культ Чингис-хана, не содержала по настоящему универсального или даже этического призыва. Кёке Мункэ Тенгри был безличным богом и не был Богом-творцом. Монгольская религия ничего не предлагала своим последователям в смысле спасения [Khazanov 1993, p. 466–467]. Кроме того, культ Чингис-хана был, по всей видимости, культом чингизидских князей, а не простолюдинов.
Мы по-прежнему стоим перед вопросом, почему убили Михаила Черниговского, отказавшегося поклоняться
В ответ Михаил сказал, что бог вездесущ и создал все. Елдега, в сущности, приказал ему поклониться предметам, которые олицетворяли власть хана, а вовсе не пытался обратить Михаила в шаманизм, что совершенно невозможно, поскольку шаманизм не является религией спасения и не предлагает загробной жизни, значительно отличающейся от земного мира [Zenkovsky 1984, p. 19].
В заключение отметим, что монголы были в состоянии сопротивляться обращению в мировую религию вплоть до распада Монгольской империи по нескольким причинам. Во-первых, они считали, что обладают мандатом небес на завоевание мира. Во-вторых, они были чрезвычайно толерантны ко всем религиям во времена, когда религиозная терпимость была редкостью. Эта терпимость распространялась на любую религию до тех пор, пока она не угрожала их власти. В-третьих, что касается ислама и христианства, то у монголов просто не было причин для обращения, поскольку монгольские войска уничтожали всё, что оказывало им сопротивление. Эти религии, казалось, не представляли стратегического интереса. Конечно, монголы не преследовали эти религии, но убедительных доводов в пользу обращения тоже не было[89].
Только после ослабления монгольского единства религия стала важным фактором, поскольку каждый хан искал способы получить преимущество над противниками. Хотя в некоторых случаях обращение могло быть искренним, все же первоначально обращения носили, скорее, стратегический политический характер, чем были вызваны верой. В конечном итоге это привело к обратным результатам. Обращение в мировые религии сделало монголов слишком похожими на большинство завоеванных ими подданных. Таким образом, правители стали очень похожи на тех, кем они управляли, и были ассимилированы в большей части бывшей Монгольской империи.
Amitai R. 1996. Ghazan, Islam, and Mongol Tradition: A view from the Mamlûk Sultanate.
Amitai R. 1998. Sufis and Shamans: Some Remarks on the Islamization of the Mongols in the Ilkhanate.
Amitai R. 2001. The Conversion of Tegiider Ilkhan to Islam.
Boyle J.A. 1997 (trans.).
Boyle J. 1971 (trans.). The successors of Genghis Khan: Translated from the Persian of Rasid al-Din. New York: Columbia University Press.
Bundy D. 1996. The Syriac and Armenian Christian Responses to the Islamification of the Mongols.
Cleaves F. 1982 (trans.).
Dawson C. 1955 (ed.).
DeWeese D. 1990. Yasavina Legends on the Islamization of Turkistan.
DeWeese D. 1994.
DeWeese D. 1996. The Masha’ikh-I Turk and the Khojagan: Rethinking the links between the Yasavi and Naqshbandi Sufi Traditions.
Fiey J.M. 1975. Chrétiens Syriaques sous les Mongols (Il-Khanat de Perse, XIIIe — XIVe s.).
Foltz R. 1999. Ecumenical Mischief Under the Mongols.
De Joinville J. 1963. The Life of Saint Louis.
Houston G.W. 1980. An overview of Nestorians in Inner Asia.
Juvaini Ata Malik. 1997.
Juzjani Minhaj Siraj. 1970.
Juzjani Minhaj Siraj. 1975.
Khazanov A.M. 1993. Muhammand and Jenghiz Khan compared: the religious factor in world empire building.
Khazanov A.M. 1994. The Spread of World Religions in Medieval Nomadic Societies of the Eurasian Steppes.
Marco Polo. 1938.
Moffet S.A. 1992.
Moses L. 1973. A Survey of Turco-Mongol Buddhism Prior to the Thirteenth Century.
Muldoon J. 1979.
Vasary I. 1990. History and Legend in Berke Khan’s Conversion to Islam.
Zenkovsky S. (ed.) 1984.
Новый взгляд на религиозную идентичность монголов
В монголоведных исследованиях процессы становления религиозной идентичности у монголов обсуждаются главным образом в контексте истории монгольской религии [Heissig 1970, p. 296ff.] и политической истории монголов [Bawden 1968, p. 26ff.][90]. При этом специалисты из разных стран придерживаются одной из двух взаимоисключающих точек зрения. Одни подчеркивают значение буддийской религии, а религиозную идентичность монголов рассматривают, в основном, как буддийскую идентичность, объединяющую монголов с тибетцами и другими народами Центральной Азии, исповедующими буддизм. При этом буддизм выступает в качестве средства перехода на более высокий уровень культуры, недоступный монгольским «варварам» в добуддийскую эпоху. Более того, буддизму приписывается еще и «усмиряющее» воздействие на диких монголов[91]. Вторая точка зрения прямо противоположна и сводится к тому, что в XVII в. и даже позже обращение монголов в буддизм носило поверхностный характер, что они всегда оставались приверженцами своих добуддийских верований и даже сейчас в их среде преобладает автохтонная религия. При таком понимании монгольской религиозной идентичности монголы предстают в романтическом образе исконного и неиспорченного кочевого народа, который пребывает в неизменном состоянии «природности»[92]. Очевидно, что столь противоположные позиции зависят от точки зрения исследователя на буддизм.
В начале XXI в. проблема религиозной идентичности монголов стала соотноситься с изучением социальных условий и перестройки монгольского общества в пост-коммунистическую эпоху. Сейчас, спустя десять лет после падения коммунистического режима, Монголия находится в процессе переосмысления и реконструкции своей социальной и культурной идентичности. Среди множества различных факторов, влияющих на этот процесс, религия занимает особое место. Для того чтобы адекватным образом оценить формирование новой социально-культурной и религиозной идентичности в современной Монголии, необходимо исследовать те процессы в традиционной культуре, которые способствовали созданию монгольской религиозной идентичности столетия назад начиная с XIII в. или даже раньше. Объект изучения и источники по теме отличаются неоднозначностью, что предполагает необходимость междисциплинарного исследования в области медиевистики, синологии и исламоведения. Наше исследование является лишь первой скромной попыткой проанализировать становление религиозной идентичности среди монголов на основании оригинальных монгольских и тибетских источников. Поэтому эту работу следует рассматривать как подготовительную стадию в решении очень сложной проблемы. Надеемся, что в дальнейшем будут проводиться более глубокие исследования в данной области[93].
Анализ религиозной идентичности у монголов на протяжении нескольких веков предполагает обращение как к собственно монгольским религиозным верованиям, так и к монгольскому буддизму. Прежде чем пытаться ответить на вопрос, когда и какие культурно-детерминированные парадигмы породили эту религиозную идентичность и возможно ли вообще говорить о религиозной идентичности монголов в период с XIII по XVII в., мы должны рассмотреть понятие «идентичность» с методологических позиций. При этом процессы саморепрезентации анализируются в контексте теории культуры.
На теоретическом уровне я определяю «идентичность» как конструирование границы между данной личностью и кем-либо другим, находящимся за ее пределами. Граница возникает из отношения личности к «другому». «Идентичность» создается главным образом в процессах установления подобной пограничной линии между личностью и воображаемым или реальным «другим». Выбор моделей и структур разграничения зависит от специфической коннотации отдельной идентичности. Термин «идентичность» определяет всю совокупность различных частных идентичностей, таких, как культурная, этническая, политическая, социальная или религиозная. Можно также различать коллективную и индивидуальную идентичность, что придает термину дополнительные коннотации. Все эти отдельные идентичности соотносятся друг с другом различным образом. Из последующих рассуждений станет ясно, что на теоретическом уровне разграничить различные коннотации идентичности весьма трудно. К примеру, крайне сложно рассматривать по отдельности культурную и религиозную идентичность какого-либо народа и входящей в него этнической группы. Культурная идентичность часто основывается на религии, а религиозная идентичность формируется культурой. На знаковом уровне религиозная идентичность часто выражается в противопоставлении «чистого» и «нечистого», т. е. через категории, тесно связанные с групповой социо-культурной идентичностью. Мы находим такое противопоставление и у монголов. Далее я буду рассматривать как религиозную, так и культурную идентичность у монголов, поскольку считаю, что и то, и другое является лишь двумя разными аспектами одного и того же мировоззрения.
Кроме того, мы должны учитывать, что идентичность всегда создается в особых исторических условиях. В данном случае под историей я подразумеваю прошлое, представляемое и формируемое особым культурным контекстом и воспроизводимое актом запоминания. Таким способом история закладывает фундамент настоящего, легитимизирует его и определяет его коллективную память. Сама история превращается в «культурную практику создания идентичности» [Rüsen 1998, p. 25][94].
Прежде чем ставить вопрос о характере религиозной идентичности у монголов, нам следует поставить вопрос: а возможно ли вообще говорить о «религиозной идентичности»
Читая
И. де Рахевилц переводит монгольское слово
В монгольском обществе
Первый вопрос, на который предстоит ответить, формулируется следующим образом: существовали ли у монголов исконные добуддийские религиозные концепции, которые способствовали формированию общемонгольской идентичности, объединяющей центрально-азиатские степные племена, различавшиеся по этносу, культуре и языку?
Наиболее значимой характерной чертой исконной монгольской религии был абстрактный трансцендентный принцип «Вечного Синего Неба» (монг.
Известно, что к этому трансцендентному принципу, господствовавшему в исконных монгольских верованиях с древности, обращались Чингис-хан и его потомки, чтобы обосновать свое стремление к мировому господству. В документах XIII в. «Вечное Синее Небо» почти всегда связано со стремлением к светской власти. Примером может служить текст на персидском языке на знаменитой печати кагана Гуюка, приложенной к письму 1246 г. папе Иннокентию IV[103]. И в
Эту концепцию и соответствующую ей терминологию, включающую понятия
Стремление к легитимизации власти посредством трансцендентного подтверждения оставалось важной характерной чертой монгольской саморепрезентации вплоть до начала XVII в. Монгольская хроника в стихах
Амбивалентность такой динамической концепции управления и присущие ей тенденции к дестабилизации явственны и в элегии Тогон Темура, последнего правителя династии Юань, который оплакивает потерю любимого города Дайду:
Помимо этой абстрактной концепции легитимизации, мы находим и другие подтверждения существования общих для монголов религиозных концепций, которые выражают коллективное осознание себя монголом в противоположность бытности кем-то другим. Европейские путешественники к ханскому двору подробно описывали различные очистительные ритуалы, которые им приходилось выполнять по прибытии в Каракорум. Плано Карпини писал: «… они [монголы] верят… что все очищается огнем. Поэтому, кто бы ни прибыл к ним, знатный человек или простолюдин, он должен пройти… между двух костров, чтобы очиститься…» [Plano Carpini 1957, p. 51]. А Гильом де Рубрук рассказывал о почитании онгонов, духов предков: «В праздничный день или в первый день месяца они делают идолов, описанных выше, и помещают их в круге в юрте. Затем монголы подходят к ним, кланяются и молятся им. Но никому из иностранцев не позволено входить в эту юрту. Когда я однажды попытался это сделать, меня выставили довольно грубо» [Rubruk 1984, p. 110].
В этих отчетах прослеживаются процессы создания монгольской культурной идентичности, которая несомненно существовала уже в XIII в., что подтверждается исполнением обряда. Религиозная символика «чистого» и «нечистого» соответствует социо-культурному различению между «личностью» и «другим». Из представленных выше материалов мы можем сделать вывод о том, что в ранний период создания империи монголы использовали различные религиозные и политические модели саморепрезентации, которые основывались на общеизвестных принципах включения и исключения, направленного против немонголов. В XIII–XIV вв. монгольская коллективная идентичность основывалась на динамическом принципе трансцендентно легитимированной и светски подтвержденной власти хана. Однако поскольку коллективная идентичность монголов была связана с физическим присутствием хана, она носила лишь временный характер. Из этого следует, что когда в 1227 г. Чингис-хан умер, возникла потребность в общепризнанном и неперсонифицированном символе коллективной монгольской идентичности, который мог бы объединить всю империю. Тогда впервые была предпринята попытка канонизировать религиозную символику. Я имею в виду, что с этого момента Чингис-хан стал считаться могущественным божеством-предком, почитание которого во всей империи предписывалось законом. Чингис-хан был обожествлен в качестве «предка всех монголов». Его почитали как божество, установившее и религиозные, и социальные нормы поведения[108]. Наглядным выражением этой саморепрезентации монгольской религиозной и социо-культурной идентичности явились
Формирование культа Чингис-хана отражает присущий культуре процесс канонизации[109], который позволяет нам проследить складывание идентичности у монголов. Процессы канонизации всегда соответствуют структуре включения и исключения каких-то элементов данной культуры, что впоследствии определит саморепрезентацию этой культуры в целом. С одной стороны, такие структуры культурно-детерминированной саморепрезентации появляются в случае, когда уже сформированной культурной идентичности угрожают внешние силы, к примеру военная агрессия. С другой стороны, подобные процессы канонизации определенных элементов культуры всегда имеют место в случае создания новой культурной идентичности. Функцией канонизации, таким образом, является представление данной культуры в ее целостности путем выделения отдельных частей в качестве нормативных [Hahn 1987]. Установление культа Чингис-хана в XIII в. иллюстрирует процесс канонизации определенного элемента совокупности монгольских религиозных и культурных традиций во всем многообразии его значений, представленных выше. Вместе с тем этот процесс показывает, что в тот момент возникла потребность в религиозном символе, который уже не был привязан к отдельной этнической группе и потому мог способствовать формированию коллективной идентичности в этнически- и культурно-гетерогенной Монгольской империи.
В дополнение к собственной религии монголы получили универсально применимую систему религиозных символов буддизма в его тибетской форме, способных выполнять те функции, о которых речь шла выше. Известно, что начиная с середины XIII в. монголы установили достаточно тесные связи с различными тибетскими буддийскими школами. Не только Сакьяпа и Кармапа были заинтересованы в расширении сферы своего влияния на народы Монгольской империи. Кроме них в XIII–XIV вв. в Монголии активно проповедовали школы Ньинмапа и Джонанпа[110].
Что касается источников, характеризующих роль тибетского буддизма в процессе становления общей религиозной идентичности монголов, то ситуация гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд. С одной стороны, в нашем распоряжении находится множество монгольских исторических трудов, в которых описывается деятельность тибетских буддистов-миссионеров среди монголов в конце XVI в., а также взаимоотношения монгольских правителей династии Юань с тибетской буддийской школой Сакьяпа в конце XIII — начале XIV в. Источники дают богатую информацию, особенно о связях между Хубилай-ханом и Пагба-ламой. Взаимоотношения между туметским Алтан-ханом и Соднам-чжамцо, главой тибетской буддийской школы гелугпа в конце XVI в., интерпретируются, как правило, с позиций продолжения политико-религиозных контактов между Тибетом и Монголией, впервые установленных еще в XIII в. Они описываются как образец социально-религиозных взаимоотношений
Кроме этих сравнительно поздних монгольских исторических сочинений, сохранились также различные тибетские источники, из которых можно почерпнуть сведения а) о распространении тибетского буддизма среди монголов и б) о школах тибетского буддизма в Монголии. Тибетские источники XIV в. еще не содержали идеологической интерпретации религиозно-политических связей между монгольскими правителями и тибетскими ламами. В 1346 г. Тунга-Дорчжэ в трактате Улан-дэвтэр описал установление связей между Хубилай-каганом и Пагба-ламой такими словами: «[Пагба] даровал Абхишеку [Хубилаю]. Затем они соединились как жертвователь и священнослужитель. Позже, когда Сэцэн взошел на престол, [Пагба] получил [титулы] Gu-sri, а затем Ti-sri. Он правил [тибетской] страной»[114]. Эти взаимоотношения впоследствии были идеологизированы в значительно большей степени, чем связь между каким-либо иным светским правителем и буддийским духовным лицом. Веком позже Балчжор-Цзанпо, автор
В свете рассмотренных источников представляется спорным вопрос о том, что уже в XIII в. между Тибетом и Монголией были установлены религиозно-политические взаимоотношения на основании буддийской социально-религиозной модели
В нашем распоряжении находятся лишь немногочисленные источники, проливающие свет на события периода между падением династии Юань и 1578 г., датой официальной встречи тумэтского Алтан-хагана и тибетского буддийского священнослужителя Содномчжамцо в Кабчияле в области Кукунор. Поэтому трудно делать какие-либо выводы по поводу религиозной самоидентификации монголов в то время. Более поздние историки пытаются нас уверить, что на протяжении этих веков буддизм из Монголии исчез[118], тем самым подтверждая тибетскую идею о «темных веках», характеризующихся отсутствием буддизма и длившихся с момента окончания «раннего распространения буддизма» (тиб.
С этого времени рост численности тибетских буддийских монахов и лам в Монголии постепенно приводил ко все более явной диспропорции между значением собственной монгольской религии и ролью буддизма в обосновании политической власти, составлявшей ядро монгольской религиозной идентичности. Эпитет
В завершение своего короткого анализа монгольской религиозной идентичности в период XIII–XVII вв. я хочу отметить, что ни одна из двух точек зрения, господствующих в современных монголоведных исследованиях, не отражает реалий монгольской религиозной идентичности. Монголы никогда не были и не являются сейчас только буддистами, в равной степени не являются они и приверженцами исключительно своих собственных исконных религиозных верований[125]. Процессы создания и укрепления монгольской религиозной идентичности, служившей стабилизирующим фактором для различных народов, объединенных военной силой в Монгольскую империю, являют примечательный образец преемственности с момента появления монголов и до XVII в. Эти процессы нельзя уместить в простую дихотомию «либо — либо».
Монгольские религиозные самоидентификация и саморепрезентация, как выясняется из источников XIII в. и более поздних, указывают на то, что монголам была свойственна как традиционная религиозная, так и буддийская модель картины мира, причем одна не исключала другую. Как раз наоборот, в одном и том же тексте мы зачастую встречаем оба религиозных мировоззрения, например в текстах, относящихся к XVII в.[126] Таким образом, создание монгольской религиозной идентичности может быть проанализировано только с учетом двух важнейших факторов, а именно собственно монгольской и буддийской систем верований в соответствующих им контекстах. Я имею в виду концепцию религиозного «синкретизма», в которой, соперничая, сосуществуют обе системы и которую можно использовать в качестве категории, описывающей процессы становления монгольской религиозной идентичности, исходя из того понимания термина, которое в него вкладывается лицом, практикующим религию. С точки зрения этого человека, «синкретизм» включает в себя совершаемые им религиозные действия, которые в какой-то момент близки исконным верованиям, а в другой — связаны с особыми буддийскими представлениями. Таким образом, в целом создается специфическая нормативная структура, легитимизирующая его или ее религиозную деятельность. Проще говоря, монгольская религиозная идентичность определяется тем фактом, что один и тот же человек, в зависимости от времени и обстоятельств, почитает Чингис-хана и как предковое божество, и как буддийское божество-защитника. Не только в XIII или в XVII вв., но и в настоящее время религиозная идентичность монголов определяется этими двумя сосуществующими и взаимодействующими полюсами.
Владимирцов Б.Я. 1934.
Жамцарано Ц. 1961. Культ Чингиса в Ордосе. Из путешествия в Южную Монголию в 1910 г.
Bawden Ch. 1955.
Bawden Ch. 1968.
Chiodo E. 1997/1998.The Black Standard (qara sülde) of Cinggis Qaghan in Baruun Xüree.
Cleaves F.W. 1952. The Sino-Mongolian Inscription of 1346.
Erkesecen. 1989. Yisün kôltü caghan tugh-un tuqai jôblelge.
Franke H. 1978.
Franke H. 1981. Tibetan in Yiian China.
Giesen B. 1999. Codes kollektiver Identitat.
Haenisch E. 1962.
Hahn A. 1987. Kanonisierungsstile
Heissig W. (ed.). 1961.
Heissig W. 1964.
Heissig W. 1970. Die Religionen der Mongolei.
Jagchid S. 1972. Buddhism in Mongolia after the Collapse of the Yuan Dynasty.
Kaluzynski S. 1989. Zum Begriff obog in der «Gemeinen Geschichte der Mongolen».
Kollmar-Paulenz K. 2000. «Religionslos ist dieses Land»: Das Mongolenbild der Tibeter.
Kollmar-Paulenz K. 2001.
Ligeti L. 1972.
Ligeti L. 1974.
Mostaert A., Cleaves F.W. 1962.
Okada H. 1967. An Analysis of the Lament of Toghon Temür.
Piano Carpini. 1997.
Poppe N. 1961. Notes on the Monument in Honour of Möngke Khan.
Petech L. 1990.
Qurcabaghatur, Üjüm-e. 1991.
Ratchnevsky P. 1954. Die mongolischen Grosskhane und die buddhistische Kirche.
Ratchnevsky P. 1970. Über den mongolischen Kult am Hofe der Grosskhane in China.
De Rahchewiltz I. 1971. The Secret History of the Mongols.
De Rahchewiltz I. 1980. The Secret History of the Mongols.
De Rahchewiltz I. 1981. The Secret History of the Mongols.
De Rahchewiltz I. 1983. Qan, Qa’an and the Seal of Güyüg.
De Rahchewiltz I. 1985. Secret History.
Rincen 1961. L’inscription sino-mongole de la stèle en Thonneur de Môngke Qaghan/
Rubruk 1984.
Ruegg D.S. 1991. Mchod yon-yon mchod h mchod gnas/yon gnas: On the Historiography and Semantics of a Tibetan Religio-Social and Religio-Political Concept.
Ruegg D.S. 1995.
Rüsen J. 1998. Einleitung: Fur eine interkulturelle Kommunikation in der Geschichte. Die Herausforderungen des Ethnozentrismus in der Moderne und die Antwort der Kulturwissenschaften.
Sagaster K. 1966. Ein Dokument des Tschinggis-Khan-Kults in der Khalkha-Mongolei.
Sagaster K. 1973. Herrschaftsideologie und Friedensgedanke bei den Mongolen.
Sagaster K. 1976 (Hrsg.).
Sarkozi A. 1993. Mandate of Heaven. Heavenly Support of the Mongol Ruler.
Sayinjirghal, Saraldai. 1983. Altan ordon-u tayilgh-a, Beijing.
Schuh D. 1977.
Serruys H. 1963. Early Lamaism in Mongolia.
Serruys H. 1966. Additional Note on the Origin of Lamaism in Mongolia.
Serruys H. 1984. The Cult of Cinggis-Qan: A Mongol Manuscript from Ordos.
Skrynnikova T.D. 1992-93. Siilde — the Basic Idea of the Chinggis-Khan Cult.
Thomsen V. 1896. Inscriptions de TOrkhon déchiffrées, Helsingfors, (Mémoires de la Sociétée finno-ougrienne). Факсимиле текста представлено в: W. Radloff, Atlas der Altertümer der Mongolei, St. Petersburg, 1892–1899, table XIX.
Uray-Kôhalmi K. 1989. Gesellschaftsstrukturen.
Veit V. 1994. Einige Bemerkungen zur Bedeutung der Biographie des Altan Qan fur die Geschichte der Mongolen des 16 Jahrunderts.
Значение термина törü в монгольской истории
В этой статье мы попытаемся ответить на вопросы, связанные с историей термина
Наиболее раннее использование монголами термина
В
Именно в этом длительном историческом контексте Т.Д. Скрынникова рискнула предположить, что «возможно, во времена Чингиса
Однако к XVI–XVII вв.
В некоторых источниках XVII в.
Примечательно, что в настоящее время
К XVII в. различные значения
Эту структуру этического управления можно представить в такой модели:
Из всех этих категорий четыре
1)
2)
3)
4)
Это можно перевести как: 1) принцип свободы/мира, основанный на законах Великого пути (махаяна); 2) суровый принцип истины (
Более того, очевидно, что
Таким образом, можно сделать вывод о том, что в
Обсудим теперь одну особенность
Существовавшее в XIV в. представление о двух видах
Это использование началось при маньчжурах и продолжилось во времена Богд Хана (1911–1921). Хотя в тот период проблемы Монгольской автономии много обсуждались, страна не была полностью независимым государством. В связи с этим в официальных документах обычно использовали слово
Тем не менее, хотя в период с конца XVIII и до начала XX в. значение
Интересно, что
Однако в коммунистический период более ранние монгольские идеи и представления не исчезли полностью. Фактически они были изъяты из общественной жизни, но, как пишет монгольский антрополог Бум-Очир, «они хранились в глубине народной памяти» [Bumochir 2003]. Он, например, пишет о начале 1980-х гг.: «Я помню, что каждое утро и вечер, подоив корову, моя бабушка совершала ритуальные возлияния всем духам местности и воды, буддийским богам и
С окончанием коммунистического режима
Таким образом, Конституция 1992 г. часто обращается к
Наряду с этим практическим использованием в государственном документе (Конституции), мы обнаруживаем, что ученые все чаще пытаются выяснить значение
Вертикальность этой модели, хотя и не является, конечно, той же самой, что и буддийская иерархия этического правления, представленная в
Надеемся, что мы дали предварительный ответ на первый из наших вопросов об эволюции идеи
Современное значение
Одной из тенденций, присущих интеллектуалам, является подчеркивание огромной длительности существования
Другой, и даже более важной, тенденцией, которую мы обнаружили не только среди выдающихся ученых, таких, как Ш. Бира, но и среди политиков и простых людей, это наделение
Некоторые монгольские ученые связывают эти верования и практики с особым отношением к государству. Так, Лундендорж пишет, что в целом наивысшим являются обязанность государства, его участие в социально-экономической жизни и координация посредством так называемого «государственного способа производства» (
Монголы не думают, продолжает Лундендорж, что государство является инструментом силы и насилия (
Эти идеи подводят нас к двум завершающим позициям. Множество высказываний простых монголов выражают идею, что государство (
[Дашдорж 1964, с. 80].
Интересно, что эта идея тоже восходит к XVII в. В
В других современных примерах содержится ярко выраженная идея, о которой мы уже говорили — государство (
Если ты не можешь управлять (исправить) своим собственным телом, не сможешь управлять семьей.
Если не можешь управлять семьей, не сможешь управлять государством.
(Внутренняя Монголия. Халхская версия вместо
Как мы показали в своей статье, сходная идея прослеживается ретроспективно ко временам Белой Истории (XIV–XVI вв.), когда
В заключение можно отметить следующее. Идея
Балданжапов П.Б. (пер.), Ванникова Ц.П. (ред.). 2001.
Бира Ш. 2001а. Mongolin tör yosni iiusel hugjil. [Развитие монгольского тор есун]. Bira Sh.
Бира Ш. 2001b. Mongolin tulgar töriin ulamjilal [Традиция «столпа — государства» у монголов]. Bira Sh.
Болдбатор. 2001 (ред.).
Булаг. 1989. (ред.) 1989.
Дашдорж. 1964.
Дашдорж. 1966.
Ердемт. 2002.
Жамсран Л. 1992.
Журунгга. 1984.
История МНР:
Конституция Монголии 1924. Улаанбаатар.
Лундендорж H. 2001. Mongolin tör esni iizel sanaa, tutinii biirdel [Монгольская политическая мысль и ее формирование].
Найралту, Алтаноргил, 1989.
Нацагдорж Ш. 1968.
Конституция Монголии 1992. Улаанбаатар.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Трепавлов В.В. 1993.
Beffa M.-L., Hamayon R. 1995. The concept of
Bawden Ch. 1955.
Choiji 1980.
Choiji (ed.). 1983.
Cleaves F. 1982 (trans.).
Dulam Bumochir. 2003. Cult of the state: the state in the culture of the Mongols. Unpublished article.
Huheondtir. 1985.
Lattimore O., Isono F. (eds.). 1982.
Liu, Jin Fuo (ed.). 1981.
Onon U. 2001. The Secret History of the Moongols: The life and times of Chinggis Khan. Curzon Press, Oxford.
Sagaster K. 1976.
Skinner Q. 2002. The idea of a cultural lexicon. Skinner (ed.)
Tsevel, Ya. 1966. Mongol khelnii tovch tailbar tol’ (Толковый словарь монгольского языка). Ulaanbaatar.
Часть V
Монгольское право
Некоторые замечания о праве кочевых государств
Все известные большие кочевые государства Центральной Азии обладали таким атрибутом государственности, как суверенность, выражавшаяся в верховенстве власти правителя (шаньюя, кагана, хана) внутри страны и ее независимости вовне. Одним из проявлений суверенности верховной власти являлось правосудие, право власти и ее органов разрешать уголовные и гражданские дела в установленном порядке. Право как совокупность санкционированных или установленных верховной властью норм имело своим источником как нормы обычного права, признанные суверенной верховной властью, государством, так и новые, установленные верховной властью, государством нормы.
В государстве сюнну (хунну) имелись два вида уголовного наказания — смертная казнь и вид наказания, именовавшийся по-сюннуски
Поскольку наказание
Мы не знаем, за какие составы преступления у сюнну применялась смертная казнь, кроме упоминаемого в тексте трудно переводимого случая, когда в неясных случаях совершение преступления состояло в том, что был обнажен на определенный размер меч или использовано оружие или предмет, могущий быть оружием определенного законом размера. Очень возможно, что речь шла о тех событиях, когда субъектом преступления являлось лицо низкого социального положения, а объектом угрозы — лицо более высокого социального положения.
Из тех же китайских источников мы узнаем, что в государстве сюнну существовал суд двух инстанций — местный и верховный, лично шаньюя. Представители власти на местах «выслушивали жалобы» и «выносили приговоры». Очевидно, сомнительные случаи докладывались шаньюю, безусловно верховному судье государства. На рассмотрение тяжб и уголовных дел отводилось десять дней. Подозреваемые и подследственные содержались в тюрьмах-ямах [Хоу Хань шу, цз. 119, c. 5а; Таскин 1973, с. 103].
У скифов за публичное (при свидетелях) нападение на социально равного по статусу человека: «Если кто ударит кого-либо из равных, или, напав, повалит на землю, или разорвет платье, то старейшины налагают за это большое наказание, даже если обида будет нанесена при немногих свидетелях» [Латышев 1948, с. 304]. Лжепрорицателей карали смертью, при этом имела место и общесемейная ответственность — вместе с преступником казнили и его сыновей [Там же, c. 38]. Одним из способов наказания у скифов было отсечение правой руки (вероятно, наказание по принципу талиона в случаях совершения кражи) [Там же].
Если неким лицом было уличено другое лицо в даче ложной клятвы царским очагом, то сопутствующим наказанием лицу, давшему ложную клятву, являлась конфискация имущества и передача этого имущества лицу (лицам), уличившему осужденного в даче ложной клятвы [Доватур и др. 1982, с. 125].
Ухуани, враги сюнну, проживали в современной Внутренней Монголии, управлялись «большими людьми» (
Таким образом, в определенных случаях при совершении уголовных преступлений допускалось частное примирение с возмещением убытков или откупом. Композиции — типичный институт раннегосударственного права, призванный заменить губительный для общества институт кровной мести. Эту же роль у ухуаней играло изгнание преступников в пустыню Гоби. Лицо, преследуемое властью (
К сожалению, мы ничего не знаем о законах сяньби-тоба, лишивших сюнну господства в Центральной Азии, кроме того, что эти законы были «ясными» и «строгими» и карали за измену, мятеж, совершение убийства, ограбление и прелюбодеяние. У сяньбийцев туюйхунь, государство которых в IV–VII вв. имело основную территорию на месте современной провинции Цинхай, смертной казнью карали за убийство и кражу коня, за остальные преступления против личности и имущества назначались композиции и битье палками. Осужденных к смертной казни забивали камнями [Вэй шу, цз. 101, с. 86].
Мало известно и о праве жуаньжуань, которые пришли на смену сяньби в господстве в Центральной Азии. По ранним законам жуаньжуань тех, кто струсил в бою, забивали камнями или пороли плетью [Там же, цз. 103, За].
Продолжением законов кочевых государств Центральной Азии были законы Тюркских каганатов. Древнетюркское право выделяло антигосударственные преступления — мятеж и измену (наказание — смертная казнь), преступления против личности и против имущества. В числе преступлений против личности наказывали смертной казнью за убийство [Чжоу шу, цз. 50, c. 26; Суй шу, цз. 84, с. 16]. За причинение ранения или травм назначались композиции — «если кто-либо причинит в драке травму или ранение, то повредивший глаз возместит ущерб пострадавшему, отдав ему свою дочь, если не имеет дочери, то должен отдать жену и имущество. Сломавший другому конечность или повредивший какую-либо иную часть тела отдает пострадавшему лошадь». За развратные действия (вероятно, изнасилование) действовал принцип талиона — у виновного отрезали половой член, а затем разрубали его пополам по пояснице. Совративший девушку был обязан уплатить штраф и жениться на совращенной. Замужнюю женщину за прелюбодеяние наказывали смертной казнью. Среди преступлений против имущества особо выделялась кража лошади, за хищение имущества виновный наказывался выплатой композиции в десятикратном размере против стоимости похищенного имущества [Там же].
Остается открытым вопрос, касающийся всех вышеупомянутых кочевых государств от сюнну до тюрков, у которых уже точно была письменность — было ли их право писанным или бесписьменным. Последнее обстоятельство — отсутствие писанного, материального права указывает на известную ущербность развития институтов государственности, на переход права от обычного к материальному, писанному. Мы видим почти повсеместно наличие талиона — наказание того органа, которым совершено преступление по библейскому принципу «око за око, зуб за зуб» и переход от талиона к композиции, требование уплаты откупа за преступления против личности. В качестве примера укажем на то, как этот процесс отражен в статье 213 армянских законов Мхитара Гоша: «Хотя прежде и полагалось око за око, зуб за зуб, рука за руку, нога за ногу, рана за рану, удар за удар, но сей закон по милосердию божьему отменен евангельским учением. И за кровь человека принимается денежное удовлетворение, смотря по важности дела и по различию членов тела» [Шаргородский 1957, с. 23]. В Европе такие формы права, которые мы обнаруживаем в кочевых государствах Центральной Азии, были характерны для «варварских правд» ранних европейских государств до рецепции ими римского права.
X–XIII вв. характеризуются сменой тюркского господства в сердце Центральной Азии — Халхе на монгольское. Эта смена завершилась созданием Великого Монгольского Улуса под главенством Темуджина — Чингис-хана (хана над ханами). В праве это отразилось в появлении писанного кодифицированного права, каковым являлась «Яса». «Яса» не дошла до наших дней, она сохранилась в изложении, в отрывках, даже не по-монгольски [Вернадский 1939]. «Яса» включала нормы уголовного, гражданского, судебного, международного права. Имело место всеобщее закрепощение, «всеобщее прикрепление населения к государственной службе». Закон отстаивал права рабовладельцев. Наиболее распространенным видом уголовного наказания была смертная казнь. Наряду со смертной казнью наказывали битьем палками, поркой, штрафами скотом. В праве было реализовано представление о даровании Небом Чингис-хану власти над всем миром. Нормой права стала «определенная форма объявления войны с гарантией безопасности населению враждебной страны в случае добровольного подчинения» [Там же, с. 33].
Трудно сказать, когда прекратилось употребление «Ясы». Можно думать, что на падение ее значения сыграло свою роль сформирование права монгольской династии Юань. Одновременно можно предположить, что нормы «Ясы» в той или иной форме действовали у монголов после гибели династии Юань, в период с XIV до конца XVI в. В XV в. при усилении ойратов и даже кратковременном их господстве над монголами имело место более глубокое осознание известного этно-лингвистического единства, восприятие монголоязычного мира как единого целого. Этим целям послужило и принятие во второй половине XVI — начале XVII в. монголоязычным миром тибетского буддизма школы Гелугпа. Как учение Цзонхавы при помощи ойратов объединило Тибет в теократическое государство под лидерством далай-лам, так оно же — ламаизм заменил для раздробленных на отдельные ханства монголов и ойратов то связующее звено, которое придает обществу государственное единство. Религиозное единство монгольского мира олицетворяло центростремительные силы монгольско-ойратского общества в противовес экономической раздробленности, объясняемой формой хозяйствования, кочевым образом жизни и, как следствие этого, раздробленности политической, олицетворявшей силы центробежные. Идеология единства бытовала у Чингисидов, прямых потомков Чингис-хана и его урука, Чингисидов как новых потенциальных объединителей монголов.
Несмотря на взаимную вражду и войны, единство монгольского (монголо-ойратского) мира находило свое выражение в съездах (сеймах) высшей монгольской знати и обсуждения на них общих проблем монгольского мира, включая разработку общего для него законодательства. Это наличие общих законов, общего материального кодифицированного права превращало монгольско-ойратский мир в своеобразное, но государственное образование, конфедеративное государство, конфедерацию, лишенную единого хана-правителя, но управлявшуюся сеймом монголо-ойратских ханов разных достоинств. Тенденция на государственное развитие обеспечивалась исторической памятью (государство Чингис-хана), кровным родством и свойством значительной части монголо-ойратской знати, общей верой, общими законами, наконец, близостью языков (диалектов) и традиционно общим способом ведения хозяйственной деятельности. Хотя законы были писанными, они до наших дней полностью не дошли, включая и
Наиболее ранним памятником такого рода законов, случайно дошедших до наших дней, являются
Законы требовали от подданных соблюдать общие (общегосударственные) интересы. Если кто-то знал о нападении врага и не сообщил, не упредил других, он подлежал смертной казни: «Если человек, видевший, что идет большое войско, не объявит об этом, его казнить. Движимое и недвижимое имущество его конфисковать» [Насилов 2002, с. 40, 57].
Ханы и представители высшего сословия — нойоны (хунтайджи, тайджи и т. д.), блюдя общегосударственный интерес, должны были участвовать в съездах (сеймах) — «если человек ханского происхождения не приедет на съезд, взять с него сто лошадей и десять верблюдов» [Там же, с. 55]. Эти сеймы обладали законодательной властью, их решения были общеобязательными к исполнению. «Если человек ханского происхождения этот закон нарушит, с него следует взять тысячу лошадей, сто панцирей, сто верблюдов» [Там же, с. 53]. Хан не имел права покидать поле боя, тем более бежать с поля боя: «Если человек ханского происхождения во время сражения сбежит, взять с него тысячу лошадей, сто верблюдов и сто панцирей» [Там же, с. 54]. Ханы не должны были враждовать: «Если ханы обнажат друг перед другом холодное оружие, взять тысячу лошадей и сто верблюдов» [Там же]. «Если один нойон убьет другого, то его выгнать. Улус его разделить. Половину отдать (родственникам) убитого» [Там же, с. 49].
Выше мы упоминали о том, что участие в съездах тех, кому это было положено, являлось обязательным, опоздания на съезд и военные сборы было наказуемым: «Если кто опоздает на съезд больше, чем на трое суток, с того взять десять лошадей и одного верблюда. Если совсем не приедет, взять сто лошадей и десять верблюдов». «Если кто опоздает на военные сборы больше, чем на трое суток, взять с того личные доспехи нойона и оседланную лошадь» [Там же].
Страна обслуживалась единым судом. Судьи, «держащие закон», вызывали истцов и ответчиков. Неявка в суд после трех вызовов наказывалась штрафом лошадью. Столь же объединяющим фактором была единая государственная почтовая служба. Если кто не давал посланцу-элчи с княжеским поручением лошадь, то с того брали девяток (четыре головы крупного скота и пять голов мелкого) [Там же, c. 43]. «Если простолюдин не дает подводу, взять с того лошадь» [Там же, с. 45]. Если же «кто, назвавшись гонцом, обманным путем возьмет подводу и довольствие, взять (с того) три девятка» [Там же, c. 56]. Особенно срочными полагались «три дела», первым из которых являлось объявление войны (два других — ссора нойонов и болезнь высокопоставленного лица).
Халха — «Три халхаских аймака», имела единое административное деление: аймак, хошун, оток и нунтук.
Положение ламаизма на начало XVII в. определял
Таким образом, кочевое общество, в данном случае Халхи, выработало своеобразный тип государственности: власть, как во времена Чингис-хана, принадлежала ханскому роду. При реальной возможности четко и бескомпромиссно признать единого хана появилась своеобразная ханско-родовая демократия: ханы и нойонство, собираясь на съезды, образовывали своеобразный парламент, который решал дела Халхи и принимал законы, обязательные для исполнения во всех трех аймаках Халхи. Чуть позже в процессе разработки законов принимали участие и представители Джунгарии, ойратов. Законы и религия цементировали Халху. Они, как римское право в Западной Европе, придавали известное единство всему монголоязычному миру.
Монгольское право продолжало традицию композиций центрально-азиатского кочевого мира, оно выработало свои меры наказания — штрафы скотом (девяток, пяток — конь, бык и три барана). Штраф скотом выступал как самостоятельная мера наказания и не смешивался с конфискацией имущества как мерой наказания дополнительной. Там, где был закон, санкционированный не обычаем, а волей господствующего класса, каковым являлось нойонство, было и государство, какие бы своеобразные формы оно не принимало.
Вернадский Г.В. 1939.
Голстунский К.Ф. 1880.
Жамцарано Ц., Туру нов А. 1920. Обозрение памятников писанного права монгольских племен:
Доватур А.И., Калистов Д.П., Шишова А.И. 1982.
Их цааз. 1981.
Латышев В.В. 1948. Известия древних писателей о Скифии и Кавказе.
Насилов А.Д. (перев.). 2002.
Таскин В.С. (перев.). 1968.
Таскин В.С. (перев.). 1973.
Шаргородский М.Д. 1957.
Великая Яса Чингис-хана, монгольская империя, культура и шариат
В XIII в. монголы во главе с
С самого начала упоминания
Этот парадокс является отправной точкой данной статьи. Мы увидим, что рефлексия вокруг
Начиная с XVIII в. и до недавнего времени исследования
I. Восприятие Ясы на мусульманском востоке
Накануне появления на исторической арене, на заре XIII в., нестабильные племена кочевников Монголии были объединены энергичным вождем Темуджином, будущим Чингис-ханом, который практиковал «политику страха» с целью устрашения народов, которых он желал подчинить, следуя традиции эпической мести [Aubin 1974, p. 656–684]. Те, что подчинились, — уцелели, тогда как сопротивление влекло за собой оскорбление и наказание всеобщей резней. Это объединение в конфедерацию племен маркировало решающий поворот в истории монгольского общества. Действительно, в течение нескольких десятилетий эти кочевники степей создали обширное государство, которое, хотя и управлялось традиционным патримониальным путем, вскоре было оснащено необходимыми юридическими и административными структурами для контроля над всеми завоеванными территориями.
Современная историография часто выдвигает на первый план «небесный мандат», которым «Вечное Небо (
«Небесный мандат» не являлся причиной первого вторжения на иранскую территорию в 1219 г., оно было результатом разрушительной политики Хорезмшаха Ала ал-дин Мухаммада, который господствовал в то время на большей части Восточного Ирана. В 1215 г., вскоре после падения Пекина, Чингис-хан пытался установить торговые связи с двором иранского правителя. Он отправил делегацию с посланием, в котором просил разрешения на свободное передвижение своих торговцев и караванов по их территории.
Помимо непосредственных политических последствий, дело Отрара свидетельствует о важности, которую Чингис-хан придавал торговле. Будет видно, что некоторые правила
Завоевание мусульманских стран, начатое Чингис-ханом, было завершено его третьим преемником во главе империи — Мункэ (1251–1259). Он решил, что, оставаясь в любом случае под его властью, иранские страны могли бы образовать один
Претензии монголов на земли ислама этим не ограничились. В декабре 1259 г. армии Хулагу разместились на севере Сирии. Монгольские войска попытались пройти вперед, но их продвижение было остановлено в декабре 1260 г. султаном мамелюков ал-Малик ал-Музаффар Кутузом и Байбаром, которые одержали знаменитую победу в Айн Джалут [Amitai-Preiss 1992, p. 119–150]. Состояние войны между мамелюками и иль-ханами длилось более шестидесяти лет, вплоть до подписания мирного договора в 1323 г. [Amitai-Press 1995].
Поражение монгольских войск в Айн Джалуте в 1260 г. зафиксировало территории влияния: мамелюки доминировали в странах Леванта, тогда как с другой стороны сирийской пустыни иль-ханы завоевали Месопотамию, сердце аббасидского
Мамелюки пришли к власти в тот момент, когда в
Встретившись лицом к лицу с «монгольским
Персидский историк Рашид-ад-дин обнаружил неоднократные свидетельства приверженности Газан-хана
Мамелюкские источники подчеркивают также преданность Газан-хана
Притязания иль-ханов на страны Леванта способствовали возникновению в мусульманской среде негативного восприятия монгольского господства, которое исчезло вскоре после распада империи иль-ханов. Появившись в первое время как язычники-разрушители, монголы воспринимались после их обращения в ислам как мусульманские патриархи, которые сохраняли свои древние практики.
II. Письменные упоминания о Ясе и научная традиция
Мы располагаем сведениями о монгольской
Самым древним монгольским источником является
Наше знание о
Информация о
Ал-Джувейни посвятил
Мы не найдем в этой главе перечисления или описания обычаев и запретов, упомянутых западными миссионерами или арабскими авторами. Зато ал-Джувейни описывает множество табу в главе, посвященной описанию «Деяний и действий хагана [Угэдэя]» [Al-Juvayni 1912, I, 158–191]. Он передает эти запреты, ассоциируя их чаще всего с термином
Дидактический характер этих рассказов призывает историка относиться к ним с осторожностью, однако табу, изложенные ал-Джувейни, совпадают с информацией других источников.
Парадоксально, но арабские источники более красноречивы в отношении
Ибн Фадл Аллах ал-Умари (умер в 1349 г.) служил в канцелярии мамелюков. В его энциклопедическом сочинении
Ал-Умари никогда не представлял Чингис-хана законодателем, он только подчеркивал, что множество элементов
Свидетельства Ибн-Арабшаха (умер в 1435 г.) о правилах Чингис-хана и монгольских обычаях являются интересным дополнением к рассказу ал-Умари. Ибн-Арабшах был взят в плен Тамерланом в 1401 г. после осады Дамаска. Он жил в тюрко-монгольском мире до 1422 г., а затем вернулся на мамелюкские земли. Ибн-Арабшах пишет в 1448 г. «Зеркало принцев»,
Тахи ад-дин Абд л-Аббас Ахмад ал-Макризи (умер в 1442 г.) повторяет в своем труде
Рассказы Ибн-Арабшаха и ал-Макризи могут быть охарактеризованы как антимонгольские источники. Эти авторы представляют
Мы располагаем одним из важнейших сирийских источников, составленным важным лицом Якобитской церкви империи иль-ханов — Бар Хебраусом (умер в 1286 г.), проживавшим с 1268 г. в городе Магара, столице иль-ханов в Азербайджане. Благодаря выполнению своих религиозных функций, Бар Хебраус часто встречался с авторитетными политиками, а также имел доступ к королевской библиотеке монголов, язык которых он знал. В 1276 г. Бар Хебраус начал составление большой хроники, известной под названием
Армянский историк Киракос Ганджакеци (умер в 1272 г.) написал свою «Историю Армении» (
Сомнительно наличие правил
Миссионеры, посетившие Монгольскую империю, были религиозными деятелями, наделенными дипломатической миссией. Францисканец итальянец Иоанн де Плано Карпини был послан папой Иннокентием IV к Бату на Волгу и великому хагану Гуюку в Каракорум. Он прожил на территории Монгольской империи с 1245 по 1247 г. Рассказ Плано Карпини — первый западный источник о монголах [Carpini 1929, p. 27–143]: все сведения, которые он собрал о нравах, верованиях, управлении и военном искусстве, имели практическое значение. Плано Карпини говорит о законах и постановлениях (
Гийом де Рубрук, тоже францисканец, был отправлен Луи IX в 1253 г. к Сартаку, хагану монголов в Южной Руси. Затем он отправился к Монке в Каракорум, после — к Бату на Волгу [Rubruc 1929, p. 164–332]. Прежде всего его задачей было установление контактов с целью заключения политического союза против мамелюков. Гийом де Рубрук чередует описания с переживаниями, информацию исторического и географического характера, с собственными наблюдениями. Его материалы, например, по шаманизму имеют неоценимое значение для этого географического пространства, слабо документированного письменными свидетельствами эпохи.
Латинские источники достаточно информативны для изучения системы представлений о средневековом монгольском обществе; они успешно дополняют сведения арабских авторов, которые представляют, вне контекста, сухой перечень правил и запретов.
В XVIII в. Пети де ла Круа в своей «Истории великого Чингис-хана» начал исследования «кодекса монгольских законов» [Croix 1710]. Он восстановил
Представления о Ясе изменяются только в 1971 г., с появлением важного исследования Дэвида Айалона [Ayalon 1971, p. 97–140]. Он констатирует, что исследователи никогда не пытались обнаружить ни источники ал-Макризи, ни причин, которые побудили его писать о
Недавно Роберт Ирвин приступил к анализу
Исследования специалистов по истории Юань, потомков Чингис-хана, правивших в Китае (1272–1368), содержат дополнительную информацию о
Поль Хэн-чао Чэн обсуждал проблему
Можно констатировать, что основная проблема, обсуждаемая исследователями, фокусируется вокруг признания или отрицания существования кодекса письменных законов в империи Чингисидов. Эти исследования не рассматривали углубленно, в каком значении использовали средневековые авторы термин
Необходимо начинать с
Терминологии, используемой в исламских источниках, недостает точного соответствия в монгольском языке. Ал-Джувейни, как мы видели выше, описывает в специальной главе
Анализ
III.
Монголы практиковали шаманизм, символическую систему, включающую материальную жизнь, социальную организацию и «религиозные» представления общества. В XII в. племена были разделены на две группы согласно их образу жизни и характеру их экономики: «лесные» охотники и степные пастухи [Vladimirtsov 1948, p. 39].
Шаманизм охотников определял образ жизни малых групп, которые обитали в лесу. В
Экономическое значение скотоводства, которое продолжало развиваться с появлением, империи, способствовало изменению образа жизни и, следовательно, системы представлений монголов [Hamayon 1980, p. 113; Vladimirtsov 1948, p. 39–44]. Что является по-настоящему важным в шаманизме скотоводов, так это родственные связи: предки были на первом месте, и живые находились в зависимости от них. Умершие становились, таким образом, «активным элементом сверхъестественной природы». Функция шамана также трансформировалась, так как легитимность его обязанностей перед общностью исходила от предков. Он брал на себя во время родовых ритуалов роль посредника между духами мертвых и кланом; он подтверждал неизменность группы и исправлял нарушения порядка. Устный характер шаманской практики, который основан на персональных отношениях, которые шаман, как считается, устанавливал с духами, противопоставляется а priori всем письменным сведениям. Это объясняется тем, что в средневековых источниках обнаруживается слишком мало упоминаний ритуалов и практик.
Племена складывались из разных кланов и линиджей, которые восходили через патрилинейную систему родства к эпонимическому основателю [Vladimirtsov 1948, p. 56; Jagchid, Heyer 1979; Fletcher 1986, p. 1–35]. Эти кланы практиковали строгую экзогамию; были запрещены браки между потомками одной «кости (
Итак, унификация степи Чингис-ханом маркирует прекращение связей, описанных выше [Barfield 1989; Allsen 1994, p. 321–413; Togan 1998]. За несколько десятилетий «все люди, живущие в войлочных юртах», на территории от Маньчжурии до Венгрии, волей-неволей стали членами огромной империи, правящим классом которой были кочевники. Испытания Темуджина-ребенка определили решительный стиль его политики по отношению к племенам: он использовал в своих целях систему кровной мести, действующую прежде. Исенбике Тоган обозначила этот процесс «детрайбализацией» политики, приведенной в действие Чингис-ханом [Togan 1998, p. 13]. Эта детрайбализация проявляется прежде всего в самовольной интронизации — претензии на хаганский престол. В 1187 г. Чингис-хан был окружен значительной свитой «соратников (
Фигура Чингис-хана-законодателя представлена в работе Плано Карпини: «Он [Чингис-хан] возвратился в свою страну и там установил разнообразные законы и предписания, которым татары точно следуют» [Carpini 1929, p. 64]. Чингис-хан, действительно, осознавал, что он должен был для обеспечения стабильности Монгольского государства создать центральную, по отношению к прежним клановым структурам, власть и отнять, по существующей традиции, власть, которой они были облечены. Таким образом, он мог стремиться к устранению «всех форм солидарности, которые не были на службе центральной власти» [Hamayon 1980, p. 121]. На хурилтае 1206 г., когда Чингис-хан основал Монгольское государство (
Функции Шиги-Хутуху, назначенного судить преступления в империи, представлял собой прототип монгольского юридического механизма,
Ибн Арабшах упоминает среди правил
В монгольском доимперском обществе
Эта система берет начало в кочевых обычаях: распределение в качестве трофея покоренных народов и территории пастбищ. После установления господства над оседлыми народами в Китае и Иране монголы распространили эту практику на распределение обрабатываемых земель, которые предназначались принцам крови и некоторым чиновникам [Allsen 2001, с. 183–184]. Китайские источники называют земли, данные в удел, термином
Персидские историки ал-Джудзани и ал-Джувейни, современники описываемых ими событий, явно намекают на земли, отданные Мункэ в удел своим родственникам. Эти дарения земель имели важные последствия, поскольку население, само по себе, отдавалось в удел императорской семье: сотни тысяч земледельческих семей, таким образом, попадали в собственность (владение) монголов.
Все источники свидетельствуют о значимости того, что Чингис-хан организовал армию. В
В § 153 упоминаются два
Запрет грабежей, одного из аспектов жизни в степи, который умножал случаи мести и сильно мешал торговле, стал также объектом
Немонгольские источники также содержат многочисленные правила по упорядочиванию военной дисциплины. Как мы видели, ал-Джувейни посвятил часть своей главы
Ал-Умари упоминает и другие правила о воинской дисциплине и об ответственности войсковых подразделений: «В ходе атаки (
Любое нарушение военной дисциплины каралось смертью, причем способ наказания приговоренного не уточнялся в немонгольских источниках; так как их авторы не могли понять символического значения формы приведения приговора в исполнение.
Шаман, как мы видели, был центральным персонажем в системе шаманских представлений. Елизабет Ендикотт-Вест в недавней статье о роли шаманов при дворе Юань подчеркивает, что термин
Во времена Мункэ, как свидетельствует Гийом де Рубрук, много шаманов было в Каракоруме. Он называет их «священниками монголов» и людьми
Обвинение в колдовстве могло повлечь за собой серьезное наказание и послужить предлогом для уничтожения политических противников. Гийом де Рубрук сообщает: «Монкэ лично сказал мне, что Шамус [Огул Хаймиш] была худшей из ведьм и что своими чарами она уничтожила всех его родных» [Rubruck 1929, с. 308]. Это свидетельство — отголосок сведения счетов кровными родственниками, которое имело место между потомками Угэдэя и сторонниками Мункэ после прихода последнего к власти. Огул Хайминц вдова Гуйука, которая наследовала ему в качестве регента, была наказана, без сомнения, по причине оппозиции к Мункэ.
Персидские источники упоминают приговоры множеству людей, наказанных за упражнения в волшебстве, или тех, кто предавался магической практике. Туганджук-хатун, одна из жен Аргуна, обвинялась шаманами (
Чингис-хан придавал, как мы видели в случае с Отраром, большое значение торговле с начала своего завоевания. Исследования о возникновении кочевых империй показали, что союз между «харизматическим кланом» и крупными торговцами способствовал экспансии кочевых государств, которые таким образом были в состоянии установить политический контроль над торговыми путями [Allsen 1989, p. 83–84]. Парадоксально, но только два автора из известных источников упоминают о торговле в связи с
Ал-Джувейни вспоминает случай, где речь идет о мусульманском купце, потерявшем капитал, который ему доверил Угэдэй, и прощенным последним [Al-Juvayni 1912, I, p. 167]. Тогда как ал-Умари пишет, что торговец, терявший трижды капитал, который ему доверили, подвергается смертной казни [Al-Umari 1968, p. 8].
Роль и значение торговцев в Монгольской империи изучались Томасом Аллсеном в статье, изданной в 1989 г. [Allsen 1989]. Термином, используемым для обозначения крупных торговцев, которые циркулировали в империи, был
В кочевом обществе, где стада часто могли заблудиться, в соответствии с правилами взаимопомощи обычай обязывал соседей восстанавливать потерянных животных. Эта практика, описанная многими путешественниками, была учреждена в границах империи. Мусульманские купцы быстро поняли, что они могут извлечь выгоду из этого обычая кочевников. Чтобы положить конец правонарушениям, Мункэ попытался поставить торговцев под контроль центральной администрации. Он запретил им использовать лошадей официальной почтовой службы (
При организации Монгольского государства Чингис-хан придал ему юридический характер. Все действия, которые могли стать источником враждебности между кланами и которые до имперского периода рассматривались в контексте закона мести, были регламентированы. Действительно, в древней племенной системе выступления против соперника не считались нарушениями, а рассматривались как законное отмщение; эти выступления были направлены во вне по отношению к клану, и их ценность даже искусственно завышалась, как свидетельствует
Как уже отмечалось, на хурилтае 1206 г. Чингис-хан доверил Шиги-Худуху исполнение наказаний за воровство и ложь. Воровство вызывало кампании отмщения и враждебность между племенами. Большая часть источников упоминает наказание воровства, но свидетельства авторов различаются в том, какие санкции применялись по отношению к вору. Киракос Ганджакеци пишет: «Они ненавидят кражу до такой степени, что наказывают вора самой страшной смертью» [Ganjakec’i 1963, p. 202], тогда как Гийом де Рубрук уточняет, что наказание смертью применялось только по отношению к вору, совершившему «значительное воровство» [Rubruck 1929, p. 186]. За кражу овцы, например, наказывали только палками. Согласно Марко Поло и Ибн Батута, кражи скота, в частности лошадей, наказывались именно по этой статье. Животные представляли собой важную часть достояния каждого линиджа.
Ибн Арабшах упоминает также осуждение за кражу, но, имея в качестве сравнения шариат, он особенно интересуется законным наказанием (
В исламе законное наказание (
Осуждение лжи Чингис-ханом объясняется также в контексте нового имперского порядка. В древней многоклановой системе не было запрещено использовать хитрость и ложь, чтобы победить внешних врагов, тогда как в границах государства любая ложь могла нанести удар порядку, установленному «суперкланом» Чингисидов и, соответственно, считаться проступком по отношению к хагану. Вера, прочно утвердившаяся в среде средневековых монголов, в то, что ложь наказывается сверхъестественными силами (болезнь, смерть или другие напасти лжецу или его потомкам), могла использоваться как средство для обязательного выполнения этого правила.
В монгольском традиционном обществе убийство искупалось согласно системе мести, а точнее, правом компенсации (
Не установлено, что средневековые авторы понимали действие права компенсации. Кажется, только ал-Джувейни намекал на это, когда писал: «Добротой создателя, который знает место каждого народа и в соответствии с
Брак представлял для монголов правило (
Большая часть источников упоминает, что супружеская неверность наказывалась смертной казнью. Как и другие правила, наказание за измену, помимо наказания за нарушения, которые оно могло создать внутри клана, имело, несомненно, целью сохранить принцип экзогамии, о чем свидетельствует смысл термина
IV. Яса и шариат
За исключением ал-Джувейни все мусульманские авторы отмечали несоответствие между некоторыми монгольскими обычаями и шариатом. Удивительно, что Ибн Арабшах, который строит свой дискурс в контексте мусульманского права, не отмечает запретов на воду и забой животных по шаманскому обряду, монгольским обычаям, которые потрясли мусульман. Действительно, основные интересы Ибн Арабшаха лежали в другой области, его цель явно состояла в том, чтобы критиковать юридическую процедуру
Религиозная юрисдикция судьи в рамках шариата, без всякого сомнения, представляет собой модель рекомендаций Ибн Арабшаха, когда он описывает процедуры обвинительных расследований о «растратах» чиновников государства. На самом деле, монгольский суд (
В мусульманской юридической процедуре доказательства построены на свидетельских показаниях (
Наказание за правонарушения тоже критикуется Ибн Арабшахом. Он подчеркивает, что прелюбодеяние, которое в мусульманском праве наказывается наиболее строго — забрасыванием камнями, в монгольском праве — только «удушением». Ибн Арабшах, безусловно, делает ссылку на удушение с ломанием костей, которое было наиболее практикуемым наказанием у монголов, когда приговоренные принадлежали к клану Чингисидов, так как не разрешалось проливать кровь, чтобы они могли стать предками рода. Ибн Арабшах также отмечает практику конфискации «наследства» вора, тогда как в исламе запрещено отнимать унаследованное имущество после смерти того, кто совершил кражу.
Мусульмане были особенно удивлены запретом погружаться в воду рек. Ал-Умари сообщал, что, согласно «древней
Значение духов в системе представлений шаманизма, где существует преемственность между «душой» и «духом», позволяет объяснить эти табу, связанные с водой. Предполагается, что после смерти душа приобретает другую форму существования — становится духом: каждый клан, каждое племя выполняет обряды культа предков. Через исполнение жертвоприношения клана, во время которого готовится жертвенное мясо (
Предки были «хозяевами» местностей, занятых их потомками, например лесов, гор и других мест, таких, как земля и вода. Именно в силу этой веры духов предков и в духов вообще было запрещено, из уважения к ним, окунаться в воду рек и стирать там одежду и мыть посуду.
Запреты, связанные с водой в связи с духами, которые там жили, сочетались у средневековых монголов с другим фактором: боязнью вызвать грозу, оцениваемую как сверхъестественное наказание за невыполнение обязательств перед духами. Ал-Джувейни и латинские источники уточняют, что эти запреты приложимы к весне и лету, времени, когда человек или животное могли быть убиты молнией. Монголы объясняли эти трагические смерти как месть духов.
Значение ритуального омовения в исламе вело мусульман, таким образом, к отрицанию существования у монголов самой идеи «чистоты». Однако это понятие существовало в монгольской культуре, но в другой форме, как об этом свидетельствуют меры, принимаемые по отношению к больным, мертвым и их семьям.
Причина болезни никогда не воспринималась как естественная, монголы считали, что болезнь — это результат или пренебрежительного отношения к духам, или их месть. Следовательно, болезнь лечилась символическими действиями с изображением духа —
Монголы и до сих пор считают, что болезнь переживается либо в контексте обмена между двумя мирами (Роберта Амэйон квалифицирует ее как «болезнь-эквивалент»), либо как следствие нарушения запрета («болезнь-наказание»), обитающего в хаосе [Hamayon 1990, p. 408]. Больной, пораженный этой второй формой болезни и ставший жертвой духов, удалялся из своей группы. На жилище ставился знак, чтобы никто не приближался к нему, шаман должен был узнать имя духа, который, пожирая больного, мстит ему.
Семья больного тоже считалась «нечистой» из-за веры в то, что смерть, как и болезнь, была наказанием или местью духов. Все члены семьи умершего удалялись от клана, в каждом конкретном случае на разные периоды, так как они могли быть переносчиками злых духов, ответственных за смерть умершего родственника. Ал-Джувейни писал, что, согласно закону и обычаям монголов (
Идея «чистоты» у монголов, конечно, не сравнима с этим понятием в исламе, поскольку она не была религиозным правилом. «Очищение» посредством окуривания, проводимое шаманом, так же как удаление того, что может быть вместилищем злых духов, являлись защитными мерами. В любом случае, культурная почва для того, чтобы могло быстро развиваться ритуальное понятие «чистоты», была подготовлена: когда буддизм станет главной религией в Монголии, не будет никаких трудностей для создания своих правил и очистительных ритуалов в рамках учения.
Способ забоя животных без пролития крови также вызывал негативную реакцию мусульман, так как эта практика противоречила ритуальному умерщвлению животных в исламе. Только исламские источники упоминают об этом. Ал-Джувейни был первым, кто писал: «С тех пор, как монголы пришли к власти они установили
Согласно шаманским представлениям, чтобы обеспечить символическое перерождение животного, нельзя проливать его кровь. Необходимо сохранять ненарушенной систему органов, связанных с дыханием (
Эти рассказы не позволяют нам утверждать, что изложенные выше монгольские правила применялись мусульманами. Скорее, можно предположить, что
Брачная практика монголов плохо воспринималась христианами и мусульманами, так как она не соответствовала их социальному и культурному контексту. Плано Карпини утверждает, что мужчина может жениться на своей сестре от другой матери и на вдове своего старшего брата или близкого родственника [Carpini 1929, p. 33], тогда как Гийом де Рубрук пишет: «Что касается их женитьбы, вы узнаете, что никто не возьмет жену, если он ее не купит… Они могут жениться одновременно или по прошествии времени на двух сестрах… Иногда случается, что сын берет в жены всех жен своего отца за исключением матери» [Rubruck 1929, p. 185]. Эти свидетельства подтверждаются Ибн Арабшахом: «Близкие родственники мужа (умершего) могут жениться на его вдове, и они обмениваются ею по очереди» [Ibn ’Arabshah 1832, p. 233].
Эти брачные обычаи объясняются экзогамией, осуществляемой либо союзом с семьей жены, либо покупкой или умыканием — самым частым вариантом, встречающемся в
Наше видение предписаний
Исламские источники о Ясе практически никогда не определяют разницы между правилами, которые направлены на организацию и функционирование власти (первый смысл термина
Можно предположить, что предписания, относящиеся к организации монгольского господства, были вменены в обязательное исполнение всеми подданными империи, даже на территории, удаленной от столицы, — Каракорума. Впрочем, отмечали, что некоторые предписания, регламентирующие общественные отношения, повторяют нарушения, наказуемые также исламом, такие, как кража и прелюбодеяние, или практики
Зато маловероятно, что обычное право могло быть навязано всему покоренному населению. Ал-Джувейни сообщает несколько ярких рассказов о применении этих традиций в странах ислама. Он говорит также о мусульманине, который, купив барана на рынке, возвращается к себе, закрывает все двери дома, прежде чем перерезать ему горло по исламскому обычаю. Турок, который за ним следовал, проникает силой в дом к мусульманину и ведет его к Угэдэю под предлогом, что мужчина не уважает
В делах частного права подчиненные народы, очевидно, руководствовались традиционными местными принципами, на исламской территории — шариатом, который никогда не был упразднен монгольскими властями. Если бы обычное право монголов было в широких масштабах навязано населению мусульманских территорий, попавшему под их владычество, это оставило бы четкие следы в исламских источниках. Когда Монгольская империя исчезла, как мы видели, эти запреты стали объектом дискуссии Ибн Арабшаха и ал-Макризи.
Что стало с
Источники
Rachewiltz, Igor de, 1972.
Al-Juvaynî [= Al-Juvayni]. 1912.
Al-Jûzjânî [= Al-Juzjani]. 1864.
Rashîd al-Dîn [= Rashid al-Din], 1957.
Rashîd al-Dîn (Rashid al-Din). 1959.
Ibn ’Arabshâh (= Ibn ’Àrabshah). 1832.
Al-Maqrîzî (= Al-Maqrizi). 1270
Al-’Umarî (= Al-’Umari). 1968.
Bar Hebraeus. 1890.
Akanc’i. 1949.
Ganjakec’i. 1963. [Patmut’iwnk’ Hayoc’], trad. partielle John A. Boyle, «Kirakos of Ganjak on the Mongols»,
Guillemus de Rubruc (= Rubrouck). 1929.
Iohannes de Plano Carpini (= Carpini). 1929.
Aigle, Denise. 2000a. «Le mythe créateur d’histoire», in
Aigle, Denise. 2000. «Figures mythiques et histoire. Réinterprétations et contrastes entre Orient et Occident», in
Allsen, Thomas T. 1986. «Guard and Government in the Reign of the Grand Qan Môngke 1251-59»,
Allsen, Thomas T. 1987.
Allsen, Thomas T. 1989. Mongolian Princes and Their Merchant Partners, 1200–1260,
Allsen, Thomas T. 1994. The Rise of the Mongolian Empire and Mongolian Rule in North China, in
Allsen, Thomas T. 2001a. Sharing out the Empire: Apportioned Lands under the Mongols, in
Allsen, Thomas T. 2001.
Amitai-Preiss, Reuven. 1994. An Exchange of Letters in Arabic between Abaqa ilkhan and Sultan Baybars (A.H. 667/A.D. 1268-69),
Amitai-Preiss, Reuven. 1995.
Amitai-Preiss, Reuven. 1996. Ghazan, Islam and Mongol Tradition: A View From the Mamlûk Sultanate.
Amitai-Preiss, Reuven. 1999. Mongol Imperial Idéologie and the Ilkhanid War against the Mamluks, in
Amitai-Preiss, Reuven. 2001. Turko-Mongolian Nomads and the
Amitai-Preiss, Reuven. 1992. ’Ayn Jâlût Revisited,
Aubin Françoise. 1974. Mongolie (histoire),
Aubin Françoise. 1991. Les sanctions et les peines chez les Mongols, in
Ayalon David. 1971. The Great
Ayalon David. 1973. The Great
Barfield Thomas J. 1989.
Barfield Thomas J. 2001. Steppe Empires, China and the Silk Route: Nomads as a Force in International Trade and Policies.
Basilov Vladimir N. 1992.
Beffa Marie-Lise. 1993. Le concept de tànggàri, «ciel», dans l’Histoire secrète des Mongols.
Bira Shira. 2000. Historiography among the Mongols.
Boyle John Andrew. 1972. Turkish and Mongol Shamanism in the Middle Ages.
Broadbridge Anne F. 2001. Mamluk Legitimacy and Mongols: The Reigns of Baybars and Qalâw, n.
Ch’en Heng-chao Paul. 1979.
Cleaves Francis W. 1988. The Memorial for Presenting the Yuan shih.
Croix Pétis de la. 1710.
Doerfer Gerhard. 1963–1975.
Endicott-West Elizabeth. 1989a.
Endicott-West Elizabeth. 1989. Merchant Associations in Yüan China: The Ortoq.
Endicott-West Elizabeth. 1999. Notes on Shamans, Fortune-Tellers and Yin-Yang Practitioners and Civil Administration in Yüan China.
Fletcher Joseph F. 1986. The Mongols: Ecological and Social Perspectives.
Franke Herbert. 1990. The forest peoples of Manchuria: Kitans and Jurchens.
Hamayon Roberte. 1980. Mérite de l’offensé vengeur, plaisir du rival vainqueur. Le mouvement ascendant des échanges hostiles dans deux sociétés mongoles.
Hamayon Roberte. 1990.
Haider Mansura. 1984. The Mongolian Traditions and their Survival in Central Asia (XIV–XV Centuries).
Heissig W. 1980. The Religions of Mongolia. L.
Hung William. 1951. The Transmission of the Book Known as
Irwin Robert G. 1999. What the Partidge Told the Eagle: A Neglected Arabic source on Chinggis Khan and the Early History of the Mongols.
Jackson Peter. 1999. From Ulus to Khanate: The Making of the Mongol States, 1220-c. 1290.
Jagchid, Sechin et Heyer, Paul. 1979.
Lambton Ann K.S. 1988. Continuity and Change in Medieval Persia. L.: Tauris.
Lessing Ferdinand D. 1960.
Manz Béatrice. 1988. Tamerlane and the Symbolism of Sovereignty.
Manz Béatrice. 1998. Temür and the Problem of a Conqueror’s Legacy.
Morgan David O. 1981. The Mongol Empire: A Review Article.
Morgan David O. 1986a.
Morgan David O. 1986. The «Great
Poliak A.N. 1942. The influence of Chingiz-Khân’s Yâsa upon the General Organization of the Maml,k State.
Pop Rodica. 2001.
Rachewiltz Igor de. 1965. Some Remarks on the Dating of
Rachewiltz Igor de. 1973. Some Remarks on the Ideological Foundation of Chinggis khan’s empire.
Rachewiltz Igor de. 1993. Some Reflections on Cinggis Qan’s jasay.
Ratchnevsky Paul. 1965. Sigi-Qutuqu, ein mongolische Gefolgsmann im 1213. Jahrhundert.
Ratchnevsky Paul. 1974. Die Yasa (Jasaq) Cinggis-khans und ihre Problematic
Ratchnevsky Paul. 1983.
Ratchnevsky Paul. 1987. Die Rechtsverhàltnisse bei den Mongolen im 12–13. Jahrhundert.
Ratchnevsky Paul. 1993. Jurisdiction, penal Code and cultural Confrontation under Mongol-Yüan Law.
Riasanovsky Valentin A. 1937.
Ricci. 1994.
Sacy Silvestre de. 1826.
Togan Isenbike. 1998. Flexibility and Limitation in Steppe Formations: the Kerait Khanat and Chinggis Khan. Leyde: Brill.
Vladimirtsov Boris. 1948.
Vernadsky G. 1940. Juwaini’s Version of Chingis Khan’s yasa.
Эволюция törë в системе монгольского средневекового права
Одним из наиболее своеобразных элементов права средневековых монголов является тöре (варианты написания — тöре, тура, тору, тору и др.). В данной статье автор постарается определить место этого института в системе средневекового монгольского права, а также проследить его эволюцию в период существования Монгольской империи и государств Чингизидов — ее преемников.
Большинство исследователей определяют тöре как «порядок, закон, обычай, традиция», возникшие у древних тюрков, но по-разному определяют его место в их правовой системе (хотя иногда даются и более расширительные толкования — «держава», «власть» [Бартольд 2002, с. 39]; например, в монгольском языке «тулгар тöре» означает «власть оплотная»).
Существует несколько точек зрения относительно места тöре в правовой системе тюркских и монгольских народов вообще и в Монгольской империи в частности. Большинство зарубежных исследователей склонны полагать, что под тöре понималась вся совокупность норм и правил, регулирующих взаимоотношения и деятельность тюркского общества, включая как древние народные обычаи, так и право, творимое монархами и правителями [Yazdir n. d.]. Другие считают, что тöре, в отличие от народных обычаев «йосун», было продуктом правотворческой деятельности монарха (своего рода «имперский закон»), включая в его сферу регулирования вопросы как публичной, так и частной жизни народа [Максуди 2002, с. 232; Hooker]. При этом и те и другие придерживаются той точки зрения, что тöре у тюркских народов нашло полный аналог у монголов при Чингис-хане и его преемниках под названием «ясы» и даже утверждают, что в результате монгольских завоеваний тюркские народы и государства вместо своего исконного термина «тöре» стали применять чуждый им монгольский термин «яса», обозначая им, в принципе, ту же систему правовых норм [Yazdir].
Автор статьи не согласен с такой точкой зрения, поскольку институты тöре и яса в Монгольской империи и ее государствах-преемниках существовали одновременно еще в XIV–XVI вв., что подтверждается сведениями исторических хроник: «Узбек постоянно требовал от них обращения в правоверие и ислам и побуждал их к этому. Эмиры же отвечали ему на это: „Ты ожидай от нас покорности и повиновения, а какое тебе дело до нашей веры и нашего исповедания и каким образом мы покинем закон (тура) (выделено автором. —
Есть сведения также и о том, что этот древний источник права применялся в государстве Тимуридов. «Тимура и чагатаев обвиняли даже в том, что для них
Вероятно, наличие этих и других подобных им сведений способствовало появлению другой точки зрения на место тöре в системе права, которую высказал В.В. Трепавлов. Он полагает, что этот институт существовал в монгольском праве наряду с ясой, причем не противоречил ей, поскольку они имели разные предметы регулирования. Так, по его мнению, яса налагала бытовые ограничения и предусматривала наказания за преступления, тогда как тöре составляло «административное» законодательство, «сферу компетенции монарха» [1993, с. 39–41].
Такая точка зрения больше соответствует имеющимся источникам, чем вышеприведенные версии иностранных специалистов, но и она в полной мере не отражает роли и места тöре в системе монгольского общества. Специфика средневекового общественного сознания вообще и монголов в частности, не позволяет свести понимание тöре исключительно к совокупности нормативных правил. Древние тюрки и средневековые монголы (как до Чингис-хана, так и при его преемниках) находились на том уровне развития, когда правовые нормы воспринимались ими как нечто высшее, исходящее от божеств, а не создаваемое людьми — даже монархами. Этот этап в развитии народов довольно подробно был охарактеризован итальянским историком и правоведом XVIII в. Дж. Вико, который определял его как «божественное понимание права» [1994, с. 386].
Наиболее точно на сегодняшний день эту особенность сущности тöре отразила Т.Д. Скрынникова, которая определяет его как «еще недесакрализованное значение Закона» (которое соответствовало понятию «дхарма»), следование правилам и нормам которого обеспечивает равновесие и гармонию в природе и обществе [1997, с. 47]. Тöре, таким образом, имеет двойственную природу: с одной стороны — это совокупность норм, регулирующих деятельность общества и взаимоотношения в нем, с другой — некий сакральный признак правления, критерий законности и истинности правителя [Там же, c. 116–117] (вероятно, нечто подобное «небесному мандату» в китайской политической традиции — подтверждением этому служат сообщения, что Чингис-хан получил тöрÿ кераитского Ван-хана, найманского Даян-хана, т. е. унаследовал утраченное ими покровительство Неба); об этом свидетельствует также и выявленный Т.Д. Скрынниковой факт рассмотрения тöре монголами не только как совокупности регулирующих норм, но и некоей совокупности символов, маркирующих центр улуса — государства (к которым, в частности, относятся четырехбунчужное черное и девятибунчужное белое знамена) [1997, с. 116]. Роль правителя в древних и средневековых монгольских государствах как посредника между Небом и подданными, обладающего рядом сакральных функций, отмечают многие исследователи кочевых обществ [Кляшторный 1984, с. 145; Гумилев 1993, с. 60; Kradin 2002, p. 375]. Обязанности монарха заключаются в защите своих подданных, обеспечении им небесного покровительства, достижении гармонии общественных отношений и порядка в обществе и государстве [Файзрахманов 2000, c. 104].
Так или иначе, но понятие тöре и у тюрков, и у монголов связывалось, прежде всего, с вопросами власти, управления, статусом монарха. И этим оно в известной степени противопоставлялось народным обычаям «йосун», которыми регулировалась частная жизнь представителей племен. Автор не вполне разделяет точку зрения Т.Д. Скрынниковой, что тöре и йосун — синонимы (только тöре — тюркский, а йосун — тунгусо-маньчжурский) [1997, с. 47]: тöре как продукт ханского законодательства, источник публичного права в известной степени противопоставлялось йосун — народным обычаям, регулировавшим сферу частных отношений. Любые бытовые споры решались на внутреннем уровне, в соответствии с существовавшими обычаями, и привлекать к их разрешению представителей власти не было необходимости. Введение публичного порядка рассмотрения и частных споров (посредством введения наказаний и учреждения соответствующего аппарата при правителях) чаще всего связывалось с появлением сильного, централизованного государства, которое приходило на смену вождеству [Крадин 1995, с. 55, 63; Гумилев 1993, с. 62]. Правовое обоснование существования такого аппарата и его функций, скорее всего, также входило в содержание тöре.
Но можно увидеть существенные различия между тöре тюркских племен и тöре монголов до Чингис-хана. В ранних тюркских государствах тöре создавалось правителями, активно занимавшимися правотворчеством. Их законодательная деятельность отражена, в частности, в знаменитых орхонских надписях и других памятниках рунической письменности, в которых термин «тöре» встречается довольно часто, причем именно в качестве продукта ханского законотворчества [Бартольд 2002, с. 39; Малов б. г.]. Хан нередко и сам отождествлялся с законом, что отражено, например, в тюркском литературном памятнике XI в.
Конечно, существовали и определенные ограничения в законодательной деятельности тюркских монархов. Они должны были согласовывать свою политику с бегами и собраниями — курултаями; теоретически любое повеление хана должно было бы исполняться подданными, но если последние считали, что оно ущемляет их права или не соответствует древним обычаям (и, следовательно, нарушает установленный порядок и гармонию), то могли не подчиниться хану и даже оставить его, откочевать [Крадин 1999]. Таким образом, хан (каган) становился заложником существующего права и не мог принимать собственных постановлений в обход и нарушение прежних обычаев и традиций. Будучи, с одной стороны, творцом закона, с другой — он являлся всего лишь его слугой. Недаром в том же
Тем не менее, тюркские правители, несмотря на существенные ограничения, являлись создателями права — тöре, занимались законотворчеством. У монголов до Чингис-хана эта ситуация существенно изменилась, как изменилась и роль самого тöре в их системе правовых норм. Хан у монголов XII в. обладал куда меньшей властью, чем, например, хунские шаньюи или каганы древних тюрок. Он являлся военным вождем, занимался некоторыми административными вопросами и был обладателем харизмы (которая и служила основанием для его избрания ханом), но не был самовластным правителем, как монархи тюркских государств древности. И он не осуществлял законодательной функции.
Что же касается тöре, то его роль претерпела значительную эволюцию. Если в тюркских государствах оно представляло собой систему правовых норм, то у средневековых монголов оно превратилось в практически абстрактные принципы, которые дарованы Небом и соблюдение которых гарантирует гармонию и порядок в природе и обществе. Из подобного подхода вытекают два следствия: (1) хан утратил законодательную функцию и должен был, как и все остальные, следовать установленному Небом порядку, не имея права менять тöре; (2) тöре из системы конкретных норм (писанных или неписанных) превратилось в совокупность неких принципов, которые даже не были четко сформулированы, а воспринимались на надсознательном уровне.
Последнее обстоятельство подтверждается тем фактом, что до нас не дошло практически никаких сведений о содержании норм тöре, которыми руководствовались монголы. Вопросы, по мнению В.В. Трепавлова, регулируемые тöре (система административного деления на правое и левое крылья; порядок выдвижения на высшие должности; соправительство; завоевание и покорение народов; распределение доходов и трофеев), остаются на уровне гипотезы, и не подтверждаются какими-либо конкретными данными источников [Трепавлов 1993, с. 40–41]. Кроме того, перечисленные вопросы представляли собой черты, свойственные большинству кочевых империй Евразии, а не только монголам [Kradin 2002, p. 374], так что нет особых оснований относить их к государственному регулированию, а не к народной традиции.
Чем же объясняется подобный регресс в развитии института тöре? Скорее всего тем, что, в отличие от древних тюрок, у монголов до Чингис-хана не было ни государства, ни соответствующих институтов власти. Соответственно не было необходимости и в правовом регулировании государственных и административных отношений. Сравнительно четкая и рациональная система норм тöре, существовавшая у тюрков ко времени создания монгольского государства, была утрачена, и само понятие «тöре» стало не более чем символом прежнего могущества степных империй. Монголы ассоциировали тöре с «золотым веком» тюркских каганатов (подобно тому, как «золотым веком» для государств Чингизидов считалась эпоха Чингис-хана и его ближайших преемников), но сами нормы, не применявшиеся в течение нескольких поколений, были постепенно утрачены, уступив место каким-то общим понятиям справедливости, высшего порядка.
Неудивительно, что нормы права у средневековых монголов сливались с религиозными нормами, и любое действие правового характера сопровождалось соответствующим ритуалом. Так, в
Впрочем, объективности ради, следует отметить, что тесная взаимосвязь права и религии была характерна в ту эпоху не только для монголов, но и для всего средневекового общества в целом [Бражников 2002, с. 64].
Превратившись из системы конкретных норм права в совокупность принципов, тöре продолжало оставаться неотъемлемой частью правовой системы монгольского общества. Их неизменность и незыблемость для всех категорий населения, начиная с хана и заканчивая последним харачу — простолюдином, представляла обширное поле для сословия монгольской аристократии в области ограничения ханской власти и адаптации правовых норм под собственные интересы.
Речь идет о так называемых «бэхи». Этот титул принадлежал старшим в роду, предводителям племен, которые пользовались особым влиянием в степи и, кажется, обладали правом толкования тöре. По крайней мере, то же
Это единственный случай в
Толкование права представителями аристократии было довольно характерным явлением в период становления юриспруденции, особенно в период отсутствия у народов письменности. «До изобретения письма… аристократия, облеченная привилегией отправления юриспруденции, являлась единственным органом, посредством которого могли сколько-нибудь сохраняться обычаи рода или племени. Подлинность этих обычаев оберегалась насколько возможно тем, что они вверялись памяти ограниченного числа членов общины» [Мэн 1873, с. 10].
Монополизация права аристократическим сословием предоставляла ему широкие полномочия в сфере толкования права, особенно учитывая тот момент, что при отсутствии четко сформулированных письменных норм толкование приобретало решающее значение, и с его помощью можно было придавать правовым нормам тот или иной смысл, выгодный определенной социальной группе [Томсинов 2003, с. 88]. Этим, вероятно, и пользовались бэхи, что в значительной степени объясняет последовавшую после возвышения Темуджина — Чингис-хана борьбу с привилегиями этого сословия.
Итак, тöре наравне с обычным правом «йосун» составляло систему источников монгольского средневекового права, которое отличали такие черты, как тесная связь с религиозными представлениями, неизменность и… нечеткость. Сложившееся положение в праве существенно ограничивало верховного правителя — хана, что, естественно, не устраивало быстро возвышавшегося Темуджина, который предпринял решительные шаги по реформе права монгольских племен. Конечно же, когда речь идет о правовых преобразованиях Чингис-хана, первым делом вспоминается его Великая яса, олицетворяющая новый имперский порядок, в корне меняющий все прежние обычаи и установления монгольских племен. Принятие ясы в какой-то мере, действительно, было революционным шагом, поскольку эта система норм представляла собой качественно новый источник права — права публичного, государственного и исходящего непосредственно от хана, а не от народа, курултая или древних обычаев, над которыми оно должно было возвыситься [Вернадский 1999, с. 134]. Но Чингис-хан не был бы гениальным политиком, если бы не принял во внимание консерватизм своих подданных, и решил бы действовать именно революционными методами. Но он знал, что без сопротивления старый порядок разрушен быть не может и потому осуществлял свои реформы в несколько этапов.
Первым из них стало постепенное подчинение тöре интересам ханской власти: хан стал сам толкователем тöре, интерпретируя его принципы в соответствии со своими интересами и государственными задачами.
Автор нашел в
Характерно, что оба эти толкования вложены в уста Чингис-хана: подобная интерпретация норм тöре, вероятно, на данный момент лучше всего соответствовала его интересам. Весьма красноречивым является тот факт, что первая из приведенных фраз обращена ни к кому-нибудь, а к Усуну, который в свое время сам разъяснял значение тöре будущему Чингис-хану! Таким образом, хан еще не воспринимается как источник права, но уже приобретает в глазах подданных статус его толкователя, и его мнение по поводу существующего закона становится для них отражением самого закона. Хотя следует предположить, что хан позволял себе толковать и разъяснять нормы тöре, которые, в принципе, были известны его подчиненным: в противном случае вряд ли они столь спокойно восприняли бы на данном этапе формирования Монгольского государства эти его действия столь спокойно.
Постепенно тенденция перехода полномочий по толкованию тöре, похоже, окончательно закрепляется за верховным правителем Монгольской империи, тем более что должность бэхи к этому времени окончательно утрачивает свою актуальность. И это право переходит от Чингис-хана — правителя совершенно особого уровня, создателя Монгольского государства и монгольского права в целом — к его потомкам, которые вместе с властью наследуют и харизму своего родоначальника, которая становится харизмой всего рода Чингизидов и основанием для монополии им власти в Монгольской империи и отделившихся от нее впоследствии государств Чингизидов.
Так, первый из преемников Чингис-хана — его сын Угэдэй говорит: «Признаю вину свою в том, что по неразумной мести погубил человека, который… опережал всех в ревностном
Яса, в свою очередь, хотя и была принципиально новым законодательством, не могла не учитывать норм и принципов тöре, которые нашли в ней определенное отражение; это тоже в определенной степени сгладило возможное сопротивление, которое могло вызвать у монголов введение нового законодательства. Впрочем, сводить ясу к тöре (также как ряд ученых сводит ее к совокупности норм древнего монгольского обычного права) нет оснований: ценность и значение этого законодательства Чингис-хана состоит именно в том, что оно вобрало в себя как нормы древнего монгольского права, так и наиболее приемлемые для вновь созданной империи элементы права соседних государств — Китая, Ирана и др.
Одним из более поздних свидетельств о действии тöре является сообщение Мухаммеда Хайдара Дуглата в сочинении
Итак, тöре прошло довольно сложный путь в своем развитии. Сначала оно составляло систему норм права (публичного, государственного) у тюркских народов и государств, затем превратилось в систему принципов, стоявшую над собственно правовыми нормами и обычаями монгольских племен, ассоциируясь с божественной властью и небесным авторитетом. Преобразовательная деятельность Чингис-хана и его преемников сделала тöре своего рода «вспомогательным» правом по отношению к новому имперскому законодательству — ясе, своеобразным мостом от прежнего обычного права племен к четкой системе права Монгольской империи. Чем же должен был завершиться этот процесс эволюции тöре?
Его завершение представляется вполне логичным. Торе не просто стало служить интересам правящего рода Чингизидов, а стало одним из их символов, составной частью харизмы рода. И если раньше оно ассоциировалось с древними временами, «золотым веком» расцвета тюркских государств, то теперь стало соотноситься с нынешними представителями «Золотого рода».
В Бухарском ханстве, которое можно считать преемником государства Чагатаидов в Маввераннахре, в Казахском ханстве, правители которого считали себя преемниками Улуса Джучи (Золотой Орды), а также в государстве Ходжей, унаследовавших власть от правителей Кашгарского ханства, правители и члены их семейств, относящиеся к дому Чингизидов (или претендовавшие на родство с ним), еще в XVIII–XIX вв. прибавляли к имени приставку «тюря» (тöре), что символизировало их принадлежность к династии и право на верховную власть: например, бухарские Аштарханиды — Фазил-тюря, Абдалмалик-тюря, казахский султан Сиддик-тюря [Сами], белогорские ходжи Ишанхан-тюре, Кичик-хан-тюре [Валиханов 1986, с. 158–159] и т. д.
В данном случае понятие «тöре» претерпевает некоторую эволюцию в отношении его носителя — как отмечалось выше, символами тöре изначально считались два знамени монгольского государства, а теперь символами выступают конкретные лица. Таким образом, эволюция тöре завершается переходом от особой связи правителя с Высшим законом, который Небо проявляет через правителя (что и обеспечивает выполнение правителем регулирующей функции в обществе) [Скрынникова 1997, с. 117] к персонификации, олицетворению тöре в представителях правящего рода. Вместе с тем отмечаем тот факт, что даже к XIX в. само содержание тöре (источника права как такового) сохраняется неизменным: оно продолжает выполнять функции регулятора отношений в обществе (уже даже не монгольского, а «постмонгольского» периода!) и обеспечивать регулирование отношений, имеющих правовое и общесоциальное значение.
Что же касается собственно Монголии постимперского периода, то в ней, как ни странно, тöре, как впрочем и другие институты права эпохи Чингис-хана, постепенно исчезает. Вероятно, под влиянием китайского кодифицированного законодательства стираются грани между народными обычаями «йосун», тöре и имперским законодательством «яса» — на смену им приходит кодифицированное законодательство — «18 степных законов» (ХVI–XVII вв.), монголо-ойратский кодекс «Их Цааз» (1640 г.), «Халха-Джирум» (XVIII в.) и др., в которых нашли отражение нормы и частного, и публичного права.
Итак, сделаем ряд выводов:
1. Торе возникло задолго до создания Монгольской империи в качестве источника обычного права («высшего закона», публичного, государственного права) у тюрков — в отличие от народных правовых обычаев «йосун», регулировавших бытовые отношения между членами племен.
2. Оно не утратило своей актуальности и после создания системы права империи Чингис-хана. Более того, оно продолжало действовать даже в государствах Чингизидов, которые, помимо собственно монгольской системы права, стали использовать и местные системы права (в первую очередь мусульманскую). Торе, таким образом, можно определить как один из существенных и неотъемлемых элементов в системе права Монгольской империи и последующих государств Чингизидов, который сочетает в себе элементы как собственно черты источника (формы) права, на который непосредственно опирались при регулировании правовых отношений, так и некие идеологические аспекты, которые, в известной степени, определяли применение других правовых источников (включая ясы, ярлыки и т. д.).
3. Эволюция коснулась не содержания тöре, но его носителя. В доимперский период можно констатировать, что высший закон существовал вне воли человека, и даже верховные правители — ханы не могли его творить, а обязаны были ему следовать. Можно отметить, что правители и члены рода Чингизидов, первоначально считавшиеся проводниками воли Неба через связь с тöре, впоследствии воспринимаются если не в качестве творцов тöре, то, по крайней мере, в качестве его персонификации. И если поначалу связь правителей с тöре сводилась к праву толкования ими норм «высшего закона», то впоследствии ханы выступают в качестве создателей права и ассоциируются с ним в глазах своих подданных.
Бартольд В.В. 2002.
Бражников М.Ю. 2002. К вопросу об отражении средневекового менталитета в нормах обычного средневекового права.
Валиханов Ч.Ч. 1986. О состоянии Алтышара, или Шести восточных городов китайской провинции Нан-лу (Малой Бухарин), в 1858–1859 годах.
Вернадский Г.В. 1999. О составе Великой Ясы Чингис-хана.
Вико Д. 1994.
Восточные авторы. 1994.
Гумилев Л.Н. 1993.
Кляшторный С.Г. 1984. Каган, беги и народ в памятниках тюркской рунической письменности.
Козин С.А. 1941.
Крадин Н.Н. 1995. Эволюция социально-политической организации монголов в конце XII — начале XIII века.
Крадин H.H. 1999.
Максуди. 2002. Садри Максуди Ареал.
Малов С.Е. б. г.
Мэн Г. 1873.
Рашид-ад-дин. 1960.
Сами. 1962. Мирза ’Абдал’азим Сами.
Скрынникова Т.Д. 1997.
Тизенгаузен В.Г. 1941.
Томсинов В.А. 2003. Понятие юриспруденции, ее происхождение и основные функции.
Трепавлов В.В. 1993.
Файзрахманов Г. 2000.
Hooker R. n. d.
Juvaini Ata-Malik. 1997.
Kradin N.N. 2002. Nomadism, Evolution and World-Systems: Pastoral Societies in Theories of Historical Development.
Yazdir Sayfayy. n. d. Institution of Türe (Tradition) in Turkish Culture.